-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Маурицио де Джованни
|
|  Кровавый приговор
 -------

   Маурицио де Джованни
   Кровавый приговор
   Роман

   Посвящается мальчику в коляске – моему отцу


   1

   Во второй половине дня пролился дождь – последний дождь зимы, но никто не мог об этом знать. Мокрая мостовая отражала слабый свет фонарей, которые теперь висели над улицей неподвижно, потому что ветра не было. В этот вечерний час светились только окна парикмахерской. Внутри был виден мужчина, натиравший до блеска латунную раму зеркала, – парикмахер Чиро Эспозито.
   Чиро невероятно гордился своей профессией. Он начал учиться парикмахерскому делу с детства и смел не одну бочку волос с пола этого заведения, которое принадлежало сначала его деду, а потом отцу. С ним обращались точно так же, как с остальными работниками; ему даже доставалось чуть больше затрещин за то, что опаздывал на несколько секунд, подавая бритву или влажное полотенце. Но это пошло ему на пользу. Тогда так же, как теперь, у него были клиенты не только из квартала Санита, но и из дальнего Каподимонте. У парикмахера были с ними прекрасные отношения: он хорошо знал, что мужчины приходят в парикмахерскую не только чтобы привести в порядок волосы и бороду, а главным образом для того, чтобы ненадолго освободиться от работы и жены, а некоторые – и от партии. У него развилось особое чувство, которое подсказывало ему, когда надо болтать, а когда молчать, и научило всегда находить, что сказать на любимые людьми темы.
   Он стал большим знатоком в вопросах футбола, женщин, денег и цен, чести и бесчестья. Политики он избегал: в те дни она была опасной темой. Уличный торговец фруктами однажды посетовал, что ему трудно получить товар для продажи, так четыре типа, которых никогда не видели в этом квартале, сломали его тележку и обозвали «свиньей-пораженцем». Избегал парикмахер и сплетен: тут никогда невозможно быть уверенным. Он гордился тем, что его салон был чем-то вроде клуба. Именно по этой причине его тревожило случившееся месяц назад происшествие, которое бросило тень на его почтенное заведение.
   В его парикмахерской человек убил себя. Это был давний клиент, который ходил в салон еще при отце Чиро, жизнерадостный по натуре, шумно проявлявший любое свое чувство. Он постоянно жаловался на жену, детей и вечную нехватку денег; был государственным служащим, но Чиро не помнил, где тот служил, а может быть, и никогда не знал этого. В последнее время перед самоубийством он стал мрачным и рассеянным, больше не разговаривал и не смеялся знаменитым шуткам Чиро: жена бросила его и забрала с собой их двоих детей.
   И вот совершенно неожиданно, когда Чиро бережно проводил бритвой по его левой бакенбарде, этот человек схватил руку парикмахера за запястье и всего одним решительным движением перерезал себе горло от уха до уха. На счастье Чиро, в этот момент рядом были его помощник и два клиента, иначе было бы невозможно убедить полицейских и прокурора, что это самоубийство. Чиро сразу же все убрал, на следующий день не стал открывать парикмахерскую и старательно следил за тем, чтобы о случившемся ничего не стало известно. Помогло ему то, что самоубийца был из другого квартала. В таком суеверном городе его парикмахерская едва не приобрела дурную славу.
   Именно об этом Чиро Эспозито думал в тот последний вечер зимы, закончив уборку и приготовившись задвинуть два тяжелых деревянных засова, которые защищали дверь парикмахерской. Он единственный здесь, на улице Сальватора Розы, заканчивал работать так поздно.
   Но его рабочий день еще не закончился: в парикмахерскую вошел мужчина и пробормотал:
   – Здравствуйте.
   Чиро узнал его: это был один из самых странных клиентов. Худой, среднего роста, молчаливый. Возраст – около тридцати. Смуглый, губы тонкие. Никаких особых примет, кроме глаз – зеленых, с неподвижным, словно остекленевшим взглядом, и того, что он никогда, даже в разгар зимы, не носил шляпу. Чиро мало знал о нем, но от того, что знал, беспокойство, которое он всегда испытывал, когда этот человек был рядом, становилось сильнее. В такие времена, как сейчас, не стоило раздражать клиентов, особенно постоянных, а этот как раз был не из самых легких. Поздоровавшись в ответ, парикмахер сел, закрыл глаза, словно заснул, и, выпрямившись в своем кресле, словно мумия, произнес:
   – Добрый вечер, доктор. Что будем делать?
   – Спасибо, только подстричь волосы. Не очень коротко. И побыстрее.
   – Да, синьор. Мигом закончу и отпущу вас. Садитесь.
   Клиент тоже сел и огляделся. А потом вдруг вздрогнул и на секунду задержал дыхание. Он посмотрел на кресло в глубине зала – то, где закончил свой век самоубийца. Или это только показалось Чиро? Парикмахер подумал, что мысль о той смерти становится у него навязчивой идеей: ему кажется, что все, кто входит к нему, замечают пятна крови, которые он так старательно смыл.
   Клиент резким движением откинул со лба непослушную прядь волос, конец которой падал на его тонкий нос. При искусственном освещении он выглядел как человек с больной печенью: смуглая коричневая кожа побледнела и казалась желтоватой. Он вздохнул и закрыл глаза.
   – Доктор, вы хорошо себя чувствуете? Может быть, я принесу вам стакан воды?
   – Нет, нет. Но, пожалуйста, работайте быстрее.
   Чиро стал быстро подстригать ему волосы на затылке. Он не мог знать, что именно старался не видеть клиент, закрывший глаза.
   А клиент видел, что в глубине зала сидит в кресле мужчина – голова свесилась на грудь, руки бессильно упали на колени, вокруг шеи – черная парикмахерская салфетка, завязанная сзади. А над самой салфеткой огромная рана в форме дуги; такой линией дети рисуют улыбку. Из раны ритмично выплескивалась волна крови. Хотя веки позднего посетителя были плотно сжаты, он знал, что мертвец медленно поворачивает к нему голову: услышал легкий щелчок шейных позвонков, а потом влажный звук трущихся один о другой краев раны.

   «Хотел бы я услышать, что сейчас говорит эта шлюха теперь, когда я отнял у детей отца».
   Клиент поднес ладонь к виску. Чиро нервничал все больше: в этот поздний час уже никто не проходил мимо, а его лентяй-помощник недавно ушел. Что еще могло случиться? Ножницы лязгали все быстрей. Клиент заставлял себя держать глаза закрытыми. Парикмахер вытер со лба крупные капли пота: казалось, у него начался жар.
   – Мы почти закончили, доктор. Еще две минуты, и я вас отпущу.
   Мертвец в глубине зала продолжал повторять свою жалобу. За широко распахнутой дверью на молчащей улице весна ждала своего часа. Казалось, что и воздух неподвижно замер в ожидании.
   Клиент слышал щелчки, похожие на тиканье часов. Половинки ножниц сходились и расходились с бешеной скоростью, словно клешни обезумевшего животного. Что ты хочешь увидеть? Теперь ты уже ничего никогда не узнаешь – ни того, что говорит эта шлюха, и ничего «либо другого».
   Парикмахер с глубоким вздохом развязал салфетку и снял ее с шеи клиента.
   – Готово, доктор!
   Клиент бросил несколько монет на столик, заменявший кассу, и поспешил выйти на свежий воздух: он чувствовал, что задыхается.
   Вечер принял в свои влажные объятия Луиджи Альфредо Ричарди, комиссара мобильного отряда сыскной полиции округа Реджиа в Неаполе – человека, который видел мертвых.

   Тонино Иодиче вернулся домой, к жене, матери и трем детям. День был очень плохой. Как каждый вечер, он остановился под аркой старого особняка на улице Монтекальварио (Голгофская улица!), чтобы надеть маску усталого, но довольного жизнью отца семейства, у которого дела идут хорошо. Он знал, что это неправда, но делал это для блага жены и детей: не хотел взваливать на их плечи еще и этот груз.
   Это ему полагается всю ночь смотреть в потолок и прислушиваться к их дыханию и думать: еще один день полного штиля, и неизвестно, когда эта тишина закончится и их корабль сможет двинуться вперед. Это он должен снова и снова заполнять счета – все те же суммы и все те же дни, ждать, когда закончится срок векселя, и придумывать слова, которыми он попробует убедить старуху дать ему еще один шанс.
   Раньше Тонино торговал пиццей с собственной тележки. Теперь, вспоминая это время, он думал, что тогда ему жилось неплохо. Беда была в том, что он не понимал этого и захотел изменить свою жизнь. Тогда он вставал в пять часов утра, готовил тесто и масло, приводил в порядок тележку, одевался как можно теплее, если на улице было холодно, или покорно подставлял себя под удары пакостного летнего солнца и отправлялся в путь по городу. Всегда одни и те же улицы, одни и те же лица, одни и те же клиенты.
   Эти люди любили Тонино: он пел высоким голосом – красивым голосом, так ему говорила его мать, и то же самое говорили клиенты. Если клиентка была красива, он в шутку притворялся, будто влюблен в нее. Женщины смеялись в ответ и говорили: «Хватит дурачиться, Тони. Дай мне вот эту пиццу и уходи». Он со своей тележкой, свистом и голосом был одним из тех, кто приносит хорошее настроение. Поэтому полицейские обходили его стороной и не спрашивали, есть ли у него разрешение на торговлю и лицензии. Даже случалось, что они подходили к тележке и он предлагал им пиццу «без никаких денег», то есть бесплатно.
   Так проходили месяцы и годы. Он женился, и его красавица Кончетина была еще веселей и еще бедней, чем он. Потом, почти сразу друг за другом, родились дети – Марио, Джузеппе и Лючета. Они были красивыми, как их мама, шумными, как папа, а голодными – как оба вместе. Тонино почувствовал, что денег, которые он зарабатывает, торгуя с тележки, семье уже не хватает.
   Именно тогда он убедил себя, что, если не попробует найти себе работу лучше, они начнут голодать. Никто не говорил, что люди беднеют, но все становились беднее и сами готовили себе еду дома. Клиентов стало меньше, а пиццу можно было купить с отсрочкой на восемь дней («ешь сегодня, платишь через неделю»), и многие делали так: съедали свою покупку и исчезали.
   Тонино думал, что вне дома обедают богачи, а богачи хотят сидеть за столом, слушать музыканта с мандолиной, пить и веселиться. Старик кузнец из переулка Сан-Томмазо уходил на пенсию и продавал свое помещение. Там можно было поставить два длинных стола и один маленький, а может быть, и два маленьких. Сначала он будет печь пиццы, а Кончета подавать. Потом, когда дела пойдут лучше, им станет помогать Марио – старший сын.
   Он собрал сбережения своей мамы и все, что смог выпросить у родных и друзей, но все равно не хватало еще кучи денег. Он продал свою тележку, и теперь пути назад уж точно не было. И в это время один друг сказал ему, что в квартале Санита есть старуха, которая дает деньги в долг под малые проценты и на большой срок.
   Тонино пошел к этой старухе и убедил ее дать денег: он хорошо умел уговаривать людей, а пожилых женщин уговорить было легче, чем кого-либо еще. Так он получил необходимые деньги и открыл свою пиццерию на шесть месяцев раньше, чем рассчитывал.
   На открытие пришли все родственники, друзья и знакомые. Старухи не было, сказала ему, что не любит выходить из дома. Они пришли и поели у него и в тот день, и на следующий, чтобы это принесло ему счастье. Вот только потом никто из друзей и родных больше не приходил.
   Тонино понял, что старики были правы, когда говорили: «Зависть бьет сильней, чем розга». Конечно, иногда кто-то, проходя мимо, заглядывал к нему, но его пиццерия стояла не на главной улице, и, чтобы попасть в нее, надо было знать, где она находится. Проходили дни, потом месяцы, и Тонино постепенно понял, что поступил как дурак: потратил на обустройство и подготовку заведения столько денег, сколько никогда не сможет возвратить. Через три месяца старуха заменила его обязательство на два новых, увеличив проценты. Потом она дала ему отсрочку на месяц и с криком выгнала Тонино из дома. Она предупредила его, что это последний срок и теперь он должен заплатить.
   Тонино открыл дверь своего дома. Лючета бросилась в его объятия и покрыла его лицо поцелуями. Она всегда первая чувствовала, когда он приходил. Он крепко обнял ее в ответ и с натянутой улыбкой пошел навстречу детям. Сердце сжалось у него в груди. Послезавтра наступает день оплаты векселя, и это последний срок. А у него нет даже половины нужной суммы.


   2

   Весна пришла в Неаполь 14 апреля 1931 года чуть позже двух часов утра.
   Она опоздала, и, как обычно, ее принес порыв нового, южного ветра после ливня. Первыми ее заметили собаки во дворах деревенских домов Вомеро и в переулках возле порта. Они подняли морды, понюхали воздух, вздохнули и снова уснули.
   Прибытие весны прошло без шума. Она вошла в город в те два часа, когда он отдыхал, между поздней ночью и ранним утром. Не было ни праздников в ее честь, ни плача по зиме. Весна не претендовала на радушный прием, не требовала аплодисментов. Она овладела улицами и площадями, терпеливо остановилась перед закрытыми дверями и окнами и стала ждать.

   Ритучча не спала, а притворялась, что спит. Иногда это срабатывало. Бывало, он останавливался, смотрел на нее и возвращался на чердак. Тогда она слышала скрип старой кровати, в которой он ворочался, а потом его храп – ужасный скрежещущий звук.
   Этот звук казался ей прекрасным, потому что избавлял от ужаса. Иногда. Иногда ей было позволено спать.
   Но в эту ночь весна постучала в окно и заставила бурлить кровь, прокисшую от дешевого вина из кабачка, стоявшего в глубине переулка. Притворный сон не помог Ритучче. Она почувствовала на себе руки отца. Как всегда в такие минуты, она подумала о маме. И прокляла маму за то, что та умерла.

   Кармела застонала во сне из-за артрита: у нее в костях словно раскачивался и толкался кусок раскаленного железа. Ей не было холодно: ее укрывало тяжелое одеяло, и стены не пропускали сырости. Если бы старая Кармела бодрствовала, а не спала без сновидений, она бы с гордостью посмотрела на обои с цветочным рисунком, которые недавно велела наклеить. Если бы она не спала, она бы подумала, что, наклеив на стены так много цветов, она вместе с ними купила себе весну, и теперь, когда снова наступило теплое время года, цветы на балконе и в доме начнут соперничать между собой.
   Но Кармела не получит эту весну. Правда, цветы у нее будут, да только она их не увидит.

   Эмма осторожно повернулась на бок, стараясь не разбудить мужа, который спал слева от нее. Она по собственному опыту знала, что, когда движение мягкого шерстяного матраса заставляет ее супруга проснуться раньше положенного срока, у него обостряются все его тысячи болезней старого эгоиста. Через шелковые занавески в комнату просачивался свет уличных фонарей, и в этом полумраке Эмма надолго остановила взгляд на профиле мужа. Любила она когда-нибудь этого мужчину? Если да, то уже не помнила об этом.
   Она улыбнулась в темноте, и ее глаза вспыхнули огнем, как у кошки. Больше ни одной ночи, ни одной весны она не проведет без любви! Муж спал с открытым ртом. На волосы у него была надета сетка, ночная сорочка была застегнута до самого воротника. «Боже мой, как я его ненавижу», – подумала Эмма.

   Из-за забранной деревянными планками двери нижнего этажа Гаэтано слышал мышей в переулке. Днем они прятались в трубах новых водостоков – все, кроме толстых и больных, которых дети ловили и убивали. Но по ночам они бегали, и он слышал это уже целую неделю. Наверное, скоро станет тепло. Мама наконец уснула. Только час назад он перестал слышать, как она всхлипывает рядом с ним. Потом накопленная за день усталость наконец победила. Теперь у мамы есть два, а может быть, три часа покоя перед тем, как все начнется снова. Сам Гаэтано не спал: он думал о своем решении.
   Он вынужден так поступить. Они не могут так жить дальше.
   Гаэтано закрыл глаза и стал ждать рассвета, как ждал его каждую ночь.

   Аттилио никак не мог заснуть. В этот вечер он был великим, но, как обычно, никто этого не заметил. Он курил в темноте и был зол из-за обманутых надежд. От этой злобы, спутницы многих его ночей, у него загорелось в желудке, как от острой приправы.
   Он огляделся. Ничего не видно. Да и что тут видеть, разве одно убожество, подумал он.
   И все-таки он чувствовал, что станет богатым и знаменитым. Его будут почитать и обожать. Он будет таким, как тот спесивый мерзавец, который больше не имеет с ним ничего общего.
   «Начнем с денег. Деньги приносят все остальное, – так говорила ему мама с самого детства. – Деньги – прежде всего».
   Еще одна неделя, а потом – прощайте, печальные комнаты в убогих пансионах.

   Филомена спала глубоким тревожным сном. Ей снилось, что она стоит перед своей дверью и видит, как из двери выходит она сама, закутанная, как всегда, в длинную черную шаль, под которой она прятала лицо.
   На двери огромными красными буквами было написано: «ШЛЮХА». Просто и без всякого сомнения, словно это ее фамилия. Спящая Филомена увидела, как Филомена из сна со стыдом опустила голову. Без вины виноватая. Ни мужчин, ни любовных историй, ни взглядов или улыбок – и все-таки шлюха. Во сне ее охватили тоска и страх, что ее сын увидит эту надпись, когда вернется домой. Мокрыми от слез руками она попыталась стереть буквы, но чем сильнее она старалась, тем больше они становились. Ее ладони стали красными – покраснели от древней вины: она виновна в том, что красива.

   Энрика спала в первой ночи нового времени года. На ночном столике были очки, книга и наполненный до половины стакан с водой. Домашний халат был аккуратно сложен на маленьком кресле, под пяльцами с вышивкой.
   В черной тьме своего сна она почувствовала прикосновение незнакомого человека, ощутила чужой запах и увидела два упорно глядящих на нее глаза. Зеленые глаза. Во сне молодая женщина почувствовала приход весны, и весна взволновала ее кровь.

   Всего в нескольких метрах от Энрики, но так далеко от нее, словно был на Луне, засыпал мужчина из ее сна. Перед этим он поужинал, а затем немного послушал радио, глядя из окна на то, как она вышивает. Входя в жизнь другого человека так, словно это была его собственная жизнь. Касаясь предметов чужими руками, смеясь чужим ртом, домысливая шумы и голоса, которые не мог слышать через стекло.
   А потом он уснул, и во сне – другое волнение, другое беспокойство в теле. Оно было похоже на болезнь, но это была весна. Томление в крови искало себе выход. И наконец во мраке возникли образы его страхов – воспоминание о последних минутах неведения.
   Во сне он снова был мальчиком. Стояло лето, и жара обжигала его кожу. Он бежал, нагнув голову, по винограднику, который примыкал ко двору его отца; как всегда, он играл один.
   Мальчик чувствовал запахи своего пота и винограда. А потом запахло кровью. Кровью человека, который сидел в тени на земле, вытянув ноги, опираясь руками о землю и опустив голову на плечо. Из груди сидящего торчала рукоятка ножа, словно обрубок, оставшийся после удаления третьей руки. Спящий мужчина беззвучно ахнул от простодушного изумления.
   Как тогда, труп поднял голову и, как тогда, заговорил с ним. Но тяжелей всего было то, что ему, как и тогда, казалось естественным, что труп с ним говорит. Во сне он снова повернулся и побежал прочь. У спящего мужчины, которым стал мальчик, вырвался стон. Он не сумеет спастись: сто мертвецов, тысяча мертвецов будут говорить с ним незнакомыми ему губами, столько же лиц будут смотреть на него пустыми глазницами и протягивать к нему переломанные пальцы.
   Весна ждала за окном.


   3

   Ранним утром ему было приятно прогуляться по городу: в это время на улицах мало людей и мало шума, если не считать далекие крики первых уличных торговцев. Он ни с кем не встретится взглядом. Не нужно идти с опущенной головой, чтобы люди не видели его лицо и глаза.
   Ричарди знал, что у него тонкий нюх. Это было очень неприятно, и он дорого бы дал, чтобы избавиться от своей чувствительности к запахам: среди них гораздо больше плохих, чем приятных. Но в такое утро, как это, он ощущал под гнилыми испарениями грязных кварталов запах зелени, долетавший с холма, который поднимался над морем. Этот аромат напомнил ему запахи Чиленто – местности, где он родился и где был счастлив в последний раз, не зная, что счастлив. Фортино – первозданная роскошная природа, которая принимала людей как мать.
   Комиссар полиции знал, навстречу чему идет. Он чувствовал утонченное удовольствие, но был озабочен. Весна, думал он, шагая в сторону улицы Данте, изменяет души людей так же, как кроны деревьев. Строгие мрачные растения, сильные и крепкие, долго ждавшие своего часа, в это время года словно сходят с ума и выпускают из себя яркие пестрые цветы. Так же и у самых уравновешенных людей возникают в уме странные мысли.
   Хотя комиссару Ричарди было лишь тридцать с небольшим лет, он видел и продолжал видеть каждый день примеры того, на что способен любой человек, даже тот, кто выглядит совершенно безобидным, не склонным делать зло. Он видел и продолжал видеть намного больше, чем хотел бы, и намного больше, чем мог бы попросить: он видел боль.
   Боль заливает и подавляет тебя. Боль повторяется снова и снова. Он чувствовал мысли, сопровождавшие смерть; в них были ярость, горечь, а иногда даже надменная ирония. Он узнал, что естественная смерть – это полный расчет с жизнью. Она не оставляла в будущих днях висящие в пространстве следы. Она перерезала все нити, зашивала раны и лишь потом отправлялась в путь со своей ношей, вытирая костлявые руки о свою черную одежду.
   Насильственная смерть была не такой. Она не имела на это времени: она спешила и должна была уйти как можно скорей. И в этих случаях разворачивалось представление: перед глазами его души возникала картина величайшей боли. Эта боль сбивала с ног и опрокидывала на спину его, единственного зрителя в этом омерзительном театре человеческого зла. Он называл это «второе зрение». Мысль, что смерть, внезапно покидая этот мир, не имела времени свести счеты, врывалась в его сознание и заставляла его душу требовать мести. Тот, кто уходил из жизни так, уходил из нее, глядя назад. И оставлял после себя сообщение, которое Ричарди принимал, слушая упорно повторяемые слова, которые выражали последнюю мысль умершего.
 //-- * * * --// 
   На площади Карита открывались первые балконы. Идя к полицейскому управлению, Ричарди почувствовал, как всегда чувствовал утром, что у него не было выбора, что он мог заниматься только своей нынешней профессией и никакой другой. У него не хватило бы сил отвернуться от боли и не замечать ее или тратить свои деньги на поездки по миру. От себя убежать невозможно. Комиссар знал, что его родственники, которые живут далеко, не могут понять, почему он, единственный сын покойного барона ди Маломонте, не живет как положено барону ди Маломонте, то есть не извлекает выгоду из общественных связей, которые ему обеспечивало его имя. Он также знал, что его семидесятилетняя няня Роза, которая была рядом с ним с его младенческих лет, хотела бы для него немного покоя. Никто не знал, чем объяснить его молчание, всегда опущенные глаза и постоянно мрачный вид.
   Но ему не дано выбирать, и сейчас Ричарди снова понял это. Он должен идти против ветра и терпеть сбивающие с ног удары последней временной боли мертвецов, которых встречает на своем пути. Идти, чтобы делать работу, которую у смерти не хватило времени довести до конца.
   Или хотя бы пытаться ее делать.

   Ричарди вошел в особняк, где находилось полицейское управление. В воздухе были разлиты тишина и покой раннего утра. Полусонный полицейский в будке у входа попытался встать и отдать ему честь, но смог только уронить стул. Сухой звук удара дерева об пол эхом отдался во дворе. Охранник рассердился, сложил пальцы в жест против сглаза и направил их в спину комиссару, который, проходя мимо, даже не кивнул ему.
   Сотрудники управления – и полицейские, и служащие – не слишком любили Ричарди.
   И причина была не в том, что он плохо вел себя или был слишком суровым. Наоборот, если кто-то в управлении защищал перед начальством тех, кто совершал ошибку или небрежность, то именно Ричарди. Скорее дело было в непонимании. Его склонность к одиночеству и молчанию, то, что он выглядел человеком без слабостей, полное отсутствие сведений о его личной жизни – все это не побуждало к товарищеским отношениям и солидарности. А в его необыкновенной способности раскрывать преступления было что-то сверхъестественное, а в этом городе больше всего боялись сверхъестественных сил. Поэтому возникло, а потом окрепло суеверие, что, если работаешь с Ричарди, с тобой случится что-то плохое. Нередко назначение вести расследование вместе с ним мгновенно вызывало дипломатическую болезнь или, что еще хуже, заставляло связывать с его присутствием рядом неприятные события, к которым Ричарди не имел никакого отношения.
   Получался порочный круг: чем больше Ричарди создавал вокруг себя пустоту, тем больше люди были рады держаться от него подальше. Комиссар, кажется, не замечал этого и тем более от этого не страдал.
   Его отношения с руководством – заместителем начальника управления и самим начальником – были такими же. В эти времена трудно было обойтись без очень способного сотрудника. Римские власти все чаще вмешивались в дела управления, хотя оно считалось автономным; значит, нужны были отчеты о хороших результатах расследований с именами подозреваемых, которых можно было отдать на растерзание прессе. Власти требовали создать положительную, полную уверенности и оптимизма картину жизни больших городов при фашистском режиме. Ричарди, который, действуя не по правилам, с удивительной быстротой раскрывал преступления, идеально подходил для этой цели.
   Но нельзя было отрицать, что находиться рядом с ним было неуютно. Он не был приятен начальству, поэтому оно не признавало его заслуги и даже не продвигало его по службе так, как следовало по результатам работы. Без него не могли обойтись, но его не награждали.
   Правда, было похоже, что карьера его совершенно не интересует. Он всегда был поглощен своей работой, вел себя как жрец правосудия, а не как государственный служащий. Он либо сидел в своем кабинете, либо шел по самым грязным кварталам под ливнем или в летний зной, задыхаясь от боли и лихорадочно ища ее источник.
   Однако в окружавшей его стене недоверия была по меньшей мере одна трещина. На одного человека он мог полагаться.


   4

   Бригадир Рафаэле Майоне пил кофе на балконе, любуясь открывавшимся оттуда видом на город. По правде говоря, напиток в его чашке не был настоящим кофе; он даже не был уверен, что помнит вкус настоящего. И маленький подоконник с перилами, который владелец этого дома в районе Конкордия пристроил к окну без разрешения лет двадцать назад, нельзя было назвать балконом. И даже то, что он видел оттуда, – протянувшуюся до самого горизонта сеть темных улочек, где царствовали голод и убогая торговля, – можно было назвать видом на город, только имея богатое воображение.
   Но у Майоне было богатое воображение. И оптимизм у него тоже был – Бог знает, что это так. И Бог знал, сколько оптимизма было нужно бригадиру, чтобы пережить некоторые минуты его жизни.
   Темнота отступала перед первыми лучами рассвета. Майоне втянул ноздрями воздух точно так же, как за несколько часов до него это сделали собаки. Сегодня воздух пах иначе. Может быть, на этот раз эта бесконечная зима действительно закончилась. Еще одна весна – третья без Луки.
   Иногда бригадиру чудился смех его убитого сына Луки – хороший смех, неудержимый и громкий, который всегда сообщал о приходе сына. Кто знает, может быть, именно этот смех и погубил Луку? Майоне никогда не узнает ответа на этот вопрос.
   Бригадир посмотрел на свою ладонь, потом на остальную руку. Эта смуглая толстая рука была крепкой и сильной, несмотря на его пятьдесят лет.
   Лука был не таким. Сын унаследовал от своей матери светлые волосы и всегда смеялся, как она. Как она? С тех пор как погиб Лука, Майоне ни разу не слышал смеха своей Лючии. Конечно, жизнь продолжалась. Как она могла остановиться, если нужно растить еще пятерых детей? Но Лючия больше не смеялась – никогда. Зимними вечерами, когда дети спали и время словно останавливалось, Лука воскресал в памяти родителей. Он снова приходил домой веселый, подхватывал маму на руки и кружил по комнате, словно куклу. Или, только что поступив в полицию, гордый своей новой униформой, дразнил отца «старый пузан».
   В это еще холодное утро весна донесла до бригадира запах крови его сына и воспоминание о том, как поступил тогда уполномоченный Ричарди. Этот странный молодой человек, с которым никто не хотел работать, заперся в винном погребе наедине с трупом Луки и оставался там пять очень долгих минут. А потом передал бригадиру, крепко сжимая его руку и не сводя с него глаз, последние слова любви его сына. Среди этих слов были нежные прозвища, которых Ричарди не мог знать. Даже теперь, через три года после этого дня, Майоне вздрогнул от любви и ужаса.
   С того дня он стал чем-то вроде оруженосца у комиссара и не позволял никому говорить о Ричарди плохо или насмешливо.
   Майоне также следил за соблюдением особой процедуры, в соответствии с которой Ричарди вел свои расследования. Комиссар всегда проводил первый осмотр места происшествия один. В этих случаях Майоне держал всех на расстоянии, пока комиссар настраивал свое сознание на то, что произошло. Майоне был и доверенным комиссара: то немногое, что Ричарди был готов рассказать о себе другим, он открывал лишь ему. Они разговаривали о том расследовании, которое вели, и даже не понижали голоса, но сквозь эти разговоры была видна душа самого Ричарди, и Майоне с помощью своего простого опыта угадывал за словами черты его характера. Каждый раз комиссар работал так, словно это было его личное дело – его боль, его позор, за который надо отомстить, несправедливость, которую надо сейчас же исправить. Не как у других, которые расследовали ради денег, карьеры или власти. Майоне знал много таких. Ричарди не такой, как другие.
   В это утро Майоне подумал, что Ричарди ненамного старше его Луки – может быть, лет на десять или чуть больше, а кажется столетним стариком и одинок, словно осужденный.
   Майоне полузакрыл глаза, провел ладонью по щеке, которая уже была шершавой, хотя он побрился всего час назад. И вдруг ему пришло на ум, что именно то, на что комиссар осужден, помогло ему передать последние слова сына. Он снова вздрогнул и вернулся в дом. Пора было идти на работу.


   5

   «Он ненавидит этот квартал, но не может обойтись без него», – думала Эмма о муже, которого ждала домой. Он много раз пытался уехать отсюда, но не мог обойтись без этих мест. Он ненавидит толпу вопящих мальчишек. Ненавидит узкую крутую лестницу, по которой надо подниматься на самый верхний этаж. Ненавидит оборванцев, которые попадаются ему навстречу, – жалких жильцов и посетителей этого особняка, уступающих ему дорогу, когда он идет по лестнице.
   Она понимала мужа: ей тоже было стыдно. Эмма никогда не бывала в публичном доме, но думала, что их особняк похож на эти дома, где позволить себя узнать – значит разрушить репутацию честнейшего человека, которую создавал с таким трудом.
   И еще эти запахи чеснока и прокисшей еды. И постоянный привкус мочи в воздухе. Мочой пахнет на улице, в подворотне особняка, в их квартире. Иногда Эмма приносила домой цветы, но муж принимал их с подозрительностью, за которой легко было угадать просьбу избавить его от таких подарков. А она лишь хотела опустить нос в букет и подышать цветочным ароматом, чтобы избавиться от запаха мочи. Конечно, эта женщина старая, а старые люди не в состоянии контролировать себя. Ей повезло: она молодая и намерена оставаться молодой как можно дольше. И красивая. И богатая. И желанная. А теперь, когда она встретила настоящую любовь, жизнь стала еще прекрасней, и будущее должно стать чудесным. «Уже несколько лет все говорят, что наш народ ожидает светлое будущее», – подумала она. Раз так, почему ее будущему не стать светлым? Сколько еще она должна отдать, чтобы заплатить за ошибку, совершенную другими?
   Ей нужно было последнее напутствие, последний разрешающий знак судьбы. Она была уверена в своих чувствах, но не могла позволить себе ошибиться опять. Новой ошибки не будет.
   В квартире было жарко. Она вышла на улицу в тяжелом пальто с пышным меховым воротником и в модной шапке с наушниками, похожей на шлем летчика, и отказалась от услуг таксиста. Она не сядет к нему в автомобиль: в прошлый раз она прочла в его взгляде жалость и недовольство тем, что ему пришлось долго ждать ее среди нескольких десятков уличных мальчишек, которые пытались залезть на его большую внушительного вида машину, как на железную гору.
   Эмма расстегнула пальто. Ей хотелось закурить, но это не нравилось старухе. Сколько еще ей ждать, прежде чем она начнет жить?

   Ричарди стоял у окна в своем кабинете и смотрел на площадь Муниципалитета. Улица еще была мокрой от ночного ливня, но теперь небо было голубым и свободным от облаков. Легкий ветерок доносил сюда запах моря.
   Деревья в садах на площади были хорошо подстрижены: кронам придали такую форму, что они укрывали скамейки из кованого железа. К четырем зеленым киоскам стали подходить покупатели за газетами и напитками.
   Несколько тележек, четыре автомобиля, один фургон. Вдали, за площадью, видны три трубы английского корабля, который несколько дней назад остановился в порту. И надо всем возвышалась громада Анжуйского замка.
   Живых мало. Мертвых – ни одного. Ричарди позволил себе короткую передышку. Он сделал глубокий вдох, задержал воздух в груди и медленно выдохнул. Потом он повернулся спиной к городу. Перед ним опять была его комната – «келья Ричарди», как называли его кабинет сотрудники управления.

   Женщина снова присутствовала при этом обряде. Как обычно, ее сердце замирало, и кровь стучала в ушах. Уже миллион раз она говорила себе, что все это глупости, но в миллион первый раз снова испытывала эти прекрасные и ужасные чувства. Судьба. Она смотрела на то, как судьба принимает форму.
   Старухе в этом не было равных. Сначала женщина смеялась, когда скучающие подруги рассказывали ей, как в отсутствие любви заполняют свои дни, идя по следу мечты о более ярком завтрашнем дне. Случалось также, что она ходила вместе с какой-нибудь из них к предсказателям и обнаруживала там смешные заклинания, театральных колдуний с помощниками, которые изображали призраков и говорили мрачными потусторонними голосами. Только роль потустороннего мира играл чулан с деревянными стенами, и порой полуоткрытая занавеска плохо скрывала его.
   А потом она познакомилась с Аттилио – после театрального спектакля, на который, как обычно, ходила одна. И в тот же колдовской вечер случайно встретилась со старухой.
   Та подошла к ней, с трудом волоча ноги. Женщина приняла старуху за нищенку и попыталась пройти мимо, делая вид, что не замечает ее. Но старуха схватила ее за руку, пристально посмотрела на нее в темноте, и сбитая с толку женщина остановилась. Потом старуха без всяких предисловий сказала скрипучим голосом, который женщина после этого столько раз жадно слушала, что та несчастна, потому что у нее пустое сердце.
   Это выражение: «пустое сердце»! Откуда старуха могла знать, что именно так она называла себя мысленно: женщина с пустым сердцем? Тут стремительно вмешался Аттилио. Он был такой сильный, и красивый. Он появился внезапно в портике театра и вышел оттуда под дождь. Он оттолкнул от нее старуху – не добродушно, а сердито, даже с преувеличенным возмущением. Но та перед тем, как отпустить женщину, шепнула ей свой адрес. На следующий день женщина пошла по этому адресу и с тех пор ходила туда уже раз сто, чтобы узнать, по каким улицам ей лучше ходить. Чтобы разрешать сомнения. Чтобы выбирать дорогу на перекрестках жизненных путей: оказавшись перед выбором, она всегда чувствовала себя неуверенно. Старуха стала ей необходима даже для того, чтобы дышать. Она давала старухе небольшие деньги, которые та просила, и дала бы ей в два, в три, в сто раз больше. За то, что дает тебе силы жить, надо платить.
   Сейчас речь тоже шла о жизни. Женщина ждала окончательного ответа и в глубине души уже знала этот ответ. На этот раз она может почувствовать себя живой – возможно, впервые в жизни. На этот раз она сможет выбрать любовь. Она подумала о его ладонях и инстинктивно сжала ноги. Чулки тихо зашуршали, и женщине стало стыдно: она была уверена, что старуха без труда читает ее мысли. Но старуха продолжала неподвижно сидеть за своим столиком. Она выглядела усталой и больной: конечно, у нее болели кости. На женщину откуда-то пахнуло чесноком и мочой, и она медленно закрыла глаза. Искривленные болезнью пальцы старухи потянулись к жирным картам. Женщина задержала дыхание.


   6

   В квартире не было ни занавесок, ни свечей. Ничего зрелищного, кроме скромных цветов на обоях. Эти цветы на стенах были одними из первых, которые женщина заметила и которые ее удивили, когда она пришла сюда в первый раз, часто дыша из-за подъема по крутой лестнице и запаха затхлости в воздухе. Насколько она могла разглядеть, дом был простой: комната, откуда была видна маленькая кухня, закрытая дверь.
   Со своей обычной удивительной быстротой старуха тасовала искривленными пальцами колоду, что-то шепча при этом. Эмма никогда не понимала, что та говорит, и не хотела этого знать. Прочитав свои загадочные слова, старуха три раза плюнула на карты. Эмма хорошо помнила отвращение, которое почувствовала, увидев в первый раз, как гадалка это делает. Ей захотелось встать и убежать отсюда, но в движениях гадалки было столько силы, что Эмма не смогла этого сделать. Капли слюны исчезли быстро: их стерли ловкие руки гадалки и сами карты, которые скользили одна по другой. Изящным движением, похожим на жест крупье, гадалка подала ей колоду, чтобы та сняла верхние карты. Эмма вздохнула, на ее ладонях выступил пот. Гадалка взяла половину карт и положила на испачканную скатерть. Остальные карты она разделила на восемь стопок и разложила их в форме креста. Потом пристально взглянула Эмме в глаза. Как всегда, Эмма одну долгую минуту словно погружалась в море нефти, а потом указала старухе на центральную стопку креста. Та молча кивнула в знак согласия. С той минуты, как Эмма вошла к ней, старуха не сказала ни слова.
   И вдруг – от этого внезапного движения Эмма каждый раз едва не подскакивала на месте – гадалка ударила кулаком по указанной стопке и хрипло, как каркает ворона, выкрикнула:
   – Мальчик, дай мне голос!
   С балкона вспорхнули два испуганных голубя. Дети внизу на улице, до которой было три этажа, на секунду перестали кричать. Время остановилось. Женщина снова присутствовала при волшебстве, в которое верила слепо, всем сердцем. Теперь глаза старухи были закрыты. Гадалка дышала тяжело и плотно стиснула губы. Голову с пучком седых волос она втянула в плечи, руки сжала в кулаки и положила на стол. Через мгновение она расслабилась, глубоко вздохнула и взяла первую карту из выбранной стопки.
   Король денег.

   Филомена Руссо вышла на улицу и туже запахнула платок на шее: было холодно. В этом году зима казалась ей вечной. Ледяной ветер продувал ее насквозь, пока она запирала на ключ деревянную дверь.
   Она увидела написанное мелом слово «шлюха». Проклятые! – подумала Филомена.
   Инжирный переулок был тупиком и шел в глубину Испанских кварталов от середины подъема на один из склонов, занятых этими кварталами. У входа в переулок стояла часовня Вознесения Богородицы; несколько цветков говорили о надежде на милость, которая так и не была оказана. За часовней располагалась маленькая площадь, которую не было видно с улицы: пять нижних этажей, за окнами которых кипела жизнь, и над ними высокие темные окна полупустых старинных особняков. Солнечный свет проникал сюда лишь несколько часов в день, а все остальное время здесь царили полумрак и сырость.
   Это маленькая страна внутри города, и она здесь иностранка.
   Она держала голову опущенной и подняла воротник так, что он закрывал половину лица. Вторая половина была прикрыта платком. Старое мужское пальто, потерявшее форму от долгой носки. Башмаки на картонной подошве. Филомене приходилось старательно обходить лужи, иначе ее ноги были бы мокрыми целый день. А ноги должны были держать ее весь долгий утомительный день в магазине тканей на улице Толедо. Она быстро шла вдоль стены, глядя себе под ноги, и спиной чувствовала враждебные взгляды, следившие за ней из окон. Чувствовала ненависть.
   К счастью, вечером она вернулась домой раньше сына и смогла стереть надпись. Это был мел или известь, достаточно было смыть водой. Был случай, когда какой-то мерзавец вырезал это слово ножом, и ей пришлось царапать целый час. Гаэтано спросил: «В чем дело?» – «Ни в чем, – ответила она. – Ничего не случилось. Тут не о чем и думать».
   Она иронически улыбнулась под своим воротником. Это она – шлюха? Она, которую уже два года не ласкала мужская рука? Она, которая прячется от посторонних глаз. Она, у которой был только один мужчина и другого не будет никогда, потому что ее Дженнаро умер, а других рук на своем теле она бы не потерпела.
   У перекрестка стоял, как бывало каждое утро, дон Луиджи Костанцо. Филомене хотелось обходить его стороной. Но когда однажды она пошла по другой улице, вечером он пришел и постучался в ее дверь. Он схватил ее за руку так, что ей стало больно, и прошипел прямо в ее испуганное лицо, чтобы она больше никогда так не делала. «Или я приду к тебе сюда, где ты живешь». Гаэтано смотрел на это из темноты, и в глазах у него был крик, но он не издал ни звука. Филомена успокоила сына взглядом: не бойся, сынок, не беспокойся, мой дорогой: больше этот негодяй сюда не придет. Он был молод, этот дон Луиджи, но говорили, что уже убил двоих человек: бандита, перед которым открывалась большая карьера в преступном мире, и будущего главу квартала. Он женат, и жена родила ему двоих детей за два года. «Тогда чего же он хочет от меня?» – думала Филомена.
   «Я потерял из-за тебя голову. Я должен получить тебя». – «Как ты мог потерять голову из-за меня: я даже ни разу на тебя не смотрела? Если я живу как рабыня и тружусь с утра до вечера, чтобы прокормить сына, дать ему возможность научиться какой-нибудь профессии, жить, иметь будущее?»
   Она прогнала дона Луиджи – пригрозила, что станет кричать, что осрамит его, что расскажет обо всем его молодой жене или, что было бы еще хуже, его тестю, настоящему главе квартала. Он ушел, но перед этим улыбнулся ее мальчику дьявольской улыбкой и сказал: «Какой красивый ребенок. Тело у него нежное, в такое легко входит нож». Филомена потом плакала всю ночь.

   Старуха перевернула вторую карту стопки. Семерка пик. Ее ладонь, искривленная, как ветка столетнего дуба, вздрогнула, брови слились в одну линию. Эмма не смела ни вздохнуть, ни моргнуть глазом. Чеснок, моча. Крики детей на улице. И определение формы судьбы.

   Филомена ускорила шаг, насколько ей позволяли рваные башмаки и мокрые камни, и попыталась ускользнуть от мужчины. Но он быстро шагнул вбок и оказался перед ней. Она остановилась, опустив голову, пряча лицо за воротником. Он забавно чмокнул губами, изображая долгий поцелуй. Филомена продолжала стоять неподвижно и ждать. Он вынул руку из кармана и протянул к Филомене, та отступила на шаг. Потом он сказал:
   – Филоме, это лишь вопрос времени.
   «Времени», – мысленно повторила она. Он засмеялся и спросил:
   – Почему ты так кутаешься? Кажется, что ты чего-то стыдишься.
   – Стыжусь? – Филомена оттолкнула его и быстро пошла к улице Толедо. «Я стыжусь», – думала она.
   Филомена Руссо стыдилась огромного своего недостатка, проклятия, на которое была осуждена, – своей красоты. Она была самой красивой женщиной в Неаполе.
 //-- * * * --// 
   Старуха перевернула третью карту: туз червей. Она по-прежнему плотно сжимала губы. Муха ударилась об оконное стекло, и этот звук показался оглушительным, словно взрыв. Эмма почувствовала, что держит руку на шее. Эта рука внезапно задрожала. Ступни Эммы были холодны как лед. Еще одна карта, четвертая. Пятерка пик. Лицо старухи не изменило своего выражения, но ее рука дрогнула.
   Постепенно Эмма узнала, какая карта неаполитанской колоды символизирует ее любимого – рыцарь крестей. Эта карта всегда выпадала, с самого начала, раз за разом, вместе с картами, которые означали бегство, перемену жизни. Почему рыцаря нет сейчас, именно сейчас, когда она решилась?
   Старуха перевернула последнюю карту колоды. Последняя возможность. Нет, не валет и не король. Это дама денег. Эмма в ужасе и смятении увидела, что из глаза старухи катится слеза.

   Филомена ждала, пока первый покупатель войдет в магазин тканей, где она работала. Она стояла на углу улицы, закутавшись в пальто, туго натянув платок на голову, и не замечала ветра. Она бы охотно почувствовала на своей коже тепло большой печи, которую топили в торговом зале. Эту печь, конечно, уже разожгли. Но она еще не могла войти. Филомена знала, что синьор де Роза, владелец магазина, очень заботился, чтобы в его заведении, когда оно открывалось утром, было уютно. Он был убежден, что в этом случае замерзшие клиенты охотней зайдут к нему посмотреть товар, а значит, и купят что-нибудь.
   Но она помнила, что синьор де Роза, уже дед в свои пятьдесят лет, угрожал ей: «Филоме, я тебя выгоню. Если ты сейчас же не пойдешь со мной, я тебя уволю. А если будешь моей, я сделаю тебя богатой, у тебя будут дорогие украшения. Ты меня околдовала, Филоме. Ты свела меня с ума и должна вылечить».
   Говорить с его женой было бесполезно: что значило слово Филомены против слова респектабельного человека, которого уважали за серьезность и за любовь к семье. В лучшем для Филомены случает ее уволят, а она не могла потерять работу, пока Гаэтано еще был учеником. Тогда ей пришлось бы послать его на черную работу, при которой он голодал бы всю жизнь. А Гаэтано был для нее важней всего. Стоя прямо на перекрестке улицы, пряча свою красоту под старым пальто, Филомена Руссо ждала и беззвучно плакала.


   7

   Ричарди покинул свой кабинет в восемь часов вечера. За весь день прервался он всего раз. Примерно в час дня спустился на улицу и съел пиццу, купленную у уличного торговца: его привлек столб дыма, поднимавшийся от кастрюли с маслом и служивший этому человеку вместо вывески. Няня Роза не одобрила бы его выбор, а потом ворчала бы много часов подряд, что он не заботится о своем здоровье. И еще добавила бы: «Можете выстрелить себе в голову – получится то же самое». Лучше сказать ей, что он не ел днем.
   Это был плохой день. Ричарди провел его, заполняя формуляры, которые потом будут без конца путешествовать с одного стола на другой. Часто Ричарди слышал, что какой-нибудь бедняга чиновник не мог даже понять штампованные фразы, которыми он пользовался, пытаясь логически описать зло, которое встречал. Как будто извращения, чувства, заставляющие людей проливать кровь, ярость и ненависть можно выразить словами.
   Не то чтобы он скучал по преступлениям. Скорее ему не хватало действия, воздуха и движения. Ему всегда бывало не по себе, когда приходилось сидеть взаперти в четырех стенах, хотя он отлично знал, что его ждет снаружи. Вероятно, это память о колледже, в котором он провел подростковые годы. Как тогда, люди избегали его, словно чувствовали на его коже запах неестественной боли, которая жила внутри его. Среди жестоких мальчиков, готовых карать за любое, даже малейшее отличие от других, он шел по жизни одиноко и спокойно. Ричарди не помнил, чтобы сильно страдал от этого положения вещей. В конечном счете так ему было лучше. Имея второе зрение, что ты станешь рассказывать другу? То, что тебе говорят мертвецы?
   В коридоре было темно: почти все разошлись по домам. Так происходило каждый день: он приходил первым и уходил последним.
   Он знал, что увидит, и действительно увидел это. На второй ступени широкой безлюдной лестницы стояли бок о бок двое, и один держал другого под руку. Словно два старых друга. Полицейский и вор, как в детской игре.
   Редкий случай второго зрения: эти двое умерли два года назад, а Ричарди еще видел их образы, слабо светившиеся в темноте. Возможно, смерть была слишком неожиданной, а возможно, причина заключалась в том, что их было двое. Ричарди хорошо помнил этот случай, который стал целой эпохой в истории управления. Мелкий преступник, ранее судимый, был арестован за драку. Он вырвал пистолет у одного из двух полицейских, которые вели его в тюрьму, и выстрелил себе в висок. По роковой случайности пуля пробила его голову насквозь и попала в полицейского, который стоял слева.
   Проходя мимо этой пары, Ричарди в очередной из множества раз услышал то, что они повторяли без остановки. Ранее судимый говорил: «Не вернусь, я туда не вернусь», а полицейский: «Мария, Мария, какая боль». Он имел в виду не Богородицу Марию, а свою жену.
   Правая сторона головы преступника – та, которую пробила пуля, была исковеркана – большая дыра, кожа на всем лице обожжена, пустая глазница, в которой больше нет взорвавшегося глаза, брызги мозгового вещества на плече и груди. Слева только маленькая рана, из которой вылетела пуля. Она застряла в голове полицейского: его правый глаз был красным, словно в него угодила мошка. На самом деле глаз покраснел от крови, залившей мозг. Ричарди опустил взгляд и стал смотреть на ступеньки, но и не глядя на этих двоих, продолжал их видеть. «Мария, какая боль», – еле слышно прошептал он вместе с мертвым полицейским, словно конец знакомой шутки, и быстро вышел на улицу из полуоткрытых ворот главного входа, не ответив на враждебный взгляд охранника, который отдал ему честь. Ему было душно в здании.
   Даже в этот поздний вечерний час, когда магазины и кафе уже закрылись, улица Толедо была полна людей. Уже шестьдесят лет она называлась Римской улицей, но для горожан ее название никогда не менялось: она была улицей Толедо, когда испанцы ее построили, и оставалась улицей Толедо сегодня, когда Ричарди шел по ней, прокладывая себе путь среди нищих, которые просили хлеба, денег, внимания. Какое бы имя ей ни давали, эта улица называлась «граница». Она была пограничной полосой, разделявшей два народа, которые отличались один от другого, как день от ночи, и постоянно, безмолвно воевали один с другим. Каждый из тех людей, которые пытались схватить Ричарди за полу плаща, считал собственное несчастье единственным в своем роде. На самом же деле все бесконечное разнообразие страстей можно было свести к двум основным потребностям – обеспечить себе бессмертие, произведя на свет потомство, и избавить от голода себя и свою семью. Могущество и злоупотребление властью, честь и гордость, удобства и зависть – все это дети голода и любви.

   Энрика ужинала, а ее отец и зять в это время спорили. Она привыкла к этим долгим разговорам о политике, которые сопровождали ужин. И она, старшая дочь в семье, и ее мама, и братья уже понимали, что избежать этих споров невозможно, нельзя даже вмешаться в них или сменить тему. Лучше есть и позволить этим двоим продолжить спор после ужина рядом с радио. Она нетерпеливо ждала этой минуты весь день, а может быть, и ночью, и была полна желания, как в своих снах. Она научилась очень умело притворяться, будто следит за спором отца и зятя, а на самом деле думать о своем. Энрика не могла дождаться часа, когда ужин закончится и все уйдут в столовую, а ее оставят одну убирать со стола. Она привыкла убираться в кухне, и ей нравилась эта привычка. В ее характере сочетались упрямство и готовность к улыбке, сосредоточенность на себе и чувствительность к внешнему миру, и потому она всегда и все делала по порядку и точно. Энрика любила чистоту и четкое распределение обязанностей. Кухня была ее маленьким царством. Она не нуждалось в помощи и не хотела, чтобы рядом с ней кто-то был.
   А кроме того, у нее было назначено свидание.


   8

   Ричарди ел, а няня Роза смотрела, как он ест.
   Так было каждый вечер. Ему бы хотелось, чтобы няня была уже в постели, ей ведь уже семьдесят лет, а она с рассвета на ногах. Но она не отступала от своего правила – не уходить спать, пока не увидит его тарелку пустой. Он бы охотно обходился без сытных блюд. Она сожалела, что не смогла приготовить ему что-нибудь другое. Он хотел бы дать отдых своей голове. Она целый день накапливала в душе заряд жалоб и ждала возвращения Ричарди, чтобы выстрелить ими в него. Настоящая идиллия, думал Ричарди, пока, не чувствуя вкуса, в третий раз за шесть дней ел макароны с томатной подливкой.
   – Ваша жизнь вас очень утомляет, просто изматывает. Посмотрите: вчера хоть подстриглись, а то иногда эта прядь лезет вам в глаза. И вы такой бледный, что похожи на привидение.
   Тут Ричарди поморщился.
   – Вы когда-нибудь смотрите на солнце? Сегодня, например, в воздухе приятно пахнет. Этот запах идет с Каподимонте: там красивый лес. А вы выходили хотя бы в скверик перед управлением? Нет? Так я и знала. И что остается делать несчастной старушке вроде меня? Умереть с грехом на совести и попасть в ад, зная, что мне не на кого вас оставить? Вы не хотите найти себе симпатичную девушку и создать семью? Тогда отправьте меня в богадельню и дайте мне спокойно умереть.
   Ричарди с серьезным видом кивал в ответ, иногда поднимая взгляд от тарелки, чтобы показать, что он сострадает своей несчастной няне, на долю которой выпала ужасная судьба – присматривать за ним. На самом же деле он не слышал ни одного ее слова. Однако он мог бы повторить эту жалобу слово в слово, потому что слышал ее множество раз. Ричарди, как обычно, думал о другом и терпел нянины упреки так, как терпят дождь: ждал, пока закончится, и старался намокнуть как можно меньше. Если бы он попытался на них отвечать, ему пришлось бы целый вечер убеждать няню, что ее жизнь такая, какую она хотела.
   К тому же у него было назначено свидание.

   Энрика убиралась на кухне. Вся остальная семья ушла в столовую. Этот ежедневный веселый переход избавлял ее царство от шума и беспорядка и позволял ей удовлетворенно оглядеться вокруг.
   Она не была красавицей. Никто не удостоил бы ее второго взгляда, увидев, как она идет по улице Святой Терезы в церковь к обедне или чтобы купить зелень с тележки на углу. Она была высокого роста, смуглая и носила очки против близорукости в черепаховой оправе. Ей было двадцать четыре года, и она еще ни разу не была помолвлена. Она действительно не была красива и не следила за модой. Но было особое, только ей присущее, изящество в ее улыбке, в ее медленных точных движениях и в том, как сосредоточенно и старательно она работает своей главной левой рукой (она была левша).
   Она выучилась на преподавательницу и по утрам давала дома частные уроки и детям, чьи родные потеряли всякую надежду, что их отпрыски удержатся в школе. Не повышая голоса и не прибегая к наказаниям, Энрика умела приручить даже самых диких зверьков. Ее отец и мать были озабочены тем, что у нее нет жениха, но уже перестали устраивать ей встречи с сыновьями своих друзей. Она каждый раз вежливо и твердо отказывалась продолжать знакомство.
   Ричарди вошел в свою комнату. У него на волосах была ночная сетка, а руки он держал в карманах халата. Старая масляная лампа, стоявшая на ночном столике, бросала желтый свет на малочисленную мебель – стул, маленький письменный стол, шкаф с двустворчатой дверью.
   Он встал возле кровати, спиной к окну; его ладони в карманах похолодели и покрылись потом, дыхание стало частым, сердце билось так, что удары отдавались в висках.
   Ричарди сделал глубокий вдох, повернулся и сделал два шага вперед.

   Энрика краем глаза увидела свет лампы за стеклами окна на противоположной стороне узкого переулка. До него пять метров, не больше: она множество раз подсчитывала это расстояние. И оно выше примерно на метр. Это расстояние казалось ей бесконечным. Ни на какое чувство она не променяла бы эту минуту ожидания – от той секунды, когда загорался свет, до той, когда в окне появлялся силуэт мужчины. Это было как открыть окно и ждать, чтобы легкий порыв ветра коснулся твоего лица, как подносить стакан с ко рту, когда тебе хочется пить. Эта фигура появляется на фоне света, и ее руки были то сложены на груди, то вытянуты вдоль тела, может быть, опущены в карманы. Ни жеста, ни зова, ни попытки установить с ней какие-то контакты, кроме этого появления у окна каждый вечер в двадцать один час тридцать минут. Ни за что на свете Энрика не пропустила бы это свидание. Со своим обычным спокойствием она мягкими движениями заканчивала уборку, потом садилась в кресло возле балкона кухни и клала на колени пяльцы с вышивкой или книгу, которую читала. Окутанная его взглядом, она улыбалась и ждала.

   Ричарди наблюдал, как она вышивает. Глядя на нее, он говорил с ней, рассказывал ей о своих тревогах, и она помогала ему сбросить груз мыслей. Конечно, это было странно. Через стекла двух окон он следил за медленными жестами, в которые влюбился больше года назад. Ее движения, чтение, вышивка. Она. Он думал, что с тех пор, как родился, не видел в мире ничего красивей, чем она. Но он был не в силах приблизиться к ней. Этот мужчина, спокойный при виде самых отвратительных преступлений, приходил в ужас, думая о встрече с Энрикой. Несколько месяцев назад он случайно столкнулся с ней лицом к лицу и самым некрасивым образом бежал прочь, оставив за собой след из брокколи. Она посмотрела на него, склонив голову набок, – как ему было знакомо это движение! Ее глаза сузились за стеклами очков. И бесстрашный комиссар Ричарди обратился в бегство.
   «Если бы ты знала, любимая. Если бы только ты могла себе представить».
   В пяти метрах от него девушка, умевшая ждать, стежок за стежком вышивала свой узор. На пяльцах, кроме простыни из приданого, которое оптимистически шила в надежде на будущее, она видела два зеленых глаза, незнакомых и таких знакомых одновременно. Она думала о том, что, если двум дорогам суждено соединиться в одну, они рано или поздно соединятся, даже если до этой точки осталось еще много километров. И вспоминала, немного стыдясь, как два дня назад поддалась уговорам подруги и пошла с ней в это странное место, куда ей одной никогда не пришло бы на ум пойти. Она вспомнила свои вопросы и ответы, которые были ей даны так уверенно, словно прочитаны в книге, которую кто-то написал в далеком будущем.
   Вышивая и улыбаясь, склонив голову набок, Энрика думала – а о чем, Ричарди никогда бы не угадал.
   Она думала о рыцаре крестей.


   9

   «Сцена театра, пыль, свет. Это я хочу чувствовать, этим хочу дышать. В детстве я был бедняком, мерз и голодал, но уже тогда я знал, что мне будут аплодировать, что я буду их потрясать и трогать их души. Я всегда был красивым и всегда умел рассказывать, очаровывать людей словами. Мне нет в этом равных, так всегда говорила моя мать.
   Мама, сколько сил я потратил на то, чтобы всегда сохранять бодрость духа и мужество для попыток. Я пел и танцевал на праздниках и свадьбах – перед невеждами, которые не ценили то, что видели. Я страстно люблю волшебство слов, волшебство жестов. Голос – это инструмент. Я знаю, что я красив. Я всегда был красивым. Моя мать была первой, кто сказал мне это, и потом я получил подтверждение, что она права.
   Красота губила меня, ставила преграды на моем пути. Я нравился женщинам, а мужчины бесились от ревности. Жизнь – это театр, говорит мне мама. Она по-своему тоже разыгрывает спектакли. Сын, говорит мне она, ты даже не можешь себе представить, сколько раз я притворялась. Но каждый раз за хорошую игру себе аплодирую только я сама: когда остаюсь одна, я хлопаю себе в ладоши за деньги, которые оказываются в моем кармане. Делай как я – добывай деньги: они и есть аплодисменты.
   Так говорит мама, но я думаю по-другому. По-моему, если ты хороший мастер, тебе должны аплодировать все. Ни одна спесивая скотина не может встать между тобой и успехом, которого ты заслуживаешь. Поэтому я когда-нибудь приобрету себе театральную труппу, а если будет нужно, то и целый театр.
   А тогда увидим».

   Кончета Иодиче стояла перед маленьким окном, которое выходило в переулок. Было уже поздно, Тонино еще больше часа назад должен был вернуться домой: пиццерия уже давно закрылась.
   Он велел ей идти домой без него, сказал, что ему нужно сделать еще одно дело. Кончета никогда не ставила под сомнение приказы мужа, но этот приказ ее встревожил. Она была озабочена.
   Чувства хозяина пиццерии легко было угадать именно из-за его веселого нрава. Если что-то шло не так, Кончета и ее старая свекровь Асунта мгновенно замечали это и обменивались многозначительными взглядами, как два сообщника. И вот уже несколько дней обе замечали, что Тонино чем-то расстроен. Обе женщины знали, что дела идут не так хорошо, как они надеялись, и что долг, взятый для открытия пиццерии, был большим. Вероятно, Тонино нервничал именно по этой причине. Он больше не пел во время бритья, поднимался по лестнице медленно, здоровался с ними небрежно, думая о чем-то своем. А накануне дал пощечину старшему сыну за то, что тот громко позвал его. Такого еще никогда не случалось.
   Асунта подошла к окну и встала рядом с Кончетой.
   – Дети спят. Его не видно?
   Кончета, не поворачиваясь к ней, помотала головой. Тревога с каждой минутой все сильнее сжимала ей грудь. Свекровь положила руку ей на плечо, и Кончета тихо пожала руку. Общая любовь, общий страх.
   Когда Кончета увидела, что Тонино выходит из-за угла, у нее к горлу подступил ком. Ей стало легче, но лишь на мгновение. Ее муж был похож на старика: он волочил ноги и сутулился. Кончета подбежала к двери и открыла ее; позади нее стояла в тени и ломала себе руки Асунта. Медленные шаги на лестнице, в тишине и мраке старого особняка. Вот он проходит последний марш. Кончета попыталась поймать взгляд Тонино. Она и хотела, и в то же время боялась заглянуть в его глаза.
   Тонино, бледный и потный, смотрел перед собой как в пустоту. Из-под берета выбивались прилипшие ко лбу пряди волос. Проходя мимо жены, он слабо сжал ей руку. Кончета почувствовала на своем запястье его горячую ладонь.
   – Я плохо себя чувствую; может быть, немного поднялась температура. Пойду лягу в постель.
   Кончета смотрела на пол – на то место, по которому только что прошел ее муж. Там остались следы, словно его башмаки в чем-то намокли.

   На первый взгляд эти дети были такими же, как все другие. Такими же, как малыши из Испанских кварталов или с улиц возле порта. Они перебегали с места на место стайками, как порхают птицы, и были, как птицы, шумными и веселыми. Девочек невозможно было отличить от мальчиков: все они одинаково грязны и одеты в одинаковые лохмотья.
   Они были не таким, как другие одинаковые дети, которые маршировали как солдаты по площади Плебисцита – маленькие моряки или баллилы [1 - Баллилы – члены молодежной организации, в которую режим Муссолини объединил итальянских школьников, что-то вроде немецкого гитлерюгенда. В 1746 году четырнадцатилетний мальчик из Генуи по прозвищу Баллила, что значит Пуля, бросив камень в австрийского офицера, положил начало народному восстанию итальянцев против австрийских захватчиков. В его честь и были названы молодежные отряды Муссолини. (Здесь и далее примеч. пер.)].
   У этих были бритые головы – волосы сбривали, чтобы не было вшей, – и босые ноги; кожа на подошвах огрубела и стала тверже, чем кожа обуви. Зимой эти подошвы были лиловыми от холода; обмороженные места в лучшем случае обматывали тряпками.
   Гаэтано и Ритучча росли вместе. Их телам было еще далеко до подросткового возраста – ему было тринадцать лет, ей двенадцать. Но достаточно было взглянуть им в глаза, чтобы угадать их настоящий возраст. Они были стариками. Их состарило то, что они помнили, увидели раньше и видели теперь.
   Они смутно помнили более счастливое время, когда у него еще был жив отец, а у нее мать. Тогда эти двое тоже были в стае птенцов, которые каждое утро все сразу вылетали под открытое небо и порхали по переулкам, считая их своим домом. Но это было давно. Тогда они без умолку болтали друг с другом, сидя на скамьях церкви Санта-Мария делле Грацие, и иногда выпрашивали при этом немного мелочи у старух, торопившихся на полуденную мессу. Теперь Гаэтано был учеником каменщика, и им редко удавалось поговорить. Но слова были не нужны: они умели понять, есть ли новости, по морщинке между его глаз, по уголкам ее рта. Так же, как долго прожившие вместе пожилые супруги, они могли общаться одними жестами.
   По вечерам, перед тем как вернуться домой, они сидели вместе под портиком Галереи Умберто Первого. Так было и сейчас. Оба молча набирались мужества, чтобы вернуться в свой дом.

   Кончета Иодиче не спала и смотрела на спящего мужа. Она боялась, что у него начнется жар. Она всегда приходила в ужас от мысли, что муж может заболеть, а она не заметит этого.
   Ее отец ушел из жизни именно так – умер ночью, когда мама, она сама и братья спокойно спали. Вечером он был, а утром его уже не стало. Отец покинул свое бедное изношенное тело. Один глаз был полуоткрыт, другой закрыт; почерневший язык свисал из открытого рта. Отец лежал на спине рядом с кроватью; может быть, он искал помощи, а никто этого не почувствовал.
   Поэтому Кончета сидела на стуле рядом с кроватью и смотрела, как Тонино Иодиче, собственник пиццерии и ресторанчика, носящих его имя, спит трудным, тяжелым сном. Ее муж ворочался, стонал, сбрасывал с себя и снова натягивал одеяло. Его лицо было серого цвета, волосы на лбу намокли от пота, рот растянут в гримасе. Может быть, ему что-то снится, подумала Кончета и прислушалась: вдруг он что-нибудь скажет во сне. Но Тонино только стонал. Она вздохнула, встала, стараясь не шуметь, и взяла в руки куртку Тонино, чтобы повесить в шкаф. Сама того не замечая, она улыбнулась, подумав о том, что муж всегда разбрасывает вещи где попало. Сколько раз ей приходилось собирать его одежду по всему дому. Из кармана куртки выпал лист бумаги; Кончета наклонилась и подняла его.
   Она не умела читать, но поняла, что это вексель и речь идет о предприятии мужа. На это указывала большая красная печать, похожая на почтовый штемпель. Кончета мгновенно повернула голову в сторону спящего мужа и замерла в ужасе, глядя на его большую ладонь честного труженика. Пальцы Тонино были испачканы засохшей кровью.


   10

   Даже при открытой двери света было мало. Тишина. Только скрипели петли: несколько окон были открыты и пропускали внутрь свежий воздух. Лезвие ножа мелькнуло как молния. Никто ничего не увидел. Не было даже крика.

   Донна Винченца спускалась в переулок. Она шла очень быстро: ей было противно оставлять ночной горшок полным до вечера, и к тому же было приятно немного прогуляться. Было похоже, что зима никогда не кончится. Ей приходилось до сих пор держать окна закрытыми, чтобы укрыться от ночной сырости, от которой нестерпимо ныли ее кости. Уже много месяцев донна Винченца ходила скрючившись и от этого казалась старше, чем была. А ее пьяница муж еще не просыпался. К счастью, колокольный звон был таким сильным и раздавался так близко, что будил его. Тогда муж донны Винченцы выпрыгивал из постели и ругался, начиная свой день с богохульства.
   Она вышла из маленькой двери и плотней стянула платок на голове. Прошла с ночным горшком в руке мимо запертой квартиры в нижем этаже и подумала, что бедная Ракеле умерла год назад, оставив совсем маленькую дочь. «Впрочем, лучше она, чем я».
   Она прошла еще несколько метров в сторону черного колодца, закрытого канализационным люком. Дверь другой квартиры нижнего этажа, той, где жила шлюха, оказалась приоткрыта. Странно, подумала донна Винченца. Она знала, что первым уходит из дома мальчик – идет к своему родственнику, бригадиру каменщиков, учиться его профессии. Потом уходит шлюха – разорять какую-нибудь семью в магазине на улице Толедо.
   Донна Винченца не устояла перед любопытством, подошла к двери, где была видна узкая щель, и положила ладонь на косяк. Дверь открылась. Старая женщина заглянула внутрь. Когда она снова смогла дышать, то закричала.

   Бригадир Майоне шел быстро. Он не опаздывал, даже должен был прийти на место раньше времени. Но ему нравилось работать неторопливо: приготовить себе чашку кофейного напитка, расставить по местам полицейских, дать сотрудникам управления задания на день. И он шел быстро – потому, что был не из тех, кто опаздывает, и потому, что вес у него был большой, а он шагал вниз по склону.
   Идти было недалеко. От площади Конкордия он шел по длинной улочке, которая называлась улицей графа ди Мола, а теперь был уже на улице Толедо. Оставалась всего одна минута пути до полицейского управления и до нового рабочего дня, в который он уже мысленно погрузился. Вокруг него шумел просыпающийся город – со скрипом открылись несколько ставней, пела какая-то женщина, плакал маленький ребенок. Запахи тоже были те, с которыми город просыпался: пахло пылью, экскрементами, вчерашней едой и лошадьми.
   Вдруг воздух, которым дышал Майоне, взорвался от крика. Этот вопль разметал все его мысли и воспоминания. Майоне, у которого был хороший слух, понял: так кричат не во время ссоры и даже не от отчаяния, а от ужаса. Этот крик звенел у бригадира в ушах. Еще ни один любопытный не появился на балконе, а Майоне уже сжал кулаки и помчался туда, где кричали. Полицейский – всегда полицейский, и еще не было случая, чтобы бригадир Майоне сказал себе: «Рафе, не лезь в чужие дела».
   Голос был женский и доносился из Инжирного переулка. Бригадир оказался на месте раньше всех. Он увидел пожилую женщину в платке на голове и с ладонью у рта, возле нее осколки ночного горшка и струйки мочи, и полуоткрытую дверь нижнего этажа. Он перевел взгляд в том направлении, куда смотрела женщина, стараясь заметить как можно больше подробностей. Дверь отперта изнутри; засов отодвинут; внутри тихо; не заметно никакого движения. На пороге, между полом и улицей, половина следа ботинка, возможно мужского. След черный. А почему черный? Майоне сразу понял почему.
   – Не двигайтесь, синьора, оставайтесь там. Вы видели, как кто-нибудь выходил оттуда?
   Донна Винченца, которая еще не пришла в себя от ужаса, покачала головой: «Нет». На первом этаже с громким стуком ударилась о стену ставня, из окна выглянул пожилой мужчина и крикнул:
   – Винче, что случилось? Ты что, с ума сошла: орешь в такую рань! Кто там…
   Полицейский резко вскинул руку. Увидев его, мужчина замолчал и стал закрывать ставни, да с таким усердием, что его палец застрял между ними. Раздался приглушенный вскрик, а потом ставни закрылись до конца. Бригадир заметил, что в глазах старухи мелькнул огонек удовольствия. Должно быть, это был ее муж.
   Майоне встал на пороге двери и немного подождал, давая глазам привыкнуть к темноте. Теперь он начал различать очертания предметов – кровать, антресоли, шкаф, стол. Два стула – один пустой, другой нет. Тишина. Он сделал еще один шаг и разглядел профиль того, кто сидел на стуле. Это была женщина, она сидела неподвижно, очень прямо, повернувшись к стене. В этой позе было что-то такое, от чего у Майоне мурашки пробежали по коже. Он произнес нелепое:
   – Разрешите войти!
   Женщина медленно повернула к нему лицо, и оно показалось в тонкой полосе света, который проникал из приоткрытой двери. Он увидел белую длинную шею и несколько прядей черных как ночь волос. Висок, ухо, лоб, идеально правильный нос. Глаз, спокойно смотревший перед собой; длинные ресницы – ни одна не дрожала. Где-то в комнате стучали падающие капли. В их ритме было что-то вызывавшее тревогу.
   Даже несмотря на полутьму и беспокойство, вызванное этим звуком, Майоне осознал, что женщина необыкновенно красива. Профиль в утреннем свете постепенно превращался в прекрасное округлое лицо: красавица поворачивалась к бригадиру. Майоне, не дыша, любовался этим прекрасным видением. Когда она закончила поворачиваться, он увидел то, что несколько минут назад видела донна Винченца.
   Филомена была изуродована: ее правую щеку от виска до подбородка рассекал шрам.
   Из этой раны на пол упала еще одна тяжелая капля крови.
   Из груди Майоне одновременно вырвались вздох, который он так долго удерживал, и стон.

   Тереза встала рано: эта привычка осталась у нее с тех пор, когда она еще не ушла служить в город, а жила в деревне. Многократно она собиралась навестить мать, отца и многочисленных братьев, но каждый раз ее останавливали скупость и смутная боязнь, что кто-то или что-то заставит ее остаться на родине, и тогда она снова станет бедной и несчастной. Ее семья жила вся вместе в большой комнате, где было холодно зимой и жарко летом, и эта комната часто снилась Терезе в кошмарных снах.
   В таких случаях она, чтобы успокоить свою совесть, посылала близким немного денег с земляком, который раз в неделю возил в город зелень, передавала с ним приветы всем родным и просила сказать, что она здорова. В промежутках между посылками она работала и крепко держалась за свое место в красивом особняке на улице Санта-Лючия, близко к морю, среди изящных экипажей, красивых платьев и даже автомобилей, которые она видела с балкона, когда они проезжали мимо.
   Это была хорошая работа. В семье, где она служила, не было ни детей, ни стариков. Из пятнадцати комнат этого большого дома многие всегда были заперты, и даже она заходила в них не больше двух раз в год, чтобы сделать уборку. А еще Терезе нравилось жить жизнью своих хозяев, наблюдая за ними. Она спрашивала себя, как человек может не быть счастливым, когда он владеет всеми этими благами. Но даже ее простодушные глаза ясно видели, что ее хозяева страдают.
   Хозяйка была значительно моложе своего мужа-профессора и была очень красива. Терезе она казалась похожей на Мадонну дель Арко [2 - Мадонна дель Арко – известная чудотворная икона Девы Марии из городка Санта-Анастасия в итальянской области Кампания. Этой иконе каждый год подносят очень много даров после посвященного ей праздника.] из-за своих драгоценностей, нарядной одежды и обуви. И так же как у этой мадонны, у хозяйки всегда на лице отражалась боль, а глаза были печальны и смотрели перед собой словно в пустоту. Тереза вспоминала, что у одной женщины с ее родины глаза стали такими же после того, как ее сын умер от лихорадки.
   Профессора почти никогда не было дома, а если он и был в особняке, то молчал и читал. Тереза робела перед ним до того, что не осмеливалась на него смотреть. Он был седой, высокий, одет всегда элегантно – жесткие воротнички, которые она крахмалила, золотые запонки, галоши, монокль на золотой цепочке. Она никогда не слышала, чтобы он говорил с женой; казалось, будто это два незнакомых друг другу человека. Правда, однажды Терезе показалось, что они спорят, когда она вошла в зеленую гостиную и принесла кофе; но может быть, это было радио. Супруги встречались только за столом, когда ели; он читал, а она смотрела перед собой как в пустоту. Несколько раз Тереза рано утром видела, как синьора возвращается, проведя ночь вне дома.
   В то утро она готовилась к стирке. Было еще рано, вдали рыбаки, громко перекликаясь, вытягивали свои лодки на берег. Было, наверное, шесть часов, а может быть, и того меньше. Вдруг перед ней появился профессор – и такой, каким она его никогда не видела: непричесанный, воротник расстегнут, на щеках, которые всегда были тщательно выбриты, теперь пробивалась щетина, глаза выпучены, монокль свисает из кармашка и качается на цепочке, будто сломанный кулон. Ему полагалось спать в своей спальне: он никогда не просыпался раньше восьми.
   Он подошел к Терезе, крепко сжал ей руку и заговорил:
   – Моя жена, моя жена! Она вернулась?
   Тереза покачала головой, но он не оставил ее в покое.
   – Послушай меня, и слушай внимательно. Как тебя зовут – Тереза, верно? Так вот, Тереза: моя жена скоро вернется. Ты не должна ничего говорить, понимаешь? Молчи. Я вернулся вчера вечером, и после этого ты меня не видела. Поняла? Молчи!
   Тереза кивнула в ответ. Она готова была сделать все что угодно, лишь бы этот мужчина отпустил ее. Сейчас он казался ей похожим на дьявола. Где-то пел рыбак; медленное утреннее море тихо шумело.
   Продолжая пристально глядеть на девушку, мужчина отпустил ее и, пятясь, вышел из прачечной. Сердце Терезы стучало так, что удары отдавались в ушах. Профессор исчез. Может быть, он ей приснился; может быть, она его не видела. Она вздрогнула и опустила глаза.
   На полу она увидела след, оставленный ботинком профессора. След был черный, словно ботинок был испачкан илом – или кровью.


   11

   Майоне вышел из двери нижнего этажа вместе с женщиной, поддерживая ее и прижимая к ее искалеченному лицу платок, который уже промок от крови. Всего за минуту вокруг них собралась толпа, как обычно бывает в бедных кварталах, где народ собирается посмотреть на любое событие – и на счастье, и на беду. В первом случае людей собирает зависть, во втором, и это бывает намного чаще, ощущение, что сами они спаслись от опасности, и холодное сочувствие.
   Однако в этот раз Майоне читал в глазах женщин, стоявших на маленькой площади, вражду.
   Она пульсировала сильней, чем ужасная рана, которую он чувствовал через платок. Ту, которая вышла из темноты, здесь явно не любили. Бригадир огляделся вокруг.
   – Так тебе и надо, шлюха! – прошипел кто-то ей в спину.
   Майоне услышал это и обернулся, но не смог определить, из чьего рта вылетели эти жестокие слова.
   В глазах женщины застыло изумление, словно она только что ослепла и это ее ошеломило.
   – Как вас зовут? – спросил Майоне, но она не ответила.
   – Филомена ее зовут, – ответила за женщину старуха, которую он увидел здесь первой, – та, которая кричала.
   – А фамилия как? – спросил у старухи Майоне и сурово взглянул на нее. Враждебность, нежелание помогать. Чувства старухи были так видны, словно их можно было потрогать рукой.
   – Кажется, Руссо.
   Если бы у Майоне было время, он бы горько улыбнулся. Здесь каждый знал, сколько у каждого соседа волос на теле, и это «кажется» было смешно, как звук картонной трубы.
   – Есть здесь какая-нибудь подруга этой синьоры? Или кто-нибудь, кто сможет отвести ее в больницу?
   Тишина. Женщины, которые стояли ближе всех, даже сделали шаг назад. С отвращением на лице Майоне раздвинул их и быстро пошел в сторону площади Карита, к больнице Пеллегрини. Но перед этим он запечатлел в своей памяти несколько лиц, приоткрытую дверь и кровавый отпечаток половины следа.

   Перед больницей уже собралась группа мнимых больных – тех, которые каждое утро пытались разжалобить врачей, санитаров и служителей и лечь сюда, чтобы погреться в тепле и, может быть, поесть что-нибудь перед тем, как вернуться на улицу. Майоне, обнимая Филомену рукой за плечи и прижимая платок к ее лицу, решительно проложил себе путь к главному входу. За оградой кипела жизнь на рынке Пиньясекка, и в воздухе разносились крики продавцов, которые, соперничая друг с другом, зазывали покупателей.
   Бригадир накинул женщине на плечи свое пальто. За всю дорогу она не сказала ни слова и ни разу не застонала. Только пару раз вздрогнула, когда Майоне из-за неровностей почвы поневоле сильней прижимал платок к ее лицу. Боль, должно быть, была очень сильной. Майоне спросил себя: кто мог столь ужасно поступить с такой красавицей? И откуда такая ненависть к ней у соседей по дому? Обычно соседи стоят друг за друга и друг друга утешают.
   Поскольку Майоне загораживал собой ту сторону лица, где была рана, несколько разносчиков с рынка, узнав его, тихонько хихикнули: смотрите-ка, бригадир гуляет с подружкой. Майоне пропустил эти смешки мимо ушей: он продолжал беспокоиться из-за того, что женщина потеряла много крови. Войдя в вестибюль больницы, он позвал охранника.
   – Доктор Модо на рабочем месте?
   – Да, бригадир. Он заканчивает через час, потому что работал ночью.
   – Вызовите его ко мне. И поскорей.

   Доктор Бруно Модо был хирургом и судебно-медицинским экспертом. Когда-то он служил офицером в Северной Италии, и его характер сформировался именно в те годы. Но он считал, что самое худшее в жизни увидел позже, глядя на то, что одни люди могут сделать с другими, когда это нельзя оправдать войной. Если только предположить, но не допустить, что война может что-то оправдать, с горечью думал он. Он удивлялся тому, что не смог стать циником, что и теперь собственной кожей чувствует боль чужих ран и ток крови тех несчастных, которые с утра до вечера проходили через его руки. И семью создать ему тоже не удалось: не хватало мужества отправить будущего сына в этот мир. Поэтому он находил себе где-нибудь в этом голодном городе женщину, платил ей и возвращался домой удовлетворенный.
   Он наблюдал за своей эпохой, держась на расстоянии, чтобы не пострадать от новой, склонной к насилию власти. Он не верил, что во имя добра можно делать зло, и недвусмысленно говорил о своем неверии, поэтому оказался в изоляции: не был принят в обществе и не сделал той карьеры, которую заслуживал. Но люди, с которыми он работал, уважали его. Ричарди, например, никогда бы не согласился взяться за раскрытие преступления, зная, что доктора Модо не будут допрашивать.
   Поэтому Майоне разыскал доктора, и тот охотно забыл об усталости, хотя провел трудную ночь, зашивая разорванные головы подравшихся между собой пьяниц.
   – Бригадир, какой добрый ветер принес вас сюда рано утром? Ваш начальник не с вами?
   – Нет, доктор, я без него. Идя на службу, я обнаружил… вот это.
   Модо уже заметил рану на лице Филомены и повернул ее голову к свету. Она без стона послушно подняла голову, которая была прижата к плечу полицейского.
   – Матерь Божья… Кто же мог сделать такое? Какая жалость! Теперь уходи, Майоне. Я отведу ее в отделение и посмотрю, что можно сделать. Спасибо.
   – Это вам спасибо, доктор. И еще просьба: не отпускайте эту синьору, когда закончите. Я хочу разобраться, что произошло, и зайду попозже.
   Оба заметили, как блеснули при этих словах глаза Филомены. Что это было? Страх и гнев. Но было и немного гордости.


   12

   Была уже середина утра. Южный ветер постепенно усиливался. Он принес с собой какой-то неопределенный, но приятный аромат – даже не аромат, а привкус воздуха. Пахло одновременно цветами миндаля и персика, свежей травой и морской пеной, высыхавшей на далеких скалах.
   Было похоже, что еще никто не заметил этого. Но кто-то обнаружил, что развязал шнурок на воротнике блузы, расстегнул манжеты или сдвинул шляпу на затылок.
   И почувствовал смутную радость, словно ждал что-то хорошее, но не знал, что именно, или как будто с другим человеком произошло что-то хорошее, но незначительное: ты этому радуешься, но не можешь сказать почему.
   Это весна легко кружилась, танцевала на пальцах, как балерина на пуантах. Она была молода, весела и еще не знала, что принесет с собой. Но она очень хотела устроить небольшой беспорядок и стремилась приняться за это как можно скорей. Определенной цели у нее не было, она хотела просто смешать карты.
   И перемешать кровь людей.
 //-- * * * --// 
   Ричарди поднял голову от письменного стола, чтобы вернуться к действительности.
   После дела об убийстве тенора из театра Сан-Карло, которое комиссар расследовал месяц назад, ему остались в наследство километры чернильных строк на гектарах желтой и белой бумаги; каждый текст должен быть в трех экземплярах, и все время приходилось повторять одно и то же. Он подозревал, что где-то наверху в Риме его проверяют, как школьника, – не будет ли противоречий в написанном.
   Ричарди взглянул на свои наручные часы. Уже половина одиннадцатого, а он и не заметил, как прошло время. Он сосредоточился и вспомнил, что в его однообразном утре чего-то не хватало. Не чего-то, а кого-то: Майоне. Вот почему он не заметил, как прошло время: бригадир сегодня не предлагал ему выпить суррогатного кофе. Майоне навязывал ему этот ужасный напиток каждый день в девять часов, и это было знаком, отмечавшим начало рабочего дня. Что случилось с бригадиром?
   Не успев додумать эту мысль до конца, Ричарди услышал торопливый стук в дверь.
   – Войдите!
   В дверях появился запыхавшийся от быстрой ходьбы Майоне и поспешно отдал ему честь. На погоне у бригадира было пятно – несомненно, кровь.
   – А, Майоне, добро пожаловать! Что это ты затеял сегодня? И это пятно откуда? Ты поранился?
   Говоря это, Ричарди вскочил с места так быстро, что ручка покатилась по лежавшему перед ним бланку. На его лице отразилось беспокойство. Майоне, заметив это, на минуту почувствовал нежность к нему и гордость за себя: он хорошо знал, что даже в глазах его начальника редко можно прочесть какое-нибудь чувство.
   – Нет, комиссар, что вы, со мной ничего не случилось. Я помог женщине которая… поранила себя. Отвел ее в больницу. Извините за опоздание. Мне жаль, что вы остались без кофейного напитка.
   – Не волнуйся: ничего нового не произошло. Все хорошо. В городе и без тебя все было спокойно, как хочет Большая Челюсть [3 - Большая Челюсть – прозвище Муссолини.].
   – Тогда я сейчас пойду и приготовлю нам напиток: мне тоже не помешает немного привести себя в порядок.
   Как только он вышел, Ричарди снова приготовился писать. Но очередному формуляру, видимо, было суждено остаться недописанным – во всяком случае, в этот день. В следующую секунду в дверях появился полицейский, дежуривший у входа, и сообщил комиссару, что в квартале Санита обнаружен труп.

   Та бригада полицейского управления округа Реджиа в Неаполе, где служил Ричарди, только называлась мобильной, то есть передвижной. Она страдала от хронического отсутствия положенных ей автомобилей. Комиссару ее название казалось остроумной иронией: передвижная без средств передвижения.
   По правде говоря, у полицейского управления было два автомобиля – старый «Фиат-501» выпуска 1919 года и ярко-красный 509A 1927 года. Ричарди за четыре года службы видел их всего два раза: первая машина постоянно была в ремонте, вторая вместе со своим водителем выполняла задание первостепенной важности – возила по магазинам жену и дочь начальника управления.
   Поэтому, если что-то случалось в отдаленном квартале, бригаде приходилось мобильно перемещаться туда на собственных ногах, обутых в форменные сапоги.
   Ричарди был одним из тех, кто считал, что своевременно прибыть на место крайне важно. Он хорошо знал, сколько бед – и каких больших бед – могут натворить на месте преступления один или несколько любопытных, которые чем дальше, тем больше нервничают от того, что попали в свидетели, и от того, что должны рассказывать что-то ужасное. Следы обуви, сдвинутые с места предметы, окна, которые они закрывают, если те открыты, или открывают, если закрыты, распахнутые двери…
   Поэтому комиссар терпеть не мог последним появляться не месте происшествия – раздвигать толпу, слышать свой голос, посылающий в пустоту бесполезные вопросы, успокаивать кричащих родственников. Всего этого было во много раз больше, если квартал был населен простым народом. А Ричарди жил на границе Саниты и знал, что этот квартал – самый простонародный из простонародных. Вскоре он шел по улице Толедо во главе своей бригады; Майоне, задыхаясь, шел на один шаг позади, два полицейских замыкали маленькую процессию. Ричарди думал о том, что каждая минута этого пути – потерянная минута, и ускорял шаг. Он шел тем же путем, которым каждый вечер возвращался с работы. Но на этот раз его не ждали ужин и свет в окне напротив.
 //-- * * * --// 
   Увидев перед собой маленькую площадь над кварталом Матердей, он понял, что ему нет смысла спрашивать, что и где случилось. Достаточно идти за возбужденными детьми, которые бежали в этом же направлении. Должно быть, в джунглях, про которые писал Сальгари, гиены и грифы так же собирались у туши, находя ее по запаху крови. Люди толпились перед маленьким особняком. Майоне и два полицейских выстроились клином перед Ричарди, чтобы прокладывать ему путь. Но достаточно было бы только их голосов: люди сами расступались, чтобы даже случайно не иметь дела с полицией.
   Перед главным входом комиссар и его спутники остановились, и наступила тишина. Ричарди огляделся: может быть, кто-то хочет что-нибудь сказать и даст предварительную информацию? Молчание. Мужчины, женщины, дети – все словно онемели. Никто не опустил глаза, никто ничего не пробормотал. Шапки сняты, их держат в руках. В глазах потрясение и растерянность, любопытство, удивление, даже насмешка, но ни капли страха.
   Ричарди узнал старого врага – неписаный закон квартала. Он – представитель другого закона. Эти люди не признают его авторитет. Мешать они не будут, но и помогать тоже. Они просто не хотят, чтобы он здесь был. Чем скорее он уйдет, тем лучше для них. Тогда каждый снова займется своими делами или станет оплакивать своих мертвецов.
   Откуда-то сверху раздался долгий крик. Похоже, кричала женщина. Ричарди, продолжая глядеть в глаза людям из первого ряда толпы, сказал:
   – Майоне, скажи нашим людям, чтобы ждали у входа, а сам иди со мной. Если у кого-то будет что сказать, позаботься, чтобы эти люди сообщили свои имена: мы выслушаем их в управлении.
   Его слова упали в тишину. Старик с трудом переступил с ноги на ногу, и его суставы тихо скрипнули. Маленький ребенок что-то пролепетал на руках у матери. С середины площади вспорхнули несколько голубей.
   Ричарди повернулся к толпе спиной, вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице.


   13

   Ступень за ступенью. Кислый запах мочи и экскрементов смешивался с острыми запахами чеснока, лука и пота.
   Еще до того как Ричарди узнал о своем втором зрении, он узнал о своем другом проклятии – чувствительности к запахам. Иногда они оглушали его, а иногда отвлекали, сбивали с мысли, как ветер сбрасывал с положенного места непокорную прядь волос, которую он убирал с нахмуренного лба. В темных углах неровных лестниц комиссар скорей ощущал на своей спине, чем видел взгляды незнакомых глаз и чувствовал в них вражду и любопытство. Сзади него были слышны тяжелые шаги Майоне; под его защитой Ричарди чувствовал себя уверенно. Ричарди считал бригадира своей живой записной книжкой: в памяти Майоне отпечатывались образы и слова, замеченные ими во время расследования. Потом комиссару было достаточно перелистать память своего помощника, чтобы вспомнить ощущения, голоса, выражения лиц и обороты речи.
   На втором этаже они обнаружили приоткрытую дверь и перед ней – огромную женщину с пучком жирных волос на затылке. Ее лицо раскраснелось, руки были сложены под грудью, пальцы переплетены и сжаты так крепко, что костяшки побелели. Было похоже, что она привыкла к несчастным случаям, но не к таким, как тот, который с ней только что произошел. На этот раз заговорил Майоне.
   – Кто вы? – спросил он.
   – Петроне Нунция, привратница этого особняка. Это я ее нашла.
   Ни гордости, ни смущения, ни страха. Просто констатация факта.
   Луч проникавшего снаружи дневного света, словно лезвие, разрезал тьму на лестничной площадке, и Ричарди ясно услышал тот стон, который уже слышал, стоя на улице.
   – Кто находится внутри?
   – Только моя дочь Антониетта. Она умственно неполноценная.
   Последняя фраза была сказана так, как будто объясняла все. Майоне взглянул на Ричарди, тот кивнул в ответ. За их спинами, как обычно, уже собралась маленькая толпа. Шеи были вытянуты, глаза метали взгляды в разные стороны, чтобы увидеть подробности, о которых потом можно будет рассказать, – если понадобится, преувеличив. Лестница была узкой, и это мешало толпе увеличиться.
   – Чезарано! – крикнул Майоне. – Я же сказал: никто не должен подниматься наверх.
   – Никто и не поднимался, бригадир! – долетел с улицы ответ полицейского Чезарано.
   – Это жильцы особняка, – объяснила привратница.
   – Здесь нечего смотреть, возвращайтесь по домам.
   Никто даже не шевельнулся, а те, кто стоял в первом ряду, отвели глаза в сторону, делая вид, что они тут совершенно ни при чем.
   – Хорошо, я понял. Камарда, запиши имена этих синьоров и синьор: так мы будем знать, кого вызвать в управление для беседы.
   Бригадир еще не успел договорить эту волшебную фразу, а толпа уже рассосалась. Громко стукнула, захлопываясь, чья-то дверь, и на лестничной площадке снова стояла только привратница Нунция.
   Майоне повернулся к Ричарди:
   – Комиссар, может быть, я выведу оттуда дочь этой синьоры?
   Давняя установленная процедура: при первом осмотре места преступления сначала Ричарди входил в помещение один и мысленно восстанавливал картину событий. Затем входил Майоне, который осматривал это помещение взглядом полицейского и собирал первые данные – поза, в которой обнаружен труп, состояние окон и дверей и так далее. Потом они искали и опрашивали свидетелей. Наконец, вызывали прокурора, решали, можно ли уже убрать всю эту грязь, и возвращались в управление начинать охоту.
   – Нет, оставь ее там. Пойду я.
   Жизнь состоит из неожиданностей, подумал Майоне, сказал «слушаюсь» и отступил, пропуская своего начальника в квартиру.
   Ричарди прошел в дверь. Маленькая прихожая, вешалка с полкой для шляп и скамейкой. Вся мебель – массивные деревянные вещи, которые человек не ожидает увидеть в Саните, в маленькой квартирке. Стон раздавался из-за той единственной двери, откуда падал свет. Два шага вперед – и Ричарди в маленькой столовой.
   Диван и рядом кресло, обитые голубым атласом с золотыми полосами, на них маленькие вышитые салфетки там, куда человек кладет голову. Круглый стол, три стула, из которых один наполовину сломан, ковер. В ковре он заметил дыру – в том углу, который был дальше всего от глаз тех, кто входил. Постоянная тоска, чистейшая боль. Чеснок, моча – это дом стариков. Через распахнутую дверь балкона льется свет. Он такой яркий, что ослепляет: впереди нет других особняков, которые могли бы преградить ему путь. Струя нового, весеннего воздуха шевельнула занавеску, но не развеяла неприятные запахи. Жаль, что запахи остались, подумал Ричарди.
   Сладковатый привкус в воздухе: смерть требует для себя места.
   Большая муха упрямо билась в оконное стекло.
   Еще один шаг, и Ричарди увидел то, что до сих пор было загорожено от него креслом. За диваном, согнувшись, почти незаметная для глаз, сидела на полу девочка, раскачивалась из стороны в сторону и пела – точней, тянула все время одну и ту же ноту. На расстоянии одного или, может быть, двух метров от нее, у самого края полосы света, проникавшего сюда через балкон, и рядом с перевернутым четвертым стулом лежал сверток каких-то лохмотьев в почти высохшей луже темной жидкости, которая залила пол между узором из белых и черных плиток и ковром. Девочка не смотрела на сверток; она глядела в другой угол комнаты.
   Ричарди посмотрел в ту же сторону. И увидел то, на что глядела она.


   14

   Комиссар и девочка смотрели на старуху. Не на труп: это была брошенная вещь, такая же грязная, как ковер, на котором она лежала. Они смотрели на образ старухи, стоявший очень прямо в затененном углу и ярко окрашенный ее последним сильным чувством.
   Комиссар не был удивлен: он понял, что девочка тоже видела мертвых.
   Странно, но Ричарди боялся не мертвецов, а своего второго зрения и тех, кто им обладает. В том числе себя самого.
   Он смотрел на девочку, которая скрючилась на полу. Она медленно качалась вперед и назад и жалобно пела. Ее глаза смотрели в одну точку, словно она видела что-то. На лбу были морщины, словно она никак не могла осознать то, что видела. Она смотрела не на мертвого человека, а на смерть. И стонала то ли от горя, то ли от ужаса.
   Ричарди тоже переключил свое внимание на образ старой женщины. Она была похожа на множество других старух, несущих тяжелый груз прожитых лет и страданий; таких можно увидеть на рынке. Платье из набивной хлопчатобумажной ткани, которое она носила и летом, и зимой, и шаль с пятнами. Рост маленький, кисти рук деформированы артритом. Распухшие ноги, при жизни красные от варикозных вен, а теперь побледневшие.
   Ричарди вдруг понял, что убийца не просто лишил ее жизни, а растерзал. Это была бешеная ярость, не холодный расчет. Слепая страсть, от которой человек тупеет. Шея был наклонена неестественно: сломаны позвонки. С правой стороны – глубокая вмятина в черепе. Глаз раздавлен и превратился в однородную массу, скула вдавлена в щеку, ухо разорвано в клочья. Значит, был целый ряд ударов; может быть, били палкой.
   Кажется, с другой стороны проломлен бок. Ричарди бросил взгляд на сверток лохмотьев и убедился в том, что был прав: труп старухи лежал на правом боку. Убийца ожесточенно бил уже мертвое тело, может быть, ногами. Этим объясняется и форма лужи крови на полу – полоса длиной примерно метр. Бил хороший футболист. Центральный нападающий, подумал Ричарди.
   Он сосредоточился: перестал слышать стон девочки и шум, доносившийся из-за двери. Уцелевший глаз старухи смотрел нежно, почти ласково и был затянут прозрачной голубой пленкой; возможно, на нем была катаракта. Ричарди немного наклонил голову и прислушался к чувствам и словам призрака…
   Он не уловил удивления, которое почти всегда бывает при внезапной смерти. Не было и зверской ненависти, слепой ярости, гнева человека, который лишен чего-то. Не было мучительной боли, которую вызывает разлука. Он уловил грусть, почти бесстыдную нежность и немного гордости. Из старого сломанного горла вылетел слабый картавый шепот: «Хосподь не купец, который плотит по субботам». Господь не купец, который платит по субботам.
   Так они оставались рядом еще минуту – странная семья, объединенная смертью и болью. Монотонно поющая девочка с нахмуренным лицом – из уголка ее рта, скользя из стороны в сторону, текла струйка слюны. Бледно-желтый, как воск, мужчина почти у самого порога – он держал ладони в карманах расстегнутого пальто и немного наклонил голову набок. И призрак старухи с разбитым горлом, которая, пройдя через смерть, смотрела на нее с необычным чувством и повторяла с легким вздохом старинную поговорку на диалекте.
   Муха разбила черные чары, остановившие время, и закрыла двери ада: это упрямое насекомое в последний раз столкнулось со стеклом балкона и стало вторым трупом в комнате.


   15

   Тереза вытирала пыль в одной из маленьких гостиных и спрашивала себя, почему она должна это делать. Зачем каждый день чистить то, что и так чисто, и приводить в порядок то, что и так уже находится в полном порядке? И для чего в этом огромном всегда запертом доме столько гостиных, в которых никого не принимают?
   Это был как будто дом мертвецов. Его хозяева проводили свою жизнь где-то еще, а потом погружались в темноту его тихих комнат и лишенных блеска серебряных вещей, словно в могилу.
   Хозяйка вернулась после своей долгой ночи около девяти часов. Тереза столкнулась с ней в коридоре и, как всегда, шепотом пожелала ей доброго утра. Как всегда, хозяйка ее не услышала: мертвые не могут слышать. Но в это короткое мгновение Тереза заметила, что выражение лица синьоры изменилось. Больше не было той легкой улыбки, которая весь предыдущий месяц освещала изящные черты этого лица. На этот раз оно, кажется, выражало горе, боль утраты и покорность. Синьора шла медленно, смотрела перед собой невидящими глазами, и на ее накрашенном лице были заметны следы слез.
   Хозяйка не заговорила с Терезой, не спросила ее о муже, как иногда бывало. Девушке от этого стало легче: она не знала, сможет ли выполнить приказ профессора и солгать, что не видела его с прошлого вечера. К счастью, синьора Эмма прошла мимо служанки, не видя ее, как будто жила в другом измерении. Как будто была призраком.

   Оставив одного полицейского у двери, Майоне откликнулся на зов своего начальника и стал вместе с Ричарди обыскивать квартиру. У них было целых полчаса до того, как придут прокурор и судмедэксперт, за которыми они уже послали.
   Осматривать нужно было немного. Жертва, которую звали Кармела Кализе, жила одна, детей не имела, родственников у нее тоже не было – во всяком случае, о них не было известно. Две комнаты, маленькая кухня; уборная на лестничной площадке, общая с еще тремя семьями. Кроме маленькой столовой, где Кармела умерла, в квартире была спальня, оклеенная убогими обоями, на которых были изображены яркие цветы. От этих обоев сильно пахло свежим клеем. Майоне подумал: если бы старуху не убили, она бы сегодня же ночью умерла во сне от отравления, это точно.
   Мебели мало, и она простая – узкая кровать, придвинутая к одной из стен, и комод. На комоде статуэтка Девы Марии в короне из окрашенного в золотой цвет гипса и с четками на шее. Там же – портрет мужчины и женщины из другой эпохи и перед ним горящая лампада; может быть, это родители Кармелы, а может быть, ее брат со своей женой – воспоминания, утерянные навсегда. Стул. Перед кроватью – коврик в серую и черную клетку.
   Они вернулись в столовую, где привратница стояла, наклонившись, над своей дочерью и гладила ее по голове. А та продолжала тянуть свой напев и качаться из стороны в сторону, не переставая смотреть на то, что видели в темном углу только она и Ричарди. Комиссар автоматически посмотрел туда же.

   «Хосподь не купец, который плотит по субботам», – повторил каркающий призрак со сломанной шеей. Занавеска задрожала от порыва ветра. На улице кричали играющие дети.
   Майоне повернулся к Нунции:
   – Значит, это вы ее нашли.
   Привратница отвела взгляд от дочери и подняла глаза, выпрямилась, гордо взглянула на комиссара и ответила:
   – Да. Я об этом вам уже говорила.
   – Расскажите мне, как это произошло.
   – Каждое утро, когда мы просыпаемся, я отвожу Антониетту сюда наверх, к донне Кармеле. Только она любит мою дочь; она говорит, что Антониетта составляет ей компанию и не докучает ей. Моя дочка садится рядом с донной Кармелой и смотрит, как та работает. А донна Кармела иногда дает ей печенье или что-нибудь поесть. А мне это приятно: у меня много работы. Мне надо держать в порядке этот особняк; вы не представляете, какой тяжелый это труд. Я одна; мой муж… была война, он ушел воевать на север и больше не вернулся. Девочке тогда был год.
   – Значит, сегодня утром вы провожали девочку сюда.
   – Да, в половине десятого. Я знаю время потому, что закончила мыть лестницу, но еще не начинала готовить завтрак. Перед тем как пойти купить с тележки немного зелени для бульона, я хотела быть уверена, что девочке не будет страшно, и потому не желала оставить ее одну.
   – Поэтому вы постучали в дверь…
   – Вовсе нет: дверь донны Кармелы была уже открыта. Она ее открывает рано утром, когда возвращается с мессы, и так оставляет. Все, кто живет в этом особняке, – как одна семья, все знают друг друга. Поэтому незачем закрывать двери: никакой опасности нет.
   Майоне и Нунция быстро переглянулись, указывая друг другу, что сверток лохмотьев и пятно крови на полу явно противоречат этому утверждению привратницы.
   Нунция осознала, что значит этот обмен взглядами, и покраснела, словно ее обидели.
   – Мерзкий негодяй, который это сделал, не из нашего квартала. Я говорю это вам, чтобы вы не занимались бесполезным трудом. И тем более он не из особняка. Донна Кармела была святая женщина, просто святая, и все ее любили. Она всем помогала, всех выручала. Пусть будет проклят и мучается тот мерзавец, который это сделал! – прошипела она сквозь сжатые зубы, выплевывая свою ненависть изо рта, как слюну.
   Майоне и Ричарди вычеркнули привратницу из списка возможных убийц – если не мысленно, то интуитивно.
   Бригадир продолжал задавать вопросы:
   – Значит, вы вошли.
   – Да. Я хотела пожелать ей доброго дня и сообщить, что оставляю девочку у нее. И обнаружила… вот это. Это зверство, эту мерзость.
   – Когда вы в последний раз видели ее живой?
   – Вчера поздно вечером, около десяти. Мы с дочкой поднялись к ней, закрыли окна и погасили угли на кухне. Мы это делаем каждый вечер.
   – Какой она вам показалась? Волновалась ли, была ли чем-то озабочена… Вы не заметили, было что-нибудь необычное в поведении этой синьоры?
   – Нет, ничего. Она мне сказала «до завтра». Я спустилась к себе, а примерно через час пришла Антониетта. Больше я ничего не знаю.
   – Вы не знаете, не ссорилась ли она недавно с кем-нибудь, не было ли у нее в последнее время разногласий с кем-то или чего-нибудь в этом роде? Может быть, она жаловалась на что-то или вы слышали какие-то разговоры?
   – Что вы, нет! Я вам уже говорила и повторяю теперь, что донна Кармела была святая. Ее все любили. Никто бы не посмел ее обидеть. И потом, у нее пальцы были скрючены и она была слабая. Она страдала этой болезнью стариков…
   – Артритом?
   – Вот-вот, им самым. От него у донны Кармелы были боли. Летом мы слышали через открытое окно, как она стонет во сне. Теперь она перестала страдать, – сказала привратница, глядя на сверток лохмотьев.
   Майоне повернулся к Ричарди: нет ли вопросов у комиссара?
   – Вы сказали, что ваша дочь садится рядом с донной Кармелой и смотрит, как та работает. А какую работу делала донна Кармела?
   Удивительно, но привратница покраснела и опустила глаза. Она внезапно утратила гордый вид, который сохраняла до этого момента. Последовало долгое молчание. Майоне вмешался в разговор:
   – Вы слышали комиссара? Отвечайте!
   Она медленно подняла глаза и ответила бригадиру. Майоне только сейчас понял, что за все это время Нунция ни разу не посмотрела Ричарди в лицо. Опять то же самое: страх и отвращение, подумал он.
   – Донна Кармела… была святая. Она помогала ближним решать их вопросы.
   Понизив голос, Ричарди спросил:
   – А как она это делала? Как донна Кармела помогала ближним?
   Тишина: Нунция не отвечала. Антониетта почувствовала напряженную атмосферу в комнате и прекратила стонать, однако продолжала раскачиваться и смотреть в угол.
   С маленькой площади донесся радостный крик детей: кто-то выиграл очко в игре – не важно в какой. Нежный запах цветов постепенно одерживал победу над запахом свернувшейся крови, но еще не одолел запахи чеснока и мочи.
   Нунция медленно повернулась к Ричарди. Пристально глядя в его зеленые и словно стеклянные глаза, она ответила:
   – Донна Кармела читала будущее по картам.


   16

   Розе было семьдесят лет. Она помнила далекие времена, когда у людей были другие ценности. В то время, из которого она была родом и в котором продолжала жить душой, женщина посвящала себя семье, в которой жила, пусть это даже была не ее семья. И Роза посвятила себя семье Ричарди ди Маломонте, когда они забрали ее из деревенского дома, где была всего одна комната, от одиннадцати братьев и от родителей, которые даже не помнили ее имя. У нее никогда не было потребности иметь мужа или собственных детей. Баронесса была больна, ей не хватало сил, чтобы растить ребенка. Поэтому она, энергичная няня Роза, взяла на себя обязанности своей хрупкой подруги с печальными зелеными глазами и выполняла их всю жизнь.
   Теперь молодому хозяину было больше тридцати лет, а он даже не пытался освободиться от груза одиночества, который нес с самого детства. И поэтому возраст Розы был для нее горем и заботой. Ей осталось жить мало. Кто займет ее место возле Луиджи? Кто будет ухаживать за ним, когда у него жар, кто будет его кормить? Она не упускала ни одной возможности сказать ему это, но не получала ответа.
   Ее любовь к питомцу была огромной, но она его не понимала. Она не могла объяснить себе, почему его не интересуют деньги, люди, привязанности. Он не поддерживал никаких отношений с жившей далеко родней и не управлял своим имуществом. Если бы Роза не вела его имущественные дела с присущими ей дотошностью и простотой, его двоюродные братья, эти змееныши, сожрали бы все. А ему все безразлично. Для него имеет значения только его проклятая работа. А вечера он проводит в своей комнате – слушает по радио музыку американских негров или читает.
   «Бедная старушка желает снова слышать в доме детские голоса, – думала она о себе. – И желает спокойно ждать конца».
   Она подумала о баронессе. У матери Луиджи были те же зеленые глаза и та же печальная улыбка, что у сына, и те же нервные движения ладоней. И та же привычка молчать.
   Роза в очередной раз спросила себя, сумела ли она выполнить поручение, которое ей дала эта хрупкая женщина.

   Доктор Модо пришел на свое рабочее место примерно в два часа. В одной руке он держал платок и вытирал им лоб, в другой руке был кошелек, а шляпу он зажал под мышкой.
   – Не могу понять, почему люди дают себя убить всегда именно таким образом и в такое время, что я пропускаю обед. Что, в городе нет другого судмедэксперта?
   Услышав не лестнице это обычное для доктора ворчанье, Майоне сразу же пошел ему навстречу.
   – Здравствуйте, доктор. Что вы мне скажете нового?
   – А что нового я должен вам сказать, бригадир? Бедняга доктор всю ночь работал с четырьмя кретинами, которые решили пробить один другому головы, пока не заметил, что в больнице никого нет, кроме того лысого на фотографии с его же автографом. И как только этот доктор делает шаг, чтобы пойти отдохнуть, приходит ваш полицейский и зовет его сюда. Вы нарочно так со мной поступаете, нарочно!
   – Нет, доктор, боже упаси! Я хотел спросить у вас про ту синьору, которую привел к вам сегодня утром. Ту, у которой… в общем, у которой резаная рана. Как она себя чувствует?
   – А, синьора Руссо! А как она может себя чувствовать, бригадир? Ее искалечили. Я сделал что мог, но эта сторона лица изуродована. Даже веко: оно было опущено в момент ранения. Мне пришлось попотеть. А она ни разу даже не застонала. Сложила руки на животе, смотрит перед собой в одну точку, и ни звука. Только в какой-то момент у нее из глаз скатилась слеза.
   – Кто-нибудь приходил к ней, пока вы ею занимались?
   – Нет, никто. Она сказала мне, что у нее есть сын. Но сын работает, хотя еще ребенок. Может быть, он до сих пор ничего не знает. Какая жалость! Поступок настоящего злодея: она такая красавица. А голос у нее, бригадир… какой голос, теплый и нежный. У вас есть предположения, кто это мог быть?
   – Нет. Пока нет, но хочу расследовать этот случай подробней. Вы оставили ее в больнице, как я просил?
   – Конечно, иначе с такой раной ей ничего не стоило получить тяжелое заражение. Знаете, на Карсо я такого насмотрелся… Конечно, я оставил ее в больнице. Там вы ее и найдете, по крайней мере, до сегодняшнего вечера. Но идите к ней скорей: вы же знаете, что у нас мало коек.
   За это время к собеседникам подошел Ричарди.
   – Браво, наш доктор! У меня есть для тебя клиентка, но не торопись: она никуда не спешит.
   – Ба, вот и Ричарди, князь тьмы! Я так и предполагал, что все эти вызовы в нерабочее время – твоих рук дело. У тебя же нет своей жизни. Такое могло случиться только со мной. А ведь я едва не ушел на пенсию.
   – Хотел бы я посмотреть на тебя в этом случае! Если уйдешь, ты станешь одним из тех старых зануд, которые всегда путаются у других под ногами и дают советы, когда их не просят.
   – Ты угадал насчет советов: когда я уйду на пенсию, то наконец скажу все, что у меня на сердце. За это меня сошлют куда-нибудь на границу, на какой-нибудь красивый остров, где много женщин. И тогда я больше не буду видеть твою, бригадир, не в обиду тебе будь сказано, грубую рожу.
   Ричарди и Модо были связаны странной дружбой, которая выражалась во взаимных грубостях. Только доктор смел обращаться к комиссару на «ты», и только он понимал его иронию.
   – Хватит, доктор. Иди познакомься с пожилой синьорой, которая ждет тебя с самого утра. Но не спеши: она больше никуда не уйдет.


   17

   Ричарди, стоя в стороне, наблюдал за тем балетом, который каждый раз исполнялся после убийства. Сцены были разные, но труппа исполнителей почти всегда оставалась одна и та же: доктор, фотограф, пара полицейских, Майоне и он сам. У каждого была своя партитура и своя хореография. Каждый следил за тем, чтобы не зайти на территорию другого, и старался выполнить свою работу. При этом они разговаривали, делали замечания, даже смеялись. Такая же работа, как всякая другая.
   Из-за спины полицейского в дверях, которому поручено не допускать посторонних на место преступления, светятся нездоровым любопытством глаза. Люди высматривают подробности, которые можно преувеличить и вставить в рассказы. Эти рассказы разлетятся по кварталу и будут много дней подряд оживлять разговоры между соседями по дому, друзьями и членами семей. Все та же история каждый раз.
   Ричарди делил преступления на два вида: с ясной сутью и со скрытой сутью. У первых все основные элементы видны с первого раза, при первом прикосновении к ним. Мужчина с пистолетом в руке лежит на трупе женщины, и у обоих лица изуродованы выстрелами с близкого расстояния. Раздавленный мужчина на земле и другой мужчина на третьем этаже, который осыпает его руганью, требуя, чтобы тот встал и получил остальное. Лежащий бандит, у которого из куртки торчит нож, словно рукоятка засунутого под мышку зонта; другой бандит, которого удерживают четверо прохожих, еще продолжает выкрикивать ему в лицо свою ненависть. Тут суть событий очевидна. Никаких сомнений нет; остается лишь немного навести чистоту и написать гору актов.
   А вот скрытая суть: тенор обнаружен с перерезанным горлом в гримерной, и у многих были очень веские причины желать его смерти. Проститутка, которой кто-то распорол живот исчезнувшим ножом в комнате, где за день бывают, сменяя друг друга, десятки людей. Богатый синьор убит в толпе на празднике жителей квартала, и никто ничего не видит.
   Старая женщина, бедная и безобидная, «святая», которую все любили, жестоко забита до смерти ногами и палкой. При мысли об этом у комиссара возникло неприятное чувство, что будет нелегко докопаться до сердцевины этого преступления и отыскать его суть.
   Его внимание привлек Майоне. Бригадир сидел на корточках возле ковра, стараясь ничего не сдвинуть с места и ничего не коснуться. При своих внушительных размерах он в этой позе напоминал алебастрового будду, почему-то одетого в полицейскую форму.
   – Посмотрите сюда, комиссар! Кто-то ходил по крови. Здесь есть следы ног.
   Ричарди подошел к нему и внимательно посмотрел на пол. Действительно, там были видны по меньшей мере два отпечатка ног – один большой и жирный, другой более слабый. И третий, ближе к центру комнаты, большой, словно кто-то волочил ногу. Майоне указал на этот третий и стал объяснять дальше:
   – Это след той ноги, на которую негодяй опирался, когда пинал ее другой. Смотрите, он два раза поскользнулся в крови. – И бригадир показал на другой участок черной лужи. – А здесь и здесь, похоже, кто-то шел на цыпочках. Ни у привратницы, ни у девочки обувь не испачкана: я сам это выяснил. Что он делал – балет танцевал?
   Ричарди задумался.
   – Могло случиться и что-то необычное. Скажем, кто-то вошел позже, когда жертва была уже мертва.
   – Ну да. Сколько же народа тут ходило. Здесь что, вокзал? И как получилось, что вчера вечером видели, как она ушла спать, а сегодня в половине десятого утра ее уже нашли мертвой?
   Из спальни донесся голос Чезарано – второго полицейского.
   – Комиссар, бригадир, идите сюда!
   Полицейский стоял рядом с комодом и держал в руке тетрадь. Это была школьная тетрадка в черной обложке с красным обрезом. Ричарди взял ее.
   – Она была здесь, под простыней, – объяснил Чезарано.
   На каждом листе было число – может быть, дата. Это был список имен с числом около каждого из них. Похоже на расписание. К каждому имени были добавлены несколько слов, написанных дрожащей рукой, большими наклонными буквами, с ошибками. Ричарди прочел наугад:

   «9. Польверино, мужчина, маладая любовница, мало денег.
   10. Ашионе.
   11. Импарато, женщина, атец умер, денег достаточно.
   12. Дель Джудиче, женщина, муш ее бьет.
   14. Ла Кава, мужчина. Надо плотить долг, денег мало, колбасник.
   15. Поллио.
   17. С. Ди А., фстретила мужчину своей жызни.
   18. Коццолино, женщина, жиних беден, ее хочет богатый старик. Прасить достаточно».

   Ричарди посмотрел на Майоне почти с улыбкой:
   – Наш умелый Чезарано нашел книгу, где записано будущее клиентов святой женщины вместе с тарифами. Идем к доктору, послушаем, что он скажет.
   Когда они подошли к Модо, он посмотрел на них, встряхнул головой и сказал:
   – Она умерла уже после первого удара палкой, в этом нет сомнения. Посмотрите сюда: череп проломлен, мозг вытек наружу. В больнице я смогу сказать тебе подробней, но, по-моему, убийце даже не нужно было бить с такой силой. Ее кости стали хрупкими от остеопороза, она могла бы умереть даже от умело нанесенной пощечины. И почему только люди делают такие гадости?
   Ричарди ничего не ответил и продолжал смотреть на сверток, который Майоне поставил вертикально, словно одетый манекен или куклу. Старая сломанная кукла.
   Майоне сердито глядел на все это, словно ему нанесли личную обиду.
   – А потом? Что было после первого удара?
   – Другие удары, минимум три, по голове, тем же тупым предметом – возможно, тростью или зонтом, не знаю точно. Потом, как ты уже видел, он стал ногами гонять ее тело по комнате. У нее во многих местах сломаны ребра; может быть, и позвоночник перебит, этого я еще не знаю, должен посмотреть. Существуют же такие головорезы! Сколько человек били, я не знаю: надо выяснить, все ли следы ударов на теле имеют одинаковое происхождение. Ты должен привезти ее мне в больницу. Я дам тебе ответ завтра вечером.
   – Дай его завтра утром. Я знаю, ты сильный, как мастино. – К утру я не успею! – возразил доктор. – Я же не супермен! Мне надо немного поспать, а чтобы уснуть после такого дня, придется даже напиться. Всему свое время.
   – Протестуй, протестуй, все равно ты это сделаешь. Ты же прекрасно знаешь, что первые двадцать четыре часа – самые важные.
   – Если я после смерти снова вернусь на этот свет, в новой жизни буду полицейским, чтобы тоже командовать докторами. Ладно, сделаю все, что смогу. Вели принести ее мне в больницу. Через пару часов я тоже приду туда, и тогда посмотрим.
   Продолжая ворчать, доктор Модо ушел, ни с кем не попрощавшись. Майоне приложил руку к козырьку фуражки, полицейские отдали честь. Ричарди устало улыбнулся и ничего не сказал. Он повернулся к призраку со сломанной шеей. «Хосподь не купец, который плотит по субботам», – сказала призрачная старуха. И, говоря это, сделала маленькое движение, которого он раньше не замечал, – шевельнула плечом, словно отодвигая кого-то.
   Затем Ричарди повернулся к трупу и представил себе его положение перед тем, как доктор Модо сдвинул его с места, а потом – положение перед тем, как труп начали пинать ногами. После этого он снова посмотрел на ту сторону ковра, которая была дальше от стола и ближе к жалкому старому дивану.
   Он наклонился и стал внимательно изучать пол. Под диваном он увидел коробку из-под печенья, вытянул руку и осторожно подтащил находку к себе. Крышка была полуоткрыта. На ней было написано: «Печенье „Мария“». Майоне подошел к комиссару, взглянул ему в глаза, а потом, помогая себе платком, открыл коробку до конца. Коробка оказалась полной.
   Она была до самого верха набита векселями, на которых остались пятна засохшей крови.


   18

   Майоне быстро шагал за комиссаром по улице, которая вела из чрева квартала Санита к полицейскому управлению, и рассеянно поглядывал по сторонам. Он хорошо знал, на какую злобу способны симпатичные люди, населяющие центр города, и как быстро их доброта и сочувствие, широкие улыбки, поклоны превращаются в насилие, и руки начинают украдкой поднимать с мостовой камни, готовясь бросить их в ненавистных полицейских.
   Защищая Ричарди, бригадир шел на расстоянии метра сзади него – достаточно далеко, чтобы не нарушать уединение, но достаточно близко, чтобы вовремя прикрыть его своим крепким телом.
   Обычно во время пути Майоне смотрел на затылок комиссара и растрепанные пряди его волос и думал о том, какая нелепость эта привычка Ричарди ходить с непокрытой головой. Это значит пренебрегать чужим уважением и проявлять безразличие к ближним. В городе «людьми без шляпы» называли бедняков без имени и семьи, которые проводили ночи под крышами портиков, а днем очищали чужие кошельки.
   Но, к своему удивлению, он не мог не заметить, что никто из смотревших на Ричарди, даже те, кто не знал комиссара, не глядел на молодого сыщика с насмешкой или состраданием, скорее – с испугом. В направленных на него взглядах было чувство, которое бригадир не смог бы точно определить – что-то среднее между отвращением и страхом. Майоне был простым человеком, он не умел распознавать оттенки чувств и лишь смутно догадывался, что это такое. Он любил комиссара и хотел бы, чтобы у Ричарди было спокойнее на душе, но был не в состоянии представить его себе счастливым.
   Пока они все дальше уходили от очередного трупа и дышали свежим воздухом, которым веяло от леса Каподимонте, бригадиру Рафаэле Майоне никак не удавалось избавиться от мыслей о Филомене Руссо, женщине, у которой с сегодняшнего дня будут два разных профиля.
   Он думал о приоткрытой двери, о странном молчании на маленькой пощади в Инжирном переулке, о безжалостных взглядах людей, собравшихся перед квартирой в нижнем этаже, об оскорблении, которое кто-то выплюнул в спину этой бедняжке. Он снова видел каплю крови, которая падает на пол, половину следа, отпечатавшуюся кровью на полу, женщину, которая, прислонившись к нему, шла с ним до больницы и держалась с достоинством и без страха.
   Он думал об ужасном разрезе, который рассек ее лицо, – глубоком и ровном. Тот, кто нанес эту рану, не чувствовал ни волнения, ни стыда, ни угрызений совести. И вспоминал о слабом запахе жасмина, который остался на его форменной куртке вместе с пятном крови.
   Этот запах был похож на тот аромат, который начинал пропитывать воздух. Скоро он вырвется на улицы и завершит победу весны над зимой.
   Но главное – бригадир Рафаэле Майоне никак не мог избавиться от мыслей о совершенной красоте уцелевшего профиля, который мелькнул перед ним в темноте комнаты, и о спокойном взгляде, устремленном в пустоту.

   В полицейском управлении, в кабинете Ричарди, тени начали удлиняться: была уже вторая половина дня. Майоне повернул выключатель свисавшей с потолка электрической лампочки и сел на место. На лампочке не было абажура: он разбился год назад, а новый так и не поставили.
   – Я уже сто раз говорил вам, комиссар: велите надеть на нее абажур. Им там по хрену, что его нет, вот в чем дело. Ей-богу, спущусь вниз и возьму их за грудки.
   – Тихо, тихо, успокойся. Он мне не очень нужен: я работаю при настольной лампе. Продолжим работу, нельзя терять время.
   Между комиссаром и бригадиром стояла металлическая коробка, найденная под диваном. Она была открыта. На письменном столе были в беспорядке разбросаны долговые расписки, векселя, письма с обещаниями заплатить. При обнаружении эти документы были уложены по порядку согласно датам платежа и стянуты лентами, которые были завязаны изящными бантами. К каждому документу был прикреплен листок бумаги с цифрами – первоначальная ссуда и, если она была продлена, новый срок.
   Майоне, высунув от напряжения кончик языка и наморщив лоб, усердно писал на листке столбцы чисел и выполнял арифметические действия.
   – Вы поняли, какая она святая, а, комиссар? Такая, которая помогает ближним деньгами за три процента в месяц. Действительно святая. Точней, мученица.
   – Не вижу причины для шуток. Раз у нее было столько… клиентов, ее мог убить кто угодно. Посмотри, их тут человек тридцать. Но я хочу понять другое: как получилось, что никто не взял деньги?
   Оба полицейских повернулись к трем пачкам банкнотов, которые лежали на столе, одна поверх другой. Сумма была немалая, такую никто не рассчитывает обнаружить в бедном квартале, в лачуге, у старой невежественной женщины. И главное – они не ожидали, что обнаружат столько денег на месте такого жестокого преступления, что убийца оставит их там лежать. Майоне пожал плечами:
   – Могло случиться, что он их не заметил – не увидел коробку: он же был в страхе и смятении, да еще и в ярости. Убил Кализе и убежал.
   – Нет. Он ее видел: векселя и деньги испачканы кровью. Он что-то искал в коробке грязными руками. А потом забросил ее под диван. Что он искал? Нашел или нет? И если он забрал с собой то, что искал, как нам выйти на него? У меня ощущение, что никто из клиентов, которые записаны здесь, – он указал своей изящной рукой на кучу документов, – не был нашим «футболистом». Но для очистки совести продолжим разрабатывать их. Закончим перепись почитателей этой святой.

   Математика потребовала от них такого долгого напряжения сил, что перед самым наступлением вечера Ричарди пожалел бригадира, у которого от отчетов заболела голова, и отпустил его. Он в одиночку закончил составлять список тех, кто был подавлен и потрясен незаслуженным ударом судьбы и мог безвременно оборвать жизнь их защитницы.
   Оказавшись на улице, бригадир сделал глубокий вдох. Теперь воздух уже точно стал другим. Майоне почувствовал сосущую боль в желудке и вспомнил, что не обедал сегодня. Но он подумал также о Филомене Руссо и о ее ране.
   Ужин может подождать еще немного, решил он и направился к больнице Пеллегрини.

   Ричарди вышел из управления на два часа позже. С большой улицы, по которой он должен были идти, чтобы вернуться домой, уже исчезли дневные обитатели, и теперь ее населяли ночные люди. Его голова была опущена, руки в карманах. На запястьях было несколько чернильных пятен – следы долгих отчетов, которые приходится составлять в случае убийства.
   Идя по улице под взглядами, которые следили за ним из темных подъездов или из проулков, он не обращал внимания на мелкую торговлю, которая на мгновение прерывалась, когда он проходил мимо своей легкой походкой. И на женщин с открытой грудью, которые при его появлении отступали в темноту поперечных переулков, чтобы потом предложить себя мужчинам, которые чувствовали биение весны в крови или просто тоску одиночества.
   Он шел, нагнув голову и неся в уме новую загадку – страдание и боль, которые просили успокоения. Шагая в колеблющемся свете фонарей, висевших над центром улицы, он снова видел перед собой след крови на ковре, несчастную, завернутую в лохмотья, сломанную шею. И фигуру воскового цвета, которая уцелевшей половиной расколотой головы продолжала повторять старую поговорку.
   Но он мог представить себе и то отчаяние, которое тайные темные дела жертвы преступления, должно быть, принесли десяткам семей. Ростовщичество – подлое занятие, думал Ричарди. И одно из самых печальных преступлений, потому что ростовщик берет доверие и обращает его против давшего. Оно высасывает труд, надежды, ожидания – высасывает будущее.
   Он улыбнулся булыжникам мостовой. Какая ирония, что старуха сочетала эти два занятия: одной рукой она давала надежды, другой их отнимала. Одно занятие обеспечивало ей жизнь, другое принесло смерть. Кармела Кализе была такой же, как те загадочные грязные люди, которые сейчас окружали его в темных закоулках улицы Толедо. Она тоже скроила себе жизнь из чужого доверия.
   Впрочем, две ее профессии не так уж сильно отличались одна от другой. Гадание на картах и ростовщичество высасывали доверие и надежды, высушивали душу. Но вопрос был тот же, что всегда: имела она право жить или нет? Ричарди знал ответ. И не сомневался.

   Майоне вошел в женскую палату больницы. Он так спешил, поднимаясь по лестнице, что немного запыхался. Как всегда, палата, большая комната с очень высоким потолком, была полна людей даже в этот поздний час. Плакали дети; семьи в полном составе собрались вокруг постелей и причитали, не думая о больном, которому нужен покой. Ни врачей, ни медсестер нигде не было видно.
   Сдвинув фуражку назад и вытирая лоб, бригадир огляделся, стараясь отыскать Филомену Руссо. Он нашел ее почти сразу, потому что она была одна, держалась скромно, но с достоинством и была одета в тот же черный наряд, что утром. Майоне вспомнил, что эта простая одежда была пропитана кровью, когда он увидел Филомену в первый раз, и мысленно услышал звук падающей в темноте капли.
   Он пошел к ней по узкому проходу между двумя рядами кроватей, хорошо зная, что при его появлении рядом разговоры будут прекращаться и взгляды становиться враждебными.
   – Добрый вечер, синьора. Как вы себя чувствуете?
   Филомена повернулась очень медленно – на звук голоса, а не к человеку. На правой стороне лица у нее была повязка, в центре которой из-под бинтов проступала линия цвета крови – шрам.
   Черные волосы слиплись от засохшей крови и пота, платье было грязным, лицо выражало усталость и боль. Но даже в этом состоянии она была гораздо красивее всех других женщин, которых Майоне видел за свою жизнь.
   – Бригадир! Я должна вас поблагодарить. От всего сердца.
   Этот голос! Майоне вспомнил, что доктор Модо восхищался тоном голоса Филомены. Сам Майоне думал, что такими должны быть голоса ангелов. Это был низкий нежный звук, дрожавший в воздухе. Он был похож на отголосок, который остается после колокольного звона. За одну минуту полицейский несколько раз мысленно перенесся из больницы на берег моря и обратно.
   Когда эта долгая минута закончилась, он очнулся. И сказал лишь для того, чтобы не отвечать взглядом на взгляд единственного открытого глаза, черного как ночь:
   – Идемте, синьора. Идите со мной, я отведу вас домой.


   19

   Поднимаясь по лестнице, Ричарди слышал, как орало радио у него дома. Звучала какая-то танцевальная музыка. «Няня, у тебя слабеет слух, – с нежностью подумал он. – Занудная и несдержанная, характер скверный, готовит отвратительно, но она – моя семья».
   Ричарди открыл дверь ключом: он прекрасно понимал, что мог бы выбить ее головой, а Роза ничего бы не услышала. Потом прошел прямо в маленькую гостиную и резко повернул ручку большого радиоприемника с корпусом из светлого дерева. Сосчитал до трех и повернулся лицом к двери точно в тот момент, когда разгневанная няня появилась на пороге.
   – Да что это такое? Скоро уже и радио нельзя будет слушать?
   – Тебе нельзя. У нас тут такое случилось! В Национальном музее, а до него отсюда два километра, четыре мумии ожили и стали танцевать под музыку Чинико Анджелини. Директор музея пришел жаловаться к нам в управление.
   – Отлично сказано! Какой вы стали умный! Это значит, что день был легкий, да? Вы там сидели и спокойненько читали бумаги. А я, несчастная старуха, при всех моих болячках должна бегать туда-сюда, чтобы вести хозяйство в этом доме.
   – Отлично сказано! Вот и продолжай вести его, пока я пойду умоюсь.
   – Только умывайтесь быстрей: я через десять минут накрою на стол. Время позднее, а вы еще не ели.
   «Угроза и приговор, – подумал Ричарди. – Я уже знаю, что она мне навяжет сегодня. Вонь ее цветной капусты долетает до самой площади Данте».
   Он прошел в свою комнату, снял пальто и пиджак, а потом не смог устоять перед искушением и подошел к окну. В нескольких метрах от него, на втором этаже, семья заканчивала ужин. Со своего места он видел лишь половину просторной кухни и только часть стола, за которым ели соседи напротив.
   Но ему хватило бы и меньшего. Точно на линии его взгляда сидела за столом и ела Энрика. Она, как обычно, заняла такое место, где ее левая рука не мешала бы соседу. Вокруг нее сидели ее братья, родители и мужчина, который, как предположил Ричарди, был мужем ее сестры: комиссар видел, как тот держал сестру за руку.
   Ричарди было знакомо все: посуда, стаканы, скатерть и салфетки, стулья – помогли год безмолвной верной любви и профессиональная привычка запоминать каждую подробность. И не важно было, что он не знает фамилию Энрики. Он удерживал себя даже от попыток ее узнать: в этот раз он не хотел ничего расследовать.
   Ему нравилось быть таким, как сейчас, – нормальным человеком вне времени и пространства, нежным, сильным и спокойным. Это был единственный маяк в тумане его боли и маленький тихий порт, куда он возвращался каждый вечер. Когда работа задерживала его далеко от дома: расследование шло слишком долго или надо было закончить отчет, и он терял эти волшебные минуты, то начинал немного нервничать. И не мог успокоиться, пока не появлялась возможность снова подойти к окну.
   Роза громко позвала его из кухни. Анджелини со своим оркестром прочертил в воздухе последний музыкальный завиток.
   «До скорой встречи, моя деликатная любимая».

   Майоне молчал. Сто скопившихся в душе вопросов давили ему грудь, но он не произнес ни слова.
   Филомена шла сзади него, на расстоянии чуть меньше метра. Как бригадир ни старался, ему не удалось уговорить ее идти бок о бок. Она держалась сзади – отчасти потому, что не успевала за ним, отчасти потому, что ей было стыдно идти рядом с мужчиной в полицейской форме.
   – Вам, наверное, было очень больно.
   – Нет, не очень. Доктор все делал очень бережно и так медленно.
   Они прошли еще немного. Оба молчали. Майоне смотрел себе под ноги. Филомена глядела немигающим взглядом прямо перед собой. Ни страха, ни высокомерия. Повязку она придерживала рукой.
   – Вы понимаете, синьора, что я должен задать вам несколько вопросов?
   – А зачем, бригадир? Я не подавала заявления и не хочу этого делать.
   – Но… синьора, то, что с вами сделали, – преступление, а я полицейский. Я не могу делать вид, будто я этого не видел.
   Филомена замедлила шаг, словно обдумывая слова Майоне:
   – Вы проходили мимо случайно. Я вас не звала. Не думайте, что я вам не благодарна. Вы сделали для меня столько, сколько не сделал бы даже брат. Люди в нашем квартале… у меня мало друзей, как вы уже поняли. Я могла бы оставаться там и истекать кровью весь день.
   – Да. Нет. Я ничего такого не сделал. Просто отвел вас в больницу, а теперь помогаю дойти до дома. И все же я хочу знать, что случилось.
   Майоне остановился. Они были на углу площади Карита, в конусе слабого света уличного фонаря. Где-то лаяла собака.
   – Может быть, сейчас вы этого не понимаете, но завтра сможете осознать. Рана, которую вам нанесли… Вы больше никогда не будете такой, как раньше. Вы это знаете? Что случилось? Кто это сделал?
   Свет фонаря падал на раненую половину лица и красную от крови повязку. Другая половина лица была в тени, и бригадир не мог увидеть, что оно выражало. Но если бы это не было нелепо, он на мгновение был готов подумать, что Филомена улыбается.

   Готово, подумал Тонино Иодиче, хозяин пиццерии. Он закончил подметать; на полу теперь не было ни крошки. Как будто никто здесь не ел, все как раньше. Они ушли к себе домой, к женам, к матерям. Они смеялись, пели, пили и пьянели от выпитого. И они платили справедливую цену. Кто-нибудь вернется. Кто знает, когда это случится и приведет ли он с собой еще кого-нибудь.
   Если клиенты хорошо поели, они вернутся. А потом придут еще и еще.
   «Тогда нам начнет немного везти, моя жена будет смотреть на меня с любовью, а мои дети с уважением, – думал Тонино. – Бог дал мне время. Если бы старуха осталась жива, у меня бы не было времени. Я должен был бы закрыть заведение, и тогда – ни свободы, ни детей, ни жены. Но она мертва. Сколько крови, Пресвятая Дева! Сколько крови!
   Я не помню лестницу, не помню улицу. Бог не захотел, чтобы меня кто-то увидел. Мне жаль, очень жаль, что она умерла. Но теперь у меня есть время. Она умерла в крови, и у меня есть время. Я живу дальше и жду.
   Жду, когда они придут меня забрать».

   Ричарди вернулся на прежнее место и смотрел в окно. Энрика уже вымела все крошки до последней. Теперь кухня была такой же, как раньше, как будто никто там не ел.
   Он смотрел на Энрику, пока она поворачивала голову, склоняла ее набок и вытирала ладони о свой фартук.
   Вот оно: Энрика одобрительно кивает, вздыхает и берет пяльцы. Зажигает лампу рядом с креслом; от нее до окна всего один шаг. Начинает вышивать.
   Ричарди задерживает дыхание. Медленно закрывает и снова открывает глаза. Его руки сложены, он дышит медленно. Энрика вонзает иглу в ткань.
   «Никто в мире не будет любить тебя так, как люблю я. Я, который не говорит с тобой. Ты меня не видишь, но я охраняю тебя. Так делает мужчина, который любит молча, как я».
   На лестнице управления призрак убитого полицейского зовет жену и говорит «как больно». В темной квартире на третьем этаже, в квартале Санита, фигура убитой старухи повторяет свою поговорку.
   Ричарди смотрит на Энрику, которая вышивает.
   Мертвые кажутся живыми, а живые мертвыми.


   20

   Лючия Майоне любила спать с открытыми ставнями и задернутыми занавесками. Это была одна из тех привычек, которые она мысленно называла «появившимися после»: Лючия хотела каждую секунду видеть небо.
   «После» пропали ее улыбка, желание смеяться и любовь к морю. Она делила свою жизнь на «до» и «после» смерти сына.
   Она и теперь слышала голос Луки, звучавший на лестнице, когда он поднимался домой, и видела Луку в лицах других детей. Умерший сын молча входил в ее мысли, начинал смеяться и переставал, лишь когда она больше не могла этого вынести. Она дала свет ему, а он погасил ее свет.

   Анджело Гарцо, заместитель начальника управления, уже снял пальто с вешалки, когда в двери появился курьер Понте. Увидев, что начальник торопится уйти, курьер тут же нерешительно остановился на пороге: возвращаться обратно было поздно, но Понте знал, как легко может разгневаться заместитель, если кто-то задерживает его служебными вопросами, когда он собирается уходить.
   Так они стояли и смотрели друг на друга – Гарцо с перекинутым через руку пальто и Понте, застывший в полупоклоне. Первым очнулся от оцепенения заместитель.
   – Говори, черт тебя возьми! Чего ты хочешь? Не видишь, что я ухожу?
   Понте покраснел, закончил поклон и ответил:
   – Нет, доктор. Извините меня, но убита женщина в квартале Санита. Вот отчет об этом деле; мне его оставил комиссар Ричарди, который начал расследование. Вы, разумеется, можете посмотреть его завтра, доктор.
   Гарцо сердито фыркнул и вырвал из рук курьера папку, которую тот принес.
   – Представь себе: опять Ричарди! Если происходит какая-то пакость, в этом обязательно замешан Ричарди. Ладно, посмотрим: может быть, к убийству имеет отношение какая-то важная особа; тогда вечером в театре я буду выглядеть полным идиотом, если ничего не буду знать.
   Он быстро пробежал взглядом по строкам и с явным облегчением пожал плечами.
   – Ничего серьезного. Какую-то нищенку забили насмерть ногами. Ты прав, Понте: ничего такого, что не могло бы подождать до завтра. Если что-нибудь произойдет, я в театре. Спокойной ночи.

   В партере было не так уж много зрителей: давали комедию, которая шла на сцене уже давно, а в городе были и другие развлечения. Мариза Каччотоли ди Роккамонфина вздохнула: она предпочла бы посмотреть что-нибудь другое. Она взглянула на подругу, сидевшую в ложе рядом с ней, и спросила:
   – Сколько же раз ты еще будешь смотреть этот спектакль? Мы уже могли бы заменить суфлера: обе знаем наизусть все реплики. О нас уже все говорят. Вчера в «Гамбринусе» Алессандра ди Бартоло сказала мне: «Ты интересуешься театром, можешь посоветовать мне что-нибудь интересное? Мне сказали, что ты и Эмма ничего не упускаете». Подумай: ничего не упускаете! Что она имела в виду?
   Женщина, к которой она обращалась, была молода и изящна. Черные волосы, коротко остриженные по последней моде, белоснежная кожа и чуть выступающий подбородок – признак решительности и сильной воли.
   Она повернулась к Маризе и несколько мгновений смотрела на нее, но при этом продолжала следить за происходившим на сцене.
   – Послушай меня. Если ты больше не хочешь ходить со мной, скажи об этом открыто. Я найду кого-нибудь другого. Знаешь, не все рады видеть тебя в свете вместе со мной. И скажи кое-что этой скучной дуре Алессандре и женщинам, которые собираются у нее якобы играть в канасту [4 - Канаста – карточная игра.], а на самом деле – поливать людей грязью. Скажи им: если хотят что-то узнать обо мне, пусть скажут прямо в лицо.
   Эта яростная атака заставила Маризу отступить.
   – Эмма, мы подруги и всегда были подругами. До нас подругами были наши бедные матери, а если бы у нас были дети, они бы тоже дружили. Но именно потому я должна тебе сказать: ты становишься смешной. Пойми, я не говорю тебе «не развлекайся»: хороша бы я была – ты ведь знаешь, на что способна я сама. Но тебе было бы полезно вести себя немного сдержанней.
   – Сдержанней? Извини, а почему? Что плохого я делаю? Смотрю комедию, которую уже видела, – ну и что? Где тут причина, чтобы эти гадюки оплевали меня своим ядом?
   – Во-первых, ты смотришь эту комедию два или три вечера каждую неделю с тех пор, как она идет на сцене, и по меньшей мере один из трех раз – вместе с подписчицей, которая становится еще глупей, чем есть, оттого, что прикрывает тебя. Во-вторых, ты больше ночей проводишь вне дома, чем дома. Не отрицай этого: муж Луизы Кассини два раза встречал тебя в Санта-Лючии в восемь часов утра. Он шел на работу, а ты возвращалась домой. – Она протянула руку и сжала в ладони руку подруги. – Я не шучу, Эмма, я действительно беспокоюсь за тебя. Ты всегда была сильной женщиной, примером для подражания. У тебя влиятельный муж, и он в тебя влюблен. Он выше тебя, согласна, ну и что с того? Разве ты этого не знала, когда шла за него? Никто не запрещает тебе… развлекаться. Но делай это не так открыто! И возвращайся домой. Не разрушай положение, из-за которого тебе завидует множество людей.
   В темноте ложи глаза Эммы Серры ди Арпаджо наполнились слезами.
   – Ты не понимаешь, Мариза. Уже поздно. Слишком поздно возвращаться.
   Раздались первые звуки оркестра, и поднялся занавес.


   21

   На следующее утро, пройдя последний марш управленческой лестницы, Ричарди с удивлением увидел, что его друг-бригадир спит на стуле перед дверью его кабинета.
   – Майоне? Что ты здесь делаешь в такой час?
   Бригадир вскочил на ноги, перевернув при этом стул, уронил фуражку, подхватил ее на лету, выругался, поднял с пола стул, отдал комиссару честь, при этом ударил себя по лбу фуражкой, которую держал в руке и снова выругался, надел фуражку и сказал: «Так точ…»
   Ричарди покачал головой:
   – Не знаю, что с тобой происходит. Вчера ты опоздал и пришел испачканный кровью, а сегодня спишь в управлении уже в семь часов утра.
   – Комиссар, я просто плохо спал и думал: закончил комиссар или нет все эти вычисления? И тогда сказал себе: пойду к нему и помогу, потому что он, если не закончит работу, не уйдет домой.
   – Хорошо, хорошо. Свари суррогатный кофе – чашку для меня и литр для себя, чтобы ты проснулся. А потом сразу иди ко мне: у нас есть работа. И по-моему, даже для меня.
 //-- * * * --// 
   Руджеро Серра ди Арпаджо, знаменитый юрист, профессор университета, одна из первых фигур светской жизни и аристократ, один из самых богатых людей Неаполя, сидел у себя в спальне, в обитом черным атласом кресле, и плакал. Вот что случается, думал он, когда мужчина женится на женщине, которая на столько лет его моложе. Когда сначала ему нужно чувствовать, что его любят, а потом он не знает, как обойтись без этого чувства. Когда он доживает до пятидесяти пяти лет, не замечая, что время проходит. И не имеет детей. И не имеет друзей, а имеет только уважаемых коллег.
   Он вздрогнул при мысли о своем одиночестве. Ему казалось, что он стоит на вершине горы и нигде нет дороги, по которой он мог бы пойти за помощью. А помощь была ему нужна. Он, который столько изучил, он, дававший клиентам советы, как выскользнуть из сложных юридических ловушек, не мог найти решение для себя самого.
   «А ведь я все подготовил как надо, – думал он. – Это было идеально спланированное действие. Контракт, два взноса, платеж. Что делать, господа студенты, когда невозможно узнать, были или нет выполнены действия, предусмотренные в договоре?»
   Он заметил, что на ковре со вчерашнего дня остались следы сапог. Надо сказать служанке, чтобы почистила ковер. А может быть, лучше в этот раз почистить его самому?

   Ритучча ждала Каэтано на лестнице церкви Санта-Мария делле Грацие – на их с Каэтано месте. Она чинно сидела на ступеньке, сложив руки на коленях, словно дама, которая ждет заказанный чай. Ее друг сказал, что попросит у своего мастера разрешение приходить чуть позже, чтобы успевать поговорить с ней, как когда-то. Теперь он работал, а она должна была вести дом, и они почти не виделись.
   Конечно, им было достаточно встретиться всего на минуту перед дверями соседних квартир в нижнем этаже, где они жили, чтобы рассказать друг другу обо всем, что случилось. Гаэтано всегда злился: он не умел шутить. Ритучча немного отодвинулась в сторону на своей ступеньке. Он посмотрел на нее и спросил:
   – Снова?
   Она опустила глаза. Он сжал руку в кулак и этим кулаком ударил себя по ноге – без шума, но сильно, давая выход гневу.
   – Я его убью. На этот раз я его убью.
   Ритучча ничего не сказала. Она вытянула руку и коснулась ладонью его колена, и потом оба долго не шевелились. Каэтано тяжело дышал, его глаза на смуглом лице были красными.
   – Это был ты? – спросила наконец Ритучча.
   Помедлив секунду, Гаэтано кивнул, опустил глаза и стал смотреть на ступеньку.
   Снова оба замерли неподвижно и немного помолчали. Потом Гаэтано сказал:
   – Появился полицейский. Вчера вечером он был с ней.
   Ритучча вздрогнула так, что едва не подскочила на месте, и крепче сжала его ладонь. В ее взгляде были озабоченность и тревога, близкая к ужасу.
   – Нам не о чем беспокоиться. У него такой взгляд, словно он околдован, – как у всех. Бандиты или полицейские – взгляд один и тот же.
   Ритучча успокоилась, улыбнулась и положила голову ему на плечо.


   22

   С порога двери, разделявшей служебные помещения больницы и зал ожидания, доктор Модо увидел пришедших из управления Ричарди и Майоне. Он вытирал ладони носовым платком, а на медицинском халате были пятна, которые невозможно спутать ни с какими другими.
   Доктор был похож на мальчика, который приготовился идти на улицу играть в мяч.
   – Какое чудесное общество! Добро пожаловать, друзья. Вы здесь не для того, чтобы отвести меня завтракать? – И удовлетворенно улыбнулся. Это была прекрасная широкая улыбка.
   Ричарди окинул его взглядом:
   – Для этого, но сначала сними эту форму мясника. И так уже, когда мы идем по улице, люди отворачиваются и делают знаки против сглаза, в том числе такие, на которые очень трудно смотреть. Не хватало только, чтобы мы появились перед ними с доктором Франкенштейном, который решил прогуляться по улице Пиньясекка.
   – Вот Ричарди, которого я предпочитаю видеть, – весельчак, оптимист и любит легкое чтиво. Ты пробовал читать Инверницио или эту Лиалу? [5 - Каролина Инверницио – автор романов-мелодрам, которые не имели художественной ценности, но все же пользовались спросом у читательниц. Лиала – писательница, автор многочисленных популярных любовных романов.] Или Питигрилли? [6 - Питигрилли – автор популярных эротических романов.] Я вижу его книги в руках у всех недоумков, которые обожают ваш режим.
   – Мой дорогой интеллектуал, у меня не хватает времени читать то, что ты считаешь приличной литературой. А оптимизма у меня действительно больше, чем у тебя: ты же видишь будущее более черным, чем настоящее. Идем, я угощу тебя чашкой кофе и слойкой, как обещал.

   На улице бурная жизнь рынка Пиньясекка уже достигла пика.
   Из-за шатких прилавков раздавались певучие крики о прелестях случайных товаров. Неустойчивые тележки и тачки прокладывали себе путь среди толпы. Десятки полуголых смуглых детей, обритых, чтобы не было вшей, сновали между продавцами, пытаясь украсть себе что-нибудь съестное.
   Три друга шли через толпу, и люди послушно расступались перед ними, словно отброшенные невидимой ударной волной. Два полицейских и врач из тех, которые режут трупы. Что может принести больше несчастья?
   В кафе на площади Карита друзья заняли столик подальше от входа, но рядом со стеклянной стеной. Жизнь улицы превратилась в немой кинофильм.
   Ричарди знаком велел официанту принести три чашки кофе и три слойки.
   – Ну как? Есть новости насчет смерти синьоры Кализе? Ты, наверное, сейчас скажешь мне, что она умерла от чахотки.
   Модо улыбнулся и фыркнул от смеха, зажег сигарету и закинул ногу на ногу.
   – Ты не мог бы хоть для разнообразия иногда проявлять чуть-чуть уважения к чужому труду? Говорю для тебя и бригадира Майоне, который здесь сидит: я уже два дня не выходил из того похожего на помойку лазарета, где работаю. Если бы я не хотел быть в больнице и добить вас, когда кто-нибудь отправит вас туда, я бы уже убежал за границу. Например, в Испанию: там врачей уважают по-настоящему и не расстреливают, а если кто что-то видел, то видел.
   В разговор вступил Майоне. Изобразив на лице печаль, он сказал с иронией:
   – Простите, доктор. Она потеряла столько крови… это на меня подействовало. Вы знаете, что я бы не доверился никому, кроме вас. Когда покупателю один раз понравилось в магазине, он ведь туда возвращается? Разве нет?
   – Конечно да. Хватайте меня снова за задницу: это у нас стало национальным видом спорта. Почему из стольких обожающих меня клиентов мне достались именно два самых оборванных полицейских во всем Неаполе? Посмотрите сами: разве я не хороший врач? К примеру, ваша подруга, бригадир. Хотел бы я посмотреть, что бы устроил у нее на лице какой-нибудь мой коллега, который строит из себя знаменитого профессора. Я оперирую в больнице по идейным причинам, а не потому, что не смог бы работать в шикарном частном кабинете!
   Ричарди эти слова озадачили.
   – Магазин, подруга, кабинет… О чем вы говорите? Какая подруга Майоне?
   – Никакая не подруга. Та синьора, про которую я говорил вам вчера, комиссар, когда у меня куртка была запачкана кровью, помните? Я с ней незнаком, то есть не был знаком. Я проводил ее к доктору: она покалечилась.
   – Покалечилась? Да эта рана изуродовала ее навсегда, жизнь ей сломала! А она была невероятно красива. Ты должен мне поверить, Ричарди: настоящая камея. Но почему это наш бригадир так покраснел? Получил несколько пощечин? Или влюблен?
   – Не забывай, что у Майоне прекрасная семья. Он не одинок и не в отчаянии, как мы двое, а значит, не влюблен. Лучше сказать, что полицейский – всегда полицейский, и на службе, и вне ее.
   Майоне взглянул на комиссара с благодарностью, без слов говоря ему «спасибо» за помощь. Но Ричарди не ответил ему взглядом.
   Модо вытянул ноги под столом, закинул руки за голову, обхватил затылок ладонями и заговорил снова:
   – Значит, Майоне – полицейский в весеннем настроении. А как твоя весна, Ричарди? Она уже видна?
   – Еще холодно. Хватит болтать: у нас уже мало времени. Ты закончил с Кализе? Что мне скажешь?
   – А что я должен тебе сказать? Что ты хочешь узнать? Ты ведь знаешь: я заставляю мертвых говорить. У них нет от меня секретов. Если у них есть что сказать, они говорят это мне на ухо, а я решаю, пересказывать ли это тебе.
   У Майоне вырвался смешок: очень уж удачно у доктора получилась эта мрачная картина. Но лицо Ричарди и теперь не изменило выражения.
   «Ты хочешь сказать, что мертвые говорят с тобой? – хотелось ему спросить. – Ты не можешь даже представить себе, что значат эти слова. Ты знаешь, что каждое утро два мертвеца приветствуют меня на лестнице управления? А труп, который ты разрезал на куски сегодня утром, продолжает повторять мне сломанным горлом странную поговорку. И ты уверяешь меня, что мертвые говорят с тобой?»
   – Например, эта Кализе, – продолжал доктор. – Она была больна тяжелой формой опухоли костей. Ей оставалось жить шесть месяцев, может быть, восемь. Твой убийца зря потратил силы. Он лишь ненадолго опередил природу.
   «Шесть или восемь месяцев, – подумал Ричарди. – По-твоему, это мало?» Весна, лето, осень. Цветы, запах молодой травы и моря на скалах. Первый прохладный северный ветер, жареные каштаны на улицах. Хлопья снега и голые дети, которые окунаются в них или задирают голову, чтобы посмотреть, на что похоже это облако. Дождь на улицах и лошадиные копыта. Крики уличных торговцев. Может быть, у нее было бы еще одно Рождество и волынщики на площадях и в домах.
   Шесть или восемь месяцев. Неужели она, бедная гнусная ростовщица, лживая гадалка, за маленькие иллюзии, которыми угощала людей, не имела права хотя бы на шесть или восемь минут жизни, если бы судьба их ей дала?
   – Ее кости были словно из бумаги и похожи на деревянную мебель, изъеденную жуками. Убийце не нужно было даже бить с такой силой. Знаете, сколько весил труп? Сорок пять килограммов.
   – Но раны? Какие раны ты обнаружил, Бруно?
   – Значит, раны. Правая теменная кость вдавлена в мозг так, что произошла потеря мозгового вещества. – Доктор стал загибать пальцы, не выпуская из руки сигарету: у него была своя собственная манера держать сигареты в согнутой ладони. – Правое ухо раздавлено; шейные позвонки сломаны – три позвонка, из них по меньшей мере два – боковыми ударами. Правая скула вдавлена внутрь и буквально взорвала глаз. И еще удары ногами.
   – Что это значит? Есть еще какие-то раны? – вмешался Майоне.
   – Да, бригадир, и много ран. Несчастной женщине повезло, что к тому времени она уже стала мешком лохмотьев – улетела туда, где находится сейчас, то есть стала ничем, с моей точки зрения старого медика-материалиста. Все ребра сломаны – все до одного, их обломки продырявили легкие и желудок, селезенка раздавлена и так далее. О какой бы травме вы ни подумали, она у нее была. В какой-то момент мне даже надоело записывать то, что я обнаруживал. Вы можете в это поверить? Мне опротивела работа, я зашил мешок и вышел покурить. Мне нужно было немного подышать свежим воздухом.
   Все трое молчали и смотрели на улицу за стеклом. Им вдруг стало очень приятно наблюдать за всем этими бегающими детьми, болтающими женщинами и мужчинами, которые обворовывали один другого, притворяясь, что занимаются коммерцией. Это жизнь, и она будет существовать всегда. А жизнь лучше, чем смерть.
   – Но кроме перечня ран и переломов ты нашел что-нибудь полезное? Можешь описать мне все это динамически?
   Модо задумчиво почесал небритую щеку:
   – Постараюсь. Женщина умерла между десятью вечера и полночью – минутой раньше или минутой позже. Смертельный удар, первый, был нанесен сверху вниз: это видно по тому, как расколот череп. То, что пролом находится справа, может означать две вещи: либо тот, кто нанес удар, был левшой и стоял перед жертвой, либо он был правшой, а Кализе стояла к нему спиной. Я бы предположил, что верна вторая гипотеза, потому что позже первый удар ноги сломал шею и пришелся вот сюда – по основанию затылка. И еще: хотя кости были хрупкими по причине, о которой я уже говорил, удары были очень сильными. Я, конечно, не могу быть вполне уверен, но склоняюсь к мнению, что убийца – мужчина. Или молодая разъяренная женщина.
   – А следы на ранах? Вмятины от колец, необычные царапины или что-то подобное – иногда такое бывает.
   – Нет, ничего такого. Но нет сомнения, что на убийце были ботинки. Раны – следы трения кожи обуви и подошв о кожу тела. Если память мне не изменяет, были еще и четкие следы на ковре? Вот именно! – Он показал рукой на мир за стеклянной стеной. – Вы должны искать человека в грязных ботинках.
   Друзья снова посмотрели на улицу. Сейчас, непонятно почему, свирепые лица за окном словно стали ярче и были заметней тех, которые улыбались. Как будто мир снаружи был полон исходящих ненавистью убийц в обуви с окровавленными подошвами.
   – Дорогой Ричарди, дорогой бригадир Майоне! Кто-то был порядочно разгневан и выместил свой гнев на той бедной старушке, которая сейчас гостит у меня. Он не чувствовал жалости и даже на мгновение не мог допустить, что она выживет. Несомненно, бедняжка не поняла, что умирает. Должно быть, она и не страдала: один миг – и конец. Она не успела ни крикнуть, ни вздохнуть. Должно быть, у того, кто ее ударил, в душе царил ад. Он хотел освободиться и так вбил себе в голову это желание, что потерял способность думать.
   – Нет, Бруно. Он не потерял способность думать. Он должен будет еще много раз подумать о том, что сделал. И он проклянет тот момент, когда дал волю своему желанию, поверь мне.
   Ричарди произнес это тихим свистящим шепотом. Комиссар смотрел на нетронутый черный кофе в своей чашке. Прядь волос упала ему на лоб, руки прятались в карманах расстегнутого пальто. Зеленые глаза были прозрачными. Казалось, они видели то, чего не видел никто другой. И они действительно это видели.
   Этот шепот заставил вздрогнуть обоих друзей Ричарди.


   23

   Аттилио Ромор появился на сцене в середине первого акта. Он изображал красивого мужчину с неглубоким умом, который был о себе очень высокого мнения и считал себя самым лучшим, что есть на свете. По части мнения о себе Аттилио и сам был похож на своего персонажа, но ум его не был поверхностным.
   Он не вышел, а выскочил на сцену посередине забавного разговора между главным героем и героиней, которую играла прима. Ему надо было сказать: «А вот и я! Здравствуйте все!» – а затем, с сияющей улыбкой, широким жестом снять шляпу. Исполнитель главной роли, который был также автором и режиссером этой комедии, делал вид, что испугался, и отпрыгивал вперед, перевернув при этом стул.
   Все должны были смеяться над неуклюжестью героя и действительно смеялись. Но иногда женская часть публики – а женщины составляли в ней большинство – замирала от восхищения перед красотой Аттилио. И тогда стул падал в странной тишине. Автор не хотел, чтобы кто-то крал у него первое место в этой сцене. О боже, как он мстил за это! Аттилио каждую минуту чувствовал, что его преследуют. На репетициях автор заставлял его десятки раз повторять одну и ту же нелепую сцену, а во время долгих еженедельных собраний приказывал ему для тренировки читать женские роли. «Чтобы он научился полутонам» – так автор говорил своим хорошо поставленным голосом, унижая Аттилио перед всей труппой.
   Аттилио знал, что играет лучше автора, и подозревал, что тот тоже знает это и наказывает его за превосходство. А он – лучше как актер и несравненно красивей.
   Волосы у него длинные и черные, как шкура пантеры. Глаза такие же черные, подбородок волевой. Он рослый и плечи широкие, но при этом худощавый. У него красивый густой голос. Он читал желание в глазах смотревших на него женщин и чувствовал страсть, которая билась у них в груди. Страсть заставляла их рот раскрываться, словно цветы, а губы увлажняться крупными, как жемчужины, каплями пота.
   Так было всегда: мужчины ему враги, а женщины лежат у его ног. В школе учителя и коварные одноклассники его преследовали, учительницы же обожали, одноклассницы в него влюблялись. Когда он был на сцене, женщины следили за ним сияющими глазами, а во взглядах мужчин он видел только вражду.
   С самого детства мать предостерегала его. «Знай и помни о своей красоте, – говорила она, утешая его после злых обид, нанесенных другими. – Это из-за твоей красоты. Из-за нее они теряют голову и бесятся от злобы. Защищайся, думай только о себе. Делай то, что хорошо для тебя, а если от этого станет плохо этим злодеям, тем лучше».
   Ревность и зависть следовали за ним повсюду. Ревность многочисленных любовниц, ни одна из которых не могла назвать себя его хозяйкой. Зависть собратьев по искусству и мужей, у которых он легко отнимал внимание зрителей и уводил жен.
   А поскольку в театральном мире решения принимали мужчины, Аттилио доставались только смешные крошечные роли. Его не увольняли. Даже наоборот, на него был спрос. Аттилио был удобен для любого импресарио: можно было рассчитывать, что на каждый спектакль придут пятьдесят или шестьдесят его восторженных поклонниц. Но главы трупп, если могли унизить его, делали это с удовольствием.
   Однако нынешний начальник был хуже всех остальных. Этот начинающий драматург хотел уподобиться самым знаменитым писателям. Три года назад его первая комедия принесла ему большой успех, который он сумел укрепить за следующие два сезона. Он умел соединять комизм с трагизмом, чем заслужил любовь публики и нелюбовь критиков, а то и другое – признаки несомненного величия. В труппе служили также его брат и сестра. Аттилио считал, что как актеры они оба лучше брата-драматурга, и подозревал, что не одинок в своем мнении. Но нельзя было отрицать, что их проклятый заносчивый брат – сильная и обаятельная личность и может писать для театра пьесы, которые имеют успех. Несмотря на его знаменитое коварство по отношению к актерам, служба в его труппе была верным пропуском к славе.
   Вначале Аттилио приняли хорошо. Драматург, который любил, чтобы его называли «маэстро», хотя был очень молод, держался в его присутствии с подчеркнутым безразличием. Импресарио объяснил, что для маэстро вести себя так означает выражать величайшее уважение и почет. Сестра маэстро, уродливая, но игравшая прекрасно, улыбалась Аттилио жадной улыбкой даже в присутствии мужа. Их младший брат часто добродушно подшучивал над Аттилио.
   Потом произошло то, что можно было предвидеть. У Аттилио случился короткий, но бурный роман с одной из актрис труппы. Она была бездарна, но очень красива. Каким же он был дураком! Как он не понял, почему она, бездарная, оказалась в труппе, где даже суфлером был старый актер с хорошим сценическим прошлым? Что она здесь делала? На этот вопрос мог быть лишь один ответ: маэстро в нее влюблен и потерял голову от любви.
   Все знали про этот роман, но никто не предупредил Аттилио: женщины молчали из-за ревности, а мужчины от зависти.
   Когда он догадался, беда уже случилась. Он был вынужден внезапно и без всяких объяснений порвать эту связь. Бывшая возлюбленная устроила ему сцену на генеральной репетиции перед премьерой. В одной из сцен Аттилио стоял перед ней на коленях с букетом цветов в руке (цветы были искусственные). Она должна была только отказаться от букета, а вместо этого вдруг разрыдалась, швырнула цветы ему в лицо и закричала на него как сумасшедшая, выплескивая всю накопившуюся в ее душе ненависть и злобу.
   Маэстро наслаждался этой сценой со своего места в первом ряду пустого в тот момент зала и в этот раз был счастлив, что он зритель, а не актер. Когда актриса ушла, хлопнув дверью, он тоже встал и, не попрощавшись ни с кем, ушел в свою гримерную.
   С этой минуты маэстро стал злейшим врагом Аттилио. Казалось, что у этой истории может быть лишь один конец: начальник сломает подчиненного. Сломать Аттилио было тяжело: главной опорой и основой жизни молодого актера была вера в себя. Но маэстро, разумеется, мог сделать его жизнь трудной. Он и делал это, не упуская ни одного случая.
   В какой-то момент Аттилио хотел лишь одного – уйти: к черту пропуск к славе, к черту судьбоносный случай. Но в его контракте была предусмотрена огромная неустойка. Поэтому он не мог выплеснуть в лицо этому проклятому рассерженному шуту всю свою злость. И вот день за днем, каждый вечер, на каждом представлении шла эта война нервов. Со временем роль, которую играл Аттилио, превратилась в комическую. Когда он выходил на сцену, в зале начинались смешки, а при каждой его реплике зрители взвизгивали от хохота.
   Маэстро был большим мерзавцем, но при этом гением. Он умел, произнося одни и те же реплики, изменять тон и напряжение действия всей комедии, которую сам же и написал. Это стало кошмаром для Аттилио: он все время боялся, что погубит свое будущее и станет ничем или в артистическом мире у него сложится такая репутация, после которой он уже не никогда не поднимется.
   Именно в эту пору разочарования и обманутых надежд он познакомился со знатной дамой, красивой и богатой. Она испытывала к нему страсть достаточную, чтобы он мог заманить ее в свои сети и сделать с ней все, что ему захочется. Аттилио решил, что она – его настоящий пропуск к свободе и славе. Обольстить ее оказалось нетрудно, но Аттилио, у которого был дар читать в глазах женщин их чувства, еще не видел в ее взгляде готовности отдать ему всю себя, полной покорности. А именно они были ему нужны: без них он не мог изменить свою жизнь.
   Он пустил в ход свое обычное оружие: умело чередовал нежность и суровость, страсть и беспечное безразличие. Все это было необходимо, чтобы привязать ее к себе. Теперь это был лишь вопрос времени.
   Аттилио слышал дурацкий хохот зрителей – марионеток, которые дергает за ниточки маэстро, сидящий в темноте партера. И знал, что глаза Эммы Серры ди Арпаджо глядят только на него.

   Кончета Иодиче смотрела на мужа. Убирая на место посуду в пиццерии перед возвращением домой, она уже в который раз пыталась понять, чем вызвана тревога, которая отражалась на его лице.
   Она внимательнее посмотрела на озабоченное выражение, на сдвинутые брови. Деньги, подумала она.
   Это могли быть только деньги. Кончета знала, что дела у них идут плохо и что они должны еще целую кучу денег ростовщице из Саниты.
   А запачканный кровью листок, который выпал у него из кармана вчера вечером? Когда муж вернулся, глаза у него блестели как от лихорадки. Что это было? Кончета не понимала, что происходит, и от этого ей было страшно. Но ей не хватало мужества заговорить об этом с Тонино. Она думала, что раньше или позже он сам подойдет к ней, обхватит ее лицо ладонями, улыбнется и скажет, что все в порядке.
   Но сейчас, в конце этого дня, ей казалось, что эта минута еще очень далеко.

   Ричарди спал и видел во сне свою мать.
   Он мог бы сосчитать по пальцам те ночи, когда это случалось. Когда она умерла – в начале последней войны, – ей было тридцать восемь лет. Он с семилетнего возраста учился в колледже и видел ее два раза в год – на Рождество и около десяти дней во время летних каникул. Он плохо помнил мать – постоянно больную хрупкую женщину в полной подушек кровати.
   Его привели попрощаться с ней, когда стало ясно, что она не выздоровеет. Оставшись наедине с ней в комнате, он не знал что сказать и взял ее за руку. Он думал, что мать спит, но она сжала его ладонь с неожиданной силой – так, что ему почти стало больно. Потом она разжала руку и умерла. Минуту назад она была, а в следующую минуту уже перешла в иной мир.
   Ричарди было тогда пятнадцать лет, и второе зрение просыпалось в нем уже много раз. Он не мог избежать той острой боли, которую приносила ему любая насильственная смерть. И успел увидеть уже много, слишком много, таких смертей.
   Во сне он опять был в той серой комнате. Роза и Майоне смотрели на него, а он смотрел на мать. Ее глаза были закрыты. Пахло цветами, и поэтому он подумал, что наконец наступила весна. Он ждал, но сам не знал чего. Может быть, просто дожидался, чтобы мама проснулась. А мама вдруг сказала:
   – Хосподь не купец, который плотит по субботам.
   Она произнесла это резким каркающим голосом. Он заметил, что у нее нет зубов и в волосах видны белые пряди.
   Внезапно его мать открыла глаза; они были большие и зеленые, как у него. Потом она медленно повернула голову. Легкий скрип шейных позвонков во сне превратился в оглушительный треск, как будто взорвались одна за другой несколько хлопушек. Потом она молча заплакала. Она не всхлипывала, только слезы скатывались по ее щекам на постель.
   Он повернулся посмотреть на Розу и Майоне и увидел, что они тоже плачут. Плакали все. Он спросил у Майоне, почему тот плачет, и бригадир ответил, что нехорошо делать больно матерям.
   Он снова повернулся к матери и спросил:
   – Что я могу сделать?
   В зеленых глазах – одержимость, на губах мягкая улыбка.
   – Учись. Учись старательно. Читай, получай хорошие отметки. Будь хорошим мальчиком.
   Его сердце сжали два чувства сразу – тревога ребенка и беспокойное ожидание взрослого мужчины, которым он стал.
   – О чем ты, мама? Чему я должен учиться? Я уже большой! Меня теперь уже не учат!
   Со своего ложа смерти Марта Ричарди ди Маломонте протянула сыну изящную руку, словно давая ему поручение.
   Ричарди повернулся к Майоне. Тот протягивал ему школьную тетрадь в черной обложке. Эта тетрадь была ему знакома. Ричарди взял ее и снова повернулся к кровати. Его матери там не было. Вместо нее в кровати лежала мертвая старая ростовщица со сломанной шеей. Из ее пустой глазницы медленно вытекала, как слеза, капля черной крови.

   На ночной улице свежий ветер, прилетевший из леса Каподимонте, искал, чью бы еще кровь взволновать.


   24

   По пути из дома Майоне остановился в Инжирном переулке. Разве он мог этого не сделать?
   В его логичном и упорядоченном уме мысль о Филомене нашла богатую почву, пустила корни и дала ростки. Из этих ростков выросли листья, цветы и плоды – все с ее печальной улыбкой, с глазами, внутри которых ночь, и с повязкой, похожей на вмятину от колеса на прекрасной древней монете.
   Душа Майоне ныла от боли: он с его врожденным чувством справедливости не мог вынести, что такая зверская жестокость останется безнаказанной. Тот, кто посмел изуродовать это совершенство, великолепное творение Бога, должен получить по заслугам – много лет сидеть под замком и размышлять над тем, что сделал.
   «Уж не влюбляюсь ли я?» – подумал Майоне. Если бы кто-то посмел задать ему этот вопрос, он пришел бы в ярость. Если полицейский обнаружил преступление, каким бы оно ни было, его долг – выяснить обстоятельства, тщательно их расследовать, раскрыть преступление и арестовать виновника.
   Он предпочитал не думать о том, что, имея дело с любым другим из множества преступлений, которые каждый день случались на улицах города, он не провел бы ночь без сна, глядя в потолок, и не ждал бы со страхом и нетерпением первых лучей рассвета. И не вышел бы из дома так рано, еще до того, как в первый ветер вплелась песня женщины, которая шла полоскать белье в фонтане.
   Майоне стал спускаться с Конкордии. Он шел чуть быстрее, чем обычно. Никто бы этого не заметил, даже глядя внимательно. Но два печальных глаза, которые смотрели на него через щель в приоткрытых ставнях, видели и то, чего не видно.
   Дверь квартиры нижнего этажа в Инжирном переулке не была заперта. Деревянный засов, который на ночь отделял ее от внешнего мира, был уже отодвинут. Вероятно, Гаэтано, сын Филомены, должен уже на рассвете быть на стройке, где работает учеником. Майоне остановился на почтительном расстоянии – в метре от порога. Он снял фуражку, немного помедлил и снова ее надел. В фуражке он бригадир Майоне на службе; без нее он не смог бы сказать, что здесь делает.
   Этажом выше кто-то резко захлопнул окно. Майоне взглянул вверх, но никого не увидел. Переулок молча наблюдал и оценивал. Майоне шагнул вперед и вежливо постучал о косяк двери.
   Филомена промыла и продезинфицировала рану перед тем, как одеться и приготовить сыну завтрак – хлеб и помидор. Ночью она ни на минуту не закрыла глаза – из-за боли, из-за ожидания, из-за испытаний, которые перенесла и которые еще должна будет перенести. Из-за угрызений совести. Большой неуклюжий силуэт бригадира полиции в дверном проеме вызвал у нее тревогу и в то же время принес спокойствие и чувство безопасности.
   – Доброе утро, бригадир. Входите, прошу вас, – произнесла она полушепотом.
   – Синьора Филомена, здравствуйте, – сказал Майоне, приложив руку к козырьку фуражки, и шагнул вперед, но сделал только один шаг и не вошел в комнату. – Как вы себя чувствуете? Доктор Модо сказал, что вы можете прийти к нему в любое время, если вам снова понадобятся лечебные процедуры.
   – Спасибо, бригадир, но этого не надо. Я сумею справиться сама. Знаете, сколько ран было у моего сына, когда он маленьким играл в этом переулке? Все матери нашего квартала немного медсестры.
   Майоне снял фуражку и стал вертеть ее в руках. В голосе Филомены было что-то такое, из-за чего он все время чувствовал себя виноватым. Как будто в том, что у нее на лице эта рана, есть немного и его вины.
   – Синьора, я знаю, что вам будет неприятно говорить на эту тему. Но у меня особая профессия: если я видел, если я знаю, что кто-то сделал такое с вами, мой долг, я уже говорил вам, расследовать это и поймать виновного. Я полагаю, что вы боитесь сказать, потому что… В общем, что кто-то сделает что-нибудь с вами или вашим сыном. Я… Не беспокойтесь, я не предприму ничего, что может быть опасно для вас. Но если кто-то совершает зло, он должен за это расплатиться.
   Слушая это, Филомена глядела прямо в глаза бригадиру, а он, наоборот, не знал, куда отвести взгляд. Это утро, третье утро весны, было холодным, но Майоне обливался потом, словно поднимался по склону вулкана среди лавы.
   – Благодарю вас, бригадир. Я вам уже говорила и повторяю снова, что не хочу ни на кого подавать заявление. Иногда бывают… обстоятельства, которые выглядят не такими, какие они на самом деле. Это я могу вам сказать и это вам говорю.
   – Но если… если вы… Я должен допросить вас, если у вас есть… В общем, если вы поддерживаете близкие отношения с каким-нибудь мужчиной. Ревность иногда сводит людей с ума.
   Наступила тишина – тяжелая и давящая, как могильная земля. За дверью, в далеком мире, пел женский голос:

     Скажите ему, что он – майская роза,
     Что я потеряла сон,
     Что всегда думаю о нем,
     Что он моя жизнь.

   – Никого нет, бригадир. С того дня, как умер мой муж, я не знала ни одного мужчину. А это было два года назад.
   Ее голос! Уверенный и суровый. И далекий, словно доносится со дна моря. Майоне вздрогнул: он почувствовал себя так, словно выругался посреди собора в тот момент, когда епископ раздает Святое причастие.
   – Простите, синьора. Я вовсе не хотел, я никогда не думал поставить под сомнение вашу добродетель. В таком случае, нет ли кого-то, кто вам угрожает? Скажите мне об этом, направьте меня на верный путь.
   – Бригадир, вы опаздываете на службу, а я на работу. Я уверена, что у вас есть дела более важные, чем мое. Не волнуйтесь: я совершенно спокойна. Со мной ничего не может случиться. Больше ничего.
   Майоне в полумраке отыскал взглядом глаза Филомены и всмотрелся в них. В ее взгляде он прочел презрение и убежденность, которая казалась ему нелепой. Она действительно была уверена в том, что говорила. Бригадир вздохнул, надел фуражку и сделал шаг назад.
   – Хорошо, пусть пока будет так. Если вы этого хотите… Но я стану возвращаться до тех пор, пока не буду знать точно, что ни вам, ни вашему сыну ничего не угрожает. Если вспомните что-нибудь, пришлите кого-нибудь за мной, отсюда до управления полиции всего пять минут ходьбы.
   Он повернулся и едва не столкнулся с той женщиной, чей крик привлек его внимание два дня назад и которая с таким презрением отозвалась о Филомене. На этот раз она держала в руке миску и хмуро смотрела на бригадира.
   – Донна Филоме, это я, Винченца. Можно войти? Я принесла вам чашку бульона. Вам нужно что-нибудь?
   Иногда кровь изменяет людей, подумал Майоне. Он кивком попрощался с женщинами и ушел.

   Из соседней квартиры нижнего этажа только что вышел мужчина, у которого голова раскалывалась, словно после выпивки. Он пил вчера вечером и позавчера вечером тоже. Плохое вино, табачный дым, грубые веселые песни. Все это, чтобы найти в себе силы уснуть. Чтобы спать без «гадости», после которой он утром чувствовал себя так же, как сейчас.
   «А что мне делать – бедняге, который остался без жены? – думал он, спеша на стройку, где работал. – Что мне делать – не жить больше? Или искать себе другую жену?» А кто пойдет за такого жениха, как он, – с дочерью и без гроша?
   Сальваторе Финицио, отличный каменщик, вдовец. Мужчина, у которого мало возможностей повеселиться и мало еды. Который должен заботиться о своей дочери Ритучче, должен ее содержать. И если он иногда от вина и усталости забывает о своей покойной Ракеле, разве он должен винить себя за это? Господь, если он наш вечный небесный отец, все понимает. И простит его. Пресвятая Дева, как же болит голова!


   25

   Комиссару Ричарди никак не удавалось выбросить из головы свой сон. Он снова слышал в своем сознании голос матери, который наяву совершенно не помнил. Этот властный голос приказал ему быть хорошим и учиться. Учиться чему?
   Сидя за письменным столом в своем кабинете, Ричарди вертел в руках свое тяжелое свинцовое пресс-папье – осколок гранаты, привезенный с фронта, подарок управляющего его имением.
   На столе лежали его бумаги – множество листов и листочков. Вместо того чтобы записывать свои мысли на клочках бумаги, ему бы надо навести порядок в голове, взять тетрадь и делать записи в ней. Такую тетрадь, как та, куда записывала время приема посетителей старуха Кализе. Господь не купец, который платит по субботам.
   И тут его ум, словно молния, озарила мысль. А в следующий момент, как при любой грозе, раздался гром: Ричарди осознал, каким дураком оказался. Комиссар полиции замер на месте с куском свинца в руке, глядя со стороны на собственную глупость.
   – Майоне!
 //-- * * * --// 
   Он поднял ставню до середины окна, как делал каждое утро. А ведь он знал, что другие коммерсанты на улице Толедо велят открывать магазины продавщицам, а сами приходят позже. Они смеялись над ним и говорили друг другу: хорош дон Матео де Роза! Продавцом родился, продавцом и остается, когда стал хозяином. Они думают, что он этого не знает, что он не замечает ничего. Но он знал что делал.
   Надевая рулоны ткани на деревянные стержни, он взглянул на свое отражение в зеркале, которое было поставлено здесь для клиентов. Небольшое брюшко у него, конечно, есть. И волосы понемногу выпадают, причем не так уж медленно. Но усы у него черные и хорошо завитые, а красивый клетчатый жилет и золотая цепочка от часов показывают всем, что дон Матео де Роза – хозяин.
   Он всегда знал, что станет хозяином. Знал это с тех пор, когда работал на старика Сальваторе Иовине, самого крупного торговца тканями в Неаполе, который получил от жизни все, что хотел, кроме сына-наследника. И тогда он женился на дочери Сальваторе, уродине Вере. Усы у нее были чуть меньше его усов, зато борода была больше. На нее невозможно было смотреть даже издалека, но благодаря своим деньгам она имела больше поклонников, чем Пенелопа.
   И когда старик Иовине скончался, оплевав кровью кусок бежевой ткани, прекрасный, как все семь сказочных красавиц сразу, Матео стал хозяином после него. Это правда, что старик все оставил дочери. Но мужчина в семье он, Матео, разве не так? И потому, если он не был в своем темном доме, коснуться которого было противно даже солнцу, он занимался магазином.
   Все шло как по маслу, пока не появилась Филомена. Ему достаточно было произнести в уме ее имя, чтобы сердце подпрыгнуло от восторга.
   Она пришла в магазин однажды утром, одетая в черное платье из дешевой хлопчатобумажной ткани и с платком на голове, словно скрывала какое-то уродство. «Вы ищете продавщицу?» – спросила она. «Позвольте мне посмотреть на вас: надо оценить вашу внешность», – ответил он. Она вздохнула и откинула платок с лица.
   Матео де Роза потерял голову, как только взглянул на лицо Филомены Руссо. Он понял, что не будет знать покоя, пока не коснется руками тела этой богини, сошедшей на землю. И принял ее на работу, чтобы не потерять. Он сказал ей: «Приходите ровно в восемь». И сам тоже приходил каждое утро ровно в восемь. Остальные продавщицы появлялись не раньше половины девятого и часто заставляли хозяина красным от возбуждения и растрепанным. Они знали, что Филомена вдова, живет в бедности и отчаянии и имеет сына, которого надо растить. И не могли понять, почему она отвергает хозяина. Все они, наоборот, завлекали бы его. Можно себе представить, какие привилегии имела бы любовница хозяина. Но Филомена была не такая.
   Он перепробовал все – подарки, деньги, угрозы. Ничего не помогало: она от всего отказывалась. Он добивался лишь того, что глаза, похожие на две луны, наполнялись дождем. И чем сильней она отвергала Матео, тем ясней Матео понимал, что не может жить без нее. Наконец он велел ей: «Решайся, иначе тебе придется искать другую работу. Если, конечно, найдешь: продавщицу, которую выгнали из знаменитого магазина „Де Роза“, не подберет никто. Ты поняла, Филомена? Или Матео, или голод для тебя и твоего сына. Завтра я жду твоего ответа».
   А назавтра она не пришла. Пришел ее сын, темнокожий мальчишка-дикарь, и, держа шляпу в руке, но без почтения во взгляде, сообщил, что мать нездорова.
   Матео продолжал приходить рано утром открывать магазин: он ждал. И Филомена вернулась. На голове у нее был тот же платок, что в первый раз.
   Боясь даже вздохнуть, он шагнул к ней навстречу и прошептал: «Что вы решили?»
   За дверью магазина по мостовой прогрохотала телега с обитыми железом колесами. Раздался крик уличного торговца.
   Филомена отступала в полумрак, уклоняясь от прикосновения Матео, пока не уперлась спиной в полки. Платок зацепился за рулон ткани и упал, открыв лицо Филомены.
   В первый момент дону Матео показалось, что на лицо падает тень. Потом он увидел, что это было.

   В спальне стоял один старый предмет мебели. Он был излишеством в трудной жизни всегда усталых супругов, которые имели шестерых детей. Рафаэле подарил эту вещь жене в те дни, когда в этом доме смеялись легче, чем сейчас просто заговаривали друг с другом. Дань ее женственности. Это было как будто сто лет назад.
   Лючия Майоне стояла перед этим туалетным столиком с тряпкой в руке и смотрела на него. Он был похож на письменный стол – слегка изогнутые ножки и над ними – два маленьких ящичка и украшенная инкрустацией крышка. Сверху – овальное вращающееся зеркало на двух стержнях-опорах. Бесполезная вещь, слишком хрупкая. На нее нельзя положить ничего тяжелого. Внутрь не уберешь ни белье, ни скатерти. Опереться на нее, чтобы есть или учиться, тоже нельзя. Только две дочери иногда, играя, превращали его в дом для двух тряпичных кукол.
   Лючия смотрела и вспоминала.
   Она вспоминала, как причесывалась перед этим зеркалом, а муж, лежа в кровати, любовался на нее, и его глаза наполняла радость любви. Вспоминала его полную восхищения улыбку. Она тогда нежно поддразнивала его: «На что ты так глядишь? Кино смотришь?» А он отвечал: «Ты красивее всех актрис. Что мне делать в кино?»
   Сто лет назад жизнь подарила ей сильного и веселого мужа и шестерых чудесных детей. Смех, усталость, ссоры, воскресенья на кухне, каждое утро горы грязной одежды, которые она стирала в прачечной на площади, напевая старинные песни. Жизнь подарила ей все это, а потом отняла. Лука! Она даже не смогла одеть его в последний раз. Он ушел утром с куском хлеба в руке, как обычно. «Скорей, мама!» Но и в то утро он обнял ее, поднял в воздух и закружил так, что она чуть не задохнулась.
   Это был последний раз, когда она видела сына живым. Вечером он не пришел. «Он был моей жизнью, что же странного в том, что я больше не живу?»
   Лючия сделала шаг к туалетному столику и провела пальцем по крышке. Нет, пыли не было. С того дня она стала еще требовательней к чистоте и порядку. Дети знали и все время помнили об этом. Пыли нет, но нет и жизни. Дом был похож на церковь, как будто здесь не жили пятеро детей. Лючия знала, что детям не нравится жить рядом с этой новой мамой, немой и раздражительной. Ей это было неприятно, но она ничего не могла с собой поделать. Дети уходили из комнат и оживляли своими играми улицу перед домом. Их любили все, и она тоже любила, но издали.
   На столе ни пылинки. Зеркало накрыто куском черной ткани. Единственное зеркало в доме, которое оставалось завешенным три года. Когда закончился положенный срок, она оставила только два знака траура – свое платье и ткань на этом зеркале. Почему именно на нем? – спросила себя Лючия. Она взяла стул, который был парой к столику, но уже несколько лет стоял в изножье постели и на него клали халат или домашнее платье. Пододвинула его ближе. Проверила, прочно ли он стоит, села. Она не помнила, что сидеть на нем так удобно. Передвинула его чуть ближе к полке – подняв, чтобы не тащить по шестиугольным плиткам, и на минуту замерла неподвижно. Она сидела между прошлым и настоящим, и сердце сильно билось у нее в груди. Почему? Из открытого окна доносились звуки жизни квартала. «Рыба, рыба! Кому нужна рыба, еще живая?» Лючия глубоко вздохнула и вдруг сорвала с зеркала черную ткань.
   Она всегда знала, что красива. Белокурые волосы, веселые голубые глаза, пухлые губы, нижняя немного выдается вперед, словно от обиды. Тонкий нос, немного длинный, но это придает лицу своеобразие. Она красива. И она знала об этом. Но теперь она не думала о себе. Кто эта незнакомка в зеркале?
   Суровые, немного покрасневшие глаза. Тонкий рот. Новые морщины в углах глаз и на скулах – следы боли, мучившей ее каждый день.
   «Сколько мне лет? – подумала она. – Сорок, почти сорок один. А я выгляжу как шестидесятилетняя старуха». Она в ужасе и смятении огляделась. Солнечный луч, в котором кружилась весна, упал на раму зеркала и осветил его розовым светом. Лючия услышала голос Луки и подумала о муже, который сегодня утром, уходя на работу, не повернулся на улице, чтобы посмотреть на ее окно. Сто лет назад он делал это всегда.
   Она провела рукой по своим белым волосам, немного наклонила голову набок и попробовала улыбнуться.


   26

   Ричарди шел из управления в квартал Санита. Теперь было уже ясно, что весна наступила. В воздухе чувствовалось веселье: легкий ветер все время менял силу и направление, сдувал шляпки с женщин и фетровые шляпы с мужчин, пытался сорвать с некоторых прохожих пальто. Это был ветер-ребенок: он шалил, но уже не кусался.
   Запах моря преобладал, но запах травы и свежей листвы тоже ощущался в воздухе. Этот запах зелени постепенно усиливался, если человек приближался к лесу, парку «Вилла Национале» или ботаническому саду. Цветов еще не было, но весна обещала их.
   С этого утра на улице Толедо знакомые начали останавливаться, чтобы перекинуться парой слов. День не был теплым, но холодное время года уже было позади.
   В переулках люди пели и перекликались друг с другом. Балконы были открыты, чтобы впустить солнце в дома. На веревках, протянутых между окнами двух квартир, висели рядом белье и рубашки двух семей и лениво покачивались в весеннем воздухе. Начиная разговор, собеседники улыбались без причины. Несколько уличных торговцев позволяли себе слишком фамильярно шутить с молодыми покупательницами, которые спускали им из окон в корзинке на веревочке мелочь, а обратно поднимали зелень, фрукты или мыло.
   Все шарманки играли мелодии, идеально подходившие к случаю: «Амапола, нежнейшая Амапола» [7 - Популярная в то время песня на испанском языке; в ней юноша влюблен в девушку по имени Амапола, что значит по-испански «цветок мака», и просит ее «не будь черствой, посмотри на меня, я люблю тебя, как цветок любит свет дня».] и «Любовь – это значит ревность» [8 - Строка из популярной итальянской песни «Ревность». В ней возлюбленная мужчины готова ответить ему взаимностью, но ревнует его. Он просит: «Повтори, что любишь меня». – «Прошу, прости меня». – «Не говори „нет“, – а потом спрашивает: – Но почему ты не говоришь „да“?»]. С маленьких рыночков квартала доносились голоса продавцов; сегодня даже эта какофония звучала приятно и напоминала румбу. Никто не видел весну, но, если присмотреться, можно было бы заметить, как она танцует на пальцах, перелетая с верхушки одной шляпы на верхушку другой, с одного дерева на другое, с одного балкона на другой.
   Расстояния между людьми снова уменьшились. По причине этой близости исчезали кошельки из карманов и сумочки со столиков кафе, несколько дружеских бесед закончились пощечинами, иногда на солнце блестел нож. Но это тоже была весна. Очереди моряков и рабочих перед входами в публичные дома стали длиннее: новое время года несло новые соблазны и волновало кровь. Несколько молодых женщин плакали о своей утраченной любви, и озорная весна смеялась над всеми невыполнимыми обещаниями.
   Вот такие мысли скользили в наблюдательном уме Ричарди, который шел в квартал Санита. Сзади него, молча и опустив глаза, шагал Майоне. Их движение поднимало на улице волну испуга; за их спинами волна угасала, и первый новый воздух снова начинал обманывать людей.
   Комиссар и бригадир могли бы дождаться трамвая и сесть в него вместе со спешащими по делам матерями семейств и молодыми людьми, которые бродили без дела в поисках призывной улыбки. Но Ричарди предпочитал думать на просторе. Он хотел снова увидеть место преступления и почувствовать запах случившегося.
   Они прошли мимо сотни строительных площадок. В этом городе постоянно что-то строилось. Как же их много, этих новых особняков с толстыми белыми стенами и маленькими квадратными окнами без балконов. И с хвастливой надписью над плоским верхом главного входа. Буквы – каменные или бронзовые, чтобы люди запомнили год постройки и девиз на веки веков. Ричарди не любил это новое направление в архитектуре. Его душу всегда трогали древние благородные своды и изящные фризы, которые легкостью своих линий противостояли тяжести мраморных блоков.
   Комиссар представил себе другие бесчисленные новостройки – от нового квартала Вомеро до холма Позилипо, от кварталов Баньоли, где вырастают как грибы дома для рабочих сталеплавильного завода, до Сан-Джованни. И как всегда, подумал, что этот город растет, но не взрослеет – как девочка, которая за одну ночь с помощью колдовства стала взрослой женщиной, но по-прежнему хочет играть и внезапно приходит в ярость, как бывает с подростками.
   Проходя мимо строительных лесов, комиссар видел фигуры тех, кто упал и разбился насмерть, создавая внушительные дворцы ради нового величия потомков древних римлян. Такие смерти на работе случались всегда, даже в первые годы его учебы в Неаполе, когда перестраивали старые здания или укрепляли опорами плохо сложенные стены. Но комиссар почему-то больше горевал о тех, кто умирал без всякой пользы, создавая это уродство.
   Он знал, что на улице, которая ведет от управления полиции к Санта-Терезе, встретит двух мертвецов. Они стояли у подножия построек, с которых упали, и бормотали свои последние мысли. По вечерам они выглядели еще более зловеще. Днем их почти нельзя было различить среди их бывших товарищей по работе. Но один упал головой вперед, и его рот, ругавший святых, почти вошел ему в грудь. Второй, белокурый мальчик в спецовке, которая была ему велика самое меньшее на два размера, упал на спину и совсем окоченел. Он звал маму.

   Тереза ощущала настроение, которое наступающая весна вливала в открытые окна с уличным воздухом, и чувствовала, насколько оно противоположно упрямой зиме, задержавшейся в темных комнатах особняка. По происхождению она была крестьянкой и привыкла жить в ритме года. Каждый год в эти дни все ее существо возрождалось вместе с природой. Поэтому сейчас Терезе было вдвойне тяжело иметь дело с печалью, наполнявшей роскошные коридоры, по которым она ходила. Эта печаль казалась ей густым туманом, таким плотным, что его можно резать ножом.
   Сегодня синьора тоже не ночевала дома, вернулась утром и заперлась в своей комнате. Профессор из своих комнат не выходил. Поднос со вчерашним ужином стоял нетронутый с вечера на столике перед дверью его кабинета. Тереза вежливо постучала в дверь, но не услышала от него ответа. Ей показалось, что профессор плакал.
   Если бы Тереза могла высказать свое мнение, она бы сказала, что в этом доме не хватает детей. Она вырастила своих братьев. Она держала их на руках двоих сразу, когда была еще ребенком, и знала, сколько радости они приносили в семью. А это был дом без матерей и без улыбок.
   Вдруг дверь кабинета распахнулась, и в дверях показался профессор, не похожий на себя.
   Обычно Руджеро Серра ди Арпаджо привык производить на людей впечатление своей высокой культурой и престижем в обществе. А теперь жесткий воротничок был сдвинут набок, узел галстука ослаб, жилет плохо застегнут, волосы растрепаны, и в них заметна наметившаяся лысина, которую профессор обычно хорошо скрывал. Глаза у него были как у сумасшедшего – покрыты сеткой красных прожилок и распухли так, что выступают из глазниц. Сумасшедший, который плакал всю ночь.
   Профессор взглянул на нее с таким изумлением, словно видел в первый раз. Потом попытался заговорить, но из горла не вылетело ни звука. Он кашлянул и вынул носовой платок из кармана смятых брюк. От него резко пахло коньяком.
   – Газета, – произнес он. – Где моя газета?
   Тереза кивком показала на столик, где на месте прежнего подноса уже стоял другой – с завтраком и ежедневной газетой. Руджеро схватил газету и начал, тяжело дыша, с лихорадочной скоростью просматривать страницы одну за другой. Тереза словно окаменела. Руджеро остановился и принялся читать.
   Теперь его веки не шевелились, он даже не дышал. Он нашел то, что искал.
   Он покачнулся, словно готов был упасть в обморок, оперся на поднос, и тот упал. Раздался веселый звон разбитого стекла и звяканье металла. Тереза отпрыгнула назад. Руджеро взглянул на нее, снова перевел взгляд на газету. И заплакал! Девушке хотелось быть где угодно, только не здесь. Он уронил газету на пол, повернулся к выходу и возвратился в кабинет, медленно закрыв за собой дверь. Тереза заметила, что ноги у него были босые.
   Она не умела читать и потому не стала даже смотреть на газету. А если бы умела, то прочла бы заголовок статьи, которая так потрясла профессора: «Смерть женщины в квартале Санита. Орудием преступления могла быть палка».


   27

   Несколько месяцев назад Анджело Гарцо, заместитель начальника управления и начальник комиссара Ричарди, сделал довольно жалкую попытку установить хоть какую-то близость со своим молчаливым сотрудником – подарил ему маленькую книжку в желтой обложке. И сказал, что она развлечет комиссара. Ричарди, сказал он, получит особое удовольствие, когда увидит, что их профессия интересна даже для литераторов.
   У комиссара в тот момент не хватило мужества охладить энтузиазм начальника обычной иронией. К тому же он предполагал, что этот тупой бюрократ не поймет его насмешку: Гарцо был полным невеждой в той работе полицейского, которая выполняется не за письменным столом. Разумеется, он взял эту книгу с твердым намерением продержать ее несколько дней на столе и вернуть без всякого отзыва.
   Однако он прочел эту книгу и даже развлекся. Это была занимательная история, где у хороших людей были итальянские имена, а у плохих американские, женщины были белокурыми и эмансипированными, а мужчины суровыми, но с нежным сердцем. Но она не имела ничего общего с настоящей жизнью.
   Самым ярким воспоминанием о книге было то, как он едва не засмеялся у себя в кабинете, читая при керосиновой лампе, как автор описывает внезапное вторжение полиции в логово преступников. Ему бы самому хоть раз прийти на место преступления без трубных криков спереди и сзади! Мальчишки орут во все горло: «Сыщики! Сыщики!» – а Майоне пытается их разогнать и похож на слона, который отгоняет мух. Они с бригадиром проходят мимо сидящих на улице пожилых мужчин, которые приподнимаются с места и послушно снимают шляпы. И мимо кучек молодежи, которая быстро разбегается, но перед этим вызывающе смотрит на полицейских своими черными глазами.
   Ему бы хоть один раз, всего один, арестовать того, кого он ищет, так, чтобы при этом народ не возмущался, будто он ведет святого на мучения. Хоть бы один раз народ встал на сторону правосудия, а не считал преступника своим братом, а полицейского врагом.
   А уж ворваться внезапно – просто мечта.
   Вот и сегодня утром, когда он подходил к дому, где жила ныне покойная Кармела Кализе, терпкий привкус ненависти пропитывал воздух не меньше, чем запах чеснока и отрава наступающей весны.
   Громкие крики уличных мальчишек. Окна, ставни которых закрывались с полным презрения стуком, когда полицейские шли мимо. Злые взгляды из переулков, где темно даже днем. Ричарди, как всегда, замечал это и, как всегда, ничего не говорил. Майоне сегодня тоже молчал. Какой-то мальчишка это заметил и осмелился дернуть бригадира сзади за форменную куртку. Майоне, даже не замедлив шаг, пнул его ногой. Мальчик отлетел в сторону и упал, потом вскочил и убежал, ни разу не вскрикнув.
   Ричарди был немного озабочен состоянием своего подчиненного. Он чувствовал в поведении бригадира какое-то странное напряжение, словно Майоне постоянно думал о чем-то. «Надо будет поговорить с ним, и постараться сделать это тактично», – отметил он в уме.
   У входа в особняк они увидели Нунцию Петроне. Привратница стояла перед парадной дверью по стойке «смирно». Вместо ружья в руках у нее была метла, но в остальном она была точь-в-точь пехотный унтер-офицер. И усатая, как унтер-офицер.
   – Добрый день. Вы что-нибудь забыли?
   Ричарди, не изменившись в лице и даже не вынув руки из карманов пальто, встал перед этой громадной, как гора, женщиной и вонзил в ее глаза гордый взгляд своих зеленых глаз. Разумеется, кто-то – должно быть, один из мальчишек – прибежал сюда и предупредил ее о приходе полицейских.
   – И вам добрый день. Нет, мы ничего не забыли. И в любом случае мы не обязаны давать вам отчет.
   Он сказал это твердо, но тихо, чтобы слышала только она. Женщина беспокойно опустила взгляд и отступила в сторону, впуская полицейских.
   – Конечно, вы правы, комиссар. Прошу вас, проходите. Дорогу вы знаете.
   Ричарди и шедший сзади него Майоне поднялись по лестнице. Дом казался пустым: ни одной песни во дворе, даже ни одного голоса, словно здесь никто не живет.
   Они остановились перед опечатанной дверью Кализе. Майоне вынул из кармана ключ, открыл дверь и отошел в сторону, пропуская комиссара.
   В комнате были прохлада и полумрак. Через ставни проникали узкие лучи света, в которых кружились мелкие пылинки. Все тот же прогорклый запах чеснока и старой мочи смешивался со сладковатым запахом крови, которая впиталась в ковер. В противоположном углу мертвая старуха со сломанной шеей будто приветствовала Ричарди своей поговоркой: «Хосподь не купец, который плотит по субботам».
   «Это верно, – подумал комиссар. – С тобой он расплатился во вторник. И не поскупился на проценты. Хотя в этом случае ты, должно быть, обошлась бы без них».
   Майоне подошел к окну, открыл его и впустил в комнату немного колючий ароматный воздух.
   – Комиссар, весна действительно начинается. Скоро будет тепло.

   От печи веяло теплом. Тонино Иодиче только что зачерпнул лопатой порцию стружек и опилок и бросил их в слабый огонь, на поленья, вызвав к жизни целое облако искр. Из всех движений, необходимых в его работе, это всегда особенно его радовало. Простодушному Тонино казалось, что это похоже на праздник Пьедигротта [9 - Праздник Пьедигротта – праздник в честь статуи Богородицы из церкви Пьедигротта. Это одна из самых почитаемых святынь Неаполя, потому что Богородица из Пьедигротта считается покровительницей моряков и рыбаков. Праздник в ее честь отмечают очень весело, с песнями и музыкой, каждый год в начале сентября. Лишь раз в пятьдесят лет Мадонну выносят из церкви и торжественно проносят по городу.], только маленький. На этом празднике всегда зажигают возле моря много красивых фейерверков; они вспыхивают в темноте и превращаются в цветы из света, а дети хлопают в ладоши и прыгают от радости.
   Когда он торговал с тележки, то жарил пиццу в большой кастрюле с маслом. Там огня не было. Были только опасные брызги, которые могли даже выжечь глаза. Бешеные порывы жгучего воздуха в летнюю жару, крутые подъемы, которые после дождя были скользкими. И надо кричать во весь голос, даже когда так горишь от лихорадки, что тебе жарко даже в зимний холод.
   И все-таки он жалел – и как еще жалел – о той тяжелой жизни, когда каждый день был похож на бой. На протяжении всех долгих лет, когда он был доволен своей достойной бедностью, ему не приходилось испуганно оглядываться: нет ли кого-то за спиной. И не приходилось ничего скрывать от своей семьи.
   В это утро, перед тем как открыл заведение и начал месить белое тесто из воды, дрожжей и муки, он сбегал купить газету. Эту заметку в разделе новостей он читал, как голодный глотает еду, и не пропускал непонятные, длинные и трудные слова. Те слова, которые он не понимал, казались ему еще более страшными: ожесточение, шейные позвонки, тупое орудие.
   Несмотря на сильный жар, который шел от печи, Тонино вздрогнул как от холода. Ему показалось, что он видит перед собой адский огонь. Дрова в печи быстро сгорали. Он представил себе, что лежит и горит там, в печи, и так будет вечно, и он никогда не обретет покоя. Тонино провел рукой по лицу; оно было мокрым от слез и пота.
   Он посмотрел вокруг. Зал был еще пустым и чистым. Пиццерия была готова к работе и ждала клиентов, которые скоро придут. Его мечта. Сколько она уже стоила и сколько еще будет стоить ему и его семье?
   Тонино вспомнил ту минуту, когда увидел, как жена и дети входят в пиццерию через эту дверь. О взглядах клиентов и людей на улице. Он скорее умрет, чем опозорит своих детей. Тонино закрыл лицо руками. Его жена смотрела на него с другого конца комнаты, и ее сердце билось как после быстрого бега.


   28

   Маленькая спальня, где Кармела Кализе видела сон о весне, которую ей не удалось увидеть наяву, была холодной и темной. Майоне подумал: как быстро из дома может уйти жизнь, когда он остается без людей.
   Ему приходилось через много дней возвращаться в дом или квартиру, где больше никто не жил, и чувствовать в ней еще не угасшую дрожь – след того или тех, кто там обитал, как будто они ушли лишь на время. Но были и другие случаи, когда всего через день после убийства дом был совершенно мертвым – ни жизни, ни дыхания.
   Бригадиру не нравилось рыться в вещах мертвецов. Он терпеть не мог совать нос в этот маленький храм, в часовню, где хранилась мысль, пережившая того, в чьем уме возникла, или старое чувство. В этих случаях он чувствовал себя незваным гостем.
   Он старался двигаться осторожно из уважения к тому, кого больше не было на свете. Ему нужно было рыться в ящиках и шкафах, поднимать ковры и скатерти, сдвигать с мест посуду: это была его работа. Но никто не мог приказать ему делать это без уважения.
   Майоне подумал, что доктору Модо, чтобы найти свои улики, приходится рыться в местах гораздо хуже этих, но это его не утешило.
   Недалеко от него, на пороге, спиной к большой комнате, где Кармела Кализе принимала своих клиентов, стоял Ричарди. Комиссар наблюдал за тем, как Майоне проводит обыск, и слушал, как губы мертвой женщины без конца произносят старую поговорку. Платить, платить. Даже уходя из жизни, она думала о доходах и долгах.
   Кто знает, что заставляет людей в минуту смерти смотреть назад и цепляться последней мыслью за жизнь – деньги, секс, голод, любовь. Можно понять, когда это происходит с самоубийцами, думал Ричарди. Но те, кого убили? Разве им больше не подошло бы чувствовать страх, ожидание или просто любопытство?
   – Нет, комиссар. Была только одна тетрадь – та, которую нашел Чезарано. Никаких других записей. А на тех нет дат.
   – Посмотри в постели.
   Майоне подошел к неудобному матрасу, лежавшему на старой деревянной кровати. Медленными движениями, словно готовил постель на ночь для себя, он стащил с матраса покрывало и чистое поношенное белье. На матрасе были желтые пятна.
   – Она была стара, бедняжка, – сказал Майоне таким тоном, словно извинялся, грустно улыбнулся и посмотрел на комиссара. Потом он поднял матрас. Внизу, в центре бруса, на котором тот лежал, оба увидели маленький сверток в носовом платке. Майоне взял его; Ричарди подошел ближе.
   В свертке было несколько банкнот. Сто тридцать лир – приличная сумма. И записка, на которой неровным почерком умершей было написано: «Нунция».
 //-- * * * --// 
   Сквозь открытое окно сюда проникал легкий ветер с моря. Занавески едва заметно покачивались.
   Эмму Серру ди Арпаджо едва не стошнило: ей казалось, что в воздухе пахнет гнилой рыбой и зловонными водорослями.
   Она лежала на диване и смотрела на расписанный фресками потолок. Время, когда она любила этот дом, теперь было очень далеким прошлым. Она помнила события тех дней, но не могла вспомнить ощущения и тем более чувства.
   Теперь она проводила почти все время вне дома, а когда находилась в особняке, запиралась в своих комнатах. И сидела в них до часа, когда надо было играть спектакль для прислуги – идти в холодную спальню и ложиться спать рядом с незнакомым мужчиной, за которого она вышла замуж. Кроме тех случаев, когда она решала не возвращаться домой на ночь, ничего не объясняя никому и тем более мужу.
   Иногда она думала, что муж – препятствие, преграда, которая стоит между ней и счастьем. А иногда он казался ей несчастным человеком, который старится в тоске и печали. Мариза Каччотоли и другие гадюки, которые ее окружают, могут сколько угодно говорить, что он человек с завидным положением в обществе, твердить про его авторитет и влияние. Для нее ни его авторитет, ни его положение не значили ровным счетом ничего.
   Эмма подумала, что если бы она не встретилась с Аттилио, то, может быть, рано или поздно смирилась бы и стала вести ту пустую жизнь, которую ведут женщины ее круга. Благотворительность, канаста, опера, сплетни. Изредка – любовник из числа обожженных солнцем рыбаков, которые поют песни на набережной Партенопе, или голодных рабочих из городка Баньоли. Любовник, который нужен лишь для того, чтобы иметь силы выдержать будущее, которое ничем не отличается от настоящего.
   Но ей удалось встретить любовь.
   Каждое утро, проснувшись, она начинала считать, сколько минут осталось до того, как она увидит любимого в театре или почувствует на коже прикосновение его рук и его тело на своем теле в одном из тех укромных мест, которые они иногда выбирали. Она уже давно поняла, что не может дышать без него, без его божественной совершенной красоты. Она навсегда потеряла возможность покориться своей судьбе.
   При этой мысли она едва не заплакала. Как ей теперь быть? Она подумала о старой гадалке. Проклятая старуха. Это было нелепо, но образы Аттилио и гадалки Кализе были прочно связаны в ее сознании.
   День за днем в Эмме крепло убеждение, что гадалка стала основой ее жизни. Она не могла жить без Аттилио, но, чтобы жить с ним, ей были нужны карты.
   По сочетаниям королей, тузов и королев старуха читала каждый день будущей жизни Эммы. «У тебя украдут в театре шарф» – и шарф исчез. «Ты споткнешься о нищенку» – и вот перед ней эта нищенка, на земле, и у нищенки болит щиколотка. «Тебе подарят цветы на улице» – и это случилось. «Твоя машина столкнется с телегой» – так в точности и произошло. Множество исполнившихся предсказаний превратили Эмму в рабыню гадалки. Теперь она делала только то, что ей приказывала Кармела Кализе со своими картами.
   Именно Кализе сказала ей, что в этом театре для грубой публики она встретит свою великую любовь.
   И это случилось.
   Сначала Аттилио улыбнулся ей, потом подошел к ней у входа в театр. Она, разумеется, заметила его на сцене. Разве можно не заметить такую красоту? Она улыбнулась, вспомнив об этом, ее сердце забилось сильней от одной мысли о нем, и она затерялась в его глазах, похожих на звездную ночь. Эмма побежала к старухе и рассказала ей все. Та посмотрела на нее ничего не выражающим взглядом, словно ничего не понимала. А может быть, гадалка действительно ее не понимала; может быть, она была лишь посредницей между Эммой и какой-то доброй душой из потустороннего мира, решившей отпустить Эмму на свободу.
   Потом были дни, когда Эмма жила и только жила – то в раю, то в аду, запертая в своей тюрьме и смотревшая в потолок. Больше она ни разу не позволила мужу коснуться ее тела. В душе она была женщиной Аттилио и не жалела ни о чем из своей предыдущей жизни. Больше никакого притворства. Она все расставила по местам: продала свои драгоценности и другое имущество – ей и ее любимому надо было позаботиться о своем счастье.
   Не хватало лишь одного – согласия старухи. Проклятая ведьма! Эмма снова подумала об ужасной минуте, которую пережила несколько дней назад. О слепой ярости, прилив которой ощутила. Об ужасном условии, которое поставила гадалка – больше не видеть Аттилио даже на сцене. Как же ей быть теперь? Теперь, когда уже нельзя вернуться назад?


   29

   Нунция остановилась на пороге входной двери. Ее гордый взгляд потерял твердость и блуждал из стороны в сторону – то вправо, то влево. Руки по-прежнему сжимали метлу.
   Стоявший у нее за спиной Майоне положил ей на плечо свою крепкую ладонь. Нунция вздрогнула и перешагнула порог.
   Ричарди ожидал ее, сидя за расшатанным столом. Он смотрел перед собой немигающим взглядом, и его сознание и сердце были до краев полны печалью. В его ушах снова и снова звучала поговорка, которую повторяла фигура Кармелы в углу комнаты. Комиссар предпочитал проводить допросы в присутствии призрака жертвы: это придавало ему силу и решимость, чтобы искать правду.
   – Садитесь, – сказал он привратнице.
   Женщина подошла ближе, взяла стул, проверила, не шатается ли он, затем села.
   И Ричарди, и Майоне отметили в уме ее поведение и вспомнили, что у одного из стульев сломана ножка. Нельзя сказать, что осторожность Нунции говорила о многом. Но она показывала, что привратница привыкла сидеть за этим столом.
   На улице, на глубине трех этажей под ними, дети вернулись к своим забавам: раздавались крики, сопровождавшие игру в футбол. Мяч был сделан из лоскутьев и газетной бумаги.
   – Вы должны сказать нам, какие отношения у вас были с Кармелой Кализе. И сказать правду.
   Нунция моргнула. Решительный тон, тихий голос и, прежде всего, странные ледяные зеленые глаза беспокоили ее. Майоне забрал у привратницы метлу и поставил в угол.
   – Что вы хотите сказать, комиссар? Она была одной из жильцов. Я вам уже говорила, что моей девочке нравилось быть рядом с ней. А мне было удобно, что кто-то присматривает за ней, когда я работаю. Вечером…
   – … Вы приходили ее забрать. Вы мне об этом уже говорили. Вы платили ей за то, что она брала к себе вашу девочку?
   У Нунции вырвался нервный смешок.
   – Нет, комиссар. Чем бы я ей платила? У меня нет ничего, кроме маленькой комнатки на первом этаже и четырех сольди; этого нам едва хватает на жизнь. Еще бы я платила донне Кармеле.
   – Значит, ни вы ей, ни она вам не давали денег?
   Нунция немного помедлила, перевела взгляд справа налево:
   – Нет, я вам об этом говорила. Какие деньги?
   Ричарди молчал и продолжал смотреть ей в глаза. Майоне, стоявший возле стула, возвышался над Нунцией, словно башня. На подоконнике зашуршала крыльями какая-то птица – может быть, голубь.
   Примерно через минуту Ричарди заговорил снова:
   – Каким человеком была Кармела Кализе? Вы хорошо знали ее. Знали лучше, чем кто-либо еще.
   Майоне, который находится здесь, задал несколько вопросов соседям, и похоже, что, как обычно, никому ничего не известно. А вы видели ее каждый день. Была ли у нее семья? Какие привычки она имела? Расскажите мне об этом.
   Нунция почувствовала, что сжимавшие ее тиски немного ослабли, и явно испытала облегчение. Она решила сотрудничать с полицейскими, насколько это возможно.
   Привратница удобней уселась на стуле, который громко затрещал, когда она передвигала свой огромный зад.
   – Донна Кармела была святая. Я говорила вам это на днях и повторяю сейчас. А кто это отрицает, тот недостоин жить. Я клянусь вам бедной больной душой моей девочки, что она невинна, как ангел.
   – Да, она святая и ангел; я согласен. А потому эта квартира – рай. Расскажите мне о жизни Кармелы Кализе и, пожалуйста, не отклоняйтесь от темы.
   – Нет, семьи у нее в Неаполе не было. Она не была замужем и никогда не говорила мне о своих братьях или сестрах. Она была родом из провинции, но из какой – не знаю. Несколько раз к ней приходила девушка, и донна Кармела мне сказала, что это ее дальняя племянница, но потом я ее больше не видела. Она мне даже не сказала, как зовут племянницу. У нее был дар видеть то, что будет, и она использовала его, чтобы помогать людям. Она сделала очень много добра.
   В разговор вступил Майоне:
   – Она помогала ближним бесплатно, или я не прав? По своей доброте?
   Нунция Петроне обиженно взглянула на него:
   – А что плохого, если потом люди делали ей маленькие подарки в знак благодарности? Она не просила деньги. Она говорила: «Если вы захотите оказать мне любезность, я буду вам благодарна». И люди были довольны.
   Ричарди поднял бровь и огляделся.
   – А зачем ей были нужны эти подарки? Мне кажется, что дом у нее не роскошный. Что она делала с деньгами?
   – Откуда мне это знать, комиссар? Я же не могла влезть в голову донны Кармелы.
   – В голову нет, но в ее мысли и сердце – да. Вы сами это сказали. По крайней мере, она любила вашу дочь. Поэтому, может быть, и вам доставалось что-нибудь?
   Нунция выпрямилась на своем стуле:
   – Нет, комиссар, никогда. Это значило бы опозорить мое имя. Я любила донну Кармелу бескорыстно.
   Ричарди и Майоне переглянулись: так они ничего не добьются. Комиссар вздохнул и снова вонзил свой прозрачный взгляд в глаза Нунции.
   – Петроне, мы все поняли. Но мы имеем доказательства того, что у вас были деловые отношения с умершей. Что она не только гадала на картах, но и давала деньги в рост. Что она давала вам деньги.
   Настала очередь Нунции молчать. Тиски сжали ее.
   Это молчание казалось бесконечным. Затем Нунция сказала низким суровым голосом, стойко выдерживая взгляд Ричарди:
   – Нет у вас никаких доказательств. Ни одного. Одни разговоры. Только разговоры.
   Ричарди, по-прежнему глядя ей в глаза, кивнул бригадиру. Майоне бросил на стол сверток, найденный под матрасом. На свертке было написано: «Нунция».
 //-- * * * --// 
   Аттилио Ромор знал, что ум у него не очень острый и что к тому же он часто бывает рассеянным. Но в тех немногих ситуациях, когда знал, как управлять событиями, он был очень умелым. И главным в этих ситуациях были отношения с женщинами.
   Сумев получить Эмму, он заставил ее ждать, чтобы ее желание стало сильней. А за это время постепенно разрушал ее уверенность во всем, что она считала несомненным, подавлял сопротивление, подчинял волю, пока она не стала мягким воском в его руках.
   Сто раз, тысячу раз он читал во взгляде Эммы это подчинение, чувствовал, как в ней растет неодолимое желание сделаться его вещью. Теперь он был абсолютно уверен, что стал центром ее жизни, единственной причиной, по которой она просыпалась по утрам. Ошибки быть не могло. Нет, никакой ошибки.
   Продолжая заботливо расчесывать напомаженные волосы, он улыбнулся своему отражению в зеркале. Эмма будет умолять его навсегда соединиться с ней. От нее к нему придет благополучие, и это будет его реванш. Ему надо только умело разыгрывать свои карты и ждать.


   30

   Филомена шла по улице Толедо к Инжирному переулку. Она была такой, как всегда, – платок на голове, глаза опущены, лицо закрыто. Шла она быстро, вдоль стены.
   Просторное пальто, чтобы скрыть фигуру; старые сапоги, юбка до щиколоток.
   Ее обычный маскарадный костюм. Броня, которая защищает ее от взгляда хищников. Если у тебя нет когтей, прячься.
   Она подняла взгляд лишь на мгновение, когда снова оказалась в ближнем к улице Толедо конце переулка – это были его последние метры, если считать от начала. И снова увидела на углу дона Луиджи Костанцо. Он, как обычно, имел самый элегантный вид – светлый костюм, шляпа сдвинута на затылок и открывает смуглый лоб, тонкие усы. Он стоял, прислонившись к стене, одна рука в кармане, другая опущена вдоль тела и держит сигарету.
   Издали Филомена увидела, как двое рабочих проходили мимо бандита. Они гнулись перед доном Луиджи до земли, еще немного – и поползли бы на животе. Страх и власть. Филомена больше не хотела чувствовать страх.
   Она немного замедлила шаг и подумала о Гаэтано. Он уже два часа на стройке, носит ведра со щебнем по деревянным балкам на высоте двадцати метров над землей. Филомена дрожала от страха при мысли об опасности, которой подвергается сын. Но работа есть работа, и в это трудное время нельзя быть разборчивым. Ее охватил бешеный гнев: так горько ей было, что ее сын, еще мальчик, должен бороться, чтобы прокормить себя.
   Идя вперед и по-прежнему глядя вниз, Филомена пожалела, что она не шлюха, которой ее называют люди. Тогда бы они с сыном жили лучше. Может быть, даже в роскоши, которую дал бы ей любовник. И уважение бы у нее тоже было. Деньги приносят уважение. В модных шелковых платьях она была бы уже не шлюхой, а синьорой. Может быть, у нее был бы дом. И одеяла, чтобы не мерзнуть от холода, и матрасы. И Гаэтано, такой умный, ходил бы в школу.
   Сколько раз по ночам, когда ветер тряс дверь, желая ворваться в их нижний этаж, или когда она задыхалась от жары, а в переулке хозяйничали мыши, Филомена плакала и мучилась сомнением.
   Но чтобы быть такой, надо такой родиться. А она родилась до того красивой, что никто не верит в правду – в то, что она живет только ради сына и перебивается на гроши, вспоминая о муже, жизнь которого оборвали приступ кашля и кровь изо рта.
   Она уже почти подошла к дону Луиджи. Тот увидел ее, бросил сигарету и сделал шаг вперед, преградив Филомене путь. Обычная уверенная улыбка, острый взгляд.
   – Вот и вы, Филоме. Как ваши дела? Скучали по мне? Я на несколько дней уезжал по делам в Сорренто. Но я все время думал о вас – о самой красивой женщине Неаполя. Значит, вы подумали и решились? Я приду к вам. Сегодня вечером. Отошлите сына спать на улицу, вы же видите: уже не холодно. Наступила весна.
   Филомена остановилась. Она низко опустила голову и крепко сжимала рукой платок, закрывавший ее лицо. Время остановилось.
   Дон Луиджи, рассерженный тем, что ответ задерживается, внезапно откинул платок с ее лица и потребовал:
   – Смотрите на меня, когда я говорю с вами.
   Филомена подняла взгляд от земли. Ее глаза были полны слез. Улыбка застыла у бандита на лице. Он отшатнулся, словно получил пощечину, сделал шаг назад и уперся плечами в стену; от толчка шляпа упала с головы и прокатилась несколько метров вниз по улице. Дон Луиджи поднес ко рту дрожащую руку. И вскрикнул жалобно, как испуганная женщина. От власти и силы не осталось и следа; теперь боялся он.
   Филомена медленно накинула платок на голову и пошла дальше. Какой-то мальчик прошел сзади нее и с любопытством посмотрел на дона Луиджи, который все еще стоял, прислонившись к стене и с рукой у рта.
   И не поклонился.

   Ричарди и Майоне смотрели на плачущую Нунцию и терпеливо ждали, пока она успокоится. При их работе им часто приходилось видеть, как люди начинают плакать.
   Реакция привратницы на маленький сверток, найденный под матрасом Кармелы Кализе, была необычной и в своем роде живописной. Сначала слегка задрожали губы, потом эта дрожь передалась плечам. Затем – легкий вскрик, почти свист, словно сигнал далекого поезда. Давление у нее в душе, должно быть, поднималось, как в паровом котле. Когда оно достигло нужной силы, Нунция повалилась на стол и затряслась от рыданий; на коже выступили красные пятна. Стул скрипел под ней отчаянно и бессильно.
   Полицейские смотрели друг на друга и ждали конца этой грозы.
   Наконец Нунция шмыгнула носом, приподняла голову со стола и посмотрела на Майоне. Она надеялась, что тот подаст ей носовой платок, протянет руку или хотя бы поглядит на нее с сочувствием. Но бригадир смотрел на нее бесстрастно и холодно. Она перевела взгляд на Ричарди – и увидела те зеленые стеклянные глаза, в которых она словно тонула.
   – Донна Кармела иногда мне помогала. Она любила бедную Антониетту. И иногда делала ей маленькие подарки – немного денег на карамельки.
   Майоне аккуратно вынул из другого кармана пачку банкнотов.
   – Мама миа, сколько карамелек ест ваша дочка! Вот почему она у вас такая пухленькая. Посмотрите сюда: десять, двадцать, пятьдесят… сто тридцать лир. Сколько же это карамелек – две тележки?
   Женщина оглянулась; ее глаза превратились в две щелки, взгляд искал помощи. Она была в ловушке и понимала это, но еще не была готова сдаться.
   Ричарди ждал терпеливо, как паук в центре паутины. Это был лишь вопрос времени: скоро Нунция будет прижата к стене и поднимет занавес над другой половиной событий. Он по-прежнему был убежден, что она не убивала старуху, – теперь, зная, что та давала ей деньги, был даже убежден в этом еще сильней. Деньги – весомый мотив для убийства, но такой же сильный и для того, чтобы оплакивать убитого. Горе этой женщины было искренним: смерть Кармелы Кализе была для нее тяжелой потерей.
   Призрак старухи со сломанной шеей прокаркал из своего угла свою поговорку о том, что значит давать и иметь. Ричарди мысленно спросил умершую: «Тот, кто тебя убил, был тебе что-то должен? Он был в ярости, в отчаянии, обижен? А может быть, влюблен?» Эта изуродованная артритом женщина все же сумела вызвать в ком-то чувство настолько сильное, что оно заставило убить ее так жестоко.
   Ричарди всегда думал, что в основе большинства преступлений лежат извращения двух чувств – голода и любви. Он ощущал их присутствие в воздухе вокруг мертвых, которые взывали о справедливости, и вокруг ненависти тех, кто остался жить. Что именно – голод или любовь – стояло за ужасными ударами, растерзавшими тело Кармелы Кализе? Или то и другое вместе?
   Нунция выпрямилась, на ее лице снова появилось гордое выражение. Стул резко скрипнул под ее тяжестью.
   – А кто вам сказал, что эти деньги были предназначены для меня? Человек может написать на свертке что угодно. По-моему, у вас нет доказательств, и вы ищете, кого обвинить.
   Эта реакция тоже была знакома Ричарди и Майоне. Неожиданный поворот, последний бунт.
   – Именно так, Петроне. Вы правы, и вы умная женщина. У нас нет доказательств, и нам нужно найти виновного. В противном случае, что мы скажем нашему начальству? Единственное, что у нас есть, – именно этот сверток с деньгами на карамельки. А раз так, знаете, что мы сделаем? Отправим на каторгу вас. Скажем, что вы вымогали деньги у Кализе. А если кто что-нибудь видел, то видел.
   Когда Ричарди говорил это, ни тон его голоса, ни выражение лица не изменились.
   – И у вас хватит мужества на такое? А моя дочка?
   Ричарди пожал плечами и ответил:
   – Есть прекрасные учреждения для таких, как она. Там ей будет очень хорошо.
   Нунция провела ладонью по лицу и сказала:
   – Хорошо, комиссар. Я расскажу вам все, что знаю.


   31

   Все началось несколько лет назад – наверное, лет пять, потому что ее дочь тогда была еще маленькой. Старуха, измученная болями из-за артрита, больше не могла заниматься мелкими портновскими работами, которыми раньше зарабатывала себе на бедную жизнь. Однажды, летним вечером, она и Кализе сидели на улице, спасаясь от зноя, и каждая рассказывала другой о своих бедах. И Кализе сказала Нунции, что в детстве научилась гадать по картам. Этому ее научила мать, а мать научилась от бабки, бабка от прабабки и так далее, и так далее с очень древних времен. Нунция уже не помнила, кому из них пришло на ум устроить маленький обман.
   В то время недалеко от них жила вдова торговца, которая помешалась на своих умерших родных. Дети для забавы выли у нее под окнами. По утрам после этого вдова, которая встречалась с Нунцией возле тележки с зеленью, говорила привратнице, что отдала бы все что угодно, лишь бы еще хоть раз поговорить с мужем. Все что угодно.
   С ней Нунция и договорилась. Сказала, что знает женщину, которая может с помощью карт сказать ей все, что та захочет узнать про тот свет. После многих лет откровенных разговоров Нунция точно знала, что хочет услышать эта женщина, и Кармела сказала вдове все это, но понемногу. Сначала пять лир за раз, потом шесть, потом десять.
   Когда вдова умерла, счастливая оттого, что соединяется с верной и любящей душой мужа, который простил ей все измены, предприятие «Нунция и Кармела» уже имело около десяти верных клиентов. И слава о гадалке Кармеле расходилась все дальше.
   Делалось это так. Человек слышал о Кармеле и приходил к ней. Старуха говорила, что занята и сможет принять его только на следующей неделе, потом записывала имя, фамилию, адрес и причину прихода: любовь, здоровье, деньги. После этого наступала очередь Нунции. Благодаря густой сети привратниц, парикмахерш на дому и уличных торговок, а также с помощью сплетен она через неделю передавала Кармеле сведения, которые были той нужны, чтобы сообщить этому человеку то, что он хотел услышать, по пять лир за одну новость.
   – В конце концов, что плохого мы делали? – сказала привратница. – Люди приходили грустные, а уходили счастливые.
   В каком-то смысле она и Кармела творили добро.
   Теперь имя Кармелы Кализе стало уже хорошо известно, и клиентов было больше, чем гадалка могла принять. Кроме того, Нунция и Кармела начали иногда сами подталкивать судьбу в нужную сторону, чтобы клиенты сильней верили в ответы карт. Встреча с нищенкой или с мужчиной, маленький несчастный случай. Они устраивали эти мелкие и с виду случайные события для клиентов, а те видели в них важные подтверждения, что карты отвечают правду, потому что хотели видеть. Этим занималась Нунция, иногда прибегая к помощи внештатных работников, которые не просили объяснений. Расследования бывали нужны не всегда. В некоторых случаях старуха освобождала Нунцию от работы – как она говорила, потому, что некоторые клиенты сами сообщали ей то, что ей было нужно. Люди любят изливать душу.
   Дело шло прекрасно. Заработанных денег оказалось больше, чем им было нужно, чтобы жить лучше и это не бросалось бы в глаза. Денег было столько, что обеим пришлось придумывать, что с ними делать. А в этом городе с лишними деньгами можно делать только одно – отдавать их под проценты.
   Эта карусель начала крутиться примерно полтора года назад. Женщина, которая должна была сделать приданое дочери, служащий, чья жена была больна, торговец, у которого были денежные затруднения. Если бы они не вернули долг с процентами, про это узнали бы все: злые языки не пощадили бы никого. Так что вернуть кредит – самый лучший выход.
   Маленькая система работала эффективно: два рода деятельности дополняли один другой и прекрасно вращались один вокруг другого. Никаких трудностей не возникало – до нынешних событий.
   Нет, она не имеет представления о том, что Кармела делала с деньгами. Об этом старуха молчала. Сама она всю свою часть клала на счет, который открыла на имя дочери в банке на улице Толедо, – маленькими частями, чтобы не вызвать подозрений. Когда Кармела спросила ее о деньгах, то, услышав ответ, сказала покорным тоном, что, в сущности, они больше похожи друг на друга, чем кажется.
   И о том, кто мог убить Кармелу, Нунция тоже не имела ни малейшего представления. Кармела со своими картами не представляла угрозы ни для кого. Она никогда настойчиво не требовала от своих должников уплаты долга и всегда давала им дополнительное время. То есть продлевала срок, но за это немного повышала цену. Нунция не знала никого, кто мог быть убить Кармелу, да еще таким образом. Это было невозможно.
   – Значит, – заговорил Ричарди, постукивая пальцами по черной тетради, которую держал перед собой на столе, – вы можете добавить имена, адреса и историю ко всем фамилиям, которые записаны здесь, кто бы это ни был – клиенты по картам или должники по ростовщичеству. И рассказать о всех мечтах, которые вы возделывали и выращивали в людях, чтобы они платили вам деньги.
   Нунция опустила глаза под осуждающим взглядом комиссара.
   – Да. Обо всех.
   – Хорошо. Тогда, Майоне, садись рядом с этой синьорой и запиши имена и адреса всех, с кем Кализе виделась в последний день жизни – накануне того дня, когда было обнаружено ее тело. Завтра приведи этих людей ко мне, по одному. Посмотрим им в лицо. Если это ничего не даст, вернемся назад. И будем искать, пока не найдем нужную мечту – болезненную мечту, которая убила старуху. А я ухожу домой: у меня болит голова.


   32

   В этот вечер Ричарди больше чем обычно была необходима нормальная жизнь – простые движения, обычные и размеренные. Прикосновение к предметам повседневной жизни – стульям, столу, ножам, вилкам и ложкам, еде. Здоровый ум во взглядах, привычные выражения лиц.
   Сегодня он достаточно насмотрелся на слезы, ненависть и смерть. Ему не терпелось оказаться у своего окна.
   Ему нужно было успокоить Розу, которая не привыкла, чтобы он возвращался домой так рано. Он сказал ей, что завтра у него будет трудный день и потому он хочет отдохнуть подольше.
   Он торопливо поел, немного почитал, послушал радио: передавали большие симфонии, которые каким-то волшебным образом всегда успокаивали его. Он закрыл глаза и представил себе кружащиеся в танце пары, одетые как в кинофильмах – женщины в длинных платьях, мужчины во фраках. Они танцевали на ослепительно-белом мраморном полу, двигаясь по траекториям, которые были известны только им самим, и никогда одна пара не задевала другую. Дамы смотрели в глаза кавалерам; одна рука высоко поднята, ее ладонь лежит в ладони партнера; другая рука поддерживает платье.
   В темно-красном кожаном кресле, при слабом рассеянном свете лампы с абажуром, он думал о себе и представлял себе жизнь других людей как огромный бал, на котором люди танцуют в одиночку или парами, каждый в своем ритме, и при этом задевают друг друга. А иногда во время танца они сталкиваются, и кто-то падает. В этом случае кто-то, кому это поручено, должен поднимать упавших и наказывать тех, кто стал причиной несчастного случая. Это скверная работа, но все же ее приходится делать.
   В обычное время – может быть, на несколько минут раньше – он встал у окна в комнате, которую освещал желтый свет керосиновой лампы. Лампа когда-то принадлежала его матери. В квартире напротив ужин в маленькой столовой подходил к концу. Все уже вставали из-за стола, чтобы после короткого застолья вернуться к своим делам. Кто-то задерживался чуть дольше и выпивал чашку кофе, а самые маленькие дети съедали по куску сладкого.
   Ричарди чувствовал, что настоящая любовь, если она не отравляет душу, может стать двигателем жизни. Наблюдая за соседями напротив, он угадывал их чувства. Рассеянный ласкающий жест, улыбка, дружеский подзатыльник. Обычные и необычные движения. Семья.
   Ричарди смог бы многими способами объяснить, как больно бывает человеку, который потерял то, чего никогда не имел. Он не помнил – или помнил только смутно – свою больную мать, не помнил ее ласку, тепло ее объятий. Он мог лишь мечтать о ней.
   А в доме напротив женщина, которой он был очарован, осталась, как бывало каждый вечер, хозяйкой кухни и начала приводить ее в порядок. Ричарди следил взглядом за ее знакомыми жестами, как человек слушает любимую пластинку, которую слышал уже тысячи раз. Он предугадывал ее движения, изучал ее шаги.
   В своих мыслях он привык называть ее «моя любовь». Он никогда не скажет ей эти слова, потому что, вероятней всего, никогда не заговорит с ней. «Я ничего не смог бы дать тебе, кроме моей боли, – подумал он, – кроме моего до ужаса тяжелого креста».
   Он никогда не осмелится подойти к этому крыльцу или попросить Розу узнать что-нибудь о соседях напротив. Тем более никогда не станет расспрашивать о ней какую-нибудь сплетницу из их квартала. Так вести себя невероятно для человека, который по профессии собирает сведения о жизни других людей.
   Но ему не было тяжело оставаться вдали. Ричарди предпочитал воображать, мечтать, наблюдать издалека. Однажды встретив ее на улице, убежал прочь и, если бы такое случилось опять, убежал бы снова.
   Любуясь точными движениями этой женщины и ее светлым обаянием, Ричарди думал о Кармеле Кализе и Нунции Петроне, продавщицах иллюзий. «Какое ужасное преступление выдавать себя перед людьми за человека, который делает то, что сделать невозможно! Привратница сказала, что люди приходили грустными, а уходили счастливыми. Но какое счастье может принести обман? Ты, у которой такие уверенные и спокойные движения, разумеется, не позволила бы мошеннице запачкать твои мечты лживой игрой. Твои сны похожи на тебя. Они, конечно, нежные, как ты, – негромкие, неяркие и спокойные. Ты уж точно не пошла бы к гадалке, чтобы их истолковать. Еще больше, чем обнять тебя, я хотел бы войти в твои сны. И охранять их для тебя».

   Майоне ушел из дома Кармелы Кализе вечером. Теперь у него был список людей, которых Кализе видела в последний день своей жизни. Имена, мечты и адреса. Характеристики посетителей, их семей. И объяснение, что заставило человека выпрашивать, словно милостыню, слова гадалки и платить ей за них огромную цену.
   Бригадир их не понимал. Никак не мог объяснить себе, зачем человеку нужно так дорого платить кому-то за чтение судьбы по картам. Или они все богачи? Но похоже, в списке есть и люди, которые зарабатывают свои деньги в поте лица. Продолжая шагать по улице, Майоне тряхнул головой. Нунция Петроне подробно и без утайки сообщила ему все эти данные. У нее настоящий дар вести расследование. Майоне, будь на то его воля, сейчас же принял бы ее в полицию на должность капрала, а то и выше. Среди имен было даже одно, которое, кажется, принадлежало важной особе. Об этом надо будет поговорить с комиссаром: такие люди неохотно идут в управление полиции. Но эти проблемы он начнет разрешать завтра. Сегодня у него есть другие дела.
   Бригадир стал подниматься по улице, которая вела в кварталы, немного пыхтя при этом: весил он много, а подъем был крутым. Как обычно, люди, мимо которых он проходил, здоровались и снимали шляпы, но все держались на почтительном расстоянии от него.
   Майоне решил зайти в гости, но не к Филомене. Сегодня он не пойдет к ней узнавать, как она себя чувствует и не нужно ли ей чего-нибудь; может быть, завтра. Идти домой он тоже не собирался: было еще рано. И домой ему не хотелось, хотя он не желал признаваться в этом даже самому себе.
   Он стал взбираться на холм под проспектом Виктора-Иммануила; этот построенный при Бурбонах проспект кольцом окружал старый город. За переулком Святого Николая Толентинского, в глубине тупика, который кончался уже за городом, в зарослях чахлых кустов, стоял маленький многоэтажный дом. Его узкая и крутая лестница вела в комнату на чердачном этаже, где подоконники были покрыты пятнами голубиного помета. Здесь жил человек, который во многих случаях бывал очень полезен бригадиру Майоне.
   Все еще тяжело дыша, Майоне постучался в готовую развалиться дверь. Низкий голос изящными интонациями спросил:
   – Кто там?
   Он назвал свое имя, и дверь открылась.
   – Бригадир! Какая честь! Если бы я знала, что вы придете ко мне в гости, я бы накрасилась и сменила белье.
   Трудно было сказать, к какому полу принадлежит этот человек по прозвищу Бамбинелла-Малышка. Черные волосы были собраны в пучок, лишь несколько прядей были оставлены свободными и прикрывали уши. Эти уши были украшены висячими серьгами, а лицо Бамбинеллы было густо накрашено. Одежда – яркий халат, который позволял видеть кружева комбинации. Чулки в сеточку, туфли на высоких каблуках. На щеках под толстым слоем пудры была видна щетина.
   – Дай же мне войти! Я сократил себе жизнь на десять лет, когда взбирался сюда.
   – Да что вы? Такой красивый и сильный мужчина, как вы, устает от короткого подъема? Располагайтесь как дома. Что вам предложить – заменитель кофе, сладкую наливку?
   – Стакан воды. И поторопись: я должен с тобой поговорить.
   Майоне познакомился с Бамбинеллой примерно за два года до этого дня, когда ворвался в подпольный публичный дом в Сан-Фердинандо. Это было дешевое заведение, где незаконно занимались проституцией уже немолодые женщины или деревенские девчонки. Среди этих безобразных, скрюченных и старых «синьорин» ярко выделялась красавица с миндалевидными глазами. «Недостаток» стал виден, когда полицейские принялись записывать имена, фамилии и место рождения присутствующих.
   Майоне пришлось тогда вмешаться, потому что Бамбинелла, чье настоящее имя ему не удалось узнать, быстро попытался обольстить одного за другим трех конвойных, а потом выцарапать ногтями глаза четвертому.
   Следующую ночь мужчина-проститутка провел в камере предварительного заключения при управлении полиции и непрерывно плакал, разговаривал или кричал на всех.
   Майоне отпустил его и ответственность за это взял на себя. В конце концов, думал бригадир, формально этого мужчину никак нельзя назвать проституткой.
   Слушая его долгий бред, полицейский понял, что этот продажный мужчина знает много, даже очень много. И что в благодарность за свое освобождение станет ему полезным информатором.
   С тех пор Майоне использовал эту благодарность – экономно, но продуктивно. Несколько раз именно сведения, полученные от Бамбинеллы, имели решающее значение. Бригадир приходил за ними в комнату на чердачном этаже, где Бамбинелла продолжал заниматься своим ремеслом, но уже не так открыто. Майоне закрывал один глаз, и Бамбинелла начинал шептать ему на ухо.


   33

   Море хлестало волнами скалы на набережной Караччиоло примерно с семи часов вечера. Недавно волнам пришел на помощь ветер, и теперь брызги взлетали так высоко, что были видны с балконов улицы Генерала Орсини в квартале Санта-Лючия.
   Руджеро Серра ди Арпаджо повернулся к морю лицом, чтобы чувствовать на коже первое дыхание весны, которое шло от воды. Весенний ветер показался ему угрожающим и не принес успокоения, на которое он надеялся.
   Он не мог опоздать надолго. Он не знал, что произошло, но в любом случае это произошло быстро. Газета сообщила о некоторых известных ему подробностях, но о других умолчала. Он не слишком верил в государственную полицию и в судебные органы тоже: он каждый день имел дело с обеими этими службами на протяжении многих лет – больше, чем он любил вспоминать. И всегда представлял их себе в виде большого зверя, который медленно плетется по дорожке стадиона и не способен дойти до финиша.
   А в последние годы эту машину еще более затормозила политика, которая замедляла ее ход и изменяла маршрут в своих целях.
   Сейчас на кону стояло все, что он создал. В очередной из множества раз он проанализировал возможный ход событий. Он мучился от страха и тоски, как мышь в мышеловке. Вспомнил о крови и закрыл глаза, чтобы подавить приступ тошноты. Одно дело хладнокровно говорить об этом с виновниками преступлений, которых он защищал от осуждения, – с состоятельными подонками, готовыми заплатить за свою свободу. И совсем другое дело оказаться внутри этого.
   Столько крови! Он инстинктивно взглянул на свои ноги: они были босые. Он так и не обулся с тех пор, как вернулся домой и снял грязные ботинки. Он должен избавиться от них и сделать это лично: он не может никому довериться.
   Он вдохнул ласковый ветер. Нестерпимая тоска, которая сжимала ему горло и мешала дышать, была вызвана не чем-то, что могло случиться с ним. Она возникла из-за того, что сделала Эмма. Для того чтобы получить ответ, он должен заставить себя выйти из дома и пойти в театр. Сегодня же вечером.

   Было слышно, как где-то за городом лает собака. Бамбинелла сидел в маленьком кресле китайского стиля, сдвинув ноги и сложив руки на животе, как примерная девочка.
   – Итак, бригадир, что вы мне скажете? Вы решили наконец попробовать что-то новое? Вы же знаете, для вас все бесплатно.
   – Послушай, Бамбине, я еще не закончил пробовать обычные удовольствия. Разве я могу хотеть других? Ты же знаешь, что я здесь по обычной причине – по работе.
   Мужчина-проститутка фыркнул от смеха – получилось изящно.
   – Ох, Пресвятая Дева! Какая это скука – всегда одна работа. Возьмите наконец себе отпуск на полчаса! Такой красивый мужчина, как вы, такой мужественный, столько волос! Еще несколько волосков на голове вам бы не помешали, верно?
   – Поосторожней, а то добьешься того, что я тебя ударю. Ясно? Мои волосы – не твое дело, и в любом случае они растут там, где должны расти. Думай о своих волосах: у тебя лицо синее.
   – Знаю, знаю, бригадир, что у меня растет такая борода, которая видна всегда. Еще одна причина, по которой мне нужно гримироваться. Итак, как идут ваши дела? Я слышал от своих подруг из квартала Санита, что вы выясняете, кто убил донну Кармелу, которая гадала на картах. Это верно?
   – Ну и город! – Майоне развел руками. – Чихнешь на вокзале, а в Вомеро кто-то скажет тебе «будь здоров». Да, мы расследуем это дело. Ты что-то знаешь?
   – Нет, бригадир. Тут я ничем не могу вам помочь. Мало того что это не моя часть города – там живут одни вонючие оборванцы. Я и не слышал ничего. Я только знаю, что она от нечего делать немного занималась ростовщичеством. Это вам известно?
   – Да, это мы уже знаем. А что еще ты знаешь?
   – Она неплохо гадала. Одна моя приятельница из Санта-Терезы пошла к ней погадать о своем любимом. Он сказал этой девушке, что работает на стройке в Джульяно и не может встречаться с ней по вечерам. Та раскинула карты и сказала ей, – тут Бамбинелла прищурил глаза и заговорил глухим замогильным голосом, словно сам смотрел в хрустальный шар, – «Следи за ним, и хорошенько следи! Он бывает не в Джульяно, а ходит в комнату над публичным домом на улице Елены». Эта девушка отправилась туда и увидела, как он выходит рука об руку с проституткой! Она хотела изрезать бритвой лица и той шлюхе, и ему. Понадобились три человека, чтобы ее удержать. Гадалка хорошо знала свое дело. Но я не скажу вам, кто мог ее убить.
   – Да, – удивленно покачал головой Майоне. – Люди действительно глупы. Как можно верить в такое? Кализе их надувала. Она собирала о них сведения, как я собираю через тебя, и на этой основе составляла свои предсказания. И зарабатывала на тех, кто ее слушал.
   Бамбинелла посмотрел на свои покрытые лаком ногти и вздохнул.
   – Бригадир! Людям нужно во что-то верить. Вы никогда не испытывали такую необходимость?
   Майоне взглянул в окно, на окрестности города, которые постепенно оживали под влиянием весны. Вечер нес с собой голоса цикад, и было слышно, как шелестит высокая трава. Верить во что-то? Он вдруг подумал о Лючии, которая смеялась под солнцем двадцать пять лет назад на скалах Мерджелины.
   – Да, Бамбине, даже ты иногда бываешь прав. Чтобы жить, надо во что-то верить. Но я здесь по другой причине. Позавчера вечером в Испанских кварталах, в Инжирном переулке, была ранена женщина. Резаная рана на лице.
   – Да, я знаю. Красавица Филомена. О ней достаточно говорили. Шлюха-девственница.
   Глаза Майоне сузились.
   – Как это, шлюха-девственница? Что это значит?
   Бамбинелла хихикнул, кокетливо прикрывая рот рукой:
   – Это выражение я сам придумал. Я так называю женщин, про которых идет молва, будто они шлюхи, а они ни разу не сделали ничего плохого. В общем, народ говорит полную противоположность правде. Вы ведь должны знать, бригадир, как часто это случается.
   – А какова в этом случае правда?
   – Я заранее должен сообщить вам, что знаю все эти факты от одной из моих лучших подруг, которая приходится двоюродной сестрой умершему мужу Филомены. Синьора Филомена – вдова. Не знаю, известно ли вам это.
   Майоне кивнул:
   – Да, известно, – и добавил: – Кажется, у нее есть сын, ему двенадцать лет.
   – По-моему, почти тринадцать. Молчаливый мальчик, смуглый-смуглый, как его отец. Я видел его пару раз, когда провожал к ним Ирму – двоюродную сестру, о которой только что говорил. Вы можете себе представить, как на нас смотрели в их переулке! – Бамбинелла снова хихикнул, прикрываясь ладонью. – Из окна над нижним этажом высунулась какая-то мегера, настоящая ведьма из Беневенто. Вы не можете представить, какое у нее было лицо!
   Бригадир вспомнил донну Винченцу – ее поджатые губы и свистящий шепот в спину Филомене.
   – Как раз могу, поверь мне. Продолжай!
   – Так вот. Филомена Руссо получила от Господа в дар красоту. Если вы видели ее хотя бы теперь, когда ее изуродовал шрам, вы можете это понять. Она самая красивая женщина в Неаполе. То есть была самой красивой. Бедная Филомена!
   – Почему бедная? Из-за шрама?
   – Нет, бригадир, из-за красоты. Красота всю жизнь была для нее проклятием. Вы должны знать, что, если женщина так красива, ей лучше быть проституткой в душе. Если у нее душа проститутки, она живет в роскоши, и ее дети тоже, и мать, и отец – вся семья. Она находит мужчин, которые ее содержат; когда надо, показывает, когда надо, прикрывает то, что, на свое счастье, имеет между бедрами. И мужчины – я-то знаю, какое они дерьмо, не в обиду вам будет сказано, бригадир, – бегут за ней по улицам, как кобели за сучкой. Но если она, как Филомена, в душе не проститутка, ей приходится прятаться, чтобы жить спокойно, но покоя ей все равно не дают.
   – А кто не дает спокойно жить Филомене?
   Бамбинелла долго смотрел бригадиру в глаза, потом ответил:
   – В последнее время – бандит, дон Луиджи Костанцо. И еще торговец тканями, у которого она работает. Она рассказала нам об этом, когда мы были у нее в последний раз. Бандит угрожал ее сыну, а хозяин хотел вышвырнуть ее на улицу.
   Майоне сжал кулаки, и это не ускользнуло от внимания Бамбинеллы, который продолжал говорить:
   – Я, конечно, не думаю, что они и теперь продолжат ее обижать.
   – Кто же, по-твоему, мог это сделать?
   Мужчина-проститутка покачал головой:
   – Позвольте человеку, который работает с красотой и болезненной любовью, сказать вам кое-что: тот, кто влюбляется в красивого человека, убивает его, но не уродует. Это не был ни один из тех двоих, бригадир. Я не верю, что это кто-то из них. И не могу вам сказать, кто тот сумасшедший, который уничтожил эту великолепную красоту.
   – А почему ее называют шлюхой, раз она такая скромная женщина?
   – Потому что женщины не желают признать, что есть женщина лучше, чем они. И думают, что мужчины теряют голову не из-за одного того, что только видят ее, а из-за чего-то другого. Знаете, сколько раз такое случалось со мной и до сих пор случается!
   Майоне встал и направился к двери.
   – Спасибо, Бамбине. Если что-нибудь узнаешь, пошли кого-нибудь за мной. И веди себя хорошо: я не хочу вечно улаживать твои неприятности. Ты мне не сын.
   Бамбинелла кокетливо улыбнулся, но его глаза были немного грустными.
   – Да, бригадир, я буду осмотрительнее. Но хочу сказать вам кое-что. От красоты можно потерять голову – от красивого лица, но и от красивой души тоже. У вас прекрасная семья, не втягивайте ее в это, если я смею дать вам совет.
   Майоне резко остановился перед дверью:
   – Нет, не смеешь. И кроме того, для меня это только работа. Всего хорошего.
   И бригадир поспешил домой.


   34

   Следующее утро было четвертым с тех пор, как первый порыв весеннего ветра пронесся по переулкам за портом. Воздух с каждым часом становился теплей, пальто почти полностью исчезли с улиц, и на нескольких мужчинах уже можно было увидеть соломенные шляпы.
   В домах были открыты окна, появлялись на свет кофты и юбки, забытые за долгую зиму; люди пели и ссорились громко, к огромной радости старух сплетниц, которые жадно прислушивались к их голосам со своих балконов.
   На улицах легкий ветер, усиленный запахом моря, развлекался, сдувая с голов шляпы и ломая ветки деревьев. Женщины и мужчины, которые много месяцев подряд равнодушно проходили мимо, не обменявшись даже взглядами, теперь внимательно наблюдали друг за другом и посылали в улыбках тайные послания без слов. Снова оживали после зимнего сна чувства, замороженные холодом, – влечение, нежность, зависть, ревность.
   На центральных улицах запах лошадиного навоза стал острей, и торговцы с новой силой принялись зазывать покупателей. Воздух был полон обещаний, а среди них кружилась невидимая весна.
   Солнце ярко сияло, воздух был нежным и ароматным, и казалось, еще не все потеряно.
   Аттилио всей грудью вдыхал легкий ветер, влетавший в маленькое окно его комнаты. В первый раз за много дней он снова думал, что сможет повернуть свою жизнь так, как хочет.
   Его дела в театре накануне вечером были не лучше, чем обычно. Даже наоборот: проклятый спесивый осел бичевал и карал его еще больше, если такое вообще возможно. И даже придумал для его персонажа обидное прозвище «щеголь» – специально для того, чтобы ограничить Аттилио, чтобы уменьшить его талант. И словно этого было мало, ложа Эммы по-прежнему пустовала.
   Он вздрогнул от мысли, что больше не сможет укрыться в ее обожающих глазах, если люди будут смеяться над ним.
   Но у двери, через которую Аттилио вышел из театра, стоял мужчина, который представился ему и предложил работу. У молодого актера сердце подпрыгнуло в груди: больше ему нечего бояться! Однако он с презрением отказал тому человеку: пусть никто не думает, что Аттилио Ромора можно купить.
   Но благодаря этой встрече он понял, что у него есть и другая возможность. И твердо решил эту возможность не упустить.
   Он поиграл мускулами под спортивной майкой и подтяжками. Послал ослепительную улыбку синьоре, которая задержалась на балконе напротив, развешивая одежду. Она тоже была рада жизни: солнце сияло, и будущее выглядело светлым.
 //-- * * * --// 
   Ричарди читал список людей, которые последними видели Кармелу Кализе живой. Послание с того света, которое мертвая женщина написала собственной рукой. И это не единственное ее послание комиссару. Есть еще слова: «Хосподь не купец, который плотит по субботам».
   Он стал читать, задерживаясь на неразборчиво написанных фамилиях.

   «Пассарелли, мущина, мать.
   Коломбо, женщина, новая, любовь.
   Ридольфи, драгаценности, жена.
   Эмма.
   Иодиче, плотить».

   На некоторых страницах черной тетради с красным обрезом было целых десять имен. Среднее количество было шесть или семь. Может быть, одна из этих встреч была дольше, чем остальные. А может, старуха прочла по картам свою судьбу.
   Ричарди любил холод и при первой возможности широко открывал окна, чтобы впустить свежий воздух. С большой площади поднимался запах моря и вместе с ним – голоса и песни нового времени года.
   Майоне стоял перед окном и задумчиво смотрел на улицу. В это утро он чувствовал внутри какую-то боль, но не смог бы точно сказать, отчего ему больно. В его голове кружились слова Бамбинеллы, и он чувствовал себя немного виноватым. В его мозгу отпечаталось недавнее воспоминание о все еще перевязанном лице Филомены и ее печальной улыбке. Увидев его, растрепанного, на своем пороге в то утро, она сказала:
   «Бригадир, вы заставляете меня привыкнуть к тому, что здороваетесь со мной». А он ответил: «Так привыкайте, Филоме».
   – Майоне, ты что там делаешь – спишь стоя?
   – Ничего серьезного, комиссар. Я просто пару ночей плохо спал. Может быть, оттого, что становится теплей. Ну вот, у нас опять будет больше работы. Так всегда в это время года. Разве нет?
   Ричарди кивнул в ответ, вздохнул и сказал:
   – Опыт указывает, что да. Но будем надеяться на лучшее. А теперь расскажи мне про свое любовное свидание.
   Глаза Майоне округлились от изумления. Он начал защищаться:
   – Какое же это свидание, комиссар? Я просто зашел поздороваться и посмотреть, как заживает ее рана. Но между нами не было никаких личных разговоров, что вы! Я только зашел узнать, не нужна ли ей помощь, но даже и не думал…
   Ричарди внимательно посмотрел на бригадира:
   – О чем ты говоришь? Я имею в виду твой разговор с Петроне по поводу расшифровки записей. Послушай, Рафаэле, я не из тех, кто сует свой нос в чужие дела, и занимаюсь этим, только если надо для работы. Но я хочу сказать тебе кое-что: я был с тобой и твоей семьей в… то ужасное время. Я познакомился с твоей женой и твоими детьми. И помню Луку. Поверь моим словам: то, что у тебя есть, нельзя купить ни в одном магазине мира.
   Майоне опустил глаза.
   – Почему вы говорите мне это, комиссар? Мне повезло с семьей, она – мое счастье, я это знаю. Но с тех пор как случилось… это, мы больше не разговариваем – я и Лючия. То есть не совсем не разговариваем, но, когда это бывает, она всегда думает о своем. Даже другим кажется, что это странно. Она все время молчит и смотрит перед собой. Кто знает, что она видит.
   – А ты ей не помогаешь? Не ищешь ее, не говоришь с ней?
   Майоне печально улыбнулся:
   – Я это делал, комиссар, и делаю теперь. Но это все равно что разговаривать со стеной. Иногда я веду себя как сумасшедший – говорю, когда некому слушать. Похоже, что мы с ней можем разговаривать друг с другом только через Луку – через память о Луке. И мы никогда не называем его имя.
   Ричарди наблюдал за ним.
   – Я не тот, кто может сказать тебе, какими бывают отношения внутри семьи. Ты ведь знаешь, что у меня семьи нет и не было даже, когда я был ребенком. Я вырос со своей няней и до сих пор живу вместе с ней. Я ее люблю, но это не семья. Знаешь, что я думаю? Легко идти по жизни вместе, когда все хорошо. Если случаются трудности, то будто нужно переходить горы, становится холодно и начинает дуть ветер. И возможно, тогда, чтобы согреться, надо держаться немного ближе друг к другу. Это говорит тебе человек, который все время живет в холоде и не имеет никого, чтобы согреться.
   Майоне был ошеломлен и смотрел на комиссара с изумлением. Он никогда не слышал, чтобы Ричарди говорил так долго и не о расследовании, а о себе самом, своей жизни и семье. Майоне знал, что комиссар не женат или, верней, женат на своем одиночестве.
   – Комиссар, я иногда думаю, что наша с Лючией любовь умерла вместе с нашим сыном. Мне кажется, она думает, что страдает только она одна, потому что была его матерью. Что я не вижу его перед собой каждый день – с этой притворной обидой на лице, когда он говорил: «Здравствуй, пузатый бригадир. Я должен отдать тебе честь?» Что каждый раз, когда закрываю глаза, я не чувствую его у себя на руках, маленького? Когда ему было семь лет, он однажды захотел посмотреть на мой служебный пистолет. Иногда мое сердце так болит, что я не могу дышать. Но моя боль ничего не значит, имеет значение только ее материнская боль.
   Ричарди покачал головой:
   – Не знаю, Рафаэле. Может быть, ты тоже прав. Но, по-моему, боль нельзя сравнивать по величине: моя больше твоей или твоя больше моей. Иногда боль даже может объединить. Возможно, вам нужно только немного поговорить друг с другом вечером. Я начинаю чувствовать тот холод, про который сказал тебе, именно по вечерам. Тогда… я подхожу к окну и дышу свежим воздухом. И слушаю музыку по радио. А потом иду спать с надеждой, что не буду видеть сны.
   Где-то на площади, на глубине в два этажа под окном кабинета, заиграло механическое пианино: «Амапола, нежнейшая Амапола». Взлетела вверх стая голубей, такая огромная, что в воздухе стало тесно от их крыльев. Из порта, который находился чуть дальше, донесся крик чайки. Майоне смотрел на море и представлял погибшего сына. Ричарди тоже смотрел на море и представлял Энрику.
   – В любом случае, если тебе будет польза от разговора с кем-нибудь, я всегда рядом. А теперь посмотрим этот список.


   35

   Работают только его руки. А сознание снова видит все это – кровь, тело на полу, коробку и его самого, который ищет среди такого множества векселей свой – тот, который он подписал, когда еще верил в свою мечту.
   Работают только руки – месят тесто, раскатывают его, быстро бросают маленькие порции начинки на лепешки. Сердце полно тоски и боли, и в этом истинное значение того, что происходит. Ему больно за детей, за жену, за мать – бедная моя старушка-мама! Больно от позора, от голосов, от лиц, которые отворачиваются, когда его родные проходят мимо.
   Работают только его руки, одни лишь руки. Жар печи опаляет волосы на его руках. Печь трещит, как будто бормочет ему, что он попадет в ад. Взгляд мечется с места на место – из зала на дверь, потом на кончики волос идущего мимо человека, на людей, которые отправились на прогулку подышать обновившимся воздухом.
   Лучше бы никогда не наступила эта весна! Лучше бы он никогда не бросал свою тележку!
   Пресвятая Дева, сколько там было крови! Сколько ее может быть в таком маленьком теле? Ковер!
   Ковер на полу изменил цвет. Он окликнул, она не ответила. Окликнул два раза. Пресвятая Дева, хоть ты мне помоги!
   Он вспомнил, что, когда был еще ребенком, один человек из их переулка попал в тюрьму: украл что-то. Его мать откладывала часть еды, которой и так было мало, для семьи, оставшейся без отца; и все в квартале делали то же самое. Но детям было запрещено играть с детьми вора. Он не позволит, чтобы такое случилось с его детьми! Ни за что не позволит!
   Его не заберут в тюрьму. Он не даст себя схватить.
   Он перестал резать соленые анчоусы, просунул руку под стойку и проверил, на месте ли длинный острый нож для мяса.
   Все решится сегодня; он это чувствовал. Но он не даст себя схватить.

   Майоне достал записную книжку и стал читать свои пометки.
   – Мама миа! Ничего не пойму в том, что сам написал! В тот день Кализе вела прием не с самого утра, потому что было назначено всего пять встреч. Она сказала Петроне, что должна выйти из дома по одному очень важному собственному делу. В любом случае она вернулась в час обеда и вскоре после полудня занялась клиентами. Я послал вызовы всем, кого она приняла. Может быть, вы знаете кого-то из них, комиссар? Эти люди из тех, которыми занимаетесь вы. Некий Ридольфи Паскале не может прийти в управление, нам самим придется идти к нему. Он упал с лестницы, как раз когда уходил от Кализе в то утро, так что теперь сидит дома с повязкой на ноге. Вы же помните, какая там лестница, комиссар? Даже я чуть не упал на ней, когда мы там были в последний раз. Счастье еще, что она узкая, и я бы застрял на ней, даже если бы упал. Перейду к остальным. Первым к ней пришел Пассарелли Умберто из города Фория, бухгалтер, служит в кадастровом бюро.
   – А что тебе сказала о нем Петроне?
   Майоне засмеялся:
   – Ну, это довольно странная и забавная история, комиссар. Короче говоря, этому бухгалтеру Пассарелли шестьдесят лет. Он живет с матерью, которой восемьдесят семь. До сих пор все шло нормально. Этот бухгалтер обручен с тех пор, когда ему было двадцать лет, с некоей синьориной Лилианой, которая живет отдельно от него. Сорок лет они жених и невеста, комиссар! А почему не поженились? Да потому, что синьора Пассарелли, которая, в сущности, родилась быть свекровью, не хотела этой свадьбы. Все деньги в ее руках, а она хотя и очень стара, но еще в своем уме. Поэтому они ждут.
   – А почему он пришел гадать к Кализе?
   – По смешной причине: хотел узнать, когда умрет его мама. Она умирает уже двадцать лет. Петроне знакома со служанкой врача, который лечит синь ору Пассарелли, и через нее добывала сведения, которые помогали Кализе читать будущее по картам. Это невероятно!
   – Хорошо, хорошо, хватит об этом. Кто был следующим?
   – Девушка по фамилии Коломбо. Она приходила всего второй раз, по поводу сердечных дел, потом я вам все расскажу. А вот с той, что пришла потом, нам придется помучиться. Это важная дама из Санта-Лючии, Эмма Серра ди Арпаджо. Тут дело обстоит серьезно, она – едва ли не главный источник денег для предприятия. Петроне не смогла мне сказать о ней ничего: Кализе вела с ней дела напрямую. Может быть, тут и узнавать нечего. Я хотел вас спросить, как быть с ней – посылать ей повестку или действовать осторожней? Я бы не хотел поднимать шум, а с людьми из верхов общества всегда сложно иметь дело.
   Ричарди нетерпеливо фыркнул:
   – Сколько раз я тебе говорил, что не хочу слушать ничего подобного! Если нам положено вести расследование, значит, это надо делать. Пошли ей повестку так же, как всем остальным. А если потом кто-то начнет вставлять палки в колеса, будем думать, как сломать эти палки о его голову. А последний?
   – Иодиче, хозяин пиццерии в квартале Санита. Это не карточный клиент, а должник. Но вексель исчез: я проверил сам, его нет. Может быть, Иодиче заплатил и ушел, и запись в тетради говорит об этом.
   – А может быть, он убил Кализе и забрал вексель. Посмотрим. Впусти Пассарелли.

   Бухгалтер Умберто Пассарелли не верил в судьбу, что было странно для человека, который ходил к гадалке узнать будущее по картам. Он считал важной частью хода событий то, как человек идет им навстречу. Исходя из этого и складывался его день, который мог начаться хорошо или плохо.
   Поэтому он обращал очень много внимания на все, что случалось в течение часа после того, как просыпался. Для него события первого часа дня были знаками, ясно говорившими, какой след этот день оставит в его жизни. По ним он, должным образом нахмурившись, настраивал себя на остальные двадцать три часа суток. Но иногда знаки было трудно истолковать.
   В то утро его разбудили несколько сильных ударов в дверь – плохой знак. Но их услышал только он, а мама продолжала мелодично похрапывать – хороший знак. Два полицейских в форме – плохой знак. Но они вели себя достаточно вежливо – хороший знак. Они велели ему прийти к ним в управление сегодня же утром – плохой знак. Но они не арестовали его и сказали, что ни в чем его не обвиняют, – хороший знак. Пока не обвиняют, добавили они – плохой знак.
   Так Умберто Пассарелли приспособил свое правило жить по приметам к стратегии выжидания. Он осторожно зашел в кабинет Ричарди и перед этим благовоспитанно спросил: «Можно войти?»
   Это был худой человечек маленького роста. Его волнение выдавали несколько нервных движений, из которых самым неприятным была привычка щурить левый глаз и одновременно скашивать рот тоже влево. Казалось, что он подмигивает и в то же время пугается. Маленькие золотые очки, твердый воротничок, на манжетах крошечные чернильные пятна.
   Аккуратно уложенная прядь волос прикрывала лысую макушку. Легкий ветерок, влетавший в окно, вдруг растрепал его волосы, а в нескольких местах даже приподнял. Ричарди вспомнил шествие на Троицу, которое устраивали на его родине. Участники этой процессии изображали сошествие Святого Духа с помощью дрожащих полосок ткани на голове.
   Узнав от Пассарелли и записав все его анкетные данные, комиссар спросил, знает ли тот, что Кармела Кализе убита.
   – Конечно знаю. Я прочел в газете. Как жаль! Такая неприятность!
   – Неприятность?
   – Конечно, комиссар. Поймите: теперь я и еще неизвестно сколько таких людей, как я, должны будем искать другого человека, который бы нам помогал. А это нелегко, поверьте мне. – Он прищурил глаз. – Нелегко поддерживать в себе веру в того, кто говорит тебе, что ты должен делать.
   Ричарди сдвинул брови.
   – Что это значит «должен делать»? Вы делали то, что вам говорила Кализе?
   Левый глаз Пассарелли снова прищурился.
   – Конечно, комиссар. Иначе, зачем бы я к ней ходил? И к тому же советы так дорого стоили…
   – А как долго вы были ее… клиентом?
   – Уже год. Я приходил к ней примерно раз в неделю.
   – А по какой причине? То есть какие она давала вам указания?
   – Видите ли, комиссар, я живу со своей мамой. Поймите меня правильно: она великая женщина, необыкновенный человек, у нее нет никого, кроме меня. Поэтому я должен помогать ей, а это непросто: она очень больная, старая, вспыльчивая женщина. Если бы вы слышали ее крики… Она может весь квартал поднять.
   – Я вас понял. А какое отношение имеет к ней Кализе?
   – Никакого. Просто я человек аккуратный, и мне нравится организовывать свою жизнь заранее, знать причины, определять даты.
   – Так в чем же дело?
   – Ну, она помогала мне узнать, когда – то есть когда приблизительно – моя мать скончается. Моя невеста – у меня есть невеста, ласковая и бесконечно терпеливая синьорина – должна иметь время, чтобы подготовить приданое и церемонию. Вы не представляете, какая это большая работа. Я не хочу, чтобы вы думали, будто я желаю смерти своей маме – ни в коем случае! Но все-таки отношения между любящими друг друга мужчиной и женщиной должны быть официально оформлены. А ведь по умершей матери нужно носить траур – самое малое два года. Наш с мамой дом полон лекарств, мебель старая, значит, что-то надо поменять. И еще приготовить комнату для детей.
   – Значит, у вас есть дети? – вмешался Майоне, который в течение всего допроса пытался сдержаться.
   – Нет, но моей невесте нравятся большие семьи.
   – А сколько лет этой синьорине?
   – На два года больше, чем мне, то есть шестьдесят два. Но у нее прекрасное здоровье. Сейчас я не могу даже уйти на пенсию, пока… не улажу эти дела.
   Ричарди с упреком взглянул на Майоне.
   – А какой была Кализе, когда вы с ней виделись? Может быть, вела себя не как обычно или сказала что-то?
   Пассарелли задумался; его тело совершало при этом множество нервных движений.
   – Кажется, нет, комиссар. Может быть, молчала чуть больше чем обычно. Даже не поздоровалась, только дала мне сводку о здоровье мамы за этот день. И вот что удивительно! Ее слова в точности совпали с тем, что говорил мамин врач накануне! Жалко, что я не смог сказать об этом маме: тогда мы бы сэкономили деньги на враче.
   Ричарди посмотрел на Майоне, но тот стоял к нему спиной. Комиссар увидел, как подпрыгивают его плечи, и покачал головой.
   – Хорошо, Пассарелли. Можете идти. Но будьте в пределах досягаемости: возможно, нам еще понадобится выслушать вас.
   Бухгалтер встал, вздохнул, моргнул глазом, перекосил рот, слегка поклонился и покинул кабинет. Перед тем как он вышел из двери, прядь волос, прикрывавшая лысину, изящно шевельнулась. Это было похоже на прощальный кокетливый взмах руки.


   36

   Тротуар перед церковью Санта-Мария делле Грацие был заполнен людьми, занятыми каждый своим делом. Магазины были еще открыты; воздух был приятный.
   Ритучча сидела на церковной лестнице чинно и спокойно. Она ждала. Присмотревшись к ней внимательно, можно было понять, что она не просит милостыню. Нищенка выбрала бы более удобное место – ближе к воротам или неподалеку от улицы. А эта девочка сидела вне конуса света, который шел от фонаря, качавшегося над серединой улицы, в стороне от взглядов. Ритучче было двенадцать лет, но она казалась моложе. Она знала, что это хорошо: чем меньше она заметна для глаз, тем лучше. Знала с тех пор, как умерла ее мать и она, совсем маленькая, осталась одна с отцом.
   Одна с отцом.
   По ее телу пробежала дрожь как от холода, хотя воздух был уже теплым. Она долго думала о том, что делать. О том, как решить эту задачу – для Гаэтано и для себя.
   Решение было трудным и причиняло боль. Будет нелегко выполнить его, и после этого тоже не станет легче. Не из-за одиночества: оно даже стало бы для нее с трудом завоеванной радостью. Ритучча вздохнула.
   Она увидела, что тот, кого она ждет, пробирается к ней через толпу. Обвисший край мягкого берета загораживал его смуглое лицо; ладони были испачканы известью и штаны тоже – до середины бедер. Гаэтано Руссо тоже выглядел моложе своих тринадцати лет, если не смотреть ему в глаза.
   Он сел рядом с Ритуччей. Как всегда, они даже не поздоровались дуг с другом. Двое детей на ступенях церкви, но у этих детей были глаза столетних стариков. Она посмотрела на него, и он наконец заговорил:
   – Ей лучше. А те поступили так, как ты говорила, – и бандит, и эта свинья, у которого она работает.
   На ее губах мелькнула улыбка. Как все оказалось просто. Мужчины все одинаковы.
   Глаза Гаэтано были полны слез.
   – Она была такая красивая. А теперь… проклятые.
   Ритучча крепко сжала его руку:
   – А остальное?
   Гаэтано поднял голову и посмотрел на Ритуччу. Его черные глаза так блестели от гнева и слез, что светились в темноте, словно глаза волка.
   – Все идет так, как мы говорили. Ты уверена? Завтра?
   Ритучча кивнула, глядя в одну точку перед собой. «Мама, ты поймешь меня. Если ты видишь меня, я здесь, на церковной лестнице. Если ты чувствуешь меня, то знаешь, что у меня на сердце. И что происходит с моим телом почти каждую ночь с тех пор, как ты ушла из нашего мира. Я должна это сделать, мама. Ты это понимаешь, правда?»
   С моря прилетел ветер. Может быть, это он выжал из глаз Ритуччи единственную слезу, которая скатилась по ее щеке.

   У Майоне на глазах проступили слезы от смеха, он вытирал их носовым платком.
   – Комиссар, я сейчас умру! Детей он хочет! Ему шестьдесят, ей шестьдесят два – а он хочет детей! А его мама, здоровая и бодрая, может прожить до ста лет, и еще два года он будет в трауре! Не старей, не болей, милая невеста! По-моему, нам лучше последить за этим бухгалтером Пассарелли. Он вот-вот придушит свою маму подушкой, чтобы избавиться от нее. Тогда жених с невестой смогут соединиться!
   Ричарди покачал головой, как всегда криво улыбаясь, будто гримасничая.
   – Да, человек – странное существо. Никогда не знаешь, какой он на самом деле. А кто у нас следующий?
   Майоне положил на место платок и снова взял в руки расписание гадалки.
   – Синьорина, о которой известно мало. Ее фамилия Коломбо. Ее сопровождала другая девушка, давняя клиентка Кализе, и гадалка еще не говорила о ней с Петроне. Сопровождавшая пришла по поводу любви: жених был далеко; потом, кажется, она вышла замуж. Поэтому Петроне подумала, что и эта пришла по такой же причине. Кализе в течение двух или трех сеансов уточняла вопрос и говорила девушке то, что узнавала от Петроне, которая начала свое расследование. В день преступления оно еще только начиналось. Впустить ее?
   Комиссар Ричарди повел себя странно: ему вдруг стало не по себе. Он огляделся – это его кабинет, все как обычно. Он провел рукой по глазам: может, у него начинается жар?
   – Да, впусти.
   В кабинет вошла Энрика.
   Когда Ричарди несколько месяцев назад столкнулся с ней лицом к лицу перед тележкой с зеленью, он смотрел на нее всего одну секунду. Но в своем воображении и в мечтах он бесконечное множество раз повторял это мгновение.
   Это было одно из тех мгновений, вокруг которых строится целая жизнь. Первый раз он и она смотрели друг другу в глаза.
   Нормальные люди так не поступают. Но он знал, что не имеет права быть нормальным.
   Он так долго думал об этом моменте, переживал его снова и снова, как пожизненно осужденный в своей тюрьме или как потерпевший крушение на необитаемом острове. И поэтому поверил, что готов к настоящей встрече, если она случайно произойдет. Но невозможно было ошибаться сильнее.
   Энрика тоже словно окаменела. Повестка из полицейского управления вызвала у нее любопытство, но страха и смятения не было: Энрика знала, что ей не из-за чего волноваться. По дороге она прокрутила в памяти события последних дней и решила, что дело в случае, свидетельницей которого она недавно была на улице. Четыре подростка в черных рубашках хватали за одежду старика и называли его пораженцем. Ничего серьезного, но в такие времена никогда не знаешь, что тебя ждет.
   И вот теперь она стоит перед человеком, чей силуэт видит каждый вечер, не пропуская ни одного дня, всегда в один и тот же час. Перед мужчиной, который заполняет все ее сны и самые тайные желания. И снова смотрит в его прозрачные глаза, в которых словно отражается сердце.
   Майоне поднял взгляд от записной книжки и удивленно моргнул: такая неестественная тишина была в кабинете. Даже на площади за окном все молчало – а это редкий случай в такой час дня.
   Весна наслаждалась этим до безумия: она обожала такие мгновения, когда кровь беззвучно пульсирует в венах.
   Бригадир смотрел на них обоих, как зритель на спектакле, который ожидает, что будет дальше, а потом нерешительно кашлянул.
   Этот звук в тишине показался оглушительным взрывом. Ричарди вскочил с места. Непокорная прядь волос упала ему на лоб, уши ярко покраснели. Он открыл рот, потом закрыл и открыл снова. В конце концов, он произнес: «Садитесь, пожалуйста», но голос плохо повиновался. Ричарди шумно кашлянул, чтобы прочистить горло, и повторил приглашение сесть.
   Энрика не ответила: она была словно околдована и не верила собственным глазам. Ей захотелось убежать, но вместо этого она осталась стоять как вкопанная. Свою сумочку она держала перед грудью и крепко сжимала обеими руками, словно приготовилась защищаться. На ней были шляпка, приколотая к волосам двумя большими булавками, юбка до середины икр и полуботинки. Она, конечно, мысленно проклинала себя за то, что не оделась более современно и не подкрасилась.
   Ричарди стоял рядом с письменным столом, не зная, куда идти – вперед или назад. Ему тоже сначала хотелось бежать. А поскольку она загораживала собой дверь, он подумал, не прыгнуть ли в окно. Ричарди бросил умоляющий взгляд на Майоне. Бригадир еще никогда не видел комиссара таким.
   Тогда Майоне очнулся и вмешался в происходящее. В сюрреалистической картине появилось движение.
   – Прошу вас, садитесь, синьорина. Вас вызвали, только чтобы получить информацию. Представляю вам комиссара Ричарди. Он должен задать вам несколько вопросов.


   37

   Полицейские Камарда и Чезарано остановились у входа в переулок. Камарда еще раз посмотрел на листок бумаги, который держал в руке, и кивнул товарищу. Они вошли в переулок и скоро оказались перед заведением, которое было их целью, – перед пиццерией.
   Они расслабились и были спокойны: нужно просто передать вызов в полицейское управление человеку, который мог дать нужные сведения, а мог оказаться и свидетелем – кто знает.
   Это было последнее задание на сегодня, и легкое-легкое. Потом они закончат обход и вернутся домой.
   У одного было двое детей, у другого трое.

   Теперь Ричарди и Энрика сидели, а Майоне возвышался над ними, как судья на ринге. Из тупикового положения удалось выйти – но только в физическом смысле. В психологическом – нет. Ричарди даже не пытался заговорить. Энрика сидела как мертвая – словно не живая девушка, а чучело, сделанное из ее кожи. Майоне, стоявший спиной к стене, был вынужден вмешаться снова:
   – Итак, синьорина Энрика Коломбо, проживающая по адресу улица Святой Терезы, дом сто три. Это вы?
   Энрика медленно повернула голову к нему:
   – Добрый день, бригадир. Вы прислали мне повестку, и я подтвердила ее получение; это что-то значит. Да, это я.
   Тон этих слов был холодней, чем ей хотелось, но у нее были все основания злиться. Она так долго ждала, что герой ее мечты сделает первый шаг к встрече, и сейчас не могла примириться с тем, что познакомилась с ним из-за «вызова для дачи информации». Такая надпись была на листке, который ей вручили сегодня утром.
   Майоне больше не имел формальных предлогов, чтобы поддержать разговор. Оставшись без опоры, он смотрел на Ричарди и ждал, чтобы тот начал задавать вопросы. Но не было никаких признаков, что комиссар собирается заговорить. Ричарди по-прежнему молчал как немой. Бригадир забеспокоился: не стало ли его начальнику плохо, но не решился спросить об этом Ричарди.
   Он снова кашлянул. Ричарди очнулся и взглянул на него. Но что выражал этот взгляд, было непонятно.
   Майоне понял, что должен вести допрос сам, хотя и не знал почему. Комиссар держался так, словно перед ним было привидение.
   – Синьорина, вы знакомы с Кализе Кармелой, по профессии гадалкой на картах?
   Так вот почему ее вызвали! Энрика знала от подруги, что гадалка убита, и это ее сильно взволновало: она видела несчастную женщину всего за день до смерти, и такой ужасной смерти! Но сейчас ее застали врасплох, и она сгорала от стыда. Значит, он знает! Знает, что она ходила к гадалке, и, может быть, думает, что она невежественная дура или – еще хуже – что она не чтит Бога и пользуется услугами ведьмы, чтобы решить свои проблемы.
   Энрика крепко сжала губы и бросила из-под очков в черепаховой оправе гневный взгляд.
   – Да, разумеется. И я уже знаю об… этом несчастье. Я видела ее накануне. А что такого? Разве это запрещено?
   Майоне моргнул от неожиданности: он не предполагал, что тон ответа будет таким агрессивным.
   – Конечно, не запрещено. Мы только хотели узнать, нет ли у вас каких-то предположений, ну, или не показалось ли вам что-то странным. Скажем, не вела ли Кализе себя иначе, чем обычно.
   Иначе, чем обычно! Как будто Энрика постоянная клиентка, почти свой человек в этой жалкой, дурно пахнущей квартирке. У нее нет никакого желания стоять здесь и терпеть обиды.
   – Обратите внимание, бригадир, что я была там всего лишь второй раз. Поэтому я не знаю, какой Кализе была обычно. Могу вам только сказать, что она задала мне гораздо больше вопросов, чем я ей, по поводу… того, что меня интересовало. Ничего странного я не заметила.
   Майоне качнулся с ноги на ногу.
   – А когда входили и выходили, вы ничего не заметили?
   Энрике казалось, что она вот-вот умрет от мысли о том, что про нее думает Ричарди, от того, что он не говорит с ней, потому что она выглядит как дура. И еще эти проклятые очки и лицо не накрашено. Ей хотелось лишь одного – плакать.
   – Нет, бригадир. Разве что привратница была со мной недостаточно вежлива: когда здоровалась и прощалась, смотрела мне прямо в лицо, как будто хотела запомнить. А теперь, если вы позволите, я хотела бы уйти: я неважно себя чувствую.
   Майоне, который не знал, что еще спросить, посмотрел на Ричарди, но тот сидел за письменным столом как каменный, а затем указал рукой на дверь.
   Энрика встала и направилась к выходу. И разумеется, в этот момент случилось чудо: статуя ожила, вскочила с места, вытянула руку в сторону девушки и заговорила:
   – Синьорина, синьорина, подождите! Я должен задать вам вопрос! Пожалуйста, не спешите уходить!
   От тона этих слов у Майоне мурашки пробежали по спине. Он никогда не слышал, чтобы комиссар так бормотал, и не хотел больше никогда слышать. Энрика остановилась и резко обернулась. Тихим и немного дрожащим голосом Ричарди произнес:
   – Скажите мне, пожалуйста… – провел языком по пересохшим губам и заговорил снова: – Вы… вы были там… Что вы спросили у Кализе? Что вы хотели узнать? Скажите, пожалуйста, что?
   Майоне был ошеломлен. Он с изумлением смотрел на комиссара и думал, что еще немного – и у Ричарди разорвется сердце. Но Энрика не пожелала пойти на сделку с судьбой, хотя и была тронута этим печальным зовом.
   – Не думаю, что это вас касается. До свидания.
   – Но я прошу вас, я умоляю… Я должен это знать!
   Прошу вас? Умоляю? Он что, сошел с ума? Майоне заткнул бы комиссару рот кляпом, если бы мог. Энрика смотрела на Ричарди, и ее сердце наполнялось нежностью. Она приняла то решение, которое женщины часто принимают, если не знают что сказать, – то есть солгала.
   – Вопрос был по поводу проблемы со здоровьем.
   Потом она простилась со всеми легким кивком и ушла.

   Майоне после ее ухода оказался в чрезвычайно трудном положении. Ему не хватало мужества спросить Ричарди, что произошло. Но притвориться, что ничего не заметил, он тоже не мог.
   Комиссар упал в свое кресло. Его широко раскрытые глаза смотрели вперед невидящим взглядом, руки бессильно лежали на столешнице, лицо было белым, как у мертвеца.
   Майоне сделал полшага вперед и тихо кашлянул, потом сказал что-то насчет необходимости пойти в уборную и с опущенной головой покинул кабинет.
   Ричарди сам себе не верил. Он так много воображал себе по поводу их последней встречи и поэтому теперь был в ужасе. Как он мог повести себя так по-идиотски?! Он, который привык каждый день смотреть на смерть и разложение, был не способен всего несколько минут вести нормальный разговор. А теперь она ушла обиженная и сердитая, думая о нем все самое худшее, что только возможно.
   Он был в отчаянии.

   Энрика быстрым шагом возвращалась по улице Толедо к себе, на улицу Святой Терезы. Ароматный ветер дул ей навстречу, словно насмехаясь над ее горем.
   Она была в отчаянии.
   Она ждала чего угодно, но только не встречи с ним лицом к лицу. Значит, он комиссар полиции. Как же ей теперь сказать ему, что она не такая злая, какой появилась перед ним? Какая она дура! Дала волю своему гневу из-за того, что ее застали врасплох! И еще одета как женщина-солдат вспомогательных войск в книге Каролины Инверницио.
   Она не сумела улыбнуться или сказать ласковое слово и этим дать ему предлог для приглашения. И что еще хуже, не смогла придумать ничего лучше, чем проблема со здоровьем. Не хотела выглядеть глупой доверчивой мечтательницей, а теперь он будет думать, что она больна, может быть, даже туберкулезом. Теперь он даже не станет подходить к окну по вечерам. Дура!
   Энрика плакала и шла по улице, подгоняемая ветром, который нес из леса обещание весны – намек на запах цветов.


   38

   Вернувшись в кабинет, Майоне увидел там уже обычного Ричарди – непроницаемого, сдержанного, задумчивого. Может быть, комиссар был только чуть печальнее, чем всегда.
   – Продолжаем работать, Майоне. Этот день оказался трудней, чем я ожидал. Кто у нас следующий?
   Бригадир посмотрел в записную книжку:
   – Значит, так. Следующий – Иодиче Тонино, хозяин пиццерии из Саниты, клиент по ростовщичеству. Дело обстоит так: Иодиче имел тележку – одну из тех, возле которых вы часто останавливаетесь пообедать. Его дела шли неплохо. Это трудяга и весельчак. Он работал даже в плохую погоду. Потом он открыл пиццерию, купив для этого помещение закрывшейся кузницы, и занял деньги у Кализе. Но дела пошли неважно. По словам Петроне, он уже два раза получал отсрочку платежа и в тот вечер обязательно должен был заплатить.
   Комиссар, казалось, думал о чем-то своем.
   – И он заплатил? – спросил Ричарди наконец. – Ты посмотрел в коробке?
   Майоне кивнул:
   – Да, комиссар, я снова проверил. Кажется, я уже говорил вам об этом. Но на его имя ничего нет. Извините, комиссар, за вопрос, но вы действительно хорошо себя чувствуете? У вас, правда, никогда не бывает очень яркий цвет лица, но сейчас вы, по-моему, похожи на мертвеца, до того бледный. Если хотите, прекратим работу до завтра. Кализе никуда от нас не уйдет.
   – Говоришь, я похож на мертвеца? Нет, не похож. Поверь мне, нужно очень постараться, чтобы казаться мертвым. Может быть, я просто немного устал. Посмотри, не пришел ли этот Иодиче. Продолжим.

   Он увидел полицейских в дальнем конце улицы. В это время он все еще стоял на балконе и думал о том, что ему надо сделать и как поступить. Он увидел, как эти двое приближаются. Уличные торговцы, женщины и дети гуляли по Санта-Лючии, стараясь первый раз в этом году глотнуть морского воздуха. В этой разноцветной толпе полицейские были похожи на двух серых насекомых.
   Он сразу понял, почему они здесь. Эти двое пришли за ним. Он со своим простодушием, конечно, оставил следы, и полиция каким-то образом их обнаружила. Он улыбнулся, подумав об иронии судьбы. Он оказался неопытным. Самый знаменитый в Неаполе адвокат по уголовным делам, профессор самого престижного университета Италии в области юриспруденции, гроза всех прокуроров, получивший в суде прозвище Лиса. И попался. А из-за чего? Из-за любви.
   О Руджеро Серре ди Арпаджо можно было говорить все что угодно, но нельзя было сказать, что он лгал себе самому. В том случае он не спасал свое имя или положение в обществе. Дело было в любви к жене. К той самой женщине, которая уже давно едва разговаривала с ним, не обращала внимания ни на него, ни на дом, ни на честь имени, которое носит, и бесстыдно выставляла напоказ свою любовную связь.
   И все-таки он любил ее. Любил всем сердцем. Он мысленно увидел перед собой ее улыбающееся лицо, услышал ее серебристый смех и подумал, что стоило рискнуть собой, чтобы не отказаться от нее.
   Два жандарма остановились перед входом в особняк и теперь разговаривали с привратником, у которого униформа была ярче, чем у них. Руджеро увидел, как они передали ему конверт и ушли. В чем дело? Он позвал свою служанку – девушку, у которой всегда был испуганный вид, и велел ей сейчас же принести ему этот документ.
   Через минуту он уже вертел в руках вызов в управление полиции для синьоры Эммы Серры ди Арпаджо.
   В первый раз за долгое время он с трудом улыбнулся. Может быть, еще не все потеряно.

   Патрульные, которые ушли передать вызов хозяину пиццерии, опаздывали, и Ричарди сказал бригадиру Майоне, что решил пока сходить к невезучему Ридольфи. Этот человек жил недалеко от управления, в одном из тех особняков на улице Толедо, которые несколько лет назад были разделены на съемные квартиры, когда у владевшей ими старинной семьи возникли денежные затруднения.
   Ричарди был невысокого мнения о неаполитанской аристократии, но ему становилось не по себе, когда он видел, что эти старинные здания так грубо выпотрошены. Это было неприятно: дом напоминал большого мертвого зверя, скелет которого почти цел, но во внутренностях кишат тысячи паразитов.
   Во время короткого пути, идя рядом с Майоне, он старался очистить свое сознание от эмоций, вызванных тем, что он только что пережил, – встретился с Энрикой, говорил с ней, смотрел ей в глаза. Мечты, которые он лелеял в душе много месяцев, сбылись совсем не так, как он предполагал.
   Привратник особняка встретил их с нескрываемой враждебностью. «Да, синьор преподаватель Ридольфи дома. Он повредил ногу. Да, вы можете подняться. Нет, здесь нет лифта. Последний этаж, квартира двадцать один».
   Пока поднимались наверх, Майоне, тяжело дыша, рассказал комиссару то, что услышал от Нунции Петроне. Ридольфи – учитель латыни в гимназии. Он ходил к Кализе уже около года. Овдовел в результате несчастного случая: жена сгорела в доме, а пожар начался с того, что она нечаянно пролила растворитель. Ридольфи спрашивал гадалку, сможет ли он найти сверток с семейными вещами. Вещи стоили мало, но были очень дороги как память, а он не сумел их найти после несчастья. Ридольфи был убежден, и обе учредительницы предприятия «Кализе и Петроне» были этим очень довольны, что жена через карты старухи сама скажет ему, где лежит сверток.
   Привратница рассказала, что Ридольфи во время каждого визита плакал. По ее мнению, он упал именно потому, что глаза были полны слез и он не видел ступеньки. Хороший человек, настоящий синьор. Она и Кализе сильно испугались в то утро: он прокатился по целому маршу лестницы.
   Подойдя к двери, они постучались, попросили разрешения войти и оказались в крошечной гостиной, чистой и хорошо обставленной. Кресло, в котором сидел Ридольфи, было обито зеленым атласом. Левая нога учителя, зажатая в лубок и перевязанная, лежала на маленькой скамейке. В руках он держал книгу.
   – Прошу вас, будьте как дома. Извините, что не могу встать. Чем обязан?
   Он заметил полицейский мундир Майоне, но на лице не было видно следов тревоги.
   Ричарди легко дал ему характеристику. Пятьдесят лет. Одевается аккуратно, но без утонченности или причуд: сейчас у учителя на шее были черный галстук и жесткий воротничок, но халат на нем был поношенный. Черты лица правильные, глаза грустные, черные очки в неважном состоянии. Один из многих.
   – Добрый день. Нам придется побеспокоить вас несколькими вопросами по поводу Кармелы Кализе.
   – Да, я уже читал. Это ужасно. Я был у нее накануне и как раз там упал с лестницы. В больнице сказали, что это сильный вывих, и обещали снять повязку через месяц. Мне было бы очень неудобно, если бы не помогала жена привратника… хотя, разумеется, это означает дополнительные расходы. Но бывают такие несчастья, что, думая о них, я начинаю считать, что мне повезло. Разве не так, синьор…
   Майоне вмешался в разговор – и сделал это вежливо, потому что этот человек ему нравился и казался хорошим.
   – Комиссар Ричарди и бригадир Майоне из мобильной бригады к вашим услугам, синьор преподаватель. Как, на ваш взгляд, выглядела Кализе в тот день?
   Ридольфи вздохнул, покачал головой:
   – Старость – скверная вещь, бригадир. А одиночество еще хуже. С тех пор как скончалась моя жена, а это было год назад, я думаю только о ней. Детей у нас не было; только мы двое, а теперь я один. К сожалению, все памятные мелочи хранила она, и я больше не могу их найти. Это мелкие вещицы, для других они не имеют ценности, но мне было бы очень важно их иметь.
   Пока учитель говорил, слезы наполнили его глаза и стали понемногу вытекать на лицо. Тон его тихого голоса оставался ровным – ни всхлипов, ни вздохов, только слезы.
   – Ради этого я и пошел к Кармеле Кализе. В первый раз я это сделал просто так, шутя, чтобы не сидеть дома. А потом… потом она стала читать в своих картах то, что знали только я и моя Ольга. И я подумал, что, может быть, есть какой-то способ мне снова поговорить с Ольгой. И встретился с ней в этом мире до того, как соединюсь с ней в другом.
   Ричарди смотрел на этого человека и чувствовал: тут что-то не так. Почему-то – он сам не смог бы сказать почему – он не слышал в словах учителя настоящую боль. Может быть, оттого, что Ридольфи говорил ровным голосом, не меняя тон, словно читал знакомую молитву. Может быть, оттого, что у него не дрожали руки. А может быть, из-за его обильных, но беззвучных слез. У комиссара вдруг пересохло в горле.
   – Синьор преподаватель, нельзя ли мне выпить стакан воды?
   – Разумеется, можно, комиссар. Но вам придется пойти за ней самому: больная нога мешает мне выполнять обязанности хозяина. Сходите на кухню, ее дверь вон там. Стаканы лежат в раковине.
   Ричарди движением руки остановил Майоне, который уже вставал с места, чтобы принести ему воды, и направился на кухню сам.
   Открывая кран, он заметил краем глаза какое-то движение. В углу кухни, на видном месте, в луче света, падавшего из окна, сидел призрак покойной жены Ридольфи.
   Прошло больше года, а этот призрак еще был виден. И нисколько не потускнел: были видны даже несколько струек дыма, который шел от сгоревшей кожи. Каким же сильным должно быть чувство, которое испытывала в последний миг эта женщина! Тело превратилось в скелет, на котором висели клочья мяса, от одежды осталась одна полоска ткани, висевшая на плече. Череп ярко блестел и имел цвет жареного миндаля. Одна глазница была пустой: глаз вытек; второй глаз был цел до сих пор и яростно вращался. Сгоревшие губы больше не прикрывали ряд зубов, таких белых, что они почти сверкали на черном фоне. Один из боковых зубов, малый коренной, был золотым и слабо поблескивал под ярким полуденным солнцем.
   Призрак повернул голову к Ричарди и посмотрел на него своим единственным глазом. Руки сложены на коленях, ноги, которые превратились в две кости, были похожи на палки, но прижаты одна к другой с каким-то странным, разрывающим душу изяществом. Они смотрели друг на друга – призрак и комиссар, который забыл убрать стакан из-под струи. Вода переливалась через край стакана и лилась по руке.

   «Ты ходишь по шлюхам, – сказала женщина. – Мерзкий негодяй, ублюдок, потаскун! Ты плачешь, когда захочешь. Ты говоришь, что они – любовь, а я – домашний очаг. Так вот, когда ты сегодня вечером вернешься домой, будет тебе хороший очаг – целый костер! Ты хотел получить драгоценности моей матери – они на дне моря. Хотел драгоценности, а вместо них получишь хороший очаг. Вы его получите сегодня вечером – ты и твоя шлюха».

   Почерневший от огня скелет повернул череп обратно и засмеялся.

   Эта женщина умерла, смеясь. Она смеялась, когда ее пожирал огонь. «Хороший очаг». Вот она и сожгла себя – в огне домашнего очага. На остатках сгоревшего затылка Ричарди заметил прядь светлых волос. Он закрыл кран, поставил стакан обратно, не отпив ни глотка, и вернулся в гостиную.
   Ридольфи говорил.
   – Нет, бригадир, я не заметил ничего необычного в Кализе. Может быть, она была чуть менее внимательной, думала о своем. Но это, может быть, только мое впечатление. Пожалуйста, входите, комиссар. Вы нашли стакан? Садитесь, будьте как дома.
   Ричарди остался стоять и держал руки в карманах.
   – Как умерла ваша жена, синьор преподаватель? Что с ней случилось?
   На минуту учитель смутился. Майоне не мог понять, почему комиссар повел себя так грубо. Зачем напоминать человеку о трагедии, из-за которой тот до сих пор страдает?
   Ридольфи глубоко вздохнул, снова заплакал и ответил:
   – Она чистила кухню и почему-то – бензином. Я был в гимназии; когда пришел, было уже поздно. К счастью, со мной была коллега, которая мне помогла. Вместе с жизнью Ольги в каком-то смысле кончилась и моя жизнь.
   «В каком-то смысле», – подумал Ричарди.
   – Нам пора уходить, синьор преподаватель. Спасибо за сотрудничество. Я бы только хотел дать вам на прощение совет: что бы вы ни искали, прекратите поиски. У меня есть ощущение, что вы этого никогда не найдете.


   39

   Вернувшись в управление, они увидели, что полицейский, который должен дежурить у входа, стоит посреди двора и ждет их. Оба поняли: случилось что-то серьезное.
   – Бригадир, комиссар, извините меня. Только что был звонок из больницы Пеллегрини. Камарда и Чезарано ждут вас там. Тяжелое ранение, ножевое. Вас просят прийти как можно скорее.
   Ричарди и Майоне переглянулись и побежали в больницу.
   Смущение, мешавшее им общаться после допроса Энрики, окончательно исчезло. Теперь оба думали только о Камарде и Чезарано, их детях и матерях.
   Войдя во двор больницы, они почувствовали огромное облегчение: Камарда и Чезарано были там, целые и невредимые. Майоне, имевший склонность пылко выражать свои чувства, горячо обнял обоих. А Ричарди остановил взгляд на двух женщинах, молодой и пожилой, которые укрывались от солнца в углу двора: день еще не кончился. Они были таким бледными и так страдали, словно это были две души мертвых женщин. Словно они убили себя из-за потери любимого человека и сейчас сама Судьба показывает их полицейским. Это был образ самой боли. Молодая прижимала ко рту носовой платок, мокрый от слез. Старая была похожа на мраморную статую – не двигалась и смотрела прямо перед собой невидящими глазами. Одной рукой она сжимала под горлом черную шаль, которая была у нее на голове, второй рукой держала ладонь своей молодой спутницы.
   – Что случилось? – спросил он у Камарды.
   – Комиссар, мы пришли в пиццерию этого Иодиче Тонино передать ему повестку. Вот она, все еще у меня в кармане. Ну, мы смеялись, шутили между собой: обход ведь кончался. Кстати, я лично думал о своей жене. Мы вошли в пиццерию. Там было мало клиентов. Вот эта синьора, – он указал на плачущую молодую женщину, – жена Иодиче Тонино, она подавала заказы на столы. Пахло хорошо, было время обеда. Так вот, я уже сказал, мы туда вошли, эта синьора подошла к нам и спросила, не хотим ли мы поесть. «Возможно, хотим, – ответили мы, – но не сейчас, синьора. Это заведение Иодиче Тонино?» Не успел я договорить имя, как хозяин пиццерии – потом оказалось, что он и есть Иодиче Тонино, – ужасно закричал.
   В разговор вступил Чезарано:
   – Вы не поверите, комиссар! В полной тишине – вдруг этот жуткий крик во все горло, у нас от него кровь застыла в жилах, ей-богу. Я плохо понял, что он кричал. Кажется, «мои дети» или что-то в этом роде. Я подумал, что он приготовился броситься на нас, поэтому протянул руку к пистолету.
   Снова Камарда:
   – Я как раз поворачивался в сторону хозяина и увидел, как тот выхватил из-под прилавка этот свой длинный нож – знаете, такой, которым режут мясо. Сзади него была печь, и, поверьте мне, бригадир, перед ее огнем он был похож на грешную душу в аду. Короче говоря, он взмахнул ножом и вонзил его себе в грудь.
   Рассказ опять продолжил Чезарано:
   – Пресвятая Дева, ну и зрелище! Сначала он воткнул в себя этот нож, а потом всаживал его в себя все глубже, раз за разом. Все вопили, царила полная неразбериха, просто сумасшедший дом. Мы не успели его остановить, то есть попытались, но не удалось. Он вонзил в себя нож на всю длину, до рукоятки. Потом сказал «Простите меня» и закрыл глаза. Камарда подошел…
   – Да, я подошел первым: Чезарано пытался успокоить жену хозяина. Она говорила: «Любимый мой, Тони, любимый, что с тобой сделали?» Ну, в общем, мы увидели, что он лежит посреди огромной лужи крови и еще дышит – грудью и ртом. Матерь Божия! Комиссар, он стал белым-белым. Я поднял один из столов, и мы с Чезарано стряхнули с него пиццы, тарелки и стаканы. Мы положили раненого на стол и принесли сюда, в больницу. И сколько народа шло за нами по улицам, бригадир! Это было похоже на похороны, но мы все бежали бегом. И сейчас его оперируют. Мы успели как раз вовремя: доктор Модо еще был здесь, хотя и заканчивал смену.
   Ричарди снова посмотрел на женщин, которые стояли чуть дальше, во дворе:
   – Значит, молодая – это жена?
   Ответил Камарда:
   – Да, комиссар. Та, что старше, кажется, его мать. Она пришла прямо сюда и еще не сказала ни слова.
 //-- * * * --// 
   Репетиция была прервана, что явно вызвало недовольство у режиссера и исполнителя главной роли. Они могли бы целую вечность репетировать одну и ту же сцену. «У него мания все доводить до совершенства. Или болезненная любовь к себе самому», – подумал Аттилио.
   Главная актриса, которая сегодня выглядела безобразней, чем обычно, пригрозила, что справит нужду в центре сцены, если ей не дадут передышку. Все засмеялись, и этот самонадеянный шут был вынужден проглотить обиду и объявить перерыв. Ромор воспользовался этим, чтобы глотнуть свежего воздуха и выкурить сигарету в переулке за театром. К нему присоединился брат автора.
   – Что у тебя нового, Атти? И как дела у той красивой черноглазой синьоры из второй ложи первого ряда? Уже несколько вечеров я ее не вижу. Она нездорова?
   – Нет, Пеппино. Я с ней расстался. Она пошла своим путем, я своим.
   – Ох, как жаль! Такая красивая! Мне казалось, что она еще и человек неплохой. И деньги у нее есть. И ведь она обещала уйти к тебе?
   Ромор небрежно вздохнул и посмотрел куда-то далеко, в темноту.
   – Ты ведь знаешь: я по природе терпеть не могу, чтобы женщина висела у меня на шее. В конце концов они все становятся одинаковыми. Поэтому мне захотелось сменить ее на другую.
   В дверях появился посыльный; вид у него был озабоченный.
   – Идите скорей! Вас звали уже два раза!
   Два приятеля обменялись взглядами, бросили сигареты и вернулись в театр.
 //-- * * * --// 
   В Инжирном переулке, в полумраке, Филомена ждала.
   Она закончила готовить ужин для Гаэтано, который скоро должен был вернуться со стройки. Потом сменила повязку на ране. Приняла у себя двух соседок, которые после несчастного случая стали усердно навязывать ей свою дружбу. А теперь ждала – но не возвращения сына или, во всяком случае, не только его. Она ждала в гости бригадира Майоне.
   Она снова и снова говорила себе: ей полезно, чтобы все видели, как он заходит к ней утром и вечером. Он военный человек, крупный телом, и его присутствие рядом может удержать кого-нибудь, например дона Луиджи Костанцо, от каких-либо странных поступков. И в любом случае хорошо иногда иметь защитника, а не защищаться самой, как ей приходилось делать всю жизнь.
   Но все это была неправда. Правда была другая. Майоне познакомился с Филоменой, когда у нее уже был шрам. Его взгляды и его голос помогли ей снова почувствовать, что она женщина, и теперь ей не надо бояться быть женщиной. Поэтому она ждала бригадира и старалась не думать об обручальном кольце, которое заметила на его левой руке.

   Лючия Майоне сидела на кухне, где дверь на балкон была приоткрыта, чтобы впустить весенний воздух, и ждала. Это тоже было что-то новое, во всяком случае в последние три года. Она причесалась и даже спросила у подруги, слышали ли та что-нибудь о парикмахерше Линде, которая ухаживала за волосами и кожей женщин квартала.
   Она нашла в комоде платье с цветочным рисунком, которое очень нравилось ее мужу, и с изумлением увидела, что оно не только надевается на нее, но даже стало чуть-чуть велико. Всю вторую половину дня она старательно готовила свое коронное блюдо – знаменитое мясо по-генуэзски с луковым соусом. Семья съедала его без остатка за две минуты, но запах держался в доме два дня.
   Дети сначала смотрели на нее с изумлением и испугом, а потом стали улыбаться друг другу. В этот раз они не ушли играть, а собрались в своей комнате: им хотелось увидеть, что произойдет, когда вернется отец.
   И вот теперь Лючия сидела на кухне и ждала. Она была, может быть, немного озадачена, но полна решимости отвоевать обратно свою территорию.

   Энрика ждала. Она дышала тяжело и часто, как после долгой ходьбы.
   Вернувшись из полицейского управления, она заперлась в своей комнате и с тех пор не выходила оттуда. В темноте, лежа на спине в своей кровати на мокрой от слез подушке, она думала о том, что случится в этот вечер. Мать несколько раз стучала в ее дверь. Чтобы не идти ужинать, Энрика притворилась больной.
   Что он сделает? Появится ли его профиль за закрытым окном? Возникнет ли снова силуэт на желтом фоне лучей лампы? Заблестят ли в темноте глаза, похожие на кошачьи, согреют ли ее своим взглядом? А она сама? Сумеет ли она остаться спокойной, как прежде? Сможет ли тихо двигаться посреди своих вещей, которые придавали ей уверенность? И что думает он теперь, когда видел ее вблизи и обнаружил все ее недостатки – тысячу недостатков, которые раньше у нее не было случая заметить?
   Энрика подумала о его взгляде, в котором были изумление и почти ужас. И теперь еще он, может быть, считает ее больной.
   Тысяча страхов – и ничего, что развеяло бы их. Энрика ждала.

   Кончета ждала на больничном дворе. За этими стенами был ее муж – мужчина, которого она всегда любила, отец ее детей. Он умирал, а может быть, уже умер. Она никогда не забудет лица тех двух жандармов – как улыбка на этих лицах сменилась ужасом. Она повернулась и увидела красный блик на лезвии в свете печи и услышала крик мужа. А потом кровь, столько крови!
   Кончета ждала, чтобы узнать, кончилась ли ее жизнь. Продлится ли еще надежда, которая удерживала ее на ногах, заставляла ее сердце биться, а легкие – вбирать воздух. Взгляд ее опухших от слез глаз был прикован к запертой двери, за которой Тонино боролся за свою жизнь, не зная, что борется. Кончета надеялась.
   И ждала.
   Уже настал вечер, и Ричарди решил наконец подойти к ней. Никто не ушел со двора, даже Чезарано и Камарда, хотя их смена закончилась еще час назад. Мука этих двух женщин, которые вели себя так сдержанно и с достоинством, не дала никому покинуть двор. Все ждали новостей из операционной, где доктор Модо оперировал Иодиче.
   Никто не пришел успокоить родных. Это было непривычно. Случилось что-то необычное, и люди ждали. Они хотели понять, что произошло на самом деле, чтобы не оказаться замешанными в чем-то плохом.
   Комиссар подумал, что поступок Иодиче указывает на его прямое отношение к делу Кализе, но не означает признания в убийстве. Многие другие случаи научили его тому, что появление двух полицейских может толкнуть на необдуманный поступок даже ни в чем не виновного человека.
   Может быть, хозяин пиццерии скрывал какую-то другую свою вину, а может быть, просто испугался. Комиссар повернулся к его жене:
   – Синьора, я комиссар Ричарди из мобильной бригады и хотел бы узнать, не нужно ли вам что-нибудь? Чем я мог бы вам помочь?
   Женщина всем телом рванулась в сторону свекрови и взглянула на комиссара со страхом.
   – Да, кое-что вы можете сделать. Пожалуйста, постарайтесь узнать, как чувствует себя мой муж и что с ним сейчас делают. Нам ничего не говорят, а когда пытаемся войти, прогоняют. Мы должны… я должна знать, что мне сказать моим детям, которые остались дома.
   Ее прерывавшийся от плача голос показался комиссару голосом решительной и прямолинейной женщины с сильной волей. Он кивнул и вошел в здание больницы.
   Как раз в тот момент, когда он подходил к двери хирургического отделения, она открылась, и из нее вышел доктор Модо.
   – Ну вот! Человек выходит из комнаты, которая полна крови и боли, и что он видит пред собой? Безобразную рожу полицейского, да еще самого веселого человека в полиции.
   Ричарди достаточно хорошо знал доктора и увидел за его шутками усталость. На лице Модо были видны глубокие морщины, на воротнике под испачканным кровью халатом были расстегнуты пуговицы, узел галстука ослаблен так, что открывалось покрасневшее от напряжения горло.
   – Да, это я. Но не бойся, я здесь не для того, чтобы арестовать тебя. Пока нет. Что ты скажешь мне про Иодиче? Там во дворе – его мать и жена. Мне не хватило мужества сказать им то, что должен сказать ты.
   Модо устало улыбнулся:
   – Перед твоим чувством юмора невозможно устоять. Ты никогда не думал пойти на эстраду? Ты был бы потрясающим комиком. Если тебя будут арестовывать, я сам приду изображать перед тобой этот ваш полицейский кордебалет. Все равно вы заставляете меня плясать бесплатно. Ты хоть понимаешь, что я никогда не успеваю закончить обход вовремя? Каждый раз ты или твой Майоне подбрасываете мне подарок в последнюю минуту.
   – Понимаю и разрешаю тебе потом поплакать у меня на плече сколько захочешь. Даже вот что – я угощу тебя пиццей. Угощу, хотя ты благодаря сверхурочным работам, которые мы тебе находим, зарабатываешь в три раза больше, чем я. Но теперь скажи мне, как чувствует себя Иодиче.
   – А, его фамилия Иодиче? Не могу сказать, выживет он или нет. Лезвие прошло на волосок от артерии, и тогда это спасло раненому жизнь. Но нож вошел в легкое. Удар был нанесен решительно, нож вошел до самой рукоятки. Те, кто принес этого человека сюда, хорошо сделали, что не вынули нож, иначе он причинил бы огромные повреждения. Операция была долгая и очень трудная; он потерял много крови. Сейчас он уснул, и мы должны продержать его во сне двадцать четыре часа, поэтому ты не сможешь с ним поговорить. Завтра увидим, что будет. Если он доживет до завтра. А кто ударил его ножом?
   Ричарди пытался понять, что может заставить человека сделать такое, кроме уверенности, что ему больше не на что надеяться.
   – Он сделал это сам. Как эти японцы с их ритуальными убийствами.
   Модо покачал головой:
   – Невероятно. Чем больше я работаю с мертвыми, тем меньше понимаю живых.


   40

   Ричарди вернулся во двор. Обе женщины смотрели на него издали, пытаясь понять выражение его лица и не имея мужества подойти. Тогда он подошел к ним сам.
   – Синьор Иодиче жив, но его состояние остается тяжелым. Врач, который лечит его, лучший из всех, которые есть. Поверьте мне. Если кто-то может спасти синьора Иодиче, то именно он.
   Жена заплакала. Мать выглядела как вытесанная из мрамора. Ричарди заговорил снова:
   – А теперь идите домой к детям и дайте ему отдыхать. Все равно вам не позволят увидеть его до завтра. Если что-то случится, я сразу же сообщу вам об этом. А если у вас есть что мне сказать, вы сможете найти меня в моем кабинете завтра.
   Старуха взяла невестку под руку и, опустив голову, пошла к воротам.
   Ричарди присоединился к сослуживцам, которые ждали его, держась на расстоянии. Он сообщил им полученные новости и сказал Камарде и Чезарано, что те могут идти домой.
   Оставшись вдвоем с Майоне, он глубоко вздохнул:
   – Сегодня вечером мы больше ничего не можем сделать. У тебя есть новости о второй женщине? Как ее фамилия, кажется, Серра ди Арпаджо?
   Майоне удивился:
   – Комиссар, но ведь этот Иодиче… он все равно что признался.
   – Майоне! Я не желаю слышать от тебя такое. Ты опытней меня. Что Иодиче был в отчаянии и имел для этого причину, в этом нет сомнения. Но, по-моему, из этого нельзя сделать вывод, что он – убийца Кармелы Кализе. Верно? А раз так, мы продолжаем расследование. Если Иодиче очнется и признается, допросим его позже. А если нет, то нет. Ясно?
   Бригадир опустил голову:
   – Вы правы, комиссар. Извините меня. В любом случае повестка синьоре Серре уже подписана. Она должна прийти в управление завтра утром. А теперь чем займемся мы сами, если не пойдем домой?
   – Я пообещал Модо, что угощу его пиццей. А ты как – может быть, тоже пойдешь?
   Майоне вынул из кармана часы, бросил взгляд на циферблат и ответил:
   – Нет, извините, комиссар. Меня ждут: уже поздно.
   Ричарди пристально взглянул ему в глаза, кивнул и сказал:
   – Тогда иди домой. Увидимся завтра. До свидания.

   Ричарди и Модо шли по Пиньясекке. Доктор шагал устало, а у комиссара был ветер в голове. Доктор сдвинул шляпу назад и зажег сигарету.
   – Ты чувствуешь, какой здесь воздух? У нас весна, мой мрачный красивый друг. Ты сейчас в таком веселом настроении, что не мог этого не заметить.
   Ричарди фыркнул от смеха и ответил:
   – Ты только что закончил рыться внутри человека, который всадил себе нож в сердце. Вот и объясни мне, что в этом забавного? А ты знаешь, что у него трое детей? И все это началось с Кализе, которую, уже мертвую, кто-то пинал ногами по всей комнате. Если это весна, то оставь ее себе.
   Модо засмеялся:
   – Ох, сейчас умру! Ты хочешь уморить меня смехом? Это что, сезонное сумасшествие? Похоже, весной все люди сходят с ума. Посмотри, например, на тех, кто нами правит!
   Ричарди изобразил на лице преувеличенное отчаяние:
   – Умоляю тебя, ни слова о политике! Или я пойду домой к няне Розе давиться ее супом из макарон с бобами!
   – Согласен. Если тебе нравится не иметь никакой свободы, я не буду пытаться тебя переубедить. Но принимать это лучше смеясь, вот что я хотел тебе сказать. Ты знаешь, что я уже три или четыре года не прописываю слабительные, чтобы меня не приняли за фашиста?
   Ричарди улыбнулся и покачал головой.
   – Осторожней, Бруно. Если ты не прекратишь эти разговоры, на днях мне на стол ляжет приказ арестовать тебя и сослать на остров Вентотене [10 - Вентотене – очень красивый маленький островок с одноименным городом. В древнеримскую эпоху он был местом ссылки членов императорских семей. При Муссолини – место ссылки для его политических противников.]. Это меня не очень беспокоит. Но если мне прикажут отправиться туда и стеречь тебя, мне останется только покончить с собой.
   В этот момент они вошли в пиццерию. Ричарди огляделся вокруг:
   – У Иодиче такая же. Дым, жара, запахи еды. У каждого своя мечта. И за такую мечту Иодиче сейчас умирает! Стоит ли она его жизни?
   Модо вертел в пальцах сигарету.
   – Знаешь, Ричарди, о чем я думаю? Каждый раз, когда я делаю вскрытие или операцию отчаяния, такую как сегодня, я думаю только об одном и всегда о том же самом – что есть мгновение, когда человек умирает. Я говорю не про саму смерть. Есть момент, когда начинается необратимый процесс, который неизбежно приводит его к смерти. Иногда процесс продолжается много лет, но избежать конца невозможно. А все начинается со стакана вина, с сигареты. Они становятся каплей, которая переполняет чашу. И я обнаруживаю опухоли, повреждения легких, кашу вместо печени. Тем же самым может стать слово или взгляд. Или любовь. Или ребенок. Кто может сказать, когда человек начинает умирать?
   Ричарди против своей воли был словно околдован его словами.
   – Но, к сожалению, человек никогда не замечает этот момент.
   Модо улыбнулся, а потом вдруг как будто сильно постарел за одно мгновение.
   – Нет, мой дорогой, не замечает. Это судьба. Именно поэтому человек продолжает жить. Представляешь, что было бы, если бы каждый знал, что включил в себе необратимый процесс, который приведет его к смерти? На войне я видел столько солдат, разорванных на клочки осколками австрийских гранат. И задавал себе вопрос: что они думали и о чем мечтали, когда записывались в армию? И все время спрашивал себя: понял ли кто-то из них, умирая, что его убила именно эта идеальная мечта? Поэтому мне жаль всех восторженных мечтателей, которые сейчас ходят по улицам и поют о смерти и войне.
   Ричарди положил руку на плечо друга:
   – Вот что я скажу тебе, Бруно, и не шутя. Я тебя понимаю. И может быть – я говорю «может быть», если бы что-то во всем этом меня заинтересовало, – я бы с тобой согласился. Но – и тут ты отдашь мне должное – мне кажется наивным и глупым создавать себе неприятности, и большие неприятности, ради одного удовольствия громко говорить. Подумай, скольким людям нужен ты, нужна твоя профессия, нужны твои руки.
   – Ты прав. Это обошлось бы слишком дорого. Пусть наш глупый народ идет к… скажем вежливо, к своей гибели, если это ему нравится. Может быть, момент, когда мы запустили свой необратимый процесс, уже был.


   41

   Войдя в знакомый переулок, Майоне сразу увидел Филомену на пороге ее дома. Она смотрела в его сторону.
   – Добро пожаловать, бригадир. Я ждала вас.
   Филомена его ждала! А он оказался здесь почти случайно.
   – По вашему лицу видно, что вы устали. У вас, наверное, был тяжелый день. Садитесь вот сюда, я принесу вам что-нибудь поесть.
   – Не утруждайте себя. Дома у меня найдется что-нибудь поесть.
   – Я знаю, что найдется, но это займет всего одну минуту.
   И Майоне оказался за столом. Угощение было простое – макароны с помидорами, но показалось ему невероятно вкусным. И он заговорил. Он рассказал Филомене про свой сегодняшний день, про Кализе и Иодиче, но не назвал имена. И о Ричарди, своем странном начальнике, к которому относился как к сыну.
   Потом он незаметно стал говорить о Луке, и только когда уже начал, осознал, что раньше никогда не рассказывал о нем. Слушая собственные слова, он испытал острую боль и понял то, что уже знал: смириться невозможно, но все равно надо жить дальше.
   Филомена слушала его, и ее глаза ярко блестели в полумраке квартирки нижнего этажа. Она то улыбалась, то сочувственно вздыхала. Ему было хорошо от того, что он может говорить и быть услышанным.
   Вернулся Гаэтано, и Филомена поставила на стол еду для него. Мальчик был смуглый и молчаливый, но хорошо воспитанный и умный: Майоне это понял по фразам, которые тот изредка вставлял в разговор. Гаэтано стал спрашивать его о работе в полиции, и Майоне говорил с ним о своей работе откровенно и грустно.
   Он не заметил, когда в переулке наступила тишина. А когда обратил на это внимание и вынул из кармана часы, обнаружил, что уже почти одиннадцать. Он встал из-за стола, попрощался, поблагодарил хозяйку и сам не заметил, как добавил: «Увидимся завтра». Ответная улыбка Филомены сияла среди ночи как луна.
   Когда он продолжал путь домой, на сердце у него были одновременно и радость, и печаль.

   Ричарди боялся вернуться домой. Это тоже было новое чувство: тревога, которая заняла место жажды покоя, каждый вечер приводившая его к окну. Было уже поздно. Самоубийство Иодиче и пицца в обществе Модо помогли ему отсрочить этот момент. Но теперь он шел в сторону улицы Святой Терезы и своего дома. Шел и боялся, что окно напротив закроется перед ним, оставив его в темноте.
   Он проклял расследование дела Кализе. Проклял свою работу, которая столкнула его лицом к лицу с Энрикой. Работа невольно заставила его обойтись с ней без должного уважения и этим вызвать ее гнев. Он видел этот гнев в ее внезапно сжавшихся губах и во взгляде, сверкнувшем из-за очков, словно молния. Ему никак не удавалось забыть напряженную спину Энрики, ее повернутые к нему плечи и горделивую походку, когда она шла к двери.
   И вдобавок ему не давала покоя мысль, что Энрика, возможно, больна. Однако его привыкший к аналитической работе ум видел и другую возможность: речь могла идти о здоровье члена семьи или друга. Как ему хотелось успокоить ее!
   Но под эхо своих шагов, на безлюдной улице, тянувшейся вдоль недостроенных домов, которые в этот час населяли только призраки мертвых, Ричарди осознал, что теперь думает об Энрике как о женщине. Раньше Энрика была для него символом другого мира, существом с другой планеты, на которую невозможно попасть. Теперь у него перед глазами возникали ее губы, глаза, кожа, плечи. И еще – руки, костюм, сумочка, башмаки. Он чувствовал на себе слабый запах лаванды, который жадно вдыхал после того, как она вышла из кабинета. Вспоминал тон ее голоса – спокойный, но решительный. Ему вдруг невыносимо захотелось встать у окна. Прыгая через две ступеньки, он взбежал по лестнице.

   Энрика вышла из своей комнаты, когда все остальные закончили ужинать. Она сказала, что чувствует себя немного лучше, и, задыхаясь от волнения, следя за тем, чтобы ни одно движение, ни одно выражение лица не изменились, чтобы все было как обычно, взглянула на темное окно дома напротив. Она смотрела на него много раз, каждый раз украдкой и краем глаза. Потом зажгла лампу, села в свое кресло и начала вышивать.
   Половина десятого. Без четверти десять. Десять часов. Каждый раз, когда в маленькой столовой начинали отбивать время часы, ее сердце сжималось немного сильней, а тоска сдавливала горло так, что было трудно дышать. Четверть одиннадцатого. Половина одиннадцатого. Продолжая вышивать, Энрика считала до шестидесяти, а досчитав, начинала снова. Без четверти одиннадцать. «Еще минута, и я встану». Еще одна минута. Никогда, никогда за весь этот год он не опаздывал так сильно. Черное окно напротив казалось ей похожим на бездонную пропасть.
   Энрика начала складывать свою вышивку, когда дверь комнаты ее родных закрылась на ночь. Потом выключила лампу. Ее щеки были мокрыми от слез.
   Думая о своем жалком одиночестве, она закрыла ставни.
   И как раз в этот момент в окне напротив зажегся свет.

   У Анджело Гарцо, заместителя начальника управления полиции, в ящике письменного стола всегда лежало зеркало. Он придавал должное значение своему образу. На образе Гарцо была в значительной степени основана его карьера.
   Часть образа – внешний вид; его Гарцо недавно улучшил, отпустив тонкие усы, которые были его гордостью. Но он помнил, что, кроме внешности, в образ входят составные части общественного статуса. Во-первых – семья, которая должна увеличиваться; у него было двое уже больших детей и скоро должен был родиться третий. Во-вторых, красивая жена, которая постоянно бывает в свете и в безупречности поведения которой нет никаких сомнений. К тому же она была племянницей префекта Салерно, а это тоже было неплохо в смысле продвижения по службе. Его забота о выполнении своих светских обязанностей стала почти манией: на каждом светском событии, театральном представлении или концерте его можно было увидеть во втором ряду, с ослепительной улыбкой на лице, одетого всегда соответственно случаю. С начальником управления он вел себя почтительно, но на самом деле ненавидел его от всей души и втайне надеялся занять его место.
   Но его главным искусством и сильной стороной было умение угадывать соотношение борющихся сил. Он всегда оказывался по нужную сторону баррикады и в итоге оказывался среди победителей, но на удобном месте второго плана, с которого он, при необходимости, мог, не слишком пострадав, перейти на другую сторону.
   Гарцо проверил длину своих усиков, за ростом которых следил, как цветовод за ростом орхидей, положил зеркало обратно в ящик и, довольный, бросил взгляд вокруг. Его кабинет был похож не на рабочее место чиновника, а на кабинет хозяина в роскошном особняке и сильно отличался от остальных комнат управления полиции. Здесь стояли кожаные диваны и кресла, а остальная мебель была из темного дерева. В шкафах стояли книги с неразрезанными страницами, но в красивых кожаных переплетах, по цвету идеально сочетавшихся с мебелью. На стенах семейные фотографии, каждая – в приличествующей случаю рамке. На почетном месте, как предписано, висят фотографии короля и дуче.
   Гарцо отлично понимал, что как полицейский он очень далек от совершенства, но считал, что необходим как посредник между полицией и государственной властью, которую очень уважал. Он знал многих способных полицейских с хорошей логикой, и все они до сих пор барахтались, как в мелких лужах, в маленьких провинциальных управлениях. А он обогнал их всех. Главная и единственная способность, которая необходима для успеха, – умение обращаться с подчиненными. И чем сложней подчиненный, тем больше заслуга начальника.
   Он вспомнил о Ричарди и вздохнул. Этот комиссар – лучший его сотрудник: молодой, умный, способный. Лучше всех умеет разгадывать загадки. Но у него совершенно нет дипломатических способностей. За последние три года Гарцо часто был должен восстанавливать отношения с видными жителями города, которым этот комиссар-интроверт наступал на ноги. Но еще чаще он наслаждался выдающимися успехами комиссара. В сущности, он и Ричарди созданы друг для друга. Комиссара, кажется, интересует только расследование и раскрытие преступлений. А для него главное – признание, награда, уважение начальства; чем меньше он пачкает руки в дерьме, тем для него лучше.
   Если бы только Ричарди не вызывал у него такого беспокойства. Гарцо не мог определить, что за человек этот комиссар. Ричарди отгораживался молчанием, ироническими полуулыбками, манерой держать руки в карманах даже при Гарцо и, главное, этим своим непроницаемым взглядом.
   Но работал Ричарди хорошо, это Гарцо должен был признать. За раскрытие убийства тенора Вецци, заколотого в театре Сан-Карло, заместителю начальника была даже лично объявлена благодарность по телефону из Рима. Гарцо до сих пор дрожал, когда вспоминал об этом. Он три раза произнес: «Так точно, ваше превосходительство». А пока телефонисты и секретари соединяли одну телефонную линию с другой, чтобы добраться до Самого, Гарцо успел поспешно причесаться и вытянулся по стойке «смирно», словно его можно было видеть через микрофон. Его имя оказалось на столе дуче! Мечта начала сбываться.
   Именно поэтому он должен быть особенно осторожен. Пусть Ричарди работает согласно своим догадкам, но не будит спящих львов из высшего общества, которое живет в приморских кварталах.
   Гарцо посмотрел на свой телефон. Аппарат был еще горячим: один «приморский лев» проснулся и только что закончил рычать.


   42

   Первое воскресенье весны не похоже на другие.
   Оно начинается с колокольного звона, как все остальные воскресенья, но дает много разных обещаний и быстро начинает претворять их в жизнь.
   У него неповторимый запах. Об этом своем новом запахе оно рассказывает тем немногим людям, которые просыпаются на рассвете и выходят на балконы верхних этажей. Вы можете увидеть, как они по-собачьи нюхают воздух и улыбаются без причины.
   У него особый вкус. Это скажет вам любой, кто завтракает свежим молоком, которое продает мальчик на улице. Мальчик тот же самый, который был вчера, но молоко – удивительно свежее.
   Но главное, у этого воскресенья новые звуки. Это языческий праздник со своими обрядами и песнями. Еще до восхода солнца вы услышите этот праздник в голосах голубей, которые воркуют в водосточных желобах. А потом праздник звучит в песне прачек, которые направляются к фонтану, и в криках уличных торговцев, приходящих в город из соседних деревень. Сегодня у них будут весенние товары – фиалки, зерно для выпечки, свежая рута и другие пряные травы. Даже куры, которые бродят по переулкам, кудахчут громче.
   Сегодня – первое воскресенье весны, которая опоздала почти на месяц.
   В это утро Ричарди решил пройтись по берегу моря. Он иногда делал это, если воскресенье заставало его врасплох в разгар расследования.
   И вот он, выросший в горах, пришел к морю, чтобы успокоиться и сосредоточиться.
   Он спал очень мало – всего около двух часов: целый рой мыслей кружился в его голове. Эти мысли было крайне необходимо упорядочить.
   И Ричарди пришел думать на маленький уединенный пляж у подножия холма Позилипо, недалеко от того места, где женщины рыбаков чинили сети. Они смотрели на него издалека, но необычная для этих мест одежда защищала Ричарди от их любопытства, и никто его не беспокоил. Он сидел на одной из маленьких скал, выступавших из воды, молчал и спокойно ждал ветра. Но ветра все не было. Ни движения воздуха, ни брызг. Только его собственное дыхание и ритмичный плеск зеленой воды на расстоянии метра внизу.
   Месяц назад зима, словно армия перед отступлением, бросилась в последнюю отчаянную атаку. Сильная буря два дня подряд непрерывно хлестала берег, заливала водой улицы, примыкавшие к пляжу. Многие бежали подальше от берега, спасаясь от наводнения.
   Какие-то рыбаки, которых толкали нужда и голод, в последний раз вышли на своей лодке в море, надеясь, что успеют вернуться до бури, но не успели. Когда море успокоилось, много лодок ушли искать их тела, чтобы привезти женам и матерям, но трупы так и не были найдены.
   Теперь Ричарди видел, кроме женщин в черном, зашивавших разрывы в длинных сетях, на том же расстоянии от себя, но с другой стороны, трех мертвых рыбаков, чьи души вернул на берег прибой. Двое были уже не молоды, третий почти мальчик. Одежда мертвецов была разорвана в клочья, тела – обглоданы рыбами. На этих телах сохранились следы переломов и ушибов, причиненных морскими волнами, которые били их о доски лодки перед тем, как унести на глубину. Ричарди ясно улавливал мысли погибших. Один хриплым глухим голосом ругал святых, другой поручал себя Богородице. А мальчик губами и языком, которые распухли от удушья, отчаянно звал свою мать.
   Ничего нового, подумал Ричарди. Сидя между живыми с их трудом и мертвыми с их болью, комиссар думал о том, что должен следить, чтобы его собственные чувства не мешали ему расследовать убийство Кармелы Кализе. Мысль о закрытых ставнях в доме напротив не может лишить его хладнокровия, которое необходимо для анализа известных ему элементов картины. Он должен вернуть на место то, что было раньше, – образ забитой насмерть старухи, который в квартале Санита, в ее комнате взывает к справедливости, непрерывно повторяя старинную поговорку.
   Ричарди посмотрел на прозрачную фигуру мертвого мальчика. «Мама, где же вы! Обнимите меня, мама!» – говорил тот посиневшими губами. «Для тебя я не могу сделать ничего, – подумал Ричарди. – Но я могу еще что-то сделать, чтобы восторжествовала справедливость в отношении Кармелы Кализе».
   Внезапно, без видимой причины, он вспомнил о двух женщинах из семьи Иодиче.
 //-- * * * --// 
   Лючии пришлось испытать не только грусть, но и беспокойство, и гнев. Она ждала, ждала, ждала, пока не уснула за столом, накрытым на двоих. Ее разбудил стук закрывающейся ставни в соседнем доме. Она посмотрела на часы, висевшие на стене: одиннадцать часов.
   В прошлом, сто лет назад, Рафаэле предупредил бы ее, если бы опаздывал к ужину. Он нашел бы способ это сделать: прислал бы полицейского или мальчика или позвонил бы бухгалтеру с первого этажа, который гордо выставляет напоказ в комнате, в центре стола, огромный телефон. А теперь он даже записку ей не присылает. Неизвестно почему, но Лючия только сейчас осознала, что муж уже больше года не предупреждает ее о своих опозданиях.
   Она убрала со стола посуду и еду, разделась и легла в постель: было бы унижением оставить следы своего ожидания. Прошло еще несколько минут – примерно четверть часа, – и она услышала, как в замке поворачивается ключ. Лючия притворилась, что спит, но внимательно прислушивалась к неуклюжим движениям мужа в темноте. Он не пошел на кухню, как делал обычно, если из-за работы возвращался домой поздно и голодный. Он молча разделся и лег в кровать, стараясь как можно меньше шевелить матрас. Через минуту он уже блаженно похрапывал.
   Лючия придвинулась к нему и принюхалась. Она почувствовала запах еды: муж поужинал. Но где? И был еще один запах, в котором ощущалось что-то смутно похожее на запах леса. Может быть, это запах женщины?
   Лючия снова повернулась лицом к стене и заплакала в душе. Если бы она почувствовала только запах женщины, то, возможно, поняла бы мужа. У мужчин есть телесные потребности, а она много лет была, в сущности, далеко от него.
   Но есть в доме другой женщины – это уже предательство.

   Руджеро Серра ди Арпаджо открыл окно своего кабинета, чтобы впустить в комнату воскресенье. В первый раз за несколько дней он смог поспать несколько часов, и теперь чувствовал себя лучше.
   Вызов в полицию, который прислали Эмме, стал для него приятной неожиданностью. Он был уверен, что те два полицейских пришли схватить его и бросить в пропасть разорения и бесчестья, из которой он не поднимется никогда, чем бы все эти события ни закончились. Но он здесь и может защищаться.
   Воздух, наполнивший комнату, пришел с моря и, как обычно, принес с собой запах гниения. Руджеро вспомнил Кармелу Кализе и тяжелый запах ее дома. Он ходил к ней два раза: в первый – чтобы договориться о цене, а во второй – чтобы заплатить. Но он встречался с ней еще один раз – в то утро, когда она нашла его в университете и потребовала еще больше денег. Он вспомнил каркающий голос этой женщины, ее тяжелое старческое дыхание. Но ум у нее был ясный, да еще какой ясный! Руджеро предложил ей много денег, она потребовала еще больше. Он согласился, среди прочих причин и для того, чтобы выбраться из этого ужасного места. Жадная и грубая женщина.
   Он пришел, зная, что этот раз будет последним. А потом – кровь, столько крови, и повсюду. Когда Руджеро вспоминал об этом, ему казалось, что он видел кошмарный сон. Только страшный сон. Он не чувствовал никакой жалости к этой ведьме.
   С моря долетел крик чайки. На улице было тихо, только несколько женщин с покрытыми головами шли в церковь к обедне.
   Чтобы испить чашу до дна – окончательно убедиться в верности своих догадок и закончить свой спуск в ад, – Руджеро сходил и к тому мужчине. Он хотел увидеть этого человека, посмотреть на его лицо, взглянуть в глаза. Он обнаружил то, что и ожидал, – пустоту в красивой оболочке, и окончательно убедился в том, в чем уже был уверен.
   Он печально улыбнулся и закрыл окно.

   Аттилио вошел в Национальный парк со стороны Торретты, через вход в конце проспекта Королевы Елены. Он хорошо знал, что большинство гуляющих идут в противоположном направлении, от площади Виктории, но предпочитал двигаться против течения. Ему нравилось идти навстречу людскому потоку, лицом к супружеским парам и семьям, бросать беглые взгляды на синьор и синьорин, посылать им полуулыбки и наслаждаться их смущением.
   Он уже давно так шутил – развлекался тем, что заставлял розоветь щеки женщин, даже совершенно не привлекательных, и каждый раз огорчал этим мужчину, который шел рядом с женщиной. Каждый из этих мужчин чувствовал, как мало в нем очарования по сравнению с атлетически сложенным молодым человеком, смуглым и красиво одетым, и каждый жалел, что он не солнце и не может ответить равноценной улыбкой на сияющую улыбку этого красавца. Аттилио чувствовал себя хорошо. Он наслаждался этим воскресеньем в парке, прогулкой по большой дороге, залитой солнцем, ароматом цветов на клумбах и запахом моря.
   А еще он наслаждался уверенностью, что в конце концов все будет хорошо. Эмма может выбрать только его, в этом он был уверен раньше и еще больше уверился теперь, после того как посмотрел в лицо ее мужу. Он – и этот увядающий мужчина, почти старик, печальный, раздавленный своим унижением. Разве можно сомневаться в том, что она решит? Вдыхая ароматы сосен и каменных дубов, посаженных вдоль дороги, Аттилио Ромор чувствовал себя непобедимым.
   Он решил еще пару раз пройти весь парк из конца в конец, улыбаясь женщинам и стараясь не столкнуться с богатыми детьми, которые разъезжали по парку в своих ужасных металлических или деревянных педальных автомобильчиках. Потом они пойдут есть рыбу возле церкви Пьедигротта. Теперь, когда решение совсем близко, больше не было смысла беречь силы, и он мог позволить себе эту маленькую роскошь. Конец грустным воскресеньям у мамы! Больше он не придет к ней никогда. У нее ему становилось грустно, а когда ему было грустно, он чувствовал, как в нем растет гнев.
   Аттилио тряхнул головой, прогоняя плохие мысли и неприятные воспоминания о голосе своей матери и ее постоянных предостережениях. Это было первое воскресенье весны, и он не хотел видеть ни одного облачка на сияющем горизонте своего будущего.
   Ему навстречу шла семья – пожилые муж и жена, молодая женщина с ребенком и несколько девушек, среди которых была высокая синьорина, не красивая, но грациозная. Аттилио пристально посмотрел на нее, сдвинул шляпу набок и замедлил шаг. Он знал, что перед этим не может устоять ни одна женщина. Но синьорина не удостоила его ответом. Выражение ее лица осталось печальным, как будто она скрывала какое-то горе.
   «Тем хуже для тебя! – подумал Аттилио и пожал плечами. – Горюй, если тебе так хочется. А я – другое дело. Мир принадлежит мне, и я наслаждаюсь им».


   43

   Воскресенье окружало Энрику, но не касалось ее. Она была вне воскресного мира и его настроения. Никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой.
   Она участвовала в воскресных обрядах своей семьи, но все делала словно автомат. Завтрак; обедня в церкви Святой Терезы; поездка на трамвае до площади Виктории. Она была молчаливой от природы, и это помогало ей скрывать печаль. Восторг от прогулки испытывали отец и братья; ее мать и она только терпели это чувство, но уж точно не разделяли.
   Национальный парк, который нравился Энрике, сегодня казался ей шумным и вульгарным местом. Лошади, на которых карабинеры в парадной форме ехали по специальной дорожке сбоку от окаймленной деревьями прогулочной аллеи, нервничали так же сильно, как она. Энрика продолжала ругать себя за поведение во время допроса в полицейском управлении – за то, что показала себя тогда совсем не похожей на себя настоящую.
   Она шла на один шаг позади родителей и вела за руки братьев; сзади сестра и зять катили коляску с ее маленьким племянником. Энрика подумала, что, наверное, так и состарится без семьи, без собственных детей из-за своего скверного характера. Но разве мать не говорила ей всегда, что именно характер – ее главное достоинство. Солнце заливало светом цветущие деревья. Дети развлекались с яркими педальными автомобилями. Шарманка играла: «Спи, Кармела». Какая ирония: эту песню играют для нее, не спавшей всю ночь.
   Пролетая над вершинами сосен, в парк проникал мерный шум спокойного моря. Семья Энрики остановилась около прилавка с семечками и орешками: отец, как всегда, сделал вид, чтобы братья умоляли его и он уступил, а на самом деле хотел купить несколько пакетиков себе. Энрика любила свою семью, но сегодня не могла вынести присутствия родных, и ей хотелось вернуться в свою темную комнату. Он пошли дальше, к аквариуму зоопарка – еще одному обязательному пункту воскресного маршрута. Там они, как обычно, будут смотреть на морских звезд и в сотый раз изображать восторг и изумление: отцу это очень нравилось.
   Проходя мимо маленького храма с бюстом Вергилия и в сотый раз рассеянно слушая отца, который рассказывал ей о подвигах мага, она с горечью подумала, что женщина-маг, к которой она обратилась, ей явно не помогла, даже наоборот. Потом она вспомнила об ужасной смерти этой женщины и устыдилась своей мысли.
   На мгновение Энрика встретилась взглядом с мужчиной, который улыбался как слабоумный, и быстро отвела глаза. В ее уме не было места ни для чего, что не могло исправить положение, в котором она оказалась.
   Однако этот мужчина был ей смутно знаком. Прежде чем изгнать его образ из сознания, Энрика на минуту задумалась: где она могла его видеть?
 //-- * * * --// 
   Докто Модо не должен был находиться в больнице, но все равно был там, что с ним случалось часто. Накануне вечером Ричарди рассказал ему в своей обычной холодной, но трогающей душу манере о том человеке, который вонзил в себя нож. Ни сам Модо, ни комиссар никогда не говорили с этим человеком, но все же доктору пришла на ум мысль посмотреть, как тот себя чувствует.
   Доктор стоял у постели убитого, смотрел на него и иногда задумчиво проводил рукой по своим седым волосам. Модо думал о силе мечты.
   «Кто говорит, что мечты не имеют власти над действительностью? – думал доктор. – Тебе было хорошо, пока ты не начал мечтать. В твоей жизни были более или менее хорошие минуты: ты произвел на свет трех детей, обнимал их, играл и шутил с ними. Работая весь день, а иногда и ночью, ты всегда делал так, чтобы у них было достаточно еды и питья.
   Ты обнимал свою женщину крепко и нежно. И занимался с ней любовью, зарабатывая себе маленький кусочек рая. Ты уходил из дома в дождь и в солнце, ты пел и, может быть, плакал, ты чувствовал первый запах цветов и снега. Ты знал черные и голубые глаза, ты видел небо и луну. Иногда тебе хотелось пить, и никто не отказывал тебе в стакане свежей воды. А потом ты стал мечтать, и с этого дня тебе уже не хватало твоего счастья. Ты решил, что начнешь подниматься вверх. Но скажи мне: помимо того, что подниматься утомительно, кто заставил тебя поверить, что на вершине тебе было бы лучше?»
   Не изменив выражения лица и не ожидая ответа, доктор накрыл простыней труп Тонино Иодиче.
   Первое воскресенье весны закончилось.


   44

   Поднимаясь по лестнице управления, Ричарди столкнулся с полицейским Сабатино Понте. Этот нервный человек маленького роста числился рядовым полиции, однако заместитель начальника Гарцо держал его при себе в качестве помощника и курьера. Такой должности не было в штатном расписании, но слащавые манеры и заискивание перед начальством, а также не очень ясно высказанная рекомендация помогли малышу Понте избавиться от настоящей полицейской службы и добиться нынешнего удобного положения.
   Майоне, от всей души презиравший коротышку-привратника, ворчал, что Понте – пес, которого уважают ради хозяина, и с издевкой добавлял: «То есть уважают ни за что».
   Понте испытывал суеверный страх перед комиссаром Ричарди и старался как можно меньше встречаться с ним, если же был вынужден обратиться к комиссару, старался не смотреть ему в лицо и уходил, как только появлялась возможность. Если этот человек оказался у подножия лестницы в такой ранний час, значит, случилось что-то серьезное.
   – Добрый день, комиссар. Добро пожаловать, – сказал Понте, глядя сначала в потолок, а потом на башмаки Ричарди.
   – Да, Понте. Что случилось? Я что-то натворил?
   Понте нервно улыбнулся и стал сосредоточенно рассматривать маленькую трещину в стене слева от себя.
   – Представьте себе, нет. И кроме того, кто я такой, чтобы упрекать такого человека, как вы? Просто заместитель начальника просит вас, как только вы сможете, заглянуть к нему в кабинет.
   Бегающий взгляд коротышки-привратника беспокоил и раздражал комиссара, которому приходилось поворачивать голову вслед за глазами Понте.
   – Что такое? Заместитель начальника в этот час уже в кабинете? Утром в воскресенье? По-моему, это странно.
   Понте стал водить взглядом по участку пола, до которого было три метра, как будто следил за ползущим насекомым.
   – Нет, нет. Вообще-то он еще не пришел. Но он просил передать, чтобы вы сегодня утром поговорили с ним. И чтобы до разговора ничего не предпринимали по делу об убийстве Кализе.
   «Вот оно что! – подумал Ричарди. – Старый лис Майоне был прав».
   – Хорошо, Понте. Скажи заместителю начальника, что я буду у него в десять часов. И сходи к глазному врачу: по-моему, у тебя что-то не в порядке со зрением.
   Полицейский вытаращил глаза, торопливо отдал честь и убежал по лестнице, прыгая через три ступеньки.
   Перед дверью кабинета его ждал Майоне. Лицо у бригадира было печальное.
   – Плохо начинается этот день, комиссар. Я позвонил доктору Модо в больницу. Иодиче умер сегодня ночью.

   Он снова взялся за трубку телефона и стал набирать номер – уже третий. Здесь его тоже полностью успокоили.
   В тоне все трех своих собеседников он чувствовал сострадание. Насколько он мог судить, хотя понять было трудно, не видя их лица, все знали про Эмму и того мужчину. И о нем тоже.
   Теперь главное – окончательно решить этот вопрос. О том, как поправить ущерб, причиненный его репутации, он подумает позже. По своему опыту он знал, что люди рано или поздно забывают любой скандал, но все же не надеялся найти решение.
   Он услышал кашель за стеной: сегодня жена дома. Это тоже хорошо. Может быть, он еще может надеяться на лучшее. Руджеро провел тыльной стороной ладони по щеке. Надо вымыться и побриться.
   От его внешнего вида сейчас многое зависит.

   Ричарди стоял в своем кабинете возле окна и смотрел на Майоне, который скорбно замер на пороге. Каждый из двух друзей внезапно понял, что другой не спал всю ночь, и оба решили не показывать, что заметили это.
   – Я знаю, что вы сейчас думаете, комиссар. Смерть Иодиче не изменила цель расследования. Но теперь он уже не сможет объяснить, почему сделал то, что сделал; это факт. И по-моему, мы ни в коем случае не должны идти к тем двум несчастным женщинам – его жене и матери. Это бы значило издеваться над ними. Что будем делать?
   – Прежде всего я должен сказать, что твое предсказание насчет этой Серры ди Арпаджо было верным. У входа меня встретил твой друг Понте и сказал, что я должен поговорить с Гарцо перед тем, как предприму что-нибудь. Ясно, что вызов уже доставлен. Ты проследил, чтобы семье Иодиче сообщили о случившемся, как мы обещали вчера?
   Майоне кивнул:
   – Они уже были там, в больнице, комиссар; пришли туда на рассвете, и мать и жена. Но ни у кого не хватало мужества сказать им что-нибудь, пока не пришел доктор. Это было не его дежурство, но он зашел посмотреть, как чувствует себя Иодиче. Он и сказал им.
   Ричарди покачал головой:
   – Какое сумасшествие – убить себя, когда имеешь троих детей. Должно быть, он был в полном отчаянии. Но почему? Мог бы просто сдаться полиции, если убил он. По-моему, что-то тут не сходится. Обычно тот, кто убивает другого с такой яростью, с какой была убита Кализе, не имеет силы духа убить себя. А кто испытывает такие муки совести, что убивает себя из-за этого, не способен забить человека насмерть ударами ног.
   Майоне внимательно слушал его.
   – Я должен сказать вам правду: мне тоже кажется, что это не мог быть Иодиче. И потом, я видел его мать и, главное, жену. Судя по отчаянию на их лицах, он действительно был хорошим человеком. Но если убил не он, зачем этот парень покончил с собой?
   – Возможно, он думал, что будет обвинен и не сможет защититься. Или у него была какая-то другая беда. А вероятно, дело в нервном напряжении. И разумеется, нельзя исключать, что убил все-таки он. В любом случае мы должны продолжать расследование и выяснить, нет ли доказательств, которые подтвердили бы какое-то из предположений. Горе на лице жены не считается доказательством в суде.
   Прежде чем внезапно покрасневший Майоне успел ответить, раздался стук в дверь, и в кабинет заглянул Камарда.
   – Комиссар, бригадир, извините, что я вас беспокою. С вами хотят поговорить синьоры Иодиче – мать и жена. Они ждут перед дверью.

   Две женщины переступили порог кабинета, а Ричарди и Майоне встретили их у двери. Жена была воплощением безутешного горя. Ее лицо с тонкими чертами осунулось после целых суток бессонницы и непрерывного плача; глаза опухли, губы покраснели. Мать, по-прежнему в черной шали на голове, была похожа на персонаж греческой трагедии – ничего не выражающее лицо, глаза устремлены в пустоту. Только восковая бледность лица позволяла угадать, какие адские муки она испытывает в душе.
   Обоих офицеров полиции удивило это посещение: женщины должны были бы находиться в больнице и заниматься перевозкой останков Иодиче на кладбище. Ричарди подумал, что они, возможно, пришли взять в полиции разрешение на похороны. Но им не нужно было это разрешение. Операция, проведенная накануне, полностью проясняла причины смерти, так что необходимости во вскрытии не было. Комиссар жестом предложил женщинам сесть, но обе остались стоять. Он обратился к жене Иодиче:
   – Мне очень жаль, синьора. Я понимаю ваше горе. Поверьте мне, мы с вами. Если мы можем чем-то вам помочь, то достаточно лишь сказать об этом.
   Кончета сделала шаг вперед, глубоко вздохнула и заговорила:
   – Комиссар, этой ночью мы – я и моя свекровь – много думали. С одной стороны, Тонино… мой муж, должен покоиться с миром. О нем больше не должны говорить, и особенно здесь, у вас. Извините, комиссар. Но потом мы задумались о моих детях. Их трое, и они маленькие, у них вся жизнь впереди. Они носят имя Иодиче, и на этом имени не должно быть пятна.
   Ричарди и Майоне переглянулись. Кончета замолчала, придавленная тяжестью своих чувств. Свекровь, стоявшая на шаг позади нее, положила ей на плечо костлявую руку. Молодая женщина сделал вдох и продолжила:
   – Случается, что-то происходит, человек видит это глазами и понимает. Иногда ему рассказывают о чем-то, он слышит рассказ ушами и понимает. Бывает и так, что он часть чего-то видит, а часть нет, но все равно понимает это рассудком. Но иногда, комиссар, бывает такое, чего человек не видит, не слышит, не оценивает разумом, но все равно понимает. Так бывает, когда дело касается тех, кто у него в душе, – тут она крепко прижала к груди ладонь, покрасневшую от тяжелого труда, – и этот человек не ошибается. Он не ошибается.
   Ричарди пристально посмотрел в лицо этой женщины. Его зеленые глаза были прозрачны и ничего не выражали. Кончета выдержала его взгляд, ответив уверенным взглядом своих глаз – двух черных звезд, погруженных в красноту.
   – Мой муж никого не убивал, комиссар, только себя самого. Я это знаю, его мать это знает. И дети знают. Так вот, мы хотим, как это говорят… сотрудничать с вами. Мы обсудили между собой. Вы и бригадир, как нам кажется, хорошие люди. Вы предложили нам помощь, и было видно, что вам не нравится то, что сделал мой муж. Мы бедны и не знаем, как нам жить дальше. Мы не можем нанять адвоката, чтобы он нас защищал. Имя – единственное, что мы можем дать нашим детям, и оно должно быть чистым.
   – Синьора, – ответил Ричарди, – наша задача – установить истину, какой бы она ни была. Даже если она кому-то не нравится, даже если приносит страдание. Мы не становимся ни на чью сторону; мы просто должны понять, что произошло. Если вы хотите сотрудничать, мы этому рады. Но если обнаружим, что… что вина вашего мужа велика, будет хуже. Вы это понимаете? Вот ведь как получается: если мы прекратим расследование, могут остаться сомнения, если продолжим, сомнений больше не будет. Вы уверены, что хотите этого?
   Кончета бросила взгляд на стоявшую за ее спиной свекровь и ответила:
   – Да, комиссар. Поэтому мы здесь, а мой мертвый муж все еще лежит в больнице, как безродный бродяга, которого подобрали на улице. Мы уже говорили вам, что он крикнул, когда… сделал это? Он выкрикнул: «Мои дети!» И мы должны сделать как он сказал – позаботиться о благе его детей. Мы уверены, комиссар.


   45

   Руджеро готовился постучать в дверь Эммы, собирался с силами. Он вымылся, побрился, переоделся и потом долго смотрел на себя в зеркало. Он снова стал прежним, вернул себе ту внешность, к которой привык и которая вызывала у людей уважение и страх. Это успокоило его и вернуло душевное равновесие.
   Но испытание, которое ему предстояло, было тяжелым, может быть, самым тяжелым из всех, которые он пережил за свою жизнь.
   Сколько времени он уже не разговаривает с женой? Конечно, они обмениваются короткими вежливыми фразами за ужином, дают простые указания по поводу управления прислугой и домом. Но больше не разговаривают по-настоящему и даже не смотрят друг другу в глаза.
   И еще – постепенно каждый из них определил свою территорию.
   В доме возникли невидимые границы: кабинет и маленькая зеленая гостиная для него, спальня и будуар для нее. Общими были только столовая и ночи без любви. Остальные комнаты были заперты или заняты прислугой.
   Но теперь было необходимо начать разговор. Больше не оставалось времени для намеков, сокрытия правды, злого молчания.
   Нужно говорить. Пока все не погибло окончательно.
   Руджеро постучал в дверь Эммы.

   Ричарди задумался, потом повернулся к Кончете Иодиче и сказал:
   – Хорошо. Я должен задать вам несколько вопросов. Начнем с разговора о его заведении – о пиццерии. Как ваш муж смог ее открыть? На какие деньги?
   – Часть денег – наши сбережения и выручка от продажи тележки. Остальные он занял у Кармелы, то есть у Кализе.
   – Какие отношения были с ней у вашего мужа?
   – Я к ней никогда не ходила и даже не знаю, где она жила. Моему мужу сказал про нее извозчик Симоне, его друг. Он говорил, что она не такая, как… другие. Те, если не вернешь им долг вовремя, последнюю рубашку с тебя снимут. Вы здесь про это знаете… Короче говоря, он сказал, что эта женщина более… как это говорят… гуманная, и, если должник не сумеет вовремя собрать все деньги, он может принести их потом: она продлит срок.
   – А вашему мужу пришлось продлевать срок платежа?
   Кончета опустила голову и сказала:
   – Да, один раз. Дела в заведении шли неважно. А на днях… на днях он ходил просить о новой отсрочке. Он два дня набирался мужества для этого и думал, что я ничего не знаю. Но я заметила, что он не спал по ночам, и догадалась, в чем дело.
   – И вам казалось, что он в отчаянии?
   – В отчаянии нет, но он был озабочен и беспокоился. До того как открыл это заведение, он всегда смеялся, а потом перестал. Может быть, именно поэтому люди не шли к нам. Человек не пойдет есть туда, где никто не смеется.
   Ричарди внимательно слушал ее.
   – Перейдем к тому вечеру. Он сказал вам в тот раз, что идет к Кализе?
   – Нет, не сказал. Но мы, – она украдкой бросила взгляд на свекровь, которая все время держала руку на плече Кончеты, чтобы придать ей сил, – знали об этом. Он ушел из заведения примерно в девять часов, когда большая часть посетителей уже разошлась. Сказал мне, что у него есть дело, а я чтобы закрыла пиццерию и шла домой. Я закрыла заведение, все вымыла и почистила, немного подождала его, а потом пошла домой. Я думала, что, возможно, он дома. Но его там не было. Мы накормили детей и уложили их спать, а он все не возвращался. Тогда мы подошли к окну – я и она. – Кончета указала кивком на свекровь и закончила: – Уже миновала полночь, когда он пришел домой.
   – И как он выглядел?
   Глаза Кончеты наполнились слезами, голос задрожал:
   – Он был похож на пьяного, но от него не пахло вином. И шел с трудом: очень долго поднимался по лестнице. Он сказал, что устал и плохо себя чувствует. Повалился на кровать одетый – у него был сильный жар – и уснул. Я раздела его, как раздеваю детей, когда они засыпают одетые.
   Она взглянула на свекровь, та едва заметно кивнула в знак согласия. Тогда Кончета вынула из своей одежды сложенный листок бумаги.
   – И вот что я тогда нашла. Это выпало у него из куртки.
   Она подала листок Майоне, тот развернул его и сообщил:
   – Это вексель, комиссар. На восемьдесят лир, срок четырнадцатое апреля, выдан фирмой «Иодиче Тонино», получатель Кализе Кармела. И…
   Ричарди поднял на него взгляд:
   – И что?
   Майоне посмотрел на Кончету и тихо ответил:
   – Он испачкан кровью, комиссар.

   Эмма немного приоткрыла дверь. В узкую щель муж разглядел часть ее лица и непричесанные волосы. Ее глаза были красными от слез, а может быть, ото сна.
   – Чего ты хочешь?
   – Можно мне войти? Я должен поговорить с тобой. Это важно.
   В голосе Эммы звучала боль, когда она спросила в ответ:
   – И что может быть так важно?
   Она повернулась и пошла к своей кровати, оставив дверь незапертой. Руджеро вошел в спальню и запер дверь за собой.
   Комната была в беспорядке. Одежда и белье были разбросаны по полу и по стульям, остатки завтрака стояли на ночном столике. На кровати лежал большой носовой платок – грязный. В воздухе пахло затхлостью и сыростью.
   – Тебя рвало. Ты плохо себя чувствуешь.
   Эмма задрожала и провела рукой по волосам.
   – Какой ты догадливый! Не зря тебя прозвали лисой. Прошу тебя, садись. Будь как у себя дома.
   Руджеро не стал обращать внимания на ее язвительное замечание. Он остался стоять и огляделся, потом пристально посмотрел на жену.
   – Ты еще и напилась. Посмотри на себя – валяешься здесь как мусор. Тебе не стыдно?
   Эмма повалилась на постель, усмехнулась и ответила:
   – Стыдно ли мне? Да. Стыдно, что я не имела мужества сказать «нет» отцу, когда он велел мне выйти за тебя замуж. Стыдно, что у меня не хватало сил уйти от тебя, когда ты обращался со мной как с капризным ребенком. И мне стыдно, что сейчас я сижу здесь, вместо того чтобы…
   – … Чтобы быть с ним. С Аттилио Ромором, – договорил за нее Руджеро.
   После этих слов надолго наступила тишина. Эмма старалась сфокусировать затуманенный взгляд на муже.
   – Откуда ты знаешь его имя? Будь ты проклят! Ты следил за мной? Нанял сыщиков выяснить, чем я занимаюсь? Мерзавец!
   Ее рот некрасиво оскалился. Она втянула голову в плечи, согнула пальцы словно когти. В такой позе, растрепанная, с глазами красными от гнева и вина, Эмма была похожа на разъяренного зверя. Она огляделась в поисках чего-нибудь подходящего, чтобы бросить в мужа.
   Руджеро горько улыбнулся:
   – Нанял сыщиков? А зачем тратить деньги, чтобы узнать то, о чем мне говорят все – и как раз потому, что я об этом не спрашиваю? Все – знакомые, друзья, даже привратник в доме. Ты ведь ни от кого не скрывалась – вела себя на глазах у всех как шлюха. И теперь ты еще удивляешься? Избавь меня от своей ярости и довольствуйся тем, что уже получила.
   Эмма побледнела, на ощупь отыскала свой грязный носовой платок и поднесла его ко рту. Задыхаясь от нового приступа рвоты, она проговорила:
   – Я его бросила. Больше не увижу.
   – Я это знаю.
   Она подняла голову и взглянула на мужа.
   – Откуда ты знаешь? Ты не можешь этого знать.
   – Сейчас это не важно. У нас есть более серьезная проблема – вернее, она есть у тебя. Но, на мою беду, ты все еще синьора Серра ди Арпаджо. Поэтому сейчас слушай меня внимательно.
   Руджеро вынул из кармана повестку из управления полиции, присланную Эмме, и начал говорить.


   46

   Ричарди взял в руки вексель и сразу же заметил отпечатки пальца возле суммы долга и названия фирмы. Было похоже, что Иодиче водил по строкам пальцем, который был испачкан в крови Кализе, желая убедиться, что это действительно его документ. Комиссар поднял взгляд от бумаги и посмотрел на Кончету.
   – Это сделал не он, – сказала молодая женщина.
   Ричарди покачал головой и ответил:
   – Синьора, я знаю, что вы в этом убеждены. Иначе не отдали бы мне этот вексель. Но вы должны признать: трудно представить себе то, что произошло, не думая, что ваш муж мог убить Кализе.
   Кончета сделал шаг вперед. Ее голос прерывался, когда она заговорила в ответ:
   – Я знаю, что это был не он. А кроме того, комиссар, ответьте мне, зачем он тогда сохранил этот вексель? Он уничтожил бы эту бумагу, а потом сказал бы, что заплатил в положенный срок. Нет, вы тоже знаете, что это сделал не он. Он нашел ее уже мертвой, забрал вексель и ушел. Вы должны найти убийцу, комиссар. И найти, чтобы теперь уже два человека покоились с миром.
   Ричарди и Майоне неуверенно переглянулись. То, что говорит Кончета, только плоды ее воображения. Это не доказательства.
   Мать Иодиче сделала шаг вперед и вышла из тени. Она заговорила тихим голосом, хриплым от долгого молчания и душевной боли. Было заметно, что ей трудно говорить не на местном диалекте, к которому она привыкла.
   – Комиссар, бригадир, извините меня. Я невежественная женщина и не умею хорошо говорить. Всю свою жизнь я много трудилась. Это наша судьба – трудиться, чтобы растить детей. Моего сына я видела всю его жизнь; видела, как он рос – минуту за минутой. Я видела, как он плачет и смеется, а потом видела детей его и этой хорошей девушки, которая связала свою жизнь с его жизнью – с нашей жизнью. Я знала его, как только мать может знать свое дитя. И я говорю вам: мой сын никого не убил. И тем более не мог убить старую женщину – такую, как его мать. Это невозможно. Верьте моей снохе, верьте нам. Не оставляйте убийцу ходить по улицам, не дайте запятнать наше имя только потому, что вам удобно больше никого не искать.
   Ричарди пристально посмотрел на старую женщину и ответил:
   – Поверьте и вы тому, что я сейчас скажу вам, синьора: мы не желаем оставлять виновных на свободе. Обещаю вам, что мы продолжим расследование. Но я должен сказать вам: похоже, что убийца – ваш сын. Вы можете идти. Майоне проводит вас к выходу. Еще раз приношу вам соболезнования.
   Обе женщины кивнули ему на прощание и направились к двери. Перед тем как выйти из кабинета, мать Тонино Иодиче снова повернулась в сторону комиссара и сказала:
   – За то, что человек делает, он рано или поздно расплачивается, комиссар. Или получает награду. Помните, что «Хосподь не купец, который плотит по субботам».

   Вернувшись после того, как проводил посетительниц, Майоне увидел, что Ричарди изумленно и растерянно смотрит на дверь.
   – Что это значит?
   – Что именно, комиссар?
   – То, что сказала мама Иодиче. Что она имела в виду?
   Майоне озабоченно смотрел на комиссара. Это расследование демонстрировало ему незнакомого Ричарди, не похожего на того, к которому он привык.
   – Про Господа и субботу? Иногда я забываю, что вы не из Неаполя. В вашем родном краю так не говорят? Это пословица. Она означает: если кто-то что-то сделал, награда или наказание не выдаются ему в точно указанный срок, как долг человека человеку. Но я не думаю, что мать Иодиче угрожала нам.
   Ричарди шевельнул рукой, словно хотел рассеять подозрение Майоне.
   – Нет. Это я знаю. Просто я уже слышал эту пословицу. Я думал, что в ней говорится о долгах и оплате – в общем, что она имеет буквальный смысл.
   Раздался осторожный стук в дверь, и перед ними возникло остроконечное лицо Понте, курьера при заместителе начальника. Понте быстро бросил взгляд на кресло, потом на стену и книжный шкаф и сказал:
   – Комиссар, извините меня. Заместитель начальника ждет вас.
   Поднимаясь по лестнице в кабинет Гарцо вместе с Майоне, Ричарди думал о беседе с женщинами из семьи Иодиче и о том, меняет ли их рассказ направление расследования. Узнав, что Иодиче покончил с собой, Ричарди начал подозревать, что хозяин пиццерии и есть убийца. Но сейчас он должен был признать, что рассказ этих двух женщин произвел на него сильное впечатление и поколебал его уверенность.
   Кроме того, эта поговорка. До сих пор Ричарди думал, что преступление могло быть связано с ростовщической деятельностью Кармелы Кализе. Он считал, что ее последняя мысль, которую он услышал с помощью своего дара, относилась к уплате долга и, значит, подтверждала это предположение. Но теперь он узнал, что эта поговорка может относиться и к судьбе, и понял, что в этом деле надо прояснить еще несколько обстоятельств. Разумеется, самым вероятным убийцей остается Иодиче, но еще рано утверждать, что это он; сначала нужно довести расследование до конца.
   Судьба. Снова эта проклятая непостижимая судьба – убежище от страхов и ответственности. «Это судьба», «пусть судьба решит», «пусть будет так, как велит судьба» – в рассказах, в песнях, в умах людей.
   «Как будто все заранее определено и записано и ничто не оставлено на волю людей. А на самом деле никакой судьбы нет, – думал Ричарди, подходя вместе с Майоне к двери заместителя начальника. – Есть только зло и боль».
   Гарцо с сияющей улыбкой вышел ему навстречу:
   – Милейший Ричарди! Вот что такое наша жизнь! Мы снова стали свидетелями нескольких мелких преступлений, хотя в нашу новую эру преступлений почти нет. Наши дни – эпоха порядка и благополучия, но если какие-то безумцы нарушают порядок, именно мы должны его восстанавливать. Прошу вас, Ричарди, входите, пожалуйста, и садитесь.
   Он говорил как на собрании, а Ричарди слушал эту маленькую речь с иронической улыбкой и думал: «Была бы моя воля, я бы послал тебя всего на один день в бедные кварталы, спесивый павлин! Я бы показал тебе порядок и благополучие!»
   – Доктор, если у вас есть какие то указания, то готов выслушать. Как вы сами сказали, я занимаюсь расследованием. У меня мало времени.
   Гарцо на мгновение сжал кулаки: Ричарди раздражал его своим поведением. Комиссар держался с ним спокойно и миролюбиво, но всегда без должного уважения. Однако заместитель начальника взял себя в руки: ему нельзя было отступать от линии поведения, которую навязывали обстоятельства.
   – Именно о расследовании я и хотел с вами поговорить. Я слышал, что этот хозяин пиццерии, как его фамилия… – Гарцо взглянул на единственный листок, лежавший на его безупречно чистом письменном столе. – А, Иодиче. Он умер, верно? Умер от ран, которые себе сам нанес, – так сказано в отчете. Значит, дело закрыто. Еще один быстрый успех.
   Ричарди уже ждал своего выхода на сцену и заранее приготовил реплику.
   – Нет, доктор. Вас неверно информировали. Иодиче ни в чем не признался.
   Гарцо поднял взгляд от листка и пристально посмотрел на комиссара поверх очков в золотой оправе, которые надевал во время чтения.
   – Я и не говорил о признании. Его самоубийство само по себе признание. Убийцей был он, и совесть не давала ему покоя. По-моему, тут все ясно.
   Ричарди резко качнул головой:
   – Нет, доктор. Мы еще не закончили допросы. Нам нужно выслушать еще одного или двух человек и провести пару осмотров на месте происшествия. После этого мы, возможно, закроем расследование.
   Гарцо театральным жестом снял очки:
   – Как раз об этом последнем допросе, Ричарди, я и хотел с вами поговорить. Я знаю, что вы вызвали в полицию жену человека, который занимает видное место в обществе. Я думаю, вы отдаете себе отчет в том, как важно поддерживать хорошие отношения с нашими городскими судьями и адвокатами. Я настойчиво прошу вас не создавать трений между нами и ими.
   Ричарди улыбнулся:
   – Но, доктор, я думал, что главная задача и судей, и адвокатов – поиски истины. Можно представить себе, как удивились бы журналисты наших газет, если бы узнали, что в самом управлении полиции поставлены, так сказать, препятствия вызову свидетеля на допрос. Вам следует знать, доктор, что один журналист нашел в доме Кализе список имен. Этот список не опубликован лишь потому, что наш бригадир Майоне попросил этого человека не препятствовать расследованию. Но если вы считаете это необходимым…
   И Майоне, и Гарцо изумленно смотрели на комиссара. Они никогда не слышали, чтобы он говорил так красноречиво.
   Заместитель начальника пришел в себя первым. Одной из его самых выдающихся способностей, несомненно, было умение понимать, когда он побежден, и сводить ущерб к минимуму.
   – Раз так, продолжайте. А вам, бригадир, спасибо за бережное отношение к репутации нашего управления и людей, имеющих отношение к этому делу. Прошу вас, Ричарди, только об одном: действуйте как можно более скрытно. То есть этот человек не придет в ваш кабинет. Вы сами отправитесь домой к этой синьоре. И поедете туда в автомобиле: если пойдете пешком, вас увидят. Держите меня в курсе событий.


   47

   Если существовало что-то, что он ненавидел, то это было вождение автомобиля. Может быть, он считал, что это не подобает человеку его поколения. А может быть, дело было просто в том, что он с детства ездил верхом и продолжал любить этот способ передвижения. Как бы то ни было, бригадиру Майоне не нравилось водить автомобиль.
   – Не понимаю, откуда у людей это помешательство на машинах. Брать автомобиль, чтобы проехать всего километр! Это всего две минуты пешком! А он говорит, что машина ему нужна и что они не хотят дать ее ему для служебной поездки! И что они очень ей дорожат!
   Бригадир только что сел за руль, но уже вспотел от напряжения. Мотор ревел напрасно: он был установлен на холостой ход. Когда передача была включена, машина прыгнула вперед и замерла на месте. Адвокат и дежурный, которые беседовали во дворе управления, встревожились и сделали шаг назад.
   – Ну вот, у этой штуки еще и муфта горит! Я все задаю себе вопрос, комиссар: почему вы сказали про список и журналиста? Я-то сам этих журналистов презираю.
   Ричарди, которому было тесно на заднем сиденье, держался обеими руками за ручку дверцы.
   – Это единственное, что пришло мне на ум, – ответил он. – Лучше скажи, есть ли здесь кто-нибудь, кто смог бы вести машину?
   Майоне сделал обиженное лицо.
   – Комиссар, я самый лучший шофер среди сотрудников управления! Просто эта проклятая машина не в порядке, вот в чем дело. А, вот где неполадка!
   Мотор взвыл и снова заработал, и автомобиль двинулся с места. Адвокат отпрыгнул в одну сторону, дежурный – в другую, и тем самым они спаслись от смерти. Ричарди, чтобы удержаться, крепче схватился за ручку (она была огромная для такой машины) и подумал об Энрике, которая хотела спасти себя или кого-то еще от болезни.
   От управления до улицы Генерала Орсини, на которой жили супруги Серра ди Арпаджо, было чуть меньше километра пути. Нужно было только про ехать по новой улице вдоль берега моря. С одной стороны – замок Кастель-Нуово и Королевский дворец, с другой – старые здания Флотского арсенала, которые скоро будут снесены и уступят место садам. Комиссару Ричарди этот город все больше напоминал дом, где гостиная для приемов выглядит хорошо, а остальные комнаты – развалины.
   В глубине улицы, перед широким поворотом влево, в квартал Санта-Лючия, развернулась большая стройка. Это был один из подвигов нового режима – галерея Победы, подземная улица длиной в полкилометра, которая связывала две части города. Ради того, чтобы выкопать этот проход под землей, уже умерло пять человек. Призраки двух из них Ричарди видел до сих пор. Они светились в темноте туннеля и разговаривали о своих семьях, как делали это перед взрывом, который разорвал их на части.
   Никто даже не узнал об этих несчастных случаях. Их аккуратно скрыли, а семьям погибших оказали помощь. Хорошо, что хоть семьям помогли, подумал Ричарди, ища, за что бы удержаться, когда Майоне внезапно и резко свернул влево. В результате этого поворота доверху нагруженная домашней утварью телега, которую тянул старый мул, потеряла значительную часть своего груза, и ее хозяин-извозчик осыпал двух друзей руганью.
   – А, ничего страшного: на телеге не было ничего путного. Комиссар, где на этой улице нужный дом?
   – Номер двадцать четыре, вон там справа. Начинай тормозить.
   Майоне затормозил сразу же – да так, что машина въехала на тротуар, причем именно там, где стояла строгая няня в традиционной длинной белой одежде, с наколкой того же цвета в волосах и с монументальной деревянной коляской.
   – Разве так водят машину? Вы меня чуть не задели! А если бы мальчик выпал из коляски, что бы я сказала баронессе? Вы что, с ума сошли?
   Майоне попытался смягчить ее гнев:
   – Извините, синьора, но мы из полиции, выполняем задание. Мы спешили и не увидели вас.
   Ричарди смотрел на мальчика, а того, кажется, заинтересовало лицо комиссара.
   – Как зовут этого малыша?
   – Джованни, ему почти два года.
   «Удачи тебе, Джованни, – подумал Ричарди. – Мир, в который ты решил прийти, не хороший и не красивый. Даже если в этом квартале он выглядит иначе».
   Мальчик улыбнулся. У него тоже были зеленые глаза.

   Одетый в униформу привратник особняка вышел навстречу Майоне и Ричарди, спросил, кто они такие, и стал просматривать список посетителей так, чтобы они это видели.
   – Комиссар, надо сказать этому адмиралу подъезда, что мы из полиции, а не гости. Кто скажет – вы или я? Если нет, то, как Бог свят, я его отшвырну и ворвусь в дом силой.
   Ричарди положил привратнику руку на плечо и сказал:
   – Вы просто доложите о нашем приезде. Нас ждут.
   Выйдя из лифта, они увидели открытую дверь и служанку, которая поклонилась им и объявила:
   – Прошу вас, располагайтесь как вам удобно. Профессор сейчас вас примет.
   Майоне бросил взгляд на комиссара и спросил:
   – Разве мы должны говорить не с его женой?
   Ричарди пожал плечами: он не надеялся получить доступ напрямую к хозяйке дома, но твердо решил не уходить, пока не допросит свою свидетельницу. Через минуту их ввели в строго обставленный кабинет, где стен не было видно за полками со старинными книгами. Человек, который вышел им навстречу, был воплощением власти и авторитетности.
   – Прошу вас, синьоры, устраивайтесь на диване. Я велю подать вам чай. Не думаю, что в этом случае есть смысл садиться за письменный стол: вы здесь не для консультации.
   И он понимающе улыбнулся, словно заговорщик. Ни комиссар, ни бригадир не ответили на его дружескую улыбку, и оба остались стоять.
   – Спасибо вам за гостеприимство, профессор, но нам необходимо поговорить с вашей супругой, и чем раньше мы сможем это сделать, тем лучше.
   – Вы увидитесь с ней, комиссар. Сейчас она придет. Но я должен присутствовать при допросе, если не как муж, то как ее адвокат. Иначе быть не может. Чтобы увидеть мою жену без меня, вам придется ее арестовать – разумеется, если вы найдете судью, который согласится дать разрешение на арест. Позвать ее?
   Ричарди быстро подумал: ему нужно задать всего несколько вопросов, которые, возможно, приведут к полному завершению расследования. И задать их женщине из кварталов знати, у которой возникла причуда ходить к старой гадалке.
   – Хорошо, профессор.


   48

   Ричарди смотрел на синьору Эмму Серру ди Арпаджо. Она оказалась совсем не такой, какой он ее себе представлял.
   Бледная, синие круги под глазами, впалые щеки. Почти без краски на лице – только глаза чуть-чуть подведены. Одета в серое, коротко остриженные по моде волосы зачесаны за уши и открывают лоб. Простые туфли на низком каблуке, ажурные чулки.
   Ее глаза были опущены и смотрели на столик, стоявший в гостиной. По ее взгляду невозможно было догадаться, что у нее на душе: он не отражал никакого чувства. Она поздоровалась тихим и ровным голосом без интонаций. Было похоже, что она страдает, но втайне, и это приглушенная далекая боль.
   Муж пока еще ни разу не посмотрел на нее. Он изучал взглядом Ричарди, оценивая поведение комиссара. Между людьми в комнате словно натянулись невидимые нити, и натянулись до предела.
   После долгого и неловкого молчания Ричарди заговорил:
   – Синьора, какие отношения были у вас с синьорой Кализе Кармелой, которая называла себя гадалкой на картах и была обнаружена мертвой у себя дома пятнадцатого апреля этого года?
   Эмма не посмотрела на него и ровным монотонным голосом ответила:
   – Я иногда ходила к ней. Меня провожала туда подруга.
   – А по какой причине ходили?
   – Просто для того, чтобы убить время.
   – О чем вы разговаривали?
   Эмма бросила взгляд на мужа, но ответила тем же тоном:
   – Она гадала по картам и рассказывала мне то, что в них видела.
   – Что именно?
   В разговор вмешался Руджеро. Спокойным голосом он сказал:
   – Комиссар, я не думаю, что содержание разговоров моей жены с Кализе имеет отношение к вашему расследованию. Или вы считаете иначе?
   Ричарди посчитал необходимым срочно очертить границы своих обязанностей:
   – Профессор, прошу вас в целях расследования позволить нам самим решать, что нас интересует, а что нет. Скажите, синьора, о чем вы разговаривали с ней?
   Эмма ответила. Казалось, что она говорит о другом мире и других людях.
   – Мне это нравилось. Мне не надо было думать, она разрешала за меня все сомнения. Моя жизнь… мы живем в постоянном сомнении, комиссар. Сделать так? Или сделать иначе? А у нее не было сомнений. Она тасовала карты, плевала на них и решала. И никогда не ошибалась.
   Ричарди пристально посмотрел Эмме в лицо и ощутил вибрацию чувства.
   – А в последнее время вы часто бывали у нее?
   Решительным тоном в допрос вмешался Руджеро:
   – Комиссар, моя жена сказала, что бывала там иногда. Это выражение означает «от случая к случаю и редко». Во всяком случае, оно никак не может означать «часто».
   Не переставая смотреть на Эмму, комиссар рукой подал знак Майоне. Тот вынул из своей куртки тетрадь Кармелы Кализе, откашлялся и сказал:
   – В этой тетради, которая была найдена в доме Кализе, имя вашей жены записано в расписании встреч с клиентами полностью или инициалами сто шестьдесят раз за тридцать дней. По-моему, профессор, это можно назвать словом «часто»?
   Руджеро недовольно фыркнул. Эмма ответила:
   – Ну да, я ходила к ней. Это было для меня развлечением. Нужно как-то развлекаться, особенно когда жизнь становится тяжелой.
   Она сказала что-то ужасное, и оба полицейских сразу это поняли. Оба посмотрели на Руджеро, но тот никак не отреагировал на их взгляды. Он молчал и смотрел перед собой невидящим взглядом. Комиссар продолжал:
   – О чем же вам говорила Кализе? Она доверяла вам какие-то свои тайны, называла имена или что-то в этом роде? Она говорила вам, что ее что-то тревожит, или что-нибудь подсказывало вам, что ей угрожает опасность?
   Майоне с удивлением посмотрел на своего друга и начальника. Он ожидал, что комиссар будет задавать другие вопросы, неудобные для синьоры Серры ди Арпаджо, станет копать глубже в том, на что она невольно намекнула, – трещине в отношениях между ней и мужем. А он вместо этого вернулся к Кализе.
   – Нет, комиссар. Я вам уже сказала, что мы разговаривали о другом. Она гадала мне по картам – и только. Она говорила мне, что случится, и не ошибалась.

   Когда Эмма ушла, Руджеро проводил бригадира и комиссара до двери.
   – Вот видите, комиссар, – сказал он, – моя жена как ребенок. У нее есть свои маленькие причуды, развлечения, глупые забавы в компании подруг. Но в тот вечер, когда убили Кализе, жена была со мной на ужине у его превосходительства префекта. Я прочел в газете светские новости, наше имя напечатано на достаточно заметном месте. Я буду вам очень благодарен, если этот разговор не станет иметь последствий. Я могу рассчитывать на вас в этом?
   – Мы желаем того же, что вы, профессор. Ни один человек не должен расплачиваться за то, чего не совершал. Вы и ваша супруга можете быть спокойны. Мы сумеем исполнить наш долг.
   Выходя из подъезда под сердитым взглядом привратника, Майоне комментировал встречу с супругами Серра:
   – Комиссар, почему вы не копнули глубже? Мне казалось, что эта синьора говорила то, чему ее научил профессор, а потом проболталась, что несчастна. Разве не стоило попытаться узнать об этом больше? Например, не принялась ли синьора от скуки убивать старушек?
   Они уже дошли до автомобиля. Ричарди положил ладонь бригадиру на плечо, приказывая замолчать, и ответил:
   – Ты прав. Выслушай меня, Майоне: я хочу сказать это тебе перед тем, как сяду в машину – на случай, если не выйду из нее живым. Тут не все ясно. Синьора Серра много раз была у Кализе. Та в этом случае не пользовалась помощью Нунции, значит, получала информацию от кого-то другого. Поэтому собери, но очень осторожно, данные о жизни Эммы Серры ди Арпаджо. Я хочу знать, с кем она встречается, куда ходит, когда мужа нет дома, как зовут ее друзей и что говорит прислуга. И узнать это надо как можно скорее: я чувствую, что мы вот-вот скажем, что это был Иодиче, или прекратим расследование.
   – Слушаюсь, комиссар! Только я не понимаю, почему вы решили, что не выйдете живым из автомобиля. Пожалуйста, объясните мне это потом.


   49

   Тереза видела из окна кухни, как два полицейских сели в автомобиль, а потом он подпрыгнул, сорвался с места и укатил. Их появление вызвало у нее любопытство, а зеленые глаза, прозрачные как стекло, произвели на девушку сильное впечатление. Она видела, что стало с хозяином и хозяйкой. Профессор, который в последние дни не мылся и не брился, вдруг стал еще более чопорным и выглядел безупречней, чем всегда. Синьора, по-своему очень красивая и всегда наряженная по моде, оделась скромно, как служанка приходского священника на родине Терезы, старая ворчунья.
   Когда Тереза подавала чай, все молчали; лиц она тоже не видела, потому что держала глаза опущенными. Но она кожей чувствовала, какое огромное напряжение повисло в этой комнате. Через дверь маленькой гостиной до нее долетали только тихие неразборчивые звуки: никто ни разу не повысил голос. Пока там шел разговор, она привела в порядок комнату синьоры – вытерла пятна вина и рвоты.
   Потом она принялась убираться в кабинете профессора и заметила грязные башмаки, которые теперь лежали у нее на кухне, в маленьком шкафчике.
   Легкий ветерок принес в кухню приятный запах. Тереза подняла глаза, посмотрела в сторону моря, откуда он прилетел, и подумала: теперь весна в самом деле наступила.

   Пустив по следу Эммы своего друга-бригадира, Ричарди вернулся в управление один. Перед дверью кабинета его дожидался Понте. Взгляд курьера быстро метался из стороны в сторону.

   Заместитель начальника управления Гарцо был вне себя. Это было заметно по его частому дыханию и красным пятнам на лице. К тому же, когда Ричарди вошел в его кабинет, Гарцо не вышел ему навстречу.
   – Итак, Ричарди, вы, как всегда, не исполняете мои указания! На этот раз я не намерен терпеть ваше поведение, если только вы не предоставите мне объяснение.
   Ричарди склонил голову набок, словно спрашивая, в чем дело, и ответил:
   – Я не понимаю вас, доктор. Разве мы не договорились, что я допрошу синьору Серру ди Арпаджо? И что мы поедем к ней в особняк на машине? Мы именно это и сделали.
   Гарцо фыркнул, как бык.
   – Профессор лично позвонил мне и пожаловался на ваше совершенно непочтительное поведение. Он сказал, что вы общались с ним почти как с преступником. Это правда?
   Ричарди пожал плечами:
   – Не все мы привыкли вращаться в высшем обществе, доктор. Я много раз завидовал вашим дипломатическим способностям. Я лишь задал вопросы, относящиеся к делу, без всяких задних мыслей. Будь я на вашем месте, такая преувеличенная защита вызвала бы у меня беспокойство: обычно – и вы, при вашем большом опыте, это знаете – подобная реакция означает, что человек что-то скрывает.
   Гарцо отвел взгляд. Ричарди был уверен, что если бы стоял ближе к нему, то услышал бы гудение мозга, который работал на пределе своей мощности. Гарцо, бюрократу в полиции, не нравилось спорить со знатью. Но еще меньше ему хотелось, чтобы убийца был обнаружен не в результате расследования, а случайно. В этом случае пресса растерзала бы его за то, что он защищал профессора. Такое уже случалось, и Ричарди знал об этом.
   – Разумеется, вы тоже правы, Ричарди. Я далек от вашего расследования и не хочу влиять на его ход. Но я должен во второй и, надеюсь, последний раз посоветовать вам вести себя в высшей степени осторожно. Если вам понадобится выслушать кого-нибудь из семьи Серра ди Арпаджо, вы сначала должны попросить разрешения у меня. Понятно?
   – Да, доктор.

   Бригадиру Майоне наконец досталась работа, которую он любил, – та, где нужно шевелить ногами, – собирать сведения, имена, факты, маленькие истории – отрывки большой повести чьей-то жизни. Работа, которая позволяла ему с головой погрузиться в жизнь, отправляла его бродить по городу, по кабинетам и магазинам, по всем улицам – от маленьких переулков до больших проспектов, обсаженных деревьями. Работа, которая приносила ему новые знакомства и позволяла снова увидеть лица давних знакомых, которая позволяла ему слышать голоса Неаполя. И которая не давала ему думать ни о чем, кроме нее. А сейчас ему больше чем когда-либо нужно было забыть про все остальное.
   Два вечера назад он вдохнул уже почти забытый аромат дома: почувствовал заботу женщины и запах еды, которая приготовлена для него. Кажется, даже заметил во взгляде Филомены искреннюю тревогу из-за того, что он устал.
   И все же в душе у него была печаль. Ему казалось, что он со стороны смотрит на жизнь другого человека, который незаконно занял чужой трон. Ему было неловко и грустно. Вернувшись домой, он молча лег в кровать и лишь тогда почувствовал себя на своем месте, хотя Лючия уже давно спокойно спала, запертая в своем мире воспоминаний.
   Думая об этом, он наконец увидел, как привратник семьи Серра ди Арпаджо вышел из особняка без униформы и направился к себе домой.
   Майоне покинул полумрак парадного входа и подошел к этому человеку. Сделав вид, что встретил его случайно, бригадир предложил угостить его пивом по случаю конца дежурства.


   50

   Пока Майоне шел по своим следам, состоявшим из голосов, слов, выражения лиц, Ричарди двигался по другому пути. Ему нужно было отыскать недостающий кусок мозаики, который он уже не мог найти обычным путем: выслушать призрак Тонино Иодиче, хозяина пиццерии, который покончил жизнь самоубийством.
   Комиссар быстро шагал по маленьким улочкам, которые в этот вечерний час были полны движения и жизни. Он спешил в пиццерию – мечту жизни и причину разорения Иодиче. Он не мог закрыть счет, предъявив как убийцу человека, который даже не мог признаться в преступлении, хотя на первый взгляд и казался виновным. Комиссар хотел войти в жизнь Иодиче, услышать его последнюю мысль, ощутить последнюю боль. Если только Иодиче не был в сознании, когда попал в больницу. В этом случае Ричарди не обнаружит ничего, кроме запаха смерти.
   Редко случалось, чтобы Ричарди по собственному желанию искал возможность применить свое второе зрение. И после каждого такого случая в его душе оставались отчаяние и отголосок ужасной боли расставания. Как будто умерший заражал его своими чувствами. Он нес эту ношу молча. Словно запирал свое сознание в тюремной камере. И это была одиночная камера в дальнем конце тюрьмы, лишенная света и полная страданий.
   Но выбора не было: жена и мать Иодиче говорили комиссару о нем, но любовь искажала их рассказ. Надо было объективно проанализировать проявления боли. На свое несчастье, Ричарди был единственным, кто имел возможность это сделать. И эту возможность надо было использовать.
   Очнувшись от этих мыслей, Ричарди осознал, что стоит перед дверью пиццерии. Как это было принято, к ней был прибит гвоздем листок, извещавший, что помещение опечатано по приказу судебных властей. Он вошел в темный зал пиццерии. Перевернутые стулья, разбитая посуда, куски недоеденной пиццы на полу. И мухи, влетевшие сюда через отверстие в стене над дверью. Сквозь это отверстие снаружи проникал луч света.
   Все лежало точно так, как в момент, когда сюда вошли Камарда и Чезарано – чуть раньше, чем хозяин пиццерии совершил свой безумный поступок. Ричарди огляделся, и ему показалось, что он чувствует смятение свидетелей самоубийства, слышит крики и шум. В глубине зала, за столами и стульями, как раз перед погасшей печью, стоял прилавок для приготовления пиццы. С другой стороны – очаг и несколько сковородок. В воздухе – запахи жареных блюд, дыма, пота. И прокисшей еды. И крови.
   Шаги Ричарди эхом отдавались в тишине и полумраке. Он закрыл за собой дверь: чтобы увидеть то, ради чего он пришел, ему не нужен был свет.
   Комиссар подошел к прилавку, засунул руки в карманы и постоял так, дыша медленно и тихо. Потом вздохнул глубже и продолжил свое дело.
   Призрак Иодиче сидел на полу, опираясь плечами о стену и склонив голову на правое плечо. Одна нога вытянута, другая согнута. С нее соскользнул ботинок: мышцы не терпят препятствий во время судорог. Одна рука свисала вдоль тела и упиралась ладонью в пол, словно последним движением Иодиче была попытка встать. Пуговицы на жилете расстегнуты, рубашка распахнута, рукава закатаны. Белый фартук защищает штаны.
   Другая ладонь по-прежнему сжимает рукоять ножа, которая торчит из груди, как сломанная кость. Из раны льется черный поток крови, которую сердце бессознательно продолжает качать.
   Как часто случалось, один глаз мертвеца был закрыт, а другой открыт. Лицо искажено болью. Углы рта изогнулись вверх и позволяли видеть желтые зубы, испачканные кровью. Нижняя губа была разорвана последним яростным укусом. Изо рта текла красноватая слюна. «Это из-за легкого, – подумал Ричарди. – Тебе даже не удалось глубоко вздохнуть в последний раз».
   Комиссару сказали, что Иодиче, умирая, кричал о своих детях. Но оказалось, что последняя мысль Иодиче перед тем, как тот растворился в темноте, была не о них. Искривленными болью губами он говорил: «Ты же знаешь, что уже лежала мертвая на полу».
   Мертвец и живой человек долго смотрели друг на друга среди разбитой посуды и затхлых запахов. Потом Ричарди повернулся и вышел на улицу – к аромату весны и ее лживым обещаниям.

   На этот раз Майоне передвигался пешком.
   Порция пива с привратником дома супругов Серра превратилась в три порции. Первую пришлось выпить, чтобы развязать ему язык, вторую – под сердитый рассказ обиженного слуги о высокомерных хозяевах, которые его угнетают, третью – в знак сочувствия к нему и благодарности за информацию, которую бригадир извлек из ядовитых слов этого озлобленного человека.
   Вот почему выпивка закончилась только в час ужина, и совесть Майоне на время замолчала. Снова прийти к Филомене в это время означало прекратить лицемерить и признать, что он встречается с ней не случайно, и стать ее хорошим знакомым. То есть положить начало близости, которую он не мог сделать полной – пока не мог. Поэтому он неуверенно направился к своему дому, зная, что по пути окажется у развилки, на которой ноги сами, без вмешательства рассудка, выберут, куда ему повернуть.
   Майоне действительно не мог угадать заранее, куда приведут его ноги. Идя мимо, он краем глаза увидел скопление людей у входа в Инжирный переулок. Его сердце сжалось так, что он не мог вздохнуть. Майоне решил, что загадочный незнакомец, который изуродовал Филомену шрамом, снова пришел к ней. И довел до конца ужасное дело, которое начал пять дней назад, подло воспользовавшись тем, что рядом с Филоменой не было защитника – например, такого, как сам Майоне.
   Пока он проталкивался сквозь группу людей, бежал к квартире в нижнем этаже, ему казалось, что он, как бывает во сне, словно плывет в тумане, который замедляет и движения, и даже мысли. И Майоне упрекал себя за неуверенность и за третью порцию пива с привратником семьи Серра. Только оказавшись возле маленьких ворот дома, где жила Филомена, он понял, что жители переулка шли не в квартиру Филомены, а в соседнюю, тоже в нижнем этаже. Сквозь открытую дверь этой квартиры он разглядел за ней пустую комнату и автоматически вошел внутрь, влившись в людской поток.
   Все пришедшие собрались у входа, но полицейская форма бригадира, как всегда, открыла ему путь. Среди четырех или пяти плакальщиц, одетых в черное, сидела бледная девочка с ничего не выражавшим лицом, аккуратно причесанная и одетая. Рядом с ней была Филомена, которая прикрыла одну сторону лица платком, чтобы спрятать перевязанную рану от посторонних глаз. На другой половине лица были видны следы слез.
   Посередине комнаты лежал на кровати труп мужчины в рабочей одежде. Одежда была испачкана известью и пылью. Каменщик, подумал Майоне. Возле тела стояли примерно десять мужчин, все одетые так же, как умерший. Среди них бригадир узнал Гаэтано, сына Филомены.
   Хотя Майоне старался вести себя как можно приличней и сдержанней, он сразу заметил, что умерший погиб от удара при падении: спина трупа была неестественно изогнута, на губах запеклась кровь, затылок должен бы оставить на подушке вмятину, но ее не было.
   Увидев бригадира, Филомена пошла к нему навстречу:
   – Какое несчастье, Рафаэле! Бедная Ритучча! У нее оставался только отец: ее мать, моя подруга, умерла, когда девочка была еще ребенком. А теперь вот и отца не стало. Такая трагедия! Они выросли вместе – она и Гаэтано. И судьба захотела, чтобы он и Сальваторе работали вместе, на одной и той же стройке на улице Толедо. Мой бедный сын видел, как Сальваторе упал. Пережить такое! Это случилось прямо у него на глазах.
   Майоне посмотрел на Гаэтано, который стоял в тени, близко к кровати. Он услышал тихий разговор за его спиной:
   – Теперь она нашла себе друга-полицейского.
   – Ты слышала, она назвала его по имени.
   Без всякой причины ему стало немного стыдно, а потом стыдно за этот стыд.
   Майоне повернулся к девочке, которой было адресовано шумное сочувствие женщин переулка. Он не удивился тому, что у нее не было слез на глазах: он знал, что горе часто не имеет внешних проявлений. Наблюдая за девочкой, он заметил, как она и Гаэтано переглянулись. Всего на мгновение на ее лице мелькнул намек на улыбку. Этого не заметил никто, кроме Майоне. Это была не детская улыбка. Лицо Гаэтано осталось бесстрастным, словно было вырезано из темного дерева.
   У бригадира пробежала дрожь по спине.


   51

   На следующее утро, когда Ричарди шел в управление, груз печали, который он нес на плечах, был тяжелей, чем обычно. Прошел еще один день после жестокого убийства Кармелы Кализе, а он по своему горькому опыту знал, что время – худший из противников.
   И его проклятые видения, и следы убийцы постепенно тускнели по мере того, как на них накладывались новые мысли и чувства. Кроме того, преступник узнавал о действиях следователей и начинал путать им карты.
   И еще, как будто этого мало, накануне вечером ставни окна напротив тоже были заперты. Может быть, у Энрики приступ ее загадочной болезни? Или еще хуже: она так обиделась, что не хочет видеть даже его тень в окне?
   Он пробирался на ощупь в темноте, и от этого в его мыслях и его сердце поднималась буря, которую он не мог унять.
   Как всегда, он пришел рано, намного раньше остальных. Дежурный у входа на этот раз не дремал, а отдал ему честь и вышел навстречу.
   – Добрый день, комиссар. С вами хочет поговорить какая-то синьорина. Я пропустил ее наверх, она ждет перед вашим кабинетом.
   Сердце Ричарди подпрыгнуло в груди: он подумал, что это пришла Энрика. Кивнув на прощание дежурному, который озадаченно смотрел на его испуганное лицо, комиссар, опустив глаза, направился к большой парадной лестнице. Подойдя к своей двери, он с ужасом и надеждой поднял взгляд на посетительницу. Это была не Энрика.
   На маленькой скамье в коридоре его ждала очень молодая девушка. В ее внешности было что-то знакомое комиссару, и он решил, что видел ее недавно, но не смог вспомнить, где именно. Она была одета скромно – в темное пальто, слишком тяжелое для установившейся теплой погоды, и невыразительную шляпку, волосы аккуратно собраны на затылке. В руках девушка держала сверток из газетной бумаги. Увидев Ричарди, она встала, но не пошла ему навстречу, осталась стоять на месте. Комиссар вопросительно посмотрел на нее, и она не стала дожидаться, пока он заговорит.
   – Добрый день, комиссар. Я хотела сообщить вам кое-что по поводу… несчастья с Кализе Кармелой.

   Этим утром Майоне тоже пришел в управление рано. Из своих пьяных разговоров с привратником дома супругов Серра он выудил сведения, о которых хотел как можно скорей поговорить с комиссаром. Потом он может быть спокойным и заниматься только своей работой.
   Накануне вечером он немного задержался у смертного ложа отца девочки, и за это время не смог избавиться от ощущения, что в этом деле неплохо бы копнуть поглубже. Но где надо копать, он не смог определить. Может быть, подозрение вызывала достойная и строгая покорность судьбе, которую проявила Ритучча. Девочка не пролила ни одной слезы и сидела далеко от кровати; возможно, ей было слишком тяжело смотреть на труп. Может быть, товарищи умершего по работе слишком мало горевали о нем. Они стояли, держа шляпы в руках, но смущенно переступали с ноги на ногу, словно с нетерпением дожидались минуты, когда смогут уйти. Может быть, странным было искреннее сочувствие Филомены, которая успокаивала девочку и говорила, что Ритучча отныне ей как дочь. А может быть, то, что все смотрели на него с болезненным любопытством, словно он занял высокое место в их обществе оттого, что сделался спутником красавицы со шрамом.
   Но что бы там ни было, он ушел оттуда, как только смог, перед этим пообещав девочке, Гаэтано и Филомене, что добьется, чтобы предприятие, где работал погибший, выплатило его дочери положенную компенсацию.
   Он открыл ключами дверь своего дома, на этот раз в час, подходящий для ужина, и оказался перед стеной из ледяного молчания, которым отгородилась Лючия. Он сразу же почувствовал, что это не ее обычное молчание, сотканное из воспоминаний. Внутри этого молчания было новое чувство – гнев, похожий на тот, который охватывал ее в первые годы их брака. Стук тарелок по столу, ни скатерти, ни салфеток, на столе холодный суп, приготовленный детям к завтрашнему обеду. Майоне спросил у жены единственное, что пришло на ум: не заболела ли она. В ответ получил испепеляющий взгляд и сухой ответ: «Я чувствую себя прекрасно». Она прошипела эти слова очень убедительно. Больше ни он, ни она не сказали ни слова и провели остаток вечера – она – с подавленной яростью, он – со смутным чувством вины.
   Настало утро, которое принесло ему в наследство сильную головную боль. Он ушел из дома с облегчением и не заметил следивший за ним из окна взгляд, в котором было две трети гнева и треть любви.
   Придя в управление, Майоне сразу пошел в кабинет Ричарди и с удивлением обнаружил, что напротив комиссара сидела со свертком из газеты в руке та, кто была его главной новостью.
   И Ричарди, и Майоне оба видели Терезу накануне: это она открыла им дверь, усадила их и подала чай. В красивом рабочем платье-халате и с накрахмаленной наколкой в волосах она даже для их тренированных полицейских глаз была всего лишь предметом обстановки в прихожей. Но теперь она приобрела индивидуальность.
   Майоне поздоровался, а потом жестом спросил у комиссара, можно ли с ним поговорить. Ричарди извинился перед Терезой и вместе с бригадиром вышел из комнаты.
   – Комиссар, вчера я долго болтал с привратником особняка. После пары порций пива, за которые платил, конечно, я, он выложил мне кучу интересных новостей. Во-первых, – Майоне начал считать, загибая пальцы, – синьора Серра, с виду такая простодушная и скромная, поддерживает очень близкие отношения с одним театральным актером. Об этом знают все. По словам привратника, знает даже профессор, но притворяется, что ему ничего не известно.
   Во-вторых, как он знает со слов кухарки, синьора не делала ничего, абсолютно ничего, без разрешения старухи Кализе, гадалки на картах. Шоферу приходилось возить синьору к этой гадалке по три раза в день, так что даже стала изнашиваться машина синьоры, красная спортивная «альфа-ромео-брианца», новая, прекрасная как солнце. Похоже, что в последние дни перед смертью Кализе у супругов даже произошла ссора. Нельзя было расслышать, о чем шла речь, но кричали так громко, что голоса были слышны на середине улицы. И наконец, самая интересная новость, которую я узнал от синьорины, которая сидит у вас и уже два года служит горничной в этом доме. Хотите узнать какая?
   Ричарди качнул головой и спросил:
   – А как по-твоему, я хочу знать эту новость или не хочу?
   Майоне сделал вид, что сожалеет о своих словах. Он изобразил на лице огорчение и раскаяние и ответил:
   – Я сейчас скажу вам эту новость, комиссар. Синьорина, которая уже достаточно долго сидит у вас, каждую неделю ходила к Кализе. Я показал привратнику записку с ее адресом, и он вспомнил ее фамилию. Именно он в первый раз объяснил синьорине, на какой трамвай надо сесть.
   Ричарди и Майоне вернулись в кабинет. Тереза ждала их, прижимая к груди сверток и глядя перед собой как в пустоту. Комиссар вежливо и мягко заговорил с ней:
   – Скажите мне, синьорина, что мы можем сделать для вас?
   Молодая женщина заговорила тихо; это было почти бормотание.
   – Меня зовут Сконьямильо Тереза, комиссар. Покойная Кализе была моей тетей. Она старшая сестра моей покойной матери. Я много думала перед тем, как прийти к вам, потому что дорожу своей работой и не хочу возвращаться в свои края, в деревню. И после того, что делаю сегодня, я не смогу вернуться на работу. Но я не в силах молчать. Душа моей тети с того света не давала мне покоя. Я сошла бы от этого с ума, как было с моей бабушкой, мир ее душе.
   Слезы наполнили ее глаза, потом потекли по щекам. Ричарди и Майоне переглянулись. Бригадир заговорил с девушкой по-отечески:
   – Расскажите нам все, синьорита. Мы здесь для того, чтобы выслушать вас.
   Вместо ответа, Тереза положила на колени свой сверток из газет и стала его разворачивать. Она вынула оттуда пару изящных мужских ботинок, подошвы которых были запачканы – покрыты какой-то коркой. Она поставила эту обувь на стол Ричарди, один ботинок точно рядом с другим. Потом подняла взгляд и сказала:
   – Я знаю, кто убил мою тетю.


   52

   Слова Терезы привели обоих полицейских в ужас. Ричарди и Майоне посмотрели сначала друг на друга, потом пристально – на башмаки и, наконец, на Терезу. Ричарди решил заговорить:
   – Что вы хотите сказать? Кто это был?
   В комнате воцарилась тишина. На улице весело и беспорядочно затрещали выхлопы ехавшего через площадь автофургона. Майоне и Ричарди понимали: Тереза остановилась на краю, потому что знала: если шагнет вперед, дороги назад не будет. Назвав это имя, она не сможет вернуться обратно, и ничто не будет таким, как раньше. Девушка сделала глубокий вдох и решилась:
   – Это сделал мой хозяин. Профессор Руджеро Серра ди Арпаджо.
   И она начала рассказывать.

   Все началось больше года назад. Тереза лишь недавно приехала из деревни с картонным чемоданом, полным вещей, которые она потом выбросила по мере того, как семья, в которой она нашла работу, «приобщала ее к цивилизации», по словам той хозяйки.
   Тереза имела право на один свободный день, точнее – дневные часы – раз в две недели. Но в первое время она не пользовалась этими выходными: не желала, чтобы ее посчитали лентяйкой. Для служанок нет слова обидней, чем это.
   В первый раз, когда Тереза вышла из хозяйского дома, она узнала адрес тети Кармелы. Тетя, которую окрестили сразу после рождения, была для их семьи сначала позором, потом гордостью и, наконец, стала легендой. Она в очень молодом возрасте убежала из дома на поиски счастья. Она единственная восстала против суровой доли местных женщин, жизнь которых проходила в труде и подчинении. Имя тети называли только шепотом и рассказывали о ней ужасные вещи.
   Увидев перед собой старую больную женщину, Тереза сначала была разочарована. Но потом, слушая ее за чашкой горячего молока, она обнаружила, что деревенские мифы даже проигрывали по сравнению с действительностью. Ее тетя накопила целое состояние, и к тому же – гадая на картах! А у них в деревне такое гадание приравнивали к фокусам обманщиков и бродячих артистов на ежемесячной ярмарке, где продавали коров.
   И как тетя это сделала? Используя невежество богатых людей, таких как ее хозяева. Терезе супруги, у которых она работала, виделись почти небожителями, и ей казалось невероятным то, что она узнала. Эти знатные господа держат мир в своих руках и делают с ним все, что хотят, они имеют автомобили, наряды, драгоценности, даже электрический свет. И получается, что даже они находятся во власти гадалки, как марионетки в руках кукловода.
   Кармела во время этого незабываемого дня рассказала племяннице все об организации своего дела, в том числе и о помощи, которую ей оказывала Нунция, мать сидевшей рядом слабоумной девочки. Девочка слушала их с глупой улыбкой, изо рта у нее текла струйка слюны.
   В конце дня, рассказав тете обо всей жизни семьи Серра ди Арпаджо, Тереза попрощалась с ней и ушла довольная, пообещав, что скоро придет снова.
   Тем же вечером, пока Тереза ждала трамвай, чтобы вернуться в особняк, ей пришла в голову мысль, которая потом превратилась в целый план.
   – Мысль свести семью Серра ди Арпаджо с Кармелой Кализе? – спросил Ричарди.
   – Вот именно, – подтвердила Тереза.
   Эта хитрая и восприимчивая девушка имела дар оставаться незаметной благодаря своему умению великолепно маскироваться. Поэтому она быстро сумела понять психологию супругов, дававших ей работу. И вдруг осознала, что они не подходят друг другу. Муж стар и занят самим собой, а жена молода и изголодалась по чувствам.
   – В определенном возрасте женщина должна рожать детей, как корова телят. А если не рожает, то сходит с ума, – сказала полицейским Тереза.
   – Идеальные жертвы для компании обманов «Кализе и Петроне», – заметил Майоне.
   – Да, – согласилась Тереза.
   Но на этот раз, неизвестно почему, Кализе не захотела подключать к делу Петроне. Она попросила племянницу лишь об одном: сообщить ей, когда ее хозяйка отправится в театр и в какой именно. Это было легко: Эмма со своими подругами бывала во всех театрах и не пропускала ни одного спектакля.
   И вот много недель подряд Тереза передавала Кармеле информацию, а Кармела давала Терезе немного денег. Девушка отсылала их домой: она собиралась купить ферму и стать на ней хозяйкой, когда вернется на родину.
   Очень скоро Эмма стала ходить к Кармеле. Ловушка захлопнулась. Тереза не знала, как ее тете это удалось.
   Старая гадалка стала для синьоры наваждением. Эмма ездила к ней по два или три раза в день. Ее шофер жаловался на то, как ему трудно вести по узким улочкам квартала Санита огромный черный автомобиль. Позже Эмма стала ездить туда одна на новой машине – красной, с откидным верхом. Она была так рада, что говорила об этом самой Терезе, когда причесывалась по вечерам перед тем, как лечь спать.
   Но некоторых подробностей Тереза не знала. Например, как ее хозяйка рассчитывалась с тетей. Эмма сказала Терезе, что Кармела не брала денег, и ей удавалось лишь иногда делать подарки привратнице. Для молодой дамы это было доказательством честности гадалки: та вела себя как настоящий глашатай истины. Однако сама она получала свою оговоренную плату. Какую же тогда выгоду получала тетя от всего этого? Тереза не находила ответа. Также она не знала, почему радость Эммы недавно сменилась страшной подавленностью, неподвижностью и безразличием ко всему. Она рассказала о грязи и беспорядке в комнате хозяйки, о вине и рвоте.
   Две недели назад Тереза слышала через дверь, что муж и жена сильно ссорились. Причиной ссоры было то, что хозяйка вернулась домой лишь на рассвете. Такое случалось все чаще, и на этот раз профессор не спал, когда вернулась жена, а ждал ее, сидя в прихожей. И дал ей пощечину. Эмма в ответ плюнула ему в лицо, совсем как женщины на родине Терезы, и убежала в свою комнату. Руджеро сумел пройти туда вслед за ней и запер за собой дверь.
   Потом они очень возбужденно говорили между собой. Во время этого разговора Руджеро запретил жене бывать у «этой старой ведьмы» и сказал, что в ином случае «он сам навсегда закроет этот поганый рот». Эмма ответила ему, что он «не мужчина» и поэтому «у него не хватит сил даже постучать в эту дверь». И стала унижать его, утверждая, что у него не хватает мужества. Муж заплакал и выбежал из комнаты. Он прошел мимо Терезы, но не увидел ее – как обычно.
   При первой возможности Тереза пришла к тете и предупредила ее об опасности. Но та только улыбнулась и сказала, чтобы Тереза не волновалась, потому что она держит ситуацию под контролем. После этого Тереза так боялась остаться без работы, что больше ни разу к тете не ходила. А потом Эмма, заливаясь слезами, сказала ей, что прочла про убийство в газете.
   – Но накануне профессор вернулся домой очень поздно, было уже почти утро, комиссар. И он был похож на сумасшедшего – волосы растрепаны, дрожит, плачет. Весь грязный, одежда в беспорядке – а он всегда выглядит безупречно, как манекен на улице Толедо. Сразу вбежал в свою комнату, запер дверь изнутри и долго не выходил оттуда. Когда я вошла в эту комнату для уборки, то нашла там их. – Она указала на башмаки, аккуратно стоявшие на столе Ричарди. – По моему мнению, они запачканы кровью. И это кровь моей тети – кровь от крови моей.
   Тереза замолчала. Какое-то время Ричарди продолжал держать ее лицо под прицелом своих зеленых глаз. Теперь она была спокойна, словно закончила читать молитву. Он встряхнулся, словно просыпаясь от сна, и посмотрел на стоявшего рядом Майоне. У того рот был открыт от изумления.
   Бригадир почувствовал этот взгляд и ответил:
   – Что на это скажет доктор Гарцо?


   53

   Все это доктору Гарцо сообщил Ричарди. Сразу после того, как Тереза ушла из кабинета. Девушка явно боялась возвращаться под крышу убийцы. Но комиссар и Майоне убедили ее, что никакой опасности нет, пока обвинение не предъявлено формально. А вот ее отсутствие, наоборот, насторожит профессора, и он начнет придумывать себе алиби. Когда все это закончится, Тереза сможет унаследовать дом Кармелы или вернуться на родину.
   Майоне и Ричарди отправились докладывать о ходе расследования своему начальнику. Оба испытывали злорадное удовольствие, представляя себе, какое лицо будет у Гарцо.
   В каком-то смысле они были разочарованы. После того как они передали ему рассказ Терезы и Майоне показал башмаки профессора так торжественно, словно это был сосуд с кровью святого Дженнаро, Гарцо откинул голову на покрытую безупречно чистой салфеткой спинку кресла и закрыл глаза. Казалось, что он спит, но на шее у него, под белым, как сахар, бескровным лицом, было вызывавшее тревогу красное пятно.
   Примерно через минуту Гарцо открыл глаза, улыбнулся и сказал:
   – Еще неизвестно точно, что это был он.
   – Как это неизвестно, доктор? Эта горничная рассказала все – как и почему и даже принесла башмаки со следами крови.
   – Помолчите, Майоне, и выслушайте меня!
   И Гарцо принялся считать на пальцах:
   – Во-первых, девушка не видела, как профессор убивает Кализе. Во-вторых, она даже не слышала, чтобы он сказал напрямую, что хочет ее убить. В-третьих, у нас нет признания, а, наоборот, есть алиби: супруги Серра в тот вечер были не у кого-нибудь, а у самого его превосходительства. Четвертое и последнее: два испачканных ботинка никак не могут быть доказательством преступления. Может быть, это кровь мертвой собаки, если вообще кровь.
   Ричарди кивнул:
   – Конечно, вы правы, доктор. Но вы должны признать, что у Серры был мотив для преступления – это могут подтвердить и другие свидетели из числа прислуги. И возможность совершить преступление он тоже имел: по словам доктора Модо, Кализе была убита позже одиннадцати часов вечера, а к этому времени ужин у префекта давно закончился. И на допросе профессор явно о чем-то умалчивал.
   Гарцо сердито фыркнул:
   – Умалчивал – это ваше толкование, Ричарди. Не будем забывать, что речь идет о человеке, который не привык, чтобы его допрашивали как обычного преступника. Я не вижу ни одного слабого места в позиции профессора по сравнению с позицией Иодиче. С одной стороны – обвинение служанки и приступ гнева, с другой – долг, который должник не мог уплатить, и самоубийство, которое равноценно признанию. Вы уверены, что суд признает Серру виновным?
   Майоне глухо заворчал, и это было похоже на рычание льва в клетке. Но Ричарди задумался над рассуждениями Гарцо и признал, что они по-своему логичны. Ему нужно было время. Он был убежден, что из двух подозреваемых – Иодиче и Серры ди Арпаджо – наиболее вероятный убийца именно второй. Но сейчас он не мог выиграть партию: ситуация сложилась не в его пользу.
   – В таком случае, доктор, как вы думаете действовать дальше?
   Как и предвидел комиссар, Гарцо снова побледнел:
   – Я? При чем тут я? Это вы ведете расследование или нет? Вот вы и скажите мне, что собираетесь делать.
   Мат! – подумал Ричарди.
   – Вы правы, доктор, совершенно правы. Я думаю, что нам надо продолжить расследование – проверить то, что сказала Тереза Сконьямильо, и объединить в одно целое ту информацию, которой мы владеем. Нужно еще несколько дней, чтобы прояснить наши мысли и оградить честь управления, которое не должно иметь жалкий вид.
   Гарцо побарабанил пальцами по столу и сказал:
   – Хорошо, Ричарди. Даю вам день – даже два дня, сейчас ведь еще раннее утро. Но я хочу, чтобы завтра вечером по этому делу было предъявлено обвинение. Пресса уже оказывает давление на синьора начальника управления, а он, как вы знаете, этого не переносит.
   Ричарди кивнул и вышел из кабинета Гарцо, а вслед за ним вышел и разъяренный Майоне.
 //-- * * * --// 
   Филомена закрыла ставни единственного окна своей квартирки в нижнем этаже дома в Инжирном переулке: ей хватало слабого света, который проникал через отверстие над дверью.
   Потом она села за стол, улыбнулась двум людям, которые были рядом с ней, и твердой рукой медленно сняла повязку.
   Гаэтано втянул в себя воздух и тихо застонал; по его лицу потекли слезы. Ритучча, такая бледная, что ее лицо светилось в темноте, глядела на все это спокойно.
   Филомена провела рукой по шраму, с облегчением чувствуя кончиками пальцев аккуратные очертания рубца. Потом она протянула руку к осколку старого зеркала, перед которым причесывалась. Она долго смотрелась в зеркало, потом положила его на место, подошла к сыну и поцеловала его. Гаэтано обхватил лицо руками и стал всхлипывать.
   Ритучча встала, подошла к Филомене и торжественно поцеловала шрам.

   Майоне ходил из конца в конец кабинета Ричарди, ругая Гарцо. Сам же комиссар стоял перед окном и молчал.
   – Вы слышали этого придурка? Дурак дураком! Я уже решил, что он засыпает, а он вдруг выдал целую речь! И такую, словно он адвокат у того адвоката! Просто сумасшедший дом! Выходит, раз профессор из Санта-Лючии богатый человек, то он невиновен. А бедный покойный Иодиче, паршивый продавец пиццы, который подыхал с голоду, непременно преступник! Мы же узнали правду от Терезы Сконьямильо, которая слышала все!
   Ричарди, не отводя взгляда от площади внизу под окном, ответил:
   – Он, конечно, дурак. И он, несомненно, убежден, что убийца – бедный Иодиче. Но все-таки его слова – не полная глупость. У нас действительно в обоих случаях есть только косвенные улики. Мотив для убийства Кализе был у обоих. Возможность убить ее была у обоих. Оба видели ее мертвой: доказательства этого – вексель Иодиче и ботинки Серры ди Арпаджо. Но мы не можем уверенно сказать, кто ее убил.
   Майоне остановился. Он не хотел уступать, хотя правота комиссара была очевидна.
   – Это так, комиссар, но Серра может защититься, а Иодиче нет. Поэтому, прежде чем указать на мертвого, мы должны быть уверены в невиновности живого.
   Ричарди немного помолчал, глядя в окно.
   – Майоне, ты когда-нибудь думал о том, как много видно из окна? Из него можно увидеть жизнь, можно увидеть смерть. Можно только видеть, но вмешаться нельзя. И кто тогда человек, который смотрит? Знаешь, кто он такой?
   Майоне промолчал: он знал, что не должен отвечать.
   – Тот, кто смотрит в окно, – человек, который не живет. Он только может видеть, как протекает жизнь других людей, и жить через их посредство. Тот, кто смотрит, не справляется с жизнью.
   Майоне понял, что Ричарди говорит уже не о Кализе, Гарцо, Иодиче или Серре ди Арпаджо, а о себе самом.
   Хотя бригадир не отличался тонкостью чувств, он заметил, что комиссар, от природы меланхолик, окончательно затосковал два дня назад после допроса свидетельницы Энрики Коломбо. А если хорошо подумать? Эта Энрика живет на улице Святой Терезы – там же, где Ричарди. Может быть, они знакомы. Это, без сомнения, объяснило бы, почему комиссар вел себя так странно и Майоне сам должен был допрашивать ее из-за того, что тот, кому положено задавать вопросы, молчал. Молчал и смотрел.
   Бригадир вырос на улице и потому знал, когда следует молчать. Он ничего не скажет, разве что посочувствует своему начальнику и другу.


   54

   Ричарди сидел на своем обычном месте за столиком в кафе «Гамбринус» и ждал.
   Гарцо дал ему мало, очень мало времени и этим подтолкнул к рискованным поступкам. Комиссару нравилось тщательно планировать ход расследования и оставлять как можно меньше места для случайностей. Он знал, насколько важна стратегия в его профессии. Но на этот раз времени было слишком мало.
   Поэтому от безнадежности он позвонил по телефону в дом супругов Серра ди Арпаджо. Это было последнее отчаянное средство.
   Но иногда – правда, редко – и такое средство помогает. Трубку взяла Тереза. Она сказала, что ее хозяйка дома и что она попытается позвать ее к телефону. Разумеется, девушка ничего не сказала про этот звонок профессору Руджеро. А Эмма пообещала встретиться с комиссаром. Смелым судьба помогает.
   И теперь Ричарди сидел за столиком в кафе и наблюдал через стекло за движением колес, ботинок и босых ног по улице Кьяйя. Весна ставила на этой сцене свой спектакль – утро, свет которого, казалось, шел снизу. Синее небо было таким ослепительно-ярким, что от него было больно глазам. Женщины шли так, словно танцевали под музыку, которую слышали только они сами. Мужчины улыбались и снимали шляпы. На земле лежал нищий, а рядом с ним Ричарди увидел мальчика, у которого на уровне таза была рана, явно нанесенная колесом телеги. У ребенка капала кровь изо рта. Верхняя часть его тела была как-то странно сдвинута в сторону по сравнению с нижней, словно была видна в кривом зеркале или через мокрое стекло. Сквозь толстую стеклянную стену кафе Ричарди услышал его голос: «Мой песик убежал!» Комиссар устало спросил себя: куда убежал этот песик и нашел ли себе нового хозяина?
   Из глубин душевной пропасти его вызвал чувственный голос Эммы Серры ди Арпаджо:
   – Если не ошибаюсь, вы комиссар Ричарди?
   Комиссар встал и отодвинул от столика второй стул – для нее.
   Он мгновенно заметил разницу между покорной и скрытной женщиной, которую допрашивал, и самоуверенной дамой, которая сейчас смотрела на него с любопытством. Муж подавляет личность Эммы? Или на допросе она играла роль перед двумя полицейскими? Ясно одно: настоящая Эмма – та, которая перед ним сейчас.
   Ричарди спросил, что она предпочтет заказать. Эмма ответила, что выпьет белого вина. Вино утром! – подумал он. Себе он заказал кофе и слойку, как обычно.
   Молодая женщина рассмеялась. Смех у нее был звонкий как серебро.
   – Вы не боитесь располнеть, комиссар? Слойка в середине утра, боже мой!
   – А вы не боитесь опьянеть рано утром? – спросил он в ответ. Он знал, что поступает невежливо и провокационно, однако хотел ясно показать, что не позволит демонстрировать собеседнице превосходство над собой, и убедиться, что Тереза говорила правду, утверждая, что хозяйка любит выпить.
   Удар подействовал: Эмма побледнела, потом покраснела и стала вставать со стула. Ричарди не протянул руку, чтобы ее удержать, а лишь сказал:
   – Если вы сейчас уйдете, я буду считать, что мне позволено не искать лекарства против вашего горя.
   Молодая женщина широко раскрыла глаза и снова села.
   – Какое горе? У меня нет никакого горя.
   Ричарди покачал головой:
   – Синьора, мы оба знаем, что вчера вы сказали неправду. Никто не ходит куда-либо с таким упорством, с каким ходили вы, если не имеет для этого серьезной причины. Эта причина была такой серьезной, что дала вам силы бороться со светским обществом. Но вчера вы не боролись. Вы только пересказали урок, которому вас научили. Я не верил вам ни секунды. И даже раньше, чем попросить вас рассказать правду, я спрашиваю: почему вы лгали?
   Эмма смотрела на Ричарди и качала головой. Ее руки сжимали подлокотники кресла с такой силой, что суставы пальцев побелели.
   – Я… хотела понять, почему вы пришли именно ко мне. К Кализе ходили десятки людей. Только я порекомендовала ее двадцати подругам. Почему вам понадобилась именно я?
   Ричарди не хотел открывать карты и потому не сказал Эмме, что ее имя было лишь одним из нескольких, которые гадалка вписала в записную книжку в последний день своей жизни. Вместо этого он решил поставить на карту все.
   – Почему вы защищаете мужа, если больше не любите его?
   Эмма еще шире раскрыла глаза, а потом засмеялась. Сначала она смеялась тихо и казалась удивленной, потом все громче. Наконец она расхохоталась, запрокинув голову, и по щекам ее потекли слезы. Ричарди смотрел на нее и молча ждал. Несколько посетителей за другими столиками повернулись в их сторону. Что такой мрачный мужчина мог сказать настолько забавного этой элегантной красивой даме? Наконец Эмма овладела собой:
   – Извините меня, комиссар. Но это так смешно! Моего мужа? Я защищала его? Это самое последнее, что я стала бы делать. Мой муж сам себя защищает. Он всю свою жизнь только и делает, что защищает себя от возможных опасностей. И кроме того, от чего я должна его защищать? Он действительно вчера сказал мне, как надо одеться и даже каким тоном с вами говорить. Ну и что? Он адвокат, и один из лучших адвокатов. Я защищала себя от нелепых подозрений. Себя, а не его.
   Ричарди решил, что ему пора захлопнуть ловушку, и бессовестно солгал:
   – Синьора, у нас есть основания считать, что ваш муж ходил в дом Кализе в ту ночь, когда она умерла. Есть человек, который видел его. Кроме того, на подошвах его ботинок были следы крови.
   Его слова ошеломили Эмму.
   – Разве это сделал не тот хозяин пиццерии, про которого писали в газетах? Тот, кто покончил с собой? Зачем моему мужу… Нет, комиссар, это исключено. Мой муж слабый духом человек, он всего боится. Он бы никогда, ни в каком случае, не пошел бы на такое. Он ни на что не реагирует. Подумайте только: он ничего не сделал даже… Я вам говорю, его ничто не может расшевелить.
   «Сейчас не время гасить ее волнение», – подумал Ричарди.
   – Он ничего не сделал даже… когда? Не скрывайте от меня ничего, синьора. Не заставляйте меня думать, будто вы скрываете что-то серьезное. Иначе я перестану проявлять к вам уважение, поверьте мне.
   Эмма прикусила нижнюю губу: что-то в тоне его голоса ее испугало. Она долго думала, а потом сказала:
   – Даже когда я бросила его. Рассталась с ним навсегда. Я хотела уйти из дома.
   – И сказали мужу об этом?
   – Да, сказала. Я выплюнула ему в лицо все мое отвращение. Я сказала ему, как мне опротивел и он, и эта жизнь без любви. Он умолял меня и плакал. Мужчина, старый человек, а плакал!
   Ричарди всмотрелся в ее лицо. Да, он сумел отпереть потайные комнаты ее чувств. Теперь надо быть настойчивым.
   – Он пытался вас разубедить? Угрожал вам или кому-то другому, например Кализе?
   Эмма печально улыбнулась:
   – Нет. Я же вам говорила, что он слаб духом. Увидев его перед собой на коленях, я заплакала и сказала ему…
   – Сказали что?
   – Правду: что я беременна.


   55

   Майоне нашел подходящее место в тени. Время и опыт научили его маскироваться. Он делал это не так, как Тереза Сконьямильо. У Терезы был природный дар не попадаться на глаза, а Майоне имел внешность, при которой трудно стать незаметным: он был высокого роста, толстый и волосатый, да еще и в форме. Кто может стать невидимым для окружающих, когда на нем полицейская форма? Однако за много лет засад, слежки и погонь он немного научился этому искусству. Достаточно было ни на мгновение не терять из виду нужного человека, чтобы тот не мог ускользнуть.
   Филомена шла, опустив глаза, и ни разу не взглянула на свое отражение. Майоне знал, где она работает: она сама сказала ему об этом. Оставалось только понять, в самом ли деле дон Матео де Роза, знаменитый торговец тканями, который унаследовал магазин своего тестя, женившись на той, кого считали самой уродливой и самой богатой женщиной в Неаполе, полностью потерял голову из-за Филомены, как сказал бригадиру Бамбинелла.
   Укрывшись в подъезде особняка в старом стиле на улице Толедо, Майоне дождался, пока Филомена дошла до поворота и осталась наедине с доном Матео. Бригадир хотел увидеть, как поведет себя коммерсант – чтобы понять. Только чтобы понять. Дон Матео не был одержимым, это было ясно. Но ему явно не нравились затененные места.
   Бандита Костанцо бригадир исключил сразу. Полицейские и бандиты из каморры – местной мафии, сражаясь друг против друга, научились понимать язык противника. Майоне знал, что у бандитов шрам означает предательство или измену женщины. В каморре были люди, способные изуродовать шрамом любимую женщину, узнав, что она неверна. Но дон Луиджи никак не мог этого сделать. Он был счастлив в браке, к тому же его жена была дочерью главы одного из Испанских кварталов. Для него сделать что-нибудь подобное было все равно что самому перерезать себе горло.
   Значит, это не он. Тогда кто же?
   Может быть, коммерсант? Из сумрачного подъезда Майоне видел этого человека в его ярко освещенном магазине и наблюдал за ним. Дон Матео был маленького роста, полный, женственный, перебегал вприпрыжку от одного рулона ткани к другому, глупо улыбаясь клиентам. У такого не хватит силы духа побриться без посторонней помощи, не то что изуродовать шрамом женщину.
   Майоне терпеливо ждал, пока магазин не закрылся на обед. Филомена попрощалась с доном Матео, тот даже не поднял взгляд от кассы. Бригадиру, хотя он и стоял далеко, показалось, что хозяин магазина чувствует себя неловко оттого, что красота этой женщины испорчена.
   Значит, и не коммерсант.
   Тогда кто же?
 //-- * * * --// 
   Эмма смотрела через стекло на улицу, словно зачарованная потоком пешеходов, автомобилей и телег. Мертвый мальчик снова сообщил Ричарди о побеге своего щенка. В кафе вокруг них раздавался неясный гул, а из другого зала доносились звуки фортепьяно. Его мелодия воскрешала в памяти прошлый май, розы и черешни.
   Беременность Эммы означала новые варианты развития событий. Это необратимо и не может быть отменено. Одно из тех необратимых обстоятельств, которые могут толкнуть мужчину или женщину на безумный поступок.
   – Кому еще вы об этом сказали?
   Эмма печально улыбнулась:
   – Только ему. И разумеется, Кализе – когда ходила к ней в предпоследний раз. В тот раз не она сказала мне, что будет, а я ей.
   – Почему вы пошли сказать ей о этом?
   – Чтобы узнать от нее, что мне делать. Я… ничего не делала без ее разрешения. Это было какое-то проклятие, сумасшествие. Можете смеяться надо мной, комиссар, но она превратила меня в одержимую. Я пыталась сопротивляться, заставляла себя думать, что могу обойтись без нее. А потом меня как будто толкала чья-то невидимая рука, и я снова оказывалась там, в ее вонючей квартире, и выпрашивала у нее, как нищая, порядок в своей жизни и умоляла, чтобы она была моей владычицей. Жить в одиночку, без чужой поддержки я больше не умела. Может быть, я никогда так и не жила. Сначала мной управляла мать, потом муж, а теперь гадалка.
   Ричарди напряг внимание до предела и впитывал в себя каждое ее слово.
   – А что она сказала вам, когда вы сообщили ей, что беременны?
   – Спросила, от кого ребенок. Я ее не поняла: как она могла этого не знать? Она, которая знала все про всех? Она же знала, что мужу я давно не позволяю даже дотронуться до меня! И что я люблю только одного мужчину – того, которого она запретила мне любить.
   Комиссар наклонился вперед:
   – Запретила?
   Эмма заплакала и, продолжая плакать, ответила:
   – Я познакомилась с этим мужчиной и с Кализе одновременно. И она, хотя ни разу не видела его, день за днем побуждала меня познакомиться с ним, потом оценить его по достоинству, потом влюбиться в него. Наша с ним любовь становилась все сильней и постепенно наполнила всю мою жизнь. Вы когда-нибудь были влюблены, комиссар?
   Ричарди вспомнил про закрытые ставни, и невидимая рука стиснула его сердце так, что стало больно. Его глаза моргнули – всего один раз. Потом он сказал:
   – Продолжайте.
   – Я знала, что должна уехать с ним. Все было готово – деньги, условия для жизни, все. Я богата, комиссар, и без денег моего мужа. Все было на своих местах, и в это время я узнала, что беременна. Какое счастье – сын! А я уже думала, что у меня не будет детей. Этот сын родится от любви и обязательно станет красивым, как его отец. Я помчалась к Кализе: она должна была первой узнать об этом. Но…
   – Но что?
   – Карты дали однозначный ответ: я больше никогда не должна видеть того мужчину. И как всегда, я не должна была никогда никому говорить о том, что мне сказала она. Это было главное правило. Иначе ужасные несчастья обрушатся на меня, на него и на ребенка. Я заставила ее повторить гадание два, три, десять раз. Я ее умоляла, я ее проклинала, я ей угрожала. Ничего не подействовало. Она сказала, что картам приказать невозможно, что это судьба, что так решили души мертвых.
   Ричарди инстинктивно посмотрел сквозь стекло на мальчика, который упорно искал своего убежавшего щенка. Ему хотелось сказать этой женщине, что души мертвых не решают ровным счетом ничего. Они только страдают все время, пока живут после смерти тела.
   – И что решили вы?
   – За себя я не боюсь, комиссар. Лучше мне умереть, чем вернуться к прежней пустой жизни. А одна минута с ним стоит любой боли. Он мог бы решить за себя сам. Но ребенок не просил, чтобы я родила его. Я никогда не думала, что буду иметь ребенка. Я думала, что не создана быть матерью. Но теперь, когда он у меня внутри, – Эмма на мгновение прижала руку к своему животу, словно коснулась еще не рожденного малыша, – он с каждым днем становится для меня важней. Он мой, комиссар. Из всего, что я имела за свою жизнь, ничто не было таким моим.
   Ричарди кивнул:
   – И что же вы сделали?
   – То, что должна была сделать, комиссар, то, что велела Кализе.


   56

   Когда Ричарди вернулся в управление, он все еще был смущен и растерян.
   Признания Эммы дали ответы на одни вопросы, но поставили другие. Появился новый участник событий – ее любовник. Теперь сделалось понятнее участие в событиях прославленного профессора: его репутация стала зависеть от того, что Кализе говорила его жене.
   Сама Эмма окончательно попала в список возможных убийц: абсолютная зависимость, ограничение свободы вполне могут стать мотивами для преступления. Правда, ожесточение и сила были скорее мужские. Но он видел много, даже слишком много жестоких преступлений, совершенных женщинами.
   Он продолжал считать, что, вероятнее всего, именно к профессору относится поговорка Кализе – скрытое проклятие, намек на то, что судьба обязательно отплатит убийце за ее смерть. Иодиче для него был невиновен, но доказать это пока не получалось. Кроме того, комиссар по собственному горькому опыту знал, что данные его второго зрения намного чаще уводят в сторону от истины, чем приближают к раскрытию преступления. Чувства, которые люди испытывают перед смертью, бывают очень разными.
   К нему подошел немного запыхавшийся Майоне и смущенно извинился, что не был в кабинете. Ричарди это встревожило, он вообще в последнее время часто волновался за бригадира. Но разумеется, молодой сыщик не мог навязывать свою помощь другу, если тот не спрашивал у него совета. И Ричарди ограничился тем, что пересказал ему содержание своего разговора с Эммой.
   – Да, комиссар, я понял, какая проблема была у нашего профессора. – Майоне изобразил пальцами рога. – Он терял сразу жену и репутацию. Но если Кализе велела его жене бросить любовника, зачем тогда профессору убивать Кализе? Он и она, по сути дела, хотели одного и того же, верно?
   Ричарди поправил непокорную прядь на лбу.
   – Не обязательно. Могло случиться, что Серра заплатил Кализе за такой ответ, но, когда платил по договору, они с гадалкой поссорились, и профессор ее убил. Могло быть и так, что он узнал о желании Эммы остаться с ним лишь после того, как убил Кализе. Или он просто захотел отомстить старухе за то, что она толкнула Эмму в объятия любовника. А возможно, как раз Эмма захотела освободиться и перестать зависеть от гадалки. Возможно все. И в противоположность всему.
   Майоне развел руками:
   – Тогда что мы станем делать, комиссар? Позволим свалить вину на бедного Иодиче, да? И вдобавок у нас мало времени – всего один день. Как будем действовать?
   Ричарди задумчиво смотрел на стоявшее на столе пресс-папье, сделанное из осколка гранаты.
   – Послушай, ты не знаешь имя любовника Эммы Серры? По-моему, он актер? Актер из какого-то театра.
   – Совершенно верно. Так сказал мне привратник семьи Серра. Имя я не знаю, но могу узнать. Про эту связь известно всем.
   Ричарди кивнул:
   – Узнай, и поскорей. По-моему, сегодня вечером мы идем в театр.

   Филомена на рынке Пиньясекка выбирала горох на тележке торговца зеленью. Это было непростое дело: слишком твердый горох может быть недозрелым, и суп из него будет невкусным, а слишком мягкий, возможно, начнет вянуть и не даст сытости.
   Она снова стала чувствовать удовольствие от того, что готовит обед. Гаэтано жадно глотал все, что перед ним ни поставишь. Ритучча, которая перебралась жить к ним, совсем ничего не ела. Но в последнее время в час обеда к ним стал приходить человек, которому приятно, когда женщина проявляет к нему внимание. Филомена подумала о нем и мысленно улыбнулась.
   Она снова чувствовала себя женщиной. Верней, почувствовала себя женщиной в первый раз с тех пор, как умер ее муж. Новый гость казался ей подарком судьбы, который она получила в обмен на шрам. Она потеряла красоту – свой тяжелый крест, а взамен получила нежный взгляд мужчины, чьи глаза смотрели внутрь ее души, не останавливаясь на внешности. Такого раньше никогда не было.
   Филомена улыбнулась уже по-настоящему и задала себе вопрос: какие фрукты любит Рафаэле?

   Лючия не встала с постели и даже не открыла ставни, а продолжала лежать в кровати и смотреть на потолок.
   Дети не знали, что думать. Они ходили туда и обратно мимо ее комнаты и озабоченно смотрели на дверь, пытаясь понять, все ли в порядке с мамой. Один раз младшая дочь спросила: «Мама, вы здоровы?» Лючия изобразила на лице улыбку и ответила «да». Но здорова она или нет, не знала.
   Ей плохо без Луки, в этом нет сомнения. Но без мужа ей тоже плохо – так плохо, что сильно болит грудь, и эта боль не дает дышать. Ей плохо без остальных детей: она видит их через стеклянную стену, которую создала вокруг себя за эти годы, но не может к ним прикоснуться. И ей плохо без прежней Лючии – женщины, которая пела, смеялась и занималась любовью, глядя жизни в лицо. Ей казалось, что она уже умерла, стала призраком и смотрит на эту жизнь из загробного мира.
   Ей хотелось уснуть и увидеть во сне Луку, который смеется своим неповторимым смехом и говорит ей: «Мама, встаньте же наконец и возьмите в руки свою жизнь, как делали всегда. Вы все еще самая красивая женщина в квартале. В какое положение вы меня ставите?» Но ее сон был тревожным, болезненным и без сновидений, и она проснулась более усталой, чем была, ложась спать.
   Через балкон до нее доносились звуки улицы – пение прачек, крики торговцев. Ее лица коснулась, проникнув через закрытые ставни, легкая струя весеннего воздуха, пропитанного запахами полей Вомеро. «Весна, – подумала Лючия. – Еще одна весна».
   Она встала с кровати и широко распахнула ставни. Свет обжег ей глаза. Она посмотрела вниз. Там четыре высоких этажа, а под ними старинные камни мостовой со следами, которые сто лет оставляли на них лошадиные копыта.
   Внизу шла дочь Асунтины, жены возчика Кармине, со смуглым парнем в коричневом берете. «Матерь Божия! – подумала Лючия. – Кажется, еще вчера она была младенцем, и ее мать продавала на улицах серную воду, а дочка была привязана к маминой шее. А теперь она ходит с мальчиком, а завтра выйдет замуж и тоже родит детей».
   И Лючия Майоне решила, что жива. Она отвернулась от окна и возвратилась в свой дом, потому что ее кровь и кровь от ее крови еще текли.
   Это было еще одно маленькое оставшееся неизвестным чудо весны 1931 года.


   57

   Пицца, купленная с тележки, проезжавшей по площади Муниципалитета, напомнила комиссару Ричарди о Иодиче и его мечте. Кроме слойки и кофе, у комиссара была и эта вторая разновидность его одиноких завтраков. Пиццу он ел быстро, думая при этом о чем-нибудь. О работе, о Гарцо, о расследовании, которое вел. Или об Энрике.
   Но в этот раз, глядя на ловкие движения уличного повара, комиссар пытался представить себе, что думал и говорил будущий самоубийца, когда еще не попал в плен к своей мечте и бродил по улицам беспечный и счастливый. Доктор был прав: конкретный момент, когда человек предопределяет свою смерть, действительно существует.
   Но этого момента всегда можно избежать. Судьба ничего не определяет заранее и не действует. Судьбы нет.
   Раскаленный кусок пиццы соскользнул в его требующий еды желудок, и тот перестал глухо ворчать. Пицца была вкусная. Бедный Иодиче, бедные его дети, бедная жена! И бедная мать, которая верит в судьбу – если судить по поговорке, которую она произнесла, уходя, и которая открыла новые пути для следствия.
   Он немного прошелся по улице Толедо. Здесь было ясно видно, что у нее два лица. Одно лицо – большие старинные особняки с высокими окнами, рядами балконов и суровыми, без украшений подъездами, которые охраняли привратники в ливреях. Знаменитые имена и гербы. В тени этих стен прошли год за годом многие века истории. Делла Порта, Зеваллос-Стильяно, Кавальканти, Капече Галеота – громкие имена. Суровые величественные здания. Это красивая гостиная Неаполя, а сзади нее кварталы – муравейник из безымянных переулков, где бурлят страсти и совершается столько преступлений. Режим Муссолини хочет уничтожить их, благоустроив переулки, как будто новая площадь и несколько фасадов могут изменить души.
   Из школы выходили дети; чиновники и несколько рабочих возвращались домой. Магазины почти все были закрыты: близился к концу обеденный перерыв. Воздух был полон весны.
   Ричарди улавливал резкий, неприятный запах любви. Кализе работала с деньгами и чувствами – двумя корнями всех преступлений. Но он чувствовал, что на этот раз убийцей была любовь.
   Он пошел мимо безлюдных в это время новостроек. Тяжелые белые блоки новых домов, шаткие леса из непрочных досок. Здесь его ждали уже побледневшие тени двух рабочих, которые погибли от несчастного случая несколько месяцев назад. Погруженный в свои мысли Ричарди краем глаза заметил, что рядом с ними появился еще один призрак, говоривший: «Ракеле, моя Ракеле, я иду к тебе, меня толкнули к тебе». Комиссар вздохнул и постарался не запоминать эту фразу: все равно придется слышать ее еще много раз. Кто эта Ракеле? Жена, сестра? А как погиб этот бедняга, которому было нужно, чтобы его кто-нибудь сопровождал? Упал он или сам бросился вниз? Кто знает. И разве теперь это важно?
   Еще несколько метров пути – и Ричарди увидел, что ему навстречу идет пара. Мужчина опирался на два костыля, на левом колене была повязка. Комиссар узнал Ридольфи, несчастного вдовца, чья жена сожгла себя заживо, и постоянного клиента Кализе. Ридольфи оживленно разговаривал о чем-то с ничем не примечательной женщиной, видимо, своей ровесницей. Та шла, опустив голову в шляпке с вуалью.
   Прежде чем учитель встретился взглядом с Ричарди, тот успел услышать:
   – Говорю тебе, там я тоже искал. Кто ее знает, куда она их спрятала, проклятая. Чтоб он горела в аду, как горела, когда умирала!
   Голос Ридольфи дрожал от гнева. Как только учитель увидел Ричарди, его лицо стало таким, как обычно, – превратилось в печальную маску горя, вызывавшую сочувствие. Смешным неуклюжим движением он остановился, опираясь на один костыль, и в этом неустойчивом положении снял с головы шляпу.
   Комиссар не ответил на его приветствие – точнее, ответил только ничего не выражавшим взглядом – и подумал, что костыль тоже может быть хорошим орудием преступления. А человек, который с перевязанной ногой может гулять по улице Толедо, вполне способен дойти и до квартиры в квартале Санита.
   Но каким бы подлым лицемером ни был учитель Ридольфи, он тоже должен был иметь мотив, чтобы совершить преступление.
   Ричарди повернулся и пошел обратно тем же путем, которым пришел: время поджимало, а у него было еще много дел.
 //-- * * * --// 
   Перед дверью кабинета его ждал Майоне.
   – Добрый вечер, комиссар! Вы пообедали? Как всегда, ели пиццу, верно? Ваше счастье, что у вас железный желудок. А я, если съедаю жареную пиццу, должен сразу же бежать к доктору Модо за лекарством.
   Так вот, я узнал это имя. Странный этот город. Сделаешь доброе дело, к примеру, скажем, поймаешь преступника – никто про это не узнает. А наставишь рога мужу, и чуть ли не сразу про это начинают кричать продавцы газет на улицах. В общем, этого человека зовут Аттилио Ромор, и, кажется, он красавец. Он играет в комедии этого знаменитого автора – не помню, как его зовут… Ладно, вы это узнаете на месте, в театре «Фиорентини». Спектакль начинается в восемь. Мы легко можем попасть на него, если вы хотите. И попадем как раз вовремя: мне сказали, что завтра последнее представление, а потом они уезжают в Рим.
   Ричарди задумался.
   – Последнее представление. Завтра. Поступим вот как: встретимся в восемь часов в этом театре. А теперь пойдем каждый к себе домой и немного отдохнем: вечером мы вернемся поздно.

   Но Майоне не пошел домой. Ему надо было отправиться по другому адресу, и сейчас же. Он должен был раз и навсегда сбросить тяжесть с души.
   В его простой и сильной душе не было места беспорядку. Всю свою жизнь он открыто шел навстречу однозначным и прямолинейным чувствам и ощущениям и не умел ходить по извилистому пути сомнения, где надо изворачиваться и хитрить.
   Сразу после захода солнца он был в Инжирном переулке. Филомена удивилась, увидев его, но не смогла скрыть улыбку счастья. Она быстро прикрыла платком шрам на лице, с которого уже была снята повязка.
   – Рафаэле! Какая приятная неожиданность! Я не ждала вас так рано и только собиралась приготовить что-нибудь поесть.
   Майоне остановил ее жестом и сказал:
   – Нет, Филомена, не утруждайте себя ради меня. Если вы разрешите, я хотел бы поговорить с вами несколько минут. Это возможно?
   По прекрасному лицу Филомены скользнула тень тревоги: у Майоне было новое, незнакомое ей выражение лица – мрачное и решительное. Он как будто страдал от приглушенной боли или мучительной мысли.
   В комнате на первом этаже, как всегда, был полумрак. Там сидела за столом Ритучча и лущила горох. Майоне заметил спокойное и отстраненное выражение ее лица. Маленькая двенадцатилетняя старушка.
   Филомена попросила ее оставить их вдвоем; та быстро кивнула ей на прощание и ушла.
   – Хорошая девочка, но несчастливая. Она много страдала – сначала потеряла мать, потом отца. И вот мы с Гаэтано решили взять ее к себе, по крайней мере до тех пор, пока не дадут знать о себе родные матери. Пока что никто не появлялся. Сделать вам чашечку кофейного напитка? Это займет всего две минуты.
   Майоне сел, положил фуражку перед собой на стол и ответил:
   – Филомена, вы не слушаетесь меня. Ничего не надо. Сядьте вот сюда на минуту: я должен с вами поговорить.
   Она села, вытирая руки о фартук. В ее глубоких черных глазах светился огонек тревожного ожидания.
   Усевшись, она скинула платок с головы. Майоне улыбнулся ей:
   – Этот дом и вы за последние дни стали для меня очень важны. Оттого что я знаю: на свете есть вы и дорога, по которой можно прийти сюда, мне снова хочется дожить до конца дня. Вы стали для меня дорогим и добрым другом, я горжусь тем, что вы улыбаетесь мне. Но, Филоме, я полицейский. Тут дело не в форме, она только оболочка. Я полицейский в душе: я не могу жить с мыслью о том, что не раскрыл одно из своих дел, и с мыслью, что вы в опасности. Тот, кто совершил это… преступление, – он указал неопределенным жестом на ее лицо, – может вернуться сюда с худшими намерениями.
   Филомена слегка качнула головой и улыбнулась.
   – Рафаэле, вы для меня – новое в моей жизни. Вы смотрите на меня как на человека. Я открыла лицо и показала рану, а вы даже не посмотрели на нее. Никто больше не смотрит на меня так, как раньше, даже мой сын. А вы смотрите мне в глаза и не отводите взгляд. Вы сказали, что мы друзья. Тогда давайте сделаем вид, что познакомились не при тех обстоятельствах, а при других.
   Теперь настала очередь Майоне покачать головой:
   – Нет, Филомена. Между друзьями – людьми, которые научились желать друг другу добра, – не может быть ничего недосказанного. Я должен знать правду, Филоме. Если между нами будет эта тень, то невозможна никакая дружба.
   Глаза Филомены стали влажными от слез: она прочла во взгляде Майоне твердую решимость, которой еще никогда у него не видела.
   За стенами дома, в переулке дети играли со свертком из тряпок, заменявшим мяч. Какая-то женщина позвала сына ужинать. На огне закипала еда в кастрюле.
   Филомена поднесла руку к шраму и уже входившим в привычку движением ощупала его край.
   – Хорошо, Рафаэле. Я не хочу терять вашу дружбу и готова говорить с вами как с другом. Но то, о чем я скажу, не должно выйти за пределы моего дома – места, где все произошло. Вы даете мне слово?
   Майоне кивнул. И Филомена, не переставая пристально смотреть ему в глаза, произнесла:
   – Это сделал мой сын.


   58

   Няня Роза была удивлена, когда увидела, что он вернулся так рано. Последние лучи заходящего солнца еще освещали крыши самых высоких особняков. Она властно положила ему на лоб свою мозолистую ладонь под предлогом, что проверяет, нет ли у него жара.
   Ричарди не стал тратить время на споры. По собственному горькому и хорошо проверенному опыту он знал, что остановить няню Розу невозможно. Он объяснил няне, что чувствует себя прекрасно, но сегодня вечером должен задержаться на работе и благодаря этому избежал длинного скучного наставления по поводу шерстяных фуфаек и опасностей, которые таит в себе погода весной и осенью. Но спастись от яичницы со вчерашними макаронами ему не удалось.
   Доев полдник и уже заранее готовясь к первым приступам жжения в желудке, он подошел к окну. В доме семьи Коломбо – теперь он знал фамилию соседей напротив – готовили обед. Он разглядел проходившую по комнатам Энрику и почувствовал облегчение, увидев, что она здорова, но сразу же расстроился, разглядев огорчение и печаль на ее лице.
   Если бы он мог, то сказал бы Энрике о том, как ему необходимо день за днем видеть ее шаги и жесты, домысливать слова, которые он не слышит, представлять себе спокойные движения ее главной левой руки. Если бы он мог, то сделал бы так, чтобы не было их неловкой встречи в управлении.
   Ему даже не приходило на ум, что настроение Энрики такое же, как у него.
   Он, пленник своего проклятия, научился жить, глядя на эту отраженную жизнь.
   Ричарди вспомнил, что примерно год назад на этаже, который расположен над тем, где живет Энрика, случилось несчастье: молодая женщина, недавно вышедшая замуж, была брошена мужем и повесилась. Потерянная любовь, позор, унижение – кто знает, какой приговор вынесла ей жизнь. Из того дома, куда она недавно вошла, счастливая, под руку с мужчиной, ее, спящую вечным сном, вынесли на плечах четверо мужчин. С тех пор ставни этой квартиры были закрыты на засовы.
   Два месяца, пока не исчез призрак этой женщины, Ричарди каждый вечер видел рядом эти два сценария будущего. Внизу – тепло, покой и улыбки большой семьи, для которой каждый день – праздник жизни. А наверху, в черной глазнице темного окна, качается труп мертвой супруги. Два лица любви, две крайности одного и того же чувства.
   Пока его нежная Энрика вышивала своей главной левой рукой, склонив голову к правому плечу, в конусе мягкого света, падавшего из-под абажура, мертвая женщина – с неестественно длинной вытянувшейся в петле шеей, с выкатившимися глазами и распухшим языком, свисавшим из открытого рта, – обвиняла неверного негодяя-мужа, который, не прикасаясь к ней, убил ее.
   Сложив руки, скрытые от глаз Энрики наступающей темнотой, Ричарди думал о том, что человек, для которого смерть других людей – постоянно кровоточащая рана в душе, не имеет права мечтать о такой жизни, которой живут другие, – той жизни, которую он видит из своего окна. Тот, кто смотрит в окно, не живет сам, но может пытаться ставить вещи на место.
   «Господь не купец, который платит по субботам», – сказали мать Иодиче и Кармела Кализе. Но рано или поздно он платит.
   Ричарди неохотно отошел от окна и взял в руки халат.

   В полумрак нижнего этажа шум переулка долетал приглушенным. Слова, которые произнесла Филомена, прозвучали как разрыв бомбы. Но по их спокойному и светлому тону Майоне понял, что она просто сообщает факт, а не обвиняет.
   – А почему? Ваш сын, Гаэтано… почему он это сделал?
   Филомена улыбнулась и стала похожа на Мадонну Рафаэля. Ласковым голосом женщины, которая наконец нашла покой, она ответила:
   – Я выросла на ферме в Вомеро. Нас, детей, было очень много в семье, мы были бедны, но счастливы, хотя и не знали об этом. На ферме надо много работать все время, днем и ночью. Не будешь много трудиться – не будешь есть, а если не будешь есть, умрешь. Все просто. Но ничто никогда не бывает легким.
   Однажды, когда я была маленькой – мне было шесть, нет, семь или восемь лет, – у нас стали пропадать куры. Мы находили перья, следы крови, но не слышали никакого шума. «Может быть, это лиса или куница», – сказал мой отец.
   Он поставил ловушку – из тех, которые захлопываются и захватывают животное в плен. Утром мы нашли подвешенную к узлу ловушки маленькую лапу. Только лапу, черную-черную. На ней были следы острых зубов, а на земле кровь. Лиса медленно отгрызла себе лапу, не издав ни звука. Мы спали рядом с курятником и ничего не слышали.
   Отец объяснил мне, что произошло, Рафеэ. Эта лиса должна была выбрать – жить без лапы или остаться в плену. И она выбрала.
   Я всю жизнь прожила как привязанная за лапу, Рафеэ, и никогда не думала о том, чтобы выбрать свободу. Даже когда мой муж был жив, как только я оставалась одна, кто-нибудь приставал ко мне – одни пускали в ход руки, другие слова. Так жить невозможно, поверьте мне. Невозможно.
   С тех пор как мы с Гаэтано остались одни, это стало невыносимо. Мой хозяин хотел выгнать меня с работы. Другой злодей хотел обидеть моего мальчика.
   Мы снова и снова говорили об этом, но не находили решения. Но однажды вечером Гаэтано пришел рука об руку с Ритуччей – той девочкой, которую вы видели, – и сказал: «Мама, мы, кажется, знаем, что делать». Во время разговора с ними я вспомнила про ту маленькую черную лапу, висевшую на двери курятника. И я решилась. Но одна я никогда не смогла бы с этим справиться. Я четыре раза поднимала нож и четыре раза клала его обратно. Я посмотрела на Гаэтано и ничего ему не сказала. Я плакала, он плакал, не плакала только Ритучча. Она была очень бледна и даже не моргнула. Она посмотрела на Гаэтано, и он встал, взял нож и освободил меня. Освободил нас. Он сделал то, что хотела сделать я. Я оставила висеть свою лапу.
   Тишина, наступившая после ее слов, окутала обоих, как облако. Майоне казалось, что он слышит, как бьется его сердце. Он чувствовал огромную боль за Филомену, за Гаэтано, за Ритуччу. И за себя тоже.
   Потом он подумал о Лючии и представил себе, что она заперта в тесной тюремной камере, сложенной из воспоминаний. Она висит, привязанная за лапу, с того проклятого вечера уже три года. «Почему я здесь?» – подумал он.
   Он встал, глядя на великолепные глаза, влажные от слез, и на улыбку Мадонны. И подумал, что любит Лючию больше, чем в тот раз, когда увидел ее, шестнадцатилетнюю, у фонтана, а она стирала простыню и пела. Что с тех пор он никогда не видел никого красивей, чем она, и если должен будет умереть, то хочет покинуть этот мир, глядя на лицо Лючии.
   Он сказал Филомене «до свидания», но хотел сказать «прощай». Она сказала ему «прощайте», надеясь, что это будет «до свидания». Потом он вышел из ее квартиры и вернулся в управление.


   59

   Прошло всего два часа, но они оба вернулись в кабинет Ричарди совсем другими людьми, чем вышли из него.
   Комиссар был мрачен, смотрел в одну точку, его лоб пересекала морщина боли. Бригадир, наоборот, выглядел как человек, развязавший узел, который мешал ему дышать. Он держался уверенно и спокойно, хотя был немного грустен. В переулке он встретил мальчика, дружившего с его сыном, и поручил ему предупредить Лючию, что сегодня задержится на службе – старая традиция возрождалась. Он подчеркнул в своих словах, что не станет есть вне дома, и несколько раз заставил маленького гонца повторить это, чтобы тот запомнил.
   Ему хотелось домашнего уюта.
   Окно было открыто, и через него в кабинет вливался соленый воздух. Ричарди, разумеется, смотрел в окно.
   – Я хочу знать, кто убил Кализе. И почему он это сделал – тоже. То есть, кроме работы, хочу узнать, убита она ради денег или под влиянием чувств.
   Майоне кивнул спине комиссара. И высказался сам:
   – Я тоже хочу это знать, комиссар. Хочу потому, что она была бедной старой женщиной, а ее убили и потом швыряли ногами по всей комнате. Потому, что она имела право дышать, даже если была ростовщицей и обманывала людей с помощью карт. И потому, что работаю полицейским.
   Ричарди повернулся и взглянул ему прямо в глаза.
   – Да, Майоне, мы работаем полицейскими. Поэтому сейчас пойдем говорить с этим актером.

   Во время короткого пути до театра они рассуждали о своем деле.
   – Позвольте, я скажу несколько слов, комиссар, только чтобы скоротать путь; я просто люблю теоретические споры. Допустим, профессор не соглашается быть брошенным и к тому же потерять деньги жены, которых у нее немало. Допустим, он идет к Кализе, платит ей, и та велит его жене расстаться с актером. Допустим, что, когда профессор приходит, чтобы заплатить по счету, он и Кализе начинают спорить, и он теряет голову. Или еще вероятней: Кализе хочет получить больше денег и шантажирует его, потому что знает его тайну.
   Ричарди, продолжая идти, кивнул в знак согласия, а потом заговорил сам:
   – А если допустить, что Иодиче не может заплатить? Он в отчаянии. Кализе угрожает ему, хочет его разорить, отнять у него пиццерию и вообще все. Она может оставить его детей без хлеба.
   Майоне покачал головой:
   – Нет, комиссар, нет. Отец семьи думает перед тем, как погубить себя. Если он не убьет, он найдет способ прокормить семью, даже если лишится своего заведения. Но если он потеряет голову, то его дети потеряют и хлеб, и честь. Знаете, я больше склонен думать, что это сделала жена профессора. Такая эмоциональная женщина способна убить, чтобы уничтожить препятствие для своей любви.
   – Да, способна. Но это мог быть даже милейший Пассарелли, коротышка, у которого маме девяносто лет, а невесте за шестьдесят. Возможно, он не хотел, чтобы рядом с ним была еще одна старуха. Мог и Ридольфи, который только притворился, что упал с лестницы. Убийцей мог быть кто угодно, и это правда. Мы все еще в открытом море.
   Майоне улыбнулся:
   – Это верно, но моим главным кандидатом остается профессор. Вспомним про Терезу и ботинки. По-моему, это был он.
   Ричарди пожал плечами:
   – Не забывай о женщинах. Вспомни: доктор сказал, что сильная или молодая женщина могла бы нанести такие же повреждения, как мужчина. Я, например, не хотел бы оказаться на пути у Нунции Петроне или синьоры Серры: у обеих нрав непростой.
   В этот момент они дошли до театра. Перед входом было больше людей, чем они ожидали. Комедия на афишах уже давно, и день будний, но слава главы труппы росла. Молва явно работала прекрасно. Кроме того, это было предпоследнее представление перед переносом спектакля в Рим. Короче говоря, все были в радостном ожидании.
   Ричарди и Майоне представились, и человек в маскарадном костюме показал им, где находится служебный вход. Внутри, в узком коридоре, куда выходили двери гримерных, они шли мимо актеров и актрис, уже одетых для спектакля и с тем напряженным выражением лица, которое бывает у исполнителей перед представлением. Артисты возбужденно говорили между собой, но замолчали, когда из одной двери выглянул какой-то мужчина. По фотографии, которая была напечатана в газете, Майоне узнал в нем главу труппы.
   У главы лицо было белым от пудры, а на скулах два пятна розоватых румян. Воротник был приподнят, как носили десять лет назад, галстук – широкий и яркий. На одном боку куртки хорошо заметна заплатка. Лицо, несмотря на смешной наряд, было хмурое: тонкие усики над тонкими губами, сильно изогнутые брови, широкий лоб, разрезанный всего одной вертикальной морщиной. Бригадир прочел, что этому человеку всего тридцать лет, но сейчас, вблизи, он казался значительно старше.
   Пристально глядя на Ричарди и Майоне, глава труппы повернулся к веселому, если судить по внешности, мужчине ниже его ростом. Весельчак был немного похож на него.
   – Эти господа твои друзья? Ты уже стал пускать посторонних за кулисы?! Что ты хочешь устроить – одну из своих карточных партий в гримерной? – возмутился глава.
   Весельчак развел руками, повернулся к группе актеров, которые остановились чуть дальше, улыбнулся, поднял глаза к небу и ответил:
   – Во всем виноват Пеппино, даже в том, что пошел дождь. Я этих господ не знаю. Я вижу их в первый раз. Но если ты приказываешь мне, я велю накрыть в гримерной карточный стол. Играть с ними будет интересней, чем слушать, как ты жалуешься на все подряд.
   Обстановка заметно накалилась, и глава труппы резко захлопнул дверь гримерной. Пеппино, как назвал себя весельчак, пожал плечами, повернулся к полицейским и сказал:
   – Извините. Когда учительница давала уроки хороших манер, мой брат всегда пропускал их по болезни. Не желаете ли сказать мне, что вам нужно?
   Майоне открыл рот, но Ричарди положил руку ему на плечо, приказывая молчать, и заговорил сам:
   – Мы… друзья синьора Ромора, Аттилио Ромора. Вы не знаете, где мы можем его найти?
   Пеппино рассмеялся:
   – Вот это новость! У Ромора есть друзья, которые не носят юбку! Значит, он должен вам денег. Прошу вас, проходите. Вы найдете его в гримерной, которая в конце коридора – как можно дальше от моего брата.
   Он, качая головой, пошел к выходу на сцену, а Ричарди и Майоне – в противоположном направлении.
   Ромор только что закончил готовиться к спектаклю.
   Это был молодой мужчина высокого роста, из тех, которые умеют нравиться женщинам. Две нагруженные сценическими костюмами девушки, проходя мимо его двери, толкнули друг друга локтями и что-то шепнули одна другой на ухо.
   Ромор явно не заметил этого, а может быть, просто привык. Он вежливо впустил комиссара и бригадира к себе.
   Актер, кажется, не был удивлен, услышав, кто они такие: его открытый искренний взгляд не отразил ни малейшего беспокойства. Вопросы начал задавать Майоне.
   – Синьор Ромор, нам известно о вашей… очень близкой дружбе с одной замужней дамой. Мы расследуем преступление, которое было совершено несколько дней назад, и хотели бы задать вам несколько вопросов.
   Ромор улыбнулся, показав прекрасные зубы. Он смотрел полицейским прямо в глаза, показывая, что совершенно спокоен.
   – Да, комиссар, эта дама моя подруга. Очень дорогая подруга. Мы даже думали о том, чтобы уехать и жить вместе. Я знаю о… несчастье и слышал про эту бедную гадалку от Эммы, которая мне часто о ней говорила. Я никогда не видел ее, но знаю, что Эмма была к ней очень привязана. Я в вашем распоряжении.
   Майоне и Ричарди быстро переглянулись.
   – Уехать и жить вместе? Но эта дама заявила нам, что больше не хочет покидать мужа.
   Актер улыбнулся:
   – Бригадир, моя Эмма очень сентиментальна и поэтому легко поддается любому влиянию. Вполне естественно, что перед принятием такого важного решения она чувствует себя неуверенно. Несколько дней назад ее муж приходил ко мне вечером. Он ждал меня у выхода из театра и предложил мне денег, чтобы я расстался с Эммой. Разумеется, я отказался: я не из тех, кого можно купить. Деньги для меня не важны: у меня есть моя работа. Он стал мне угрожать: сказал, что поговорит с главой труппы и разрушит мою карьеру. Но если вы видели спектакль, то уже знаете, что эти люди не могут возненавидеть меня сильней, чем уже ненавидят сейчас. Я знаю, что, когда закончится контракт, должен буду искать себе другую работу. Но, к счастью, сейчас хорошее время для театрального искусства, и у актеров достаточно работы. Я что-нибудь найду.
   – А как вы ответили на угрозы Серры?
   Ромор громко, от души рассмеялся.
   – Вот как – смехом. Не существует способа, чтобы убедить меня покинуть Эмму. Уверяю вас: она не может жить вдали от меня. Открою вам тайну: мы ждем ребенка. А ребенок, комиссар, это важно, его появление отрезает путь назад. Ребенок соединяет пару навсегда, так будет и у нас с Эммой.
   – Вы могли бы повторить это в присутствии супругов Серра?
   Супруги Серра. Узаконенная пара. Семья. Ричарди оценил по достоинству вопрос Майоне: эти слова позволяли увидеть реакцию Ромора. Если актер чувствует, что вытеснен из жизни этих супругов и не может возобновить свою любовную связь, он будет озабочен и встревожен и ответит уклончиво. Однако Ромор улыбнулся и ответил бригадиру, хотя смотрел при этом все время на комиссара.
   – Бригадир, именно это я и собирался сделать, потому что хорошо знаю мою Эмму, чудесную и очень чувствительную. Я уверен, что она, увидев меня, перестанет сомневаться и выберет любовь, а не сухие общественные условности, в плену которых сейчас находится. Мы решили уехать после последнего представления в Неаполе, завтра вечером. Я еще не перестал надеяться, что Эмма, все обдумав, решит исполнить наш уговор и придет ко мне сюда, в театр.
   Ричарди вонзил свой пристальный взгляд в глаза актера, но тот выдержал это испытание.
   – Ответьте мне еще на один, последний вопрос. Кто, по-вашему, убил Кализе?
   Ромор изобразил на лице печаль:
   – Кто может это сказать, комиссар? Я не был с ней знаком. Но думаю, что женщина, которая зарабатывала на жизнь, обманывая людей и, как я прочел, к тому же занималась ростовщичеством, должна была кончить именно так. Я помню, что Эмма была рабыней этой обманщицы и не могла жить без указаний, которые ей давала Кализе своими пословицами. Но позвольте сказать вам, что муж Эммы, когда приходил угрожать мне, казался готовым на все. Если бы мне пришлось называть чье-то имя…

   Когда друзья возвращались в управление, Майоне размышлял вслух:
   – Мне кажется, этот Ромор – просто кретин. Ему нравятся женщины, он знает, что нравится им, и думает, что так будет всегда. По-моему, лучше бы он взял эти деньги у профессора, потому что от связи с Эммой больше ничего не будет иметь.
   Ричарди сосредоточенно думал о чем-то своем.
   – Не забывай о ребенке, – сказал он. – Профессор будет только рад признать его своим – если знает, что жена беременна. Но она? Мне кажется, она очень заинтересована в том, чтобы уехать с Ромором. Однако это нас не касается. Теперь мне еще интересней узнать, кто убил Кализе, а у нас уже нет времени. Мне вдруг пришла на ум одна мысль.
   – Какая, комиссар?
   – Я подумал, что завтра синьора Серра не устоит перед соблазном и придет в театр, чтобы в последний раз насладиться комедией, которая ей так нравится. Сходи во второй половине дня к своему другу-привратнику и посмотри, готовит ли она машину или шофера для поездки в театр.
   Майоне был в недоумении.
   – Идти к супругам Серра? Разве мы не должны сначала сказать про это болвану Гарцо?
   Ричарди улыбнулся:
   – Нет. Он сказал, что расследование – мое дело. А я буду делать так, как сказал сейчас. И это последний день. Если мы ничего не придумаем, виновным окажется бедняга Иодиче, и конец. Посмотрим, удастся ли нам заставить профессора выйти из укрытия.

   Оставшись в гримерной в одиночестве, Аттилио улыбнулся своему отражению в зеркале. Дела принимают хороший оборот. Он заставит Эмму вспомнить о ее обязанностях перед ним.
   Он был убежден, что Эмма, загнанная в угол, без необходимости соблюдать этикет, выберет любовь. Иначе почему ее муж вел себя так? Почему делал все возможное, чтобы убедить его бросить Эмму? Потому что знал: Эмма любит его, Аттилио. Он еще никогда не ошибался, когда дело касалось женщин, и в этот раз тоже не ошибется.
   Аттилио надеялся, что его мама тоже завтра придет в театр полюбоваться его последним представлением – его триумфом.

   «Ты идешь домой. И вместе с тобой идет работа – мысль о расследовании, усеянная лицами, чувствами, голосами. Ты ступаешь по камням, вдыхаешь ноздрями легкий запах далекого леса. И думаешь о словах, которые слышал, а теперь должен расставить по порядку.
   Ты шагаешь среди немногих живых людей, которые возвращаются домой, держась поближе к стенам, и нескольких мертвецов, которые ждут тебя и выпускают боль из своих ран. Ты не смотришь по сторонам, ты проходишь по этому миру как посторонний. Ты поднимаешься по ступенькам, открываешь дверь, слышишь усталое дыхание своей старой няни, которая мирно спит. Ты раздеваешься, теперь ты и ночь – одно целое. Ты думаешь: „Нет, сегодня я туда не пойду“. Ты решаешь, что ляжешь в постель и найдешь сон. Сон тоже найдет тебя и на несколько часов унесет в страну обманчивого покоя.
   И все-таки ты идешь туда – к окну. Может быть, она снова вышивает, чтобы, сама того не зная, пожелать тебе доброй ночи и нежно перенести тебя в сон без сновидений.
   Но твой взгляд наталкивается на темные ставни. Никто не говорит с тобой.
   Ты идешь навстречу ночи и знаешь, что твои глаза напрасно ищут покой в темноте. Ты искал покоя и вот что получил вместо него».

   Он шел вверх по переулку медленной, тяжелой походкой. За спиной остались день, неделя, жизнь. Шел и чувствовал себя таким одиноким, как никогда раньше, потому что думал обо всех этих людях, которые ищут любви, а находят ненависть, злобу, гнев. Шел и не смотрел по сторонам. Может быть, сейчас его не заставил бы остановиться даже крик. Этой ночью ему было слишком трудно идти. Этой ночью он хотел покоя.
   Морской воздух сопровождает его, ласкает его плечи, помогает подняться по склону. Этот воздух обещает хорошее лето и, может быть, сдержит обещание. Но кто знает, сколько людей умрут до этого?
   Завтра появится виновный, который сейчас спит, еще ничего не зная, или уже уснул навсегда. Может быть, жертва и палач танцуют вместе при лунном свете на каком-то волшебном лугу вместе с другими мертвецами. Может быть, жертва и палач меняются ролями: когда спишь, все разрешено.
   Тоска и одиночество. Комнаты, которые когда-то были наполнены ее улыбкой, теперь пусты.
   Вспомни ее и эту воскресшую улыбку, вспомни руку, ласку, забытое прикосновение. Вообрази, что касаешься ее лица дрожащей ладонью. Представь себе голубые глаза, все такие же, как у фонтана, когда ей было шестнадцать.
   Ужин; он пытается заговорить, она прижимает свой палец к его губам. А потом они, держась за руки, идут к постели. И она открывает ему двери своего тела и своей души. Может быть, это только сон, подарок ночи и луны, которая остановилась неподвижно над их душами. Может быть, воздух сдержит свое обещание, а он, возможно, рождается заново в этом аромате.
   Он засыпает, держа в объятиях жизнь – свою жизнь на своей груди. И слышит дыхание, незнакомое и привычное одновременно.


   60

   Наступил рассвет. Ричарди и Майоне осознавали, что начавшийся день решит очень много. Он будет решающим для памяти Тонино Иодиче и чести его детей, для успокоения души Кармелы Кализе, для репутации семьи Серра ди Арпаджо, для благополучия и, может быть, карьеры Аттилио Ромора, подающего большие надежды актера, которому сейчас живется трудно, для фамилии и судьбы ребенка Эммы.
   Он определит, будут ли они сами знать, что разгадали одну из тайн мира, в котором, согласно королевскому указу, больше не может быть ни тайн, ни крови, ни убитых.
   Майоне, выполняя приказ Ричарди, незадолго до обеда сходил в особняк семьи Серра. Дождавшись, пока привратник уйдет в свою караулку, он осторожно вошел в ворота, прячась в тени, чтобы не быть замеченным с балконов бельэтажа.
   Он знал, что синьора Серра поедет в театр без шофера: она велела привратнику подготовить ее новую машину, странный красный автомобиль, и доверху заправить его бак бензином. Привратник, как всегда, начал жаловаться на то, что он один должен делать все, а Майоне терпеливо поддакивал ему, но с трудом выдерживал его присутствие. Однако терпение помогло ему узнать новость, которая показалась ему крайне интересной: профессор тоже спросил привратника, знает ли тот, какие планы у синьоры на этот вечер, а потом велел предупредить шофера, что тоже уедет из дома. И добавил, что поедет в театр. Это же нелепо – столько напрасных расходов. Всего два человека, оба едут в один и тот же вечер в один и тот же театр, а берут разные автомобили.

   Узнав эту новость от Майоне, Ричарди поморщился. В театр. Снова смешиваются настоящие и притворные чувства. И неизвестно, какие из них наделают больше шума.
   В театр. Должно быть, именно там развяжутся все узлы. «Хорошо. В театр так в театр. Мы тоже там будем», – подумал он. Он велел Майоне собрать маленький отряд в штатском – всего четыре человека – и разместить их в разных точках зала и у выхода. Один должен будет сидеть рядом с профессором, чтобы не дать тому совершить какую-нибудь глупость.
   – А вы, комиссар? Вы что будете делать?
   Ричарди неожиданно улыбнулся и резким движением руки поправил прядь на лбу. Его глаза ярко блеснули в лучах заходящего солнца.
   – Я должен пригласить с собой одну синьорину. Сегодня я иду в театр не один. Купи мне в кассе два билета.

   Нунция Петроне не поверила своим ушам. Она по природе не доверяла никому и тем более полицейским. Просьба Ричарди показалась ей чем-то нелепым, почти шуткой. Но в глазах комиссара она не видела веселья.
   – Антониетта? А зачем? Для чего она вам нужна?
   Ричарди стоял перед ней и смотрел ей в глаза. Его ладони были засунуты в карманы пальто, непокорная прядь упала на лоб.
   – Нужна потому, что, возможно, была на месте убийства, когда оно произошло. Вы сами сказали мне, что в тот вечер, когда Кализе была убита, ваша дочь оставалась у нее еще час. Если бы убийца заметил девочку, он, вероятно, убил бы и ее. Может быть, увидев кого-нибудь, она сможет помочь нам опознать его. Может быть.
   Петроне окинула свою кухню взглядом, словно искала помощи у стоявших там жалких вещей.
   – Но Антониетта ничего не понимает, комиссар. Она всегда говорит, как будто видит людей, которых мы не видим, – детей, с которыми играет в своем воображении. Она… проста умом, вы же это видите. Чего вы от нее ждете, от бедняжки?
   Ричарди пожал плечами:
   – Это попытка. Всего лишь попытка. Но я обещаю вам, что с ней ничего не случится. Я все время буду рядом с ней и верну ее вам невредимой. И может быть, вечер в театре ее развлечет.

   И вот Ричарди снова шел к театру от квартала Санита, но теперь вместе с девочкой, которая волочила ноги, держала правую ладонь возле рта и продолжала бормотать свой напев. Люди, мимо которых они проходили, прекращали разговаривать и расступались перед ними.
   Улицу постепенно накрывали вечерние тени, а фонари еще не зажглись. Это было время, когда материализуются сны.
   В начале улицы Толедо Ричарди, как обычно, отвел взгляд в сторону, чтобы не видеть мертвецов. Антониетта улыбнулась и поздоровалась с ними.
   Комиссар вздрогнул от ужаса, когда девочка остановилась и приласкала призрак мальчика, у которого была проломлена голова, – может быть, ее раздавил трамвай. Кожа его голого торса была залита кровью и еще хранила отпечаток веревки, которая поддерживала штаны. Странно, но берет по-прежнему оставался на голове – по крайней мере, половина берета на ее уцелевшей половине. Его вторая половина лежала на куске белого черепа и на оголенном начинавшем разлагаться мозге.
   Прохожие заметили, как девочка протянула руку в пустоту, но не придали этому значения. Ричарди же увидел, что она гладит плечо, дрожащее от предсмертной судороги, и услышал рвущийся изо рта с разбитыми зубами отчаянный вопль ребенка, зовущего на помощь.
   – Помоги мне, мама! – как в бреду, повторила за мальчиком Антониетта.
   Ричарди ласково подтолкнул ее, она пошла дальше и не обернулась.
   Когда они дошли до еще не достроенных белых многоквартирных домов, среди рабочих, которые возвращались с работы, и женщин, которые шли домой с покупками, один за другим появились рабочие, умершие на стройке. Ричарди опустил голову, но Антониетта была очень довольна и помахала всем сразу пухлой ручкой, не отличая живых от мертвых. Ни те ни другие не обратили на нее внимания. Может быть, на самом деле призраками были она и комиссар, и поэтому никто их не видел?
   Антониетта послала воздушный поцелуй старику и мальчику, которые умерли вместе. Но когда они оказались рядом с тем, кто умер недавно, – кто звал какую-то Ракеле и говорил ей, что его к ней толкнули, девочка вдруг отпрыгнула в сторону и спряталась за спину Ричарди. «Что она почувствовала на этот раз? – подумал комиссар. – Похоже, она чувствует больше, чем я». Его охватила огромная жалость к девочке. Он погладил Антониетту по щеке, она улыбнулась ему и пошла дальше.
   Но продолжала оглядываться и немного дрожала.


   61

   Руджеро Серра ди Арпаджо сидел за письменным столом и смотрел сквозь балконную дверь на весну. Шелковые занавески тянулись к нему, а потом возвращались на место, как будто легкий ветер выманивал его из дома. В воздухе пахло морем и только что распустившимися цветами.
   Лучи солнца, которое опускалось за холм Позилипо, наполняли комнату бликами, слепившими усталые глаза Руджеро. Еще одна бессонная ночь. Еще один день ожидания.
   Всю жизнь он словно ехал по колее – двигался по пути, заданному условностями общества. А теперь, после многих лет такой жизни, испытал незнакомые чувства, и они стали определять его решения. В последнее время он делал то, что раньше не мог бы себе даже вообразить, и узнал, что в нем самом есть такое, о чем он не подозревал.
   Утром, в ту важнейшую переломную минуту, он попытался соблюсти приличия: надел темный костюм и безупречно выглаженную рубашку, побрился, причесался. Только глаза за стеклами очков в золотой оправе выдавали его душевную муку. После целой ночи взаимных требований и упреков Эмма сказала ему, что беременна. Она объявила об этом как об искуплении греха и как о бесповоротном шаге. Что бы ни случилось сегодня, после ее слов уже ничто не будет таким, как прежде.
   Вместе с солнцем к нему пришло новое, необычное знание: он понял, что любит свою жену и что без нее жизнь не имеет для него никакой ценности. Пусть его арестуют, пусть опорочат, пусть отдадут на поругание его доброе имя. Если Эмма его покинет, все это будет уже не важно.
   Не отводя взгляда от безразличной ко всему весны, он открыл ящик письменного стола и вынул оттуда револьвер. Оружие было заряжено: это он уже проверил. Больше ни одной ночи, ни одной весны без любви.
   Он надел сюртук.
   «В театр! – подумал он. – На последнее представление».

   Эмма сидела перед зеркалом и пыталась с помощью пудры скрыть усталость после бессонной ночи. Она не могла допустить, чтобы Аттилио увидел ее менее красивой, чем обычно.
   Она знала, что, идя в театр, нарушает железное правило, установленное Кармелой Кализе. Но могла ли гадалка на самом деле определять чужую судьбу, если не увидела заранее собственную смерть? А если Кализе ошибалась с самого начала и своей ошибкой обрекла ее на несчастье?
   Чтобы прогнать эти мысли, Эмма стала думать о встрече с Аттилио. И уже мысленно наслаждалась тем невероятным взрывом чувств, которым ее душа привыкла отвечать на его любовь, нежность и страсть.
   Эмма велела приготовить свою машину, но не стала собирать вещи. За несколько часов до встречи она еще не знала, что сделает. Она никогда ничего не решала сама, а теперь ей приходилось принимать одной, без помощников, важнейшее, судьбоносное решение.
   Новое чувство – что-то вроде инстинктивного желания защищать свой живот – господствовало над ее сознанием и переворачивало душу. Эгоизм, который до сих пор был движущей силой ее жизни, связи с Аттилио и причиной ее безразличия к миру, в котором она жила, совершенно исчез. Она будет матерью! Как будто все ее существование устремилось к этой цели. Она снова начинала жить совсем не так, как представляла себе заранее. Теперь она чувствовала себя очень далеко от своих подруг, которые только рожали детей, а потом отдавали их как неприятный, но необходимый груз целому отряду кормилиц, нянь и учительниц.
   Эмма смутно чувствовала сострадание к Руджеро: в его взволнованном взгляде она увидела подлинную боль. Но она была убеждена, что он убил Кализе. А раз так, ради блага своего ребенка она должна уйти от Руджеро и отделить себя от его печальной судьбы.
   Она решила, что поступит, как велит ей сердце. Она примет решение, когда увидит, как Аттилио выходит на сцену своей походкой короля, которая так хорошо ей знакома.
   В театр!
   На последнее представление.

   Ричарди и Антониетта сидели в партере, на боковых местах, но близко к сцене. Комиссар желал, чтобы девочка хорошо видела лица и Ромора, и супругов Серра. Он надеялся, что Руджеро будет сидеть близко к своей жене, которая, как всегда, заранее заказала себе ближайшую к сцене ложу.
   Он плохо представлял себе, чего ждать – каким может оказаться неверный поступок или ошибочная реакция. Он вычислил виновного, и тут не могло быть ни малейшей ошибки. Но у него были только косвенные улики и ни одного доказательства.
   Ричарди мог лишь надеяться, что убийца ошибется и единственная возможная свидетельница, Антониетта, укажет на него. Он знал, что из-за умственной отсталости девочки ее свидетельство нельзя будет использовать в суде. Но этого свидетельства может хватить, чтобы убийца потерял голову. Ричарди уже не раз видел такое.
   Он втянул голову в плечи, чтобы стать незаметным в полумраке партера. Входя в зал, он заметил трех одетых в штатское людей из отряда Майоне – Камарду, Чезарано и Ардизио. Места, которые они занимали, были выбраны хорошо. Сам бригадир сидел рядом со сценой, во втором ряду, и скрывал свое лицо шляпой и поднятым воротником пальто. Ричарди поднял взгляд на ложу именно в тот момент, когда в нее входила Эмма. Она была красивей, чем когда-либо, но в ее глазах были видны неуверенность, боль и усталость. Она пришла одна.
   Через несколько минут комиссар заметил в тени сзади Эммы трудно различимую фигуру. Это профессор, подумал он. Майоне взглядом подал знак Камарде, тот кивнул и вышел из зала. Ричарди понял, что бригадир велел своему подчиненному следить за дверью ложи и быть готовым на случай, если события станут развиваться стремительно. Майоне сегодня великолепен. Блестящая работа!
   Свет погас, раздались аплодисменты. Актеры были готовы к выходу – и те, кто ждет за занавесом, и те, кто в зале. Все готовы к последнему представлению.

   Комедия началась с монолога главного героя. Ричарди узнал исполнителя: тот накануне вечером бросил несколько резких слов брату главы труппы. Хотя внимание комиссара было занято другим, он почувствовал магнетическую силу этого актера, который сразу же покорил публику. Антониетта смотрела в одну точку перед собой и продолжала бормотать какие-то бессмысленные слова. Свет, горевший на сцене, частично освещал и партер, и это позволяло Ричарди видеть как Эмму, так и Руджеро. Молодая женщина вцепилась в бортик ложи, ее руки побелели, лицо исказилось от напряжения: она чего-то ждала. Ее муж был неподвижен, как манекен, и его лишенное эмоций лицо было похоже на маску.
   После монолога на сцену вышла исполнительница главной женской роли, безобразная внешне, но игравшая очень хорошо. Ричарди догадался, что это, должно быть, сестра главы труппы: актриса была очень похожа на драматурга. У него в голове мелькнула мысль, что семейное театральное предприятие – это, должно быть, выгодно: большая экономия средств. Публика веселилась, дуэт был блестящий, ритм хороший, реплики – короткие и резкие, приправленные эротикой. Смеялись все, кроме мужа и жены Серра, полицейских и еще Антониетты, погруженной в собственные видения.
   В какой-то момент, сразу после того, как закончился обмен репликами, на сцену вышел Ромор. Главный герой встретил его ядовитой насмешкой, которая вызвала у публики громкий хохот. Ричарди вспомнил слова актера о нелюбви к нему исполнителя главной роли и понял, что Ромор был прав. Три девушки, сидевшие впереди комиссара, позабыли о своих спутниках, стали что-то шептать одна другой и нервно посмеиваться. У Ромора была свита поклонниц. Когда в зале снова стало тихо, актер сделал шаг вперед и приготовился произнести свою реплику. Но тут случилось нечто неожиданное.

   Еще из-за кулис, ожидая своего выхода, Аттилио увидел, что знакомая ложа в первом ряду снова занята. Этого давно не случалось, и он уже привык к неуверенности, сомнениям и одиночеству. Как ягненок, отданный на заклание, он был вынужден каждый вечер, день за днем терпеть издевательства проклятого главы труппы, не имея ни возможности ответить, ни надежды отомстить.
   Но сегодня, именно в последний вечер, Эмма вернулась: он видел ее. И она была одна, без подруги-прикрытия. Это могло означать только одно: она отбросила страх и условности общества, она решила исполнить свое обязательство и уехать с ним в новую жизнь. Сияя от счастья, он вышел на сцену. Пусть этот заносчивый шут в последний раз получит свое удовольствие; теперь это уже не важно.

   Когда Аттилио появился на сцене, Эмма вытянулась вперед так, что почти перегнулась через бортик ложи. Она смотрела на сцену, но мысли ее были обращены внутрь себя. Она искала в душе отголосок страсти, которую, ей казалось, чувствовала еще четверть часа назад, но не находила ничего. Мужчина, которого она недавно любила больше всех на свете, вдруг показался ей незнакомым. Она ясно увидела, что больше ничего не значит для этого человека, и мгновенно поняла, что у их близости не было будущего. Не это ли Кализе увидела в картах в последний раз? – подумала Эмма. И вдруг услышала в партере голос гадалки – как раз в тот момент, когда вспомнила о ней!
   Руджеро, стоявший за спиной у Эммы, сделал шаг вперед и протянул руку к карману сюртука.

   Ричари сначала решил, что видит призрак. Стараясь следить за реакциями Эммы и контролировать каждое, даже малейшее, движение Руджеро, он перестал обращать внимание на сцену и партер. Публика молча ждала реплику, актеры играли замешательство, вызванное появлением Ромора. И вдруг ясно прозвучал голос, который комиссар сразу узнал, – голос призрака Кармелы Кализе. Он мгновенно повернулся на этот звук и увидел такое, что похолодел от ужаса.
   Антониетта встала со своего места. Она выгнулась назад, отчего казалась еще меньше, немного искривила ноги, наклонила голову под почти неестественным углом. Левая ее рука бессильно висела вдоль тела, правая как будто начала неясное по смыслу движение, словно прогоняла кого-то или что-то, отстраняла от себя. Тупое, бессмысленное лицо стало печальным. Казалось, девочка была во власти какого-то ужасного воспоминания.
   Из ее горла вырвался хриплый звук. И даже Ричарди, который привык ко всем возможным ужасам, не мог потом забыть слова, которые четко произнесла своим искривленным ртом никогда не говорившая раньше девочка: «Хосподь не купец, который плотит по субботам».
   Все зрители повернулись к ней. Кто-то даже захлопал в ладоши, решив, что это часть представления. Актеры на сцене удивленно переглядывались.
   Ромор шагнул вперед, прищурив глаза и прикрывая их рукой от света прожекторов, попытался рассмотреть что-то в партере, а потом произнес:
   – Мама, это ты?
   Ричарди, словно окаменев, глядел на призрак старухи, который с поразительной точностью изображала Антониетта. Его легкие как будто сжало тисками, и весь воздух вышел из них за один выдох.
   Потом раздался оглушительный отчаянный крик – вопль потерявшего надежду ребенка, и Аттилио спрыгнул со сцены. Его глаза выкатились так, что почти вылезли из глазниц; верхняя губа приподнялась, открыв зубы, как у голодного волка.
   – Будь ты проклята! Ты не моя мать!
   Майоне с удивительной легкостью вскочил со своего места и схватил актера за ноги; тот упал. Но даже теперь, когда бригадир удерживал его всем своим немалым весом, Аттилио продолжал ползти к девочке. Его пальцы согнулись, как когти, из груди сквозь перекошенный рот вырывалось рычание. Антониетта же пристально смотрела на него и продолжала повторять поговорку Кармелы Кализе. Только после того, как бригадиру пришли на помощь Ардизио и Чезарано, Аттилио замер на месте и заплакал.


   62

   Не рассказывайте мне, что она моя мать. Проклятая ведьма, мерзкая шлюха! Не говорите мне, что у меня и у нее одна кровь.
   Я помню свою мать. Она была, может быть, старше, чем матери других мальчиков в нашем училище, но зато умней. Она говорила мне: «Я должна работать, поэтому не могу жить с тобой. Но я дам тебе все, дам больше, чем имеют остальные мальчики, у которых есть всего один костюм, один карандаш, одна тетрадка». Меня мама просто засыпала разными вещами. Знаете почему? Потому что я красивый.
   Я нравился монахиням, нравился учительнице. А на товарищей мне было наплевать. Один раз они заперли меня в ванной и побили. Били по телу, но не по лицу, иначе побои увидели бы и их наказали. Мне на них было наплевать.
   Постепенно я рос, становился красивей, и мама давала мне все больше вещей. Она говорила, что у нее есть только я и я должен иметь все. И я хотел все, потому что человек привыкает к хорошему. А если я что-то хотел, мама мне это давала. Она говорила, что я родился случайно, она даже сама не знала как. Иногда она говорила, что мой отец был моряком и ушел в плавание, иногда, если я вел себя хорошо, отец был знатным дворянином. А если я ее злил, отец был свинья и пьянчуга. Вот какая у меня мама.
   Теперь я большой и хочу быть актером. Хочу потому, что я красивый – я вам уже говорил про это? – и умею петь и танцевать. А если мне говорят «нет», так это потому, что завидуют. Они хуже, чем я. Мама говорит: я не должен показывать, что я ее сын, иначе она не сможет давать мне деньги. И я хожу к ней тайком, по ночам, и слушаю ее, а она учит меня, что я должен делать. И дает деньги, которые появляются неизвестно откуда. Мама говорит мне, что привратница, мать дурочки, копит деньги именно для дурочки. Поэтому она сказала привратнице, что они одинаковые: каждая старается для своего ребенка. Но привратницу я не понимаю; может быть, она такая же дура, как ее дочь. Я – другое дело: я красивый, мама смотрит на меня и улыбается. И говорит мне, что я должен делать, что я должен говорить. Поэтому не говорите мне, что эта колдунья – моя мама.
   Я запоминаю, что мне сказала мама. И делаю это. Когда не могу с ней поговорить, я путаюсь и ошибаюсь.
   С Эммой я сделал все, что мне сказала моя мама. Она долго искала себе поклонницу – даму из общества. И вот однажды сказала мне, что нашла такую. Даму привела к ней моя двоюродная сестра, которую я не знаю; я даже не знал, что она существует. Мама, как всегда, продумала все – каждую мелочь. И сказала мне, где я должен находиться и что должен сказать. И велела быть внимательней, чем обычно: Эмма не должна понять, что я – сын моей мамы. Потому что вы ведь знаете: мама – это что-то единственное в своем роде: если ты ищешь помощи, она тебе помогает. Если это не так, зачем вообще существуют мамы?
   Итак, я влюбил в себя Эмму. Это я умею от природы. Каждую ночь я приходил к маме. Она оставляла дверь открытой для меня, и я поднимался по лестнице после того, как привратница гасила свет: я видел с улицы, что он погас. И мама говорила мне, что я должен делать. Эмма влюбилась и больше не могла жить без меня. Я занимался с ней любовью, это мне нравилось. Мама подтолкнула ее к тому, чтобы она все устроила как надо с деньгами и своим старым глупым мужем. Мама сказала мне: «Мы оставим его в одних штанах. И уедем со всеми деньгами. У Эммы мужские манеры: она курит и водит машину. Она всегда может попасть в аварию на своем красном автомобиле. Так что пока заберем деньги и уедем, а потом подумаем насчет аварии».
   Мама засмеялась и приласкала меня. Мне нравится, когда она смеется. Это значит, что все хорошо.
   Потом, однажды вечером, Эмма пришла в театр опухшая от слез. И сказала мне: «Хватит, больше я не должна видеть тебя». Я не знал, что сказать: такое мне объясняет мама. Я должен был пойти к маме, но в тот день не смог, потому что привратница не погасила свет: ее дурочка-дочь поздно легла спать. Я пришел через день и спросил у мамы, что происходит. Я уже рассказывал вам, какая моя мама умная. Мы с ней совершенные – я красивый, она умная.
   И кого я встречаю у нее? Эту старую ведьму. Она похожа на мою маму, но это не мама, потому что вместо того, чтобы говорить обо мне, своем сыне, она начинает говорить о ребенке Эммы. Говорит, что успеха, которого она не добилась со мной, может добиться этот ребенок. Он будет жить богато и носить громкое имя. А я сказал маме, то есть ведьме: «Почему я не могу иметь такое имя? Я разве не могу стать богатым и прославленным?» А она сказала: «Нет, судьба рано или поздно платит человеку за его дела. Кто сделал зло, рано или поздно получает зло от Бога».
   И она сказала мне, именно мне, что ребенок важней, чем я, что так сказал ей во сне мой отец. Понимаете? Мой отец! Во сне! И вы мне говорите, что она моя мать? Она, которая дала мне другую фамилию, чтобы я вырос знаменитым? Нет! Она мне не мать!
   И я выгнал ведьму из моей матери. Я проломил ей голову, чтобы из нее вышло зло. А потом я швырял ее ногами по всей комнате – проклятую ведьму. Кровь, вся эта кровь, не была кровью от моей крови. Моя мать всегда думала только обо мне, если теперь она предпочла мне ублюдка, который еще не родился, это не могла быть она. Теперь я жду мою маму. Вы увидите: рано или поздно мама вернется и все поставит на свои места. Вот она – кровь от моей крови.


   63

   Понадобилось немало времени, чтобы объяснить Гарцо, что произошло. Они обнаружили его во дворе управления. Он, запыхавшись, спешил к ним навстречу, его сопровождал Понте, у которого во взгляде было еще больше тревоги, чем всегда. Заместитель начальника выбежал из управления, услышав об аресте Ромора: новость об этом летела впереди них. Он был не один: кучка людей собралась перед воротами управления, чтобы посмотреть на актера-убийцу, который сорвал спектакль в театре «Фиорентини».
   Гарцо проявил мимические способности, которые Ричарди не ожидал у него обнаружить. За несколько секунд тревога на его лице сменилась облегчением, потом – потрясением и растерянностью при виде супругов Серра ди Арпаджо, которые приехали вместе с полицейским патрулем, в той же самой машине. Наконец, лицо Гарцо стало гневным, и он сердито взглянул на комиссара.
   Эту трудную ситуацию великолепно разрешил Майоне. Стряхивая пыль с брюк, испачканных во время борьбы с убийцей, он сказал:
   – Все в порядке, доктор. Этот синьор виновен в убийстве Кармелы Кализе. Мы должны поблагодарить профессора и его супругу, которые приехали в театр специально для того, чтобы загнать убийцу в угол.
   Гарцо снова сменил выражение лица – теперь оно выражало солидность и удовлетворение. Он поклонился супругам Серра и, еще не вполне веря тому, что услышал, настороженно повернулся к двум полицейским:
   – Добро пожаловать в мой кабинет, Ричарди и Майоне. Синьора и синьору Серра ди Арпаджо я приму потом, если у них хватит терпения немного подождать.
   Как всегда – само совершенство в вопросах формальностей, подумал о нем комиссар почти с восхищением.
   Начало разговора было бурным: Гарцо хотел знать, почему, несмотря на его приказ вступать в контакт с супругами Серра ди Арпаджо только с его разрешения, они оказались во дворе управления поздно вечером. Да еще и участвовали в полицейской операции! А если бы профессор или, что еще хуже, его жена были ранены?
   Ричарди с олимпийским спокойствием ответил, что все это было спланировано заранее именно с целью оправдать профессора. Он и профессор решили, что обвинить Иодиче означало бы дать пищу предположениям, что семья Серра замешана в убийстве Кализе. Самоубийство – не признание вины. А самой частой и постоянной посетительницей гадалки в любом случае была синьора Серра ди Арпаджо, и об этом знали все. И поскольку, допрашивая Ромора, любовника Эммы, Ричарди убедился, что тот знает больше, чем говорит, они решили подвергнуть его психологическому давлению, чтобы он выдал себя. Так в итоге и случилось.
   Всю эту чушь Майоне и Ричарди придумали утром, когда только что взошедшее солнце освещало площадь под окном кабинета и рабочие спешили к автобусам до Баньоли – на заводы. Второго, запасного плана у друзей не было. Они лишь надеялись, что удастся этот.
   – А что такого сказал на допросе этот Ромор? – спросил Гарцо. – Почему у Ричарди возникли подозрения?
   Комиссар правдиво рассказал о беседе, которая была у него с Аттилио накануне вечером. Оказалось, актер знал, что Кализе была убита ночью, хотя в печати об этом не сообщали. И знал, что Кализе имела склонность говорить пословицами, хотя Эмма никогда не говорила ему об этом. А как узнал про эту склонность сам Ричарди?
   Комиссар мысленно увидел перед собой сломанную шею, углубление в черепе, широкую полосу крови. Но не это вызвало у него страх. Он вздрогнул от ужаса, когда вспомнил голос Антониетты. Он ответил, что о поговорках ему сказала Петроне, и на мгновение почувствовал на своем затылке взгляд Майоне. Ему оставалось лишь надеяться, что бригадир потом не станет задавать ему вопросы по этому поводу.
   Гарцо наконец успокоился, улыбнулся и сказал:
   – Хорошая работа. Мы снова добились успеха. И вполне его заслужили. Если бы я не ограничил вас по времени, мы до сих пор играли бы с предположением, что в убийстве виновен Серра ди Арпаджо. Вы умелые и одаренные люди, иначе не скажешь, но нуждаетесь в руководстве.
   Ричарди, не глядя на него, заранее представил себе, как может отреагировать на эти слова рассерженный ими Майоне при его пылком характере, положил руку бригадиру на плечо и попросил разрешения идти, чтобы выслушать и записать признание Ромора. Гарцо изящным движением встал на ноги и, окруженный запахом свежих цветов (у него на письменном столе всегда стоял букет), пошел принимать супругов Серра ди Арпаджо.
   – Комиссар, – сказал Майоне, – я принес вам привет от обеих. Они были в толпе перед воротами, но я знаю, что вам не нравятся благодарности, и сказал, что они могут уходить, потому что вы будете работать допоздна. Жена Иодиче сказала, что вы святой, что душа ее мужа благословляет вас с того света, и так далее, и так далее – в общем, то, что обычно говорят. Его мать желает вам здоровья. Она говорит, что вы, по ее мнению, больны или скрываете какое-то горе и что Бог помогает таким людям, как вы, если они позволяют себе помочь.
   Ричарди поморщился, не прекращая смотреть в окно своего кабинета.
   – Спасибо, что избавил меня еще от одной лекции. Тебе не кажется, что на сегодня нам уже хватит рассуждений о судьбе? Послушай меня: судьбы нет. Есть мужчины и женщины, и есть мужество жить – или уйти из жизни, как сделал Иодиче. И есть люди, которые живут бессознательно, плывя по течению. Вот что есть.
   Майоне качнул головой:
   – Как жаль, комиссар, слышать от вас такое. Дело раскрыто, сумасшедший мерзавец отправлен в психлечебницу для преступников, но даже это не вызывает у вас улыбку.
   Ричарди сказал, не оборачиваясь:
   – Ты знаешь, что у человека, который живет, глядя в окно, что-то еще можно отнять? Знаешь, что именно?
   – Нет, комиссар. И что же?
   Короткий вздох – и ответ:
   – Окно, Рафаэле. У него можно отнять окно.

   Профессор и его жена вели себя так, что Гарцо почувствовал облегчение – и немалое. Однако и он, и она выглядели усталыми и измученными. Гарцо подумал, что, возможно, быть свидетелем такого жестокого события тяжелее, чем он предполагал, но они скоро о нем забудут.
   По сути дела, он лишь хотел убедиться, что влиятельный университетский профессор не станет жаловаться на полицию в тех домах и учреждениях, где часто бывает. Если жалобы и претензии начнутся, Гарцо уйдет в сторону и оставит Ричарди одного отвечать за самовольные действия. А если будет по-другому, скажет, что комиссар действовал по его указанию, и присвоит его успех себе.
   Серра ди Арпаджо в это время хотел лишь одного – как можно скорей уйти из управления и обо всем забыть. Когда Ромор в бешенстве бросился вперед, Эмма отступила назад, в глубину ложи, и оказалась рядом с мужем, который шел навстречу – защищать ее. Она подошла к Руджеро и пожала ему руку. Это было немного, это было лишь начало. Он вытер ей слезы платком, который в этот момент доставал из кармана.
   В этом же кармане лежал пистолет. Тяжесть оружия в кармане – тяжесть решения. Руджеро решил: если Эмма согласится уехать с Ромором, он выстрелит себе в висок у нее на глазах. Сомнительно, смогут ли они начать новую жизнь на его крови! Это крайнее средство он собирался применить лишь после того, как испробует все остальные. Он вспомнил, как ходил к Кализе, чтобы убедить ее избавить Эмму от этой одержимости. Вспомнил открытую дверь, кровь, залившую пол, и то, как бежал оттуда со всех ног, надеясь, что никто не видел, как он входил. Вспомнил, как был уверен, что ему конец, что для него больше нет надежды.
   Но теперь у них с Эммой будет ребенок. Может быть, ради этого малыша она снова станет ценить безопасность, которую ей могут дать только он и брак с ним.
   Его жена была погружена мыслями в те дни, когда считала, что не может жить без мужчины, который оказался сумасшедшим. Теперь она не доверяла себе и своему уму. Кармела Кализе и сын Кармелы преподали ей урок – показали, что материнство может принести не только счастье, но и огромные беды.
   Полицейский чиновник, этот идиот, чью фамилию она не помнила, болтал с ее мужем о каком-то их общем знакомом. Эмма коснулась рукой своего живота. Что, если ребенок унаследует от отца его болезнь? И что руководило его бабкой – любовь или величайший эгоизм?
   И вдруг Эмма осознала, что кровь старухи, пролитая так жестоко, – та же, что у ребенка, которого она носит в утробе. В каком-то смысле у нее и Кализе – одна кровь.
   Может быть, подумала Эмма, ее вопросы навсегда останутся без ответа и будут ее наказанием – ее пожизненным приговором.


   64

   Закончив расследование, Ричарди всегда чувствовал пустоту в душе. Много дней подряд совершенное злодеяние, полный боли зов умершего, возможность найти виновного заполняли каждую его мысль и каждый его вздох. Сам того не зная, комиссар никогда не прекращал расследование ни на секунду, даже когда его тело ело, спало, мылось или шагало. Эта работа сознания была в его жизни фоновым шумом – как стук колес поезда или ритмичное цоканье лошадиных копыт. Человек быстро перестает слышать такие звуки.
   На месте решенной загадки словно оставалась воронка, вокруг которой осторожно ходил Ричарди, потерявший возможность отвлечься мыслями от своего одиночества. В это время он шел к окну и смотрел на ежедневное чудо – левую, главную руку, которая вышивала узор или готовила ужин, и мечтал о другой жизни, представляя на своем месте другого себя – такого, который мог бы поздороваться с соседкой из окна или даже о чем-нибудь поболтать с ней.
   Петроне пришла забрать свою дочь, которая вернулась в прежнее состояние. Девочка опять тупо улыбалась, взгляд ее погас, из полуоткрытого рта струйкой текла слюна. Она цеплялась рукой за мать и шла, волоча ноги. Комиссар позавидовал девочке: она не знала о своем проклятии. Для нее живые и мертвые жили вместе в одном удивительном мире.
   Решение задачи. У того, кто смотрит на жизнь из окна, нет решения.
   Он подумал, что в деле гадалки решение возникло в его уме, когда Нунция Петроне рассказала ему про ответ Кармелы Кализе на слова о том, как она, Нунция, поступает с деньгами. «Выходит, ты и я не так уж отличаемся друг от друга», – сказала гадалка привратнице, которая обеспечивала будущее своей дочери. Значит, у Кармелы тоже был ребенок. Гадалка как будто сообщила об этом Ричарди через свою компаньонку.
   Сейчас, глядя в окно своего кабинета и стараясь не думать о горе бумаг, которые должен заполнить, Ричарди вспомнил о своей матери – о сне, в котором видел ее недавно, о ее болезни, о ее неизлечимых нервах.
   «Что такое была твоя болезнь, мама? Что ты видела за стенами дома – в полях и на улицах? Почему ты жила, запершись в своей комнате, не вставая с постели? Что было у тебя в крови, мама? Что ты оставила мне в наследство, кроме этих глаз, которые кажутся стеклянными?»
   Ричарди вздрогнул: свежий воздух, дар ласковой весны, был прохладным.
   «В маме и во мне – одна кровь», – подумал он.

   Майоне чувствовал себя легким, и это было неплохо для здоровяка, который весит больше ста килограммов. Он получил полдня отдыха, как всегда, если расследование завершалось успешно, и чувствовал, что это будут прекрасные полдня.
   Когда кончалось расследование, его душа освобождалась от груза. Он снова мог смотреть на мир прямо: больше не было преступления, за которое надо покарать виновного, не надо было выпрямлять что-то, что покривилось. И его ладони, грудь, голова были еще наполнены той весенней ночью, которую ему подарила Лючия, улыбаясь без слов. Она, как всегда, была права: весна – время любви, подумал Майоне.
   Но сейчас он хотел говорить с ней. Придя домой при свете послеполуденного солнца (это было необычно), он обнял жену и детей и переоделся в штатское. Штатской одеждой в этом случае были старая рубашка из грубой хлопчатобумажной ткани, полотняные штаны на поношенных подтяжках и стоптанные башмаки, с которыми он был не в силах расстаться. Он поиграл с детьми, счастливыми и растерянными из-за нового настроения в доме, немного поспал, а после этого пришел на кухню, сел там и стал любоваться чудесной картиной – тем, как его жена, самая прекрасная женщина во всей вселенной, лущила фасоль и ломала на части макароны.
   Лючия улыбнулась, не глядя на мужа, протянула ему маленькую кучку полных стручков и сказала:
   – Сделай и ты что-нибудь хоть раз.
   Он тоже улыбнулся и начал распарывать большим пальцем стручки и высыпать фасолины в миску.
   Лючия перестала работать, взглянула на него и сказала:
   – Расскажи мне.
   И он рассказал.

   Ричарди закончил заполнять гору бланков, означавших конец расследования, положил ручку и закрыл чернильницу. Вечер одержал победу над днем. Конус света, падавшего от лампы, освещал пустой письменный стол. «Работа закончена, – подумал он. – Пора».
   Он в последний раз окинул взглядом кабинет, прислушался: за дверью тишина. Он был последним. Надо уходить.
   Ричарди вышел из кабинета, закрыл за собой дверь и пошел к лестнице. «Я туда не вернусь», – сообщил ему призрак мертвого вора с пистолетом в руке и дырой в голове, откуда капал мозг. «Ну и не возвращайся!» – зло подумал комиссар.
   Погода на улице была чудесная. Весна, подпрыгивая, кружилась около него, стараясь привлечь его внимание. Но человек, который смотрит на жизнь со стороны и видит мертвых, не мог почувствовать весну.
   «Я иду домой. В дом, где я больше не имею права даже мечтать о тебе, любимая».

   Майоне рассказывал Лючии так, как не делал уже много лет – сердцем и душой.
   Лючия увидела перед собой несчастную, зверски убитую старуху и прекраснейшую женщину, изуродованную шрамом, и пережила боль и ужас. Потом она увидела маленького человечка с прядью на лысине, шестидесятилетней невестой и неумирающей матерью и смеялась до слез. Она представила себе знатную и богатую женщину, лишенную любви, и пожалела ее; потом – мужа этой женщины, пожилого, уважаемого и печального, и его пожалела тоже.
   Она познакомилась с толстой женщиной с маленькими глазами и неодобрительно покачала головой, узнав, что та решила стать обманщицей, хотя всегда была честной. Но, узнав, что у той есть умственно отсталая дочь, которая видит какой-то ад, Лючия посочувствовала толстухе. Она проникла мыслями в больной ум самовлюбленного актера и снова ужаснулась.
   Лючия мысленно увидела бледную девочку с большими глазами старухи, у которой не было матери, а теперь не стало и отца, и заплакала о ней. И покачала головой, представив себе грозного бандита и распутного коммерсанта, кровь которого отравила красота.
   Она внимательно вгляделась в глаза мужа, когда он заговорил о женщине, которая решила «отгрызть себе лапу, попавшую в капкан», чтобы снова стать хозяйкой своей жизни и жизни своего сына. Лючии показалось, что она слышит в его голосе давнюю ноту, которая, как она думала, звучала только для нее. Но муж улыбнулся ей, погладил ее по лицу и сказал: «Пресвятая Дева! Какая же ты красивая!»
   Лючия познакомилась с веселым и счастливым хозяином пиццерии, а потом увидела, как брызнула из его груди кровь, пролитая из гордости и любви к детям, и заплакала о нем и о трех его малышах. Вместе с его женой и матерью она боролась, чтобы спасти его доброе имя, и вместе с ними победила.
   Она еще раз почувствовала, что такое дети. Дети калечат матерей шрамами, убивают их ударами ног, ждут смерти матери, чтобы жениться. А матери лгут, воруют, обманывают ради них. И отказываются ради детей от любви и жизни, от красоты, от мечтаний.
   В конце рассказа она увидела человека, который смотрит в окно и у которого это окно отняли. И муж рассказал ей о трещине в броне Ричарди – о том, как он узнал про невозможную любовь комиссара, который нашел убийцу ее Луки. Она вспомнила, какая боль, словно облако, окутывала Ричарди на похоронах ее сына. Вспомнила зеленые прозрачные глаза, в которых отражалось ее горе.
   Лючия подумала, что судьба идет неизвестными путями и часто приносит беды, но иногда может одарить и счастьем. И бывает, что судьбе можно помочь.
   Она сжала губы, а потом улыбнулась своему любимому, мужчине своей жизни, отцу ее детей – живых и мертвых.

   Энрика сидела в своей темной комнате и старалась успокоиться, но ей не удавалось перестать плакать. Унижение, обида, гнев – это были не ее чувства. Раньше она никогда их не испытывала и поэтому теперь не знала, как с ними бороться. Она всей душой ненавидела себя.
   Родные даже не пробовали нарушить ее одиночество: ее сдержанность была преградой, которую никто не пытался преодолеть.
   Окно кухни вызывало у нее ужас. Но оставаться далеко от этого окна тоже было ужасно: с каждым днем ей все больше не хватало зеленых глаз, смотревших из темноты.
   Она услышала тихий стук в дверь и сказала, что не голодна.
   Однако голос ее матери настойчиво просил:
   – Открой. У двери стоит человек, который хочет тебя видеть и говорит, что это важно.
   Энрика подошла к двери. Ее ждала незнакомая красивая синьора. На гостье была черная шаль, но платье под шалью было красивое, с ярким цветочным рисунком. Эта женщина улыбнулась Энрике, взглянула на ее опухшие от слез глаза и сказала:
   – Добрый вечер, господа. Меня зовут Лючия Майоне.
 //-- * * * --// 
   Комиссар Луиджи Альфредо Ричарди почти не прикоснулся к еде и даже не ответил на расспросы встревоженной няни Розы. Он был раздавлен печалью. Как раньше, он слушал музыку, которая прилетала по радиоволнам из далеких салонов, но сегодня не было танцовщиц, и музыка звучала понапрасну.
   Было уже поздно, но ему не хватало мужества уйти в свою темную тюремную камеру и оказаться таким одиноким, каким он еще никогда не был.
   Как автомат, он снял с себя дневную одежду и переоделся в ночную. Он чувствовал себя так, словно ему было сто лет. А может быть, он вообще не рождался на свет.
   Перед тем как погасить свет, он все же не удержался и взглянул в окно. И его сердце переполнилось любовью.
   На другой стороне улицы девушка со слезами на глазах и с пяльцами в руке смотрела из своего окна в его сторону.

   Весна, качавшаяся над крышей его дома, подпрыгнула в воздухе и засмеялась.