-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Евгений Кривцов
|
|  Личное время
 -------

   Евгений Кривцов
   Личное время


   В книге использованы фотографии:
   Валерия Плотникова (фото Виктории Токаревой)
   Андрея Вилли Усова (фото Дмитрия Светозарова)
   Евгения Евтюхова (фото Дениса Мацуева)
   Артура Тагирова (фото Лоры Квинт)
   Евгения Кривцова (фото Александра Журбина, Егора Кончаловского, Алексея Рыбникова, Романа Виктюка, Юрия Полякова, Владимира Зельдина, Бориса Токарева, Екатерины Мечетиной, Владимира Кошевого, Владимира Грамматикова, Владислава Пьявко, Илзы Лиепа, Виктора Лисаковича, Веры Сторожевой)
   Александра Ширшова (фото Светланы Сургановой)

   © Кривцов Е., 2014
   © Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014

   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

   
 //-- * * * --// 


   Об авторе

   Перед вами – книга путешествий. Путешествий по чужому опыту и судьбам. Она родилась из переживаний подростка, мечтающего изменить мир, и впечатлений молодого мужчины, который понял, чем мечты отличаются от реальности. Еще это проба пера и зрелый опыт одновременно.
   Так получилось, что автора этой книги я знаю практически с самого его детства. Женя Кривцов – русский Холден Колфилд, но место действия – не ржаное поле, а жизнь, иногда больше смахивающая на поле боевых действий.
   Женя родился в 1986-м, на сломе двух эпох. Свою карьеру начал с того, что отказался от теплого родительского гнезда, где все было комфортно и безопасно, и год прожил в Австрии, совершенно один, не зная немецкого. Такое изучение языка выработало в нем бойцовский дух.
   Он научился идти против течения.
   Он понял, кем хочет быть: журналистом, свидетелем чуда, первооткрывателем чужого опыта, боли и откровения.
   Он окончил международное отделение журфака МГУ, а затем – Высшие сценарные и режиссерские курсы.
   Необходимые ингредиенты для того, чтобы начать говорить своим языком, у него были: талант души, который ему щедро передала его мама – известный журналист и продюсер, и пытливый взгляд исследователя, полученный от отца – ученого, декана одного из факультетов МФТИ.
   Таким образом, в один прекрасный день Женя начал заниматься своим делом. А потом взял в руки настоящую, профессиональную камеру. И начал снимать. Однако мир, в который он попал, до конца его не устраивал. В итоге он начал искать то место, где ему будет хорошо и заглохнет звенящее чувство неудовлетворенности. Ту точку, с которой весь наш мир будет восприниматься «правильно и точно».
   Так он попал на Крайний Север.
   Потом в Ташкент и на Байкал!
   Он поднимался вместе с абхазскими пастухами в горы.
   Глотал чужой опыт в разговорах с бродягами Дхармы, рыцарями дорог, которые готовы на все, лишь бы выманить кошелек у незнакомца, с немецкими полицейскими, которые его ловили, с незнакомыми девушками, которые его соблазняли…
   Адреналин двигал им вместо компаса. На пару с видеокамерой Женя перепробовал весь гастрономический ассортимент самых горячих точек планеты, – настоящих, «мужских» блюд профессионального путешественника, где вместо аперитива – продирающая до брюха опасность, в качестве закуски – крутые горы и скрытые пропасти. А основное блюдо можно увидеть через глазок видоискателя любимой камеры.
   Странно, что он не сошел с ума.
   Он научился смотреть на мир другими глазами, научился снимать свой собственный фильм, который никогда не заканчивается, в котором он попеременно выступает то создателем, то участником, то тем и другим одновременно.
   Откровения его героев – это не только опыт, который можно перенять. Это не только профессиональные и человеческие секреты режиссеров, музыкантов, актеров, писателей, общение с которыми всегда интересно. «Личное время» – это сопереживание чужой боли, которое открывает другие горизонты в тебе самом. Из этого опыта и родился телевизионный проект «Личное время», который три года выходил на канале «Культура». Из трех лет поиска ответа на вопросы: где то, что заставляет душу взмывать ввысь? где то, что отзывается чувством в других? – появилась потом эта книга.
   Женя Кривцов сам снимает, пишет, монтирует и режиссирует. В этом он – универсальный солдат телевизионного эфира.
   И ему есть что рассказать.

 Дмитрий Минченок, драматург



   Дмитрий Светозаров


 //-- * * * --// 
   Дмитрий Светозаров принял нашу съемочную группу в своем загородном доме в поселке Комарово Ленинградской области.
   В доме помимо хозяина нас встретила супруга Светозарова, Нина, и их верный пес. С самого начала интервью пес заискивающе заглядывал в глаза хозяину и яростно работал хвостом, больше напоминавшим в тот момент дворник автомобиля.
   Мы решили уделить немного времени любимцу семьи и отправились в сосновую рощу, расположенную неподалеку. Пока пес весело носился вокруг нас, мы с Дмитрием Иосифовичем обсудили все прелести загородной жизни. Потом вернулись в дом, и настал самый аппетитный час нашей встречи: хозяин, надев фартук, приготовил потрясающий кусок индейки в сливочном соусе и пряном перце. Светозаровский стейк получился сочным, он просто таял во рту. После трапезы мы выпили по чашечке кофе и наконец-то стали записывать интервью, которое растянулось до глубокой ночи.


   Про зрителя

   – Дмитрий, кто сегодня ваш зритель? На кого вы ориентируетесь, снимая кино?
   – Вы задали очень трудный и даже драматичный для меня вопрос, потому что лет 15 тому назад я почувствовал разрыв между собой и аудиторией. До той поры я шел как бы вровень с ней, и все, что было интересно мне, казалось, было интересно и моим зрителям. А сейчас произошел разрыв, неизбежный в моем возрасте, разрыв, усугубленный еще и тем, что начиная с конца 90-х произошла революция в технологии донесения информации. Компьютер заменил книгу, компьютерное сознание привело к возникновению так называемого клипового монтажа – короткого, стремительного, когда ритм диктует содержание, а не содержание диктует мелодию.
   Вообще, по моей теории, в искусстве существует две стихии: стихия ритма и стихия мелодии.
   Мелодия – это стихия искусства почти всего двадцатого века. А с 1990-х годов в искусстве стал главенствовать ритм, и возникло новое поколение, для которого главное – информация, а не длительность. И вот с этого момента я почувствовал, что теряю свою аудиторию, ибо я остался в эпохе мелодии, эпохе рассматривания, эпохе вдумчивого отношения к тому, что я вижу, что ставлю.


   Про 90-е годы

   – Как вы пережили 90-е?
   – В 92-м моя семья оказалась на грани тотальной нищеты. И тогда в первый и последний раз мы с женой оказались в ломбарде. Ломбард в Петербурге в 92-м году – это зрелище не для слабонервных. Не дай вам бог узнать, что это такое. Именно тогда я понял, что готов на все. Конечно, при этом я не имел в виду, что выйду с ножом на ночную улицу.
   Я стал снимать все, что мне предлагали, и, переиначивая слова Антона Павловича Чехова, который говорил, что он в жизни писал все, кроме стихов и доносов, могу сказать, что я снимал практически все, кроме свадеб и похорон. Я работал в рекламе, снимал презентационные ролики и так далее.
   Это помогло мне выжить, я пересек эту страшную расщелину, перепрыгнул провал между эпохами и вроде бы должен был забыть этот мрачный период своей жизни, ан нет. Потому что, работая, например, в рекламе, я очень многому научился – не с точки зрения процесса съемок, а в плане развития режиссерской фантазии, ведь в рекламе необходимо вмещать максимум информации и выдумки в минимум времени. Этот опыт пришелся очень кстати и до сих пор помогает мне, ибо я, несмотря на свой возраст, а мне уже 60, большую часть режиссерских решений принимаю на съемочной площадке.
   – А у вас не было, как у большинства кинорежиссеров, презрительного отношения к рекламе?
   – Отношение к рекламе у меня не изменилось, но мне пришлось заниматься этим ради денег, я не скрываю этого. Кстати, первый мой заработок был равен тремстам долларам. По тем временам это были, так сказать, неплохие деньги. Помню, я гордо дал жене сто долларов, она взяла нашего маленького сына и пошла счастливая в обменный пункт. А через 20 минут раздался звонок, ее голос прерывался от рыданий: «У меня украли эти сто долларов!»
   – Как получилось, что вы начали работать на телевидении?
   – В 90-е годы на разрушенном «Ленфильме» Саша Капица начинал сериал «Улицы разбитых фонарей».
   Мы с ним случайно встретились у школы № 80, куда я отводил своего сына в первый класс, а он – свою дочку. Саша подошел и в присущей ему брутальной манере хлопнул меня по плечу, отчего у меня чуть башка не слетела, потому что он был здоровый, крепкий мужик, и сказал: «Митька, хочешь подработать?»
   Я говорю: «А че, подработать – всегда. А че надо делать?», он говорит: «Да вот, снимаю тут сериал», я говорю: «А сколько денег дают?», и он назвал сумму даже по тем временам смехотворную. Тем не менее я согласился и попал на «Улицы разбитых фонарей» где-то с шестой или с седьмой серии.
   «Ленфильм» тех лет – это декорация блокадного Петербурга: выломанные двери, отсутствие электричества, остановившиеся электрочасы, повисшие на проводе, туалеты с выломанными дверьми и перевернутыми стульчаками. Тем не менее мы успешно работали, я стал художественным руководителем этого проекта и нового – «Агент национальной безопасности».
   Одна из газет той поры написала, что Светозаров снимает 75 % продукции отечественного кинематографа. Просто на самом деле больше никто ничего не снимал. «Мосфильм» стоял мертвый, студия Горького уже билась в агонии, про Свердловскую студию вообще нечего говорить…
   – Однажды вы сказали, что 90-е были для вас временем полной свободы. В чем она выражалась?
   – Это была свобода общества, вырвавшегося из-под тупого, тоталитарного коммунистического пресса и вздохнувшего полной грудью.
   Моя личная творческая свобода выражалась в том, что я даже не подозревал, что есть редакторы, цензура и какие-то ограничения. Представьте себе, что вы можете снимать все, что вам придет в голову! Мы с моими друзьями, которые работали над «Агентом национальной безопасности», рождали не просто какие-то гэги и трюки, а целые эпизоды придумывали с ходу на съемочной площадке, и все это шло в работу моментально.
   Потом в течение нескольких дней я это монтировал, со звукорежиссером Наташей Аванесовой мы перезаписывали очередную серию. Сашка раскошеливался на обед – сидел с двумя мисками какой-то лапши, подавал нам, чтобы мы не отрывались, потом выхватывал еще теплые кассеты, мчался на «Стрелу», и буквально на следующий вечер это было уже на одном из центральных каналов.
   Это было изумительно и неповторимо. И длилось где-то до 22-й серии, а так как снимали мы по 3–4 серии в месяц, то, значит, продолжался этот просвет в облаках совсем недолго.
   На 22-й серии – последней серии, которую я снял, – я вдруг получил из Москвы список из нескольких десятков поправок. Одну из них помню до сих пор: «Нельзя произносить слово «чеченец».
   У нас с Сашей состоялся неприятный, грубый разговор, и я ушел. На этом кончилось мое сотрудничество с Капицей, кончилось мое участие в «Агенте», закончился сам «Агент», и закончилась свобода. Вот такая грустная история. Но я все равно смогу сказать внукам: «Я помню свободную Россию».
   А потом я и мой друг, кинокомпозитор Андрей Сигле, основали свою фирму, стали сами продюсировать работы, за которые в основном брался я. А так как я не брался за халтуру, а только за то, что мне интересно – получилось выстроить свою профессиональную линию жизни на телевидении, которую до сих пор удается продолжать.
   – Некоторые режиссеры говорят, что снимать сериалы не так интересно, потому что нет возможности воплощать творческие идеи. Нужно, грубо говоря, постоянно отрабатывать метраж картины. Вы согласны с этим?
   – Конечно, не согласен. Сериал, безусловно, имеет свою специфику. Метраж, скудность и скудость отпущенных средств – это все имеет место. Но скажите мне, где в современном российском кино есть возможность снимать подробно, медленно и богато? Эта привилегия дана лишь немногим.
   Но на самом деле я не снимаю сериалы. Я продолжаю снимать кино, только в несколько других условиях.
   Работу режиссера над сериалом я часто сравниваю с партией-блиц у шахматистов. Есть классические шахматы, а есть блиц, и в блице надо думать в десять раз быстрее. При определенном уровне профессионализма это несложно, поверьте мне.


   Про семью

   – С «Ленфильмом» связана вся ваша жизнь. Я знаю, что и с будущей женой вы здесь познакомились.
   – Да, Нина пришла на студию по каким-то своим делам, она журналистка. Я увидел ее в вестибюле студии. Она была черная, как вороново крыло, горбоносая, я принял ее за азербайджанку. Она мне запала в душу, несколько ночей подряд снилась. В общем, я почувствовал, что происходит что-то нехорошее, и обратился к ассистентке, с которой я ее видел в кафе: «Слушай, кто это? Познакомь меня».
   С той поры – вот уже почти 30 лет – мы не расстаемся. Причем не расстаемся буквально, наши разлуки длились всего несколько дней в случае какой-то заграничной командировки в советское время, когда нельзя было брать с собой жену.
   В нашей первой экспедиции, это было в Туркмении на фильме «Псы», мы перенесли жуткое землетрясение. Проснулись от толчков, и в эти секунды я вспомнил, что где-то читал, что нужно встать под дверным проемом.
   И вот мы с Ниной, взявшись за руки, встали, значит, в дверной проем, простояли какое-то время, землетрясение утихло, и я сказал: «Нинуша, представляешь, вот все здание разрушилось, а на третьем этаже в дверном проеме в позе Рабочего и Колхозницы стоят два абсолютно голых человека».
   – А сына вы тоже с собой брали?
   – Конечно. В свое время, когда Лешке было несколько месяцев, мы взяли его в экспедицию на Волгу, в Волгоград. Жара жуткая стояла, под 40 градусов.
   Мы жили в огромном номере люкс и каждое утро очень рано уходили на съемки, естественно, взяв с собой сына. Когда мы съезжали из номера, к нам подошла уборщица, которая убирала номер, и говорит: «Так вот кто всю кровать-то зассал, а я-то думала, что сам режиссер».
   Вот такие были истории.


   Про женщин

   – Почему вы не очень часто снимаете женщин в своих картинах?
   – На самом деле я снимал женщин, и были целые фильмы, им посвященные. Но мужики мне понятнее, ближе и, так сказать, знакомее.
   А женщина есть загадка. Женщина есть тайна. Причем никем не разгаданная, ни одним из писателей и режиссеров. На мой взгляд. Как говорил Толстой, все в мире крутится вокруг женщины, причем вокруг ее эротического начала. И причиной всякой жизненной трагедии и драмы является женщина.
   Я сейчас снял кино, в котором взгляд на эту тему будет для многих неожиданным, а может быть, даже и неприемлемым. Я высказываю мысль, что чувственная любовь, чувственная страсть есть страсть разрушительная. Что женщина кроме энергии добра и материнства излучает и энергию отрицательную: энергию разрушения, алчности, скаредности и так далее. И что есть мужчины, которые лишены иммунитета против такого женского начала.
   Возможно, это очень спорный тезис, но он меня очень греет именно своей неожиданностью. Я думаю, что так о женщине еще никто не говорил. Причем назвать меня женоненавистником нельзя. Но тем не менее правда есть правда.


   Про съемочный процесс

   – Вы помните свои ощущения, когда снимали первый фильм?
   – Никогда не забуду свой первый день на площадке! Я снимал широкоформатную спортивную драму «Скорость». Первый кадр снимался в Киеве на гоночном кольце «Чайка»: на старте стояло 36 гоночных автомобилей, над съемочной площадкой зависло два вертолета, на трассе было расставлено пять или шесть операторов. Помню, я шел от автобуса к этой площадке и думал: «Господи, что же я с этим всем буду делать?»
   До сих пор помню степень своей растерянности и ощущение несоответствия жалкого масштаба собственной личности этому Ватерлоо, которое было передо мной.
   Тем не менее я с этим кое-как справился.
   – А сейчас как все происходит?
   – Каждый раз я испытываю волнение, как дебютант, впервые выходящий на сцену. И это несмотря на то, что я самостоятельно работаю в кино более 30 лет и, казалось бы, можно успокоиться. Но я это чувство в себе очень ценю, потому что оно говорит о том, что внутри некий огонь еще тлеет.
   – Вы с кем-нибудь делитесь своими задумками и сюжетами, которые еще не сняты?
   – Вообще, я человек очень суеверный и всегда боюсь сглазить. Но в принципе если уж я загорелся какой-то идеей, каким-то замыслом, то иногда могу об этом говорить. Для этого у меня есть очень узкий круг людей – жена и несколько друзей, которым я доверяю.
   – Я знаю, что вы отлично готовите. А есть ли схожесть в процессе приготовления еды и процессе создания картины?
   – Конечно. Кулинария очень близка режиссуре. Здесь важно ощущение верного баланса вкусов, соединение вроде бы несоединимых вещей – кислого и сладкого, горького и соленого. Это сродни соединению смеси жанров в фильме, где нужно точно выдерживать баланс между смешным и трагическим, страшным и мелодраматическим.
   Вообще, кулинария – это искусство, и кулинарами были многие великие. Например, музыканты. Россини был знаменитым кулинаром, про него говорили, что он плакал всего два раза в жизни: один раз на провале своей первой оперы, а второй раз, когда уронил в воду пулярку с трюфелями.


   Про детство

   – Вы родились в сталинское время, в семье известного режиссера Иосифа Хейфица. Правда ли, что при Сталине творческая элита жила припеваючи?
   – Не знаю, откуда взялась эта легенда. Для кинематографистов конец 40-х и начало 50-х был самым мрачным периодом, это было время жесткой цензуры и малокартинья. В Советском Союзе снималось три-четыре картины в год, и основная масса кинематографистов или сидела в полуголодном состоянии, или перебивалась случайными заработками. Например, отец в тот период переснимал на пленку спектакли Акимовского театра.
   В общем, могу сказать, что мое детство прошло в состоянии крайней материальной скудности, если не сказать бедности. Это были годы макарон и пустых щей. Одно из самых ярких воспоминаний моего детства – так называемые комиссионщицы. Это женщины, которые ходили по семьям определенного круга, скупали по дешевке вещи, а потом перепродавали их. Такая комиссионщица с изрядной периодичностью приходила и к моей матушке и отбирала последнее из того, что у нее было. Это длилось примерно до 55–56-го года.
   – Извините, но как в таких условиях ваши родители решили родить ребенка?
   – Уже перед смертью мама рассказала мне, как это было. Она была беременна мной, но даже речи не могло идти о том, чтобы оставить ребенка.
   Но в то же время в стране шла борьба с космополитизмом. По сведениям профессора Ларина, тогда готовилось «дело 204-х». Это 204 выдающихся деятеля советской культуры и искусства еврейского происхождения – от Матвея Блантера до Ильи Эренбурга, и в этом списке был мой отец.
   Он пришел к моей матушке, беременной мною, и сказал: «Ируша, может быть, они пожалеют беременную бабу». Таким образом, своим счастливым рождением я обязан Иосифу Виссарионовичу Сталину.


   Про выбор профессии

   – Интересно, отец подталкивал вас к выбору какой-то определенной профессии?
   – Дело в том, что отец и матушка были традиционалистами. Отец часто цитировал «Дуэль» Чехова, где про Лаевского сказано, что он был университетским человеком. И поэтому я был практически насильно направлен в Ленинградский университет имени А. А. Жданова, где проучился все пять лет, получил специальность германиста, переводчика с английского.
   – А режиссером вы хотели стать?
   – О режиссуре я не думал, хотя первые свои фильмы начал снимать года в четыре. В те времена окна на зиму, чтобы не дуло, заклеивали длинными полосками дешевой оберточной бумаги, которая скручивалась в длинные ленты. Видимо, они мне напоминали кинопленку. И я, разделив эту ленту на множество кадриков, рисовал карандашами кадры из своего фильма. Фильм у меня получился один, и то не до конца, назывался он «Тайна пистолета «ТТ».
   Но тем не менее, когда я закончил школу, особой тяги к кинематографу у меня не было. Видимо, я чего-то побаивался, и не зря. Поэтому в университет я пошел не без удовольствия, меня привлекала перспектива литературного перевода, которым я занимался на последних курсах. Но вскоре моя мечта о литературном переводе разбилась, так сказать, о реальность.
   Помню, я получил задание перевести нобелевскую речь Фолкнера, две страницы машинописного текста. Я промучился с этой речью две недели и понял, что нет безнадежнее профессии, чем литературный переводчик, ибо перевести – невозможно. Можно приблизиться, можно передать смысл, можно пересказать что-то параллельным языком, но передать чужой язык, тем более чужую поэзию, невозможно. И на этом мои потуги стать литературным переводчиком закончились. Это был 1974 год.
   Я получил свободный диплом, ушел на «Ленфильм» ассистентом, проработал два года, а потом поступил на Высшие режиссерские курсы.
   – На режиссерских курсах вы учились в мастерской своего отца. Он помог вам поступить?
   – Не исключаю, что имя отца мне помогало, но о блате речи не шло. Отец присутствовал на единственном, финальном, экзамене. Экзамен этот проходил в каком-то огромном зале, который мне казался бескрайним. У одной из стен в три или четыре ряда сидела комиссия, которая мне напомнила почему-то хор имени Пятницкого, только вместо хоровой массовки сидели Герои Соцтруда, народные артисты от Рошаля до Панфилова. В общем, когда я вышел перед этой комиссией, мое волнение было таково, что у меня ссохлись кишки. Я потом узнал у врачей, есть такой медицинский феномен.
   После этого экзамена я бросился в туалет, чтобы попить, а у меня вода не проходила в пищевод, пищевод ссохся, от нервов высохла вся слизистая.
   – Ничего себе…
   – Именно на этом экзамене присутствовал отец. Когда назвали мою фамилию, он демонстративно вышел.
   – Скажите, вы спорили с отцом, когда были молодым?
   – Я понимаю ваш вопрос. Безусловно, спорил, безусловно, молодая кровь играла. Мы спорили с ним о каких-то конкретных картинах, которые мне нравились, а я в течение своей жизни был под влиянием разных мастеров и разных направлений. Но дело в том, что мы с ним жили в одном отрезке истории, в одном отрезке эстетики, и поэтому наши споры носили, так сказать, местный характер, они не могли быть принципиальными. А мои разногласия с нынешней молодежью заключаются в том, что произошел мощный разрыв внутри цивилизации, внутри культуры и внутри поколений. Это то, о чем Шекспир сказал «распалась связь времен».


   Про Интернет

   – Еще до недавнего времени самым популярным каналом передачи информации было телевидение. Сегодня – Интернет. Вы не задумывались о том, чтобы развивать интернет-кино, сериалы, какие-то интерактивные проекты?
   – Вы знаете, это уже, так сказать, без нас. Очень важно трезво оценивать свои силы, возможности, интеллект, вкусы – и в какой-то момент нужно останавливаться. Останавливаться – это не значит «прекращать снимать». Это значит – прекращать гнаться за ускользающим временем.
   Что такое интернет-кино, что такое интерактивный продукт Интернета? Может быть, я даже знаю, что это. Но мне это уже неинтересно. Поэтому я надеюсь, что еще какое-то время продержится старое, классическое традиционное телевидение, что оно будет давать мне возможность что-то делать и будет обеспечивать мне аудиторию, которая, к сожалению, сужается, как шагреневая кожа.



   Егор Кончаловский


 //-- * * * --// 
   Егор Кончаловский был вторым членом семьи Михалковых-Кончаловских, с которым мне довелось познакомиться. С его отцом, Андреем Сергеевичем, я общался на семейной даче Кончаловских. Егор же пригласил нас к себе на «Мосфильм». Интервью проходило в его кабинете, стен было практически не видно за многочисленными плакатами и афишами проектов Егора.
   Как настоящий профессионал, он предложил мизансцену, в которой можно записать интервью.
   Он запомнился мне как человек очень тактичный, а еще мне понравился его уникальный взгляд на окружающую действительность, присущий многим талантливым людям.


   Про семью

   – В каком возрасте вы поняли, что у вас особенная, знаменитая семья?
   – Не помню, если честно, потому что осознание как бы растянулось во времени. Я понимал, что дед – известный детский писатель и автор гимна. Я помню импозантного Никиту, который играл в теннис, ездил на «Мерседесе». Я видел, что папа снимал кино, мама уезжала на съемки. Нас приглашали на премьеры моего папы или моей мамы, и все это постепенно складывалось у меня в голове в определенный порядок. Но, слава богу, в какой-то момент я уехал жить на Запад, и вся эта номенклатурность исчезла, потому что в Кембриджском университете все равно было, кто написал гимн и так далее. Там самое главное было, как ты учишься.
   И я счастлив безумно, что уехал на целых восемь лет и, так сказать, перестал быть блатным. Потому что обычно номенклатурным детям очень трудно сделать разграничение между тем, где заканчиваются их родители, и тем, где начинаются они сами как личность. И из-за этого многие из них вообще профукали свою собственную идентификацию.
   – А почему вы, мальчик из номенклатурной семьи, отправились служить в армию? Вы же сразу могли уехать в Кембридж…
   – Здесь несколько причин. Первая – у меня был советский паспорт, и никого не волновало, где я учусь, меня могли в любой момент запросто забрать в армию.
   Вторая причина – меня дед просил не уезжать на два года, потому что он по советской привычке думал, что на очередной юбилей ему дадут орден Ленина. И конечно, эмигрировавший внук сильно подпортил бы картину. Ему и так уже мой отец подпортил картину, потому что уехал на Запад. Правда, под фамилией Кончаловский, а не Михалков. Но мне не хотелось усугублять положение деда.
   И если честно, такого уж большого желания откосить от армии у меня не было. И я очень рад, что был там. Правда, сейчас, если бы у меня был сын, я бы не хотел, чтобы он пошел служить. А в советскую армию – не против. В советской армии все-таки было какое-то воспитательное зерно. Достаточно уродливое, конечно, но тем не менее оно было.


   Про кино

   – Почему вы не пошли учиться во ВГИК? Вы действительно хотели стать искусствоведом?
   – Я никогда не хотел быть искусствоведом, это абсолютно точно. Да, я неплохо окончил университет, но ничего нового в искусствоведении я не сказал, не скажу и вообще я не талантлив в этом.
   Но есть определенные дисциплины, такие, как искусствоведение, которые расширяют твой кругозор. А профильное образование во ВГИКе этого не дает. В принципе из ВГИКа выходят необразованные люди. Они могут быть хорошими операторами, неплохими художниками-постановщиками, актерами, но какого-то интеллектуального наполнения они не получают. А для меня в момент выбора было интересней все-таки стать более знающим человеком. И только сейчас я понимаю, насколько я необразованный человек, но для этого нужно было закончить Кембриджский университет.
   – Абстрактными знаниями заработать на кусок хлеба довольно трудно. Все равно нужно было выбирать какое-то ремесло.
   – Тогда, в 80-е годы, я планировал через некоторое время уехать в Америку и быть продюсером. Но кинообразование я все равно не рассматривал. Мне кажется, нельзя научиться быть продюсером. В Америке, кстати, продюсеры – это в основном люди с юридическим образованием, юристы в прошлом. Или бывает, что у них за плечами вообще только школа.
   – Как же все-таки в вашей жизни появилось кино?
   – Сначала у меня был рекламный бизнес, рекламное агентство, мы снимали ролики, и это было очень интересно.
   А потом появился Игорь Толстунов и предложил мне снять картину. И я прикинул: «А почему бы и нет? По сути дела, тебе дают миллион долларов, чтобы ты поучился снимать кино. Не так уж и плохо. Если у тебя ничего не получится, тебя не убьют, не расстреляют, не потребуют обратно эти деньги». Это уникальная ситуация, где-нибудь в Великобритании или во Франции ее трудно себе представить: люди гораздо большим трудом пробивают себе путь к полному метру. А тут тебе его приносят просто на блюдечке: «Хочешь полный метр снять?»
   И я подумал, что если откажусь, испугаюсь, то потом себе этого просто не прощу. Лучше я сниму дрянь и закрою эту тему для себя навсегда.
   – Вы не боялись опозориться, совершить кучу ошибок?
   – Для меня самое главное – это чувство, что я сделал все, что мог, я выложился по полной программе. А ошибки всегда будут, особенно у дебютантов. Конечно, по незнанию – я же все-таки искусствовед! – огромное количество вещей у меня не получилось, недотянуты сцены и так далее. Но я отдаю себе отчет: все, что мог – сделал.


   Про критику

   – У вас бывали такие случаи, когда вы показывали кому-то сценарий и в ответ слышали: «Побойся бога, это никто не будет смотреть»?
   – Конечно. Про «Антикиллер» мне говорили: «Что за бред собачий? Вы опоздали с этой картиной на много лет» и так далее. В общем, сценарий раскритиковали ужасно. Но мы его все равно сняли, и все, кто критиковал, оказались не правы, что приятно. И конечно, я расправил крылья.
   – А отцу вы показываете свои сценарии? Я, например, Андрею Кончаловскому не решился бы ничего показывать, я с ним общался и понял, что у него абсолютно на все свой взгляд.
   – Да, у него на все свой взгляд, очень самобытный и интересный. Но это всего лишь взгляд одного человека, всего лишь субъективное мнение. И не надо преувеличивать его значение в момент принятия своих собственных решений.
   Но сценариев я ему никогда не показывал и показывать не собираюсь. Когда я показывал ему свое первое кино, он сказал: «Нет, плохое кино». И второе плохое кино, и третье тоже.
   Зачем в очередной раз слышать «это плохое кино»?
   Отец всегда удивляется: «Что ж мне Никита не показывает свои сценарии, я бы ему посоветовал что-то, подсказал».
   В общем, у нас не принято показывать друг другу сценарии и кино. Кто захочет, тот посмотрит, а не захочет – не посмотрит.
   – А вообще критические оценки имеют для вас какое-то значение?
   – Конечно, приятнее, когда хвалят. Но так бывает далеко не всегда. Мой фильм «Консервы» бесконечно ругали и вообще не хвалили, и со временем я как-то спокойнее стал относиться к тому, нравится мое кино или нет. За последние десять лет моя шкура очень сильно утолщилась, а вначале я очень расстраивался: «Ой, все, мне вообще не надо заниматься этим!» Мне казалось, что люди на меня смотрят и думают, какой я урод и вообще ужасный человек. А на самом деле все не так. Не нужно придавать этому слишком большого значения. Это во-первых.
   А во-вторых, настоящих критиков-то у нас практически нет.
   – Когда я учился на режиссерских курсах, к нам приходил ваш дядя Никита Сергеевич – как раз после того, как вышли «Утомленные солнцем-2». На него тогда обрушилось недовольство критиков, а он сказал: «Люди еще просто не понимают, что я снял. Картина опередила время».
   – Я вообще убежден, что Никита – мастер немножечко другого кино. Мне кажется, что сильный кинематограф Никиты Михалкова – это как раз небольшие, камерные фильмы. Такие как «Пять вечеров», как «Урга», мой любимый фильм.
   Вообще, болезнь российского кинематографа блокбастерами – это очень неправильная тенденция, неправильное направление. И, кстати говоря, у Никиты наиболее критикуемые фильмы именно те, которые претендуют на что-то большое и мощное – «Сибирский цирюльник» и «Цитадель». А между ними были «Двенадцать», которые сразу получили на Венецианском фестивале приз.
   Это мое мнение. Наверное, Никита Сергеевич его не разделяет.


   Про художников и продюсеров

   – Сегодня вы все чаще выступаете в роли продюсера. Как вы считаете, можно ли предсказать успех фильма?
   – Вообще, кино – достаточно рискованная индустрия. Конечно, есть какие-то составляющие успеха, и на них стараются ориентироваться, но в принципе это малопредсказуемая штука. Тут, скорее, может сработать продюсерское чутье.
   И потом, что считать успехом? Хороший фильм или большие кассовые сборы, когда продюсер не только вернул свои деньги, но и немножко заработал?
   – Вы считаете себя режиссером-менеджером или режиссером-художником?
   – Я снимаю странное кино. У меня есть несколько весьма успешных коммерческих проектов, но снимались они по принципам авторского кино, то есть я менял, что хотел, выкидывал сцены и, в общем, всегда имел возможность обмануть продюсера.
   – Расскажите, как это делается?
   – Способов много. Самый простой я опробовал, когда делал свою первую картину. Продюсер сказал: «Эту сцену надо перемонтировать». Я ответил: «Нет, не надо ее перемонтировать, она и так хороша!» Он снова: «Надо перемонтировать». Я сказал: «Хорошо» и ничего не стал делать.
   На следующий день я ему позвонил: «Слушай, как ты был прав! Приходи, посмотри, я перемонтировал, совершенно другое дело получилось». И показал ему то же самое, что он смотрел позавчера. Он сказал: «Ну, вот видишь? Я же понимаю, когда хорошо!»
   – Вашего «Антикиллера» изучают во ВГИКе. Как вы к этому относитесь?
   – Никак. Его изучают не за его прекрасные качества, а потому что мой исполнительный продюсер Аннета Колпахчьян преподает во ВГИКе. Она делала этот фильм, и понятно, что ей легче преподавать по этому фильму, чем по какому-то другому.


   Про деда

   – Вы не раз говорили, что из всех Михалковых вы больше всего похожи на своего деда. Какое ваше самое любимое произведение Сергея Михалкова?
   – Если честно, я не читал его последних взрослых стихов. А если говорить про детскую поэзию, то, поскольку я сова, то мое любимое стихотворение его «Не спать!»:

     Я ненавижу слово «спать»!
     Я ежусь каждый раз,
     Когда я слышу: «Марш в кровать!
     Уже десятый час!»

   Еще очень хорошее стихотворение «Облака»: «Облака, облака – кучерявые бока…» Но наизусть я мало знаю его стихотворений. Вообще, на самом деле я стал его читать, когда у меня родилась дочка. Потому что в детстве – ну что, это ж дед, что его читать? Всегда успеется.
   – В каких отношениях вы с ним были?
   – Мы очень дружили, особенно в последние годы.
   – Как ему жилось в 90-е, когда страна полностью поменяла все ценности?
   – У нас прежних кумиров всегда начинают топтать. Не то чтобы гонения на него были, но у деда был такой момент, когда он был всеми забыт, когда сгорели все его сбережения, он даже оглянуться не успел. Ему тогда было уже 85 лет.
   В советское время он был одним из самых высокооплачиваемых писателей, постоянно ставились его пьесы. Вот у нас было 12 часовых поясов, так у него каждый день каждый час где-нибудь начинался спектакль. Кроме того, он издавался огромными тиражами, поэтому финансово дед был очень обеспеченным человеком, и вдруг в один момент все пропало, все исчезло.
   И вдруг нам крупно повезло: ко мне обратилась одна шоколадная компания, продукция которой была слишком дорогой, и им срочно требовалось выпустить на рынок какую-нибудь конфету не дороже трех рублей.
   В Европе везде продавалась конфета под названием Long John («Длинный Джон»), и компания хотела найти аналог этому названию в России. И тогда наше рекламное агентство предложило им название «Дядя Степа», и они за него схватились.
   Мы с дедом подписали контракт, на какое-то время компания купила права на эту конфету. И это деду очень помогло, потому что по тем временам в контракте была приличная сумма. Причем условием было, что дед пишет сценарий рекламного ролика, а я этот ролик снимаю. И снимаются там все внуки и правнуки Михалкова. Вот был такой случай.
   И это, наверное, был единственный раз, когда я видел деда крепко выпившим, потому что, пока он сидел с голландцами и подписывал контракт, они уговорили бутылочку вискаря.
   – Вы сняли про дедушку документальный фильм. Что больше всего запомнилось в процессе работы?
   – Пока я снимал, дед очень просил, чтобы я назвал этот фильм «Я был советским писателем». То есть он подчеркивал всю жизнь то, что он советский писатель. Недавно в его воспоминаниях я прочитал: «Мою дворянскую семью могла постичь участь многих дворянских семей: или эмиграция, или депортация, или вообще ГУЛАГ». Но ему повезло. И он считал, что только благодаря тому, что остался в России, он смог стать поэтом и состояться как творческая личность. Потому что где-то за границей он бы не смог стать тем, кем стал.
   – В нем действительно всю жизнь присутствовала «детскость», некоторая наивность?
   – Детскости в нем, на удивление, действительно было очень много. Но у него было две половины: с одной стороны, он был очень, очень наивный и всю жизнь оставался подростком, которому всегда было тринадцать лет, а с другой стороны, он был вполне, так сказать, опытный советский вельможа.
   – Он любил советскую власть?
   – Нет, он не любил ее и не делал вид, что любит. Он искренне служил ей, он был офицером этой власти. Он родился в 1913 году, вырос и всю сознательную жизнь свою провел при советской власти, поэтому действительно был верен ей. И, кстати, он написал не только гимн. Кое-что из того, что считается народным, принадлежит перу Михалкова, например, надпись у могилы Неизвестного солдата: «Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен».
   – Правда ли, что он был любимчиком Сталина?
   – Нет. Сталин выбрал его версию гимна, и они семь раз с ним виделись, обсуждая очередную редакцию текста. И каждый раз для деда это был чудовищный стресс, потому что Сталина все любили очень и боялись.


   Про сегодняшнюю жизнь

   – Вам нравится сегодняшняя Россия? Жалеете ли вы, что распался СССР?
   – Советский Союз – это ведь Российская империя. И то, что она распалась, – это, на мой взгляд, большая трагедия.
   Но сегодня в принципе, за исключением некоторых бытовых неудобств, мне кажется, что Россия – вполне приличная страна. И вообще, мне современность нравится. Мне кажется, что россияне в общем-то никогда не жили лучше, чем сейчас.
   Другой вопрос, что все равно к нашему времени претензий очень много. Нашу страну убивают те же процессы, которые убивают весь мир. Это для меня очевидно. Например, я считаю, что процесс глобализации – страшная штука, она обезличивает нации, и в Европе ты уже не очень понимаешь, в каком городе находишься.
   Двадцать лет назад, когда ты находился в Париже, ты понимал, что ты в Париже. Это было неповторимо. А сейчас все одно и то же: «Бургер Кинг», «Макдоналдс» и «Зара». Все!
   Причем параллельно с процессом глобализации – это не моя мысль, это мысль Людмилы Улицкой – идет процесс варваризации людей, то есть люди становятся все более примитивными. Но это не наш специфический процесс, этот процесс идет во всем мире. Я это вижу по тем вещам, к которым сам имею отношение – телевидение, кино. Я знаю, какие картины собирают бокс-офис. А вместе с этим другие картины, довольно приличные, пронзительные, просто не доходят до экрана, потому что их никто не будет смотреть.


   Про то, чего не видят зрители

   – Правда ли, что вы уничтожаете сценарий после того, как сняли фильм.
   – Неправда. Я сжигаю предыдущие варианты, а конкретный сценарий, с которым я работал, который на площадке был – исчерканный, испачканный, облитый кофе, чаем, водкой и так далее, – он остается обязательно. Я вообще люблю сохранять какие-то вещи ностальгические.
   Но у меня был фильм «Побег», который я снял без сценария. У меня не было сценария вообще.
   – Как так можно?
   – Так вышло.
   – «Так вышло»?
   – Да. У меня была тетрадка, которая и была сценарием. Мы каждый день писали, что мы будем снимать. То есть мы примерно что-то знали, но там не было диалогов и прочих вещей.
   – А есть ли у вас какой-то талисман, который вы берете на каждые съемки?
   – Таких предметов несколько. У меня есть очки с диоптрией минус четырнадцать: такое ощущение, что стеклянный шар распилили пополам и вставили в оправу. Эти очки снимаются у меня в каждом фильме.
   Потом, у меня есть военная куртка американская, в которой я снял все свои фильмы.
   Ну, и маленькая иконка, которая везде со мной путешествует всю жизнь. Ну, кроме армии.
   Причем я эту икону украл у моего брата. Нехорошо иконы красть, правда?
   – Снимая фильм, вы стремитесь к тому, чтобы он остался в вечности?
   – Нет. И вообще я с подозрением отношусь к людям, которые к вечности стремятся. Мне кажется, что это должно случиться само собой. Или не случиться само собой. Но подготовить и организовать свое присутствие в вечности – это очень сложно.
   – Принадлежность к известной фамилии вас в чем-то ограничивает?
   – Конечно. Мне, например, никогда не получить ни «Золотого орла», ни «Нику», потому что президент «Золотого орла» – Никита Михалков, а президент «Ники» – Андрей Кончаловский. Как бы я ни старался, понимаете? Вот не получить!
   Но когда я себя спрашиваю: «Хотел бы я, чтобы на меня ничего не давило? Хотел бы я принадлежать к другой семье, например?», то ответ мой всегда одинаковый: при всех неудобствах моей фамилии я горжусь, что принадлежу этой семье, этому клану, и предпочитаю оставить все как есть.



   Светлана Сурганова


 //-- * * * --// 
   Чтобы познакомиться со Светланой Сургановой, мы специально приехали в Санкт-Петербург. Первый раз встретились в крошечной студии в одной из питерских подворотен, а затем поехали в музыкальную школу, которую окончила Света. Во время съемок к нашей группе подходили ученики школы и даже преподаватели: всем хотелось хоть немного пообщаться со знаменитой выпускницей.
   Светлана не любит долго разговаривать, ей нравится движение. На следующий день мы поехали в Игору – горнолыжный курорт недалеко от Питера. Светлана сама вызвалась быть за рулем, и уже через час мы были на месте. Сурганова оказалась неплохим горнолыжником, и мы получили большое наслаждение, катаясь по пушистому белоснежному склону. А разговаривали мы урывками. Светлана показалась мне очень душевным и отзывчивым человеком, совсем непохожим на людей, которых принято называть звездами.


   Про волнение

   – Светлана, вы с 14 лет выступаете перед широкой публикой. Волнение до сих пор испытываете?
   – Да, оно всегда присутствует, с этим ничего не поделаешь, но это и хорошо. Кто-то сказал: если волнения перед концертом нет, то как артист ты умер, поэтому лучше уходи со сцены и никого не обманывай – ни себя, ни других.
   Задача в другом – научиться справляться с этим волнением, чтобы оно не мешало качеству исполнения. Потому что иногда волнение настолько заполоняет, что ты начинаешь теряться в тексте, перестаешь понимать, где ты и что ты. Слава богу, я с этим справляюсь, хотя ладошки всегда влажные. Но обычно мне помогает мысль о том, что выступление – это всегда большая ответственность: если уж ты вышел на сцену, значит, ты несешь людям что-то очень важное, что можешь дать только ты.
   – А в школе как вы справлялись с волнением?
   – Любой экзамен был для меня огромным стрессом, справляться с которым я не умела вообще. И поэтому со страху любое выученное произведение всегда играла раза в полтора быстрее.
   После экзамена аккомпаниатор подходила к моей маме и говорила: «С вашей дочерью невозможно играть на экзамене. Я за ней не успеваю».


   Про музыкальную школу

   – Вы поступили в музыкальную школу, когда вам было пять с половиной лет. То есть совсем маленьким ребенком…
   – Я и ростом была очень маленькая. Чтобы лучше слышать и видеть меня, мой педагог Лидия Пименовна ставила меня на табуретку или на стул перед собой, и мы с ней оказывались примерно на одной высоте.
   И я пиликала до потери пульса, у меня немели руки, но я всегда стеснялась говорить о своей усталости или боли, считала, что об этом говорить неприлично.
   – А почему вы выбрали именно скрипку?
   – Для меня это тоже загадка. Но я помню, что это был совершенно четкий выбор: только скрипка! И когда у меня появился этот инструмент, я буквально не выпускала его из рук. Это была скрипка-восьмушка. Я укладывала ее, как куклу, с собой спать в постель, мне хотелось ее ласкать, защищать. Я до сих пор очарована этим инструментом и отношусь к нему как к чему-то одушевленному.
   – А какое было самое первое впечатление от школы?
   – Самый-самый первый урок, Лидия Пименовна просит меня наканифолить смычок. Я тогда не знала, как это делается и как много требуется канифоли. И пока Лидия Пименовна разговаривала с мамой, я все это время канифолила – так, что пыль столбом стояла. Потом вдруг они обратили на меня внимание – когда я уже стерла почти весь кусок канифоли. Потом мы долго стряхивали со смычка ее излишки.
   – Как ваша мама поняла, что у вас есть музыкальные способности?
   – По счастливой случайности в нашем доме этажом выше жила учительница из музыкальной школы. И она долго слушала, как мы с мамой каждый вечер, купая меня в тазике, горланили «Шел отряд по берегу, шел издалека» и «Расцветали яблони и груши». Однажды она не выдержала, пришла к нам домой и сказала: «Лиечка (так зовут мою маму), может, твоей дочке лучше распеваться в музыкальной школе?»
   – Те, кто учился в музыкальной школе, обычно с ужасом вспоминают уроки сольфеджио.
   – Эти уроки и для меня были большим испытанием, и до сих пор для меня сольфеджио – это что-то запредельное и непонятное. Но сейчас я все-таки хочу выучить его, потому что это удивительно интересная наука. Мне вообще кажется, что музыка и математика во многом похожи, но у меня всю жизнь были сложности с точными науками. Поэтому музыкой я занимаюсь скорее на интуитивном уровне. И мне очень хочется прикоснуться к музыке с точки зрения ее архитектоники, структуры. Может быть, позволю себе индивидуальные курсы по сольфеджио.
   – Вам никогда не хотелось бросить учебу?
   – Был тяжелый момент в выпускном классе. Прошло несколько недель с начала учебного года, и что-то меня «перемкнуло»: я начала пропускать занятия, резать себе пальцы, придумывать какие-то уловки, чтобы только не ходить на специальность. И тут нужно отдать должное маме, она сказала очень правильную фразу: «Давай сейчас не будем принимать какое-то окончательное решение, возьмем тайм-аут, ты просто подумаешь, сколько тебе понадобится – неделю, месяц, полгода. Но пойми только одно: если сейчас ты все бросишь, то у тебя всю жизнь будет чувство чего-то недоведенного до конца».
   И месяца через полтора я вернулась и нормально доучилась.


   Про медицинскую академию

   – Почему вы не пошли в музыкальное училище?
   – В школе из всех предметов мне более-менее удавалась только специальность – скрипка. Но что касается общего курса фортепиано, сольфеджио, музыкальной литературы – с этим были сложности. А чтобы поступить в училище, было недостаточно иметь отличные оценки по специальности, так что заведомо это был провал.
   И когда нужно было получать профессию, тут сыграл роль пример моей бабушки Зои Михайловны Сургановой, врача-фтизиатра. У нас было много знакомых медиков, постоянно велись какие-то профессиональные разговоры, и, в общем, был сделан выбор – медицина.
   Я поступила в медицинское училище и удачно закончила его, с красным дипломом.
   – А музыка все это время продолжалась?
   – Да. В то время в училищах проходили всякие конкурсы – например, был конкурс политической песни. Я не знала ни одной комсомольской патриотической и политической песни, мне проще самой было что-то написать на эту тематику. Я быстро сколотила какой-то коллективчик, подрядила девчонок, и мы бодро исполнили несколько композиций.
   На этом конкурсе меня приметил музыкант Петр Малаховский, он преподавал у нас тогда историю партии. Подошел ко мне и сказал: «Давай попробуем сделать что-нибудь совместно, мне кажется, что у тебя есть талант».
   И мы с ним встретились у него дома, он на тот момент жил в Аптекарском переулке со своей бабушкой Анной Сергеевной – маленькой, худенькой, интеллигентной женщиной. И мы там музицировали. Его комната была заставлена аппаратурой, какими-то колонками, синтезаторами, мы тут же с ним что-то придумывали, создавали аранжировки, и этот процесс ужасно меня захватывал.
   В итоге все вылилось в создание группы «Нечто иное». В общем, Петр определил дальнейшую мою судьбу, то есть перенаправил меня с медицины на музыку, за что я ему, честно говоря, очень признательна и благодарна.
   – Какую музыку вы тогда слушали?
   – С огромным упоением – группу Space, потом – Depeche Mode. Советскую эстраду очень любила: Юрия Антонова, Аллу Пугачеву, Александра Малинина.
   – А почему вы начали рок петь в итоге?
   – Да я никогда себя и не причисляла к року, просто как чувствовалось, так и пелось. Конечно, определенное влияние оказал Петр, который действительно слушал очень много музыки, в частности Pink Floyd и Deep Purple, и это тоже, наверное, отчасти повлияло.
   – Как сложилось, что для дальнейшей учебы вы выбрали медицинский институт?
   – После училища я не готова была пойти работать медсестрой, какой-то еще инфантилизм у меня был, и поэтому решила, что надо пойти учиться дальше.
   Но на самом деле не я выбрала педиатрическую академию, а она меня. Но это я узнала потом.
   – Это как?
   – Я отвратительно сдала вступительные экзамены, но меня почему-то приняли. А потом я узнала, что в конце 60-х – начале 70-х годов в Ленинградском педиатрическом мединституте существовала кафедра, где выхаживали отказничков с различными патологиями. А я, оказывается, была у мамы приемным ребенком, она взяла меня именно из этого института, мне еще трех лет не было.
   И когда я сдала экзамены и было неясно, поступлю или нет, моя мама пришла в деканат, рассказала мою удивительную историю, и люди в приемной комиссии сжалились и решили вопрос положительно.
   В итоге со всяческими приключениями я все-таки окончила институт, потом уже ставший академией. Чему очень рада, потому что знания пригождаются до сих пор на бытовом уровне и для друзей, и для знакомых, и для себя.
   – Вы пытались найти своих биологических родителей?
   – Не уверена, что это необходимо.
   – Какое ваше самое яркое впечатление детства?
   – В три года я сидела на диване, ножки до пола не доставали, и вдруг меня накрыла такая истина – что все мы смертные, и, скорее всего, бабулька умрет первой из нас троих: мамы, бабушки и меня. И так мне стало грустно, что я разрыдалась. Такая печаль и тоска накрыли, что до сих пор не отпускают.


   Про свободное время

   – Как вы отдыхаете?
   – Когда есть хотя бы маленький перерыв в работе, хочется провести его активно: съездить за город, покататься на лыжах. А вот когда уже нет сил двигаться, тогда я с огромным удовольствием заваливаюсь на диванчик, беру какой-нибудь поэтический сборник или просто любую книгу с полки и читаю. Это для меня, наверное, самый лучший отдых, потому что самый редкий. А телевизор, шопинг, какие-то клубные тусовки – нет, это не для меня.
   – Я читал, что вы совершаете путешествия по Европе. Кто вас подвигнул на эту авантюру?
   – Меня вдохновила Наташа Леушина, чудесный человек, на протяжении восьми лет она была нашим директором. У нее в Португалии есть домик, и однажды мы решили прокатиться до ее домика на машине.
   В то время у меня была Toyota RAV4. Мы провели в дороге два с половиной дня, сменяли друг друга за рулем: километров 600–700 она проедет, потом я. Совершенно неутомительное получилось путешествие, кататься по европейским дорогам – одно удовольствие. Потом это вошло почти в традицию. Мы частенько выезжали зимой просто покататься в Альпы – иногда на итальянскую их сторону, иногда – на французскую. Это для меня очень хороший отдых. Единственное, требуется запас времени, потому что туда где-то 2,5 тысячи километров, обратно 2,5 тысячи, так что дней пять надо оставлять только на дорогу.
   – Вам никогда не хотелось уехать из России?
   – Навсегда – нет. Путешествовать – да.
   – Каков ваш стиль вождения?
   – Кто-то сказал, что надо вести машину так, чтобы рядом сидящий человек с полной чашкой горячего кофе не обронил ни одной капли. Надо все делать очень плавно и красиво – вот так я отношусь к вождению.
   Я никогда не лихачу, достаточно аккуратна в плане выполнения дорожных правил. И если даже кто-то провоцирует или подрезает, я на эти ситуации никогда не поддаюсь, хотя хамства на дороге не люблю.
   – Вы материтесь?
   – Да, но не обладаю талантом делать это красиво, с шармом. Часто сама себе говорю: не умеешь – не берись, тренируй чувство юмора. Скажи ему вдогонку: «Экий ты неловкий, парень» и поезжай дальше своей дорогой.
   – А бывает, что вы поете за рулем?
   – Крайне редко. Я тут пела за рулем прошлой осенью, когда мы снимали клип на песню «Осеннее шоссе». Не без удовольствия, прямо скажем, вопила под собственный трек. А вообще в быту я очень молчалива и тиха, отдыхаю, одним словом. Больше времени провожу в размышлениях.


   Про дом

   – Я знаю, что недавно вы купили участок под Питером. Наверняка дом хотите построить?
   – Уже даже нарисовали и спроектировали.
   – Какой он, дом вашей мечты?
   – Он будет из дерева. Очень большим не будет – средних размеров. Сначала думала, что впишемся где-то метров в 200, но получилось чуть больше, потому что мне приспичило строить третий этаж, мансардный.
   – Чтобы далеко видеть?
   – Да. Еще мой дом должен быть уютным и функциональным. И очень важно, где будет кабинет и где будет стоять белый рояль.
   – Конечно. Место силы.
   – Место, где будут собираться мои друзья, потому что все эти годы, к сожалению, не было у меня такого жилья, где бы я могла спокойно собрать всех друзей. Знаете, вот раньше была хорошая традиция: собирались поэты, музыканты, художники, прямо там же проходили какие-то выставки, презентовались новые произведения музыкальные или художественные, даже какие-то инсценировки театральные устраивали.
   Я мечтаю о такой богемно-салонной жизни, и может быть, когда-нибудь мне удастся создать нечто подобное, какой-то творческий салон Светланы Сургановой во Всеволожске.


   Про самое главное

   – Вы верите в судьбу?
   – Чем дольше живу, тем больше убеждаюсь в том, что за нас уже все решено и предписано. Каждый ребенок рождается с определенной миссией, программой, и главная задача человека – разгадать свое предназначение.
   Если человек пойдет по этому пути, то он будет в гармонии с самим собой и с замыслом, и у него все будет очень хорошо складываться.
   А если он не сможет это разгадать, будет отвлекаться на какие-то другие вещи или просто не захочет об этом задумываться, то вряд ли он станет счастливым. Это и есть моя вера в судьбу: да, судьба есть, и каждый решает, что с этой судьбой делать – прислушиваться к ней или нет.
   – Что вы больше всего любите в жизни?
   – Очень люблю, когда люди рядом со мной улыбаются, когда им комфортно. Люблю, когда мне комфортно с человеком или в какой-то ситуации.
   Еще мне нравится, когда что-то начинает получаться и срастаться, это я больше сейчас говорю о музыке. Когда работаешь над каким-нибудь треком, и буквально из ничего, из воздуха у тебя начинает вырисовываться красота. Это ни с чем не сравнимое чувство!
   – Что вы ненавидите и презираете?
   – Жадность не люблю, глупость не люблю, скупость. «Я не люблю, когда стреляют в спину, я также против выстрелов в упор…» Если прочитать стихотворение Высоцкого «Я не люблю фатального исхода», это будет, наверное, полным ответом на ваш вопрос.
   – Как вы относитесь к его творчеству?
   – С большим уважением и трепетом. Это честь и честность, это нерв, это какая-то оголенная начинка жизни. Владимир Семенович для меня – как член семьи. Я счастлива, что этот человек родился и творил именно в нашей стране. Жаль, что он был с нами так недолго, мог бы еще ну хотя бы лет пять – десять прожить…
   – Чего вы боитесь?
   – Ой, много чего. В первую очередь – собственной неподвижности. Очень бы не хотелось стать обременительной для кого-то, хотелось бы сохранить самостоятельность до последнего вздоха. Мне ж надо и в 80 лет тоже быть самостоятельной, так что надо начинать репетировать уже сейчас.
   – Понимаю, понимаю.
   – Ужасно боюсь за родных, за близких – не дай бог что-нибудь с ними случится. Каждый день начинаю с внутренней молитвы: если что-то произойдет, чтобы у меня была возможность им помочь физически и материально.
   – А есть ли что-то, чему вы завидуете?
   – Завидую людям, которые знают языки иностранные, которые могут спокойно с французского перейти на немецкий, с немецкого – на русский, с русского – на итальянский. Это все, я ваша навеки.
   Очень люблю, когда люди свободно цитируют каких-нибудь авторов, могут вплести в свою речь строчки любимых поэтов. Люблю, когда люди хорошо рисуют, когда легко сочиняют музыку. Вообще любой божий дар у человека – явный, очевидный – вызывает во мне белую зависть. Иногда эта зависть подвигала меня на хорошие поступки. Например, из-за зависти я начала учиться играть на гитаре, стала учить стихи. В общем, зависть – это на самом деле очень даже неплохой двигатель, но она должна быть конструктивной.
   – Что вы считаете своей самой большой удачей в жизни?
   – Конечно же, мою маму – Лию Давыдовну Сурганову и то, что Господь Бог свел наши судьбы. Надеюсь, что и я в ее жизни тоже самая большая удача. И то, кем я стала, не важно, благодаря или вопреки, это, безусловно, связано с присутствием в моей жизни мамы и бабушки, Зои Михайловны Сургановой.
   – В беседах с журналистами вы достаточно откровенны. Вам не страшно раскрываться, выплескивать какие-то глубоко личные вещи?
   – Если меня о чем-то спрашивают, я расцениваю это так: значит, мой опыт кому-то интересен и нужен. А что касается самих фактов моей жизни, то они уже случились, это все уже давно отпущено в пространство и уже почти не принадлежит мне. Оно сделало свое дело, сформировало меня как личность. У меня нет ничего такого, за что мне было бы стыдно. Я такая, какая есть.
   И если кому-то есть что рассказать о себе, тоже пускай рассказывает, не зажимается и не хоронит это внутри.
   – Как вы считаете, сейчас у вас в жизни светлый период?
   – Ну да, посмотрите на это небо! Конечно, светлый, и я, наверное, никогда так не была счастлива, как теперь!



   Алексей Рыбников


 //-- * * * --// 
   От Рыбникова исходит спокойная позитивная энергия, которая способна развеять плохое настроение собеседника.
   Мы встретились с ним дважды. Сначала – в его квартире в центре Москвы, потом – на студии звукозаписи.
   Вопреки ожиданиям Алексей Львович показывал нам не только свои музыкальные творения, он принес видео, которое снял сам.
   Рыбников снимает талантливо! До сих пор помню один очень красивый план: закат через шпили городских построек. Это был фильм о путешествии по Венеции. Кстати, квартира Рыбникова оформлена в венецианском стиле: они с женой просто обожают этот город. И вот что интересно: такой интерьер совсем не кажется пафосным. Наоборот, в доме Рыбникова чувствуешь себя очень уютно и естественно.

   – Алексей Львович, в начале прошлого века музыканты и художники часто уезжали, допустим, в Париж, на Монмартр. А у вас есть какое-то место на земле, где вам приятнее всего работать?
   – Для меня творчество – вещь абсолютно непредсказуемая. Когда что-то сочиняешь, ты на самом деле задаешь себе какой-то вопрос, ответ на который может прийти в самом неожиданном месте. Он потребует немедленно все бросить и начать работать.
   Я действительно стараюсь уехать из Москвы, потому что здесь довольно тяжелая атмосфера. Хотя было время, когда я и в Москве замечательно работал, можно сказать, все лучшее написал в основном, конечно, в Москве. Но сейчас, когда я побывал на экваторе, я понял – там происходит какое-то чудо: там совершенно нет духовного влияния цивилизации, там как было тысячи лет назад от сотворения мира, так все и осталось. И вот эта первозданность, она, конечно, очень очищает сознание. Там в голову приходят такие вещи, которых даже сам от себя не ожидаешь. Поэтому там работалось очень хорошо.
   Правда, для того чтобы там что-то произошло, до этого нужно полгода работать здесь, накапливать материал, какие-то проблемы, неотвеченные вопросы – только тогда там за 10–12 дней все становится на свои места.
   – Вы побывали в разных странах. Какой пейзаж вам ближе всего?
   – Ощущение чего-то родного, близкого всегда идет только от русской деревни. Там тоже как-то очищается сознание и хорошо работается.
   У меня есть дом под Переславлем-Залесским, глубоко в лесах рядом с Николо-Сольбинским монастырем.
   Для меня очень важно, когда я смотрю в окно из этого дома, что до горизонта нет следов человеческого жилья. Вообще – ни дома, ничего. И это очень похоже на экватор, как ни странно.


   Про Хачатуряна

   – Вы родились в творческой семье – ваша мама была художницей, отец – музыкантом. Они повлияли на ваш выбор профессии?
   – Мама и папа делали все для того, чтобы я стал профессиональным музыкантом. Это была их навязчивая идея, мечта мамы в основном. Папа в этом всячески ей помогал, и, когда я писал самые первые ноты, он потом все красиво переписывал и аккуратно переплетал. И фактически именно папа привел меня к Араму Хачатуряну, который стал моим учителем на целых 17 лет.
   – А сколько вам было лет, когда он познакомил вас?
   – 10 лет. Я учился в ЦМШ и в то же время учился у Хачатуряна композиции. Потом поступил к нему в класс в консерваторию, окончил аспирантуру, а затем уже вместе с ним мы вели в консерватории класс композиции. Пока он мне не сказал, что если хочешь быть настоящим композитором, то не надо преподавать в раннем возрасте (мне тогда было 25–26 лет), потому что преподавание сушит, мешает совершать безумные, инновационные поступки в искусстве.
   Я ушел и начал совершать те самые безумные поступки: увлекся рок-операми, то есть совсем не академической музыкой.
   – Когда вы были в юном возрасте, Хачатурян настраивал ли вас на «правильное» восприятие музыки, прививал ли вам музыкальную культуру?
   – Я с детства находился в профессиональной музыкальной среде – в Центральной музыкальной школе. Музыка уже была нашей профессией, мы не имели права не знать ее или относиться к ней несерьезно. Поэтому нам ничего не надо было прививать – это было то, чем мы жили. Прививать нужно тем людям, которые не занимаются музыкой профессионально.
   В нашей среде было много споров о том, что такое хорошая музыка и что такое плохая музыка, но это шло на очень тонком, «продвинутом» уровне – то есть одни отрицали Рахманинова, другие ненавидели Стравинского и так далее. Кстати, в то время молодежь была гораздо более музыкально образованна, чем сейчас, и на музыкальные темы можно было поговорить с очень многими людьми, не обязательно музыкантами.
   Сейчас это уже значительно сложнее.
   – У Арама Ильича были какие-то любимые музыкальные стили, в которых он советовал работать?
   – Нет, он не отрицал ни один из музыкальных стилей, ни один из музыкальных языков, в том числе суперавангардные для того времени, и потому его студенты работали в самых разных направлениях.
   Но он считал, что музыка, безусловно, должна быть эмоциональной, должна воздействовать на аудиторию, задевать душу, а уж как ты этого добьешься – это уже твое дело, твоя композиторская кухня.


   Про детство

   – А вы уже в детстве мечтали стать композитором?
   – Я не мечтал стать композитором, я считал себя композитором уже с 8 лет. Абсолютно серьезно – я композитор, и все тут, прошу не задавать лишних вопросов.
   И не только считал. Дело в том, что композитором, как говорил Хачатурян, может считать себя только тот человек, который исписал колоссальное количество бумаги. С восьми, девяти, десяти лет я сочинил огромное количество произведений. Я писал, переделывал, осваивал какие-то новые формы. Трудолюбие – это важнейшее условие композиторского труда. Сейчас все стало по-другому, сейчас есть синтезаторы, сейчас уже можно сочинять музыку просто одним пальцем, а все аранжировки за тебя сделают, и это резко снижает планку. А нормальный композитор должен очень много работать.
   – У вас есть какое-то первое детское музыкальное произведение?
   – Да, это мои прелюдии, эскизы и произведение под названием «Восток», даже ноты есть. Мне очень нравится восточная музыка. Был такой трофейный фильм «Багдадский вор», я его посмотрел, и это произвело на меня совершенно неизгладимое впечатление. Я начал фантазировать на восточные темы. Так что «Восток» считается первым произведением.
   – В одном из интервью вы сказали, что в детстве хотели быть похожим на Чайковского, Моцарта, и эта высокая планка, установленная в самом начале пути, помогает достигать того, что задумано.
   – Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, и плох тот композитор, который берется сочинять музыку, чтобы она была хуже, чем у Чайковского и Моцарта. Если он не ставит перед собой такую задачу, то может не сочинять музыку. Что получится в итоге – это уже другой вопрос, потому что как у Чайковского и у Моцарта никогда не получится. Но начинать сочинять ты обязательно должен с этим чувством.


   Про творческий процесс

   – Ваша жена принимает какое-то участие в творческом процессе?
   – Напоминает о том, какое сегодня число и о том, что, к примеру, через десять дней я должен сдать то-то и то-то. Кстати говоря, это не очень профессионально, если композитор не умеет укладываться во временные рамки. И Моцарт, и Россини, и другие композиторы всегда были связаны контрактом, датой премьеры. Моцарт иногда сочинял увертюру накануне премьеры – вот так он умел себя собрать.
   – Контракт дисциплинирует, это понятно. А вы могли бы написать произведение на «слабо»?
   – Оркестранты знают, что сложнее всего играть классику, барокко, потому что там все прозрачно, каждая нотка слышна, чуть-чуть не то сыграешь – и уже все заметно. В музыке современной ошибаться можно, особенно никто и не заметит.
   Примерно в 99-м году я поставил перед собой такую задачу: написать партитуру, ограничив количество музыкантов до минимума, и пользоваться только теми средствами и тем музыкальным языком, которые были, скажем, в начале XIX века.
   Мне было интересно, смогу ли я написать не стилизацию, а живую музыку, которая трогала бы людей, заставляла бы их волноваться. Это оказалось безумно сложно. И в результате получилась Четвертая симфония, которая, мне кажется, вызывает ту реакцию слушателей, на которую я рассчитывал.
   – Каким образом музыка воздействует на человека?
   – Это сложнейший вопрос, на который я долго-долго пытался найти ответ. И вы знаете, в какой области я его нашел? Я долго задавал вопрос: что такое мажор и минор? Почему мажорная музыка вызывает у человека радостные эмоции, а минорная – явно грустные? Похоронная музыка вся минорная, а свадебная – только мажорная. И вот что выяснилось. Мы знаем, что у любого природного звука есть натуральные обертоны. И эти обертоны выставлены по мажорному звукоряду! То есть в природе нет минора. Поэтому человек воспринимает мажор как естественное гармоничное слияние с природой. Но если в этом мажорном звукоряде чуть-чуть изменить и понизить, скажем, третью ступеньку и сделать ее ниже, то возникает минорное трезвучие, которого нет в природе. И вот эта дисгармония с природой вызывает у человека грусть, печаль. А если еще понизить, скажем, пятую ступень, сделать уменьшенное трезвучие – то это воспринимается вообще как ужас, кошмар и конец света. Поэтому в музыке есть определенные, просто физиологические моменты воздействия на психику человека.
   И вот из этого мажора, минора, уменьшенных трезвучий складывается вся композиторская палитра, и она управляет человеческими эмоциями.
   – Я знаю, что, к примеру, некоторые писатели практически не пользуются компьютером. А вы как относитесь к современным техническим средствам?
   – Партитуры свои я все равно пишу как в старое время, только ручкой, на хорошей партитурной бумаге. Но при этом невозможно сказать, что я могу отказаться от компьютера. Это совершенно новое средство, очень удобное для того, чтобы быстро зафиксировать свои творческие мысли – скажем, я сыграл что-то, а компьютер это записал, и это тут же можно увидеть в нотном виде, отредактировать. И ни одна мысль не теряется, что очень важно для творчества, потому что я импровизирую достаточно много, и этот спонтанный выплеск энергии сразу фиксируется. Так что для меня компьютер очень важен.
   – Вы в любой момент можете что-то сымпровизировать?
   – Нет. На самом деле импровизация – процесс сокровенный. Чтобы что-то произошло, нужно определенное состояние души.


   Про рок-оперы

   – Как вы относитесь к сегодняшней современной музыке и к тому, что слушает молодежь – допустим, к электронным стилям?
   – Электроника сделала свои первые шаги уже в 70-х годах, это было свежо и интересно, это открывало новые горизонты. Сказать сейчас, то есть через 40 лет, что это что-то современное, было бы неправильно.
   Сегодняшняя музыка отличается тем, что она в основном эксплуатирует уже найденное в ХХ столетии – тогда были первопроходцы и в рок-музыке, и в танцевальной музыке, и в симфонической. ХХ век был веком открытий; в XXI пока что идет эксплуатация брендов и стилей, найденных в прошлом веке.
   – В какой момент и почему вы решили обратиться к рок-музыке?
   – Потому что интересно было. В конце 60-х – начале 70-х годов, когда все это только начиналось, я очень увлекся рок-музыкой.
   – Какие группы на вас повлияли?
   – Pink Floyd, Genesis, Alan Parsons Project. Эти музыканты ставили перед собой серьезные философские задачи, поднимали такие пласты сознания, до которых без рока невозможно было даже дотронуться. Для меня это было открытием нового мира.
   У нас, конечно, для такой музыки не было никакой аппаратуры. Тем не менее рок-музыка начала жить в Советском Союзе.
   В 1976 году состоялась премьера моей оперы «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты». Гитары были куплены где-то в ГДР или в Болгарии, а усилительная аппаратура была сделана самоучками. В общем, это был эксперимент, практически обреченный на провал, потому что взять на себя смелость сделать рок-оперу, не имея никаких средств, – задача рискованная. Тем не менее получился захватывающий спектакль, настоящая рок-опера, на которую люди очень живо реагировали, плакали и, в общем, стремились попасть еще.


   Про «литургию оглашенных»

   – В 1992 году вы представили публике музыкальную мистерию «Литургия оглашенных». Почему вы выбрали такое название?
   – На самом деле это часть церковной службы. Я по этому поводу советовался с церковными служителями высокого ранга, они благословили меня, сказав, что в этом ничего страшного нет. А для меня в этом названии очень многое заключено, потому что «оглашенные» – это те, кому рассказали слово истины, но которые еще эту истину не приняли. Они просто знают о том, что она существует.
   Оглашенных обычно просят уйти из храма после первой части – вам рассказали, а дальше будет уже для верных. И мне показалось, что поэты Серебряного века в канун революции, вообще в те жуткие годы, были оглашены, но верными не стали – и это было их громадной проблемой. Мне был интересен тонкий хрупкий путь от оглашения к вере.
   – Я знаю, что вы пишете продолжение.
   – Да, но там уже будут не тексты поэтов, а тексты из Священного Писания.
   – Как давно вы работаете над продолжением?
   – Идеи начали рождаться с конца 90-х годов. Так что я занимаюсь этим уже больше десяти лет.
   – Когда вы пишете, вы к кому-то обращаетесь? Есть ли у вас какое-то послание, которое вы направляете людям?
   – Очень хочу надеяться, что людям, особенно молодым и неверующим, моя музыка как-то поможет понять свое место в этом мире, поможет чуть-чуть больше разобраться в том, как и для чего этот мир создан и куда он движется.
   И конечно, я хочу, чтобы мою музыку слушали и понимали и в 2050-м, и в 2070 году.


   Про призы и награды

   – Как вам кажется, какое из ваших произведений больше всего соответствует вашему характеру?
   – У меня много граней в характере. От «Красной Шапочки», где я абсолютно веселый человек, который вообще не задумывается ни о чем серьезном, до молитвенных произведений, где в какой-то степени отрицаются весь мир и все человеческие радости.
   Меня такая полнота устраивает, мне нравится быть разным.
   – У вас много премий?
   – При советской власти и вообще в ХХ веке мне ничего не давали. Хотя у меня были и «Юнона и Авось», и «Буратино», и «Вам и не снилось», и «Через тернии к звездам». Эти произведения получали разные премии, но я ничего не получил ни за что.
   А когда наступил 2002 год, мне дали сразу все – в основном за фильм «Звезда».
   – Скажите, насколько важны для вас награды?
   – Я думаю, что Бог все видит. В молодости я был тщеславный, очень хотел получать премии, очень переживал, вы даже себе не представляете как. А вот когда мне стало все равно, когда я стал взрослым, мудрым, вот тогда все премии и дали, чтобы не искушать, наверное, мою душу, и это, я думаю, абсолютно правильно. Сейчас я уже абсолютно спокоен по отношению к этим премиям и отсутствию этих премий. Уже ценю совсем другое.



   Роман Виктюк


 //-- * * * --// 
   Когда я узнал, что предстоит разговаривать с Романом Виктюком, то, честно говоря, слегка растерялся: прославленный режиссер, человек с нестандартным подходом к жизни. Мне почему-то казалось, что Роман Григорьевич сразу же задавит меня своим авторитетом. Но, к счастью, этого не случилось.
   Сначала мы встретились на Петровке, чтобы пойти за покупками в «Пассаж». Роман Григорьевич вышел из своего шикарного черного «Мерседеса» в черных же очках, и я уже было подумал: «Ну вот, началось, нарвался на звезду…» Но Виктюк улыбнулся, и я как-то сразу успокоился. В итоге он купил себе модное цветастое пальто и за это время очаровал меня полностью.
   Мне показалось, что этот человек излучает любовь. Даже когда я наблюдал, как Роман Григорьевич ругает актеров на репетиции, все равно чувствовалось, что он это делает скорее для порядка.
   А еще Роман Виктюк трижды предложил сделать из меня актера, а я трижды отказался. Теперь вот думаю, не прогадал ли…


   Про театр

   – Роман Григорьевич, однажды вы сказали, что понятия не имеете, что именно будет происходить у вас на репетиции.
   – Конечно. Этого никто не знает. Может вообще ничего не происходить.
   – С чем бы вы сравнили свой театр?
   – Это детский сад.
   – А многие считают, что театр – это храм искусства.
   – А что мешает ему быть детским садом?
   – Как вы подбираете «детей»?
   – Только по любви. Другого способа нет.
   – Это главное чувство?
   – Единственное.
   – Режиссер должен всегда руководствоваться только любовью?
   – Только любовью от себя и к себе.
   – Не талантом?
   – Нет. Этому научить легко.
   – А чего такой необычный подход позволяет добиться?
   – Почему необычный? Это самый простой, природный подход.
   – Я был на вашей репетиции, и у меня сложилось впечатление, что актеры как будто подзаряжаются от вас – как от аккумулятора.
   – Это то, чего почти нет в современном театре. Это то, что исчезает с каждым годом. Потому что самыми главными становятся практицизм, расчет и ирония. А воля к возвышенному с каждым годом ослабевает.
   – Имеет ли для вас значение, звезда у вас играет или нет?
   – Никакого. Фрейндлих пришла и сказала: «Я пришла учиться. Я ученица». Со студентами у меня – точно так же. Я сажусь туда, где обычно сидят студенты. А там, где сидит профессор, сидят они. И думают вначале, что это шутка. А на самом деле я у них учусь, а не они у меня. В этом весь фокус.
   – В чем суть драматического театра?
   – Самое великое назначение театра – постичь мистерию и тайну человека, опрокинуть его в то сакральное, начальное состояние, когда он постигал космос, воздух и себя. Другого ничего в театре нет.


   Про любовь

   – Скажите, атеист способен сыграть роль по-настоящему – так, чтобы за душу взяло?
   – Может. Его можно натаскать. И все. А чтобы в нем было соединение с космическим энергетическим посылом – никогда. Этому нельзя научить.
   Я ставил «Служанок» двадцать с чем-то лет тому назад – с Костей Райкиным в театре «Сатирикон». Тогда было поколение, которое выросло еще при советской власти. Жан Жене никогда не знал, что такое советская власть. Поэтому тогда мы боролись с теми ошметками, которые оставались в сознании артиста. Потом пришло второе поколение, это где-то лет десять – пятнадцать тому назад, оно уже застало только финал советской власти. С ним было легче. А вот теперь есть третье поколение, которое вообще свободно от рабства. А пьеса о том, что в рабстве любить нельзя.
   Эта заповедь Жана Жене – на все времена. И это поколение репетировало с такой свободой, с такой безумной радостью, попадая только в то, что заложено в этой великой магической пьесе.
   – Любовь – это действительно самое важное в искусстве?
   – Сколько тебе лет?
   – Двадцать три.
   – Ты ходил в детский сад?
   – Конечно.
   – Тебя любили мама, папа?
   – Конечно. И любят до сих пор.
   – Какой ты счастливый! Значит, приди сегодня и скажи, что ты запомнил: «Любовь – это единственная заповедь природы человека». Все. Ничего другого нет. И любовь на земле агонизирует. Она здесь редкий гость, редкий цветок. Остались только некоторые великие жрицы любви. Это лучшие артистки, которые не только способны любить, но у них потребность любить на всю жизнь, и они никогда с этим расстаться не смогут. Это первая драматическая артистка Алиса Фрейндлих, оперная дива Лена Образцова и первая балерина мира Наташа Макарова.
   Я бы назвал еще и Татьяну Доронину, и Аллочку Демидову, и Роговцеву, и Неелову, и Ахеджакову, и Людочку Максакову, и Ритку Терехову – ну всех бы назвал, а ты бы только слушал и спрашивал: «Кто это такие?» А я бы сказал тебе: «Это мои небесные невесты. Я их никогда не забываю. Это те, кто держит меня на свете».
   – Вы говорите о вещах возвышенных, а в то же время в ваших постановках присутствует очень много эротизма.
   – А разве эротика – это не возвышенно?
   – Вот как раз это мне и хотелось узнать.
   – Ну, так вот я тебе и отвечаю. Кто тебе сказал, что это не возвышенно, где ты это вычитал? Эротика – это чувственное начало, которое обязательно должно быть в человеке и вибрировать. Если эти вибрации уходят, если ты не ощущаешь прилива сексуальной энергетики – иди к врачу. Сразу. И лечись. Виагра не поможет, поверь мне. Это бесполезно.
   – В таком случае немного изменим тему.
   – А почему? Видишь, как ты боишься импотенции.
   – Я действительно боюсь импотенции. Я думаю, все мужское население боится этого.
   – Ты так думаешь?
   – Я на это надеюсь.
   – Какой ты наивный! Давай дальше.


   Про актеров

   – По долгу службы вы много общаетесь с творческими людьми – с актерами, бутафорами, режиссерами, костюмерами…
   – С проститутками.
   – Прекрасная творческая профессия. Согласен.
   – Да, жрица любви.
   – Жрица любви, да.
   – А что ты опустил глаза сразу?
   – Что такое настоящий талант и какое качество в творческом человеке вы цените больше всего?
   – Отсутствие таланта.
   – Вы цените больше всего отсутствие таланта?
   – Да, и когда нет желания быть талантом. Тогда это чистый лист бумаги. Вот у тебя на листках что-то написано, а должны быть пустые страницы. Ты должен держать ненаписанную страничку, сквозь нее смотреть и видеть все буквы, которые были написаны до тебя.
   – В чем секрет актерской притягательности, магичности?
   – Магическое возникает тогда, когда человек верит в силу природы и умеет с ней общаться. Он от нее берет всю колдовскую энергетику. Весь организм должен быть сверху и снизу пронизан этой энергией.


   Про возвышенное

   – Насколько я понимаю, вы человек очень духовный. Скажите, какие пороки непростительны человеку?
   – Предать себя, прежде всего.
   – Только это?
   – Я отвечаю, не задумываясь.
   – А бывало, что вас предавали, и как вы поступали с этим человеком?
   – Какое счастье, что я этого не знаю.
   – Должен ли человек жертвовать всем ради других? Или лучше жить по принципу «моя хата с краю»?
   – Какое все это имеет значение? Нужно уметь слышать ангела-хранителя, который тебя ведет. Он все тебе сообщит, скажет все шифры, которые идут из второй реальности – той, которая над нами и которая самая главная.
   – Не секрет, что в каждом человеке есть и доброе, и злое. Вот, на ваш взгляд, чего больше в вас? И возможно ли изменить это соотношение?
   – Ну как ты можешь меня спрашивать, уже заранее зная ответ? Душа человека похожа на колесницу, где есть две лошади: добро и зло. Если душа ставит на зло – пожалуйста. А у той души, которая ставит на свет, моментально вырастают крылья. Ощущение роста крыльев и полет есть смысл жизни человека. Я хочу, чтобы крылья мне все время помогали.
   – Можно ли сказать, что жизнь человека – это борьба с собой?
   – Это не борьба, а ощущение света и воля к возвышенному. Сегодня очевидно, что эта воля исчезает. Она становится нулевой, к сожалению.


   Про шопинг

   – Знаешь, прежде чем войти в магазин, я всегда люблю посмотреть вначале на небо, на все краски, которые идут оттуда, на солнце, на людей, потом тихонько повернуться и открыть дверь.
   И вот когда входишь в магазин, то внутри должно происходить некое таинство, ведь тебя ждут удивительные, совершенно магические вещи.
   – Скажите, что для вас значит покупка одежды? Это то, что помогает чувствовать себя по-другому?
   – Это шопоголизм, это болезнь, сумасшествие, когда остановить человека уже нельзя. В магазин нужно просто приходить. Совершенно не имеет значения, хочешь ты что-нибудь покупать или не хочешь. Просто приходить, когда у тебя на сердце есть какое-то беспокойство.
   – А вы давно почувствовали, что не можете без этого жить?
   – Конечно.
   – Когда?
   – Когда я впервые приехал за границу и когда все это увидел в Риме, в Милане. Я был с Люсей Гурченко, мы были в гостях у самой великой модельерши Рима – Фенди. Той, которая занимается мехами. Она нам показала выход итальянских звезд. А я уговаривал Людмилу Марковну: «Вам нужно пойти вместо этих девочек, которым по девятнадцать лет». Она сказала: «Ой, нет». Я говорю: «Да, да, да». И она согласилась, пошла, переоделась. Мы попросили музыку, и она вышла, как богиня. И эти девятнадцатилетние, глядя на нее, забыли о том, что они владеют профессией модели. Понимаешь?
   – А что из одежды вы особенно любите?
   – Все новое, чего у меня еще нет. Красивые куртки, замечательные рубахи, сумки. От этого можно сходить с ума. И можно просто стоять или подойти, чтобы потрогать шелковые платочки. Ведь каждая вещь, она говорит, каждая вещь имеет свое внутреннее нотное обозначение. И можно услышать, какая нота заложена в каждой вещи.
   – Роман Григорьевич, по какому принципу нужно выбирать вещь?
   – Принцип один.
   – Ваш вкус.
   – Это не вкус. Ты наивный. Настоящих шопоголиков, когда они входят в магазин, вещь окликает своей нотой и говорит: «Соль». Я говорю: «Я здесь». «Соль». И я говорю: «Где?» – «Соль». – «Я здесь». Все. Понимаешь? И тогда есть аккорд: до, ми, соль. Знаешь, самое великое счастье, что когда ты говоришь себе: «Неужели мое тельце не заслужило эту говняную тряпочку?» Понимаешь? И когда скажешь это, все лишнее отпадает. И тогда ты кричишь: «Я хочу это, я хочу». А когда можешь еще сказать: «Я могу», то там такая звучит октавная соль, и там еще в середине какая-то нота, и вещь кричит: «Забирай немедленно, а то сейчас украдут».
   – У вас дома уже много вещей? Можете сосчитать, сколько?
   – Я могу. Но никогда бы этого не сделал. Потому что есть люди, с которыми я соревнуюсь, у которых больше. Вот Филипп Киркоров считает, что у него больше. Но это естественно, понимаешь? У него два этажа, есть специальная комната. Я это знаю и схожу с ума. Иногда он может мне позвонить и сказать: «Боже, я видел по телевизору, во что вы были одеты, подарите мне это», я тогда кричу: «Пожалуйста, но это будет только на одну твою руку». Он хохочет, но это все чистейшая правда. Он тут был недавно на показе Этро в Милане и все мне рассказал.
   – Так кто же такие шопоголики?
   – Шопоголики – это люди, у которых развита эстетическая структура во второй половине мозга. И тогда ты можешь ничего не покупать. Ты можешь впитать эту энергию и просто отдать ее вещам. А потом ночью тебе приснится эта вещь, и ты утром прибегаешь – ты напрасно смеешься! – с утра, когда никого нет, или вечером – и забираешь.
   – А когда вы наконец получаете новую вещь, которую так хотели, что-то меняется в вас? Вы чувствуете какое-то творческое наполнение внутри себя?
   – Есть просто радость. А что еще другое может быть, кроме радости? Возвращается впечатление, что ты на сцене, зрительный зал вокруг, ты только вышел и слышишь аплодисменты. А ты, может быть, какой-то колдун, сказочник, который пришел к людям и кричит: «Я принес вам добро».
   – Покупая новую вещь, вы всегда заранее видите себя в ней уже в каком-то действии?
   – Конечно. А какой же смысл тогда, если не знать этого? Я нарочно и в зеркала не смотрю, я вижу себя со стороны. И в глазах людей я читаю, имеет эта вещь ко мне отношение или не имеет, и, значит, надо моментально от нее отказаться.
   – По какому случаю вы покупаете себе что-то новое?
   – К каждому спектаклю я покупаю новый наряд. И когда я прихожу, актеры сразу понимают, какой по эмоциональности будет этот спектакль, в каком цвете. Потому что каждый цвет – это энергетика, которая от него идет.
   – А, допустим, белый сюртук для какого бы спектакля подошел?
   – Это свадьба, это спектакль, в котором есть жених и невеста, которые должны встретиться. Белый цвет – это самый святой цвет. Все начинается с этого цвета.
   – А вы не пробовали через Интернет одежду покупать?
   – Пробовал. Это все равно что секс по телефону. Запомни мою цитату. Выбирать одежду по Интернету – в этом нет никакого удовольствия.
   – Где вы предпочитаете ходить по магазинам – в России или за рубежом? Или вам все равно, главное, чтобы вещь была хорошая?
   – На земном шаре есть утонченные точки – Антверпен, Амстердам, Милан, Нью-Йорк, Рим. Там в магазинах меня уже знают и обожают продавцы. Я прикоснусь к чему-то, наброшу на себя вещь, а потом кладу ее и отхожу. И только я отошел – уже моей вещи нет.
   Был такой период, когда, ну, например, в израильские магазины приезжали очень богатые люди и сразу ко мне: «Ой, здравствуйте, скажите, вы не можете помочь и подсказать, что нужно мужу, что нужно мне, что нужно дочке, что моей маме, которую вы не видите, но вы ведь сообразите». И я им горы набирал, они ничего не мерили, все брали, увозили в Россию.


   Про пространство и время

   – Что для вас значит быть современным?
   – Быть современным – быть старомодным.
   – Это парадокс.
   – Не парадокс. Все ценности, которые вечны, они старомодны для тех, кто живет расчетом.
   – Каким человеком вы себя считаете – двадцать первого века или двадцатого?
   – Двадцать третьего.
   – Двадцать третьего?
   – Только.
   – То есть вы живете вне временного континуума…
   – Вне временного, ты правильно говоришь, потому что режиссеру всегда девятнадцать лет, и он каждый раз, начиная новую работу, должен знать, что ничего не знает, ничего не умеет. В детском саду может быть только так.
   – Будучи еще совсем молодым, вы приехали в Москву. Почему вы выбрали именно этот город?
   – Я тебе бы ответил, но я просто не знаю, почему. Может, потому что в этом городе были театры и актеры, которые приезжали во Львов, когда я был мальчишкой тринадцати лет – Раневская, Марецкая, Плятт, Мордвинов.
   – После того как вы всего добились, не хочется ли вам бросить к чертовой матери эту Москву?
   – Я могу бросить свободно, я уезжал на протяжении семнадцати лет, ставил в Италии каждый год, ставил во многих странах, начиная с Америки. Со спектаклями мы объездили тридцать пять стран, но всегда, как только я приезжал в чужую страну, сразу хотел домой. И когда мне предлагали там остаться, я никогда не соглашался.
   – А сбежать вы никогда не хотели?
   – Куда?
   – На необитаемый остров.
   – Зачем оно мне надо? А где детский сад будет? Отправьте мне детский сад, и я буду счастлив. Правда, можно играть для себя, это тоже хорошо.



   Виктория Токарева


 //-- * * * --// 
   Виктория Самойловна живет на даче. У меня вообще сложилось впечатление, что писатели просто обожают жить за городом – должно быть, уединение помогает им сосредоточиться на работе.
   Токарева – улыбчивая, гостеприимная женщина. Накормила нас свежей ухой с пирогами, налила чаю, и атмосфера стала совсем домашней. На какое-то время мы даже забыли о том, что необходимо работать. Казалось – просто приехали посидеть за столом, а во время застолья Виктория Самойловна рассказывала нам необычные и интересные случаи из своей жизни.
   Токареву я после этого встречал несколько раз на различных мероприятиях. Каждый раз она брала меня под руку, и мы прогуливались, беседуя, как давние знакомые. Самое удивительное, что, несмотря на разницу в возрасте, я не почувствовал, что Виктория Самойловна человек другой формации. Она прекрасно понимала все, о чем говорю я, остроумно комментировала услышанное, и после ее слов на душе становилось светло и легко.


   Про дом

   – Как долго вы строили свой дом?
   – Год. Я здесь жила, выполняла обязательства добытчика, ездила за материалами, находила, покупала, завозила. Была прорабом самым настоящим.
   – А до этого участок просто принадлежал вам?
   – Это поселок «Советский писатель», сюда пускали только писателей. Я здесь снимала дачу лет десять, а потом наследница поэта Павла Антокольского продала мне кусок земли. Тогда, в 90-е, он стоил 40 тысяч рублей – это были очень большие деньги. Это мой заработок за всю писательскую жизнь.
   – Серьезно? Мне всегда казалось, что если писатель популярен, то деньги только так идут…
   – Вот и я так думала. Это издатели получают деньги, а писатели нет. Они рабсила, наемные работники.
   Мне заплатил за собрание сочинений швейцарский издатель. В Швейцарии есть такое издательство немецкоязычное, самое крупное. И вот хозяину этого издательства однажды попала в руки моя повесть «Старая собака». А у него были такие взаимоотношения с женой, что, когда он прочитал «Старую собаку», его это как-то зацепило, и он начал меня искать.
   Выяснилось, что договор со мной был у ВААП, это советское агентство по авторским правам. И он меня мог купить только через ВААП.
   Его люди, как детективы, приехали на Московскую книжную ярмарку и сказали мне: «Нам не надо через ВААП. Мы с вами напрямую заключим договор и дадим вам денег…». Они назвали невероятно огромную сумму. Это были уже годы, когда страна разваливалась. Я тогда выяснила, что из ВААПа со скандалом вышли Татьяна Толстая, Сергей Каледин. А я без скандала, ни слова не сказав, тихо договор заключила и вот построила этот дом.


   Про творчество и любовь

   – В каком возрасте вы почувствовали, что должны писать?
   – В 15 лет. Но подключение в космическую розетку у меня произошло пораньше. Мне мамочка моя прочитала вслух рассказ «Скрипка Ротшильда» Чехова. В этом рассказе есть какая-то тайна. После этого во мне что-то произошло, я стала читать, читать. Когда мне что-то нравилось, я запоминала очень подробно и потом пересказывала девчонкам в классе. Мы домой из школы шли вместо 15 минут полтора часа – целым табуном. Я рассказывала, а они слушали.
   – То есть уже тогда вы фактически уводили людей своими историями в другой мир?
   – Да.
   – Ваш первый опубликованный рассказ назывался «День без вранья». А вам самой удавалось провести такой день, чтобы ни одного слова лжи?
   – Я врать перестала года три назад, а так все время врала, потому что жизнь не давала мне возможности говорить то, что есть. Мне надо было выкручиваться. Врать приходилось постоянно и всем. Я никогда не врала в своем творчестве и никогда не врала себе, а врала я мужчинам.
   – Зачем?
   – Чтобы не потерять очень важные для себя позиции.
   – А насколько вообще определяющими в вашей жизни были мужчины?
   – О! Это было самое главное – любовь и слава. Я хотела успеха, и я хотела любви. А сейчас меня любят муж, дочь, внуки, Фома – это моя собака, Кузьма – это мой кот. Муж удержался, потому что мы оба этого хотели. Мы сохранили друг друга, а это очень важно. Редко бывает, чтобы люди, прожив всю жизнь, сохранили друг друга до старости.
   – Вы себя считаете сельским человеком?
   – Я живу как городской человек, но в условиях идиллических – на свежем воздухе, среди деревьев. И собака моя живет в условиях идиллии, и кот тоже.
   Я учусь у своих животных жить. Вижу, что важно, а что нет. Вот, например, собака. Для нее самое главное – это любовь и преданность хозяину, это заполняет всю ее душу. Кроме того, она любит пожрать и готова это делать с утра до вечера.
   Еще она обожает прогулки – море запахов, небо, люди, собаки. А по вечерам и по ночам она иногда начинает выть невероятным таким, душу вынимающим воем. И когда я спросила, почему она воет на луну, мне сказали: «Она хочет сучку» – у меня кобель. То есть она хочет любви не только к хозяину, но и к себе подобному.
   – Ну, это чистая физиология.
   – Не совсем. Любовь – это не чистая физиология, это тоже наполнение души.
   – То есть вы считаете, что у животных есть душа? Люди в этом вопросе расходятся во мнениях.
   – А как же? Да еще какая чистая и прекрасная! Поэтому я тоже, как моя собака, люблю прогулки. Дальше, я испытываю любовь и преданность к своей семье, в которую входят мой муж, моя дочь и ее дети. Это не много, но и не мало. У меня внуков три штуки. Дальше, вкусно пожрать. Для этого надо заработать, купить хорошие продукты и нанять хорошую кухарку.
   – То есть вы не сами готовите.
   – Ни в коем случае. Дело в том, что я пишу, до сих пор работаю, и я та курица, которая несет золотые яйца. Потому что мои книги – это и есть мои золотые яйца. Зачем же я буду это драгоценное время тратить на то, чтобы чистить картошку и морковку?


   Про вдохновение

   – Вы пользуетесь компьютером?
   – Нет. Компьютер у меня стоит закрытый наволочкой. Я обязательно его освою, но художественные вещи буду по-прежнему писать на машинке.
   Я глубоко убеждена, что когда человек пишет вечным пером, или гусиным пером, или хорошей ручкой с пером золотым, то у него на темени открываются каналы, которые идут на космос. Космическая энергия стекает по этим каналам, передается кончику пера, и ты пишешь, ты творишь. А когда ты на компьютере работаешь, то между космосом и тобою кусок железяки, включенный в розетку.
   – Я так понимаю, вы говорили о вдохновении. А эти каналы – они всегда открыты?
   – У меня они открываются с утра до двух часов дня, до трех иногда. Дальше моя рука останавливается, я больше не пишу. У меня не идет. Я могу сидеть, писать, но это все будет мусор. Поэтому утром я иду на погружение, ни с кем не разговариваю, мне не надо, чтобы кто-то был дома. Мне не надо никаких внуков, правнуков, мужей – никого.
   – Утром, проснувшись, вы тут же садитесь работать?
   – Ни в коем случае. Я просыпаюсь довольно долго, завтракаю и где-то часам к одиннадцати-двенадцати добираюсь до стола.
   – И так – каждый день по два-три часа?
   – В основном. Иногда не работаю по полгода.
   – А почему? У вас случаются кризисы?
   – Строю, строю. Вот в этом году переделала ванную у себя тут, всю ее модернизировала, спрятала трубы в стены, положила другую плитку, в общем, это заняло почти месяц.
   – Получается, строительство – это ваше хобби?
   – Да, это второе «Я». Меня ограничивают только деньги. Если бы у меня было много денег, я бы сломала рядом стоящий деревянный маленький дом и построила бы новый.
   Я обожаю строить, строить и писать – здесь очень много общего. Значит, я пишу сначала черновик, потом я пишу второй вариант, уже по этому черновику. То есть я как будто свожу кирпичи в одну кучу. Это первый вариант. Второй вариант – когда я из этих кирпичей чего-то выстраиваю. Я имею в виду рассказ. И третий заход, когда я печатаю на машинке, то есть отделываю во время перепечатки. То есть у меня выходят мои рассказы и повести в таком виде, что лучше я не могу.


   Про кино

   – Скажите, а сценарии вы сейчас пишете?
   – 30 лет уже не пишу. В 1982 году я написала мой последний сценарий.
   – А почему остановились? У вас очень хорошо получалось. Все мы помним «Джентльменов удачи», «Мимино»…
   – Я этим занималась знаете когда? Когда у меня был хороший режиссер. Мы с ним садились и придумывали. А если нет хорошего режиссера, то нечего и время тратить. «Не трать, кум, силы, ступай на дно».
   – Это вы говорите о Данелии?
   – Я говорю о Данелии, да. Дело в том, что его дарование с моим дарованием находятся как бы на одной волне. Нам нравится одно и то же и не нравится одно и то же. Вот, скажем, Тарковский тоже был талантливый человек. Но его талант мне не близок. Он такой, знаете, аутентичный, он как бы занят тем, что он рассматривает свой пуп. А Данелия – у него демократический талант. Он учитывает дядю Васю в третьем ряду и тетю Маню в первом ряду. Понимаете, он, если можно так сказать, хочет нравиться, в хорошем смысле, и хочет быть понятым, а Тарковскому это было совершенно все равно. Это такой элитарный художник.
   – Я знаю, что вы общались с Федерико Феллини. Каким он вам запомнился?
   – Как человек, который слышит шаги Командора. Он шел и словно прислушивался. Он умер через полгода. Он был очень остроумный. И у него были глаза потрясающие, как будто набиты огнями. Он был очень крупной фигурой для своего времени. Но когда я сейчас смотрю его фильмы, я вижу, что они устарели, потому что ничто не стареет так быстро, как кино и женщина.
   – Хорошо сказано. Вы следите за современным кинематографом?
   – Я каждый год езжу на «Кинотавр». Новое кино мне чаще нравится, чем не нравится.
   – Значит, вы верите, что наше кино поднимется?
   – Ни на секунду не сомневаюсь. Оно, кстати, и сейчас в неплохом состоянии.
   – А многие ругают.
   – А потому что когда ругаешь, то чувствуешь себя… Как бы я на аэроплане, а вы в помойной яме, понимаете? Это неплодотворно. Гораздо приятнее увидеть в мусорном баке какую-нибудь золотую ниточку от Нового года. Вытащите – как красиво! Я из тех, кто из мусорного бака вытаскивает серебряные ниточки.
   – Вы смотрите фильмы, которые получились в результате переделывания ваших рассказов?
   – Ни в коем случае. У меня крепкая нервная система, которую я получила от своей матери. Я стою прочно на жизненных рельсах. Но если я вдруг схожу с этих рельс, то очень долго не могу потом восстановиться. Поэтому я свои фильмы никогда не смотрю и телевизионные передачи о себе тоже. Вдруг я увижу себя какой-нибудь косорылой или глупой. Ну зачем?


   Размышления у камина

   – У вас очень красивый камин. Вы каждый вечер здесь, наверное, садитесь, размышляете? Или не особо пользуетесь этим огнем?
   – Скажем так, я не особо размышляю.
   – Как так?
   – Ну, зажигаю камин, и он горит. А размышляю я отдельно от огня. Вот так, знаете, чтобы с трубкой и глядя на огонь – это не про меня.
   – Вы здесь живете в одиночестве?
   – Никакого одиночества! Здесь живут Володя Войнович, Эльдар Рязанов. Мы собираемся друг у друга на дни рождения, на Восьмое марта, вместе ходим на прогулки.
   Здесь прекрасная, насыщенная жизнь. А в городской квартире живет муж, он связан с Москвой работой. Когда я туда приезжаю и утром открываю дверь, то оказываюсь возле мусоропровода, на лестничной площадке, где натыканы еще четыре двери.
   А здесь, когда я открываю дверь, то вижу красоту. Здесь дом на земле. Человек не должен быть вздыблен над землей. Он должен заземляться, ходить по земле, и все отрицательное электричество должно стекать в землю. Понимаете, мне кажется, что многие болезни вызваны городским проживанием.
   – У вас часто бывают гости?
   – Вы знаете, да, часто, и это приятно. Из-за этого мне пришлось купить посудомойку, потому что я очень не люблю мыть тарелки, и моя домработница не любит мыть тарелки.
   Я считаю, что потребность в гостях – это своего рода потребность в подзарядке, люди подзаряжаются друг от друга. Иногда мне это бывает нужно, а иногда совсем не нужно.
   – Что вас сегодня трогает больше всего?
   – Я думаю, какая я молодец, что подготовила свою старость, понимаете? Ведь старость – это же большой кусок, длинный кусок, практически такой же, как молодость.
   В старости прелести нет никакой, но все-таки я не хотела бы поменять этот период на активный период моего среднего возраста, потому что там я не зависела от себя. Там я зависела от других. А сейчас мне глубоко плевать, кто меня любит, а кто нет.
   – Считается, что писательский труд не имеет возрастных ограничений. Но для того чтобы писать хорошие романы, рассказы, всегда нужны какие-то новые впечатления. Где вы черпаете эти впечатления?
   – Вы знаете, что такое писатель? Это человек, рожденный с определенной дискетой, которую вложил Господь. Эта дискета сама ищет, находит. И если в молодости самой интересной темой является любовь, неразделенная любовь, треугольники, квадраты, то в моем возрасте интересно все. Все может быть темой, все.
   – Ради чего вы пишете? В чем смысл?
   – Если во мне есть эта дискета писательская, то она этого требует. Когда это закончится? Может, никогда. А может, это закончится завтра. Зачем об этом думать? Кроме того, мне нравится то, что я делаю.
   – Вы много путешествуете? У вас есть любимые города?
   – Я знаю, что надо обязательно побывать в Париже, и я там бываю. Я знаю, что надо обязательно посетить Венецию, и я ее посещаю. А так, чтобы любимые… Самый любимый город – это Ватутинки, 36-й километр – это место, где я живу. А все остальное… Ну, высунулась как бы, поглядела и засунулась обратно.



   Александр Журбин


 //-- * * * --// 
   По причине постоянных московских пробок мы приехали к Александру Журбину с небольшим опозданием, так что приняли нас довольно прохладно.
   Под пристальным вниманием супруги Александра Борисовича, Ирины Львовны, мы поснимали их уютную квартиру-студию, а потом записали интервью. В тот день оно было коротким: во-первых, мы опоздали, а во-вторых, Журбину надо было срочно куда-то уйти.
   Больше запомнилась мне вторая встреча. Александр Борисович впервые показывал худсовету театра свою новую оперу. От этого показа зависело, возьмут ее в репертуар или нет.
   Журбин больше часа играл на рояле и пел разными голосами за всех персонажей – и за мужчин, и за женщин. Прежде я не видел ничего подобного! Журбин не просто пел разными голосами – он словно превращался в каждого персонажа попеременно, и все, кто был в этот момент в зале, завороженно слушали.
   Кстати, оперу экспертный совет принял.


   Про Америку

   – Когда вы жили в Америке, то в своих интервью часто говорили, что есть некая дверь, которая вам не открылась. Почему так произошло?
   – Тут все объясняется очень просто. Дело в том, что я приехал в Америку поздно. А в Америку надо приезжать молодым, полным сил, когда ты только начинаешь свою деятельность, и тогда будет все нормально. А я приехал, когда мне было уже за 40, и попытался начать новую жизнь. И я действительно ее начал, и у меня были там какие-то успехи – концерты, спектакли и фильмы, но все это было на очень низком уровне. Понимаете, на уровне такого начинающего. А стать сразу знаменитым там не получается. И когда я говорил американским продюсерам: «Знаете, я вот в Москве такой известный», они отвечали: «В Москве вы известный, а здесь – нет».
   Хотя я много все-таки сделал и, в общем, горжусь этим – я создал там свой театр, свой фестиваль, у меня был концерт в Карнеги-холле, у меня было много чего такого, чего у рядового человека не бывает.
   – Так, может, стоило остаться, все шло-то хорошо?
   – Нет, нет и нет. Я позволю себе напомнить маленькую притчу Кафки. Приходит человек куда-то в офис, там сидит швейцар, который говорит: «Вам придется подождать». Человек говорит: «Ну, хорошо». Садится, ждет. Ждет пять минут, десять, потом говорит: «Ну, когда?» Швейцар отвечает: «Подождите». Человек ждет час, два, три. «Когда?» – «Подождите». Он ждет день, два, три – «Подождите…» Неделю, год, два, десять лет, двадцать лет, тридцать, он ждет всю жизнь. И в конце концов, когда ему приходит уже время умирать, он подходит и говорит: «Ну, пожалуйста, пустите меня, я уже всю жизнь здесь просидел», а швейцар говорит: «А вы знаете, вы зря здесь сидели, здесь даже и двери-то нет. Здесь нет двери, вы не могли сюда войти».
   В общем, я вовремя почувствовал себя участником этой притчи. И понял, что мое место все-таки в Москве. Здесь у меня есть мои слушатели, мои зрители, мои поклонники, мои продюсеры, наконец.
   – И сразу включились в работу?
   – В 2002 году, после возвращения, я проявил удивительную работоспособность. Стал писать музыки гораздо больше, чем писал до отъезда и даже когда был моложе на 15–20 лет. За последние годы я написал огромное количество разных произведений. Естественно, я не буду их оценивать, но, судя по тому, что они играются во многих московских и не только московских театрах, я явно обрел какое-то новое дыхание. И я очень рад, что нашел в себе силы вернуться.
   Потому что многие ведь не находят в себе силы вернуться по причине, как я говорю, ложно понятой гордости. Ну как я могу вернуться? Это значит, что у меня ничего там не вышло? А я открыто говорю: да, у меня ничего не вышло. Той карьеры, которую я хотел бы сделать, у меня там не получилось. И на самом деле, мало у кого из русских артистов получилось завоевать Бродвей и Голливуд.


   Про успех

   – К вам пришел успех, когда вы были молодым человеком. Вы написали первую в Советском Союзе рок-оперу.
   – Да.
   – Появились ли у вас завистники, как отнеслись другие композиторы к молодому, можно сказать, выскочке?
   – Действительно, было сложно. Тогдашний композиторский истеблишмент принял меня в штыки, особенно в Москве. Я же ленинградец, из Ленинграда я приехал с этой рок-оперой, ее сыграли в Москве несколько раз. И здесь был, с одной стороны, бум – народ ломился как безумный, а с другой стороны, был скандал, и начальники говорили, что это разложение нашей молодежи, что это империалистическое влияние, что все это надо запретить и так далее.
   – Буржуазная гниль.
   – Точно. Но когда я сейчас переслушиваю «Орфея и Эвридику», я вижу, боже мой, какая она нежная, наивная, лирическая, там даже нет никакой рок-музыки особенной, ну, какие-то элементы.
   Да и Москва далеко не сразу хорошо ко мне отнеслась. Потом уже мне удалось завоевать дружбу коллег. Ян Френкель и Юрий Сергеевич Саульский относились ко мне очень хорошо. Но на первых порах я всех дико раздражал. И еще за мной шел шлейф таких разговоров, что я страшно богатый, что я зарабатываю огромные деньги.
   – Но это же хорошо.
   – Конечно. Но про меня один композитор, не буду называть его имени, говорил: «Представляешь, этот наглец Журбин, что он делает. Он скупает все билеты на свои концерты, зовет только своих, и они ему хлопают».
   – Говорят, для того чтобы чего-то добиться в жизни, необходимо установить планку очень высоко – так, чтобы до нее было практически невозможно допрыгнуть. Как вы считаете, вы уже взяли свою главную высоту?
   – Планку я себе установил очень давно, когда мне было лет 20 или даже 19, я еще был студентом. Помню, составил себе список произведений, которые хотел бы написать. И как ни странно, вплоть до сегодняшнего дня, уже много лет подряд я все еще продолжаю выполнять этот список. Например, я себе поставил цель написать пять симфоний. Не знаю, почему я тогда решил, что именно пять. Но четыре я уже написал.
   И всегда, когда, заглянув в список моих сочинений, мне говорят: «Александр, боже мой, сколько же вы написали, когда же вы успели?», я говорю: «Милый человек, а вы смотрели, сколько написал Бетховен? А я уже на 12 лет старше Бетховена, когда он умер. Или возьмем Моцарта, Шуберта. Да по сравнению с ними я просто лентяй и бездельник, понимаете, я просто ничего не делал!»
   – Вы написали несколько, назовем их условно, суперхитов, которые пела вся страна. Когда вы их писали, вы понимали, что это станет хитом? Вы знаете этот секрет, эту химию?
   – На самом деле этого никто не знает. Здесь всегда есть некая магия и некая тайна. А вообще, я не считаю себя песенником. Да, несколько раз мне действительно довелось написать для фильма или для спектакля что-то, что становилось популярным. Но в принципе здесь всегда есть что-то непредсказуемое.
   Например, моя песня «Ах, эти тучи в голубом» стала известной. Но поначалу она вообще задумывалась как некая служебная песня для фильма, когда по сюжету некая поэтесса пишет стихи и потом они становятся песней. Я написал мелодию в духе военных песен, подражая неким стандартам, такой простой вальсок, и ничего особенного я от этого не ожидал. Но эту песню спела Кристина Орбакайте, потом она спела ее на одном концерте, на втором, и вдруг стало ясно, что рождается шлягер. Ну а для меня вообще было полным изумлением, что эта песня стала популярной. Ее все знают, даже молодежь, а многие вообще считают, что она написана в военное время.
   Но если говорить не о песнях, а вообще о работе художника и о том, что остается и что не остается, то на этот случай у Бродского есть замечательные слова, которые звучат примерно так: «Когда художник пытается что-то делать с расчетом на вечность, то это, как правило, умирает тут же, потому что на самом деле надо делать для своих друзей, надо делать то, что нравится лично тебе. А уже потом, совершенно неожиданно, это может стать или не стать, но это не важно, ты не должен думать о вечности».


   Про вдохновение

   – Когда вы пишете мюзикл или музыку для фильма, сам процесс отличается как-то от того, когда вы сочиняете, скажем, симфонию?
   – На самом деле принципиально не отличается, я стараюсь все делать хорошо. И когда я пишу какую-то киномузыку или песню, я все равно не халтурю, не делаю это левой ногой, а стараюсь, чтобы это было качественно, потому что и в легкой музыке, и в серьезной музыке нет разделения на плохие и хорошие жанры.
   Шостакович, Леонард Бернстайн, Курт Вайль писали одновременно и серьезную музыку, и легкую музыку, при этом и то и другое получалось у них хорошо.
   – Когда вы садитесь работать, у вас всегда есть чувство вдохновения или вы как-то заставляете себя, вводите в рабочее состояние и потом уже идет работа?
   – Ну, вы знаете, сочинять – это моя профессия, моя работа, я это делаю постоянно, изо дня в день: просыпаюсь утром и знаю, что сегодня мне надо написать какую-то музыку. Работаю я в основном ночью, ложусь поздно, и когда наступает ночь, и после полуночи я все равно сижу и что-то пишу. Для меня это совершенно нормальное состояние, поэтому я не могу ждать вдохновения. Если я буду ждать вдохновения, я ничего не напишу. Знаете, мой коллега Петр Ильич Чайковский (я имею право его так называть, потому что он занимался тем же самым) всегда говорил, что он не имеет права ждать вдохновения. Он замечательно сказал: «Муза не любит посещать ленивых». Если ты серьезно работаешь и, так сказать, относишься к своей работе честно, добросовестно, то муза обязательно придет.


   Про жену

   – Я знаю, что вместе с женой Ириной Гинзбург, замечательным поэтом и переводчиком с немецкого языка, вы вместе пишете песни на ее стихи. Почему вы часто исполняете их сами, например, песню «Лошадка-жизнь»?
   – Мы любим сами исполнять наши песни, потому что, конечно, любое авторское звучание больше всего соответствует тому, что хотели сказать поэт и композитор. В этом всегда есть особая искренность.
   А «Лошадка-жизнь» – это наша любимая песня, в каком-то смысле талисман. Она потом вошла в спектакль Эдварда Радзинского «Приятная женщина с цветком и окнами на север», ее первой исполнительницей была Татьяна Васильевна Доронина, потом ее пела Тамара Гвердцители.
   – Как рождается песня? Что сначала появляется – стихи или музыка?
   – Композиторов и поэтов очень часто спрашивают: «Скажите, а что все-таки рождается раньше, музыка или стихи?» Так вот, в Америке на этот вопрос отвечают очень просто: «Сначала рождается контракт». И если есть контракт, тогда песня пишется.
   Но в России, конечно, очень часто песни пишутся по любви, по вдохновению, по желанию авторов. В нашем случае Ира предлагает стихи, я их смотрю, мы вместе их обрабатываем, и получается песня. Но с другими авторами, я ведь пишу не только с Ирой, у меня бывают случаи, когда я сначала предлагаю некую музыку, а потом поэт как бы надевает на нее свои стихи. В частности, в фильмах так бывает часто.
   – Ирина – первый слушатель ваших произведений?
   – Конечно, и ее мнение для меня очень существенно, я иногда что-то даже меняю и что-то исправляю. Хоть она и не музыкант по образованию, но она очень музыкальный человек в принципе и, прожив со мной уже столько лет, действительно стала разбираться в музыке по-настоящему.
   – Два творческих человека легко уживаются друг с другом?
   – Мы люди эмоциональные. Если ругаемся, то очень смачно и прямо при всех. Мы считаем, что если семьи на людях всегда общаются: «Дорогая, дорогой», то за этим наверняка стоит что-нибудь совсем другое. Мы – за откровенное выражение своих чувств. И кстати, нам друг друга недостает, если мы не рядом. Если Ира в Америке, а я здесь, или если мы разъезжаемся в каких-то других вариантах, то каждый день обязательно перекидываемся какими-то новостями, забавными деталями.


   Про сына

   – Наш сын приехал в Америку, когда ему было 11 лет. Он там получил первоклассное образование, закончил «Джульярд-скул» – это, можно сказать, первая консерватория мира, выпускниками которой были и Ван Клиберн, и Ицхак Перлман.
   Сейчас Лева целиком и полностью занят своей карьерой, он чудовищный трудоголик. Он очень талантливый композитор, невероятно талантливый альтист. Сын талантливее, чем я. «Нью-Йорк таймс» уже не раз о нем писала, причем большие статьи. Знаете, заработать статью в «Нью-Йорк таймс» – это не то что в российской газете, где это все можно проплатить или просто договориться с корреспондентом. В «Нью-Йорк таймс» это абсолютно исключено, они пишут только о том, о ком они хотят, и только о выдающихся явлениях.
   – Вы не отговаривали его от музыкальной карьеры?
   – Когда мы только приехали в Америку, я сказал: «Знаешь, Лева, это такая страна, в которой надо быть или адвокатом, или врачом, или финансистом, это три проторенных пути». Но он пошел туда, куда ему хотелось. Он прирожденный музыкант и любит свое дело. Сколько я видел людей, которые бросили музыку и здесь, и в Америке, и стали заниматься, допустим, бизнесом. Потому что музыкой зарабатывать деньги очень трудно.
   Сын работает со многими замечательными режиссерами, в частности с Фрэнсисом Фордом Копполой, и с великими музыкантами. Я очень надеюсь, что ему и дальше повезет. Я горжусь им, он тоже поставил перед собой очень высокую планку и одержимо следует к своей цели.
   – У вас, наверное, и внуки есть.
   – Мы уже дважды дедушка и бабушка.
   – Вас не смущает это обстоятельство?
   – Мы с Ириной с гордостью носим это звание, всюду об этом рассказываем с большой радостью. Нам говорят: «Вы такие молодые, а у вас уже внуки». Я отвечаю: «Это же счастье, что у нас есть внуки».
   Оба наших внука живут в Нью-Йорке.
   – А на каком языке они говорят?
   – Маленькому всего полгода. Так что говорит пока только старший внук Бенджамин. Дома он говорит только по-русски, а в школе, он уже ходит в школу, конечно, по-английски. Он как бы уже с детства разделил в своем сознании, что есть два языка.
   Меня он называет дедушкой, но я считаю, что слова «дедушка» и «бабушка» в русском языке немножко тяжеловесные, чем-то напоминают тапочки. Например, по-английски называются grandma или grandpa, и эти слова такие солидные, это гранд-отец, большой отец. А по-русски бабушка, бабка, дедка – что-то сразу деревенское вспоминается, какой-то дед в лаптях идет. Я совершенно не чувствую себя таким дедушкой. Но понятно, что ничем другим эти слова не заменишь.
   – Вам, наверное, нечасто удается видеться?
   – Наоборот, мы довольно часто летаем в Америку. Ирина летает 5–6 раз в год, а я всего два раза в год, зимой и летом, больше не получается. Пока что я вынужден много времени проводить в России, потому что здесь моя работа.
   – Можно ли сказать, что Америка – это для вас второй дом?
   – Это так и есть.
   – За те одиннадцать лет, что вы прожили там, вы все-таки вписались в ту, местную жизнь?
   – Да, безусловно. Мы считаем, что живем в Америке уже двадцать один год, если считать от того дня, когда мы приехали, и до сегодняшнего дня. У нас есть там квартира, всякие вещи. Наш дом расположен прямо у главной нью-йоркской гавани. Из нашего окна видны корабли. Туда заходят «Квин Мэри», «Квин Виктория», «Квин Элизабет».
   – Нью-Йорк – это ваше любимое место?
   – Да.
   – А есть какие-то еще места, где вам хорошо?
   – Ну, мы очень любим, например, Флориду, Майами.
   – Там жарко.
   – Это только летом. Но вы представьте: садишься в прохладную машину и приезжаешь на берег океана. А на берегу океана дует бриз, и ты идешь в океан, а вода в океане 25 градусов. Ну, какими словами это можно передать? Мы с Ирой сказали себе, что когда уже, так сказать, выйдем на пенсию, то окончательно туда переберемся.



   Владимир Кошевой


 //-- * * * --// 
   C Кошевым мы отправились в путешествие на пароме по странам Скандинавии. Володя оказался чрезвычайно искренним и чутким человеком, не лишенным чувства юмора.
   За время путешествия мы сдружились. Я благодарен случаю за то, что он свел нас на этом пароме.
   Больше всего мне запомнились не наши беседы, а то время, которое мы проводили вместе без камер.
   Особенно часто вспоминаю, как однажды ночью во время бури мы вышли на палубу и некоторое время наблюдали, как корма корабля разрезает лед…


   Про выбор профессии

   – Володя, тебя знают как актера. Но говорят, что это уже третья твоя профессия.
   – И самая главная, основная, которой хотел заниматься всю жизнь. Но так получилось, что шел к ней долгим, сложносочиненным путем, как в песенке: «нормальные герои всегда идут в обход». Сначала я учился в военной академии – у меня в семье три поколения военных, и я не хотел прерывать традицию. К счастью, вовремя понял, что это не может стать моей жизнью, и поступил на факультет журналистики МГУ.
   – Ты хотел работать в прессе?
   – Конечно, и какое-то время даже был увлечен, у меня была возможность общаться с разными людьми. Когда я поступал на журфак, я был закомплексованным и неконтактным, пугался собственной тени и голоса. Подсознательно я чувствовал, что профессия журналиста поможет мне раскрепоститься. Однако не было ни дня, чтобы я не думал о профессии артиста, но подступиться к ней долго не хватало смелости. Только на последнем курсе я перевелся на заочное отделение и поступил в ГИТИС на курс к Сергею Анатольевичу Голомазову и Михаилу Вартановичу Скандарову.
   – Ты помнишь момент, когда сказал родителям, что хочешь стать актером?
   – Конечно, это был непростой момент, переломный. Не могу сказать, что они возрадовались. У меня вроде была выбрана профессия журналиста, я защищал диплом. Поэтому, когда я сказал родителям о том, что меняю свое решение, у меня был очень серьезный разговор с отцом. Он настоятельно просил меня быть твердым в своем решении и уже остановиться.


   Про Раскольникова

   – Ты стал известен после роли Раскольникова в сериале «Преступление и наказание». Как ты попал на эту роль?
   – Сегодня могу сказать: случайно, но внутренне я был готов к такому счастливому случаю. Я играл в спектакле «Флорентийская трагедия» по пьесе Оскара Уайльда. Сюжет о премьере был показан на канале «Культура». Его увидел режиссер Дмитрий Светозаров, приступавший к экранизации Достоевского, и он дал своим помощникам задание – найти актера, игравшего Гвидо Барди.
   Мы встретились, поговорили, но я не очень верил, что буду сниматься. Я планировал серьезно заниматься театром, ролью Гвидо, которая мне не давалась.
   И я уехал с друзьями в Таиланд. И вот на пляже звонит телефон. Бодрый женский голос говорит: «Вы утверждены на роль Раскольникова». Думаю: «Вот ведь дураки, друзья мои, знают, что я пробовался на эту роль, и теперь издеваются». И сбросил звонок, потому что дорогой роуминг.
   Потом приходит эсэмэска: «Владимир, пожалуйста, не стригитесь, не брейтесь, не загорайте, вы утверждены на роль Раскольникова». Я пишу: «Не верю. Константин Станиславский». А мне приходит ответ: «И зря. Ждем вас тогда-то на примерку грима и костюма».
   – Отдых пришлось свернуть?
   – Нет, не пришлось. Я продолжал весело проводить время. В один из дней я пошел купаться и вышел на берег без креста – потерял. Для меня это было серьезное событие. Я не верю в приметы, но тут как-то задумался: войти в море с крестом, а выйти без него – я увидел в этом какой-то знак.
   По возвращении в Петербург я пошел в церковь, к батюшке, и он меня успокоил: «Это начинается новая жизнь, все правильно, ничего не бойся».
   – До тебя Раскольникова играли многие. Ты как-то использовал опыт своих предшественников?
   – Да, я хотел сделать его особенным, не похожим ни на кого. Втайне от режиссера, который вообще запретил мне слушать какие-либо советы и смотреть чужие работы, я посмотрел все, что было сделано до меня.
   Я оправдывал себя в этом «преступлении»: если честно относиться к своей профессии, то необходимо знать историю роли, артистов, которые в разное время создавали этот образ. Было очень интересно, как меняется восприятие произведения в зависимости от эпохи, как разное время диктует свое прочтение. В начале века это одно, в середине – другое, если это английская экранизация – там что-то третье, американская экранизация – четвертое, русская – пятое и так далее.
   – А что за история с обмороком произошла на съемках?
   – Если честно, я не очень люблю ее вспоминать. Когда снимали убийство Лизаветы, художники по гриму перестарались. Я, как договорились, стукнул актрису искусственным топором, и вдруг вижу, что у нее из ушей и изо рта полилась «настоящая» кровь. Конечно, я понимал всю технологию, знал обо всех трубочках и спрятанных механизмах, даже на вкус эту «кровь» пробовал – вишневая сладкая водичка красного цвета.
   Но на съемке все выглядело так натуралистично, что я по-настоящему испугался: мне стало дурно физически, но дубль не испортил, держался. Потом объявили конец смены, мне стали помогать разгримировываться, я поворачиваюсь, а Света Обидина – Лизавета – все еще стоит, прислонившись к косяку двери, и из ушей и рта все еще течет кровь. Тут я уже плохо помню, чем кончилось. Приходил в себя уже дома.
   – А смешное что-то было?
   – Да, во время съемки эпизода, когда Раскольников приходит забрать ключи с шеи старухи-процентщицы. Вера Карпова, которая ее играла, рассказывала, что легла в лужу крови и вдруг услышала, как кто-то говорит про меня: «Господи, только бы он опять не упал в обморок, как вчера». Вера Александровна тут же «воскресла», посмотрела на меня, увидела, что я бледно-коричневого цвета, что у меня тоненькие руки, и подумала: «Одно неровное движение, и из этих худеньких рук упадет этот топор, от меня же ни хрена не останется». И начала хохотать: лежит в луже крови и трясется от смеха. Я говорю: «Что вы смеетесь?» – «Володя, потом скажу».
   – Ты долго носишь в себе героя после съемок?
   – Да, мне очень трудно избавиться сразу, еще какое-то время тащится шлейф съемочного дня, мысли всякие приходят в голову: что было так, а что не получилось, а что еще можно изменить.
   Я не могу так – смыл грим, полежал в ванне и пошел на дискотеку. Состояние героя, если говорить конкретно про Раскольникова, я держал и днем, и ночью, боялся упустить. Для меня гораздо проще влезть в персонажа, чем сбросить его.


   Про отчаяние

   – Актер – профессия зависимая. Тебя не угнетает это?
   – Ужасно угнетает. Вдобавок ко всему я с каждым днем все больше чувствую, что завишу от времени, которое очень быстро идет, и приходит совсем другое, новое поколение, которого я не знаю. А к старому поколению прибиваться глупо, потому что у них уже сложился свой круг. Правда, независимо от возраста сейчас многие находятся в растерянности и задаются вопросом «что делать?».
   – Ты не снялся ни в одном «милицейском» сериале…
   – Да, и это зависимость от стереотипа, когда считается, что я могу играть только больных, несчастных, «сложных» героев. С этим трудно и бессмысленно бороться. Ты смотришь в глаза режиссеру, а он говорит: «Ну, что вы можете еще сыграть? Ну, посмотрите на себя». И ты либо вступаешь с ним в диалог, и случается какая-то работа, либо остаешься со своим багажом знаний никому не нужный.
   Но если я буду ежедневно «убиваться» по этому поводу, то ничего хорошего для меня не будет. Татьяна Догилева сказала когда-то: «Ну, пойди, умри, если какой-то хрен не утвердил тебя на роль». Я часто вспоминаю эту фразу, и мне становится легче.
   – А у тебя бывают минуты, когда хочется все бросить?
   – Не просто минуты, а часы, дни, месяцы и годы. Головой о стену не бьюсь, но переживаю страшно, и мне нисколько не стыдно в этом признаваться. Я мучаю себя мыслями о том, что надо оставить профессию, что я лишний, что надо заняться чем-то другим, но я точно знаю, что в результате этих мучений я приду к чему-то новому. Так, от отчаяния и безработицы я стал читать стихи с эстрады.
   – Ради чего ты вообще занимаешься этой профессией? Это же очень сложный путь.
   – И сложный вопрос. Каждый раз, когда возникает творческий тупик, я пытаюсь себе честно на него отвечать. Понимаешь, при помощи этой профессии я узнаю самого себя. Это непросто, иногда стыдно, иногда больно, но я продолжаю это делать намеренно. К тому же появилась ответственность за роли, которые уже сделаны, за ту часть зрителей, которые меня уже знают. Ведь все творческие профессии существуют для зрителей, слушателей, и именно они провоцируют на это самопознание.
   – Использовал ли ты когда-нибудь скандал, чтобы привлечь к себе внимание?
   – Это не моя история. Мне кажется, что я могу привлечь только качеством своей работы.


   Про детство

   – Какой твой самый любимый город?
   – Рига – город, в котором я родился и где жил до шестнадцати лет. Для меня это самый прекрасный город на свете. Особенно люблю ее маленькие старые улочки с бесконечной вереницей кафешек, где варят бесподобный кофе и подают к нему бальзам.
   – Расскажи про детство.
   – Детство у меня было замечательное: полная свобода, никаких запретов, мы с друзьями могли беспрепятственно лазить по крышам, по деревьям. У нас была прекрасная дворовая компания, одна девочка и два парня, мы всегда весело проводили время, выпускали свою газету «Дворовые новости», писали продолжение романов Александра Дюма, ставили спектакли, придумывали фильмы, пекли пирожные.
   Бабушка водила меня в Рижский ТЮЗ под руководством Адольфа Шапиро, который гремел на весь Советский Союз. Она единственная поддерживала меня в том, чтобы я стал артистом, и даже утверждала, что я похож на Жерара Филиппа. У нас дома сохранилась потрясающая библиотека и фильмотека. На кассетах собраны даже записи старых телепрограмм.
   – Что ты любил читать?
   – Мы с моим другом Александром были большие любители приключенческой литературы – Александр Дюма, Вальтер Скотт, Майн Рид. Книжки в то время были дефицитом, хорошую книжку можно было купить за макулатуру. Кажется, нужно было сдать 25 килограммов, получить талончик и купить за него книжку. А когда макулатуры не было или не было книг, мы экономили на завтраках и ездили на Чиекуркалнский рынок покупать книги у спекулянтов. Это был конец 80-х годов.
   Вообще мы были настроены романтически, в нас был приключенческий, рыцарский дух. У Высоцкого есть фраза: «Значит, нужные книги ты в детстве читал», иногда я внутри себя не соглашаюсь, потому что это был слишком придуманный мир. Бывало, что эти книжные образы из детства потом очень мешали в жизни.
   – Ты рано научился читать?
   – Очень. И как только научился, то читал вслух всем, чьи глаза видел, и от меня все уставали.
   – Уже тогда стремился найти своего слушателя.
   – Да, мне было нужно внимание. А мне говорили: «Читай про себя».


   Про первую любовь

   – Ты помнишь свою первую любовь?
   – Конечно. Но мы никогда с ней больше не встречались. Я знаю, что она замужем, у нее есть дети. Наши общие знакомые передают мне от нее приветы.
   – А ты женатый человек?
   – Нет.
   – И детей у тебя, соответственно, нет?
   – Нет.


   Про первую роль в кино

   – Я играл небольшой эпизод, роль молодого егеря в картине Светланы Сергеевны Дружининой «Тайны дворцовых переворотов». В маленьком ручье, в холодной воде я мыл нож, которым был зарезан ягненок. Это был очень ответственный эпизод, но у меня не было никакого страха. Наверное, очень важно, чтобы в такой момент с тобой были талантливые люди. Если твой первый режиссер талантлив, то он дает тебе надежду на то, что у тебя тоже будет все хорошо. Так что мне повезло.


   Про профессию актера

   – Что для тебя самое важное на площадке?
   – Кто вокруг, что вокруг. Глаза партнера – в первую очередь. Если не будет глаз, то я ни черта не сыграю. Я знал одну актрису – она не могла играть любовь вообще никак, она стеснялась. Она играла с зеркалом. Ставила перед собой зеркало, смотрелась в него и признавалась герою в любви. Бывает и такое, это не порок, просто у каждого своя кухня. Я, например, не могу без доброжелательной атмосферы.
   – Какие соблазны подстерегают актера чаще всего?
   – Финансовые. Без денег жить трудно, поэтому едут на гастроли со спектаклем «Кузькина мать». Я когда смотрю какой-то плохой фильм, думаю: «Люди же «убивались», вкладывали душу, нервы». Это не мое кино или не мой спектакль. Но я всегда на стороне творческих людей и никогда не смогу сказать про кого-то дурно: я знаю, какой это тяжелый труд.
   – Что для тебя означает «быть честным» в актерской профессии?
   – Не быть фальшивым. Мой мастер Михаил Вартанович Скандаров говорил: «Если внутри тебя ничего не болит, если у тебя нет какой-то проблемы, если ты пустой, то выходить на площадку нельзя». Это очень важно.
   – Как ты относишься к встречам со зрителями?
   – У каждого творческого человека в какой-то момент возникает потребность увидеть своих зрителей. Честно говоря, я какое-то время избегал этого общения. Мне казалось, что для того, чтобы выйти на какой-то диалог, нужно иметь на это право, нужно это право заработать. Поэтому, сыграв одну роль, я вообще не хотел видеть зрителей. Сыграв вторую, думал, зачем они в принципе нужны, а вот после третьей у меня возник вопрос: интересно, а что думают зрители?
   – Лев Толстой говорил, что в первой половине пути человек думает о том, что он оставил, а во второй – о том, что ждет его впереди. Как думаешь, что тебя ждет?
   – Надеюсь – новые встречи, новые люди, потому что это самое важное в моей жизни. Чем больше я встречаю людей, тем богаче становлюсь. Если бы не было Шемякина, если бы не было Елисеева, Светозарова, Рогожкина, Виктора Ивановича Мережко, Ирины Евтеевой, мы бы с тобой сейчас не сидели бы вместе, не разговаривали. Я бы был мало кому интересен.
   – Есть ли у тебя какой-то способ, который помогает понять, стоит ли браться за роль?
   – Насчет ролей Михаил Михайлович Козаков и мой друг Михаил Елисеев «подарили» мне одну очень ценную мысль: можно браться за любую роль, если в ней есть судьба. Если судьбы или истории нет, то ее можно и нужно придумать, потому что играть надо все. Мне всегда интересна личность моего героя. Я не боюсь играть ни скинхеда, ни царя, ни дворника (если мне когда-нибудь дадут такую роль).
   – Ты как-то сказал, что для тебя очень большое значение имеют запахи. Это правда?
   – Я, по-моему, абсолютный «нюхач», все могу определить носом: мой человек или не мой. Моя женщина или не моя. Моя роль или нет.
   – А запах успеха ты знаешь?
   – Нет. Я не знаю, что такое успех. И не понимаю.



   Екатерина Мечетина


 //-- * * * --// 
   С Екатериной Мечетиной мы познакомились еще на Байкале, когда снимали программу про Дениса Мацуева – она участвовала в его проекте «Звезды на Байкале». Еще тогда она очаровала меня своим обаянием, и когда я узнал, что мы встретимся в Москве, то очень обрадовался.
   Мы пообщались с ней еще два раза – в консерватории, где Катя преподает, и дома, в Сокольниках. У порога нас встретил русский голубой кот. Забавно, что даже кот у Мечетиной музыкальный – если он в хорошем расположении духа, то легко может промурлыкать мелодию, напоминающую «Вечерний звон».
   А еще Катя устроила для нас и своих родителей маленький домашний концерт. Помню, я подумал тогда: красивая и талантливая девушка за роялем – это всегда очень приятная картина.


   Про автомобиль

   – Как давно вы за рулем?
   – Я получила права после первого курса Консерватории. Все лето потратила на то, чтобы научиться водить, и теперь уже просто не представляю, как можно без машины.
   – Вы в дороге слушаете классику?
   – Нет, не могу. Классика отвлекает гораздо сильнее, чем разговор по телефону.
   – Как вы относитесь к популярной музыке?
   – Лояльно. Единственное, что не люблю, это шансон и тяжелый рок. А если мелодичная и красивая поп-музыка – почему бы и нет?
   В подростковом возрасте я просто обожала «Битлз». Благодаря им выучила английский. В жизни это сразу же пригодилось, поскольку уже тогда у меня была гастрольная деятельность. Потом я много чего слушала: и Майкла Джексона, до сих пор с большим уважением к нему отношусь, и Земфиру любила и люблю.


   Про путешествия

   – Чем бы вы занимались, если бы не были музыкантом?
   – Я бы изучала иностранные языки. Мне очень нравится все, что связано с языками. Я говорю по-английски и по-французски на бытовом уровне.
   – Французский вы тоже изучали по песням?
   – Да, это замечательный способ. Правда, он работает только тогда, когда есть какие-то начальные познания в грамматике. Для французского я слушала Эдит Пиаф. Но перед этим несколько месяцев брала частные уроки.
   Я начала этим заниматься, потому что Фонд Мстислава Ростроповича дал мне стипендию на обучение во Франции. Когда я приехала туда, то ничего не понимала на слух и не могла говорить. А потом начала общаться, попала разок в безвыходную ситуацию, когда надо было говорить – и после этого дело пошло.
   – Сколько стран вы посетили?
   – Где-то около сорока. Но гастрольная деятельность устроена так, что все подчинено концертному графику. Поэтому часто бывает, что формально я в стране побывала, а фактически ничего не помню.
   Поэтому я очень люблю поехать куда-нибудь просто так, это редкое и очень счастливое событие.
   – Какие страны вы любите больше всего?
   – Франция, Италия. Мне нравится быт этих стран, культура, какие-то мелочи жизни. Мне кажется, что люди там делают все со вкусом.
   Но, как бы ни было там хорошо и комфортно, мне всегда хочется вернуться домой, в Сокольники, в которых я живу всю свою сознательную жизнь. И несознательную тоже. Я патриот.
   – Вас не смущают многочасовые пробки, слякоть за окном?
   – Смущает, но я отношусь к этому, как к данности. Слава богу, моя профессия позволяет время от времени вырываться куда-то, посмотреть мир.


   Про Консерваторию

   – Вы третий год преподаете в Консерватории в классе профессора Александра Мндоянца. Что оказалось для вас самым сложным?
   – Ранние вставания. Я по натуре чистая сова. Но когда появились студенты, мне редко удается проспать дольше восьми утра, иногда встаю уже без будильника.
   – Вы авторитарный преподаватель?
   – Ни в коем случае, я с ними абсолютно на равных, это же молодые коллеги. Пройдут какие-то несчастные пять лет, и они уже станут таким же дипломированными специалистами, как и я. Между нами нет принципиальной разницы, просто у нас немножко разный опыт. Вот и все.
   – Не боитесь, что, обучая молодежь, тем самым растите себе конкурентов?
   – Нет. Есть замечательная китайская пословица: «Пусть цветут все цветы». Вот пусть они цветут.
   – Вы можете предположить, кто из ваших студентов сделает в будущем хорошую карьеру?
   – Здесь многое зависит от характера. Кто будет упорным, тот обязательно своего добьется в той или иной сфере. Ведь бывает, что человек мечтал стать, допустим, концертирующим исполнителем, а в результате стал замечательным музыкальным журналистом.
   – Когда вы заканчивали Консерваторию, вы ожидали, что вам покорится весь мир?
   – Такие настроения совершенно не в моем характере. Молодому музыканту достаточно трудно завоевать себе имя, и, наверное, самый сложный период приходится как раз на студенческие годы. В детстве проще: есть множество организаций, которые интересуются одаренными детьми. Одаренный ребенок – это интересно, это увлекательно для публики. А когда одаренному ребенку исполняется восемнадцать – двадцать лет, то как взрослый музыкант он еще не очень интересен, а как ребенок уже неинтересен. И вот это очень сложный момент.
   Когда я выходила на сцену Малого зала, чтобы сыграть свой дипломный экзамен, я думала: «А доведется ли мне еще выйти на эту сцену?» Я была не очень уверена в своем будущем.
   – Но вы же мечтали о чем-то?
   – У меня была одна цель: стать концертирующим исполнителем, а это очень сложно: среди пианистов особая атмосфера конкуренции, ведь после диплома мы не можем устроиться в оркестр. Но, наверное, это и было стимулом к тому, чтобы больше работать.


   Про увлечения

   – У вас есть увлечения, не связанные с музыкой?
   – Нет, хобби как такового у меня нет. Видимо, потому, что моя профессия является одновременно и любимым делом.
   Но есть вещи, которые мне просто приятно делать. Несколько лет назад на горных лыжах научилась кататься. Все в ужасе были, что музыкант может подвергать руки такому риску. Ну, пока бог миловал.
   А прошлым летом, когда был перерыв между концертами, попробовала вышивать. Не могу сказать, что это то, на что мне хочется убивать свое непродолжительное свободное время.
   – У вас хотя бы иногда получается спокойно посидеть, чаю попить с родными?
   – Посидеть и попить чаю – это завсегда. А вот что-то приготовить – это уже по большим праздникам. Хотя какие-то кулинарные идеи у меня есть, я их иногда воплощаю. Последняя имела большой успех, это были креветки в соусе «Терияки».


   Про концертные платья

   – Некоторые считают, что нельзя в одном и том же платье играть дважды.
   – Да, я тоже стараюсь за этим следить, особенно если идет речь о каких-то городах, где я появляюсь раз в год. Я стараюсь отмечать, где в каком платье была, ведь публика смотрит на все.
   В Москве, конечно, такого роскошества позволить себе не получается. Потому что тогда бы большая часть гардероба за один сезон уже пришла бы в негодность.
   – В вашей жизни были интересные случаи, связанные с концертным платьем?
   – Был концерт, посвященный юбилею камерного хора Московской консерватории. Мы исполняли «Антиформалистический раек» Шостаковича, это сочинение связано с советским музыкальным бытом, такая едкая музыкальная сатира, и мы решили его немножко театрализовать. Я вышла на сцену в форме пионерки, хвостик себе сделала, туфли на перепонке надела, белые носочки, очки на нос нацепила.
   Хор чуть не рухнул, потому что это, конечно, был сюрприз. Но самое смешное, мне рассказали, что в зале сидели две бабушки, и одна другой сказала: «Что-то Катя слишком просто в этот раз оделась».
   – Что главное в концертном платье?
   – Удобство. Платье может быть сильно открыто, но это вовсе не из-за того, что мне хочется что-то чрезмерно показывать. Это исключительно для свободы на уровне плеч, чтобы абсолютно ничего не стесняло и не заставляло о себе думать.
   – То есть идет большая нагрузка на плечи?
   – У пианиста плечи очень напряжены. Когда я прихожу на массаж, меня спрашивают: «Вы не спортсменка?»


   Про «мужскую» профессию

   – Ваша профессия считается скорее мужской.
   – Да, в музыкальном мире – и композиторском, и исполнительском – очевидно преобладание мужчин. И что же теперь? Не играть? Я вижу выход в том, чтобы продолжать делать свое дело, и делать его хорошо.
   Моя преподаватель Тамара Леонидовна Колосс меня всегда учила, что, выходя на сцену, я должна забыть о том, что я женщина, иначе ничего не получится. Фигурально выражаясь, на сцене надо быть в брюках.
   – Но на сцене вы продолжаете оставаться женственной. Как это у вас получается?
   – Мне трудно это объяснить. Когда я сажусь за инструмент, у меня нет мыслей о самоидентификации.
   Когда мне было 13 лет, на гастролях в Японии мне подарили потрясающей красоты платье. В ту пору, в начале 90-х годов, когда мы все ходили в кедах и джинсах, такое шикарное платье было чем-то невероятным. Я думала: «Как же мне теперь играть? Может, стоит стать барышней за роялем?» Но мудрая Тамара Леонидовна очень быстро эти настроения пресекла. Она сказала: «Платье не имеет никакого значения».
   – А что имеет значение?
   – Донести до слушателя некий сплав замысла композитора и своего отношения к этой музыке.


   Про волнение

   – Вы помните свое выступление на самом первом конкурсе?
   – Это было в десять лет в итальянском городе Вероне. Незнакомая обстановка, все чужое, разница во времени с Москвой – два часа. И вечернее выступление. У итальянцев вообще все вечерние концерты начинаются позже, чем у нас. Для них начало концерта в девять вечера – норма. А у нас это уже одиннадцать вечера, для десятилетнего ребенка время позднее.
   Я играла то ли предпоследняя, то ли третья от конца. Перед выходом на сцену от волнения и перенапряжения у меня начали стучать зубы. А потом вышла на сцену – а там итальянский ведущий что-то очень быстро говорит и вроде бы меня о чем-то спрашивает. К тому моменту я уже научилась говорить «нон каписко», что означает «не понимаю». Я сказала эту фразу, пошла играть, и все волнение пропало. Я подумала: «Какое счастье! Наконец-то я за роялем».
   – За роялем волнение всегда уходит?
   – Это в детстве так было, у детей волнение практически отсутствует. Но в подростковом возрасте это проходит.
   – Вам удается справляться с волнением?
   – Были единичные случаи, когда удавалось. Но в большинстве случаев оно все-таки присутствует, и рецептов, к сожалению, нет. Конечно, есть универсальный способ: идеально готовая программа, много раз обыгранная. Поэтому всегда перед серьезными выступлениями я стараюсь обыграть программу.
   – Говорят, что маленькая ошибка, которую иногда допускает исполнитель, – это самое прекрасное, что есть в искусстве.
   – Я тоже исповедую этот подход. Более того, меня иногда пугает, когда исполнитель играет все настолько точно, что возникает вопрос: «А не ушло ли из музыки что-то живое?»
   – Сердце, руки, голова – что из этого вы ставите на первое место?
   – Пожалуй, сердце. Но оно делит первое место с головой. Затем идет слух, а руки уже в последнюю очередь. Но руки, то есть технологию игры, я рассматриваю как нечто непреложное, без чего просто невозможно стать успешным музыкантом, которого публика захочет слушать.
   Публика ведь привыкла к тому, что на компакт-дисках все очень качественно. Не все задумываются о том, что сделано множество дублей. Приходя в зал, многие слушатели ждут такой же идеальный продукт, как на диске. Поэтому, конечно, технологические вопросы должны быть на таком уровне, чтобы о них уже просто не задумываться.


   Про родителей

   – Ваши родители – музыканты. Значит ли это, что вы были вынуждены учиться музыке?
   – Меня никто не вынуждал, просто достаточно рано распознали, что у меня природная одаренность на уровне слуха и чувства ритма. А потом уже, когда начались какие-то успехи, я поступила в ЦМШ и в десять лет выиграла свой первый конкурс, стало понятно, что, наверное, это все-таки станет моей профессией.
   – Случались ли у вас ссоры из-за того, что вы не хотели заниматься музыкой?
   – Это началось в раннем переходном возрасте, лет в 10–11. Я занималась дома, так или иначе – под надзором родителей. Мама то и дело подходила, делала какие-то замечания, а я сильно протестовала, у меня уже было собственное мнение. И в какой-то момент мама просто сказала: «Знаешь, я не хочу с тобой бесконечно ругаться у рояля. Делай все сама, это твоя профессиональная жизнь. Человеческие отношения с тобой мне дороже, чем твоя будущая музыкальная карьера». И как ни странно, все очень быстро выправилось, потому что меня оставили в покое. И вот так началась уже самостоятельная жизнь.
   – Родители критикуют вас?
   – Они не критики, а мои главные болельщики. Они знают, что самый строгий критик для меня – это я сама, иногда могу себя просто заесть. Поэтому они всегда стараются найти позитив и поддержать морально. Для меня это очень дорого.


   Про домашний рояль

   – Насколько я понимаю, главный предмет у вас в доме – рояль. А часто ли удается поиграть просто для себя?
   – Нет. Всегда работа, подготовка к чему-то, бешеная гонка. Каждую неделю – новый репертуар или хорошо забытый старый.
   – Вы легко учите тексты?
   – Иногда запоминаю с лету, а иногда, как это было с некоторыми прелюдиями Рахманинова, идет мучительно, буквально по такту. Причем так у многих. Видимо, это особенность конкретного произведения.
   – Инструмент со временем становится родным?
   – Конечно. Рояль, на котором я играю, появился у меня в 1992 году, я уже с ним сроднилась. Правда, мастер говорит, что пора делать капремонт. А это значит, что рояль потребуется отдать недели на две.
   – Получается, что инструмент – это определенная статья расходов?
   – Ну а как же. Разбиваются и молотки, и другие элементы механики – там ведь много мелких деталей.
   – Ваш одноклассник Денис Мацуев тоже постоянно разбивает инструмент. Может, это особенность вашего класса?
   – Это разные способы разбивать инструмент. Про Дениса ходят легенды, что у него даже ножка один раз подломилась, но у него и физических сил гораздо больше. Я не разбиваю инструмент, это просто естественная амортизация.
   Здесь можно провести параллель с автомобилем: рояль так или иначе требует какого-то техобслуживания. Но все равно это вещь не вечная, в отличие от скрипок и виолончелей, которые с возрастом становятся только ценнее и лучше. Так что со временем придется поменять этот инструмент, но пока что мне с ним очень хорошо.
   – Бывают моменты, когда вам совсем не хочется играть?
   – Если только от усталости. В конце сезона бывают такие моменты, когда хочется забыть о том, что есть музыка и ее надо играть. Хочется просто отвлечься и заняться чем угодно, перезагрузить мозги, получить какие-то новые впечатления.



   Алексей Учитель


 //-- * * * --// 
   К Алексею Ефимовичу мы приехали в Санкт-Петербург. Вообще, мне очень нравится общаться с кинорежиссерами, так как я работаю в смежной области. Мне показалось, что Учитель отнесся ко мне как к своему студенту – по возрасту я как раз подхожу.
   Мы говорили довольно долго, обсуждали кино, случаи из жизни, современное искусство. А затем решили вместе прогуляться по Питеру и пришли в кружок юного фотографа, где когда-то занимался Алексей Ефимович. Было очень интересно увидеть старые фотоувеличители, почувствовать запах пленки. Да и сам Учитель, как признался нам впоследствии, с удовольствием вновь посетил этот кружок. Для него это было как путешествие в детство. Одним словом, наше знакомство получилось приятным и увлекательным.


   Про фильм «Рок»

   – Насколько я знаю, вы никогда особенно не интересовались рок-музыкой. Почему вы сняли фильм на эту тему?
   – Я не то чтобы был далек от рок-музыки. Конечно, я знал и Гребенщикова, и прочих. Просто я не был, что называется, фанатом. И мне казалось, что для этой картины как раз и нужен взгляд со стороны, без предпочтений.
   Вообще, про рок-музыкантов тогда мало что знали. Считалось, что это какая-то пьянствующая компания и, кроме негатива, там ничего нет. И мне было интересно понять, что они за люди, показать больше не музыкальную, а человеческую сторону.
   – Как вам удалось завоевать доверие своих героев?
   – Сначала все отнеслись ко мне настороженно. Цой, например, смотрел на меня неодобрительно, он вообще был человек закрытый, суровый. Я понимал, что бессмысленно говорить ему, что я хороший и буду снимать все правдиво. Я пришел к нему и сказал: «Виктор, когда у тебя дежурство в кочегарке?» – «Тогда-то». Я говорю: «Мы ставим камеру, ни одного вопроса тебе не задаем, просто сидим и снимаем всех, кто к тебе приходит. Делайте что хотите – пейте, курите, бросайте уголь, а мы будем наблюдать. Потом ты придешь в зал и посмотришь. Если тебя это не устроит, мы пожмем друг другу руки и разойдемся». Он подумал и говорит: «Ну, ладно».
   Двое суток мы там просидели, эти кадры кочегарки до сих пор везде показывают. Потом группа «Кино» пришла к нам на студию документальных фильмов – все в черном, ни слова не сказали перед началом. Пока шел просмотр, я все думал, что Цой скажет: «Не годится». Но в результате он буркнул: «Нормально», и, я так понимаю, это было передано по цепочке, и потом никаких сложностей уже не было.
   – Часто говорят, что этот фильм стал неким поворотным моментом в вашей режиссерской судьбе.
   – Это не пустые слова. Год плотного общения с Юрой Шевчуком, Олегом Гаркушей, Гребенщиковым, Цоем, Антоном Адасинским привел к тому, что я стал по-другому воспринимать мир. Я почувствовал в себе свободу, исчез какой-то внутренний зажим. Мне показалось, что в моей жизни словно открылась другая дверь. Кстати, после этого фильма случился мой переход в игровое кино.
   – Говорят, из-за «Рока» у вас были проблемы с властями.
   – Да, несмотря на то, что уже было начало перестройки. Я привез картину в Госкино СССР. Там к ней отнеслись довольно благожелательно, но тем не менее им не понравился эпизод, в котором группа «Аукцион» дает концерт в колонии общего режима. Там был кадр, когда какой-то заключенный стоит на фоне плаката «Вперед к победам». Госкино сочло, что это издевательство, и потребовало эпизод вырезать. Я отказался, но мне ответили, что на самом деле это замечание главного идеолога страны Лигачева.
   Я начал думать, что делать, потому что вырезать я категорически не хотел – не из принципа, а просто считал, что там ничего ужасного не было. И тогда я позвонил ребятам во «Взгляд», в то время это была самая ударная и боевая передача, и они выдали по Первому каналу на всю страну, что режиссера Учителя заставляют вырезать эпизод. И все, на следующий день картина вышла. После этого мне никто ни разу не сказал, что я должен что-то поправить.


   Про отца

   – Ваш отец, Ефим Учитель, был известным оператором и кинорежиссером, снял кадры ленинградской блокады…
   – Не он один, конечно, снимал, там было довольно много операторов, но отец был в Ленинграде все 900 дней блокады. Как один из операторов, вместе с Романом Карменом он сделал знаменитый фильм 1942 года «Ленинград в борьбе».
   Отец рассказывал историю, как он снимал человека, который идет вдоль решетки Летнего сада и падает. Когда отец выключил камеру и подбежал к нему, человек был уже мертв. Отец потом часто вспоминал это: что надо было делать – помогать или снимать?
   – Профессия отца как-то повлияла на ваш выбор профессии?
   – Конечно. Знаете, я убежден: если кто-то из твоих близких занимается кино, то рано или поздно это в тебе неизбежно проявится.
   – Вас отец не отговаривал?
   – Нет. Когда я заканчивал школу, то хотел быть режиссером, но он сказал: «Ни в коем случае, поступай на операторский, чтобы у тебя было понимание кадра». Он абсолютно правильно считал, что для режиссера важнее ощущать свет, понимать оптику. Окончив институт, я довольно долго работал оператором, я прошел эту школу, и это мне, конечно, колоссально помогает.
   – После института вы пришли на Ленинградскую студию документальных фильмов.
   – Да, это для меня настоящий дом, я до сих пор люблю здесь монтировать. Здесь всю жизнь работал мой отец, так что я еще и в детстве сюда приходил. А когда пришел после института, то на меня посматривали: «Ну, докажи, что ты можешь». Психологически это было очень непросто, но когда я сделал первую картину, то все сразу успокоились.
   – Вы как режиссер-оператор работали?
   – Да, я сразу начал комбинировать.
   – А игровое кино не пытались так снимать?
   – Я отказался от этого, еще когда снимал документальные фильмы. Если я буду и снимать, и заниматься режиссурой, то не получу максимального результата. В документальном кино это разделение важно, а в игровом – просто необходимо.
   Но тот факт, что я сам снимал, дает мне право спорить даже с потрясающим оператором Юрием Клименко: «Может, мы поставим такой-то объектив?», и он уже не может мне сказать: «Вы ничего в этом не понимаете».


   Про будущих режиссеров

   – Вы преподаете во ВГИКе. Вы чему-то учитесь у своих студентов?
   – Конечно, потому что в каждом возрасте существует свой опыт жизни. Они знают много того, чего я не знаю, и мне это безумно интересно.
   – Принято считать, что режиссером может быть только человек с каким-то жизненным опытом.
   – Это полная чепуха, потому что чем раньше научишься ремеслу, тем лучше. Если человек в 21 год начнет снимать кино, имея опыт 21-летнего человека, это все равно будет интересно многим.
   – Как вы считаете, можно ли научить режиссуре?
   – Можно научить ремеслу. Можно пробудить какие-то интересные вещи, которые заложены в человеке. Если что-то ему дано богом, оно все равно проявится.
   Вот, пожалуйста, выпускницу прошлого курса Таисию Игуменцеву мы вообще не хотели брать, потому что на вступительных экзаменах она не знала известнейших режиссеров. Но интуиция подсказывала, что-то в ней есть. Мы ее взяли и, как видите, не ошиблись, потому что на последнем Каннском фестивале она, собственно, впервые в истории нашего кино завоевала приз за лучший дебют, за свою дипломную работу, что очень здорово.
   – Вам не кажется, что сегодня стать режиссером проще, чем раньше, потому что есть огромная техническая база, любой человек может взять в руки камеру, и у него уже будет красивая картинка.
   – Во-первых, не советую всем становиться режиссерами, потому что это тяжелейшая профессия, если это можно назвать профессией. Понятие «режиссер» означает, что ты 24 часа в сутки живешь в состоянии перенапряжения: ты и психолог, и доктор, и экономист, и актер, и постановщик, и черт знает что. Это действительно адский труд, и меня поражает, что в эту профессию сейчас идут женщины. Когда мы набирали первый раз, я был в ужасе: две трети – девушки! Сейчас мы кое-как добились баланса, но все равно девушек много. Видно, женский организм такой выносливый, раз они неплохо с этим справляются.
   – Вы можете как-то оценить свою преподавательскую работу, исходя из результатов, которые показывают ваши бывшие ученики?
   – Мы выпустили одну мастерскую. За каждого я ручаюсь: они могут прийти на любую студию и профессионально сделать картину в любом формате и в любом жанре. Насколько это будет интересно – это уже другой вопрос.
   А если говорить о других результатах, то, по-моему, у нас около 40 премий на наших и международных фестивалях. Я на последних курсах уже никого из них не видел, они разъезжают по фестивалям, получают премии. Наверное, отчасти и я приложил к этому руку.
   – Как вы этого добиваетесь, скажите рецепт?
   – Обычно во ВГИКе снимают одну картину в год – в лучшем случае. А у нас так: 1 сентября я им сразу сказал: «Начинайте снимать кино» – и уже зимой они сделали по картине. А дальше принцип такой – один фильм в год игровой, один – документальный. Это, кстати, только в нашей мастерской такое позволено, недаром она называется экспериментальной.
   Такое сочетание дает удивительный результат, потому что они и с реальным миром соприкасаются, и могут конструировать с помощью актеров, и плюс они все это пробуют собственными руками, головой и ногами. За время учебы они снимают восемь картин, девятая – диплом.


   Про наше кино

   – Вы смотрите современные российские фильмы?
   – Конечно.
   – Есть интересные?
   – Есть. Проблема нашего кино заключается в том, что у нас очень мало талантливых картин и очень много плохих картин, то есть совсем нет среднего звена.
   При советской власти у нас было очень сильное кино, было много хороших ремесленников, они крепко, профессионально делали среднее, жанровое кино – то, что потребляет массовый зритель. А сейчас у нас этот средний нестыдный уровень отсутствует.
   Плюс, конечно, почти нет хороших сценаристов. Сейчас мы уже зовем преподавать американских сценаристов, чтобы люди хотя бы умели составлять конструкцию, знали, что такое диалоги и как с этим всем работать.
   – Приступая к фильму, вы всегда ориентируетесь на какую-то конкретную аудиторию?
   – Никогда об этом не думаю. У меня один принцип – высокий художественный уровень, но для широкого зрителя. Это сочетание сложное, ведь сегодня зритель ходит в кинотеатры, ориентируясь в основном на зрелища. Но и это тоже надо учитывать, потому что увлекательность истории необходима.


   Про «Дневник его жены»

   – Почему на роль Бунина вы выбрали Андрея Смирнова?
   – Для меня важно, чтобы актер не только обладал талантом и мастерством, но и чтобы его человеческие качества совпадали с качествами героя. Андрея Сергеевича Смирнова я знал до этого фильма, он тогда не был известным актером, а был известен как режиссер.
   В моем представлении он очень похож на Бунина. Кроме того, он прекрасный знаток Бунина, знал его черточки, особенности и пытался привнести это в роль. А я просил его только об одном: «Будьте самим собой». Первые десять дней у нас шла борьба, но потом мы поняли друг друга. Он оставался собой, эта естественность победила и дала какой-то поразительный эффект доверия: Бунин именно такой, хотя, может быть, какие-то вещи там и не совпадали.


   Про Дуню Смирнову

   – Как сложился ваш творческий союз?
   – Мы познакомились благодаря фильму «Рок». Он был на фестивале в Екатеринбурге, а она, тогда совсем еще молодая, приехала туда как кинокритик. Тот фестиваль был уникальным, там «Легко ли быть молодым» показывали и другие документальные хиты.
   – Вы много вместе работали?
   – Да, мы много сделали, не только в игровом, но и в документальном кино. Дуня – человек необычный, эрудированный.
   Но, к сожалению, по собственной инициативе я потерял ее как сценариста. Она написала для меня сценарий фильма «Связь». Мне он не понравился, и я говорю: «Если хочешь, сними сама». Я сказал так, думая, что она пойдет перепишет, как я прошу, и я буду снимать. Но через какое-то время она мне позвонила и сказала: «Я буду снимать». Я говорю: «Давай. Учти только, что ты меняешь свою судьбу». Она не верила: «Да ладно, я сниму. Не получится – уйду». Я сказал: «Никуда ты не уйдешь, все, забудь про это». Так и оказалось.


   Про переход в игровое кино

   – Однажды мы должны были снимать документальный фильм о великой балерине Ольге Спесивцевой. Ей было 94 года, она жила в Нью-Йорке, и мы собрались к ней поехать. И буквально за неделю до нашего отъезда она умирает. Я представил, что теперь придется снимать интервью с разными людьми, они будут про нее рассказывать. Такой вариант был мне совсем неинтересен, и я решил эту идею вообще оставить.
   Но тут Дуня Смирнова написала сценарий «Мания Жизели» и сказала: «Да чего ты, давай снимем вот…»
   А дальше наступил период, когда все помогало. Нам тут же дали финансирование, у нас была единственная в моей жизни 15-дневная экспедиция в Париж, мы снимали в «Гранд Опера». В «Гранд Опера» нам для съемок открыли балкон, который не открывали 70 лет. Этот кадр в картине есть, там Сережа Виноградов катит на тележке Галю Тюнину, которая играла Спесивцеву.
   В общем, я бросился, как в омут. И только когда картина была уже готова, я понял, что произошло что-то очень важное для меня. Только потом это осознание пришло: «А почему я этим не занимался раньше?»
   – Вы совсем не думали, что это может произойти?
   – Документалисты часто рассматривают свое существование в документальном кинематографе как промежуточный этап к тому, чтобы затем работать в игровом. Редко кто до конца остается в документальном кино. А у меня вообще не было мыслей о переходе, клянусь, я был вполне доволен тем, что делаю.
   – Что оказалось самым сложным в игровом кино?
   – За одну смену я всегда должен не просто что-то успеть снять, а получить выдающийся эпизод, то есть выдать максимальный результат. Это сильно давит на меня, но по-другому я не умею, усредненный вариант меня не устраивает. Если в театре можно продолжать работать над спектаклем даже после премьеры, то здесь этого нет: ты снял – и все, дальше это уже на экране.
   – Приходя на площадку, вы всегда знаете, что именно будете снимать?
   – Знаю, но часто меняю. Мне кажется, это хорошо. Надо продумывать какие-то вещи заранее, но все равно должна быть доля импровизации. Если все делать строго по плану, это придает некий механический оттенок.
   – Говорят, чтобы добиться идеального результата, вы делаете много дублей.
   – На фильме «Космос как предчувствие» я действительно снял 53 дубля. Женя Цыганов никак не мог интонационно точно сказать две фразы из довольно большого текста. Мы снимали два дня. И в фильм вошел именно 53-й дубль. Режиссер должен добиваться результата, потому что если дашь слабину, то потом сам же будешь кусать локти, потому что не сумел настоять, а на экране все это вылезло.
   – Вы насовсем оставили документалистику?
   – Нет. Просто пока что мне больше интересно игровое кино.
   – Чего вы боитесь?
   – Повториться в следующих фильмах. Это для меня самое страшное. Хотя обычно режиссеры не осознают этого и, вместо того чтобы остановиться, начинают дублировать самих себя.



   Владимир Зельдин


 //-- * * * --// 
   Владимир Зельдин встретил нас на веранде своей дачи в Серебряном Бору.
   Честно говоря, отправляясь на эту встречу, я ожидал увидеть медлительного старца, но Владимир Михайлович оказался живым и остроумным человеком. Темные очки, парусиновые брюки и очаровательная улыбка.
   До начала интервью он развлекал наших девушек-редакторов шутками и историями – девушки смеялись.
   Пригласив всех в дом, хозяин представил нас своей супруге. А затем из огромной стопки бумаг в шкафу Владимир Михайлович извлек большой фотоальбом и предался воспоминаниям. Удивительно было слушать человека, который застал несколько эпох и видел своими глазами то, о чем я читал только в учебниках истории. Потом мы переместились в сад и выпили чаю. Владимир Михайлович говорил о смысле жизни, времени и судьбе России. День пролетел незаметно. Очень жаль, что не удалось встретиться с Владимиром Зельдиным еще раз, но о нашей единственной беседе в саду я еще долго буду вспоминать.


   Про детство

   – Я не был ни пионером, ни комсомольцем, ни членом партии, я считал, что человек искусства должен быть свободен от каких-то рамок, уставов, программ.
   – А как это возможно было, ведь в те времена все должны были состоять в партии?
   – Ну, вот так, как-то я этого избежал. Например, когда я поступил в Театр Красной Армии – это было в 1941 году, до войны еще – я бегал в массовках, на меня не очень обращали внимание. А потом, когда началась война, я уже начал сниматься в кино, а когда кончилась война, в стране было экстремальное положение, не до того было.
   – Расскажите немного о вашей семье, о детстве.
   – Когда я родился, еще царь был, но я это смутно помню. Я родился в городе Козлове, сейчас это Мичуринск. Тогда еще не кончилась империалистическая война. Когда я был совсем маленький, революция была, жизнь в городе была нестабильной, были налеты банд Мамонтова, Антонова.
   А потом мы быстро уехали в Тверь к маминым родственникам, это был 1920 год, по-моему. Помню, в районе «Пролетарской» жили, где была текстильная мануфактура Саввы Морозова, там еще клуб работал, куда мы бегали смотреть кино.
   Мама моя была учительницей, отец – музыкант, окончил Московскую консерваторию. У нас большая была семья, пять человек, материально жили трудно.
   В 1924 году по приглашению Чернецкого, товарища папы – инспектора всех военных оркестров, – переехали в Москву. Папа потом руководил оркестром Курской железной дороги в Москве.
   Помню, когда мы приехали, сошли с поезда и вышли на Николаевский вокзал, меня поразило освещение! Эти извозчики, трамваи, мы приехали зимой – снег этот белый, – было ощущение того, что я попал в сказочный мир! Потом папа взял извозчика, и мы приехали на Чкаловский проезд, где наши родственники снимали деревянный домик без водопровода. Мы там и поселились. На Воронцовской улице была моя школа 502, где я учился семь лет, у меня семилетнее образование, я малообразованный человек.
   Школа у нас была замечательная, кружки разные – столярный, переплетный, танцевальный, драматический, – мы всегда были заняты. Я ходил в драматический кружок, у нас даже бригада была концертная, мы выезжали на фабрики, выступали перед рабочими, но я никогда не думал, что буду актером, наоборот, думал, что буду военным, у нас был замечательный майор Хлевинский, который преподавал военное дело. Удивительный человек, прекрасно знающий свой предмет, оружие, историю. Нам пошили костюмы военные, и мы участвовали в одном из парадов на Красной площади. Мы этим очень гордились.


   Про сталинское время

   – Как вам жилось в сталинское время?
   – Как все жили, так и я жил. Работал в театре – сначала в Центральном Транспортном, который был на Вокзальной площади, потом был приглашен в Театр Красной Армии, где работаю до сих пор.
   – Об этом времени часто говорят как о времени страшном, когда люди всего боялись.
   – Я не боялся, но на Лубянке побывал, это еще до войны было. Когда я учился в Театральном училище, на последних курсах во время каникул мы выезжали в колхозы. Время было тревожное, преступность была. И несмотря на то что на каждой площади была милицейская будка, многие для самозащиты имели при себе оружие. И видимо, кто-то донес об этом на Лубянку.
   Когда начался учебный год, мне позвонили: «Не можете ли зайти к нам, у нас есть вопросы». Я говорю: «Конечно, могу». Мне объяснили: в бюро пропусков возьмите пропуск и в таком-то подъезде, в таком-то часу будем вас ждать. В подъезде стоял часовой, я поднялся на четвертый этаж, кажется, зашел в комнату – там никого не было. Окно большое помню, с решетками, пишущую машинку, женщину, сидевшую за столиком. Потом открывается дверь, входит человек в гимнастерке, кобура сбоку, сразу сел за стол и говорит: «Оружие на стол». Я говорю: «У меня нет никакого оружия». «Все равно мы поедем к вам домой, обыск сделаем». И так далее. Но, видимо, от неожиданности у меня на лице была такая искренняя растерянность, что он, человек с опытом, это увидел и сказал: «Иди в коридор, посиди». Я пошел, посидел, мимо меня проходили люди под конвоем. Потом меня опять пригласили. Я подписал бумагу о том, что не должен никому рассказывать, что я на Лубянке был. Вот. А могли бы испортить, конечно, жизнь, подбросить оружие – это труда не составляло никакого.


   Про то, что было за кулисами

   – В роли учителя танцев вы выходили на сцену больше тысячи раз. А был ли какой-то спектакль, который запомнился больше всего?
   – Когда я опоздал на спектакль «Учитель танцев». Я был за городом и решил поехать в театр на мотоцикле. Взял у друга мотоцикл, поехал, по дороге у меня заклинило мотор, и мне пришлось добираться на грузовиках. Кое-как я добрался, но на 45 минут опоздал. Пригласили оркестр, он играл, а зрители танцевали. Кто-то говорил, что Володя разбился. В итоге спектакль я сыграл, а потом меня судили, были тогда в моде общественные суды.
   Такое событие я запомнил на всю жизнь, передо мной встал вопрос, уходить мне из театра или оставаться. А суд был самый настоящий: труппа была, недоброжелатели, конкуренты, люди, которые хорошо ко мне относились – все собрались, потому что судили ведущего актера, это же интересно!
   Я сидел на скамье подсудимых, слушал всякие нелестные слова. Меня обвиняли в том, что я зазнался, что я такой-сякой, недисциплинированный, и вообще такие люди становятся шпионами и диверсантами. В общем, меня нужно было по обвинению расстрелять. А в то время постоянно были гастроли в Выборгском доме культуры имени Горького, я каждый день играл учителя танцев, и все как-то забыли, что я приносил театру большие деньги.
   – А чем все закончилось?
   – Выступил начальник театра: «Ребята, что-то вы не туда заехали». Но я был потрясен, что мои самые близкие друзья, с которыми я играл в спектакле, ничего не сказали обо мне положительного. Я даже думал, может, надо уходить из театра – такой коллектив ужасный. Но не хотелось отказываться от роли Альдемаро.
   – Именно это вас удержало в театре?
   – Да, я переборол себя, эта боль прошла, но я понял, что актерская братия – очень разнородная.
   – Это негативный случай, а был ли позитивный?
   – Да. Однажды у меня на «Учителе танцев» была Ахматова. У нас в театре работала ассистент режиссера Нина Ивановна Ольшевская, мать актера Алеши Баталова. Она дружила с Ахматовой. Когда Анна Андреевна приезжала в Москву, она останавливалась в доме Ардовых. Ардов – писатель-сатирик, был женат на Ольшевской. Нина Ольшевская пригласила Ахматову на спектакль «Учитель танцев», но я об этом ничего не знал. И вот в антракте ко мне за кулисы вдруг входит Нина Ивановна, а за ней – седая высокая женщина. Нина Ивановна говорит: «Володечка, к тебе Анна Ахматова». Я так обалдел, что даже не встал! Я как сидел, так со мной чуть инфаркт и не случился. Ахматова вошла, поздоровалась со мной, прислонилась к косяку двери и долго-долго на меня смотрела – красивая, величественная. Это было как видение – она постояла, посмотрела, ничего не сказала в отношении моего исполнительства и ушла.


   Про фильм «Свинарка и пастух»

   – Роль в фильме «Свинарка и пастух» – ваша любимая роль?
   – У меня все роли любимые, потому что в каждую из них вложен труд.
   – Как вы попали на эту картину?
   – В спектакле «Генеральный консул» я играл грузина и даже танцевал народный танец картули. Меня увидели и пригласили пробоваться в «Свинарку и пастуха» на роль Мусаиба Гатуева. Я был абсолютно уверен, что меня не утвердят, ведь были молодые грузинские актеры, замечательно двигающиеся, умеющие носить костюмы, черкеску. Но тем не менее чудо произошло, меня утвердили, и благодаря этой роли я остался жив.
   – Даже так?
   – Когда снимали картину, шла война. Мы уже были мобилизованы на фронт, и было решено объявить в съемках перерыв, как говорится, до лучших времен. Мы все разбежались, а потом вышел приказ продолжать снимать фильм. Я получил бронь.
   – От Иосифа Виссарионовича?
   – Да, видимо, сверху. Я уже был мобилизован, а потом мне вернули паспорт, все документы, и я продолжал сниматься в этой картине. Уже немцы стояли под Москвой, были налеты. Мы дежурили по ночам на крышах. На чердаках стояли бочки огромные с водой, с песком, щипцы лежали, рукавицы. Когда прорывались самолеты, мы тушили зажигалки. Кстати, Москва была очень хорошо защищена, разрушений и пожаров было очень мало.


   Про режиссеров

   – Однажды вы сказали, что режиссер – убийца актеров. Почему вы так считаете?
   – Актер – это всегда индивидуальность. А режиссер иногда посягает на нее, ломает ее, понимаете?
   – Возможно, в некоторых случаях это хорошо?
   – Нет, актерское искусство – это неопознанный объект. Станиславский говорил, что, несмотря на школу, актер все равно идет своей дорогой, у него свои тайнички, которые указывают, как ему идти, интуиция, опыт, талант, способности. Никакая школа не может этому научить. Самое главное – это жизнь, вот это наука. Ты черпаешь все из жизни, где происходят события, которые на тебя влияют эмоционально. Ты должен откладывать их в свою душевную память, и потом, когда это необходимо в той или иной роли, нужно это доставать и пользоваться.
   – Вы за свою жизнь работали со многими режиссерами. Были ли среди них такие, которые помогали вам раскрыться, не давили на вас?
   – Конечно, во-первых, первая моя роль в кино – это такое не везение даже, это счастье. Великий Иван Пырьев, режиссер «Свинарки и пастуха», всегда очень четко знал, что ему нужно от актера в каждой сцене, что и как он должен сыграть, он же сам был актером Театра Мейерхольда. Мне с ним было очень легко работать, он иногда показывал – я собезьянничаю, повторю то, что он показывает.
   А другой режиссер, который умеет работать с актером, это Андрон Кончаловский. Мы с ним встретились, когда он снимал «Дядю Ваню», я профессора Серебрякова играл. Иннокентий Смоктуновский, Ира Мирошниченко, Сережа Бондарчук, Купченко, Пастухов и так далее – такая изумительная компания была. Андрон Кончаловский так скрупулезно работал с актерами – каждую сцену разбирал, все детали вплоть до скрипа двери. Для меня это тоже было большой школой, и роль получилась, стала одной из лучших моих работ.


   Про хорошие времена

   – Владимир Михайлович, за время вашей жизни вы видели несколько эпох – какая из них вам кажется наиболее приятной для жизни?
   – Нэп. Тогда и сельское хозяйство было в расцвете, и магазины ломились от продуктов – замечательно, я помню до сих пор вкус и запах настоящей сосиски! В магазинах висели колбасы, окорока. Мы экспортировали за границу пшеницу, картошку. Червонец в то время был как международная валюта.
   А потом началась коллективизация – это ужасно. Людей насильно загоняли в колхозы. Это все равно что зайдут в вашу квартиру и начнут копаться в вашем гардеробе – вот этот костюм мы, пожалуй, возьмем и так далее, а все ведь наработано большим трудом! Их называли кулаками, но они и работяги были, благодаря им благосостояние в деревнях было.


   Про барона Мюнхгаузена

   – Недавно с удивлением узнал, что вы в театре играли Мюнхгаузена. Расскажите об этом.
   – Вообще, говорят, что эта роль очень мне подходила. Мало кто знает, что пьеса про Мюнхгаузена была написана Григорием Гориным по заказу главного режиссера Театра Советской Армии специально для меня. Тогда она называлась «Комическая фантазия о жизни, любви и смерти барона Фридриха Иеронима фон Мюнхгаузена», и право первой постановки было у Театра Армии.
   Пьеса была поставлена, потом пошла по театрам, и только через несколько лет Марк Анатольевич Захаров снял фильм, о котором все знают, «Тот самый Мюнхгаузен», там Олег Янковский замечательно играл.
   Через много лет мне позвонил Гриша Горин: «Владимир Михайлович, вы не могли бы выступить в цирке?» Я опешил: «В каком качестве?» Он говорит: «Знаете, тридцать лет фильму Марка Захарова, мы устраиваем юбилей, в цирке отмечаем, хотели пригласить вас как первого исполнителя роли». Я говорю: «А что я должен делать?» Он: «Я вам напишу четверостишие, вы его прочтите, а потом делайте все, что хотите». Я согласился, он написал четверостишие, мне тогда было восемьдесят пять лет:

     Хотя мне 85, и годы требуют покоя,
     Но мой Мюнхгаузен опять своею мощною рукою
     Берет за волосы меня…
     Или за то, что там осталось…
     Да к черту возраст и усталость,
     И снова хочется в полет!



   Про высоких гостей

   – Если бы у вас была возможность пригласить к себе в гости любого лидера страны, начиная с Ленина, заканчивая Медведевым, вы бы кого позвали?
   – Нет, я бы никого не позвал. Правда, когда мне исполнялось восемьдесят пять лет, мне позвонили и сказали, что к нам приедет Путин, он тогда был и. о. президента. Мы с женой подумали, что это розыгрыш, похохмили, а потом Швыдкой позвонил, со мной разговаривал, и мы поняли, что это правда! Но в последнюю минуту нам позвонили и сказали – а потом и по телевидению рассказали, – что Путину нужно было срочно улетать в Краснодар в четыре утра.
   Потом все переиграли, и меня принимали в Кремле. Для меня и для театра это было таким событием – встреча с будущим президентом! Он произвел на меня очень хорошее впечатление – умный, воспитанный. Аудиенция была короткой, он подарил мне цветы, картину. А когда уже в театре отмечали юбилей, Гриша Горин вышел и сказал: «У нас произошло большое событие, у нас вышла водка высокого качества под названием «Два Володи». На водке было наклеено фото из газеты – Владимир Владимирович Путин пожимает мне руку. И Горин прочитал такие стихи:

     При народе два Володи выпить собрались,
     Если ты еще пригоден – присоединись.
     Выпьем за талант артиста, за успех его,
     Обращается к народу из Кремля и. о.



   Важное пожелание

   – Что бы мне хотелось сказать моим молодым коллегам, молодежи, которую я безмерно люблю. Не растрачивайте молодость по пустякам, молодость очень быстро проходит. Постарайтесь не только эксплуатировать свои, так сказать, молодые силы, обаяние, красоту глаз, шевелюры и так далее, но и набираться мастерства в театральных училищах. А самое главное – это уже качество человеческое, – чтобы абсолютно отсутствовало высокомерие.
   Живите долго-долго, творите на благо нашего отечества, потому что культура имеет первостепенное значение в нашей жизни, культура – это душа нации.



   Илзе Лиепа


 //-- * * * --// 
   К прославленной танцовщице мы приехали в ее школу танцев на Рублевке. Она встретила нас, провела подробную экскурсию по школе, а после извинилась и ушла переодеваться – танцовщики, как и пианисты, должны каждый день тренироваться, иначе уходит та плавность и легкость, которая так нравится зрителю.
   Мы сняли танец Илзе. Он начинался плавно и неспешно, но с каждым тактом движения становились все точнее и резче, и вскоре балерина уже полностью растворилась в танце, забыв о нас. Ее потрясающая пластика заставила меня застыть на месте и следить за каждым па. Мне показалось, что танец Илзе Лиепы отличался от прочих тем, что Илзе не просто выполняла элементы под музыку, а будто вкладывала в танец скрытый смысл, ставила некий вопрос. Самое интересное было попробовать расшифровать, о чем именно она пыталась рассказать. Мне показалось, что она говорила о любви. Во всяком случае, наблюдая за ее танцем, я на время испытал именно это чувство.


   Про выбор профессии

   – Вы выросли в семье знаменитого танцовщика Мариса Лиепы. Значит ли это, что судьбой вам было уготовано стать балериной и другого выбора не было?
   – Думаю, что у каждого человека есть некая предрасположенность, которая абсолютно не зависит от того, в балетной семье он родился или нет. Есть какой-то внутренний голос, который тебя зовет, тянет к балету, к живописи, к музыке. Вот так же и со мной случилось.
   – То есть вы сами выбрали профессию?
   – Конечно.
   – И родители вас не заставляли?
   – Нет, конечно.
   – А в каком возрасте вы начали серьезно заниматься балетом?
   – Я встала к балетному станку в пять лет.
   – Было ли ваше детство похоже на детство обычного советского ребенка?
   – Судите сами. Когда мы с братом – он старше меня на год и одиннадцать месяцев – поступили в хореографическое училище, мне было 9 лет. Я очень хорошо помню, как наш отец сказал: «Теперь ваше детство закончилось». Это правда, потому что учеба в хореографическом училище – это полный день загрузки, с девяти утра иногда до девяти вечера. Это огромное напряжение. Наверное, выдержать такое можно только в детском возрасте.
   – А вас тогда, в девять лет, не напугало, что ваша свободная жизнь навсегда закончилась?
   – Ну, конечно нет, ведь впереди был потрясающий мир – мир театра, мир закулисья, мир каких-то магических образов. Это было настолько сильно, что ничто остальное уже не было страшно.
   – В своей книге ваш отец писал, что занятия балетом – это тысячи часов у станка и сколько же часов боли. Вам никогда не хотелось бросить это занятие?
   – Когда мы говорим о том, что любим нашу профессию, мы любим и процесс преодоления тоже. Потому что мы знаем, что самая большая радость – это когда ты преодолеваешь что-то внутри себя.
   – Однажды ваш брат сказал: «С нашей балетной закалкой мы можем все». Что он имел в виду? В чем особенность этой балетной закалки?
   – Занятия балетом вырабатывают не только крепкое тело, но и крепкий дух. Это умение организовывать себя, очень часто – преодолевать боль. Все, что мы делаем в балете – это неудобно, больно, неестественно, но именно через это действительно появляется закалка, которая дает хорошую основу для того, чтобы применить ее уже в каких-то других областях.


   Про отца

   – Вам приходилось выступать с отцом на одной сцене?
   – Один раз. У него заболела партнерша, и он пригласил меня станцевать с ним в Ереване, на правительственном концерте. Это было незабываемо! Рядом со мной был не отец, рядом со мной был потрясающий кавалер, партнер, мужчина.
   – Вашей карьере никогда не мешала слава отца, вы не чувствовали себя в его тени?
   – Я никогда не смотрела на это ревностно, но наш отец всегда нам говорил: «Помните, что вы дети Лиепы, и то, что простится кому-то, не простится вам». Таким образом, он поставил высокую планку ответственности, которую мы с братом чувствуем до сих пор: что бы мы ни делали, мы всегда оглядываемся на ореол отца. Я часто думаю о том, что бы сказал или что бы подумал отец.
   – В свое время вы стали преемницей Майи Плисецкой, станцевав «Кармен-сюиту». Какое у вас отношение к этой великой балерине, с которой неоднократно танцевал ваш отец?
   – Мой брат неоднократно был режиссером ее творческих вечеров, которые проходили по всему миру. И я тоже имела счастье участвовать в этих концертах. Я вам хочу сказать, что Майя Михайловна – женщина магического обаяния, она совершенно потрясающая, я перед ней преклоняюсь. Где бы она ни была, она всегда в центре внимания, ее невозможно не заметить.
   Я увидела ее впервые в тринадцать лет. Увидела ее «Кармен-сюиту», ее знаменитую миниатюру «Гибель розы», которую я тоже с большим удовольствием много раз танцевала. Для меня, девочки, которая выросла в балетном мире, это был настоящий переворот.
   Мужское осмысленное существование на сцене я видела в лице нашего отца, а вот чтобы женщина была так магически притягательна – я даже не могла этого представить себе. Это было просто потрясением. Я никогда не забуду место, где я сидела в Большом театре, и того ощущения, которое я тогда испытывала.
   Для меня было абсолютно не важно, что она делает, я видела только ее глаза – это было для меня еще одним доказательством того, что в нашей профессии самое главное – быть артистом, при помощи роли доносить до зрителя какую-то мысль. И тогда весь танец становится способом для выражения чувств.
   – У вас не возникало желания подражать Майе Михайловне?
   – Так, чтобы буквально – нет. Но когда ты восхищаешься, то восхищение само собой поднимает тебя над тем состоянием, в котором ты находишься сейчас. Во всяком случае, это мне дало большой стимул для работы.
   – Что для вас Большой театр?
   – Намного больше, чем просто здание. Это жизнь отца, это множество уникальных личностей, перед которыми он преклонялся, и это чувство он передал нам. Всегда хотелось склониться в поклоне, когда мимо шла Галина Сергеевна Уланова или Марина Тимофеевна Семенова. Заходить в те залы, где свои звездные классы проводил Асаф Мессерер, где на одном балетном станке стояли в ряд Плисецкая, Лавровский, Максимова, Васильева, Лиепа, Тимофеева, Васильев, Годунов.
   Кстати, моя карьера началась именно в Большом. В пять лет, еще до того, как начала заниматься балетом, я вышла на сцену в роли сына Чио-Чио-сан.


   Про жизнь вне балета

   – Какой из ваших жизненных периодов был наиболее сложным?
   – Начало работы в Большом театре, когда было совершенно непонятно, как сложится моя судьба. Мне всегда хотелось найти возможность самовыражения, потому что любой артист – человек зависимый, это же не художник, которому ничего не нужно, только холст, краски и вдохновение. Балетному артисту нужно многое, и когда он не имеет возможности танцевать – это всегда сложный период. Он был и в моей жизни: тогда я искала возможность выступать в экспериментальных работах хореографов ГИТИСа, пробовала делать какие-то небольшие концерты; тогда же я в первый раз снялась в кино, для меня это тоже был творческий выход.
   – Ваша кинокарьера началась в 1984 году с роли в фильме «Блистающий мир» по роману Александра Грина. А в театре не возникало разговоров о том, что это не очень хорошо, когда балерина снимается в кино?
   – Нет, это никак не пересекалось с театром, я снималась в выходные дни, по понедельникам. Иногда было так, что утром я первым рейсом вылетала в Ялту, снималась весь день, а потом последним рейсом возвращалась обратно. Для меня в тот период, когда в театре не было никакого творчества, это была возможность просто выжить.
   – Вам не завидовали коллеги по цеху?
   – Конечно, нет.
   – Как родители отнеслись к тому, что вы начали карьеру в кино?
   – Именно мама в буквальном смысле просто заставила меня, толкнула на первую работу в кино, и я очень признательна ей за это. Она видела, что моя служба в Большом театре начиналась весьма несладко, что мне совершенно нечего было делать. Видя, как я мучаюсь, она говорила: «Снимайся, делай что-нибудь».
   – У вас потом было много предложений?
   – Была интересная работа в фильме Михаила Прошкина «Михайло Ломоносов». Были две прекрасные встречи, одна с режиссером и актрисой Натальей Бондарчук, а вторая с Николаем Петровичем Бурляевым – на фильмах «Бэмби» и «Лермонтов». Эти картины дороги мне тем, что там мы снимались вместе с отцом. Потом было еще несколько предложений, но какие-то неинтересные.


   Про театр

   – Какую роль в вашей жизни играл случай?
   – Наш отец всегда говорил, что каждому человеку в жизни дается шанс, надо только быть готовым им воспользоваться. В моей жизни часто появлялись люди, которые подталкивали меня к тому, чтобы я сделала те шаги, на которые сама, может быть, и не была способна.
   Так, например, благодаря искусствоведу Александре Чижовой состоялся мой первый творческий вечер, который стал большим трамплином для всей моей дальнейшей жизни.
   Александра Эммануиловна однажды увидела меня, тогда еще молодую балерину, на репетиции, что-то во мне разглядела и загорелась идеей сделать мой творческий вечер. Человек исключительно уважаемый в балетном мире, она поверила в меня, договорилась с дирекцией Зала имени Чайковского. И вот с этих творческих вечеров началась моя интересная жизнь, потому что меня заметили, стали приглашать в программы, на меня стали ставить хореографы.
   – А когда вы поняли, что хотели бы выступить на драматической сцене?
   – Когда получила предложение петербургского продюсера Натальи Колесник сыграть роль Марии Стюарт в пьесе «Ваша сестра и пленница» вместе со Светланой Крючковой. Это был такой литературный материал, от которого я просто не могла отказаться, хотя и осознавала, что надо учиться новой профессии. Мне повезло, я встретила совершенно потрясающего режиссера и педагога Владимира Иванова, «вахтанговца». Работая с ним, я одновременно училась.
   – К драматическому театру вас подтолкнула мама?
   – Нет, это уже я сама.
   – В спектакле «День рождения Синей Бороды» вы сыграли мужчину. Тяжело было перевоплотиться?
   – Интересно.
   – Кто вам в этом помогал?
   – Во-первых, меня вел режиссер этого спектакля Андрей Максимов, он же автор пьесы; во-вторых, я наблюдала за вашим братом мужчинами.
   – Чем именно вас привлекает театр?
   – В «Сестре и пленнице» была очень интересная драматургия, пьеса «День рождения Синей Бороды» была написана специально для меня, а кроме того, там был замечательный, очень теплый актерский состав.


   Про дочь

   – Существует мнение, что жизнь человека делится на жизнь до рождения ребенка и после. Для вас это верно?
   – Как ни для кого другого. Потому что слишком уж долго я ждала этого.
   Все свое время я занята моей маленькой Надей, для меня это и отдых, и радость, и самое большое наслаждение – мы гуляем, читаем книжки, делаем гимнастику, придумываем много разных новых игр, я готова стать лошадкой, я готова стать кем угодно.
   – Как вам удается проводить с Надей много времени, вы ведь сильно загружены работой?
   – Потрясающий пример мне дала моя семья – отец и мама, которая была драматической актрисой и много играла. Родители всегда были очень заняты, но они сделали важную вещь: они никогда не разграничивали свою жизнь на работу и дом, на время для творчества и время для детей. У нас все было открыто.
   Отец брал нас на свои пробежки на Ленинские горы, просто для компании, но для нас с Андрисом это становилось потрясающей школой, и нас это необыкновенно сближало с отцом. Мама брала нас на свои театральные спектакли. Может быть, именно это помогло мне через много лет сыграть на драматической сцене.
   – Если бы Надя захотела стать профессиональной балериной, вы бы одобрили ее выбор?
   – Я знаю, что очень многое должно сложиться, чтобы это случилось. Это так непросто. Сейчас она каждое утро приходит в мой балетный зал, я занимаюсь с ней гимнастикой, тяну ей ножки. Когда занимаюсь я, Надя что-то повторяет. Какой опыт она из этого извлекает? Сейчас я даже не отвечаю себе на этот вопрос.
   Иногда, конечно, я думаю – какая судьба ей предстоит? Но, в общем, ничего не загадываю. Я просто хочу, чтобы она была человеком.


   Про сегодняшний день

   – Можно ли сказать, что сегодня ваша жизнь интереснее и насыщеннее, чем двадцать лет назад?
   – Конечно.
   – Несколько лет назад вы создали собственную балетную школу. Вы всегда об этом мечтали?
   – Никогда об этом даже не думала. Мне кажется, что идея школы не просто пришла мне в голову, а появилась в моей жизни как факт вместе с появлением подруги и партнера Марии Субботовской.
   – Ваша школа профессиональная?
   – Нет, но педагогический состав у нас для этого есть. Для меня стало понятно, что школа будет, когда появилась команда блистательных педагогов. Нашей профессии нельзя выучиться по книжкам, она вообще передается с ног на ноги и с рук на руки.
   Мне очень грустно, что многие педагоги уезжают и преподают по всему миру, но не в России. Грустно, что сейчас у нашего главного училища – сейчас оно называется Академией танца – нет возможности ездить по России и отбирать способных детей.
   – Из выпускниц вашей школы кто-нибудь связал свою судьбу с балетом?
   – Две девочки поступили в хореографическое училище. Я считаю, что это прекрасный результат, потому что найти ребенка, который стопроцентно подходит для балета – это почти невероятно. За пять лет работы я видела только трех таких девочек.
   – После рождения дочери вы продолжаете профессионально танцевать. Как вам это удается?
   – И когда тебе сорок лет, и когда шестнадцать, ты прекрасно понимаешь, что балет – это искусство молодых. С возрастом очень непросто сохранить две вещи: умение держать себя в форме и правильно находить свой репертуар.
   Отец говорил, что «балет – такое искусство, что когда приходит опыт, уходит прыжок». Поэтому с возрастом выбираешь репертуар, в котором прыжок не так нужен, но в котором ты становишься более интересным. Как писал Александр Сергеевич Пушкин, художник должен внутри себя совершенствоваться. И тогда вместе с внутренним совершенством будет развиваться и совершенствоваться его творчество.
   – Однажды вы сказали, что танец – это диалог с самим собой.
   – Не знаю, где это я сказала, но звучит неплохо. Балет – не просто возможность самовыражения. Для моего отца выход на сцену зачастую был его собственным авторским дневником. По тому, как он танцевал, можно было понять, что с ним происходит в жизни. Поэтому, конечно, сцена – это возможность говорить о том, что тебя волнует. Если, конечно, тебе повезло и ты встретился с талантливым хореографом.
   – Правда ли, что вы вообще не смотрите телевизор и не интересуетесь политикой?
   – Уж теперь я совершенно точно не смотрю телевизор, потому что с Надей это невозможно и не нужно. И политикой я тоже не интересуюсь.
   – Получается, что вам комфортнее всего в мире искусства?
   – Балет сам по себе – это потрясающая политика. Когда мы куда-то приезжаем с гастролями и они триумфально проходят, то в такие моменты мы чувствуем, как много сердец открылось навстречу русскому искусству, а значит, и России – вот это для меня политика, которая меня действительно интересует, в которой я принимаю участие. Как однажды замечательно сказал посол Франции: «Вы своими спектаклями сделали то, что мы, дипломаты, не могли сделать годами».



   Юрий Поляков


 //-- * * * --// 
   К Юрию Полякову мы приехали на дачу – помогать заготавливать веники для бани. Поначалу я чувствовал себя слегка некомфортно. Сказался тот факт, что я общаюсь с известным писателем – приходилось взвешивать каждое сказанное слово. Но после того как мы собрали примерно тридцать веников, интервью на улице закончилось, и мы пошли в дом, где разговорились на тему, которая, пожалуй, близка всем мужчинам на свете – о милых дамах. И барьер был разрушен. В итоге знакомство с Юрием Михайловичем осталось у меня в памяти как разговор с очень интересным и глубоким человеком.


   Про новое время

   – Как вы считаете, есть ли сейчас в российской литературе некий идеальный, положительный герой?
   – Идеального героя в принципе быть не может, потому что он идеальный. А положительный – есть. И есть писатели, которые умеют писать органичных положительных героев, это очень редкий талант, я им не обладаю. Поскольку я писатель скорее сатирического направления, у меня, как правило, герои хоть и симпатичные, но не положительные.
   – Какой самый удачный период в вашей жизни?
   – Вторая половина 80-х, когда были опубликованы мои первые повести – «Сто дней до приказа», «ЧП районного масштаба», «Работа над ошибками», «Апофегей», которые были в те годы не только литературным явлением, но и общественным, вызывали колоссальные споры. Это было такое время, когда было супервнимание общества к моим книгам. Думаю, что по отношению ко мне это уже не повторится. Потому что сейчас такая эпоха, что гипервнимание к литературе вообще невозможно.
   – Почему сегодня литература теряет своего читателя? Ведь когда-то мы были самой читающей страной в мире.
   – Дело в том, что у чтения появилось много конкурентов, это не только у нас, но и во всем мире. А у нас особенно, потому что при социализме была достаточно жесткая форма организации общества, с удовольствиями и досугом там было не очень хорошо, и чтение было одним из основных видов досуга.
   Но я бы не сказал, что читатели отвернулись, просто идет некий спад.
   – А вам не кажется, что все это просто переходит в некую другую форму? Появился Интернет, блогосфера, которая уже имеет своих популярных авторов, у них выходят книжки. Как вы относитесь к этому явлению?
   – Явление действительно заметное, но к литературе оно не имеет никакого отношения. Я поясню свою мысль. В XIX и XX веках люди тоже много писали, но функцию Интернета заменяли обычные бумажные письма. Например, во время службы в армии я написал домой больше ста писем. То есть писал каждые три дня.
   А в XIX веке наиболее интересные письма ходили по рукам. Многие писали письма, зная, что их будут показывать другим людям, их будут читать вслух. То есть по своей природе это был тот же Интернет и те же блоги. Другое дело, что не было миллионного охвата, но все равно думающую часть общества это охватывало. Так что здесь ничего принципиально не изменилось. И большинство тех людей, которые писали письма, писателями не стали. Точно так же, как не станут писателями большинство создателей блогов. Интернетовские тексты – это такая вербальная самодеятельность, которая была всегда. Возьмите берестяные грамоты в Новгороде, там – то же самое. Тот же Интернет, только написанный на бересте.
   – Как вы относитесь к плеяде интернет-писателей?
   – Очень плохо, потому что большинство из них писать не умеют. Тексты, которые нам в редакцию «Литературки» приносят блогеры, во времена моей литературной молодости назывались графоманией. Редчайший случай, когда из потока сетературы (у нас в газете эта рубрика называется «сетература» – «литература из Интернета») мы вылавливаем хорошее стихотворение или хороший кусок прозы.


   Про алкоголь

   – Как вы относитесь к алкоголю и вообще к вредным привычкам?
   – Вредные привычки, конечно, украшают нашу жизнь. Чего там скрывать? А алкоголь – это вообще целая история для писателей.
   – А у вас как обстоят дела с зеленым змием?
   – Я с ним борюсь.
   – И кто побеждает?
   – По-разному. Иногда он меня, но чаще все-таки я его. Если бы он меня победил, я бы, наверное, книжек уже не писал. Потому что метафора Есенина: «Как рощу в сентябрь осыпает мозги алкоголь» – она все-таки очень точная. Вообще, все творческие профессии, не только писательская, с тонизирующими веществами связаны плотно. Но тут важна мера. Алкоголь чем хорош? Во-первых, он уводит тебя от этой постоянной сосредоточенности на тексте и дает отдохнуть мозгам. Потом, после сильной выпивки появляется такой, что называют литературоведы, остраненный взгляд, от слова «странность». Это Шкловский ввел этот термин.
   – Получается, что алкоголь дает возможность взглянуть на мир, так сказать, с другой стороны.
   – Да. Но до поры до времени. Пока он не начинает разрушать организм, и тогда это все уже бессмысленно. Поэтому мой совет и младшим товарищам, и себе самому: с этим надо быть очень аккуратным. Потому что ты все еще думаешь, что он на тебя работает, а на самом деле уже давно ты на него работаешь. Все вокруг это видят, а ты перешел эту грань, даже не заметив.


   Про бессознательное

   – Что для вас подсознательное, как вы пользуетесь им, пытаетесь ли как-то с ним взаимодействовать?
   – Подсознание – это же не электрическая бритва, чтобы им пользоваться. Это одна из главных форм нашей духовной жизни. Скажем, когда пишешь книгу, бывает ситуация, что ты уперся и не понимаешь, как должна развязаться завязанная тобой история. Ну, полный тупик, хоть просто возьми и брось все в печку, как Гоголь!
   Но я отлично знаю, что через пару-тройку дней решение всплывет само.
   – Отключение мозга помогает раскрутить маховик?
   – Да. Причем ты-то думаешь, что занимаешься совершенно другими делами – поливаешь огурцы, едешь в путешествие, а подсознание в это время, причем втайне от тебя, начинает решать ту самую задачу. А когда решит, мозг выдает это открытие за свое.
   – Как вы считаете, подсознание и вдохновение как-то взаимосвязаны друг с другом?
   – Есть такая гипотеза, что на самом деле мозг – это не производитель идей, а некое устройство, которое считывает то, что уже записано в мировом информационном пространстве, так называемых торсионных полях. Я сталкивался с тем, что лучшие страницы, лучшие куски и идеи действительно приходят фактически ниоткуда. Еще полчаса назад у тебя в голове абсолютно ничего не было, и вдруг тебя словно подключили, вставили какую-то флешку, и из этой флешки скачиваются в голову некие мыслеобразы. Конечно, их еще надо вербально оформить, но все равно главное – чтобы они были.
   – А как себя вогнать в состояние «подключения»? Возможно ли его достичь какими-нибудь практиками?
   – Я вам хочу сказать, что в литературной судьбе самое главное – это все-таки разобраться, имеешь ли ты талант. Если у тебя нет таланта, в литературе ты бессмыслен. Если человек, скажем, дохлый, он же не пойдет боксировать, правильно?
   Классе в восьмом я пытался заниматься боксом. Однажды меня поставили на ринг с парнем, который занимался где-то на год больше, чем я. Он как дал мне между глаз, у меня потом неделю болела голова.
   Через неделю я прихожу, а тренер спрашивает: «А чего тебя не было-то?» – «Да вот мы тогда в ринге работали». И он сказал: «Если у тебя после одного удара неделю болит голова, значит, бокс – это не твой вид спорта».
   Вот то же самое с литературой. Если у тебя нет таланта, если у тебя нет вербальной чувствительности, если тебя не посещают мощные мыслеформы, занимайся другими делами, есть масса прекрасных профессий.
   – Вы любите предаваться воспоминаниям?
   – Дело не в том, люблю или нет. Наш мозг так устроен, что мы фактически все время живем в двух измерениях – в реальной жизни и в своих воспоминаниях. Если вы за собой последите, то заметите, что все, что с нами происходит, мы автоматически сравниваем с тем, что с нами уже было.
   И я, кстати говоря, этот прием использую в своих книгах. Практически все мои вещи построены на совмещении разных временных пластов. И кстати, многие наши поступки, порой неожиданные, продиктованы именно тем, что в тот момент мы что-то вспомнили, сверились со своим прошлым опытом и приняли какое-то решение. При этом окружающие думают: «Он что, ненормальный?» А он нормальный, просто вспомнил что-то.


   Про подлость

   – Вы агрессивный человек?
   – Мне часто задают этот вопрос. Люди, которые сначала прочитали мои книги, особенно публицистику и раннюю прозу, а уже потом со мной познакомились, всегда очень удивлялись: «Ты такой спокойный. Сложно представить, что твои произведения запрещались, что у тебя были конфликты с цензурой».
   Я заметил такую интересную вещь: чем писатель агрессивнее, нетерпимее в жизни, тем он спокойнее в своих книгах. И наоборот. Вот я как раз – наоборот. В жизни меня надо очень сильно разозлить, чтобы я всерьез с кем-то сцепился.
   – Всегда ли человек, совершающий подлость, отдает себе в этом отчет?
   – В душе он всегда знает, что поступил неправильно. Другое дело, что потом он начинает выстраивать разную систему доказательств, которые оправдывают его в своих глазах. А когда оправданий уже не хватает, тут происходит интересная аберрация, я сталкивался с этим в жизни. Человек вдруг начинает приписывать свои грехи другим людям. Это поразительно: он просто начинает тупо всех обвинять! То есть, если он вор и уже вконец заворовался, он начинает всех других называть ворами.
   – Что такое для человека позор? Где проходит та грань, когда нет обратного пути и пора уходить из общества?
   – Дело в том, что само понятие позора работает только в том обществе, где есть понятие чести. Если нет понятия чести, то нет понятия позора. Потому что позор – это когда ты, грубо говоря, потерял свою честь. Человеческую, сословную – какую хотите.
   – А в нашем обществе есть честь?
   – У нас, к сожалению, понятие чести сведено до минимума. Оно перешло в режим самиздата: как при советской власти в самиздате ходили Набоков, Солженицын, так у нас сейчас честь ходит в самиздате, как бы подпольно.


   Об эротике

   – Насколько важна в литературе эротика?
   – Важна. Кстати, одна из проблем современной литературы в том, что наши писатели, за редчайшим исключением, не умеют писать эротику. Получается или похабщина, или какая-то абсолютно физиология, что-то медицинское.
   – А как вы об этом пишете?
   – У меня была повесть «Апофегей», которая вызвала скандал, потому что там были очень откровенные сексуальные сцены. Но они были написаны метафорически, а не напрямую. И с тех пор это стало моим ходом. Интимные отношения я передаю через метафору, через какое-то неожиданное сравнение, через иронический подтекст и так далее. По-моему, об этом можно писать только так. А как иначе? Так, что ли – «и она почувствовала внутри себя что-то твердое и горячее»?
   Так пишут девяносто девять процентов, к сожалению.
   – Жезл любви.
   – Да, жезл любви. Пещера страсти.


   Про свободное время

   – Как у вас обстоят дела с личным временем?
   – У меня это – редкие вкрапления. Потому что я очень сильно занят выполнением своих обязанностей – литературных, семейных, служебных, сыновних, родительских и так далее. И личное время использую буквально на ходу.
   – А как вы его используете?
   – Вопрос лукавый. Возьмем, скажем, поход в театр. Для меня, драматурга, у которого по всей стране идут пьесы – это что? Личное время или как бы мое профессиональное время драматурга? Или, допустим, посещение консерватории. Я просто хожу туда оттянуться или же таким образом духовно обогащаюсь, что потом мне поможет при написании очередной книжки?


   Про успех

   – Вас никогда не тянет что-нибудь посоветовать молодым людям? Наставить их, так сказать, на путь истинный?
   – Я еще не настолько ветх, чтобы советовать. Просто есть какие-то вещи, которые я понял. Главное заключается вот в чем: если дал тебе Господь какие-то способности, то и двигаться надо только в этом направлении. Потому что нет ничего хуже, чем идти не своей дорогой и заниматься тем, к чему у тебя нет способностей. Это погубленная жизнь, дурной характер, несчастная семья.
   – То есть вы считаете, что в жизни нужно всегда оставаться самим собой и следовать своему пути?
   – Безусловно. И главное – не надо бояться. Молодые очень боятся быть не как все. А для успеха, неважно где – в литературе, музыке, политике или бизнесе, никогда не надо следовать за модой и стараться повторять то, что делают люди, добившиеся успеха. Потому что они добились успеха именно потому, что сделали что-то первыми. Ну, в крайнем случае – вторыми. А когда ты двадцатым что-то сделаешь – это уже все давно проехали, и нужно другое.
   Если все делать по внутреннему импульсу, например, искренне писать о том, что тебя волнует, и так, как для тебя это естественно – тогда ты будешь заметен и интересен. С моими пьесами – та же самая история. Сейчас есть новая, модная драматургия – мешанина, в которой непонятно, где начало, где конец. А я стал писать просто нормальные классические сюжетные пьесы. И они сейчас идут по всей стране и собирают полные залы.


   О свободе

   – Что для вас означает понятие «свобода»?
   – Для меня свобода – это внутренняя независимость. Я так считал и при советской власти. Да, там была жесткая идеология. Но человек, который хотел быть внутренне свободным, он и был таким. Потому что внутрь тебе никто не залезет. Ты мог думать, как хотел, чувствовать, как хотел. Кстати, сейчас несвободных людей больше, чем при советской власти – в силу агрессивности и изощренности пропаганды. В СССР пропаганда была слабенькая, рассчитанная на рабфаковцев 20–30-х годов. Одна из главных ошибок советской власти состояла в том, что она проморгала, как народ повзрослел и получил образование. Она все еще думала, что перед ней вчерашние красноармейцы и крестьяне. А оказалось, это был уже образованный народ, который, конечно, хохотал над всем этим, так сказать, марксистским бредом в советской версии. Хотя сам по себе марксизм – учение достаточно серьезное.
   – Как вы считаете, есть ли у писателя ответственность перед обществом и в чем она заключается?
   – Конечно, есть. Литература – структура очень сложная, там есть разные уровни. В том числе и уровень, который работает на формирование общественного мнения. Особенно в такие критические времена, когда меняется общество, возникают предреволюционные ситуации. Тут писательское слово может очень много значить.
   Мои ранние, разоблачительные повести – «Сто дней до приказа», «ЧП районного масштаба» – были написаны для того, чтобы жизнь стала лучше. Мы же как думали: покажем зло – и оно исчезнет. А есть такие виды зла, которые от гласности, от света только жиреют, вот такой парадокс. И иногда я думаю, что через мои сочинения я невольно послужил соучастником той катастрофы, которая произошла с нашей страной.
   – Ваши книги постоянно переиздаются?
   – Да. У меня на полке стоит «Козленок в молоке» – там больше 25 изданий. Меньше 10 изданий у меня вообще ни одной вещи нет.
   – Это успех?
   – Я думаю, да.



   Борис Токарев


 //-- * * * --// 
   Для того чтобы встретиться с Борисом Токаревым, мы отправились на «Мосфильм». На улице стоял морозный солнечный день, мы снимали на улице, в декорации города девятнадцатого века.
   Мы ужасно замерзли, Токарев слегка поторапливал нас, поэтому мы не стали долго задерживать мастера и, договорившись о следующей встрече, уехали.
   Через несколько дней мы встретились снова, Токарев пригласил нас домой. На этот раз Борис Васильевич давал интервью не один, а с женой. Мы довольно долго выстраивали картинку, ставили свет, и поначалу хозяева дома не очень одобрительно на нас смотрели. Но как только Борис Васильевич заглянул в монитор, его настрой изменился. Нашу работу он даже похвалил, отметив более вдумчивый подход, нежели обычно бывает у телевизионщиков. А после интервью мы еще долго беседовали на разные темы.


   Про войну

   – Борис Васильевич, в вашей биографии особое место занимают фильмы о войне. Чем близка вам эта тема?
   – Я думаю, что эта тема в России близка большинству людей, потому что это у нас в крови. Дело в том, что и мы, и наши предки всегда много воевали, и поэтому военная тема – она всегда была, есть и будет. Я считаю, что это важная тема в искусстве. Хотя сам как режиссер не снял ни одной военной картины.
   – В одном из интервью вы сказали, что необходимо снимать как можно больше фильмов о войне. А вам не кажется, что если часто повторять одну и ту же тему, то она может вызвать у зрителя отторжение?
   – А война не может быть одной и той же темой. Война всегда разная. Сколько людей воевало, столько тем и существует. Если погибло 20 миллионов, то это 20 миллионов тем, понимаете?
   – В 90-е годы были попытки отмечать День Победы скромнее, чем обычно? Как вы к этому относитесь?
   – К счастью, все вернулось на круги своя. Этот праздник отменить нельзя. Потому что тот народ, который забудет праздник Победы, обязательно получит праздник Поражения. Это неизбежно.
   – У вас в семье были родственники, которые воевали?
   – Конечно. Отец прошел две войны: Финскую и Великую Отечественную. А еще у нас в семье есть одна интересная история, косвенно связанная с войной. Отец мне всегда говорил: «Ты спас мне жизнь».
   Я родился в 1947 году, так что это было уже после войны. Отец был офицером, и его вместе с подчиненными солдатами отправили на сенокос. Это было в деревне Киселево Калужской области, где я и родился. Отец крестьянский труд очень любил, сел на эту косилку, запряг лошадку и стал косить. Косилки были старые, они выкашивали поля кругами.
   И когда он сделал два круга, вдруг бежит солдатик и кричит: «Товарищ капитан, бросайте косить, у вас сын родился». Отец оставил косилку и пошел в деревню. А солдатик сел на эту косилку, сделал один круг – и взорвался: там было минное поле, он наехал на мину. Так что действительно получается, что я спас жизнь отцу.
   – Вы наверняка слышали много рассказов отца о фронте. Вы использовали этот опыт, когда готовились к вашим военным ролям?
   – Конечно. Я вообще любил слушать военные рассказы, не обязательно про Великую Отечественную. В свое время мне пришлось два раза побывать в Афганистане, мы приезжали в наши воинские части с выступлениями. Я всегда разговаривал с ребятами, которые там воевали. И они рассказывали вещи совершенно необычные. Один молодой парень, он был награжден в Афганистане двумя орденами Красной Звезды, был перехватчиком. Их называли «караванщики», они перехватывали караваны: выходили из расположения части и шли на перехват. Брали с собой максимальное количество оружия: патроны, гранаты. Но помимо всего прочего, в горах очень ценной была вода. И вот он рассказывал, что они брали с собой много целлофана. Я спросил: «А зачем?»
   – Утром собирали воду?
   – Да. Накрывали камни этим целлофаном, и получался конденсат, настоящая вода, которую можно было пить. И если мне придется играть человека на афганской войне, то я сразу это вспомню.
   Другая удивительная деталь. Один из командиров собирал местных стариков, пил с ними чай и дарил каждому по паре советских калош. Оказывается, калоши были большой ценностью, за них можно было много узнать о противнике. Например, куда и откуда идут караваны. Вот таким образом командир спасал жизни солдат.
   – Как вам кажется, что было самым сложным, самым трудным для человека на войне?
   – Герои, которые поднимались во весь рост в атаку, они, конечно, боялись. И самым сложным было побороть в себе страх. Он ведь неизбежен.
   – Я знаю, что вы дружили с Георгием Жженовым, с которым снялись вместе в «Горячем снеге».
   – Мне очень повезло, это удивительный человек. Георгий Степанович прожил огромную и очень непростую жизнь: провел десять лет в лагерях и остался человеком, который любит страну, любит людей. Я всегда говорил ему: «Вы же имеете право ненавидеть, ведь вас ни за что, за анекдот мальчишкой отправили в лагерь».
   Он мне рассказывал, как ему показали его дело. Показали письмо человека, который на него донес. И он потом встретился с этим человеком. У Георгия Степановича книга есть, она называется «От глухаря до жар-птицы». «Глухарь» – это лагерь, в котором он сидел, а «Жар-птица» – это ресторан в Париже. Он там встретился с человеком, который написал на него письмо.
   – И как повел себя?
   – Абсолютно корректно. И у меня эта сила его вызвала огромное уважение. Он объяснил: «Это была система. Да, я против системы. А против народа как можно? Я ведь сам его часть».


   Про «Двух капитанов»

   – Роль Сани Григорьева в «Двух капитанах» – это фактически ваша визитная карточка. Вас до сих пор узнают на улице?
   – И узнают, и подходят. Хотя молодежь, конечно, меня уже не знает.
   – Как вам кажется, в чем секрет успеха этой картины?
   – Во все времена людей привлекают романтизм, любовь, верность.
   – А чем этот фильм дорог именно вам?
   – Ну, во-первых, для меня, как и для многих, это была любимая книга в детстве. Во-вторых, я очень любил тот первый фильм, который был снят в 1953 или в 1954 году режиссером Венгеровым. Там потрясающе играл Саньку актер Михайлов. И потрясающей была Катя, актриса Заботкина. В детстве я смотрел эту картину, наверное, раз двадцать. И не мог предположить, что мне потом предстоит сыграть эту же роль.
   – Как вам кажется, возможно ли сегодня создать такой же по своей силе фильм, как «Два капитана»?
   – Думаю, что возможно. Просто нужно найти нового героя. Это довольно сложно. Кто сегодня герой? Время сегодня зыбкое, сложное, переменчивое, поэтому даже трудно назвать сразу такого человека.
   Однажды я был на строительном рынке, что-то нужно было купить по хозяйству. И за мной долго шел человек. Я остановился, он подошел, спрашивает: «Это вы – «Два капитана»?». Я говорю: «Ну да, я».
   И вдруг он говорит: «А вы знаете, я из-за вашего героя, из-за вашего фильма морским летчиком стал», – сейчас он уже в отставке. Я тогда понял: ради этого эпизода стоило жить. Когда человек говорит: «Из-за вашего героя, из-за вашего фильма я стал…» А сегодня что человек может сказать? «Из-за вас я стал бандитом?»


   Про детство

   – В 12 лет вы впервые снялись в кино, это был фильм «Спасенное поколение». Как получилось, что пригласили именно вас?
   – Счастливая случайность. Я учился в знаменитой 124-й московской школе, на Большой Бронной улице, сейчас в этом здании находится Агентство по охране авторских прав. В школе у нас был театр, в который достаточно часто приезжали с разных киностудий. В частности, со студии Горького приехала ассистентка, которая и выбрала меня.
   – Родители поддерживали ваше стремление к искусству?
   – Нет, мама и папа вообще не понимали, чем я занимаюсь. Мама была учительницей, отец военный, и для них мое актерство было, конечно, приятно, но они долгое время считали его забавой. Они думали, что это не может быть профессией. Помню, мама всегда удивлялась, почему у меня зарплата была больше, чем у отца. Как это так? Я говорю: «Поехали со мной на съемку». Она побыла там десять часов и сказала: «Да, это серьезная работа».


   Про наше кино

   – Как вам кажется, из-за развала Советского Союза наше кино пострадало или выиграло?
   – Мне кажется, что мы просто перешли в некое другое измерение. Кино поменялось в принципе, понимаете?
   – Почему наше кино сегодня не котируется на Западе?
   – Это неправда. Посмотрите, какие грандиозные успехи случились в нашем кино за последние несколько лет. Начиная с режиссера Звягинцева, который регулярно получает самые высокие награды, и заканчивая фильмом Сокурова «Фауст». А вы говорите – не котируется.
   Другое дело, что у нас очень низок средний уровень кино. Кино ведь определяется средним уровнем, потому что выдающиеся картины – это всегда большая редкость, и в мировом кино тоже. Но очень важен высокий профессиональный уровень основной массы – того, что смотрит массовый зритель. Конечно, в этом смысле американское и европейское кино во многом выше нашего.
   – Какие вещи вы не приемлете в кинематографе?
   – Не приемлю разрушительное кино, негативное. Это не значит, что мы должны показывать только гламур и все время веселиться. У нас все есть – пьянство, наркомания, проституция. Но если мы начинаем разбирать любую проблему, то нужно из самого трудного положения указать или хотя бы определить выход. Тогда это имеет смысл. Потому что искусство должно давать надежду жить. Это мое глубокое убеждение.
   – Ваша кинематографическая судьба складывалась довольно удачно. А как вам удалось выжить в 90-е годы, когда советский кинематограф развалился, а российское кино еще только зарождалось?
   – В девяностые годы, когда многие мои коллеги ушли из кино, я не ушел. Хотя и не снимался, у меня был перерыв примерно лет десять.
   Мой школьный товарищ, который занимался строительством – строил офисные здания, бизнес-центры и прочее, – попросил меня снимать документальные фильмы про его объекты. И я снимал весь процесс, что называется, с нуля, с котлована. Плюс к этому ходил в разные музеи, в частности в музей архитектуры Москвы, и про это место, где была стройка, находил исторические справки, фотографии старые. Для меня это была творческая работа и огромный опыт. Потому что, с одной стороны, это было своего рода документальное кино, а с другой стороны, оно носило рекламный характер.


   Про студию «дебют»

   – С 1995 года вы руководите молодежным творческим объединением «Дебют». За эти годы молодые режиссеры как-то изменились?
   – В 95-м году у них в основном было желание подражать американскому кино. Как правило, это было всегда хуже оригинала.
   Но сегодня они все больше начинают углубляться в нашу жизнь. Причем это идет в двух направлениях. Первое направление – это конъюнктурно-фестивальное кино, нацеленное на западные фестивали. Здесь любая история всегда разрушительная, всегда со знаком минус. Если это деревня, то это обязательно дебилы, дебоширы и так далее. Если это город, то это будут пьяницы, не умеющие работать люди, разваленная страна и прочее. Многие молодые режиссеры идут по этому пути.
   Но есть и второе направление, в связи с которым даже возник фестиваль, который называется «Будем жить!» Это фестиваль молодого кино, в его основу положены абсолютно здравые, созидательные идеи. Сразу говорю, что позитивное кино не означает, что все должно быть красивое и в розовом цвете. В основе позитивного кино лежит любовь к человеку, о котором ты рассказываешь. Даже если это человек с несложившейся судьбой.
   – Как вы определяете, можно ли доверить молодому режиссеру съемку фильма? Как вы тестируете его на профпригодность?
   – Отбираем довольно жестко. Мы смотрим его учебные работы, ведь даже десятиминутный фильм может многое рассказать об авторе: как он видит мир, как выстраивает драматургическую коллизию, умеет ли рассказывать. Ведь кино – это умение рассказать какую-то историю. И самое сложное – рассказать самую простую историю.
   Конечно, мы смотрим сценарий, который он приносит. Долго выясняем, как хочет снять ту и иную сцену. И тут все может быть абсолютно непредсказуемо. Иногда не особенно веришь ни в человека, ни в его замысел, а потом смотришь – а картина-то любопытная получилась.


   Про семью

   – Вы дома от работы отключаетесь?
   – Когда ты выбрал творческий путь, то отдыха не бывает никогда, даже во сне. Другое дело, что визуально ты можешь заниматься как бы другим, но голову-то никуда не денешь, и внутри все время идет работа. Самые лучшие мысли приходят, как ни странно, на кухне.
   – Вы деспотичный режиссер, продюсер?
   – Я всегда стараюсь актера убедить, сделать своим союзником. Потому что ничего не объяснять, а только требовать – это глупо. По себе знаю, что актер – это не сосуд, который можно наполнить чем угодно. Потому что там еще есть собственное «я» и свое понимание того, что и как надо делать. Если режиссер сумеет сделать актера автором – это большая победа. Ведь на самом деле в начале картины актер знает о своем персонаже гораздо меньше, чем режиссер. А вот уже на второй половине пути актеру не нужно мешать: он уже в образе, он идет сам.
   – У вас кинематографическая семья. Ваша жена, Людмила Михайловна Гладунко – актриса, продюсер и режиссер. А почему ваш сын не пошел в кино?
   – Степан вырос на съемочной площадке, много снимался. Если из всех картин собрать его эпизоды и сделать ролик, то мы увидим, как наш сын рос с грудного возраста. Когда он был совсем маленьким, ему на студии сделали хлопушку. Это была его любимая игрушка, он все время хлопал и говорил: «Мотор!» – хлоп! – «Начали!»
   Но когда он выбирал профессию, на дворе были 90-е годы. Тогда казалось, что кино вообще закончилось, и амбициозному молодому человеку, медалисту, было неразумно связывать себя с профессией, в которой не было видно никаких перспектив.
   И он решил приобрести какую-то серьезную профессию, причем совершенно не жалеет об этом, потому что он на своем месте, он хороший специалист, работает в серьезной компании, возглавляет юридический отдел.
   Но человек он творческий, у него скоро выйдет книжка стихов, он удивительные стихи пишет, некоторые из них звучат в сериале «Не покидай меня, любовь», в котором он сыграл большую роль. В общем, никто не знает, как все может еще повернуться.


   Про молодых

   – Чем сегодняшняя молодежь отличается от тех ребят, которые были в ваше время?
   – Представители нынешней молодежи во всем стремятся быть индивидуальными: в одежде, прическе, манере говорить. Это хорошо, потому что такой индивидуализм, который на первый взгляд кажется чрезмерным, на самом деле дает человеку шанс продвинуться, реализоваться.
   А из отрицательных моментов – это современный способ общения. Оно сейчас ограниченно, люди разговаривают как бы не всерьез, все время идет стеб, ерничество. А это ведь прикрытие отношений, прикрытие какой-то чистоты, нежности. И как-то вроде получается, что сегодняшнее время не позволяет общаться по-другому. А это плохо, потому что такая система общения становится привычной, и человек потом уже не может вырваться из этого стиля.
   – Если бы вам была дана возможность выбрать время, в котором жить, какое бы время это было?
   – Я бы выбрал наше время. Я считаю, что каждое время и трагично, и прекрасно одновременно. Все зависит от человека.
   – На ваш взгляд, для чего человеку нужно искусство?
   – Искусство не только облагораживает, но и создает человека. Когда стали появляться наскальные рисунки, только тогда люди и стали превращаться в хомо сапиенс. Потому что искусство – это концентрированное движение мыслей. И если мы перестанем заниматься искусством, мы перестанем мыслить, а значит, превратимся в животных.



   Галина Вишневская


 //-- * * * --// 
   В центре оперного пения Галины Вишневской на Остоженке царила классическая атмосфера: казалось, оперная музыка звучала везде.
   Галина Павловна встретила нас строгим взглядом, провела небольшую экскурсию по своей школе и согласилась на интервью. Разговор наш получился недолгим, но содержательным.
   С Вишневской общаться очень интересно. Таких людей, как она, в наше время почти нет: благородство, высокие помыслы и крепкие моральные принципы – вот, пожалуй, что отличает ее от большинства современных популярных людей.


   Про центр оперного пения

   – Вы когда-нибудь мечтали о том, что у вас будет собственная школа?
   – Мечтала, и очень давно. Но никогда не было уверенности, что это будет. Знаете, почему мечтала? С детства у меня была страсть к чтению, мне нравились автобиографии знаменитых артистов. И вот, помню, прочитала, что Федор Иванович Шаляпин мечтал иметь студию для молодых артистов. Не консерваторию, а именно театр, где можно ставить спектакли с молодыми певцами.
   – Для чего вы создали свой центр?
   – Чтобы молодые люди, которые окончили училище или консерваторию, могли выходить на сцену в главных ролях. Ведь начинать карьеру безумно трудно, особенно, конечно, на Западе. Здесь легче сделать первые шаги. Но даже в провинции, чтобы получить первую или главную роль в спектакле, ты должен иметь имя, а имя можешь получить, только если уже выступил на сцене – и получается замкнутый круг.
   А у нас они приобретают опыт. С самого начала у нас шли «Руслан и Людмила», «Царская невеста», «Евгений Онегин», «Иоланта» – это все репертуар полноценного оперного театра.
   – Серьезные, большие вещи.
   – Конечно, выходя из этой школы, студенты уже могут проявить себя сценически. Не говоря о том, что сюда приезжают и импресарио, и директора других театров, которые их могут услышать. Ведь в действующем театре заниматься молодежью некогда. Театр – организм сложный, там постоянные спектакли, репетиции, ежедневные проблемы. Кто там будет заниматься молодежью?
   – Вы – человек творческий. Вам не тяжело заниматься административной работой?
   – Я не директор, я художественный руководитель, занимаюсь только искусством. Я учу студентов петь, учу их избавляться от дурных привычек в вокальной технике, которые они приобрели. Учу их уму-разуму каждый день с двенадцати до четырех.
   – Когда вы только собирались создать центр, Мстислав Леопольдович поддерживал вас?
   – Конечно. Он считал, что я правильно делаю. Когда пришло время оставить сцену, у меня появилась школа.
   – Есть ли у вас студенты, в которых вы видите большой потенциал?
   – Есть, конечно, но что из них получится, еще очень трудно сказать. Но если вы хотите спросить, есть ли среди них гении, то сразу скажу: нет, за два года гении не вырастают.
   – Наверняка молодежь часто вас спрашивает: «Как сделать карьеру»?
   – Как? Быть лучше всех. Если ты получил место на сцене, если в зале есть хотя бы несколько человек, ты должен выкладываться каждый раз. Если у тебя нет такого отношения к сцене, то не надо ходить. Зачем быть середняком? Это неинтересно.
   – Сильно ли отличается западный театр от российского?
   – Здесь мы привыкли, что артист работает двадцать лет в одном театре, а потом – на пенсию. А там давно контрактная система. Конечно, это простор для артиста, он ездит, видит мир, общается с разными дирижерами, режиссерами, актерами. И это интересно, но до определенного времени. Я думаю, что многие артисты предпочли бы театр постоянный, нежели вот так вот скакать из одного театра в другой. Я по себе сужу: так работать надоедает, потом хочется просто искусства.


   Про детство

   – Скажите, в каком возрасте вы поняли, что у вас есть голос?
   – Я родилась с поставленным голосом.
   – Это как?
   – Бывает природная постановка голоса. Это не так часто, но и не такая уж и редкость, особенно у девочек.
   – Ваша мама была наполовину цыганка, а цыгане голосистые. Может, это от нее передалось?
   – Не то что голосистые, а очень артистичные. У них страсть к искусству, тяга к сцене, театральности. У моего отца был замечательный голос, тенор драматический. Он пел, но не профессионально.
   – Когда вы начали петь?
   – Я пела всегда, сколько себя помню. В четыре года, помню, пела цыганским голосом «Очи черные, очи страстные…». Конечно, я копировала мать.
   А когда бабушка отвела меня в школу, то через несколько дней моя учительница сказала ей: «Дарья Александровна, у вашей Гали будет особая судьба». Она что-то такое во мне увидела.


   Про родителей

   – Родители гордились вами, когда вы стали известной артисткой?
   – Моя мать умерла, она меня никогда на сцене не видела. Я с ней и не жила, мне было шесть недель, когда меня бабушка взяла и вырастила. А с отцом у меня всегда были очень плохие отношения. Знаете, это уже все так далеко от меня, не хочется вспоминать плохие отношения. А приукрашивать какие-то вещи мне не хочется.
   – У вас была обида на родителей?
   – Конечно. Меня сироткой звали при живых родителях. Меня это оскорбляло, и это чувство осталось на всю жизнь. Я не могла понять, почему я не нужна родителям, и поэтому всегда хотела стать лучше всех. Когда я выходила на сцену, то должна была выложиться до последнего, хотела доказать родителям, что они меня бросили, а я вот такая замечательная, лучше всех.
   – Жалко, что вы доказали, а они не увидели.
   – Да.


   Про блокаду

   – У вас есть медаль за оборону Ленинграда. За что вам ее дали?
   – Я служила в местной противовоздушной обороне. Это когда с неба валятся зажигательные бомбы, падают на крыши, а ты стоишь и засыпаешь их песком.
   – Сколько же бомб вы засыпали?
   – Кто ж их считал в те времена? Это не было геройством или каким-то подвигом, это была нормальная жизнь войны.
   – Что из того времени вам больше всего запомнилось?
   – 900 дней ленинградской блокады, естественно. Знаете, столько лет прошло после войны, а до сих пор не написано настоящей книги о блокаде. Это не зря и неспроста.
   – Почему?
   – Я думаю, что когда человек переживает это жуткое состояние, то притупляются чувства. Это же голод, это не то что вам не хватает каких-то протеинов или витаминов. Это куска хлеба просто нету, и нет вообще ничего. Поэтому с человеком происходят психические изменения, и он воспринимает события совсем по-другому. Тот, кто пережил такое, не хочет признаваться в каких-то вещах даже себе, не хочет помнить то, что он знал и видел. Понимаете? Поэтому, когда об этом говоришь, то скорее хочется уйти от этого разговора.
   – Вас вывезли из Ленинграда?
   – Нет, я все 900 дней там была. Я уехала в 1952 году, когда поступила в Большой театр.


   Про карьеру

   – Я никогда ни в одном конкурсе не участвовала, я считала, что это никому не нужно: если у тебя есть голос, ты обязательно поступишь в театр.
   Конкурс в Большой театр был единственным конкурсом в моей жизни. Я шла по Невскому проспекту и увидела афишу на Доме актера: «Большой театр объявляет конкурс в стажерскую группу». Я даже не знала, что такое «стажеры». Там дядька какой-то стоял, читал, я его спросила, он говорит: «Это молодежная группа».
   Первый тур был в Ленинграде, я спела, меня через месяц пригласили в Москву на второй и третий туры. Конкурс был всесоюзный, я единственная прошла.
   – Сколько лет вы проработали в Большом театре?
   – 23 года.
   – Вы спели все ведущие партии?
   – Да.
   – На вас когда-нибудь писали доносы, жалобы?
   – Конечно, и наговоры были, и сплетни, и звонки вышестоящим. Это же театр, что вы хотите.
   – А случалось ли так, что вам давали партию, а в результате интриг ее получал кто-то другой?
   – Со мной такого никогда не было. Я легко шла в карьере. У меня была блистательная карьера. Я не знала, что такое соперница, что такое выбивать роль в спектакле. Я просто была желанной артисткой во всех спектаклях. Режиссеры и дирижеры всегда предпочитали меня.
   – Вы были членом партии?
   – Нет, никогда, я и комсомолкой не была.
   – Как вам это удалось?
   – Ну, была война, легко было отказаться. А потом уже, в Большом театре, особенно ко мне не приставали.


   Про Ростроповича

   – После ухода Мстислава Леопольдовича изменилось ли что-то в вашем отношении к нему? Может, вы как-то по-другому стали воспринимать его поступки?
   – Каким он был с первого дня знакомства, таким он и прошел через всю мою жизнь, и никаких неожиданностей по прошествии лет не было. Нет такого, чему бы я теперь дала другую оценку.
   – Какие самые главные человеческие качества Мстислава Леопольдовича?
   – Огромный талант и порядочность.
   – Как вы умудрялись существовать вместе? Я понимаю, что вопрос банальный, но все равно интересно.
   – Мы часто разъезжались: он в одну сторону со своими гастролями, я в другую. Потом встречались и радовались. Потом снова надо было уезжать. Он уезжал, я оставалась одна, начинала скучать, и он там начинал скучать. И так прошла жизнь, 52 года мы были вместе.
   – Говорят, что гастроли обычно разрушают семьи.
   – А у нас сохраняли.
   – Он ревновал вас?
   – А что толку-то ревновать? Вот он приезжал, допустим, с гастролей из Америки, два-три месяца там был. Я в театр на репетицию ушла, должна была вернуться в два часа, а пришла в половине третьего. Он говорит: «Где ты была?» Я отвечаю: «А ты спросил меня, где я была три месяца, пока ты в Америке был?» Вот тогда бы и спрашивал, где я была, верно?
   – А делали ли вы когда-нибудь друг другу неожиданные сюрпризы? Может, неожиданно приезжали на концерт, когда никто не ждал?
   – Вы знаете, я вообще сюрпризов не люблю. Не знаю, почему. Я никогда не вхожу в комнату, неожиданно открыв дверь. Я всегда даю знать, что кто-то идет. Это и к детям всегда относилось, и к мужу. Чем дальше, тем больше надо считаться друг с другом. Иначе не проживешь столько лет вместе.


   Про современное искусство

   – Как вам вокальные данные современной молодежи?
   – Ну, какие вокальные данные?! Сейчас эстрада прет со всех сторон и вытесняет пение с подмостков. Классическое пение вообще в загоне сейчас. Я даже не говорю о театрах с хорошими артистами, с голосами настоящими. Когда я даже просто иду по городу, то не вижу афиш, приглашающих на вечер классической музыки или старинного романса.
   – Можно ли с этим что-то сделать?
   – Это очень серьезный вопрос, ведь дело не только в концертной организации, дело и в публике. Я иногда смотрю телевизор, и когда показывают зал, там же не только молодежь сидит. Среди публики много интеллигентных лиц. Они же книги, наверное, читают, нашу русскую литературу. Неужели они хотят слышать это убожество, хохотать до слез над плоскими остротами?
   – Вам никогда не казалось, что если как-то изменить классические постановки, то, возможно, они будут более интересны?
   – Зачем?
   – Чтобы привлечь новую публику.
   – Какую новую публику?
   – Современную.
   – Так в зале всегда сидит 80 % людей, которые первый раз пришли в оперу. Им совершенно не надо, чтобы «Евгения Онегина» или «Пиковую даму» из XIX века перенесли в XXI. Научитесь уважать то, что уже сотворено. Не нравится – не ходите. В конце концов, почему вы должны любить оперу? Я, например, не пойду на рок-концерт, вы же меня не будете за это ругать.
   А чтобы прочитать по-новому классику, не издеваясь над сочинением, нужно иметь огромный талант. В основном же все попытки не выдерживают никакой критики, и целые поколения молодых людей оказываются обворованными изначально, потому что они идут в театр и видят искаженное сочинение. Мне рассказывал Бадри Майсурадзе, что в Барселоне несколько лет назад в постановке «Бала-маскарада» Верди тенор свою главную арию пел, сидя на унитазе. Скажите, нужен талант для этого? Надо встать у театра с автоматом и отстреливать. Просто стрелять, клянусь вам, потому что это уму непостижимо.


   Про дочерей

   – У вас есть подруги?
   – У меня всегда было очень мало друзей и подруг. Всегда был внутренний запрет на откровенность. Есть только два человека, которым я могу рассказать все от начала до конца – это мои дочери.
   – Имеют ли они отношение к музыке?
   – Они окончили Джульярд-скул – высшую музыкальную школу в Нью-Йорке, выступали вначале. Но на сцене надо быть на самом верху или не заниматься этим вообще. А чтобы быть наверху, надо много работать. Но они вышли замуж, пошли дети, и это стало невозможным.
   – Чем они сейчас занимаются?
   – Старшая, Ольга, занимается нашим музыкальным фондом, она провела уже несколько фестивалей с потрясающими программами и артистами, на высшем уровне. Как она этого добивается, я не знаю. А другая дочь, Лена, занимается нашим детским медицинским фондом.
   – Сколько у вас внуков?
   – Шесть. У младшей дочери – три мальчика и одна девочка. У старшей – два мальчика.
   – Кто-то из них пошел по вашим стопам?
   – Никто не пошел. Может, конечно, прорежется голос у кого-нибудь.
   – Они знают, какие знаменитые у них бабушка и дедушка?
   – Конечно, знают и очень гордятся, особенно старшие мальчишки, Ленкины, она живет в Париже с ними. С маленького возраста они приходили ко мне по воскресеньям, обязательно просили сварить борщ. На мой обед они приходили не в кедах и джинсах, а в галстуках и белых рубашках. Это был их респект для меня.


   Про уход со сцены

   – Вы никогда не жалели о том, что пришлось оставить сцену?
   – А как? «Не уйду, и все»?
   – Ну да, как некоторые – «останусь, буду железной».
   – Нет, знаете, так нельзя, певец должен вовремя уйти сам. Надо знать себе настоящую цену, особенно если имел настоящую большую карьеру. Я ушла, когда мне было 63 года.
   Последний театр, в котором я пела и заканчивала оперную карьеру – это «Гранд-Опера» в Париже. Они специально для меня поставили «Евгения Онегина», я пела Татьяну. Спела восемь прощальных спектаклей. Я выглядела лучше всех молодых, которые там были. Я не была ни толстая, ни старая. Но тем не менее я поняла, что уже не получаю радости, что во мне нет уже непосредственности на сцене, у меня же молодые все роли были – Татьяна, Лиза, Травиата, Тоска, Аида. И когда я почувствовала, что у меня это превращается уже в работу, то оставила оперную сцену и костюм уже никогда не надевала. Но еще несколько лет пела концерты, записывала пластинки.
   – Неужели вы в самом деле ни разу не пожалели?
   – Никогда, ни минуты. Публика ведь безжалостна, в общем-то. Я была на одном спектакле в «Ла Скала», когда любимую певицу освистали так, что я не могла понять, почему она не померла на сцене. Я не хотела бы оказаться в таком положении. В конце концов, когда ты в возрасте, всякое может случиться, поэтому не надо выходить на сцену. Не ходи – и все. И тогда не получишь такой боли под конец карьеры. Я считаю, что первые артисты, артисты с именем должны быть на высоте всегда.



   Денис Мацуев


 //-- * * * --// 
   В детстве я ходил в музыкальную школу: учился играть на фортепиано. Это занятие мне не очень нравилось, так как для того, чтобы привести произведение в более-менее приемлемое состояние, требовалось каждый день просиживать перед инструментом по несколько часов.
   А вот для Дениса Мацуева занятия музыкой не были в тягость. И вообще у него с музыкой особые отношения с самого детства. В результате сотни тысяч поклонников в разных странах с наслаждением слушают его игру.
   При личном знакомстве у меня появилась возможность взглянуть на Дениса не как на всемирно известного виртуоза и мастера импровизации, а как на обычного человека со своими привычками, вкусами и особым умением отдыхать вместе с друзьями. Мне даже захотелось стать его другом.


   Про детство

   – Денис, как вы определились с тем, что хотите играть именно на фортепиано?
   – Очень просто. Ну, во-первых, певец стоит, скрипач стоит, а пианист сидит, мне понравилось сидеть. Во-вторых, я слышал, как играет мой папа, он фантастический виртуоз, и однажды я понял, что мне это интересно. В три года я подошел к пианино и сыграл мелодию из программы «Время».
   – В три года?
   – Да.
   – И тут родителям все стало ясно?
   – Да. Они сказали: ну ладно. Конечно, они у меня мудрые люди: если бы у меня не было каких-то способностей, они бы никогда не отдали меня в эту историю, потому что в нашей профессии выживают единицы, и не надо ломать ребенку жизнь, если у него нет ни тяги, ни таланта.
   – Есть история о том, что отец Моцарта привязывал своего сына к фортепиано. Вас не привязывали?
   – Меня не привязывали, у нас как-то все мирно было. Хочешь играть в футбол – иди играй, скандалов особо не было. Но, конечно, когда до экзамена оставалось уже совсем немного, а у меня не был выучен текст, я брал себя в руки и быстро учил новые произведения.
   В общем, заниматься меня не заставляли. Хотя, в общем-то, заставлять заниматься надо всех, и талантливых тоже. Любой ребенок хочет играть в футбол, хочет играть с друзьями – это абсолютно нормально.


   Про театр

   – Вам никогда не хотелось связать жизнь с театром?
   – Театр для меня – это особое состояние: запах кулис, репетиций. Вообще я театральный ребенок, я вырос за кулисами Драматического театра имени Охлопкова. Я видел, как папа писал музыку, что-то обсуждал с актерами. Видел, как готовится спектакль. Все это было очень полезно для меня в то время.
   – А вы играли в спектаклях?
   – У меня был драмкружок в школе и мои домашние моноспектакли, где я был основным действующим лицом. Во время домашних концертов я ставил ширму, как в кукольном театре, и делал несколько пародийных историй, копировал разных политиков – Брежнева, Ельцина. По всему городу пошел слух, что маленький мальчик показывает спектакли, и многие хотели посмотреть. Но это было только для родителей, бабушек, дедушек и друзей.
   А еще помимо фортепиано я играл на разных музыкальных инструментах – гитаре, скрипке, саксофоне, ксилофоне, на барабанной установке. Я был мультиинструменталистом и пел. Я так пел, что все время пытался найти лес, потому что мне все время хотелось орать, мне было некуда выплеснуть энергию. Во мне это сидит до сих пор, потому что я не могу сидеть на одном месте. Мне все время хочется куда-то бежать, я хочу кричать, хочу прыгать. Слава богу, этот драйв остался.


   Про футбол

   – У нас во дворе было футбольное поле, на котором я пропадал часами, по семь часов в день играли. У нас были такие страшные зарубы, как мы говорили – двор на двор. Я был предводителем, старостой двора.
   – Подождите, а когда же вы занимались-то? Если по семь часов в день в футбол играли?
   – Ну вот, и час за фортепиано.
   – Час?
   – Да, максимум.
   – Но ведь говорят, что нужно заниматься по пять-шесть, чтобы скорость пальцев сохранялась.
   – Не обязательно. В общем, каждому нужно по-разному. Конечно, час – это очень мало, и на самом деле в детстве я многое потерял, я мог бы выучить много новых произведений. Но в тот момент моей страстью был футбол, это правда.
   Концерт в школе для меня тоже был моментом счастья, я вообще любил выступать – в домашней обстановке, в музыкальной школе или где-то еще. Но сам процесс занятий меня в то время не вдохновлял.
   А футболом я действительно бредил, и вообще были мысли профессионально заняться этим. Потому что это не было просто дворовым увлечением, мы практически были юноши-профессионалы.
   – А сейчас вы продолжаете играть?
   – Естественно, когда есть свободное время. Хотя и понимаю, что это очень опасно. В детстве на поле я сломал палец на правой руке.
   – И как оно было?
   – Ходил с гипсом.
   – И разумеется, играть не могли?
   – Я выучил концерт Равеля для левой руки.
   – Говорят, что сейчас ваши руки застрахованы.
   – Нет, это полная чушь.
   – Вы никогда не хотели их застраховать?
   – Даже не задумывался об этом. Нужно, конечно, беречь себя, но судьба есть судьба.


   Про семью

   – В 1991 году вас пригласили в Москву учиться в Центральной музыкальной школе. Не жалко было покидать Иркутск?
   – Я отказывался уезжать, переезд проходил со страшным скандалом. Но, зная мою невероятную увлеченность футболом, родители сказали: «Ты что, не понимаешь? Ты же сможешь смотреть матчи своего любимого «Спартака» вживую, на стадионе». Это действительно замечательно сработало, и я поехал в Москву смотреть «Спартак».
   – А родители остались в Иркутске?
   – Нет, они везде со мной. Это уникальные люди, они часть моей команды. Если бы не они, то ничего бы у меня не было, это я точно знаю. Они бросили все и переехали в Москву вместе со мной.
   – То есть они сделали ставку только на вас?
   – Это был героический шаг, потому что на папе держалась вся музыкальная жизнь Иркутска, он был завмузчастью в Драматическом театре Охлопкова, преподавал в театральном училище, в других театрах. Он был и режиссером, и композитором, и пианистом. А мама была ведущим педагогом музыкальной школы Пединститута.
   Они понимали, что в Иркутске, да и вообще в любой провинции, для музыканта в 15–16 лет уже наступает потолок. Сейчас я понимаю, что надо было уехать еще раньше, но раньше было совсем непонятно, как это сделать.
   В Советском Союзе еще нельзя было продавать квартиры, мне пришлось бы жить в интернате. Ни родители, ни бабушка на это бы не пошли. А в 91-м бабушка продала одну из квартир, у нее было несколько. В нашей семье она единственный человек, у которого есть коммерческая жилка.
   Втихаря от родителей продав квартиру, бабушка принесла мне в конверте 20 тысяч долларов и сказала: «Это тебе на первое время». И первое время мы жили в однокомнатной квартире в Москве на эти деньги.
   – Вы уехали в Москву двадцать лет назад. Какой город вы считаете теперь своим домом?
   – Оказалось, я очень ностальгический человек. Домом для меня все равно остался Иркутск, как ни крути. Накануне приезда домой у меня всегда состояние эйфории.
   Для меня очень дорог запах моей квартиры, которая сохранилась в Иркутске. Я отказывался ее продавать, это было одним из условий моего отъезда в Москву. Я не сделал в этой квартире ни одного ремонта. То есть каждый раз я приезжаю в запах своего детства.
   – В вашей жизни появляются новые друзья?
   – И друзья, и приятели, хотя в последнее время я стал немножко побаиваться новых лиц, потому что их очень много каждый день и сложно отсортировать, кто есть кто. Но в любом случае я считаю самым важным не обижать людей, это во мне от родителей.


   Про Байкал

   – Для любого сибиряка Байкал – место особое.
   – Это не только для сибиряков, но и для многих людей, которые побывали на Байкале, ощутили его мощь и энергетику. Сибиряки называют его морем, потому что по масштабу это практически море. Несмотря на то что вода в нем не поднимается выше восьми градусов, это все равно очень теплое место.
   – Вы часто сюда приезжаете?
   – Раз в год – точно. И слава богу, здесь ничего не меняется. Когда начинают говорить о развитии туризма на Байкале – с одной стороны, мне хочется, чтобы как можно больше людей на это посмотрело. Но, с другой стороны, так не хочется, чтобы это все трогали.
   – Наверное, у вас есть интересные случаи, связанные с Байкалом.
   – Конечно. В юности с друзьями на одном из заливов мы наловили омуля, начали готовить уху в котелочке, и в это время на другой стороне залива показался медведь. Причем вышел, так сказать, нехотя, не рычал, просто посмотрел на нас спокойно. Но мы, естественно, все оставили и – в лодку, драпать оттуда со страшной силой.
   Много чего с Байкалом было связано. Был и трагичный случай. В 90-м году в Иркутск приезжала группа студентов из французского университета Сорбонна. Они жили у нас в семьях. Перед этим мы ездили в Париж, жили у них, потом они приехали к нам. Я очень подружился с одним композитором, его звали Александр, он тоже учился в Сорбонне. Как и всем, ему очень понравился Байкал.
   Недавно, года три назад, он покончил жизнь самоубийством, кинулся в метро на пути. Мне об этом сообщили его родители после моего концерта в театре «Шанз-Элизе». Я был в шоке. Но самое удивительное, что в завещании, которое оставил Александр, было сказано: «Я хочу, чтобы мой прах развеяли над Байкалом». Можете себе представить?


   Про концерты и любимые залы

   – В передаче Владимира Познера вы сказали, что ваши самые любимые концертные площадки – это «Карнеги-холл» в Нью-Йорке, «Мьюзик Ферайн» в Вене, «Концерт Гибао» в Амстердаме и зал Иркутской филармонии.
   – Я всегда с особым трепетом выхожу на сцену Иркутской филармонии, с этой сценой у меня связано очень много трогательных воспоминаний – например, самый первый концерт вообще в моей жизни: с нашим оркестром я играл здесь концерт Гайдна. И вообще, многие произведения я в первый раз играл именно в зале Иркутской филармонии – Третий концерт Рахманинова, Первый концерт Листа, Первый концерт Чайковского.
   – С тех пор Первый концерт Чайковского вы сыграли уже больше трехсот раз.
   – Да.
   – Не надоело?
   – Никогда. Когда я выхожу играть, у меня ощущение, словно я снова в Иркутске, снова в 1989 году и играю его впервые. Правда, тогда я играл только первую его часть, но для меня это был момент счастья. Когда я начал играть вступительные аккорды, то мои бабушки и дедушки, сидящие в зале, поняли, что они не зря потратили свое время.
   – Вы действительно исполняете это произведение каждый раз по-новому?
   – Когда едешь на какой-то большой концертный тур, то бывает так, что несколько дней подряд играешь один и тот же концерт. Думаю, что я действительно не повторяюсь.
   В этом-то и состоит вся сложность популярных произведений классической музыки: когда играешь концерт, который знают все, очень сложно чем-то удивить. И если ты будешь специально думать, как бы этот кусок или эту часть сыграть по-новому, то ничего не получится.
   Специально для этого не надо ничего делать. Все должно быть естественно. А репетиции – это скорее момент притирания друг к другу дирижера с солистом, потому что все равно рождается все на концерте.
   – Можно ли по каким-то приметам понять заранее, пойдет концерт или нет?
   – Как бы ты ни готовился, как бы ты ни настраивался, это всегда живое дело. Ты можешь лететь тринадцать часов, пересаживаться и еще лететь, не спать, приехать, сыграть концерт, и это будет один из самых удачных концертов твоего сезона. Было такое не раз.
   Или, скажем, внезапная замена. Однажды мне позвонили: «Ты можешь завтра сыграть концерт Моцарта?» – «Да». Я сел в самолет, прилетел, поздоровался с дирижером, без репетиции вышел на сцену играть концерт Моцарта, а там вдруг зазвучало вступление совсем другого концерта – не того, который я должен играть. Слава богу, что я знал другой концерт, и пока оркестр играл вступление, я его вспомнил. Это был один из лучших концертов того сезона, есть даже его запись. Но, наверное, я потерял тогда много лет жизни, в начале того концерта я сидел зеленый.
   – Какое ваше любимое произведение?
   – Я люблю ту музыку, которую иду играть.


   Про публику

   – Когда в разных городах и странах ко мне подходят люди и говорят, что они родом из Иркутска или просто из Сибири, мне как-то очень тепло становится всегда.
   – А публика в Сибири особенная?
   – Невозможно сказать, что сибиряки лучше других, нет. Я люблю всю публику и везде играю одинаково – и в маленьком провинциальном городе, и в Нью-Йорке, Лондоне или Париже. Невозможно объяснить состояние, которое происходит на сцене, когда ты посылаешь энергетику в зал. Я молю Бога, чтобы оно не проходило ни на сцене, ни в жизни.
   – Вы в Москве часто бываете?
   – Если ты выбрал профессию концертирующего пианиста, то должен понимать, что обречен на то, что твой дом – это самолет, гостиница и концертный зал. Я подсчитал – у меня 170 концертов в год, 27 дней в году я бываю в Москве. «Дней» – это, конечно, грубо сказано, потому что утром прилетел, вечером улетел.
   – Не думаете сократить количество концертов?
   – От самих концертов я не устаю. Наоборот, я от них подпитываюсь. Я утомляюсь, когда перелеты длинные, смены часовых поясов, это все сложно. Но без самих концертов я не могу прожить.
   – Есть мнение, что музыкант на самом деле играет для себя. Вы согласны с этим?
   – Нет, я убежден, что все равно, как ни крути, мы играем для публики. И что бы у тебя ни происходило внутри, ты должен выходить и хорошо делать свое дело.
   – Вам по-прежнему нужно немного времени, чтобы выучить новое произведение?
   – Да, это осталось до сих пор. Не хочу этим бравировать, но вообще мой рекорд – это соната Прокофьева номер семь, которую я выучил за пять дней. А рапсодию на тему Паганини Рахманинова, по-моему, за четыре.
   – А на качество это не влияет?
   – Ну, понимаете, что значит – «выучить»? Если ты выучил текст и сыграл все от начала до конца, это еще ничего не значит. Ты можешь выучить за четыре дня и сыграть здорово, а можешь учить полгода и ничего не сыграть. Произведение должно пройти через тебя, ты можешь сыграть его на концерте, но потом, возможно, отложить и через несколько лет опять к нему вернуться. У меня есть произведения, к которым я не притрагиваюсь: к одним пока не готов, а другие, наоборот, уже переиграл.
   – Как вы относитесь к критике?
   – В нашей семье есть девиз: «У нас все будет хорошо, и что бы ни происходило в жизни – к любой ситуации нужно относиться с глубочайшей иронией». Поэтому что бы мне ни говорили, будь то похвала или критика, я всегда отношусь к этому с чувством юмора.



   Лев Додин


 //-- * * * --// 
   К Додину мы приехали в Петербург. Стояла замечательная летняя погода, вместе со Львом Абрамовичем и его женой мы прогулялись по набережной Невы, а потом поехали в Малый драматический театр. Закулисье, сцена, гримерки – мы побывали в каждом уголке МДТ. Додин увлекательно и обстоятельно рассказывал про каждое помещение, знакомил с актерами и другими работниками театра.
   А главное интервью мы записывали в уютном кабинете Додина. И после этого разговора мне пришлось на многие вещи посмотреть новыми глазами.


   Про Петербург

   – Чем, на ваш взгляд, отличается петербургский актер от московского?
   – Думаю, что питерский артист внутренне чуть более подтянут, профессионально чуть более подготовлен. Город наш – это город жестокой классической дисциплины, и волей-неволей это влияет на питерское искусство. Некая соразмерность, некая гармоничность отличает его от Москвы, которая в чем-то более раскованна и свободна. Это как достоинство, так и определенный недостаток.
   – Как вам кажется, Петербург располагает к творчеству, дает вдохновение?
   – Да. Достоевский говорил о нем: «Самый умышленный город в мире. Город, сочиненный человеческой волей и человеческим искусством». Поэтому, конечно, он с детства приучает к неким классическим ощущениям пропорции и дает возможность думать о создании чего-то.
   – А как случилось, что вы оказались именно в Петербурге? Вы сами его выбрали?
   – Нет, выбрали за меня. Мой папа был ученый-геолог, каждое лето на четыре-пять месяцев он выезжал в экспедицию в Сибирь. А мама с двумя детьми, меня еще тогда не было, на это время уезжала на дачу.
   И вот весной 41-го года, когда папа должен был ехать в очередную экспедицию, мама вдруг впервые в жизни заявила, что не хочет отпускать его одного и что она вместе с детьми поедет с ним. Что это была за такая мощная женская, материнская интуиция – трудно предположить, но через полтора месяца после их отъезда началась война, потом блокада, в которой, конечно, мы бы не выжили. Так что, по сути, мама спасла семью. И вот в 44-м году в эвакуации, в городе Сталинске, теперь это Новокузнецк Кемеровской области, я родился, и в возрасте примерно одного года меня провезли через всю Сибирь, сначала на плотах, потом на лодках, потом на машине, потом на поезде, и привезли в Ленинград. С тех пор я ленинградец, хотя считаюсь все-таки сибиряком.


   Про выбор профессии

   – Когда мне исполнилось семнадцать лет, я попытался поступить учиться на режиссера. Но мне объяснили, что в таком возрасте не примут, потому что эта профессия требует жизненного опыта. Я решил поступить на философский факультет, окончить его и уже тогда пойти в режиссуру. Но мама сказала: «Если хочешь погубить свою жизнь в театре, то и иди сразу в театр, нечего тратить время на другую ерунду».
   Я поступил на актерский факультет Бориса Зона и уже потом, где-то на третьем курсе, меня перевели на режиссерское отделение. Это была удача, потому что режиссерам-студентам трудно найти, с кем репетировать, а в моем распоряжении оказался целый актерский курс. Так что у меня был замечательный опыт.


   Про руководство театром

   – В Малый драматический театр вы сначала пришли приглашенным режиссером, просто ставили спектакли. Могли ли вы тогда предположить, что через некоторое время возглавите его?
   – Никоим образом. Ленинградские власти считали меня недостаточно лояльным, мои спектакли им не нравились, их закрывали, и, в общем, я долго бывал без работы.
   – А вам хотелось быть руководителем?
   – Нет. Есть период молодости, когда хочется быть главным. А есть период, я уже его прошел, когда совсем не хочется быть начальником, особенно советским начальником. Я довольно много сталкивался с разными режиссерами и видел, насколько непросто им сохранять себя, театр и при этом оставаться верным себе.
   – Как вы думаете, почему вас все-таки пригласили?
   – Не знаю. В то время Олег Николаевич Ефремов предложил мне постоянную работу в Московском Художественном театре, и я уже совсем было переехал из Питера, когда вдруг сработал, наверное, закон ревности, и мне стали предлагать один театр за другим. Я от одного отказался, от второго, а третьим оказался Малый драматический, в нем работала группа моих учеников. Я не мог отказаться, хотя, конечно, возвращаться из главного театра страны в маленький областной театр было очень тревожно.
   – А как происходило само приглашение? Это было что-то официальное?
   – Тогдашний директор театра Роман Алексеевич Малкин поймал меня, прошу прощения за подробности, в туалете театрального института и, прижав к стенке, потребовал, чтобы я хотя бы временно дал согласие на это. И я как-то так согласился, а потом все лето не мог отдыхать спокойно, потому что меня мучило сознание ошибки.
   А дальше сыграл свою роль уход из жизни писателя Федора Абрамова, с которым мы дружили. С моими учениками, артистами театра, мы поехали на его похороны в деревню. И пообещали друг другу, что сделаем большой спектакль по «Братьям и сестрам». Я понимал, что такой спектакль можно сделать только здесь, и это был один из поводов согласиться.


   Про счастье

   – Какие ощущения вы испытываете, когда в вашем театре идет спектакль?
   – Для меня это каждый раз – серьезное внутреннее напряжение. Поэтому когда я в театре, то обязательно два-три раза заглядываю в зал, а новый спектакль смотрю полностью, потому что артистам обязательно нужна режиссерская поддержка, свежие замечания, чтобы они понимали, что спектакль развивается и растет.
   – На что вы больше обращаете внимание – на игру артистов или на реакцию зала?
   – Конечно, прежде всего на игру артистов. А вообще я больше люблю смотреть спектакль не на зрителя, а на репетиции.
   Зритель иногда заставляет напрягаться, потому что какими-то неточными реакциями вторгается в спектакль. Тем не менее театр рожден, чтобы контактировать со зрителем, и реакция зала мне тоже кажется очень важной. Лучшая реакция – это гробовая тишина напряженного внимания. Даже в некоторых детских спектаклях мы достигаем этой тишины.
   – Вы возглавляете МДТ почти тридцать лет. Сегодня это театр федерального подчинения, у него статус Театра Европы. Вы чувствуете себя счастливым?
   – Театр – место особенное. Как только подумаешь на секунду: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно» – тут же все рухнет. Я даже иногда боюсь себе сказать, что сегодня хорошо, потому что, как только ты порадуешься, то тебя обязательно шарахнут по голове каким-нибудь сообщением.
   Немирович-Данченко после того, как они блистательно сыграли «Чайку», записал в дневнике: «Я был счастлив за последний год с момента окончания премьеры «Чайки» до двенадцати утра следующего дня. Уже в двенадцать утра мне объявили, что одна из главных исполнительниц заболела, и пришлось срочно искать выход из положения».


   Про актеров

   – По какому принципу вы подбираете актеров?
   – Чаще всего это мои ученики, но изредка мы выбираем из кого-то, кто приходит показываться. С каждым мы долго разговариваем. Если разговаривать интересно, то есть надежда, что с этим человеком потом можно будет что-то вырастить вместе.
   Вообще у нас немаленькая компания актеров, с некоторыми мы работаем уже больше тридцати лет, с кем-то – лет двадцать. Наши отношения не просто рабочие. На репетициях мы говорим обо всем на свете и рассказываем о себе так, как никогда никому другому не рассказываем. Постепенно мы привыкаем не просто к профессиональному существу актера, но и к его человеческой личности. Поэтому нам трудно расставаться.
   – А бывало, что кто-то уходил из труппы?
   – Это живой дом, и в нем возникают свои проблемы, конфликты, предпочтения. Молодые артисты уходят, потому что им хочется быстрее реализоваться. Некоторые пытаются поискать что-то на стороне, но чаще всего возвращаются.
   – Почему?
   – Думаю, что все-таки в нашем театре есть что-то особенное, это не просто союз профессионалов, а некое содружество людей, мыслящих в одном направлении.
   – В чем особенность сегодняшних молодых актеров?
   – Это поколение развивается энергичнее предыдущих. С одной стороны, это хорошо – они любят работать. С другой стороны, иногда они спешат, особенно когда их начинают эксплуатировать в кино и на телевидении.
   – Если актер часто снимается в кино, как это влияет на него?
   – Когда-то много лет назад замечательный режиссер Анатолий Эфрос писал: «Артисты приходят с записи на радио и не замечают, что у них изменились связки, что они по-другому звучат». Это довольно тонкие изменения, но они, конечно, происходят. А кроме того, у актера меняется уровень требований. Но в нашем театре не имеет значения, насколько ты преуспеваешь в кино или на телевидении, и это способствует некоторому отрезвлению.
   – Что такое – быть актером? Каково это?
   – Искусство, как и наука, – это некий акт познания себя, людей вокруг, неких крайних вопросов жизни: смерти, любви, ненависти. Так вот, артисту это познание свойственно проходить собой. У него есть какие-то личностные особенности и некие профессиональные возможности, которые делают этот акт познания интересным, заразительным и волнующим для других.
   – Что такое – жить в театре?
   – Это когда то, что ты делаешь в театре, и есть самое интересное и самое главное в твоей жизни.


   Про закулисные проблемы

   – Чтобы возглавлять театр, нужно, как сейчас говорят, быть эффективным менеджером. Вы считаете себя таковым?
   – Нет, к сожалению. Это замечательное свойство вообще мало кому присуще, а уж тем более – людям с некоторыми художественными склонностями. Но если ты хочешь, чтобы дело было поставлено так, как тебе нужно, то приходится брать на себя функции организатора.
   Я мало что понимаю в финансах, зато с большим трудом, но могу организовать физическую жизнь театра так, чтобы она помогала жизни духовной.
   – Какие вопросы, помимо творческих, вам приходится решать?
   – В советские годы одним из первых вопросов было обустройство туалетов и наличие там туалетной бумаги. Мне все время говорили: «Но ведь своруют все». Я говорил: «Своруют – еще раз повесите». – «Опять унесут!» – «Еще раз повесите, и постепенно привыкнут, что она всегда есть, ее не надо уносить». Вопрос пришлось обсуждать на открытом партийном собрании, тогда еще была партийная организация в театре.
   После этого из райкома пришли разгневанные возгласы – как такой вопрос мог обсуждаться на партсобрании?! Но это был единственный способ хоть как-то сдвинуть дело, и волей-неволей бумага появилась. Сегодня это уже норма жизни в России, а тогда это было абсолютно невиданно.
   – Бытовые заботы не мешают творчеству?
   – Вообще, творчеству мешает все, прежде всего само творчество. Все время нужно преодолевать сопротивление материалов: сопротивление артиста, сопротивление твоих собственных привычек, самого себя, и любые отвлечения на организационные дела, конечно, мешают. Поэтому я стараюсь до репетиции не заниматься другими делами, пытаюсь прийти в театр в последний момент и пойти прямо на репетицию. Потому что, если кого-то встретишь, то обязательно возникнет какая-то проблема, которая будет у тебя крутиться в голове во время репетиции.


   Про спектакль «Бесы»

   – Ваш знаменитый спектакль «Бесы» идет девять часов. Как вы репетировали его, где взяли такое неимоверное количество сил?
   – Мы были еще сравнительно молодые, спектакль выпущен в 91-м году. Это была трудная работа, потому что погрузиться в мир Достоевского непросто.
   В общем, мы мучились три года. Помню, была сквозная проба, которая длилась 20 с лишним часов, и мы не закончили, потому что наступило утро. Но все-таки постепенно спектакль родился. И на протяжении этих двадцати лет он растет и развивается.
   Конечно, его непросто играть: артисты собираются в 10 часов, в 12 начинается спектакль, а в 21.30 заканчивается. Но когда он долго не идет, артисты начинают скучать и спрашивают: «Когда же будут «Бесы»?
   – А как зрители реагируют на этот спектакль? Высидеть такой долгий срок достаточно тяжело.
   – Как ни странно, очень легко реагируют. Многие, особенно знакомые, приходили и говорили: «Знаете, я занят, я первую часть посмотрю, потом должен буду уйти». Я говорил: «Пожалуйста, посмотрите первую часть». Большинство оставались до конца.
   Молодежи много приходит, на полу в проходе девять часов просиживают, потом даже не очень хотят уходить. Я думаю, что это своего рода духовное и интеллектуальное приключение – пожить девять часов в мире Достоевского.


   Про энергетику

   – Сколько зрителей должно быть в зале?
   – 500–600 человек, от силы – 750. Все, что больше, уже противоречит сути драматического театра, превращает его в некое зрелище. Хоть и говорят, что большое видится на расстоянии, но большая сцена все равно должна сохранять определенную камерность и возможность живой душевной связи зрителя с артистом.
   – Что самое главное в драматическом театре?
   – Рождение чего-то нового прямо на твоих глазах и обнаружение человеком важной вещи: то, что ты испытываешь, оказывается, испытывают еще и другие люди. И это хотя бы на секунду излечивает от одиночества.


   Про современное искусство

   – Что такое искусство?
   – Некое стремление к совершенству, которого никогда достигнуть невозможно. Но чем больше ты стремишься, тем больше что-то тебе удается.
   – Как вы относитесь к нашей современной культуре – постмодернизму?
   – На мой взгляд, постмодернизм как явление не несет ничего нового. К сожалению, он в основном эксплуатирует старое, недаром сегодня так модно слово «ремейк»: все повторяется, повторяется, повторяется.
   С одной стороны, постмодернизм легко имитирует, с другой стороны, внутренне он достаточно циничен и скептичен. Мне кажется, что искусство вне веры в некоторые идеалы в общем-то не существует. Оно превращается просто в профессию.
   – Чего не хватает сегодняшней драматургии?
   – И в литературе, и в драматургии сегодня огромный дефицит человечности, сострадания. Да, некоторые пьесы мастерски описывают, как ужасна наша жизнь. Ну, грубо говоря, все дерьмо и всё дерьмо. Это даже похоже на правду. Но ничего в этом утверждении художественного на самом деле нет.
   О несовершенстве мира все искусство, но внутри этого анализа несовершенства всегда огромная любовь к человеку, сострадание и понимание, что он создан для чего-то более высокого. Я говорю о дефиците сострадания не только к другим, а прежде всего к самому себе, как к некой личности, которая может совершить гораздо больше того, что она совершает.



   Виктор Лисакович


 //-- * * * --// 
   Отправляясь на встречу с Виктором Петровичем, я испытывал слегка тревожное чувство: я ожидал каких-то подвохов или одергиваний мастера, ведь у него наверняка есть свой взгляд на то, как необходимо снимать документальную программу. Но Лисакович оказался чрезвычайно корректным, доброжелательным и профессиональным человеком. Ни одного замечания не по делу нам сделано не было. Наоборот, он всячески старался облегчить нашу работу, должно быть, понимая, как непросто иногда приходится съемочной группе. В общем, впечатление от нашего разговора осталось очень позитивное, крайне интересно было познакомиться с более опытным профессионалом из той же области, в которой работаю сам.


   Про ВГИК

   – Вы больше 30 лет преподаете во ВГИКе. Сильно ли отличается ВГИК сегодняшний от ВГИКа того времени, когда учились вы?
   – С технической точки зрения – отличие, конечно, немыслимое. Сейчас совершенно другая техника и, соответственно, другие возможности.
   А если говорить про студентов, то мне кажется, что наше поколение в целом училось более тщательно и углубленно.
   Но я бы не стал акцентировать на этом внимание. Студенты меняются вместе с тем, что происходит в стране. Но во все времена есть ребята, которые хотят освоить профессию и ради этого приходят в институт. Мне кажется, что это все осталось. Лучшее всегда остается.
   – Давите ли вы на своих студентов?
   – Нет, я не авторитарен. Во ВГИКе педагоги всегда были для студентов товарищами. Тут не может быть никакого школярства, занятия всегда построены на беседах. А уже за беседой стоит изучение основ режиссуры.
   У меня вот уже шестая мастерская, после выпуска мы с ребятами на долгие годы остаемся друзьями. Сделав новую картину, они всегда предупреждают: «Посмотрите, Виктор Петрович, во столько-то!» Бывает, что звонят, когда до эфира остается буквально десять минут. И я всегда сажусь и смотрю.
   – Существует ли соперничество между мастерскими, между преподавателями?
   – Это соперничество товарищеское. Конечно, приятно, когда твой студент получил какую-то премию или награду. Но вместе с тем мы всегда смотрим за тем, что хорошего получилось в соседней мастерской. Приходим друг к другу на экзамены, смотрим работы друг друга. Мы учимся друг у друга. Так было всегда, и так, я надеюсь, останется.
   – Можно ли сказать, что вы чему-то учитесь у своих студентов?
   – Они помогают мне освоить новые технологии, которые молодежь в принципе схватывает гораздо быстрее, чем мы. Так что мы взаимно обогащаем друг друга.
   – Как вы поступаете, когда вам что-то не нравится в их работах?
   – Когда мне что-то не нравится, то я об этом честно говорю. Мне и не должно все нравиться, я ведь живой человек. У меня есть своя точка зрения, и она далеко не всегда совпадает с точкой зрения ребят. И иногда бывает, что, переубедив мастера, студент может и победить.
   – Какими качествами должен обладать режиссер-документалист?
   – В первую очередь – быть усидчивым. Ну, я не говорю, что все в жизни его должно интересовать, он должен чувствовать веяние времени. И конечно, в нашей профессии нельзя быть безразличным человеком.
   – Какой эпизод из вашей студенческой жизни запомнился вам больше всего?
   – Полет Гагарина. Это было чем-то невероятным: человек в космосе! Сейчас мы спокойно относимся к подобным сообщениям. А тогда мы прыгали от радости, бросили занятия и всей гурьбой пошли гулять по Москве.


   Про «Катюшу»

   – Ваш фильм «Катюша» критики называют переломным событием в послевоенном документальном кино. Как вы нашли этот сюжет?
   – Его предложил Сергей Сергеевич Смирнов, автор «Брестской крепости», который занимался поиском неизвестных героев Отечественной войны. Это фильм о разведчице, десантнице и медсестре Екатерине Илларионовне Деминой, Катюше.
   Она прошла свой боевой путь с Дунайской флотилией и никогда не видела на экране то, что снято фронтовыми операторами. Я собрал всю хронику и показал ей. Это был главный эпизод фильма.
   – Я знаю, что «Катюша» получила в Лейпциге приз.
   – Да, «Золотого голубя». В середине лета 1964-го мы ее сделали, а осенью получили такую большую награду.
   – Вы почувствовали себя мэтром?
   – Нет, я спокойно отношусь к понятию «мэтр». Просто было приятно. Конечно, награда какое-то время греет душу, но потом ты находишь ей место на полке, и она становится экспонатом.
   – А что сейчас с вашей героиней?
   – Она жива, мы дружим с ней, часто перезваниваемся. У нее очень любопытная биография. Во время войны она несколько раз была представлена к званию Героя Советского Союза, но каждый раз не складывалось, и это звание она получила только в 90-е годы, одной из последних в СССР.


   Про детство

   – Какое ваше самое первое детское воспоминание?
   – Я себя помню с двух лет, хотя многие не верят. Я заболел коклюшем, сижу в детской кроватке. Моей маме кто-то сказал, что нужно дать ребенку подышать скипидаром.
   Вместе со мной она пошла в аптеку и купила скипидар. Потом, уже дома, засунула мне в нос тампон с этим скипидаром. Я так заорал! Вот с этого момента я и помню себя.
   Много лет спустя, уже взрослым, гуляя по Риге с композитором Гидрявичусом, я рассказал ему эту историю. Он говорит: «Вряд ли это возможно». Я говорю: «Идем, я тебе покажу ту аптеку».
   Мы пришли к тому дому, и – о, ужас! – я вижу, что дверей в этом доме нет. Стали искать старожилов, нашли одну бабушку, которая сказала: «Да-да, здесь была аптека и была дверь, которую заделали».
   – Вы настоящий документалист.
   – Нет. Просто мы недооцениваем возможности человеческой памяти. Сильный стресс часто запоминается в мельчайших подробностях. Не я один такой.
   – А о войне какие-то воспоминания у вас остались?
   – Я помню, как выглядели военные. Мы жили на окраине города, там была большая поляна, и однажды я увидел, как люди в буденовках привязывают к деревьям коней. Я это запомнил как смену какой-то власти, формации.
   Помню, как бомбили Ригу. Ее не просто бомбили, все горело кругом, я помню запах гари. Еще помню, что мама спрятала в подвале двух красноармейцев. Видимо, они отбились от своих. Как только рассвело, они собрались уходить. Мама дала им гражданскую одежду, связала в узел их шинели и выбросила за забор, чтобы следов никаких не было. Они переодетые ушли. Далеко ли смогли уйти, не знаю. Эти подробности меня уже не коснулись.
   Потом через год наступило какое-то затишье, и я спросил маму: «А что, война должна начаться снова?» Мне казалось, что война – это постоянная смена каких-то людей: одни приходят, другие уходят.
   Еще помню, что в 44-м году Ригу освободили, и я пошел в школу.
   – Неслабое у вас детство.
   – Да. Но, конечно, мое детство не сравнить с ленинградским.
   – Да, безусловно.
   – Потому что у нас огородик был, мы что-то выращивали, так что голода не было. Для меня.
   – Скажите, вы с детства хотели снимать кино?
   – В детстве я очень хотел быть киномехаником. Потому что мой папа был киномехаником. Вообще, он был на все руки мастер – и в радио разбирался, и по столярному делу мог, но после войны работал в кинотеатре, причем на другом конце города. Я еще школьником был, когда он сажал меня на велосипед и уезжал через весь город. А надо сказать, что после войны народ истосковался по кино, с утра до поздней ночи готовы были смотреть фильмы – и советские, и взятые в качестве трофеев. Помню, титр такой был: «Фильм взят в качестве трофея». И все это я смотрел с утра до вечера, то есть все послевоенные фильмы, которые были на экране, я знал наизусть. Так что историю кино я знал раньше, чем начал учиться во ВГИКе.
   Каждый фильм я смотрел по пять-шесть сеансов подряд с последнего ряда, с первого ряда, сидя, лежа, стоя, из кинобудки. Я был просто пропитан кино.
   Меня дурманил запах пленки, я был готов просиживать в кинобудке часами и очень хотел, чтобы отец меня взял туда на работу. А он не брал, говорил: «Тебе учиться надо, учиться». У отца в помощниках работали ребята – мои сверстники, и я им страшно завидовал.


   Про поступление во ВГИК

   – В восьмом классе я списался с ВГИКом, получил оттуда правила приема, очень дорожил этими листочками и думал, что после 10-го класса обязательно туда поеду.
   А когда настала пора принимать решение, мама не разрешила мне никуда ехать. И я решил взять ее хитростью. Подговорил своего одноклассника Гену, который делал прекрасные фотографии и собирался поступать в архитектурный, чтобы он поступал во ВГИК на операторский.
   В итоге мама смягчилась: «Ну, если Гена поедет с тобой…»
   А когда во время уроков мы с Геной обсуждали вопрос поступления, нас услышала Галка, она за соседней партой сидела. Галка поехала на киностудию, рассказала все про «двух своих одноклассников», потом вернулась и сказала: «Пока вы тут решаете, я обо всем договорилась, директор студии ждет вас на прием». Мы и помыслить не могли о том, чтобы перешагнуть порог киностудии, это было что-то заоблачное в нашем понимании.
   Мы пришли на киностудию, изложили свои замыслы. Через какое-то время нас вызвали, сидела целая комиссия, которая спросила, почему мы хотим именно во ВГИК, и в итоге дала нам направление, тогда были такие республиканские внеконкурсные направления. Мы поехали в Москву, завалили все экзамены, никакие направления нам не помогли, и вернулись домой.
   – С какого раза вы поступили?
   – Только с третьего.
   – Вы сразу хотели заниматься документальным кино?
   – В моей судьбе очень многое решило именно первое непоступление. Это был 1954 год, мастерская Ромма. Если бы я поступил, то учился бы с Тарковским и Шукшиным. Но Михаил Ильич сказал мне: «Молодой человек, поезжайте, поработайте. Может, эта блажь выйдет из головы».
   И так случилось, что я снова попал на Рижскую студию, меня взяли помощником оператора. Я работал с такими операторами, как Михаил Яковлевич Посельский, Михаил Абрамович Шнейдеров, чьи кадры подъема флага над Рейхстагом сегодня хрестоматийны.
   Видимо, они мне и привили интерес к документальному кино. Потом меня перевели помощником режиссера на игровую картину. И режиссер был хороший, и фильм хороший, но я так скучал на игровой картине, вы не можете себе представить!
   – Почему? Процесс казался слишком долгим?
   – Это оказалось менее интересным. Боюсь навлечь на себя непонимание коллег из другого цеха, но документальное кино сложнее, чем игровое. В игровом нужно иметь хорошо придуманный сценарий, а в документально-художественном ты должен работать с человеком, найти, как лучше рассказать о нем. Это очень увлекательная задача.


   Про документально-художественное кино

   – Вы работали в хроникальном кинематографе?
   – Конечно. Но меня всегда тянуло именно к документально-художественному кино, которое раскрывает человека и заставляет смотрящего сопереживать. Когда мне удавалось сделать что-то о человеке, тогда у картины и был какой-то успех.
   Силу такого кино я понял после просмотра картины Арши Амбарцумовны Ованесовой «Необыкновенные встречи». Там шел рассказ о судьбах разных детей. В частности, был эпизод, когда мать рассказывает своей дочери о том, что она приемная, что ее взяли из детдома. Девочка выросла, и мать решается рассказать ей правду.
   Мы видим все терзания этой женщины и предвкушаем удивление, которое произведет рассказ на девочку. А девочка осталась очень спокойной, она просто сказала: «Я знаю это». Но переживания матери, ее внутренний мир раскрывался так сильно, что это производило невероятное впечатление. Это одна из лучших страниц документального кино.
   – Вы показывали этот фильм своим студентам?
   – Да, отношение было спокойное. Сегодняшний студент, даже если он не занимается этой профессией, насыщен информацией значительно больше, чем мы в свое время, поэтому добиться того самого впечатления сложно.


   Про начало карьеры

   – Как произошло, что после ВГИКа вы сразу начали работать на ЦСДФ?
   – На втором курсе мы уехали на длительную практику на целину. Центральная студия документальных фильмов снимала большую картину, и ассистентами взяли человек шесть студентов. За 3–4 месяца мы прошли все этапы, много самостоятельно работали, то есть как-то стали вникать в дело. Потом через год мой мастер, Леонид Михайлович Кристи, взял картину на себя и отдал ее мне. Это была вынужденная хитрость, потому что молодого человека без диплома иначе никто бы близко не подпустил.
   Дав мне картину, Кристи, конечно, рискнул, нарушил все студийные нормы. Картину я сделал, она называлась «Осень надежды». Снимали ее в Эстонии, специально для фестиваля, посвященного столетию «Красного креста».
   Фестиваль этот проходил в Каннах, и я получил приз, он назывался «За гуманизм». Этот приз решил мой дальнейший путь, я стал работать на студии.


   Про цензуру

   – Конечно, цензура была. Я сделал картину «Плюс-минус я» – о проблеме распределения после института, о том, что студенты не хотят ехать по распределению. Картина была социальная, острая на тот момент. В «Госкино» посмотрели и сказали: «Эта картина не нужна, не надо эту проблему поднимать». И фильм остался в единой копии.
   – Вам было очень обидно?
   – Обидно, но ничего не поделаешь. Конечно, каких-то тем вообще не разрешалось касаться. Но все же не было вседозволенности, и была возможность спорить, доказывать свою правоту. Так что я не могу сказать, что была такая уж страшная цензура, которая мешала творчеству.


   Про пленку

   – Основную свою жизнь я «прожил» на пленке. А потом вдруг появилось видео. Помню, Марина Голдовская приехала из какой-то командировки и сказала: «Надо все монтажные убрать и все переводить на видео. На «бетакаме» надо работать».
   Я ответил: «Марина, на мой век хватит пленки еще». Оказывается, не хватило. Уже давно работаем на видео, а теперь вообще на цифре.
   – Насколько быстрее стал процесс монтажа с появлением видео?
   – Во многом медленнее, потому что теперь так много снимаем, что потом непросто с этим разобраться. Когда была пленка, человек всегда рассчитывал заранее, что снимать и сколько снимать. А видео, конечно, раскрепощает, но в какой-то степени становишься жертвой, ведь на тебя сваливается огромное количество материала.


   Про современную документалистику

   – В каком состоянии находится сегодня документальное кино?
   – Мы сейчас в отцепленном вагоне, потому что нет выхода к зрителю, нет проката, это все ушло.
   – А телевидение?
   – На телевидении сейчас нет места неигровому кино. Нельзя все, что делается порой на скорую руку, выдавать за документальное кино. Не хочу никого обижать, но сегодня практически никто не занимается кино как исследованием внутреннего мира человека.
   – Скажите, у вас никогда не возникало желания какую-либо из ваших картин переснять, сделать по-другому?
   – Нет. Я считаю, что у меня нет проходных картин. На каждой из них я пытался вложить всего себя, я тщательно выбирал материал. Если он удовлетворял, то шел в дело, а если нет – то я отставлял его в сторону. Так что переделывать мне нечего.
   Другое дело, что есть потребность продолжать, доделать то, что не сделано. Если хватит сил, хочу вернуться к теме «Катюши». Я преклоняюсь перед этой женщиной. Несколько раз снимал ее для других картин, но это были эпизоды, а хочется сделать еще один большой полноценный фильм.



   Владислав Пьявко


 //-- * * * --// 
   К Владиславу Ивановичу мы приехали в Фонд Ирины Архиповой. Стояло жаркое лето, окна были распахнуты, и на всю улицу было слышно громкое уверенное пение – такое громкое, что все прохожие поворачивали головы, пытаясь разглядеть, кто же это так старается.
   Поднявшись наверх, мы обнаружили Владислава Ивановича вместе со студентом, которому никак не удавалось правильно работать диафрагмой, а Пьявко увлеченно демонстрировал ему, как это надлежит выполнять.
   Рукопожатие у Владислава Ивановича крепкое, речь громкая и образная. Больше всего во время интервью мне запомнились оптимизм и жизнерадостность, которыми были наполнены эти несколько часов общения.
   А еще мне показалось, что если бы Пьявко не стал оперным певцом, то он и в самом деле стал бы военным и обязательно дослужился бы до генерала – такая у него выправка и мощная энергетика.


   Про голос

   – Я читал, что когда вы, еще учась в ГИТИСе, выступали, из зала уже тогда кричали: «Пьявко еще, Пьявко бис». Это правда?
   – Нет, вы что-то перепутали, потому что в ГИТИСе я был вокально непригодным.
   – Как так?
   – После первого года обучения с одним педагогом, даже не хочу его называть, я потерял голос.
   – А из-за чего такое случилось?
   – Из-за неправильного преподавания. После первого курса у меня осталось в центре диапазона всего три ноты и то непонятного тембра. А остальное исчезло.
   После этого я пошел искать нового педагога и нашел Сергея Яковлевича Ребрикова, к которому перешел и стал у него заниматься. После года обучения Сергей Яковлевич говорит: «Значит, так, Владька, либо петь, либо пить». Я спрашиваю: «Дядя Сережа, а что, есть возможность, что я буду петь?» – «Ну, после первого года обучения я могу тебе сказать, что где-нибудь на периферии в третьеразрядном театре вторые-третьи партии ты петь будешь». Я сказал: «Договорились». И сразу все резко пошло-пошло – да так, что в конце пятого курса меня взяли в Большой театр.
   – Насколько я знаю, вы учились в ГИТИСе на отделении музкомедии.
   – Да, и, по идее, должен был потом работать в оперетте, у нас даже была стажировка.
   – А как сложилось, что вы все-таки попали в оперу?
   – Просто, когда я заканчивал ГИТИС, был конкурс в Большой театр, и я туда пришел.
   – Ваш преподаватель долго потом оставался вашим наставником?
   – Десять лет меня держал, я уже в Большом театре много партий перепел, а все равно звонил ему после каждого спектакля: «Дядя Сережа, ну как?» – Он говорит: «Слушай, гениально, просто гениально. Но в первом акте почему ты «си-бемоль» не взял так, как мы делали? Почему у тебя «ля» проброшенная, тусклая? Почему ты фразу эту с «фа» открыл, почему ты это с «фа» закрыл?» И так все три моих акта он чистил вовсю. В конце концов я спрашивал: «Дядя Сережа, а что ж тут гениального?», он отвечал: «А все остальное гениально».


   Про мастерство

   – В каком возрасте вы сами начали преподавать?
   – В 40 лет.
   – От одного из ваших учеников я знаю, что вы учите порой довольно жестко.
   – Я же их вижу насквозь, потому что сам бывал в этой шкуре. Я вижу, где и когда они врут, и вижу, когда они по-настоящему устали.
   – Как вы выбираете учеников?
   – На мой взгляд, здесь должно быть абсолютное доверие с обеих сторон. Учитель должен обязательно верить в то, что из ученика что-то получится, а ученик должен верить учителю. А иначе не будет никакого контакта.
   – В чем состоит тайна вашего мастерства?
   – Какая тайна? Нет абсолютно никакой тайны. Когда меня спрашивают: «Владислав Иванович, а как же вы все-таки это делаете?», я говорю: «Открываю рот и пою». И все.
   – Почему поют многие, а слушают только единиц?
   – Наверное, дело в таланте, в отдаче своих эмоций. Я своим студентам всегда говорю: «Не войте, как собаки на косогорье, потому что воющих очень много». Нужно научиться отдавать, понимаете? И на сцену всегда выходить, как в последний раз, только тогда зал будет твоим.
   – Наверное, этому безумно сложно научиться.
   – Я всегда говорю, что первые 40 лет трудно, а потом все легко.
   – Скажите, а нужно ли выкладываться на репетиции?
   – Солнце мое, в классе идет 400 % работы! Партию можно учить фальцетом, но впевать нужно все время в голос – только тогда можно внести туда все. Когда ты готовишь огромную программу, а потом выходишь с ней на сцену, то дай бог, если у тебя останется 70 % от того, что ты делал в классе.


   Про поступление в институт

   – Правда ли, что сначала вы хотели поступать на режиссерский факультет ВГИКа, а вовсе не в ГИТИС?
   – Да, в 1957 году я поступал во ВГИК. Но не на режиссерский, а на актерский. А после того как меня не взяли на актерский, я поступал на высшие режиссерские курсы при «Мосфильме».
   – А почему в итоге не сложилось?
   – Потому что я только через 7 лет узнал, что меня, оказывается, приняли в режиссерскую мастерскую, Леонид Трауберг тогда набирал. Я уже все прошел и экспликацию написал, и раскадровки сделал, а когда пришел на коллоквиум, вдруг увидел – такие седые, лысые дяди о чем-то говорят. Я думаю: «Боже мой, если среди своих сверстников во ВГИКе пролетел, то тут и подавно…»
   И ушел в военкомат: «Заберите меня».
   – То есть прямо с экзамена?
   – Абсолютно сразу. И оказался в Михайловском военном училище, сейчас это Коломенское высшее артиллерийское училище.
   Кстати, в свое время его заканчивал скульптор Клодт, автор знаменитых коней на Аничковом мосту. Выпускником нашего училища был также Николай Ярошенко, автор картины «Кочегар»…
   – А голос у вас там прорезался, в этом училище?
   – Ну, прорезался-то он раньше, еще в школе, но в училище он, можно сказать, развивался. Я был запевалой третьей батареи первого дивизиона.
   Мне потом рассказывали, что местные жители всегда слышали мой голос и говорили: «Пьявко орет! Наверное, третья батарея куда-то идет».
   Однажды зимой мы пришли с учений, сбросили шинели и через плац пошли в столовую. И старшина говорит мне: «Запевай!» Я говорю: «Холодно, старшина, охрипнуть можно». Он остановил: «Батарея, стой! Пьявко, вы что, голос для Большого театра бережете?»
   – Знал бы он…
   – Он потом узнал, даже написал мне письмо…
   – То есть он помнил этот случай?
   – Помнил и сказал: «Я даже не знаю, как и называть-то теперь тебя. Владиком можно?».
   Я потом этот эпизод на плацу вставил в свой фильм «Ты мой восторг, ты мое мученье», который снял на «Мосфильме».


   Про число 13

   – Когда и где вы увлеклись музыкой?
   – Это было в поселке Таежный Красноярского края. Я тогда заканчивал второй класс и однажды на базаре увидел аккордеон и услышал, как один пацан на нем великолепно играл. Меня эти звуки ошарашили, и я говорю маме: «Мама, я хочу аккордеон». Она отвечает: «Плохо учишься, будешь хорошо учиться – куплю». Она, конечно, не думала, что я, нормальный лоботряс, буду сиднем сидеть.
   А я задался целью и сидел сиднем, учил уроки. Мама говорит: «Ты не заболел случайно?» – «Нет, мама, я аккордеон хочу». За отличное окончание школы я даже получил книжку «Конек-Горбунок».
   И мы пошли покупать аккордеон. 13-го числа это было. И маме не хватило тринадцати рублей, чтобы его купить. Тогда продавец посмотрел на меня и сказал: «Бери, пацан, может быть, кем-нибудь станешь».
   Все плохо относятся к числу 13, а для меня оно – счастливое. Потом уже, через много лет, 13 июня я попал в Большой театр на «Кармен», и это стало одним из самых важных событий моей жизни.


   Про знакомство с женой

   – Где вы впервые увидели Ирину Архипову?
   – 13 июня 1959 года, сидя на галерке Большого театра. Я тогда был еще младшим сержантом.
   В тот день должна была открываться выставка – ВДНХ. Я пришел туда, а там маленькая табличка – «По техническим причинам открытие выставки откладывается до 16 июня». И я решил просто прогуляться по Москве, дошел пешком от ВДНХ до Большого театра. Пришел где-то за час до начала спектакля, сутолока была сумасшедшая, конную милицию нагнали.
   И вот я стою, здоровый молодой бугай, естественно, глаза стреляют. И вдруг увидел красивую девушку, она стояла, смотрела на часики. Я понял, что она кого-то ждет.
   – Это была не Ирина Константиновна?
   – Нет, просто какая-то девушка. Я к ней подошел и спросил: «А что тут народ толпится?» Она говорит: «Ты читать умеешь?» А на колоннах театра было написано: «Кармен. Марио Дель Монако и Ирина Архипова». Я говорю: «А че это?» – «Марио Дель Монако поет», я говорю: «Песни поет?» Она посмотрела на меня: «Ты дурак, что ли?» Я говорю: «Слушай, а че здесь?», она говорит: «Че-че здесь, это Большой театр, не знаешь, что ли?». Ну, что это Большой театр я знал, просто дурачком прикинулся, потому что как-то надо было завязать разговор. И говорю: «Я ни разу не был». – «Ты не знаешь, что такое опера?» – «Нет». Тогда она сказала: «Ну, ладно, пошли, только не отставай». Оказывается, она солисткой была. Она повела меня внутрь театра и всем говорила: «Это со мной, это со мной». И протащила меня на галерку.
   – И вы действительно в первый раз увидели оперу?
   – Да, это была моя первая встреча с Большим театром. Именно после этого я почувствовал, что здесь мое место. И именно тогда впервые увидел Ирину Архипову.
   – А как потом ваши отношения развивались?
   – Они начались только через восемь лет, когда меня уже приняли в Большой.
   – А как же ваша военная карьера?
   – Я окончил училище, отслужил полтора месяца в части между Чукоткой и Камчаткой, а потом с большими сложностями, через министра обороны, уволился.


   Про семейные сложности

   – Вы и работали вместе, и жили вместе. У вас никогда не возникало конфликтов из-за того, что вы постоянно друг с другом находились?
   – Конфликты были только с самого начала, когда притирка шла. Однажды было так, что Ира что-то начала мне говорить, а я отвечаю: «Да не будет так». Она берет тарелку – хрясь об пол! Я беру две – хрясь, хрясь! Она берет три, я четыре…
   И потом, через некоторое время она сказала: «Владюша, ты, по-моему, прав». Я говорю: «Ируша, пойми ты, сошлись две сильные личности. Главным в семье не будет никто, ни ты, ни я, просто мы будем нормально жить вместе. И потом, если мы будем так выяснять отношения, то придется работать только на сервизы».
   – А вы вдвоем дома репетировали?
   – Конечно.
   – Бедные соседи!
   – Ну что делать? У нас действительно все время звучала музыка, то я репетирую, то Ира, то вместе дуэты повторяем.
   – А как вы готовились к совместным выступлениям?
   – Когда мы вдвоем пели, это было невозможно. Было так: Ира где-то в 9 вставала, умывалась, и вдруг начиналось: это не то, это не так, нагнетание, взрыв. Я начинал тоже, у нее взрыв, у меня взрыв. Потом она обедала и ложилась спать. А я оставался в нервном состоянии.
   Она поспит, встает, мы едем на спектакль, а меня все еще трясет.
   Потом я тактику поменял. Вставал в восемь и говорил нашей помощнице по дому: «Наталья Федоровна, скажи Ире, что я по делам убежал» – и приходил где-то в половине третьего, когда Ира уже спала.
   А Наталья Федоровна укоряла: «Владенька, как тебе не стыдно, на старуху все обрушилось. И это не то, это не се, куда он убежал? Как это можно в день спектакля?» Потом легла спать – и все.
   То есть Ира сбрасывала лишнюю энергию, отдыхала и на сцене потом работала великолепно.
   – Как вы восстанавливали силы после выступления?
   – Приходили домой и начинали полностью разбирать то, что было на сцене: что получилось, что не получилось, кто виноват. И так, за разговорами, напряжение постепенно уходило, и где-то к трем-четырем часам утра ты уже готов, чтобы лечь спать.
   – То есть каждый раз после спектакля до трех-четырех было нереально уснуть?
   – Конечно.
   – А если просто выпить?
   – Это самый плохой способ, потому что в этом случае наступает еще большее опустошение, справиться с которым очень тяжело.


   Про рок-оперу «Парфюмер»

   – Как получилось, что вы, классический певец, стали исполнять рок-оперу?
   – С композитором Игорем Демариным мы дружим с 92-го года, он тогда еще молодой мальчишка был. Ему очень понравилось, как я пою, и он сказал: «Я напишу для вас что-нибудь».
   И вот в начале 2007 года он звонит и говорит: «Владислав Иванович, я написал рок-оперу «Парфюмер», там для вас есть партия. Вы читали Зюскинда?» Я говорю: «Нет, я вообще не знаю его».
   Когда я прочитал, то понял, что большей гадости и мерзости я в своей жизни не читал. Демарину я сказал: «Если и ты такую же гадость написал, то я участвовать не буду». Игорь начал играть фрагменты, мне очень понравились мелодия и разнообразие характеров мелодических. Я всегда говорю, что талант – это целенаправленная, целеустремленная энергия, она тянет и ведет за собой. Получилась потрясающая мелодия, хорошие аранжировки и в целом очень интересное произведение. А всю грязь, которая была в романе, он убрал.
   – А вас не смутила «металлическая оболочка»?
   – А там не только металлическая оболочка. Там если и есть «металл», то он весь, что называется, по делу.
   – А как вам работалось с молодым композитором?
   – Он очень интересный человек, у него нет амбиций. В одном месте моей арии мне кое-что не понравилось, и я говорю: «Игорюша, вот тут взлет, и мне хочется, чтобы здесь была верхняя нота, как кульминация всего, но перед этим мне нужно накопление эмоций, тут скрипки должны быть». И он не стал спорить, он просто переделал, и получилось потрясающе.
   То есть мысль композиторская у него работает, и он не воспринимает замечания как что-то ужасное. Наоборот, он смотрит, что в них есть интересного.
   – Это хорошее качество.
   – И очень-очень редкое среди композиторов.


   Про волнение на сцене

   – Все артисты говорят, что они каждый раз испытывают волнение перед выходом на сцену. Но, наверное, все-таки бывают моменты, когда спектакль обкатался и можно расслабиться?
   – Как только у тебя волнения не будет – спектаклю конец. Потому что умение артиста перевести это волнение перед тысячеголовой гидрой в волнение образа, который ты несешь, – это самое главное.
   А если волнения нет, то будет как со мной на десятом спектакле «Чио-Чио-сан».
   – А что там произошло?
   – Я вышел и абсолютно не волновался. Посмотрел в зал, музыка идет, я что-то там пою, говорю и думаю: «А что это Машка сегодня пришла, она же не обещалась. А Виктора нет, где же Витька? Что-то и Валерки сегодня не вижу». То есть я занимался залом, а поезд шел сам по себе.
   После первого акта дирижер Марк Эрмлер, который никогда ни после спектакля, ни в антрактах, ни перед началом не приходил к артистам, прибежал ко мне: «Ты болен?» Я говорю: «Нет, здоров». Он: «Ты что творишь? Ты такого наворотил, что я тебя поймать не мог».
   Это было единственный раз в жизни моей, когда я отключился от того, что я делаю на сцене.


   Про публику

   – Вы 250 раз пели «Пиковую даму». А что-нибудь необычное во время спектакля случалось, все-таки мистическая вещь?
   – Мистического не было ничего. Был другой случай. Мы первый раз приехали на гастроли в «Метрополитен Опера», а там очень долго идти от гримерной до сцены, но меня никто об этом не предупредил.
   И вдруг, надевая перчатки, я слышу, что на сцене уже играют мой выход. Я рванул туда, ворвался в свою мизансцену из кулисы через кусты, а Юра Григорьев уже поет Томского: «Скажи мне, Герман, что с тобой?» Я через кусты: «Со мною ничего». Он говорит: «Ты болен?» Я отвечаю: «Да, нездоров» вместо «Нет, я здоров…». У Григорьева брови поползли наверх.
   В общем, из-за опоздания я перепутал все.
   – А публика заметила?
   – Ничего не заметила, и это естественно, потому что она не знает, как должно быть. Но я так уверенно все перепутал, что она приняла это за чистую монету.
   Вот если ты сомневаешься – зрители это сразу чувствуют, а если уверенно врешь – то все нормально.
   – Как вы относитесь к утверждению, что сегодня опера практически погибла?
   – Она погибает уже больше 400 лет, с самого своего рождения. И все никак, слава богу, погибнуть не может.



   Наталия Белохвостикова


 //-- * * * --// 
   Съемка передачи о Наталии Николаевне растянулась почти на полтора года. Впервые мы встретились, когда Наталия Николаевна и Владимир Наумович привели своего сына Кирилла в первый класс. В той кутерьме у нас не было достаточно времени, чтобы нормально пообщаться.
   Затем был почти годовой перерыв, так как из-за съемок новой картины у Белохвостиковой и Наумова совсем не было свободного времени. И тут звонок – Наталия Николаевна пригласила нас на выставку в Манеже, где Владимир Наумович выставлял свои картины.
   Там мы увидели значительно повзрослевшего Кирилла, который просто не расставался с видеокамерой, а также познакомились с их дочерью Наташей, которая, как и папа, тоже снимает кино. Стало очевидно, что кино – это не просто работа. Для семьи Наумова и Белохвостиковой – это образ жизни, поэтому базовое интервью было решено записывать на «Мосфильме». Как только Владимир Наумович оказался в своем любимом кабинете – все изменилось. Теперь уже не мы режиссировали ситуацию, а Владимир Наумович предлагал, что и как снимать, а также подсказывал вопросы, которые следует задавать Наталии Николаевне, чтобы она лучше раскрылась.


   Про творческий процесс

   – Вы снимаетесь в каждой картине Владимира Наумова. А в обсуждении будущего фильма вы принимаете участие?
   – Нет. Как жена режиссера, я четко знаю, что в этот процесс вмешиваться никто не должен и, наверное, не имеет права. Искусство кино – это искусство режиссера. И если ты пришел в кино, ты должен с этим ощущением жить.
   Естественно я, как очень близкий человек, в курсе всех обстоятельств и очень эмоционально на все реагирую. Но никоим образом не внедряюсь в сам процесс.
   – Вам не бывает из-за этого обидно?
   – Нет, конечно. Актерская профессия вторична, это факт. Как бы актер ни старался, режиссер в результате всегда сделает то, что хочет он сам.
   – У вас были замечательные партнеры – Высоцкий, Смоктуновский, Евстигнеев, Леонов, Даль. Владимир Наумович не ревновал вас?
   – Нет.
   – Даже к Алену Делону?
   – Даже к Делону.
   – Говорят, что иностранные артисты более дисциплинированы, нежели наши. Это действительно так?
   – Если актер действительно настоящий, то разницы нет. Когда я снималась с Делоном, то оказалось, что он, так же как и я, не обедает во время съемок. Он отдыхает, что-то читает, но не расхолаживается, все время держится в рабочем состоянии. Он ровно в девять приходил на съемку, не позволял себе ошибаться. Он ошибся один раз, когда мы играли сцену в машине, и тогда он под гримом стал серым. Большие актеры не позволяют себе играть хуже, чем они могут. Это замечательное качество есть у очень многих актеров, и наших, и иностранных.
   – Говорят, что Жорж Гарваренц музыку к «Тегерану-43» написал специально для вас.
   – Да, это так. Он сочинял ее в Володином кабинете. У нас даже осталась фотография замечательная, где я стою у рояля, а он играет и смотрит на меня.
   Сначала появилась мелодия – тема Мари, а потом Шарль Азнавур написал стихи, и родилась песня «Вечная любовь».
   Когда у нас была премьера в Париже, в это же время проходили концерты Азнавура в Париже. Каждый его концерт кончался песней «Вечная любовь», на эту песню приезжала Мирей Матье, и они пели на бис по 4–5–6 раз. И можно было включить радио, можно было войти в магазин, продавались кассеты «Вечной любви», и отовсюду звучала эта мелодия. Это было так много лет назад. Очень странно, что в Россию эта песня пришла с большим опозданием.


   О семье

   – В одном из интервью вы сказали, что если бы не встретили Владимира Наумовича, то ваша актерская судьба могла сложиться совсем по-другому. Что вы имели в виду?
   – После фильма «У озера» все хотели во мне видеть Лену Бармину и больше ничего. А благодаря встрече с Наумовым появились роли в «Тегеране-43», в «Выборе», в «Береге», в «Белом празднике» и многие другие, которые очень далеки от меня самой, но которые может дать только человек, который в тебя очень верит.
   Первой моей ролью у Наумова была Неле в картине «Легенда о Тиле». Только после этого фильма я поняла, что, наверное, что-то в этой жизни у меня получится.
   – Когда вам предлагают роли другие режиссеры, Владимир Наумович влияет на ваше решение?
   – Никогда. И это катастрофа, потому что мне всегда очень нужен совет, я очень хочу послушать, я очень хочу поговорить. Он может что-то сказать, но все равно последняя будет фраза: «Ты должна решить сама».
   – А дома как ваши отношения строятся, вы общаетесь на тему работы?
   – Конечно, кино продолжается. Из кабинета оно переносится вечером домой, потом в ночь, утром опять, и так много лет. Даже если мы куда-то уезжаем на два-три дня или на неделю, то Наумов выбирает натуру, говорит о кино, о новых проектах.
   – Какую главную черту вы бы выделили в характере Владимира Наумовича?
   – Ну, наверное, талант безумный, одержимость и искрометная фантазия, которая не останавливается ни на секунду.


   Про выбор профессии

   – Ваш отец был дипломатом, мама переводчицей. Как получилось, что вы попали в кино?
   – Чистый случай. В Стокгольм, где мы были с родителями, приехал режиссер Марк Донской, мне тогда тринадцать лет было. Он снял меня в кино, потом я приехала смотреть его картину на студию Горького. Там меня увидел Герасимов, пригласил во ВГИК, я была еще школьницей.
   – Родители часто бывают против того пути, который выбирают их дети.
   – Естественно, они не хотели, чтобы я шла в кино. Но мне они ничего не говорили, потому что у них была великая родительская мудрость. Первого сентября вместо десятого класса они отпустили меня во ВГИК. Я туда приехала, увидела своих будущих однокурсников – Спиридонова, Еременко, Талгата Нигматуллина. Я поняла, что я очень маленькая, посмотрела на них и уехала домой. Когда я приехала, папа спросил: «Ну, как Сергей Аполлинариевич и Тамара Федоровна?» Я сказала: «Я их не дождалась, мне там не понравилось». Он сказал: «Тебе сколько лет?» Я сказала: «Скоро шестнадцать». Он сказал: «Ты взрослый человек?» Я сказала: «Конечно». – «А раз ты взрослый человек, на машину и – вперед. Вот когда ты с ними поговоришь, приедешь домой и скажешь: «Я этого не хочу», тогда разговор будет окончен и ты пойдешь в школу».
   И когда я снова приехала в институт и шла по коридору, мне навстречу шли Герасимов и Макарова, они только приехали. Все, я там осталась на всю жизнь.
   – Совпадение какое.
   – Совершенно! Если бы они уже прошли в кабинет, я бы никогда в жизни не осмелилась постучать в дверь, я это точно знаю.
   – А если бы вы все-таки не встретили Герасимова в коридоре, что бы вы делали?
   – Знаю точно. Я собиралась поступать в Институт международных отношений, я очень хотела быть переводчицей и переводить книжки. Сидела бы в тиши и переводила бы с огромным наслаждением, потому что всегда была очень замкнутым и стеснительным человеком. Да я и сейчас такая же. Просто профессия заставляет совершать какие-то поступки, а характер остается тот же. Поэтому, если бы мне сейчас сказали: «Наташа, завтра у тебя первый тур», я бы сказала: «Только не это, никогда, ни за какие коврижки».


   Про Наумова-художника

   – Когда вы с Владимиром Наумовичем только познакомились, вы знали, что он пишет картины?
   – Нет, он об этом не рассказывал. Но когда я стала его женой, я поняла, что после съемки он может куда-то исчезать. Ночью его можно было застать в кабинете, где он рисовал, у него в эти моменты состояние души потрясающее, для меня непонятное совершенно. Я ему завидую невероятно. И это происходит на протяжении всей нашей жизни. Это чудо какое-то – умение все переводить на лист бумаги. Это чудо, богом данное.
   – Вы сами умеете рисовать?
   – Вообще не умею. Но он мне каждый год говорит: «Вот у нас сейчас кончатся съемки, мы поедем на дачу – и я тебя научу рисовать».
   – Как вам кажется, внутренний живописец помогает Наумову-режиссеру?
   – Думаю, что помогает. Потому что в его картинах все кадры очень живописны. Если остановить любой кусок любой его картины, там не будет ничего случайного. Там будет все выверено по цвету, все очень четко, графично. Там видна рука художника, помимо того что там рука замечательного режиссера.
   Я вообще считаю, что искусство кино – это искусство живописи в первую очередь.
   – Правда ли, что вы не разрешаете Наумову дарить свои картины?
   – Да. Для меня все Володины картины – как мои родные люди, потому что я видела, как это все создавалось. Поэтому я не могу ни с одной из них расстаться никогда. И не позволяю практически никогда Володе их дарить. Я говорю: «Ты что! Не смей. Это моя любимая. Как ты можешь? Никогда!»


   Про сына

   – Творческие родители часто не хотят, чтобы дети повторяли их путь, не хотят для своего ребенка этой неопределенности, неуверенности в завтрашнем дне.
   – Конечно.
   – Вы хотите, чтобы Кирилл пошел по так называемому правильному жизненному пути?
   – Я думаю, что по правильному он все равно не пойдет, он будет или скульптором, или каким-нибудь художником. Все равно это будет творческий человек какой-то, но если в кино – то это ужасно. Если режиссером, то это еще ничего, но если артистом – это вообще катастрофа.
   Конечно, я не буду ему мешать. Что выберет, то и выберет, потому что человек должен пройти свой путь. Важно, чтобы у него не было ощущения, что жизнь могла бы сложиться иначе, если бы ему не помешали.
   – Говорят, что дети сейчас другие, совсем не те, что были 20, 30, 40 лет назад.
   – Другие, конечно. Кирилл уже два года сидит за компьютером. Он снимает кино, сам рисует декорации, озвучивает сам. Он знает вещи какие-то немыслимые, я говорю: «Откуда ты это знаешь?» «Я это вычитал в Интернете, я это услышал в какой-то программе, я это прочел. Я пойду, папе покажу, я снял мультфильм». Я говорю: «Ну, покажи». – «Я сейчас переделаю, у меня плохая декорация».
   В свои девять лет он читает Пушкина, Лермонтова знает наизусть. И это счастье, потому что у многих потрясающих, интеллигентных родителей дети вообще ничего не хотят знать.


   Про дочь

   – Вы снялись в двух фильмах Натальи. Сложно ли было подчиняться собственной дочери?
   – Нет, наоборот, я смотрела на нее глазами артистки: режиссер – всегда главный. Она сочинила свою историю, которую должна снять. На площадке я спрашивала Наташу, что мне нужно делать. После каждого дубля интересовалась: «Ну, как?»
   – А вы чему-нибудь научились у нее на съемках?
   – У меня возникло еще большее чувство родства. Когда мы снимали «Год Лошади, созвездие Скорпиона», произошла страшная сцена, во время которой меня почти убил мой партнер – конь. Я понимала, как после этого Наташе страшно работать еще двенадцать часов, понимая, что это последний съемочный день – денег больше нет, а снимать надо. Мне пришлось в течение двенадцати часов сниматься с перебитой спиной. И вот тогда ты понимаешь еще больше, как ты дорога и как тебе дороги люди, которые с тобой рядом. Это чувство родилось во время болевых пиков.
   – Почему лошадь повела себя так агрессивно? И вообще, где вы ее взяли?
   – Наташа нашла эту лошадь на Поклонной горе, она катала детей. Но начинал этот конь свою жизнь у циркачей, поэтому он ничего не боялся. Не боялся огня, не боялся запрыгивать со мной в трамвай и кататься в трамвае, не боялся залезать на третий этаж и спускаться вниз. Это потрясающий конь. Но ему не понравился Ивар Калныньш, в последний съемочный день он приревновал меня к Калныньшу, взял меня за плечо и кинул на булыгу, разбил меня очень сильно.
   Когда через несколько месяцев я очухалась, мы стали искать этого коня. Нашли в конюшне, где на нем играли в крестики-нолики, на бедре ножом вырезали. Мы его выкупили, и сейчас он стоит на бегах в Москве, мы к нему приходим. Это так здорово, что он жив.


   Про роли

   – Сейчас вы снимаетесь у Владимира Наумовича и Натальи в «Сказке о царе Салтане», играете сватью бабу Бабариху. Какие черты характера вы выделили в этом персонаже?
   – Она не очень счастливая женщина, во-первых. А во-вторых, я думаю, что она влюблена в Салтана и делает все, чтобы быть к нему поближе. Надеюсь, у нас Бабариха будет очень неожиданной, мы очень много сочинили для этой роли. Бабариха будет живым, ранимым персонажем.
   – Работа близка к завершению?
   – Нет, мы пока еще в пути. Сейчас фильм приостановили из-за недостатка финансирования. Но я все равно пребываю в хорошем душевном состоянии, потому что прикоснуться к Пушкину – счастье. У меня это второй раз, после «Маленьких трагедий» с Владимиром Высоцким.
   – У вас бывало так, что работа уже закончена, а роль не отпускает и вам не удается выйти из образа?
   – Так случилось у меня с первым фильмом «У озера», который снимал Герасимов. Я была тогда маленькая совсем, мне было восемнадцать лет. И мудрый Герасимов понимал, что я продолжаю говорить, как моя героиня, я продолжаю существовать в том мире. И он сказал: «Будешь ходить в институт, полгода не будешь ничего делать, будешь просто присутствовать на занятиях». Полугода такого вакуума как раз оказалось достаточно для того, чтобы я вернулась к себе и продолжала учиться дальше.
   – Вам часто приходилось отказываться от ролей?
   – Очень часто, я отказалась от немыслимого количества ролей. Наверное, потому, что я максималист по натуре и всегда считала, что не должна повторять то, что уже было. И даже если это были очень хорошие режиссеры и предлагали хорошие роли, но что-то уже было в моей судьбе похожее, я от этого тихо уходила, я ждала новой ступеньки вверх. Не знаю, правильно это или нет, но я научилась этому у Герасимова и так живу.
   – Есть два способа войти в профессию. Одни люди безотказно берутся за все подряд, а другие все время отказываются, фильтруют, пока не найдут что-то свое.
   – Так было всегда. Но никого и никогда нельзя осуждать, у каждого свой путь, просто у меня он такой везучий.
   – А по какому принципу вы выбираете – в этой работе хочу сняться, а в этой не хочу?
   – Масса всего – сценарий, режиссер, партнеры. Есть просто разговор с режиссером, когда ты понимаешь, что это не твой человек. А если понимаешь, что это твоя команда, значит – ты должен это делать. Но это речь о людях, которые могут себе это позволить. Я могла позволить себе не играть. Я понимала, что у меня есть и другая жизнь, у меня есть дом и я могу в этот период жизни общаться с потрясающими людьми, видеть мир, читать книги, смотреть фильмы, и при этом я всегда знала, что дальше у меня все равно будет замечательная картина.


   Про характер

   – Вы можете вспомнить самый главный совет, который вам дали родители?
   – В детстве папа говорил: «Наташа, ты должна всегда держать спину и всегда улыбаться, потому что все, что с тобой происходит, касается только тебя».
   – Вас знает вся страна. Наверное, когда узнают на улице и показывают пальцем, это не самое приятное чувство.
   – Это неприятно, да. В силу характера я как-то всегда этого стесняюсь. Но есть и положительные моменты. Например, когда ты или твои родные попадают в какую-то беду, то тебе все стремятся помочь. Такого в моей жизни было много, я благодарна за это.
   – Ходят слухи, что однажды вы остановили самолет. Это правда?
   – Такое было, да. Мы летели в Париж на премьеру картины, а Володя вместо таблетки от головной боли выпил таблетку, понижающую давление. А я знала, что взлетать с низким давлением нельзя. И когда самолет уже вышел на взлетную полосу и оставались последние секунды, я вскочила и стала колотить в дверь пилотов. Стюардессам я сказала, что у меня проблема, мне с мужем надо выйти. Они вернули самолет к терминалу, и уже в аэропорту я позвонила в «Скорую помощь». Я считаю, что человек должен совершать поступки. Врачи говорят, что я поступила правильно.
   – Вы сталкивались с завистью по отношению к себе?
   – Да. Но я всегда старалась убежать от таких людей. Я могу существовать, играть, жить только в окружении тех, кто меня любит.
   – Говорят, что любой писатель на самом деле всю жизнь пишет одну книгу, режиссер – снимает один фильм, а актер всегда играет одну роль, то есть в каждой своей работе выражает что-то наиболее важное для себя.
   – Наверное, любовь – это главная тема, которая проходит сквозь все роли, сквозь всю мою жизнь, сквозь все поступки, которые я совершаю в жизни.



   Николай Коляда


 //-- * * * --// 
   Приехав к Николаю Коляде в Екатеринбург, мы в первый же день оказались в его театре. Стоит сказать, что атмосфера там необычная. Создалось ощущение, что это просто семейный дом, где очень много детей. Сам Николай Владимирович сказал, что это благодаря тому, что он относится к своим актерам, как к своим детям, а актеры к нему – как к отцу.
   Вообще, подход Коляды к творчеству и развитию театра отличается от подхода знакомых мне театральных режиссеров – у него все более живое, яркое и естественное. Например, фестиваль «Евразия», на котором мне довелось присутствовать, проходил не в каком-нибудь ДК, а просто на даче Коляды и скорее был похож на закрытый творческий вечер, а не на пафосное мероприятие, где решается судьба начинающих драматургов.


   Про счастье

   – В вашей жизни был момент, когда вы проснулись и почувствовали себя знаменитым драматургом?
   – Нет, такого не было. Однажды, в 91-м или 92-м году была премьера моей пьесы «Мурлин Мурло» в театре «Современник». Первый спектакль с большими артистами: Нина Дорошина, Елена Яковлева, Сергей Гармаш, Валера Шальных.
   Помню, я вышел на поклон, кланялся, трясся, рядом стояла Галина Борисовна Волчек. Все закончилось быстро как-то, прошел банкет. Я шел по Чистопрудному бульвару и думал: я ведь должен чувствовать себя счастливым – театр «Современник», огромный зал, огромный успех, большие артисты. А вместо этого я думал: «Ну и что? Да это не имеет никакого значения». Сел в самолет, приехал домой и начал писать пьесы дальше.
   – Вас часто посещает вдохновение?
   – Никакого вдохновения. Мне надо заработать. За спектакли я получаю от восьми до двенадцати процентов от всех сборов. Я вижу, что денег мало. И начинаю писать новые пьесы. Я ничего другого не умею, зарабатываю только этим. Я сел, написал. Разослал по театрам. Они поставили, получил – все. Это правда.
   Раньше мне было стыдно про это говорить, а потом прочитал у Чехова, что он написал какой-то рассказ и пишет своему знакомому в письме: «Мне так стыдно, что все хвалят этот рассказ. А ведь я его написал в купальне!»
   – От чего вы чувствуете себя счастливым?
   – От написания пьесы. Это работа, но она доставляет мне радость и удовольствие. Я написал 98 пьес. Штук 70, наверное, поставлено по всему миру. Меня зовут «уральский Лопе де Вега». Что делать? Теннесси Уильямс говорил, что художник – это прежде всего энергия. У меня много энергии. Я хочу и со студентами-актерами позаниматься, и со студентами-драматургами, и пьесы писать, и спектакли ставить, и в театре руководить. Пока есть здоровье, пока есть силы, мне все хочется успеть.
   – Как вам работается с режиссерами ваших пьес? Бывали ли случаи, что вы хотели снять свое имя с афиши?
   – Один раз в Москве я пришел в какую-то студию посмотреть спектакль, уже не помню какой. Мне не понравилось. Когда спектакль закончился, я сказал: «Закройте это, пожалуйста». И ушел. И они закрыли. Зачем я это сделал, не знаю. Так бы играли. Делов-то…
   Ставят по-прежнему очень много. А хороших спектаклей я видел очень мало. Вот отчего я начал ставить свои пьесы сам? Потому что, к сожалению, большинство режиссеров какой-то другой смысл в моих пьесах находят. Читают не так, как я читаю. Нужен другой подход. В моем театре это получается почему-то.


   Про актеров

   – Как вы думаете, бывает ли, что артисты вашего театра ходят на работу, как на каторгу?
   – Никогда в жизни. Что бы мы ни ставили – нам всегда весело. Мы не знаем, почему. Мы ржем с одиннадцати до шести.
   Я, конечно, авторитарный режиссер, у меня диктатура. Но при этом мы все время смеемся. Они меня любят, я их люблю. У нас какая-то такая компания очень хорошая. А такого, чтобы я на них орал, кричал, ругался и проклинал – не бывает.
   – Вы сказали как-то, что ваши артисты – как дети. Что вы имели в виду?
   – Мы начинаем репетировать, я сажусь во второй ряд и говорю: «Так, одиннадцать часов, мама ушла на работу. Вы маленькие дети, остались дома. Открываем шкаф, а там мамино платье, мамина помада, мамины туфли. Мы сейчас будем во все это играть, мазаться, баловаться, придуриваться. В шесть часов мама придет с работы, и, конечно, будет втык, но до шести можно баловаться сколько хочешь».
   Если это ощущение в артисте есть, то обязательно что-то рождается. Просто надо уметь завести на радостную и веселую творческую работу.
   – За время существования вашего театра вам со многими артистами пришлось расстаться?
   – За десять лет, что существует театр, я одного артиста уволил, потому что он вел себя отвратительно. Он был очень хороший артист. Мне было жалко с ним расставаться. Но пришлось. Потому что он просто гад был. Приличный гад.
   Я сказал: «Уходи или я тебя вытолкаю взашей». Он ушел. Одна артистка уехала в Москву, другая ушла по семейным обстоятельствам.
   Три или четыре артиста были на испытательном сроке. И когда я понял, что они никуда не годные, я написал приказ о том, что они переводятся с оклада на разовую оплату. Для них это был сигнал: надо уходить из театра. И они потихонечку ушли.
   В общем, за все время ушло человек семь или восемь, наверное.
   – Какие пьесы сложнее ставить? Свои или чужие?
   – Все легко. Ну почему это должно быть сложно? У меня нет творческих мук, у меня получается всегда. Все рождается на репетиции весело и радостно. В прошлом году мы начали репетировать пьесу «Дети солнца» Горького. Три репетиции прошло – и артисты стали кричать: «Слушайте, ну это тоска смертная. Давайте не будем это все ставить. Зачем это надо?» Я и сам видел, что это не годится. Ну и все, в корзину этот проект – и начали другой.


   Про начало карьеры

   – Ходят слухи, что вас в детстве ударило током.
   – Да.
   – И некоторые говорят, что это помогло вам стать драматургом.
   – Нет. Это я сам говорил.
   – А что тогда произошло?
   – Видите, у меня палец кривой? И вся рука так немножечко изуродована, шрамы остались. Меня папа возил с собой на машине. Было мне шесть лет. Мы заехали в вулканизаторскую, туда, где ремонтируют шины. И папа с дядей Ваней клеили шину. А неподалеку стояла какая-то плита, завешенная резиной, я ее поднял. А там какие-то железные трубы внутри. Чего черт меня туда дернул залезть, я не знаю. Я сунул туда руку и заорал… И перед глазами была белая пелена. Я орал, как сумасшедший.
   Дядя Ваня понял сразу. Он рядом с рубильником сидел и тут же вырубил его. Я смотрю: у меня на руке пузыри лопаются, это был такой страшный ожог. Отец схватил меня в охапку и в больницу повез. Я был на волосок от смерти буквально. И очень долго у меня рука болела. Где-то полгода всякие перевязки были.
   Мне кажется, что именно от этого удара током в моей голове произошел сдвиг. Я, человек из простой семьи, не имеющей никакого отношения к театру, вдруг начал писать пьесы, рассказы и стал тем, кем стал. Я думаю, что ничем другим объяснить это невозможно.
   – Как вас занесло на театральные галеры?
   – Странным образом. Я участвовал в самодеятельности в школе, в деревенском клубе. И после восьмого класса я поехал в Свердловск поступать в театральное училище. Потому что я думал, что артисты – очень богатые люди. А семья у нас была очень бедная такая, крестьянская. Отец всю жизнь шоферил, мама работала то нянечкой, то на стройке.
   Я стал артистом, семь лет проработал, потом ушел из театра, работал литсотрудником заводской газеты «Калининец», а параллельно учился на заочном отделении в Литературном институте в Москве, два раза в год ездил на сессии.
   На третьем курсе Литинститута написал пьесу. Хотя я учился на отделении прозы у Вячеслава Максимовича Шугаева, но театр меня не отпускал. Пьеса называлась «Играем в фанты». Ее стали играть по всему Советскому Союзу, на меня обрушилось огромное количество денег. Я купил себе советский цветной телевизор «Рубин», джинсы, ботинки. Стоял посреди квартиры и плакал: «Коляда, епэрэсэтэ, тебе за твою писанину стали платить деньги». И я не мог поверить, что полные карманы денег. Это было просто что-то невозможное. И я начал, как сумасшедший, писать пьесы. Шугаев ругался на меня: «Пиши рассказы. Не пиши ты свои пьесы. Ну, не получаются они у тебя».
   Но я втихомолку шарашил. В 87-м году ушел из газеты на вольные хлеба, началась совсем другая жизнь. В 89-м познакомился с театром «Современник». Моя пьеса «Мурлин Мурло» попала в руки к Волчек, и, собственно, она и открыла меня для Москвы. А спектакль до сих пор стоит в репертуаре театра «Современник». Много-много лет.
   Вот вся моя биография, так сказать.


   О преподавании

   – Всех ли можно научить писать?
   – Раньше я думал, что кого угодно. Теперь знаю: на самом деле это штучная профессия. Научить никого нельзя. Из всех моих учеников – я много их выпустил за 20 лет преподавания в театральном институте – немногие стали драматургами. Это такая профессия, в которой все-все по полочкам.
   Когда меня спрашивают: «Как писать пьесы?», я отвечаю: «Я сам не знаю». Я знаю, что должно быть исходное событие. Что первое действие должно быть длинным, второе – покороче. Так устроено. Я с пятнадцати лет в театре, театр у меня течет в крови. Я знаю какие-то прихваты, что называется, какие-то технические вещи.
   – Как проходят ваши занятия?
   – Я не читаю лекции. Приходит тридцать – сорок человек. Мы сидим, просто разговариваем. Я им правлю мировоззрение. Я им говорю, что есть черное, что есть белое. Они приходят ко мне в театр на репетиции, смотрят, как из текста вдруг появляются на сцене живые персонажи, появляются спектакли.
   – А как вам кажется, какие пьесы интересны сегодняшнему зрителю? Какие темы?
   – Про любовь надо писать всегда. Если на афише – вы же знаете – написано «Ромео и Джульетта», то все бегут покупать билеты. А если что-то другое написано, то не сильно. Какие темы? Я всегда говорю, что в театре должно быть очень смешно. Публика расслабляется, хохочет, ей кажется, что с ней заигрывают, веселят ее. Но потихонечку надо переходить на серьез, сделать так, чтобы человек заплакал. Надо уметь надавить на глазные яблоки, как я говорю своим студентам. Нельзя их сразу нагружать, потому что если сразу, то человек пугается. Нельзя с первой минуты загружать какими-то проблемами, надо повеселить. Чтобы герои байки рассказали, какую-нибудь дурацкую ситуацию. Чтоб было все смешно, весело, забавно. Я так и спектакли ставлю. Даже «Гамлет», великий «Гамлет» – он у меня поставлен так, что сначала очень смешно.
   – За что вас чаще всего ругают критики? И вообще, как вы к критике относитесь?
   – Конечно, хочется, чтобы все время хвалили, понятное дело. Но ругают чаще всего за то, что я пишу, как говорят, чернуху и грязь. Ну, не могу я писать про профессорские семьи. Про что знаю – про то и пишу. Мне кажется, что у меня чистые и светлые пьесы, там все про людей. Может, критики читают как-то иначе? Я люблю людей. У меня нет к ним ни ненависти, ни злобы.
   – Вы как-то сказали такую фразу: «Мне давно все стало ясно, мне ничего и никуда не хочется». Что вы имели в виду?
   – Если посмотреть на человека, то мне достаточно одного взгляда, чтобы понять, где он живет, как стоит мебель у него в квартире. Я как разведчик – все время подслушиваю, что люди говорят, как общаются. Все время секу поляну, что называется. Потому что мне надо все фиксировать, фотографировать, хватать, чтобы потом это все отразить в пьесе или в каком-то спектакле.
   Про людей мне давным-давно все понятно. Но это не значит, что мне с ними скучно.


   Как пишутся пьесы

   – Вам нужно, чтобы во время работы вас никто не дергал?
   – Конечно. Надо, чтоб было тихо. Но иногда, когда приходят соседи, с ними поговоришь – и как будто входит жизнь.
   Я вспоминаю, как писал пьесу «Уйди-уйди», которую потом ставил в «Современнике» с Леной Яковлевой и Гафтом. Пришел Мишка-сосед и начал ругать меня, что я редко сюда приезжаю. И так, по-уральски, укоряет: «Дом оставлять нельзя. Он сразу носом в землю – клюк!» Я сел и записал эту фразу, ее потом Валентин Иосифович Гафт на сцене театра «Современник» говорил. А потом Мишка пришел, значит, тоже что-то рассказывал про своего отца. Говорит: «О, у отца моего рука была – лопата! Вот он пришел на свадьбу к соседям и говорит: «Ставьте, девки, стопочки!» И ему одиннадцать стопочек поставили на руку – и он все одиннадцать выпил. Вот какая рука была у него!»
   Я говорю: «Да-да, Миша, слушаю», а сам думаю: «Надо быстрее побежать записать это».
   – А как приходит идея новой пьесы?
   – Каждый день я открываю компьютер, у меня там файл – «новая пьеса» называется. Блин, нет желания писать, опять какие-то дела, дела, дела. Поехал в магазин бытовой техники, и там было два продавца, два парня. У одного был бейджик, на нем написано «Симонов». А у другого было написано «Кузнецов». Я стоял и думал: «Какое прекрасное название для пьесы: «Симонов и Кузнецов»!»
   Пришел домой и начал писать. Вот два героя, им лет по сорок, они из поколения, которое было потеряно в 90-е годы. Люди, которые когда-то работали и были важными на своей работе, были инженерами, а сейчас им приходится черт знает чем заниматься, торговать на рынке – ну и так далее. Пьеса написана до середины. Времени нет написать дальше.


   Про Москву

   – Я жил два года в Германии, я мог бы там остаться. Мог бы остаться и работать в Америке, Петербурге, Москве – где угодно. Но я привык к Екатеринбургу. Здесь меня все знают. Незнакомые люди всегда здороваются, говорят добрые слова, спрашивают: «Как ваш театр?» Самое главное, что здесь я смог организовать свой театр – самое главное дело моей жизни.
   Зачем куда-то переезжать? А потом, так много было случаев, когда люди переезжали в Москву и терялись. Пропадали просто, исчезали. Сколько было замечательных режиссеров, актеров! Они здесь были местные звезды, уважаемые и любимые. А уехали в Москву – и пропали, исчезли. Москва – большой город. Может поглощать людей.


   О сокровенном

   – Вы строгий критик по отношению к себе?
   – Вообще это не мое дело – разбираться, хороший я или плохой. В 90-е годы я писал по шесть пьес в год. Театра у меня тогда не было, заниматься нечем было. Я только сидел пьесы писал. Море денег хотел заработать. Ну, и было много пьес, которые я выпустил из рук, а вот не надо было бы этого делать, потому что они мне навредили. Но есть штук пять-шесть пьес, которыми я горжусь.
   Мне кажется, что сейчас я пишу не хуже, а во много раз лучше. А вообще я трезво понимаю, что пик моей популярности прошел в 90-е годы. Я к этому отношусь нормально. Я не могу быть все время на гребне.
   – Что для вас театр?
   – Театр я очень сильно любил и люблю. Все деньги, силы, все свои желания, все-все я отдавал театру. С утра до ночи. Как одержимый. Потому-то и семьей не обзавелся, у меня как-то не получилось в личной жизни. Больше все театр, театр… Это волшебное место. Как говорит Роман Григорьевич Виктюк, это единственное место на земле, где покойники встают из гробов на поклон.
   – Вы помните свое первое детское желание?
   – Хотел конфет шоколадных накушаться. Лет шесть или семь мне было. И был мой день рождения, я ждал, когда мама придет с работы и принесет мне какой-то подарок. Я выбегал на улицу, метель была страшная. Мы жили на краю деревни. Смотрю, мамы нету и нету. А потом смотрю, она идет, проваливается в снег и несет большой пакет грубой коричневой бумаги. Там был килограмм шоколадных конфет «Ласточка». Я это на всю жизнь запомнил. Что мне только не дарили на день рождения – я все время «Ласточку» вспоминаю.
   Мама три года назад умерла. Я как приезжаю туда, всегда куплю «Ласточку», приду и на могилу положу.



   Владимир Грамматиков


 //-- * * * --// 
   Многие, задумываясь о том, как должен выглядеть настоящий режиссер, представляют себе мрачного бородача в очках и кепке; у этого человека тяжелый взгляд, властные движения, а в голосе слышны бескомпромиссные нотки. Возможно, некоторые режиссеры большого кино таковыми и являются, но это не относится к Владимиру Грамматикову. Его улыбка и взгляд выдают в нем человека доброго и понимающего. Он смотрит на собеседника так, будто давно знает его и является его другом.
   Наверное, поэтому ему легко удается справляться с особой кинематографической стихией – детьми-актерами. Детей он может подкупить просто несколькими фразами, да и взрослых, признаться, тоже. Такая искренность в человеке обычно возможна только в самом юном периоде жизни, так что, вероятно, Владимир Грамматиков в душе все еще ребенок, правда, ребенок очень мудрый. Но главная особенность этого режиссера заключается все-таки в том, что он излучает позитив и заряжает им людей, которые находятся рядом.


   Про печальные перемены

   – Что изменилось с того времени, когда вы только начинали свою работу в качестве режиссера?
   – Радикально изменилась жизнь, во многом. Люди стали равнодушнее друг к другу. Раньше жизнь была беднее, но люди были как-то проще и доступнее, интересовались друг другом просто так. Сейчас это куда-то ушло, к сожалению. Но зато появился достаток, есть сорок сортов колбасы, двадцать сортов водки и, наверное, двести сортов пива.
   – То есть в чем-то стало вроде как лучше?
   – Ну, что касается кинематографа, стало хуже, потому что мы хотели получить свободу, и мы ее получили. Но получили экономическую свободу, государство теперь финансирует достаточно выборочно, мягко говоря. Раньше, когда государство действительно заботилось о детском кинематографе, каждая республика снимала по фильму. И у нас их было там…
   – 15 фильмов каждый год, да?
   – Обязательно. А сейчас Россия осталась в гордом одиночестве и, к сожалению, у нас детское кино находится в печальной ситуации. Во многом мы навредили сами, убрав рекламу, и поэтому потеряли телевидение. Могу сознаться, что и я отчасти в этом виноват. Мы с Роланом Быковым бегали и говорили, что на детском вещании не должно быть рекламы. Но мы были невежественны, мы не знали, что это в самой передаче не должно быть рекламы, а между передачами весь мир замечательно ставит «Марсы», «Сникерсы», жевательные резинки и зубные пасты. Но мы тогда об этом не знали, и кончилось это достаточно печально: федеральные каналы просто не заинтересованы были в размещении детского эфира, и он свернулся.
   – Сейчас детский канал все-таки открылся.
   – Да, для самых маленьких еще что-то делается. Посмотрим, найдется ли там что-нибудь для подростков. Подростковая зона больше всего требует ответов, это самый сложный возраст в жизни человека. Раньше был Валера Приемыхов, была Динара Асанова, которые сделали «Ключ без права передачи», «Пацанов». Кто сейчас делает такое кино? Да и денег на такое никто не даст. Люди не хотят переживать, не хотят серьезных разговоров о человеческом достоинстве, о совести, о чести – не хотят этого зрители.
   – Так в чем проблема – в том, что не дают денег, или в том, что поменялись нравственные ориентиры?
   – Нравственные ориентиры поменялись принципиально. Целому поколению обещали счастье под пивной крышкой и говорили: «Оттянись и расслабься», многие воспользовались этим предложением. Счастья под пивной крышкой они не нашли и потерялись так же, как и поколение старших, их родителей. Я знаю многих людей, которые так и не смогли сориентироваться в новом пространстве, в новых обстоятельствах.
   Я много думал – почему так произошло? Огромная страна, 220 миллионов человек шли в направлении коммунизма, им обещали светлое будущее. Потом вдруг остановились, и вместо того, чтобы присесть на чемоданы, подумать, куда двигаться дальше, что хорошего было, что плохого, огромная страна ринулась в торгово-экономические отношения.


   Про новое кино

   – Какие задачи стоят сегодня перед детским кино?
   – Ребенка нужно заинтересовать как минимум, нужно оторвать его от компьютера в первую очередь, потому что все информационное поле у него сдвинулось на экран компьютера. У него жизненного опыта нет, он боится общаться со своими сверстниками, ему проще с виртуальными друзьями, с виртуальной любимой девочкой. Меньше ответственности, меньше потрясений и переживаний.
   А жизнь все равно заставляет выходить в реальность, и он очень плохо ориентируется в ней. Но совсем отрывать от компьютера нельзя, потому что сегодня без него просто невозможно.
   – Это да.
   – Но кино все равно останется. Сейчас соблазняют форматом 3D, потом еще что-то придумают, будут качать кресла, подпускать запахи в зал. Но дело не в этом. Мы должны четко понимать, что сегодня в кино для подростков и детей нужно закладывать большое зрелище. Кино возвращается к аттракциону, к масштабности.
   – Это хорошо или плохо?
   – Ни хорошо ни плохо, это нормально, потому что все остальное ребенок получит на телевидении и в Интернете, информационное поле больше работает там. Не надо его образовывать, воспитывать в кинотеатрах, эту миссию с кино можно спокойно снять. Это раньше кино должно было делать все: развлекать, образовывать, воспитывать, довоспитывать за родителей, дообразовывать за школу и прочее, были высочайшие требования к кино, потому что на нем лежала идеологическая нагрузка.
   – Интересно, а сейчас разве не требуют, чтобы кино несло какую-то идеологию?
   – Сейчас требуется, чтобы в зале было полно народу. И потом, кто может сейчас требовать? Только продюсер. А продюсеру нужно вернуть деньги, хорошо бы в третьей степени.
   Но моя позиция по-прежнему в том, что искусство должно исцелять, как ни банально это звучит. Оно должно подсказывать, куда идти. Особенно подросткам. Послушают они или нет – это уже другое дело.


   Про детский форум «Бумеранг»

   – Это ежегодная встреча в лагере «Орленок», с 80 регионов России съезжаются 3,5 тысячи детей. Мы начинали еще в «Артеке» лет 20 назад, делали там фестиваль визуальных искусств. В России тогда закрывались кинотеатры, и в «Артек» приезжали дети, которые вообще не видели большого экрана, они не знали про кино ничего, они в своей жизни видели только экран телевизора.
   И мы сделали фестиваль визуальных искусств, куда приглашали мастеров кино, проводили мастер-классы. Пять лет делали в «Артеке», а потом перебрались в «Орленок». Но фестиваль уже изжил себя, сейчас уже дети хорошо знают кино. И тогда мы решили с генеральным директором «Орленка» Джеусом Сашей и Сашей Школьником сделать форум «Бумеранг», чтобы собирать детей, которые сами снимают кино – мультики, документальное кино, игровое.
   В этом году «Бумерангу» исполняется шесть лет.
   – А каков возраст детей?
   – Где-то от 9 до 16.
   – Дети сами для себя снимают фильмы. О чем они?
   – Например, там была пронзительная история про то, как убили бомжа. Ребята из Уфы делали. Они снимали недели полторы, хотели понять, как можно дойти до такой жизни, как можно так не любить себя и не уважать.
   – Чем-то очень глубокое, недетское совсем.
   – Да, а им по 13–14 лет, вот в чем дело. Или исповедь девочки Жанны, которая влюбилась в школе в педагога по физкультуре, забеременела от него, родила ребенка, а он оказался просто подонком. Потом его посадили в тюрьму, а она все надеется и ждет его, пишет письма. 30 минут идет картина. Хочется крикнуть: «Жанна, да брось ты его, вообще забудь!»
   Ну а рядом – мультики. Дети делают потрясающую компьютерную графику.
   – Они сами осваивают программу?
   – Сами, сами, да еще как! Совершенно иначе, чем взрослый человек. Мультики есть просто очаровательные. А кино у них лучше документальное получается, потому что к игровому они еще не готовы. Здесь нужно актерское мастерство, режиссура, драматургия.
   – Кто-нибудь из этих детей стал впоследствии кинематографистом?
   – Мы не ставим задачи вырастить из них гениальных режиссеров, операторов или сценаристов. Нам важно запустить в них бациллу творчества, потому что творческий человек все-таки не совершит большого зла. Мы их знакомим между собой, они общаются, обмениваются фотографиями, идеями, это такая лаборатория.
   Но вот сейчас двое во ВГИКе учатся, один в университете телевидения, кто-то, конечно, потом идет по профессиональной дороге.


   Про преподавание

   – Как получилось, что вы стали преподавать во ВГИКе?
   – Когда я еще был директором студии Горького, ко мне пришел Алексей Владимирович Баталов и говорит: «Володя, надо тебе в педагогику возвращаться, во ВГИК». Я говорю: «Ну, миленький, не могу. Колхоз у меня, хозяйство, туалеты надо чинить, окна менять и прочее, прочее». Он отвечает: «Нет-нет-нет, вот мало интеллигентных людей осталось, – это он мне польстил, конечно, – давай, – говорит, – актерский факультет бери». Я говорю: «Ну нет». Он говорит: «Ты попробуй. Приходи на экзамены, посиди, посмотри». В общем, я пришел на первый тур, на второй, на третий, а потом он говорит: «Володя, а все, это уже твой курс, ты их до третьего тура довел». Вот так я попал. И честно скажу, счастлив, что это произошло.
   – Представители молодого поколения по сути своей – максималисты. Как вы к этому относитесь?
   – Честно скажу, мне это мешает. Из этих соображений я не пошел преподавать на режиссерский факультет. И еще из-за того, что молодые люди невежественны сейчас. Они мало читают, очень мало знают и при этом очень категоричны: «Антониони – э-э-э, Феллини – э-э-э, Тарковский – э-э-э, все – э-э-э».
   А это неправильная позиция, потому что этих режиссеров знать нужно. У этих людей есть колоссальный опыт, великие заслуги и завоевания. И нужно понять, как они к этому пришли и как это можно использовать для себя. Оставайся самим собой. Никто не хочет тебя перековывать и переплавлять, но прими мировое культурное наследие. Это глупо – не воспользоваться этим.
   – Неужели у нас нет хороших перспектив и большинство молодых – потеряно?
   – Нет, нет. Есть фантастические ребята. Я очень много езжу в провинцию и вижу поколение, которым сейчас от 10 до 15 – это совершенно новая генерация. Да, они, может быть, жесткие излишне, но они уже без этого нахрапистого состояния, без этого пофигизма, как у тех, кому сейчас 20–25 лет. Новое поколение уже заточено на образование, уже возвращается к пониманию каких-то важных основ. И это поколение, я думаю, сгенерирует, сделает что-то толковое. По крайней мере, я на это рассчитываю.


   Про начало карьеры

   – Я знаю, что во ВГИК вы поступали пять раз.
   – Да. И я абсолютный сторонник того, что все в жизни компенсаторно. Да, поступал пять лет, но зато потом как все быстро воздалось! Нужно только цель иметь, нужно очень четко ее определить. И нужно нормально относиться к тому, что иногда бывают то провалы, то подъемы. Так жизнь устроена.
   – Свой первый большой фильм вы сняли через год после окончания института. Как это получилось?
   – Во ВГИКе меня направили делать диплом на «Мосфильм» в комедийное объединение, у меня был сценарий Кира Булычева «Золотые рыбки». Месяц прошел, два, три, чего-то меня не запускают. Встречаю режиссера Юрия Егорова, он руководителем объединения тогда был. Он говорит: «Как дела?» Я говорю: «Вот, закончил институт. Диплом жду на «Мосфильме». Он говорит: «Чего тебе «Мосфильм»? Иди лучше к нам, на студию Горького. Принеси детский рассказ, и все». Я принес рассказ Даниила Хармса. Мне сказали: «Хармса нельзя».
   – Не детский, да?
   – Нет, просто нельзя было Хармса. Он был запрещен. Я говорю: «А что можно?» Они говорят: «Какой-нибудь рассказ Юрия Сотника». Я нашел рассказ «Тайфун, фас!», снял диплом. Вот так случай определил, что я остался на студии Горького. Дальше опять случай. Раньше было знаешь как? Мы кончали институт, потом нас распределяли на студию. Мы работали года два ассистентами режиссера, потом года два вторыми режиссерами и только где-то через пять лет получали возможность снять дебют, 2 или 3 части.
   А я закончил, сдал диплом, и буквально через месяц меня вызывает Татьяна Лиознова – «Семнадцать мгновений весны», «Три тополя на Плющихе». Она тоже руководила объединением и говорит: «Грамматиков, видела твой диплом. Молодец. Весело, шустро, энергично, хорошо. Хочешь снять полнометражную картину?» Я говорю: «А кто не хочет? Конечно, хочу». Она говорит: «Есть сценарий. Читай. Завтра говоришь: да-да, нет-нет». Я говорю: «Да-да».
   – Сразу же.
   – Да. Она говорит: «Подожди, ты прочитай, там есть засада». Я беру сценарий и вижу две фамилии – Векслер и Мишарин. Это два драматурга, которые писали «Зеркало» Тарковскому. У меня перехватывает дыхание, я говорю: «И это… это они?» Она говорит: «Они, они». Дрожащими руками я беру сценарий, конечно, не еду домой, а бегу на лестничную клетку и читаю: «Усатый нянь». И запускаюсь с дебютом.
   – Класс. Вам повезло.
   – Да, вот так сложилось.
   – А вас уже тогда тянуло к детскому кинематографу? Вы уже понимали, что хотите заниматься именно этим?
   – Нет, еще нет. Я приплыл в эту бухту на диплом. И совсем не думал, что и как сложится дальше.
   – Что в детском кино самое важное?
   – Микс, сочетание развлечения и высоких моральных истин. Для ребенка мораль должна быть обязательно. Но она должна быть скрыта, то есть надо не горькую пилюлю ему давать, а гомеопатические шарики.


   Про работу с детьми

   – Вы очень легко общаетесь с детьми. У вас это всегда получалось или вы научились этому в ходе работы?
   – К сожалению, научиться этому сложно. Во ВГИКе такого предмета не преподают, так что каждый режиссер разрабатывает свою методику. В принципе детская режиссура бывает двух видов. Первый – это за счет дублей заставить ребенка сделать так, как ты придумал. Я не сторонник этого, потому что уходит органика.
   – В чем заключается ваша методика?
   – Мне главное – выстроить отношения с актером-ребенком, я должен знать про него все. Я веду с ним исповедальные беседы, выясняю, какие у него в жизни были огорчения, обиды, чему он радуется. Зная реально его мир, перед кадром остается только напомнить ему о чем-то – и это в результате срабатывает, все получается искренне и непосредственно.
   Ну а в первую очередь для режиссера чрезвычайно важен отбор. Здесь иногда бывают промашки, потому что детей готовят к походу на студию, заставляют учить стихи, какие-то песенки дурацкие. Иногда случается, что из-за этой ужасной домашней режиссуры мы неправильно понимаем характер ребенка, и потом приходится менять его на другого, что, конечно, сложно.
   – Дети обижаются?
   – Ужасно, особенно девочки, это кошмар.
   – А каким вы были в детстве?
   – Шкодливый был ужасно. Однажды отец поймал и говорит: «Володя, запомни, весна покажет, где кто насрал». Мудрейшая вещь! Я потом подумал, господи, как он был прав! Ведь всегда все всплывет, и чаще всего, когда не ждешь.
   Поэтому, конечно, человек – кузнец своей судьбы. И чтобы она поворачивалась теми гранями, которые желательны, нужно многое делать как следует.


   Про будущее

   – Год назад вы стали креативным продюсером компании «Disney» в России.
   – После студии Горького в течение многих лет я был словно в вакууме. Было ощущение, что я никому не нужен. И вдруг – такое предложение, о котором я и мечтать не мог. Это нельзя было придумать, нельзя сочинить. Вот уже год как я счастлив. Я каждое утро еду на работу и думаю: «Это со мной случилось или нет?»
   – Вы занимаетесь возрождением семейного кинопоказа в России. По каким критериям отбираете сценарии?
   – Не должно быть насилия, сквернословия, жестокости, унижения человеческого достоинства.
   – Как вам кажется, то, что вы вернулись к работе, это судьба? Вы вообще верите в судьбу?
   – Да. В принципе есть какие-то системные закономерности. Мы всегда почему-то, когда говорим о судьбоносных событиях, рассматриваем только позитивные вещи. А судьбоносные события могут быть и негативные: судьба включает в себя и то, и другое. Главное – всегда помнить об этом, чтобы обстоятельства не замотали тебя, не загнали не в ту лунку.



   Николай Лебедев


 //-- * * * --// 
   Николай Лебедев – человек, который любит уютную атмосферу и умеет планировать время.
   За чашкой зеленого чая мы обсудили план нашего интервью и приступили к работе. Николай с удовольствием рассказал нам о том, как снимает кино, что считает самым важным в этом процессе, а затем достал из ящика стола потертую тетрадку формата А3. Внутри находилась режиссерская шпаргалка, без которой не обходятся ни одни серьезные съемки – раскадровка будущего фильма. Конечно, рисунки режиссера не всегда можно отнести к высокохудожественным картинам, но, как объяснил Николай, этого и не требуется, ведь для съемок достаточно грубой схемы, по которой оператор поймет свою задачу.
   Потом мы выпили еще чаю, и Николай, убрав раскадровки в пузатый кожаный портфель, убежал на встречу с оператором.
   В общем, знакомство оказалось интересным.


   Про фильм «Звезда»

   – Когда вы только начинали снимать «Звезду», вы надеялись на высокие награды?
   – Бог с вами, я вообще не думал об этом. Госпремия стала для меня удивительной неожиданностью. Но я не могу сказать, что она что-то категорически изменила в моей жизни, понимаете? Не ради этого мы делаем картины и тратим свою жизнь.
   – А ради чего?
   – Думаю, что это мой способ жить, способ реализации себя, способ бороться со своими страхами, страстями и направлять их в какое-то более разумное русло.
   – Чем вы руководствовались, когда выбирали тему для картины? Вы ведь до этого снимали триллеры.
   – В тот момент мне почему-то хотелось обратиться к теме войны. Потом, через много лет, я понял, что сработали какие-то вещи, о которых я в тот момент и не вспоминал. В частности, память о моем отце, который был ребенком, когда началась война, и который потерял на войне и своего отца, и своего брата, а брату было девятнадцать лет. Обоих – и отца, и брата – звали Николай Лебедев, и отец меня назвал в их честь. И когда отца не стало, я очень тосковал по нему, мне хотелось с ним поговорить.
   Я думаю, что фильм «Звезда» – это мой диалог с отцом.
   – Как вы подбирали актеров?
   – Мне важно было, чтобы актеры соответствовали возрасту своих персонажей. Повесть Казакевича – это история про очень молодых ребят, им там от 16 до 24 лет. И мне хотелось, чтобы каждый из актеров нес энергетику возраста. Гибель человека всегда трагична, но история погибающего мужчины и история погибающего мальчика невероятно разнятся по своей интонации.
   Поэтому я искал среди очень молодых актеров, и было тяжело их утверждать, особенно Игоря Петренко. Его пробы продолжались месяца три, он начал сниматься неутвержденным, полкартины все как бы присматривались к нему: получится, не получится.
   Я хорошо помню, что было на фестивале «Кинотавр», куда Игорь тоже приехал представлять картину. Когда картина закончилась, двери распахнулись, выбежали люди с круглыми глазами и стали кого-то искать. Я не понимал, кого они ищут. Оказалось, что Петренко. Вот так прямо на глазах возникают звезды.


   Про великих режиссеров

   – Вас часто называют русским Хичкоком, сравнивают с ним.
   – Да, с тем же удовольствием начинающего скульптора можно сравнить с Микеланджело.
   – Я знаю, что вы очень любите его фильмы. Чему вы у него научились?
   – Заранее, до мельчайших поворотов, просчитывать все, что должно происходить в кадре. На съемках его картины «Я исповедуюсь» главную роль играл Монтгомери Клифт, очень известный актер. Хичкок потребовал, чтобы в сцене актер бросил взгляд вверх. Клифт сказал: «Если у меня получится, то я это сделаю». «Что значит, получится или нет? – возмутился Хичкок. – Я тогда не смогу склеить!»
   Я его прекрасно понимаю, потому что режиссер должен четко вести свою линию. Это как в танце: если один человек не вовремя протянул руку, то второй, поворачиваясь, не сможет схватиться за нее, и будет полностью разрушен рисунок. Никуда от этого не денешься.
   – Андрей Тарковский считал, что если режиссер сам не пишет сценарий, то он никогда не сможет снять хороший фильм.
   – Я во многом не согласен с Тарковским, если честно. Снять хороший фильм может хороший режиссер. Для этого не обязательно писать сценарии, но обязательно разбираться в драматургии.
   Скажем, Стивен Спилберг лишь дважды написал сценарий для своей картины, это были «Близкие контакты третьего вида» и «Искусственный разум», а все остальное блистательно снимал по чужим сценариям, и получались настоящие шедевры.
   – Зависит ли качество картины от ее бюджета?
   – Только отчасти. Потому что важна идея. У того же Спилберга первая полнометражная картина – «Дуэль» – была снята за тринадцать съемочных дней на крохотные деньги. Это удивительно сильное, нервное, напряженное кино. А можно получить гигантский бюджет, но что толку, если ты не можешь им распорядиться.
   Конечно, есть и такие идеи, как, например, «Аватар», которые невозможно воплотить при маленьком бюджете. Но все равно прежде всего – должна быть мощная идея, а уж потом деньги для ее реализации. Не наоборот.


   Про начало карьеры

   – Ваш первый большой фильм – «Змеиный источник». Тяжело ли было снимать первую картину?
   – Тяжело было получить постановку. Был 1997 год, кино тогда не снималось вовсе, и вдруг каким-то чудом завертелся так называемый проект низкобюджетного кино. Это когда на бюджет одной картины быстро снимали 3–4–5 фильмов.
   Меня позвал к себе тогдашний директор студии Горького Сергей Ливнев и говорит: «Как вы насчет того, чтобы через месяц выйти на съемочную площадку и снять за четыре недели фильм?» Я понимал, что это совершенно невозможная история, но ответил: «Согласен».
   Я не понимаю, как снял картину. Это было как затяжной прыжок: когда я приземлился, то оказалось, что картина уже снята.
   – Где вы нашли сценарий?
   – Мы придумали сюжет с моей коллегой Юлией Семеновой, когда работали в газете, – по первой профессии я журналист. Это история о маньяке и о том, как человек пытается сразиться со своими страхами. Сценарий я в течение нескольких лет писал сам, что называется, в стол.
   И вдруг оказалось, что эта история интересна не только нам с Юлей, и студия Горького решила запустить этот проект.
   – В кино существует понятие моды?
   – Конечно!
   – То есть иногда что-то принято снимать, а что-то нет?
   – Разумеется. Когда я снимал «Звезду», Великая Отечественная война была темой немодной, в то время снимали кино сплошь про бандитов. Я ненавижу эти фильмы, потому что большей частью они рекламировали бандитский образ жизни, и мне казалось, что это такое дикое помутнение в мозгах нации.
   Мне хотелось рассказывать совсем другие истории. И триллеры, которые я снимал – «Змеиный источник», «Поклонник», – они ведь про то, как опасно нарушать нравственные постулаты. Истории о том, как, совершая ошибки в жизни, мы все равно несем за это ответственность. В моей последней картине «Фонограмма страсти» есть важная реплика, мы ее придумали с Фабио Фулько, который играл главную роль. Эту реплику, наверное, никто особо не замечает, но для меня она, если хотите, очень личностная (и для Фабио, как я понимаю, тоже): «Если ты доверяешься тому, кому не следует доверяться, то правильно, что потом за это приходится платить».
   – Что вы считаете настоящим кино?
   – Я очень люблю творчество Эльдара Александровича Рязанова, и мне странно, что, скажем, во ВГИКе его почти не изучают. Это большая глупость и снобизм наших кинематографистов, потому что настоящее кино определяется не тем, «серьезный» это жанр или «несерьезный». А тем, насколько хорошо кино сделано, насколько затрагивает человеческие струны и насколько полно рассказывает о времени.
   Или, скажем, фильмы Леонида Гайдая. Когда я думаю о шестидесятых, то сразу вспоминаю «Бриллиантовую руку», «Кавказскую пленницу». Сегодня их смотрят точно так же, как смотрели тогда. Вот это, по-моему, и есть настоящее кино, настоящее искусство. Что бы там ни говорили.


   Про съемочный процесс

   – Правда ли, что вы с каждой своей картины забираете хлопушку?
   – Да, это мое условие. Первое, что я говорю продюсерам: «Хлопушку мне». Потому что это память.
   – Как вы ведете себя на площадке? Вы тиран?
   – Раньше я думал, что режиссер – это тот, кто громко орет. Мне было лет десять – двенадцать, когда я снимал свои первые фильмы, и чем громче я орал, тем больше чувствовал себя режиссером. А сейчас чем тише и спокойнее я себя веду на площадке, тем больше понимаю: я профессионален.
   Что мне кричать на актера, который замечательно делает свою работу? Или что мне кричать на актера, у которого не получается? Если я на него наору, он что, лучше станет играть? Я должен ему помочь. Другой вопрос, что меня приводят в ярость люди, которые халтурят, которые улыбаются и при этом ничего не делают, которые угодливы вместо того, чтобы просто достойно трудиться. Тут я действительно могу выйти из себя.
   – В какое время суток вы предпочитаете работать?
   – Я сова.
   – Как вы расслабляетесь?
   – Раньше смотрел кино, сейчас это для меня работа. Фильмов я смотрю по-прежнему много, но расслабляюсь совершенно иначе. Я люблю путешествия, занимаюсь фитнесом, ору в караоке, это дает мне возможность ощутить легкую расслабуху и испытать удовольствие.
   – Вам приходилось работать в Америке. Вы чему-нибудь там научились?
   – Там люди очень ответственно относятся к работе, их не надо подгонять. Это большое счастье, когда люди приходят на площадку и знают, что им делать. Даже если они не хотят что-то делать, они все равно это делают, потому что это их работа. Они не перекладывают свои обязанности на плечи других.
   – Многие рассказывают про деланую американскую улыбку…
   – У меня не было ощущения, что американцы злые, держат фигу в кармане и при этом улыбаются. Все-таки западное общество более доброжелательно по отношению к людям, чем наше.
   Я заканчивал «Волкодава из рода Серых Псов», жил в отеле в Шеппертоне, а студия находилась примерно в 40 минутах ходьбы. Я купил велосипед и на студию ездил на велосипеде. Проезжая мимо охранника, я все время махал рукой: «Hello! How are you?» И охранник махал мне в ответ.
   Однажды охранник сменился. Я подъехал, шлагбаум закрыт. Я говорю: «Hello! Could you open it?» Он говорит: «Куда?» Я отвечаю. Он говорит: «О'кей», поднимает шлагбаум, и я спокойно проезжаю.
   А представляете, сколько у нас нужно показать документов, чтобы просто пройти на студию?
   – Какие страны вы любите?
   – Италию, Америку, Австралию. Страна Оз произвела на меня дивное впечатление, но она уже не кажется мне далекой.
   Я входил в воду на Большом Барьерном рифе, и вокруг меня появлялись плавники акул, плавали огромные черепахи, и никто ни на кого не нападал. Мне на руки садились птицы, и я впервые понял, что о стране можно судить по тому, как люди относятся не только друг к другу, но и к животным. В Австралии можно спокойно подойти к пеликанам, можно гладить кенгуру – они заглядывают тебе в глаза, мол, чего ты принес перекусить?
   Я недавно был в Польше, жил в центре, но поначалу думал, что где-то на окраине. Потому что рядом был парк, где бегали белки, павлины ходили с роскошными, не ободранными хвостами. На меня это произвело шоковое впечатление, потому что пять лет назад, когда я был в Варшаве, она мне показалась очень напряженным городом, а тут вдруг такие перемены. И поляки мне сказали: «У вас это со временем тоже произойдет. Когда люди перестанут обороняться, когда они начнут не выживать, а жить, получая удовольствие, тогда они будут добрее друг к другу и к животным вокруг».


   Про актеров и продюсеров

   – Может ли случиться, что вам что-то не понравится и вы скажете актеру: «Извини, друг»?
   – Конечно, это моя работа. У меня бывали ситуации, когда я менял актеров за день до начала съемок. Так было на «Фонограмме страсти» и на «Змеином источнике». По разным причинам это происходило. Конечно, сложнее всего, когда актер уже снялся в части картины, а потом ты начинаешь понимать: не то. Бывает, что ты промахнулся и выбор оказался неправильным, бывает, что изменились обстоятельства в его жизни или в твоей. Он по-новому стал воспринимать сценарий, он стал придумывать какие-то вещи, которые тебя не устраивают. К сожалению, от этого не защититься ни актерам, ни мне. Некоторые режиссеры останавливают съемки и переснимают картину. У меня такой возможности не было, иногда я об этом жалею.
   – Приемлете ли вы актерскую импровизацию на площадке?
   – На площадке, во время репетиции – да. А во время съемки не очень, потому что мне нужно точное выполнение задачи. Когда мы придумываем сцену, идеи актера мне важны – если, конечно, они идут на благо фильму, а не выпаливаются просто так.
   Но когда импровизация происходит во время съемки, то это, как правило, просто сбивает и партнеров, и ритм сцены.
   – Сейчас ваш продюсер – Никита Михалков. Как большой художник он, возможно, пытается как-то давить на вас?
   – На самом деле он не вмешивается в работу, он очень корректен в этом смысле, что удивительно, потому что первую мою картину он не просто не воспринял, он ее всерьез драконил несколько лет.
   Критика – вообще дело тяжелое, нужно иметь большую внутреннюю силу для того, чтобы осмыслить резкое слово и вынести что-то полезное для себя. Михалков потом мне сказал: «Ты не обижайся, я тебе говорил честно, абсолютно искренне».
   Сейчас у нас очень хорошие отношения. Он всегда говорит: «Даже если я с тобой не согласен, я все равно буду на твоей стороне».
   – Вам везет на хороших продюсеров?
   – Да, слава богу. Я работал с очень умными, яркими людьми – с Валерием Тодоровским, с Кареном Шахназаровым, с Вадимом Абдрашитовым, Игорем Толстуновым, сейчас с Михалковым и Леонидом Верещагиным. Я очень ценю продюсеров и вообще людей, которые способны пересмотреть свое мнение и признать правоту другого человека.
   В этом смысле я всегда преклонялся перед позицией Карена Шахназарова. Во время работы над «Звездой» у нас было много конфликтных ситуаций. Он настаивал на чем-то своем, а я говорил: «Нет, я вижу иначе». Он говорил: «Нет, ты не прав». Я говорил: «Дайте я это сделаю». Он отвечал: «Я даже смотреть не буду». А потом говорил: «Ну, хорошо, покажи». Он смотрел, а потом говорил: «Знаешь, мне понравилось».
   А ведь для этого нужна большая внутренняя сила и колоссальная мудрость человеческая. Я пытаюсь научиться у него этой мудрости.


   Про окружение

   – Ваши коллеги говорят, что с вами всегда приятно общаться – и на работе, и вне работы.
   – Не думаю, что всем со мной приятно общаться. Есть люди, которые меня сильно не любят, но, как сказал кто-то умный, если ты прожил жизнь и не нажил ни одного врага, то жил зря.
   – У вас действительно много врагов?
   – Меня не любит достаточно много людей. Когда-то я горевал по этому поводу. Но потом понял, что многие не любят просто потому, что я что-то пытаюсь делать: критика ведь бьет по движущимся мишеням.
   Вот если бы я ничего не делал, опустился, тогда бы меня все жалели. Знаете, многие ведь любят, когда человек ничего не делает, когда он на дне. Тогда его начинают жалеть. И на его фоне чувствовать себя удачливыми и успешными. Но я предпочитаю действовать, реализовать себя. И если кому-то это не нравится, то им придется терпеть.



   Нина Шацкая


 //-- * * * --// 
   Очаровательная Нина Шацкая пригласила нас к себе домой. К нашему приезду она приготовила роскошный борщ. Вообще, в поведении Нины не было ни капли «звездности», она была максимально естественной и открытой. Должно быть, поэтому между нами не возникло барьера, который возникает обычно между героем и интервьюером.
   Продемонстрировала нам свое новое концертное платье, показала альбом с фотографиями, которые она делала во время путешествий.
   А потом мы поехали на репетицию концерта. Под симфонический оркестр Нина пела фрагменты своей будущей программы. Я сидел прямо в центре оркестра и переживал незабываемые ощущения от звучания ее голоса.


   Про романсы

   – Кто-то в Интернете сказал, что благодаря вам жанр романса избавился от нафталина. Что он имел в виду, как вы думаете?
   – Мы не можем обойтись без стереотипов. Стереотип, касающийся исполнительницы романсов – это такая несчастная крупная женщина, которая поет заунывную песню.
   А на самом деле романс в конце позапрошлого века – начале прошлого был жанром молодежным. Любители-композиторы сочиняли своим возлюбленным некое ироничное, камерное произведение, в котором никогда не было страданий.
   Но в советский период к романсу прикрепили ярлык декадентства, унылости. И очень жаль, что для певцов, исполняющих романсы, главным стал вокал, и они совершенно не задумывались о словах, о некой истории.
   А я стараюсь, чтобы главным было слово, стараюсь петь проще, не мудрствуя, и делаю это современным языком.
   – Почему вы решили петь романсы? Пришло ли это по мере взросления?
   – Я начинала с романса, потому что он очень удобен для вокальных упражнений. Если это любительский романс, то, как правило, там нет большого диапазона. С него очень хорошо начинать учиться петь.
   Мама и родственники всегда умилялись, когда я пела романсы. Но сначала я, конечно, мечтала не об этом жанре. Я хотела петь поп-музыку, потому что любой молодой человек всегда хочет петь музыку своего поколения.
   Но судьба так распорядилась, что я к романсу добавила, скажем так, вкус джаза – и получилось, что это уже и не старый жанр, но и не поп-музыка.
   – Я знаю, что у вас все-таки был опыт в поп-музыке.
   – Однажды меня пригласили выступить с концертной программой в круизе. Я подготовила добротный концерт с элементами танцевального шоу. И представьте, мое выступление никого не тронуло! Тогда меня осенило: то, чем я занимаюсь, – просто не мое! На следующий вечер я спела несколько романсов. Туристы начали осаждать меня просьбами петь еще и еще. Это и стало переломным моментом в моей жизни. Через полгода состоялся мой первый сольный концерт в Театре эстрады – программа, которая состояла из романсов и джаза.
   – Вы соединили романс с джазом, получилось некое перекрестье. Как возникла такая идея?
   – Я выросла в джазовом оркестре, и моя внутренняя музыка была замешана на свинге, на джазовых гармониях. Но росла я в России, на берегу Волги, и невозможно никуда деться от родных русских тенденций. И вот родился мой стиль, которому я не знаю названия.
   Когда я начинала это делать, не было человека, который бы мне не сказал, что этого делать нельзя. Мне говорили, что я просто не могу определиться с жанром. Исполнители романсов говорили, что так не поют романсы. А джазовые музыканты говорили, что так не поют джаз. Но сегодня эти «дебаты» уже в прошлом, и люди с удовольствием слушают новое направление – русские романсы, исполненные в джазовом стиле.


   Про оркестр «Радуга»

   – Вы начинали в джазовом оркестре «Радуга».
   – Да, его создал мой папа, Аркадий Шацкий, в городе Рыбинске.
   – Это был самодеятельный коллектив?
   – Он действительно начинал как самодеятельный, но со временем музыканты достигли такого уровня, что оркестр был признан профессиональным. Там были ежедневные репетиции и жесточайшая дисциплина.
   Сейчас таких оркестров в нашей стране я не знаю. За ночь аранжировщики могли написать несколько произведений, а на огромных фестивалях музыканты просто ставили перед собой ноты и после одной репетиции оркестр играл любое произведение.
   – Играли только джаз?
   – Это было советское время, так что «Радуга» должна была исполнять официальную советскую музыку и народную музыку. Но поскольку папа был поклонником джаза, то помимо обязательной программы оркестр играл джаз.
   – Вы пели в «Радуге»?
   – Я там росла: приезжала после школы, сидела на всех репетициях, делала уроки. Но так сложилось, что довольно долго я там не пела. У отца была очень высокая планка, он считал, что на сцену может выйти только тот человек, который достоин и готов. Экспериментов он не поощрял.
   Так что отец позволил мне выйти на сцену, когда я уже заканчивала десятый класс.
   – А свои первые гастроли помните?
   – Оркестр играл в Москве в Кремле на новогоднем балу молодежи. Мне было семнадцать лет, я пела одну песню, дрожала как заячий хвост. Я была в платье, оставшемся с выпускного, и меня выбрали королевой бала.
   В тот момент я работала заведующей сельским клубом. В школе училась я плохо, все время просиживала на репетициях, и поэтому, когда я школу закончила, было непонятно, что со мной делать, потому что я была гуманитарием, но без явного призвания.
   Петь мне хотелось, но отец считал, что это страшно тяжелая профессия и, если возможно, меня все-таки надо от нее уберечь. И чтобы было время как-то определиться, родители устроили меня в сельский клуб под Рыбинском.
   И когда в Кремле спросили: «А где же учится наша королева?», я ответила: «В сельском клубе». – «Какой юмор у нашей королевы!» Все были уверены, что я пошутила.


   Про публику

   – Кто ваш слушатель?
   – В основном романсы интересны тем, кто уже пережил какие-то серьезные ситуации – любовные истории, встречи, расставания, потери. Этот опыт делает людей особенно восприимчивыми к лиричным музыкальным произведениям.
   – Много ли мужчин приходит на ваши концерты?
   – Их становится все больше и больше. Даже билетеры отмечают, что на моих концертах много интересных мужчин. Респектабельные, сдержанные, уверенные в себе мужчины. Очень часто они говорят, что до знакомства с моим стилем исполнения романсов они были уверены, что совсем не любят этот жанр.
   – Вас узнают на улице?
   – Нет. В жизни я нечасто бываю такой яркой, как на сцене.
   – Правда ли, что вы пели на приеме у короля?
   – Да, у Хуана Карлоса. Но это не какая-то эксклюзивная ситуация. Один из россиян в своем имении иногда устраивает охоту для Хуана Карлоса, а потом организует русский вечер, куда приглашает певцов, которые поют русские романсы, так что я не одна там была.
   Меня очень долго слушали, мы уже спели всю программу, уже кончился репертуар, а гости все не расходились, и я не знала, что делать. Тогда хозяин сказал: «Вам надо передохнуть, давайте продолжим через пятнадцать минут». И мы судорожно вспоминали, что еще можем спеть.
   – Страшно было?
   – Нет, он очень доброжелательный человек. Была небольшая компания, и, что интересно – никто не ел, не ходил. Не понимая русского языка, они слушали очень внимательно. Им русские песни понравились. Видимо, наши грустные минорные напевы похожи на испанские.


   Про путешествия

   – Как получилось, что вы начали активно путешествовать?
   – Как и многие люди, сначала я проводила отпуска с друзьями, но со временем наши графики стали расходиться, потому что артисты отдыхают в то время, когда нормальные люди работают. И однажды моя приятельница, у которой турагентство, предложила мне съездить в Африку. Сначала я испугалась, вместе со мной никто поехать не смог, но она убедила меня, что поехать надо обязательно. И я впервые посмотрела Ботсвану, Зимбабве и ЮАР – Йоханнесбург и Кейптаун.
   После этой поездки во мне словно что-то перевернулось. Оказалось, что можно замечательно путешествовать одной. Конечно, для женщины это опасно, но если едешь через солидное агентство, с гидом, то получается совершенно потрясающе, потому что никто не отвлекает, как в компании. Потому что если ты с кем-то, то постоянно разговариваешь, и очень много деталей проходит мимо.
   – Маршрут вы составляете заранее?
   – Да, но, допустим, я приезжаю и понимаю, что не хочу смотреть какой-то современный музей, если есть альтернатива увидеть какой-то древний храм или заехать куда-то в глубь страны, куда туристы не добираются. Это такие энергетические места, куда приходят только местные жители. И конечно, я буду наслаждаться аутентичностью, а не буду жить в сетевом отеле, куда меня поселило турагентство.
   Турагентства, как правило, боятся отправлять туристов в малоизученные места. А когда едешь вдвоем с гидом, то можно поменять маршрут просто в зависимости от настроения.
   – Какие у вас любимые страны?
   – Индия. Я была там девять раз. Сегодня улетаю в Ботсвану. Недавно три недели была в Эфиопии и Конго, поднималась на вулкан Ньирагонго, смотрела, как кипит кратер. Это необыкновенное ощущение. Вообще, путешествия в Африку и Индию окрашивают жизнь в очень яркие цвета. В Европе на сегодняшний день нас практически уже ничего не может удивить. А когда едешь в экзотические страны, то становишься ребенком, который получает совершенно новую информацию. Становишься свободной, исчезают шоры, легче принимаешь то, что еще недавно можно было счесть абсолютно неприемлемым.
   – Вам не страшно отправляться в экзотические страны? Говорят, там много болезней.
   – Очень люблю этот вопрос. Если мы задумаемся о том, в каком мире мы живем в России, то найдем огромное количество болезней типа клещевого энцефалита. Но мы просто живем и об этом не думаем.
   – Как путешествия влияют на вашу основную деятельность?
   – Как ни странно, они постепенно становятся моей второй деятельностью, хотя еще несколько лет назад я вообще не думала ни о каких путешествиях.
   Теперь я не просто путешествую. Я еще и фотографирую, а потом публикую путевые заметки в одном из журналов.
   – Вам никогда не хотелось дать концерт в какой-нибудь африканской стране?
   – Мне не хочется там выступать, поскольку их культура слишком далека от нашей. Но в каждой стране я слушаю фольклорную музыку, и она дает огромный заряд для творчества.
   – Вы пишете что-то кроме путевых заметок?
   – Прозу. Недавно начала детскую книжку – сказки о животных. После африканских поездок у меня рождаются очень интересные идеи.


   Про материальную сторону жизни

   – Джаз и романсы не являются коммерческой музыкой. Как вам удается существовать – на что-то жить, шить платья, путешествовать?
   – Хочется, конечно, собирать стадионы. Но и без стадионов моя работа вполне позволяет жить. К счастью, мне встречаются люди, которым нравятся романсы, и они помогают мне осуществлять проекты. Причем это не какие-то богатые поклонники. Это мои друзья, это люди, которые ходят на мои концерты. Можно сказать, некий фан-клуб.
   – Про многих музыкантов говорят: «График его гастролей расписан на несколько лет вперед». У вас тоже так?
   – Нет, это относится к академическим музыкантам. Похвастаться плотным графиком могут только звезды мировой величины.
   У меня есть абонементные концерты, которые проходят в крупных залах – Доме музыки, Зале Чайковского, Консерватории. В этом случае я знаю свой график на год-полтора вперед. А текущие концерты могут назначаться, отменяться, переноситься, это обычное дело.
   – Приносит ли известность какие-то материальные выгоды?
   – Когда артист уже немного встает на крыло, появляются новые возможности, например фирмы, которые дают костюмы в аренду.
   Или вот буквально недавно такая ситуация была: владельцам брендов я так понравилась в их туалетах, что они мне их подарили. Но так нечасто бывает.
   – Что главное в сценическом костюме?
   – Платье может быть необыкновенным, но если мне в нем дискомфортно, то я не буду в нем петь, потому что оно должно быть помощником. Должно не только дополнять меня, но и давать возможность быть свободной.
   – Насколько отличается ваш сценический гардероб от повседневной одежды?
   – Это совершенно разные вещи. На сцене я обязана быть прекрасной дамой, а в обычной жизни предпочитаю стиль casual.
   Единственное, что объединяет мою сценическую и повседневную одежду, – это стиль. И на сцене, и в жизни я придерживаюсь женственного стиля.
   – Вам приходилось петь под фонограмму? Если да, то что это за ощущение?
   – Если хочешь попасть в эфир, то надо петь под фонограмму, телеканалы обязывают это делать. Это для меня всегда пытка, ведь надо много и упорно заниматься, чтобы попадать в свою фонограмму.
   К счастью, есть канал «Культура», который очень качественно снимает все вживую.


   Про Петербург

   – Ваши студенческие годы прошли в Санкт-Петербурге. Что чаще всего вспоминается из того времени?
   – Мое первое образование – управленческое, я училась на менеджера в Гуманитарном университете профсоюзов, но всегда хотела петь. В Питере петь было негде. Самодеятельность меня не устраивала, она была совсем примитивная, в ресторан идти не хотелось. Так что у меня был очень серьезный кризис: не петь я не могла, а места для пения не было.
   Так что сначала мое студенчество не было веселым и легким. Только на четвертом курсе института я поступила в школу-студию при ленинградском мюзик-холле и училась параллельно в двух заведениях. Вот тогда моя жизнь сразу стала счастливой.
   – Вы говорили, что Питер – не ваш город. Он вас не принял. В чем это выражалось?
   – Когда я сейчас встречаюсь с сокурсниками, они мне говорят, что я была в коллективе, что меня любили. Но у меня всегда было ощущение, что меня как-то не принимают.
   Одна из однокурсниц недавно сказала, что я всегда была нацелена на то, чтобы стать певицей. Удивительно, но я этого не помню. Но, наверное, она права. И именно эта нацеленность мешала мне расслабиться и просто жить студенческой жизнью. Ведь я каждый вечер шла в театр, в музей, на концерты, все впитывала, впитывала. Я приехала в этот город развиваться. Сейчас думаю: надо было быть более легкомысленной.
   – Как вы сейчас относитесь к Петербургу?
   – Последние несколько лет у меня бесконечная ностальгия по Питеру. Когда я приезжаю туда, у меня дух захватывает, особенно от домов – разрушенных и отреставрированных. Я хожу, задрав голову, разглядываю карнизы, крыши, лепнину и удивляюсь: почему во время студенчества меня не захватила архитектура?
   В общем, если бы была возможность, я бы с удовольствием жила на два города – Питер и Москву.
   – Вам пригодилось первое образование?
   – Конечно. Я до сих пор сама занимаюсь своими концертами, я прекрасно знаю, как это делать. Продюсера у меня нет.
   – Какой совет ваших родителей вы считаете главным?
   – В последние годы жизни, когда я жаловалась папе на какие-то неурядицы, он постоянно говорил мне: «Думай о хорошем – и все будет хорошо».



   Лора Квинт


 //-- * * * --// 
   C Лорой Квинт мы впервые увиделись на творческом вечере Максима Аверина. Легкий мандраж, предшествующий каждому интервью, рассеялся сразу, едва Лора Геннадьевна улыбнулась и совсем по-дружески сказала: «Ну что же вы стоите, Женя, присаживайтесь, мы посплетничаем, пока ваши ребятки тут настраиваются». Ребятки настраивались минут пятнадцать, а я за это короткое время забыл, что нахожусь на работе.
   Так же легко было и во время нашей второй встречи, на спектакле «Я – Эдмон Дантес», к которому Лора Геннадьевна написала музыку. Лора Квинт – человек необычайно энергичный и позитивный: она умеет наслаждаться каждым моментом жизни. После каждой нашей встречи я еще несколько дней улыбался на улице незнакомым людям.


   Про плагиат

   – Лора, вы гордитесь тем, что вы известный композитор?
   – Я горжусь, что принадлежу к прославленной ленинградской композиторской школе. А то, что мою музыку знают и любят, – это не моя заслуга, мне просто выпал счастливый билет. Небеса ко мне благосклонны: они кому-то посылают секонд-хенд, а мне – классные мелодии, которые запоминаются.
   – Получается, что вы в общем-то здесь совершенно ни при чем. Вам сверху посылают мелодии, а вы их просто записываете. Но ведь на самом деле это же не так…
   – Я объясню. Дело в том, что в процессе создания любой мелодии в голове идет очень интенсивный отбор, и я для себя самый страшный цензор. Не секрет, что некоторые мои коллеги откровенно крадут мелодии и считают, что это в порядке вещей.
   Для меня плагиат – самое страшное, это считается композиторским бессилием. Поэтому, сочиняя, я сто раз проверяю, не похоже ли на что-либо, особенно если уж больно классно получилось. Я постоянно себя анализирую, в голове все время работает счетчик. Когда я писала музыкальную сагу «Русский бал», то звонила музыковеду Галине Головатой и говорила: «Галя, я тебе сейчас сыграю. Это ни на что не похоже?». Она слушала, потом отвечала: «Успокойся, ни на что».


   Про мужа

   – У меня есть несколько вопросов про вашего мужа.
   – Ой, с удовольствием!
   – С Андреем Биллем вы вместе уже больше двадцати лет. Говорят, что в творческих семьях люди часто расстаются, и это залог хороших отношений. Неужели это единственное условие для того, чтобы было все хорошо?
   – Я думаю, что главное – это хорошее воспитание. Очень важно, как люди просыпаются. Некоторые просыпаются с хмурыми лицами и считают, что демонстрировать свое дурное настроение – это в порядке вещей. А мы просыпаемся с улыбкой. Это первое.
   А второе – просто человеческая привязанность, когда твой спутник жизни через много лет тебе по-прежнему кажется очень красивым и влекущим.
   А гастроли, расставания… По-моему, от этого мало что зависит.
   – Когда ваши отношения только начинались, кто кого покорял – вы его или он вас?
   – Я ему предложение, по-моему, сделала раньше, чем он успел меня покорить. Правда, ему и в голову не могло прийти меня покорять, потому что между нами было социальное неравенство: я уже была знаменитым композитором, а он только студентом.
   – Как вы познакомились?
   – На конкурсе «Юрмала-89»: я – в жюри, он – молодой артист. Я тогда написала оперу «Джордано», ее уже приняли к постановке в зале «Россия», но у нас не было артиста на роль ученика Джордано.
   И я увидела, что Андрей идеально подходит на эту роль, и пригласила его. Потом его увидел замечательный режиссер Влад Дружинин, отец Егора Дружинина, и взял в постановку. Честно говоря, у меня тогда даже мысли не было, что это мой будущий муж.
   Мы виделись каждый день, Андрею было трудно называть меня просто Лорой, он обращался ко мне «Лора Геннадьевна». И однажды мой соавтор Коля Денисов сказал ему: «А что это ты молодую бабу называешь по имени – отчеству?»
   Ну а потом мы с Андреем попали в роковой для меня город Таллин. «Роковой» – в хорошем смысле. Премьера песни «Здравствуй, мир!» и много других важных событий было у меня в этом городе. И вот в Таллине Андрей вдруг взял меня за руку. И я поняла, что если он меня отпустит, то я сойду с ума. Ну и произошло, как говорится, самое страшное, что может произойти между женщиной и мужчиной.
   А утром я ему сказала: «Мы, конечно, поженимся» – сказала утвердительно, без вопроса. В общем, он не смог отказаться от такого замечательного предложения, тем более что к этому моменту я уже была его любимым композитором.
   Вот так, собственно, это и произошло. Когда он мог меня очаровывать?
   – Он не ревнует вас?
   – Он во мне уверен. Я иногда спрашивала: «Андрюшечка, ну ты хоть немножко меня ревнуешь?» Он отвечал: «Нет». – «Почему?» – «Вокруг тебя одни трусы и слабаки, они побоятся к тебе подойти. Ты женщина только для капитанов».
   Мой муж не только заслуженный артист России, он еще двукратный чемпион мира по яхтингу.


   Про домашнюю работу

   – Я существую без домработницы, все по дому делаю сама: мне было бы очень тяжело, если бы кто-то передвигал предметы в том пространстве, где я работаю. Но я должна сказать, что просто обожаю домашнюю работу.
   А еще я люблю делать ремонты, иногда даже помогаю своим друзьям. Вы знаете, некоторые женщины очень любят ходить в ювелирные магазины, даже просто посмотреть. А у меня другая страсть: я испытываю невероятные ощущения, когда вижу рулоны обоев. Наверное, во мне умер дизайнер.
   – К вам часто приходят друзья?
   – Да, и я всегда волнуюсь перед их приходом, вот такая ужасная психика, понимаете? Я начинаю ужасно нервничать: как их лучше принять, сто раз проверяю, вытерта ли пыль. Наверное, из меня вышла бы неплохая экономка. Так что мне не страшны жизненные перипетии: если с музыкой вдруг как-то не заладится, в хороший дом меня всегда примут на работу.
   – Тяжело привыкнуть к вашим шуткам.
   – Привыкните, ладно?


   Про то, как создаются песни

   – Как вы сочиняете?
   – Я очень легко перехожу от плиты к роялю, от рояля – к стиральной машине, чистке зеркал. Я в этот момент думаю, голова сочиняет.
   И раньше я гордилась тем, что одной рукой сочиняю, другой готовлю, третьей вытираю пыль – и все получается прекрасно. А не так давно обнаружила, что, пока сижу за роялем, на плите у меня что-то горит. Механизм нарушился, как-то перестало хотеться все время торчать на кухне. Раньше этого не было.
   – А если, скажем, надо писать на заказ, в этом случае что-то меняется?
   – Нет, процесс тот же самый. Я обожаю писать на заказ! Моцарт писал – и мне не стыдно.
   Для меня это игра. Сейчас я песни пишу только по заказу. Потому что для души занимаюсь теперь только тем делом, о котором мечтала всю жизнь. Это крупная форма – мюзиклы.
   – Я видел, с каким огромным успехом шел ваш мюзикл «Я – Эдмон Дантес». Как долго вы сочиняли его, ведь это очень большое произведение?
   – Около двух месяцев. Я одновременно писала «Эдмона» и оперу «Русский бал». Делала это параллельно, переключаясь с одного на другое.
   Через полтора месяца оба произведения в основных ариях были уже написаны.
   – Считается, что композитор – профессия мужская. Что вы об этом думаете?
   – Я тоже так считаю. Конечно, есть женщины, которые пишут славные песни. Но, пусть они меня простят, для меня композитор в полном смысле слова – это, конечно, Александра Пахмутова.


   Про чудеса

   – Однажды вы сказали, что ваша жизнь – это рояль в кустах. Что вы имели в виду?
   – В моей жизни происходят такие чудесные повороты, что если бы это было описано в каком-то рассказе или романе, то сказали бы, что автор бездарный, что такого не может быть, что это натяжка.
   – А когда произошел самый первый такой поворот?
   – Наверное, когда приобрели мою первую песню, мне тогда было четырнадцать лет.
   Песню приобрели в «Ленконцерте», это была самая главная концертная организация в Ленинграде. И противоестественность ситуации заключалась в том, что, по идее, в этом возрасте я должна была писать песни о Павке Корчагине или пионерскую походную. А песня называлась «Аве Мария», причем стихи и музыка – мои. Вот как это могло произойти в атеистической стране?
   – А контракт вы сами подписывали?
   – Нет, конечно. Я же была несовершеннолетней. Все договоры подписывал мой папа.
   – Получается, у вас огромный композиторский стаж – с четырнадцати-то лет!
   – Он у меня гораздо раньше начался. Дело в том, что на рояле я играю с пяти лет, а музыку стала писать где-то с шести. А когда мне было семь лет, я написала детскую песенку, и меня стали сразу рекомендовать на всевозможные концерты для особо одаренных детей. В результате эту песню в моем исполнении записали на радио.
   К чему я это рассказываю? Прошло много лет. И вот, грешна, лет десять назад сложилась такая ситуация, что один очень богатый человек заказал для своего ребенка песню. А я в тот момент писала музыку к фильму.
   И с одной стороны, у меня не было времени выполнить этот заказ, а с другой стороны, денег хотелось. И я продала ту песню, которая была написана мной в семь лет, и песня имела огромный успех.


   Про детство

   – Я знаю, что родители хотели отдать вас в балет. Почему?
   – Как только я встала в кроватке, то сразу начала танцевать. И они решили, что я балерина, стали меня водить в Мариинский театр. Помню, в четыре года повели на «Жизель» с Нуреевым, я до сих пор помню этот спектакль.
   Я и сама тоже считала, что я балерина. Помню, как меня привели поступать в Вагановку, у папы была возможность показать меня Фее Ивановне Балабиной – это знаменитая была балерина, знаменитый педагог. Меня спросили: «Девочка, что ты станцуешь?» Я говорю: «Лебединое озеро». – «А что из «Лебединого озера»?» Я сказала: «А все!»
   – Очень скромно.
   – Я сказала правду, что там. Но потом так получилось, что я заболела ветрянкой, она дала осложнение на сердце, и бабушка с дедушкой сказали: «Девочка слабенькая. Вы хотите ее замучить?»
   Конечно, родители решили меня не мучить и стали учить играть на рояле.
   – Ваши родители имеют какое-то отношение к музыке?
   – Папа у меня физик, мама – филолог. Они страстные поклонники классической музыки и вообще любой музыки и любого искусства.
   – Каковы ваши первые впечатления от учебы?
   – Ленива я была отчаянно! Играю, играю, потом встаю: «А можно, я пройду вокруг стола?» – «Пройди». – «А можно, я еще раз пройду?» – «Пройди». – «А можно, я попью?» – «Попей». – «А можно наоборот?» – «Пожалуйста». И это бесконечно. Удивляюсь, как я не получала подзатыльники. Низкий поклон моим родителям, которые все это терпели.


   Про попсовую славу

   – А когда вы почувствовали кайф от того, что садитесь за инструмент?
   – В детстве, когда сочинять стала. А потом, уже когда училась в школе, я поняла, что такое попсовая слава!
   – А что это за попсовая слава?
   – Рассказываю. Я поступила в музыкальную школу-десятилетку при Консерватории. За роялем надо было сидеть от трех до шести часов в день. Всю жизнь. И при этом каждый год – отсев.
   И вдруг так получилось, что мы оказались в одном классе с девочкой-пианисткой Ирой Понаровской, которая мечтала стать певицей. У меня есть фотография Иры, на обороте которой она написала, когда мы были в восьмом классе: «Композитору» от «певицы». Именно так, в кавычках.
   Я написала песню, и, поскольку мы были уже в восьмом классе, нам разрешили присутствовать на общешкольном вечере, где были танцы-шманцы под «Битлз» и всякое такое прочее. Там был самый красивый мальчик в школе, десятиклассник Юра Александров, моя первая любовь. Он, конечно, не знал, что по нему сохла восьмиклассница, я для него была просто мелочь пузатая. Сейчас это народный артист России, художественный руководитель театра «Санкт-Петербург Опера».
   И вот мы с Иркой Понаровской, значит, выступили. И вот она – слава! Потому что на рояле играй до посинения – славы не будет. А спели мою песню – и мы просто самые козырные девчонки в школе! С нами даже старшеклассники здоровались, нас знали все. И я тогда поняла, что, конечно, классическая музыка – хорошо, а песни – это тоже классно.
   – А в консерватории вас за любовь к эстраде не ругали?
   – Даже наоборот – поощряли. Мне очень повезло, моим учителем был народный артист России Владислав Александрович Успенский, блистательный симфонист, он написал много популярных песен для Пьехи, для Толкуновой, написал музыку к фильму «Гиперболоид инженера Гарина». Он очень меня любил и даже прощал мне мою лень.
   – Вы и в консерватории были ленивы?
   – Феноменально! То есть я приходила туда каждый день, но знаете для чего? Пить кофе. Я была, как меня называли, «Леди Фест», и мальчики приносили мне кофе. И вот я стояла на лестнице, курила и пила кофе. К девяти утра ходила. Но на лекцию – ни-ни. А мой учитель был деканом, и он, конечно, улаживал все мои пропуски, потому что, когда был экзамен по специальности, его потом всегда поздравляли. К нему подходил кто-то из его коллег и говорил: «Ну, Владик, твоя Лора сегодня – молодец». Это был для меня самый сладостный момент жизни.
   – Скажите, композиции можно научить?
   – На самом деле нельзя: это, конечно, дар божий. Но можно привить хороший вкус, ориентиры – например, как композитор должен себя вести. Это очень достойная профессия, композитор не может в предбаннике у артиста стоять со своим произведением – это неприлично. И может быть, я из-за этого что-то теряла, но многое выигрывала.


   Про любовь

   – Любовь помогает творчеству или мешает?
   – Я уже двадцать четыре года замужем за одним и тем же мужем, так что я уже не очень хорошо помню, как это – влюбляться.
   Но я помню, что любовь всегда меня разрушала, потому что я влюбленная – не существую, я растворяюсь. Для меня это очень некомфортное чувство, мне легче имитировать его в творчестве. Например, написать любовную арию. Обычно люди думают, что это можно написать только в состоянии великой страсти. А на самом деле это не так.


   Про перевоплощение

   – Вам никогда не хотелось переделать песни, которые вы написали давно? Или, если произведение закончено, оно таким и остается?
   – Таким и остается. Дело вот в чем. Я всегда пишу для конкретного артиста, я как бы становлюсь этим артистом и пишу музыку от его имени. И мне не важно, женщина это или мужчина. Главное – чтобы артист обладал яркой индивидуальностью.
   Когда я пишу для Нади Бабкиной, я становлюсь Надей. Когда для Димы Певцова, становлюсь Певцовым – суровым, сдержанным, надежным.
   Помню, когда писала для Валечки Толкуновой песню «Сережа», я в тот момент была до такой степени Толкуновой, что, когда я принесла Валюше эту песню на кассете, чтобы она учила демо, мне Валя потом позвонила и сказала: «Ты знаешь, моя мама слушала из кухни и думала, что это я пою».
   И мне это ужасно нравится – на какое-то время становиться этими бесконечно талантливыми актерами и певцами. Это такое счастье! Кто-то из критиков назвал меня «композитор-актер», и я этим очень горжусь. Я в этом вижу свою миссию.
   – Получается, вам никогда не приходилось писать в стол?
   – Никогда, прошу прощения.
   – Вы в детстве или юности никогда не мечтали прославиться?
   – Знаете, я всегда думала так: «Придет слава – хорошо. А придет только уважение – тоже неплохо».



   Вера Сторожева


 //-- * * * --// 
   К Вере Сторожевой мы приехали на дачу. Нам повезло: в тот день собралась вся ее семья – готовить шашлык. Так что обстановка была домашняя, да и погода на дворе стояла чудесная.
   Вера Михайловна оказалась очень мягкой и тонкой женщиной; я с трудом мог представить, как на съемочной площадке она руководит огромной группой людей.
   Кроме того, мне удалось познакомиться с ее мужем и дочерьми, которые также произвели на меня впечатление очень интеллигентных и гостеприимных людей. Когда мы собирались в обратный путь, мне стало даже как-то грустно: не хотелось покидать этот замечательный дом, где я смог почувствовать себя не просто заезжим журналистом, а настоящим гостем.


   Про «женское» кино

   – Вера Михайловна, вы первая женщина-режиссер, которая получила главный приз Московского кинофестиваля. Вы знали о награде заранее?
   – Нет, конечно! Узнали только в зале, когда прослушали все призы, начиная с самых «младших», и поняли, что все уже, мы ничего не получили, но ведь важно участие… И когда объявили Гран-при, мы были в восторге, мы были счастливы! Это была огромная радость, потому что в каждое кино, получает оно приз или не получает, ты вкладываешь все, что можешь.
   – Получение Гран-при как-то повлияло на вашу дальнейшую творческую жизнь?
   – Мое имя стало более известным, меня стали узнавать. И большой плюс был, конечно, в том, что это повлияло на получение дальнейшей работы.
   – Где вы храните «Святого Георгия»?
   – «Георгий» живет у нас дома, в гостевой комнате.
   – Как к вам относятся коллеги-мужчины?
   – Я чувствую немножко снисходительное отношение, особенно когда делаю приличную работу.
   – Вы с этим как-то боретесь?
   – Никак не борюсь, я просто считаю, что глупо уходить от своей природы. Надо, наоборот, раскрывать ее. Я люблю снимать комедии, я люблю снимать мелодрамы. А блокбастер я не буду делать, потому что я его не чувствую.


   Про «Путешествие с домашними животными»

   – Что было самым интересным во время съемок «Путешествия»?
   – Много было интересного, поскольку у нас снимались животные и маленький ребенок. Например, когда козу первый раз поставили в лодку, она начала ее раскачивать. А Ксения Кутепова не очень хорошо плавает.
   Мне обещали водолазов, но, конечно, никаких водолазов не было, и я очень боялась. Потом мы вызвали ветеринара и сделали козе успокоительный укол. И вместо того чтобы просто успокоиться, коза заснула: положила голову на скамейку в лодке, но продолжала стоять.
   – Как же вы потом ее разбудили?
   – Рядом с ней была собака, она очень испугалась за козу и стала ее спасать, ведь они как-то уже сдружились. Собака стала лаять, стала ее лизать. И в итоге мы стали водить козу вдоль берега, чтобы пешими прогулками привести ее в чувство, и она перестала бояться лодки.
   А когда снимали на железной дороге, там были свои перипетии. Трасса была не федеральная, но все равно довольно, так сказать, многопоездная. В обоих направлениях мы поставили по человеку, это были наши «смотрящие». Когда они кричали: «Поезд!», все мужчины хватали дрезину весом несколько тонн и снимали ее с рельсов.
   Наш замдиректора Вадик просто поседел за эти съемки, потому что это было безумно ответственно – ловить «окна», поезда и прочее. Но на самом деле происшествия случаются на каждом фильме. На каждой картине сдаешь свою кровь просто стаканами.


   Про телевидение

   – Как вы пришли на телевидение?
   – Когда в 1993 году я окончила Высшие режиссерские курсы, кино не было совсем. А когда только поступила, то Владимир Яковлевич Мотыль, который был художественным руководителем курсов, попросил нас подписать бумагу, где было сказано, что мы, находясь в здравом уме и твердой памяти, выбираем профессию, у которой нет будущего.
   – А телевидение в то время как раз набирало обороты?
   – Да, и я пошла на телевидение, начинала с роликов, с небольших фильмов. К 1999 году попала на канал «НТВ», сделала вместе с Леонидом Парфеновым, я считаю, прекрасный фильм «Живой Пушкин». Мы снимали на «Кодак» специальной старой французской камерой, чтобы была иллюзия, что это хроника и что на экране настоящий Пушкин.
   – Здорово.
   – И даже был такой момент, когда Леониду Парфенову позвонил известный кинокритик и спросил: «Напомните, что за фильм начала двадцатого века вы использовали в вашем кино?»
   Парфенов говорит: «Мы сняли это сами». Критик помолчал и положил трубку, как будто и не звонил.
   Этот фильм как бы подытожил всю мою работу на телевидении, и следом я уже пошла снимать, в 2001 году запустилась с фильмом «Небо. Самолет. Девушка».


   Про работу режиссера

   – Вы помните свой первый съемочный день?
   – Да, съемки у станции метро «Арбатская» – круглой, терракотового цвета. Меня привезли на машине, я увидела кран, кучу народа с этим краном, человек семь прокладывали рельсы… И я подумала: «Боже мой, я сейчас уеду отсюда». Потому что такой ужас обуял: столько человек, и все смотрят на тебя, а ты должен быть в рабочей форме!
   – Сейчас такого ужаса не бывает?
   – Все бывает, конечно. Главное, чтобы никто не видел твоей растерянности. Как говорил один из наших мастеров, Кшиштоф Занусси, «когда я не знаю, что делать, я прошу проложить рельсы, круговую панораму. Пока они кладут, я за эти полтора-два часа что-нибудь придумаю».
   – Режиссера можно сравнить с полководцем?
   – Скорее, с капитаном корабля, причем команда постоянно проверяет вас и «надкусывает»: можно ли дальше или там уже твердо.
   Как правило, есть один-два человека, которые вас понимают, остальных нужно убедить, приручить, запугать, влюбить в себя и так далее.
   – У вас постоянная команда?
   – Административная группа – постоянная, с художниками работаю по две-три картины. Операторов меняю каждую картину, мне нужен свежий взгляд. То же самое – с актерами.
   – Что главное в профессии режиссера?
   – Индивидуальность. Надо быть собой и всегда добиваться того, чего хочешь. Есть вещи компромиссные, а есть вещи, которые не терпят компромисса. Это надо для себя разделять и уметь все форс-мажоры оборачивать на пользу материалу. Если, допустим, на площадку что-то не приехало, не доехало или вдруг изменилось, то ты должен придумать, как обойтись без этого, но сделать что-то более интересное.


   Про выбор профессии

   – Как и когда вы поняли, что хотите быть кинорежиссером?
   – Однажды мой муж, он снимался тогда у Киры Муратовой, вернулся со съемок и сказал: «Ты знаешь, а Кира сказала, что из тебя мог бы получиться режиссер». Наверняка ни Кира, ни Сережа не помнят этот мистический момент, а я запомнила, я как бы получила благословение.
   К тому времени я уже окончила Институт культуры, у нас родилась дочь. И когда родилась вторая дочь, я пошла на Высшие режиссерские курсы и подала документы.
   – Что было самым сложным при поступлении?
   – Шел 91-й год, в стране реально ничего не было, давали талоны на распродажу в «Детский мир». И каждый раз это совпадало с экзаменами на курсах.
   Я приходила на очередной экзамен и думала: «Боже, что я делаю? Зачем? У меня двое детей, сейчас колготок не будет!» Потом я быстро-быстро писала письменную работу и бежала в «Детский мир». Вот такие были все время у меня дилеммы. В итоге, слава богу, меня взяли. Нас было 18 человек, я одна женщина на курсе была.
   – А во время обучения что запомнилось больше всего?
   – Когда я пришла в первый день после зачисления, оказалось, что там надо целый день сидеть, учиться. Я была в ужасе: у меня один ребенок в школе, а второму только два года!
   Моя мама и моя тетя собрали всех своих подруг из разных городов страны и устроили вахтенный способ. Каждая приезжала на месяц сидеть с детьми, а я с девяти утра и до шести вечера ходила учиться. Так что я им очень благодарна.
   – Говорят, чтобы пробиться в настоящем большом кино, нужен блат.
   – Я раньше тоже так думала. А теперь знаю, что талантливый человек, он как-то сразу виден и ты хочешь работать именно с ним, вот и вся протекция.


   Про семью

   – Сегодня ваши дочери уже взрослые, и теперь в вашей семье четыре «киношника». Ваши творческие интересы не сталкиваются?
   – Нет. Мы вообще дома про кино особо не говорим.
   – В фильме «Скоро весна» сыграла ваша младшая дочь. Как вы общались на площадке?
   – Когда я что-то говорила, она меня спрашивала: «Кто сейчас со мной говорит – мать или режиссер?»
   – «Ребенок» не требовал себе каких-нибудь особых условий?
   – Однажды мы снимали кадр, где героиня бежит вдоль автобуса. Шел ливень, Оля была в кроссовках, бежала прямо рядом с автобусом, а там мокрая трава и скользкая глина. И я ей кричала: «Ближе, ближе к автобусу!», и вдруг вижу, что одно неловкое движение, и она просто под этот автобус полетит.
   – Вот тогда в вас говорил режиссер.
   – Да, во мне говорил режиссер, но вообще не хочется так работать, в этом нет ничего хорошего.
   – В курсовой работе вы сняли своего мужа, Сергея Попова. Насколько трудно работать с близкими людьми и вообще как часто стоит прибегать к таким решениям?
   – Это была вынужденная мера. Должен был сниматься Андрей Ташков, замечательный артист из Театра Пушкина, но его не отпускали с репетиций. А это курсовая работа, и сроки перенести было невозможно. Я заметалась и взяла Сережу.
   С мужем не очень удобно работать, потому что трудно отделить личные отношения от отношений «режиссер – актер», ведь в семье ситуация все-таки наоборот, а здесь ты начальник над мужем, даешь ему указания, а это немножко неправильно.
   – Где вы познакомились с Сергеем?
   – Мы вместе учились в Институте культуры.
   – А кто был инициатором отношений?
   – Сначала Сергей, потом и он мне понравился. Но я как-то больше думала не о семейной жизни, а об искусстве. Как все молодые девушки, хотела стать артисткой, мечтала о сцене, о славе и так далее. И мне казалось, что я сейчас немножко поучусь в этом институте, а потом куда-то перейду. Потом мы поженились, потом у нас родилась Анна, я закончила институт и ездила за Сережей, потому что он много снимался.
   Потом он сам снимал, он безумно талантливый человек, значительно талантливее режиссер, чем я. Сережа мог бы, наверное, больше реализоваться, но, к сожалению, так получилось, что были тяжелые времена, надо было кормить семью, и я стала много работать. Я оставляла детей, у меня всегда было чувство вины, что я им недодаю. Сейчас, слава богу, уже никто от моих отъездов так не страдает.


   Про любимые фильмы

   – Какой из своих фильмов вы любите больше всего?
   – Они как дети, все – любимые. Просто у некоторых судьба складывается так, что они становятся более знаменитыми и успешными.
   Например, когда был первый показ «Француза», мне позвонили с канала и сказали: «Ваш фильм посмотрели 35 миллионов человек». И теперь его показывают каждый год, хотя снимала я его только для того, чтобы не простаивать.
   – Фильмы каких режиссеров вам наиболее близки?
   – Люблю Бунюэля за его сдвиг, за его разножанровость внутри одного фильма. Феллини, Муратову очень люблю.


   Про продюсеров

   – Сейчас появилась такая тенденция, что продюсеры вмешиваются в творческий процесс. Как вы к этому относитесь и каковы ваши взаимоотношения с продюсерами?
   – Я считаю, что продюсер – это не какой-то строгий дядька, а такой же творческий человек, поэтому всегда возможен диалог. Очень хорошо, когда продюсер – человек тонкий и вдумчивый. Мне повезло, я работала с замечательными продюсерами – Леной Яцурой, Сабиной Еремеевой, у нас не было никаких проблем, я всегда видела, что можно получить от точки зрения другого человека. Как говорил наш мастер Александр Митта, режиссер имеет право пользоваться всеми советами, которые ему дают, все собирать и присваивать себе.
   Продюсеры, конечно, важны. Но все равно я считаю, что в большом кино режиссер – такая фигура, которая никогда не изотрется, никогда не станет второстепенной.


   Про оптимизм

   – Вам знакомо чувство неуверенности?
   – Знакомо.
   – Когда оно обычно возникает?
   – Когда сижу в фойе и первый раз показываю свое кино, уже готовое. Вот это ужас, для меня самое тяжелое, когда ты отдаешь свое дитя первым зрителям, таким жестоким, несправедливым, противным, которые могут ничего не понять.
   – Какое послание, месседж вы вкладываете в свои фильмы?
   – Я никогда не снимаю депрессивное и безысходное кино. Пусть оно будет немножко сказкой: мне кажется, что кино должно давать надежду и будить все доброе, что в нас есть.
   – Вы верующий человек?
   – Да.
   – У вас есть фильм, который вы мечтаете снять, но по каким-то причинам не получается?
   – Нет. Все, что я хочу снимать, я снимаю сейчас. А когда заканчиваю, то всегда знаю, что буду снимать дальше, у меня параллельно съемкам уже готовится следующая история.


   Про выбор актеров

   – Как вы выбираете актеров?
   – Во время работы над сценарием главных героев я обычно знаю. А в остальных случаях – долго и мучительно ищу. Не люблю актеров смотреть в театре, хотя они всегда говорят: «Ой, придите посмотреть, вы сразу поймете, какой я». Обычно я не хожу, потому что в театре какие-то другие группы мышц актерских задействованы, мне кажется, что актеры врут, плюсуют и так далее.
   – У вас есть свой метод работы с актером?
   – Единого рецепта нет, я с каждым индивидуально работаю. Например, Миша Ефремов – его только заведи, потом не остановишь. А с какими-то актерами я долго все проговариваю, а кому-то важен режиссерский показ.
   Мне всегда интересно брать известных актеров и «поворачивать» их по-другому, увидеть их так, как до меня никто не видел.
   – А как сами актеры к этому относятся?
   – Настоящие артисты обычно любят меняться.
   – Вы привязываетесь к актерам?
   – Нет. Я всегда им говорю: «Будьте осторожны: я как влюбляюсь в актера, так быстро от него и отхожу». Если начинаются какие-то разговоры про деньги или про то, что ему надо бежать сниматься в сериал, я сразу разлюбляю актера, и мы расстаемся. Мне кажется, что прежде всего он должен хотеть сниматься, а потом все остальное.


   Про личное время

   – Чему вы посвящаете свое личное время?
   – Считается, что у мужчин личное время – это время дома, а у женщин личное время – это работа. Наверное, «женское» кино в том и состоит, что у женщины все наоборот. Так что мое личное время – огромное, это моя основная жизнь.
   Мне нравится снимать, и поэтому я много снимаю – может, потому, что поздно пришла в профессию. Я очень люблю снимать, монтировать, придумывать, люблю с людьми работать. Я счастлива, что обнаружила эту профессию для себя.