-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Елена Давидовна Арманд
|
| Блаженны чистые сердцем
-------
Елена Арманд
Блаженны чистые сердцем
© Арманд Е., 2012
© Издание ArsisBooks, 2012
Вступление
Поясняет необычность жанра
Родня моя, все старшие, давно ушли.
И в памяти уходят дальше, дальше за мельтешеньем дней. Кого-то помню я из юности, из детства – звук голоса могу, пожалуй, вспомнить…
А тот, кто отошел до моего рожденья, кто силится с поблекших фотографий увидеться со мной – едва ли…
И вот с чего-то началось: разнообразными путями ко мне стали приходить дневники, стихи, разрозненные пожелтевшие странички, тетрадка, подписанная почерком подростка: «Просьба не читать…»
Еще листок – по краю бахрома – там никому уж не разобрать вторую, третью строчку… Наверно было так: весною рама распахнулась, спрыснуло дождем, листок порхнул и лег укромно под кроватью. Писавший не заметил, он убежал смотреть на радугу. Наверно горничная, подметая, спасла написанное – и вот оно передо мной.
А вы, кто вырос среди парков и сиреней, не торопились благословлять те небеса, но вдруг гроза вас захлестнула и подхватил водоворот вселенской смуты. И каждый в свете молний жизни увидел сам себя и бледную окрестность, кружась, как тот листок со строчкой недописанной судьбы.
Теперь вы все сошлись. Стоите вкруг меня, прозрачными руками протягиваете фолианты – ветхую бумагу – свидетельства житий.
Но почему ко мне – из разных мест, из разных даже городов, через людей случайных?
Что я должна… должна сейчас, сегодня вам внимать? Да, может быть… вам, может быть, видней.
И подчиняясь, я собрала мозаику событий и увидала Россию бесноватую за чередою лиц, кто лаской и заботой силился унять ее.
А, что звучало, то было какофонией наивных и великих заблуждений России окаянной.
Вот вы явились в наши дни – достойные (милейшие, как говорили раньше) люди и принесли… не мемуар – трагедию: Россия, двадцатый век, начало.
Елена Арманд
Май, 2011
Герои и авторы
Череду событий открывает своим рождением мальчик Даня в канун революции 1905 года.
Повесть начинается с записок молодой девушки, отважной социал-демократки, Елены Мариановны Тумповской.
Лена
Женя
Барышня из богатой семьи фабрикантов поверяет дневнику сердечные дела и наблюдения происходящего вокруг, начиная со счастливой юности в подмосковном имении родителей и кончая военным временем и двумя революциями:
Евгения Эмильевна Арманд.
Знаменитая красавица и небезызвестная поэтесса медлит расстаться с серебряным веком. Возлюбленная Н. Гумилева: Маргарита Марьяновна Тумповская.
Мага

Бывшая эсерка, позднее – педагог, она воплощает в жизнь свою утопию. Остались 4 тома дневников.
Лидия Марьяновна Арманд.
Лида
Мальчик писал собственные дневники. Он же персонаж мемуаров.
Даня
Давид Львович Арманд взялся описать все сначала и закончил, когда ему исполнилось 70 лет.
Давид
Записки перевозили с места на место, прятали, и многое утерялось. Целые тетради были изъяты при обысках. спасенные, замурованные в стены сырых квартир дневники съедала плесень. Не все удалось прочесть, разобрать. Ради публикации сокращены, по-возможности, не самые принципиально важные страницы, хотя, как знать… Все значимо в этой истории.
Собрать эти свидетельства получилось только спустя век, спустя тысячелетие, в следующем поколении Елене Давидовне Арманд.
Часть I
Детство века
Глава 1
Телеграмма!
//-- Лена --//
Все сбежались в мою комнату и подняли радостный шум. Меня держали за руки и кричали: мальчишка! Данька! Красивый! Бежим скорее, надо их поздравить! Надо купить чего-нибудь выпить!
Оля, очень умная девочка, сказала:
– Позвольте, а какое сегодня число? 1 апреля? Так это первоапрельская шутка. Узнаю Лидиньку, с неё станется!
Папа растерялся.
– А я и не подумал… Что же теперь делать с бутылкой?
– Si le vin est tiré, il faut le boir. [1 - Если имеется вино, то его надо пить (франц.).]
И на всякий случай они выпили.
Через несколько дней вернулась из Москвы мама:
– Там все не как у людей. У Лиди уж начались схватки, когда к ней пришел молодой человек. Они закрылись в ее комнате и два часа разговаривали. Лева побежал за акушеркой, которая, придя, выгнала гостя и велела Лиде лечь. Пригрозила, что уйдет.
Мне было понятно. Это я дала Лидин адрес грузину, который привез нам с Кавказа образцы револьверов для организации. Ему надо было немедленно ехать обратно. А мне было пора уехать из Петербурга, и это говорили все товарищи. Всем шпикам примелькалось мое длинное пальто, шляпа с большими полями и длинный синий шарф.
Когда нашелся мне заменитель – славная девушка Катя Данилова, – надоевшая киевским шпикам, я поехала в Москву знакомиться с Данькой, первым человеком третьего поколения в нашей семье. Работа нашлась мне немедленно: у Лиди не хватало молока. Доктора советовали взять кормилицу, но Лидя об этом и слышать не хотела – эксплуатация. Она купила Соколетовский аппарат с пятью бутылочками, но никто не знал, как с ним обращаться. Я вытащила подробную инструкцию, которой снабдил меня на дорогу новоиспеченный дедушка-доктор: как надо стерилизовать, пастеризовать и тиндализовать молоко. Родители Данькины кричали ура! И заставили меня выпить что-то сильно развеселяющее. Как же своевременно пришелся этот подарок! И еще: «Встречайте утренним няню Грушу».

Лева с первым дачным поездом поехал из Пушкино в Москву, привез няню Грушу с плохими новостями. Во всем виновато мое легкомыслие: я оставила, уезжая, в ящике стола пару заграничных журналов. Катя обещала зайти за ними на следующий день, но папа опередил ее. Он осмотрел в тот же вечер мой стол и хотел бросить нелегальщину в камин, но сначала не удержался ее прочесть. А через пару часов явились за мной опоздавшие «гости» и застукали его с «Революционной Россией» в руках. И вот он отправился вместо меня в «Дом предварительного заключения». Я хотела немедленно сесть в поезд и вернуться домой, но Груша привезла письма от мамы и товарищей, и все категорически требовали, чтобы я подождала хоть до первого допроса. Мама просила уехать из Пушкина. Верст за 10 было другое наше именье – Пестово, там в большом саду стоял «Дикий дом». Он числился на плохом счету у местного населения, и никто там постоянно не жил. Через полчаса я шагала по Пестовской дороге, захватив узелок с хлебом, картошкой и парой книг.
Совет оказался правильным: в ближайшие дни меня искали на нашей даче и в доме Левиных родителей. В «Диком доме» я прожила недели три. А отца выпустили после первого допроса, и он вскоре приехал знакомиться с первым внуком. Никогда не видела его таким веселым. 30 лет частная практика не давала ему вздохнуть, а в «предварилке» огромная библиотека на всех языках, прогулка два раза в день, недурные обеды из столовой окружного суда и ни одного пациента. Он поправился и отдохнул.
Осенью Лидя и Лева наняли большую квартиру рядом с Арбатом. У няни Груши и Дани была своя большая комната, заполненная Даниным приданым: – кроваткой, коляской, пеленальным столиком, весами, зеркальным шкафом с платьицами из кружев и лент. Остальные комнаты обставили очень пристойно, имелся огромный дубовый буфет с серебром и фарфором. Когда спешно нужны были деньги, я носила серебро в ломбард «на вооружение народа». Едой заведовали комитетчики, дружинники и прочие бродячие товарищи, привыкшие изредка есть. Кормить их и раскладывать спать – было моей обязанностью, и было много партийных дел, носивших меня с утра до вечера по городу.
Когда я замечала по свету, что приближается вечер, я бросала все дела и бежала в распоряжение Груши помогать купать Даньку и стерилизовать молоко. София Осиповна сшила нам кисейные гамаки на вздержке, одевавшиеся на края ванны, и Данька лежал на них в воде важно «как генерал», по определению няни.
Доставка молока перешла к Леве. Я как-то встретила его утром на Арбате. С Пресни вдоль Арбата стреляли из пушек. Народу на улице почти не было, кое-кто перебегал, прячась в подъездах и подворотнях. Лева шествовал медленно и спокойно. Он очевидно глубоко задумался о чем-то интересном, молчал, но глаза его оживленно поблескивали. В обеих руках он нес бутылочки молока от Чичкина, а стрельба и паника были от него будто за тысячу верст. Я не сомневалась, что молоко для Дани в верных руках. Но сам Даня…
В нашей квартире становилось все тревожнее. Одна из бесчисленных двоюродных сестер Левы, жившая на лестнице напротив, слышала от соседей и дворников, что квартиру называют «дружинной казармой», нас боятся и только потому не арестовывают. Но вот соберут силы и пойдут нас громить.
Вопрос о Дане – надо его увозить как можно скорее, но куда? Надо бы к французским дедушке и бабушке – Эмилию Евгеньевичу и Софии Осиповне. Зимой и летом они в Пушкине у себя в усадьбе. Но на улице трескучий мороз. Повезли в контору, принадлежащую Армандам. Она в городе и занимает целый дом, один этаж жилой, хоть никто не живет там постоянно. Торопились, няня собирала самые нужные вещи, кто-то побежал за каретой. В это время появился товарищ Тарас – начальник боевой дружины. Он возмутился нашим легкомыслием и потребовал, чтоб ему позволили сопровождать конными дружинниками. От этого плана няня пришла в ужас и хотела его бить. Родители встали на ее строну, уговорили Тараса не губить Данькину молодость и организовать все как можно тише. Мы даже не решились их провожать, и они доехали благополучно.
«Дружинная казарма» разошлась по квартирам. И только мы с маленькой Катей-киевлянкой остались в последнюю ночь на прежнем месте. В сарае под дровами у нее были спрятаны винтовки, а я чудом донесла одеяло с бомбами до своей запасной комнаты. Это была ночь, когда всех прохожих обыскивали.
Мы улеглись на самых мягких постелях Лиди и Левы и проспали допоздна. А утром нам сказали, что у нашей двери всю ночь дежурили околоточный надзиратель и городовой. И только недавно ушли.
Еще задолго до забастовки приезжала к нам мама и пришла в ужас от «дружинной казармы». Мы хохотали над ней, но она решительно написала заявление о выдаче Лиде и Леве заграничных паспортов. Когда мы вспомнили об этом в конце декабря, оказалось, что заграничные паспорта со всеми подписями и печатями лежат в генерал-губернаторской канцелярии, в то время как полиция боится громить квартиру. Лидя уехала в белокуром парике и нарядной чужой шубе, да с собственным паспортом, в то время как ее искали по всей Москве.
Мне удалось сдать винтовки и бомбы в дружину. Из общежития женских курсов, где я часто находила приют, нам пришлось уйти всем. Преподаватели, жившие этажом ниже, заявили в полицию, что мы по ночам «катаем бомбы и толчем динамит». Двери оказались запертыми и пришлось с дракой выручать платья и учебники. Мне оставалось только идти в Армандовскую «контору». Там жил старенький Левин учитель Николай Владиславич. Он с радостью встретил меня, поил чаем. Еще туда зашла София Осиповна, и я отдала ей большую пачку ломбардных квитанций, объяснила, что это – серебро и пошло оно на славное дело революции. Она сказала, что завтра – Сочельник и позвала в Пушкино. К одиннадцатичасовому поезду меня будет ждать Скворец (кучера так звали) с лошадью. В поезде у меня оказались неприятные соседи: толстый охотнорядец и огромный казак. Всю дорогу они говорили специально для меня, что во всем виноваты студенты, что из-за них пришлось вызвать из Петербурга Семеновский полк, что стреляли на Пресне и сгорело пол-Москвы. Я решила молчать. Потом они заявили, что хорошо бы выкинуть меня с поезда. В разговор ввязались сочувствующие. Поезд подходил к станции, я решила сойти, взяла свой рюкзак, хорошо выругала их и пошла к выходу. Казак пошел за мной, в вагоне поднялся шум. Но на мою удачу оказалось, что это Пушкино! У самой двери махал мне шапкой перемерзший Скворец с зеленым одеялом подмышкой. Я села в санки. Закуталась в одеяло.
И вот меня встречает заснеженный сад, солнце, чудесная улыбка Дани – другой мир, другая жизнь! Зашла Варвара Карловна, жена Левиного дяди Евгения Евгеньевича, и велела придти к ней на елку всем нам троим с няней и Даней. Я пыталась отговориться усталостью, но она решительно заявила, что стесняться нечего: на елке не будет ни одного чужого гостя, только свои домашние и дети. И София Осиповна ее поддержала, и четыре Левины сестры. Отправилась. Даню нарядили в одно из обезьяньих платьев, он стал не похож на себя, но был веселым и благодушным. Нам отвели конец стола, уставленный сладкими пирогами, печеньями и конфетами. Мы с няней поддерживали Даню подмышки, и он плясал на столе, привлекая к себе молодежь, уже держащуюся на ногах самостоятельно. По их мнению, Данька был лучше всех – им нравилось, что голова у него круглая и совсем лысая, как яблочко. А сам он радостно смеялся, глядя на горящую и звенящую елку.
«Своих домашних» было так много, что я никого кроме тех, кто из нашего дома, не могла запомнить. Насчитала до 80, махнула рукой, перестала считать. Варвара Карловна и Евгений Евгеньевич были людьми бесконечной доброты. С членами семьи считались не только сыновья и дочери с женами-мужьями и детьми, но и бывшие жены с новыми мужьями и с новыми детьми. Много было подростков, стипендиатов из соседних деревень, бывшие учителя и воспитательницы, давно породнившиеся, приезжающие на праздники или живущие в доме. Мы с няней Грушей очень скоро почувствовали себя близкими родственниками и веселились у елки, большой и густой, как целый лес. Девушки позвали меня таинственными знаками гадать в «дом для духов». Оказалось, что кроме трех больших, соединенных галереями домов, где жили семьи трех братьев, существует четвертый дом их отца и матери – прадедушки и прабабушки Даньки. Они давно умерли, но дом поддерживался в большом порядке со всей старой мебелью. Это и был «дом для духов». В комнате, где стоял туалет с большим зеркалом и стенным зеркалом позади…
Я ничего не помню из этого гаданья, я была очень взволнована, мне казалось, что в один день я прожила целое столетье.
Глава 2
Предки Арманды
Paul, Jan, Eugene, Sofie…
//-- Даня --//
Поль Арманд, мой пра-пра-прадед, первый предок по мужской линии, о котором до меня дошли сведения, был зажиточным нормандским крестьянином. Он жил в конце XVIII века и сочувствовал роялистам, а, может быть, и участвовал в вандейском восстании… Революция сильно пощипала его, он бросил хозяйство и после долгих скитаний осел в Париже. Там открыл сапожное заведение.
Прослышав, что в России французы до такой степени в моде, что любой французский сапожник может стать если не губернатором, то, по меньшей мере, гувернёром, он продал мастерскую и переселился в Москву. Оказалось, что в России есть занятие более выгодное, чем воспитание дворянских сынков – торговля вином. Используя свои парижские связи, он стал возить французские вина и перепродавать с изрядным барышом. Вскоре у него была своя фирма, которая имела отделения в нескольких городах России. Но однажды зафрахтованный им корабль с грузом ценных бордосских вин отправился на дно в Бискайском заливе. Эта катастрофа совершенно его разорила. К его чести надо сказать, что он был не только оборотист, но и настойчив. Он начал всё сначала. И лет через десять восстановил состояние и фирму.
Но началась война с Наполеоном. Поля, как неприятельского подданного, вместе с 40-ка другими французами выслали в Нижний Новгород. [2 - Журнал «We» («Мы») Диалог женщин № 8(24) 1999.“Любопытная деталь: в 1812 году, когда по приказу кн. Ростопчина в связи с приближением Наполеона всех иностранцев депортировали из Москвы, на одной барже в Ярославль плыли две купеческие семьи – англиканцы Вильды и католики Арманды, о чем свидетельствует расписка, данная обеими семьями сопровождавшему их офицеру, в том, что претензий к властям нет и обращение с вынужденными переселенцами прекрасное. Плыли по Волге русские иностранцы, не подозревавшие о том, что через несколько десятилетий две Вильдовские внучки Инесса и Ренэ почти одновременно выйдут замуж за двух молодых Армандов (Е. А.)”.] Это было ещё полбеды. Нижегородское дворянство встретило интернированных как желанных гостей. Их ласкали, наперебой приглашали на обеды и балы, старались показать, что нижегородцы тоже не лыком шиты. Тогда начальство, решив проявить бдительность, разослало французов по уездам; Поль попал в слободу Макарьевского монастыря на Унже. Однако он и здесь не растерялся и открыл какое-то ремесленное заведение, обслуживавшее местных мещан и монастырскую братию. Всё же тут не было правильной жизни: помощники не говорили по-французски, а пристав требовал постоянно являться на регистрацию.
Поля потянуло во Францию, и он бежал из ссылки. С 14-летним сыном Жаном он для начала пробрался в Москву. 1812 год, в Москве Наполеон. Когда Наполеону пришлось ретироваться, Полю ничего не оставалось, как отступать вместе с французской армией. Каково было это отступление, можно не описывать, во всяком случае, оно не было похоже на торговлю вином. Поль был уже стар, до Франции он не дошёл. След его теряется. По одной версии, он угодил мужикам на вилы, по другой, – просто замёрз в пути.

Сынишку Поля Арманда, Жана, где-то приютили, и Жан прожил в Смоленской губернии до весны. А весной, прося милостыньку, он понемногу прибрёл опять в Москву. Там он надеялся встретить знакомых, но война всех разметала. Как он рос, чем кормился, на этот счёт никаких семейных преданий не сохранилось. Вероятно, он унаследовал коммерческие способности отца, потому что мы застаём его уже солидным коммерсантом – русским подданным – Иваном Павловичем Армандом, живущим в Москве в собственном доме. Его вторая жена – Мари Барб (о первой жене, никаких сведений не сохранилось, кроме как о Сабине) – держала очень модное швейное заведение, по теперешнему – ателье, на Кузнецком мосту, чем немало способствовала процветанию дел своего мужа. У Ивана Павловича от Сабины был сын Евгений Иванович, а от Мари Барб – дочь – Софья Ивановна: мои прадед и прабабка. Каким образом сводные брат и сестра оказались моими прадедами, будет видно из дальнейшей истории предков.
При Евгении Ивановиче богатство, слава и могущество семьи Армандов достигло своего апогея.
В молодости Евгений Иванович служил приказчиком у немца фабриканта в Вантеевке, что около Болшева. Служил довольно долго. Когда драчливый и заносчивый немец за трактирное безобразие угодил в тюрьму, Евгений Иванович, будучи ещё молодым, купил фабрику немца с торгов. Фабрика вскоре сгорела. Он купил новую, каменную, более современную. Это была красильная фабрика, находящаяся в селе Пушкино Московской губернии.
Прямо на территории фабрики Евгений Иванович Арманд построил дом и сделал его своей резиденцией.
Вся остальная его жизнь прошла в увеличении благосостояния. У красильной фабрики появилась пара – джутовая мануфактура. Мешки и брезенты ткались и сшивались на всю губернию. Постепенно у Евгения Ивановича оказались имения: в Московской, Владимирской и Ярославской губерниях. Это были: Алёшино, Пестово, Ельдигино, Заболотье, Володькино, Рождествено и Сергейково. Там преобладали леса, пахотных угодий почти не было, сельское хозяйство не велось. Производилась только рубка леса в ограниченных размерах да охота. Евгений Иванович, очевидно, считал самым надёжным помещать деньги в недвижимость. Всего он приобрёл около десяти тысяч десятин. Кроме того, появились дома в Москве: четырёхэтажная контора на Старой площади (на углу Варварки), доходный дом на Немецком рынке (улица Баумана), торговый дом на Воздвиженке (около Арбатской площади).
Дома́ в Пушкине размножались почкованием, прирастая в линию к дому главы семьи. Число их достигало четырёх. Все они соединялись крытыми переходами.
Евгений Иванович был женат на польке – Марии Францевне Пашковской. Это была хрупкая женщина строгого и скромного нрава. Она имела привычку ходить в монашеском платье. Она была широко образованна, училась во Франции живописи и очень недурно рисовала. Во Франции она не раз писала развалины замков и очень их любила. Евгений Иванович, чтобы доставить ей удовольствие, выстроил в парке готовые руины. Местные жители верили, что там водятся привидения, и обходили их стороной.
Дочь от второго брака – Софья Ивановна – вышла замуж за шведа – Иосифа Хёкке. Откуда в Москве взялся швед, неизвестно. По слухам, он происходил от мастера кораблестроителя, выписанного Петром Первым. Вероятно, это и было так, но всё-таки дело тёмное. Так или иначе, у них тоже было трое детей: старшая – Мария Осиповна, средняя – Софья Осиповна, лет на двенадцать её моложе, и младший сын – Александр. Их родители умерли, когда старшей Марии Осиповне было всего 15 лет. Опекуном и покровителем их был назначен сводный дядя – Евгений Иванович. Он поселил детей в своей конторе на Старой площади и нанял для воспитания гувернантку.
Мария Францевна была сердобольна, особенно жалела и постоянно прикармливала воробьёв. Она родила Евгению Ивановичу трёх сыновей: Евгения, Адольфа и Эмилия. Всем сыновьям отец подарил по дому на территории Пушкинской фабрики.
Мария Осиповна была выдающейся музыкантшей, ученицей Николая Рубинштейна. Рубинштейн всячески поощрял её давать концерты, но она была так скромна и застенчива, что не решалась даже играть перед родными, не то что перед публикой.
В Пушкинском парке около джутовой фабрики находилось невесть кем и когда построенное деревянное здание, вроде каланчи, окружённое высокими елями. Весь второй этаж занимала одна огромная и очень высокая комната. Внутри была винтовая лестница, которая шла ещё выше, в башенку на обзорную вышку. У Армандов это странное, мрачное здание называлось «Шато». В это Шато на второй этаж взгромоздили рояль и Мария Осиповна там давала прекрасные концерты, обязательно только наедине. Она тут же прекращала игру, если замечала хоть одного слушателя. Вот когда выросли племянники, младшей племяннице – Жене – разрешалось присутствовать, лёжа в уголке на ковре, так как в зале кроме рояля не было никакой мебели. Остальные слушатели тайно укрывались в темноте парка под елями.
Моя бабушка, Софья Осиповна, красивая величественная женщина, окончила гимназию, что было в те времена редкостью, интересовалась живописью, но этот интерес не пошёл дальше любительства. Она была ещё совсем молода, когда в неё влюбился младший из её сводных двоюродных братьев – Эмиль Евгеньевич. Вскоре они поженились. Обе ветви, пошедшие от Ивана Павловича, опять сошлись и так счастливо, что дали мне возможность появиться на свет и написать эти записки. Собственно, я чувствую, что проехал по жизни зайцем, так как подобные браки сводных братьев и сестёр, хотя бы и двоюродных, запрещались церковью. Но, в данном случае, католическая церковь благословила дедушку и бабушку.
Брат бабушки – Александр Осипович – был в молодости набожен, мечтал стать монахом, но вместо того пошёл в армию и, в конце концов, стал жандармским офицером и начальником пограничной заставы в Вержбилове. В отличие от сестёр, он не интересовался ни музыкой, ни живописью, зато был мастером рассказывать неприличные анекдоты.
Обрисую теперь вкратце семью Евгения Ивановича Арманда, которой он управлял железной рукой уже долго после того, как все его сыновья женились. В великой строгости держал невесток, не позволял им ездить в Москву, дескать, нечего баловать. Однажды, найдя у одной из них спиритическую литературу, устроил крупный скандал, а все книги отобрал и сжёг.
Старший его сын Евгений Евгеньевич запомнился мне как дряхлый старик в сюртуке с постоянно озабоченным и грустным выражением лица. Он был купцом первой гильдии и мануфактур-советником «Эколь сентраль дез Арт мануфактур де Пари». Его жена Варвара Карловна, маленькая круглая старушка, женщина необычайной доброты и заботливости, приютила под своё крылышко всё своё огромное семейство, и всем под этим крылышком было хорошо и уютно. У неё было 12 детей, из которых я едва ли знаю по именам половину. Все сыновья были женаты, все дочери замужем, у всех были дети. Когда я учился в школе, мне говорили, что у меня 42 троюродных брата и сестры, из которых 39 были внуками Евгения Евгеньевича и Варвары Карловны. Все Арманды собирались в день рожденья бабушки Варвары Карловны в её доме:
– Приходите, пожалуйста, у нас будут только свои, – приглашала баба Варя. И этих «своих» с зятьями и невестками, свояками и свояченицами набиралось человек сто. Громадные столы ставились рядом по длине и растягивались через соединительные галереи на несколько домов. Моя родная бабушка удивлялась:
– День деньской Варюша сидит за самоваром и чай разливает. И как у неё терпенья хватает!
Что касается моих бабушки и дедушки, то у них было шестеро детей: Лёва, Наташа, Соня, именуемая Сося, Маня, Павлуша и Женя. Из них Павлуша умер ребёнком в возрасте шести лет.
Лёва и стал как раз моим отцом.

Во избежание недоразумений я привожу здесь генеалогию по мужской линии.
Три брата жили богато, ни в чём себе не отказывая. Тем не менее, при них великий буржуазный род Армандов начал приходить в упадок. У дедов был единый порок, сильно мешавший им в ведении дел: они были неисправимо добры. Рабочим они платили значительно больше, чем все окружающие фабриканты. Однажды село Пушкино сгорело, Арманды за свой счёт отстроили 50 крестьянских дворов. Когда у Евгения Евгеньевича умер сын Андрюша, он в память о нем построил для крестьян больницу, называвшуюся Андреевской, и главным врачом назначил своего зятя доктора Колю. Такой оборудованной больницы не было ни в одной деревне. Для ведения лесного хозяйства деды вступили в компанию с купцом Аигиным и доверили ему все дела. Он их очень крупно обокрал и смылся.
Аналогичные истории, правда, несколько в меньших масштабах, повторялись почти со всеми управляющими в их именьях. Иногда только через десятки лет «управления» таких «поверенных» обнаруживалось, что тот или иной свёл сотни десятин лесу. Его увольняли, но никогда в суд не подавали.
Контора в Москве на Старой площади перестояла несколько поколений. Сначала она была трёхэтажная, но последний её владелец, мой двоюродный дядя – Борис Евгеньевич – надстроил два этажа и сделал из неё большой доходный дом. Внизу помещалась громадная «ночлежка», которой широко пользовались студенты – товарищи младшего поколения. Все ночующие получали не только бесплатную квартиру, но и питание: «господам» варили куриц, а жильцам, сколько бы их ни было, – неизменные котлеты и кисель. Хозяева чаще даже не знали, кто у них ночует и столуется. Среди студентов многие придерживались революционных взглядов. Впрочем, по вечерам они чаще занимались спиритизмом. Контора находилась на примете у полиции, но никогда ничего не предпринималось с её стороны, по-видимому, из «уважения к господам».
В «ночлежке» долгое время жил Николай Владиславович Ивинский, бывший гувернёр Левы. Я его знал уже глубоким стариком, похожим на сказочного гнома, карликового роста, с длинной седой бородой и острым носом. Он был образованным человеком с широкими интересами и умнейшей головой, кишащей идеями. И был он один как перст и «гол как сокол».
Николай Владиславович охотно и даже страстно делился своими знаниями и мыслями с Левой и тётками, тогда ещё детьми. Его влияние оставило на Леве очень глубокий след и помогло формированию революционных взглядов.
На втором этаже конторы была спальня Евгения Евгеньевича и Варвары Карловны, занимаемая ими в случаях их приезда в Москву. Впрочем, в конце девятнадцатого и начале двадцатого веков все Арманды, в основном, продолжали жить в Пушкине.
С некоторого времени на фабриках стало неспокойно. Несмотря на лучшее положение, чем у соседей, рабочие выражали недовольство. Неуловимые агитаторы разбрасывали на заводе «подметные письма», восстанавливая рабочих против хозяев.
В 1896 году отцу было шестнадцать лет, он был юношей, полным надежд. Сёстры подслушивали и немало потешались, что он, сидя в уборной, выкрикивал: «Жить и действовать»! Вскоре выяснилось, что и какие действия он подразумевал. В один прекрасный день в господский дом нагрянула полиция во главе с самим приставом. Последний был смущён и долго извинялся в том, что должен произвести обыск у «благодетелей», но приказ есть приказ: «Сами понимаете, на фабрике кто-то возмущает народ».
– Но ведь не мы же против себя возмущаем! А впрочем, пожалуйста, ищите.
Полицейские принялись за обыск, все полы во всех четырёх домах простукали. В одном месте им померещилось, что гулко звучит. Подняли половицу – подвал, в подвале подпольная типография, в типографии марксистская литература и те самые «подмётные письма».
По почеркам разобрались отлично, кто их писал. Увели Леву и двух его кузенов, да ещё гувернёра – Камера – впоследствии кремлёвского врача, одного из лечивших Ленина. Выяснилось, что под руководством Камера братья давно уже вели социал-демократическую работу на фабриках родителей. В частности, Лева, будучи ещё гимназистом, руководил марксистским кружком, который собирался за фабрикой в ближнем овраге. Там вместе сочиняли прокламации.
Камера и обоих юношей, им было 18 и 20 лет, посадили в тюрьму. Лева просидел три недели. Дедушку вызвали для объяснения в жандармское управление:
– Ваш сын несовершеннолетний, советуем вам его как следует выпороть и отправить доучиваться за границу. Он дерзок на язык и, если останется здесь, то достукается до каторги.
Дедушка не взялся Леву пороть, но совет насчёт заграницы счёл дельным.
Так Лева вскоре оказался в Берлине студентом химического факультета, который ему приказано было окончить и, по примеру деда, стать инженером на фабрике у дядьёв.
Дедушка опасался, что дочери тоже могут заразиться революционным духом, и предложил братьям поделить именья. Решили бросить жребий. Написали названия имений на бумажках, сложили в шапку и предложили самой младшей в семье – Жене – тянуть жребий. Женя, сообразив, что ей предлагается совершить что-то ужасное, от чего зависит дальнейшая судьба её и её сестёр, громко зарыдала и уткнулась в бабушкины колени. Бабушка сказала:
– Не плачь, дружок, в таком случае уж мы как-нибудь без тебя обойдёмся.
Крамола крепко поселилась в пушкинском доме. Кроме двух сыновей Евгения Евгеньевича, в охранку скоро угодил зять Николай Романович Бриллинг. Но самой высшей степени крамола достигла несколько позже, когда в семью вошла знаменитая Инесса Фёдоровна.
Ещё во второй половине 19-го века у Армандов жила гувернантка, учившая девочек языкам и музыке. [3 - Журнал «We» («Мы») Диалог женщин № 8(29)1999 утверждает, что Инесса Стефан (в замужестве Арманд) приехала в Россию в шестилетнем возрасте в сопровождении тетушки Софи (после развода Натали с Теодором Стефаном). Семья не бедствовала, и тетушка Софи никогда не работала гувернанткой. В семье Армандов Вильды общались на равных (Е. А.).] Вместе с ней в доме жили две её племянницы-сироты: Инесса и Ренэ Сте́фан, полуфранцуженки, полуангличанки. Они воспитывались вместе с детьми Армандов и, когда выросли, обе вышли замуж за двух братьев Армандов – Александра Евгеньевича и Николая Евгеньевича. В раннем детстве я знал только Ренэ Фёдоровну, она часто бывала в гостях в доме дедушки. Ренэ была, пожалуй, красивее Инессы и обладала прекрасными русыми, слегка рыжеватыми волосами и мягким характером. Инесса в те годы жила в эмиграции или была в ссылке на Мезени. Её жизнь и деятельность многократно описывались, в частности, в хорошей биографии, написанной Павлом Подлящуком. Поэтому я не буду говорить о ней, добавлю только некоторые чёрточки, не попавшие ни в одну биографию.
Ельдигино до знаменитой жеребьёвки принадлежало Александру Евгеньевичу. Там и прошли молодые годы Инессы Фёдоровны. Потом они переселились в другое имение – Алёшино, что в четырёх верстах от Ельдигино.
«Белый дворник» (лакей) – Иван, отставной солдат, оставшийся в Ельдигино после смены владельца, рассказывал моим тёткам:
– Очень добрая барыня была Инесса Фёдоровна. Только одного барина – Александра Евгеньевича – мучить любила. Это уж за кротость его. Такой крест, знать, его был. Она очень нервенная была, как закричит, как затопочет на него. Потом сорвётся – и бежать из дому-то, иной раз прямо в ночь и раздетая. Александр Евгеньевич враз собирает всех людей, раздаёт фонари – её искать! А сам весь дрожит. Очень её любил и боялся, как бы она руки на себя не наложила. Бывало, всю ночь ищем. Парк, лес, каждое дерево обыщем. Кричим, зовём, в колодцы лазаем. А как рассветёт, она выходит – во дворе, в ближнем стогу сидела. Ну и карахтер был – кремень! Ведь всю ночь сидит, слышит, какой переполох в имении, и не пикнет. Чтобы, значит, барина наказать, как следовает. А он перед ней на коленях стоит, ноги ей целует, чтобы, значит, простила!
Как известно, Инесса Фёдоровна, в 1903 году покинув своего мужа, сошлась с его братом Володей, который, будучи туберкулёзным, несмотря ни на что, добровольно последовал за ней в мезенскую ссылку. По преданию, Володя характером был вроде героя из «Идиота» – князя Мышкина. Однако же убеждённый революционер и социал-демократ:
– Чудные господа были! Бывало сядут втроём на кушетке, она, конечно, посерёдке. И все трое плачут! Это, тоись, никак поделить её не могут, ну и ей-то их жалко! Поверите ли, аж у нас, у прислуги, слезу прошибало! Хорошие были господа!
Чтобы не возвращаться к этой теме, скажу несколько строк об их дальнейшей жизни.
После бегства из ссылки в 1909 году, Инесса Фёдоровна поехала в Швейцарию, где её уже дожидался Владимир (не Ленин). Через две недели после её приезда он умер от заражения крови при вскрытии нарыва. Инесса Фёдоровна умерла в 1920 году от холеры во время пребывания в санатории на Кавказе.
Удивительной была судьба Александра Евгеньевича. Он мужественно перенёс уход жены (формально они не разводились), сам растил четырех детей и пятого – Володиного, всю жизнь оставался другом Инессы Фёдоровны, в трудные минуты неизменно приходил ей на помощь.
Он уехал в Бельгию, где, по примеру своего дяди – моего дедушки, окончил институт на инженера-химика, чтобы управлять фабрикой отца. После коллективизации в 1930 году он, бывший гласный Московской городской думы, обратился в Алёшинский колхоз, где находилось его же именье, с просьбой принять его в члены. Крестьяне очень удивились, посмущались, но… приняли. Он стал у них работать кузнецом и дожил до 1943 года. Когда он умер, колхозники говорили:
– Такого другого кузнеца, как наш барин, не бывало и не найти.
Глава 3
Предки Тумповские
Теперь надо рассказать о предках моей матери. Их история коротка: до меня дошли сведения только о четырёх поколениях со стороны отца вместо шести.
Мой прадед Лейб-Мейер-Борух-Давид Тумповский (которому я обязан происхождением Моего имени) родился в черте оседлости в Сувалках у самой германской границы, учился в еврейской религиозной школе и, окончив её, сам стал учителем в хедере. Он отлично знал талмуд и всем своим поведением и внешностью больше походил на раввина, чем на учителя. Человек необычайной доброты, бессеребренник, он раздавал деньги и вещи всем, кто у него просил, и сам вечно сидел без копейки и постоянно спорил с женой:
– Ну и что ты печёшься о завтрашнем дне? Как ты всё-таки мало веришь в Бога!
Но если б его необычайно трудолюбивая жена не шила и не стирала на людей целыми днями, и не зарабатывала всеми возможными способами, они не смогли бы жить и растить своего единственного сына – моего дедушку Марьяна.
Давид нажил трёх детей. Детей он особенно любил: и своих, и чужих. Учить их было для него величайшей радостью жизни. Он был настоящим энтузиастом просвещения.
Дети от второго брака постепенно рассеялись по свету. Старший рано умер, средний уехал в Америку, про него ничего не известно; про младшего мы знаем только то, что он был врачом на фронте во время войны с Японией. Позже след его затерялся.
Дедушка Марьян Давидович курс начальной школы проходил в хедере под руководством своего отца. Но хедер не удовлетворял молодого человека. Его тянуло к светскому образованию. Едва подросши, он ушёл из семьи и поступил в гимназию, одновременно зарабатывая на жизнь уроками. Он перебивался с хлеба на воду, но успешно получил среднее образование и поступил в Варшавский университет на медицинский факультет, был рационалистом и атеистом, но унаследовал от отца большую доброту, хотя и был вспыльчив.
Дедушка поселился в Петербурге. Высшее образование дало ему право жительства там. Он посвятил себя педиатрии, а в качестве района работы избрал себе Выборгскую сторону, населённую беднотой, и рассматривал свою работу как служение людям, а не как заработок. Хотя он занимался частной практикой, но за лечение детей рабочих брал копейки или не брал ничего, более того, видя, что родители глядят с сокрушением на выписанный рецепт, он говорил:
– Ну, ладно. Приходите завтра, я постараюсь вам достать лекарство.
И шёл в аптеку покупать то, что нужно для пациента, на свои деньги. При такой тактике, вскоре у него от больных не было отбоя, а его семье денег на жизнь не хватало. Пациенты и их родственники относились к нему с великим уважением и называли его «Наш доктор».
Когда дедушка женился и пошли дети, он вынужден был взять работу заведующего отделением в детской больнице, чтобы иметь определённый минимум заработной платы. Совмещая службу с частной практикой, он был занят целыми днями, выезжал к больным и в праздники, и ночью, и говорил, что врач не имеет права располагать собой, что это право он передаёт своим пациентам.

Со временем дедушке пришлось набрать себе некоторое количество богатых пациентов.
– Я думаю, не грех с богача содрать лишку, – смеялся он, – ведь это даёт мне возможность даром лечить бедняков.
Дедушка не был чужд и науке. Он защитил диссертацию, что-то насчёт белкового питания детей. Книжечка была напечатана, и я ещё в детстве пытался её читать, но вполне безуспешно.
Бабушка Ревекка Михайловна, урождённая Бредау, происходила из богатой семьи. Все её предки были коммерсантами. Они участвовали в знаменитой чайной фирме братьев Высоцких. Магазин их, украшенный в китайском стиле, ещё сохраняется в Москве на улице Мясницкой, напротив почтамта. Брат бабушки, известный, как «дядя Фима», вёл дела этой фирмы заграницей. Сам он происходил из города Шавли (теперь Шауляй) близ германской границы. Он был молодой, весёлый, щеголеватый. Кто-то рассказал моей маме и её сёстрам, когда они были ещё совсем небольшими девочками, будто дядя Фима контрабандист и будто тётушка «танте Лиза», строившая из себя француженку и с умышленным французским акцентом говорившая по-русски, вышла за него замуж только после того, как он перевёз через границу контрабанды на 10000 рублей. Эта шутка долго держалась в семье, и я ещё верил, что среди моих предков были контрабандисты.
Другой дедушкин брат, дядя Гриша, был полной противоположностью дяде Фиме. Он был исключительно некрасив и, при том, замечательно хороший человек. Его занятие не подходило к его характеру: он возглавлял крупную яичную фирму. В молодости он неудачно женился, быстро расстался с женой и жил одиноко с маленькой горбатенькой сестрой – тётей Бертой.
Бабушка заслужила осуждение родных, выйдя по любви из богатой семьи за бедного доктора. У них было четыре дочери: почти погодки – Лида и Лена – и через пять лет снова погодки – Оля и Мага. Бабушка пеклась о здоровье и материальном благополучии детей, но делала это как-то очень нервно и суетливо. Закутанных в шарфы и башлыки детей, уже почти барышень, в гимназию провожала прислуга или гувернантка. Дома держали их в духоте, и бабушка постоянно подымала крик: «Воздух, воздух!», что вовсе не означало опасность воздушного нападения, а просто тревогу о том, что кто-нибудь из девочек вошёл в третью комнату от той, где была открыта форточка. Ни разу в детстве им не давали попробовать мороженого: она требовала, чтобы его согревали на плите, прежде чем дать детям.
Она писала статьи и стихи на общественные темы: о человеколюбии, о хорошем отношении к ближним, о женском равноправии. Помню изданную её книжку «Христос и евреи», где она пыталась примирить еврейство с христианством. Она была деятельна: то писала петиции против смертной казни, то собирала подписи под требованием допустить женщин к высшему образованию, то организовывала протест против преследования евреев. Её дочери потом говорили, что хотя её сочинения казались им выспренними, а деятельность – наивной, но её живой интерес к социальным вопросам, её отзывчивость на всякое чужое горе и несправедливость, сыграли большую роль в их дальнейшей жизни. Они по-своему продолжали, в сущности, делать дело, переданное им матерью.
Прадед Лейб-Мейер-Борух-Давид не имел права проживать вне черты оседлости и приезжать в Петербург даже на несколько дней. Он навещал внучек только летом, когда они жили на даче в Шувалове. Приезжая, он постоянно улыбался и гладил их по головкам, он говорил только на идише, а они – только по-русски.
Мать всегда была поглощена, если не общественными делами, то материальными заботами, отец, как детский врач, общался с инфекционными больными и считался в семье бациллоносителем. Поэтому, приходя домой, он издали приветствовал девочек через длинный коридор и уходил в кабинет, куда ему подавали обедать.
Воспитание было поручено бедной гувернантке из института благородных девиц – Капитолине Дмитриевне, существу кроткому, преданному и совершенно безличному. Она имела только один твёрдый педагогический принцип – она требовала от девочек, чтобы они говорили всё время по-французски или по-немецки (только поссорившись, браниться можно было по-русски). Капитолину Дмитриевну они нежно любили всю жизнь и уже взрослыми навещали её в богадельне, где она безропотно кончала свои дни.
Недостатки воспитания восполнялись старшей дочерью Лидой. Уже в детстве проявились её черты: независимый и самоотверженный характер, сильная воля. Ещё девочкой она клала в кровать под себя ножницы, чтобы закалить организм. Она оказывала сильное влияние на своих сестёр. В полном противоречии с традициями воздухобоязни, культивировавшимися матерью, она требовала, чтобы они закаляли организм, так как впоследствии им может предстоять суровая жизнь, полная превратностей. Она старалась побудить их заниматься гимнастикой и спортом, что в конце 19 века считалось для девушек даже неприличным.
Лида рано восприняла революционные идеи, в которые её посвятил знакомый студент – Миша Шапшал. Она заразила ими своих сестёр и девочек своего класса. В результате в гимназии возник целый ряд революционных кружков, по рукам ходили прокламации и различная нелегальная литература, девочки участвовали в антиправительственных демонстрациях и некоторые из них, только что окончив курс средней школы, пополняли политические тюрьмы.

В гимназии царили довольно либеральные нравы. Слушанье закона Божьего было необязательно для евреек, начальство только требовало, чтобы они сдавали соответствующий курс раввину ближайшей синагоги и приносили в гимназию отметки.
Нечего и говорить, что революционное настроение дочерей страшно волновало родителей, особенно бабушку. Тут уж им угрожала опасность посерьёзнее, чем свежий воздух из форточки. Но убедить Лиду держаться в стороне от событий было невозможно, в 16 лет это был уже крепкий орешек, да в глубине души бабушка и сама понимала, что её девочки идут по благородному пути, но от этого ей было не легче.
Можно себе представить переживание обоих родителей, когда во время очередной демонстрации обе их старшие дочери были арестованы. Однако, в этот раз всё обошлось благополучно. Их держали месяца два, но отпустили без последствий и даже из гимназии не исключили.
Окончив гимназию, Лида пыталась поступить в Институт Лесгафта. Однако её не приняли, тогда женщинам было закрыто высшее образование. Тогда она некоторое время посещала лекции негласно, то есть, была вольнослушательницей. Потом уж устроилась на Бестужевские курсы, которые успешно и окончила. В это время она была уже работником партии социал-революционеров.
Наиболее последовательно пошла по тому же пути вторая дочь Лена. Младшие сёстры были ещё слишком малы, чтобы отдаться служению революции. К тому же, Оля росла в отца – рационалисткой, а, следуя примеру матери, мечтала о работе по защите прав еврейского народа. Мага была мечтательной девочкой, сёстры её дразнили за то, что она «ходит по облакам», постоянно бьёт посуду, ставя её, по рассеянности, не на стол, а на воздух. Она всегда была полна фантазий и невероятных историй. Оля любила её слушать, но в детстве часто поколачивала, а потом плакала, опасаясь, что Мага умрёт от её побоев.
Лида считала, что для того, чтобы успешно служить делу революции, надо быть образованным человеком. Бестужевские курсы не удовлетворили её большую жажду знаний, и она поехала в Германию в университет города Фрейбурга, близ швейцарской границы. Родители были рады, что она уехала подальше от демонстраций и надеялись, таким образом, спасти её от влияния радикальных идей петербургского студенчества.
В то же время во Фрейбурге оказался и Лёва, которому наскучила химия и он, нарушив отцовский приказ, бежал из Берлина на знаменитый философский факультет в Гейдельберге, а потом почему-то перешёл во Фрейбург. Дальше, уж как легко догадаться, молодые люди встретились во время воскресной прогулки на отрогах Шварцвальда.
Однажды на горе близ Фрейбурга произошёл запомнившийся Лиде случай. Она шла по тропинке одна, уже влюблённая в Лёву. Она была в волшебном радостном настроении, когда хочется обнять весь мир. Ей повстречался человек, с виду до того несчастный и убитый горем, что ей стало его жалко. Она остановилась и взглядом пыталась ему передать свое ощущение счастья. Он тоже остановился и поглядел на неё с изумлением, потом прошел мимо. Через несколько дней он снова ей встретился на улице города в толпе студентов. Он подошёл к Лиде, почтительно поцеловал ей руку, и сказал:
– Фрейлейн, вы спасли мне жизнь, тогда, на горной тропинке. У меня случилось большое горе, я ушёл из города, чтобы покончить самоубийством. Ваш добрый взгляд вернул мне силы и веру в людей.
Смутившись, он убежал. Больше она его не видела.
Лиду и Лёву сближала решимость служить революции. Правда, тогда их согласие во взглядах не было полным: Лева в то время был социал-демократом. Но эта разница не показалась им существенной. Они полюбили друг друга и решили соединить свои судьбы.
Католикам религия запрещала жениться на еврейках. Лева написал родителям, что ему наплевать на запрет, что он нашёл девушку своей мечты и намерен жить с ней фактическим браком. После подпольной типографии и бегства сына из Лейпцига, это было третьим ударом, который он нанёс своим старикам. Их отчаяние смутило Лёву. Лида решила посоветоваться со старейшей эсеркой, жившей в эмиграции, – «бабушкой русской революции» – Екатериной Константиновной Брешко-Брешковской. Та быстро нашла выход, посоветовав отцу перейти в реформистскую веру, которая допускала браки с иноверцами. Навели справки: из двух ветвей реформатства – кальвинизма и цвинглианства, наиболее свободной от брачных запретов оказалась последняя. Леве было решительно всё равно, кем числиться. В душе он был атеистом.
В один прекрасный день родители получили от Левы телеграмму: «Совершил кувыркколлегию – перешёл в цвинглианство». Как самый факт, так и игривая формулировка, мало успокоили родителей. Но оставалось только ждать дальнейших событий. Следующее «успокоительное» письмо пришло из Петербурга от неизвестной девушки, подписавшейся Леной Тумповской. В этой телеграмме значилось: «Ваш сын в жандармском управлении».
А дело было вот как. Лева собрался ехать в Россию, чтобы на родине обвенчаться. Он вёз с собой два чемодана нелегальной литературы и Магу, жившую до того с Лидой. По ней соскучились родители. Лида задержалась на несколько дней, чтобы сдать какие-то экзамены. На границе в Вержбалове, где надо было пересаживаться на российскую колею, Лева всячески ловчился пронести мимо таможни криминальные чемоданы, как вдруг увидел, что к нему направляется сам начальник жандармского караула. Положение было критическим, но вдруг произошла вещь, которая случается только в сказках. Начальником оказался его родной дядя – Александр Осипович. Дядюшка расцеловал племянника и воскликнул:
– Да что ж ты сам такую тяжесть волочишь? Эй, отнесите его вещи, в вагон. Не хватало ещё, чтобы эти таможенные крысы у моих родных в вещах рылись!
Два жандарма подобострастно понесли нелегальную литературу в вагон. И Лева, конечно, щедро наградил их, дав на водку.
Чтобы отвезти Магу домой, Лева заехал сперва в Петербург. Сдал на явку чемоданы и зашёл к Тумповским. Ему негде было ночевать (остаться в семье невесты считалось неприличным). Лена дала ему адрес знакомого социал-демократа. Но товарищ был в тот же день арестован, и отец попал в засаду. Вот почему он оказался в жандармском управлении, о чём Лена не замедлила сообщить его родителям.
Родители отправились в Петербург выручать блудного сына или, по крайней мере, повидать его в тюрьме. С другой стороны, Лида, получив то же известие, срочно примчалась из Фрейбурга. Она пришла в жандармское управление просить свидание и там встретилась с будущими свёкром и свекровью.
Надо думать, что знакомство носило достаточно драматический характер. Но подозрительность стариков Армандов к девушке еврейке, «соблазнившей» их сына и к тому же поощрявшей его революционные порывы, быстро рассеялись перед Лидиной простотой и искренностью. К тому же она была хороша собой. Она повела Армандов домой и познакомила их со своим семейством, которое их встретило очень радушно. Арманды решили, что предстоящий брак не так ужасен, как они ожидали. «Только бы Лёвушку выпустили!»
Лева просидел недолго. Жандармам не удалось доказать связь его с революционной организацией, которую представлял арестованный хозяин квартиры. У Левы нашли только брошюру «Революционная Россия» №№ 34 и 35 и две рукописи – «Статистические данные» и «Аграрный вопрос».
После освобождения Левы мои родители обвенчались в Москве в реформатской церкви. Арманды полюбили невестку как родную дочь. Славные были старики, и предрассудки в них сидели совсем не крепко.
Молодые поселились на Каретной Садовой, в квартире дома, который до сих пор торчит посреди площади, традиционно мешая движению транспорта. За границу решили больше не ехать. Приближался 1905 год, и работы здесь было по горло. Жили «тихо и мирно». Лева был способный пропагандист в студенческих и интеллигентских сферах, где он строго научно преподавал исторический материализм. Лида была другого склада: она была великолепным агитатором в рабочих кругах, своим горением и энтузиазмом заражала любую аудиторию, переубеждала любых противников.
Вот как описывает Екатерина Николаевна, дочь известных педагогов Чеховых, первую с ней встречу:
«Мы с сестрой узнали, что в рабочем клубе в Лефортово, в театральном зале будет митинг. Тогда никакого транспорта не было. С Серпуховки пошли пешком. Зал был полон рабочими и работницами. Выступали ораторы. Говорили о рабочих союзах, необходимости их организации для борьбы за свободу. Но при этом употребляя массу иностранных слов. Аудитория далеко не всё понимала, хотя приветствовала каждого оратора. По-видимому, это были студенты, то эсдеки, то эсеры.
Но вот на сцену выходит молодая женщина в скромном коричневом платье с тёмным шарфиком и обращается к аудитории: «Я хочу сказать о женщинах-работницах, вам, мужчинам. Какое сейчас положение ваших жён? Они работают на фабриках, бегут домой готовить обед, нянчить детей. Вы ходите на лекции, на беседы, учитесь на вечерних курсах…» Её речь часто прерывалась криками: «Правда, правда, так оно и есть!» А Лида продолжала: «В революционной борьбе нам нужен каждый человек. Мужчины, обратите внимание на ваших жён. Привлекайте их к решению политических задач, к вашей борьбе, знакомьте с задачами союзов, читайте им газеты, учите грамоте. Если женщины пробудятся и встанут в ваши ряды – сила рабочих рядов удвоится. Женщины будут себя чувствовать полноправными товарищами, поддерживающими рабочее движение».
Вся аудитория затихла, все ловили каждое слово оратора. Она была необычайно красива и говорила простым, понятным языком. Вдохновенное её лицо и сиянье огромных глаз привлекали сердца слушателей. Её прекрасная дикция позволяла слышать каждое слово в самых отдалённых уголках зала. Мы с сестрой с первого взгляда влюбились в ораторшу.
В это время входит в зал жандармский полковник с вооружёнными солдатами и хочет пройти в проход посередине зала к сцене. Публика встала и начала двигаться ему навстречу, не давая пройти. Митинг был тысячным. Жандарма с солдатами рабочие не допустили до сцены, и ораторша была увезена товарищами».
Как Лида ни была предана революции, ей пришлось уделять внимание и другому делу. Неминуемо приближалось рождение ребёнка.
Она где-то вычитала, что для того, чтобы ребёнок вырос хорошим и гармонически развитым человеком, мать должна созерцать что-нибудь красивое, возвышенное. Она повесила в своей комнате репродукцию Сикстинской мадонны. Возвращаясь ночами со сходок, усталая, измученная, она глядела и глядела на мадонну, пока не слипались глаза.
Арманды, дедушка, бабушка и тётя Женя, которой было тогда 14 лет, в это время путешествовали по Египту. Я видел фотографию, где они сидят на верблюдах на фоне пирамид и сфинкса. Особенно хорош дедушка, он сидит, опираясь на горб, как в кресле, положив ногу на ногу и покуривая сигару.
Узнав о готовящемся рождении наследника, они поспешили вернуться и приехали как раз во время.
Глава 4
Детство. Счастливые годы. 1905–1911
Явившись на свет, я первым делом чихнул, а потом уже закричал.
Место моего рождения было в то же время штабом дружины. Вооруженные товарищи скрывались, совещались, оставались ночевать, непрерывно курили.
У мамы, разумеется, от такой жизни сразу пропало молоко, и меня перевели на бутылочку. Из деревни выписали няню-Грушу, человека замечательного, вырастившую мою маму и её сестёр, выкормившую младшую Магу. Няня была самым близким, родным мне человеком в течение первой половины моей жизни.

Однажды, в декабре 1905 года, в самый разгар восстания, няня шла из лавочки. Впереди идут пристав с околоточным и о чём-то говорят, указывая на наш дом. Няня навострила уши.
– Так что, ваше благородие, это самое ихнее эсеровское гнездо и есть.
– Почему ж ты их не возьмёшь?
– Неспособно-с. Двор проходной, выходы во все стороны, из окон стреляют.
– Ну, хорошо, я попрошу полковника, чтобы пару пушек подбросил.
Няня прибежала в слезах.
– Нас сейчас будут из пушек расстреливать!
Меня срочно закутали в одеяла, с трудом нашли извозчика, который содрал «за рыск», и под канонаду, доносившуюся с Пресни, отправили в Армандовскую контору на Варварской площади. Было 15° мороза, и я-таки отморозил нос и щёчки. С тех пор они целых десять лет у меня отмерзали, так я «пострадал в революцию 1905 года».
Через несколько дней мама ушла на какое-то партийное собрание и не вернулась: ни в этот день, ни на следующий. Оказалось, что дом, где она заседала, был окружён казаками. Он защищался дружинниками, казаки не могли его взять, но повели его правильную осаду. Папа очень беспокоился и сделал отчаянную попытку прорваться в осаждённое здание. Конные казаки жестоко избили его нагайками. Он едва доплёлся домой с лицом, превращённым в кровавую котлету. А члены собрания благополучно ушли каким-то потайным ходом.
Меня крестил кюстер реформатской церкви, что в Трёхсвятительском переулке, Гептнер, который приезжал для этого к нам в дом. Так я стал цвинглианцем. Мне сначала хотели дать по швейцарскому обычаю три имени: Давид-Валентин-Александр, но прикинули, что я, пожалуй, проживу и с одним.
После расстрела 9 января начали формироваться боевые дружины. В импровизированных лабораториях изготавливали бомбы. Лена работала в Петербургской боевой организации эсеров. На её обязанности была доставка бомб дружинникам. Помню её рассказ об одном случае. Она носила бомбы, подвешенные за пояс под юбкой. Юбки тогда в моде были широкие и длинные до пят. Но она не учла высокий порог в подворотню, перешагивая через который необходимо было юбку приподнять, при этом бомбы становились видны. У ворот дежурил дворник, который, как и все дворники, по совместительству служил в полиции и обязан был наблюдать за жильцами. Он подозрительно оглядел приближающуюся курсистку. Отступать было некуда:
– Какая изумительная заря сегодня! – сказала Лена, и в тот момент, когда он обернулся, барышня уже перешагнула порог. Приветливо кивнув, пошла дальше.
Но, как веревочке не виться… Вскоре ее арестовали по громкому делу об экспроприации в Фонарном переулке.
//-- Лена --//
Я увидела Даню нескоро: когда его привели ко мне на свиданье в Дом предварительного заключения. Это был совсем другой ребенок, которого я не могла себе представить – живой, быстрый, ртуть. И такой красивый, что сердце замирало у всех, кто на него смотрел. В «предварилке» он нарушил все порядки, ему не решались сказать «нельзя». Свиданья происходили в отдельных камерах нижнего коридора. Присутствовал в этот день помощник начальника Александр Титович, добрейшей души человек. Он повесил Дане на курточку все свои ордена, а Данька выбежал в коридор и бегал из комнаты в комнату, чтоб хвастать. Титович бегал за ним с самым несчастным видом, но ничего не решался ему запретить. А мы с Олей были рады: вся нелегальная переписка женского корпуса шла через нас, а в этот день можно было передавать, что угодно.
//-- Даня --//
Она была взята с партией оружия. Улики были налицо. Её посадили в «предвариловку» и передали военно-полевому суду. В то время это была неминуемая дорога на расстрел. Лена пыталась бежать, симулируя сумасшествие, и добилась-таки перевода в психиатрическую больницу. Несколько месяцев, проведённых там среди сумасшедших, под постоянным надзором, когда надо было круглые сутки играть роль помешанной, едва в самом деле не свели её с ума. Но она показала исключительную силу воли и, распропагандировав одну медсестру, с её помощью подготовила побег. Но в последнюю минуту он сорвался. В назначенный день начальство сменило её сообщницу. Лену снова перевели в Литовский замок.
Родители метались, но на смягчение её участи не было никакой надежды. Бабушка наняла известного крупного адвоката Гузенберга, очень красноречивого и ловкого. Этот адвокат впоследствии прославился участием в защите Бейлиса. Гузенбергу удалось добиться освобождения Лены на одну ночь перед судом для прощания с родными, под залог 25 тысяч золотых.
Выручил дядя Гриша – «яичный фабрикант», почти разорившийся после этой операции. Товарищи раздобыли фальшивый паспорт. Ее переодели прислугой, повязали платочком и загримировали по-бабьи, дали в руки провизионную корзинку из ободранной ивы. После этого она перешла на другую квартиру, где переоделась в приготовленное платье богатой барыни, в огромной шляпе со страусовым пером, которая ей очень шла, и на извозчике двинулась к Финляндскому вокзалу. Приехав в Гельсинфоргский порт на поезде, она встретила незнакомого мужчину, который должен был играть роль её мужа в путешествии, после чего, обменявшись паролем, перешли на «ты» и взошли на пароход.
Ленин «муж» был подстать: нафабренные усы, монокль, котелок и трость – ни дать, ни взять модный фат, прожигатель жизни. Прогуливаясь по палубе 1-го класса, они ждали, что их схватят, в каждом пассажире мог маскироваться следящий за ними шпик. Только сойдя с парохода в Гамбурге они свободно вздохнули и перешли на «вы».
– Может быть, на прощанье вы откроете мне своё настоящее имя? – спросила Лена.
– Извольте. Борис Викторович Савинков.
Савинков! Член ЦК партии, легендарный и строго законспирированный для рядовых членов, организатор террористических актов! Они распрощались, и она его больше никогда не встречала. Поездом она уехала в Италию.
Весной революция была подавлена. Пошли аресты. У родителей земля горела под ногами. Их не было дома, а я мирно спал в кроватке, когда к нам нагрянули жандармы. Револьверы и пачку прокламаций няня успела сунуть под меня. Когда жандармы, добросовестно всё обыскивавшие, потребовали вынуть меня из люльки, она умоляла их меня не трогать.
– Ребёночек больной, три часа кричал, только заснул.
И жандармы махнули рукой, ушли, ничего не найдя.
Настала ночь, когда арестовали маму. Мне было уже 2 года и я понимал, что она «сидит в Шушёвке» (Сущёвской части), и даже ходил к ней на свидания.
Иногда почему-то пропускали меня одного. Тогда синий дядька брал меня за руку у входа и вёл по мрачным коридорам, пока откуда-то из темноты, из-за железной двери не выходила мама. Она брала меня на руки, и мы беседовали час, пока жандарм нас не разлучал.
Я пытался освободить маму: однажды я молился об этом как няня, повторяя вслух свою просьбу. Для этого я залез от глаз окружающих в корзину с грязным бельём. Я упрашивал жандарма отпустить маму домой, доказывая, что мне скучно без неё. Маму ожидала каторга. Но почему-то приговор внезапно смягчили и дали два года высылки за границу.
На три дня маму отпустили домой собрать вещи. Взяв с собой меня и няню, родители поехали за границу через Петербург.
Из Тумповских только младшую Магу не интересовали события революционной России. Она сблизилась в то время с Гумилёвым и вместе с ним принимала участие в кружке поэтов, собиравшихся в Царском селе. Бабушка, хотя сама писала стихи, но среду поэтов находила нездоровой.
Всё, что я описывал до сих пор, я позже узнал от взрослых и из записанных воспоминаний мамы и Лены. [4 - Антонов – псевдоним М. И. Булгакова.] Из более поздних событий я уже кое-что помню. Мне было в это время три года, и я буду дальше писать в основном, по собственным воспоминаниям.
Воспоминание 1-е. Я еду в поезде и смотрю в окно. В окне темно, но происходит какое-то чудо: тысячи искр, похожих на стрелы, проносятся назад в Москву. Меня тащат спать, но я, как зачарованный, не могу оторваться от зрелища, поглотившего моё воображение.
Воспоминание 2-е. Опять ночь, уже в Варшаве. Мы переезжаем на извозчике с Петербургского вокзала на Краковский. Пролётка завалена вещами. Прошёл дождь, а теперь прояснело. Пахнет свежестью, и мокрая брусчатка блещет в свете луны. Это хорошо. Мы подъезжаем к длинному одноэтажному вокзалу. Идём по крытой платформе между составов. Паровозы гудят так оглушительно, что я затыкаю уши и плачу.
Воспоминание 3-е. Вена. Меня ведут за ручку. На перекрёстке из-за угла вылетает какой-то спешащий рыжий господин с усами и сталкивается с нами. Он приподнимает котелок, извиняется и бежит дальше. Впечатление 4-е. Мы в Венеции. Поехали гулять на остров Лидо. Там по дюнам в лесу, кажется, сосновом, проложены удобные дорожки. Я их сразу узнаю и заявляю, что я много раз гулял здесь с бабушкой. Взрослые смеются, говорят, что я фантазёр. Я обижаюсь и принимаюсь реветь.
Воспоминание 5-е. Мы приехали в деревню Белиджо на берегу озера Комо. В маленькой гостинице не нашлось детской кроватки, и меня уложили в люльку. Я оскорблён! Четвёртый год и в люльку! Кроме того, в люльке тесно, жарко, кусают москиты. И я реву всю ночь напролёт, и никому не даю спать.
С этого времени воспоминания становятся более связными. Мы переехали в другую деревню, Тремеццо, на противоположном берегу озера Комо. Там у меня завелись три друга-сверстника – мальчик Марио, девочка Джозефина и белая кошка.

В детстве родители не стригли мне волосы. Я был красивым мальчиком с длинными локонами, как хотелось маме, но меня донимали итальянки и, особенно, англичанки. Завидев чужого ребёнка, который показался им хорошеньким, они принимались его целовать. Я отбивался, плакал и кричал. Раз, я с яростью расшвырял мелкие деньги, которые мне пожертвовала на конфеты компания англичанок.
Я приходил с прогулки, оскорблённый «слюнявыми нежностями», с намерением выместить на родителях свои огорчения и садился за стол в капризном настроении. Когда мама начинала мне резать котлету, я заявлял:
– Хочу, чтоб ты начала с другой стороны!
Мама начинала с другого конца.
– Нет, это второй кусок, а я хочу, чтобы ты первый с этого…
Папа внезапно ударял кулаком по столу, так, что посуда подлетала со звоном.
– Дадька, чор-рт! – кричал он и, схватив меня поперёк живота, тащил в мою комнату. Я брыкался, царапался и даже кусался. Он бросал меня на пол и запирал на задвижку. Я заливался рёвом и начинал буйствовать: рвал и бросал на пол вещи, ломился в дверь и, вообще, безумствовал. Потом залезал в самую пыль под кровать и там выл долго и протяжно, сладко думая, что, вот, я умру, и как они все тогда будут плакать… Воя хватало примерно на час. Наконец, убедившись, что умереть не удаётся, вылезал и уже тихо скулил под дверью, и был рад, когда мама через дверную щёлку предлагала мне помириться.

В это время Лена, жившая в эмиграции, вышла замуж за Михаила Ивановича Булгакова, только, что выпущенного из Петропавловской крепости, и приехавшего в Италию, [5 - Пребывание М. И. в крепости и первые годы жизни за границей описаны Леной в повести «Тропинки». Рукопись.] чтобы продлить свою жизнь (в крепости он заболел чахоткой) и дописать начатую книгу о Чернышевском. [6 - Антонов – псевдоним М. И. Булгакова.] На лето они перебрались в дачное местечко Морнэ в Верхней Савойе во Франции, и мы поехали к ним.
Всей семьёй мы ходили на «тарабару». Это волшебное название было дано столь же волшебному явлению природы. В скале, нависающей над долиной, водой был промыт тоннель. Если посмотреть сверху, то сквозь тарабару были видны луга, домики с красными крышами и пасшиеся маленькие коровки. Сверху дырка была заделана решёткой, чтобы ребята туда не ныряли. Я верил, что дыра идёт сквозь всю Землю и что коровки пасутся уже в Австралии.
Новый дядя Миша оказался высоким блондином с вихрами, в пенсне и с белокурой бородкой. Отношения у меня с ним не сложились, потому что он был «штрафник». У него была копилка – зелёный огурец. Туда должны были опускать штрафы все люди, заговорившие за столом о политике или, вообще, на «скучные темы». Я панически боялся этого огурца и с ужасом глядел на то, как кто-нибудь из родных, пойманных на месте преступления, опускал в огурец 10–20 сантимов. И хотя я видел не раз, как в конце недели дядя Миша вынимал недельную добычу и покупал для всех бутылку вина и торт, всё же взимание штрафов казалось ужасным, чем-то вроде гражданской казни. А тут ещё на стенке появился приказ, что рёв за обедом по поводу не так нарезанной котлеты приравнивается к «скучным разговорам». А так как у меня не было за душой ни сантима, будут записывать за мной долг и в один прекрасный день снимут с меня кепочку, штанишки и так далее, продадут на базаре и деньги положат в огурец. Немудрено, что я не верил маме и папе, уверявшим, что дядя Миша хороший.

Посреди лета в гости к нам приехала «баба Ту» (Тумповская) с младшими мамиными сёстрами и «баба и деда ПУ» (Пушкинские) с тремя сёстрами отца. Старые бабушки и молодые тётки наперебой баловали меня, отчего я стал совершенно несносным и рисковал остаться в чём мать родила перед лицом зелёного огурца, если бы дядя Миша собрался выполнить свою угрозу.
Из Морнэ мы ездили всей семьёй с бабой и дедой Пу на ледник, который славился ледяными гротами. Какой-то предприимчивый капиталист купил язык ледника, провёл в него электрическое освещение, где надо вырубил ступеньки. На плече трога построил небольшую гостиницу и ресторан.
Народ повалил смотреть на чудо природы. Тепло одетые и предваряемые чичероне мы гуськом вошли в узкое отверстие грота. Впрочем, он только назывался «гротом», а на самом деле был бесконечным лабиринтом пещер, промытых во льду стекавшими с поверхности ледниковыми водами. Освещение было хитро проведено в толще льда, так, что сами стены светились мягким светом. Временами мы выходили в небольшие залы, там освещение было разноцветным: то синим, то красным, то зелёным; цветные лучи дробились и отражались в сотнях сосулек.
Наступила осень, родные уехали. И мы направились зимовать в Рим. В дороге самое забавное было – множество тоннелей. Через Симплонский тоннель проезжали целых полчаса. Мне было страшно и интересно, ведь мы ехали «почти сквозь Монблан». Я всё время держал маму за руку. Меры по технике безопасности необходимы, когда Монблан может обрушиться на голову.
Рим, – я понимал, что это столица мира, что туда ведут все дороги, и относился к нему с должным почтением. Что на меня произвело неизгладимое впечатление, это – развалины Колизея. Пока родители сидели на каменных скамьях и читали свои бедекеры, я залез на шею какой-то каменной «древне-грецкой даме». Там меня и застал сторож в фуражке с околышем. Он ругался по-итальянски, потом стал тыкать в меня палкой. Пришлось слезть и под конвоем отправиться к папе и маме. Объяснение с их стороны было бурным и закончилось тем, что папа вынул бумажник и дал сторожу несколько лир в обмен на жалкую квитанцию.
– Вот, до чего ты довёл! – сказала мама. Я знал, что у родителей не хватает денег и что нас того и гляди выселят из гостиницы. Но кто же мог подумать, что нельзя посидеть немножко на голове у статуи!
Когда мы шли с няней в лавку, я предвкушал встречу с моим любимым нищим. Этот старик всегда сидел на одном месте. Я заранее выпрашивал у няни сольди и бежал вниз по тротуару, спускавшемуся ступенями. Подбежав к старику, я бросал сольди в его шляпу, и он заключал меня в объятия, и начинал целовать.
Среди родительских знакомых были у меня друзья. Художник, имевший бороду, но от рожденья не имевший рук и писавший картины, зажав кисть между пальцами ноги. По иронии судьбы его фамилия была Неручев. Русская женщина по имени Людмила, у которой была трёхлетняя девочка Мариуча. Девочка ходила в штанишках и в турецкой фетровой феске, чем пленила моё сердце.
В Неаполе были две премилые вещицы: море и вулкан. Открытое море с пароходами и парусниками я видел впервые. Нечего и говорить, какое оно произвело на меня впечатление и какой бурный взрыв фантазии пробудило. Дымящийся Везувий был ещё таинственней, ещё чудесней. Наслушавшись рассказов о потоках лавы, летающих бомбах, о гибели Помпеи, я спасался, перепрыгивая гигантскими прыжками со скалы на скалу над потоками лавы. С безумной отвагой спасал маму и няню, нет, лучше Мариучу.
Папа снова не поехал с нами. Он завернул в Мессину, где незадолго перед этим произошло знаменитое землетрясение. А мы, пожив немного в Неаполе, подались на Капри. Я никогда ещё не плавал по морю и был, по этому случаю, в чрезвычайном возбуждении. Но денёк выдался ветреный, волнение было порядочное, и я быстро угомонился. Вскоре мне захотелось лечь, и я растянулся на решётчатой скамье за спинами мамы и няни. Через полчаса я закричал:
– Ой, няня, из меня что-то лезет!
Няня молча подставила мне ведро; из неё тоже лезло, но она крепилась.
Капри мне очень понравился. Куда ни погляди, вдали и внизу было ослепительно сверкавшее Средиземное море. Мы ходили в горы к замку Тиверия, очень злого царя, который сбрасывал со скалы христиан. Заглядывать за край той скалы – сердце сжималось от ужаса. Из прогулок я обычно возвращался у няни на плечах. Она поражала меня своей прозорливостью:
– Данюшка, не ковыряй в носу, – говорила она внезапно, стоило мне отнять одну руку от её шеи.
Приехал папа. Бог знает, что он рассказывал про землетрясение! Это было ещё страшней Везувия. От Везувия можно было хоть убежать, а землетрясение – оно везде.
Раз мы всей семьёй отправились в Лазоревый грот. Плыли в лодочке по морю, вдоль неприступных скал. Чёрное отверстие грота почти закрывалось каждый раз, как набегала волна. Как туда проникнуть? Вот, накроет волна в узкой горловине и конец… Но лодочник ловко направил лодку по ложбине между двух волн, и мы очутились в гроте. Свет проходил через воду и потому всё в гроте казалось голубым: и вода, и своды, и сам воздух.
В гроте плавало несколько лодок с иностранными туристами. А посредине была естественная колонна, подпиравшая свод. У её подножия стояло несколько голых мальчишек. Иностранцы бросали мелкие монеты в воду, вода была исключительно прозрачной, и сверкавшие монетки были видны на большую глубину. Мальчишки ныряли за ними и ловили их, причём, их голубые тела грациозно извивались к удовольствию туристов. Я завидовал и кричал, что тоже хочу ловить монеты.
– Гляди, как дрожат мальчики в ожидании монетки – останавливала меня мама. Они трудом зарабатывают себе на хлеб. И мама дала ребятам пол-лиры прямо в руки. Они о чём-то заговорили, а папа перевёл:
– Синьора, наверно, русская, потому что только русские бывают такие добрые.
По воскресеньям мы ходили к Горькому. Его вилла была похожа на замок. Стены сада увиты вьющимися розами. Сам Горький представлялся мне великаном, одетым весь с головы до ног в жёлтую кожаную одежду. Так он мне запомнился. Очень странно было в Италии ходить во всём кожаном, и взрослые потом опровергали моё мнение, но я твёрдо стоял на своём. Может быть, он носил краги, а я просто не видел, что там было наверху? Горький смущался, старался снизойти до уровня моих интересов, разрешал мне рвать цветы в саду и был первым человеком, обращавшимся ко мне на «вы».
Съездили в Помпею. Помню разговоры о том, что внутрь древних домов нельзя войти, так как за это берётся особая плата, а денег опять нету. Вечно эти деньги! И куда только девались 600 руб. в месяц, которые присылал деда ПУ? Как узнал я впоследствии, половина их отчислялась в партийную кассу «на революцию», а вторая раздавалась почти нацело знакомым эмигрантам, которые не сумели выбрать себе такого талантливого деда и потому натурально голодали.
В местечке на Ривьере, Кави ди Лаванья, был широкий песчаный пляж и тихое море. Там были опять Лена с Мишей и зелёным огурцом, а ещё дача Амфитеатрова. Известный в то время романист Александр Амфитеатров писал романы, отчасти бульварного толка. Из России же был выслан за то, что в пьяном виде написал на пари пасквиль в стихах на Николая II и всё августейшее семейство. Амфитеатров выехал с семьёй и кучей прислуги, сняв большую виллу, и зажил на широкую ногу. Но так как он к тому же был добряк и помогал всей эмигрантской братии, то ему для поддержания на уровне приходилось работать целыми днями и потакать невысоким вкусам публики. Острили, что он пишет зараз пять романов: два руками, правой и левой, два ногами и один языком – диктует секретарше.
Так вот, когда мы приехали в Кави, мама повела меня знакомиться к Амфитеатровым. Когда я его увидел, я дико заревел, уткнулся в мамину юбку и здороваться наотрез отказался.
– Ах, Лидия Марьяновна, я ведь говорил, что детей надо предупреждать, а то они всегда меня пугаются, – упрекнул маму Амфитеатров.
– Как тебе не стыдно, дядя такой добрый!
– Но он толстый!
– Ну что ж такого? Александр Моисеевич тоже толстый, а ты с ним дружишь.
Мама за меня прямо сгорела со стыда. Но, что правда, то правда – бедняга весил 10 пудов 20 фунтов. Зато младшие дети Амфитеатрова, близнецы Роман и Максим, на год младше меня, оказались сущим кладом. Они были талантливы – умели писать фонтанчиком через забор.
Среди эмигрантов выделялся Герман Лопатин – старик с большой бородой (по моим представлениям, если с бородой, значит, старик), всегда весёлый, хотя немного страшный. Собственно, страх происходил от того, что про него говорили, что он «самый знаменитый» революционер.
Когда жара усилилась, мы поехали дальше на север. Заезжали в Пизу, Флоренцию и Турин.
Папа снял квартиру в деревушке Иссиме на склоне Альп у подножия Монте Розы. Туда ехали в автомобиле. Это случилось с нами, с няней и со мной в первый раз. Открытый лимузин человек на 15 так и летал «как шумашедший» по горным серпантинам. Со всех сторон разверзались пропасти, в которые было страшно заглядывать. Няня шептала молитвы, а я не знал, радоваться сильным ощущениям или предаваться ужасу.
В Иссиме мы заняли половину второго этажа крестьянского дома. Вторую занимали хозяева, а в первом этаже жила скотина, преимущественно, овцы.
Мы с няней ходили вверх по шоссе до следующей, кажется, последней деревни. Оттуда были видны снежные вершины. А по дороге ехали крестьяне и, когда лошади принимались какать, хозяин сползал с облучка и в широкополую шляпу собирал навоз, чтобы отвезти его на свой огород. В верхней деревне у шоссе лежал скатившийся, Бог весть откуда, огромный камень. Он лежал на одной точке, что было уже интересно, но самое интересное было, что под ним вся почва была обработана и посажена картошка. На него тоже был, очевидно, с помощью приставной лестницы, нанесён слой почвы и посажен второй этаж картошки.
Среди итальянцев произошло большое волнение. В коше на летнем пастбище появился чёрт. Его никто не видел, но плоды его деятельности были налицо. Выстиранные простыни, повешенные на верёвках, наутро оказывались в загоне на спинах коров. В каменной хибарке от потолка внезапно отрывались кирпичи и иногда здорово стукали людей. Другие проделки были в том же роде. Жадный до зрелищ народ повалил на пастбище. Папа две недели сдерживался, но потом тоже пошёл «из чисто научного интереса», как он объяснил. И за ним увязалась няня. Они поднимались на альпийские луга целый день. Там в хижине оказалось полно народу. Стояли плечом к плечу и глядели в потолок, ждали, кому чёрт в лоб камнем влепит. Говорили, что в прошлый четверг одному влепил. Патер тут же служил молебен, выкуривая беса. Жандарм держал карабин наготове на случай, если чёрт объявится собственной персоной и, притом, во плоти.
Между тем, народ, понятно, хотел есть. У хозяина тут же была кустарная сыроварня, сыры шли нарасхват, также как и лепёшки, которые пекла его жена, и молоко, и всё прочее.
Папа с няней простояли там целый день. Не повезло. Ни им, ни кому другому в этот день кирпичом не попало. Вечером пошли домой. В темноте папа проходил мимо какой-то деревни, ввалился в выгребную яму. К счастью, там было не глубоко, но в каком виде он вылез! Няня поскользнулась на крутой тропке и вывихнула ногу. Её принесли незнакомые итальянцы на носилках. Она горько плакала и причитала:
– Так и надо старой дуре! Пошла на нечистого глядеть, чем соблазнилась, грешница. Ой, Матерь Божья, стыд-то какой!
Ногу вправили, но бедняга остаток лета проходила на костылях.
Ездили мы в какой-то городок на ярмарку. Вообще-то, он был сонный. Жители предавались dolce far niente, [7 - Сладкое ничегонеделание.] или прямо на улице ели бобы, жареные в оливковом масле, или спагетти. Последние они брали руками из общей миски, высоко поднимая над головой, чтобы ртом поймать свисающие концы. В ярмарочные дни городок преображался. Мы смотрели там тарантеллу, карнавал, петрушку, катались на карусели, толкались на праздничном базаре. Гвоздём базара был «зуб русской императрицы Екатерины II», который продавался за большую цену. По определению папы, это был зуб мамонта, такой же, как он видел в музее во Фрейбурге. Мы пообедали в ресторане, причём, попробовали «настоящее итальянское блюдо» – frutti di mare. То ли от того, что русский желудок не приспособлен к поглощению моллюсков и иглокожих, то ли потому, что название вызвало у меня ассоциацию с морским переездом на Капри, но результат получился такой же, как тогда: через полчаса все frutti вернулись на свет Божий по старой дороге. Папа называл это “Friedrich heraus”, рассказывая при этом анекдот, как русские солдаты как-то выпили за союзника – прусского короля Фридриха, а он оказался изменником. Тогда они с криком “Friedrich heraus” засунули пальцы в рот, и вся выпитая за короля водка вышла обратно.
//-- Лена --//
Вот и разъехались наши гости. Последними мы с Мишей провожали Лидю с Даней и няней. Поезд стоял всего 1–2 минуты. Во Франции почти во всех поездах имеется отдельный боковой вход в каждое купе. Я побросала им вещи в открытую дверь и загородила ее большим последним узлом, а поезд уже плавно тронулся. Я на ходу поставила Даню на самый край и бежала все быстрее, поддерживая его спинку рукой. Няня стояла за узлом спиной ко мне, не замечая, что Данька держится только на моей руке. Платформа была короткая, она кончалась столбом и обрывом. Я бежала на этот столб и не могла ни сдернуть Даню к себе, ни втолкнуть, ни даже закричать на бегу и чувствовала, что сейчас нам обоим конец. Даня будто понял, он закричал, и его изнутри схватили четыре руки. Столб уже вырос перед самыми моими глазами, я успела откинуть голову и схватиться за него освободившейся рукой. Потом не могла ни двигаться, ни говорить, и до сих пор стараюсь не вспоминать эти секунды.
//-- Даня --//
//-- «Поедешь в Париж, так там и угоришь». 1909 год --//
Вскоре после нашего приезда в Париже состоялись показательные полёты. Хотя Блерио уже перелетел Ла Манш, но большинство людей ещё никогда не видело самолёта, и потому на ипподроме с утра собрались несметные тысячи народа. Мы, конечно, тоже не упустили случая посмотреть на такое чудо. Моросил дождь. Ждали часа три, авиационная техника что-то буксовала. Каждый час вдоль трибун ездил легковой автомобиль, и люди из него что-то кричали и махали руками. Первый раз их встретили аплодисментами, второй раз – гробовым молчаньем, третий – свистом и топаньем.
Наконец, самолёт, нечто среднее между стрекозой и этажеркой, разбежался и оторвался от земли. Лётчик, не помню это был Пегу или Пуарэ, был подвешен внизу на чём-то вроде дачного стульчика. Самолёт поднялся на высоту, примерно, пятого этажа, пролетел с полверсты и благополучно приземлился. Толпа неистовствовала от восторга. Сотни людей бросились на лётное поле, одни качали лётчика, другие – раскулачивали на сувениры самолёт.
Мне запомнилась в Париже, конечно, Эйфелева башня. Мы хотели на неё полезть, но оказалось, что она закрыта, как гласило объявление: «до прекращения эпидемии самоубийств». Французы нашли «общенациональный» способ кончать земные счёты, прыгая с башни. Зато рядом крутилось громадное чёртово колесо, какие теперь бывают во всех парках культуры и отдыха, но гораздо выше. Вид открывался оттуда изумительный.
Но самое большое впечатление произвело на меня парижское метро. Начиналось оно прямо дыркой в тротуаре. Подземные вестибюли были тесные и грязные, тоннели узкие, вагончики маленькие. Но я понимал, что это чудо техники, что французы прорыли под городом целый муравейник, даже под Сеной. Последнее было особенно страшно; когда мама говорила, что мы едем под Сеной, у меня дух замирал: я глядел на потолок вагончика и так и ждал, что он разверзнется, и в тоннели хлынет потоком вода.
Другие страхи подстерегали меня на входах и выходах. Там было множество реклам. Две из них, повторявшиеся с удивительным упорством, я не выносил. На одной была изображена резкими, контрастными красками голова дьявола, на другой аккуратненький человечек в крахмальном воротничке и галстуке, стоящий руки по швам. «Страшное» заключалось в том, что вместо головы у него торчал большой указательный палец. Это была реклама воротничков. Я закрывал глаза, подходя к метро, и просил вести меня под руки, пока не кончится «страшное».
Видя мою страсть к бедекерам, мне подарили атлас Линдберга. Очень неплохой, по тем временам, атлас. По внешней форме похожий на тетрадку по рисованию, немножко потолще.
Я погрузился в него «по уши» так, что к обеду меня, или, вернее, атлас от меня, приходилось буквально оттаскивать. Мне мало было его рассматривать, я горел нетерпением внести свой творческий вклад в географию.
Поразмыслив, решил, что лучшее, что я могу сделать, это составить приложение к атласу в виде алфавитного списка городов по странам. С увлечением принялся за дело, исписывая тетради столбцами каракулей. Но я никак не мог уследить за всеми городами и, когда, записав Нюрнберг, обнаруживал, что пропустил Мюнхен и его надо вписывать теперь между строк, нарушая красоту страницы, я заливался горькими слезами.
Зима 1909 года повергла французов в ужас: подумать только – ртуть в термометре падала до –10°! В городе не было печей и двойных рам, а чтобы нагреть квартиру каминами, надо было топить их круглые сутки. Передавали страшные рассказы о нищих, которых находили утром на улицах замёрзшими.
На улице средством отопления служили горячие каштаны, которые французы набивали во все карманы. Их покупали у торговок, сидящих по площадям рядами перед жаровнями, распространявшими божественный запах. Нажарив целый горшок, толстая торговка для сохранения тепла садилась на него, расправив свои широкие юбки. Каштаны чудесно доходили в таком укрытии!
Папе никак не сиделось на месте, эту черту он, очевидно, унаследовал от меня. Вскоре по приезде в Париж он собрался в Испанию. Об этом было много разговоров и я уже знал, что в Испании такой обычай: как только зазеваешься на какую-нибудь донну, так сейчас же её муж вызывает на дуэль и протыкает шпагой. Поэтому я беспокоился за отца и уговаривал его: «Лёва, ты как переедешь границу, не гляди совсем на женщин. Гляди лучше в пол или в окошко».
Когда отец через месяц вернулся, я вздохнул с облегчением. Он рассказывал про бой быков. Мне страшно жаль лошадей, которым эти свирепые быки выпускали кишки, и я восхищался тореадорами и пикадорами, которые за них мстили. Я носился по квартире, размахивая няниным красным фартуком, и тыкал палкой то в маму, то в няню.
А папа вскоре опять уехал. В связи с приближением конца срока высылки, он стал задумываться над вопросом, что ему делать в России. Революционной ситуации не было. Прогрессивная интеллигенция искала применения в легальных формах работы, полезной для народа. Одной из немногих разрешённых форм общественной работы была кооперация. Потребительские, сельскохозяйственные, молочные кооперативы, кредитные товарищества, кооперативные чайные, народные дома возникали во множестве. В них шли рабочие и крестьяне, возглавляемые интеллигенцией. Это было экономическое и, в то же время, идейное движение, где члены кооперативов учились вести коллективное хозяйство, воспитывать в себе качества гражданственности.
Вот папа и решил посвятить себя кооперативной деятельности, избрал молочную кооперацию и для подготовки уехал на юг Франции, где поступил рабочим на какую-то образцовую молочную ферму. Он прислал фотографию, на которой был изображён в кепке, спецовке и рабочих бутсах. Он писал, что ворочает вилами навоз, задаёт корм коровам и крутит ручной сепаратор. Я им гордился. Самая старинная вещь, которая у меня живёт – шкаф-пеленальник, подаренный дедушкой и бабушкой при моём рождении, а вторая (ей 65 лет) – краги, которые папа надевал при переворачивании навоза и которые до сих пор служат мне, когда я хожу на лыжах.
В Париже было много русских, и к нам часто приходили гости. Самым любимым гостем был толстый Александр Моисеевич Беркенгейм, лесопромышленник, имел на Волге свои суда для перевозки леса и все доходы от предприятий обращал на революцию. Он говорил, что потому и занимается лесными делами, что партия нуждается в деньгах. Он был эсером.
Когда приходили гости, то я как с цепи срывался. Кривлялся, безобразничал, без умолку косноязычно болтал, одним словом, старался создать себе publicity. Но особенно бесчинствовал я при приходе Александра Моисеевича. Он дразнил меня:
– Чижик!
В ответ я разбегался и ударял его головой в живот:
– Обормот!
Я влезал на его массивную фигуру и, усевшись на плечах, вцеплялся ему в волосы.
– Ты с ума сошёл, слезь сейчас же! – кричала мама.
– Уметь драться кулаками, головой и всеми прочими частями тела – полезная тренировка для будущего революционера, – возражал Александр Моисеевич, смеясь.
Он был добрейший человек и никогда не являлся без подарка хозяйке – большого пакета фруктов. Но он был и рассеяннейший человек и, заговорившись, всё сам съедал, а потом, заметив свою оплошность, смущался, извинялся и обещал в следующий приход возместить убытки.
– О позор, позор! Где мои калоши? – восклицал он, картинно хватаясь за голову.
Когда первой жене Горького, Екатерине Павловне Пешковой, понадобилось ехать в Россию, она долго искала «чистый» паспорт. Родители уговорили нянюшку отдать свой паспорт, пообещав выхлопотать ей новый. Ну, конечно, придётся повозиться, но ведь это будет жертва на алтарь революции – богоугодное дело. Няня отдала паспорт, и Екатерина Павловна благополучно уехала под именем Аграфены Александровны Александровой.
В Париже няня, ещё на костылях после знакомства с чёртом, пошла в русское консульство и заявила, что потеряла паспорт. Но консул, конечно, прекрасно понимал, как и почему теряют паспорта прислуги эмигрантов. Он раскричался на няню, сказал, что знает все её проделки, нового паспорта ей не даст, а отправит её по этапу прямо в Сибирь. Няня несколько дней плакала и всё ждала, что за ней придут казаки и поведут её под белы руки прямо на Нерчинский рудник. Родители её успокаивали, говорили, что консул за границей не может распоряжаться людьми и просто берёт её на испуг. Но дело было серьёзное: не получив паспорта, няня не сможет вернуться на родину. Прибегли к помощи Александра Моисеевича. Он был хоть и эмигрант, а всё же промышленник и, кроме того, юрист, кажется, присяжный поверенный. Александр Моисеевич принялся за хлопоты. Он околачивал пороги консульства и посольства целую зиму. Не знаю, как он уладил дело, вероятно, дал крупную взятку. Но к весне паспорт был готов.

У меня осталось самое тоскливое впечатление от консульства, где я в коридоре на сундуке проводил томительные часы, пока няня с Александром Моисеевичем ходили по канцелярии. В последний момент возникло новое препятствие: консул требовал расписаться, а няня была неграмотна. Я решил, что это – плёвое дело и взялся выучить её за одну неделю. Мы засели за уроки. Мама сделала няне экзамен и убедилась, что она подписывается «Агрофена Александрова» печатными буквами, причём, такие как Г, Р, К няня пишет задом наперёд. Паспорт в конце концов был получен, а няня стала грамотной. А дядя Миша становился совсем плох, климат Парижа был ему вреден. Но он работал день и ночь, говоря, что перед смертью ему необходимо кончить книгу о Лаврове и что времени у него осталось мало. Он не соглашался уезжать из Парижа, так только здесь, в столичных библиотеках, он мог доставать необходимую литературу. Мамин срок высылки кончался. Нам пора было возвращаться в Россию, но мама не могла оставить Лену, когда Мишина жизнь висела на волоске.
Миша не дописал свою книгу. Ему стало так плохо, он так харкал кровью, что Лена и мама увезли его в Бельгию и поселились в сельской местности. Но было уже поздно. Он таял с каждым днём. Мама потом рассказывала, что умирал он в полном сознании, всё утешал Лену и учил как ей жить после его смерти.
К Мише приехал молодой человек, студент из Ростова-на-Дону, Александр Павлович Гельфгот. Не зная, в каком Миша состоянии, он рассчитывал поучиться у него революционной практике и теории. Авторитет Миши был очень велик в России и за границей. Увидев своего учителя больным, умирающим, он остался в семье в качестве помощника, брата милосердия, сменной няньки, единственного мужчины. Он был очень добрым человеком.
Когда пришёл последний час, Миша соединил руки Лены и Александра Павловича и, несмотря на их протесты, сказал:
– Сейчас вы думаете обо мне и вам это кажется диким, но придёт время, когда вам захочется стать мужем и женой. Вы не боритесь с этим чувством. Вас ожидает много трудностей в жизни, вдвоём вам будет легче. Я этого хочу.
Так оно и случилось. Спустя некоторое время они поженились. Трудностей в их жизни хватило бы на десятерых.

А пока они поселились на острове Олерон в Бискайском заливе, против устья Шаранты. Там, живя среди рыбаков, собирая ракушки и удивительные плоды моря, оставляемые на пляжах высокими приливами, Лена изживала своё горе, а мама и Александр Павлович заботливо за ней ухаживали.
Потом мама вернулась в Россию. Но на границе её снова арестовали. Сидела она в Петербурге и вернулась только через полтора года.
Глава 5
Россия – родина моя
//-- Даня --//
Мы приехали в Москву и сняли квартиру в доме Мандельштама – отца поэта. Дом был доходный, пятиэтажный в стиле «модерн», т. е. с круглыми балконами, с эркерами, начинающимися со второго этажа, и с фигурными переплетами. Теперь на этом доме висит мемориальная доска и барельеф Луначарского, который жил там в последние годы своей жизни.
У нас квартира была в третьем этаже. Дом стоял на углу Денежного (ныне улица Веснина) и Глазовского (ныне улица Луначарского) переулков. Дом этот и теперь там стоит.
Угловое итальянское окно из папиного кабинета выходило сразу на оба переулка, и я любил проводить время на подоконнике, глазея на проезжающих извозчиков. Они вдохновляли меня рисовать «колясочки для звездочек». Откуда взялся этот сюжет, понятия не имею. Колясочки представляли подобие многоэтажных дилижансов, весь их каркас, перекрытия, крыша и кресла были украшены многочисленными завитушками, вроде чугунного литья – в стиле рококо. Сами звездочки, нечто вроде снежинок, в изобилии сидели на креслах, звездочка-кучер – на облучке, звездочки-кондуктора летали по проходам, а на подножки вспрыгивали звездочки-контролеры. Боковой стенки не было, так что все было очень хорошо видно. Вместо лошадей торчало одно дышло, так как лошадей я рисовать не умел.
Весной папа повез меня в Петербург. Мне было жалко бабушку и дедушку Ту, очень боявшихся за маму, и я пытался вести себя у них прилично. Я опять ходил в тюрьму на свидание, и, раз, даже жандарм разрешил мне посидеть у мамы на коленях. Но в следующий раз другой жандарм такой вольности не позволил. Я разозлился на него, и все свидание просидел надутый, к огорчению мамы.
Когда наступило лето, мы с няней переехали в дедушкино имение Ельдигино, которое досталось ему по жребию. Помещалось оно в семи верстах от платформы Спасской (ныне Зеленоградской) по Ярославской железной дороге.
В Ельдигино был большой барский дом – деревянный двухэтажный, с одноэтажной кухонной пристройкой. Там было около двадцати комнат. Внизу помещалась столовая, гостиная, дедушкин кабинет, а также комнаты: мамина и папина, управляющего всеми домами и именьями дедушки, тетиманина, детская, телефонная, буфетная. Наверху – бабушкина и дедушкина спальни, будуар, лаборатория, а также комнаты: тетиженина, тетисонина и тетинаташина. В кухонной пристройке были комнаты горничных Кати и Евлаши, «белой» кухарки, «черной» кухарки (готовившей на прислугу) и «белого» дворника. Кроме того, была передняя, ванная и четыре уборных. С северной стороны к дому примыкала большая полукруглая, открытая терраса, на которой летом обедали, на южной стороне было уютное крылечко со скамейками, где все собирались посудачить. Зимой дом отапливался печами, кроме того, «для настроения» в столовой имелся камин. На крыше дома возвышалась площадка-вышка для загорания. Она не пользовалась популярностью и находилась в стадии разрушения.
Терраса и крыльцо были сплошь обведены рядами ящиков с душистым горошком, в столовой росло штук двадцать араукарий, перед террасой тянулся сад десятины на две, половину его занимала липовая роща, половину – луг, по которому были там и здесь разбросаны группы красных лилий и пионов. Дорожки пересекали овраги с горбатыми, как изогнутая кошачья спина, мостиками. Между дорожками были самые разные участки леса: то березняк, то ельник, то осинники, пестрые от цветов поляны и заросшие таволгой и малиной низины. Слева от центральной дорожки, среди ельника, находился круглый прудик, а на нем – круглый остров, так, что пруд представлял собой кольцо. На пруду не было лодок, но связь с островом, тоже заросшим ельником, поддерживалась мостиком.
С трех сторон парк был отведен «гребешком» – небольшим валом и рвом, легко, впрочем, переходимыми. По гребешку шла окружная прогулочная тропинка. За гребешком справа текла речка Вяз и дальше лежали крестьянские поля. Слева парк подходил к булыжному шоссе, которое вело к железной дороге, но через две версты, у границы Армандовских владений, прерывалось и переходило в пыльный проселок. По другую сторону шоссе была дубовая роща, пугавшая нас, ребят, некоторой таинственностью потому что пройти ее насквозь никогда не удавалось. Говорили, что она тянется аж под Софрино, до самой деревни Бардаки (ныне Первомайская).
Задняя сторона парка переходила в обширную местность, называвшуюся Запарком. Она состояла из чередующихся веселых березняков и лугов, доходивших до деревень Дарьино и Петушки. Эти луга были главным предметом эксплуатации. Сельского хозяйства дедушка не вел, кроме упоминавшихся сада и огорода, для которых содержались садовник и целая армия пололок, но луга выкашивали и набивали три огромных сеновала сеном, которое за зиму съедали коровы и выездные лошади.
По другую сторону именья к саду прилегала церковь и две школы: старая деревянная и новая каменная, выстроенная дедушкой.
Юная тетка Женя воспела Ельдигино в чудных стихах:
Как потоки бегут твои нивы
И шумит на ветру темный лес.
Рек широких затоны, разливы
Синь бездонная наших небес.
Слышишь радость звенит над полями? —
Это жаворонок в небе поет.
Так поет он, что небо над нами
Выше, выше, все выше растет.
Лес вечерний стоит на закате
Сосны жарко на солнце горят,
Словно колокол зво́нит набатом,
Словно трубы победно гремят.
Нет роднее тебя и любимей,
Нет привольней и шире страны!
Как моря твои бурны и сини,
Как леса твои гордо стройны.
Кроме домашней прислуги в Ельдигино жили управляющий Григорий Григорьевич Клейменов, кучер Степан Павлинов, конюх Илья, мрачный рябой садовник, он же заведующий огородом, коровница и множество сезонных рабочих и работниц.
Григорий Григорьевич имел отдельный двухэтажный дом и большую семью. Он был толстым, лысым мужчиной, выпивал, колотил жену и содержал любовницу – младшую учительницу местной школы Марию Васильевну. Его жена, добрейшая Ксения Тимофеевна, совсем расплывшаяся от слез и постоянных родов, примерно раз в год надевала лиловое платье и черный кружевной платок и приходила к бабушке жаловаться на мужа. Бабушка сочувствовала, обещала сказать дедушке, чтоб он «воздействовал». Дедушка бурчал под нос, что не его дело вмешиваться в семейные дела служащих, но, очевидно, все-таки имел объяснение с управляющим, так как у Ксении Тимофеевны после каждой жалобы появлялись новые синяки. Старшие сыновья Григория Григорьевича – Паня и Саня – были студентами, средние – Маруся, Оля и Коля – годились мне в товарищи. Из них Коля, мой ровесник, сразу стал мне закадычным другом, а младший Женя был сопляк, и я, с высоты своего шестилетнего величия, глубоко его презирал.

Немного подальше стоял дом кучера Степана Павлинова и конюха Ильи. У Степана было три сына: Парфишка, Пашка и Панька, все были немного постарше меня. На первых порах, я было попытался завести дружбу и с ними, но единственным результатом было то, что они «для смеха» обучали меня русской словесности. «Авось-да барченок ляпнет». Барченок воспринимал науку с энтузиазмом и выдал раза два за столом такое, что дедам стало худо, а барышни чуть не попадали в обморок. Все объяснения и даже слезы меня не убедили в том, что эти слова совершенно непригодны для разговора за столом. Дело в том, что я их не понимал, объяснить их значение мне было невозможно. Я догадывался, что они касаются чего-то тайного, запретного, сладкого и потому всячески увертывался от требуемого обещания их никогда не употреблять. Хотя я и не повторял больше промашек в приличном обществе, но в рабочей среде щеголял матюгами, сдобренными частушками отменного остроумия. Это продолжалось до двенадцати лет – до поступления в бойскауты. Меня, конечно, можно было бы вылечить гораздо раньше, выдрав как следует ремнем, но это возбранялось либеральной педагогикой, принятой в нашей семье. Однако, общение с Павлиновскими ребятишками мне было категорически воспрещено.
Первыми на звериной социальной лестнице стояли лошади. Они находились в тепле и холе, и жили в большой каменной конюшне с оцинкованной крышей. У каждой была особая комнатка – стойло с железной решеткой и именной дощечкой. Ниже шли коровы, жившие в общежитии, только привязанные каждая к своей кормушке. У них тоже были клички, но не написанные. Их знала одна коровница.
Нужно еще сказать про каретный сарай, где хранились экипажи всех сортов: от шикарных пролеток до полков на железном ходу и от ковровых саней до дровней. Еще были погреба с коническими железными крышами, с которых так славно было скатываться на корточках.
После приезда в Ельдигино папа сразу занялся молочной кооперацией. Он ходил по деревням, пропагандировал, сколачивал товарищества, закупая для них сепараторы. Родители удивлялись, крестьяне еще больше, но постепенно поддавались на его доводы.
Просыпался я часов в восемь утра. Солнце уже освещало белые шторы, и на них играли тени. Запах сирени и душистого горошка проникал в открытое окно. С полчаса я валялся и слушал, как няня молится, стоя на коленях перед образами и кладя земные поклоны:
– …Вседержителя, Творца, неба и Земли, видимые и невидимые…
«Невидимые – это очень страшно, – думал я, – подглядывают сзади, особенно, когда спать ложишься. Из-за этого приходится прижиматься к самой стене или даже забиваться между стеной и кроватью в щель. А «содержатель дворца»? Он, вроде, управляющего Григория Григорьевича? Тот содержит в порядке дедушкино именье, а этот чей же дворец? Бога? Надо будет спросить у няни».
Но когда няня вставала после молитвы, сияющая и просветленная, подходила ко мне с поцелуем:
– Доброе утро, Данюшка, вставай, мой маленький, – мне было совестно задавать ей глупые вопросы. Я так никогда и не осмелился ее спросить и до школьных лет оставался со своими теологическими сомнениями.
Я умывался из тазика, старался как можно более небрежно вычистить зубы и шел пить чай. Пили все врозь, кто когда встал. Позднее всех вставала тетя Маня, часов в 12. Чай все время подогревался, стол стоял накрытый, а Евлаша заглядывала в дверь и ждала, когда же можно будет убирать. К чаю полагался ситный и булочки, масло со слезинкой, сыр, яйца в мешочек. Пили чай или кофе со сливками, на выбор.
Ребята Клейменовы уже ждали меня на крыльце. Начинался мучительный выбор. Пойти ли на гимнастическую площадку – качаться на трапеции, кувыркаться на кольцах? Или на конюшню кормить сахаром лошадей? Или воровать яблоки из сада? Туда надо перелезать через колючую проволоку, это интересно; яблоки очень кислые, покупные – гораздо лучше, но брать с тарелки – это банально. Другое дело, на огороде: там в парниках молодые огурцы, сперва можно походить по рамам, не беда, если раз-другой соскользнешь и разобьешь стекло. Но огурцы под запретом, если бородатый огородник пожалуется, от дедушки влетит. Однако соблазн велик, кстати, на огороде можно прихватить палочек, выструганных для подвязки цветов. Из них выходят заготовки для стрел. Между прочим, нужны новые луки, не пойти ли в лес нарубить ореховых прутков? А еще хорошо бы залезть на вышку и походить по перилам. Они гнилые и шатаются! Лучше всего пойти на сеновал прыгать с переводов. Пока летишь – дух замирает. Только бы не хряснуться о какое-нибудь бревно, Коля, давеча, себе чуть позвоночник не сломал!
В плохую погоду можно было забраться в дедушкину лабораторию. Лаборатория была давно заброшена. Там под толстым слоем пыли стояли среди химической посуды микроскопы, лупы, точильный камень и два трехрукие спектроскопа. Шкаф был полон банок с разноцветными порошками.
В лаборатории была антресоль. Там стояли пустые сундуки, чемоданы, картонки и несколько сот ящичков из-под гаванских сигар, сделанные из отличного дерева, и у дедушки рука не поднималась их выбросить. Они издавали аромат, который мне нравился, и я часами мог сидеть на антресолях, строя из них дворцы и замки.
Когда поспевали грибы, все занятия откладывались – нами полностью овладевала охотничья страсть. С утра отправлялись с няней в лес. Первым делом обшаривали парк. По склонам оврага было много подосиновиков, на гребешках – белые, я, раз, нашел на пятачке в мелких елочках сразу 102 штуки.
Няня искала грибы серьезно и методически. Но, когда приглянувшийся ей белый гриб на поверку оказывался валуем, она пинала его ногой, сопровождая свое разочарование подобающей случаю прибауткой:
– Ах, конфетка моя, ледянистая, раскусила я тебя, а ты кислая!
Или:
– Ох, сердечко болит, обложите ватой:
Где служила, полюбила – думала богатый!
Островок на круглом пруду не давал мне покоя. Дедушка тоже любил собирать грибы, но ходить ему в лес было трудно, и он решил закрепить остров за собой: на мосту поставили калитку и на замок. Я быстро освоил технику перелезания через калитку. Дедушка велел опутать калитку колючей проволокой. Я научился пролезать под мостом, вися на балках и перехватываясь руками, и продолжая опустошать остров. Дедушка не брал малышей, втыкая около них палочки, в знак того, что этот гриб им найден и оставлен для выращивания. Я выбрасывал палочки и забирал несовершеннолетние грибочки.
После обеда мне полагалось час лежать. Я воевал против этого. Я лежал, демонстративно, поперек кровати и бил ногами в стену.
После обеда затевались общие занятия. Увлекались городками. На аллее в парке ставили фигуры. Отец, все тетки, гости и я, конечно, с яростью их выбивали. Какой вопль восторга раздавался, когда бита попадала колбасе в нос, и все пять городков, щелкнув, разлетались в разные стороны.

Я был вредным мальчишкой и, если на кого обижался, моя месть не знала предела. Так, я очень любил бабушку, но однажды, за что-то обидевшись на нее, пошел в парк и выкопал волчью яму в самом грибном месте: «Вот, думал я злорадно, пойдет за грибами и угодит в яму, пожалуй, ногу сломает, так ей и надо». Я закрыл яму ветками – она была глубиной в полметра), на ветки положил дерн, засыпал опадом. А через полчаса забыл про свои планы мести. Бабушка варила варенье и давала мне пробовать пенки. До мести ли тут! Месяц в яму никто не попадал, пока я, играя в казаки-разбойники, не влетел в нее сам. Правда, ничего не сломал, но здорово расшибся.
Однако горький опыт не пошел впрок. В следующий раз я рассердился на дедушку. Стащив его же молоток, я привязал к нему веревку и, влезши на стремянку, подвесил его над дверью в кабинет. Примерно, точно против своего лба. Мне было невдомек, что дедушке он придется против живота. Я засел в засаде и предвкушал, как дед пойдет и набьет себе шишку. Дедушка ходил по хозяйству, а тем временем пришли Клейменовы, и мы стали играть в прятки-выручалочки. Мне пришла в голову идея спрятаться в кабинете. Я помчался туда и, … можете себе представить, какой рев огласил дом.
В семье у дедушки было принято говорить по-французски. Отчасти, по зову предков, отчасти, чтобы не понимала прислуга. Но как быть, когда нужно, чтобы не понимал сам дедушка? Тетки разработали свой конспиративный код. К каждому слогу русской речи добавлялся слог. В послеобеденное время кто-нибудь из теток вдруг произносил:
– Ака неке покоскохакать лики накак пококакататькасякя?
После чего начинался оживленный обмен тарабарщиной, в ходе которого выбиралась представительница, которая должна была попросить у дедушки лошадей. Это было хитрое дело, так как дедушка очень любил лошадей и раздражался, если кто-либо хотел гонять их зря. Слушая разговор на «К» и ничего не понимая, он уже предчувствовал неприятность и начинал нервно похрюкивать. У него были в носу полипы, которые всегда давали о себе знать в момент волнения. Когда избранная для дипломатических переговоров тетушка заводила осторожный разговор, что, мол, хотят покататься, причем, совсем немного и неторопясь, щеки дедушки покрывались красными пятнами. После долгих уговоров он давал разрешение, взяв с девиц кучу обещаний.
Посылали запрягать в шарабан, если ехало не более четырех человек, и в линейку, если ехало до шести, Корягу или Цаплю, отставных буланых кобыл, отслуживших срок и числившихся как бы на пенсии. Кто-либо из барышень садился за кучера, и начиналась гоньба по всем окрестным проселкам, эдак верст на двадцать.
Сам дедушка выезжал только по делам на станцию или к соседним помещикам, которые все были родней: к брату Адольфу Евгеньевичу в Пестово или племяннику Александру Евгеньевичу – мужу Инессы Федоровны – в Алешино. Для этих выездов берегли большую вороную пару – Красавчика и Зареза, в то время как малая пара (Удалой и Молодецкий) употреблялись для семейных поездок на платформу Спасскую.
Когда лошади, запряженные в пролетку с поднимающимся верхом, стояли у парадного подъезда и били копытами от нетерпенья, удерживаемые Ильей под уздцы, а Степан в поддевке с распушенным задом и в картузе, поддерживая на горизонтально вытянутых руках туго натянутые вожжи, на козлах в ожидании барина. Мы все вертелись около в ожидании выезда, и Коля с неизменным восторгом произносил:
– Миль Евгенич на надутыф шинаф поедет!
Эти шины, последнее достижение техники, производили на него чарующее впечатление.
Вечером садились за карты. Я с няней и с любимыми тетками – старшей Наташей и младшей Женей – ударял в дурачки, да в акульки, а дедушка и бабушка, и две средние тетки – Сося и Маня – садились за ломберный стол играть в винт. Уж, и я уставал оставаться дураком и шел спать, а из гостиной все раздавались непонятные слова:
– Я пасс. Большой шлем. Три в козырях. Роббер…
И возбужденные голоса. Дедушка ругал нерасторопную Сосю за то, что она пошла с десятки пик, когда у нее был валет и четыре в бубнах.
Когда был дождь, я и днем садился за карты с Клейменовыми, но не особенно любил это, так как они называли трефы крестями, а пики – винями.
Спать отсылали в 9 часов. Но я не мог заснуть без сказок и пения. Мама отличалась отсутствием музыкального слуха. Еще до тюрьмы неизменно исполняла:
«В няньки я тебе взяла
Солнце, месяц и орла…»
А няня, иногда по полчаса и больше, пела мне: «Сестрица сестрицу столкнула с бережка…» или «Она, моя хорошая, забыла про меня, забыла мою хижину, в хоромы жить пошла», или «Не видала она, как я в церкви стоял, прислонившись к стене, безутешно рыдал…».
После нескольких таких песен на успокоительные темы я требовал сказок. Няня, неизменно, начинала сказку про Василису Прекрасную, но, не дойдя до середины, сама начинала клевать носом. Я будил ее и просил рассказать хоть «деревенскую». Няня начинала:
– Было у старухи три дочери, все невесты и все картавые, «Л» не выговаривали, за то их и замуж не брали. Но вот, раз, на смотрины пришли три жениха. Мать велела дочерям молчать, чтоб не выдать себя. Но, на беду, курица прыгнула на стол. «Шишь, кур со стора!» – закричала старшая; «Что маменька говорира!» – ввязалась средняя; «Я сидера и морчара, будто деро не мое!» – отвечала младшая. Так они и остались в девках».
Приезжали в Ельдигино гости. Периодически появлялся верховный управляющий – Альфред Эрнестович, чопорный немец с бакенбардами. Барышни потешались над ним, за глаза передразнивали, но в глаза – не смели. Они прозвали его Дерфля (Альфред наоборот), и это прозвище крепко прилипло к нему. Дедушка каждый раз предупреждал, чтоб с «Альфред Эрнестовичем без глупостей».
Толклись также Женины женихи. Надо сказать, что, неравнодушный к женской красоте, я уже в двухлетнем возрасте выделял из всех Женю. Остальные тетки успехом не пользовались: Сося была добра, но глупа; Маня – горбатая (ее в детстве уронила нянька) и потому злая; Наташа – слишком серьезная. Она изучала какие-то науки и писала романы на общественные темы, которые потом, никому не прочитав, сжигала; Женя же была красива, весела, полна надежд и, к тому же, богатая невеста. Она недурно писала стихи:
И хочется, чтоб музыка стиха
Слилася с силой мирозданья
Так ночь прозрачная тиха
Так высоко́ небес сиянье
Освободилася от бремени душа
И бытие с небытием слилося
Живу, не мысля, чуть дыша
Сказать нет сил – неизреченное сбылося.
Из ее женихов мне запомнился некий Сашка Кобелев: не то студент, не то прапорщик. Он произвел сенсацию, примчав на невиданной машине – мотоцикле. Он катал меня по парку на багажнике. От скорости я еле дышал, к тому же, мои босые ноги поджаривались на раскаленной головке блока. Но я все вытерпел, боясь, что, если буду кричать, он меня ссадит.
Однажды с ним проделали такую штуку. За вечерним чаем Женя попросила его принести ее шаль. Когда он вышел, Сося, на которую иногда сходило Божье вдохновенье, вскочила и выложила на его стул несколько ложек меда. Вернувшийся Сашка сел в мед, мгновенно промок и прилип. Покраснев как рак, он барахтался, пачкал руки, а тетки помирали со смеху. У бедняги были только одни брюки и кальсоны. Пока их горничная стирала, гладила и сушила, он сидел в папиной комнате, завернутый в одеяло. Потом сразу уехал и больше не появлялся.
Еще среди женихов был некий черногорец – Вучетич-Драгович-Оздренич. Щуплый и кудрявый. Но его необычная национальность и тройная фамилия все искупали. Я кое-что слышал о черногорцах и представлял себе Вучетича на родине. Вот он стоит на скале в своей тужурке Императорского технологического института и низвергает потоки камней на головы наполеоновских войск, крадущихся по долине, чтобы захватить Цетинье!
Обилие женихов дало возможность сколотить любительскую труппу. В большом сенном сарае до сенокоса плотники построили сцену и скамьи для публики. Из города выписали костюмы. В сарае шли репетиции. На спектакли приглашались вся деревня и наши рабочие.
Гример приезжал из города. Из его уборной выходили совершенно незнакомые люди. Вышел какой-то господин в венгерке, с большущими усами и лысый. Когда он заговорил, я узнал, что это папа. «Обрит», – подумал я с ужасом. Папа играл Смирнова в «Медведе» Чехова. Он так свирепо кричал: «К барьеру!», – наступая на тетушку Женю, что я цепенел от страха. – «Неужели в самом деле убьет?»
Когда все обошлось благополучно, и в зале раздались аплодисменты, я бросился за кулисы. Я больше всего жалел папину шевелюру. Из-за одного спектакля принести такую жертву! К моему удивлению и радости, он сдернул свою лысину, и его непокорные волосы, вечно торчавшие во все стороны, снова заняли свое привычное положение.
Женя была всего на 14 лет старше меня. Как-то она нашла в Москве японский магазин и привезла оттуда кучу занимательных вещей. Например, кружочек, похожий на школьную акварельную краску, но, если его поджечь, он начинал расти, из него вылезала колбаса, в аршин длиной. Это свойство какого-то металла было остроумно использовано в другой игрушке. Она представляла модель дачной уборной. Если открыть дверь, то было видно, что там сидит орлом карлик в колпаке и занимается, чем и надлежит. Секунды три подогревания спичкой его попки было достаточно для того, чтобы он начал свое дело, и, раз начав, уже не мог остановиться, пока вся уборная не заполнялась его продукцией.
Была соломенная трубка, так ловко сплетенная, что, если ее растягивали за концы, она сужалась! Барышни решили подшутить над прислугой. Поговаривали, что придурковатый «белый» дворник, который топил в доме печки и приносил самовар к чаю, – Иван – находится в неких нежных отношениях с «черной» кухаркой Пашетт (Прасковьей) – толстой и глупой бабой. Связь была незаконная и потому тайная (в смысле тайны Полишинеля). Обоих любовников вызвали в столовую и «соединили их руки», вернее, их указательные пальцы, с помощью японской трубки. Сколько они не рвались, трубка только сжимала их пальцы. Бедняги крутились по комнате, потные и красные, пытаясь жалко улыбаться на господскую шутку. Насмеявшись над их смущением вдоволь, их освободили.
Однажды осенней ночью нагрянули в Ельдигино человек 20 полицейских. Они приехали верхами во главе с волостным урядником. Визит был нанесен по маминому делу. Они заполнили весь дом, всех разбудили, повергли в панику всю прислугу, кроме няни, которой было к таким налетам не привыкать. Они обыскали только папину комнату и мою детскую, как комнату непосредственного продолжателя дела государственной преступности. Ничего не найдя, они забрали и увезли с собой папу. Однако, через неделю его отпустили. Вскоре после этого вернулась и мама. Я горевал, что она к грибному сезону не поспела.
Глава 6
В разных конюшнях
К зиме мы переехали в Староконюшенный переулок. Сняли весь первый этаж небольшого двухэтажного дома, выходившего на церковный двор. Теперь уже нет ни этого дома, ни церкви.
Я быстро свел дружбу с ребятами во дворе. Впрочем, я был очень самолюбив, во всем хотел быть первым, чтобы все мною восхищались. Мамина педагогическая система состояла в том, чтобы подвергать меня опасностям, и выдерживала баталии с няней, с бабушкой, со всеми знакомыми, которые упрекали ее в том, что она желает смерти своему единственному детищу. Она отвечала:
– Вы думаете, у меня сердце не останавливается при его проделках? Но пусть он будет сильным и ловким, в жизни и не то придется делать.
И я получил возможность, к ужасу домохозяйки, разгуливать по самому карнизу крыши или висеть на руках на пожарной лестнице на уровне второго этажа, красуясь перед товарищами, из которых никто не решался повторять мои трюки. Но мне этого было мало. Душа жаждала подвига, из ряда вон выходящего.
В подвале жил дворник, который не раз делал мне замечания. Надо было его проучить. Воспользовавшись тем, что он пошел подметать улицу и оставил дверь незапертой, я проник в его подвал. Привыкнув к темноте, увидел сапоги и топор. Я сунул топор в сапог: «пусть напорется и поранит себе ногу». Во второй сапог я поместил, для этого же, рубанок. Произведя еще несколько диверсионных актов подобного рода, я обратил внимание на четвертную бутыль с какой-то жидкостью. «Я ее вытащу и выброшу, пусть не пьянствует!» – решил я. Бутыль оказалась тяжелой. С натугой втащил я бутыль вверх по подвальной лестнице и бросил ее на камни. В тот же момент я охнул, закрыл лицо руками и помчался неизвестно куда, натыкаясь на заборы и лестницы и визжа, как поросенок. В этой бутыли, действительно, была водка, только «царская» – смесь серной и азотной кислоты, применяемой дворником для прочистки ванн и раковин.
Кислота, конечно, брызнула во все стороны, когда я хряснул бутылку. Брызги попали и на одежду, и на лицо. Одежду пришлось выбросить, а лицо долго оставалось в струпьях. Доктор не уставал повторять:
– Какое счастье, что в глаза не попало!
По воскресеньям я ходил в «Трубники» – особняк в Трубниковском переулке, недалеко от Поварской улицы, который купил дедушка и переехал туда из дома Сумбулова. Особняк стоял в саду, позади был обширный двор, мощеный проросшим травой булыжником. Впрочем, он стоит в таком же виде и до сих пор, желающие могут его посмотреть.
Дом имел четыре входа: парадный, на террасу, крылечко в сад и кухонный. Из передней гости попадали в обширную гостиную, где стоял рояль, граммофон, большой диван и пуфы – здоровые подушки кубической формы, на которых удобно и уютно было сидеть прямо на ковре.
В глубине первого этажа располагалась спальня стариков, знаменитая только тем, что в ней был голубой свет, казавшийся мне волшебным, и будуар, где был небольшой бабушкин письменный столик, битком набитый писчебумажным товаром, к которому я испытывал слабость.
Но больше всего меня увлекали атласы в дедушкином кабинете: русский Маркса, французский Шредера и немецкий Штиллера. Добравшись до них, я погружался на многие часы в созерцание карт. В это время я охотно обещал дедушке выполнять его небольшие условия: сидеть тише воды, ниже травы, в то время как он за монументальным письменным столом щелкал на счетах и шелестел бумагами, «считал деньги», как я думал про себя.
Остальные комнаты во втором этаже не представляли интереса, хотя каждая из них носила отпечаток владельца. Наташина была завалена нотами и толстыми черными тетрадями в клеенчатых переплетах; в Сониной – она считалась художницей и ходила в какую-то студию – была разбросана всякая гуашь и пастель; в Маниной была масса безделушек – фарфоровых барашков, пастушков и т. д.; наконец, в Жениной был полный хаос: журналы валялись вперемежку с модными шляпками, билетами на благотворительные концерты и с туалетными принадлежностями.
Родственники были несправедливы, полагая, что сии предметы и есть приметы душевной жизни младшей тетки. Нет, отнюдь. Она еще писала.
Dans cette grande ville, oû coulent
Et oû roulent en d΄interminables foules
Des passants, des voitures et des feures,
Des rires et des pleures —
A qui la gaité a qui le melheur —
Et tout se monde en féte,
Parmi touts ces desires et toutes ces envies
Je m΄envais en libre poite
Dans le grand tintamarre de la vie.
В этом городе шумном, бурлящем, огромном,
Где текут и текут бесконечные сонмы
И людей, и машин всех цветов и сортов,
Не у каждого счастье, не каждый здоров,
Кто смеется, кто плакать от горя готов…
Все же жизнь – это праздник, восторг наш хмельной.
Как поэт приглашен я толпою на пир,
Буду песни слагать, весь уйду с головой
В этот шум, в этот гам, в этот путаный мир.
La vie – instant qui passe
Astre, qui tombe et qui fuit
Englouti par les éspàces
Et ne laisse nulle trace
Dans l΄abime de la nuit.
Что наша жизнь? одно мгновенье,
Не долог срок ее горенья —
Едва зажжется во Вселенной
И исчезает постепенно,
Не оставляя в ней следа,
Как падающая звезда.
Переводы с французского И. П. Сиренко
А, что делалось на праздники! На Рождество из Ельдигино привозили громадную елку, под самый потолок гостиной. Ездили с бабушкой закупать в магазинах новые игрушки взамен побитых. В завершение мы всегда заходили к Трамбле на углу Кузнецкого и Петровки съесть по пирожному и выпить («в порядке исключения», так как, вообще-то, это не разрешалось – действует на сердце) по чашечке кофе со сливками. Потом я принимал участие в украшении елки, лазил по стремянке, и это было удовольствие лучше самого праздника.
На Рождество приглашали кучу ребят, под елкой всем клали подарки в коробках, и до конца праздника никто не знал, что кому – это была мука Тантала! Но мелочи дарили раньше; делалось это так: в большой ящик насыпали опилки и в них закапывали игрушки, кто что откопает, того то и будет. Вот был ажиотаж! Конечно, вокруг елки водили хоровод и пели, и рвали хлопушки, швыряли конфетти и серпантин. На елке от свечей загоралась вата, которую тушили заранее приготовленными мокрыми полотенцами.
Отпраздновав в Москве, ехали в Ельдигино. Там я целый день не слезал с лыж и за две недели выучился крепко на них стоять. Мы с Колей ездили на Семеновский овраг и летали с него лихо.
И, конечно, опять украшали елку, но не в комнате, а в парке, живую. Около нее строили снежную бабу. Валяли друг друга в снегу, дрались снежками. Все эти забавы мне, после Италии, были в новинку, и я предавался им с восторгом.
На Пасху были более мирные развлечения, из них главное – красить яйца луком. Няня приходила рано утром, отстояв ночь у Светлой Заутрени, сияющая, словно новенькая, христосовалась со мной и торжественно дарила просфору, «просвирку», как она говорила.
Потом христосовались со всем семейством и садились разговляться куличом, пасхой и яйцами. Я хотя и не говел, но разговляться любил, как, впрочем, и остальные члены нашего семейства. На окнах расставляли выращенную к этому дню в широких ящиках молодую поросль овса, от которой, как от провозвестника весны, становилось особенно весело.
После завтрака катали яйца с особого лотка и предавались другим тихим радостям. Даже я не озорничал.
У бабушки в доме после утреннего чая в 1 час дня полагался по французской системе завтрак, в 8 часов – обед. В промежутках пили чай.
Чтобы собрать всех к обеду, били в китайский гонг. Закусывали у маленького стола «a'la fourchette», стоя. Потом усаживались за стол и принимались за суп, обязательно на курином бульоне и с пирожками: длинные – с мясом, круглые – с рисом. Затем дедушка начинал точить ножи. Это было священнодействие, и никто не смел помешать, хотя многие, особенно из гостей, не переносили скрежета бруска о металл, затыкали уши и даже убегали из-за стола. Наточивши, дед начинал резать ростбиф или разделывать курицу, что считалось, безусловно, его прерогативой. Прислуга обходила всех с блюдом в руках.
На третье давали рыбное: осетрину или судака по-польски. Я особенно любил рыбу, запеченную в плоских раковинах под бешамелью. Иногда подавалось и овощное: цветная капуста под сухарным соусом, артишоки или спаржа. Непонятно, что тут хорошего? Съедобны только кончики, а чуть дальше натыкаешься на колючую сердцевину – у артишоков, или на волокнистую веревку – у спаржи.
После обеда обносили всех мисками из красного стекла и такими же стаканчиками с анисовой водой. Это для полоскания рта. Вот было смеху-то, когда какой-нибудь наивный гость, не понимая, для чего перед ним ставится миска, пытался пить анисовую воду.
После полоскания мужчинам подавали гаванские сигары. Курили минут пятнадцать и разговаривали о непонятных вещах.
Когда вставали, все подходили к бабушке поблагодарить. Женщины чмокали ее в щеку, мужчины – целовали руку, а она их в макушку или в затылок.
Я был невероятным сладкоежкой и уверял всех, что самый добрый человек на свете, это – фабрикант Эйнем, ведь он делает шоколад. По воскресеньям в Трубниках я регулярно злоупотреблял.
Утром мне давали касторку. Заставить меня выпить ее было делом тяжелым. Мама и няня битый час уговаривали меня, усовещивали, грозили. Ходили за мной по комнате с ложкой, которую раз десять подогревали. Я хныкал и плакал, увертывался, спорил. Няня сердитым голосом говорила:
– Высунь, сейчас же, язык!
Я цепенел, как кролик перед удавом, застывая от ужаса, но покорно высовывал язык, и няня мне его укалывала булавкой, больше, правда, символически. После этого страшного наказания, зажмурившись, выпивал касторку.
«Язык наколю» было предпоследней няниной мерой наказания. Последняя заключалась в словах: «Уйду и больше не приду». Тут, уж, я сразу бросался в безоговорочную капитуляцию и с криком умолял няню не уходить.

Мама решила, что я в 7 лет такой бешеный и неудержимый от того, что мне не хватает общественного воспитания. Меня отдали в детский сад Свентицкой. Это был образцовый, передовой детский сад, где я должен был попасть в руки лучших педагогов, которые будут развивать мою «личность».
Я не хотел туда идти, упирался, стеснялся. Мне казалось нестерпимым, что тридцать ребят будут показывать на меня пальцем и смеяться:
– Гы-ы-ы-ы, новенький.
Все-таки мама убедила меня, что надо пройти через это испытание. Когда я пришел в первый раз, то с удивлением увидел, что сад – это не сад, а комната, и никто не говорил мне «гы-ы-ы-ы». Просто я получил дюжину щелчков в лоб, в затылок и раза три мне ставили подножку. Но, не растерявшись, я дал кое-кому сдачи и очень скоро был принят в компанию.
Мы опять переехали. Из Староконюшенного в Новоконюшенный, с Арбата на Плющиху. Видно, прежняя квартира была слишком дорогой. Новая была поменьше и потемнее. Она находилась на втором этаже мрачного четырехэтажного дома и выходила с одной стороны в узкий асфальтированный двор, с другой – в еще более узкий простенок, где стояли ящики для мусора и валялась всякая дрянь. Теперь на этом месте стоит белый 12-этажный гигант.
Осенью и весной мы с соседскими ребятами дулись в футбол на узком пространстве двора, нередко выбивая стекла на нижних этажах. Зимой строили грандиозные крепости из снега, обливали их водой и, разделившись на две партии, брали их приступом, нередко со значительным членовредительством.
Я стал самостоятельным мужчиной, шлялся по улицам один, мама посылала меня в булочную через переулок, а на сдачу я покупал себе «Газету-копейку» и, налетая на прохожих, на ходу поглощал новости о деле Бейлиса. Это была злоба дня, и все только о Бейлисе и говорили. Через него я впервые приобщился к большой политике. Когда его оправдали, у нас был самый светлый праздник.
Однажды, придя домой с прогулки, я обнаружил, что дверь заперта и никого нет дома. Видно, няне понадобилось пойти по лавкам за продуктами. Я почувствовал себя одиноким и покинутым, скривил рожу и разревелся. Я так упорно орал, что дворник, пожалев меня или свои уши, принес лестницу, поставил ее к кухонному окну, выходившему в помойный закуток, через форточку открыл окно и, взяв меня на руки, втащил в квартиру. До улицы доносилось только легкое подвывание. Няня пришла через пять минут.
Вскоре у меня случилось первое в жизни настоящее горе.
Среди наших знакомых появилась молодая соломенная вдова – Тамара Аркадьевна Джапаридзе. Приехала она с Кавказа, привезла нам в подарок три больших корзины винограда. Одну корзину съели, остальные испортились, мама велела няне их выбросить. Но нянина этика не позволяла выбрасывать добро. Подобно тому, как она за всеми доедала все неиспользованные лекарства, она принялась доедать наполовину гнилой виноград. Я, конечно, к ней присоединился. За три дня мы весело умяли с няней две корзинки, после чего отчаянно заболел живот, и опять меня поили касторкой. Но не это комичное происшествие оставило тяжелый след в моей жизни.
Тамара с первого взгляда мне не понравилась. Томный вид, позы, журчащий голос… Она носила черную мужскую фетровую шляпу, которую не снимала даже в комнате. Это казалось мне не натуральным, наигранным и вызывало отвращение. Я искренне обрадовался, когда заметил, что няня разделяет мои чувства. С другой стороны, няня, найдя во мне союзника, принялась во всю злословить и поносить Тамару. Мы называли ее Гамарой и всячески резвились по этому поводу.
А Тамара зачастила к нам. Мама, слыша обрывки наших с няней разговоров о Тамаре и видя, как няня швыряет на стол тарелки, если Тамара присутствует за ужином, стала устраивать мне необычные выговоры, переходящие в бурные скандалы с няней, при которых няня неизменно плакала, приговаривая:
– Лидинька, да гони ты ее в шею, погубит она твою жизнь!
В Трубниках тоже все были против Тамары, хотя ни разу ее не видели. Если кто-нибудь заговаривал о ней, дедушка начинал тянуть носом, а бабушка поджимала губы. Раза два я замечал, что мама горячо спорила со свекрами, причем, было ясно, что она защищает Тамару, а они ее осуждают. Так длилось полгода. Я искренне думал, что весь спор о том, хорошо ли носить в комнате мужскую шляпу.
Однажды вечером мама сказала, что ей надо серьезно со мной поговорить. Она сказала, что папа не будет больше с нами жить. Он женится на Тамаре.
– А как же мы?
– Мы будем их друзьями.
И мама рассказала мне, что любовь не зависит от человека. «Папе и так тяжело, все настроены против него и Тамары. Если я его люблю, я не буду огорчать его еще больше, а постараюсь понять и хорошо относиться к его новой жене».

– Но почему, почему он выбрал из всех знакомых самую противную? Ну, попроси его, чтобы он влюбился в Марию Федоровну или Елизавету Петровну, все будет не так обидно.
Мама гладила мои волосы и грустно говорила, что так не бывает. Уж кого полюбил, того полюбил. Она умела убеждать. Я примирился. Но камень лег на сердце.
Папа собирался ехать с Тамарой на Кавказ, когда пришла телеграмма из Петербурга. Бабушка Ревекка Михайловна была очень больна. Мама попросила папу отложить поездку и сама срочно уехала к матери. Мы прожили с отцом очень дружно две недели. Казалось, что он чувствует передо мной себя виноватым.
Мама вернулась. Бабушка умерла и, хотя я не был с ней близок, я потихоньку плакал в кровати, потому что понимал, что она была самым дорогим человеком для дедушки, для мамы, для Лены, Оли и Маги, и мне их было жалко. А потом пришла мысль, что, может быть, и папе их жалко, и он из жалости не поедет с Тамарой, а останется с нами. Но он все-таки уехал, а я заболел корью.
Много лет спустя, я узнал, что, по законам того времени, развод можно было получить только по причине измены одного из супругов, причем, тот, кто изменил, уже навсегда лишался права вступать в брак. И мама, чтобы дать возможность папе и Тамаре пожениться, написала ложное заявление, что она совершила прелюбодеяние. А, ведь, она папу, по-прежнему, любила!
Прошло 45 лет после ее смерти, но до сих пор я не перестаю преклоняться перед ее мужеством и принципиальностью. Для нее не существовало расхождений между теорией и практикой, между умом и сердцем. Если она что-нибудь признавала правильным, то сейчас же осуществляла в жизни, чего бы ей это ни стоило.
Болел я корью не тяжело, но долго. Мама заказала мне больничный столик с вырезом для груди, который ставился прямо на одеяло. Я мог на нем вволю играть, рисовать, раскладывать мозаику. Бабушка Софья Осиповна проявляла ко мне особую заботливость. Постоянно меня навещала и привозила каждый раз новые игрушки. Одна игрушка особенно пришлась мне по душе. Это была немая карта Европейской России, на которой были нанесены границы губерний, а губернские города обозначены медными пупочками. В легенде был список городов, тоже с пупочками. Еще были два шнура с контактами. Поставим один на пупочку в легенде, а другим ищем тот же город на карте. Когда попадаем правильно, раздается звонок. Я влюбился в эту карту и не оставлял до тех пор, пока не выучил, где находятся все 78 административных центров, включая Великое княжество Финляндское и Царство Польское, но исключая Закатальский округ, который не удостоился отдельной пупочки. Теперь я попадал в нужное гнездо уже безошибочно, и звон у нас в квартире стоял непрерывно.
Когда я выздоровел, произошел еще один перелом в моей жизни. Няня впервые уехала надолго к себе в деревню в Петербургскую губернию. Кажется, этот отъезд не обошелся без маминого участия. Она боялась, что няня опять начнет кампанию против Тамары. Мы с няней горько плакали при расставании.
Мама и я уехали в Петербург. Там без суетливой бабушки все были очень печальны. Особенно жаль было дедушку. Он как-то сразу поседел и постарел.
Немного мы побыли в Петербурге и поехали в Норвегию. Туда перебралась Лена с Сашей. У них уже был годовалый малыш Мишка. Мама надеялась этой поездкой немного утешить Лену, которая не смогла увидеть мать перед смертью. И отвлечь меня от грустных мыслей по поводу ухода отца.
До Гельсингфорса мы доехали на поезде, а там пересели на пароход. При посадке вышло приключение. Мы отнесли вещи в каюту и пошли смотреть на погрузку. Громадные тюки, сундуки, мебель, шутя, поднимал кран и бережно спускал в трюм, где сильные и ловкие матросы подхватывали их и задвигали в невидимую глубину. Зрелище было увлекательное, и я так и прирос к перилам люка. Мама тащила меня в таможню, где надо было ей что-то оформить, но я заявил, что не пойду:
– Ну смотри же, стой на этом месте, пока я не приду.
Я отмахнулся и продолжал жадно глазеть на погрузку.
Но погрузка скоро кончилась. Зрители разошлись. Люк закрыли. И я почувствовал себя одиноким в мировом пространстве. Помчался вниз в каюту. Мамы не было, и каюта была заперта. Уже плача, я выбежал на палубу. Раздался первый гудок и я, с ужасом оглядевшись вокруг, бросился по сходням на берег, убегая от парохода, который хотел увезти меня, беспомощного сироту, в дальние страны, где ни один человек даже по-русски не понимает. К счастью, я на бегу так сильно ревел, что вахтенный матрос среди всеобщей суеты обратил на меня внимание, сгреб в охапку и, несмотря на отчаянное сопротивление (я боролся за жизнь!), отнес меня к дверям каюты, посадил на пол и стерег, пока не прибежала испуганная мама.
Море быстро меня утешило. Оно было спокойно, не качало. Смотреть было интересно, так как все время мимо проплывали острова. Особенно, после Ганге (теперь Ханке) и Або (теперь Турку) пошла россыпь шхер, и я пришел в восторг. Пароход лавировал мимо островков в десятину и в четверть десятины, величиной и, наконец, таких малюсеньких, что на них могла поместиться только пара чаек. На иных скалы были покрыты мхом, вереском, иван-чаем и даже росли сосновые рощи. Я мечтал, чтобы пароход осторожно сел на мель и нам бы пришлось высадиться в таком лесочке… Мечта побывать на шхерах преследовала меня всю жизнь.
Ночью я проспал остановку в Марианхамине, порядочную качку в Аландском море и проснулся, когда мы подходили к Стокгольму.
Была весна 1913 года, и прекрасный город, расположенный на нескольких полуостровах и дюжине островов, показался мне сказочно красивым. Да и после, когда я бывал во многих городах мира, красивее Стокгольма ничего не видел. Море, пронизывающее его, текущее по всем его жилам, среди парков, мостов и гаваней, широкие улицы и площади, украшенные старинными зданиями, все это создавало необычайное впечатление простора, света и величия. А встречавшиеся на окраинах домики в скандинавском стиле, совершенно черные, обведенные по углам, карнизам и оконницам ярко-красными полосами, просто выглядели уютными и были похожи на черных кроликов с красными глазами.
Мы провели в Стокгольме день, который выдался чудесным и солнечным. Бродили по улицам, осматривали старинные церкви и замки, съездили в Скансен – первый в мире этнографический музей, где среди природы были разбросаны деревянные домики, сараи и церквушки, с жителями, привезенными из тех же провинций Швеции, что и постройки. Они занимались своими деревенскими делами: ткали, шили сапоги, гоняли коров, но все должны были делать в своих народных костюмах и своими довольно первобытными способами. Посетители могли без спроса заходить в их дом, осматривать… Хозяева были со всеми приветливы и делали вид, что это им совсем не надоело.
Осло тогда называлось Христианией. Она стояла в глубине Христиания-фьорда, загнутого на восток крючком. Крючок называется Буннефьордом.
Прожив два года в Норвегии, Лена и Саша вполне освоили норвежский язык, говорили на нем, читали и даже переводили. Лена перевела норвежские народные сказки, кишащие троллями и эльфами, надеясь их напечатать в России.
Когда Гельфготы приехали в Норвегию, Саша зарегистрировался как журналист. Через две недели он получил приглашение придти на прием к королю. Таков был норвежский обычай. Он с негодованием отверг приглашение. Еще не хватало! Ему, русскому социалисту, идти в гости к монарху! Потом он всю жизнь жалел, что упустил случай попробовать из королевского самовара чайку с вареньем. Король Хакон VII был очень демократичен. В молодости он был страстным лыжником и нередко проводил время близ пригорода Христиании – Фрогнерсетера. Там с высоты 400 метров спускался к фьорду ручей, по долине которого пролегала слаломная трасса. Это было любимое место отдыха христианцев зимой. По воскресеньям на лыжах и на санях каталось так много народа, что нередко образовывалась куча-мала, которую разгребать приходилось дежурившим в особо опасных местах работникам первой помощи. Иногда из-под кучи они извлекали короля Хакона VII. Так мне, по крайней мере, рассказывал Саша.
С Сашей Гельфготом я очень быстро подружился. Он был неисчерпаем на всякие выдумки. По утрам мы с ним здоровались «по-китайски»: нужно было сцепиться мизинцами и, не отпуская рук, бодаться языками. Мама возмущалась и находила это не гигиеничным. Саша хорошо играл на мандолине и пел по-женски. Он уходил за занавеску и запевал романс. А когда тянул ноту, то теребил себя за кадык. Получалось самое настоящее сопрано и тремоло. Была полная иллюзия, будто за занавеской поет певица. Он умел рисовать рожи и писал юмористические стихи!
Он написал про Норвегию поэму, которая начиналась словами:
Что за страна норвегия?
В ней лошади все пегие,
Коровы все молочные,
Законы все непрочные…
А кончалась характеристикой норвежцев:
Страдают самомнением
И все едят с варением…
Глава 7
Ельдигино
//-- Даня --//
Мы с мамой уехали из Норвегии в начале августа, и остаток лета я провел в Ельдигине. Там веселилось младшее поколенье: чьи-то женихи, друзья женихов, студенты; ставили шарады, пели песни, глупые, про Карапета и Гюлиджан – «Барышеня, барышеня, какой ты красивый, половина голубой, половина синий!»
А потом, уж, совсем крамольные:
Есть в старинной Москве распрекрасный квартал
Что Козихой большой прозывается
От зари до зари там горят фонари
И студенты с курсистками шляются.
А Никола святой с золотой головой
С колокольни глядит, возмущается.
Но соблазн был велик не стерпел наш старик
С колокольни своей он спущается.
И всю ночь напролет он и пьет, и поет
И еще кое-чем занимается.
В кабаке был совет и оттуда декрет,
Что Никола святой принимается.
А архангел Гавриил по зубам получил
И с тех пор доносить не решается!
Я знал, что речь идет о Большом Козихинском переулке около Патриарших (теперь Пионерских) прудов, где были дешевые студенческие квартиры. Там же была церковь Николая Угодника. Под «архангелом Гавриилом» подразумевался местный околоточный. Я только не мог взять в толк, чем же еще мог заниматься Николай Угодник. Спрашивал у взрослых, но они только смеялись и отвечали:
– Вырастешь, Даня, узнаешь!
Жизнь проносилась, как легкий ветерок Жениных стихов.
Он колосьями играл,
Он вздымал пылинки,
Мотылька согнал
С трепетной былинки.
Он принес с собой
Запахи цветений,
Заршуршал листвой,
Перепутал тени.
Он кружил, кружил
По кустам и травам —
Он на речке был,
Побежал к дубравам.
Нес высоко пух
С тополей далеких
И ласкал он слух
Шелестом осоки.
По воскресеньям мы устраивали в комнате тетки Жени цирковые представления (входные билеты – 10 копеек). Петька Доброхотов ложился на пол, задирая ноги, я садился на его пятки, и он принимался перебрасывать меня с ног на руки и обратно. Номера все усложнялись и, под конец, он держал на ногах стол, на столе – стул, на стуле стоял я на одной ноге, раскинув руки. Ей-Богу, это стоило нам немалых трудов на репетициях, и, я думаю, что с дедушки, бабушки и всех теток не грех было бы взять и по пятиалтынному. Я предлагал Петьке делить гонорар пополам, но он сказал, что не любит мелочиться, и весь сбор, доходивший до рубля, великодушно отдавал мне.
Деньги мне были нужны до зарезу. Мы с Клейменовыми вычитали в «Синем журнале», что какая-то лодзинская фирма предлагает всем за три рубля научиться творить чудеса. Желающие могли выписать у них книгу, с помощью которой они обретут способность делать деньги в собственном желудке, мгновенно усыплять любого человека, проходить через каменные стены и пр. Как мы загорелись! Например, мы накуем кучу денег для революционной работы. Провокаторы нас выдадут, жандармы нас арестуют и посадят в Петропавловскую крепость. Но мы усыпим надзирателей и, свободно пройдя через крепостные стены, здорово посмеемся над глупым правительством: «Что выкусили!»
Но где нам достать три рубля, первоначальное накопление? Эта проблема разрешалась с помощью акробатики. Я накопил 2 рубля 40 копеек, Клейменовы внесли недостающие 60 копеек, и мы послали деньги в Лодзь. Вскоре пришла бандероль. В ней лежала книжонка в скверном картонном переплете, склеенном из синей бумаги, в какую упаковывали сахарные головы. Внутри страницы были вклеены криво, так, что часть текста отрезана, некоторые шли не по порядку, были пропущены или вшиты вверх ногами целые листы. Первое же чудо, которое мы попытались изучить, повергло нас в глубокое разочарование: чтобы делать деньги в желудке, надо было, удалившись в другую комнату, напихать их себе за щеку, а потом, выйдя к друзьям, выплюнуть их, одну монету за другой, делая при этом судорожные движения, как будто вас тошнит. Все остальные чудеса были в том же роде. Мы закинули книжку в крапиву и стали мечтать о том, как мы, когда вырастем, поедем в Лодзь и отомстим обманщикам. Было жалко трех рублей и революции, которая лишилась мощной финансовой базы.
С Петькой пришли в Ельдигино и новые студенческие песни. Очень мне нравилась песенка про обыск:
У курсистки под подушкой
Нашли пудры фунт с осьмушкой,
У студента под конторкой
Нашли баночку с касторкой.
Сам жандармский генерал
Полон рот ее набрал,
Плюнул, свистнул, говорит —
«Бесприменно – динамит».
Динамит не динамит,
А как выпьешь, так палит.
Осенью у нас были две свадьбы. Во-первых, студентка Варя вышла замуж за Петьку Доброхотова, который, при этом, ничуть не посолиднел, хотя и купил новую пару. Во-вторых, вот это самое удивительное, что произошло во-вторых. Это требует объяснения.
Армандовские барышни имели похвальную привычку воспитывать бедных ребят. То есть, они просто уделяли часть денег (из получаемых ежемесячно на булавки по 300 рублей) на обучение и содержание избранного ребенка. Ребенок становился вхож в дом и ласково там от времени до времени принимался. Помню, например, такой патронируемый из рабочей семьи был у тети Наташи – Андрей Горбушин. Это был очень серьезный молодой человек. При мне он уже окончил гимназию и поступил в инженерно-технологический институт. Он отлично учился и, в то же время, вел подпольную революционную работу. Он приходил в бабушкин дом студентом или, потом, во время войны, офицером саперных войск, держался скромно, но с чувством собственного достоинства.
У тети Мани был парнишка из недалекой деревни Бортнево. Он тоже окончил гимназию и учился в медицинском институте. Звали его Василий Ильич Николаев. Из него вырос красавец-мужчина, щеголь, балагур, вивер, занимательный рассказчик. В Ельдигине он оглушал всех своей болтовней, всегда имел в запасе какие-нибудь сенсации, ходил на охоту, ловко играл в винт с бабушкой и дедушкой. Когда он окончил институт, он внезапно посватался к своей благодетельнице. Она была в восторге. Хотя горб у нее был небольшой и не очень кривил фигуру, она понимала, что Вася был ее последний шанс.
Ей было 28, ему – 23. Она вся расцвела от счастья, и старики были не в силах ей отказать. Конечно, они понимали, что это – брак по расчету, но … куда денешься?
Свадьба, первая в семье после кувыркколлегии, выкинутой отцом, была очень торжественна. Вася – в сюртуке с нафабренными усами, Маня, утопавшая в чем-то нежно-воздушном, скрывавшем ее физический недостаток, оба были великолепны. Существовал обычай, что при шествии жениха и невесты из дома в церковь, перед ними нести икону должен был какой-нибудь мальчик. Почетная должность была поручена мне. Я до того волновался о впервые возложенном на меня ответственном поручении, что ухитрился, сходя по лестнице террасы, зацепиться каблуком за ступеньку и растянуться на земле вместе с иконой. Процессия так и ахнула. Раздались голоса: «Дурная примета». Церковь отделялась от господского дома только лесной полосой из елей и забором, в котором сделали пролом, чтобы процессии не надо было обходить кругом по грязной дороге. Я, ковыляя на ушибленную ногу, донес икону. В церкви торжественность обряда немного сгладила происшествие. Эффектно выглядели шафера – Петя Доброхотов и Вучетич-Драгович-Оздренич, державшие венцы над молодыми.
Вечером на свадебный пир съехались родные – Арманды: Пушкинские, Алешинские, Пестовские… Среди шумной, разодетой толпы смешно и грустно было глядеть на родителей Васи, крестьян-бедняков, которые сидели на почетном месте, не зная куда деться от стыда за свою нищету и неуменье управиться с многочисленными вилками и рюмками. Очевидно, они страдали в занятых у богатых соседей сапогах, которые были им невпору (обычно они ходили в лаптях). Бабушка напрягалась, вспоминая какие дела могут интересовать деревенских, и пыталась вести разговор об урожае и удоях.
В Москве дедушка снял для Васи и Мани шикарную квартиру, через два дома от своего особняка, и отвалил громадный куш на приданое. Тем не менее, счастья в их доме не получилось. Когда я заходил к ним, я всегда заставал их раздраженными, злыми, в квартире – хаос, постели не прибраны. Желчный характер Мани, ее лень, избалованность, неуменье вести домашнее хозяйство, привычка до часу дня валяться в постели – бесили Васю. Он отвечал на это замашками холостой жизни, может быть, выпивал, играл в карты и, уж, конечно, изменял. Допускаю, что у него были мысли, как бы, сохранив богатство, избавиться от сварливой, горбатой жены. Я чувствовал себя виноватым в их неудачном браке.
В Москве я перешел из детского сада в школу. Школа принадлежала той же Свентицкой и помещалась на втором этаже того же дома, что и детский сад. В мезонине над ней жила сама Мария Хрисанфовна с братом Николаем Хрисанфовичем – добрым чудаком, который носил длинные волосы, был чем-то знаменит и, казалось, только что вылез из сказок Андерсена.
Большинство ребят перешли со мной из детского сада. В школе царили такие же демократические и семейные порядки. Мальчики и девочки учились вместе, что практиковалось тогда только в немногих частных школах. Три первых класса считались приготовительными, затем счет классов опять начинался с первого.
В учителя подбирали только идейных педагогов, всеми делами руководил педагогический совет, в президиум которого скоро была избрана моя мама. Я ценил особенности нашего училища и на первой своей тетрадке вывел: «Ученик 1-го приготовительного класса передовой школы свободного воспитания Д. Арманд».
От нашей первой учительницы, маленькой Веры Сергеевны, мы ожидали, что она сразу откроет нам тайны науки. Однако, случилось разочарованье, когда речь зашла о том, что надо сидеть прямо, не резать парту ножом, не болтать ногами… На втором уроке мы учились правильно держать ручку и заворачивать учебники. Все это мы запомнили. Особенно, разговор о резании парт. Это идея! И на следующий урок принесли перочинные ножики.
Дальше пошло письмо, которое сводилось к писанию косых палочек в тетрадке в две линейки. Я с презрением заявил, что я уже умею писать, и это мне ни к чему:
– А ну, напиши хоть одну строчку. Если получится, я тебя освобожу от дальнейших уроков, пока мы тебя не догоним, – сказала Вера Сергеевна.
Палочки у меня выходили за строчки вверх и вниз, клонились направо и налево, были то жирными, то совсем тоненькими. Вера Сергеевна показала мою тетрадку классу. Все засмеялись.
И она вывела без всяких косых линеек ряд палочек на доске, идеально правильных, строго параллельных и одинаковых, как оловянные солдатики. Я был не только ленив, но и честолюбив. И засел за палочки, палочки с хвостиком, кружочки и прочее, от старанья высовывая язык. Но совершенно был не способен написать несколько строк, не посадив кляксу. А когда я ее сажал, мне казалось, что свет меркнет в моих очах. Я впадал в бурное отчаяние, заливался слезами и, в лучшем случае, вырывал страницу, если не начинал новую тетрадку, на которую сажал новую кляксу.
В нашем маленьком школьном мирке отражались мировые события. В то время главным событием была балканская война. Братушки, побив турок, теперь дрались между собой из-за дележа добычи.
В школе был обширный двор и сад, обсаженный по краям желтой акацией. На больших переменах на одном его углу возникал штаб II-го приготовительного (турок), в противоположном – наш (братушек), и начиналась братоубийственная война. Впрочем, турки считали, что они – братушки, а мы – турки. Мы крались по дорожкам, устраивали засады за скамьями, иногда осаждали вражеский штаб с таким упорством, что бледнела осада Адрианополя болгарами. Во время сшибок Вера Сергеевна и воспитательница II-го приготовительного бегали вокруг и, пока они оттаскивали одного драчуна, в бой бросались два десятка других.
– Остается только нам с вами драться, – сокрушались учительницы.
И однажды я так огрел по голове палкой какого-то турка, что он упал, из головы потекла кровь. Мы в страхе разбежались. Турка отнесли в школу, сама Мария Хрисанфовна клала ему примочки. Потом его отправили домой на извозчике. Он болел недели две, кажется, получил небольшое сотрясение мозга. Турок оказался Глебушкой Виноградовым, одним из двух близнецов – Бориса и Глеба, на год старше меня, добродушнейшим и безобиднейшим существом в мире. Он никогда не дрался, но всегда толкался среди дерущихся и кричал: «Урра!» К счастью, отец его был врачом, он его и выходил.
На допросе всего класса я сознался в содеянном преступлении. Меня водили в мезонин к Марии Хрисанфовне. Она только воскликнула:
– Ну как ты мог! Как ты мог? И кого – Глебушку!
В свое оправдание я мог привести только банальный аргумент всех преступников: «Мол, был пьян, ничего не помню». Действительно, в драке я так возбуждался, что совершенно походил на пьяного. Мама звонила родителям Виноградовым, узнавала про состояние Глебушки, извинялась за сына. Случилось так, что Глебушка, возможно, по моей вине, остался на второй год. Он был так незлобив, что охотно сел со мной за одну парту, и мы стали закадычными друзьями.
Военные действия в школе продолжались. Педагоги были бессильны что-либо сделать, пока 29 сентября не был подписан Константинопольский мирный договор. Когда нам об этом рассказали, мы тоже прекратили драки класс на класс.
У нас в классе училась Леночка Сытина, внучка известного издателя Ивана Дмитриевича Сытина. Леночка имела неосторожность пригласить меня и еще нескольких ребят к себе на день рождения. Все дети пили чай с пирожными, но я скоро завелся, влез на буфет и, пролетев над головами гостей, сидевших за столом, плюхнулся на диван, стоявший у противоположной стены. Старый издатель был совершенно терроризирован. Мама спешно со многими извинениями увела меня домой.
В гостях у Юры и Игоря Веселовских я был в своей стихии! И мог даже кое-чему поучиться. Мои товарищи показали трюк, до которого я не додумался. Запершись в детской, они закатали ковер, вытащили откуда-то банку спирта, налили на полу порядочную лужу, насадили на перо ручки пистон от игрушечного пистолета и ловко бросили ручку в середину лужи. Пламя вспыхнуло, заняв квадратный аршин пола и на полкомнаты в высоту. Это было великолепно! И притом никакого дыма, никаких улик! На полу вскипел воск, которым он был натерт, но ведь под ковром не видно. Я раздумывал, где бы достать спирт, но неосторожно поделился с мамой открывшимися передо мной возможностями. С тех пор, все горючие вещества тщательно от меня прятали, а на приглашения к Веселовским мама отвечала, что «у Дани болит горло». И к Сытиным меня больше не приглашали.
В то время мама написала книжку для детей. [8 - Лидия Арманд. Мамины сказочки. М., 1913, изд-во И. Д. Сытина.] На первой странице значилось: «Эти сказки для тебя, мой сыночек». Иллюстрации были такие же милые и наивные, как и сами сказочки.
Иногда после обеда нам объявляли, что последнего урока не будет, а вместо него Мария Хрисанфовна будет нам рассказывать сказки. Все три приготовительных класса рассаживались как попало, даже на полу вокруг рассказчицы. Толстенькая Мария Хрисанфовна, состоявшая из трех шаров и напоминавшая мне бабушку Софью Осиповну, излучала из себя уют и напускала приличествующую случаю таинственность.
Папа с Тамарой поселились в соседнем Первом Неопалимовском переулке. Каждый день два раза я проходил мимо их квартиры: в школу и из школы. Иногда я к ним заходил. Меня встречали очень ласково. Особенно старалась Тамара. У нее даже были для меня всегда запасены шоколадные конфеты. Я их ел с мрачным видом и думал: «Небось, хочешь откупиться конфетами, что забрала у меня папу? Все равно я тебя не люблю». Но вел себя прилично. Заходил я больше по настоянию мамы, которая говорила:
– Ты бы навестил Леву, он без тебя очень скучает.
Вся комната у них была завешана грузинскими коврами. «Ишь, развесила!» – ворчал я про себя. На полках и этажерках стояли вазочки с вытянутыми горлышками. Подумав, к чему бы придраться, я заключал: «Как удавленники!»
Дедушка и бабушка не признавали второго брака папы, решительно отказывались видеть и принимать у себя в доме Тамару. Впрочем, тетки Наташа и Женя жалели брата, видели в его поступке скорее несчастье, чем преступление, и потихоньку у него бывали. Сам папа приходил иногда в Трубники, но при его приходах всегда чувствовалась неловкость, говорили не о том, о чем думалось.
Весной Тамара родила мертвого ребенка:
– Вот, Бог-то и наказал. Он правду всегда видит. У Лидии-то Марьяновны какой шалун растет, а у Тамары Аркадьевны – выкидыш, – шептала прислуга в бабушкином доме.
Все это так подействовало на папу, что он попал в санаторий для нервно – больных. Санаторий находился в Крюкове по Николаевской (теперь Октябрьской) железной дороге. Мы с мамой ездили его навещать, когда он уже выздоравливал. Когда мы приехали, там уже была Тамара. Это было скучно, однако, надо же было случиться, что в этот же день навестить папу надумали и старики. К счастью, Тамара заметила их приближение в окно и поспешно ретировалась, чтобы избежать встречи. Два часа, пока дедушка и бабушка были у папы, она просидела в мокром лесу, где еще не совсем сошел снег.
В санатории лечили трудотерапией, т. е. предлагали больным полдня работать в столярной мастерской под руководством инструктора. На неврастеников это оказывало самое благотворное действие, особенно, на интеллигентов, которые никогда не держали в руках рубанка. С каким увлечением папа показывал мне свой верстак и инструменты! Потом он показывал мне свои изделия: полочку, начатую табуретку.
Из Норвегии приехал Саша Гельфгот с Мишкой. Они поселились у нас. Через месяц появилась некая дама – Виктория Михайловна Бельдзишевская. Если человек состоит из души, тела и паспорта, то у этой особы первые два компонента были в точности как у нашей Лены, и только третий принадлежал какой-то таинственной Виктории Михайловне. Однако, называть человека полагается по паспорту, и мама строго настрого запретила мне называть Лену Леной, даже наедине, чтобы потом, при чужих людях, не ошибиться. К новому имени – Толя – очень трудно было привыкнуть, и я долгое время избегал ее вообще как-то называть. Даже Саша не мог привыкнуть и придумал какой-то средний нейтральный вариант – Лёся. Поселилась Лена отдельно от мужа и сына и занималась какой-то таинственной «подпольной» работой. Близкие, родные и друзья были посвящены в тайну мадам Бельдзишевской, но никто из них не проговорился до самой революции. Убеждения мамы эволюционировали. Однажды она задумалась над судьбой преследуемых и убиваемых животных. И, со свойственной ей последовательностью, объявила себя вегетарианкой. Это было так необычно, что вызвало сенсацию. Однако, она не только не боялась насмешек, но всегда открыто защищала и проповедовала свои взгляды. Дома она распорядилась варить ей только овощи. Большой переполох вызвало ее вегетарианство в Трубниках. «Как же быть, в воскресенье Лидочка придет, и ей нечего будет есть!» Напрасно мама убеждала, что ей хватает гарнира и сладкого, к ее приходу был всегда приготовлен отдельный, отличный вегетарианский обед. Но дедушка с бабушкой и все тетки беспрерывно справлялись, сыта ли она. Они были уверены, что человек сразу умрет с голоду, как только откажется от ростбифа. Меня мама не принуждала менять свои привычки.
– Вырастет, пусть сам решает.
А мне приходилось пить мясной экстракт, каждый день, вместе с железом и прочей медицинской дрянью, которой меня пичкали, так как я числился слабым и нервным ребенком.
Лето стояло сухое и жаркое. В конце июля в воздухе повисла какая-то дымка. Люди сначала не понимали ее происхождения. Потом запахло гарью. Стало ясно, что где-то поблизости горят леса. Курортники морщили нос, прокашливались, но, в общем, полагали, что это их не касается.
Глава 8
Первая мировая
//-- Даня --//
Первого августа Германия объявила войну России. Это уже касалось решительно всех. Ведь мы почти на фронте. Германскому флоту ничего не стоит зайти в Финский залив, конечно, Хунгербург, слой обнаженных тел на пляже, явится его первым объектом бомбардировки! Поднялась паника. Все бросились на пристань. И тут выяснилось, что мы в мышеловке. Спереди мерещились немецкие подводные лодки, а сзади было море огня. Пароходство грозило прервать сообщение, ввиду опасности плавания вдоль горящего леса. Но все-таки не прервало. Бог знает как, мы взгромоздились на палубу переполненного парохода.
На первой же версте стало трудно дышать от дыма. Народ забился в каюты. Задраили люки, но там была такая жара и духота, людям становилось дурно. Вскоре, огонь появился на левом, а потом и на правом берегу. Искры долетали до парохода, и команда стояла на палубе наготове с брандспойтами. А фарватер, как назло, вилял и заставлял приближаться то к тому, то к другому берегу.
Но все обошлось благополучно. Дальше пошли тлевшие гари. Дым уменьшился. Пассажиры, оживая от удушья и страха, постепенно вылезли на палубу.
И пути-то было всего двадцать верст.
Нарва встретила нас всеобщей мобилизацией. По улицам маршировали. Вокзал был полон новобранцев.
Хоть мне и нравилась эта суета, охватывало предчувствие чего-то неотвратимого, надвигавшегося тучей на всю страну. А мама ехала в поезде с плотно сжатыми губами и глазами, устремленными в одну точку.
По приезде, мама снова выписала няню из деревни, взяв с нее слово прекратить антитамарные инсинуации. Был август, и мы опять поехали в Ельдигино. Там все было по-прежнему, только из деревни доносилось непрерывно пьяное пение и матерная ругань новобранцев. Но я забыл мрачные впечатления последних дней в Эстляндии и, почему-то, принялся балясничать пуще прежнего.
Впрочем, я не все время хулиганил. На чердаке я нашел папин старый велосипед. Это был второй, более современный образец машины. Первый, на котором он учился в прошлом веке, имел громадное переднее колесо и крохотное заднее. Второй – образец двадцатого века – был нормальным, но почти полностью испорченным: заезженный и раскулаченный. Выбора у меня не было, ведь детских велосипедов тогда, и в помине, не существовало.
Вытащив машину на свет Божий, я ее тщательно обследовал. Недостатки были ерундовые: не хватало лишь дюжины спиц, двух камер, одной педали и седла. Неужели это может меня остановить?! Седло, скажем, мне было ни к чему, ноги у меня были коротки, и я доставал до педали только с рамы. Остальные же недостающие детали были бы, конечно желательны, но, по мне, вовсе не обязательны.
Сначала я залезал на нее с пня и сразу же несся по прямой дороге, круто спускавшейся к пруду. А дорога! Грязная, разъезженная, в колеях и ухабах. Тормозов у велосипеда не существовало: задний из них не был предусмотрен самой конструкцией, а передний – давно сломан.
К концу недели, я уже проезжал весь спуск, длиной в СТО саженей. На гору велосипед ехал на мне. Я был грязен, как шмаровоз, косточки у щиколоток разбиты педальными кривошипами.
Дедушка, поглядев на меня, пробурчал:
– Что делать, пока этот малый окончательно не угробился, придется отдать ему мой велосипед.
Вот это заработал! Вполне исправная машина, с задним и передним тормозами, с насосом и кожаной сумкой, полной инструментов! До сих пор я на нее только облизывался и вдруг получил в полное распоряжение. Правда, еще год предстояло ездить на раме, но это мелочи. Обучение было перенесено на дорожки парка. Через два дня я уже ездил, не попадая в кирпичные канавки по краям дорожек, а через неделю – носился по «гребешкам», взлетал на узкие горбатые мосты!
Мама находила, что все это недостаточно закаляет мое мужество, и попросила дедушку обучить меня верховой езде. Дедушка поставил дело солидно. В то время Коряга и Цапля вышли на пенсию и взамен их приобрели двух молоденьких кобылок: Четку и Чавку. Кучер Степан, сперва, приучил их к верховой езде. Купили английское седло. Тому же Степану поручили быть моим тренером. Он получил задание – беречь барчонка как зеницу ока, потому проявлял крайнюю осторожность. Первые два урока он позволил мне ездить только шагом. Потом мы рисковали (я на Четке, он на Чавке) прокатиться полверсты рысью. Мы всегда курсировали по одной и той же трассе: вдоль булыжного шоссе две версты до Дарьина и обратно. Было умеренно скучно. Но когда я похвастался, что езжу верхом на Четке, Саша меня поднял на смех: «Он ездит верхом на щетке! Я в три года ездил».
Помню, что в этот период мама была коротко знакома с Анной Семеновной Голубкиной и виделась с ней нередко. В 1914 году в Москве, в Музее изящных искусств была выставка Анны Семеновны. По её желанию, выставка устраивалась с благотворительной целью, а именно: для помощи раненым, семьям погибших и беженцам. Сама Анна Семеновна тогда очень нуждалась и не могла нанять достаточно рабочих для расстановки скульптур. Мама вызвалась ей помочь и взяла меня с собой. Я носил подставки, обтянутые суровой холстиной, горшки с цветами, этикетки с названием скульптур и тому подобные вещи. Мама с Анной Семеновной и каким-то еще мужчиной двигали большие скульптуры. Глядя на них, я решил помогать. Среди привезенных скульптур я облюбовал головку ребенка, которая мне очень нравилась. Я подхватил её и отправился за всеми в зал. Боже, какая она оказалась тяжелая! Я не представлял себе, сколько может весить такой, казалось, небольшой кусок мрамора. На полдороге я выпустил скульптуру из рук, она грохнулась на пол и покатилась. У Анна Семеновны, видимо, дыхание перехватило и лицо побелело. Я окаменел. К счастью, головка не разбилась. Мама схватила меня за руку:
– Страшно подумать, что было бы, если б ты ее разбил, ведь ей цены нет!
Весной 1915 года я в четвертый раз поехал в Ельдигино. Там все было по-прежнему. На Троицу к нам тянулись процессии. Местные жители приходили из разных деревень. Их спрашивали:
– Откуда вы?
– С Ельдигина, с Бортнева, с Семеновска, с Ракова, – последнее звучало неприличным каламбуром, и мы с Клейменовыми немало его обыгрывали.
Приходили сперва мужики приодетые, с березкой. Останавливались у входа в сад и что-то басовито пели. К ним выходил барин и давал пятерку на водку. Они кланялись низко и довольные уходили. Затем приходили бабы. Пели пискляво, к ним выходила барыня и давала трешку на чай. Затем появлялись девушки, к ним выходили кто-нибудь из барышень и давали два рубля на семечки. Последними прибегали ребятишки, к ним выходил барчук, то есть, я и давал рупь-целковый на леденцы. Потом шли группы из другой деревни, и вся церемония повторялась.
И так: с утра до обеда. Приходили и на дедушкины именины, и еще на какие-то праздники. Я всегда стеснялся выходить с рублем и долго кочевряжился, но няня меня всегда уговаривала.
– Да ждут же ребята, не мори ты их!
В Духов день бывал на селе престольный праздник. Устраивалась ярмарка. Устанавливались карусели, балаганы с петрушкой, «Старик на горах» – местный острослов, который болтал без умолку и вгонял в краску каждую проходившую девушку. Были и цыганы с медведем, и множество ларьков со всякой снедью: леденцами, турецкими бобами, печатными крашеными пряниками.
Я всегда просился на ярмарку, хотя она, конечно, сильно уступала вербному базару на Красной площади. Пошел я и в этот раз под конвоем нянюшки, понятно, один я на село ходить боялся. Мы погуляли благополучно, когда уходили, в народных массах пробудились предвестники грядущей революции. Человек пять ребят пошептались:
– Пугнем барчонка, чтоб здесь не шлялся!
И в нас полетели камни. Ребята кидали с довольно большого расстояния, но удивительно метко, как-то сбоку и снизу, как я, сколько ни учился, не мог научиться. Мы обратились в бегство. Но один камень пребольно угодил мне в мягкое место, а няне попало по затылку. Пожалуй, ей пробило бы голову, если б не большой пучок, который она носила и который смягчил удар.
Все мои тетки – Тумповские и Арманды, дыша духами и туманами, обожали в те времена Блока.
Женя писала:
Июльский полдень, трепет лета,
Цветенье лип и душный зной
В руках любимого поэта
Избранный том – в душе покой.
В то лето и я увлекся поэзией. Приезжавшая в Ельдигино Мага находила у меня под подушкой томик Блока «Нечаянная радость». Я вдохновился и выдал на-гора стишки:
Вот настал вечерок,
Ходит вокруг меня
Мой спутник
Александр Блок.
Мы собрались сюда,
Чтоб сочинять стихи.
Вдруг раздался крик:
– Хи, хи, хи, хи, хи, хи, хи, хи!
Я тотчас забыл об этой поэме, но Мага подобрала ее и послала Блоку, с которым была знакома, написав, что она была навеяна его стихами. [9 - Это мое первое грехопадение вскрылось спустя 62 года, когда в литературном архиве раскопали письмо М. М. Тумповской с приложением моего стихотворения, и мне на восьмом десятке пришлось за него краснеть. Был и ответ Блока весьма неодобрительный: «Ваш племянник не абериут?»]
Еще больше, чем Блок, мне нравился сборник «Чтец-декламатор», который я где-то подцепил. Особенно ценил я и декламировал наизусть стихи Саши Черного:
Спи мой мальчик,
Спи мой чиж,
Мать уехала в Париж.
Чей ты, мой или его?
Спи мой мальчик, ничего…
Жили-были два крота…
Вынь-ка ножку изо рта
…..…
Баю-бай вернется мать
Сына нового рожать…
Или стихи, автора которых я не помню:
Джанбат кабардинец джигит удалой
Домой возвращался вечерней порой
С добычей богатой, с набега лихого.
Вот гонит он вихрем коня вороного
И пули быстрее к аулу летит
Жена молодая там дома сидит.
Она меня ждет, ненаглядная крошка…
Жена, разумеется, сидела с другим джигитом. Убитый горем Джанбат горько жаловался своему товарищу на ее коварство. Тот сказал, что надо быть умнее, вот он всегда держит жену под замком. Однако, и она сидела с любовником. Они встретили старого деда, который, по его словам, всегда носил свою старуху в корзине на плечах.
Поставил, открыл, там обнявшись вдвоем
Сидела старуха с чужим стариком.
Няня смеялась до упада над этими стихами, а мама негодовала, что я засоряю такой чепухой свою голову.

Взрослые, похоже, чем-то увлекались. Я сгорал от любопытства, но от меня все строго хранили тайну. Они шептались, что-то по вечерам приготовляли, передвигали столы, пораньше отправляли меня спать. Позже мне мама рассказала, что в то время в Ельдигино занимались спиритизмом. Варя Доброхотова оказалась медиумом, с ней блюдечко хорошо вертелось. Среди всякой ерунды, которую оно выписывало, бывало что-нибудь дельное. Большой удачей мама считала приход духа покойной бабушки, ее матери. Мама спросила ее:
– Есть ли загробная жизнь?
– Не бойся, после смерти душа поймет противоречия, – ответило блюдце.
Мама придавала этим туманным словам значение.
Я допытывался: «Может, кто-нибудь баловался?»
– Нет, никто не мог баловаться. Все были люди честные и серьезные. Кроме того, мы производили проверку – всех по очереди выводили из цепи.
Мне подарили лобзик, и я увлекся выпиливанием, хотя пилки в моих неловких руках так и летели. Потом заимел выжигательную машинку, которые в те времена делались с резиновой грушей для подкачки воздуха и спиртовкой для его подогрева. Раскаленный воздух проходил через полую иглу и нагревал ее. К игле я относился с особым уважением, так как мне объяснили, что она нержавеющая – платиновая – и стоит дороже золота. Я регулярно наполнял комнату дымом от жженого дерева, от которого кашлял.
Следующий подарок от бабушки-дедушки, подсказанный мамой, был набор переплетных инструментов: двое тисок, станок для сшивания книг, круглый нож для обрезов, клеенка и всякая мелочь. К этому купили картона, цветной бумаги для переплетов и столярного клея для проклейки корешков. Но мама взялась осваивать ремесло вместе со мной, и мы сделали первые две книги. После этого было решено выйти на мировой рынок и принимать экспортные заказы. Я взял у всех теток по книжке и обещал сделать в лучшем виде и в короткий срок. Я держал их всю зиму и сдал потом с рваным и кривым обрезом, перепутал листы, насажал клеевые пятна. Но заказчики были рады, что заказ как-никак сделан.
Как ни странно, я увлекался также вышиванием. Вышивал цветочки и бабочек крестиком по канве или по наколотым трафаретам. Ну что ж, ничего особенного, ведь вяжут же некоторые старички втихомолку варежки и прочее. Это объясняется диалектикой и единством противоположностей. Одним словом, я вышил для бабушки диванную подушку, для дедушки я свел на фанеру с Брема арабского скакуна, выжег ему глаза, ноздри и гриву и поставил его на ком глины. После того, как я выкрасил глину зеленой акварелью, получилось недурное пресс-папье. Взял четыре книги в собственных красных и синих переплетах и пошел на Пасху поздравлять.
Налево от прихожей был кабинет дедушки, направо – все остальные комнаты. В кабинете было пусто. У меня явилась идея поставить пресс-папье прямо на стол, на бумаги. Вот-то дедушка удивится и обрадуется, когда придет. Так и сделал. Вся семья сидела за столом. Я всех обошел, начиная с бабушки, всем отдал подарки. Восторгам моему мастерству не было конца. Дедушка сидел, опустив глаза в тарелку, сопел, делая вид, что это его не касается, и даже начал похрюкивать:
– А дедушке-то, дедушке-то, ты ничего не принес? – с укоризной воскликнула Наташа.
Я ужасно смутился. Как же я, не подумавши, дедушку обидел. Раскрыть секрет? Но тогда сюрприза не получится. Весь эффект пропадет! Все же я понял, что необходимо эффектом пожертвовать, и признался, что подарок в кабинете. Дедушка вскочил, даже оставил ростбиф, который начал резать, побежал в кабинет, притащил моего коня. Как он сиял!
Вот, бывает, что какой-нибудь поступок всю жизнь потом стыдно вспоминать. Так, мне запомнился этот случай. Глебушку – не стыдно, ну, стукнул в честном бою, с открытым забралом, а, вот, дедушку обидел – почему-то переживаю до сих пор.
Война шла своим чередом. Охотнорядцев и хитрованцев до того разбирал патриотизм, что они пошли громить доступных им немцев. В магазинах Линдемана и Роберта Кенца на Мясницкой разбили витрины и разворовали все сверла, метчики и напильники. У Циммермана на Кузнецком – выбрасывали пианино со второго этажа на тротуар и разбивали скрипки об головы служащих этих магазинов. Из нашей семьи только Васю взяли в армию военным врачом. Папу не взяли – он был единственный сын и предполагалось, что он кормит своих престарелых родителей, таких по закону не брали.
Женин ухажер (один, или даже не один) был взят в армию. Она стала вести Дневник.
Глава 9
Настроения странные и туманные
//-- Женя (дневник) --//
//-- 31 августа 1915 г. --//
…В. не пишет давно… Не знаю ни его жизни там, ни, толком, обстановки. Ну, что будет, то и будет, во всяком случае, больше всего мне хочется, чтоб он был там здоров и не растрепан психически.
…Горизонты войны и внутренней политики чрезвычайно туманны, что будет дальше – не знаю, но чем дальше живу, тем больше вижу, что в жизни властвуют какие-то уравновешивающие начала, которые всякий порыв и всякое событие (в жизни отдельных людей и в жизни, вообще) вбивают в какую-нибудь колею, по которой жизнь и течет. Люди этому покоряются, пока не наберется энергии, чтобы толкнуться из него вон и тут же попасть в другую колею, которая их так же преспокойно потащит.
Одно из самых тяжелых явлений сейчас – беженцы, люди, теряющие все свое достоянье и всякое подобие жизненного уклада. Правда, жизнь хоть кого затравит, как зверя. Эти толпища людей, эта «саранча»…
//-- 19 сентября --//
Он говорит: «Если ты достаточно революционизирована, то живи духовно, проявляй себя». Я не знаю, революционизирована я или нет, но я страдаю (и чем дольше, тем больше) ото всей этой, зажавшей мою душу, автоматики. Пускай страдает, пускай подрывается организм, только бы не эта внутренняя мертвечина, в которой гибнет всякое живое чувство, всякая живая мысль. Я боюсь, что у меня не хватит нервных и физических сил, и тогда вся эта внутренняя буча может отлиться в лунатизм и подавленность, ну, да Бог не без милости, да и все-таки на моих нервах уже довольно всего проехало, и благополучно.
В добрый путь, Евгения Эмильевна, валяй, с Богом. Живи, хоть внутри, если не можешь снаружи.
Переехали в Москву. На курсах забастовка. Лекции начнутся 22-го. Приезжал В. Было нехорошо – во-первых, были тупы, а по этому поводу и жестоки. Что касается жестокости, то думаю, что она тяжелее пришлась мне, так как я в таких случаях способна страдать совершенно идиотским образом.
Женька, будь здоровее.
Ну, да ладно, все образуется, так или иначе. Только, что не иначе, а во что бы то ни стало, так.
Все мило мне в тебе
И то, что ты в застенчивости юношеской
Кажешься суров,
И легкий пух на верхней чуть приподнятой губе,
И взор опущенный и детская правдивость слов. [10 - Стихи Жени не датированы и, таким образом, не всегда прямо относятся к событию, описанному в дневнике.]
//-- 29 сентября --//
Глупая, ты глупая женщина. Просто люблю и буду любить, сколько бы ни философствовала. Надо браться за занятия. Госпиталь разбился, формируется вновь. Приезжал в Москву В., сегодня уезжает в Арзамас, а может быть, еще и опять вернется.
Что касается меня самой, то явилось желание писать стихи. Вот-те фунт! Милая Женечка, не забывай, что единственное, в чем ты цельна и сильна, это чувство; мысль твоя чрезвычайно сбивчива и не последовательна, хоть ты и умна душою, но все же, логически, твои выводы похожи на рисунки трехлетних детей.
Любить тебя так было радостно и полно,
Как в яркий полдень судну, рассекая волны,
Им подставлять свою крутую грудь
Как ветру пробегать в равнинах путь
Как грому властно отвечать порывам молний. [11 - Орфография и пунктуация идентичны оригиналу (Е. А.).]
//-- 2 ноября --//
Таким людям, как я, положительно, не имеет смысла писать дневники – получается впечатление полной психической разбросанности, а, между тем, в фактах я последовательна и, в достаточной степени, выдержана. Вопрос: в чем дело? Ответ – слишком много субъективности.
Режу труп – не противно ни капельки. Работаю охотно. А по части всякого прочего, так, черт знает, как разнервничалась, даже менстр. совершенно не во время. Ну, и дура.
А все-таки жить хорошо и, ой, как же крепка моя привязанность…
//-- Даня --//
Осенью меня отдали в Благушинское коммерческое училище. Благуша была мещанским пригородом Москвы, за Семеновской заставой. Трамвай кончался в самом её начале, в училище надо было ходить пешком – две версты. Дорога ныряла под Окружную, а потом тянулась между скучных деревянных домишек и огородов по немощеным улицам. Училище помещалось в красном кирпичном двухэтажном доме с башенкой и было окружено большим садом, где имелся даже маленький замусоренный прудик. Училище окружали немецкие фабрики: Пфейфера, Кудлинга, Бонакера, Раузера и Ридлонга, а через улицу жужжал какой-то таинственный «Гном и Рон». Говорили, что он делает моторы для первых русских аэропланов.

Училище было совместное, небывалый либерализм по тем временам. Во 2 классе девочек была одна треть, и сидели они в особом ряду парт, не смешиваясь с мальчиками. Любой ученик скорей провалился бы сквозь землю, чем сел за одну парту с девчонкой. Девочки все были в форме: зеленые платья и черные передники. Мальчики не имели обязательной формы, хотя большей частью носили серые гимнастерки. Обязательной была только коммерческая фуражка: с зеленым околышем и черным кантом.
Я гордился своей первой в жизни фуражкой, несгибаемой, как будто она сделана из кровельного железа. На второй день я, катаясь по пруду на плоту, сделанном из старой двери, красуясь перед девочками, уронил фуражку в воду, после чего она потеряла свой гонор, села, стала мне мала и покрылась разводами. Тогда я ей задрал тулью спереди, а с боков загнул на уши, как у отчаянных старших гимназистов.
Обстановка в училище была хуже, чем у Свентицкой, но лучше, чем у Благовещенской. От ребят меньше воняло, классы были светлее и чище, и даже было некоторое количество приличных учителей. Но были и гады. Среди них главный – учитель пения. Немец, толстый и рыжий, с зализанными волосами. Заставлял нас петь под скрипку, на которой противно пиликал. Он был черносотенцем и всегда начинал урок с «Боже, царя храни». Потом шло «Славься, славься наш русский царь…» и дальше все в том же роде. Я считал себя социалистом, принципиально не желал петь монархические гимны, но на открытый протест у меня не хватало мужества, и я раскрывал рот в такт пению, но не издавал звуков.
Праздником были для меня уроки французского. Я был далеко впереди класса, меня все звали «французом», и француженка, спросивши раза два, перестала обращать на меня внимание. Я спокойно погружался в Густава Эмара, держал книгу под партой и читал через щель. Была видна только одна строчка, но, подвигая книгу всё дальше, я так набазурился, что не ощущал никакого неудобства. Как раз в момент, когда кровожадные индейцы собирались поджаривать на костре белокурую героиню, а её благородный жених скакал ей на выручку, француженка, заинтересованная моим взволнованным видом, внезапно спросила:
– Арманд, проспрягай мне глагол «taire». [12 - Орфография и пунктуация идентичны оригиналу (Е. А.).]
Я молчал, и потому, что не слышал объяснения, и потому, что не мог переключиться от трагического положения красавицы на какие-то жалкие глаголы.
– Что значит «taire»?
Опять молчание.
– Это то, что ты сейчас делаешь, – сказала она и украсила мой дневник жирной единицей. Ведь, надо же – дневник «француза»!
Кажется, училище принадлежало купеческому обществу. Во всяком случае, во главе его стоял директор, который подписывался: «Зураб Александрович князь Лебедев». Это был кавказский князь какой-то экзотической национальности: то ли осетин, то ли чеченец. В меру полный, с орлиным носом и седеющей бородкой à la Napoléon III, всегда в мундире с галунами и снисходительной улыбкой на устах, он медленно проплывал по классам, всей своей фигурой внушая ученикам почтительное уважение.
За партой со мной сидел Валя Козлов. У Свентицкой всех: и учителя, и ученика называли по имени, здесь – только по фамилии. Козлов был гуманистом и мечтателем. Учился он с двойки на тройку, как ни старался. На следующий день после еженедельного подписывания родителями дневника, он не мог сидеть, поскольку его отец, мелкий лавочник, повышал его умственные способности, вколачивая их в мозги ремнем с казенной части. Мы быстро подружились.
Ввиду того, что мальчиков оказалось на два больше, чем могли поместиться в двух рядах парт, а девочек на две меньше, нас с Козловым под смех и улюлюканье всего класса пересадили в девичий ряд на самую переднюю парту. Отсюда возникли далеко идущие последствия.
Здесь я должен остановиться и вернуться лет на 5 назад, чтобы осветить ту сторону своей жизни, которой пока не касался. Речь идет о любви.
Еще в детском саду некая Верочка или Кирочка, не помню, воспылала ко мне страстью. Я милостиво разрешал ей застегивать верхний крючок моей шубы, до которого не мог сам дотянуться. Но, когда она однажды в раздевалке опустилась передо мной на колени и принялась стягивать с меня ботинки, я счел это за оскорбление мужского достоинства и пнул её ботинком в нос. Так кончился печальный наш роман. Тогда я еще не дорос до любви. А дорос я через год, в первом приготовительном. У нас учились две сестры: Витя и Женя Кнесс. Витя была умная девочка, но с продолговатым лицом и чёлкой, что, согласно моим представлениям, исключало возможность какой-либо симпатии. О Жене можно было сказать, что «кругла, красна лицом она, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне». Но, ужели я влюбился в меньшую? Так точно. Я даже испытал сладость мечтаний и построения воздушных замков.
Но это было недолго. Во втором приготовительном я обратил внимание на Юлю Марц за то, что она бегала быстрее многих мальчишек и, когда мы играли на большой перемене во флаги, часто захватывала неприятельский флаг, ловко увертываясь от преследований.
В Богородицкой школе я долго искал объект. Остановился, было, на Кирьяновой, но вскоре я убедился, что она просто распущенная, крикливая девчонка.
Когда я вернулся к Свентицкой, то сразу и без колебаний отдал свое сердце Маше Угримовой. Она была на класс старше меня. Черная, коротко остриженная с широким скуластым лицом, которое, как и фамилия, выдавало примесь татарской крови. Со времени балканской войны, мы враждовали с её классом, а она была вождем всей шайки. Окончательно она меня сразила, придя весной в школу в коротких штанишках (брюки у Свентицкой были не в моде). Ну, как было не влюбиться!
Хотя я был задира и драчун, но, при том, очень застенчив. Мне в голову никогда не приходило объясниться со своим предметом. Моя судьба была – молча сладко страдать. Но с Машей я не мог удержаться от проявления особых отношений, которые, мысленно, сложились в моей голове, хотя она платила мне великолепным презрением, таким, каким только может обливать второклассница жалкого первоклашку. Я всюду носился с пинцетом, который был мне нужен для двух целей: брать коллекционные марки и щипать зазевавшихся товарищей за мягкие части тела. И вот однажды, на перемене, заметив, что Маша бежит мне навстречу, я тоже устремился вперед и, на бегу, нечаянно, ткнул её пинцетом в живот. Я рассматривал это как первый акт ухаживания. Но Маша не улыбнулась, а взглянула грозно и побежала дальше. Через час меня вызвали к Марии Хрисанфовне: «Что ты наделал? Ты серьезно ранил Машу! У неё недавно была операция аппендицита, а ты ударил чем-то острым в это место! Пришлось нанять извозчика и отправить её домой. Она в тяжелом состоянии, родители её в отчаянии».
Можно себе представить, в каком отчаянии был я, когда плёлся домой. Как упрашивал маму позвонить Угримовым и узнать, что с Машей. Мама звонила и опять, как в случае с Глебушкой, извинялась за своего сына. Ей сухо ответили, что: да, положение серьёзное, вероятно, разошлись внутренние швы, вызвали доктора.
Через неделю Маша вернулась в школу. Она глядела не меня ненавидящим взором, под которым я весь съёживался. Но про себя решил, что мой выбор сделан на всю жизнь, я буду любить её, даже уйдя из школы, и когда-нибудь спасу ей жизнь.
Однако Лиза Берцуг, которая оказалась позади меня на соседней парте, была очень даже ничего. Среднего роста, с белокурыми косичками, уложенными венцом на голове (прическа, всегда мне особенно нравившаяся), с внимательными серыми глазами, с аккуратным слегка курносым носиком. И одевалась она особенно аккуратно, и тетрадки её всегда были аккуратны. Всё у неё было zierlich manierlich. [13 - Изящное и благовоспитанное.] Нечего и говорить, что она была отличница. Правда, в ней не было ничего мальчишеского, но и девчачьего не замечалось: легкомыслия, болтливости, ябедничества и других пороков.
Не только дружить, но и разговаривать с девочками в училище было не принято. Ну, в крайнем случае, попросить на минуту ластик. Мы с Козловым решились: вылили в парту чернила из своей чернильницы и обратились к девочкам с просьбой:
– Можно, мы будем макать к вам? У нас, почему-то, нет чернил.
– Что ж, макайте.
Мы целый день вертелись на уроках, обмакивая перья за спиной. Я даже ухитрялся макать одновременно с Берцуг и, когда писали диктант, радостно думал, что в моём диктанте есть частица и её души, так как ведь капля ее чернил при следующем обмакивании смешивается в чернильнице и попадает на мое перо. В общем, я не был требователен и удовлетворялся самыми малыми формами душевных контактов.
Зато по дороге домой я давал волю воображению. Проходя под Окружной дорогой, я мечтал, что когда-нибудь, вот-так, пойду по тоннелю, а она пройдет наверху, по мосту. Внезапно выкатившийся поезд её испугает, она отшатнётся и свалится вниз. Но я поймаю её на руки, подержу минутку и бережно поставлю на землю. А Козлов? Позади меня сидит Сурикова, девочка с оливковым цветом лица, с пухлыми щёчками и губками. Почему бы ему не влюбиться в Сурикову? Получается так: мы идем по туннелю, Берцуг и Сурикова прогуливаются по насыпи. Появляется поезд… Ну, и каждый ловит свою.
Другой вариант. Пожар в училище. Берцуг и Сурикова не успели выбежать. Мы с Козловым смело бросаемся в огонь… и т. д.
Но действительность оказалась изобретательнее мечтаний. Козлов мне признался, что любит… Берцуг. И я признался ему. Соперники? Нет, эта мысль даже не пришла нам в голову, ведь ни один из нас не рассчитывал на взаимность. Наоборот, мы наслаждались возможностью обмениваться мыслями о добродетелях нашего предмета. Идя из школы, мы подгадывали так, чтобы оказаться шагов на пятьдесят позади Берцуг, мы обсуждали её стати: как она обходит лужи, а как головку держит – царица! Когда она сворачивала на свою Александровскую улицу, мы не рисковали за ней следовать и стояли на углу, продолжая восхищаться, пока она не уходила в деревянный домишко. Но случалось, что она оборачивалась, на мгновение краснела, видя, что два балбеса смотрят ей вслед и обмениваются мнениями на её счет. А на другой день чуть заметная улыбка говорила, что, хотя ей стыдно самой себе признаться, но она, пожалуй, не против такого обожания.
Эта тройственная идиллия кончилась самым трагическим образом. Однажды, после очередной порки Козлов сказал:
– Больше я этого не вынесу.
Учиться лучше он не мог. «Могущий вместить, да вместит». Он не вмещал. И, получив следующий табель, исчез, оставив записку, что убегает на фронт, что надеется погибнуть за отечество. Я был потрясен этим поступком и больше не макал перо в чужую чернильницу, это казалось мне предательством, по отношению к погибшему, как я предполагал, другу.
Жизнь дома осложнялась холодом. Нашу дачу никак не удавалось прогреть. Топили по два раза в день, и все-таки ртуть в градуснике падала все ниже. К тому же, сказывался недостаток дров. Цены безудержно росли, на складе стояли очереди. Даже получив дрова, их было трудно доставить – лошадей москвичи подъели. Все сухие сучки в лесу были собраны. Когда температура упала до +2°, мама заказала плотнику для меня полати. Это был деревянный щит на стойках, прислонявшийся к печке, в метре от потолка. Там температура не падала ниже, чем +4°. Большим преимуществом полатей было то, что на них нужно было залезать по приставной лестнице и по дороге можно было заниматься акробатикой: подтягиваться на руках, виснуть вниз головой и т. д. На полати я перенес свою резиденцию: там готовил уроки, там же и спал.
У нас поселился жилец: мама сдала верхний этаж знакомому кооператору – Андрею Андреевичу Евдокимову. Единственным его имуществом было несколько ящиков с книгами. Сам он был, с виду, как бы монах: высокий, черный, сутулый, с иконописным лицом, длинным носом и еще более длинной бородой, росшей от глаз и ушей. Лицом был тёмен, а глаза из-под густых бровей глядели неожиданно весело и добродушно.
Еще, наша семья увеличилась двумя приблудными котами, из которых один – Пучеглаз – был черный, в белых манишках и в белых перчатках, ни дать, ни взять – модный тенор. Другой, бурый – Катька – он был женского пола – страдал хроническим поносом и, ходя по квартире, оставлял за собой ряд копеечных непрерывных кружочков. Няня так и следовала за ним с мокрой тряпкой.
По вечерам Андрей Андреевич читал нам вслух. Он всегда умел раскапывать какие-то особенные книжки. Особенно любил я слушать сказки Ремизова о ворах и мошенниках. Сказки были добродушно-насмешливые, и читал их Андрей Андреевич с хитрецой и выражением.
Однажды он сказал мне: «Довольно балясничать. Пора учиться на кооператора. Первое дело – надо уважать книги и держать их в порядке. Хочешь привести в приличное состояние мою библиотеку? Мне услугу окажешь и хорошую практику приобретешь».
Я охотно согласился. Андрей Андреевич научил меня, как разбирать книги по отделам, как расставлять по алфавиту, как заносить на карточки. Я месяц возился в холодной комнате мезонина. Времянка отчаянно дымила, я плакал и кашлял, но занимался делом с удовольствием. Сказалась моя страсть к систематизации, которая впервые проявилась в Париже, когда я расписывал по алфавиту города из атласа Линдберга. Какое наслаждение было записывать все выходные данные на карточку и ставить книгу на нужную полку и нужное место. Книжки у Андрея Андреевича были отменно скучные, отнюдь не сказки Ремизова – все на социальные или экономические темы, бесконечные уставы и отчеты кооперативных товариществ северных губерний.
Так бы мы и жили счастливо, если б не новый конфликт. Няня невзлюбила Андрея Андреевича. Она решила, что мама взяла себе полюбовника, а няня рвала и метала в защиту нравственности. Оба подозреваемые были вполне свободные люди, но нянины этические представления не допускали любви без брака: понятия, тем более, твердые, что у неё самой было двое детей, хотя замужем она никогда не была. Правда, первый сын родился по произволу помещика, вторая дочь – как будто добровольно, но это она считала «грехом» и «ошибкой молодости». А вот, чтобы Лидинька в 33 года допустила такое, этого она не позволит. И она доказывала свою правоту тем, что опять швыряла на стол сковороду с таким треском, что ложки сыпались на пол (Андрей Андреевич столовался у нас). Вернулись времена Тамары, и я часто засыпал под бурные сцены между мамой и няней. Маму особенно возмущало то, что роман существовал только в нянином воображении.
Андрей Андреевич, убедившись, что он является «persona non grata» и служит причиной раздора в семье, к весне съехал с квартиры. [14 - А. А. Евдокимов работал в разных городах Европейской России. В 1938 г. арестован, в 1940 г. сослан в Красноярский край, 6 января 1941 г. умер от голода в селе Большая Мурта (Е. А.).]
Образовался Земгор – Союз земств и городов, и папа добровольно пошел в «земгусары», как их тогда дразнили. Чем он там занимался, не помню, что-то насчет подвоза продовольствия в голодные местности. Ленин Саша уехал на кавказский фронт военным корреспондентом «Русских ведомостей». Как я гордился, показывая товарищам его первую корреспонденцию из Эчмиадзина!
На большой карте Европы над кроватью я шнурком по сводкам генерального штаба отмечал движение войск. Западный фронт почти не двигался, а на восточном приходилось переставлять булавки почти ежедневно, к моему сожалению, все больше вправо. Только Брусиловский прорыв меня порадовал. Конечно, из маминых объяснений я знал, что наши генералы тоже сволочи, но все же, как «продукт среды», я был стихийным патриотом.
У нас в школе как раз начался немецкий язык, мы дружно изводили добрую старую немку Агнессу Васильевну, из патриотических соображений не учили уроков, а, желая отомстить за поражение армии Самсонова, встретили ее хором:
– Здравствуйте, Агнесса Вильгельмовна.
А еще пропели «Guten Morgen, guten Tag – Хвать по морде вот так так!»
Старушка только грустно покачала головой и поглядела на нас с состраданием.
В общем, мы по мере сил помогали фронту.
Уличные стычки были орнаментированы известными рыцарскими правилами. Встретив на улице незнакомого мальчишку, полагалось произнести:
– А дрожжи-то, а мыло-то,
А в рожу-то, а в рыло-то!
И уже потом начинать драку.
Подобные стычки настолько вошли в обычай, что я, живя в 20 минутах ходьбы от школы зимой и в одном часе 20 минут весной (час уходил на пускание галош по ручейкам), редко приходил домой без синяков.
//-- Женя --//
//-- 7 декабря --//
Глупо – три дня лежу (грипп, инфлюэнция и проч.), в голове компот из кисло-сладких фруктов.
Не знаю, заедет Ваня перед фронтом или нет.
Что тоже неприятно, это что из-за такого пустяшного заболевания такая большая слабость – значит, организм уже, сам по себе, был порядком измотан, придется его ублажать и беречь.
Был Фехнер. Если я не сдохну, ни фактически, ни фигурально, и буду врачом, то из меня будет хороший врач, а не такой дуб!
//-- 11 декабря --//
Тоска. Мысли какие-то скверные, может быть, это нервы после болезни, а может быть, и что поглубже. Уж, очень живу одиноко, то разгуляется внутри, а то такая темь затянет, что не дай Бог. Мещанства много в жизни, мало огня и силы. Где их взять?
//-- 18 декабря --//
И как-то странно, и туманно… Странные состояния мысли, мало законченности в переживаниях. Физически слабость и через нее нежелание ничего делать.
Кстати, стоят отчаянные морозищи, вчера, прямо до слез, было холодно. Я пишу все о себе, ничего об окружающих, а, между тем, очень больна Леля – у нее воспаление левого легкого. Я ее, раз, видела – очень похудела и слаба. Внутренне я уверена, что болезнь кончится благополучно, дай ей Бог, скорее поправляться.
Все тот же день, но уже позже. Moment filosophique.
А все-таки, временами думаешь, какой смысл в том, что люди живут, любят, страдают, совершают несколько больших и бессчетное количество мелких подлостей? Когда душа твоя молчит, смысл этого теряется, все пусто и плоско, но, когда вновь звучит в ней глубокий, чистый голос внутренней жизни, голос любви, все оживает вновь: и жизнь, и смерть приемлемы и чисты. Не потому это так, что я мечтатель и поэт в душе, я мыслила реально, я видела обыденщину жизни, вижу ее, до тошноты, много, но такова моя религия, моя сила и моя вера.
Фантазия на тему «Ромео и Джульетта»:
Волненью моему нет края —
Сегодня я узнал, что я любим,
Что звезды в небе догорая
Светили нам, одним.
Что лишь для нас в молчании глубоком
Завесою служила ночь
И, что заря зажглася над востоком,
Чтобы для нас полумрак превозмочь.
Прошли века, все изменилось в этом свете
Ожесточился дух в опустошающих боях,
Но и сейчас нам сердце трогают те дети,
Что так давно, в Вероне, на рассвете
Не отличали песню жаворонка от трелей соловья.
//-- 6 января 1916 г. --//
Все праздники были проведены в Ельдигине. Какой сегодня был день!.. Солнечный свет и солнечное тепло. Красиво было так, что много, много всего поднялось внутри. Но Боже и Господи, что мне делать, когда, с одной стороны, на мне гнет какой-то тупой усталости, а с другой, – что-то молодое, сильное кричит во мне: «Жить! Жить! Жить! жить!» И опять домашний уклад, опять сокращаться и сводить себя к minimym’y. Завтра мне стукнет 25 лет – возраст, все же, почтенный.
//-- 8 января --//
Искренни ли мои записки? И да, и нет. На самом деле, чувства и мысли мои гораздо мягче и глубже, и, вполне можно сказать, лучше, чем то, что я пишу. Отчего я не пишу так, как на самом деле, Бог его знает.
Мне почему-то захотелось записать историю про Николая Оскаровича – наша дальняя родня. Ник. Оск., брат Евграфа, был контужен в турецкую войну и после того вернулся жить с матерью в Троицк-Посаде. Следствием контузии была психическая ненормальность, так, что он заговаривался; а так как в Посаде все друг друга знают, про него стали говорить, истолковывали слова, и монахи стали распускать листки, что он прорицатель. Мать не позволяла народу к нему ходить, но скоро она умерла, и он остался на попечении сторожихи. Тогда народ стал ходить с утра до ночи, а в один прекрасный день явились монахи и забрали его, насильно, в монастырь – он сопротивлялся. Евграф, когда узнал, учинил скандал, ездил к губернатору и, в результате, тот остался в монастыре, но в качестве больного человека, и водить к нему народ строго запретили.
Странная судьба и нечто чрезвычайно российское.
//-- 8-го же вечером. --//
Внутри много, а сказать ничего не умею. Господи, как бы это освободить свою душу, чтоб она жила сильно, свободно, красиво. Как красиво я жила в одну весну.
Тепла! Тепла! Света! Любви! Я сплю глубоким сном и только минутами чувствую, что это сон, а не жизнь. Жизни подайте мне, радости и страданий.
//-- 10 января --//
Вчера мы (8 человек, кончивших вместе гимназию) собирались все у Веры. Была Соня Г., которая только что вернулась из Сербии, где она была с отрядом кн. Трубецкой. Рассказывала, что они там видели и как возвращались через Черногорию. Молодец – сильно жила, я не предполагала в ней такого запаса жизни. Была также Юнкер – ныне княгиня Мариабелли. Удивительно, до чего производит впечатление девушки, а не женщины – какой-то цветок и такое хрупкое, чистое. Я на нее глядела с чувством странной боязни – сколько тяжелейших душевных мытарств может преподнести жизнь такому цветку – упаси от этого Бог. Что-то в ней есть, что раньше было во мне, теперь уже такого нет. Существо мое, правда, не загажено, но, во-первых, много усталости, а во-вторых, мысли часто слишком реальны, ум обнажает слишком много, до известной степени, это цинизм мысли. О цинизме чувства я не говорю, так как чувства этим духом абсолютно нетронуты. Но Грета вызвала прямо что-то такое, что защемило у меня внутри за нее. Впрочем, хорошо, что этот ее Мариабелли – грузин: в этой нации (в мужчинах аристократах), мне кажется, довольно много природного благородства.
А я опять простужена и, главное, слабость…
//-- 14 января --//
Ну-с? Что будет сегодня?
Кашляю отчаянно, и кашель не особенно хороший, грудной, к вечеру жар, а насчет того, что предположение к туберкулезу и прочее, так это меня не пугает ничуть. Когда человек живет и ему хорошо, никаких туберкулезов не будет, а, уж, если скверно, так, не все ли равно, от чего подыхать.
Читала Соломона в Библии «Песнь песней!» и, потом, «Премудрость». Сперва 60 жен и 80 наложниц, и девицам несть числа. «Суламифь» же лучше всех. А в «Премудрости»: совершивших прелюбодеяние – в Тартарары, – тоже не дурак. А мысль моя, вот какая – чтобы человек был полный – совершенно, так оно и должно быть, чтоб и то, и другое было. Там, где нет контрастов, нет жизни. Пускай все контрасты дадут один аккорд, это и будет гармония.
//-- 15 января --//
И, все-таки, во мне есть какая-то чертовщина, которая никогда еще не выходила наружу. Если будет такой день, когда она выйдет, то это, может быть, будет единственный день моей жизни, но, в то же время почти, наверное, будет и день моей гибели. Это не ерунда, а глубочайшее внутреннее сознание.
Но сейчас я – агнец кроткий у ручья.
//-- 16 января --//
Сегодня как-то пусто внутри. Вчера когда узнала, что В. скоро приедет и что писал он именно так, как мне хотелось, поднялась изнутри волна моей нежности. Глупый он, не умеет брать от человека. Собственно, нелепо – страдать, добиваться и, потом, не уметь: ни дать, ни взять. Плохая моя физика – насчет туберкулеза это, может быть, и глупости, но слабость очень большая. Говорю всем, что с понедельника возьмусь за занятия, а в душе думаю – «какая ерунда – здоровье ни к черту».
Глупый Ванька, горел ты горел, а ни красы тебе, ни радости от моей любви; а сдохну, кто его так глубоко будет лелеять в душе. Этакая ерунда. Устала, устала, устала.
Ты знаешь этот миг безмерной полноты,
Когда сбываются мечты несознанных желаний,
Доходит дух до заповедной грани
и у непознанной дотоль черты
Мы уж не меряем на счастье и страданье.
В открывшейся внезапно глубине
Безмерность счастия подобно боли
Таким оно не снилося во сне
И нет уже ни слов, ни разума, ни воли
И даже времени не стало боле.
//-- 24 января --//
Все-таки, отношение Вани ко мне нехорошо – подойти к ребенку, разбудить в нем женщину, довести ее до полубезумия и, потом, не иметь даже того, что нужно, чтоб написать хорошее, теплое, ровное письмо. Я страдала от этого много, но сейчас это меня просто, само по себе, возмущает. Неужели у всех у них нет иной логики, кроме той, что женщина, которая пошла к тебе навстречу и, притом, не жена, не заслуживает того, чтоб с ней разводить особые нежности. Чувство не прошло и не пройдет скоро, но я – не прежнее доверчивое дитя. Тяжело временами – к людям трудно пойти с открытой душой, а в Бога не верю. Если б верила, как склонила бы к его ногам голову, со всеми ее страданиями и жаждой света! Все-таки, не легка моя дорога, но малодушия не чувствую, здоровье выправилось. Работаю в анатомическом, завтра зачет.
//-- 28 января --//
Уважаемая Евгения Эмильевна, опять вы впали в скорбную лирику. Насчет Ваньки, раз навсегда заруби себе на носу, что это человек, живущий минутой, реальностью, проекция и глубокая логика чувства ему не свойственна и, следовательно, нечего с него ее и требовать, а раз далась тебе эта дурацкая голова, так и приходится все же ее любить, пока никакая, еще более дурацкая голова, не далась еще сильнее, потому что от такого казуса такая натура, как я, застрахована быть не может. Но его я люблю крепко. Сейчас его развезло всякое неустроение обстоятельств, жаль, что ничем не могу помочь.
Работаю в анатомичке и что-то устаю, потом, сегодня было противно, вскрывали несколько трупов – прямо, какие-то резники в мясной лавке, а, все-таки, весь этот «материал» жил и чувствовал. Может быть, это беллетристика, но, тем не менее, и, однако ж, было гадко.
Глава 10
Центросоюз. Война. Неразбери-бериха
//-- Даня --//

Мама поступила во Всероссийский союз потребительских обществ, позднее переименованный в Центросоюз. Там был большой культурно-просветительский отдел. В отделе была редакция, в ней и работала мама. Книжки издавали, преимущественно, через издательство «Посредник». Это было понятное и интересное занятие, и я его вполне одобрял.
Был я как-то у мамы на службе. Центросоюз помещался на Переведеновке в Лефортове, где-то на краю света. Учреждение показалось мне скучным. Одни только ободранные столы с кучами бумаг и за каждым сидит тетка или дядька и что-то строчит. На полу и шкафах – кучи книг и брошюр, бутылки с чернилами. На обложках брошюр был изображен мужичок, который, опираясь на палку, тащил на плечах купца-мироеда, у купца на плечах сидел оптовик, на оптовике – комиссионер, на комиссионере – фабрикант, и было подписано стихотворение:
Но спасет его от груза
Четырех сиих существ
Мощь Московского союза
Потребительских обществ.
Карикатура мне понравилась.
Встретили меня сотрудники там ласково. Тетки-дядьки повыходили из-за столов, окружили меня, конфетами угощали. Но всем им зачем-то надо было знать, сколько мне лет и в каком классе я учусь. Из отдельного кабинета вышел худой и высокий заведующий отделом, потрепал меня по щеке и сказал:
– Хороший малый у вас растет, Лидия Марьяновна. Когда пришли домой, мама похвасталась няне:
– Сам Зальгейм нашего свинтуса назвал хорошим малым.
А что? Я там кислоту не разливал, со шкафов не прыгал, изучал мощь ихнего Союза. Чем плохой малый?
В награду мама взяла меня с собой в командировку в Дмитровский уезд. Это был самый передовой уезд Московской губернии, где лучше всего была развита кооперация. Ехали в очень скверном вагоне по одноколейной Савеловской дороге, подолгу стояли на разъездах. От станции Влахернской (теперь Турист) поехали на санях. Почти во всех деревнях были лавки потребительских обществ. Мы заходили в них, многие продавцы были с мамой знакомы. Мама обращала мое внимание на необычную чистоту, на аккуратно расставленные ценники, на вежливое обращение с покупателями, на вывешенные везде плакаты: в венчике из цветов две руки, сплетенные в рукопожатии, и надпись: «В единении сила». Это был лозунг союза потребительских обществ.
Мама гордилась хорошим порядком в лавках, объясняла мне, что в них сами покупатели являются хозяевами, а в конце года делят барыши: кто больше купил, тому больше и дают. Очень справедливое устройство. Еще мы посетили 2 или 3 народных читальни. Мама ревизовала их, т. е. спрашивала: много ли читателей, какие книжки больше берут, аккуратно ли возвращают; учила библиотекарей, как их записывать и как выдавать. К вечеру мы приехали в Гришино. Эта деревня была «столицей» кооперативного движения. «Здесь каждый крестьянин в министры годится», – говорила мама. В Гришине был народный дом, т. е. крестьянский клуб, и при нем кооперативная чайная.
Мы, первым делом, пошли в чайную. Нам подали пару чая с калачами. К столику подсели какие-то бородатые старики и заговорили с мамой на деловую тему, а я, наголодавшись с дороги, уплетал калачи и глядел во все глаза. Дом двухэтажный, новый, рубленый, крепкие бревна сочились смолою и хорошо пахли. Стены были завешаны отпечатанными картинами и лозунгами. На них, окруженные разноцветными виньетками, были изречения, в том числе, великих людей: о пользе единения, о вреде пьянства и курения, о наказании зла и торжестве добродетели. Я узнал, что эти лозунги сочиняла или выбирала из книжек мама. Да, написала, напечатали, а теперь висят в сотнях народных домов по всей России, и все, пока пьют чай, их читают. Висела там и карикатура, насчет «четырех сиих существ», но увеличенная, едва не во всю стену.
При народном доме были драматический и музыкальный кружки, ставились пьесы и играл оркестр. Это было так ново для тогдашней деревни, так необычно. А я-то представлял себе деревню только в виде пьяных на ярмарке и мальчишек, которые запускали в меня кирпичом и кричали «бей барчонка». И я проникся великим делом, которое творит кооперация, и уже мечтал, что буду жить в деревне, отращу бороду и буду кооператором, т. е. буду ходить в чайную и пить чай с молоком и калачами.
Теперь, по утрам, бегая к Чичкину или братьям Бландовым за молоком, к Филиппову за хлебом или к Абрикосову – за конфетами, я думал: «У-у, кровососы, нажили себе брюхи на народной кровушке. Вот, погодите, устроим революцию, тогда…»
Что революция скоро будет, у нас никто не сомневался. Ну, а потом? Потом будет социализм. А как будет житься при социализме? И я просил маму снова и снова рассказывать о социализме. Она охотно исполняла мои просьбы: «При социализме, – говорила она, – все люди будут равны. Все будут работать и получать деньги по своей работе. И больных, и стариков будет содержать государство. И будет введено всеобщее обучение, совершенно бесплатно, так, что уличные мальчишки смогут учиться. И каждый сможет выбирать себе профессию. А чтобы не получилось, что все захотят быть учеными или художниками, платить будут больше всего за неприятные работы. Больше всего будут получать те, кто чистит уборные на дачах. У всех Чичкиных лавки отберут и сделают их потребилками, там тоже повесят плакаты, как в гришинской чайной. Заводы будут принадлежать рабочим, которые на них работают. Солдат не будет, так как сто́ит в одной стране установить социализм, и всем станет очевидно, насколько при нем лучше живется, и все государства последуют примеру этой первой страны. Так что будет всеобщий мир. А правительство будет нужно, чтобы следить за порядком. Его будут выбирать на основе «четыреххвостки», т. е. всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. Государству будут принадлежать самые большие заводы и вся земля, которую оно будет сдавать в аренду сельским общинам».
Все устраивалось так правильно, что я не мог понять, как это люди не ввели давно социалистические порядки. Я знал ироническое стихотворение Омулевского про социализм:
Из меда реки потекут,
Конечно, в берегах кисельных.
А сверху меда поплывут
Большие крынки сливок цельных.
Повсюду будет дичь летать
Французской кухни, с трюфелями,
Ловите птицу, так сказать,
В готовом виде, прямо ртами.
Но я считал, что он это написал по злобе, и не надо обращать на него внимания.
Я не мог дотерпеться до социализма и с друзьями-единомышленниками сам приступил к революционной работе.
С Ленькой Самбикиным и Игорем Веселовским мы начали расшатывать основы абсолютизма. Выбрав где-нибудь в районе Арбата или Плющихи проходной двор, по соседству с которым был полицейский пост, мы заготавливали запас снежков, и из-за забора, а то и выскочив нахально на тротуар, мы обрушивали град снежков на городовых и бросались бежать. Вдогонку раздавались свистки, но догнать нас им ни разу не удалось. Самое большое удовольствие заключалось потом во взаимном хвастовстве:
– Ты видал, ты видал, как я ему залепил ледышкой в глаз? Он так и присел!
– А я, когда он погнался за Игорем, из-за забора ему ножку подставил!
И, хотя всем нам было ясно, что это чистое вранье, мы его прощали друг другу.
А война шла своим порядком. С одной стороны, о ней много говорили и писали, с другой, – в моем мирке ничего существенно не менялось. Для меня война была как бы наброшенной на мир вуалью: сквозь нее все видно, по-прежнему, но все слегка мрачновато.
Приходил на побывку Андрей Горбушин – тетки Наташи воспитанник. Он был уже прапорщиком, и офицерская форма очень шла ему. Он был, как всегда, серьёзен. Рассказывал о войне невесело. Осуждал командование, говорил о воровстве интендантов, о недовольстве солдат. Что-то не договаривал.
Приезжал с фронта и Вася Николаев. Этот рассказывал о фронте с каким-то кровожадным аппетитом, любуясь впечатлением ужаса, которое производили описания на слушателей. Сплошная мясорубка, стоны, вопли, кровь, гной, вши и он сам среди всего этого, с засученными рукавами, делающий по 25 операций, ампутаций в сутки; режущий, пилящий ноги, руки, животы, и все без наркоза (его не хватало). Мне запомнилась история, как он, доведенный до отчаяния стадами крыс, одолевавших его в окопах и вырывавших куски мяса из раненых в полевом госпитале, расстреливал подлых хищников из девятизарядного трофейного парабеллума.
Я принимал посильное участие в событиях. Повесил карту фронтов над кроватью и каждый день передвигал красные шнурки. Я презирал западный фронт, который как повис на линии Дюнкерк-Аррас-Суассон-Шалон-Верден, так и не двигался годами. Самые крупные победы позволяли передвинуть шнурок лишь на миллиметр, так что я изорвал булавками всю карту. То ли дело, восточный фронт: когда он после временного застоя у Равы-Русской покатился брусиловским прорывом к Перемышлю, перевалил через Карпаты и навис над Венгрией. Зато, как неприятно было выправлять фронт, отдавая Царство Польское!
Надежды я возлагал на линию крепостей Ломжа-Новогеоргиевск-Ивангород-Замостье! Что наши толкутся у этого фольварка Могелы с таким противным названием? Неужели нельзя поднажать?
//-- Женя --//
//-- 29 января --//
Не знаю, что это за чертовщина – все время умопомрачительно хочется спать, сегодня на гистологии до того засыпала, что, по рассеянности, вытерла стеклышко о чужую блузку. Должно быть, малокровие, анемичность мозга и прочее, и прочее.
Все-таки, люди дураки, не умеют жить, не умеют любить. А, засим, иду в кровать.
//-- 19 февраля --//
Единственное, что я сейчас понимаю больше, чем когда-нибудь, это, что я сплю – спят мои чувства и все мое существо. Но я не хочу, чтоб это был сон навеки, жизнь еще придет. Принесет она счастье или одни мучения, не знаю, но она будет, я хочу ее, она должна придти.
//-- 23 февраля --//
Жажду нового, жажду жить, предугадываю, что что-то надвигается. Но если есть Бог, то он знает, что душа моя чиста и хороша. Мое желание жить не есть грубое хватание переживаний, я не могу не любить, потому что я рождена, чтоб любить глубоко, нежно, красиво, это есть воплощение моей души.
//-- (Тот же день, позднее) --//
Стоит мне подумать о том, сколько тебе пришлось в жизни вынести – не в детстве, а потом, как все мое существо устремляется к тебе – готова отдать душу и тело, чтоб смыть все тяжелое, все страдания. А за это время войны, сколько ты должен был выстрадать – ведь, если ты так замкнулся, то это же не «ни с того, ни с сего», а от того, что человек должен был, без конца, страдать душою. И я могла думать о том, чтоб уйти! Если б случилось, что ты меня больше не увидишь, это нелепо, но иногда я думаю, что, может, я за это время умру, то прочти здесь, что одного твоего слова, одного зова достаточно, чтоб я пришла вся, до глубины, до последнего издыхания. Нет к тебе никаких упреков, одна любовь, я благословляю твое имя, благословляю каждую минуту, что провела с тобой. Это и только это – настоящая правда, ты должен это знать – ты видел это в моей душе, в моих глазах, также и я знаю, что после всего, что было, ты не мог меня разлюбить.
Вот иду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня.
Тяжело мне, замирают ноги,
Друг мой милый, видишь ли меня?
Все темней, темнее над землею,
Отлетел последний отблеск дня.
Вот тот мир, где жили мы с тобою.
Друг мой милый, видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня.
Ангел мой, где б души не витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
//-- 26 февраля --//
Что я из себя, собственно говоря, представляю? Несомненно, личность – бывают, правда, минуты душевной прострации, но, по большей части, внутри мятеж.
Допустим, что история моей жизни окончится счастливым браком, в результате которого явятся дети и молоко, и пеленки, это, конечно, будет стимулом успокоения, но насколько глубоко – большой вопрос. Засим брак, какой? Если по любви, так, пожалуй, новой любви у меня не будет никогда, так как корни той, которая есть сейчас, слишком крепки, а она уже, конечно, счастливым браком кончиться не может.
//-- 5 апреля --//
Вот тебе и офицер-цер-цер. Вчера звонит Володя. – Есть у Вас 25 р., о которых Вы говорили. – Я говорю, – Вполне есть. – Ну, Женя, принесите мне их, пожалуйста, на дом. – Говорю, – Хорошо. – А если меня не будет, положите на столе. – На это я сказала, – Гм… в результате оказался дома, сидит и плачет, такой беспомощный, хороший. Вообще, это номер, но факт тот, что существо мое преисполнилось большущей нежности – сидела, держала его руки, говорила как с ребенком всякий вздор. Обоим было хорошо, посмотрим, что дальше. Во всяком случае, это такая чистота и, пожалуй, святость, что черт его совсем возьми.
//-- 6 апреля --//
Сегодня удивительный день – совсем майское небо, облака утром были такие смутные, мягкие, влажное солнце, а воздух ранней весны. Вот и я впала в поэтическое состояние, как раньше в душе какие-то песни, что-то необъяснимое и красивое. Очевидно, вообще, душевная жизнь человека в своих вариантах часто повторяет все одно и то же. Продумано много мыслей, перегорело много чувства, а под этим небом и под этим влажным солнцем все что-то прежнее, нежное, лишенное определенных контуров, наполняет душу. Это период созерцания – какая придет волна за ним, Бог его знает. Жизнь и мужчины учили меня мыслить, но, в своей женской сущности, я осталась все тем же алогичным существом, и чувства мои, на самом деле, растут не более разумно, чем трава или деревья. Собственно, что я такое? – Несомненно социальных элементов во мне чрезвычайно мало, самостоятельности, логических выводов также, а, между тем, во внутреннем своем существе я считаю себя очень самостоятельною. – Все движения мои новы, они не являются повторением того, что я вижу вокруг.
Володя уехал. – Я не сразу поняла за тем радостным состоянием нежности, которое явилось у меня, насколько плох он сам. – Нервы, очевидно, совершенно, ни к черту, если ему придется в таком состоянии возвращаться на фронт, как бы он там совсем не разболелся. Черт знает, что это за собачья жизнь получается сейчас у людей. Жалко его мне ужасно.
//-- 28 апреля --//
Полная неразбери-бериха. Мысль, логика и все прочее – вещи очень хорошие, но, к сожалению, абсолютно мне не свойственные. Володька меня бесит. – Ничего не пойму, куда человек направлен, к чему идет, и, в то же время, бесконечно жалко потерять то хорошее и светлое, что уже получилось внутри, с третьей же стороны, – попасть на липкую бумажку, тоже дело неважное. Да, ведь, и прошлое не прошло, так что раздор внутри полный. Помоги мне, Господи, как-нибудь тут обернуться, ей-Богу, боюсь, что одурею. Ну, Женька покрепче!
//-- 7 мая --//
Что сказать? Во-первых, факты – у Сони преждевременные роды, ребенок мертвый. Отвозила ее с Мишей ночью к Черн.; уже были схватки.
Володя в двадцатых числах, должно быть, уедет на фронт.
В смысле войны, ничего не поймешь, какой-то застой, но едва ли он предвещает много хорошего.
Глава 11
Конец серебряного века. Шишка добра и зла
//-- Мага --//

Вдоль черных стен, оплыв, мигают свечи,
Свинцовый чад в подвале расписном,
Внезапных рифм пронзительные встречи,
Кристаллы строф над пролитым вином,
И ты… ты здесь. но тут пестро и людно…
Спокойный друг, неправда ли, как трудно
Друг к другу веки слабые поднять,
Одно из всех, обласканное имя
Произнести устами ледяными,
Соединить ладони… и разнять…
Я узнаю его, твой холод жгучий,
Томительней и сладостней огня,
Которым ты беспечную меня,
Негаданный, негаданно измучил
И упоил, тоски не утоля…
На краткий миг скрестились наши взоры…
Темней вино и глуше разговоры,
Но ты умолк. А где-то там поля,
Смертельные, студеностью покрова
Тебя зовут, и завтра в этот час
Из рук своих, заласканную, снова
Ты выпустишь меня, как столько раз…
И ты уйдешь, бесстрашный и свободный
Опять туда, где сквозь туман холодный
Трещат во мгле ружейные огни,
Где ночи хитры и безумны дни,
Искать иной, воительной оправы
Для творчества своей любви и славы.
(Исследователь Роман Давидович Гимчик пишет: «Мы не можем отвести Гумилева как возможного адресата ее неопубликованного и не датированного стихотворения… В единственном сохранившемся письме Гумилева к Тумповской из действующей армии от 5 мая 1916 г. говорится: «Мага моя, я Вам не писал так давно, потому что все думал эвакуироваться и увидеться; но теперь я чувствую себя лучше и, кажется, остаюсь в полку на все лето.
Мы не сражаемся и скучаем, я, в особенности. Читаю «Исповедь» блаженного Августина и думаю о моем главном искушении, которого не побороть, о Вас, помните у Ницше – «в уединении растет то, что каждый в него вносит». Так и мое чувство. Вы, действительно, удивительная, и я это с каждым днем узнаю больше и больше. Напишите мне. Присылайте новые стихи. Я ничего не пишу, и мне кажется странным, как это пишут».
Не исключено, что это и другие стихи Маги послужили материалом для отзыва Анны Ахматовой: «… очень культурная, очень умная, тонкая, но в блуде ничего не понимает». Лукницкий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т.I, 1924–25 гг. Париж, 1991).
//-- Даня --//
Немцы впервые применили на восточном фронте удушливые газы: я представил себе толпы задыхающихся людей, которым нигде не было спасения, газы заполняли окопы, заползали в блиндажи… Я впервые представил себе, как ужасна война. Поэтому, когда в Ельдигино привезли кучу марли, и бабушка, и все тетки, и все горничные принялись шить противогазы – марлевые повязки, которые теперь продаются в аптеках и рекомендуется носить при насморке. Я впервые взял иглу в руки, пытаясь им помогать.
Вскоре меня увлекли сообщения о подвигах наших авиаторов, особенно, Нестерова и Габер-Волынского. Я взял небольшую дощечку, привязал к ее середине веревку, другой конец веревки захлестнул через чердачный люк за стропила и спустил доску в пролет лестничной клетки. Получилось нечто вроде маятника Фуко, длиной около трех с половиной саженей и с размахом сажени в две. Затем, притянув маятник к перилам, сел на доску верхом и полетел к противоположной стене, оттолкнулся от нее ногами, затем снова от перил и так далее. Изобретение до того мне понравилось, что я так носился, едва не задевая ногами и нагоняя страх на прислугу, которая вынуждена была проносить тут посуду и блюда к обеду.
В Москве мы в четвертый раз переменили квартиру, поселившись на этот раз на углу 2-го и 4-го Ростовских переулков. Теперь мы жили в громадном, по тем временам, пятиэтажном доме, на самом верхнем 5-м этаже. Из окон в одну сторону была видна Плющиха, в другую – Москва-река, Бородинский мост и Киевский вокзал, называвшийся тогда Брянским.
Я с первых дней принялся за краеведческую работу, т. е. облазил весь новый для меня район и решил, что он – на пятерку. Чего стоило сплетение семи Ростовских переулков, переходившее в четыре Вражских. Причем, главной достопримечательностью в них было множество проходных дворов, к которым я всегда имел пристрастие, и церковь с наружной иконой, устроенной так, что если глядеть на нее спереди, был виден Бог-Святой Дух в виде голубя, если справа – то Бог-Отец, слева – Бог-Сын. Это было вроде чуда, и я водил товарищей показывать икону, и все удивлялись.
Затем, я водил приятелей показывать Мухину гору, которая спускалась к Бородинскому мосту, полевее Баргунихиной горы. Тогда Мухина гора представляла проселок, кое-где мощеный булыжником, изгибавшийся серпантином по косогору высокого берега Москвы-реки, застроенного домишками подозрительного назначения.
На Вербный базар я ходил и ради удовольствия, и ради стяжательства. Мне давали три рубля и разрешалось тратить их по своему усмотрению. На эти деньги там можно было накупить чертову уйму прекрасных вещей.
Уже с Воскресенской площади (ныне площади Революции) доносились крики зазывал, свист, гудение рожков, треск «Тещиных языков», скрип каруселей, гнусавые голоса петрушек, разноголосый смех и шум толпы. У Иверской часовни, где в глубине таинственно теплились лампады перед иконой Божьей матери, толпились лотошники с бумажными мячиками на тонкой резинке, которые так здорово было запускать девчонкам в нос, пауками на нитках с дрожащими лапами-пружинками и разных размеров Ваньками-встаньками. Здесь же сидели китайцы с традиционными папиросными бумажками, наклеенными между двух палочек так хитро, что когда палочки повернешь вокруг себя, внезапно распускается зеленый или красный шар, кольцо или другое мудреное тело вращения, которое заранее и угадать было невозможно.
Вся Красная площадь была в четыре ряда уставлена палатками, где наряду с увеселениями продавалась масса привлекательных предметов: свистки всех сортов, флюгеры-вертушки из разноцветной бумаги, начинавшие вращаться от малейшего ветерка, деревянные яйца для катанья на Пасхе, шарики и матрешки одна в другой; и уже специфически вербные товары, которые нельзя было купить в другое время и в другом месте: американские жители и тещины языки. Американские жители представляли из себя стеклянных чертиков, посаженных в пробирку с подкрашенным спиртом, и начинавших неистово прыгать и пускать пузыри при нажиме на верхнюю резиновую пленку пробирки. Тещины языки, так ярко расписанные, с кисточкой на конце, вылетали изо рта с диким верещаньем, повергая в прах несчастных зятьев.
А какие на Вербе бывали лакомства! Мятные пряники (в форме зверей, птиц и рыб с легкой корочкой), от которых прохладно делалось во рту; вяземские пряники, медовые, кирпичиками, на которых было напечатано выпуклыми буквами «ВЯЗ» и верхняя корочка продавливалась, пока зубы погружались в медовую мякоть. Маковые пряники… Э, да, что говорить! На пятиалтынный можно было столько перепробовать, что теперешним ребятам, куда там, за всю жизнь!
Мы с няней уходили, унося тяжелые корзины купленных игрушек и сладостей. Меня без няни на базар не пускали. Она давно уже стала членом нашего семейства. Признаком ее повышения в чине было то, что обедать она стала не в кухне, а вместе со мной и с мамой.
Настало лето 1916 года, и мы снова поднялись на переселение. На этот раз, мама облюбовала место еще дальше от центра города – за Окружной железной дорогой – в Измайловском зверинце. В XVII веке здесь был царский зверинец, теперь же осталось одно название. Мы сняли целую дачу. В нижнем этаже было три комнаты и кухня. В простенке стояла печь, поэтому дача считалась зимней. Наверху было две комнаты, из которых одна отапливалась. Летом все это неплохо выглядело. В саду росли бузина и крапива, из которой весной мы варили щи. Ягоды бузины осенью я поглощал один, от чего у меня болел живот. Дача стояла одиноко, с трех сторон был лиственный лес, тогда еще не истоптанный. Если идти по проезду на север, то придешь в село Измайлово с островом на пруду, а на нем сказочный городок: остатки монастыря, дворца и каких-то чудных зданий в старорусском стиле. Это место меня притягивало. Я туда гонял на велосипеде и, вообще, по всем окрестным дорожкам.
Летом поехали в Ельдигино, со смутным чувством. Все было то, да не то. Во-первых, исчезли Клейменовы. Дерфля докопался, что в дедушкиных лесах Григорий Григорьевич основал тайные промышленные рубки и уже продал порядочную сечь, т. е. лесосеку. Дедушка, согласно своим убеждениям, не заявлял в полицию, но уволил управляющего. А без Клейменовых какое же Ельдигино?
Все больше сказывались продовольственные трудности. Настал день, когда Евлаша с ужасом подала на стол ростбиф из конины (грех-то какой!), и дедушка, похрюкивая, принялся его разделывать. Он осунулся и, как бы с сомнением, ходил по парку, сердито тыча палкой в землю. А в глазах явно стоял вопрос. Но бабушка и барышни мужественно переносили даже конину. Её нашли жестковатой, но вполне съедобной. Острили, что теперь Иван, приглашая к обеду, будет объявлять: «Барыня, лошади поданы!»
Осенью мы опять переменили квартиру. На этот раз причиной послужило мое здоровье. Доктора упорно приписывали мне малокровие и настаивали на свежем воздухе. Поэтому мама сняла квартиру в Сокольниках на Оленьем валу. Встал вопрос о новой школе. Рекомендовали частную школу Благовещенской в селе Богородском. Туда надо было ездить на трамвае, но все же не через всю Москву. Мне казалось ужасным уходить из школы Свентицкой, так я к ней привык.
В селе Богородском было хуже. Огромный класс – более 50 учеников, вместо 12–18 у Свентицкой. Мальчишки буйные, дрались всерьёз, применяли какие-то подлые приёмы. Старшие младшим «показывали Москву», т. е. поднимали за голову, зажатую между ладонями, до крови натирали уши сухим листом. При этом, от мальчишек вечно воняло по́том, мочой, грязными руками, табаком. Девчонки были ябедами. Учителя – черствыми, вечно раздраженными. Да и как не раздражаться, когда 50 охломонов озорничают на уроках, кидают жеваные промокашки в потолок, пускают «голубей», дергают девчонок за косы, а те обороняются чернильницами, и в классе стоит такой шум, что учитель не слышит собственного голоса. Помню, как батюшка с щетинистой бородой отчаянно лупил указкой по столу, тщетно взывая к порядку.
Раз, на большой переменке, когда я только готовился съехать на ногах с ледяной горки, меня внезапно схватил сзади Житков – самый большой верзила из 3-го класса и гроза всей школы. Он принялся из меня жать масло и, одновременно, делал одной грязной ручищей «смазь вселенскую». Зажатый как в тиски, я выполнил единственный, оставшийся в моем распоряжении прием: нагнув и быстро распрямив голову, ударил его теменем по зубам. Он отпустил меня, сплюнул с кровью вышибленный зуб и взглянул на меня как удав на кролика, осмелившегося оказать сопротивление. Я оцепенел под этим взглядом. В следующую секунду он дал мне такую затрещину, что я по воздуху проделал тот путь, который намеревался прокатить на ногах, треснулся об лед и ненадолго потерял сознание. Счастливо я еще отделался, небольшим сотрясением мозга. Многие ребята в школе тайно курили. Когда я приезжал к бабушке, тетки дразнили меня, что и я, наверно, покуриваю или скоро начну. Я обижался, так как табак был мне противен.
После случая с Житковым мама стала искать другую школу, пока голова у меня еще на плечах. Какая уж тут борьба с малокровием, когда мне чуть не каждый день делают кровопускание из носа или из уха? Везде на окраинах было то же, а переезжать в центр, казалось, нельзя, как же быть с рекомендацией докторов?
Решили жить, где жили, а ездить к Свентицкой на другой конец города. Ходили на Арбат трамваи из Сокольников: номера 4 и 10. Дорога в один конец брала час, а то и полтора. От Лубянской площади до Охотного ряда всегда были пробки. На проезд этого участка требовалось 20–30 минут. Двери автоматически не закрывались, и трамваи шли, обвешанные гроздьями людей. Я приловчился ездить на ступеньках с левой стороны, на соединительной решетке, наконец, на «колбасе», т. е. на буфере, рядом с которым висел конец соединительного шланга для сжатого воздуха. И экономнее, и на свежем воздухе.
Возвращение в старую школу было счастливым. Все были рады, что я вернулся, а я больше всех.
Мне было уже 10 лет. В школе было много нового, например, – Закон Божий. Если б можно, в школе Свентицкой его, вообще, не преподавали. Но это было нельзя. Поэтому Мария Хрисанфовна подобрала батюшку, по-возможности, близкого по духу. Батюшка, красивый, лет сорока, с очень добрым лицом, был образованным человеком и потому не очень останавливался на догмах, а больше напирал на этическую сторону христианства, но делал это не навязчиво, а в виде притч из Священной истории, которую излагал занимательно, вроде, как Мария Хрисанфовна рассказывала сказки Андерсена.
Я, как иноверец, мог не посещать уроки Закона Божьего, но слоняться в пустом зале было скучно, и поэтому я, обычно, оставался в классе. Слушая о жертвоприношении Исаака Иаковом, о плавании Ноя или о превращении жены Лота в соляной столб, я запоминал эти истории, и, когда батюшка начинал спрашивать урок и кто-нибудь из нерадивых учеников хлопал глазами, я тянул руку и хорошо отвечал. Батюшка смеялся:
– Ай, как стыдно, басурманин-то лучше всех православных христиан Ветхий Завет знает. Чего доброго, раньше вас всех в рай попадет.
Француженка учила нас «на объектах». Это заключалось в том, что мы ходили по залу и в такт пели:
Frére Jaque, frére Jaque
Dormes vous, dormes vous?
Sonne la matine, sonne la matine
Din-dan-don, din-dan-don.
Когда начиналось «sonne la matine», мы размахивали руками, как будто звонили в колокола.
Я очень сблизился в это время с бабушкой. По воскресеньям, когда в Трубниках были гости, она, обычно, полулежала в чайной на кушетке. Она стала толста и уставала сидеть.
– Дружок, иди в желобок, говорила она при моем появлении, приглашая меня лечь между ней и стенкой кушетки. Я забирался в уютное местечко и лежал тихонько, слушая разговоры взрослых. Они начинали меня интересовать. Обычно, разговор начинался с шишки добра и зла. Это была бабушкина idée fxe. Она верила, что у всех людей есть такая шишка, надо только ее найти и оперировать: вырезать зло и оставить добро. В этой операции она видела решение всех социальных проблем. Поэтому она уговаривала всех молодых людей идти в хирурги.
Другая тема разговора была о новейших открытиях и теориях. Говорили о немецких цеппелинах, об Х-лучах (очевидно, с большим опозданием), о солипсизме. С последним вышел конфуз. Я понял, что это учение состоит в том, что все вещи не на самом деле существуют, а только нам кажутся, и это называется «фикция».
Глава 12
Первая. Февральская. Вторая Октябрьская
//-- Даня --//
Однажды, в воскресенье, когда я сидел у бабушки и вымучивал у очередной тётки двенадцатую партию в шашки, вбежала мама с радостным криком:
– В Петрограде революция!
Она, волнуясь, рассказывала, что полки, даже гвардейские, один за другим переходят на сторону народа, что в столице царит необычайный подъём, рабочие арестовывают жандармов и городовых, срывают царские портреты. Глаза у мамы горели, она захлебывалась словами. Все собрались, тетки умеренно выражали свою радость, дедушка поглядывал как-то внутрь себя. Его чувства явно раздваивались: он не мог не признать справедливости происходящего возмездия и, в то же время, предчувствовал крушение, и в будущем видел множество бед. Мама тотчас убежала «делать революцию».
На другой день мы, как всегда, сидели в школе. С улицы доносился необычайный шум. Железные ворота фабрики «Гном и Ром» были заперты. Против них собрались рабочие – человек 50. Они стучали в ворота, требовали, чтобы их впустили. Потом принесли ломы, кувалды и бревна, действуя ими как таранами, высадили ворота и с шумом ввалились во двор фабрики. Где уж тут заниматься! Все повскакивали с мест и повисли на окнах. Напрасно учитель уговаривал нас продолжать урок, пугал тем, что сейчас придут солдаты, что у окон находиться опасно. Пришлось распустить нас по домам.
Я не пошёл домой, а пустился бегать по улицам. Стихийно собирались демонстрации, слышались обрывки марсельезы, варшавянки. Незнакомые люди обнимались, поздравляли друг друга. У многих было оружие, но я не слыхал стрельбы. Я видел, как волокли арестованного околоточного. Они сдавались без боя. Москвичи даже удивлялись: царская власть еще вчера казалась непобедимо сильной. А, оказалось, одна шелуха, толкнули и рассыпалась. Конечно, это только казалось, революция была подготовлена громадной и самоотверженной работой всех социалистических партий.
//-- Женя --//
//-- 4 марта --//
Не знаю, как и писать. – Произошел государственный переворот. Правит Временное Правительство, в Москве всюду народ. Вообще, вся общественная махинация полетела вверх тормашками. Голова забита внешними впечатлениями: душа ушла не то чтобы в пятки, но куда-то далеко. Во всей этой «общественной жизни» всегда была и будет большая доля шумихи и толчеи, которые мне, по натуре, далеки и чужды. Серьезно оценивая, я рада и жду много хорошего, в смысле расширения жизни, впереди, но чтобы захватил душу сам момент, – по совести, сказать не могу. Больше любопытства.
//-- Даня --//
Рыжий немец упорно заставлял нас петь «Боже, царя храни», даже после того, как сам царь счёл за благо отказаться от престола и был арестован на станции Дно. Мы стали подготавливать забастовку в классе. Уговаривали каждого отказаться петь. Разъясняли, что за это ничего не будет, что сам князь Лебедев теперь хвост поджал. Большинство согласились скоро, но некоторые из купчиков – Чулковы да Корчагины, явно двурушничали. Беда была с девчонками. Трусихи говорили:
– Как можно ослушаться?
На очередном уроке немец встал со своей скрипочкой и затянул: «Бо-о…» Класс молчал. Он насупился. «Ну, сразу! Бо-о». Два-три купчика подтянули, но, увидев кулаки, грозившие им из-под парт, замолчали. Немец заявил:
– Парта, к которой я подойду, будет запевать.
Он подошел к первой парте, на которой сидел я с моим товарищем Клюевым, и заиграл, глядя в упор нам в глаза. Я выдержал взгляд и, встав, молчал, хотя сердце билось ужасно. Ильин крикнул:
– Всё равно мы не будем петь!
Тут я осознал, что творю новый мир и для этого надо принести себя в жертву. Я тоже сказал твердо:
– Вы не имеете права заставлять нас петь отменённый гимн. Царя в России больше нет.
Немец немного опешил от нашей дерзости. Затем ляпнул замечательно неудачно:
– Это и черногорский гимн тоже. Черногорский царь здравствует и является нашим союзником.
В ответ раздался смех. Немец скрипнул зубами, сверкнул глазами и вышел из класса. Больше мы его не видели.
В училище медленно, но верно происходили перемены. Попечитель куда-то делся, и вместо него было решено избрать родительский комитет. Собрали родительское собрание. Перед ним мама спросила меня, кто у нас в классе из ребят придерживается левого направления, чтобы ей сразу сориентироваться и организовать свою фракцию. Я назвал: Ильин, Транцев, Клюев…
– А из девочек?
– Есть одна…, не знаю. Её зовут Лиза Берцуг, – сказал я и густо покраснел. Мама взглянула на меня и улыбнулась. Я подумал: «А, может, её отец черносотенец? Я ведь с ней только раз разговаривал, насчет общей чернильницы».
Мама пришла с собрания довольная. Ей удалось сколотить группу рабочих, а сама она прошла в родительский комитет.
– У твоей Лизы отличный отец, латыш, старый рабочий, совсем наш человек.
Я был в восторге: «Если так, то дело пойдет!» И оно действительно пошло.
Родительский комитет решил для привития трудовых навыков и пополнения недостатка в продуктах организовать при училище огород. Дело было новое, учителя не знали, за какой конец держать лопату и каким концом тыкать в землю рассаду. Решили мобилизовать общественность. На Благуше была больница. Ею заведовал доктор Буткевич Андрей Степанович. Вся Благуша любила и уважала его, он был эсер и старый земец. Его младший сын Глеб учился в нашем училище, в III классе, и очень выделялся изо всех ребят своим демократическим видом и одеждой, умом и начитанностью. У Буткевичей была большая семья и дом на самой крайней улице, выходящей на пустырь, тянувшийся аж до самой Окружной дороги. Часть этого пустыря Буткевичи превратили в обширный огород, на котором работали всей семьёй и где выращивали овощи отменного качества. Мама была близко знакома со всей семьёй, я не раз у них бывал. Вот Глебова мать и взялась, из симпатии к училищу и к работе с землей, руководить нашими огородами.
Записалось человек 8–10. Я был несказанно рад, когда среди них оказалась и Берцуг. За посевом моркови как-то легко говорилось. А к концу второго дня я даже решился на отчаянный шаг и назвал Берцуг Лизой. И это было принято благосклонно, будто так и надо.
Идиллия кончилась очень быстро. Мы, убоявшись второй холодной зимы, в начале июля переехали опять в Сокольники, но уже в двухэтажный восьмиквартирный дом на Большой Бахрушинской улице, воссоединившись с Толей (которая после революции вновь превратилась в Лену), с Сашей и Мишкой. У Лены вдруг образовался грудной младенец, Алёша, рыженький, в отца, и до того милый и незлобивый, что даже такой закоренелый холостяк, как я, по часу простаивал у его кроватки, говоря «агу» и забавляя его погремушкой. Так как Лене некогда было с ним возиться, а няня была занята на кухне стряпней на большую семью, выписали из деревни пятнадцатилетнюю девушку Фросю, нянину племянницу, которая днем нянчила Алешу и Мишку, а по вечерам ездила через весь город в Миусы учиться в народном университете имени Шенявского.
Затрудняло работу двоевластие: не было ясно, за что отвечает Городская Дума и за что – Совет рабочих и солдатских депутатов.
Подметая полы в Московском комитете партии, я имел случай наблюдать городского голову Руднева и председателя Думы Осипа Минора, старого народовольца, очень доброго человека, смахивающего на раввина. Мама представила меня им, и они поздоровались со мной за руку.
В те дни наш друг, Александр Моисеевич Беркенгейм, был брошен на самый трудный участок – председателем продовольственного комитета Московского совета. Он похудел, помрачнел, а чёрные мешки под глазами свидетельствовали о бессонных ночах.
Даже я, мальчишка, думал, что такие честные, деликатные люди не смогут управиться с кипящим котлом, который представляла собой Москва тогда.
Дедушка с бабушкой, наконец, признали Тамару. Она была на сносях. Возможно, стариков смягчили грозные события в России, перед лицом которых было неуместно ссориться с единственным сыном.
Однажды, когда я вошел в Трубники, все пили чай в чайной комнате. Тамара, уже попивши, стояла в конце стола у печки и оживленно что-то говорила. Она выставила вперед свой большой живот под бархатным платьем, как бы говоря: «Вот, глядите: я беременна. Я законная жена вашего сына и готовлюсь стать матерью вашего внука, хотя вы не хотели меня знать. Теперь я одержала победу. Но я не злопамятна и потому веду с вами вежливый разговор». Может быть, мне это только казалось, но я нашел её позу неэстетичной и нескромной. А потому на весь вечер надулся.
В тот день в городе начались волнения, издалека доносились выстрелы. Папа забеспокоился и увел Тамару домой. Наступило зловещее молчание, все почему-то говорили шёпотом. Позвонила мама и сказала, чтобы я оставался у бабушки до конца событий и никуда не выходил. Так я провел под домашним арестом дней пять. Мама все время работала в Думе, что-то там обсуждала, выполняла поручения, выходила в разные районы Москвы, пыталась агитировать, примирять.
Лена и Саша жили беспокойно. Саша был избран в Исполком Московского совета. На него было возложено налаживание биржи труда. Работал он целыми днями. Приходил издерганный, нервами наружу. Организация была межпартийная, Лена работала в Московском комитете партии эсеров. Мама – по-прежнему, в Центросоюзе потребительских обществ. Хотя все они трое принадлежали к одной партии, в деталях они часто расходились, между ними бывали жестокие споры на всю ночь. Наутро все были с мигренями.
В начале июля были выборы в Городскую думу. Я впервые был мобилизован на партийную работу – клеил предвыборные объявления. Мне выдали фартук, пачку объявлений, кисть и клей. Районом работ была Мясницкая. Я гордился поручением. Раз, подрался с «карандашом», клеившим кадетские объявления на мои. Но я одолел его. Накануне выборов я разъезжал на грузовике с объявлениями и кидал их в народ. Мне очень нравилась эта работа, мечтал даже избрать её своей профессией. После выборов у мамы прибавилось работы. Московский комитет выбрал её представителем партии в редакции «Известия Московского совета». Там требовалось согласие трёх редакторов для напечатания каждой статьи и, обязательно, – Скворцова-Степанова. Мама писала, преимущественно, на культурные и антиалкогольные темы. Скворцов-Степанов считал маму, исключительно, милым и приятным человеком, но политически наивным.
Маму всегда посылали в самые «горячие точки». Я думаю, что она сознательно взяла меня с собой на митинг в Подольск с той же целью, с какой позволяла мне лазить по деревьям, крышам и карнизам. Митинг происходил на заводском дворе завода швейных машин «Зингера», где недавно была драка между рабочими и ораторами. Поэтому обстановка была накалена. Первым выступал большевик, потом бородатый меньшевик. Выступал учёно, да ещё с прескверной дикцией. Ему пришлось прервать свою речь из-за шума и убежать под улюлюканье и хохот слушателей.
Настала очередь мамы. Трибуны не было и она влезла на пожарную лестницу. Вначале её слова принимали враждебно. Был один острый момент, когда раздались крики:
– Долой! Довольно! Стащить её!
Я стоял в сторонке ни жив, ни мертв. «Сейчас начнут бить». Но она сумела как-то успокоить собрание. Она излагала вопрос со страстной верой в свою правоту. Я забыл свой страх и залюбовался ею. И не один я. Стоявший рядом старый рабочий процедил в усы:
– Ишь, ведь, жидовка, а складно говорит. Послушаешь, будто все правильно.
Кроме политики я увлекался футболом. У нас такая компания подобралась. Особенно в доме напротив: семья братьев Тарасовых. Их было 4 человека, но вполне футболозрелых – только два, остальные заворотники – подавали улетавшие мячи. С этой компанией я дулся все свободное время, прерывая игру, только когда посылали в лавочку Сидякина купить соли или мыла. На Большой Бахрушинской почти не было движения, она была замощена булыжником и служила нам футбольным полем.
В Сокольниках был солидный клуб Олэлэс (ОЛЛС). Это значило, вероятно, «Общество любителей лыжного спорта», но у клуба было настоящее футбольное поле, стадион и 3 футбольных команды, плюс одна детская. Олэлэс принимал участие во всероссийских соревнованиях и постоянно красовался на афишах. Мы решили: «А чем мы хуже?» Собрались, избрали Симу Тарасова капитаном, назвали наш клуб Дэкаэс (ДКС – детский клуб «Сокольники») и послали вызов детской команде Олэлэс. Капитан сходил к ним, согласовал день и час, и вот мы на Олэлесовском поле.
Противники выставили полную команду – 11 игроков. Нас пришло только четверо. Одного мать наказала, у другого нарыв на ноге, третий просто струсил и т. д. Ну, казак назад не пятится. Надо играть или зачтут поражение без боя. Обсудили положение: Тарасовы – в форвардах, я – в защите (обычно-то я играл правого хава), голкипер. Я горевал, что у меня не было ни буц, ни даже простых башмаков, я пришёл в высоких сапогах. Но Сима – великий стратег – меня утешил:
– Бегать все равно много не придется. Они будут висеть на наших воротах. Твое дело – коваться. Старайся бить по ногам. Запасных у них нету.
Началась игра. Я защищался героически. Как Леонид в Фермопилах. К концу игры их осталось восемь, трое уползли благодаря тактике, выработанной для меня капитаном. Они, конечно, тоже старались меня подковать, но меня защищали толстые голенища. Тарасовы летали по полю, как пули. Кипер то и дело бросался наземь, обычно после того, как мяч пролетал в ворота. Не то, что их кипер, который даже заснул на боевом посту. При всем при том, 7:0 не в нашу пользу. Мы считали, что, при существующем соотношении сил, моральная победа осталась за нами. Мы ушли, еле волоча ноги, но удовлетворенные результатом. Ведь если бы нас было 11, а не 4, то мы бы, наверняка, навтыкали 70:0. Это уж, будьте спокойны.
Маму не слишком радовало моё увлечение футболом. В принципе, она была за спорт, но думала, что футбол развивает, исключительно, ноги, и это идет в ущерб голове, умственным способностям. Я с ней спорил и доказывал, что она, просто, не знает правил игры. Уж кто-кто, а я, правый хав, имел достаточно случаев принимать свечи и иногда даже забивал головой гол. Но у мамы была предвзятая идея: детям надо давать эстетическое воспитание. На беду, она была знакома с известным педагогом Шацким. А его жена была заведующей музыкальной школой. И меня отдали в эту школу, в хоровую группу. Дело не обошлось без демонстраций протеста, саботажа и даже слёз (вообще-то, я реветь уже перестал), но маму невозможно было переспорить.
И вот, я под конвоем приведен в это певческое заведение, которое помещалось в кокетливом домике на углу Пречистенского бульвара и Гагаринского переулка. Меня, как рядового необученного, поместили в самую младшую группу. Ребята, больше девочки, все были мне по плечо, и я казался им очень смешным. Шацкая села за рояль. Ребята пели превосходно, складно, на два голоса. Я решил придерживаться среднего варианта и взял ноту настолько фальшивую, что даже сам об этом догадался. Ребята засмеялись. Шацкая поморщилась. Я сконфузился. При третьей моей попытке Шацкая сказала:
– Ты, уж, лучше, помолчи, прислушайся, как поют другие.
С тех пор, я прислушивался целых три урока, а потом заявил маме, что хоть режь меня, а я больше в музыкальную школу не пойду.
А у бабушки все замерло. Знакомые не приходили, телефон выключился. Тетки бродили как тени. Я устал думать о революции, устал беспокоиться за маму. Около бабушки было так уютно, и я предавался мечтам. Я мечтал о колонии. Сейчас под словом «колония» подразумевается тюрьма для малолетних преступников, а тогда под ним понимали просто детский дом в сельской местности. Я заболел этой мечтой уже год назад, узнав из какой-то книжки, что такие колонии бывают, кажется, где-то в Швейцарии или Швеции. Там живут ребята на вольном воздухе, лазают по скалам, купаются, сколько хотят, занимаются ручным трудом, ну, и … учатся.
Теперь, лежа в «желобке», я разрабатывал свои планы. Наша колония будет помещаться на севере Онежского озера. Там, целый лабиринт островов и протоков. Это вроде финляндских шхер. Жить мы будем на острове, в пещерах. Есть там скалы? Пусть будут. И пусть озеро по подземным туннелям в скалах входит в наши пещеры, чтобы можно было прямо из постели бросаться в воду и выплывать на вольный воздух. Жить, вообще, будем, преимущественно, в воде. Только вот холодно, климат там довольно суровый. А мы вот, что: от постоянного упражнения обрастем шерстью, не длинной, но плотной, как у тюленей или котиков. Кстати, это решает вопрос об одежде. Одежда вроде бы лишняя, но без неё неприлично, а тут шерсть: и красиво, и прилично. А, между прочим, девочки у нас будут? Почему бы и нет, только лучше бы они жили на другом острове и представляли бы отдельное государство. Вот идея! Между нами будет постоянная война, ну, не всерьёз, без убийства. Но, чтобы противников брали в плен, заставляли работать, обращали в рабство. Мальчики, конечно, будут побеждать. Однако, девчонки, пожалуй, так откажутся играть. Ну, ладно, побеждать будем по очереди, год – они, год – мы. Только как это: драться в воде? Ведь эдак можно нахлебаться и утонуть. А вот, что: у нас от постоянного упражнения разовьются жабры. Как быть девчонкам с длинными волосами? Они будут в глубине путаться за водоросли, за камни. А очень просто: в колонии будет закон – всех стричь под машинку. Ну, не очень коротко, под третий номер. Как, с точки зрения красоты? Ничего, привыкнем. Ведь тюлени не имеют длинных волос. Я старался представить себе Лизу Берцуг и Машу Угримову, остриженными под машинку и в тюленьих шкурах. Ничего, очень мило получалось.
За такими вариантами я мог проводить целые часы, пока над городом гремела канонада, и в окнах отсвечивало зарево пожаров.
У бабушки все боялись погромов. Напротив их особняка помещалось Удельное ведомство, которое еще с царских времен ведало винной монополией. Говорили, что под ним находились винные погреба, где хранились большие запасы водки. Опасались, что если их разгромят и толпа перепьётся, то окрестным жителям несдобровать. Но обошлось. В тихом Трубниковском переулке никаких происшествий не было, и только одна шальная пуля залетела ко мне в комнату. Я этой пулей гордился.
Во время прихода мамы, в особняк к дедушке ворвалась банда матросов-анархистов. Их называли тогда анархистами-серебристами за то, что они под видом обысков занимались просто грабежами. Матросы были пьяны, перепоясаны пулеметными лентами, вооружены револьверами, кортиками и ручными гранатами-лимонками. Они вошли с руганью, проклятиями и угрозами. По их словам, здесь-то и скрывались недорезанные буржуи, представители мирового капитала. Масла в огонь подлила французская фамилия, которую они прочитали на двери. Поэтому они сразу взяли дедушку за грудки, объявив его «агентом Антанты». При этом они, ради пущего страха, все время играли лимонками, подбрасывая и ловя их, как мячики. Мама вышла к ним.
– Здравствуйте, товарищи. Оставьте ваши игрушки, со смертью не шутят. Никаких агентов Антанты здесь нет. Здесь живут мирные, хорошие люди. Что касается экспроприаций, то на это теперь есть новая власть. Она, что найдет нужным, конфискует и экспроприирует организованным порядком…
Так или иначе, такова уж была убедительность её слов, что ей удалось уговорить матросов уйти. Особенное впечатление на них произвело: «Здравствуйте, товарищи». Мирный финал показался всем домочадцам каким-то чудом.
Как только стрельба кончилась, я отправился по городу осматривать разрушения. Более всего пострадали Никитские ворота. Здесь была группа больших домов, в том числе дом, стоявший в конце Тверского бульвара. По ним били из орудий, они загорелись и теперь представляли собой дымящиеся развалины. Сильно пострадал Кремль: из старинных соборов и из Ивановой колокольни снарядами были словно вырваны куски живого мяса, от дыр пошли трещины. Вообще, в городе мало уцелело оконных стекол, дома были изрешечены пулями, как будто они болели оспой.
Я написал дедушке Тумповскому подробный отчёт обо всех событиях и наблюдениях.
//-- Женя --//
//-- 9 марта --//
Поняла, что мысль моя и все душевное существование в высокой степени в омертвелом состоянии. Главная причина – отсутствие каких бы то ни было чувств и веры в человеческую душевную силу.
Любовь – великая сила. Многих людей, и при том людей сильных и высокоодаренных, состояние душевной боли доводило до психического заболевания. Каким способом избегнуть этой, безусловно, печальной участи? – Развивать в себе всеми силами непосредственную любовь к жизни – ибо это самый главный залог душевного здоровья и жизненной силы. Из двух всегда сильнее будет тот, кто больше любит жизнь, именно любит ее, непосредственно. Идеолог, теоретик, мыслитель, – все будут в дураках перед человеком, у которого сильный, радостный инстинкт к жизни и вера в себя.
Как нас тянет к солнцу в природе, так нас тянет к непосредственной жизни в человеке.
//-- 27 мая --//
Неспокойно внутри. Одиноко. Трудно. Живешь сама с собой и себя не знаешь. Вдруг открываются какие-то провалы, разум перестает контролировать психику. Что я за человек? – Не знаю. И других не знаю, не понимаю, т. е. привыкла думать, что знаю, а вдруг оказывается, что наедешь ближе на человека, посмотришь, с новой точки зрения, и ничего не поймешь.
Ну, ладно, жить надо, чего уж.
//-- Даня --//
Выйдя шестого июля от бабушки, я услышал, что в Денежном переулке убит германский посол Мирбах. Район был оцеплен войсками. Я вернулся на Арбат в надежде сесть на трамвай. Куда там! Трамваи не ходили, и вдоль Арбата свистели пули. Со стороны Арбатской площади слышались пулеметные очереди. Я перебежал через улицу в Трубниковский переулок. Там было спокойно, но от Кудринской площади тоже доносились выстрелы. Пробраться домой в Сокольники было безнадёжно.
У бабушки никто не знал, кто и в кого стрелял. Только через два дня стало понятно, что было восстание левых эсеров, и оно подавлено.
Через некоторое время, когда на улицах стало тихо, дедушка с бабушкой отправились в Пушкино подать заявление, что они хотят сдать государству не только обе фабрики, но и дом, в котором жили. Сами собирались жить в Москве. День был очень тёплый, и они пошли без пальто. Секретарь их выслушал и сказал, что это первый случай, когда собственники сами пришли передать своё имущество народу. Одобрив их поведение, он попросил их обождать и вышел из своего кабинета. Вернувшись, он подтвердил, что всё в порядке, и они могут идти.

Был уже вечер. Сильно похолодало. Дедушка с бабушкой пошли домой, чтобы надеть пальто, разговаривая при этом, что за личными вещами они попросят приехать как-нибудь Лёвушку. Но… подойдя к дому, они убедились, что дом их поспешили уже опечатать. Они не только не смогли взять свои пальто, но у них не оказалось при себе даже денег для поездки в Москву.
Московские дома дедушки, с его согласия, были тоже национализированы, кроме сравнительно небольшого дома в Трубниковском переулке, где и поселилась их большая семья. Вскоре, половину этого дома конфисковали под какой-то комиссариат, но их в доме оставили. Пришлось потесниться. Впрочем, как будто стало даже уютнее. А вскоре выяснилось ещё одно преимущество нового образа жизни: тётушки познакомились с «комиссарами» и получили разрешение печатать по вечерам на «ундервудах».
Пишущие машинки были тогда в диковинку, а в комиссариате их было много, и вся семья принялась их осваивать, понимая, что вскоре всем придётся поступать на советскую службу. Очень хорошо! Поступать на службу машинистками.
Я, конечно, тоже с восторгом принял участие в этом деле и выстукивал на машинках всякую ерунду. При этом, с первого же раза покалечил одну из машинок, пытаясь разобраться в её конструкции.
Дела и штаты комиссариата расширялись, ему стало тесно в конфискованных комнатах, и они заняли весь дедушкин особняк. Дедушка, после тяжких размышлений, куда им теперь деться, переехал с семейством снова в Пушкино, в «Шато» около джутовой фабрики, которое не было конфисковано, как аварийное и никому не нужное.
Очевидно, дедушка сохранил немного наличных денег, которых хватило на приведение «Шато» в мало-мальски жилой вид и на скромное житьё в течение года-двух. В «Шато» внизу сделали четыре жилых комнаты. Наверху большой зал, где когда-то стоял рояль и прабабушка – Мария Францевна – в одиночестве давала концерты. Этот зал был промороженным и захламлённым. Оттуда в башню вела полусгнившая лестница, по которой только я один рисковал лазить. Да и то, она так скрипела и шаталась, что сердце замирало.
Дедушка помрачнел, бродил по дому с лицом самоубийцы. К тому же, он был чем-то болен, но болезнь осталась неразгаданной.
Бабушка погрузилась в философскую задумчивость и всё что-то размышляла: как связать текущие события с теорией шишки добра и зла.
Тётушки подтянулись, стараясь бодриться и острить – хотели отвлечь родителей от мрачных мыслей. Главной темой было ведро, которое заменяло отсутствующую уборную, они называли его vers d`eau (вердо). [15 - «Стакан воды» (франц.).] Евлашу, наградив, отпустили; одной прислугой и за кухарку осталась Катя.
Маня переехала к родителям в «Шато». Может быть, она хотела им помочь, а может быть, ей просто страшно стало жить одной в большой квартире. Когда война окончилась, она ждала Васю, но он не только не приехал, но и писать перестал. Она сомневалась в его верности и решилась на отчаянный шаг: поехала в Ельдигино и, вдохновлённая моим рассказом, как я лазил в Ельдигинский дом за бумерангом, повторила мой трюк. До сих пор не понимаю, как она, взрослая, изнеженная женщина, к тому же, горбатая, умудрилась влезть на крышу! Она-таки влезла в дом по карнизу, через крышу на чердак, проникла внутрь дома и вынесла оттуда ценные вещи, посерьёзней моего бумеранга, и, главное, Васину двустволку. А он был страстный охотник и очень ею дорожил. [16 - Стало известно, что сразу после Октябрьской революции он вступил в большевистскую партию, завел себе боевую подругу и жил припеваючи, быстро продвигаясь по карьерной лестнице. Он дослужился до зампарткома здравоохранения. Умер в 30-х годах (своей ли смертью?).] Она написала ему об этом, но даже двустволка не заставила его вернуться.
//-- Женя --//
//-- 14 декабря 1917 г. Пушкино --//
На дворе: жестокий мороз и ветер, в жизни: темнота и неопределенность, а в душе моей где-то глубоко среди всего этого начинает звучать тихая, счастливая песня. Точно, что-то оживает, медленно расправляется внутри и хочет начать жить. Неужели жизнь еще раз подарит мне чувство? – Это был бы царственный, прекрасный дар. Только бы его не убило, дали бы ему пустить корни и расцвести.
//-- Даня --//
Я в третий раз поступил в школу Свентицкой. А сама школа переехала из старого, обжитого деревянного здания, такого уютного – в новый каменный особняк на углу Смоленского бульвара и 1-го Неопалимовского переулка. Теперь там Управление по делам религиозных культов. В школе произошло много важных перемен: 1) она стала называться 159-й школой МОНО; 2) рядом с Марией Хрисанфовной появился директор, известный математик, автор учебника, Константин Феофанович Лебединцев, попросту – Тараканыч, ибо он носил большие усы и умел ими шевелить; 3) школу затопил поток новых учеников – детей властвующих лиц. Видимо, репутация Свентицкой стояла высоко.
Я учился в третьем классе, а во второй поступил Лёвка Троцкий, а в первый – его брат Сережка и ещё Сережка Каменев. Со мной за партой сидел Юровский – сын чиновника, ведавшего всеми денежными делами РСФСР. Не помню, как назывался его комиссариат, Наркомата финансов тогда ещё не было. В 4-м классе учился Козловский – сын какого-то важного чина по карательной части, а в 5-м – дочь управляющего делами Совнаркома Бонч-Бруевича.
Серёжка Каменев был веселый, юркий и озорной мальчишка. Он стащил у отца, Льва Борисовича, браунинг и на переменах забавлялся тем, что целился в девчонок и спускал курок. Конечно, браунинг был не заряжен, но девчонки визжали, и это было весело. Его тёзка, младший Троцкий, был, наоборот, жирный, рыжий, неуклюжий и вечно раздражённый парень, одетый в какой-то зеленый лапсердак. Он потихоньку взял каменевский револьвер, зарядил его боевыми патронами и, не говоря ни слова, положил назад. Интересно, что-то будет? На ближайшей перемене ничего не подозревавший Каменев в упор выстрелил в свою одноклассницу Тамару Ростковскую. К счастью, ухитрился промазать, только косу ей прострелил и зеркало в зале разбил. Педагогический совет был в ужасе, судили и рядили, но Троцкого наказать не решились. Как-никак сын ближайшего соратника Ленина, организатора Красной Армии, народного комиссара обороны. А Каменева, рангом пониже, всё-таки исключили из школы.
Старший сын Троцкого, Лёвка, впоследствии продолжатель дела отца, известный под псевдонимом Седов и убитый, как и отец, за границей людьми Сталина, был полной противоположностью младшему брату. Лицом очень похожий на отца (а тот, как известно, был похож на Мефистофеля), одетый с иголочки в новенькую юнгштурмовочку, опоясанную ремнями и бляхами, он был душой общества в своём классе. Особенным успехом он пользовался у девочек, чему обязан был, помимо юнгштурмовки и папы-наркома, также уменью складно и остроумно выражаться.
В моём классе училась ещё Ида Авербах, девочка с острым носом и вся какая-то острая, угловатая, как чертами, так и характером, что называется «заноза». В седьмом классе учился её брат, златоуст и народный трибун – сознательный большевик Леопольд, по-нашему, Ляпа. Они были племянниками Якова Михайловича Свердлова и впоследствии сыграли роль в жизни школы и всей страны.
После разгона Учредительного собрания началась обработка общественного мнения.
Вскоре, вероятно, в связи с ликвидацией редакции, мама вернулась на работу в Союз потребительских обществ. Там она составляла и редактировала «Записную книжку юного гражданина на 1918–1919 годы». Это очень любопытный сборник, где, кроме календаря, было много статей о том, как организовать школьную потребилку, как развести огород по всем правилам, как научиться плавать, как наблюдать за погодой и тысячи других полезных сведений.
В это время я совершил настоящий террористический акт. Дело было в школе. Я спускался со второго этажа на первый и увидел, что на площадке лестницы ничком лежала девочка – маленькая приготовишка. На спине у неё сидел Серёжка Троцкий и бил её по голове. «Ну, – подумал я, – уж, я с тобой рассчитаюсь за все гадости и за девочку!» И со всего разбега ударил его носком башмака по носу. Он покатился, а она вскочила и бросилась наутек. Сережка встал и, размазывая по лицу «юшку», мрачно сказал:
– Я скажу папе, он тебя расстреляет!
Я успокоился, только убедившись, что у папы, который в то время вёл переговоры от имени Советского правительства с немцами о Брестском мире, были дела более важные, и он не мог отвлекать свои силы на фронты, открываемые его сыном в школе Свентицкой.
//-- Женя --//
//-- 29 июля 1918 г. --//
Читала сейчас газеты. Как утомил, как надоел этот вечный барабанный треск. Неужели больше нету скрипок, нет в жизни никаких других инструментов, кроме барабана, который бьет нас по голове своею пустою, до отчаянья, дробью. И люди от этой трескотни теряют голову, теряют сердце.
Мучаюсь одиночеством, отдельностью своею и не в силах это нарушить, вечно скована какою-то внешнею, необоримою силою. Совершаются какие-то огромные, стихийные процессы, в тысячу раз более сложные, чем мы можем охватить своим разумом, а сторона чувства интуиции погружена в нас или в смерть, или в хаос.
Господи, лучше все, что угодно, только не душевная смерть.
//-- 31 июля --//
Со дна озера звонили колокола погребенного града Китежа. Кто в своей душе знает такое состояние – точно далеко, далеко, из непроглядной мглы звонят колокола давно пережитого, почти погребенного и все же живущего внутри. И звон этот, в данное переживаемое нами время, звучит из такой бесконечной, недостижимой дали, а, между тем, бывают дни, когда так ясно чувствуешь, что именно в нем сохранилась истинная, неизменная сущность души. Поступки человека, место, которое он завоевывает во внешнем мире, это нечто конкретное, переводимое на слова, но там, на дне озера, жизнь идет, независимо от внешнего процесса, своими путями: то светлая, то темная, то радостная, то страшная, то захватывающая, с беспредельной, могучею силою. Эти захваты жизни мы называем «страстями».
//-- 8 августа --//
Уезжала в Москву – там кутерьма, сюда вернулась – в тихую обитель. Сегодня с утра дождь. Сидела читала Евангелие. На душе как-то смутно и грустно. Столько лжи всюду и везде, и в себе самой тоже, конечно. Как же надо жить-то? А сейчас люди, вообще, мертвы необычайно, и потом этот материальный гнет, от которого почти никто сейчас не свободен. Как хочется приподнять эту какую-то крышку, которая захлопнулась над жизнью, и не знаешь как, где взять силу чувств, широту мыслей. Ну, будет на сегодня. Только не обманывать себя, не выдумывать ценностей, которых на самом деле сейчас внутри нет.
//-- 9 августа --//
Была у Акс. Тим. (жены Грегуара), и странное какое-то чувство человеческой мягкости осталось от этого. Это, конечно, совсем простая женщина, с чисто обывательской психикой, но сколько тепла для детей, желания дать им жить, и отсутствия жадности к жизни для себя.
Я не подумала, не решила, а просто как-то почувствовала, что надо быть добрее, просто добрее и больше ничего, и будет дверь открыта для широты и тепла душевного. Была в жизни прекрасная и чистая минута, когда я говорила любимому и дорогому человеку, что и жизнь души, и свобода ее – все это дается только через любовь, большую, широкую. Я тогда сильно, правдиво, так чувствовала и знаю, что это так. Только пути утеряны. Но, ведь, ничего неизвестно, что еще найдешь и обретешь снова. Ведь, жизнь-то широка еще. А, в общем, это житье возле природы как-то восстанавливает душу, дает возможность хорошо мыслить. Сейчас (вечером) сидела над прудом. Тихо и красиво, и внутри было хорошо. Завтра еду в Москву, и, вообще, буду ездить два раза в неделю с ночевками, чтобы заниматься стенографией, бросать не хочу.
//-- 12 августа --//
Опять уехала в Москву. Думала о том, как ужасно обесценилась человеческая психика, т. е. что ни свои, ни чужие мысли и чувства часто не ставишь, совершенно, ни во что. Очень сильным фактором в этом является постоянная необходимость думать обо всяких материальных обстоятельствах. А ведь, если люди необеспечены, то, значит, у них всегда налицо это – «даждь нам хлеб наш насущный». Значит, какой же выход: устроить «жизнь по карточкам» и все свести к вечной возне, для поддержания этой карточной системы, – это, ведь, и есть практическая часть теории социализма. Или предоставить одним жить, не стесненными жизнью, а другим – под ее гнетом? Скверно и то, и другое, и все-таки, я думаю, что первое хуже еще. Я не знаю, но, когда Иван, Петр и Сидор должны бороться за свое существование, в этом больше жизненной правды и силы, чем, если какие-то приказы и канцелярии всех поделят на разряды и будут ведать их благополучием и их обезличиванием. Хотя это не то, не главное, я пишу, а главное, что ложь получается потому что, по-существу, нет в людях этих социальных инстинктов, не в карточках дело, а в развитии духа, в любви, в культе духовного существа человека. Мертвы все эти карточки: и если б даже и дали хлеб (что более чем сомнительно), то все равно духа не дадут никогда.
Читаю Достоевского «Преступление и наказание». Опять-таки, сколько там гнета жизни, но, кажется мне, что в болезненности, ведь, еще более сказался гнет болезненности психики автора. Вообще, в русской психике есть некоторый уклон к культу болезненности. Сложность и болезненность переживаний признается за нечто высшее духовное, а просто любовь к жизни, непосредственная, эллинская, игнорируется, отсутствует. А ведь, жизнь-то хороша. Я люблю само ощущение жизни. Когда сильнее живешь психически, как сильны и непосредственны ощущения, ощущения от всего: природы, предметов, как крепнет и полнее, богаче становится «чувство жизни», зрение, слух, восприятие, обоняние. По-моему, надо культивировать эту полноту ощущений, надо «любить жить», любить радость жить и не создавать себе этой вечной материальной безысходности и этических мучений. Как растения тянутся к солнцу, так человек тянется к радостной непосредственной жизни, и это его сила, и его право.
//-- 15 августа --//
Что-то тихо на душе. Дни все дождливые, осенние, время идет как-то спокойно и неприметно. Даже странно, такое мирное состояние – уж, привыкла, что все чего-то тянет, чего-то нудит. Хочется, по совести говоря, повеселиться, так, просто, хорошо взять бы и посмеяться, подурить, хорошо с людьми провести вечер. Но, при современной жизни и нравах, – «увы, – это были цветы, а не я и не ты». Мыслей сейчас никаких. Дождь капает по крыше, тихо, пора спать.
//-- 21 августа --//
За это время уезжала в Москву, а потом здесь кончала «Преступление и наказание». Так как внешних фактов сейчас никаких, то и жила, главным образом, под влиянием книги. Сейчас заговорили об этом с мамой, и я говорила, что не согласна (нет у меня такого чувства), что убить, обязательно, грех. А между тем, взяв глубже, это неправда – я так думаю иногда, но полагаю, что в этом больше сказывается некоторая тупость души (моей, в данное время), а не мое настоящее.
//-- 25 августа --//
Ведь жить без Бога внутри – равно прозябанию, а чтобы был Бог, нужна прежде всего любовь. Началось с езды в поезде – оголодалые люди, страшный гнет жизни, «хлеб насущный», и тут же поднялась такая душевная тоска, жажда, чтоб было иначе, ведь нельзя же, чтобы жили одной заботой о хлебе и картошке, и как трудно всем, как глухо на душе. Довольно абстрактов и всяких идейных прикрытий – пускай человек будет, наконец, голый человек, пусть он без перьев и помят, и поломан, но, пускай, это будет правда и только правда, а не слова. И брать его таким, понимать, брать не в мысли, не в голову, а в сердце, в душевное тепло. Господи, пошли мне дара духа живого.
//-- 26 августа --//
В душе было тепло и покойно, даже почти радостно сегодня. И день чудный, осенний, с ясным, до яркости, небом и прозрачным чистым воздухом. Тают многие, суживавшие душу, мысли. В доме тоже тихо. Приезжал Даня – он растет очень хороший – крепкий, собранный и умный к жизни, и психически, думаю, будет богат.
Листопад в лесах и в рощах,
Листопад в садах моей души,
Обнаженнее, понятнее и проще
Мир в прозрачной осени тиши.
Ветер рвет с деревьев летние наряды,
Желтый лист в лесу пустеющем кружит,
Годы отняли минувшие отрады,
Жизнь с вершины под гору бежит.
Но яснее стали дальние просторы
И душа прозрев свободнее живет
Даль бестрепетно объемлет взоры,
Все, что быть должно во времени, придет.
//-- 30 августа --//
Была в Тарасовке. Часто мыслями возвращаюсь к Н., а иногда не только мыслями, но и чувством душевной нежности. Взяла у Адольфов Метерлинка – хочется почитать.
Выпадают чудные дни – в лесу тишина, только редко, редко чивикнет птичка да валится лист, воздух хрустальной прозрачности. Вот, где жить и мыслить.
Глава 13
Каплан стреляла в Ленина
//-- Даня --//
Тридцатого августа, когда мы мирно сидели за ужином на Бахрушенской, к нам пришел в гости Александр Моисеевич Биркенгейм. Он всегда приносил нам в подарок арбузы. В этот раз, за неимением арбуза, он лузгал семечки, тоже предназначенные в подарок детишкам.
Внезапно к нам нагрянул внушительный отряд чекистов. Был произведён обыск, который длился всю ночь. Под утро арестовали маму, Лену, Сашу и Александра Моисеевича. Взамен нам оставили одного красноармейца в передней. Он сидел на табуретке, не выпуская из рук винтовки, и в такой позе, как будто готов был поймать всякого, кто попытался бы войти к нам в квартиру.
Мы остались впятером: няня, Фрося, Мишка, я и маленький Алёша. Няню и Фросю не выпускали из дома, и потому на меня легла обязанность бегать в лавочку и отоваривать карточки. Это, конечно, была грубая ошибка, так как первое, что я сделал, я помчался к Зеленкам и предупредил о засаде. Оттуда эта новость быстро распространилась по всем эсерам города, но, по существу, это уже оказалось бесполезным, так как к тому времени были арестованы все активисты.
Вскоре мы узнали причину арестов: Каплан стреляла в Ленина. Дело такое, что мы очень беспокоились о наших. Ведь могли полететь и невинные головы. Кроме того, было очень беспокойно за маленького Алёшеньку, не получавшего теперь материнского молока. Но мы ничего не могли сделать. Засада продолжалась три недели. Мы не знали, как себя вести с красноармейцами. Они дежурили по 8 часов, принося с собой кусочек хлеба. Разговаривать они не имели права, но, когда в квартире распространялся запах конины, которой мы питались, в глазах у дежурящего появлялся голодный блеск. Мы обсуждали, не угостить ли его, хоть сами жили впроголодь. Первый аргумент был против: «С какой стати, когда они арестовали всех наших дорогих!» Но здравый аргумент говорил: «Да причём они тут? Ведь не они арестовывали. Они не виноваты, что их поставили на такую паршивую должность!» В конце концов, няня не выдерживала и подносила очередному красноармейцу тарелочку с кусочком конины. При этом, особое внимание она оказывала бородачам. Они никогда не отказывались, ели всегда жадно, торопясь, давясь: «Избави Боже, нагрянет начальство, отдадут под суд за вступление в сношение с агентами буржуазии и получение взяток!»
В этот раз Лену и маму держали в тюрьме полтора месяца. Сашу дольше, но, в конце концов, разобравшись в их непричастности к покушению, освободили. Однако жертвой стал Алёшенька. Молоко у Лены пропало, с продуктами стало вовсе плохо. Мальчик бледнел и худел, и всё больше молчал. Глядел на людей с недоуменьем, вроде хотел спросить: «Если мне так скоро умирать, зачем меня было рождать?»
Среди наших знакомых нашлась мужественная женщина – Мария Владимировна Давыдова – правнучка знаменитого партизана наполеоновской кампании. Она повезла мальчика в Ростов-на-Дону к бабушке – матери Саши. Там было сытнее. Путь был непомерно трудный и опасный – через несколько фронтов гражданской войны. Но не довезла, мальчик умер. Алёшина кончина потрясла меня, со смертью младенцев всегда невозможно примириться. Вспоминается вопрос Достоевского: «За что невинный младенец страдает?» Алёшенька был так трогателен, как вспомню его улыбку, так слёзы у меня текут без остановки. В то время, я считал это недостойной мужчины чувствительностью и всячески скрывал, но совладать с собой не мог. Это осталось на всю жизнь. С тех пор я похоронил десятки близких людей, но как вспомню Лениного мальчика – пла́чу.
//-- Женя --//
//-- 2 сентября --//
В Москве была. Данную личность не видела, ибо не явился, а, вообще, на этот раз как-то измучилась и измоталась там душой. Человек живет в огромной неразберихе, а через эту неразбериху и во лжи. Вообще, не знаю, что это за несчастье: всюду ложь, подавленность психики и только какие-то жалкие, бессильные попытки из нее выбраться. Удивительная будня.
Здесь тишина, природа, отдыхаю душой. Читаю Метерлинка, прекрасная, глубокая, свободная мысль. Читая, живешь интеллектом широко и свободно.
//-- 8 сентября --//
Сейчас чудная лунная ночь. Я уезжала в город – там такая скверность, жалкая, затрепанная жизнь, ничего для души. До чего там все убого и бессмысленно. Природа сильна и прекрасна, и человек, стоящий от нее далеко, всегда и во всем будет только жалкой пародией, потому что вся эта поэзия городского убожества, воспеваемая Достоевским, на самом деле – уродство и дрянность. И если честолюбие человека стремится к тому, чтоб быть центральной фигурой в этой пародии на жизнь – какая эта суррогатная штука.
//-- 10 сентября --//
Тоска. Какая-то хаотическая тоска. Отсутствие логического элемента в мысли и глухое, смутное брожение в области инстинктов – подсознательно, мы ничего в себе самих не видим и не знаем, и, стоит выплыть чему-нибудь из этой подсознательной области, как все обычное и привычное теряет почву под ногами, и человек стоит перед бездной, в которой – все для него темно и которая и пугает, и тянет, и открывает какие-то мрачные и необъятные горизонты.
//-- 15 сентября --//
Мне Соня говорила о художнике Фальке, и я, по этому поводу, видела сон, будто этот Фальк нарисовал картину, называющуюся «Адам». Идея – облик этой картины таков: Адам стоит на склоне горы, за ним (сверху) роща каких-то светлостволовых деревьев с нежной листвой (весна), у ног его лежит леопард, кругом цветущая долина и вдали – затуманенные легкой дымкой холмы. Краски – нежная зелень и нежная голубизна, и все это: в золотистом свете заходящего солнца. Вообще, радостность, свет и красота. Адам, первый человек – венец творения. Тело должно быть прекрасно женственной нежностью и необычайной мускульной силой, но сила должна сказываться не в напряженности мускулов, а в общем впечатлении от сочетания всех форм и линий. Лицом Адам красив – благородство и сила форм – русый, глаза серые – открытость, выражение ребенка. Первый Человек не знает ни гнета жизни, ни борьбы за существование – это царь природы, не в силу своего завоевания, а в силу божественного происхождения. Жизни, вообще, еще нет, есть только природа и венец ее человек. Адам непорочен (потому что порока еще нет), он не тронут никаким страданием и пришел в мир, чтобы им наслаждаться. Он беззлобен и не тронут никаким разладом чувств – в нем сознание своей силы и чистое, ничем неомраченное наслаждение окружающим, и радость, и любопытство к бытию.
Если бы такая картина была, это замечательная антитеза ко всему происходящему.
//-- 19 сентября --//
Ведь мы (люди моего поколении), в лучшем случае, «Вечные жиды». Наши чувства, мысли, воля обречены на вечное странствование и, кажется, нет того места, где можно бы преклонить голову и найти тихую пристань.
Взять стариков – хотя бы Адольфы, люди пережили серебряную свадьбу, скоро, верно, доживут до золотой, а жизнь их заложена в определенный круг и из него не выходят – идут по одной линии. Поженились, садились каждый день за рояль и играли час в 4 руки, теперь вся Россия перебултыхалась вверх дном, да и рука-то у нее осталась только одна, а идешь мимо их окошка: и все в тот же час, и та же музыка. Иногда это, кажется, жутковато. В особенности, зимы – тишь, белизна и все в том же окне – кабинете керосинокалильная лампа и два человека, проживших рядом всю жизнь. И, ведь, она не могла заполнять его, так как психически неизмеримо беднее, или у того поколения не было непредвиденных, повелевающих страстей, или эта вечная линия «уклад» так сильна и, может быть, благотворна, что стягивала в себе все в человеке.
А во мне этот «вечный жид» опять просит пищи, страдания ли, радости – все равно, что-то внутри тянется жить, нужно того звука, который натянул бы и заставил звучать все душевные струны. «Вечный жид» просится в путь, а на дворе сейчас, ведь, так темно и холодно, дух мертв, полета нет. Чего искать? – Любви к человеку – жизни страстей или любви к верховному началу жизни, синтетической мысли, религии духа – не знаю, чего. Но только все зовет идти в дорогу, и это осеннее солнце, которое превратило мир в голубизну и золото, и прозрачность дали, и грязный вагон с оголодалыми людьми, и сутолока города, и, больше всего, тот непознаваемый голос, который звучит в душе человека, неизвестно откуда, и не связанный со внешней жизнью.
Я знаю, что живя, мысля, чувствуя, радуясь, ошибаясь, страдая и, прежде всего, любя, – мы привносим что-то на алтарь жизни, составленной из радостей, страданий и страстей всего человечества. Механическая культура идет своим порядком – ее достижения известны и определенны. Но и психическая культура, пускай, с гораздо большими колебаниями и разладом, тоже должна подвигаться, и ее достижения не имеют ни имени, даже определенной формы, ее достижения создаются не в лабораториях, не в ученых кабинетах, а в каждой живой человеческой душе, в каждом мыслящем интеллекте. Пускай, форма этого «вечного жидовства», которая, особенно, свойственна России, и болезненна и трудна – она должна быть частью мировой психической культуры.
Не об утолении молю – о жажде!
Не о достигнутом, но только о пути.
Пускай сквозь тьму, пускай в томленьи даже.
Но только бы желать и жить, но только бы идти!
Я все писала о природе и силе ее – да, она сильна и прекрасна, но наша жизнь не может протекать всецело в ней, природа бесстрастна, а мы должны обладать страстностью (конечно, в самом широком смысле). Природа всегда спокойна и гармонична, а мы рождены для усилий, для страданий, для жизни. Природа вызывает созерцание, а созерцание, не переходящее в жизнь, рано или поздно станет смертью.
//-- Даня --//
Из Пушкина позвонила по телефону Маня. Я подошёл.
– Данюша, вчера умер дедушка. Приезжай на похороны.
Я не сразу сообразил: как дедушка мог умереть? Он, по моим представлениям, был вечен, как Саваоф.
//-- Женя --//
//-- 3 ноября 1918 г. --//
Умер папа. В душе какой-то провал – пустота и ужасная усталость. Вчера хоронили. Проснется ли когда-нибудь в людях сердце? Не умею, не знаю, как жить в этой идеологии взаимного уничтожения, не вижу смысла, устала.
//-- 9 ноября --//
Какая суровая природа. Уже совсем зима. Сейчас возвращалась с фабрики – ветер, пурга, не видно дороги, засыпает снегом. И на душе тяжко. Где моя прежняя душа, нежная, хорошая. Я стала сильнее, но черства. Да, конкретные определенные мысли, должно быть, о внутренней ценности стоят бесконечно ниже интуиции, конечно, истинной, а не пустого витания и отсутствия форм. Но, думаю, что и глубоко внутри еще живо многое и многое это только молчит, а не умерло.
//-- 12 ноября --//
Пустота. Надо найти какую-нибудь новую психологию или, уж, не знаю, что, а то является эта пустота и постыдное, малодушное отсутствие желания жить. Я знаю, чувствую, что надо хотеть жить. Человеку нестарому не хотеть жить малодушно. Вместо мыслей – потуга мыслить. Вместо чувства – потуга чувствовать, вместо жизни – потуга жить.
//-- 28 ноября --//
Что же сильно в человеке? Чувства, понятия морали, все – преходяще, а думается временами, что, действительно, сильно и преобладающе надо всем это желание, жажда жизни, нечто, может быть, чисто биологическое и, логически, совершенно необъяснимое. Или это я такая. Сейчас во мне молчит эта сторона, и я почти не существую. Скажут, такой взгляд аморален и прочее. Но, по-моему, единственная мораль – это искренность. Сколько зла, сколько душевной мертвечины внесено в жизнь людьми, которые проповедуют: «Мы социалисты» – ложь и гадость, и мертвечина.
Кому ж потерь и потрясений мало?
Кого влечет безумная война —
Европу, пережившую нашествие вандалов,
Иль Азию, восставшую от сна?
Нет, Азии народы жаждут мира.
От диких тундр и вечных льдов,
До высоты сурового Памира
И до Индийских знойных берегов.
Иль славная культурою Европа
Допустит вновь опустошений дикий шквал?
Страшнее древнего потопа,
Чтоб мир в безумии пропал.
Ужели все, чем нас природа одарила,
Обречено погибнуть в пролитой крови
И разума божественная сила
Не восстановит мира и любви?
//-- 18 декабря --//
В жизни все ближе и ближе надвигается призрак голода. Экономическое положение страны ниже всякой критики – запасов никаких и подвоза никакого. Я не могу сказать, чтоб я боялась голодной смерти, думаю о ней совершенно спокойно, вполне допуская ее возможность, но, в общем, от такой перспективы все же получается какой-то постоянный психический гнет, какая-то бессмыслица всего существующего. И потом, в людях, вечно все то же – оголодалость, гнет, усталость, растерянность и отстуствие индивидуальной психики. И во всех эта перспектива возможной голодной гибели. Я не скажу даже тяжело или тоскливо, а как-то очень, уж, биологично. Кроме того, постоянно идет снег и иногда кажется, что он – засыпает тебя всего, физически и душевно.
//-- Даня --//
Квартиру на Большой Бахрушинской ликвидировали. Мы с мамой переехали ближе к школе – на угол набережной Христа Спасителя и Ленивки. Лена с Сашей сняли комнату в дачной местности Тарасовке. Очень у них было грустно, даже спорить о политике они перестали.
Мама после второго ареста потеряла работу в Союзе потребительских обществ и пробавлялась лекциями на Пречистенских курсах для взрослых. Платили там ничтожно мало и очень неаккуратно, иногда на месяцы задерживали зарплату.
Квартира в большом каменном доме на набережной осталась в моей памяти как один из самых безрадостных периодов в жизни. Няня опять уехала в деревню, где в создавшихся условиях было больше шансов прокормиться. Зато, к нам переехала из Ленинграда Мага. Дом был с центральным отоплением, и мы надеялись, что избавимся от топки печей. Но уже в ноябре кончился уголь. Воду почему-то не спустили, система замерзла и во многих местах полопалась. На полу образовались ледяные каточки, которые я использовал в спортивных целях. Комнатный термометр неуклонно полз книзу, переполз через нуль и в январе добрался до –5°. Больше, видно, совести не хватило. Мы не вылазили из шуб, в них и в валенках ложились спать, наваливая на себя все одеяла и пальто, какие имелись в доме. Водопровод замерз, и я ежедневно ходил на Москва-реку за водой. Готовили мы на керосинке. Когда мамы и Маги не было дома, на меня ложилась обязанность готовить обед – пшу, или форшмак. Форшмак готовился из картофельных очисток и селёдочных голов, насчёт которых у мамы был договор с некоторыми лучше обеспеченными знакомыми: картошка – им, очистки – нам, селёдка – им, головы и хвосты – нам. Все это с примесью хлебных корок пропускалось через мясорубку, выкладывалось на сковороду, смазывалось кунжутным маслом и поджаривалось. Бутылочка масла, употреблявшаяся для облегчения скольжения клизмы, осталась с тех времен, когда я у бабушки по воскресеньям объедался сладостями. Хуже было со стиркой. Стирать было почти невозможно, и я скоро почувствовал последствия – всё тело зачесалось, под мышками и за шиворотом что-то отвратительно заползало. У меня не хватало духу на морозе часто снимать рубашку, чтобы бить вшей. В школе я постоянно был на замечании; чернила замерзали, и я не мог готовить уроки. Впрочем, это было не в диковинку. Москвичи не были подготовлены к холодной и голодной зиме и быстро спустились до троглодитного уровня.
//-- Женя --//
Нельзя материализовать жизнь, во имя чего бы это не делалось. Будто победа Колчака или большевиков может разрешить что-либо в том хаосе, в который мы погружены внутренне, по крайней мере, те из нас, в ком психическая жизнь настолько сильна, что она еще не совсем притупилась и свелась к нулю. И хотелось бы найти душевные, нежные, хорошие и простые слова, чтобы сказать всем – довольно злобы, довольно этого гнета, в ком жива душа, пусть живет, пусть любит, любит просто, тепло, из сердца. Ведь мы все так безумно устали, мы уже годы и годы живем в атмосфере злобы и взаимного истребления, неужели в нас, в сердцах наших, еще не назрела жажда просвета, жажда другой жизни.
//-- Даня --//
Бабушка кашляла. У неё была пагубная привычка принимать веронал. А веронала не было. Поэтому она совсем лишилась сна. Дочери очень боялись за её здоровье.
В феврале позвонила Наташа.
– Данюша, приезжай к нам. Бабушка совсем плоха и всё спрашивает о тебе. Может быть, хоть ты её развлечёшь.
Я приехал. В «Шато» было холодно, хотя не так, как у нас дома. Зато в щели проникала февральская вьюга. Бабушка лежала в самой тёплой комнате, и я весь день проводил около неё. Её кашель обернулся воспалением лёгких. Я пытался развлекать её рассказами, но она с каждым днём всё невнимательнее меня слушала. Я заметил что её утомляет моя болтовня. Тогда я погрузился в свою коллекцию марок, которая требовала переклейки в новый альбом.
Однажды я сидел рядом с её кроватью на полу, застланном ковром. Бабушка тяжело дышала. Я думал, что она спит. Я только, что закончил Норвегию и принимался за Данию, когда заметил, что дыхание больной стало реже и громче. Вошла Наташа, услышала и закричала:
– Даня, скорей за доктором!
Я вскочил, сунул ноги в валенки, на ходу надел куртку и помчался в больницу, которая была расположена в полверсте. Для сокращения пути перемахнул через ограду фабрики, ворвался в больницу и закричал:
– Доктор, доктор, бабушке плохо!
Доктор Буров, единственный врач Андреевской больницы, построенной Армандами, не заставил себя ждать, прекратил приём, схватил саквояж с аптечкой и побежал за мной в «Шато».
Когда мы пришли, бабушка уже не хрипела. Она только всхлипывала каждые секунд 20. Буров впрыснул камфору. Лицо бабушки стало багровым. Наконец, после молчания, длившегося минуты три, она издала последний слабый вздох.
Четыре тётки стояли в молчании. Кто-то из них сказал:
– Какая несчастная зима!
Бабушку похоронили рядом с дедушкой у входа в пушкинскую церковь. Рядом уже стояли могильные памятники дедушкиных братьев и их жён…
Глава 14
Пожар. Наводнение
//-- Даня --//
Квартирка в Нижнем Лесном помещалась на втором этаже. В ней было пять комнат. В четырёх жили дочери какого-то художника. Все без семей и каждая – отдельным хозяйством. Пятую комнату заняли мы. Она отапливалась соседской печкой, которая уголком выходила к нам. У соседки были дрова, и мы заключили договор, что я буду ежедневно топить печь за пользование этим уголком. Но он нас почти не грел и мы приобрели только что появившуюся новинку – «пчёлку». Она представляла собой железный цилиндр, вроде кастрюли, с отверстием для подкидывания чурок, с одной стороны, и патрубком, – с другой. Купить её, установить и выпустить в окно трубы стоило очень дорого и было целой проблемой. Другой проблемой было приобретение одноручной пилы, разумеется, на барахолке, для напиливания чурок. Сырые дрова отчаянно дымили, дым шёл из топки и изо всех сочленений труб. Я возился с глиной, замазывал и подмазывал щели. Топка печи и пчёлки отнимала у меня 2–3 часа в день. Зато я добился успеха: температура в комнате держалась в пределах +3 – +7º.
Маму снова позвали в Союз потребительских обществ на временную работу. Она в этот раз писала брошюру про рочдэльских пионеров – родоначальников кооперативного движения, [17 - Л. Арманд. Рочдэльские пионеры. М., 1920.] и ещё что-то редактировала.
До Центросоюза от нас было 9 вёрст. Трамваи перестали ходить: то ли весенние заносы перекрыли рельсы, то ли иссякли кондуктора и вагоновожатые, то ли электроэнергии не хватало. Мама так была истощена голодом, холодом и напряженной работой, что вскоре оказалась не в силах проходить 18 вёрст ежедневно. Ей пришлось ночевать на службе, на своём письменном столе. Я, поневоле, должен был отучаться от своей боязни одиночества.

Днём я не скучал. Ходил в школу за баландой, после школы мы со скаутом Колей Стефановичем, которого я перетянул в нашу школу, шли в вегетарианскую столовку на Арбате обедать. Там была добрая хозяйка, она же кассирша, которая нам ласково улыбалась и давала на отпускавшиеся родителями деньги щи и кашу. Через месяц денег было столько же, но цены росли стремительно и их хватало только на кашу, потом только на щи, потом только на стакан морковного чая. Пообедав таким образом, я шёл домой и принимался за войну с печками. Когда они, наконец, кончали дымить и накалялись, я принимался готовить ужин. Я обязательно хотел сытно накормить маму, когда она придёт, но, к сожалению, выбор блюд был довольно однообразен. Прошло блаженное время, когда я готовил форшмаки из картофельных очисток. Теперь все их сами съедали. Только два продукта выдали маме на службе за три месяца: полмешка петрушки и 10 фунтов канареечного семени. Из петрушки я готовил горький противный суп, из канареечного семени – кашу. Семя было обрушенное, но не отвеянное. Мельчайшие частицы шелухи невозможно было отделить от крупы. Сваренное семя по вкусу и консистенции напоминало оконную замазку, нашпигованную еловыми иглами. Несколько лет я мучился колитом после этой диеты. Был, положим, ещё третий продукт, которого мама не ела – лошадиные кишки. А для меня они были очень выгодны. Вари их хоть с утра до вечера, в них не происходило никаких изменений. После этого, можно было заложить кусок в рот и жевать целый день, как жевательную резину. Вроде, зубы при деле и голод не так чувствуется.
Сваренный ужин я тщательно прятал в термос, т. е. в фанерный ящик, набитый газетами и обрезками старых валенок. Важно было сохранить его тёплым, ведь для мамы это была единственная еда за весь день.
Справившись с обедом, я начинал пилить тупой ножовкой чурки на завтра и накладывал их в ещё не остывшую печь, чтобы они немножко подсохли. Пчёлка моментально остывала, и много огорчений доставляло мытьё посуды холодной водой.
Через день поздно вечером приходила мама, и я испытывал удовольствие, видя, с какой радостью она ест мою стряпню.
Раз, она предупредила меня, что у неё очень много срочной работы, и она не придёт домой три дня. Это было страшновато, но я бодрился.
В первый же день вышло приключение. Когда я пришёл из школы, соседок не было, но дверь изнутри была заперта на крючок. Очевидно, когда последняя уходившая хлопнула дверью, он упал и сам заперся. Я обдумал положение. Форточка в кухне не запиралась. Но как до неё добраться на втором этаже? Под окнами проходил карниз, шириной в две ладони. Я снял шубку и открыл окно на лестничной площадке второго этажа, которое не было замазано. Вылез в него, встал на наклонный карниз и, прижимаясь к стене, начал потихоньку переступать по направлению к кухонному окну. Этот переход в несколько сажен показался мне вечностью, я уже начал замерзать, когда дошёл до окна и ухватился за раму.
На второй день вышел случай похуже. Из форточки и из щели под дверью валил густой дым. «Пожар!» – мелькнуло у меня в уме. Когда я отпер двери, такая плотная волна дыма ударила мне в лицо, что я отскочил и закашлялся. Собравшись с духом, я ринулся в дымную тьму, стараясь не дышать, пробежал кухню, половину коридора, разглядел, что огонь и дым валят из печки, и от рези в глазах, от удушья снова выскочил на лестницу. Теперь я понял, что произошло: я положил подсушивать дрова в печь, а там ещё остался непогасший уголёк. Дрова загорелись при закрытой вьюшке. Я опять, пригибаясь, вбежал на кухню, где уже установилась тяга на лестницу через открытую дверь. Схватил ведро, набрал полное воды и выплеснул в печь. Как раз вовремя: головешки из топки падали на пол, и он уже прогорел в нескольких местах.
Печь топилась из коридора, где стояли вещи четырёх сестёр, под них подлилась вода. Всё пришлось сдвигать и вытирать, потом выскабливать прожоги на полу, чтобы не так бросались в глаза. Потом растапливать печь непросушенными дровами. К приходу соседей всё было в порядке, и, хотя я рассказал о происшествии (в квартире всё ещё пахло дымом и потолки закоптились), всё обошлось благополучно. С соседками у нас были хорошие отношения.
Наступил третий день экзамена на мою самостоятельность. Всё было хорошо. Дверь открывалась, дым шёл в трубу. Я решил маме сделать сюрприз: провернуть всю накопившуюся стирку. Для этого я не ходил в столовую и всё-таки провозился до ночи. Таз был мал, вода на пчёлке медленно нагревалась, полоскать под раковиной было мучительно – руки мёрзли. Протянул верёвки по комнате и развесил бельё.
Посреди ночи слышу, кто-то стучит в окно. Долго и упорно. Вор! Как он мог добраться до второго этажа? Привидение! Покойник! У меня мурашки забегали по спине. Преодолевая страх, я бросился к окну и отдёрнул занавеску: «Кто тут ломится? Сейчас застрелю», – закричал я, придавая голосу посильную басовитость. В тусклом свете уличного фонаря я увидел кончик багра, плясавший у моего окна и постоянно стукавшийся в стекло. Отделение красноармейцев-связистов, как я подумал, тянуло линию полевого телефона, которым тогда была опутана вся Москва. А у меня в то время был драгоценный дар – два фунта конины, которые пожертвовала на моё пропитание одна знакомая тётенька. Вывесил за форточку, как делали все хозяйки до изобретения холодильников. Крючок багра изловчился, зацепил конину, дёрнул…
– Караул, грабят! – завопил я на всю улицу. В ответ раздался топот ног красноармейцев, убегавших с моей кониной.
Пришла ранняя бурная весна. Москва-река вскрылась и вздулась почти до уровня улиц. Наш дом выходил задворками на Пречистенскую набережную. Тем не менее, я пошёл в школу. Когда я вернулся, двор был уже затоплен. Пробраться на лестницу можно было только по узкой полоске тротуара. Я вбежал в квартиру и подумал: «А если поднимется до второго этажа? Надо спасать имущество! Или здесь отсиживаться? А сколько времени? А как мама узнает о моей судьбе?» Но раздумывать было некогда, вода могла каждую минуту отрезать выход.
Я стал собирать ценности: семейные фотографии, мамины рукописи, канареечное семя в железной банке (от мышей), четыре серебряные ложки и, конечно, альбом с марками.
Всё это я навьючил на велосипед и, с трудом стащив его с лестницы, отправился в эвакуацию. Я поехал в Староконюшенный переулок, к маминой старинной знакомой – доброй старой Олимпиаде Ивановне, матери моего товарища Жени Зеленина. Еле-еле я ввёл перегруженный велосипед на гору к Остоженке. Далее влез на велосипед и поехал. Тут со звоном грохнулась о мостовую моя железная банка, подвешенная к рулю. Драгоценное канареечное семя – наша пища – рассыпалось по мостовой, выскочили из банки четыре ложки, которые сейчас же бросились подбирать мальчишки. Ложки-то я отстоял, а вот семя пришлось оставить на грязной улице, на радость воробьям.
Олимпиада тепло встретила беженца. От неё я позвонил маме на службу и всё ей объяснил. А наводнение-то дальше и не пошло. Вода постояла у нашего порога и стала спадать.
Меня, вскоре, оставили в покое с домашними уроками, так как в школе практически прекратились занятия. По распоряжению Наркомпроса было введено школьное самоуправление.
В старших классах были серьёзные ребята. Ляпа, племянник Якова Свердлова, постоянно собирал общие собрания, длившиеся иногда почти весь школьный день. На них ставились вопросы о классовых противоречиях между учениками и учителями. 8-классник Аарон, здоровый детина, был анархистом. Он выступал на собраниях с длинными речами, громил мировой капитал, доказывал, что его агенты могут пробраться в любую организацию. Даже в нашу школу – под видом шкрабов. Мы должны проявлять бдительность и не поддаваться навязанной дисциплине. Мы не понимали, зачем воевать с учителями, которые хорошо к нам относились и от которых мы ничего плохого не видели, но насчёт дисциплины усвоили. Дисциплина, действительно, падала с каждым днём, и однажды дело дошло до того, что весной мы всем классом вылезли в окно и убежали в сквер к храму Христа Спасителя, где полдня играли в салочки и балясничали.
Постепенно, с помощью общественности и под влиянием постоянных методических опытов Наркомпроса, предписывавшего то бригадный метод, то метод докладов, то Дальтон-план, занятия почти прекратились. В школу мы приходили только, чтобы заседать и обедать. Обед был очень важной статьёй и, притом, весьма трудоёмкой. Детское питание централизовали. Обеды выдавали где-то в районе Остоженки, привозили в Неопалимовский переулок и уже в школе подогревали. Состояли они из одной мутной баланды, в которой плавали редкие крупинки пшена, следы картошки и кости от воблы. Самую воблу, очевидно, съедали повара. Некоторые ученики пренебрегали этой бурдой, зато другие, в том числе и я, выхлёбывали по 2–3 миски. Ежедневно за баландой снаряжался обоз из салазок с баками, в салазки впрягались два ученика. Иногда выпадала удача. На улицах валялось множество дохлых извозчичьих лошадей, павших от бескормицы. Их стаскивали на живодёрню, находившуюся в Дорогомилове. Там трупы свежевали, мясо с них выдавали по карточкам, а головы раздавали по школам, в качестве дополнительного питания. Помню, как, в нашу очередь, мы с трудом тащили на Варгунихину гору тяжёлые сани, а с них таращили остекленевшие глаза и скалили зубы 5–6 голов несчастных лошадей, честно отслуживших свой век.
Только раз мы поели на славу. Ида на масленицу пригласила весь класс к себе в гости. Мы оттаяли и нежились на мягких диванах в роскошной квартире Авербахов. Потом девочки ушли на кухню стряпать. И появились с горами блинов из настоящей крупчатки, со сметаной и топлёным маслом. Потом был чай с конфетами и вареньем.
Однажды школу повели на экскурсию в Кремль. Это были либеральные ленинские времена. При Сталине Кремль на 30 лет накрепко заперли от всяких экскурсий. Ида и Ляпа были в большом возбуждении. Когда мы осматривали старый царский дворец, они наперебой сообщали:
– Вот, здесь живёт дядя Яша.
– Вот, в конце коридора кабинет дяди Яши (нас туда не пустили).
– Вот, ванная, где дядя Яша купается.
– А вот, уборная…
Последние два помещения были оборудованы заново, причём, несомненно, о таком комфорте не мог мечтать и сам Иван Грозный.
Мы не выдержали холодной зимы и в феврале перебрались в маленький старый домик в Нижнем Лесном переулке по другую сторону храма Христа Спасителя. Это была десятая и предпоследняя квартира за 9 лет после нашего возвращения из-за границы. И, в то же время, она была первая коммунальная, что знаменовало дальнейшее наше снижение по лестнице общественного благополучия.
Я много времени проводил в очередях за продуктами, которые продавались по карточкам. Иногда я заходил к папе. После этого меня всегда долго не покидало грустное настроение. Денег у них не было. Двухлетняя Ирочка требовала питания и внимания. Тамара перепилила папу, что он не может достаточно заработать, в то время как у неё руки связаны ребёнком. Папа метался по редакциям, искал каких-нибудь переводов и, если ему давали статью, сидел над ней часами, исписывая страницы своим непонятным колючим почерком. Он всегда увлекался любой темой и, когда я приходил, он излагал с большим волнением какую-нибудь новую теорию, будь-то из экономики, астрономии или биологии.
Май прошёл. Кончилась последняя глава, которую ещё можно относить к моему детству.
//-- Женя --//
//-- 19 июля 1919 г., Москва --//
Какая странная жизнь. Внешняя жизнь полна событий, ломки, а, между тем, в воздухе нависла какая-то ужасная давящая тишина. Чем живет душа человеческая, дошедшая до какого-то невыносимого, мистического одиночества? Что это за тишь, тишь перед грозою или это смерть? Что там, в глубине своего одиночества люди страдают, жаждут, любят, ненавидят, исходят тоской, или там смерть и осталась лишь животная сила жизни, толкающая на борьбу за существование? Какая страшная ложь или, еще более страшная, правда изживается нами? Где нежность, где красота, где проникновение?
//-- 20 июля --//
Я хочу писать так, как я живу, душою. Пускай я живу, как слепая, пускай мысли мои беспомощны – одно, чего я хочу, чтоб написанное было искреннею речью души, так как это то, чего нет сейчас в жизни, что умерло или ушло куда-то в непроглядную бездну жизни. Человек живет до тех пор, пока он любит, нет любви и нет жизни. Что любить, как любить, кого любить? Как открыть свою душу любви, той простой любви, которую нельзя объяснить, нельзя перевести на слова, но которая есть все – квинтэссенция духовной жизни человека. Жизнь это тайна – это должен понимать и чувствовать всякий. Всякий, который когда-либо что-либо пережил сильное – любил, страдал, отчаивался, знает, что в жизни бесконечного много такого, чего нельзя перевести на слова, нельзя объяснить.
Бывают жаркие июльские дни, когда воздух насыщен запахом гари, а солнце, как красный шар, маячит на сером призрачном небе. И душа в такие дни изнывает от какой-то гнетущей непередаваемой тоски. Такое чувство часто охватывает сейчас и так хочется влаги, хоть каплю живительной, свежей влаги. Теряется простая человеческая речь, хуже того, теряются простые человеческие чувства и мысли. И когда, среди этой опустошающей тоски, охватывает душу грусть, глубокая человеческая грусть – радуешься ей, как тихому свету. Неужели, если б мне удалось выпустить в жизни эти строки, если б они попали на глаза многим, они всем были бы чужды и не нужны? Я пишу их так, как стала бы писать письмо к близкому человеку. Не «всем, всем, всем», а тем, кому близко и понятно то, что пишу.
//-- 28 июля --//
Я была в глубоко-любимых мною местах, где я провела лучшие дни детства. Всегда эти места будили и в душе столько радостных, светлых воспоминаний, всегда они имели силу мягкого, непередаваемого очарования, но в этот раз я смотрела на них, как чужая, как будто какая-то пустота, опалившая мою душу, мешала мне проникнуться окружающим, и моя прошлая жизнь, которая все же вставала перед глазами, отзывалась в душе такою тоской, и точно стена, отделяла меня от этой жизни. Если есть кто-нибудь страдающий, как я, своим непередаваемым словами одиночеством, а таких людей, я уверена, без конца много, пусть он поймет меня. Как возродить жизнь? Пусть об этом думают те, кто живет и страдает, кто одарен духовными силами, у кого есть чувства, мысли и слова, чтоб передать их. У меня нет знаний, нет сильной крепкой логики, единственное, что есть – это моя жизнь: мои чувства и мысли, и потому возросло желание, если я это сумею внести в жизнь, хоть эту странную, быть может, лирику – это писание к людям. Может быть, она заденет людей и более одаренных, более ярких, чем я, и вызовет их говорить. Если кто живет, если кому есть, чем дышать полною грудью, пускай он выговорит это, пускай внесет в жизнь свою радость, свои страдания, свои мысли. Чем живет, как страдает, что мыслит Россия?
Земля твоя. Ты хочешь покорить планету?
А миллионы световых веков —
Забыл, наверное, про это?
Ты царь земли, ты раб рабов…
Иль, может быть, во времени безмерном,
Где нет начала и конца —
Своим ты разумом неверным
Погасишь старые и новые зажжешь солнца?
Распоряжайся, все тебе покорно,
Трепещет космос пред тобой —
Созданье жалкое, забывшее позорно
Добро и душу, и покой.
Глава 15
Будь готов! Всегда готов!
//-- Даня --//
В это время произошло одно из важнейших событий в моей жизни. Я стал бойскаутом. С год назад, мне попалась книга Баден-Поуэля «Юный разведчик». Я прочел ее три раза с начала до конца. Тем более, что скаутизм там был сдобрен очень привлекательно описанными подвигами юных разведчиков на англо-бурской войне.

В 1917 году я подписался на журнал «Вокруг света». Оказалось, что в приложении к нему дается книжка В. А. Попова «Бойскауты». Владимир Алексеевич Попов был, одновременно, главным редактором журнала «Вокруг света» и начальником 1-й Московской дружины скаутов.
Я день и ночь мечтал о том времени, когда стану скаутом. Но, то отдаленность нашего жилья, то Октябрьская революция, то мамин арест, препятствовали осуществлению моего намерения. Нечего и говорить, что люди-тюлени, населявшие в моих мечтах Онежское озеро, все были скаутами.
Наконец, в конце февраля 1918 года я пошел записываться в дружину. Этому предшествовали переговоры мамы с Владимиром Алексеевичем. Она хотела убедиться, не осталось ли в скаутизме хоть капельки военного духа, военной муштры. Удовлетворенная разговором, она дала «добро» на мое поступление. [18 - Скаутскому периоду посвящена первая напечатанная моя рукопись «Записка бойскаута». Сборник «Общественность среди подростков». М., Изд. ВЦСПО, 1920. Она написана в 13 лет. Ниже дается ее пересказ, освобожденный от налета выспренности, который мне был тогда свойственен.]
Я заранее выучил законы скаутов. Привожу их здесь и, забегая вперед, для сравнения даю законы пионеров.

Таким образом, 9 из 12 скаутских законов, в несколько измененном виде, были усвоены пионерами. Отброшены фигли-мигли вроде: скромности, чистоты и в мыслях, и словах (не материться), очевидно, не подходящие для новых времен и т. д. Добавлены 3 пункта, из которых первый – патриотический. А последний, так сказать, подытоживающий. Тут же сделано открытие, что птицы – не животные.
Я изучил обычаи скаутов. Скауты по утрам не валяются в постели, а поднимаются сразу, как Ванька-встанька. Стелют постели своими руками, а не чужими. Моются тщательно, не забывают шею и уши. Стоят и сидят прямо, не горбясь. Не курят: курящий скаут уже не скаут. Начатое дело доводят до конца. Улыбаются, даже когда холодная вода капает им за шиворот, и насвистывают, когда кто-нибудь наступит на их любимую мозоль. Они знают адреса: ближайшего доктора, аптеки, больницы и пожарной команды, чтобы быть всегда готовым помочь людям в беде. Их девиз и приветствие: «Будь готов!» и ответ: «Всегда готов!»
Я был настолько вдохновлен, что стал добровольно мыть шею. Мама не могла нарадоваться. До этого времени, она семь лет безуспешно твердила: «Lave le cou! [19 - Мой шею (франц.)]»
Я шел к Савельевскому переулку, что на Остоженке, где помещался штаб первой Московской дружины скаутов, и у дверей я столкнулся с Владимиром Алексеевичем. Это был мужчина средних лет, низенький и коренастый, с маленькими черными усиками. Одетый по моде тех лет в кожаную куртку, галифе и краги, в военной фуражке без кокарды. Он показался мне богом с Олимпа, вполне достойным быть руководителем душ.
– Ты кто? – спросил он.
– Я вот, записаться…
– Пройди в 4-й отряд и присмотрись пока.
По правде говоря, я ожидал бо́льшего внимания с его стороны к великому повороту в моей жизни.
Дружина помещалась в скромном полуподвале. Я прошел через ряд комнат, где скауты занимались своими обычными делами: в одной – играли, во второй – что-то ремонтировали, в третьей – пели хором. В четвертой – меня быстро посадили на чьи-то ноги, мне на ноги сел еще кто-то, и мы стали смотреть, как идет соревнование за чемпионат 4-го отряда по борьбе: петушиной, цыганской и дзюдо. Командовал отрядом скаут-мастер, парень лет 17-ти, по имени Володя Гептнер, как впоследствии оказалось – сын того пастора протестантской церкви, который меня крестил, а впоследствии стал профессором Московского университета (сын, а не пастор). Тут, ему предстояло дать мне, по примеру отца, вторую путевку в новую, светлую и осмысленную жизнь.
Володя мне очень понравился: ловкий, гибкий, способный юноша. Он все делал точно, распоряжался умело и авторитетно. На нем великолепно сидела скаутская форма: рубашка с отложным воротником цвета хаки, шорты (их носили, к ужасу матерей, круглый год), чулки, загнутые ниже колен. Летом ковбойская широкополая шляпа, а зимой – пилотка, не торчащая петухом, как у пионеров, а изогнутая по голове, как у настоящих пилотов. Его пилотку и кармашек на груди украшали блестящие геральдические лилии, еще одна с лентой, на которой было написано «Будь готов» – знак скаута первого разряда. Она была нашита на правом рукаве повыше локтя, а левый рукав украшали четыре белые кружочка с красной каемкой и символическими значками специальностей; на плечах – узенькие погоны со свободно развевающимися тремя цветными ленточками.
До чего же мне нравилась вся эта бутафория, и как хотелось поскорее надеть форму. Но на это не было надежды. Я знал, что у мамы нет денег на пошивку, купить же ничего было нельзя. Я усмотрел в толпе одного горбатого мальчика, тоже без формы, и постарался с ним познакомиться. Это оказался такой же новичок, как и я, его звали Бронислав Ягминович. Когда мы уходили, мы колебались, попрощаться правой рукой или, по скаутскому обычаю, – левой. Но из-за осторожности решили, уж, последний раз – правой. Все-таки, мы еще не приняты.
На следующее воскресенье был назначен смотр, который должен был происходить на территории Яхт-клуба. Яхт-клуб помещался в двухэтажном кирпичном доме с башенкой, которая стояла на Стрелке у приверха острова, который назывался «болотом». Он напоминал капитанский мостик, выставленный навстречу всем ветрам. Внутри тоже все наводило на мысли о дальних странствиях: картины кораблей, модели яхт, карты, диаграммы, красная, как на пароходе, мебель. Из сарая спортсмены в свитерах уже выносили, держа над головами, свои ялики и гички и начинали их чинить, и драить к предстоящему сезону.
Во время смотра наш отряд проделал «Инго-ньяму». Это был танец готтентотов, во время которого инсценировалась охота на кабана. Двенадцать лучших скаутов встали гуськом с посохами, впереди вождь с большим ножом. Они неслышно шли, будто по лесу. Вождь заметил зверя, он махнул рукой, и все тотчас легли, но продолжали подползать. Когда они охватили зверя полукольцом, вождь, изловчившись, вонзил нож в свою жертву и, в тот же миг, все охотники с диким криком всадили в него и свои копья, то бишь, посохи. Громадный зверь убит, и готтентоты, севши на посохи, держа их между колен, запели:
«Инго-ньяма,
Инго-ньяма,
Инву-бу,
Инву-бу,
Эбо, эбо,
Эбо, эбо,
Зинг-а-занг,
Бум, бум».
Эти слова, по разъяснению авторитетных лиц, должны были означать «Наш вождь – лев, наш вождь – лев, нет, более того, он – гиппопотам».
После пения все бросились в дикий танец, потрясая копьями и издавая рычание. Несмотря на то, что охотники ползли по паркету и пронзали копьями пустое место, танец был исполнен с большим подъемом и вызвал горячие аплодисменты.
Второй отряд демонстрировал постройку моста через речку. Скауты сняли смотанные спиралями на поясах веревки, переплели ими посохи, растянули над залом, после чего один скаут прошел по построенному за десять минут мосту. Это был один из 101-го способа применения посоха, бытующего у скаутов. Посохи представляли дубовые палки, с которыми скауты не расставались в походе.
Третий отряд показал сигнализацию флажками по семафорной азбуке. И так далее.
Затем, приступили к принесению торжественного обещания скаутами, сдавшими на второй разряд. Вынесли знамя дружин, с одной, – зеленое, с другой, – лиловое. На знамени был изображен небесный покровитель скаутизма – Георгий Победоносец. К знамени подошли два мальчика и одна девочка. Владимир Алексеевич спросил их, подумали ли они, что отныне обещают заботится о благе ближнего и всегда исполнять скаутский долг. Еще не поздно отказаться и вернуться к приятной, но бесполезной жизни.
Все, стоящие у знамени, отвергли это предложение. Присутствующие подтвердили, что считают их готовыми и достойными. После этого приносившие обещание, отсалютовав, – подняли правую руку к плечу с вытянутыми тремя средними пальцами и скрещенными крайними, произнесли следующие слова, которые я, опять-таки, привожу рядом с пионерским «Торжественным обещанием».

По окончании обряда, Владимир Алексеевич поздравил их, расцеловал и вручил им значки второго разряда.
В дружине было четыре отряда бойскаутов, один отряд герльгайдов и стая волчат – маленьких ребятишек, моложе 12 лет. Каждый отряд делился на четыре патруля. Патрули назывались по имени своего тотемного животного. Изображение его было на маленьком треугольном флажке, который носил на своем посохе помощник патрульного. Цвета каждого патруля воспроизводились на ленточках, прикрепленных к погону каждого члена данного патруля. В лесу скауты перекликались, подражая крику тотемного зверя. В 4-м отряде были патрули: филинов, диких уток, чибисов и рысей.
Володя Гептнер назначил нас с Ягминовичем в патруль рысей. На плечах у нас появились по две желтых и по одной коричневой ленточке. Мы научились искусству басистого мяуканья, переходящего в визгливое рычание.
На патрульных сборах мы изучали правила первой помощи. И даже научились делать «шлем Гиппократа» – хитрую перевязку головы. Впрочем, из чтения руководства мы усвоили, главным образом, что при любых несчастных случаях роль скаута состоит в том, чтобы вымыть руки и ожидать прибытия врача.
Следующим, по важности, упражнением было вязание узлов. На 3-й разряд нужно было знать четыре: рифный, на балку, мертвую и скользящую петли. На второй разряд, кроме того, еще – бензель и двойную мертвую. Когда при завязывании рифного узла кто-нибудь по ошибке пропускал вниз не тот конец, который надо, у него получался непрочный «бабий» узел, что всегда встречалось дружными насмешками. Но насмехаться надо было с осторожностью. Кто при этом употреблял выражение, вроде «дурака» или «идиота», или, Боже упаси, портил воздух, тому сейчас же затягивали пояс потуже и в поднятую руку вверх заливали за рукав кружку холодной воды. Она растекалась вокруг пояса и медленно протекала в штаны. Чтобы не подвергаться наказанию, мы даже для некоторых частей тела придумывали слова-заменители.
Мы готовились к экзамену на 3-й разряд. Кроме законов и обычаев, первой помощи и четырех узлов, надо было знать житие святого Георгия, освободившего царевну, предназначенную на завтрак дракону, понимать сигнализацию посохами и свистками, уметь положить заплату и пришить пуговицу; в общем, скаутская организация добивалась двух элементарных целей: 1) чтобы мы не были белоручками, 2) чтобы не были сукиными сынами.
Игра такая была: странствующие рыцари. Поодиночке или группами расходились в разные стороны и старались сделать как можно больше добрых дел. К концу контрольного срока, скажем, через два часа, все сходились и рассказывали о своих подвигах. Кто больше принес пользы, тот и выиграл.
Однажды патрули 4-го отряда разошлись в поисках добрых дел. Был март, нам сначала не везло. Реакция публики была обычная. Старушка, тащившая тяжелую корзину, на предложение донести ее куда надо, разразилась потоками брани:
– Да, чтоб я сама вам отдала! Вот позову милицию.
Старик, коловший дрова, которому мы хотели помочь перенести их в сарай, заявил:
– Одно полено в сарай, а другие за ворота? Обойдемся без сопливых!
Мы направились к реке в надежде спасти какого-нибудь утопающего. Выше Бабьегородской плотины лед еще стоял, но уже образовались широкие закраины. Река вздулась, и вода шла у берегов поверх льда. Однако обходить по Крымскому или Каменному мостам было далеко, и жители Бабьего городка возвращались от обедни в Храме Христа Спасителя по льду, перепрыгивая через воду по кое-как набросанным камням. Когда мы подходили, одна женщина, несшая освященные кулич и пасху, поскользнулась и плюхнулась в воду. Соломонов радостно воскликнул:
– А вот утопающий!
Женщину быстро вытащили и принялись за сооружение переходных мостков. Кто носил из ближних помоек строительный материал: кирпичи, дырявые ведра, ржавые кастрюли, кто укладывал их в поток, кто пристраивал посохи мостиками в тех местах, где вода была поглубже. Мы расставили скаутов в трудных местах и помогали переходить людям, переносить вещи. Тут уж нас не подозревали в воровстве, наоборот, сколько благословений, сколько обещаний молить Бога за нас! Один старик вовсе поплыл, и мы его извлекли.
Мы возвращались с ногами, мокрыми по колено. Наше настроение еще поднялось, когда мы узнали, что лучший патруль филинов не сумел ничего сделать, кроме того, что скаут, по прозвищу «Паровозик», снял белую нитку с воротника какого-то гражданина. А патруль диких уток, в отчаянии, ездил на трамваях и занимал свободные места, чтобы потом благородно уступать их женщинам и детям.
Наконец, настал день, когда можно было выехать за город. Владимир Алексеевич объявил перед строем:
– В следующее воскресенье мы все едем в Царицыно. Будем играть в контрабандистов со второй московской дружиной «МОРС» (Московское общество «Русский скаут»). Приходите в полной форме и амуниции. Будем варить обед на кострах. Поддержите честь дружины и не ударьте в грязь лицом. Будьте готовы!
– Всегда готовы! – рявкнули мы, а у самих сердца подпрыгнули от радости.
В назначенный день я встал чуть свет. Взял с собой флягу с холодным чаем, пшена, сушеных овощей, называвшихся тогда «кореньями», топорик, кружку, перочинный нож и свисток. На вокзале мы были подавлены скаутами второй дружины, выделявшимися пестротой формы и обилием значков разного рода. Была-таки у «морсов» страсть к павлиньим перьям, за что мы их в душе презирали.
В вагоне пели песни. Мы специально репетировали на дружинных сборах под пианино, на котором играл Владимир Алексеевич. Первым делом спели гимн, который звучит так:
Будь готов, разведчик, к делу честному,
Трудный день лежит перед тобой.
Глянь же смело в очи неизвестному
Бодрый телом, мыслью и душой.
Помогай больному и несчастному,
К погибающим спеши на зов,
Ко всему большому и прекрасному
Будь готов, ты будь всегда готов!
Скаутских песен хватило на всю дорогу. Приехав в Царицыно, мы отошли версты две от станции и расположились на поляне, на краю оврага. Задымились костры, в котелках забулькали щи, каша и другие гениальные изобретения рода человеческого. Обедали, как полагается, лежа кружком на животах. Особый восторг вызвала обугленная печеная картошка. «Эх, жизня, и когда ты похужеешь!» – повторял я про себя, услышанную где-то фразу.
Спели оду картошке. Эта песня, считающаяся пионерской, на самом деле является старой скаутской песней.
Разлюбезная картошка – тошка, тошка, тошка.
Наших скаутов идеал – ал, ал.
Тот не ведал наслажденья – денья, денья, денья,
Кто картошки не едал – ал, ал. и т. д.
Принялись за контрабандистов. Ожеребились: нам досталось быть контрабандистами, МОРСу – пограничниками. Игра проходила в лесу, в пересеченной местности. Надо было через «границу» пробираться в «город», минуя три линии пограничников. Кого поймают, отбирают галстух, и он выбывает из игры. Если треть контрабандистов проберется в город, то они выиграли, если меньше – проиграли.
Я полз на брюхе, зарывался в валежник, скатывался в овраги, прыгая через канавы, но, тем не менее, скоро лишился галстуха. Вообще, мы проиграли, но это ничуть не портило настроения.
После этого было еще много походов: и однодневных, и с ночевками. Я уразумел, как ставить палатку, как делать матрац из еловых лап, как разводить костер под дождем, обстругивая сучки, и на сильном ветру, выкапывая печки в бровке оврага. Только зубная щетка из сосновой палочки, рекомендованная в «Юном разведчике», у меня не получалась. Расщепленный ее конец напрочь сдирал всю кожу с десен при первой же попытке сунуть ее в рот. Зато, я оказался лучшим лазуном в отряде. Когда нужно было влезть на сосну или на два поднятых над головой посоха, чтобы разглядеть дорогу, всегда посылали меня. А горбатенький Ягминович оказался лучшим бегуном, и его всегда посылали, когда надо было кого-нибудь догнать.
Моему энтузиазму к скаутизму немало способствовало то обстоятельство, что на смотру в отряде герль-гайдов я обнаружил Машу Угримову, притом, в полной форме! Но вот, какой казус произошел через два месяца после моего поступления. 23 апреля – день Георгия Победоносца, попросту, – Егорьев день. В этот день был назначен не просто смотр, а парад. Погода выдалась ясная, но холодная. Пришли в летней форме, с голыми коленками. К этому времени, мы получили роскошную штаб-квартиру на Раушской набережной, в двухэтажном доме, с большим двором и садом.
В саду воздвигли высокий флагшток. Нас построили вокруг него в каре. Явился какой-то не просто священник, а чуть ли не архиерей. Скаутмастеры столпились вокруг знамени, поднять его было доверено Володе Гептнеру. Знамя комочком взлетело на мачту, после чего Володя должен был дернуть за шнур, развернуть его. Но, как-то он слишком щеголевато дернул (была у него такая слабина), реп-шнур (веревочка) за что-то зацепился, затянулся узелком, и… знамя не развернулось. Пришлось служить молебен перед комочком.
Потом Владимир Алексеевич говорил речь. Потом долго зачитывали приветственные телеграммы от дружин из разных городов. Потом был парад моделей и гербов. Лучшим был признан щит с гербами, сделанный из спила дерева патрулем тетеревов из 2-го отряда. На нем был вырезан скаутский значок, а кругом, в медальонах, картинки из жизни святого Георгия. Это было очень красиво, но мы уже ничего не воспринимали: мы три часа простояли в строю и промерзли до мозга костей.
Начался прием торжественного обещания. Здесь, уж, никак нельзя было обойтись без знамени. Судили и рядили, как его развернуть. Выходит наш Соломончик:
– Разрешите доложить. У меня в патруле есть скаут, который очень хорошо лазает.
Подходят все начальники ко мне:
– Долезешь?
– Попробую.
Я полез на мачту. Руки, ноги окоченели, зубы выбивают дробь, а самолюбие подгоняет. На высоте 4 аршина и 8 аршин были укреплены растяжки, на которых можно было отдохнуть. До первых растяжек долез легко. Передохнув, лезу дальше. Всю слюну исплевал на ладони. Скаутмастеры стали подпирать меня посохами. Пока их было много, это было хорошо, но потом стали до меня дотягиваться только самые высокие: Африканыч – начальник 3-го отряда, Славка Райф – заместитель начальника 2-го отряда и Молекула – помощник патрульного филинов. Здесь мне стало лихо. Ну, думаю, туркам хуже было, когда их на кол сажали. А без посохов, чувствую, сползу. Кое-как долез до второго скрещения. Три аршина осталось. Но я сидел минут пять, в себя приходил. «Четыреста глаз, думаю, смотрят – наплевать, архиерей смотрит, это еще ладно, но Маша!»
Полез опять, заноз насажал, коленки и руки в крови, мачту кровью испачкал. На аршин влез и назад, сел опять на растяжки. Владимир Алексеевич кричит:
– Слезай, ты устал, все равно ничего не выйдет!
– Позвольте, еще попробую.
Но попытка безнадежна. Я уже карабкаюсь на чистом отчаянии:
– Слезай сейчас же, а то под суд чести отдам!
Слез с позором. Ну, хоть согрелся. Ничего, товарищи не смеялись, видно, слишком замерзли. Только Володя пробурчал:
– Лучше б не брался!
В эту зиму начал осуществляться основной принцип советской власти, принцип демократического централизма. В переводе на русский язык это означало: «не может быть организации, которая при ком-нибудь не состояла!» Вышел приказ, что скаутские дружины должны состоять при Всевобуче и служить к нему как бы приготовительным классом. Программа была круто повернута в сторону милитаризации. Смотры и парады, которые принимались военным комиссаром, устраивались дважды в месяц. Остальное время уходило, главным образом, на строевую подготовку. Мы вышагивали на парадах и отдавали салют красному знамени и красным командирам. Все дружины слили воедино. Владимир Алексеевич был отстранен от руководства. Скаутизм возглавил молодой скаутмастер Коля Фатьянов. Он был энтузиастом скаутского движения, но считал, что для спасения его надо идти на любые компромиссы. Ничего не помогало. В один прекрасный день скаутизм был объявлен контрреволюционным движением и запрещен, дружины распущены, часть скаутмастеров арестована.
Однако, с нами не так легко было справиться. Мы горели желанием сохранить свои убеждения, свой образ жизни. При роспуске дружины патруль рысей, как и многие другие патрули, решил самостоятельно продолжать свою деятельность.
Патрульным независимого патруля стал Коля Эльбе, старший скаут из МОРСа, отличный малый, который быстро рассеял наше недоверие к франтоватым морсовцам. Кроме него в патруль вошли: Коля Благонравов, Коля Краевский, Коля Стефанович, Сережа Гершензон, Шушу Угримов – кузен Маши Угримовой, Жука Эльбе – брат патрульного и аз, многогрешный. Мама ходатайствовала, чтобы приняли в патруль девочку из знакомого семейства – Леночку Рабинович. Девочка в патруле? Это так необычно было, что на обсуждение ее кандидатуры пошло два патрульных сбора:
– Да как же так, ведь при девчонке и слова иного нельзя выговорить.
– Меньше кружек за рукав будешь зарабатывать, – возражали им.
В конце концов, Леночка была принята. Она была очень застенчива, но, действительно, кружка для заливания в рукав воды лежала без дела. Вопрос был за помещением. После долгих поисков нашли какой-то пустой подвал на улице Волхонке. Долго и заботливо его украшали. Нарисовали Георгия Победоносца и патрульное животное – рысь. Вырезали из дерева скаутский значок. Расположили на столе скаутские книжки, аптечку скорой помощи. В углу поставили посохи. Мы решили зарабатывать деньги серьезным трудом: я перенес в штаб-квартиру, как громко мы именовали наш подвал, свои переплетные инструменты. Мы решили как следует научиться переплетному делу и потом брать заказы. Для практики принесли свои книги, я сошел за инструктора, я уже имел опыт переплета книг в подарок тетушкам. Дело пошло, и мы мечтали, как удивим родителей, принеся им свой первый заработок.
В это время возникла новая детская организация, уже по инициативе и под покровительством советского правительства – юки, юные коммунисты, – предшественники пионеров. На беду, их районный штаб помещался в одном дворе с нами. Юки скоро обнаружили наше местопребывание. Они заглядывали в наши окошки под потолком, дразнили и ругали нас буржуйским отродьем. Однажды, придя на сбор, мы обнаружили, что замок с нашего помещения сбит, книги и картины разорваны в мелкие клочья, инструменты украдены.
Поиски нового помещения не дали результатов. Узнав о нашем положении, такой же самостоятельный патруль герль-гайдов пригласил нас объединиться с ним. Два патруля образуют отряд. Скаутмастером будет их патрульная Валя Хмелева. Патрульным – Коля Эльбе и некая Нюра, по прозвищу Сам-пью-чай, которую назвали так, потому что у нее были раскосые глаза.
Мы согласились на их условия. Пропадай наша телега! Приняли девчонку в патруль, теперь приходится идти под их власть. Собирались у Вали на квартире. Она оказалась веселым и умелым руководителем. Готовясь в медицинский институт, она все больше нажимала на первую помощь. Занимались мы все вместе и очень подружились с женской командой.
Отряд просуществовал зиму, а потом распался, так как Валя заболела сыпным тифом.
Наш патруль на некоторое время приютил люксембургский посол. – Его сын – Шура Транше – был скаутмастером. Особняк посла замыкал Хлудовский тупик около Курского вокзала. Я никогда еще не видел такого великолепия. Двухсветный зал был уставлен цветами, статуями, вазами. На высоте второго этажа по нему шла круговая галерея-балкон, вся покрытая коврами. Из нее открывались двери в разные комнаты, в одной из которых мы занимались. Но вскоре, посол уехал. Мы лишились и этой штаб-квартиры.
Отец Сережи Гершензона уступил нам на один вечер в неделю свой кабинет. Знаменитый литературовед, в частности, пушкинист, отчасти, даже философ, Михаил Осипович казался суровым, хотя за его строгими словами всегда следовали добрые дела. Был он маленького роста, черен, смугл, плешив, близорук и носил нос утюгом, всегда оседланный очками. Познакомились мы и с матерью Сережи – Марией Борисовной. Она была необыкновенно красива, выше ростом своего мужа и, очевидно, очень ему предана.
Михаил Осипович, благодаря своей литературно-критической деятельности, сохранил в трудные годы приличные условия жизни. Гершензоны занимали два верхних этажа в особняке на Арбате, в Никольском переулке, названном так в честь церкви Николы Плотника и переименованном теперь, в порядке антирелигиозной пропаганды, в Плотников. Кабинет помещался наверху в мезонине и, на первых порах, поразил нас своим учёным убранством. Книги громоздились до потолка: на полках, стоявших по трем стенам из четырёх. Массивный резной письменный стол венчал такой же массивный чернильный прибор. Мне подумалось: посади меня за такой стол, пожалуй, и мне придут в голову какие-нибудь философские идеи.
Серёжа увлекался морским делом. У него были каталоги всех военных кораблей мира, и он мог по силуэту отличить английский крейсер от американского. Он знал все детали такелажа и мог без запинки объяснить, что такое грот-бом-брамсель или крюс-брам-топ-штаг. У него даже были модели судов.
Серёжина сестрёнка Наташа была ещё мала. Курносая, со стоявшими дыбом курчавыми волосами, она была похожа на негритёнка. Когда мы занимались, она резвилась в саду, всячески стараясь обратить на себя внимание: лазала по деревьям, подкидывала свой беретик так, что мы могли его поймать с балкона. Всё это вносило разнообразие в наши занятия. Но нам хотелось работать, а работы не было. Однако, с начала лета нам подвыпало счастье.
Глава 16
Липовка и Архангельское
У Шушу был отец – Александр Иваныч Угримов. До революции он был председателем Императорского сельскохозяйственного общества. После революции он пошёл на работу в Наркомзем и был назначен директором семенного совхоза в бывшем имении графа Руперти «Липовка», расположенного в трёх верстах от станции Лианозово Савёловской ж. д. Он набирал рабочих из студентов. Образовалась целая артель: староста Галя Савицкая, дочь известного художника, её брат Андрей, дочь директора Верочка, Коля Фомичёв, «страшный» сердцеед с серыми грустными глазами, поэтесса Вера Бутянина, милая, скромная девушка Уленька и, самое главное, «моя» Маша, в семье известная как Машурка. Она была дочерью Бориса Ивановича Угримова, выдающегося электротехника, одного из авторов программы ГОЭЛРО. Она была принята в артель по блату, хотя далеко не достигала студенческого возраста. Правда, она была самой опытной из всех в сельскохозяйственных делах.
К нашей радости, Александр Иванович, предложил нам с товарищами выехать в совхоз и образовать вторую вспомогательную артель. Мы с восторгом приняли предложение. Во-первых, это будет вроде колонии, во-вторых, вроде лагеря, в-третьих, мы будем работать и даже зарабатывать, в-четвёртых… А что в-четвертых, знал только я, и это было самым сильным аргументом за Липовку.
Я простудился, когда надо было выезжать, и не поехал со всеми. Через неделю Александр Иванович выехал за мной в двухместном кабриолете и персонально доставил к месту работы. Александр Иванович был высокий, статный мужчина, гладко выбритый, но при усах, носил клетчатую кепку, охотничью куртку, брюки-галифе, краги и стэк. Он уверенно правил кабриолетом, запряженным изящной гнедой кобылкой. Наступила ночь, взошла луна. Мы по узким просёлкам проезжали Останкино, Владыкино, утопавшие в яблоневом цвете. Переезжали какой-то арочный мост, в воде колебался отблеск луны. Картина изумительная, надежды радужные. Вся холодная и голодная зима сразу вылетела из головы.
У Руперта была губа не дура. Он построил трёхэтажный беломраморный дворец с двумя портиками, обнимавшими луг с цветником, перед которым простирался большой пруд с кувшинками, терраса и крыльцо украшены вазонами и статуями. Дворец был заперт, но в окнах мы разглядели дорогие картины и гобелены на стенах. Именье охранял сердитый сторож Давидзюк, служивший при графе и оставленный с заданием: блюсти имущество до ухода большевиков.
В старом липовом парке были статуи, закрытые дощатыми футлярами. При первом ознакомлении мы решили совершить «открытие памятников», которые, по нашему мнению, должны были служить народу, а не стоять в своих конурах. Словом, мы делали одно из «добрых дел», когда принялись раскачивать высоченный футляр. Наконец, он ударился об какую-то голову статуи. Доска вылетела, и в отверстие высунулся дискобол. Мы испугались и бросились бежать.
За обедом, когда мы восседали за длинным столом под председательством жены Александра Ивановича, сохранившей внешность и замашки важной барыни, появился Давидзюк:
– Припадаю к вашим стопам, Александр Иванович, в парке совершено безобразие.
Затем он припал к стопам Коли Фомичёва, у которого были маленькие ноги, и тщательно сравнил их с принесённой биркой. После этого перешёл к нам. Старая барская ищейка! Он измерил следы и теперь пришёл устанавливать виновных. Александр Иванович тоже был не уверен в длительности существования советской власти и потому очень рассердился.
– И это называется хорошие ребята! Я не для того приглашал вас сюда, чтобы вы ломали имущество бывшего владельца, и т. д.
Мы раскаивались, обещали. Но на следующий день мы в молоко Давидзюка, которое он ставил на день в холодный подвал, насажали лягушек и даже жабу.
Однако, надо было поднимать свою репутацию и всерьез приниматься за работу. Техноруком совхоза и нашим непосредственным начальником был садовник – немец Василий Фёдорыч. Он был не стар, но очень строг и всегда требовал доброкачественного исполнения работы. Он обладал одной особенностью: правая нога его не сгибалась, она торчала как палка и, когда Василий Фёдорыч ходил, он напоминал циркуль.
Первое дело, которое нам поручили, было подвязывание спаржи. Её была чёртова уйма. Работа была не трудная, но нудная. Очень болела спина, так как приходилось целый день стоять, нагнувшись. У бабушки иногда подавали на третье спаржу под белым соусом. Мне она не очень нравилась, и кому же теперь она нужна была после революции, ума не приложить. Потом каждый куст надо было обкладывать свежим навозом, чтобы стебли получались длинными, жирными, отполированными и приобретали аристократический вкус. Как-то, на работе у меня не оказалось ножа. Василий Фёдорович одолжил мне свой, с нежно-розовой, инкрустированной ручкой. Но предупредил, что это – нож редкий, дорогой, привезённый из Германии. Я за него головой отвечаю. В углу огорода стояла гигантская бочка с прокисшей навозной жижей. Жижи там было – взрослому с головой. Вонь от неё разносилась на пол-огорода. Мы влезали на помост и зачёрпывали там лейками жижу, которой поливали спаржу. И надо же случиться, что я, нагибаясь над бочкой, уронил в неё священный ножик. У меня даже в глазах помутилось. Все в растерянности собрались вокруг меня и повторяли:
– Что теперь будет! – Минут десять я не мог решиться. Наконец, разделся до трусов, «раза три перекрестился, бух в котёл…». Правда, не сварился, но одно стоило другого. Я, на ощупь, шарил по дну, но ничего не нашёл и вынырнул. Три раза я повторял попытки и, наконец, вышел победителем. Выскочив, я бросил ребятам нож, а сам пустился, что было сил, через весь парк к пруду и бросился в воду. Никто не узнал о происшествии, только Машурка Угримова, повстречавшаяся мне на дорожке парка, увидев мчащегося чертёнка с головы до ног в навозе, воскликнула:
– Господи, помилуй!
Следующая работа досталась нам на чердаке. На нём прямо в торфяной настил была высыпана фасоль самой разной формы и цвета. Её надо было выбрать и разделить на 8 сортов. Крыша чердака раскалялась на солнце, жара была невообразимая, от малейшего прикосновения торфяная пыль поднималась столбом. Мы завязывали себе рот и нос платками. В этой обстановке мы должны были 6 часов в день выкапывать из торфяной крошки по зёрнышку и раскладывать в мешки!
Но настоящее испытание наступило в оранжерее. Там выращивалась сверхранняя клубника, которая поступала на высокопоставленные столы. Ее тоже нужно было поливать навозной жижей. Лейки были полутораведёрные. Клубника росла ступенями под стеклянной крышей оранжереи, залезть туда с лейкой было невозможно. Клубника требовала стандартной температуры 50°. Мы работали в паре с Колей Стефановичем. По очереди, один из нас поднимал над головой лейку, нередко выплёскивая часть себе за шиворот, другой наверху принимал лейку и, согнувшись в три погибели, почти лёжа, полз по полке и поливал ящики с клубникой.
Были и совсем лёгкие работы, например, ворошить сено, поливать гряды, высаживать капусту на поле. Но, когда наступил конец июля, на ней заводились гусеницы капустницы, штук по 15–20 на каждом листе. Они выстраивались рядами, как солдаты, и шли в атаку, после которой от листа оставалась только сеть прожилок. Нам велели выстругать по тонкой палочке и этими палочками давить гусениц. Пестициды ещё не были изобретены. Сначала дело казалось немудрёным, но через час-другой начинало мутить от тысяч раздавленных червяков.
Праздником бывали дежурства по молоку, на которые каждый день назначались два скаута. За молоком на всю братию ездили в соседний большой совхоз Вешки. В Вешках, пока наливали молоко, мы любовались на племенных быков Руслана и Коханека, напоминавших ассирийских богов и получавших премии на всех выставках, а барышни из студенческой артели, которые всегда пытались к нам примазаться, любовались также на управляющего совхозом Валяйта, могучего красавца-мужчину, по экстерьеру не уступавшему своим быкам.
Всё было бы очень весело, если бы не наши лошади. Лошадей Липовка получала с фронта: контуженных, рехнувшихся. У всех был свой бзик – одну невозможно было сдвинуть с места, другая дёргала сразу и мчалась, как будто за ней медведь гнался, третья всё время сворачивала в правую сторону и вертелась на месте. Нам обычно давали Слона – самого сумасшедшего. Частенько он нас разносил на лесной дороге и сбрасывал бидоны.
Я умирал от зависти, видя, как Машурка целые дни разъезжает на рондале или на конных граблях.
В Липовке я научился плавать и сажёнками, и по-лягушачьи, и на спинке. А через месяц я уже прыгал с крыши купальни и мог плыть под водой, пока хватало воздуха.
А Машурка была личностью легендарной. Шушу, который раньше жил с ней в имении отца, рассказывал, что она обычно проводила время в обществе охотничьих собак и лошадей, лихо скакала верхом без седла и была грозой деревенских мальчишек. Когда они забирались в господский сад за яблоками, она ловила их, спускала штаны и порола крапивой.
Однажды Шушу проиграл ей пари à discrètion. [20 - На милость победителя (франц.).] Машурка потребовала, чтобы он поцеловал ей руку. Он не мог снести такого унижения и отказался. Тогда она пыталась его заставить: связала ему руки, совала ему свою руку под нос, но он плевался, кусался, и поцелуя она не добилась. «Господи, какой дурак, – думал я, – хоть бы меня кто заставил! Сто раз бы поцеловал».
Шушу рассказал мне, что два года назад Машурка устроила розыгрыш. В тот день, когда я, любя, ткнул её пинцетом, она не приготовила немецкий, поэтому пустяковую царапину изобразила как ранение. Заодно, заставила меня мучиться раскаянием. Несмотря на это, мои отношения с Машуркой развивались успешно, то есть, я завёл дневник, в котором записывал все свои мечты, относящиеся к этому делу. Там всё было предусмотрено: и когда мы поженимся, и как заведём себе хуторок, и план усадьбы, и план дома (иллюстрации к дневнику в масштабе 1:100), и сколько у нас будет детей, и как мы их назовём, и сколько будет лошадей и коров, и какие у них будут клички, и какой будет на поле севооборот. Я очень боялся, что кто-нибудь прочитает дневник, и, кроме обычной надписи: «Полагаюсь на Вашу честность», гарантировал себя сокрытием его под тюфяк. Я не показывал свои чувства, хотя Машурка не раз ловила мои взгляды, полные обожания, и откровенно потешалась надо мной. Что делать? Взгляды Коли Эльбе, бросаемые им на Уленьку, были куда более красноречивы.
По вечерам на чердаке мы устраивали возню или рассказывали страшные истории, или дружно тискали и дразнили Шушу, который, хоть и директорский сын, был самым младшим из нас и казался придурковатым. Мы, конечно, мучили его не до смерти, а он был незлобив, не жаловался родителям.
Наши мирные забавы на чердаке были нарушены спиритическими сеансами, которые устраивали студенты внизу под нами. «Тук-ту-ту-ту-ту» доносились до нас удары ножки стола, и зубы у нас начинали стучать в такт. Большинство из нас не верило в духов и в загробную жизнь, например, Серёжа Гершензон. Однако, как тут не верить, когда стол подпрыгивал сам собой и его дребезжание явственно доносилось до нас. И материалист Серёжа залезал с головой под одеяло и там скрючивался комочком, спасаясь от явления, которого не должно было быть. Что касается меня, то я помнил объяснения мамы и считал, что «здесь что-то есть», что всё, что есть – естественно, и бояться тут нечего, но и у меня, вопреки логике, мороз подирал по коже, особенно, если учесть, что по чердаку порхали летучие мыши.
Кормили нас хорошо. После Москвы я отъедался. Не говоря уже о бутылке отличного молока в день, давали вдосталь каши, преимущественно, чечевичной, и щи, иногда мясные с пшённой крупой. Замечательно было то, что нам ещё платили не то 370 рублей, не то 370 тысяч в месяц, а за харчи вычитали 380, так что родителям приходилось за нас доплачивать только по десятке. Я гордился тем, что помогаю маме. И, действительно, если бы не Липовка, маме совершенно не на что было бы меня содержать. Летом лекций не было, она была без работы и без денег.
Пока я был в Липовке, мама сняла крохотную комнатку в соседнем селе Алтуфьево, чтобы иногда видеть меня. Я приходил к ней по воскресеньям и приносил миску сэкономленной чечевичной каши. Кроме этих приношений, она питалась одной травой. Она прочитала про аналогичный опыт Ильи Репина и решила, что это вполне подходит к её обстоятельствам. Только она не знала, какие травки съедобные и пробовала все подряд, доходя до правильных решений путём проб и ошибок. В деревне её считали блаженной и удивлялись, как она ещё ноги носит. «Лучше бы милостыньку просила», – рассуждали крестьяне.
В начале августа в системе финансирования совхоза что-то испортилось, и Александр Иваныч вынужден был нас всех уволить.
Занятия в том году начинались 1-го октября. Мама не могла придумать, куда бы меня пристроить на оставшиеся два месяца. Она узнала, что 59 школа выехала в колонию. В знаменитое имение Юсупова Архангельское, и что опоздавшие ученики ещё могут быть туда приняты.
Архангельское было привилегированное место, куда пускали только великокняжеские школы, вроде нашей. Перед дворцом, много раз описанным в путеводителях, бледнел даже дворец Руперти. Тут простирались три пруда, соединявшиеся друг с другом узкими проливами, через которые были перекинуты арочные мосты. На среднем пруду по самой середине на сваях был устроен домик для лебедей. Самих лебедей к тому времени уже съели.
В колонии было хорошо, но немного скучно. Мы выдумывали себе всевозможные занятия: купались, ловили ужей, которых в Архангельском было множество, и, забрасывая их в воду, смотрели, как быстро они плывут, вертикально высунув головку. Сами соревновались в прыжках в воду с моста, высотой 2 1/2 сажени. Растащив приготовленную для какой-то постройки кучу брёвен, занялись изготовлением водяных лыж, вроде катамаранов, с маленьким ящичком для сидения над водой. Построили целую флотилию.
Вообще, мы жили преимущественно на воде. Даже к зубному врачу мы с Лёнькой Самбикиным ездили через все три пруда на лодке. После сеанса сверления отвозили тем же путём молоденькую врачиху к нам на Вальковку обедать. Потом возили её назад. Это занимало часа четыре.
В 4-х верстах за Архангельским было имение Михайловское. Там помещался дом отдыха Совнаркома и отдыхала вся семья Троцких. Однажды, приехав к зубихе, мы увидели машину Троцких, стоящую рядом, около управления дворцом, очевидно, остановившуюся по дороге в Михайловское. Около неё крутились оба парня. Они наблюдали нашу высадку, показывали нам языки и грозили кулаками. Когда мы вышли с зубихой, они всё ещё были здесь. По их ехидным рожам мы поняли, что они сотворили какую-то пакость. Действительно, лодка была пробита колом и почти затоплена. Весла и уключины исчезли. На нас были только трусы да кепки. Мы вошли в воду и долго ходили по дну, прежде чем нащупали уключины. Вёсла оказались заброшены в тростники. С полчаса мы отчёрпывали лодку и затыкали дыру кепками. Зубиха уже хотела идти пешком, но мы её отговорили. Посадили барышню на заднюю скамейку и стали грести враспашную. Проехали первый пруд. Вода, проникая через кепки, заполнила лодку на четверть. Барышня в туфельках подобрала ноги на сидение.
– Может быть, мне лучше сойти у моста?
– Не беспокойтесь, мы вас доставим по первому разряду.
У второго моста лодка наполнилась наполовину. Зубиха села на спинку сиденья, но туфельки всё равно черпали воду.
– Мальчики, я решительно здесь схожу.
– Осталось совсем немного. Чтобы вам не пришлось ходить пешком, это для нас вопрос чести.
Мы надрывались из последних сил. Мы гребли уже полчаса, а лодка становилась всё тяжелей. Словно черти тянули её в обратную сторону. Саженях в пяти от берега, она зачерпнула правым бортом и пошла ко дну. Мы повыскакали как лягушки, а зубиха, не умевшая плавать, и к тому же в полной одежде и в туфельках, отчаянно забарахталась и завизжала. Освобождённая от пассажиров лодка всплыла вверх дном. Мы подтянули лодку к зубихе и помогли ей ухватиться за руль. Затем, мы вплавь подбуксировали их обеих к пристани. Я, с тех пор, причисляю себя к жертвам троцкизма.
Хотя мы прилично питались, почему-то почти у всех были фурункулы. Говорили, что земля в Архангельском заражена фурункулёзом, а мы все ходим босиком и раним ноги. Помню, как мы с Колей Стефановичем дежурили по молоку в сентябре, в 7 утра, прыгали по лужам, захваченным первыми заморозками, и жжение ледка на голых пятках сливались с ноющей болью нарывов. Они у меня высыпали по всему телу, и я насчитывал их более сотни, включая чирушки, похожие на молодые грибки с круглыми шляпкам, только что вылезающие на свет Божий. Они меня преследовали после этого много лет, пока умная докторша не проделала надо мной глупую операцию: взяла кровь из моей вены и вкатила её мне же обратно в другое место. До сих пор не понимаю, какой в этом смысл, но знаю, что это называется аутогемотерапией и что после этого фурункулы как ветром сдуло.
В самом непривлекательном виде, с руками и ногами, повязанными грязными бинтами, я шёл в гнездо Троцких, в правительственный дом отдыха Михайловское, чтобы повидать свою легендарную двоюродную тётушку Инессу Арманд. У меня было к ней ответственное поручение от мамы. Она меня приняла очень ласково и сказала, что поговорит с мамой о деле сама.
//-- Женя --//
//-- 1 августа 1920 г. --//
Вместо пережитых, выстраданных мыслей, треск лозунгов и все, поглощенное в непроходимой тупой злобе. Неужели человек, действительно, такое самодовольное, самоуверенное, и тупое животное, что у него нет иной речи, иных мыслей и чувств? Где преклонить голову? В глубине какой боли найти освобождение?
Есть ли еще внутри достаточно сил, чтобы держаться на разбушевавшемся море, или окажешься среди них щепкой, выброшенной на берег?
Волнуемые смутною молвой,
Бессмысленно – грозны в своей стихии,
Как реки, вздутые весной.
В них темнота минувших поколений,
В них рабство варварских времен,
Для них закон в чужом хотеньи
И в сердце непробуден богатырский сон.
Они земля, рождающая семя,
Они хранилище грядущих сил.
Им по плечу любое бремя —
Никто их мощи не сломил.
//-- 9 августа --//
Жива боль, жива тоска, жива жажда жизни и любовь к ней. Любовь к сокрытой в существе человека силе жизни, родящей мысли, родящей страсти. Верую в Бога Живого, а не в «продукт среды», «экономическое равенство», «психологию масс» и прочая, и прочая.
Да здравствует жизнь и все живое.
Иль ты, жестокий враг мой, давняя тоска,
Опять придешь, и сдамся я тебе без боя?
Беспомощно опустится, едва поднявшися рука
И ум в бессилии смирится пред тобою.
Ужель не выплачу тебя до дна
И не верну душе утраченной свободы?
Упорна ты, но ведь и я сильна
И царства твоего уж сочтены опустошающие годы!
Часть II
Пишут Лидия Мариановна, Даня и Женя
Глава 1
Дневник школы
//-- Лидия Мариановна --//
//-- Среда. 3 декабря 1919 г. --//
Собрались четверо предполагаемых работников школы: Варвара Петровна Иевлева – по математике, физике и химии, Екатерина Николаевна Чехова – по истории, Валериан Иванович О. – по родиноведению и организации детской общественности. Организатор – Лидия Мариановна Арманд. Говорили о задаче школы. Согласились, что она такова: помочь подросткам, с подходящими для этого задатками, выработать из себя людей, для которых жизнь есть храм и мастерская, причем, в храме они должны себя чувствовать и сопричастниками Божеству, и священнослужителями, и чернорабочими.

Уговорились, что стержнем занятий, естественно, будет в первые месяцы труд по налаживанию быта школы и общежития, надо будет мастерить полки, скамейки и пр., надо налаживать отопление; надо доставать и готовить все, что понадобится для сельскохозяйственного сезона. Из этих главных трех задач должны исходить занятия.
Столярные работы дадут почву для занятий по математике. Кстати, нынешние пятиклассники обычно не знают еще геометрии. Работа эта, так же как и вопросы отопления и вычисления перед сельскохозяйственным сезоном, дадут материал для любого отдела математики. Индукция, путь от практики к теории, введет детей в сферу притяжения математики, и после того можно будет идти с ними и дедуктивным путем, знакомя их с методами, характерными для математики. Это знакомство может быть дополнено примерами применения тех же методов в других областях, например, в диалогах Сократа.
Возник вопрос о том, как сочетать с этим подходом к предмету изучение его в исторической перспективе? Варвара Петровна предложила занятия по истории математики и математиков вести путем рефератов учащихся.
С другой стороны, работа над обстановкой ставит вопрос о ее стиле и требует осознания родного народного стиля в прикладном искусстве. Это – повод пережить историю культурного быта. Но было бы искусственно вернуться к первым его шагам. Наши практические задачи сближают нас, скорее, с эпохой домашнего ремесла в раннем средневековье. С этой эпохой и следует познакомиться, возможно, всестороннее: с ее литературой, ее музыкой, ее религиозными достижениями, с ее формами общественности, ее техникой. К этой задаче должны приспособиться практические занятия по искусству.
Историческую картину надо брать в поперечном разрезе, для нескольких стран, не разбрасываясь через меру, мощно взять страны, теми или иными сторонами близкие русским, легко воспринимаемые ими и, в то же время, достаточно разнообразные по условиям и характеру творчества. Особенно, следует остановиться на истории сельскохозяйственной техники.
Ребята, вероятно, естественно, расслоятся на: преимущественно, столяров и, преимущественно, печников. Заботы по самообслуживанию всем нужным для работы и общая ответственность за отдельные поделки даст повод сложиться подобию артели. Если удастся заинтересовать их этой формой общественности, надо будет дать им ряд бесед по истории исконных русских артелей и, если возможно, провести аналогии по другим изучаемым странам.
Относительно иностранных языков, согласились на следующее: стереотипные французский и немецкий, как общие предметы, пока вовсе не вводить. Одни учащиеся их знают, другие нет. Они, в настоящее время, не являются первоочередными. Ценнее итальянский и английский.
Итальянский язык представляет самостоятельную ценность как язык, как лингвистическая музыка. Другая его ценность в том, что он служит проводником для интуитивного постижения богатейшей сокровищницы человеческого творчества, роскошно расцвеченным окном в прошлое. Язык этот по звукам и строению предложений ближе русским, чем французский, и удачнее им дается, особенно, людям неинтеллигентной среды, так же, как ближе нам и душа итальянского народа.
Другой язык, нужный в школе – английский. Он легок сам по себе, по краткости слов и простоте грамматических предложений. Соединяя в себе элементы французского и немецкого языков, он облегчит для желающих ознакомление с последними. Обыкновенно, указывают на обратное, но экономнее учить один язык ради двух, чем два ради одного. Главное же то, что английский язык – это язык нации, которой, по-видимому, суждено на ближайший период быть нацией будущего, лидером этически-эстетического направления в науке и общественности.
Практически, важен английский язык еще потому что очень много ценных книг с него не переведены. А узко материальное соображение за итальянский и английский языки: то, что они оба могут быть лучшим подспорьем в заработке, чем французский и немецкий.
//-- 25 декабря --//
Нынче ночью для меня выяснилось, какого характера работу следует вести в школе мне самой. Это должны быть не классные занятия, не «предмет», а кружок. Тема его «братство».
Обстановка этих занятий представляется мне совсем интимной, всего лучше вечерком, у камина (благо, он есть в доме, который предполагается отвести под школу). Итоги этих занятий, накопляясь год от года, могут составить книгу о братстве, составленную нами сообща.
//-- 21 января --//
Было еще три собрания сотрудников. А помещения нет. Прежние комбинации разрушаются. Будем двигать внутреннюю подготовку, а внешнее приложится.
На беседе 9 января (на 3-й день Рождества) были Варвара Петровна, Екатерина Николаевна, Валериан Иваныч и я. Говорили, главным образом, о прогрессе занятий Варвары Петровны. Она думает, что дети будут разных уровней знания, и у всех эти знания нуждаются в обновлении. Первая задача в арифметике: дать им умение счета от простых чисел до логарифмов. Геометрию придется взять сначала. Ее можно связать с орнаментикой мебели. Что взять из алгебры, будет видно, когда соберутся. Работа с печами – в связи со светом и теплом. Она же введет, отчасти, и в астрономию. Главная часть этих отделов будет проходиться позднее.
Обсуждали эпоху русской истории, из которой следует исходить. Екатерина Николаевна предлагает на выбор XI столетие или XV. XI век дал бы естественную связь с различными странами Европы. XV – тесно внутренно связан, главным образом, с Италией, но именно в это время складывались те черты быта и социальных отношений, которыми так долго жила Россия.
В четверг, 15-го, была с нами и Софья Владимировна. Она сообщила, в общих чертах, проект своих занятий по религии и итальянскому языку. Она думает исходить из труда и его материала, «восстановить связь куска дерева с деревом, дерева – с миром, мира – с Богом». Отсюда святость труда, ответственность за него.
Разные стороны религии вскрываются, с особой глубиной, в разных религиях. Идею космического единства лучше всего выявить через браманизм, идею эволюции жизни и формы – через буддизм, уважение к чистоте стихий и идеал воплощения чистоты в человеческой жизни, в нравственности, в ритмичности, в гармонии с миром – через парсизм. Ознакомление с каждой из религий должно сопровождаться параллелями… с христианством. Курс религии свободен от согласования с исторической эпохой, со стилем, с видами труда, эта связь была бы искусственной. Стремясь к единству преподавания, не следует все же попадать «в плен к табуретке».
Преподавание итальянского языка Софья Владимировна думает начать с попытки дать почувствовать детям чудо языка вообще, его мирового единства и его многообразия, подобного многообразию цветов. В частности, итальянский язык поможет ввести детей в стихию звука, дать им понятие о законах благозвучия.
Варвара Петровна выражает сомнение, будет ли такая постановка вопроса доступна и интересна детям? Все остальные, на основании знакомства с детьми, думают, что будет. В детстве им очень свойственен интерес ко всякому состоянию звуков. Он… улавливается… подростками… в стихах, дети увлекаются стихосложением, если их вовлечь в эту работу. Варвара Петровна вспоминает: какие неожиданные открытия дает история слов, обозначающих числа на разных языках…
В следующий раз собрались в среду 22 января.
Сначала занялись мальчиком, кандидатом в ученики. Вопрос о нем довольно трудный, он очень подходит по своему внутреннему облику. Достаточно сказать про обычное его поведение в случаях, когда на него нападает кто-нибудь из ребят: он не дает сдачи, а… Он старается…, ему противно все нечистое, он никогда не произносит худых слов, чрезвычайно деликатен и сдержан. Он очень упорен в труде. Все свободное время он читает. Но беда в том, что чтение это было до сих пор более или менее случайно, а научить его успели очень немногому. Особенные пробелы по части естествознания. Вообще, запас в представлении для 12 лет небогат. Но глазки такие живые, жажда роста так велика. По моей просьбе, он написал, кем он хотел бы быть. Это сочинение на одной страничке сначала в прозе, а потом в стихах, его вера в то, что Россию спасут. Он хочет… быть инженером. Стихи его не стихи, но в них есть занятные складные рифмы. Мал он, тщедушен, надо бы подождать, да ждать ему негде: отец его умер, а мать сгорела (завещав «молиться», да толстовская колония отбила вкус к молитве). В колонии ему душно, хоть беги, и сиротливо.
И решили мы, пусть он у нас в школе и дожидается. Он, несомненно, не может идти вровень с ядром давно наметившихся мальчиков. Но он возьмет и даст, что сможет.
Затем мы занялись установлением распорядка дня в школе. Вот, как он у нас складывается, впредь до поправок, которые, вероятно, внесет жизнь.
В 7 ч. встают, одеваются, открывают окна и собираются вместе. Поют что-нибудь простое, ясное, бодрящее. Потом завтракают, убирают свои комнаты.
В 8 ч. отправляются во двор убирать снег, колоть дрова, вообще, исполнять работу, требующую мускульного напряжения.
В 9 ч. идут заниматься умственным трудом, преимущественно, научными предметами.
В 11 1/2 посвящают полчаса заботам о домашнем хозяйстве. Общее участие в нем уменьшает на час время дежурства и избавляет от необходимости…
За обедом, к концу его или по окончании, можно попробовать читать что-нибудь эпическое, глубокое, вроде Гайаваты.
До 2-х ч., затем, советуют лежать, это необязательно, но нужно быть в покое, можно разговаривать, читать, шить.
2–3 – дети на воздухе, делают, что хотят. 3–4 – занятия, лучше всего, художественным трудом (рисование, лепка, пение и т. п.).
В 4 ч. чай с хлебом (Откуда взять его? Вот, проблема!).
До 6-ти ч. труд, ремесло.
6–7 время, предназначенное для собраний, кружков; если нет их, – для подготовки к ним, самостоятельных работ.
В 7 ч. ужин и потом время свободно до 8 1/2 ч., тогда все идут на ночную прогулку, пропитать легкие чистым воздухом…
К 9 ч. умиротворяющие впечатления: пение или слушание музыки, чтение отрывков из священных книг, рассматривание картин. После того, в тишине расходятся по спальням и в 9 1/2 все должны быть в постели.
Господи, неужели она сбудется, эта гармоническая жизнь?
В поисках помещения для школы, мы попали вчера в домик, который создан для ясной, деятельной, гармоничной жизни и работы молодых, развертывающихся душ. Это стиль ампир, близкий к античности. В нем все так пропорционально, светло, радостно, но все-таки слишком нарядно. Если бы проще, строже. Главное же препятствие в том, что там живут.
Осматривали еще Дома изучения ребенка, здание Тихомировских педагогических курсов. Об этом нельзя серьезно думать. Там гигиенично, удобно, просторно. Но лучше, пусть будет убого, тесно, нелепо. Только не эта мертвая казенщина. Разве может созреть живое дело в этих каменных прямолинейных просторах.
Будем продолжать свои поиски.
Заходила и к Касаткиным. Застала девочку одну. Посмотрела, как она… нянчится…, обледенелое стиранное белье. А руки-то просятся к смычку. Она как-то слышала наш разговор о школе и очень загорелась желанием учиться только в ней. В учении она, наверное, отстала, читать не успевает, но в ней есть свет. А с родителями ее нам не придется пока работать. Он очень слаб, вся семья совсем истощена. А мы пускаемся в плавание на утлой ладье.
Позвала художника Рыбникова. Он может понять дух школы из самой глубины. Он согласился писать и пишет по-старому, хорошему, картину «Христос и люди всех народов».
//-- 9 февраля --//
Всю зиму откладывали реализацию школы в ожидании, чтобы уладилась внутренняя разруха в Доме изучения ребенка. И теперь, когда пора открывать ее, мне все еще ежедневно говорят: «Это выяснится завтра». За это время заняли предназначавшуюся для школы квартиру, оказалось невозможным использовать для нее общий кредит учреждения и, наконец, обнаружилось главное препятствие: Валериан Иванович, бывший связующим звеном между нами, оказывается, не может урывать для школы от курсов ни часа, а, главное, он не верит в нее. В его глазах, нашей школе недостает стержня в лице опытного, разносторонне подготовленного организатора-педагога.
Что ж, неплохо бы иметь такого. Но всех условий не дождешься, и жизнь не ждет. Я не педагог, не организатор, не работник. Но я молюсь и иду к цели без остановок, и связываюсь только с людьми, для которых это дело – религиозное служение, и с которыми общие… Если нам это не под силу, Господь не допустит начать и затянуть детей. Пойду дальше, и да свершится воля Его. Школа прошла уже таким порядком шесть стадий.
//-- Женя --//
//-- 9 марта 1920 года, Москва --//
Пережита зима – тяжелая, голодная, внутренне тупая. С весной опять прилив жизни и желание жить. Но перспективы, как общие, так и личные, туманны в высокой степени.
В стране голод форменный, в политике не поймешь ничего. Если к будущей зиме ничего не изменится, думаю, что в Москве будет мор, почти повальный. Психика за это время, с одной стороны, опустошилась, с другой же, как бы окрепла. Одно, к чему я очень пришла, это: что настоящей ценности и внутренней культуры надо искать не во внешнем. Вечно слышишь о душевном вырождении, о том, что так жить невозможно и не стоит. А, по-моему, в высшей степени стоит. Пока жива душа в человеке жить стоит и надо, и поменьше об этом испорченном водопроводе, канализации, недоеде (последнее, хотя, тяжко) и прочее.
Я верю, что будет и содержание, и формы, и сила, и богатство жизни. Умирает одно – родится другое. И как бы я хотела, чтобы моя дорогая, любимая страна ожила и оправилась. Я люблю ее, теперь, когда все свои и чужие готовы всячески поносить свою родину, люблю особенно, люблю Россию и верю, что ее роль в духовной жизни человечества не окончена. Пусть не чернят ее за те великие и тяжкие страдания, какие ей приходится терпеть.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 10 марта --//
Некогда было писать. Вот, что было за это время. Я пошла в Губернский комиссариат к заведующей Калининой. Со мной была Бэлла, подвижница-воспитательница. Калинина ей верит и мне поверила. Сама она человек доброй воли. Сначала ей показалось, что надо заниматься худшими детьми, а не лучшими. Но я сказала, что надо помочь тем единицам, лучшим, которые помогут тысячам худших. Она согласилась. Дала я заявление и провела его на заседании Отдела трудовой школы и коллегии Комиссариата.
В первой прошло единогласно, а во второй – против Л., который хотел обвинить меня в устройстве знакомых детей, в аристократизме. Потребовал командировки детей по одному от детского дома, приема их через коллегию и т. п. Я сказала, что так мы работать не будем. Калинина заступилась. Я предложила сама объездить детские дома и посмотреть, нет ли подходящих детей. А по приему я готова кому-нибудь из коллегии показать и объяснить списки детей, но не самих детей. Согласились.
Тогда начались хождения по добыванию имения. Я забыла сказать, что раз, когда я была больна, пришел ко мне агроном Ильин и привел жену. Я сразу спросила: может быть, вас Бог привел, чтобы приютить мою школу (потому что я молилась об этом). Они говорят: «да», и рассказали, что их семья работает артелью на своем хуторе, а рядом дядин дом большой пустует, и земли он мало занимает. Посоветовали просить этот хутор и обещали помогать советом и одалживать машины.
Этот агроном очень хороший человек, рыцарь и работник, кооператор. И вся семья такая. Жена его молодая, сильная, горячая и чистая. Глаза блестят. С детства имела две мечты: работать на земле и сотрудничать в настоящей школе. Первая мечта уже 3 года как сбылась, а за второй так заскучала, что хоть бросай, с тоски по ней, первую, да и мужа, а любит его крепко. Вот она ухватилась за нашу школу и готова для нас на все.
Сынок мой, как услышал про школу в деревне, поверил в нее всей душой.
Как хорошо бы проститься совсем с городом, оградить детей ото всех зараз, полной грудью дать им дышать воздухом, тишиной, красотой и чудом.
Ездила я на хутор, познакомилась с владельцем, смотрела дом. Со стариком поладила. Он сказал: «Лучше Вы, чем другие». Простор, свобода, тишина кругом. Дом очень хорош: по стилю, светлый, просторный, обшитый фанерой, украшенный внутри русской резьбой. Хороши иконы в резных окладах. Но дом этот надо затеплить и обставить. Инвентаря не дадут. Земля запущена. Лес для рубки и покос далеко. Без лошади и коровы здесь жить нельзя. И нельзя ни держать, ни купить лошадь и корову без опытного работника.
Трудностей много, запугивают меня. Решила распутывать петлю за петлей.
Хожу по комиссариатам верст по 15–20 почти каждый день. Там, чем больше пройдешь инстанций, чем больше выполнишь формальностей, то больше их раскрывается впереди. Бывают такие нудно-жуткие сны. В этих снах, нападает чувство, что затягивает что-то вязкое. Устаешь от этого воздуха. Но с людьми ничего. Люди отзываются по-человечески.
//-- Даня --//
Имея в запасе готовое помещение, мама обратилась в последнюю инстанцию, в которую ей очень не хотелось обращаться – в Губнаробраз, впоследствии именовавшийся МОНО. Она предвидела, что там она не будет свободна. Будут навязывать казённую программу, будут ревизии, придётся кривить душой – не всё рассказывать начальству. Не послужит ли это для ребят примером лицемерия? Но другого выхода не было.
В МОНО настаивали, чтобы она брала не лучших, а худших ребят из всех детских домов, из бывших беспризорников. Но ей удалось заразить заведующую отделом детских домов Крупенину, чиновника в юбке, суховатую, но не злую, идеей «геометрической прогрессии», которая могла быстро сработать именно при отборе лучших детей. Конечно, мама говорила, что будет их готовить для выполнения общественных функций. Как, в сущности, и должно было быть, то есть, для будущей жизни при коммунизме.
МОНО сказало: «добро» и утвердило маму заведующей Пушкинской опытной школой-колонией II ступени, как ныне она официально и называлась.
//-- Лидия Мариановна --//
Школа утверждена. Закреплен за нами дом. Насчет земли, рассудит нас с владельцем волостной землемер, которому предложено спешно выехать. Смета подана с объяснительной запиской, учебный план – тоже с запиской. В ответ жду аванса.
Был момент срыва с воспитателями. Я смело пошла на школу в деревне, потому что мне сказали Варвара Петровна и Екатерина Николаевна, что готовы всецело ей отдаться, но в тот раз, когда я принесла им для подписи, как инициативной группе, заявление…, они, не подписав его, сказали, что связаны одна – другой школой, другая – больными родителями, и неизвестно: перейдут ли когда-нибудь совсем в школу, во всяком случае, не теперь.
В работники надеялась привлечь глубоко духовного и культурного крестьянина, сапожника-переплетчика с женой. Но жена уехала. При том, оказалось, что он один сын у родителей и отрезать себя от хозяйства не может.
Друг мой, сектантка Анастасия Николаевна, заболела тифом в Тамбове и не едет. Все это выяснилось на собрании. Я-было думала с группой детей и взрослых выехать вперед на неделю-другую, чтоб заготовлять дрова и сколачивать нары. Жить пока на лагерном положении, топить 1–2 комнаты, спать на соломе, на полу. А, на первый раз, одолжила бы дров и соломы у Веры Валентиновны.
Но наша ячейка и, особенно, Софья Владимировна решили, что нельзя требовать от подростков непосильного. Может хватить самоотверженности, да не хватить здоровья. Надорвет их такое начало, внутренне и внешне.
В тот момент заколебались мостки под школой, зашаталась она, взмахнула руками. Но удержала равновесие. Была у меня минута тоски, но Софья Владимировна вылечила. Сказала, если дело не созрело, не сбудется. А усилий не жаль мне.
Еще жду ответа от сестры. Она историчка, поэт, отчасти, художник и даровито драматизирует.
По естествознанию будет Вера Валентиновна, по итальянскому языку – я.
Дело стало главное: за пахарем. Хочет пойти (но только подручным), серьезный, простой, но глубоко духовный человек, отец одного кандидата в ученики, да не пустят его с государственной службы, из контроля.
Предлагал свои услуги очень деятельный затейник, актер, хороший огородник, да еще с женой художницей-рукодельницей. Но он несгармонизированный, бурный: все у него безумное, гигантское, «изумительное», все за него – в огонь и в воду, хвастает связями. Но этот еще не созрел душой.
Теперь ищу пахаря по толстовским колониям. Сейчас я в Снегирях. Звала Ваню. Желает нам всякой удачи, но сам не идет работать в учреждение, сколько-нибудь зависимое от власти. Говорит, лучше воспитать одного, но исключительно своими трудами. А светлые у него глаза.
Когда я бываю в колониях, вижу этот налаженный, хозяйственно-бытовой и педагогический механизм, где все зубчики привычно толкают друг друга, я чувствую, как давит мне на плечи тяжесть затеянного: как сделать это все из ничего и сделать неумелыми руками? Мечты…, надо…, волю…
Мелочи всего страшнее. Мелочами пугают и в комиссариате: «Нечего, говорят, вам делать. Нет у нас ни тарелок, ни карандашей, ни сапог. Откуда возьмете?» Я отвечаю: «Буду побираться по друзьям».
Помоги, Господи.
В последнее время чувствую нарастающую слабость, пожалуй, какую-нибудь хроническую болезнь. Устроится школа, тогда захворать хорошо: укоренишься в школе, нераздельно будешь ее.
Все-таки спросила себя: «А не скажется, что есть струны, не задетые школой, не придет тоска? – И ответила себе, – «Нет, если будешь с детьми…»
Книга о братстве, с живописью о братстве, быть может, с музыкой, их собственной. И такая же, может быть, книга о природе, книга о труде.
//-- Женя --//
Чем напряженнее, чем глубже и полнее внутренний процесс жизни, тем больше стоит жить. Иногда кажется, что сейчас вершины жизни – религию, любовь, искусство, – видишь только далеко, далеко через туманную мглу повседневности, а, между тем, я верю, что это не так. Я верю, что жизнь многообразна, иррациональна, и тем она меня чарует, привлекает, за это я ее люблю сердцем и помыслами. Я все больше начинаю верить в жизнь вечную. То, что мы называем «интуицией», не есть ли это тот же опыт, но только обретенный веками.
Глава 2
Двинулись…
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 17 апреля, суббота, на Пасхальной неделе, 1920 г. --//
Ночь, 3 1/2 часа. Я встала, чтобы писать. Через несколько часов должны приехать подводы, на которых первая партия людей и вещей отправится в школу на постоянное жительство. Начнется самая сказка, с присказкой надо кончать. Я долго не писала. Надо было много действовать и на отражение действия не хватало времени. Это, пожалуй, к лучшему. А то нагромоздилась бы гора подробностей. Теперь уж их не восстановишь. Выдерну, лучше, для образца последние два дня.
Я встала в 7-м часу. Обычные размышления и чтение сведены к минимуму, и начинается деловой день. Но в душе поднимается…, звучит…… глубокая и тихая вода. Накануне крестьянин, отец нашей девочки, ручался мне, что слабосильный интеллигент выработается быстрее в хорошего пахаря, чем деревенский крестьянин, если заинтересован делом.
…Закрепить уговор с возчиками на площади, которые дружат со мной, помня мои старые речи.
Я уже собиралась уходить, когда явился сынок мой, Даня, с большим мешком за плечами. Он второй раз уже ездил в Пушкино готовить дрова, топить и проветривать дом. Натерпелся голода, недоспал, промок, натер пузыри на ногах, но счастлив. Сообщил, что они с Сережей наработали.
//-- Даня --//
Во время пилки дров (пилой, конечно, занятой у Ильиных) из Сережи так и сыпались случаи из жизни и разные наивные поговорки, так, что мне было не скучно. Я тянулся за ним и потому работал до полного изнеможения. Когда руки уже не могли держать пилу, мы «для отдыха» принимались колоть дрова. Когда уставали колоть, брались перетаскивать дрова на кухню, забивая ими её чуть не наполовину. Так мы работали каждый день, с утра до вечера, всю неделю, хотя никто нас не подгонял и никто не задавал нам урока. Мы хотели перепилить все дрова, но их некуда было укладывать, а снаружи распиленные легче было уворовать, и мы треть оставили в брёвнах.
Когда я вернулся домой, квартиру невозможно было узнать. Всё это время мама бегала по учреждениям, которые все подряд назывались тогда «комиссариатами», получала ордера, авансы и бланки, спорила, доказывала, убеждала… Ноги у неё больные, разбитые и потёртые, комиссариаты помещались в разных концах города, и проходила она ежедневно километров по двадцать. Бэлла и Женя Малинская получали со складов снаряжение и на наёмных подводах свозили его в наш «особняк». Передняя была заставлена препаршивыми железными кроватями, в моей комнате до потолка были сложены соломенные тюфяки, на них лежали бельевые котлы, лопаты, ватники и прочие «пожитки бледной нищеты». В МОНО предупредили, что сапог, тарелок и карандашей не дадут – нету у них. Маму это не смутило.
Материальные заботы причудливо перемежались с интеллектуальными и эстетическими. Так, Бэлла, целыми днями грузившая сковороды, противни и ухваты, по вечерам садилась переписывать с нот либретто оперы Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии», которое предполагалось читать вслух в колонии. Одну женщину едва не приняли в сотрудницы единственно потому что она обещала достать черенки роз. Всё это могло показаться чудачеством, но установка мамы: как бы ни была физически тяжела жизнь, не забывать о приоритете пищи духовной.
//-- Лидия Мариановна --//
Около 9 я пошла, по обыкновению, по дороге пыталась из Районного Совета звонить художнику Рыбникову, чтобы пришел поговорить в Губернский Отдел Народного Образования, но комнаты с телефонами еще были заняты.
В Отделе день сложился хорошо, хотя, пока там была, чувствовала обычный налет чего-то густого, отупляющего.
Уговорилась с артельщиком Отдела, что он будет получать для нас деньги по ассигновкам. Ему, как ответственному лицу, Государственный контроль, авось, доверит бо́льшие суммы, и я перестану биться с очередными их порциями по 200.000, которые слишком малы, чтоб на них что-нибудь купить и отчитаться для получения следующих. Да и время выигрывается: надо каждую ассигновку проталкивать теперь только через Отдел (Подотдел и Коллегию) и через Государственный контроль. 2–3 дня в неделю отвоеваны от холодных коридоров казначейства. Тоже заботой меньше. Оба последние облегчения присоветовали в Отделе снабжения, лотом получила ордер на матрацный тик, добавочно…, ордер на чулки. Снова обнадежили цветочными семенами. Не подписали бумажек в Губземотделе об овсе, гречихе и картофеле, потому что сами должны его получить … для распределения. В профессиональном подотделе объяснили, где еще можно хлопотать о столярных инструментах, и, что более реально, обещали узнать, частным образом, о продающейся, по случаю, пиле. Решила отказаться от предложения В. пригнать за 100 тыс. р. лошадь из Орла; денег нет, да и ответственность велика. Тогда надо употребить на лошадь деньги, предназначенные на переезд. Видно, надо держаться транспорта от Центросоюза. Там сами купят, подержат и прокормят. Но там не берутся купить дешевле 300 000. Об этом позвонила мне в Отдел Вера Николаевна.
А Бэлла сообщила по телефону, что она на улице подрядилась с возчиком из-за заставы за половинную сумму – 15 тыс. с подводы. Завтра придет поговорить.
Вызвала художника, но он сильно опоздал. Я была уже в мастерской. Отбирала для аппликаций обрезки ситцев, и мы разошлись. Ловила Наталью Вячеславовну поговорить о начале занятий, но ей некогда, увернулась.
Получила всякие формы на выписку служащим жалования и т. п. Ах, плохо у меня идет эта часть.
Зашла в кубовую за кипятком – дали кофея, достала свой хлебец, сухой, любимый, да еще каша сухая…, и пошла дальше, не застала, кого надо: секретарь там носит с собой все протоколы.
Дальше. Шла через Сухаревку. Искала пилу, не купить (не понимаю в них), а узнать: есть ли, за сколько, чтоб потом послать кого-нибудь. Нет пил. Зато купила за 500 р. (уж, этого в счет школе не поставишь) сказки африканских дикарей. Для кружка братства пригодятся.
Первый день, что было тепло, даже жарко. Сняла пальто. На ноги больно ступать.
Добралась до Хомутовского тупика, за Красными воротами, а Варвары Петровны нет дома, не успела соседка передать ей, что я звонила, просила собрать кандидатов ее на разные роли: ее мать и девочек. Но наш мальчик, брат ее, тихий и дельный, Шура, сбегал к…, по телефону просил передать, чтоб она ждала меня у матери. А я, пока он бегал, подремала на диване.
Пришла девочка Таля, двоюродная сестра его и Варвары Петровны. Эта девочка, явно, баловень солнца. Оно брызжет из нее так, что хочется щуриться. Мечтает уловить природу двойными объятиями, через науку и через живопись. Скоро ли споется она, этот котенок, с голыми комнатами, со вчерашней, серьезной крестьянкой Ниной, работящей и выдумщицей? Пошла я назад, в сторону, на Сущевскую. О ногах можно не думать, на ходу мало читала, не хотела отвлекаться от боли… за мальчика, которому утром написала отказ. А был он принят, уже совсем собрался, радовался. Уж, эта жестокость мягкости. Вот, теперь они получили письмо и мечутся.
Варвара Петровна сразу угадала: «Вам надо поставить ноги в горячую воду». Вот, спасибо. И чаем напоила.
Оттуда пошла я домой дальней дорогой. Казалось, с большими деньгами! (свыше 200 000 р.)… По дороге заходила, как водится, в аптеку: пополнила запас жаропонижающих, дают везде по 2 порошка. Недалеко от дома, перед церковью, под звездами, захотелось стать на колени и молиться о помощи, чтобы оправдать доверие, чтоб нести, не задувая, врученный огонь. Пришла в 12 1/2 ч. Бэлла спала на террасе. В ее комнате очень пахло выданными в школу сапогами, ступить некуда…
Даня еще не заснул и, пока я обедала, рассказывал, что не удалось ему и товарищам выполнить из намеченного. Не заметили, как проговорили час.
Этот день был плодотворный. Где-то пели: «Пасха, Пасха Господня, Пасха!»
Но больше некогда писать. Начинает светать. Горы мешков и ящиков ждут. Может быть, и эти подводчики обманут, как было уже 2 раза. Эти наняты с мольбами по 50 тыс. Ну, что ж, тогда все сначала. Что должно быть, будет. Господи, благослови.
//-- Даня --//
Настал день переезда, 21 апреля.
С утра я с подошедшими Колей и Сережей занялся упаковкой бесконечного имущества. Мага, Бэлла и Женя Малинская разошлись по извозчичьим биржам нанимать ломовых.
//-- Лидия Мариановна --//
Даня хотел было дома заняться укладкой вещей: пузыри на ногах, ходить больно. Но оказалось, что Сережа не может пойти на помощь Жене, когда она, получив ордер на плуги, потащит со склада писчебумажные принадлежности. Тогда Даня проколол свои пузыри и пошел.
Всех отпустила, жду дорогомиловских извозчиков, с которыми сговаривалась Женя. Их нет. Прождала до часу. Надо идти в Центросоюз, платить за мебель, день проходит. В это время пришел приятель, принес части, купленные у него для печей, и говорит, что сестра едет в Пушкино. Я решила: попробую нанять пушкинских крестьян. Авось, возьмут дешевле, и 200.000 хватит на переезд. Пошла с ним к сестре его, упросила заняться в Пушкино сбором подвод по знакомым крестьянам. Обещала в воскресенье приехать, окончательно договориться. Все равно, надо было с соседом-агрономом осмотреть участок, чтоб суметь защитить интересы школы при разделе в уездном совете. Отложила переезд до четверга. Не хотелось тянуть детей за душу. Да и страшно опоздать с пахотой. Но, что ж делать?
Потом побежала домой, в прихромку на опухших ногах; думала, не пришли ли дорогомиловские? По дороге сообразила: пусть мебель перевозят в четверг, а пока что я могу нанять хоть 4 подводы и перевезти главное: матрасы с подушками, часть посуды, личное имущество, пианино и книги. Будем спать на матрацах на полу, только бы там быть. А то, чего доброго, кто-нибудь еще займет дом, хоть он и отведен нам. Есть у меня 200.000. Истрачу все на переезд, можно отчитаться, быть может, успею еще получить до четверга. Только как я оттуда уеду в первые же дни? Однако, делать нечего. Откладывать бесполезно, пока не истрачу этих денег, все равно, еще не дадут, с толковыми моими мальчиками на все можно решиться. Извозчики не приходили. Побежала в Контрольную палату, по телефону сказала Варваре Петровне Иевлевой, чтобы в своем районе нанимала подводу с заездом в три места: едем, мол, завтра. Затем, спешу на Зубовскую площадь нанимать три подводы. Думаю, хоть мои приятели и не решили вопроса, в общем, но трех-то можно уговорить. Оказалось, иное. Кто-то или что-то их сбило, не едут. Даже о цене не говорят, совсем не хотят ехать. Самый первый мой знакомый, одобрявший идею школы, сочувствовавший, теперь говорит, пессимистически, о том, что вся жизнь, все равно, испорчена бесповоротно и воспитанием поправить ничего нельзя. Всяческими просьбами, упреками пыталась их уговорить. Нет, не действует. Заплакала я и пошла. Думаю, Варвара Петровна там свою подводу наняла, теперь не отменишь. И что же дальше? Так, значит, и не повезут нас?
Ладно, не так, так иначе. Соберу несчетную мелочь, буду как ни на есть упаковывать, повезу по железной дороге. Сложно, трудно, рискованно, но если надо, одолеем и перевозку, здесь и там, и погрузку и разгрузку, и все.
По совету возчиков, пошла на Крымскую площадь – там-де извозчики богаче, скорее рискнут лошадьми. Крымские долго говорили о тяжести дороги, о плохих кормах. Однако, согласились по 50 тыс. с подводы. Я говорю: не утвердят такой суммы. А возчик учит: «Делайте, как другие: пишите пять подвод вместо трех». Просили у меня задаток. 2-х тысяч не взяли, а десять я дать побоялась. Потом уж и давала, да не взяли, и пошла я в сомнении, приедут ли. Зашла к двум мальчикам сказать, что едем. Дома, сначала обошла двор прощаться, потом, иду домой, гляжу: хрупкий, бледненький Коля-техник (сын старшего члена суда) с пахарем-общинником (из трезвенников) Сережей везут на Сережиной тачке Колины вещи. Вспомнила, как Даня сомневался при появлении этого Сережи (Белого, в отличие от Черного): сколько времени, пока пройдет отчуждение между Сережей и Колей, пришедших из таких разных кругов. Прошло две недели, даже не общей жизни, а только встреч. И как дружно колыхаются в такт над тележкой их склоненные головушки!
Дома сошлись все, кроме Жени. На свидание с Даней она не пришла, достала ли плуги и бумагу, неизвестно. Укладывались полночи, до часу, а в 4 я уже встала – сосредоточиться, все обдумать, доделать. Подняла Бэллу и Даню, помолились, поели хлеба, стали укладываться. Подошли Коля, два Сережи. 8 часов прошло, 9 прошло, скоро 10. Нет подвод. Мальчики мои шутят, виду не показывают, что тревожатся.
Снарядила я Бэллу на Смоленский рынок, сама пошла на Зубовскую и Крымскую, новую попытку делать. Подходя к Зубовской, думаю: «А что, поклониться им в ноги?» Стала им говорить, а они про лошадей, что их жалко. У меня и не хватило духу. Спешу на Крымскую, сколько ноги мои могут. Собираюсь кланяться. А они говорят: мы послали, поехали работники. Я – назад, ловлю всех встречных подводчиков, боюсь, что не нашли нас. У Девичьего Поля навстречу мне Беленький Сережа – предупредить, а за Бэллой послали Колю.
Дома уже носят вещи.
С подводой, которая забирает вещи, надо ехать мне самой, да выезжать поскорее, а Бэллы нет, Коля не нашел ее. Надо оставить мальчиков с подводчиками распоряжаться. Толкую Дане, даю деньги – отступное Бэллиным подводчикам, но вижу, что ему не до того. Шалит, балагурит, плохо слушает. А уже доедем в темноте.
В последнюю минуту пришла. Привела людей без подвод, сговариваться. Не рассердились и денег не взяли. Они бы поехали много дешевле.
Распределились, кто с кем едет, и я отправилась первая. Со мной Коля. Вот и хорошо. Почувствую его. С Богом! Заехала за кругленькой Аннушкой. Это голубоглазое дитя радостно порывает со всем прошлым и доверчиво тянется за нами. На мою душу ответственность. За Аннушкой увязался черный пудель, седоватый, грязный, молчаливый и доверчивый. Вот и первая скотинка! То-то будут рады дети! Особенно, Сережа и Таля. Они без собаки не представляют себе жизни.
После того, как в мастерской мы забрали 9 матрацев, стал вопрос: ехать за остальными или за пианино. И то, и другое не поместится. Коля стоял за матрацы. Я решила – за пианино. Его дает отец маленького Сережи. Матрацы подвезем в четверг, а музыка должна быть у нас сначала. На месте наняли солдат нести. Час бились, пока продвинули в дверь. Смотреть было страшно.
//-- Даня --//
Заезжали к Сереже Маленькому за пианино, мама настаивала, что музыка должна быть с первого дня. Но пианино не лезло в двери. Принаняли каких-то красноармейцев, которые, наконец, выволокли его, оторвав кусок от двери и кусок от пианино.
//-- Лидия Мариановна --//
Тронулись к Крестовской заставе. Мы с Колей – пешком. Говорили о неисследованных психических явлениях и как мать о нем вспоминает, знаю, что это – самое его заветное, затаенное от всех. Думаю, что ему приятно наедине говорить о семье.
Наши едва не уехали, заждались нас. Подводчик наш пошел в трактир. И остальные продолжали там чаевничать. Меня позвали – заплатить половину, по сговору. Разложила все – все деньги, стала считать. Они видят, что много, и успокоились, не взяли.
Потом, мы на краю канавы уселись рядком поесть. Даня, конечно, не запомнил моих объяснений, не заметил, который мешок с продовольствием, и без меня его не нашли. Были сварены остатки чечевицы, выданной на тех трех, что ездили готовить дом, остатки нашего пшена, у Сережи была картошка. Ребята больше всего хлопотали о пуделе. Поели и поехали. Бэлла считала недопустимым обременять лошадь, мне тоже хотелось идти пешком; думала, по очереди, можно садиться. Мальчики сели и скрылись из вида. Весна начинается. Небо шелковое. Бэлла босиком. Скинула и я обувь, нет, медленнее идется. Кубышка Аннушка запыхалась. Прошли около часа.
Наконец, мальчики уговорили возчиков подождать нас. Мы сели, а их взял задор, взманило солнышко, разулись, поскидали куртки, все мне подали на подводу и побежали вперед. Хлеба давала, не взяли.
//-- Даня --//
В Ростокине возчики долго обедали в чайной, мы пока грызли сухари на возах. Была такая славная весенняя погодка и такое радужное, как теперь говорят, – боевитое, настроение, что мы, мальчики, бросив на подводы куртки и шапки, побежали вперед, пообещав в Мытищах дождаться обоза. На что время терять? Ждать да догонять – последнее дело. И мы пошли дальше, да так и прошли все 30 километров. Когда спустилась ночь, а с ней мороз, нам в одних рубашках стало лихо. Но что ж делать? Надо быстрее бежать вперед. Добежали, стуча зубами, полуживые от холода.
//-- Лидия Мариановна --//
Коля остался на подводе. Слаб он. На другой – Аннушка и Бэлла (поверила, наконец, что не обидит лошадь). Говорили всю дорогу о вере. Аннушка рассказывала, что правду нашла в учении о перевоплощении, потому что оно дает надежду, что успеешь достичь совершенства.
На третьей подводе я. Хороший способ путешествия. Сидишь или лежишь на матраце, колыхаешься неспешно, небо над тобой, перебираются мысли безмятежно. С подводчиком поговорила. Ребята попались добродушные. Теперь сытые люди физического труда, да еще знающие, что в деревне у них хороший резерв, часто добродушно относятся к отощалым людям труда умственного.
Так мы и не догнали мальчиков. Забежали они далеко вперед, темнота пришла – не хотелось возвращаться. Озябли очень. На счастье, догнали подводу Варвары Петровны и были радешеньки, что их на нее приютили. И в дом-то они попали не раньше нашего, потому что та подвода застряла на аллее, которая ведет от шоссе к дому. Уже в полной темноте встретили нас там их звонкие голоса. Стали одеваться, обуваться, кроме Дани, который не стал возиться со своими лаптями.
«Что, говорю, друзья, кое-что испытали?» «Ох, да!» Трудно было удержаться, чтобы как-нибудь не попрекнуть их.
Долго мучились лошади, сыпались чемоданы с подводы Варвары Петровны, люди налегали плечами. Сережа Белый давал советы.
Но вот, мы, наконец, и в доме. Возчики не хотят откладывать разборки. Зажечь нечего. У Дани тут запрятаны дрова. Он затапливает печку, но скоро от дыма начинаем плакать и тушим печь. Ощупью таскаем все вещи в кухню и в комнатку за ней. Потом уговорили возчиков улечься на телегах, а сами поели сухарей, наложили матрацы поперек больших столов, как на нары, и полегли в ряд, укрывши ребят чем могли, потеплее. Чтобы не было душно, дверь на двор осталась открыта. Ребятишки не роптали, не унывали, но и шутить перестали. Заснули крепко, сладко.
На рассвете разбудили нас возчики. Мальчики собирались встать, но с большим сожалением. Я их оставила спать, Бэллу тоже. Мы с Варварой Петровной пошли расплачиваться с возчиками. При свете они принесли тяжелые ящики с книгами и пианино. В дом вошли мозг и сердце. А мы ходили по комнатам, обсуждая, что кому дать. Дом большой светлый, красивый, украшенный резьбой. Но внизу много проходных комнат и, оттого, трудно устроиться. На 20 детей и 9 взрослых не хватает 16 комнат. Варвара Петровна довольна, бодра. Отпустив возчиков, я снова улеглась и Аннушка тоже, счастливая, что ей достается, как ей хочется, светлая комната наверху с видом на пруд. А Варвара Петровна принялась храбро мыть холодной водой и маленькой тряпочкой стены и пол той комнаты внизу (большой, светлой, когда-то, видно, прихожей), где она будет с матерью: «Парадную дверь запрем и заделаем».
Мальчики проснулись с болтовней и смехом, не смущаясь тем, что не тут спят. Угомонила я их, но больше не заснули. Часы стояли. Когда солнце стало высоко, подняла весь народец. Завозились, пошли планы работ. «После, говорю, оденьтесь, приходите в библиотеку, поговорим». Умывание они устроили во дворе. Встала Аннушка, румяная, счастливая, всех перецеловала в щеку. Варвара Петровна явилась, как всегда, подтянутая, невозмутимая, очень довольная. Бэлла поднялась с трудом, измученная, при выгрузке носила непосильные тяжести. Даня и Сережа показали остальным дом и сарай…
Мы собрались в библиотеке, уселись вокруг стола и я сказала: «Друзья, мы съехались не на короткий срок. Годы предстоит нам прожить вместе, и это будет важная полоса…, войдет в нашу жизнь. Этот серьезный день, давайте, начнем по-серьезному. Я прочту вам отрывок из Евангелия, который говорит о великом начале».
И я прочла первую страницу из евангелия от Иоанна. «В начале было слово…». Мальчики сразу стали очень серьезны. После чтения помолчали минуту. Для Сережи Ушакова, привычного к сосредоточению, этого было, видимо, мало и он оторвался с трудом.
Потом я сказала: «Теперь будем обсуждать, где кому поселиться, и, обсуждая, будем руководствоваться не тем, как кому хочется, а тем, как лучше. Я знаю, вы облюбовали себе, ребята, маленькие светлые комнаты наверху, но если вы будете селиться по двое, на всех не хватит комнат. Остальные, все равно, окажутся в больших, и сотрудникам тоже придется селиться по многу в комнате. Кроме того, вы девочкам предоставляете нижние комнаты, не стали бы они там бояться в осенние ночи».
Мальчики переглянулись и, скрывая свою печаль, сказали просто: «Надо нижнюю большую комнату – мальчикам, тем, что побольше». Обошли вместе дом, советуясь.
Библиотека – угловая комната, украшенная резьбой, с камином. Здесь будут заниматься большие, здесь будем собираться по вечерам. Другой ряд комнат на юг такой: к библиотеке примыкает светлая, проходная комната. Это будет мастерская и вторая комната для занятий, преимущественно, младших. Потом идет зал, очень большой, веселый, за ним комнатка, где будут Варвара Петровна с матерью, заведующей хозяйством.
Стали распределять, что кому сегодня делать. Вызывались, по охоте. Бэлла на кухне; с нею Сережа Ушаков. Аннушка моет полы и стены; с ней Коля. Варвара Петровна распаковывает вещи. Я иду с Даней и Сережей Гершензоном за 8 верст в детский санаторий за продовольствием.
Пока натаскали воды, пока сладили с плитой, дымившей как на пожаре, пока поели, стало поздно. Часа в 4 мы пошли. Даня скоро отделился в поисках короткой дороги. Мы пошли с Сережей. В первый раз мы были вдвоем, и хорошо было вбирать в себя очередную душу. Он сразу стал ставить вопросы, точно, они у него были, как говорят французы, на кончике губ. Ведь знакомы мы уже года два. Разговор шел о силе внушения, потом свелся к силе мысли вообще. Он рассказывал факты, а я отмечала выводы: ответственность и независимость, которые связаны с силой мысли.
Часто садились. Болели у меня ноги. В условленном месте встретились с Даней.
В санатории было мальчикам испытание. Они сидели, в ожидании, на террасе и глядели, как обедают дети, а у самих в желудках пели соловьи. Зато их потом, когда уж они того не ждали, отдельно покормили на славу. Назад шли с трудом, несли по 30 фунтов на плече и по 10 в руке. К моему удивлению, им это далось труднее, чем мне, чувствовалось, что они немного приуныли. Мне нужно было дать крюку, чтобы заказать подводы на селе. Они хотели ждать меня с моей ношей, чтобы мне идти в сторону налегке, но я их уговорила, лучше, идти Даниной короткой дорогой и выслать мне кого-нибудь на помощь. Не успела я окончить разговор о возчиках, как подошел Коля. Оказывается, он с Сережей Ушаковым уже давно поджидал нас на полпути.
Заходить пришлось мне еще в одно место. Знакомые находили, что это безумие: идти в сумерки через лес, но нам (кажется, и Коле тоже) казалось безумием бояться. Было темно, когда мы подходили по шоссе, между строгих сосен и елей, к нашей аллее, и Коля выглядел таким хрупким, и был так близок.
Наши в полной темноте бродили по дому, ощупью приготовляясь спать.
На другое утро, мы снова читали псалмы Давида против уныния. Распределили дела. Сережа и Даня обязательно хотели идти снова за продовольствием, Сережа Ушаков попросил, чтоб ему дали, по возможности, копаться снаружи; надо углублять помойную яму и собирать случайные кучи навоза, делать компостную кучу. Коля показался мне усталым, и я ему поручила, как технику, переделывать лампочки в лампадки, горящие без стекол (оных нет у нас), и точить палки для граблей. Топор берем взаймы, пилы нет. Шура дежурит на кухне. Молчит, как в рот воды набрал, спокойный и деятельный. Он, ведь, новый знакомый с остальными. Эти дни кормимся посытнее. Много потратили сил. Бэлла поит и кормит.
Пришел сосед-агроном, приезжающий по воскресеньям, чтоб объяснить мне, на какие земли претендовать (при предстоящем в Уездном Совете – дележе) и как их использовать.
Ростислав Сергеич долго водил нас и объяснял: о характере почвы, о свойствах злаков. Вышел урок, первый наш урок. Озабоченно слушал Сережа Ушаков и свое мнение высказывал.
Когда дома Ростислав Сергеич стал диктовать мне организационные планы хозяйства, Сережа подавлен ответственностью. Нельзя откладывать пахоту, а мужчины нет, хотели взять у … лошадь, с тем, чтобы ему попробовать пахать.
К счастью, пришли двое крестьян из Новой Деревни наниматься пахать. Опять сбегали за Р. С., потолковали, поторговались и сговорились, что они вспашут наиболее срочное: 1 1/4 десятины под картофель и овес за 75 тыс. и прокормление в течение двух дней. Мальчики решили у них учиться.
Говорила со стариком о дележе. Ох! Тяжелое же это дело – отнимать, что бы ни было, у кого бы то ни было.
Сережа сидит на досках разрушенной террасы и долбит, как заведенный, известь для удобрения. Шуру увидела без дела и послала мыть шкафы. Сережа и Даня, отлежавшись после экспедиции, охотно согласились делать из консервных банок коптилки, насаживать лопаты и грабли, собирать кости, жечь и толочь их на удобрение. Более серьезные сельскохозяйственные работы мы не могли начинать: без лошади, без плуга, без пилы и топора, и даже без земли – ее еще предстояло отвоевывать. А так как колупаться в земле хотелось, то мы выговорили себе право завести небольшие индивидуальные грядки около дома. Мы собирались на 10 лет обогнать коллективизацию, учредив школу-коммуну, как опыт образа жизни при истинном коммунизме, но собственнические инстинкты были в нас еще живучи. Хотя, урожай со своих грядок мы решили отдать в общее пользование.
Я сидела на кухне за бумагами, подготавливаясь к поездке в город, ноги держала в теплой воде. Даня пришел прокалывать мне пузыри. Я спросила его: «Вы не приуныли?» Он ответил: «Нет, нисколько. Мы только немного устали». Я посадила его на лавку и спросила, не хочет ли он, чтоб я в подарок, к началу школы, рассказала ему те недостатки, какие я в нем вижу. Он сказал: «Пожалуйста». Я говорила, вроде, как врач, приглашенный им для диагноза, только с большим огорчением. Говорила об ослаблении в нем чувства ответственности, о разбросанности, самоуверенности, даже грубости, дала 2–3 примера, сослалась на отзыв чужого человека. Он спросил: «Кто?»… Сообразить, по его словам, … при каких обстоятельствах его наблюдали. Я не сказала. В лицо его я не глядела, чтоб не смущать его. Мы говорили тихонько и были близки. Под конец, он сказал: «Спасибо». И я его приласкала. При других мальчиках этого нельзя будет делать, чтоб не заскучали. Он согласился, что от него, в большой мере, зависит задать тон, что он мне, как свой, может испортить дело. Не возражал, что, сплошь да рядом, нужно прямое повиновение. Так, у нас вышло складно. А уже он ли не строптив? В последние два дня, с момента чтения Евангелия, у него не замечались эти его болезни роста. Но они не раз должны еще сказаться. Пусть не застают его врасплох.
Бэллу уговорила я днем поспать… Дела не были экстренными. Поздно спохватились, что к ужину нужно вскипятить воды. Топить плиту – жалко дров, пока у нас нет пилы (не достанешь и за деньги), самовар мой распаялся. Коля развел на дворе костер, повесил бидон с водой и задумчиво сидит над ним. Вечереет. Трудно мне оторваться от новой семьи. Ведь и Варвара Петровна уезжает. Поужинали в сумерках.
Сказала я им, что с завтрашнего дня надо начинать правильную жизнь. Выработали распорядок. Сережа Ушаков спорил, что надо вставать не в 6, а в 4. Но мы все нашли, что в апреле это преждевременно. Кроме дежурств, предложила я, чтобы за очередные дела взяли на себя ответственность мальчики, кто, что хочет. Ведь в воскресение предстоит праздник открытия, дела очень много. Бэлла сказала: «Мне очень хочется, чтобы мальчики вымыли ноги».
Ночь. Деревья шумят. Мы с Варварой Петровной поднимаемся в 4 ч. (по солнцу половина второго), забираем на спину мешки с хлебом и кашей в котелке и выходим в ночь, – скорее сентябрьскую, чем апрельскую. Мы шли, ощупью, по дороге, и она говорила…
Четвертый день, как не была я дома (наше новое «дома», как будто искони – наше).
Дописываю в вагоне. А по шоссе колыхаются шесть подвод с мебелью, плугами, пожитками детей и больших, а на них – набегавшиеся, нахлопотавшиеся молодые сотрудники: Женя, Вера Николаевна и четверо ребятишек. А от Дмитровского уезда, вероятно, крестьянин Филипп Егорыч везет свою Нину.
Эти 4 дня были крайне напряженными. Мальчика Леню забрала, чуть не заболевшего от ожидания. И девушку встретила, которая просится работать и учиться, старую знакомую, подходящую. И в четырех семьях учеников побывала. Какие это теперь родные углы, где в глазах радость за детей, где готовы всячески помочь. Советовалась о курсе, отбирала книги, писала, звонила, распределяла, ходила с раннего утра до ночи. Десять часов провела в Уездном Совете. Присудили нам 7 десятин земли. Вчерашний день был из темных. Коллегия Народного Образования свела аванс 820 тыс. до 660 тыс., а контроль опять уменьшился до 250 тыс., – несмотря на все резоны, на то, что ассигновки на имя артельщика отдела (зачем не он доставит деньги в самую колонию). Да, еще выписали специально на лошадь, а в казначействе теперь новый заведующий, лошадей от народного образования не пропускает. И затянули все это так долго, что артельщик ушел. Зря я обидела бухгалтера контроля. Забыла добыть ордер на матрацы, на утро, для Жениной подводы и поплелась через Москву.
Завтра привезут детей, а я не могу…, на вечерний поезд мудрено попасть. А приеду, чем заплачу возчикам и пахарям? И долго ли нам быть без лошади, без телеги, без посевной картошки?
Я иду и борюсь с собой: «Будет, будет все как надо. Верую, Господи, помоги моему неверию».
Утром, переговоривши с… учительницей пения, я явилась в Отдел народного образования, когда там мели и вытирали пыль. Ждала часа два: ни подводы, ни Жени, ни заведующей, чтобы подписать ордер.
И вот, в течение 10 минут все явились: и добродушный возчик из Пушкина, и сияющая… Женя, и артельщик, который берется провести хоть эту маленькую ассигновку через другого заведующего в казначействе, не того, который против лошадей. Подвода едет за плугами. Тут, пока пишут ордера. Кроме матрасов, оказывается 150 аршин полотна. Является надежда на овес. По телефону узнаю о лошади в 260 000 р., может быть, ее пока купит и подержит для нас дружественное кооперативное учреждение?
И вот, я зашагала, не чуя ног, по Садовой с портфелем, перевязанным веревочкой, жуя свой обед и обдумывая программы. У матери ученика был готов для меня билет, блин и кофе.
Дописываю в Пушкине, на полдороге домой. Иду дальней дорогой, чтобы не разойтись с мальчиками, если надумают встречать меня. Надеюсь, долго не уезжать больше от них. Попробую приспособить к московским делам других.
Лучи солнца косы. Поют птицы, колышется шатер зазеленевших за эти дни ветвей, и настойчиво гудит вдоль шоссе телеграфная проволока. Она говорит: «Нечего, нечего засиживаться, скорее к своему новому месту, пожалуйста, пожалуйста». – «Ладно, ладно. Иду».
Глава 3
Леня, Лида и Алеша. Праздник
//-- 27 апреля --//
Дома все было мирно. Мальчики играли в шахматы. Начали копать огород… Еще не совсем стемнело, укладывались спать, прося, чтобы я их разбудила. Ночью прибудут подводы. Неожиданно влетела в кухню Таля, иззябшая и счастливая. «Приехали!» – и все с криками восторга кинулись в глубь [21 - Встречается написание по старой орфографии (Е. А.)] аллеи. Сережу ждало огорчение, да и дети отозвались живо: за сестрой его, Наташей, возчик отказался заехать. Как она должна была волноваться!
Мы наперед поговорили о приезжих за ужином, и я предупредила, что нужно бережно отнестись к трем из них: к Алеше, потому что он сирота, мал и мало учился; к Лене, потому что он глуховат и его задразнили этим; к Лиде, потому что она единственная у нас комсомолка-коммунистка; я предупредила, чтобы избегали политических споров, чтоб желающие «излечить» полагались не на возражения свои, а на весь строй братской жизни и ученья.
//-- Даня --//
Я никак не мог понять, почему Лида, бывшая моя одноклассница по школе Свентицкой, попросилась к нам в колонию? Она была комсомолка-активистка, и родители ее были коммунисты. Отец – ответственный работник Наркомвнешторга, правда, что бывший меньшевик. Или, уж, и они пришли в отчаяние от безделья, царившего в «трудовых школах»?
//-- Лидия Мариановна --//
Лида, как человек пламенно общественный, появилась в доме с матрацем на голове. За нею в таком же виде остальные: Фрося, взрослая девушка, хорошая работница, сменившая на школу популярное отделение университета Шанявского и службу прислугой. Алеша, в прежней колонии грустный, одинокий мальчик, тут – оживленный, разрумянившийся, уверенный. По дороге, он взял под опеку глуховатого Леню и, охватив его за шею, передавал ему на ухо, что надо было сказать. Леня оказался меньше всех, был он очень утомлен, растерян, бледен. С ними приехали Женя и Варвара Петровна.
Опять таскали в темноте вещи по комнатам, кормили прибывших. Нашим предложили тоже согреться кофеем, но, вечно голодные Сережа Черный и Даня, сказали, что им не хочется, пошептались о том, что может не хватить для новеньких. Стелили им, собирали со своих постелей, добавочные одеяла (в доме было очень холодно). Когда пошли спать, ко мне добрался ощупью маленький Алеша и попросил: «Дайте ночную посудинку Лене, он сам стесняется спросить».
У лестницы ждал меня Даня. Он скинул теплую куртку, чтобы я снесла ее наверх девочкам. Большие мальчики просили разрешения взять новеньких к себе в комнату на эту ночь, потому что они, видимо, взволнованы.
С утра, почитали изречения Будды, потом распределили дела и принялись за уборку. Комнаты были загромождены ящиками, матрацами, частями кроватей. Ни к селу, ни к городу, возвышались всюду шкапы, присланные по ошибке, за неимением маленьких шкапиков.
Казалось маловероятным, чтобы в один день мы все это убрали, съездили за продуктами, украсили дом зеленью и проч., наготовили угощенья на завтрашний праздник. Но все это было выполнено. Бэлла и Лида пекли до глубокой ночи. Остальные переходили от дела к делу, заявляя от времени до времени: «Я окончил, что еще делать?» От меня что-то прятали, шептались. Готовили сюрприз.
К полудню воскресенья дом был убран, украшен гирляндами елей, ветками ивы и тополя, пучками мха в корзинах. Красовались на столах скатерти (простыни, шитые полотенца). В промежутках Фрося, Лида и Даня выучили стихотворения. Я предложила Варваре Петровне и Вере Николаевне план трех речей. О единении с миром через его познание в науке, о единении с природой через прочувствование ее в искусстве и о единении со всем живущим при осуществлении правды в общественности. Стихотворения оказались подходящими к этим темам и хорошо чередовались с ними. Для начала Лида разучила «Слава в вышних Богу» на рояле, а с Варварой Петровной пели «Ave Maria». Это под конец.
За столом успели кое-что обсудить. Сережу Белого, отчасти, Даню волновал вопрос об огороде. Все подняли руки за индивидуальные грядки. Но и общий огород все считали нужным. Варвара Петровна хочет воспользоваться дележом земли для математического упражнения. Большие мальчики нашли (и опыт подтвердил их мнение), что математика может быть приложена к этой практической задаче только, как предлог. Лучше уж воспользоваться ею после дележа. Кто-то из них пояснил, что дележ – не в интересах школы, потому что на своей грядке всякий волен небрежничать. Сейчас, во вторник, когда я пишу, дележ только что совершился. Места оказалось много, спорить было не об чем. Каждый брал себе где и сколько хотел. Под свои огороды они взяли гораздо худшую землю, чем под общий, и приступили к ним уже после того, как общий был вскопан. Морковь посеяна, а разделывать окончательно под свеклу и бобы еще рано: могут высохнуть грядки.
Сегодня Лида отказалась от отдельной грядки, не желая отнимать сил от общего огорода. У Сережи Белого двоится сердце, под влиянием Бэллы, которую совсем расстроило проявление индивидуалистического начала. А сейчас образовалась одна своеобразная артель: Сережа Черный, большой наш огородник и скаут, позвал с собой вместе работать маленького Леню, растерянно стоявшего среди заимок. Тот просиял и стал усердно царапать лопатой землю. Я сижу сейчас на опушке леса, шагах в ста от них, на могильной плите собаки Мума и слышу, как Сережа разговаривает с Леней, крича ему в ухо, и спрашивает: не холодно ли ему и не пора ли отдохнуть. Видимо, не ошиблась, когда брала этого мальчика – не только ради него, но и ради других.
Праздник. Наши друзья Ильины просили разрешения присутствовать на празднике. Лучше бы сделать его совсем интимным, но нам важно заполучить дружбу соседей сознательной и уверенной. Они пришли, человек восемь.
Все собрались в столовой. Участники посидели, чтобы сосредоточиться в соседней комнате. Потом вышли. Начали с «Слава в вышних Богу» и дальше, как собирались.
Эта часть праздника должна была пройти стройно и строго, как богослужение. А вольную беседу устроили вечером у камина.
Итак, провели речи, стихи и музыку. Дети были взволнованы. Гости тепло жали руки. Заметивши, что у нас накрывают на стол (посуда была уже приготовлена в кухне на противнях), они заспешили уходить. А ребятам хотелось их покормить. Я решила показать, как мы устроились в доме. В смущении, сообщили мне, что придется пирожки с картошкой резать пополам: не подать ли гостям все же целые, а остальным – половинки? Но я сказала, что они и на половинки не обидятся, и так как они и от обеда отказывались, то угощали их с большой настойчивостью и радушием.
Тут появился и сюрприз, замечательное произведение на тарелке, убранной зеленью. Торт из ржаной муки с пшенной кашей и сушеными яблоками. Поднес мне его Сережа Черный, торопливо поясняя: «Это не только от меня, это от всех». Как я ни боялась его смущать, а не удержалась, чтобы поцеловать.
После обеда мы все уселись и улеглись на лужайке, играли и много смеялись. Потом дети разбрелись по углам, кто за шахматы, кто за книжку.
Ужин тоже был «пышный», а после ужина затопили камин в библиотеке и разместились перед ним на ковре. Кругом была тьма, освещали нас только блики неровно горевших дров.
Гостям, опоздавшим на утреннюю беседу, я вкратце рассказала ее содержание, и дети повторили стихи. Потом я спросила, не поговорить ли о том, кто зачем пришел в школу. Заговорил Сережа Черный решительно и очень просто: «Я пришел сюда из соображений довольно эгоистических, мне хотелось найти товарища, настоящего и хорошенько научиться огородному делу, а затем, вообще, захотелось уйти из города».
Другие не высказывались, тогда я спросила, чему им всего больше хочется научиться. Несколько голосов закричало: «естествознанию», а Лида-коммунистка сказала: «истории». Поспорили немного. Тут начали говорить взрослые и многовато говорили. Трудно их от этого отучить. О том, как все отрасли знания… одинаково необходимы. На вопрос, когда начинать специализацию, Даня ответил: «С нашего возраста», и несколько человек его поддержали. Подошедший Ростислав Сергеич стал рассказывать о своем отце, построившем этот дом, сколько он знал ремесел и наук (и все знал хорошо), какую крепкую память он по себе оставил. Я сказала, что можно каждому иметь в виду избранную специальность, но пока это струя в их занятиях должна быть, как узенький исток большой реки. Так закончился этот день.
//-- Даня --//
В понедельник началась правильная жизнь. Встать должны были в 6 ч., но большинство стали подыматься с 5 ч. Когда все были готовы, собрались в столовой (а не в библиотеке, столовая светлая, радостная и сидеть в ней можно правильно за большим столом, и пианино есть). После чтения Толстого (о том, что только исполняя Божий Закон можно понять его), Лида-коммунистка сыграла «Слава в вышних Богу». И так мы, думаем…, каждый день.
После кофе с кашей (хлеба нет эти дни) пошли на хозяйственные работы только дежурные, а остальные – сразу на огород. В первый же день было приятно высыпать всем вместе. Это было часов в 8, а, при другом порядке, выходят теперь в 7.
Начали копать общественные огороды. Огородной земли не было, и пришлось поднимать целину на лужайках в саду. Под густой травой была глина. Тяжелое занятие. Но работа шла весело, потому что во время нее непрерывно болтали. Кто-нибудь начинал ораторствовать, чаще всего, я, увлекшись, бросал лопату. Постепенно останавливались и слушатели и стояли, разинув рты. Бэлла, которая к работе относилась фанатично, мрачнела и принималась копать изо всей силы, чтобы сделать работу за всех.
//-- Лидия Мариановна --//
Копают весело, с азартом. Когда через 2 часа зовешь меньших на отдых, они не идут. В 10 всех позвали заниматься. Побежали на пригорок над прудом: кто на скамью, идущую полукругом, кто на траву. Пришли Варвара Петровна и Бэлла, и Яша, и Аннушка, и Валя. И все приняли участие в занятиях.
Я рассказала план кружка по истории братства и предложила на выбор: либо начать с эпохи, от которой пошел уклад жизни, до последнего времени, или, как я выражалась, «с Адама», с начатков братства в первобытной и древнейшей культуре. Они все закричали: «С Адама!..»
Очень оживленно разобрали, кто, что хотел, причем несколько девочек и маленький Алеша взялись за научные книги, а из мальчиков двое – Сережа Черный и Даня выбрали сказки. На сказки, вообще, нашлось много охотников. За песни взялась Варвара Петровна, Фрося выбрала пословицы. Коля ничего себе не взял тогда, но потом, когда предложила тему «братства у растений и животных», он охотно взялся за нее.
Потом, Варвара Петровна предложила всем взять на себя наблюдения за разными явлениями природы: за Солнцем, Месяцем, воздухом, осадками и пр. Я пояснила, что надо наблюдать их не всесторонне, а только выделяя влияние… на земные явления. Эта задача всем понравилась. Сережа Белый взялся наблюдать изменения почвы, Даня – воздуха, Таля – осадки… – тепловые явления при кипячении, вообще, – на кухне, Коля – по печам и затеплению дома, Лида – Солнце. На Луну охотников не нашлось, Валя предложила наблюдать изменения психики людей, Наташа – изменения температуры тела, Кире, которая приехала на другой день, я предложила наблюдать животных, Фросе – растения. Леня и Алеша хотят заниматься только звездами. Порешивши, все вскочили и, как стая воробьев, шумно, радостно полетели к дому и уселись на новые скамейки за стол.
//-- Даня --//
Да, к нам приехал юноша-толстовец из Москвы, Яша, столяр и художник. Он, первым делом, принялся за изготовление скамеек, в которых ощущался острый недостаток. Он выпиливал на них уголочки, потом вырезал простенький орнамент, пускал в него красную или зелёную краску, и сразу получалось художественное произведение в русском стиле. В столовой он повесил свою картину. Там были ярко раскрашенные терема, река, ладьи с лошадиными головами. Очень здорово. Сам Яша был худенький, щуплый, застенчивый, как девушка. Его прозвали «Яшица». Он пробовал потом давать уроки рисования, но из этого вышло мало толку.
//-- Лидия Мариановна --//
За столом я в первые дни разливала… [суп по тарелкам, чай по чашкам], но потом увидела, что не могу владеть настроением ребят. Мальчики в другом конце шумят, возбуждаются, мелькают задирательные нотки. Тогда я бросила хозяйственные функции, внедрилась в гущу мальчиков. В первую минуту они были как будто смущены, но скоро я там привилась и болтовня пошла товарищеская. Это соседство за столом ускоряет наше сближение. Очень легко направлять их беседу. Спрашиваю Сережу Белого: «А чечевица где хорошо родится?» или «Как обдирают просо на пшенную крупу?» И сразу возникает общий, оживленный разговор на целый обед. Особенно горячо говорили о разведении птицы, овец и проч. Сережу Белого больше всех волнует вопрос: «Как сделать, чтобы никого не пришлось ни резать, ни продавать на убой. А иначе нам незачем было тут и собираться».
После обеда я усердно всех гоню лежать. Но это нелегко, некоторые забираются с книгами в кресла в библиотеке, кое-кто ложится в саду, в лесу. Лида на крыше. Потом следует час вольных занятий. Народ высыпает на двор играть в чижика, но кое-кто в это время работает, Сережа Белый перед своей компостной кучей. Даня роет отводную канавку. Шахматистов тянет к доске… Потом опять пошли работать, часа на 2 1/2. В 5 ч. я оторвала их от огорода на собрание.
К обеду порадовали ребят лепешками из муки, занятой у Ильиных, а то без хлеба никак их не насытишь.
После вечернего огорода позвала я их в библиотеку. Как на все наши собрания и чтения, явился и пудель. Я раздала несколько книг для рефератов, тех, что удалось извлечь из хаоса неразобранных, свезенных вместе библиотек. Объяснила, как в них искать существенное, нужное для данного случая.
Вчерашний день окончился чтением «Песни о Гайавате» Лонгфелло. Мы боролись между желанием быть на воздухе и желанием читать, но второе взяло верх. Уселись в библиотеке при крошечной лампочке без стекла… за эту поэму-жемчужину. Несколько детей ее знают чуть не наизусть, но с большим удовольствием слушают. Я предложила сначала читать ту главу, которая передает легенду о начале хлебопашества, сказание о борьбе Гайаваты с юным богом Мондамином (Маисом). Но все ребята захотели читать с начала книги и после каждой главы говорили: «Еще!» Посреди чтения я спохватилась, что не позвала Аннушку, за ней пошли, и Лида усадила ее на свое место. После чтения пошли, минут на 10, «повидаться со звездами». Старшие мальчики вытащили подзорную трубу (телескоп) и навели его на Луну. Наконец, улеглись. Я, по обыкновению, обошла комнаты, желая им спокойной ночи, унимая разговорщиков, укутывая маленьких, целуя кое-кого из девочек и Лёню.
Снова ясная, лунная ночь. Снова голубой день с теплым ветром. Плетется зеленое кружево на березах. Опять на ногах с 5 часов. Полчаса чтения и размышления над прудом, потом в доме чтение из индусского мудреца Кришнамурти… Вчера было из Джинараджадаза о красоте…
Утром огород, потом раздала еще 2 сочинения, распределила еще несколько тем между старшими ребятами. Маленькие получили: «Описание дома», «Как я ждал школы» и т. д. На вечерних занятиях всем было предоставлено самостоятельно работать, читать для доклада, писать. По всем углам склонились фигурки с клочками бумаги, карандашами. Полчаса я решила у них оттянуть на собрание. Но тут пришел Растислав Сергеич, и мы повели его на свой настоящий и предполагаемый огороды, советоваться о почве. Она тут везде плохая.
Ребята просили его ужинать, хотя день был очень голодный. После ужина еще больше захотелось есть, и от этого обычное веселье стало еще шумнее. Мальчики начали мычать и гудеть, изображая голодный бунт. Жалко их стало, раздали им черные лепешки, приготовленные на утро, при криках радости. Было поздно читать. Все отправились спать. Только догадливая Фрося поставила самовар для Бэллы и Сережи Черного, уехавших за продуктами. Мы стали дожидаться… коптилки. Очень они… устали, но привезли варенья, соли и муки.
//-- 29 апреля --//
Сегодня распорядок дня сломался. Пришлось начать работу на огороде до завтрака, потому что он не был готов (лепешки-то съели). Я тоже пошла копать. Хотя, объективно, было бы важнее делать другое, но мне показалось, что так лучше для них. Да и меня тянуло стать поближе к ним и на этом деле. Болтовня за работой очень их сдружает, но, оказывается, что работа от этого страдает. Тот, кто говорит, перестает копать, да и часть слушателей тоже. Настаивать ли, чтобы работали молча?
После завтрака вместо того, чтобы идти на огород, отправились все искать пропавшую овечку соседей…
Все разбрелись по лесу в поисках ярочки. Найти ее было мало шансов, но я была рада случаю приучить их к помощи. Я пошла с Лёней. Он устал, мы прилегли на опушке, я ему подложила руку под голову. Он посмотрел вверх на сквозную березку и сказал своим неслитным говором глухих: «Очень хорошо!» И я подумала: «Не знаю, найдется ли овечка, но, вот, у меня уже есть найденная».
Вернулись мы домой последними. Мальчики, наконец, осуществили свою мечту, спустили лодку. Когда я подошла к пруду, они закричали: «Ура!» Я не стала им портить радости и отошла. Через минуту раздались возгласы: «Э-ге-ге! Мы на острове! Ура!»… Пошли ко мне, с предложением покатать меня на лодке. «Когда?» – «В свободное время». – «Какое же у вас свободное время? Ведь вы обратили в него рабочие часы!»
Они были искренно удивлены этим открытием.
Сманило их солнышко. Не доросли они еще до внутренней независимой дисциплины долга. А к авторитету тянутся охотно, почти жадно. И против правильного упрека не чувствуют протеста, даже Даня.
Лёня как пришел, взялся за книгу. За эти дни он отошел, поправился, взял привычку по особому улыбаться, заглядывая мне в глаза. Успокоившись, он стал лучше слышать. Он даже приобрел почет: оказалось, что он любую фразу может моментально обернуть, читая с последней буквы к первой. Решили, что он будет математиком. Кроме того, он научил других ручной азбуке, и оживленные разговоры этим способом несколько умеряли шум их сборищ. Лёне, как самому слабому, поручают обычно собирать шишки для самовара.
//-- 1 мая --//
Как у нас сегодня празднично! Это вышло само собой. В природе светлый праздник. Он обвеял меня, когда я, по обыкновению, начала день одна над прудом, и попозже, когда я в ожидании, чтоб все собрались на чтение, ушла в боковую аллейку. Я им читала в это утро из Будды, сказавши, что этот день считается днем его рождения.
После огородных занятий я им стала показывать на примере нескольких книг, как выискивать в них нужный материал для кружка братства. Потом у Варвары Петровны был первый урок пения, вернее спевка. И я хотела присоединиться, но, попробовав мой голос, Варвара Петровна смутилась и не знала, что сказать. Младшие девочки не пришли. На спевке попели чудесную по настроению «Чайку» А. В. Унковской. Потом был праздничный обед. Наехали гости-родственники, помогали стряпать и копать, кроили, шили, слушали уроки. Народ простой.
После обеда не успели окончить тихий час, как пришел Ростислав Сергеич и предложил беседу, пока его лошади отдыхали от пахоты. Он человек занятый, приходится пользоваться всяким его досугом.
Уселись за столом в столовой, и он провел беседу, вводную: в агрономию, ее происхождение, задачи, объем, входящие науки. Говорил он очень элементарно, но самый ученый Коля остался все же доволен, потому что известное было приведено в систему. Зато практик Сережа Белый был разочарован и отказался составить запись. За это взялся Даня. Вышло так много занятий, что остальную часть дня я объявила свободной. Только посоветовала поработать на своих огородах… Они сели за шахматы. Я спросила, на каком основании они не на огороде. Коля мне напомнил, что они свободны. Он был прав. Я начинаю входить в колею выговоров, да еще громко, при других. Коля, видимо, обиделся.
За ужином ребята, получившие гостинцы от приезжих, просили меня поделить их между всеми. Так разрешился сам собой вопрос об отдельных продуктах. Они были в большом количестве только у Сережи Маленького. Он угощал, кого придется, и сам ел, запрещать не хотелось. И правда, по справкам оказалось, что никого это не коробит и не удивляет, тем более, он слабоват. Но после того, как Сережа Белый и Лида сделали почин раздела, отец Сережи маленького, присутствовавший при этом, стал усиленно угощать всех своим хлебом и кашей. Приехавшая в тот день заведующая хозяйством, мать Варвары Петровны, с удивлением и улыбкой констатировала «полную коммуну». Не надо вводить норм, все само образуется.
Мальчики мылись по очереди в каморке за печкой при помощи комнатного душа. Наши моряки возили кататься гостей на лодке. Валя приехала с братом, привезла хорошую весть об ассигновке.
//-- Женя --//
//-- 1 мая --//
Чем живет человеческая душа? – Радостью, болью, сокровенными мыслями, желаниями, часто самыми не опознанными. Тоскою, Творчеством, Любовью. И истоки всего этого в человеке же, в необъятном подсознательном мире. Жизнь бесконечно разнообразна, и разнообразие это, эта многогранность – все в том мире, который мы в зародыше носим в себе. Рождать этот мир, рождать его в непрерывном напряжении духа и в выявлении во вне – это жизнь, это – жить. Об этом мире живой, подлинной жизни хочу писать. Хочу писать все, что могу, все, что чувствую, все, что знаю, все, что угадываю. Хочу писать свободную, беспредельную жизнь, которую люблю. Писать правдою, писать даже перенапряжением, поскольку оно трепетно и живо.
Материализм отвергает дух, отвергает истоки жизни, но и в его царстве хочу жить по-своему, болеть своим, выражать свое – нет, не свое, а человеческое и живое. Любимому человеку отдаешь свою душу с ее красотой, силой, слабостью, может быть, даже убожеством… Жить надо хотеть, хотеть глубоко и страстно, так как «прокляты те, кто ни теплы, ни холодны». Жить сильнее – любить ярче, думать шире, желать смелее. Человек должен сломить рамки материализма и победить омертвение усталости. Формула материализма, в применении к человеку, так же проста и груба, как и пуста: «человек – продукт условий». Обратное представление: человек – продукт своей собственной живой воли к жизни, своих исканий в глубь и в ширь. Неужели, будучи одаренным даром мыслить, желать и самым большим, и глубоким даром любить, человек согласится быть «продуктом условий»? Человек не должен, не смеет быть продуктом условий. Всякий, кто может – пусть растит себя самого, пусть рождает заложенный в него мир, в боли, в радости, углубляя, ширя, борясь со смертью, так как смерть – не в физическом прекращении жизненных функций, а где-то гораздо глубже, в процессах гораздо более сложных и менее явных. Хотеть жить, заставить себя жить, учиться жить, быть живым – вот, что надо, вот, что – творчество.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 4 мая --//
Вчера утром урок заключался в собрании. Это тоже надо уметь. Председательствовал Коля – правильно, но застенчиво. Говорили о дежурствах, и я говорила об отношении к ним. Я говорила, что это бывает радостным и почетным только у любящих и ради творчества. С творчеством художника и дальше – Творца Вселенной – его сближает решимость делать так хорошо, как только можно. В этом часть нашей эпохи.
Днем приходили гости из другой колонии. Показали им дом, угостили по кусочку хлеба с вареньем, потом младшие, Алеша и Сережа, уставшие от работы на огороде, катали их на лодке. Остальных не вытащить было с огорода на занятия, вошли в азарт, хотели кончить участок. Когда я заикнулась о сокращении рабочего времени, большие мальчики так возмутились, что я не решилась продолжать. А в библиотеке до изнеможения работает библиотечный кружок по разработке книг. Коля не может, делает перерывы, а фанатики, Лида и Сережа Черный, негодуют.
Вечером им не хотелось ни читать, ни петь. Пошли кто куда, Бэлла, по обещанию, каталась на лодке с Сережей Белым и захотела поселиться на острове. Маленького Алешу едва дождались с пруда, хотелось ему кататься при луне. Тянуло ехать одному, вопреки запрету, но удержался. Пришел грустный, неумолчный, тоненький, наш веселый задира Алеша. Бэлла обещала завтра ехать с ним.
Перед сном я собралась проститься перед отъездом, не хотелось оборвать дни…, разговорились, и я до темноты рассказывала им о Норвегии.
Потом, как всегда, обняла малышей. Младшие мальчики решительно требуют поцелуя перед сном, и младшие девочки дорожат им. Старших не решаюсь целовать. Только бужу их, гладя по голове и по щекам.
О внешнем могу теперь не писать. Дети ведут дневник по дежурству и, сообща, пополняют его. После длительной тяжбы с соседями, жителями села Новая Деревня, Уездный Совет отдал нам 7 гектаров земли. Дело было за лошадью.
Глава 4
Купили лошадь
//-- 6 мая --//
Вчера с Ростислав Сергеичем купила на Конной лошадь и поведу сегодня в поводу в Пушкино. Лошадь молодая, худоватая, но красивая и ласковая. Очень важный член входит в нашу семью, дети встретят его, конечно, любовно. С радостью, пройду с ней 40 верст.
//-- Даня --//
40 километров пешком для женщины с больными ногами, никогда не имевшей дела с лошадьми, это был подвиг. Сперва, они с Рыжим дружили, и дело шло хорошо. Но потом, где-то попался ручей, и здесь мнения разошлись. Мама настаивала, что его надо перейти, Рыжий не хотел мочить копыта. Дискуссия кончилась тем, что он вырвался, убежал и стал пастись на соседней лужайке. Все мамины попытки воззвать к его благоразумию, наконец, к долгу, кончились ничем. При её появлении, он поворачивался задом и начинал лягаться. Она уже ходила вокруг него полчаса и пришла в полное отчаяние. В конце концов, она остановила проезжавших крестьян. Они помогли поймать Рыжего и подвезли её около трети пути.
Рыжий никогда ещё не ходил ни в телеге, ни в плуге. Естественно, ему это не понравилось. Объезжать его взялся Юрий Сергеич, брат Ростислава Сергеича. Рыжий пятился назад или прыгал вперёд, или вставал на дыбы, так, что плуг вылетал из земли. Мы, по очереди, водили его за повод, причём, то повисали на уздечке, то отскакивали, то проезжали, присев на пятки, стараясь его удержать. Хорошенький был цирк. Юрий Сергеевич проявлял чудеса терпения, но к вечеру и он, и лошадь, и все мы были в мыле и в пене, а вспахали всего 5 борозд.
Хотели уже продавать Рыжего, но, потом, решили отдать его в хозяйство Ильиных для повышения квалификации. Взамен, они нам дали свою покорную Чайку. С ней у нас дело пошло гораздо лучше, и к концу месяца уже и Коля, и Серёжа Чёрный, и я научились пахать. А через месяца два, Рыжего нам вернули уже обученного – лошадь как лошадь.
Меня очень мучила необходимость бить лошадь во время работы. Как ни верти, всё-таки, временами, это приходилось делать. Я даже стал из-за этого колебаться в своих планах всю жизнь заниматься сельским хозяйством. Потом, я решил посвятить себя изобретению железной лошади, которую можно было бы не хлестать кнутом, а только нажимать кнопки на задней части. Я и не знал, что Форд, в то время, уже разрешил эту задачу. Трактор!
Рожь сеять наняли старичка-лесовичка из Новой Деревни, Фрола Николаевича. Он сеял, как священнодействовал. Повесил через плечо лукошко с житом и шагал по полю размеренным шагом, брал правой рукой по горсти зерна и с силой бросал его об лукошко. Зерно разлеталось веером во все стороны. Сделав два шага и выйдя за пределы конуса рассеяния, он выбрасывал другую горсть и т. д. Я поражался народной мудрости: если бы он ударом о плоскую поверхность или прямо бросал зерно на землю, ничего бы не получилось. Равномерность распределения могла достигаться только ударом о цилиндрическую поверхность лукошка. Всё же, я не был уверен, что рожь взойдёт равномерно, ведь ряды Фрол Николаич никак не обозначал и свой маршрут ориентировал по уже брошенным зёрнам, едва различимым на земле. Так ведь, нет: рожь взошла поразительно ровно!
Когда сеяли овёс (его было гораздо больше), взяли у Ильиных конную сеялку Эльворти. Вот когда я добрался до первой сельскохозяйственной машины! Здесь я был из самых старших. Предварительно, мы сами изготовили маркер и разметили поле. Работа на этой нехитрой сеялке доставляла мне громадное удовольствие. Маме хотелось, чтобы все ребята почувствовали «мистическое значение» сева, но из этого ничего не вышло. Большинство глядело на это дело вполне прозаически. Вслед за сеялкой мы овладели бороной и рондалём.
К нам продолжали поступать новички. Лида Кершмер привела в колонию двух ребят: Митю Михайлова, злополучного самоубийцу из Алфёровской гимназии, и большую девочку Веру Пашутину из 7-го класса. Митя, бывший высокий красавец, сильно хромал, весь перекосился, шея смотрела вбок, лицо было испорчено шрамами, сломанный нос провалился. Он был очень добрым, даже кротким парнем, окончил 9-й класс, но пришёл к нам, потому что стремился физически работать, лишь бы приносить пользу. Его взяли, потому что после тяжёлых потрясений он нуждался в дружной атмосфере и искал, так сказать, «санатория для души». Он ушёл от нас через год и говорил: «Как хорошо жить на свете!» Вера Пашутина была для нас переростком. Взяли её, не знаю почему: то ли потому, что у неё не обнаружилось никаких отрицательных качеств, то ли потому, что она была очень дружна с Митей.
//-- Лидия Мариановна --//
Хорошо бы неподалеку поселить Гершензона. В последний раз, что я к ним заходила, он метко мне указывал на основной мои педагогический дефект: действовать словами и применительно к данному случаю, вместо того, чтоб влиять неуловимо, как он говорит, «поворотом головы» – и, в целом, созданием атмосферы.
Я надеюсь, что эта отлучка моя из школы последняя на долгий срок. Когда я приезжаю, со всех сторон слышу и чувствую, что было без меня не так, как надо. И в отношении сотрудников дефекты тона/такта, и в детях потеря ритма, подтянутости. В два дня дом стал неряшливым. Я беспокоилась за то, не упустила ли момент, когда пора углубить личные отношения с каждым. Но мне передавали, что дети говорят, что при мне каждый чувствует себя лично связанным со школой. Понятно, что школа, вышедшая из моей души, не может так легко войти в другие души.
Хороши те дни, когда я сплошь возле них. Им нужно успокоительное слово, как только пьянеет задором разговор; им нужно заразительное рвение на огороде (это хорошо дает Бэлла). Нужен огонь, когда наползают будни.
Я должна добиться гармонии. Бэлла не может не влиять цельностью своего нравственного подвижничества (только мальчики преследуют ее за попытки не съедать свой хлеб и возвращать его в общий запас). Вера Николаевна теперь там и, конечно, заразит их своим острым чувством красоты (хотя, третьего дня, она со слезами, которых очень стыдилась, говорила, что бесполезна в этом «раю» – для нас).
Дописываю утром 9-го. Пришлось задержаться до дневного поезда. Нехорошо мне отлучаться, рано. Хочу еще отметить, что 7-го мы занимались по братству. Наташа просто и толково написала о некоторых сказках, в которых проявляется братское чувство. Шура попытался резюмировать часть книги Кропоткина, касающуюся первобытной и варварской культуры. Он удивил нас рассказом о каком-то обществе, едином для всех варварских племен. Он, видимо, не понял ничего.
Потом я им читала отрывки из «Ноа-ноа», записок Гогена с островов Таити. Очень удачно, что они мне попались на немецком языке, и не приходится прямо запрещать чтение неподходящих глав. Они, видимо, подпали под обаяние этой удивительной книги. Сережа никак не мог примириться с тем, что Гоген, уезжая, оставил свою жену. Вообще, отъезд Гогена потряс их и удивил своей непоследовательностью.
Проходила вчера через деревню Новую. Крестьяне остановили меня и стали говорить о том, что мы заняли их землю, так как в прошлом году они ее, частично, запахивали. Говорила с ними просто и сердечно. Просила позвать землемера, так как нет тех 4-х десятин, на которые они претендуют сверх наших. Расспрашивала их о малоземелье и объясняла, что сама должна отстаивать детей, а что их Волостной Совет не пытался отстоять. Они были сдержаны и грустны, не знаю, уменьшилось ли их предубеждение. Но дальше я разговаривала со старухой и откровенно рассказала ей задачи колонии и как я пришла к ним. Прослезилась она. Поняли друг друга. Бог даст, установятся отношения.
Наше «формальное» собрание происходило на лужайке, в саду. Участники его сидели и лежали на траве, причем, мальчики, по установившемуся обычаю, были без рубашек, при голосовании не возбранялось подымать ногу вместо руки. Но говорить не в очередь не давали.
Коля предложил, было, вопрос о репрессиях за неисполнения правил (у них, у скаутов, на этот счет свирепо). Применяю пока одну репрессивную меру: все вещи, брошенные не на месте, «реквизирую» и не сразу возвращаю. Потом, иные выпрашивают вещи – не отдаю, кроме очень нужных. Еще преследуют меня упрашиваниями позволить купаться до назначенной температуры. Я отвечаю, что у меня не лавочка, и я не торгуюсь. У Сережи Гершензона появляется, при этом, мучительная страстность, Коля сдержан и добродушно ироничен.
Вечером, когда большие мальчики ложились, я уселась у них и в сумерках, располагающих к откровенности, искренно сказала им, что меня берет тоска от роли надсмотрщика, что мы разыгрываем сцены из «Хижины дяди Тома», я ожидала надсмотрщика найти у них внутри. Они все трое: Сережа, Коля и Даня очень простодушно принялись меня утешать и объяснять, что все сразу не делается, что в других колониях гораздо хуже, что у нас уж улучшается дело; и после того я узнала, что они без меня, когда мыли полы, вымыли – и очень скоро – только свои, а общие, громадную площадь, несмотря на тут же данные обещания, предоставили мыть Бэлле; ей пришли помогать два малыша, а большие играли в шахматы. Что сталось с нашими скаутами?
После больших мальчиков я побывала у младших девочек (из старших здесь одна Вера, да и не в чем упрекнуть их). У девочек я тоже сказала, что мне скучно и противно быть жандармом. Больше я не говорила, долго стояла молча, прильнувши к окну.
Сегодня все идет глаже, колесо вертится без скрипа. Дождь, было, пошел. Шура немедленно ушел с работы. Из остальных, я более слабых звала, звала, никто не захотел уходить. И маленький Сережа Михайлов, который сам про себя писал в сочинении, что он ленив, начинает входить в работу.
Я поздно освободилась. Алеша не спал, ждал поцелуя. Он говорит, что он ничей…, что мой, что я его купила…, что сошью ему к Троице розовую рубашку из нового ситца, одинаковую с Даней. Он сирота. Но на днях приезжала к нему сестра.
Как бы нас не обволокли будни…
//-- 17 мая --//
5 дней не успевала писать. Теперь припомнить, разом, трудно. Это, уж, будет не то. Что у нас нового? Прибавились новые занятия. Не дождавшись художника Рыбникова, занялись рисованием под руководством Яши. Впрочем, он почти не руководил: принес вазу, нарвал и поставил туда цветов и посоветовал рисовать в общих крупных чертах. Рисованию все были очень рады.
Сидели на террасе, вокруг стола, писали с увлечением. У Сережи Белого, Нины, Наташи и Дани вышло интересно.
Вторая новость музыка. Кто-то проявил инициативу, наведался, когда начнутся уроки рояля, это было за ужином. Я спросила, сколько желающих заниматься, и больше половины – человек 11 – подняли руки. В том числе, и Варвара Петровна. Я стала их запугивать горячей порой, недосугом, заявила, что заниматься можно будет только в свободное время. Все согласились. В числе настойчиво желающих мальчики, почти все, особенно, Сережа Ушаков, музыка и живопись тянут его. А литературу он понимает только морально—утилитарно.
Прежде думалось, надо обязательно привлечь пианиста из круга Брюсовой и заинтересовать ее системой цвето-звука Унковской. А пришлось пригласить человека скептически относящегося и к тому, и к другому. Наталья Эмильевна Арманд – Данина тетка, человек строгой школы, служитель музыки, видит в ней, между прочим, средство к воспитанию выдержки и других ценных свойств характера. Она живет версты за 4, это преимущество, перевешивающее многие. Она будет приходить два раза в неделю и оставаться на два дня, так что занятия будут четыре дня, каждый получит… в неделю. Пока упражняются довольно усердно, то один, то другой сидит постукивает. Рядом кто-нибудь ждет очереди. В свободное от уроков время, Наталья Эмильевна копается на нашем огороде и свою грядку просит разрешения завести (засеять своими семенами).
Нам понадобились скамейки для веранды. Яша кончил рубчатую доску для стирки и сделал лавку. Хотелось, чтобы ребята присматривались к работе. Но сельское хозяйство захватило их время и внимание, потом он украсил слегка лавку разным узором и раскрасил его. Все были довольны, стало некоторым завидно на его работу. В общем, это дело зимнее, но он прав, что оторвался для него от огорода и поставил нас в правильную колею.
//-- 18 мая --//
На днях, Варвара Петровна разделила детей для своих занятий на две группы, занятия идут по подготовке к наблюдениям тепловых явлений. Варвара Петровна приступила к алгебре и геометрии с теми, кто их не знал, как и к методам, которые понадобятся для измерений и записей. Я видела, что они втроем вычерчивали на песке круг. Речь шла об отношении окружности к радиусу, по-видимому, подход удачен, занимаются охотно, и Даня отметил, что начинает любить математику.
//-- Даня --//
Занятия начались довольно по-дилетантски, что и следовало ожидать, при случайном составе преподавателей. Я начал интересоваться математикой, хотя меня раздражало стремление Варвары Петровны связывать её с делением частных грядок или вычислением объёма печных труб. Из маминой истории братства, меня увлекла книга П. А. Кропоткина «Взаимопомощь среди животных» да история кооперативного движения. Когда мама пригласила мою тётушку Наталью Эмильевну, жившую в Пушкине, давать у нас уроки рояля для желающих, я от них отказался, сославшись на полную свою бесталанность. То же и с драматическим искусством. Затеяли инсценировать «Ноа-ноа» Гогена, причём, уготовили мне роль автора. Готовых слов не было, нужно было импровизировать в общем духе повести. Я на это был решительно не способен, мне казалось, что легче заучить большую роль, чем придумать два слова от себя. Впрочем, я соглашался дублировать роль Гогена в том месте, где ему по ходу действия нужно нырять в воду. Пьесу предполагалось поставить на берегу пруда.
Всё время происходила борьба двух течений. Маме хотелось, чтобы основное время уделялось занятиям, искусству и этическому воспитанию. Её очень поддерживала в этом Софья Владимировна. А жизнь тянула в обратную сторону: надо было пахать, сеять, копать огороды в количестве большем, чем было нужно для трудового воспитания. Было ясно, что на пайке, получаемом от МОНО, нам не прожить. Что сельское хозяйство нам необходимо, как жизнь, что без него не будет ни науки, ни искусства. Главной радетельницей этого направления была Бэлла. А извне Ильины, которые постоянно напоминали, что хозяйство можно вести только всерьёз, и упрекали нас за то, что у нас оно на последнем месте. Я всё больше переходил на их сторону и, хотя от природы был ленив и болтлив, пересиливал себя и старался изо всех сил при поливке огородов, которую приходилось проделывать ежедневно от ужина до ночи, или при дежурстве по воде, когда надо было перетаскать на кухню 50 вёдер на расстояние 200 метров.
Ростислав Сергеевич по воскресеньям читал нам серьёзные лекции по агрономии: о машинах, агротехнике, удобрениям. Я жадно их впитывал. Но иногда он на закуску предлагал почитать стихи, которых помнил великое множество. Раз, он прочёл на память «Двенадцать» А. Блока – вещь, которая нас глубоко взволновала. Она была тогда новинкой. Ростислав Сергеевич был глубоко чувствующим и любящим Россию человеком. Иной раз, он бывал в весёлом настроении и читал нам свои юмористические стихи. Помню отрывки из поэмы про поездку Карла Маркса в РСФСР. Вождю 1-го Интернационала пришлось пережить ужасную посадку:
«Забыв моральные законы
Детей толкают под вагоны…»
У Маркса в давке срезали часы, но:
«На самый крайний оборот
Цепочку он засунул в рот».
Маркс в стихотворении был в отчаянии, что все глупости и несуразности творятся его именем. Наконец, на Триумфальной Садовой перед Наркомземом, который тогда там помещался, он увидел свой бюст «полубыка, полулягушку» и плюнул в него.
Бюст, и правда, был ужасен. К счастью, его скоро убрали.
Но убрали и Ростислава Сергеевича, вероятно, за неуважение к бюсту.
//-- Женя --//
//-- Вечер --//
Организм власти (существующей), безусловно, живуч. Эластичность, приспособляемость, энергия. Энергия организма, живущего в чужой среде, вечно напряженного, вечно в опасности. Самодержавие было инертно, как истый мастодонт доисторических времен, полагающий всю свою силу в размере, и не способный к эволюции.
Идея создания новой «живой церкви», в существе своем, идея широкая – ввести в церковь, стоящую за соборность, спущенную и как бы сниженную соборность – общественность. Анализировать, разлагать догмы, вскрывать тайны, и, таким образом, разложить религию. Это уже не вульгарные формы «Безбожника» и антирелигиозной пропаганды. Но, ведь, и церковь есть буква. А человек? – Человек не в церковности, ни в старом, ни в новом, а в вечном, в вечном текучем, в вечном эволюционизирующем, в вечно-голодном духе. Человеку принадлежит и просветленная тихая радость, и боль, и страсть, и тишина, и созерцание.
Что я знаю о мире, только то, что я о нем знаю, только то, что я могу понять, уловить, усвоить в бесконечном его многообразии, только то, что моя воля взяла напряжением, только то, что ускоряло биение моего сердца, – что пленяло мою мысль.
//-- Лидия Мариановна --//
С работой обстоит так: пахота не пошла, и соседская «Чайка» наших мальчиков перестала слушаться. Ростислав Сергеич нашел, что плуг испорчен, слишком глубоко забирает землю. Видно, в этом году нашим ребятам пахать не придется. Опять надо нанимать, но они эти дни бороновали и сеяли сеялкой. Ходили втроем: двое работают, один выходной. Вставали раньше других, приходили усталые и довольные, получали увеличенные порции. Когда сеяли, хотелось, чтобы все чувствовали это как праздник, чтобы вышли смотреть. Но ребята занялись домашними работами, и мало кто проявил интерес к посеву.
Они еще не чувствуют мистику посева. Читала им утром об этом из «Круга чтения», мальчики, особенно Даня, рады были почувствовать себя мужиками, я его спросила: «Ты не раздумал заниматься этим всю жизнь? Он ответил: «Ни в коем случае».
Разработали 3-й огород. Под конец, работали оживленно, потому что окопали по окружности и сходились к средине. Получился островок. Брал задор поскорее его уничтожить. Сначала копали каждый свою полоску, в ряд. Они получились разной длины, и я говорила, что это диаграмма об обратной зависимости между разговорчивостью и успешностью труда. Тогда Яша, который ушел втрое дальше других, стал время от времени оставлять свою грядку и помогать отставшим. Некоторые стали, обогнавши других, загибать. Получалось вроде домино. Было занятно. Потом стали спешить замкнуть окружность, а там, скопились на островке. Так, играючи, сделали большую работу. Земля глинистая, сухая, трудная. Разумеется, очень действует пример неукротимой в работе Бэллы. Но иногда в них просыпается протест и желание противоречить из-за ее фанатизма и озабоченности, с которыми она напрягается в работе. То обязательно надо сегодня докопать, то обязательно досеять. А они охраняют соразмерность дел и не уверены, что спешка, действительно, необходима.
С будущей недели будем ходить в ночное, со своей лошадью и тремя соседскими. Дежурить будем посменно, на равных началах. Вера Валентиновна была смущена, что это неравномерно, потому что у них три лошади, но Коля, Сережа и Даня нашли, что надо считаться с числом людей, а людей у нас больше.
Еды нам не хватало с самого начала. Не было ни крошки хлеба. У Ильиных заняли мешок муки и пекли из нее лепешки.
//-- Даня --//
Особенно, не хватало еды нам, большим мальчикам, на которых ложились тяжелые работы. Съевши свои порции и зная, что добавки не будет, начинали вопить:
– Кому помочь? Предлагаю великодушную помощь!
И младшие девочки, сочувствуя страданиям, часто разрешали им помочь, хотя прекрасно могли бы сами справиться со своей кашей. После обеда мы не давали дежурным мыть кастрюли, а набрасывались на них и вылизывали пригарки до полного блеска, так, что потом и мыть было не надо. Мы уже съели в окрестностях всю крапиву и перешли на сныть.
В связи с этим, стоял вопрос о бывшем помещике Алексее Александровиче Ильине. Старик был противоположностью своим племянникам. Нудный был старикашка. Ворчливый, обидчивый, прижимистый. Он жил во флигеле. Одевался он, как нищий, и с первых дней являлся на кухню, предъявлял претензии и попутно все что-нибудь выпрашивал: то сольцы, то картошки… Об отношениях с ним был поставлен вопрос на собрании и решили: так как мы пользуемся его домом и землей, то будем ему выдавать паек, такой же как колонистам. Тогда он меньше будет выпрашивать и обижаться, а у нас совесть будет спокойной. Все-таки как-то мы себя неловко чувствовали в роли экспроприаторов. С тех пор он по три раза в день приходил со своей миской и получал, на всякий случай, немножко больше, чем остальные.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 19 мая --//
С неделю тому назад Алексей Александрович – хозяин – обратился ко мне с просьбой уступить ему для посева гречихи шагов 30 распаханной нами земли. Я медлила с ответом, и он несколько раз ходил ко мне взволнованный, униженный, и я чувствовала как копится в нем раздражение. Сказала мельком Бэлле, она спорила, но не очень. Наконец, я пошла на посев, там боронил Даня, и я с ним посоветовалась. Он согласился, что лучше уступить чрезмерно, чем недостаточно, когда хозяин поставлен к нам в такие ненормальные отношения. Я отсчитала ему вместо 30 шагов 20 и попросила за это вместо предложенных им двух пудов сена – три. Он был очень рад, а я чувствовала, что это мне так легко не сойдет. Действительно, когда Бэлла увидела о какой полосе идет речь (она прежде не поняла), то пришла в ужас. Оказалось, что это единственный хороший, прежде удобренный, клочок во всех наших владениях. Аскет и подвижница, бежавшая из одной колонии по причине гипертрофии хозяйственности в ней, она сама у нас, сравнительно беззаботных, исполнена тревоги и ревности за школу. Она непременно сама ездит за продуктами в колонию, которая их получает на нашу долю, воюет за каждый фунт, таскает трехпудовые тюки, но когда дети интересуются тем, что она привезла, ее берет отвращение и скорбь. Она несколько дней не могла успокоиться и все упрекала меня. Не похвалил и Ростислав Сергеич. Вера Валентиновна, специально, приходила «браниться». Это было приятно, потому что было ясно, что школа ей дорога. Она нападала на меня, главное, за одну фразу, сказанную по поводу распределения покосов: «Нам дают, а ему нет». Она говорила, что это благотворительность за счет народа, что это дилетантское отношение к труду. Я ее уверяла, что ставлю своей задачей установить к труду вполне серьезное отношение, но вопросы морали ставлю впереди. Теперь, когда господствует принцип «хватай», лучше перегнуть палку в другую сторону, чем не догнуть, и для школы, как ни страшен голод, еще страшнее атмосфера.
Этот вопрос еще не разрешила удовлетворительно, кажется, ни одна подмосковная колония. При современных условиях, он, вообще, не разрешим. Окупать себя своим трудом – это требование, которое может деспотически отодвинуть все условия педагогики и гигиены.
Варвара Петровна находила, что нужно установить дежурства по воспитательству, по очереди, посвящать им дни: будить ребят, следить за ними издали, напоминать, поправлять, ободрять, отправлять спать и т. п. Я всей душой восставала против этого плана, нельзя быть матерью по дежурству. Нельзя, чтобы каждый день их будил другой поцелуй или другая рука ерошила их волосы. Еще хуже, если один день их станет будить прикосновение руки, а другой день – звонок. Их приходится много подгонять и упрекать, и бесконечно важно, каким тоном это делается и то, чтобы как можно меньше людей были вынуждены это делать. Первой вставать, последней ложиться, быть всегда в двух шагах от них, но не на их глазах, это то, что я могу и хочу делать, что и они хотят, чтобы я делала, дежурства сотрудников нужны, но для хозяйственной помощи детям. Они начинают унывать от почти беспрерывных дежурств, занимающих целый день. Решили, что взрослый будет с ними мыть посуду; это делать по очереди. Тот же взрослый разливает по тарелкам и режет хлеб.
Дети бывают рады, когда приезжает Женя Малинская. Она шалит, шумит, в ней чувствуется избыток молодых сил. Этого им иногда не хватает. Девочки, то одна, то другая, льнут к ней и рассказывают о себе, и маленькая Наташа, и большая Вера. И мальчикам она нравится. Даня с ней дружит. Бэлла ее упрекает за озорной тон, но в этом нет плохого, это делает ее близкой для них.
Варвара Петровна купается с девочками, ходит с маленькими мальчиками за снытью.
А со мной они редко говорят в одиночку. Только Нина, такая робкая, тихая, вдруг подошла ко мне в саду, в час, когда полагалось заниматься, подошла решительно, прямо и сказала: «Лидия Мариановна, я что хотела у Вас спросить: Надо верить в Бога?» Я ответила: «Конечно, нужно. Посмотри кругом себя…» Мы говорили около получаса, обходя кругом сад, присаживались на скамейки. Она еще спросила: «А, вот, люди исповедуются, это зачем?»
Сегодня еще вышел разговор с Митей и Наташей Р., которая у нас гостит. Они читают Иванова-Разумника «Из истории русской интеллигенции», и когда я к ним случайно зашла, спросили меня, что это за «абстрактный человек, как цель общественного строительства?» Я присела на полу, возле Митиного матраца-кушетки (это было в час лежания), и стала говорить.
Абстрактный человек требует принудительных жертв меньшинства большинству. Конкретный человек, как верховная ценность, приходит в противоречие с другими конкретными людьми. Органическая гармония, предустановленная и безболезненная, оказалась неправдой. Но есть выход: жертва личности во имя целого, но не принудительно, а изнутри, во имя себя же – ибо сверхличное может быть лучшим зерном личного.
У нас было много гостей на той неделе. Пришли неожиданно 7 женщин из общины трезвенников, откуда Аннушка, Сережа Белый и Яша. Это мои друзья. Они работают в приютах и богадельне общины, и мы обещали друг другу поддерживать связь. Они работают без интеллигентов, по своему разумению, но очень хотят образца и совета. Они сказали, что пришли послами от приюта девочек-подростков. Они просят разрешения приехать к нам в гости, все 40 человек. Наши ребята не знали сначала, как отнестись к этому предложению и, видимо, эта затея показалась им странной. Но трезвенницы пробыли у нас сутки. Они работали с ребятами на огороде и рассказывали там, кто о приключениях своей бурной жизни искательницы правды, кто о жизни общинников. Кто послабее, помогал мыть посуду, и портнихи накроили штанов. Мать Сережи ходила пахать, хотя больна и это ей вредно. Вечером и утром после нашего чтения они пели нам свои стихи. Разно они подействовали на ребят. Вера Константиновна отметила нехудожественность напевов и текста, Наташа была захвачена, Сережа Черный и Кира сильно заинтересованы, Нина и Фрося сидели обнявшись, не шевелясь. Но Даня, кажется, присутствовал больше из вежливости. Остальные вечером расползлись. На другой день мы несколько раньше кончили занятия, и ребята до обеда пропели им свои два номера. Потом пела Варвара Петровна. После обеда гости ушли, сдвинувши нас, как мне кажется, с какой-то критической точки, где начинаются, сходясь, «скука будней и буйный задор».
Насчет приезда приюта, дети согласились на такое мое предложение: позвать гостей в два приема по 20 человек, подготовить для них праздник и просить для подготовки его месяц сроку.
На другой день я надумала предложить поставить в сценах-миниатюрах среди природы, у пруда, жизнь Гогена на острове Таити. Девочки были очень довольны, кроме Веры, которой это чуждо. Мальчики нашли интересным. Один Даня почему-то против и согласен играть Гогена только в те моменты, когда ему надо нырять в воду. Меня прельщает то, что эта вещь нас не связывает определенным текстом разговоров. А для песен дает текст, но надо самим найти напевы. И пляску надо сочинить. Мальчики-скауты предлагают исполнить «ингоньяму», танец кафров. Это не совсем то, но может дать толчок для своей выдумки. Впрочем, первый сговор никакого творчества в них не вызвал. Попробуем это делать интимнее, маленькой кучкой.
В те же дни гостила у нас докторица, моя приятельница. Сейчас же нашлось много пациентов, так что один сменял другого. Научила она желающих хорошенько массировать Сережину руку, и ему скоро полегчало. Не очень-то удобно нам без медика. Бэлла у нас, на днях, подавилась щепкой из хлеба, и теперь похоже на то, что щепка эта проткнула стенку пищевода и прошла в сторону. Она могла есть, и, несмотря на сильную боль, работать.
Хворал у нас Алеша, потом Таля, потом разом захворали все большие и маленькие, кроме четырех человек, так что невольно думалось об отравлении. Но чем? Мы ничего не едим, кроме пшена, хлеба, масла, сахара, варенья и травы снытки – изо дня в день, из недели в неделю. Сегодня нездорова Наташа. Хворают они не сильно и недолго, простудой. А только не лихорадка ли это? Начались эти хвори с появлением несметных полчищ комаров.
Глава 5
Гости званые и незваные. Покос и жатва. Сережа Булыгин
//-- Даня --//
Мы организовали сельскохозяйственную комиссию, которую сокращённо назвали «сельхозом». В сельхоз вошли Коля, Серёжа Чёрный, Фрося и я. Мы разделили между собой наблюдения за полями, огородом, покосом и инвентарём. Нам поручили каждое утро за завтраком распределять людей на работы. Я, влезши в это дело, и не предполагал, какую роль оно сыграет в моей жизни в ближайшие 4 года и какое изменение в психологии произведёт.
Нам привезли двух мальчиков, взбунтовавшихся против слишком уж постного режима общины трезвенников, – Николю и Костю. Николя Комков – круглолицый, белобрысенький и до того улыбчивый мальчик, что сразу заслужил прозвища. Девочки прозвали его Солнышком, а мальчики – Пузырём или Пупырём, хотя он вовсе не был толстый. Только психологически мыслился, представлялся как шар. Его сразу очень полюбили за открытый, добродушный нрав, и работал он хорошо.
Костя, наоборот, был всегда весел, но не добродушен, любил анекдотики с сальцем и, вырвавшись из-под недремлющего ока «братца», пробовал, а как это пройдёт на новом месте. У него было одно преимущество – он умел пахать и работал свирепо, вспахал не одну десятину. Однако, когда пришлось с ложек соскабливать нацарапанные им похабные слова, мама начала подумывать, что надо бы от него избавиться.
Но самое ценное наше приобретение был Всеволод Блаватский, юноша лет 25-ти. Он работал километрах в 20-ти в толстовской коммуне на станции Перловская. Когда они отсеялись, и у них напряжение спало, он на месяц приехал к нам, прослышав, что у нас тяжёлое положение с рабочей силой. У него был принцип: всегда находиться там, где он был всего нужнее, там, где работа была труднее. Он родился в Керчи, происходил из интеллигентной семьи учёных, о чём свидетельствовали его тонкие пальцы и нежная кожа, имел неоконченное высшее образование, помешала война 1914 года. Но он сознательно «опрощался»: оброс вихрами и бородой, ходил оборванный, в лаптях, играл под серого мужичка. Впрочем, не играл – эти лапти и борода стали уже его второй натурой. Никаких лишних вещей он не терпел. На работе был незаменим и неутомим, брался всегда за самую трудную и грязную работу. Если что-нибудь не ладилось – отчаянно, хотя и добродушно, ругался, если всё шло хорошо, во всё горло орал свои две любимые песни:
«Крамбамбули, отцов наследство» и
«О Италья, о Италья, о Италья!
Гарибальди, Гарибальди, Гарибальди!
Макарони, макарони, макарони!
Аль Триесте, аль Триесте, аль Триесте!»
Последнюю (уверял, что это итальянский национальный гимн) он выучил у итальянцев, с которыми вместе сидел в австрийском плену в первую мировую войну.
Он стыдился своей доброты и скрывал её под напускной суровостью и грубостью. В чём он был до конца искренен, так это в неряшливости. Мы все были неряхами, но он превосходил нас всех. Поселившись в проходной комнате, где спал на верстаке (от лучшего помещения отказался), он мгновенно превращал всё вокруг себя в помойку. Между тем, двери из неё шли в кухню, столовую и библиотеку, через неё целый день сновал народ, проходили гости. Мама не выносила хаоса и, испытав все средства увещевания, взялась сама прибирать каждый день его комнату. Он досадовал:
– Ах, чёрт возьми, крамбамбули, бросил вчера шапку на пол, а лапти на одеяло, а сегодня Лидия Марьяновна куда-то их засунула! Пропади они пропадом с этим порядком! Так работать невозможно! Уеду снова в Перловку! – Не люблю, когда сержусь, ух, как не люблю. Это нехорошо, что не могу сдержаться. Еще, слава Богу, что смешно выходит.
Он ненадолго уехал, но ему так понравилась наша колония, что он вскоре же вернулся и уже насовсем.
Ещё к нам приезжала дочь одного из вожаков Дмитровского кооперативного движения Нина Скотникова, наречённая Чёрная, в отличие от Нины Белой Зотовой, которая уже у нас имелась. Это была высокая, черноглазая, красивая девочка. Она тоже хорошо знала все сельские работы, но приехала с мечтой учиться. Её отец, Филипп Егорыч, дал за ней приданое: токарный станок с ножным приводом и бочку квашеной капусты. Нина тоже была бы хорошим работником, если бы её не тянуло назад, в родную деревню Кекешево, к тятеньке и к десяти братьям и сёстрам, которым она старалась помочь и в покос, и в жатву, и потому постоянно разрывалась между домом и колонией.
Так или иначе, минимум рабочей силы к началу сенокоса у нас набрался: три косы, два бруска и одна бабка. Косить умели Всеволод, Серёжа Белый и Костя. Покосы были в саду, вокруг дома по канавам и, с разрешения лесника, на большом пространстве по лесным полянам. Работа это весёлая, ворошить и копнить выходили всей гурьбой. Когда приближалась гроза, выскакивали даже из-за обеда и это не считалось нарушением. Порядок дня пришлось перестроить. Побудку косцов перенесли с шести часов на три, пока есть роса и нет оводов. А потом днём отсыпались. Я страстно хотел выучиться косить. Косил какой-то кривой, не насаженной как следует косой. Хорошую косу мне не давали. Всё-таки начало получаться. Зато я научился отбивать и насаживать косы. Это было целое искусство! Надо было насадить так, чтобы коса не тупилась о кочки и камни и, в то же время, не была высколёзой, то есть, не мазала по верхушкам травы. Надо было отбить так, чтобы жало не было змееобразно и чтобы по нему не пошли «хлопушки», вогнутины в ту и другую сторону.
Теперь уже рабочая лихорадка охватила всех. Хоть с ног валились, а готовы были работать день и ночь.
Беспокоило меня мамино здоровье. Она старалась принимать участие во всех физических работах, вплоть до косьбы, чтобы не терять живого контакта с ребятами. В то же время, она имела сотню других обязанностей: готовилась к урокам, следила за порядком, проводила утренние чтения и всякие собрания, мирила конфликты, вела финансовую и учебную отчётность для МОНО, два раза в месяц, а иногда и чаще, совершала изнурительные поездки в Москву, чтобы выколачивать продукты, семена и инвентарь, вставала в 3 часа будить косцов и ложилась в 11, перецеловавши всех маленьких в кроватях, без чего многие решительно отказывались засыпать. И постоянно находилась чья-нибудь мятущаяся душа, которая была готова исповедоваться и просить у неё утешения до полночи. А ещё, надо было вести дневник колонии – историю свершений и переживаний каждого большого и маленького колониста. Любой мужчина свалился бы с ног. А мама держалась на вере в нужность своего дела. Но у неё всё больше болело сердце, отекали ноги, мучили мигрени.
Мы часто просили маму что-нибудь рассказать, особенно любили рассказы про разные страны, где она жила. Про Италию, Германию, Норвегию. Самыми волнующими были рассказы из жизни революционеров, в которых она всегда делала ударение на самопожертвование ради идеи. Мне запомнились её рассказы про Желябова и Перовскую, Веру Засулич, молодую эсерку Толю Рогозникову, погибшую в царской тюрьме.
Также не упускали случая поэксплуатировать гостей. Плату за гостеприимство мы взимали рассказами. Пришла к нам, раз, в мамино отсутствие простая бабёнка в платочке и попросилась переночевать. Мы её накормили и спать уложили. А наутро, когда приехала мама, она оказалась её старинной знакомой, народной артисткой республики, сказительницей былин и сказок Ольгой Эрастовной Озаровской. Простую бабу разыграла, хотела наше гостеприимство проверить. А вечером дала нам умопомрачительный концерт и рассказывала о том, как собирала на реке Пинеге фольклор. После этого она приезжала к нам ещё не раз.
Но бывали гости и в другом роде. Однажды к нам приехал сверхтолстовец Серёжа Попов. Мужичок лет 40, святости неправдоподбной. Его не надо было просить что-нибудь рассказывать, он для того и приехал. Он провёл с нами предлинную беседу. Толковал нам, что вся жизнь только иллюзия, что существование человека – это непрерывная борьба духовного с материальным, что материальное подлежит подавлению, в особенности, «эмоции: гнев и гордость, лженаука и любомудрие, половое чувство». Он это перечисление повторил раз пять, и я разозлился на то, что он мешает в одну кучу самые разные вещи, а постоянное упоминание о половом чувстве счёл неприличным. Потом он говорил о том, что нельзя принуждать к труду животных.
– А как же пахать? – спросил кто-то из нас.
– Надо возделывать землю мотыгой. А животных надо возлюбить, как своих братьев. Попов показался мне не столько святым, сколько юродивым.
Потом приехал некий Ефремушка. Святость его была агрессивна, воинственна. В начале и в конце каждой еды он вставал и долго произносил импровизированную молитву. Он молился за то, чтобы не пошёл дождь и не сгноил наше сено, чтобы у Алёши зажил пораненный палец и чтобы соседские куры не залезали к нам в огород и не вводили в грех, заставляя выгонять их оттуда палками. Мы очень смущались, из вежливости тоже вставали, ждали, молчали, пока он кончит. Он нападал на нашу греховную жизнь, особенно громил танцы, светские песни, ленточки в косах у девочек.
Мама после отъезда проповедников всегда проводила «корректирующие» беседы, стараясь смягчить общее отрицательное впечатление, как-то оправдать святош и в то же время отметить их крайности, гонение на науку, искусство и житейские радости.
Я-было совсем утвердился в отрицательном отношении к толстовству и сектантству, которое было, по моему мнению, неотделимо от ханжества, как приехал третий проповедник, кажется, глава группы евангелистов, Серёжа Булыгин. Они к нам слетались как мотыльки на лампу, прослышав, что организовалась новая колония духовного направления.
Серёжа Булыгин был красавец-мужчина лет 35, высокий, черноглазый, с одухотворённым и добрым лицом. Он не молился вслух, не обличал наши грешки, а, придя, первым делом попробовал на палец пилу и топор. Покачал головой и принялся точить. Проработал полдня и наточил пилу так, что она прямо-таки сама пилила, а топором можно было бриться. Потом, увидев, что у нас несколько проходных комнат, а прямого выхода на террасу нет, предложил прорубить прямой ход в капитальной стене и, проработав два дня, сделал не только ход, но и обшил косяками и навесил дверь. Всё он знал, всё умел и любое дело горело у него в руках. К нам относился запросто, без тени превосходства.
Серёжу мы тоже попросили рассказать, «как дошёл он до жизни такой». Рассказ его оставил глубокое впечатление на всех нас. Впоследствии, он перешёл в православие.
Навалилась жатва. Вначале я думал, что самая тяжёлая работа – пахота, потом решил, что косьба тяжелее. Но выяснилось, что жатва требует наибольшего физического напряжения. Вот, когда вспомнилось стихотворение Некрасова. Мы вполне хлебнули этой «женской долюшки». Разве что младенцы на меже не плакали. До чего же болит спина, когда с утра до ночи простоишь, согнувшись. Перед глазами оранжевые круги. Руки горят, потому что поле заросло колючками, осотом и глухой крапивой. Жало у серпов в зазубринках, как мелкая пила, чуть задень по пальцу, прорежет до кости. Почти никого не осталось с незабинтованными руками.
А население колонии всё росло. Женя Малинская, всеобщая любимица, бывала в колонии только наездами, всегда шумная, вносившая веселье, оживление, суматоху, за что её строго осуждала фанатичная труженица Бэлла. Но с Женей охотно беседовали наедине мальчики и девочки, поверяя ей свои душевные тайны. Однажды Женя привезла и оставила в колонии свою сестру Берту – девочку способную, «вострую». Поступила Ирочка Руч. Она, в то время, была у нас всех меньше.
//-- Лидия Мариановна --//
Вчера я говорила им о том, как понимать братство, чем оно отличается от равенства, как оно связано со свободой. Фрося потом сказала, что это я хорошо затеяла, что это нужно, но слишком часто не надо. Вероятно, беседы Софьи Владимировны будут исполнять эту функцию. В первый день она говорила о том, что такое религия.
Я довольна уже тем, что они побыли в атмосфере Софии Владимировны и почувствовали (не знаю, все ли), что она «светлая». Лёня лег близко у ее ног, оперся на локоть с особой неподражаемой грацией и глядел на нее своими громадными глазами. Слышал ли – не знаю. Она сказала, что это Маугли (из Киплинга). Алеша мирно проспал беседу, но потом сказал Бэлле, что давно все это знал. А за обедом, подавая мне, как дежурный, миску (я раскладывала) сказал: «Сюда побольше, это Софии Владимировне». – «Она просила побольше?» – «Нет, не просила, а Вы кладите. Пусть поест хорошенько».
В воскресенье Сережа Белый, Даня и Фрося ходили гулять, без цели и без дороги, по компасу и по солнцу: «К северо-востоку». Остались очень довольны. Я ездила советоваться. На обратном пути встретилась с Валей и с ней явилась незаметно в наш зал посреди веселых танцев в полутьме. Валю заметили, когда она уже прыгала в самой гуще ребят, хлопая в ладоши. Ее окружили с визгом. Потом открыли меня в уголке и побежали здороваться. Я тоже пустилась с ними танцевать, только не могла найти себе партнера для вальса.
Я пишу на лужку, немного поодаль от огородников, которые отчаянно толкут пересохшую глину. Стоит засуха, эта работа тянется без конца. Вчера и я копала с ними, но дневник мой уж очень запущен и доклада требуют из Москвы, и книги им надо подобрать, и лошадь приходили менять, и колодец чинят… и многое другое. Но вчера это было нужно. Я всех постаралась увлечь задачей: «взять приступом» надоевшую работу и кончить до ужина. Оказалось, это невозможно. Не знаю, окончат ли сегодня, но было приятно работать с ними. Потом я поливала с Наташей, Кирой и Сережей Маленьким. Сережа стал сильнее, его это радует и он лучше работает, особенно если похвалить. А этого случая я стараюсь не упускать. Похоже все это на методы опытного эксплуататора. Но то, что делается, пусть делается не кисло. Я раззадорила их на задачу: переливая воду из ведра в лейку, ни капли не пролить. Это практика в координации движений. Кире хорошо удается. Сереже никак. Кира работает бегом и забавляется процессом работы, Наташа работает по совести, но ей тяжело.
Сегодня я смотрела, смотрела на работу и позвала Даню. Он во все время работы разговаривает, то вспоминает прошлое, то рассказывает длинные повести и забывает копать. Сережа также слушает его. Я говорю Дане: «Ты как себя чувствуешь? В полной силе?» – «В полной силе». – «Что же, ты? Мне оскорбительно смотреть. Вы с Сережей делаете хуже всех». Он не возразил ничего, опустил голову и, вернувшись, стал работать усердно и молча. Обыкновенно, он обижается и на меньшее. Но тут у меня самой не было и тени раздражения. Сегодня мы с ним собираемся в ночное.
Удивительно работает Алеша, самый маленький, черный, почти как негр, обнаженный до пояса. Он сосредоточено, сильно бьет лопатой, весь облитый потом, мало стал говорить и совсем не соглашается отдыхать. На него хорошо подействовала передышка в виде нездоровья, а потом несколько дней без дежурств, которые я ему устроила по просьбе его, быть может, и наша ссора: он, встав с постели, не послушался меня, не обулся, и я два дня не ходила к нему целовать на ночь. Потом мы не стали объясняться, только посмотрели друг на друга, когда я смазывала ему гланды йодом, он сказал: «Спасибо», и все пошло как прежде.
Шура в последние дни стал отлично работать. Фрося бьет лопатой, точно кого убивает, Вера работает спокойно, неутомимо. Зато бедный Сережа Черный совсем развинтился: ходит, волочит ноги, все ищет предлога уйти с огорода, да и на огороде почти ничего не делает, только говорит. Он вцепляется, мимоходом, во все книжки. Сережа Белый со своей больной рукой тоже отбился от рук, он не делает и того, что может. Вчера врезался в рабочее время в Купера и все обещал его бросить сейчас, пока я не пришла и не сказала: «Сережа, нельзя быть до того безвольным, это унизительно». Он швырнул книгу и пошел собирать сухостой. Но все же приволок только пару деревцев и бросил, тогда как Лёня с Сережей Маленьким упорно, усердно таскают сушняк пучками и аккуратно складывают в кучи. Да, маленькие сейчас лучше работают. Сбор хвороста поручили им. Это им под силу и интересно. А запаса дров мы не трогаем. Придется установить еще дежурство: стеречь огород от потравы курами, собаками и лошадьми.
Сейчас позовут ужинать. А Бэлла с Фросей решили кончать сегодня ненавистный огород. На огороде остались шестеро. Некоторых, по очереди, вызывают на урок музыки. Бэлла немного ропщет, что это делается в горячее время. Нет, нельзя делать перерыва, а то пойдем под гору. Бэлла с Яшей рассказывают остальным повесть «Шарманщик». После ужина хотелось, чтоб Сережа, Яша и Аннушка рассказали о своей общине, в ожидании гостей – общинников. Вера Николаевна привезла стихи, хорошие, из настроений сельского хозяйства, стихи В. Рудич. А огород не полит.
Бэлла, Фрося и Шура, как я узнала на другой день, до глубокой ночи кончали копать огород. У Фроси уже руки и ноги болят. Нина больна; опять копала на огороде. Придется твердо и абсолютно ей это запретить.
Теперь нам хорошо. Есть мужская сила – Всеволод.
Глава 6
Духов день. Стихи, сказки Лидия Мариановна
//-- 29 мая --//
Хотела было предложить правило, чтобы родные приезжали только по праздникам и привозили, сколько можно, продовольствия. Какое-то чувство помешало это сделать, и я очень этому рада. На этой неделе приезжали двое гостей, горячо ожидаемые детьми: у Алеши была сестра, живущая далеко, в Богородске. Он как раз перед тем говорил, полушутя: «Лидия Мариановна, помолитесь, чтоб ко мне приехал кто-нибудь». Я даже предложила, что, мол, моя сестра, которую я жду, была бы Алешиной гостьей, и он согласился. Правило о продовольствии привело б его сестру в смущение, если бы она узнала о нем по приезде, а на другой раз поставило бы ее в невозможность приехать: она служит в больнице, хлебает там щи, а своего ничего не имеет.
Третьего дня появилась у нас первая деревенская девочка, Нина Скотникова. Через день она уже отправилась домой на праздник, и чтоб сообщить, согласно уговору, свои впечатления. Нина, оказывается, только учением и дорожит, и все расспрашивала, много ли его бывает. Я не уверена, что она вернется.
Приходится мне все время уравновешивать два течения: друзья Софьи Владимировны и родители наших детей боятся, что мы их переутомим физически и не доучим; Бэлла, Ростислав Сергеич и Вера Валентиновна жалуются на то, что хозяйство у нас на последнем месте: надо не терять равновесия внутренне и не поддаваться никакой панике. «Ищите царства Божия, остальное приложится вам». У нас засеяна десятина овсом (он уже взошел, и, по этому поводу, мы ели сладкую кашу; 1 1/2 десятины приготовлены под гречиху, овес с викой и картофель. Немного картофеля посеяно. Я достаю в отделе, меняю у соседей, что нужно. Совершенно не горюю о том, что не удается достать. Теперь Бэлла заговорила о новых грядках, хотя, кончая, говорила, что больше не может выносить эту работу. Я сначала протестовала. Потом подумала, что это ответственно, когда грозит такая зима.
При голосовании все оказались за увеличение огорода при 6 воздержавшихся (большей частью, взрослых). Собирались весело, справились скоро. Но все хотели, чтобы собраний не было, а Коля прямо заявил, что больше не придет, пусть это будет противообщественно. – «Как же решать?» – «Да – никак. Вы посоветуйтесь с Ростислав Сергеичем и скажите: идите, делайте то-то». – «Но, ведь, тогда тошно будет делать тяжелые вещи». – «Ничего не тошно, а кому тошно, то при всех обстоятельствах». Он крайний отрицатель собраний. Но приверженцев у собраний нет. Реакция против последних лет, должно быть. Я сказала, что буду избегать собраний, пока они сами не запросят. Пожалуй, придется долго ждать.
Вчера говорила им еще о безответственном разбрасывании и потере вещей, о том, что всякая вещь у кого-нибудь отнята, и все это изобильное житье среди людей можно принимать только в уверенности, что отслужим людям. Слушали явно взволнованно, но ни одной вещи после этого не положили на место.
Сережа Черный шел все под гору. Отлынивал от работы, в свое водяное дежурство почти не носил воды, распределение дежурств делал как попало. Я стала замечать, что он физически ослаб, но трудно было сказать, какая причина является тут первичной: ослабление нервов или мускулов. К нему стали уж относиться с презрением. Сегодня улучила минутку, когда он был один и сказала ему: «Милый, у тебя со всякими работами совсем неблагополучно. Но отлынивать – это не выход. Откажись от ответственности, которую ты берешь на себя. Ты, кажется, нездоров. Это серьезно. Но надо об этом заявить прямо и просто. Это со всяким может случиться. Но только не канителить. Это, по-моему, вопрос чести». Я на него не смотрела. Он тихо сказал: «Хорошо. Я все сделаю, только не так, а наоборот, т. е. не откажусь от ответственности, а выполню».
Через час я застала его за составлением нового расписания дежурств, очень вдумчиво и толково. Младших он на Духов день совсем освободил от дежурств, все разложил на старших, потом он потаскал воду и когда дошло дело до мытья полов, сам вызвался и вымыл в двух комнатах, а после стал спрашивать, что еще делать.
Теперь по дому идет кутерьма. Моют полы, ни отказов, ни обид. Маленькие обметают потолки. Всеволод то носит воду, то подметает. Большие ребята, Аннушка, Яша, моют. Окончившие моются сами. Вера Николаевна топит. Нина чинит одежду. Ведь завтра Троицин день. Пахнет в доме елкой, березой и печеным хлебом. Хорошее дело. Только опять нет Баллы с Сережей Белым. Они уехали за продуктами. Без приключений это не проходит. Сейчас приходила Вера Валентиновна пугать, что мы не успеем затеплить дом. Бог даст, успеем.
День ясный, голубой и холодный. Так не вяжется со словом «засуха», но она идет.
//-- 31 мая, понедельник --//
Духов день. Утром чтение полное, светлое; читала псалом и Тагора о радости, Лида играла. Праздничность сохранилась за завтраком. Варвара Петровна с девочками приготовили сюрприз: каждому преподнесли по пучку цветов или листьев с аллегорическим значением. Потом я пошла с Колей и тремя девочками в Пушкино, в церковь, а затем за подводами для выгрузки картофеля сегодня.
К обедне опоздали, были на чьем-то венчании. Отдохнули, потом на кладбище. Я сказала о венчании: «Хорошо, что с каждым человеком, хоть раз в жизни, обращаются как с царем и воздают ему «честь, хвалу и венчание». Ребята никогда не поддерживают таких тем, кроме Лиды.
Дома застали все прибранным, зелень елей в зале по карнизам, березки по углам и на террасе вокруг колонн букеты сирени, у меня целый куст папоротника. Обеденный стол был вынесен в сад на лужайку. Очень радостно было там обедать и приветствовать пироги. Дежурные ели на травке. Под конец, Алеша мигнул Дане. Они убежали и принесли 4 венка из березовых веток, и одели их на шею Елене Ивановне, Бэлле, Всеволоду и мне. Это Алешина затея.
После обеда тут же сели на траву, ребята легли на животы и стали полукругом на меня надвигаться. – «Что читать? Стихи, сказки, сказания?» – «Сказки, сказки! Ирландские». – «Я знаю, чего вы хотите, прочтем для начала просто глупую». – «Глупую, глупую!» Особенно настаивал на глупой – профессор Коля. Мальчики хотели продолжать в таком же роде. Фрося и Нина просили стихов, Бэлла хотела стихов философских. Мы читали много и на все вкусы, но мне было жаль мальчиков, что им досталась только одна ирландская сказка. Не будь тут больших, мы бы прочитали еще одну. Стихи нравились всякие, но больше всех Алексей Толстой, а Лиде – Бальмонт. У нас несколько сборников, листаешь и чувствуешь: это того заденет, это другого. Понемногу зашевелились и стали возиться. Мальчики-скауты изобразили африканский танец ингоньяму. Но на сердце было уже не то: я знаю, что Всеволод пошел рондалить (особая борона из круглых ножей, рондаль). Позвал: «Кто пойдет со мной туда?» Человек 5 отправились. А Бэлла уже шла мне навстречу, позвать меня к Ростислав Сергеичу за советом. Очень тяжело это дается лошади, вся вытянувшись, с обозначившимися ребрами, потная… Пусть видят дети, какими жертвами их хлеб дается.
Радость праздника пришлось искупать вечером. Большие мальчики добровольно собрались на поливку и поливали до темноты. А утром разбудила их около 4 часов идти выгружать картофель. Перед сном Коля и Сережа Черный сделали мне сцену за то, что я считаю их слабосильными и не желаю посылать на выгрузку.
Итак, сегодняшний день начался в 4-м часу: сперва подняла грузчиков, потом рондальщика, потом поливальщиков, потом дежурных. Жалко ребят, даю им побольше хлеба. Все колеблемся между опасеньями за голодную зиму и желанием накормить их в страдную пору. Едят хорошо, но хотели бы больше. Началась обычная колониальная болезнь «эпидемия нарывов». Думаю, что врачи ее еще не поняли. Решила давать больше масла.
Крепко привязался ко мне Алеша. В постельке ухватится за шею и не отпускает ни за что, пока я говорила, что Бог для нас, что солнце для луча, и что океан для ручья. Вечером все скулил, зачем Даня скаут. Даня услышал… и стал объяснять.
В темноте зашла проститься с Даней и, к удивлению, нащупала две головы: то был с ним Алеша. Усыновление скрепляется братанием. Сегодня утром, наконец, состоялась давно обещанная прогулка с Алешей. В лесу на просеке я спала, а он охранял меня. Утром очень хочется спать. Обыкновенно, я встаю раза три в ночь: когда идут в ночное, когда возвращаются, когда собираются в дорогу. Да весь-то мой срок с 11 до 4 и 1/2 час. утра. Ростислав Сергеич и Вера Валентиновна приходят пугать трудностями зимы, торопить с затеплением. Напирают на Всеволода, чтоб не уходил. Придется опять ехать в Москву, а то дела застопорились.
Не в том ли главная моя работа, что я утром прежде, чем разбудить дежурных, стою мысленно вбирая Его и говоря Ему.
//-- 4 июня --//
Вечером в Духов день пришла мать Сережи Белого, Анастасия Николаевна, и привела ребят из приюта своей общины – двух мальчиков и трех девочек. Приехали они с тем, чтобы остаться на недельку, а потом, если сойдемся, совсем. Прекрасные мальчики, сумевшие пойти против течения в своем приюте (на мужском отделении – оно материалистически-деловое), чистые, крепкие, ясные и серьезные. Из девочек осталась одна – Кланя, хорошая девочка, простая, глазастая, дочь подвижника. Надо ее и Нину Новую поселить с Фросей; хотя Фросе очень не хочется переходить от Веры в общую комнату, но она незаменимый мост.
Чтобы поместить к мальчикам Колю, берем оттуда Леню. Он все равно живет среди других уединенно, не слыша их, в мыслях о звездах, и только сотрясение двери, когда я вхожу будить рано старших, поднимает его напрасно. Пусть он будет с Яшей, который томится без ребенка. Малышу будет хорошо в этой уютной юношеской комнате.
В тот вечер Даня сеял на огороде один до темноты, на другой день он работал 12 ч. (вставши в 3 ч.), на третий – 14 ч. Он так бодр, что днем не прилег бы, если б не настоять, и очень весел. Но когда я его прямо с пашни направила на урок математики, все в нем сначала возмутилось. Я только сказала: «Ты отстанешь, это очень помешает тебе дальше». Он пошел чуть не со слезами.
Вчера мальчики попеременно боронили и рондалили. Сегодня рондалят, пашут и сажают картошку. На рондаль, борону и пахоту у них установлена очередь, многие хотят учиться. Дождь идет. Они укрыты мешками. Сажать картофель ходили и младшие. Мучительно битье лошади и беспрерывный крик. А так, хорошо их видеть на поле, группками у рондаля, у плуга, у бороны. Бэлла с ними неотступно. Чувствую, что это важно. Когда все сходятся, бывает весело, но не дико.
За ужином вчера, в ожидании кофе, почитала им кое-что из «Садовника» Тагора. Сегодня утром зашел разговор о подвижниках революции. Они не слышали даже имен их. Слушали жадно, впечатление куда определеннее, чем от стихов. Засиделись даже против обыкновения. Эти дни, вообще, за столом хорошо говорится.
Сегодня Сережа с Леней поднесли мне первый овощь огорода, с их грядки – редиску. Она повисела над столом, свешиваясь с «люстры» из еловых ветвей и шишек. Потом мне пришлось съесть ее, благословясь. Все маленькие события.
Учение идет. Преобладают точные науки. Варвара Петровна распределила свои занятия в двух группах по математике и физике. Два дня отводится Софье Владимировне – на итальянский. И пение: старшие и младшие вместе, на историю религии – врозь.
Варвара Петровна поручила одним из них обмерить дом, кому внутри, кому снаружи (по тени). Это для архитектора, которого мы ждем. Другие должны вычислить нормы и питательность пищи. Это очень нужно: по-существу и для отчетности. Есть еще группа, обмеряющая пашню и огород. Будут также вычислять урожайность. Принимаются за изготовление приборов. Будут докладывать о своих работах.
Хочется связать рисование с текущими интересами. Предлагала Яше, чтоб рисовали ребята живую природу для красок, набрасывали силуэты работающих для форм, проектировали узоры для новых скамеек, фантазировали на тему об острове Таити (кстати, для подготовки к постановке пока не хватает времени), но Яша говорит, что надо сначала пытаться ставить рисунок и научиться можно всего лучше на nature morte. За этот год, мол, научатся, в будущем можно будет приступать к остальному. Ссылается на Кончаловского.
Сегодня хороший и дружный день, мальчики и девочки большие после ужина слегка подрались. Это уже знак полной близости. Вера и Сережа Белый, идущие с разных концов света, вместе снаряжаются в ночное. Фрося была вместо заболевшей Елены Ивановны на кухне, и всем хотелось вертеться тут же. Наталия Эмильевна – музыкантша, Данина тетушка, толкла тут кости и чистила картофель.
Теперь уже почти темно. Дождь прошел. Облака золотятся снизу как рыбки в аквариуме. Лида играет на рояле. Мальчики, вернувшись с поля, распрягают. Алеша влетел в дом с картофельными лепешками как ядро из пушки. Фрося принимается месить тесто. Ребята требовали от меня рассказа про революционеров. Но сегодня уже не буду. Завтра, если не помешают, в субботу дело другое: и в ночное не идут, и спят на другой день дольше.
Прибегал сейчас оживленный Алеша, черненький, жилистый, комарик. Похудел. И почти все мальчики похудели. Решили кормить досыта, пока можно и не подрывать реальный нынешний день ради гадательного «черного дня». Будем откладывать определенный процент и не думать об опасностях будущего. Кроме урочного, мы можем рассчитывать на заработок, соединим все свои умения (их окажется не так много). Самый важный день – нынешний день.
//-- 6 июня --//
Сегодня воскресенье и Ленин день рождения. Хотела разбудить его с цветами, но он сам встал в обычное время (сегодня два часа льготных). Вдела ему шиповник в петлицу. По предложению Лиды, ему убрали цветами кресло, Фрося и еще кто-то принесли и поставили перед его прибором букет, а среди них полочку, которую весь день мастерил вчера Яша. Мальчик был смущен и оглядывал всех удивленно, подымая свои дуги-брови. Ему еще предстоит получить пирог с надписью «Лёня» и самодельные конфеты – для всех, но в его честь. К нему приехала двоюродная сестра и вечером играла нам на рояле.
Хоть праздник, а картофель у нас сажают: нельзя, последний срок. Работают только те, что сами вызвались.
Не догадывалась по вечерам заходить к Нине. А она все ждала.
Утром читала Евангелие о Марфе и Марии и Тагора о приходящем неуловимо в ночи.
Вечером принудили меня рассказывать из жизни социалистов. Собрались в сумерках в кухне, тесно-тесно уселись на лавках. За спиною скорчился в углу Даня. На колени вскарабкался Алеша. Я рассказала о Толе Рагожинниковой. Слушали изо всех сил. Кончила. Молчали. Попросила общинников спеть «Мы желаем всем людям и всему живому счастья и радости». После рассказа – потрясло. На руку мне упала Лидина слеза, она дотронулась до меня рукою, как лед. Кто-то сказал, когда расходились: «Вот бы всегда так, вместо наших бесед».
Сегодня привезли наш новый полок. Подружились с мастером и его женой (вчера еще к нему ходила). Сейчас возвращались с поля мальчики, сломался плуг. Один из крестьян приходил чинить. Нужны нам две лошади. Несколько дней нанимали вторую. Теперь рондалят под гречиху.
Дети лежали вокруг меня на траве радиусами. Только Лида сидела, обняв колени, опустив голову и вся закутавшись в одеяло с лицом.
Только Игорь, который все еще гостит у нас, сказал развязно: «Интересная книжка!» На другой день я читала о Братстве религий.
Дети заняты первым нашим заработком, они полют просо соседям за солому для лошади и коровий жидкий навоз для капусты. Дело идет медленно, хочется скорее кончить. Послала за ними утром на занятия, отвечают, что лучше кончить. Опять послала, чтобы шли сейчас же. Упрекнула их, что они не ценят ритма жизни, что у них, как у всех, для духовного нет времени, что отменяют они порядок самовольно. Молчали смущенно.
Девочки, по примеру приезжавших общинниц, стали по вечерам вместе петь молитву, неумело, неловко и трогательно. К ним приходят Нина, Фрося, Вера Николаевна и я.
Затем, по своему почину (должно быть, влияние Лиды), стали вместе читать после обеда. Ложатся в саду, головами вместе, лучеобразно, и слушают. Во вторник был дождь. Они в зале стащили вместе кресла и диван и умудрились «улечься» на этом сооружении, причем, Данины босые ноги красовались возле Лидиных.
«Что вы читаете?» – «Упырь» А. Толстого». Огорчилась я… «Ну, что, ничего тут худого, занятно, форма хорошая». Заглянула. «Нет, прошу вас очень, оставьте. Эта вещь совсем не для общего чтения».
К удивлению, они не очень жалели и не настаивали, но потребовали, чтобы я компенсировала чем-нибудь очень интересным. Я почувствовала ответственность, крепко наморщила лоб… и вытащила им «Левшу» Лескова. Между прочим, пока они там лежали, разразилась первая гроза. Они приветствовали ее: «Ура!»
На днях, за ужином я разливала. Опять было среди мальчиков возбуждение. Расшалились так, что Даня с Колей стали возиться, когда я им что-то говорила – оборвала и отошла (вообще, беда, стала иногда нервничать). Вечером Коля постучался в мою комнату, вошел обычно медленной походкой, смущенный: «Лидия Мариановна, извините, это вышло неладно, я не заметил, что вы говорите». Я обняла его. Дорог, близок был бесконечно. Что-то бормотала.
В среду ходили за косами. Дорога в гору идет лесом. Захожу на нашу пашню. Начинается ливень, гром гремит. В квадратике среди ржи движется белая матроска и две косички Веры. Она покрикивает тоненьким голоском: «Но, но, Рыжий». – «Вера, возьми платок». – «Нет, помешает!» – «Пойди пережди!»– «Нет, надо кончать!» Ходит веселая.
Лошадка прихворнула. Не доросли мальчики до ухода за ней. Вечером, узнавши, что судороги у лошади, Вера Валентиновна предложила сбегать к ней посмотреть в лечебник, но Сережа Белый хотел спать. У Дани была заноза. Пошла я: да, не взять ли мне на себя и уход за лошадью?
Опять пишу в Москве. Видимо, одна из последних моих поездок – ноги отказываются.
//-- 19 июня --//
Господи, мы с детьми хотим и можем быть радостными! Что же это? Господи, Ты видишь, Ты научишь и устроишь.
//-- 21 июня --//
Седьмой час вечера. На стол моей кельи ложатся мягкие лучи. Ветерок колышет ветки дуба и лиственницы в вазе на окне, и обдает меня детским дыханием. Они все работают недалеко от дома, приходят, уходят – кто с соломой, кто с шишками, кто с хворостом. Мальчики носят на шестах навозную жижу. Ниночка собирает цветы и устанавливает в вазах. Вчера окончили полоть опостылевшее просо; пришли оттуда с криками «ура!» и получили по конфете. Сейчас в последний раз Даня поехал рондалить. В 3 ч. утра двое наших мальчиков и двое гостей-общинников ходили косить, правда, плохо это у них выходит; да и трава редка, так что пока не приходится и ворошить.
Глава 7
Энергия рождает жизнь
//-- Женя --//
//-- 22 июня --//
Усилие рождает энергию, энергия рождает жизнь. Падает напряжение, и все проходит мимо. Созерцание, апатия и смерть. Но пути Господни неисповедимы. Именно «пути Господни», так как они недостижимы уму. Верю в благодать, в тихую радость, более вечную, чем счастье, более тихую, чем счастье, более нежную, чем счастье. Отойдя от мысли, от желаний дня, в глубине души находишь тишину и утешение. Любить больше, лучше, глубже и быть человеком. За бурей идет тишина, и в этой тишине Бог, но и в глубине бури есть тишина, и в этой тишине Бог. Ищи свою душу, потому что на глубине ее – отражение Бога.
//-- Лидия Мариановна --//
Я собрала их на лужайке минут за 40 до обеда. Усталость, грусть и чувство ответственности сгустились во мне, и, как дождь из отяжелевшей тучи, сразу само упало решение поговорить с детьми наедине, без гнева, без наставления, совсем откровенно, лично. И вот, я им сказала, что оглядываясь на пройденные месяцы, я вижу, что теплее, ближе мы стали чувством, но волей – хуже, распущенней. Я вложила сюда все силы, чтобы они несли, каждый на своем пути, братство и творческое отношение к труду. Верю, что именно это нужно России. Но нести может только мускулистый. А мускулы духа надо развивать неустанно. У них же – дряблость. Я должна смочь то, за что взялась. И вот, я признаюсь в том, о чем говорить непривычно. Но один раз надо договориться откровенно, до конца. Я с каждым днем все больше их люблю, и мне все труднее прибегать к принуждению и все больнее видеть их неладными. Говорят, нужен кто-то с сильной рукой. Я не отступаюсь от своего пути, пути доверия. Пока он неоправдан. Попробуем еще вместе, только на них самих я могу опереться. Я должна сознаться, что я устала. Этого со мной не было много лет, но напряжение последних месяцев было слишком велико, а сейчас у нас уж все настолько родное, что стала доступна такая роскошь, как усталость. И вот, я плохо успеваю за них делать и думать. Если они мне помогут, то начатое не пропадет! Были они очень взволнованы. Когда я кончила, установилось такое молчание, которое требовало завершения. Мне захотелось прочесть им свою любимую молитву: «Великий мировой Учитель, к святым ногам Твоим слагаю свое сердце, ум и волю. Очисти, просвети и умудри, дабы мы были достойны готовить путь Тебе и нести в мир светлую любовь, радость и мудрость Твою». После того, я встала и сказала: «До свиданья, пока. Я пойду», – и ушла среди молчания.
//-- Женя --//
Всякий знает эти моменты усталости и как бы провала, в которые временами погружается душа. Моменты, когда теряется реальность, ощутимость, теплота чувств, желаний, мыслей, и душа или погружается в сон, или впадает в бредовую фантасмагорию образов и чувств. И вновь, как судно взмывает на гребень волны, поднимается энергия, растет жизнь, сверкает простор, дышится глубоко.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 24 июня --//
Скоро ужин. Кипит муравейник. На дворе двое стучат, отбивают косы. (Ходили в кузнецу учиться, а бабки [22 - Железная выпуклая наковаленка для отбивания косы (Е. А.).] – одну привезли из города, другую заняли). У другого крыльца стучит Алеша (один, в карантине из-за свинки): мастерит грабли. На первом огороде Коля, Даня и Фрося разрыхляют землю и полют. Мимо балкона Игорь носит навозную жижу на капусту, и Николя, только что приехавший из города с бабкой и кастрюлей, и слетавший на свою грядку проведать огурцы, говорит ему с веселым умилением, отнимая второе ведро: «Дай я снесу, ты, небось, замучился». – «Нет, совсем не замучился». – И так сейчас любят друг друга этот святой души мужичок и сын профессора, пришедший сюда через путь соблазнов и падений. И так переливается через край радость в их глазах.
Дети, в общем, все дружат между собой. Прошло былое разделение между мальчиками и девочками. Угловатый негритенок Наташа от дружбы с Большим Шурой перешла к дружбе, еще более горячей, с еще Большим Игорем. Они напоминают картинку, на которой идут под руку слон и утка. Издали смешно смотреть, как они вместе бегут бегом за земляникой. Они хотят вместе дежурить всегда и, пользуясь этим, мы их назначаем обоих на «посуду», что для Большого Игоря чудно. Он пригласил ее участвовать в «Главбуме» (заведывание писчебумажными принадлежностями, за которое сам взялся добровольно) и назвал Главбуминой. В тот раз, когда играла на рояле Анна Соломоновна, Игорь сидел подле, а Наташа у него на коленях. Я удивилась и спросила себя, не поискать ли способа это деликатно пресечь. Но поглядела на их невозмутимые лица, на равнодушие окружающих и почувствовала, что нельзя вносить сомнение и задние мысли в этот мирок – эдемовой простоты.
Итак, у нас царствует покос и деспотически распределяет время. Сережа Белый и Костя, да два гостя—общинника косят с 3-х часов ночи до 11-ти. Остальным не хватает пока насаженных кос, а косарям не хочется уступать свои. На хорошей траве жалко учиться, на плохой – трудно.
Но, вообще, с сеном весело: то ворошим, то собираем, то, при виде тучи, – раскидываем. Сегодня уговорила всех принарядиться и угощение устроила; кстати, и Аннушкины именины подошли.
Я передала уход за лошадью Мите. Он очень хочет, тяготится легкой работой (нога болит). Очень чистый мальчик. Я сказала за обедом, что считаю и себя несостоятельной: как у предыдущих конюхов, так и у меня, голова оказалась дырявой, я не раз забывала поить и т. п.
Теперь не хочется и некогда ни читать, ни писать. Нужно одно: жить с ними общей жизнью, в которой каждая мелочь важна и радостна.
Только что по дому кричали: «Айда, ребята! Зайца выпускать». – Днем поймали. Теперь вся ватага привалила с шумом, рассказывая, как он побежал. Пора идти к ужину. Нельзя грешить против правил.
//-- 28 июня --//
Вчера было первое дождливое воскресенье. Дождь обеспечил досуг. Большая часть читала. С обеда собиралась засадить их толочь муку, но жаль было отрывать. Журналисты уже пишут. Главсельхозы, особенно Даня с Фросей, усиленно заняты записями работ. Припоминают, когда, что посеяно, вспахано, выполото.
Дежурные по посуде, с легкой руки Мити, стали забавляться расстановкой сохнувшей посуды красивыми узорами. Им интересно стало дежурить, Даня пошел на рискованнейшее сооружение. Вообще, его дежурство (по дому и по посуде ему внове) было таким озорным, задорным разбрызгиванием силы жизни, шума… Вечером за мойкой посуды он подбил Шуру на опыт «системы Тэйлора». Мыли шумно, мокро, с устрашающей быстротой, так что Коля собрал зрителей за стеклянной дверью. На утро посуда оказалась грязной, так что Варвара Петровна предложила им продолжить дежурство. Даня уже был назначен на новое – по уборке и подаванию. Он добродушно соединил то и другое, и незаметно было, чтобы он принял это как «наказание». Я поднимаю их теперь не в 6 часов, а в 7. Зато, при благоприятной погоде приходится косарей и огородников будить в 3, используя отсутствие слепней, ловя росу.
Не прививается что-то дневной сон. Хотят быть вместе, читать, играть в шахматы и прочее. Явно не досыпают. А я начинаю засыпать, как только посижу несколько минут.
Все мудро советуют: нужны еще сотрудники. Но все подходящие люди (а их так мало) проходят мимо, хотя рядом, хотя с лаской. Им, отчасти, кажется, что здесь не так плохо. Отчасти, у таких людей уж очень дифференцировано призвание. Но, ведь, они есть где-то, предназначенные для нас. Кто они? Жду.
На днях, уезжая, показала кой-кому, как выглядит сзади Игорь у рояля в противокомарином костюме: шапка из полотенца, странная кофта, ноги в одеяле, из кармана свисает простыня, припасенная для купания.
Пробегают шумные дожди по саду, а по дому – хохот и топот. Рояль бубнит упражнения, постукивают тут же в зале черенки ножей, долбя слежалую муку. Большие пошли весело мокнуть на огороде. Отлучусь не скоро. С радостью чувствую, что ноги как колоды. Сижу у изолированного Алеши в лазарете, пишу. Придется сейчас прилечь, соснуть минут на 15, тут же на матраце, на полу.
По-настоящему, целый день бы надо заниматься подготовкой к ответам на обычный вопрос: «Лидия Мариановна, что бы мне почитать»?
//-- 1 июля --//
Вчера утром с нами завтракал крестьянин из Костина, который взялся нам очистить выгребную яму и вывезти на поле. Он и чтение слушал, присутствовал при начале работ, распределенных за завтраком. Совсем растрогался «разумностью» нашей, стал вспоминать Толстого, у которого когда-то работал. Просил звать его, если понадобится помощь, без всякой платы…
Погода не позволяла еще много заниматься сеном. Но в огороде все лезет так, что не поспеваем рассаживать. Копают новые грядки. Все это делается охотно. Только Игорь с Шурой пропали в лесу, под предлогом собирания хвороста, часа на 2–3. Я с гостьей Анастасией Николаевной рассаживала свеклу, ожидая их, и, заслышав, крикнула: «Подождите, мальчики», – и выбежала на дорожку. Удалось не сердиться; я спросила: «По какому уговору вы занялись хворостом?» – «Без всякого уговора, Шура – дежурный по дровам» – «А ты ассистентом? и с 4-х до 6 добываете два деревца? Устроились в лесу без надзора и проводите время, как хотите, под предлогом работы. Тут все основано на доверии, а вы злоупотребляете. Взялись над собой работать, а делаете себе такие поблажки?» Они были смущены. Игорь все спрашивал: «Разве так поздно?» Я отошла.
Пришла к нам Верина мать с тремя мальчиками из колонии дефективных. Там нет ни работы, ни порядка. Мальчики очень не хотели уходить, прогостивши у нас сутки. Завидовали работе. Взяли с собой книжек. Вечером Коля, Сережа и Даня пахали целину под пар. Лида, по моей просьбе, затеяла групповой хор. В первый раз охотно спевались. Пахари пришли, когда было темно. Шло у них очень удачно. Они были какие-то тихие, умиленные. Сережа застенчиво взял меня за руку. Даня говорил: «Вот это будет подлинно наш хлеб, не то, что тот, где пахал Василий. Сегодня к нам пришел Всеволод с вещами. «Хочу, говорит, просто наняться на определенных условиях и оставить часть времени для себя». Хорошо, что он пришел теперь, когда мы не в панике зовем его спасать нас от бессилия, как тогда, а справившись со всеми трудностями, рады ему просто как человеку, и сами за это время успели стать на ноги.
//-- Даня --//
У Всеволода множество своих поговорок и оригинальных высказываний, например, когда надо во всю мочь поработать, не щадя себя, он говорит: «Давайте помирать за Советскую власть!»
Лапти он прозвал «астролябией» и объясняет: «И астролябией, и лаптями меряют землю, только астролябией, стоя на месте, а лаптями – на ходу».
При всей своей внешней грубоватости, Всеволод нежно и любовно относится к окружающим людям. Постоянно в колонии мы слышали: «Вася, ты когда с ночного вернешься, подои, голубчик, корову. Пусть Берта поспит побольше». На свои гроши покупал в деревне более слабым девочкам молоко. Забота об окружающих постоянная. Если кто-нибудь попросит Всеволода заменить его на работе, отказа не бывало:
– Валяй, валяй! Сделаю. (И, обращаясь к будущему дежурному в ночном: «Слышь, разбуди меня не позднее пяти часов, очень нужно. Слышь, не забудь»). А ты не беспокойсь. Сделаю.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 3 июля --//
Вчерашняя запись продолжалась несколько часов. Все отрывали: кто делом, кто лаской. Двери моей комнаты даже не притворяются с тех пор, как пол осел, да я и не чувствую потребности в этом – впервые в жизни.
Глава 8
Праздник
Давно не рассказывала для всех: постоянно отсутствуют то пахари, то косари. Только третьего дня вечером зашла на сеновал звать народ спать. Они мне поставили условие – рассказ. Я поддалась и около часа вспоминала картинки близости товарищеского круга в огне революции.
Сплю 4–6 часов. Определилось: начало порока сердца. В город без крайности не буду ездить. Даю поручения Варваре Петровне и ребятам, которые едут, заодно. Есть тенденция со мной нянчиться, некоторые тревожатся. Они не понимают, что на здешнее у меня хватит сил, а на иное не нужно. Но следует умно расположить дела так, чтобы хватило времени на специфически мое. Нина уже заведует инвентарем, фактически, самостоятельно. Сегодня возложила ответственность на Веру Николаевну, чтобы ровно в 8 ч. 30 мин. отправлять спать. Кире поручила по вечерам закрывать все окна и двери. Фрося распределяет слабым молоко. Надо кому-нибудь поручить с вечера приготовлять еду для приезжающих и уезжающих по ночам. Тогда я буду разгружена.
У Бэллы новая полоса. Она спит внизу, в проходной комнате на полу у двери, как-то поперек перекрестка. Но светла и не боится за урожай, детьми довольна.
//-- 4 июля, 3 часа дня --//
Утра теперь бесконечно нежны, а дни душны, с пробегающими мимо грозами. С 3–4-х подымаю больших косить, пахать, окучивать; потом спят, – кто умеет. То и дело сражаемся с тучами за сено. Работающие днем доходят до изнеможения. На дежурства не хватает людей, в ход пошли малыши и мы, взрослые. Большие ребята рвутся на работу. Воюют за право работать от зари до зари.
Радостно учиться косить, проводить весь день в этом участии в космической жизни.
Дети влюблены в воду. Умоляют о третьем купании. Вчера я спряталась в дальнюю комнату и смотрела в щелку, как они вереницей шествуют по комнатам под предводительством Фроси, предназначенной кинуться мне на шею и взять приступом мое согласие. Что это были за победные клики, что за стремительный бег! Я осталась на диване в библиотеке и, закрыв глаза, смеялась, смеялась. Явь или сон?
Перекликаются голоса, то и дело кого-нибудь ищут. Потом раздается призыв: «На репетицию!» и усиленный топот. Они умудряются еще вдвигать в просветы работы подготовку к завтрашнему дню: канун Ивана-Купала, именины двух мальчиков и мой день рождения. Моя естественная рассеянность должна сильно усилиться, чтобы не видеть и не слышать всей суеты, которая идет по этому поводу: танцы на верхнем балконе, пение в зале, какие-то репетиции на сеновале, над прудом художник с красками, самодельная корзинка у Дани, поздние спешные заседания журналистов. Сегодня на кухне устроили пекло: топят печь и второй раз плиту, чтобы не стряпать завтра. Как-то отпустит нас сено? Надеюсь настоять, чтобы завтра утром не косили. Надо найти ритм для этой требовательной работы. Все это было так весело. Но за чаем я узнала, что утром косили не там, где я велела вчера, а совсем в ином, сомнительном месте. Оказалось, что это крестьянский покос. Не могу пока подавить раздражение. Боюсь, не испортить бы детям их праздник. Пойду в парк полечиться.
//-- 13 июля --//
Наш праздник был полон любви. Я не успела встать, как пошли дары. Вера Николаевна принесла мне вышитую блузку. Потом стали заходить дети: Ниночка с букетом, разрисованным камушком-прессом и вышитой закладкой; Коля с резным пресс-папье, Фрося с корзиночкой из травы, оригинальной формы и полной земляники, и тоже с цветами. Подарки появлялись в течение целого дня. Нина еще сделала из бересты крошечную корзиночку и разрисовала ее, смастерила берестяной горшок-вазу (с баночкой из-под мази внутри) и со вкусом расположила в ней незабудки, гвоздики и мох. Даня вспомнил только после чтения о своем подарке – плетеной берестяной корзинке. Земляника и черника были в ней общего сбора. Попозже появился букетик земляники с запиской «от Н», – вероятно, от Наташи? Когда я вечером отхожу от ее постельки, – она задерживает мою руку. Мы договорились, что я буду ей напоминать об угрюмом выражении лица и страдающем голосе, она говорит, что внутри ее ничего такого нет.
Сереже и Мите я подарила по книжке с теплой надписью. А у себя на столе нашла недурную картинку Митиной работы с запиской, что хотел бы подарить лучшее, но нет с собой. Лидины цветы (вроде медуницы) высились до потолка. Цветы собирали с 5 часов утра. Они обратили мою комнату почти в теплицу. А за ягодами ходили, оказывается, накануне в 3 часа ночи.
Когда я вышла в залу на чтение, она была очень красива. По углам высились большие кусты цветов в кадках, обернутых синим, а на стене появилась большая Яшина картина – деревенька, наивная, в детских, веселых тонах.
Я только сказала, оглядевши зал: – «Как хорошо!» – И ребята молча заулыбались.
Читала Тагора о том, как он ждал и искал цветок лотоса, и не заметил, что он расцвел в глубине собственного сердца.
Фрося прибежала к чаю с опозданием (как за ней часто водится) и принесла садовых цветов всем нам троим по букетику, и расставила их у приборов. Яша сделал Мите и Сереже тоже по небольшой картинке.
Днем было много работы со вчерашним сеном, но нового не косили. Я пошла работать вместе с ребятами, но задержалась одна в лесу, подгребая сено. Все утро носились по окрестности их веселые голоса и Лидины песни. После ужина начался концерт. Все тут участвовали, и всё тут было. Чтение Гоголя – Алеша, декламация – Берта, музыка, пляска, шарады. Все было обдумано. Фросина пляска необычайно заразительна. И также задорно и красиво она позднее, ночью, прыгала через костер и плясала по уголькам. Ее бессознательное кокетство, какое-то близкое к природе, благозвучное, как у маленьких детей.
Костер зажгли после концерта, по случаю Ивановой ночи, а Даня и еще кто-то побежали в темноте кидаться в воду, не раздеваясь.
//-- 14 июля --//
Царствует его величество сенокос. Жизнь шла двойная: косари вставали в 3, спали днем, потом опять косили до темноты. Как быть? Мало накосим – нельзя будет купить корову, много косить – переутомляются ребята. Правда, они этого не сознают, добиваются разрешения косить два раза и, возможно, дольше, но это после скажется. Я разрешаю в последние дни работать не позже 8 1/2 часов, и то только старшим. В воскресенье вечером совсем не работали.
Третьего дня мы ссорились с ними. После обеда я часа полтора ходила по комнате, успокаивая возню и уговаривая спать. Сначала я шутила. Потом почувствовала, что каждый день такая трата времени и сил невозможна. Я молча грустно пила чай, потом, уходя, сказала: «Вот что: в детском саду я работать не собираюсь, а братской общиной вы быть не умеете».
//-- 21 июля --//
Дождь, стало быть, праздник. Это последний день вставания в 3 ч. За утренним чаем все признались, наконец, что устают, недосыпают. В предвидении долгой ночи, сейчас мало кто улегся спать. Коля и Сережа Черный, две тоненькие фигурки, короткая и длинная, в серо-голубоватых новых куртках, друг за другом обходили комнаты в поисках олова. Теперь они у печки, которую Елена Ивановна готовит под хлебы, паяют трубку для новой машины. На днях, Коля одну уж пустил в ход, особенно радуясь тому, что копоть валит не откуда-нибудь, а из трубы. Даня, забыв мрачный хозяйственный фанатизм, тоже задумал сделать паровоз, но довольно легко поверил Коле, что он не получится, и вот, – лежа ничком, читает, покрикивая от удовольствия, норвежские рассказы. Алеша смастерил игрушку. Таля рисует картинку уезжающей Бэлле. Нина уж нарисовала, и теперь у них заседание редакции. Николя читает вслух больному Шуре. Вероятно, в каком-нибудь углу играют в шахматы. Сережа Черный, который всегда стоит за раннее вставание и против дневного сна, спит часов с 8, и к обеду его не будили. Бэлла приехала только утром, с отпущенными нам продуктами мануфактурой …, провозившись всю ночь. Что-то мне скучно от внезапного изобилия.
Полчаса тому назад были у меня в гостях Алеша, Нина и Фрося. Я обещала им рассказать свой последний разговор с Моней, и Алеша теперь напомнил мне об этом, и привел их. Фрося прилегла со мной на кровать, Нина уселась в ногах, Алеша на табуретку. Когда я кончила, Фрося заметила, что борьба с собой у Мони продлится еще много лет и должна протекать одиноко. Поговорили хорошо.
//-- 31 июля --//
Часа два назад проводили мы на экскурсию 15 человек своих. Долго колебались: ехать всем разом или поделиться. Наконец, мне стало ясно, что нельзя лишать прогулки кого бы то ни было. А пришлось бы лишить двух наших, болеющих дизентерией, Шуру и Лёню, Елену Ивановну и тех, кто остался бы их обслуживать.
Младшие девочки были в отчаянии, что их отделили от старших. Я предлагала отнести в первую экскурсию тех, кому скоро придется начать косьбу овса и еще кого-нибудь, по жребию. Но старшие очень отстаивали свою однородную компанию, способную много ходить и мало поучать. И меня не хотели брать особой. Я им сочувствую, их возраст особый.
Груз распределили более или менее равномерно, только Лида с больными почками не несла ничего.
Перед отъездом, за обедом я им изложила содержание статьи Трубецкого о старинных иконах. Они было пробовали читать вслух книгу о Ростове, но она оказалась суха. Вера Николаевна взяла ее с собой для справок.
Благословила, всех расцеловала, и пошли, веселые, бодрые, с мешками на спине. Мы проводили их до начала аллеи. Даня прыгал по-лягушачьи, высоко поднимая обе ноги. Отойдя, они оглянулись и, махая шапками, кричали нам «ура!»
//-- Даня --//
Кончился покос, мы решили, что заслужили трёхдневный отдых и поехали в две смены на экскурсию. Сперва старшие, потом младшие. Поехали в Ростов Великий (Ярославский). Это был первый в моей жизни поход в компании, с ночёвками и без взрослых. Собственно, одна взрослая была – Вера Николаевна, сестра Коли Стефановича, которая у нас числилась сотрудницей, но она была так молода, так застенчива (и к тому же поэтесса), что нисколько нас не стесняла.
Первым делом, мы осмотрели окрестности Ростова. Это было то, что называется Ростовским опольем. Бескрайние поля и луга, нигде ни деревца. На полях рос лук. Никогда не думал, что где-нибудь на свете есть столько лука. Часть ополья была осушена и хранила следы прежнего подтопления в виде глубоких торфянистых почв. Начиналась засуха, и торфяники уже горели. Это было жутко, когда горит земля. Ветер дул в другую сторону, и потому мы могли подойти к пожару вплотную. Торф тлел и дымился, местами выходил из почвы дым без огня.
– Ребята, не подходите, – предупредил нас прохожий, – здесь торф глубокий и может гореть под землёй. Провалитесь – прямо к чёрту в пекло.
Мы поскорее ретировались и пошли в город. Кремль был замечательный, сказочный, хоть и запущенный. Мы лазили по стенам, осматривали храмы, разбирали надписи на могилах епископов и протоиереев. В палатах митрополита был устроен антирелигиозный музей: кадильницы, распятия и Евангелия в кожаных окладах. Гвоздём экспозиции выставлялся альбом с изображениями голых женщин, который, якобы, был найден в келье архимандрита. Наши ребята чуть приоткрыли, застыдились и отошли. Один Костя как врезался в него, так и простоял всё время, пока мы осматривали Кремль.
На третий день взяли лодку и поехали кататься по озеру Неро. Отъехали от города километра на два. За городом как раз садилось солнце. Все его бесчисленные купола, звонницы и башни вырисовывались чётко на фоне зари. Это было так красиво, как бывает только на картинах Билибина. Сказка, да и только! Когда солнце село, задумали купаться. Ох, небось, и глубина здесь! Берега-то еле видны. Мальчики разделись и по команде прыгнули вниз головой с лодки, надеясь нырнуть поглубже. Эффект оказался неожиданный: когда ноги ещё были на воздухе, ныряльщики по пояс погрузились в вязкий ил (сапропель, как мы после узнали). Насилу вылезли мы из грязи, но подняли при этом такую муть, что отмыться не было никакой возможности. До чего же мелко это громадное озеро! Ходили мы и к истоку реки Которосль, чтобы посмотреть, что же вытекает из Неро. Поход этот ознаменовался тем, что мы подобрали там брошенного котёнка и привезли его в колонию, и нарекли по месту нахождения Которашкой.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 4 августа --//
Мы ждали их вчера, но их еще нет, ожидание уже обволакивает нас своей томительностью. Кира теперь наша главная рабочая сила из детей. Валя с Наташей вчера уехали в Москву. Шура после болезни еще похож на нежнейшего принца крови, и его приходится удерживать от работы. Лёня сегодня встает от дизентерии, Марина слегла, простужена, Елене Ивановне неможется, Бэлле необходимо хоть часть дня одной в лесу довершать свое духовное рождение. У Федюшки, братишки Сережи Белого, вывихнут палец, у Тали перевязана рука, у Нины – нога. Таков наш рабочий состав. Но девочки довольны, они ходят косить на Рыжего. У нас тихо, немного лениво. Вечером они поют песни из сборника «Сеятель», усевшись на крылечке вокруг новой (обновленной) Бэллы, которая сильным красивым голосом ведет их голоса. В доме просторно, ночью Елена Ивановна с тревогой слушает шорохи, шаги собак, беготню мышей; Бэлла лежит на нижней террасе, смотрит на дорогу, Нина лежит на верхней, набирается впечатлений для стихов и картин. Остальные крепко спят, и я также.
У нас пошла новая полоса с посещения Сережи Булыгина и Ефрема. Они прогостили три дня. Наточили нам пилу и топор, выбрали место для мастерской и пробили в эту комнату дверь, так что три комнаты перестали быть проходными. Когда они не работали, то вели беседу или пели. Мы хотели от Сережи Булыгина описания его жизни и в три приема слушали его по несколько часов, и не могли насытиться. Это было захватывающее впечатление: от души, безостановочно, по прямой линии, восходящей к чистоте и силе, дающей предчувствовать совершенство, подобное совершенству Отца небесного. И форма этой души – безупречная красота, сила и нежность, и ровное слияние радостной, но серьезной любви.
Бэлла была так рада им, так взволнована. У нас сдвинулось все рабочее время, еда, весь распорядок. Пение кончалось в глубокой темноте в библиотеке. Днем беседа велась то в саду, то на верхнем балконе, чтобы присоединить к ней больных.
В результате этих трех дней, закончившихся взволнованным прощанием, – общая усталость, какая-то смягченность отношений, Игорь, после последней беседы рыдавший в саду, светел и тих. Бэлла, тоже рыдавшая, потрясена глубоко, сначала казалось, что непосильно. Лида, в ужасе от нахлынувших вопросов, жалеет о времени, когда их не было, и все же рада, что так вышло. Просит, беспомощно, показать ей материалиста, такого же хорошего, как Сережа Булыгин. Все чувствуют себя обогащенными. Только Лёню все это, кажется, не задевает.
Остался зачаток хора, интерес к песням, внезапная решимость Бэллы петь и вести хор. Посылали в приют «Трезвенников» за сборником «Сеятель». Вчера я отметила в нем подлинно художественное, чтобы не пели благонамеренной безвкусицы.
На вечерней молитве у девочек стало собираться много народа. В темноте по углам жмутся скромные тени. После окончания молитвы и молчания они все целуют друг друга и нас, взрослых, приникая надолго, а мальчикам дают руку.
//-- 5 августа --//
Сегодня и Кира больна. Вчера она скрывала это за работой, долго таскала воду на огород. Я, справившись с перевязками, компрессами, градусниками и пр., взяла косу и грабли и пошла за травой Рыжику, только углубилась в рощу, слышу бегут. Оглянулась, – экскурсанты приехали и летят ко мне. Необычайное положение: мы все в сборе и нет почти взрослых гостей. В прошлое воскресенье число гостей дошло до 15! Тут были заведующая из комиссариата с мужем и сестрой, и заведующий другой колонии с девочкой и сыном, и музыкантша из другой колонии с дочкой, и две девочки из другой колонии, и все это: желающие поступить или поместить своих детей. Приняли одну Марину, девочку 12 лет. Она начала с плача, встретившись здесь с подругами и не желая отделяться от них. Но ее глаза и вся лесная грация ее существа говорят о том, что это – избранная душа. Это художница, живет сейчас религиозными интересами, очень хрупка.
Какая-то странная ночь. Вера Николаевна что-то услыхала, увидала, сказала Бэлле; я же услышала, подняла Всеволода, и мы вчетвером обходили все закоулки внутри и снаружи дома. Они мне стали ближе с этих пор. Всеволоду в уголок я поставила недавно елочку. Потом, перед ней появилась записка: «Очень было приятно найти елочку».
Глава 9
Всеволод о войне
//-- Лидия Мариановна --//
Так о Всеволоде. Пусть учится, ищет пути, готовится… К чему? Там видно будет. Душа-то уж очень чистая. Рассказы его о жизни удивительны.
//-- Всеволод Блавацкий --//
«Моя мать очень верующая и отец тоже. И я в детстве верил, и в церковь, и говеть ходил, все, как следует. А вот лет в 16 утратил веру. А теперь жалею. Очень приятно верить. Хочется иногда поделиться с кем-нибудь, а с человеком не умею. Не умею выразить словами. Не знаю, может быть, я и теперь религиозный человек. Я и теперь молюсь. Только какая это молитва! Я не прошу чего-нибудь, а только восхваляю Бога и славословлю.
Иной раз на работе так вдруг станет хорошо. Посмотрю вокруг и так рад я, рад всему и благодарен. Так, все бы и обнял! Это бывает счастье, большое счастье!
Теперь православие для меня – одна нелепость. Вот, я добровольцем пошел на войну. А меня заставили три раза присягать! Три раза!! Сам пошел, значит, любил же что-нибудь! А тут присягать!? Присягал за отечество, за веру и знамени. Когда присягал знамени, то взволновался. Очень торжественно было, очень красиво. Приложишься к Евангелию и к кресту, потом к знамени и вас осеняют им. Должен был приехать царь Николай. Как я его ждал! Тогда он был для меня почти что как Бог!
Как я в плен-то попал? Да вот, мы были в резерве. И вот, получили задание подойти к своей части. Нам дали сумки, коробки с патронами, около пуда весом. Пошли мы, потом остановились отдохнуть. Я оперся ранцем на дерево и стою. Смотрю, кто-то стонет, смотрю, недалеко в ямке лежит раненый солдат. Подошел я к нему – немолодой уже, лет 27, ранен в плечо разрывной пулей: входное отверстие маленькое, выходное – во! Подошли товарищи. Посмотрели, говорят, жить не будет. Спрашиваем раненого, как он тут остался? Он говорит, что санитары оставили. Говорят: «Все равно умрешь, мы лучше возьмем тех, кто без руки или без ноги, от них больше толку будет. И оставили, бросили, даже не перевязав. Я спрашиваю: «Есть у тебя бинт?», – он отвечает: «Санитары взяли». А у нас бинты вот тут зашиты были – на штанине, с левой стороны. Я достал свой бинт, хочу перевязать, а на нем шинель и другая одежда. У меня были при себе маленькие ножницы – ногти обрезать. Принялся я на нем этими ножницами шинель разрезать, она ведь толстая. Пилил, пилил долго, очень долго пилил. Солдаты мне говорят: «Чего ты тут, надо идти». «Не пойду, говорю, надо помочь человеку». Взводный набросился на меня. Кричит. Я ему: «Не пойду, ну вас всех в болото!» А он кричит: «Не пойдешь? Так я ротному доложу!» – «Да, хоть бы и батальонному!»
До того, я был исправный солдат, беспрекословно исполнял всякое приказание. В разведку ли, сам вызывался. Вернусь из разведки, делаю донесение под огнем. На меня только удивлялись.
А тут взводный кричит: «Я тебя застрелю!» «Стреляй, сделай одолжение!» Меня такое зло взяло, сказать не могу. Накричавшись, взводный ушел со всеми солдатами, а я остался с раненым. Перевязал ему рану. Снял с себя все теплое и шинель. Укутал его, а сам остался в одной гимнастерке, а было это 14 ноября 1914 года. Попросил он напиться, у меня баклажка была. Попил он раз, другой. А тут началась перестрелка, да сильная такая, пули так и жужжали кругом. Лег я к нему в ямку прижался для тепла, лежим. Он мне о себе рассказал. Еще попросил напиться. А воды больше нет. Он просил принести снегу. А снега возле не было. Я ему говорю: «Слышишь, как стреляют. Потерпи немного». Лежали, лежали, а он опять просит снега. Пошел я, принес ему ком снега. А тут идет колонна. Австрийцы! Заметили нас, подошли: «Кто такие? Телефонист?» – «Нет». – «Шпион?» – «Нет». – «Какой чин?» – «Ефрейтор». – «Так много патронов! Пойдем!» «Я не один, нас двое. Не пойду!» – Поговорили они между собой, взяли мою винтовку и ушли.
Прошла другая колонна, нас не заметили. А третья окружила нас. Это были мадьяры и поляки, а я по-польски говорю. Все расспросили и говорят: «Брось ты его, все равно помрет»! Я отказываюсь идти один. Говорю, сам его понесу. Они в ответ: «Наши отступают, его подберут ваши – свои, оставь его». И раненый тоже говорит. Ну, я простился с ним и пошел. Только жаль мне было вещевого мешка. Там, в нем были очень мне дорогие вещи. А я его раненому под голову подложил. Что ж теперь вытаскивать, его беспокоить? Так и оставил. А там были фотографии родных и друзей, и другие дорогие вещицы. Повели меня. Я был неспокоен. У нас были слухи, что пленным выкалывали глаза и отрезали носы. А шли они странно: человек пять впереди меня. Вдруг вижу, остановились и один вытаскивает из кармана вот такую штуку (Всеволод показывает руками размер «штуки»). Ну, думаю капут, ведь это револьвер. А он эту «штуку» сунул в рот концом, вынул спички и зажег. А, это трубка! Я тогда еще не курил и не видал такой штуки. Вели через все позиции в плен. Кормили какой-то гадостью. От плохой пищи у меня ужасно разболелся живот. На какой-то остановке провалялся со страшными болями в сарае на соломе. Много спал, немного читал где-то добытого Мережковского «Антихриста». На другой день перевели в дом. Заставили выпить карлсбадской соли. Исхудалый, вялый, работать не мог, совсем обессилел. Заставили работать на кухне самую отвратительную работу, а сил не было. Пришел в плохое настроение. Что же я вовсе инвалид, совсем не гожусь для работы, не могу себя оправдывать своей работой? Вот лягу и буду лежать, пока не умру. Но понемногу пришел в себя.
Когда еще на позиции привозили обед, все бросались гурьбой и разбирали свои порции, а то и по две, и я, не желая драться, получал одни подонки, а то и вовсе ничего. Но конвойные заметили и стали отливать для меня: подхожу последний, котел пустой, а мне подносят полный котелок.
В Вене нас встречали сердобольно. На вокзале публика подавала хлеб. Пленные жадно хватали и даже дрались между собой. Один немец подал мне хлеб, а сосед кинулся на мой хлеб, потянулся отнять. Я разломал пополам и подал ему сам половину. Немец, принесший хлеб, посмотрел, ушел и принес мне булку, вдвое бо́льшую.
В плену одно время был на работе в лесу, дрова пилил. Я заметил, что недалеко приходила одна женщина за хворостом. Я стал ей нарубать сучьев и складывать аккуратно в кучку, чтобы она находила уже готовую вязанку. Так и делал изо дня в день. Она молча была тронута и скоро стала чинить мне одежду, и даже стирать белье. Потом рассказала мне свою историю: муж умер, осталась она одна с мальчиком. Жили очень трудно…»
//-- Лидия Мариановна --//
Итак, какая-то новая полоса как будто начинается. Нужна энергия, а температура 45 на солнце, дышишь дымом торфяных пожаров. Дети пока не ноют, действуют.
Предстоит ряд спешных действий по затеплению, покупкам и т. д. Надо собрать себя.
//-- 13 августа --//
Что я делала за сегодняшнее утро? Встала немного позже 5-ти, проспала. Разбудила Всеволода чинить плиту и принялась вертеться на кухне. Ребята стали рано вставать. Обходя в 6 ч. комнаты, нашла многих не спящими. Алеша читал. Посоветовала ему взять «Детство» Толстого.
Кира читала французско-итальянский словарь с мужественным намерением набрести на слово «zaini», которого я не знаю. Я ее отговорила так тратить время. Подождем, пока будет у нас итальянский словарь. Ведь итальянский я знала поверхностно, да и не говорила лет 10. Я им призналась, что очень мало знаю. Римский педагог Марциан требует от людей, приставленных к детям, чтобы они были очень образованы или ясно сознавали свое невежество. Я удовлетворяю второму условию.
После чтения я заглянула к Сереже Черному, который на подозрении по части дизентерии, занесла ему Тагора, которого читали сегодня. Потом я рассказала, каково сейчас в лесу. За чаем говорили о работе.
Пока Всеволод месил тесто, забралась в его комнату, где грязь и беспорядок достигают предела. Убрала ее и украсила. Авось, чистота станет для него потребностью или он будет хоть стесняться утруждать меня.
Глава 10
У Лидии Мариановны и Бэлы t-40. Тиф
//-- Лидия Мариановна --//
Нарвала букет Варваре Петровне. Она нездорова. Несколько веток более облегчают взаимное понимание, чем долгое обсуждение вопросов. Побыла у Веры Николаевны (больна дизентерией). Разговор зашел о том, что ее, мне казалось, расстраивает в последнее время. Потом предложила взять на себя одного-двух ребят из отставших, чтобы проследить их пробелы в занятиях. Потом внизу торговалась с соседом, сыном бывшего хозяина, о покупке розвальней и цыплят. Дане поручила перевязать Рыжика и вывезти корм… Отыскала Талю, напомнила, как она при первом нашем разговоре уверяла, что не может жить без животных, попросила взять на себя заботу о козле до переселения Светланы. Это очень ненадежный страж, но Всеволод еще хуже.
Заглянула к Фросе, спит. Вчера так рьяно жала, что все замучились, за ней тянувшись. Может быть, опыт научит ее соразмерять усилия. Пусть спит…
Вере и Лиде напомнила, что пора начинать мытье полов, вода согрелась. К счастью, ночной дождь освободил утро от жатвы овса.
Почувствовала, что голова совсем отяжелела, потому что до 12 ч. ночи стерегла лошадь в конюшне, а после меня Николя. Прилегла не у себя (на «лоцманском мостике»), а у девочек, где потише. Скоро разбудил новый член колонии – котенок из Ростова. Впрочем, теперь не опасно пускать его и вниз. Алеша, собачий дядька, постепенно приучил к нему щенка Кубарика.
После обеда, часа в два, собрались в библиотеке тесной кучкой на урок итальянского. Уже несколько дней как решили час в день посвящать занятиям. Выбрали предмет, не связанный с прочими и нуждающийся в концентрации… Я сама принялась за итальянский с увлечением; очень люблю этот язык и народ, хочется, чтобы и они полюбили. Мы читаем «Cuore» Амичиса, болтаем об Италии, составляем фразы. Даже Сережа Белый садится возле, усердно записывает, переспрашивает, так что уходящие вперед охотно его поджидают.
После чая жали овес. Очень им нравится эта работа. У Фроси она горит в руках. За ней другие тянутся. Я ей говорю, что она устраивает потогонную систему. Сколько пальцев порезали! Один за другим приходят ко мне (я жала-то недолго). У Лиды перевязочная в плохом состоянии. Ее одолела лень на индивидуальные поступки.
За ужином посреди стола сноп овса. Сразу не вязали; не рассчитали, что вязка возьмет столько времени. Кончили в сумерках. После ужина было почти темно. Накануне поздно легли: после пения рассказывала им о Каляеве. [23 - Иван Каляев – эсер-террорист, с третьей попытки бросивший бомбу в коляску московского генерал-губернатора в. кн. Сергея Александровича. Во время первых двух попыток в коляске находились дети и жена губернатора. Каляев не стал метать бомбу. Кончил жизнь на виселице. (Е. А.)] Зато, в этот день забрались спать сразу после ужина. Молитва, с обычным чувством сближения и присутствия. Обход. Алешины жесткие лапки больно сжимают. Федюшка тянется, как младенец.
Перед ужином был у меня тяжелый разговор. Замки, счет. Но как не хочется заводить все это в семье. Если они, иной раз, перед ужином сцапают по дороге кусочек хлеба, что важнее: что это недостаток самообладания или что это – как дома, как свое?
Кончила, стала среди кухни и горячо шепчусь с невидимым Вождем. Потом, глаза слипаются. Спать.
//-- 14 августа --//
Снова сыроватый день ранней осени. Снова с утра хожу от одного к другому и не кажется мне, – как бывало, – что время потеряно. Комната Всеволода в порядке. Перед обедом начинается дождь. Бегом, как на пожар, выбегают из дома все, кто может, вносить в сарай снопы, сушившиеся во дворе. Послала всем посоветовать готовить итальянские фразы. То один, то другой забегают спросить слово. Алеша зашел так и, по обыкновению, чуть не свернул мне шею. Пришла и Ниночка, поговорила о том, о сем; интересуется очень моими сестрами, просит показать карточки. Потом обняла меня и говорит: «Знаете, я теперь совсем, уж, верю в Бога и мне так хорошо. Только, вот, сестра моя и брат не верят…» – «Дорогая моя, какое счастье…» – и я, неожиданно, почувствовала мокроту в глазах, как в нравоучительном романе.
Обещала младшим поехать с ними в Ростов. Можно бы, пожалуй, на той неделе. А странное состояние какое-то. Хочется просто сидеть и читать, и щемит сердце чего-то. В глубине души радость и спокойствие, отчего же щемит и откуда этот упадок действенности? Читать…, нашла время читать.
Еще, когда старшие вернулись из Ростова, им показалось, что я слушаю со скукой рассказ об их приключениях. Я успокоила Лиду, что просто напрягаюсь, чтобы яснее себе все представить.
//-- Даня --//
В конце августа заболели мама и Бэлла. У мамы температура доходила до 40º. Сознание её помутилось, её непрерывно мучила мысль о том, что будет с колонией, если она долго проболеет. Она заботилась, беспокоилась то об одном деле, то о другом, придавала значение часто совсем второстепенным событиям. Она вызвала телеграммой из Петрограда свою младшую сестру Маргариту Мариановну, Магу, думая, что она может её заменить. Она очень волновалась, что Мага не найдёт дорогу в колонию, и послала меня её встречать. Подтверждения от Маги не было, и поезд был неизвестен. Я поехал на заре, чтобы встретить все утренние поезда. Сидел на Ярославском вокзале целый день, ожидая какого-то «максима» (так называли тогда товарные поезда). Она не приехала. «Почему мама решила, что Мага должна приехать именно сегодня?» – размышлял я. Уже давно был съеден мной кусок чёрного хлеба, который взял с собой. После прихода «максима» я поехал назад, в Пушкино, и пришёл домой поздно ночью.
Утром я рассказал маме, что Мага не приехала. Она поглядела на меня с гневом и возмущением:
– И ты мог вернуться, не выполнивши поручения? Сейчас же езжай опять на вокзал и сиди там, если понадобится, хоть три дня.
Я вышел, чуть не плача. Я никогда не слышал, чтобы мама говорила таким тоном. Блеск её глаз показался мне безумным. Господи, неужели она сошла с ума!
Посовещавшись за дверью со старшими, решили, что мне не надо ехать. Лидия Мариановна не в себе, и не надо всерьёз принимать её распоряжения. Лучше сейчас же послать за доктором. А мне – не показываться ей на глаза. Друзья скажут, что я уехал встречать Магу.
Приехал доктор. Констатировал у мамы и Бэллы брюшной тиф. Надо везти их в больницу в Москву. Легко сказать. Пока удалось организовать перевозку, прошло два дня. Я всё время прятался за дверью, прислушиваясь к маминому бреду. Но войти боялся. Ожидание Маги застряло у неё в мозгу, как навязчивая идея. Она постоянно всех спрашивала об этом и успокаивалась только, когда ей говорили, что я дежурю на вокзале. Я думал: «Вот умрёт, а я так её и не увижу».
Маму положили в Старо-Екатерининскую больницу на III Мещанской. Мага приехала через неделю. Она была подавлена выпавшей на её долю ответственностью, нервничала и никак не могла взять правильный тон. У неё не складывались отношения с Варварой Петровной, одна была теософкой, а другая антропософкой. Варвара Петровна считала себя главной в школе после мамы, как по старшинству, так и по стажу. Она пыталась руководить как-то уж очень прямолинейно, педантично, по-доктринёрски. Ребята разделились на две партии: Серёжа Чёрный, Лида и Берта поддерживали Варвару Петровну даже тогда, когда она предложила распустить колонию, хотя бы до выздоровления мамы. Остальные решительно восстали против этого плана. Как бросить урожай, разъехаться накануне уборки картофеля? Надо отеплять дом и готовиться к зиме. Отказаться от всего этого было бы предательством всего дела колонии. «Ликвидаторы» говорили, что всё равно мы с этим делом не справимся, что у нас половина больных, остальные покрыты фурункулами. Главное, сберечь живую силу.
Мага, имевшая до этого дело только с литературой, мучительно решала задачу. Распустить ребят – погубить всё дело. Да и куда распускать! Половина сирот – им некуда деться. Держаться, во что бы то ни стало, – рисковать здоровьем, может быть, жизнью детей. Она мучилась сомненьем. Её исключительная нерешительность и неопытность в педагогических вопросах не давали ей остановиться на чём-либо твёрдо. В конце концов, она положилась на большинство, на решимость и колониальный патриотизм самих ребят.
«Ликвидаторы» уехали, а мы сразу принялись за дела. Ильинский дом был довольно ветхий, к зиме не приспособленный. Начали работы по отеп лению. Первым делом, надо было навозить возов сто торфа и поднять его на чердак. Как же его поднимать? Выручил Всеволод. Он укрепил бревно, наподобие пушки, в слуховом окне. Конец его распилил вдоль, в прорезь вставил спил сосны на шкворне, в качестве оси. Перекинул через ось верёвку, к которой привязал большую корзину. Получился блок, как известно из курса физики, относящийся к простым машинам. Таким образом, нашлось применение науки к практике.
Двое мальчиков раскапывали торфяное болото около пруда, метрах в двухстах, и раскладывали глыбы для сушки. Один накладывал их на телегу и циркулировал с Рыжим от пруда вверх, к дому, и обратно, накладывал глыбы в корзину; и Всеволод или я поднимали корзины на крышу на блоке и втаскивали на руках на чердак через окошко. Последний, седьмой, человек резал глыбы на плиты и устилал кусок за куском пол чердака. Мальчиков катастрофически не хватало, зато Вера Пашутина сходила за мужика.
Но нужно было копать картошку. А кого же я мог назначить на это дело? Остались одни малыши и почти всё девочки. Делать было нечего. И, так как лошадь была занята, они шли в поле, впрягались в плуг человек по десять-двенадцать, и кто-нибудь постарше, чаще всего Шура, выпахивал картошку один ряд за другим. Потом все принимались её выбирать.
Каждое воскресенье я ездил в Москву к маме. Кризис миновал, она лежала покорная, не похожая на себя, стриженная под машинку. Говорила каким-то чужим голосом, а из моих рассказов больше половины не понимала. Неужели так и останется?
В октябре явились 25 обещанных с весны ремонтных рабочих. Пришлось отдать им полдома, а самим уплотниться вдвое. Они принялись перекладывать все печи. Старые разломали, между первым и вторым этажами образовались огромные дыры. В первом этаже сломали полы, делали новый накат. Во втором – во многих местах проломали потолок для вывода дымоходов. Одновременно, чинили и заменяли оконные рамы. Ремонт длился два месяца, и в иные дни температура в комнатах падала до –4º. Целый день стоял шум и грохот, чтобы пройти к кровати, приходилось лезть через кучи кирпичей, грязь была невероятная. В воздухе – хоть топор вешай от дыма, пыли и матерщины. Мы должны были кормить рабочих, а их требования всё росли. И к тому же, они воровали вещи и продукты. Из сотрудников были только две девушки: Мага и Вера Николаевна. То, что коллектив в это время не распался, то, что мы выдержали «годину бедствий», – за это им и нам надо поставить пятёрку.
Работы наваливались одна за другой. Покончивши с чердаком, принялись за завалинку. Надо было её обвести вокруг всего дома, который имел в первом этаже 9 комнат. Для этого пришлось срубить в лесу несколько сот слег, перетаскать их на плечах к дому, уложить стенкой между вбитых в землю кольев и засыпать землёй промежуток между этой стенкой и стеной дома. Справились и с этим. Вместе с ремонтом, произведённым рабочими, было сделано всё возможное, чтобы отеплить дом.
Было ясно, что имеющимися голландскими печами, даже отремонтированными, дом протопить нельзя. Километрах в трёх нашли какой-то разрушенный дом на кирпичных столбах – источник кирпича и брёвен. Ездили туда, ломали столбы и возили глыбы к себе. Потом, мучительно долго разбивали их на отдельные кирпичи и очищали от извести. Много трудились над конструкцией печи-времянки. Главная трудность была в том, что не хватало чугунных плит и приходилось делать своды. В конце концов, разработали чертежи на времянку в 70 кирпичей и начали класть. Эта работа мне нравилась. Сложили 7 печей, из них 3 – я. Потом, ездили в Москву за трубами и коленами. Часть купили на Сухаревке, часть подарили знакомые. Трубы были разного диаметра, стыки затыкали глиной. Всё же, наши печки дымили немилосердно. Они давали экономию дров, быстро нагревались, но так же быстро остывали.
При ломке дома, у меня были приключения. Раз, бревно одного из верхних венцов, на котором я сидел, свернулось и полетело вниз. Я ухватился за него всеми четырьмя конечностями, причём, бревно оказалось на мне. На земле были навалены кирпичи и разные обломки. Но, не долетая до земли, бревно легло концами на распахнутые ставни окон, и я повис на нём. Другой случай окончился менее благополучно. Серёжа Чёрный ломал дымоход и кидал кирпичи. Он швырял кирпичи, не глядя, куда они падают. Я был внизу, и один кирпич угодил мне по голове. На мне была заячья шапка на ватной подкладке, только потому я остался жив. Всё-таки, он мне рассёк голову и вызвал небольшое сотрясение мозга.
Параллельно со сломом дома, мы хлопотали об отводе лесной делянки. А пока, два человека ежедневно назначались таскать сушняк и хворост из лесу. Лесник выделил участок, не дальше версты от дома. Валить лес, обрубать сучья, раскряжёвывать стволы, возить брёвна – всё это были для нас новые операции. Я поправился и занимался ими с увлечением. Почему-то, тогда не жалко было (как впоследствии), когда столетняя сосна со стоном начинала падать, ломая свои и чужие ветки, потом глухо ухала на землю, ветви трепетали с минуту и затихали. Я находился в азарте разрушения и старался лишь бы вовремя выдернуть пилу, чтобы её не зажало, увернуться от вздымавшегося комля, сообразить, легла ли сосна в нужную сторону. Потом являлась злорадная мысль: «Ага, ещё одна!» До весны мы оголили порядочную вырубку.
Но и молотьбу нельзя было откладывать. Цепы, конечно, заняли у Ильиных. Молотить решили на террасе, поскольку другого тока у нас не было, а шли дожди или снег. Молотили в четыре цепа. Сперва, ничего не получалось, били в разнобой, друг друга стукали по цепинкам, а то и по голове. Долго пришлось прилаживаться, пока не добились чёткого ритма и очереди ударов, из которых один был сильнее других и как бы вел остальные за собой: «Тра́-та-та-та, тра́-та-та-та, тра́-та-та-та…».
Картошку свезли в одну комнату, опять-таки, за отсутствием погреба. Боясь, что она будет прорастать, комнату не топили. Часть картошки помёрзла. Затопили – загнила. Всех незанятых на валке леса и пилке дров ежедневно назначали её перебирать. Отбирали семенную, на будущий год. За зиму её перебирали 7 раз. Нудная работа, тем более, что мы берегли даже картошечки, величиной с горошину, которые обычно идут на корм свиньям. Немудрено, что младшие старались скрасить свою жизнь, совмещая переборку со словесными играми в «интуицию», в «города» и т. п. Но руки и языки не могли работать одновременно, и чем оживлённее шла игра, тем больше забывали играющие, зачем они сидят на грудах картошки.
Глава 11
Дневник Дани [24 - Записки 16-летнего Дани. Орфография и пунктуация сохранены. Текст частично утрачен (Е. А.).] (из первой тетради)
Прошу не читать. Полагаюсь на вашу честность
//-- 30/1 Воскресенье --//
Вчера, во втором часу дня я сидел у себя в комнате на Николиной кровати и заплату за заплатой клал на свою рваную шубу. Мне было скучно; я думал о том, что моя жизнь слишком однообразно течет и что хорошо б, для разнообразия, пережить какую-нибудь передрягу. Алешка на моей постели играл с кошкой. Кто-то постучал в дверь; я, не переставая шить, сказал: «Войдите», – и потом поднял глаза. Вошла Лида в шубе и шапке (она уезжала в Москву) и протянула мне руку в перчатке; я удивился: у нас не принято прощаться, расставаясь на два-три дня; однако, я пожал руку и, с некоторым изумлением, взглянул на Лиду, ее глаза тревожно бегали, и она имела довольно растерянный вид. Уронив мне на колени мелко сложенную записку и ни слова не сказав, она быстро вышла и сбежала с лестницы. Крайне заинтересованный, я взглянул на записку, на ней было написано «Дане» и подчеркнуто.
Я развернул и прочел следующее: «28/1. Даня, я тебя люблю и давно, и крепко-крепко. Я успела себя проверить в долгой и трудной борьбе. Теперь я знаю, что это настолько глубоко, серьезно, что говорю тебе об этом. Даня, ведь, ты мне чистую правду ответишь, чего б она тебе не стоила. Лида. Не бойся сделать мне больно: я сумею справиться».
Меня словно кто обухом по голове ударил. Минут пять я ничего не соображал, только глупо улыбался и повторял про себя: «Ну и ну, ну и ну!» Я только чувствовал, что очень счастлив и нахожусь в очень глупом положении. Однако, я ни на минуту не бросил шитья и даже с особым свирепством стал работать иглой. Мне казалось, ежели я брошу шить, то сделаю что-нибудь очень странное и неловкое и все сразу узнают, что со мной произошло. Руки мои сильно дрожали, и я несколько раз укололся иголкой. Ножницы куда-то задевались, и я встал, чтобы их поискать, но колени так тряслись и подгибались, что я чуть не упал и скорее сел, боясь выказать свое волнение. У меня только три раза в жизни так дрожали колени: когда умирала бабушка, когда ворвавшиеся красноармейцы навели на нас револьвер и крикнули «ни с места», и в третий раз – теперь. Я положил записку и сунул в карман штанов, потом переложил ее в застегивающийся кармашек на груди: как было бы ужасно, если б я ее потерял, а кто-нибудь нашел и прочел.
Наконец, соображение вернулось ко мне. Боже мой, какое я испытывал радостное чувство! Но почему я радовался? Ведь я не люблю Лиду… В тот момент, это было совсем не важно. Какая радость быть любимым! Я радовался о том, что Лида меня любит, что я, вообще, настолько хороший человек, что меня можно полюбить, что она мне доверилась…
А я-то думал, что признания и т. п. бывают только в книжках… И целая куча разнообразных несвязных мыслей и соображений посыпалась мне в голову: бедная Лида, как ей, должно быть, жутко теперь. Может быть, она раскаивается, что написала мне, может, боится, что я посмеюсь над ней, покажу кому-нибудь ее записку… А может, это приятно отдать себя в руки человека, которого любишь, да, наверно, это большое наслажденье… Но она, должно быть, очень намучилась, если решилась написать; я бы, кажется, не мог так любить, чтобы решиться сказать или написать, и при таких холодных отношениях, которые существовали между мной и Лидой, но теперь надо их изменить, надо быть с ней как можно добрее, ведь ей будет очень больно, когда я напишу, что не люблю ее. Она меня любит, мучится из-за меня, следовательно, что-то для меня делает, и я должен чем-то ей отплатить; если б я ее любил, то отплатил бы своей любовью, но так-как я ее не люблю, то должен отплатить чем-нибудь еще, хоть вниманием и участием. Однако, какая она храбрая.
…Когда она прошлой весной узнала, что Итя [25 - Даня называл родителей – Итя и Лева (Е. А.).] устраивает школу, то сразу сказала матери, что непременно хочет в ней быть, однако придти боялась, стеснялась чего-то, просила мать сходить за нее, потом все-таки пришла сама, смотрела на пол, как будто была смущена…
…Еще вспомнил: в последние дни, когда Вера Павловна читала нам вслух, я сидел всегда между кушеткой и печкой, против Лидиной кровати (она целую неделю была больна неизвестно чем, уж, не я ли тому причиной). Когда б я не поглядел на Лиду, почти всегда ловил на себе ее глубокий, испытующий взгляд. Такого взгляда я раньше у ней не замечал…
Однако, я кажется вдаюсь в фантазии, мне думается, что это только сейчас пришло мне в голову. Не дай Бог, впасть в мечтательность, или еще хуже – в великодушие… И зачем это писатели романы пишут?..»
«…Не могу ж я ей написать нравоучительный ответ Онегина. Ну, нет, я не напишу такого ответа, я скажу ей что-нибудь теплое и хорошее. Но это почти невозможно, неудобно с ней об том говорить, это получатся нежности, сантиментальности… Ну, довольно об этом думать. Если самую лучшую задушевную мысль слишком долго вертеть в голове, она станет пошлой и скучной. Надо действовать: перечесть письмо и написать ответ…, но при Алешке неудобно…, и как ему не надоест с кошкой возиться…, придется подождать.
Я тщательно сложил бумажку и положил в правый кармашек… «Может, лучше в левый, ближе к сердцу», – пришло мне в голову…
– «Фу, какое ребячество». Мы на Пасху ставили «Где тонко, там и рвется» – странное совпадение: Лида играет Веру, я – Горского. Почему это Вера Павловна так роли распределила?
Вера: подумайте и дайте мне другой ответ.
Горский: Мы обречены мучить друг друга.
Вера: Я никому не мешаю меня мучить, но мне не хочется, чтоб надо мной смеялись, я этого не заслуживаю, да и вы этого не захотите.
Горский: Шутки в сторону, Вера николаевна, право, нам лучше раззнакомиться.
Подумав, я написал Лиде ответ: «Лида, я не люблю тебя той любовью, которой ты меня любишь. Мне не хочется сделать тебе больно, но я, по совести, не могу дать тебе другого ответа. Хотелось бы, чтоб отношения между нами остались прежними.
Твой друг Даня»
Через час я изорвал ответ и написал другой.
На другой день мы все собирались в Москву на лекцию об Индии. Я особенно аккуратно укладывал и прибирал все. Мне казалось, что делая все как можно тщательнее, я становлюсь достойнее Лидиной любви. Потом, я старательно с мылом вымыл лицо, шею и уши, что случается со мной только в экстренных случаях, убеждая себя, что делаю это из-за неприличия ехать в Москву грязным, на самом же деле, старался только для Лиды.
Было –24°, я сначала, чтобы согреться, по-необходимости, стал драться с ребятами, а потом вошел во вкус и потерял всякую солидность, которой решился придерживаться, по-важности своего положенья. Лида не пришла на лекцию. Тут только я почувствовал, как необходима она мне стала, и не только потому, что я хотел как можно скорее передать записку, но и потому, что она сделалась для меня совсем другой…
Мне очень хочется поговорить с кем-нибудь о Лиде, я даже заговаривал с Итей, Магой, Фросей, но все они говорят о той обыкновенной Лиде, они не знают, что она совсем другая. Итя будет ночевать у Кершнеров, но нечего и думать передать с ней записку; она либо забудет, либо потеряет, либо перепутает.
Сегодня я глупый сон видел, будто мне говорят, что приехала Лида, сильно больная, и лежит в Итиной комнате. Я прихожу туда, а на кровати вместо Лиды лежит какой-то распухший бесформенный кусок протоплазмы. Мага мне говорит, что это Лида так распухла от того, что плакала несколько дней подряд. Я знаю, отчего она больна и отчего плакала. Я сажусь на край кровати и передаю ей свой ответ. По мере чтения, она начинает уменьшаться, принимает свой вид, в конце-концов, делается такой, как была. Она говорит, что я успокоил ее и что она совсем выздоровела.
У меня вчера был кашель, болело горло и было общее одурение, если Лида застанет меня в таком виде… Вобщем, я не хотел. Я никогда не лечусь от простуды, но сегодня я принял аспирин, анисовые капли, ставил горчишники, нюхаю ментол, пускаю в нос вазелин и пропихиваю туда зондом ватки с какой-то дрянью, которую мне принес Сигизмунд, лью туда соленую воду, не выхожу из комнаты, даже утром собирался не вставать с постели, но не выдержал.
//-- 7 февраля. Понедельник --//
Третьего дня, к нам пришел Ростислав Сергеич и сказал, чтоб мы выслали на станцию лошадь за Итей на поезд 4:10 из Москвы. Мне не хотелось ехать, и я предложил ребятам. Сережка Чер. и Валя согласились поехать, но вдруг я сообразил, что с Итей, может быть, приедет Лида, и решил, во что бы то ни стало, отправиться самому. Было довольно трудно уломать Сережу и Валю отказаться, но я сказал, что мне хочется встретить маму, и они отступили.
Я, собственно, не знал, зачем хочу встретить Лиду, но чувствовал себя очень бодро и весело и мне казалось, что я делаю дело. Поезд опоздал, я не мог оставить лошадь и часа полтора сидел в санях. Я отчаянно промерз, и веселья моего поубавилось. Стало совсем темно, когда поезд пришел. Вместо Лиды с Итей приехала какая-то толстая старая педагогша Елена Алексеевна Жанина; меня даже зло на нее взяло.
Потом уж, Итя рассказала мне, что у Лиды был легкий дифтерит, но что сердце ее сильно испортилось: доктор ей не велел даже стул с места на место передвинуть; а я-то мечтал выучить Лиду летом пахать, косить…, все это глупости… Еще я узнал, что Лида решила ехать в Англию, если семья поедет, а семья хлопочет.
К нам Лида приедет через неделю, за ней, конечно, надо будет лошадь выслать. Вышло, что я попал в глупое положенье; сегодня Лиду не встретил, а в следующий раз придется пустить Валю и Сережу. Как бы их устранить? На дежурство назначить, что ли? Однако, если я поеду ее встречать, что я буду с ней говорить? Пожалуй, выйдет и ей неловко, и мне. Итя разсказывала, что разговаривала с ее отцом, он очень милый человек и, притом, меньшевик.
Мне везет: вчера надо было послать за доктором и ездил Валя, значит, в следующий раз он уже не поедет; один соперник устранен; что же до Сережки, то его устранить нетрудно; он сам ни за что не уедет от уроков.
//-- 27 февраля --//
Работы и уроков столько, что целую неделю не мог урвать минутки для дневника. В позапрошлое воскресенье, 13-го, я опять ездил на станцию за Лидой. Сережа был болен, но пришлось воевать с Колькой и Зябликом, которые тоже хотели ехать. Однако, я победил и поехал. Вера Павловна сказала, что двухчасный поезд отменен, а вместо него идет трехчасный. Это оказалось неверно, и я опоздал; подъезжал к станции и увидел толпу народа, шедшего с поезда. Я глядел в оба, но Лиду не увидал, обошел всю станцию, ее тоже нет… Как быть? Если она приехала и пошла по новодеревенской дороге (я ехал через Пушкино), то надо скорей догонять… А вдруг она не приехала и надо ждать следующего поезда? Я поскакал к Новой Деревне, выехал на поле за оврагом, впереди шла кучка людей с поезда, но Лиды не было. Однако, в поле повернуть было нельзя, пришлось ехать почти до Новой Деревни, там я развернулся и вернулся на станцию, дождался следующего поезда, и мне на ум лезли всякие противные мысли и невероятные предположенья. Может, кто-нибудь еще, не Лида написала эту записку, чтобы подвести ее и меня, и попросил ее передать мне, а она передала, не знает, что в ней написано. Случилось то, чего я боялся: я слишком много думал о Лиде и набил себе оскомину этой думой. Самые ее слова уже не казались мне такими прекрасными и искренними. Во-первых, на письме стоит дата: зачем эта официальность? Я отлично понимал, что эти мысли гадки, подлы, эгоистичны, я ни минуты не верил и не подчинялся им, но они сделали свое, они отняли у меня радость, которая была вчера. Я стал думать, что Лида не всерьез меня любит, а так, с пылу, с истерики написала мне записку, а теперь, уж, давно прочухалась и раскаивается в этом, а я хлопочу из-за ничего. Впрочем, я с самого начала поездки был уверен, что она не приедет, и принимал все предосторожности только для очистки совести. Я дождался следующего поезда, узнал, что это последний и порожняком поехал назад. Было темно и скучно: опять я попал в глупое положение, в следующий раз, уж, наверно, у меня отобьют поездку.
В субботу со мной случилось другое происшествие: я колол дрова, какое-то суковатое полено отскочило и ударило мне по носу: я упал, хлынула кровь, хотел закричать, но сообразил, что совершенно не плодотворно, и, вскочив, побежал домой, низко нагибаясь, чтоб не замарать кровью курточку, дома меня уложили, промыли, клали компрессы на нос и на лоб. Боль скоро прошла, но я с трудом дышал и мне казалось, что пудовая гиря стоит на лице, даже прямо на мозгах. Ко мне приходили все, по очереди, и с трудом удерживали улыбку, а Федура, как взглянул на меня, так и покатился со смеху. Я попросил зеркало… «О ужас!» Вместо своего лица я увидел какое-то страшное чудище, вроде изображения «Капитала» на большевистских плакатах: узкие, как щелки, глаза, оплывшие, с сизым отливом щеки, выпяченная красная передняя губа и посреди всего этого – громадный безформенный нос. Я бросил зеркало под кровать; горько, тяжело сделалось мне… Вдруг это так и останется. Но Лида, если она увидит меня? Она, конечно, не разлюбит, но, все-таки, ей будет противно.
//-- 28 февраля. Понедельник --//
Сейчас я еду за Лидой, на этот раз она обещала, наверное. Конкурентов нет; больные и нетрудоспособные: Женя, Коля, Николя, Сережа Черн., Сережа Белый, Гриша, Шура и Валя, и Нина Зотова. Кому же конкурировать? Только все-таки не понимаю: зачем мне нужно встречать Лиду?
Ну, Лида приехала. Я вез на станцию Гришину маму, Леву, который был у меня в гостях, и Итю в санаторию, по делам. Поезд опоздал еще больше, чем мы; я сгрузил пасажиров и остался ждать поезда. Сердце сильно колотилось. Уже почти все прошли, а Лиды все не было. Но вот она появилась на верху лесенки, у подножия которой я стоял. Увы! С Марией Борисовной. Лида искала глазами в толпе и, увидев меня, вся просияла, побежала ко мне, но, подойдя, опустила глаза и торопливо, отвернувшись, пожала руку. Я поздоровался с Марией Борисовной и принялся подтягивать черезседельник, от радости путаясь и не попадая куда надо. Наконец, поехали. Мы заговорили о злободневных вопросах, только когда я взглядывал на нее, она сейчас же опускала глаза. А я глядел на нее почти без перерыву. Мне не верилось, чтобы эта Лида написала то горячее, страстное письмо. Мне казалось, что человек, который любит, не может так пошло хохотать, как хохотала вечером Лида над Валькиным поясничеством.
Сегодня утром я решил обязательно передать записку и именно ту (третью), чем меньше мудрить, тем лучше выйдет. Все, только обязательно, надо решиться…
Сейчас сижу в столовой и пишу дневник, Лида сидит напротив меня: так, что тетрадь в тетрадь упирается. Она делает алгебру и постоянно спрашивает у меня объяснений; я откладываю дневник и объясню ей задачи.
//-- 10 марта --//
Перед отъездом в Дмитров, уже совсем одетый и готовый, я вытащил записку, переписал чернилом, так как она совсем стерлась; но ничего в ней не исправил; мне хотелось передать ее Лиде без свидетелей. Но в ее комнате были Вера Павловна, Вера Николаевна и Мага. Я попрощался со всеми, пожал ей руку, кинул мелко-сложенную записочку, быстро вышел, сел в сани и покатил; мне даже смешно стало, так все было похоже на начало истории.
Мы с Сигизмундом ехали за коровой. Первый день, все было благополучно. В Володкинской школе нас приняли очень радушно: угощали, чаем поили, показывали классы и мастерскую. Там все необычайно уютно и чисто, даже ребята. Особенно поразила столярная: там ребята от 12 до 16 лет делают замечательную мебель и украшают, по образцам художников. Они не получают ни копейки, живут продажей своих работ. На другой день, выехали в 9 часов. Чем ближе к Дмитрову, тем больше пошло гор и оврагов, особенно трудно было переезжать через овраг речки Яхромы. Приехали в Шпилевский совхоз, куда нам был дан ордер. Групповой заведующий, который один нам мог дать корову, оказался в Москве.
Но из Шпилево выехала какая-то браковочная комиссия в другой совхоз Драчево. Управляющий сказал нам, что эта комиссия может дать корову, и мы, покормив лошадь, поехали в Драчево. От скуки, я стал считать деревни и села, которые мы за два дня проехали, насчитал 22. Комиссия нам ничего не дала, но обещала, что групповой приедет сегодня или завтра. Мы повернули назад. Началась оттепель, мы шлепали по лужам в темноте, Рыжий еле плелся. В Шпилево нас положили спать на лавке и на полу в кухне. Групповой не приехал ни в этот день, ни в следующий. Мы скучали, отчаянно. Из книг у нас были только Майн-Рид и Белинский о Пушкине. Белинский что-то в голову не лез, а Майн-Рид надоел, до тошноты. Слава Богу, что хоть люди попались хорошие, и нам не пришлось ругаться.
На 3-й день, групповой приехал, посмотрел нашу бумагу из Мосземотдела и сказал, что, с удовольствием бы, ничего не дал, но что бумажка сильнее его. За невозможностью послать нас к чёрту, он послал в другой Совхоз его группы, Ермолино, в 20-ти верстах от Шипилева. Мы заплатили деньги (3520 р.), так что не сомневались, что получим корову без препятствий.
Но мы, все-таки, победили, поставили и вытащили сани, запрягли Рыжего и доехали до чайной. Там мы дали сена ему и корове, а сами взяли чаю и распаковали остатки провизии. Сигизмунд, на радостях, десять стаканов чаю выдул.
Солнце уже село, когда мы двинулись дальше. Пришлось идти пешком, так-как Рыжий еле ноги передвигал, а от Алешина до дому 18 верст. Мной овладело какое-то тихое помешательство, я автоматически ставил нога за ногу, спотыкался, падал и опять шагал, имея только одну мысль в голове: «Вот, сейчас лошадь провалится, и придется опять бить ее, лезть в снег, вытаскивать корову. А я так устал физически и нравственно, что потерял всякую энергию. Отыскивая какой-нибудь предмет для мысли, не имеющий отношения к дороге, я подумал о Лиде, но только какая теперь Лида, когда у меня болят ноги, голова, все тело, когда Рыжий каждую минуту может упасть и когда впереди еще 12 верст. В Братовщине отчаянная судорога свела мне правую ногу, я упал и был принужден сесть на сани. Рыжий вдруг смекнул, что едет домой, и понесся рысью.
Глава 12
О весна, о весна! Что такое весна?
//-- Даня (взрослый) --//
//-- 22 марта 1921 г. --//
К концу ремонта вернулась мама. Я был бесконечно рад этому и, в то же время, огорчён и испуган. Она была какая-то не та, словно чужая, словно душу в ней подменили. Относилась к нам формальнее, подозрительней. И голос у неё стал другой. Я понял, что тиф глубоко изменил её психику и что облегчения мне не будет. Однако, я напрасно предавался пессимизму. С течением времени, всё больше проступала прежняя мама, привычная, родная. Мамина душа возвращалась вместе с отрастающими волосами.
Она сразу настояла на возобновлении занятий, приняла ещё ряд сотрудников и учеников. Так, поступила к нам Вера Павловна, преподавательница всех искусств. Это высокая, очень худая девушка, лет 30-ти, с длинными тонкими руками и маленькими чёрными глазками, лысоватая, почему всегда, не снимая, носила на голове кумачёвый платочек, из-под которого виднелись перед ушами два тоненьких колечка волос. Была она очень живая и не гордая характером. Девочки сразу стали её звать «Верочкой Палочкой».
К этому времени, в результате маминых хлопот, МОНО выдало колонии сколько-то метров ситца: розового, в полоску и голубого, в крапинку. Из них были сшиты: маленьким мальчикам розовые рубашки, а маленьким девочкам – голубые сарафанчики. Кроме того, получили несколько детских беличьих пальтишек, которые стали носить младшие девочки. Это был единственный дар МОНО за все годы. Всеволод приклеил младшим мальчикам прозвища «полосатые», а девочкам – «киски».
К нам привезли Марину Бурданову, девочку тоненькую, хрупкую, способную ко всяким искусствам, но не ясно, к каким именно. Она производила впечатление очень одухотворённой и потому сразу очаровала маму.
Немного позже к нам приехала другая девочка, сирота, тоже красивая, с большими синими глазами, с тёмными волосами и итальянским типом лица, Ляля. Она воспитывалась в православной семье и была очень набожна.
Алёша, всеобщий любимец, был большой задира и дразнила, прозвал их обеих, а заодно и всех «кисок», «фейно-лилейными», что, по его мнению, означало полную неприспособленность к практической жизни и было самым последним делом.
После долгих и мучительных раздумий, педагоги решили удалить из колонии Костю. Он принял изгнание без огорчений, даже весело. Наша кладовая помещалась в передней, парадный ход был забит досками. На прощанье, Костя сговорился с деревенскими парнями за долю в добыче: указал им лаз. Они ночью взломали дверь и вывезли продуктов и одежды на несколько сот тысяч рублей. Поймать никого не удалось.
Вместо изгнанного Кости приняли сразу двух Костей, по прозвищам Большой и Маленький. Большой был великоват, но по учёбе отстал и вполне подходил в нашу группу.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 22 марта 1921 г. --//
Полгода я не писала дневник. Три месяца я болела тифом, три месяца совсем не было досуга от зимней учебной страды. Все ждала разгрузки, чтоб описать пропущенное. Но вижу, что до окончания учебного года не дождусь. А, между тем, каждый день так богат! Жалко пропускать живые образы. Сегодня я нездорова; не дежурю и решила воспользоваться свободным временем, – относительно свободным, потому что стук в дверь моей комнаты раздавался сегодня несколько десятков раз. Был покой только во время урока дикции в библиотеке и лекции о предстоящем затмении.
Расходясь после дикции, все декламировали разные места из разучиваемого стихотворения: «О весна, о весна! Что такое весна? Смерть над миром царит, а над смертью любовь». Они будут исполнять это в многоголосой декламации.
Надеюсь, что и пропущенное опишу, когда будет можно. Пока скажу только, что, в общем, на мой взгляд, за это время у детей очень обогатилась душевная жизнь, выросло чувство близости, сознание ответственности.
//-- Даня --//
О занятиях. Мама, кроме истории братства, начала ещё два предмета, совершенно невозможных в советских условиях: историю религий и историю утопий.
История утопий была задумана, как обзор мечтаний лучших умов человечества о социальной справедливости. Познакомившись с целым рядом таких мечтаний, мы должны были разобраться, что в их утопиях «утопично», а что реально, к чему нужно и стоит стремиться и при каком строе человечество получит наибольшие возможности духовного развития. К остальным предметам у разных ребят было разное отношение. Но история утопий, начиная с Фомы Кампанеллы и кончая А. А. Богдановым, увлекла решительно всех. При этом, не был забыт и Маркс. В научном коммунизме, как в одной из утопий, мама тоже постаралась выявить рациональное зерно.
Мага преподавала историю. Она начала с Индии и чересчур подробно остановилась на разборе «Махабхараты» и «Рамаяны». А так как историю религий мама тоже начала с индуизма, то мы были пресыщены событиями, происходившими на поле Курукшетра, которые причудливо переплетались с прозаическими событиями нашей рабочей жизни. Если бы надо было изобразить эмблему жизни колонии в то время, то на щите её я бы нарисовал царя Дритараштру и кота Которашку.
Весной к нам пришёл новый сотрудник – Олег, сводный старший брат Маринки. Высокий, красивый юноша с чёрными кудрями, он обладал всеми талантами и добродетелями. Рисовал, писал стихи, самоучкой играл на рояле и даже импровизировал, знал математику и физику и брался преподавать их в младшей группе, был начитан. Он изучил все философские системы, был последовательным вегетарианцем, даже обувь старался носить вегетарианскую, и мечтал о безлошадном, мотыжном земледелии. Он был строго целомудрен, никогда не допускал в разговоре каких-либо грубых, не то что бранных, выражений. Когда у нас начинались танцы, он уходил, считая это занятие неприличным. Олег был изобретателем, то есть, умел конструировать и строить самодельные машины: картофельную тёрку для изготовления крахмала, картофелесортировку, чигирь для поливки поля в засуху, наблюдательную сторожевую вышку, овощехранилище на 2000 пудов овощей и картофеля и, наконец, избу для себя и ещё двух человек, в общем, Леонардо Давинчи. Очень практичным его вкладом явилась сконструированная им печь на 200 кирпичей с духовыми камерами, вокруг которых лабиринтом извивался дымоход. Печь была в рост человека и называлась «бегемот», очень экономна и хорошо держала тепло. Я тоже научился выкладывать печку. Бегемоты, поставленные в нескольких комнатах, улучшили их климат. При большой серьёзности, Олег никогда не отказывался принять участие в подготовке наших праздников, внося в них дары своего таланта и мягкого юмора. Его сочинение – шуточная опера «Фауст». И таких его произведений было не одно, некоторые в соавторстве с его матерью, хорошей певицей, музыкантшей и композитором, впоследствии ставшей нашей преподавательницей музыки и пения. Она поставила у нас много детских опер собственного сочинения, была душой колонии, любимой всеми: и детьми, и взрослыми.
Из новых ребят мы приняли зимой двух «церетеллят» – младших братьев известного артиста Камерного театра Николая Церетелли, Жоржа и Валерия. Они, каким-то образом, были наследниками эмира бухарского, их полная фамилия была Церетелли-Мансур-Мангит. Впрочем, они ни в малой степени не претендовали на бухарский престол. Они были высокими брюнетами с типичным оливковым цветом лица, выдававшим их грузинско-узбекское происхождение. Лицо младшего, Вали, было весьма миловидным. Он был ловок, игрив, недисциплинирован, во всех случаях, предпочитал женское общество, в котором играл роль эдакого Керубино. Мага взяла над ним покровительство, стараясь сделать из него человека. Но это не имело успеха. Она не была педагогом, а Валя был неподатлив. Жорж был некрасив, косоглаз, но спокойный и уравновешенный скромный мальчик.
Последним нашим приобретением за эту зиму была Тоня. Её роль в дальнейшей истории колонии была ужасна. Если жизнь в Пушкине представляется большинству участников как светлый, радостный период нашего существования, то Тоня играла роль демона, вселившегося в самую душу колонии и систематически отравлявшего существование всех нас.
Тоня Павловская была дочерью профессора. По её словам, родители били её, плохо обращались с ней, постоянно наказывали. Когда она подросла, она стала посещать церковь, настоятель которой, отец Иоанн, создал религиозную общину с чрезвычайно строгими правилами. Тоня стала экзальтированной последовательницей этого вероучителя. Родители, которым она надоела, попросту, выгнали её из дому. В это время с ней познакомилась Мага и приняла в ней участие. Приехав к нам, Мага стала хлопотать за Тоню. Она говорила, что ей совершенно некуда деться, а её тяжёлый характер исправится, под влиянием нашего здорового коллектива.
Мама решила взять Тоню на испытание. Была она нехороша собой: узкие всегда опухшие глазки свинцового цвета, очень низкий, словно срезанный лоб, одутловатые щёки, выпяченные губы, широкий нос.
Месяц испытания Тоня держалась сравнительно хорошо. Она, добровольно, принялась за приведение в порядок нашей библиотеки и занялась этим очень усердно. Как всегда в таких случаях, после испытательного срока, когда человек привыкает и, вроде, становится членом коллектива, кажется очень жестоким его отправлять на все четыре стороны. И, в этот, раз мы проявили малодушие: с тяжёлым сердцем, с большой неохотой, но проголосовали за принятие Тони в колонию.
//-- Лидия Мариановна --//
На Даню легла вся тяжесть распорядительной части, назначения и т. д. Другие от этого отказываются. Он научился делать это твердо и весело. Все прорехи в работе затыкает собой. Когда он встает утром за чаем и громко говорит: «Ребята! Надо распределить работы», – сразу вливается что-то крепкое. Ему верят и любят его.
Сегодня, проходя через залу, когда там старшие (в седьмой раз за зиму) перебирали семенной картофель (у младших не хватает внимания на это), я слышала такой разговор. Играли, видимо, в интуицию. Нина Белая говорила: «Николя – это красное солнышко, Даня – ветерок». Фрося: «Какой ветерок! Это целый ветрище…» Нина горячо: «Нет, он – весенний ветерок. Вот откроешь окно, и пробежит легкий, и все зашевелит!»
Снизу доносится музыка. Вероятно, танцуют. Интересно, устояли ли Ира, Ляля и другие, не желавшие танцевать во время Поста.
Теперь уже кончился праздник внизу. Но не без драмы, Ира и Марина, которые близко к сердцу принимают Пост, не выдержали и плясали. Теперь им тяжело. Днем, еще за чаем, Ира обличала других, а Мага ей объясняла, что это совсем не стыдно для тех, кто это не считает стыдным.
Прошло уже ежедневное чтение Евангелия в большой комнате мальчиков. Это ребята затеяли в мое отсутствие, с началом Поста. Вчера Марина опоздала и грустно простояла в коридоре, боясь помешать чтению. Читает Мага. Потом, я у маленьких девочек прочла короткую молитву, одну из трех, которые я чередую, это они сами просили, месяца два назад. Когда они лягут, я обхожу их в темноте. Так крепко обвивают шею тонкие ручки. Некоторым шепчу два слова. Потом становлюсь у двери и, помолчав, говорю молитву. Пробовали они петь после этого «В минуту жизни трудную» или «Был у Христа младенца сад». Но выходило нескладно, отложили до времени.
Потом иду в комнату, где с большими девочками Фросей и Тоней, с кухаркой Дуняшей (18 лет) спят маленькие Наташа и Ляля – новенькая (все хорошо сжились). Эти любят, чтобы я в темноте молча крестила каждую из них.
В остальные комнаты только заглядываю, в каждой говорю тихонько в темноту: «Спокойной ночи!»
Теперь весна. В свободное время ребята норовят выползти на крышу. Один раз там был даже русский урок. Положим, отвлекались. На земле-то снег еще не стаял. Боюсь, все же, пускать младших на крышу большого дома. Не доверяю их осторожности, предлагаю им крышу низенькой, одноэтажной пристройки, не уверены в ее прочности. От весны весело, а иных тревожит тоска.
//-- 23 марта --//
С раннего утра до поздней ночи сменялись у меня люди – большие и маленькие, и никому нельзя сказать: «Уходи». Всем нужно, так нужно… Побыть с собой – какая это редкая удача. Прошла лекция, собрание. В Сереже, верно, буря, трудно ему себя усмирить. Еще, сегодня отказался дать сапоги Николе для работы с дровами. Я пришла, спросила: «Может ли это быть, Сережа?» – «Да нет, он меня не понял». Потом обвинял Николю в «ябеде». Когда улеглись, я зашла в комнату Сережи и через перегородку попросила Валю давать свои сапоги, когда он в доме, Всеволоду. А то он уже слег от вечно мокрых ног в лаптях. Валя обещал. Сереже это было, вероятно, ударом. Теперь надо с ним быть мягкой, чтобы справился с собой.
Фрося (18 лет) рассказала про Федюшку. Он проиграл ей пари и должен был обещать не подставлять ей подножек, и не хлопать по спине. Вечером он ей сунул записку: «Милая Фрося, я очень постараюсь, но не уверен, что удастся; это очень трудно». Он дал ей прочесть свой дневник (сам едва пишет). Там сказано: «Как хорошо всех любить. Я люблю всех, всех… И школу нашу люблю. Нет, все-таки не всех. Есть несколько, которых я не люблю. Не то, что не люблю, а – не очень. Но я постараюсь и их любить крепко».
Данино предложение об исключении Сережи Черного из работ принято всеми при воздержавшемся Сереже Белом, переизбран тот же сельхоз и, по его просьбе, прибавлен еще член: крестьянская девочка Нина Скотникова, из младшей группы.
Утром уезжает Сигизмунд. Всем грустно, особенно его «фатеристам» (от слова «фатера»), Феде и Васе. Федюшка плакал.
//-- 24 марта --//
Сережа Белый повеселел. Чтение утром было примиряющее: из Тагора «Жертва песней». Особенно, повеселел после урока по истории религий. Сговорился с кем-то встать в 4 ч. утра и идти в лес пилить, пока снег еще слегка замерзший.
Тоня 3-й день не ела, на уроки не ходила, но библиотечку разбирала с головной болью. Уговоры не помогли. Вечером я ей сказала ласково: «Ты думаешь, у меня твоя голова не болит? Зачем ты меня мучаешь? Вот, у тебя опять голова горячая, прилив крови. Наташу обидела, разве ты бы сделала это, если бы была здоровой?» Оказывается, Тоня тут же побежала к Маге и попросила каши.
Федя и Вася затосковали без Сигизмунда. Федя просит, чтобы с ним занимались все лето, все свободное время, только бы догнать младшую группу. Он у нас один на уровне 1-го класса. В начале года не очень-то тянулся к занятиям. Он – законченный мужичок. Все эти дни ездит к колодцу, добровольно, с ребятами, которые по воде дежурят. Неутомим в работе и сноровист, но подвержен тоске. Иногда умереть хочет.
Вася – тоже мужичок, самостоятельный, обожает скот и хозяйство. Трудно впервые втягивался в регулярные умственные занятия. Удивительно развился за зиму. Но теперь, видимо, устал. Для всех, кажется, назрел отдых.
Урок анатомии был у меня без стержня и потому вял. Урок истории религий был о Нагорной проповеди. Очень напряжен. Было внимание. Были обе группы. Говорила Берта о том, не лучше ли любить немногих, чем стараться любить многих. Даня говорил o том, неужели незаконно убийство злодея в защиту слабых. Тоня почти молчала, хотя у нее удивительная интуиция и продуманность в этой области, казалось, что голос ее дрожит. Она все больше ко мне привязывается и, как все у нее, это делается с мукой.
Занимались у девочек, по просьбе Наташи, которая больна. Сидели на кровати, стульях, на ковре. На днях, когда я, по болезни, на уроке общественности, лежа в своей комнате, проводила беседу, ребята так густо заполнили пол и все углы, точно переселенцы на пароходе. Я в столовой читаю только анатомию, иногда французский. Для остального предпочитаю уют.
Удивительная энергия Варвары Петровны. Каждую неделю она приезжает с мешком книг для себя и детей, около полпуда, достает их в разных библиотеках и у частных лиц. А силы ее слабы.
Глава 13
Мишутка и Наташонка
Вчера утром у нас прибавился член колонии. Не было 6 ч. утра, когда я снаряжала в кухне едущих в город: кормила, осматривала одежду, давала наставления. Вдруг слышу сзади себя, снизу тонкий голосок: «Здравствуй!»
Гляжу – это мой племянничек, Миша, 9 лет. «Мишенька, ты один? Откуда? Почему?» – «Мне надо сообщить маме одну вещь». – «У нас мамы нет». Тогда в его глазах блеснули слезы, но он справился. Мальчик прошел один, ночью, 14 верст по незнакомой дороге в весеннее половодье. Когда он выбился из сил, потому что болел живот и коленка, то попросился ночевать в избу. Во вторую – его пустили, положили на печь, да ночью старуха, прозябши, согнала его на лавку. Его изъели клопы. Когда он услышал дальний свисток поезда, он испугался, как бы мама не ушла без него, и потихоньку вышел из избы. Как он нашел дорогу, по которой никогда не ходил, трудно сказать. Единственный встретившийся человек послал его в обратную сторону, но он пошел… до перекрестка с новым шоссе. И вот, проблуждавши еще много по боковым дорожкам, он у нас, тоненький, бледный.
«Мишутка, признайся, в глубине души было жутко, когда ты шел лесом?» – «Нет, мне было не до жуткости от радости». – «О чем?» – «Я все думал, вот сейчас я увижу маму».
//-- Даня --//
Он пришёл за 14 километров искать своих родителей, которые уехали на работу в Москву и уже два дня не возвращались. Он думал, что родители у нас. Но у нас их не было. Мама сразу догадалась о причине их отсутствия. И действительно, вскоре подтвердилось, что оба они были опять арестованы прямо в городе, на работе. Пришлось взять в колонию, на правах членов маминой семьи, не только Мишу, но и Наташонку с няней Анютой.
//-- Лидия Мариановна --//
Мама его не скоро вернется, и папа тоже. Это мы уже узнали, но он не знает еще. Его покормили, переодели, натерли ножки, мокрые полсуток, а спать он не захотел, через час он уже смотрел, как Женя топит печь, а Вася кормит кур; потом ездил с Сережей Белым за водой, стоя с ним на санях и держась за его плечи; потом, закинув за плечо топор, поехал с Всеволодом в лес. Он явился под конец урока анатомии, потом слушал историю и очень нас одобрил, после обеда он, лежа с Федюнькой на постели, читал ему «Принц и нищий». Он все требовал себе определенной работы. Но около 5 ч. совсем побледнел… и, свернувшись калачиком на кровати под моим полушубком, заснул. Хотя я стаскивала с него мокрые башмаки, мальчик не проснулся. Только глубокой ночью, когда я его окликнула, оказалось, что он не спит. Ему было холодно. Я стала вытаскивать из-под него одеяло, чтоб его укрыть, и нащупала, что вокруг его головы оно все мокрое – с обеих сторон – от слез. «Мишенька, родненький, постарайся еще уснуть». И он ответил молодцевато: «Еще как усну…, не добудишься». Я ему добыла два кусочка сахара. Они аппетитно захрустели у него на зубах, и он, действительно, заснул.
Утром, умываясь, он меня просил: «Расскажи, как душа рождается много раз. Папа с мамой говорили про это что-то нехорошее, а меня заинтересовало. Мне это представляется вот как: точно грузовик приедет, скинет свой груз в склад и едет в другое место за новым грузом».
Должна признаться, что это самое… представление о перевоплощении, какое я слыхала.
Днем после множества поступков: лазанья по крыше, чтения и пр. он попал в мои руки в бане. У него и ссадины, и глубокие порезы, и болезненные лишаи. Тут мы снова разговорились.
«У вас тут хорошие дети, и я смогу среди них стать хорошим. А там были шалопаи, и я был с ними шалопай». Я представила себе ясно, как эту фразу говорит Саша, его отец.
Теперь он спит, мой маленький…, за которого так щемит сердце.
Все спят, кроме Шуры и Кости Большого, которые… списывают продуктовый отчет. Рано утром Алеша понесет его на станцию нашему «ходебщику».
//-- Даня --//
Взяли в колонию и младшую дочку Лены и Саши – Наташонку вместе с няней. Наташонке исполнилось 3 года, настоящая фарфоровая куколка, крохотная, даже для своих малых лет.
Миша питался с колонистами в столовой, а няня Анюта с Наташонкой – в своей комнате. Анюта была настолько стеснительна, что не могла себя заставить приходить в столовую, когда там были колонисты. Поэтому она посылала Наташонку. Еле видная от пола, с тарелкой в тоненьких ручках, она, подходя к дежурным, говорила: – «Вторлого на двоих».
За арестом Гельфготов последовал обыск в колонии, главным образом, в комнатах сотрудников. Мама успела спрятать свои дневники, хотя в них ничего предосудительного не было, а больше брать было нечего. К тому, же чекисты были так удивлены предложенным им обедом, что не очень усердствовали.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 23 марта, 12 час. дня --//
Вчера я не прощалась с Тоней и Наташей (они были одни), за то, что они не начинали раздеваться, когда другие улеглись уже. Сегодня Тоня пришла жаловаться, что она тревожно спала из-за меня. Я говорю: «А я, все-таки, не буду с вами водиться. Не люблю таких канительщиц». Поговорили и помирились. Но заснуть, как я – было собиралась, мне не удалось. Вечером пишу дневник, когда все лягут, утром встаю за час до других, ради своей духовной работы. Приходится днем отсыпаться во время второго и третьего уроков, если в них не участвую.
Сегодня перед уроком я услышала оживленные голоса нескольких мальчиков и Маги. Думаю, что они там затевают? Через несколько минут приходит Сережа Черный и рассказывает, что сейчас начинался пожар в уборной. Загорелся керосин в лампе, пламя взвилось до потолка. Едва залили…, обыкновенно, не взволновало. Это с осени уже 9-е начало пожара.
Третьего дня, у нас обыск был, и то не было заметно ни малейших следов волнения, по крайней мере, внешне. Продолжались уроки, обедали вовремя, гуляли. Узнали об обыске старшие во время урока. Вера Валентиновна спрашивает: «Как нам на это реагировать?» Помолчали, потом Коля предложил: «Никак». И все с ним согласились. Фрося весело подавала обыскивавшим обед.
Сегодня, после русского у младших, Вера Валентиновна опять приходила спрашивать, как ей быть. Все ей кажется, что она не нашла с ними настоящей линии. Какого ни начни читать писателя, обо всяком, – если взять глубоко, – надо такое затронуть, до чего они еще не доросли. Больше других можно останавливаться на Некрасове, Никитине, Кольцове.
Старшие в это время рисовали Сережу. Комната не топлена, поэтому он был в одежде, а не в одних трусиках, как всегда, когда позируют. Мы-было сомневались, допустить ли голую натуру, но присмотрелись к детям на уроках, и убедились, что они совершенно спокойны и поглощены художественной задачей. Даже и для житейских отношений пригодится эта привычка бесстрастного отношения к телу, позируют только мальчики. Тоня не рисует, чтоб иметь возможность сколько-нибудь уделять на свои религиозно-философские занятия. Да, еще Гриша считает себя безнадежным. Надо навести его на мысль: использовать это время как-нибудь в связи со своим стихотворством. У остальных рисование идет отлично.
Третий урок был общий для обеих групп – дикция. Разучивают для коллективной декламации былину «Соловей Будимирович». Литературно, они ее проходили как иллюстрацию к курсу истории. Былина звучит красиво. Вот, я слышу Данин выразительный голос: «Сапожки у дружинников червленные». Сережа Белый подхватывает очень по-русски: «Серебряными бляшками обитые», – потом раздается дружно весь хор. Ребята говорят, что коллективная декламация им дает больше радости слияния, чем пение.
Прошел обед с неизменной пшенной кашей. Теперь уже всякий из ребят, выходя из-за стола, говорит: «Спасибо всем». Прошел и свободный час. Девочки лазили на крышу. Миша установил в саду солнечные часы, как в его прежней школе.
Теперь у старших русский урок о Пушкине. Младшие девочки делают дело, которое высмеяли бы в другое время: дергают из брезента нитки и скручивают их. Младшие мальчики носят дрова, которые колет Всеволод. Мне приходится и теперь, и утром, то и дело ходить к ним и запрещать таскать непосильно много. Этим грешит большинство и мальчиков, и девочек. Из моего окошка все видно. В данное время Берта пытается колоть дрова, а ей нельзя после операции. Из нее бы вышла отличная коровница и неподражаемой грации танцовщица, мужественной манеры, настоящий «герл скаут». Жаль, что у нее такой прямолинейный, негибкий ум, она мало разбирается в литературных и исторических явлениях. Ясны и очень интересны для нее вопросы этические. Она любит рассказывать о себе и своей семье; делает она это эпично, но очень уж длинно. Ну, вот, ребята разошлись, а она пользуется моментом, принимается колоть. Придется крикнуть в форточку.
А возле меня сидит Мишенька, отдыхает, смотрит картинки в «Истории русского искусства» Никольского. Он живо отзывается на старинные миниатюры и орнаменты. Делает очень интересные предположения, вспоминает прочитанные сказания.
Звонят чай пить. Надо кончать.
//-- 1 апреля --//
Сегодня у нас начались сельские работы. Раскапывают заваленку и расчищают место под парник. Это совпадает не совсем удачно с началом каникул, но делать нечего: и то, и другое диктуется условиями сельского хозяйства. Очень охотно принялись копать. Вид уже весенний, поскидывали куртки. А заниматься устали. По окончании двух недель, думаем, возобновить занятия, часа по 2–3 в день, чтобы закончить курсы. Есть предметы, которые дети хотели бы продолжать все лето: литературу, общественность, религию и всеобщую историю, если Мага отдохнет и у нее перестанет болеть голова.
Сейчас у меня была Тоня, читала свое сочинение на религиозные темы. Говорит, ей страшно, когда она пишет, а не писать – голова лопнет. Я ей присоветовала делать только заметки и освободившееся время употреблять на размышление и чтение.
Что-то она заинтересовалась своим туалетом. Просит разрешить на лето сшить себе костюм мальчика. Не могу позволить: «Надо считаться с отношением населения». Вообще, лишнее, хотя, возможно, ей надо действительно, как она говорит, только свободы при лазанье. Много горя сулит ей всякое помышление о личном счастье. Судьба отгородила ее некрасивостью и отсутствием обаяния… Есть и другие мотивы против переодевания, но об них лучше не говорить.
Перед ней была Лида. Я с ней разбирала главу Евангелия, о которой был вчерашний урок. Скоро ли она освободится от убеждения, что Христос был бы в наше время за смертную казнь.
По утрам, эти дни читали из Кришнамурти о распознавании. Даня уже вторую неделю не ходит на чтения. Он предупредил меня. Говорит, что он ничего не стал переживать, что нехорошо бывать там бесчувственным. – «Вероятно, весна. Она выкидывает неожиданные штуки». Не хочется ему учиться, пристрастился к одинокому чтению.
С чтениями старших по вечерам у Веры Павловны приходится опять воевать. Дочитались Ибсена, залпом, до того, что после чтения «Росмерсгольма» половина не спала, кто был в прострации, девочек отхаживали, как после угара. Они, наконец, согласились больше пока Ибсена не читать. Старшие сели читать Метерлинка. Я запротестовала: как после Метерлинка возить воду, пилить дрова, шить матрацы? Ведь это после запоя так опохмеляются пьяницы. Я ушла, они приуныли.
//-- 3 апреля --//
Весна. Темно, пишу ощупью. Теперь у нас есть лампы и керосин, но нет стекол. Мишутка лежит и болтает. Вчера у него болела голова. Я спросила его: «Хочешь, я попрошу Шуру рядом не стучать?» – «Нет, говорит, если стучит, значит ему надо стучать!» Он очень усваивает все, что слышит, применяет индивидуально. Очень осторожно берет молоко, сахар, как бы меня не лишить. В то же время, любит быть на виду, жаден до похвал. Вся колония узнала, что его родители арестованы.
//-- 6-е апреля --//
Не получаются каникулы. Приходится работать всем, кто не уехал и не болен. Сами хотят. Время горячее…, тычутся во все стороны в поисках плугов, ездят и ходят за 30 верст достать 12 фунтов семян клевера. Расплетают морской канат и скручивают волокна в бечевки, чтобы плести маты. Также из брезента добывают нитки для шитья. Очищают двор от кирпича, бревен и мусора, которые побросали ремонтные рабочие. Возят воду на громадном, тяжелом полке, и все в этом роде. Но не унываем, выкарабкиваемся.
Николя ходил за клевером, вернулся быстро, натер себе кровавые мозоли, но пришел веселый, умильный. И в семье нашей Нины Скотниковой ему очень понравилось, и к родственникам их заходил, остался доволен: «Глаза, – говорит, – у них у всех голубые, смотрят прямо в глаза, как все равно маленькие. А у деда-то лысина, во всю голову, вот, право-слово». Поразила его и красота природы: «До чего красиво, до чего красиво, ну, прямо, нарисовать нельзя лучше, и идешь, идешь, откуда только силы берутся!» И ни малейшего налета интеллигентщины. Все также прост, неуклюж, также сияет добротой и радостью. Трудно поверить, что этот мальчик когда-то ловил рыбу, втыкал им иголки в глаза и пускал в воду. Он от нас еще ни разу не ездил домой, все, по его мнению, дела не пускают. А дома такая же тишь, какая в его глазах, до 9 лет, говорит, не знал, как сердятся. Это в крестьянской-то семье… А, все-таки, иголки в рыб втыкал.
Федюнька рассказывал Фросе, как ему больно, что старший брат его, Сережа Белый, за обедом часто заявляет неудовольствия, что мало каши или масла, и что другие над Сережей подсмеиваются. Федюнька стал садиться рядом с ним и потихоньку перекладывает из своей в его миску.
На днях мы ехали с Мишуткой мимо тех мест, где он блуждал тогда один, ночью. Он рассказывал, как было красиво: «Лес весь был луной освещен, это лучше, гораздо лучше, чем днем». Очень, уж, предприимчив. То из пруда, из полыньи плот вытягивает, то в лес уйдет, то в купальне приютится. Боязно за него. А выдержки нет, и рассеянный. Сегодня увлечется, завтра забудет.
Глава 14
Даня и Лида
//-- Лидия Мариановна --//
Прибежал сейчас Даня, хохочет, у самого палец весь в крови… Рассказывает:
– Потешил меня Федюнька. Пришел, говорит: «До чего я хочу зарезать кого-нибудь. Одну бы девочку зарезал. Я бы так хотел, чтоб общее собрание постановило, так я бы зарезал. А то, хоть кого».
Даня отвечает: «Зарежь меня!» – «Нож тупой», – «Возьми острый у меня в ящике». Взял. – «Ну, режь. Начинай с руки». – «Нет, руку не хочу, а палец порежу». И порезал. Потом говорит: «Теперь, ты мне режь». Даня пришел на перевязку и хвалит Федю: «Молодец, сказал и сделал. Стоит того, чтобы и его порезать». – «Данька, – говорю, – ведь ты большой. Чего он начитался, Федя-то? Неужели Байрона?» – «Нет, только Шиллера». – «Да, что за девочка? Он видится с одной Фросей». – «Или Ирка его подразнила?»… Даня предположил: «Не роман ли?» – «У Федюньки?» – «Это болезнь заразительная, но не на все возрасты». Данька убежал без оглядки. Это ему не в бровь, а прямо в глаз.
Федюньке я за обедом сказала на ухо: «Когда тебе захочется кого-нибудь резать, возьми колун, иди колоть дрова. Помогает».
Он смутился. А про Даню придется много рассказывать. У него идет не роман, а развитие любви, замечательное, по простоте и сосредоточенной силе, на глазах всей колонии, обычно болтливой, но, на этот раз, безмолвно благожелательной. И не хочется об этом писать, очень лично, и сами они так целомудренно молчаливы. Но, слов из песни не выкинешь, и слова благозвучные. Лида любит его с осени, но вида не подавала. Только иногда вздыхала и спрашивала, прижавшись ко мне: «Что мне делать?» Недавно, рассказала Маге, советовалась, потом – мне. Уезжая после дифтерита, оставила Дане письмо. Все рассказала. Говорила Маге, что без ясности не может вытерпеть. Долго пришлось ей оставаться в Москве. Несколько раз назначался ее приезд, но здоровье не позволяло приехать. Даня каждый раз ездил ее встречать. Ничего он мне не говорил. В день получения письма писал дневник до глубокой ночи, и теперь – чуть что, сейчас – за дневник. Наконец, она приехала с попутчиками, и поговорить не удалось. Урывками он не захотел. Через 3 дня надо было ему ехать за коровой. До последнего дня – ничего. Она была удивлена, оскорблена… Уезжая в Дмитров, он передал ей в последнюю минуту письмо. Он писал, что любви не чувствует, но очень дорожит дружбой и, если можно, просит ее сохранить. Когда он вернулся, отношения их сложились просто, по-товарищески. Он был внимателен к ней и, видимо для всех, стал, вообще, мягче. Она то радовалась, то мучилась, но всегда была сдержана. Как больная, она могла часто уединяться, а временами была и, действительно, в изнеможении от силы любви и тоски. Спасал ее лес. Она проводила там подолгу каждый день, среди тишины и белизны, и все удивлялась, сколько света и мудрости может он дать. Она приучила себя к мысли, что ей ничего от него не надо, и всеми силами работала над переплавкой своей любви в чувство отрешенное, бескорыстное.
В это время она со мной и поделилась; ей казалось неестественным, чтобы я не знала. Я старалась, как могла, укрепить в ней отрешение к бескорыстной, духовной и хорошей дружбе. А в Дане шел свой процесс. Как-то, он сказал очень серьезно: «Можно довести до своего сознания все, что есть хорошего в человеке, которого хочешь полюбить, постараться вникнуть в него и затем ждать, пока чувство само созреет».
Много нитей связывали Даню и Лиду, притяжение усиливалось. А Лида стала молчалива, освободилась от своего «brou-ha-ha» (как называет ее мать), стала красивее, тоньше лицом и оделась красиво, очень скромно и стильно (по совету Веры Павловны). Маринка дразнит ее, что у нее «святые глаза».
В последние дни пройдена еще одна ступень. Они сидят уже не только рядом, а прижавшись, и когда Лиду потрясает чтение, она прячет лицо за Данино плечо. Она бледная, в строгом сером платье, со светлыми косами и черной бархоткой над лбом, он – румяный, черноглазый, кудрявый в розовой рубашке, сапогах и полушубке на одном плече, оба, скорее, грустные или серьезные и удивленные, чем радостные. Никто не показывает вида, все с ними бережны и как-то уважительны. Так это все у них просто, точно у дикарей или богов.
Почему же я молчу? Ведь внешняя сторона может формировать развитие чувства, может его даже замутить. Ведь может родиться тревога разных оттенков вокруг них.
И все-таки я молчу. Сколько дней я думала о том, чтоб поговорить с Лидой или с Даней, но чувствую остро какой-то запрет. Мне казалось, что Лиду коробит каждое мое упоминание о нем в ее присутствии. Она хотела бы, чтоб ни в чем не сказывалось, что он мне ближе других. Хотела просить поговорить Магу, она не едет из города, а Лида завтра утром уезжает на неделю. Сам разговор об этом заденет их стыдливость или гордость. Может быть, написать? Думала об этом, раскрывая Евангелие, и раскрыла на странице, где: «Не бывает от хорошего дерева плода худого». И не посмела. Как судить такое большое и хрупкое? И достаточно ли я теперь светла и безлична? Я решила не портить им последних дней. Может быть, в ее отсутствии я напишу Дане свой совет, если он не придет поговорить. Загляну тогда в себя. Я, вообще-то, эти дни отяжелела и потемнела, и мало уже могу помочь.
Сегодня после обеда зашла в Данину комнату, забыв постучаться. Он лежал ничком на кровати не то в отчаянии, не то в капризе, а Лида стояла за шаг от него на коленях, объясняла и убеждала в чем-то. Может быть, это по поводу ее отъезда на неделю. А, может быть, о грозящем ей отъезде с семьей в Англию. Но теперь уже, по-видимому, все сказано.
Было Благовещение, за завтраком Даня объявил, что работают только желающие. Когда я к ужину вернулась из деревни со схода, оказалось, что работают все.
Вечером Фрося затеяла игры и увлекла ими на несколько дней. Открылся сезон беганья на лугу, за сараями.
Теперь очень оживленно встречают возвращающихся, хотя не всех равно. Магу встретили так, что чуть с ног не свалили, вечерком мы с ней лежали, рассказывали про дни прожитые врозь, и так как ребята играли, нас потревожили всего 7 раз. Не мог же Васятка не принести нам показать свеженькое яичко, когда он его в руки поймал: курица его на жердочке сидя снесла.
Сейчас хочу идти в поле. Прошлогодний наш сеятель, Фрол Николаевич, вышел сеять нам клевер от руки.
//-- 13 апреля --//
Я в Москве. В колонии мало ребят, а время крутое. Даже Даня просрочил в Москве 2 дня. У нас весна, несколько мальчиков затеяли строить домик в лесу. Мне об этом сообщили потому что возник вопрос, можно ли употребить лошадь, чтобы перевести несколько бревен. Еще бы! Я понимаю, какое это счастье! В наше время, закружилась бы голова от такой перспективы. Но, вообще, это – секрет!
//-- 18 апреля --//
Через неделю годовщина школы. Стоит такая же пора, как в дни нашего переезда сюда. Уже забегали ребята и я босиком. Сегодня на работе трое мальчиков скинули рубашки. Все свободное время на лодке и плоту. А под кусточками еще кое-где виден снег. Листьев нет, сегодня только стали проглядывать первые, на березках, но чудесные нарядные пушинки на иве, ольхе, вербе и тополе. Носят мне их столько, что некуда ставить. И ночную фиалку уже одну принесли. Небо ясное. И немало горя сулит земледельцам эта безоблачная ясность.
Глава 15
Сверху до пояса и снизу до пояса
//-- Даня --//
С весной остро встал вопрос о купанье. После тяжёлой работы и весёлой возни нам страх как хотелось выкупаться. Но начало сезона ещё не было объявлено. Мама заявила, что она его объявит, только когда градусник в воде дойдёт до 16º. Он, проклятый, никак не дотягивал. Уж мы его трясли и вверх ногами переворачивал…, никак! Раз, я дотряс его до 15,5, пришёл к маме, говорю:
– Не будем мелочиться, полградуса погоды не делает.
– Нет, цены государственные, здесь не базар, я не торгуюсь.
Что ты будешь делать с такой принципиальностью! Мы приняли контрмеры. Взялись чинить, конопатить лодку. Но ведь, отремонтировав, её надо испытать. А если испытывать, особенно вчетвером, то (если раскачать) она может и перевернуться. Но ведь … это авария, катастрофа, тут уж ничего не пропишешь, надо спасаться вплавь!
Ещё лучше это удавалось с плотом, когда на него вставали не двое ребят, которых он мог выдержать нормально, а 5–6. Он накренялся, и… все с шумом и смехом кучей летели в воду. Вскоре, мама вынуждена была запретить катанье на лодке и на плоту. Но разрешила мыться на пруду до пояса. И тут ребята изобрели способ:
– Мы сверху до пояса и снизу до пояса.
По мере сил, обманывали маму, пока градусник не добрался до 16º.
//-- Лидия Мариановна --//
У нас украдены плуги и борона, получить нет шансов. Плуг пришлось добыть за овцу, борону – за отработку лошадью, эта отработка в горячее время может нам сильно повредить. Успели до нее только вспахать огород у дома. Когда приехала из Москвы, гряды уже были разделаны, отверстия в плетне закрыты славным, аккуратным, деревенским плетнем (Шура недаром в кровь исцарапал пальцы), парник набит, посеяна капуста. То работают вяло, то налегают без меры. Сегодня Сережа Белый, Николя, только, что приехавший Олег и вернувшаяся Бэлла разделывали грядки и сеяли морковь до темноты. Говорят, иначе было нельзя… Так называемый сельхоз, в сущности, на Дане. И он успел очень устать от этого. Ему только что минуло 16 лет. Он полон большого нового чувства. Лида осталась в Москве (доктор нашел ее очень переутомленной). Правда, она не работала, но чего стоит Ибсен. Недаром и у Ниночки, и у Николи признаки неврастении. Надо было мне вести более жесткую линию. Итак, вернусь к Дане. Он много работает, вернувшись из Москвы, даже на экскурсию не поехал. Ему нездоровится. Это частью простуда, частью – голод. Сегодня у нас был такой разговор:
«Уехал бы в Америку». – «Зачем?» – «Пожил бы буржуйской жизнью несколько деньков. Впрочем, мне бы и здесь было хорошо, если бы только выйти из сельхоза. Так я не люблю распоряжаться, и почему-то мне все приходится?» – «Да, служение властью, быть может, самое трудное». – «Есть же люди, которых тянет именно к такому служению». – «А тебя к какому?» – «Скорее, к повиновению, вообще, к непосредственной работе, особенно, с землей. Я работаю хуже от того, что чувствую озабоченность за всех. Нет у меня данных». – «Можно еще ввести членов в сельхоз». – «Пока я здесь, они не будут брать на себя ответственность. Вот, Николя пробует, да говорит, что его не слушают». – «Погоди, вот Олег приедет». – «Только и мечтаю, одна надежда!» И он улегся опять читать Герцена. Сначала был оживлен. Потом затосковал от его пессимизма. Чтобы отдохнуть, взял Некрасова. Стало еще того не легче. – «Да ты брось читать, ведь голова у тебя болит». – «А что же мне еще делать? Вот, если бы есть, я бы ел целый день». Впрочем, он часа 2–3 чинил штаны. Делает это педантично. Все удивлялся на романтизм герценовской юности, на их способность плакать по поводу всяких высших переживаний. – «Я это тоже испытал, но плакать!..» У него в лице теперь странное соединение детскости и мужественности. Даже не так красив стал, но как-то значительней. О своих внутренних делах ни слова.
Мишутка пропадает на пруду, забывая все наставления. Усердно копает свои грядки под бобы для Наташеньки – сестрицы. А для общей пользы носит шишки в кухню. Рисует в свободное время часовенки и умоляет читать ему Евангелие. Интимность семейной обстановки ему очень нужна. Вечером в постельке всё просит рассказать ему что-нибудь, но, большей частью, пока я обхожу комнаты, он засыпает. Сегодня просил из путешествий. Я рассказала ему, как ездила в Актюбинск. «Нет, это мне неинтересно, расскажи мне про Индию, как там живут теософы». Когда Мага рассказала ему, по его напоминанию, про предшественников Иисуса – Кришна, Будда, Зороастр – он сказал: «А может, это был все тот же Христос в разных рождениях?»
Младшие мальчики, все же на 3–4 года старше его, не удерживаются от соблазна его столкнуть в грязь, оттолкнуть лодку от берега, покатить в бочке. Он им странен своей интеллектуальностью. Он мне все рассказывает, но упрашивает им не делать замечаний: «Я предпочитаю терпеть, чем прослыть ябедником».
Я Алешу не стала целовать перед сном. Он встречает поцелуй как деревянный. А в прошлом году… Одно время после его воспаления легких, он держался за меня, был ласков (тогда и книг духовных просил). А потом опять остыл. Нашел, что доля внимания, уделяемая ему, недостаточна? Он прав. Но откуда взять сил для всех? А, может быть, он стыдится старших мальчиков?
Сегодня Лёня нездоров. Их несколько человек, перекатавшихся на пруду. Лежит один, серьезный, с книгой. Захожу к нему раза три по поводу лечения. Он смотрит вопросительно. Говорю ему фразы три и больше не знаю, что сказать. Ведь этот глотатель книг еще дитя, и в журнале он пишет рассказы про собак и кошек, точно шестилетний. Дома говорят, что он очень развился и стал культурным. Может быть… Но разве столько ему надо бы давать внимания? К Нине Скотниковой, которая нажила уж малокровие, несмотря на свой здоровый деревенский вид, и к Ирушке, перекатавшейся, захожу только случайно. Остальные сотрудники в отъезде.
Еще не все ребята съехались, на поезда попадать до нелепости трудно. Ездили смотреть коллекцию икон и церкви. Предварительно читали историю русской живописи Никольского. Я сказала, что кто не прочтет, тому незачем ехать на экскурсию, и вот, в последний день выяснилось, что Шура хоть и едет, но идти в музей считает невозможным, так как книги не прочел. Вызывать его на поблажки себе я не хотела, а жалко было, чтоб он не шел. Сговорились с Магой, что она даст ему в вагоне прочесть краткий очерк. Что они вынесли из поездки, еще не спрашивала. Когда вечером пятеро из них приехали, у меня был кузнец по трём каверзным делам.
Читаю Евангелие по субботам и воскресениям, пользуясь приблизительно указателем для служб. Главное, боюсь притупления отношения. Взялась читать подряд «У ног учителя» Альсиона. Это ведь дальнейшее развитие евангелических начал, но и тут опасаюсь утомления. Раз, два в неделю читаю из «Житий» (в тех же изданиях). Раза три дала отрывки из «Цветочков» Франциска Ассизского. Мага без меня читала псалмы Давида, и я продолжила.
Из ребят теперь шестеро могут играть «Слава в вышних Богу» – и каждый по-своему. Очень интересно играет Маринка. Она сама подобрала на полтона выше, чем играют обычно. (У нее есть интересная композиция, но она скрывает). Даня стал ходить на чтения, по моему совету. Жаль, что не ходит Всеволод. Он такой неудовлетворенный, нервный, беспредметно обиженный.
Между прочим, пришлось возобновлять кампанию по уборке комнаты. Когда я сама убирала – это действовало на день-два, но потом его озлобляло. Я перестала убирать. Отчасти, просто забывала, не успевала, ленилась. Сегодня поймала его наедине и говорю: «Никогда еще, Всеволод, меня так не обижали, как вы, пренебрежением к моей просьбе об уборке постели». И ушла. Всеволод сказал Сигизмунду, что придется все свое свободное время употреблять на уборку. Впрочем, он схватился за возможность переселиться и на новом месте начать новую жизнь. Надо освободить место Олегу и двум новым мальчикам. В проходной комнате, перед столовой, строится помещеньице из занавесей (мешковинных). Его-то и займут Всеволод и Сигизмунд, отдав свою комнату.
Право на грязь – самая популярная форма русского свободолюбия. Вот образец. Теперь у нас возобновилось употребление внешней уборной во дворе. Кто-то, вероятно, Фрося, написала на стене: «Соблюдайте чистоту». Рядом детский корявый почерк возразил: «А если я не хочу?» И два другие, сочувственно, прибавили: «И я не хочу!», «И я тоже!»
Как быть? Когда все съедутся, я сообщу в комнате мальчиков, что убираю в уборной за грязулями я. Но я считаю полезным для детей, чтоб то немногое, что я делаю, относилось к грязным работам. Когда зимой была построена теплая уборная с выносным ведром, мы было колебались, кому поручить выносить его…, думали…, очередь… Но назначение шло с препятствиями… Тогда я поняла, что это мое дело. Так как нести ведро надо двоим, я звала кого-нибудь на помощь, сначала Даню, потом и других. В такой комбинации, никто никогда не отказывался, понемногу все или почти все перетаскали ведро, преодолели себя и привыкли. Тогда я уступила настоянию Сигизмунда, а потом Дани с Николей, и передала им это дело. В настоящее время, если они заняты, это делают любые без разговоров, пользуются они или нет домашней уборной. Эти дни, когда есть свободные полчаса, сгребаю листья в саду, это приятно.
Сейчас я тоже делаю первый опыт отбывания новой должности: дежурю ночью по охране дома. Видно, не обойтись без этого. Уж несколько раз пытались к нам залезть в кладовую. Пожалуй, придется уступить мнению бывалых ребят и посадить на цепь Кубарика. Противно это. Но возможно, что из нездорового положения и нет более здорового выхода. Прежде, чем лечь ребятам спать, ходила по зову Сережи Белого с ним и Николей осматривать сарай, в котором, как им казалось, кто-то прыгнул сверху. Это дверь, недоделанная, упала.
По случаю ночного дежурства, у меня и оказался такой досуг, что я могу писать дневник до боли в руке. Раза три выходила во двор. Тихо. Полнолуние. Спит весь дом. Изредка кто-нибудь забормочет. Вот уж небо начало светлеть. Скорей за книгу, почитать для себя. А то упущу редкий случай. Эх, пишу я бессистемно.
//-- 20 апреля --//
Мирная жизнь. Виднеется алый платочек Киры и звенит голосок развеселившейся Марины. Они шьют матрас новому сотруднику. С ними болтает Тоня, которой нельзя работать. Под террасой слышу шутки Жени и Кости; носят бревна от заваленки в сарай, один в распущенной рубахе, широких брезентовых штанах, другой без рубахи. Мимоходом вынули вторую раму Ниночке, которая моет окно. Временами появляются светленькие Ира с Лялей, уносящие из сада на носилках кучи сухих листьев. Перед кухонным крыльцом Николя, широкий, сияющий (за ним утвердилось прозвище «солнышко»), без рубашки, в холщёвых трусиках, тешет колья для плетня и рассказывает Бэлле, как помогает от мигрени работа. Полевее Шура мастерски сооружает калитку. В огороде Сережа, со спиной темнее головы, поливает рассаду в парнике, и новый мальчик [с ним]. Лёня усердно жжёт поодаль предымный костер для удобрения. У окна виднеется Всеволод с завязанным ухом за починкой туфель. В кухне обедают домовые дежурные. Даня с Васяткой в поле, боронят. Жорж и Валя на заднем крыльце что-то мастерят по шорной и столярной части. Мишутка, присев на краю колодца, погрузился в книгу. Он устал работать. Алеша у стены дома копает грядку для цветов.
Сейчас приходила Ниночка Белая, принесла свою долю молока для слабосильных, предлагая отдать его Берте, которая голодна, Берта не берет. Все голодны. Что делать? Комбинаций много не придумаешь. Только бы еще не обокрали. На днях опять лезли в кладовую. Уж я третьего дня продежурила ночь, после меня полночи дежурили Федя и Алеша (сидя в моей комнате), очень просились. Сочла полезным, чтобы они узнали меру трудности и своих сил. Но уже сегодня приняли решительные меры: сломали лестницу в кладовую. Вот было удовольствие: ломать и спускаться потом по веревке.
//-- 23 апреля --//
Всеволод философствует: «Противно, когда крадут, знаете. Никогда больше не буду красть; крал на огородах в Австрии, когда все пленные с голода умирали. Хозяева огородов просили помочь им обыскать лес, вор до утра не мог далеко уехать, а укрыться больше, как в лесу, ему негде. Я отказался. Очень не хорошо, когда человека травят».
Перед ужином иду из сада. Навстречу Женя и Сережа Белый, поодаль Шура. Говорят: «Шуре Елена Ивановна позволила купаться, и мы с ним» (Шура сын Елены Ивановны). Я отвечаю: «Если Шура хочет жить особняком, выделяя себя из строя жизни всей кололи, это его дело. А вас я прошу подождать. В понедельник, в наш праздник годовщины, все в первый раз выкупаетесь. Вам нужно быть осторожнее прежнего. Ты сам называл себя, Сережа, полуинвалидом, а об Жене с его сердцем нечего и говорить. Прошу вас, не томите меня этими приставаниями». Прямо после этого разговора они пошли купаться.
Это меня поразило. Если они могут оказывать мне такое неуважение, то чего же я достигла за год? Как вести дело при такой расшатанности? И какова же, значит, моя слабость? Праздновать после этого годовщину – прямо трудно себя заставить. И надо ли заставлять? Пусть все оглянутся. Нет, это слишком сурово, зачем на всех напускать такую тень? Многие все же прошли большой путь. Только я…, не пошла ли я назад?

Я решила не давать воли своему чувству. Но пройти мимо… Я решила не выйти к обеду. Магу спросили, здорова ли я? Она ответила, что здорова, но причину отсутствия не объяснила. Те, которые ничего не знали, не проявили особого удивления. Только Фрося прибежала, спросила, что со мной, я ответила: «Случилась одна вещь, которую мне нужно изжить не на людях». Она очень меня целовала, но не стала расспрашивать. Женя и Шура поняли. Когда уже ложились спать, я наткнулась на них в коридоре. Они поджидали меня. Я прошла. Женя шепнул: «Лидия Мариановна». Тяжело было очень, но когда я их увидела – захотелось смеяться.
Они стояли в полутьме такими громадными младенцами, понурые… и молчали. Молчала и я, глядя на них: «Лидия Мариановна». И снова молчат и дышат. Пришлось говорить мне: «Как же быть теперь, мальчики? Думаю, больше всего тут моя вина. Если ко мне можно так относиться, стало быть, я не тот человек, который должен вести это дело. И не забыть уж того, что случилось». Они молчали и выглядели очень несчастными. Я пожала им руки и сказала: «Господь с вами!» – и ушла. Женя еще некоторое время стоял в коридоре. Елена Ивановна торопила их спать. Женя сказал с тоской: «Да, ведь, не заснешь…» Шуру она звала поговорить. Он ответил: «Ладно, потом когда-нибудь», – пошел в сельхоз, сдал ключ от инструментов и отказался от должности хранителя.
Вопрос всех вопросов для педагога: как быть с собой? Как быть во всякое мгновение самой большой, какой способна быть на этой ступени? Без этого не может быть подлинных достижений.
Глава 16
Тоня. Годовщина колонии
Вторая драма была с Тоней. Как Мага вернулась из Москвы, да как Тоня встала, так и пошла чудить. Свою несдержанность в беготне и катанье она, рассказывая Маге, изображала в истерическом и демоническом виде. Во время работы в библиотеке спорит из-за каждой мелочи. Мага в несущественном ей уступает, чтоб разрешить существенные разногласия, позвала меня. Тоня первым делом исчезла через окно. Потом пришла. «Делайте, как хотите, а я буду исполнять». «А ты кто? Слуга или сотрудник?» Молчит. Потом все сначала.
//-- Даня --//
Тоня с самого начала сказалась больной. У неё постоянно болел живот и были мигрени. Поэтому её сразу же перевели на больничное питание и освободили от полевых работ.
Она стала жаловаться, что у нас казёнщина, и всё попрекала нас, что у нас не так, как в общине о. Иоанна. Мы очень удивились, так как считали, что семейные отношения – главное преимущество нашей колонии. Но мама решила, что Тоня настрадалась в семье от жестокости родителей, и ей нужно создать особенно уютную атмосферу. Тоня заявила, что не может спать в комнате с другими девочками и потребовала себе отдельной комнаты. Так как её не было, то мама взяла её к себе. Мамин нормальный рабочий день длился 17 часов, но Тоня потребовала ещё часа 3 ночного времени для объяснений. Мама уже валилась с ног, но ей казалось, что она единственный якорь спасения для этой больной души и что она должна ей помочь. Ночные беседы всё чаще переходили в истерики, во время которых Тоня валялась по полу, опрокидывала и разбрасывала по комнате все вещи, включая ночной горшок, и, вымазавшись в моче «жидовской», ругала и даже била маму. А после этого у неё делались спазмы, и мама до утра массировала её живот. Подкупало то, что иногда на Тоню находило просветление, она становилась кроткой и ласковой, высказывала якобы глубокие религиозные мысли и каялась, что будет всегда хорошей и послушной. Периоды просветления заканчивались необузданным, шумным весельем, хохотом, озорными выходками, переходившими в приступ истерики. Если Тоня не хохотала, так она ходила мрачная, заспанная, растерзанная. Ночью она не давала маме спать, а днём валялась в постели до обеда.
Тоня надумала покончить самоубийством и приняла сулему. Её отвезли в больницу. И спасли. При второй попытке она, по её словам, наелась булавок. Но, странно, – это не имело последствий. Очевидно, её больной желудок переваривал стальные предметы.
//-- Лидия Мариановна --//
Приехала Лида (Каким веселым котёнком стал накануне Даня!).
Лиде выносят в сад деревянную кровать, там она лежит весь день. Рядом рисует Вера Павловна, иногда Коля. Вообще, тут клуб.
Девочки шьют себе к празднику голубые сарафаны. Есть среди присланных нам материй кусок синего муслина на одну блузку. Кому отдать его? Ира, Марина и Берта как-то осадили в кладовой Елену Ивановну, чтоб она дала им этот кусочек для розыгрыша в лотерею. Кладовая отделена перегородкой от лазарета, в котором я живу. У меня все слышно. Я зашла и сказала, что есть два способа разделить эту материю: или разыграть, или отдать той, кому домашние ничего не шили и не сошьют, это ленинградки – Тоня и Фрося. У Тони нет ничего. Девочки выслушали, помялись и заявили: «Хотя это и не хорошо, но мы все-таки хотим разыграть». Тоня сказала, что муслин надо отдать тому, кому он доставит удовольствие, а ей – никакого. Немного погодя появилась Беленькая Ниночка и стала убедительно мне доказывать, что материю надо отдать Фросе, которая собирается в деревню. Я была рада.
Кстати, во время своего каприза Тоня сообщила Маге, что на наш праздник она уйдет в лес, так как ей не захотели скроить платье. Оказалось, что ей давно даны скроенные рукава, и она их еще не сшила. Сегодня она обо всем этом забыла.
Васятка прелестен. Когда он не водит лошадь по пахоте, он возится с курами или говорит о курах с Еленой Ивановной, сидя на дворе на бревнышках, или нянчит мою трехлетнюю племянницу. Дети и лошади немедленно налаживаются в его руках. Васятка сияет широкой, белой улыбкой на загорелом круглом лице. Он дружит теперь с Валей, и так странно видеть его коренастую фигурку в смушковой шапке и стройного, как тростник, красивого Валю с оливково-бледным лицом, в полотняных трусиках и белой расстегнутой рубашке.
Начала я ботанический кружок. Я не знаю ботаники и считаюсь только членом, но все же готовлюсь, даю план работ, предлагаю опыты, а главное, – побуждаю делать то, за что взялись.
Завтра многие побывают еще в церкви у заутрени. Вербное воскресение. По этому случаю, они согласились лечь сразу после ужина, но ни они, ни остальные не спали еще часа два. Вечер был так хорош. Деревья только что опушились зеленым. Небо огнистое. Дальние березы золотые. Вода между деревьев тиха и прозрачна. Где же спать нашему молодятнику!
Мага только что обличила Лиду, и Лида на коленях, ласкаясь, выражала свое раскаяние. Глядь, она исчезла в окне. Мага идет наверх к своему «котенку» Вале, а Лидин голос слышен в комнате Дани, Николи, Алеши. Мага туда. Лиды нет. Мальчики смотрят озорными глазами из-под одеял. Глядь, за гардеробом – юбочка и ноги, а голова под висящими куртками. Хохот, шутки, Лида выдворяется. Некоторые умолкают, но лежат с книгами.
//-- 26 апреля --//
Третьего дня было вербное воскресенье. Некоторые, человек 12, пошли в деревню к заутрене. Вернулись еще до чтения с большими зелеными ветками. Когда собрались к чтению, меня просили подождать Николю и Даню, которые пошли на огород. Николя пришел, Даня – нет. Я омрачилась и не могла победить вполне это чувство. В конце завтрака вышло к слову, и я сказала ему, что он испортил мне праздник. Я могла удержаться и не сказать, но хотела, чтоб он был более чутким. Он огорчился и ответил, что задержался на огороде, не успел причесаться и умыть ноги, а быть на чтении неопрятным для него нестерпимо. Часов в 11 мы собрались на лугу для разбора Евангелия. Дане пришлось в это время пахать, хотя ему было жаль. А Лида лежала близко, но не пришла. Сережа Белый ушел гулять. На очереди была последняя часть Нагорной проповеди, начиная с «Не судите». Глава большая, но цельная, не хотелось ее разделять.
Тоня теперь с болезненным удовольствием растравляет в себе чувство отчуждения.
//-- Даня --//
Она заявила, что согласна жить, только если мама её удочерит, а я буду к ней относиться как брат. Мама спрашивала моё согласие. Я ответил, что как брат относиться к Тоне не могу, но в их отношения вмешиваться не буду. Тоня перешла с мамой на «ты» и стала называть её «мамо́к». Мне было тяжело. Я чувствовал, что любовь мамы ко мне не уменьшилась, но словно грубый и безобразный клин вошёл между нами.
Когда среди ребят поднималось недовольство, мама устраивала беседу. Она призывала нас проявлять к Тоне особую чуткость, терпимость. Она говорила, что Тоня страдает раздвоением личности: чистую сердцевину временами затуманивает какое-то тёмное начало, то, что в средние века считалось вселением бесов, и разве не благороднейшая цель: помочь победе доброго начала над злым?
Я думал, что уступками и мягкостью победу над злом мы не одержим. В редких случаях, когда мама разговаривала с ней сердито и властно, Тоня приходила в себя.
Мама сама чувствовала, что изнемогает под тяжестью двойной нагрузки: колонии и Тони. Чем пожертвовать? Нельзя ничем: колония – дело её жизни. А Тоня – испытание, посланное Богом, её карма. Она должна вынести все. Она советовалась с Софьей Владимировной, авторитет которой был обычно непререкаем, но это был единственный случай, когда мама не послушалась её совета отправить Тоню в психиатрическую больницу. Но все сотрудники и ребята очень любили маму и ради неё терпели Тоню.
//-- Лидия Мариановна --//
Вечером, накануне нашего праздника, пришел Сережа Булыгин, светясь своим тихим и теплым светом.
В понедельник утро было особенно радостное, нежное. Несколько ребят встали очень рано. Они убрали столовую зеленью апрельских березок и тополей, вставили по углам пучки длинных веток в сосуды с водой. Они… разобрали… над ними полоску темно зеленого сукна, на котором Лида вышила цветы и надпись: «25 апреля 1920–21 гг.» Ребят не будили. Сами встали. Собрались к чтению, когда было готово убранство столовой. Чтение: «Братия, любите друг друга!», потом музыка: «Слава в вышних Богу…» Потом строчки из книги «Обещаю»: «Каждый из вас должен быть подобен окну, пропускающему свет» и т. д., и обещания, которыми кончается каждая глава. Потом прелюдия Шопена. Дальше молитва: «Мы желаем всем людям и всему живому счастья и радости», и еще музыка, трио, очень нежное. После каждого чтения несколько минут молчания. Когда я встала и сказала, как обычно: «Добрый день», то прибавила: «И добрый год», – некоторые подошли поцеловаться. Ясно чувствовалось большое светлое настроение, даже суровый Данька подошел, сияющий, и сказал: «Было так хорошо, так хорошо».
В этот день мы решили кормить досыта, хлеб не раздавался, а был наложен на блюдах. Брали сколько хотели и за обедом, и за ужином ели вволю пирога, крапивного супа, пили «вино» из компотного сока.
После завтрака девочки стали плести венки для всех, мальчики чинили и «пробовали» лодку. Допробовались – перекувыркнулись, к большому своему удовольствию.
За обедом все сидели в венках из веточек молодой березки и лиственницы. Обедали на лужайке. Девочки были в новых сарафанах, большей частью – голубых, мальчики в рубашках, большей частью – розовых. Возглашали тосты за компотным сиропом.
На лугу играли. Потом пили чай. Мальчики стали играть в чехарду. После ужина собрались все в столовой. Коллективно декламировали былину о Соловье Будимировиче. Это было очень хорошо, молодо, просто. Мага рассказала сказку. Предложили Сереже Булыгину рассказать что-нибудь, хотя бы о каком-нибудь очень хорошем человеке. Но он сказал маленькую проповедь о прозрении Бога в природе.
//-- Даня --//
Несмотря на то, что мы старались наладить наилучшие отношения с соседней Новой Деревней, у нас с ней вышла настоящая война. Новодеревенцы не удовлетворились прошлогодним решением уездного совета и потребовали отдать им два с половиной гектара земли. По настоянию мамы, мы, не желая ссориться, решили отдать им землю, но после того, как выиграем дело. Однако, в Волостном совете мы его проиграли и не стали обжаловать. Как только они получили опорный участок, они стали претендовать на всю остальную землю, с посеянным нами урожаем. Положение было критическим. Половина ребят уже была нетрудоспособна на почве голода. Фурункулёз, кровавые поносы из-за питания снытью и всякой дрянью, у всех старших мальчиков – расширение сердца. Я пытался затыкать все дыры в работе, но, наконец, свалился и я.
Сельхоз лег на узенькие плечи неспособного ни к какой работе Серёжи Чёрного. А крестьяне говорили при встречах:
– Лучше отдайте урожай, а то ведь он у вас всё равно сгорит.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 2 мая --//
Сережа Булыгин говорил о достижении братства в своей среде и с крестьянством. Он говорил, что дружба двоих делает более одиноким третьего, но если эта дружба во Христе, то она всех соединяет через него. А с населением можно сблизиться, или сделав себя нужным ему материально, что едва ли для нас возможно, или неся ему в духовной области самое нужное, т. е. знание о Христе. Он говорил о значении откровенного мужественного шага на пути религиозного развития – об общей коленопреклоненной молитве.
Потом я стала говорить о себе. Свой путь мне всего легче проследить, и вот, за последнее время я прихожу к заключению, что иду назад, а не вперед. У меня меньше внимания, меньше лёгкости, меньше определенности и… этим моим упадком объясняются многие тени в жизни колонии. Дети со мной не спорили, а возражения взрослых я прекратила. Берта сказала: «В последнее время мы, киски, чувствуем, что что-то не так. Я думала, что мы в чем-то виноваты перед Лидией Мариановной. А теперь, после слов Лидии Мариановны, я поняла, что причина в ней.
Вот это можно назвать плодотворной беседой. Это время киски несколько вялы. Устроенный с ними ботанический кружок заслуживает той надписи, которую Коля хотел водрузить на нашей грядке: «Здесь покоится ботанический кружок, скончавшийся в день своего рождения».
На днях мы анатомировали цветы, смотрели прорастание и первый рост бобов. Тоня просто упорхнула. Прочие быстро перестали слушать.
Глава 17
Пасха. Сизифова работа
//-- Лидия Мариановна --//
В Страстную пятницу и субботу, а также к Светлой заутрене ходили кто хотел, никто в это не вмешивался. Фрося и Костя ходили два дня и причастились. Кира, Ира и Марина – один день. Все пришли радостные.
Днем уложила всех и вечером пораньше, потом разбудила, пошли, собрались быстро. Трудно было вставать, Мишутка дрожал весь, но остаться не хотел. Мага и Бэлла пошли немного позже, чтобы идти в тишине, побыть сначала под звездами. Фрося их ожидала, чтоб не сбились с дороги.
Вернулись веселые, счастливые. Миша с Валей свечку донесли. Я самовар им поставила. Был приготовлен парадный стол, причем, куличи и яйца все были выставлены, но ели только по четверке кулича для поэзии, и по куску хлеба – для прозы. К чаю достали меду. А главное разговение было утром со всеми. Тогда досталось по яйцу каждому (от своих кур). Впрочем, и ночью все перепросыпались.
Сельхоз отпустил желающих, хотел отпустить на «сколько хочешь», но сами себя ограничили. Поехали на 2–4 дня и в разное время, на неделю уехала только Нина Черная, влюбленная в свое крестьянство, и Николя, не уезжавший год и имеющий желанье посетить своих в двух уездах.
Опять наши мальчики розовые, как яички пасхальные, а девочки голубые, как незабудки. Впрочем, мелькают и красные, и белые.
Утром спали вволю. После сытного завтрака пошли вместе в лес, подальше, уселись на полянке и стали рассказывать. Я рассказала сказку, гость наш, Корнилов, об опытах над душой животных, о лечебном влиянии дружбы. Дане очень хочется, чтоб Корнилов ездил к нам зимой преподавать. Чтоб был хоть один мужчина и настоящий ученый. Вечером для игр и танцев не оказалось комплекта, катались в три партии на лодке.
Девочки потихоньку подсовывали всем в комнаты подарки. Из дому тащат различные безделки, передаривают друг другу. Я нашла у себя милое фарфоровое блюдечко и на бумажке печатными буквами: «Христос Воскрес!». А мне нечего им дарить. Вот на подушке листок со стихотворением, обложенный цветами и листьями черемухи.
Тоня была очень темна. Попросилась спать в библиотеку. Там теперь хранится картофель посевной, ставни закрыты, воздух, как в погребе. Но раз душевный кризис требует одиночества, это важнее, позволила, на другую ночь тоже. На третью решительно запретила. Она уверяла, что «не может» спать в общей комнате, а там оставались только Ляля и Дуняша-кухарка. Я сказала, что надо себя преодолеть. Тоня ничего не ответила, но пошла спать в библиотеку. На другой день я не говорила с ней, не глядела, и она избегала встречаться со мной. К вечеру она опять имела долгий разговор с Сережей Булыгиным. Потом между беседой и молитвой, когда все затихли, она бегала, громко напевая, что-то уличное. Я строго сказала ей, что эта нечуткость трудно выносима для окружающих. Она ответила с напускной беспечностью: «Не все ли равно? Можно помолиться, можно и попеть. Одно другому не мешает». По совету С. Булыгина, она собиралась уйти в лес для поста и молитвы. Я пошла искать ее и не нашла. Она оказалась в моей комнате, прижалась ко мне и просила простить ее.
Утром она ушла. И вернулась около двух часов, сказала, что у нее вышел запас молитвенного и сосредоточенного состояния. Потом она просила совета, не поесть ли ей, так как она очень голодна. Мне хотелось, чтобы этот вопрос она решила сама. Она пошла и поела. Все у нее и дальше слагалось аритмично. Когда все спали перед заутреней, ей не спалось. Когда все встали, ей захотелось спать. В церковь она решила не идти, а самой встречать праздник, как сделали некоторые взрослые, тоже не стала. Не стала и разговляться с вернувшимися из церкви, а когда все улеглись, пошла гулять. День Пасхи ей показался не пасхальным, с нами гулять она не ходила. А нам вместе было интимно и тепло.
Но злой бунт больше в ней не подымается. Вчера она пришла ко мне в тоске и сказала: «Мне легче умереть, чем жить. Опять все начинается, я надумала, что для меня один выход: идти в монастырь». Она не может идти сама. Ее должна нести упругая волна.
Вот уже второй день, как она лежит. Это, как всегда, ее успокаивает, опять глаза ее стали ясными, детскими. Она лежит в углу между двух окон, выходящих в зеленеющий сад. Большую часть времени она одна. Но я старалась, по возможности, больше быть с ней. Все время я прижимала к себе ее голову и, уходя, сказала ей, что люблю ее. Да, я люблю ее, но не той исключительной любовью, какая ей нужна.
Сколько еще подобных разговоров предстоит нам.
С Колей поговорила вечером. Зашла напомнить ему лечь спать. Он был один. Позвал меня посмотреть золото листвы в закате. Он показал мне нарисованную им аллегорическую картину «Ветер». Я спросила, к чему его больше тянет: к науке или искусству. Он ответил: «Вы думаете, я знаю?» Оказывается, он хочет синтеза и верит в его возможность: идея от науки, воплощение от искусства. На этом перекрестке, я знаю, он чувствует Бога. Но без слов, даже внутренних. Сегодня вечером он был так мягок и мил. В последнее время он безупречно-ясно берётся за ту работу, которая нужнее. В свободное время рисует.
Мишутка – неосновательный человек. Весь день воюю, чтоб он делал все хорошо и до конца. Сколько раз посылаю его переубирать комнату, перемывать руки и ноги. Он это делает опять неважно, но не раздражается, а только пытливо мне смотрит в глаза, чтоб я не сердилась. Жмется ко мне. За обедом обязательно садится рядом.
Сегодня у него великий день. Погода была пасмурная. Он гулял по опушке леса и вдруг впервые почувствовал восторг перед природой, бескорыстный. «Раньше я, видя яблоню, думал: хорошо будет есть яблоки; видя березу, думал: надо нарвать веток, украсить комнату. А теперь не то. Деревья все показались мне такими прекрасными, и я перед ними таким ничтожным. Я почувствовал в них Божье и подумал, как же ничтожен перед Богом. И это было очень приятно».
Еще он задумал предложить кому-нибудь союз по взаимному исправлению. Наплыв нравственного оживления был большой. Едва заснул мальчик. Завтра он дежурный по дому. Придется будить его. Эти дни я давала ему отсыпаться, и уже около недели не болела у него голова.
//-- 5 мая --//
Сегодня Миша пришел ко мне дрожа и позвал в нашу комнату. Я была занята с Тоней и пошла несколько времени спустя. «Я, говорит, очень обижен на Васю и Федю». Оказывается они стащили его насильно с сеновала, избили и исплевали его, назвали бабой и ябедой. Я пошла их искать, ничего не сказав об этом Мише. Постаралась вполне успокоиться. Нашла. Позвала. Говорить удалось строго. Я говорила, что мне не столько за Мишу, сколько за них обидно, что они оказались неблагородными и жестокими, их шутки не забавными. А если бы их стали обижать старшие, более сильные? Насчет «ябеды» объяснила, что Миша делится своим горем со мной, единственным близким человеком, какой есть у него на воле, это не значит ябедничать, потому что он умоляет меня никого не бранить. Сначала они защищались, причем, искажали правду, потом замолчали, потупились, отвернулись.
Немного погодя Федя пришел к Маге и отказался от своей роли в «Принц и нищий», в которой его заменять некем. Дам ему остыть до завтра и потребую строго, чтобы роль взял. Новый способ протеста.
Да, рано радоваться. Эту сизифову работу никогда нельзя считать законченной. Как это в них зверь сплетен с ангелом. А Миша сел рисовать, но дрожал еще долго.
Глава 18
Дневник. Прошу не читать… Из второй тетради
//-- Даня --//
//-- 31 марта --//
…Что мне еще сказать? Я послал к чёрту все свои предположения, намеренье, решенья…, был счастлив и был глуп…
Когда чтение кончилось, мы долго сидели неподвижно, все крепче сжимая друг другу руки. Наконец, я сделал над собой усилие и, прошептав: «Прощай, Лида. Спокойной ночи», – с трудом высвободил свою руку, которую она не хотела отдавать. За все чтение я не взглянул на нее. Когда я отпустил ее руку, мне сделалось вдруг так пусто, холодно. «Что же это?» – спрашивал я себя: «Неужели…»
//-- 2 апреля. Суббота --//
Я собрался съездить в Москву на три дня, надо было привезти швейную машину, сходить в исторический музей, побывать на скаутском празднике в воскресенье. Я рассчитывал поехать в пятницу утром, а уехать в понедельник. Когда я очутился в Москве, меня охватила такая острая скука, что я решил вернуться в тот же день. Но, в таком случае, пришлось тащить машину одному. Машина весила, по крайней мере, 1,5 пуда. В Москве до вокзала я нанял ручную повозку, а в Пушкине потащил на себе. У футляра оторвалась ручка. Я так отмял себе плечи и шею, что до сих пор не могу к ним прикасаться, да и на ногах с трудом стою. Когда я приплелся, Лида была в моей комнате одна. «А, Даня, как хорошо, что ты приехал», – сказала так лаского, что я почувствовал себя на седьмом небе.
//-- 6 апреля. Среда --//
Вчера мы читали Островского, я снова держал Лидину руку и крепко жал. Я только тогда и бываю счастлив, когда держу ее руку. Мне было очень грустно, когда Лида уехала в Москву. Хотя у меня не было дома, кроме колонии, я, по примеру других, в субботу утром поехал в Москву. Весь день прошатался по знакомым и музеям. Я нарочно оттягивал посещение Лиды, мне было неловко идти к ней. Однако часов в 6 все-таки пришел. Она обрадовалась и увела меня в свою комнату. Мы болтали о том, о сем, потом читали Тургенева. Мне не хотелось уходить. Только за ужином мне было не по себе. Я боялся сделать что-нибудь неприличное, так я отвык есть за порядочным столом. Ушел я в 10 часов. На другой день я шел к Лиде, уже не думая, что будет неловко. Мы гуляли очень долго и прошли верст 8. Уговорились на следующий день, чтобы вместе ехать в Пушкино. Я ночевал у Гершензонов. Еще, попросили остаться в Москве, так как одну ее мать не пускает. Зайдя днем к Лиде с Колей, я застал ее в совершенном отчаяньи: у ней был доктор, нашел ее сердце в прескверном состоянии и категорически запретил ей ехать в колонию, заниматься трудом и участвовать в постановках. Если бы доктор знал, как Лида огорчилась, он не запретил бы ей, по крайней мере, вернуться в Пушкино. У ней от огорченья сердцу сделалось хуже. Мама ее непреклонна, не отпустила ее даже с обещанием строжайшей умственной диеты. В воскресенье я расхворался, работать было невозможно и потому было время думать о Лиде. Оставшись без дела и без Лиды, я почувствовал себя таким одиноким, как чувствовал лет 7 назад, когда Итя и няня уходили, и я оставался один в квартире. Я, обыкновенно, начинал волноваться и плакать до срока.
Лида приехала с Наташей. Я встречал. Всю дорогу у нас шел маловажный разговор: мне было весело и спокойно, но хотелось чего-то большего. Я с унынием думал, что, должно быть, до отъезда Лидиного в Англию так и не пойму люблю ее или нет. По всем признакам как-будто люблю, но какой-то внутренний голос говорит мне, что это не так. Из всяких рассуждений выходит, что я не люблю Лиду, но, с другой стороны, нельзя приписать простой дружбе ту радость, которая овладевает мной, когда радуется Лида, и то огорчение, которое сменяет радость, когда она грустна. Остается предположить одно, что это любовь на час, т. е. баловство или нравственная распущенность. Как это тяжело! Я уже кончал работу, когда пришла Лида и села возле меня. Она сказала: «Даня, не думай обо мне, представь себе, будто меня нету, будто ничего не было».
– Лида, я не могу и не хочу этого представить.
– Мне так не хочется, чтобы ты мучился из-за меня.
– Лида, пожалуйста не думай, что мне тяжело из-за тебя, я только сам виноват.
– Я не могу этого не думать.
– Если у меня бывали тяжелые минуты, то бывали и радостные.
– Я очень рада. Мне самой иногда бывало так хорошо, так светло. И мне было очень тяжело, когда оказалось, что я принесла горе.
– Нет, Лида, ты принесла мне больше радости, чем горя. Но с чего тебе быть счастливой?
– Неужели ты не понимаешь, что мое чувство радостно, независимо от того как ты…, независимо ни от чего.
– Да…
Ни один человек не понимает меня так, как Лида понимает, ни одного я так ни понимал, как Лиду, и никто не был мне так близок и дорог, кроме Ити и Левы, но родители особая статья…
Мы вышли из лодки и пошли домой. Лида вязала меня за руку. Мы шли тихо и молча. Такого торжественного и спокойного чувства не было у меня еще никогда в жизни. Это была вторая такая счастливая минута: первый раз я узнал счастье быть любимым, второй раз – счастье любить.
«Послушай, Даня, – сказала Лида, – ты, конечно, не имел права говорить Лидии Мариановне, но я должна была это сделать и сделала. Пришла и сказала…». Хотя я привык получать от Лиды всевозможные неожиданности, но все-таки был ошарашен. «Я знаю, – продолжала Лида, – что Лидии Мариановне очень тяжело, и потому хочу, чтоб ты поговорил с ней, и обязательно до моего отъезда (Лида уезжает завтра утром). Я решился не говорить, а дать Ите мой дневник.
Затем, утром мне от Ити попало за лодку: «Ты, видно, хочешь, чтобы Лиду на три месяца заперли дома?» Потом еще произошло с Федурой. Он в виде обычного приветствия предложил меня выдрать. Я ответил: «Вот мне бы тебя выдрать, уж больно ты прыток, как я погляжу», – и преспокойно ушел к себе в комнату. Вдруг подходит Лида, совсем огорченная: «Зачем ты обидел Федю. Он теперь плачет, говорит: «Пускай дерет, он сильней, мне не отбиться». Я пошел к нему в комнату и сказал: «Неужели ты думал, что я говорил всерьез?» С Федей уладилось. Ну, сейчас покажу дневник Ите.
P. S. Прежде, чем показать, перечел и остался им чрезвычайно не доволен. Он так же не совершенно отражает мои переживанья, как картина, имеющая два измерения, передает пейзаж, имеющий три.
Итя затеяла после ужина какую-то общую беседу. Я побежал к ней: «Итя, не устраивай, пожалуйста, ты мне нужна сегодня на весь вечер». «Но, если отложить, тогда придется устраивать без Лиды, а мне хочется, чтобы она была».
– Лиде лучше будет, если ты отложишь беседу.
– Хорошо, только позволь мне уделить полчаса ботаническому кружку.
– Можно.
Однако, ботанический кружок растянулся часа на полтора. Наконец, я пришел к ней с дневником, но и тут мне пришлось ждать полчаса, пока мы с ней остались наедине. Конечно, ее еще оторвут раз 20, поэтому у нас с Лидой оставалось время погулять. Мне хотелось сказать Лиде, что я ее люблю, да я решил ждать пока Итя прочтет дневник.
Лида положила свою руку на мою, я правой крепко обнял ее и прижал к себе. Мы шли довольно долго, разговаривая, потом перешли шоссе и углубились в лес, нашли кучу хвороста и сели рядышком. Некоторое время молчали, вдруг Лида порывисто прижалась ко мне. Я опять ее обнял, сжал руку, гладил и перебирал ее волосы. Мне не понадобилось говорить, что я люблю ее, мне казалось, что мы это давно знали, смешно даже. (В прошлый раз, когда я собирался сказать, у меня начали от страха дрожать коленки и я забыл, что хотел сказать.) Лида сказала:
– Я не могу различить где ты, где я, мне кажется, что мы одно. А ты можешь?
– Да.
– Мне кажется, что небо и земля любят друг друга, и листья на деревьях, и все травки. Разве можно жить без любви?
– Да.
Я дрожал так сильно, что Лида испугалась, что со мной. Наконец, я сказал: «Пойдем, мама, должно быть, прочла дневник».
Было уже темно. Я никак не мог найти Итю, наконец, нашел в кухне, она разговаривала с Бэллой и дожидалась ребят, которые в лесу гнали деготь. «Самые безнадежные пришли, а маленьких еще нет», – сказала она. «Безнадежно влюбленные», – подумал я.
Оказалось, что она прочла только половину первой тетради, потом стало темно, а у ней не было лампы. Мне стало обидно. Я сам пошел и зажег лампу, и попросил дочитывать. Мы с Лидой сели в столовой у окошка, решив дожидаться. «Я буду очень долго читать, неужели вы собираетесь дождаться?» – лаского спросила Итя.
Нам вдруг стало очень весело. Мы то и дело смеялись. Лида вспоминала, как ей доктор сердце мерил, говорит: «12 сантиметров, очень расширено». «Еще бы ему не расшириться, этакого туда большущего Даньку всадили!» Было очень темно, только из маминого окна на акации падал свет. Часа через полтора он заколебался и поплыл в бок, все уменьшаясь. «Значит, кончила», – я оставил Лиду в столовой и пошел один. Итя сказала: «Ну, идите оба». Этого я боялся больше всего. У меня отвращенье к трогательным сценам. Я помню, как Валерьян Иваныч и Ида Марковна, объяснившись, пришли к маме, держась за руки. Она их благословляла, целовала, а я почувствовал тошноту под коленками, вскочил и поскорее удрал. Я тогда сказал Ите: «У меня совсем не так будет». Кстати, Валерьян Иваныч и Ида Марковна уже разошлись. А вышло совсем не тошно, Итя поцеловала нас обоих и крепко прижала к груди. Я обнял ее и спрятал голову на груди, как маленький, и целовал ее руки. Помолчав, Итя сказала: «Мне что! Для меня прибыль: был один, стало двое. Вы любите друг друга, и я рада этому». Итя говорила еще, а в конце поглядела мне в глаза и сказала: «Такой маленький и такой большой». Я вышел. «Что же это, я женат?..» – невольно задал я себе вопрос Горского.
Глава 19
Трепет окружающей жизни
//-- Лидия Мариановна --//
Даня бодр. Работа веселит. Особенно третьего дня была работа ему по душе. Валили березы у огорода. Надо было накинуть веревки через верхние ветки соседних деревьев, чтобы не дать березам свалиться на огород. Он лазил на верхушки, Сигизмунд и Всеволод тянули веревки. На огороде пикировали капусту Бэлла с девочками, подальше Вася пахал новые гряды. Было весело.
Большое оживление в работу внесли проекты искусственного орошения, которые затеял Олег. У него, вообще, много инициативы и знаний. Он делает опыты грядковой культуры злаков. Коля целый день вычисляет.
//-- Даня (взрослый) --//
Отрицательной стороной сельского хозяйства является необходимость всё сторожить. Это хозяйство распространено по площади, и каждую частицу норовит кто-нибудь украсть. После того, как вывезли нашу кладовую, мы сломали лестницу, которая вела к кладовой снаружи. Но ведь надо было сторожить лошадь; ребята сначала трусили ночью сторожить. Мама решила показать им пример и несколько ночей сторожила у конюшни сама. Потом появилась корова. Тогда Коля сконструировал автомат для её охраны: верёвка натягивалась, когда открывалась дверь коровника. Она была протянута в помещение, где спал Сигизмунд. Верёвка сдёргивала слегу, укреплённую под потолком. Слега падала на пустое ведро. Сигизмунд от грохота просыпался и поднимал тревогу.
Когда стали гонять Рыжего в ночное, я не удержался и написал стихотворение, которое называлось «Опытно-показательная идиллия»:
Сквозь беззвучный чёрный фон
Смотрят звёзд предвечных очи,
Только тихий чудный звон
Нарушает тайну ночи.
То не грешных душ стенанье,
Что горят в безбрежье мук,
То не звёздных стад блеянье
То не арфы мира звук,
То не судеб грозный лист
Парка старая прядёт —
То несчастный колонист
Рыжего пасёт.
//-- Лидия Мариановна --//
Ко мне заглянула Мага, и я решила устроить пир: съесть самим то яйцо, что мне привезла сегодня Ниночка Черная. У Маги нашлась корка хлеба, мы достали соли и в столовой, в уголке, угостились на славу! Очень есть хочется. Встретили Даню. Явно и публично посягнул на холодную кашу, благо, ее на утро осталось больше обыкновенного.
Мне легко. С той ночи, что у меня были гости, и, особенно, со светлой ночи мне лучше дается любовь. Я знаю, мне не охватить всех здешним объятием. Я могу это только через Учителя.
//-- 9 мая --//
Тоня всю неделю лежала у открытого окна. Вставала только на час. Никаких работ ей почти не давали. Изредка просили немного переписать или зашить и то, если ей охота. Она много читала и писала, и становилась по-немногу спокойнее, глаза яснее, – особенно с тех пор, как я сказала, что люблю ее. Вчера я на день уезжала. Она встретила меня очень радостно. Сейчас я нашла на столе тщательно запечатанную бумажку, на которой стояла надпись: «Не забудь меня, хотя я не стою этого. 9-го мая 21 г.» Внутри – два стихотворения. Первое из них начиналось словами: «Вы первая мне счастье подарили. Вы первая напомнили мне мать». Второе, которое я уж знала, словами: «Возрадуйтесь, Иисус Христос воскрес!»
Я забыла записать разговор, который у меня был с Даней в день годовщины школы. Он пришел ко мне утром, стал говорить, что ждет с нетерпением, когда сможет вести свое хозяйство. Школа никогда не может быть вполне налаженным хозяйством, у нее посторонние цели, переменный состав. Объяснил, почему он так ценит сельское хозяйство. Он, прежде всего, хочет честного заработка, который бы никому не вредил и брал продукты прямо от природы. Затем, его привлекает сотрудничество с природой, украшение, улучшение лица земли. Играет роль и то, что зима почти свободна для умственного труда. Наконец, этот труд ему приятен, как процесс.
//-- Даня --//
На вторую весну я выучился пахать и находил в этом немалое удовольствие. Приятно было глядеть на бархатную свежевспаханную загонку, приятно запахивать под пласт сорняки: «Ага, попались!» Приятно было, как маятник, ритмично ходить из конца в конец поля. Поэзия сельского хозяйства меня увлекала.
//-- Лидия Мариановна --//
Даня задумал книгу, с которой он начнет свою работу, пройдя курс сельскохозяйственной академии. Это – практическое руководство для людей, которые начинают сельское хозяйство «из ничего» и не знают ничего. Он хочет указать: как заменять удобрения, как использовать всякий пустяк, как валить дерево, как городить изгородь; и поделиться психологическим своим опытом: о выдержке в работе, о том, как не унывать и пр. Это очень простая книга, но очень нужная. Так он считает.
Сегодня я узнала, что Игорь опять собирается ехать на концерт. Это уже третья неделя, что он пропадает по несколько дней. Возвращаясь с поля после посадки картошки, я пошла к нему: «Игорь, ты дал мне слово, что больше не будешь брать билетов. Что же ты делаешь? Ведь к тебе опять будут плохо относиться. Ты думаешь, что у Коли нет потребности ездить на лекции, у Маринки – на выставки, у Дани – к Лиде? Как же ты миришься с тем, что они все будут работать за тебя, да еще в такое горячее время?» Игорь ответил грустно: «Я думаю отрабатывать в свободное время». – «Тогда, сделай это определенно, отчетливо. Сговорись с сельскохозяйственной комиссией».
В последнее время никто не жалуется, что он отлынивает от работы. Бедный малый! Ведь не кутеж он себе отрабатывает, а концерт Скрябина.
У Шуры болят зубы, два раза сказала ему, чтоб обулся. Молчит и не исполняет. Нет у меня к нему подхода!
Сегодня вечером, пока я писала, Мишутка все говорил, говорил, лежа в постели. И нельзя было его унять, нужно ему было высказаться. Он говорил, что в этом году он так радуется росту листьев, как никогда, что он переживает эту весну, как первую. Он рассказывал, что прежде он жил среди ребят, которые хулили Бога, и сам, хотя не хулил, но не верил в него. Он тогда боялся смерти и представлял ее вроде обморока, с потерей сознания, с гниением тела и души, которая лежала в теле, вроде облачка, и была в том же роде, как печень и сердце. Он сам пытался себя разубедить, что это не так. Мама избегала с ним говорить об этом. «А ты стала говорить ясно, и теперь я знаю, что прежде думал неправильно. Я нисколько не боюсь теперь смерти». Он говорил еще о том, что у нас совершенно не чувствует желания бросать в птичек камнями и в лягушек, и бить мух.
//-- 10 мая --//
Тоня тихая, открытая. И девочки точно почувствовали её по-новому. Сегодня пришла ко мне Берта просить разрешения перевести Тоню в сад. Там солнце, там лучше. Она там установит кровать. Я позволила. Немного погодя я встретила в коридоре шествие: Берта и Ляля под руки вели сияющую Тоню, которая, впрочем, и сама довольно бодро шлепала босыми ногами. Я сказала, что ей надо обуться. Тогда Ляля крикнула Берте: «Держи ее, не пускай!» – и побежала за ее туфлями. Потом они с шумом и смехом напяливали ей туфли посреди лестницы. Тоня стала сестрой. Если и будут еще провалы, не надо бояться.
Приехал Федя. Миша подошел к нему и сказал: «Помиримся!»
Захворал Рыжий. Ребята соорудили маркер (конные грабли для намечания борозд), сами в него впрягались во главе с Олегом. Этот длинный лохматый юноша вносит в работу много инициативы и теоретического интереса. Посчастливилось нам. Пошли все разделывать 4-й огород под бобовые, гляжу: трое парней тянут плуг. Шура пашет, он называется «эксплуататором». Берта разделывает грядки граблями, по-ихнему: «грабит». «Ребята! Что вы придумали? Зачем вы надрываетесь?» – «Да это совсем не трудно, Лидия Мариановна, право! Очень интересно! Ведь по паханному, – не то, что в прошлом году копали. Зато посмотрите, как скоро пошло дело. В одно утро готов огород!»
Шевелится муравейник. Только Тоня лежит на солнце. На пригорке Вера Павловна пишет масляными красками наш дом. Из столовой доносятся вокальные упражнения Варвары Петровны. Голос ее стал много мягче, свежее. Коробят ли эти занятия ребят? Думаю, что некоторых, да. Впрочем, Даня уверяет, что всем понятна нецелесообразность занимать физическим трудом людей, нужных для умственного. Но надо соблюдать какую-то меру. Вот, Магу отрывать дальше от литературы непростительно. Пора ей уехать.
Теперь мы с Колей заняты придумыванием системы для поддержания чистоты в уборной. Я узнала, что надпись на стене «Я не хочу» сделал Мишонок. Я ему ничего не сказала, только послала его с ведром смыть эту надпись.
//-- Даня --//
У мамы был принцип: брать на себя все самые неприятные и тяжёлые обязанности. Например, все охотно брались ухаживать за больными, все готовы были отдавать им часть своего пайка, но брезговали выносить горшки. Мама взяла это на себя. В уборной царила грязь. Она объявила, что уборную будет мыть она. Она надеялась, что тогда люди постесняются там пачкать. Когда возникала потребность в какой-нибудь грязной или неприятной работе, естественной нашей реакцией было: «А почему именно я?» Мама же всегда ставила обратный вопрос: «Почему кто-нибудь, а не я?»
Постепенно, мы усваивали эту «жертвенную» точку зрения. К осени, когда надо было вывозить на поля «золото» из уборных, желающих уже было четверо. Приспособили бочку на передок телеги, Олег сконструировал равномерно разливающий лоток, из ведра на длинной палке сделали черпак. Прорезавши дырки в картофельных мешках, изготовили для золотарей защитные «туники». Олег и Всеволод открыли сезон. Через неделю их сменили Костя и я. Несмотря на туники, от золотарей так воняло, что их приходилось кормить за отдельным столом на кухне. А мы даже несколько рисовались своей профессией. Такая работа или наш возраст, грубое время, рождали у нас специальный жаргон. Мама очень страдала от этого. Дружественный диалог:
– Посунься, отсвечиваешь.
– Заткни харчевню, селёдками воняет.
– Я думал, ты дурак, а ты из деревни.
– Думают только индейские петухи.
– Как дам по хряпалу!
Никто никому по хряпалу не давал. Странно, но мы испытывали потребность во внешней грубости. Это, вроде бы, возвышало нас в собственных глазах. Мама отчаянно боролась с привычкой к грубости. Она надеялась, что чтение Священных писаний всех народов пробудит в нас чувство братства и милосердия по отношению друг к другу. Она немного перебарщивала в этом отношении. В 15 лет мы не могли воспринять религиозные поучения в той мере, в какой она их принимала в 40.
//-- Лидия Мариановна --//
Надо идти сеять горох вместо Дани. У него приступ прошлогоднего катара желудка. Он очень озабочен, что не может сейчас принять участия в общих работах. Кроме него, он считает, поднять тон работы могут только Всеволод и Сигизмунд, которые сегодня в Москве. Как напряженно, озабочено, обременено сейчас лицо мальчика, – нет, в эти минуты уже не мальчика. И Николи уже нет две недели. Неужели Варвара Петровна права, и он совсем уйдет из страсти к ученью? Вот это был бы удар.
Красиво у нас стало. В столовой с годовщины все зеленью убрано, ее обновляют. На столе букеты черемухи, сирени, фиалок и др. В саду вчера весь день копали клумбы, обкладывали дерном, докапывались до песка на дорожки…
Приехала мать Кости Маленького. Говорила, он у нас нравственно вырос, почти вегетарианцем стал…
//-- 15 мая --//
Когда я уезжала, Тоня провожала меня по аллее. Она предложила мне молитву об укреплении и освящении нашей любви. Просила прибавить свое и чтобы мы обе так молились. Когда я вернулась, мы так и сделали. Я застала ее на ногах здоровой, счастливой, со всеми дружной, не притязательной к Маге и ко мне. Днем я побывала у нее на «новосельи». В лесу она выбрала себе «комнатку», составленную елками. К моему приходу там было расстелено одеяло, на подушке, покрытой салфеткой, лежали 2,5 куска хлеба, скопленных, видно, за 2 дня, белая лепешка, которую я привезла ей из города, и оставленное ею накануне молоко. Мы славно поболтали, я ей рассказывала о своем детстве. Она радовалась, что мне «5 лет». Потом поели, всё преломивши пополам. Почитала ей из всех 4-х Евангелий (она принесла с собой 4 крохотные книжки).
Мишутка с Федей вместе читают. По вечерам Федя приходит к нему, они ложатся вдвоем на кровать и Миша читает вслух. Миша говорит, что «Феде удалось стать гораздо лучше». Он и в себе отмечает улучшение. Говорят, он без меня плавал на плоту по пруду. Обещал не ездить. Хотела я ему сказать, что додержу его только до приезда мамы, если он не держит слова. Но я его застала в постели в таком благодушном состоянии, так почувствовала за него и естественность его похождений, и радость за его мужество (тем более, что оно не прирожденное у него)… У меня пропала всякая способность строго говорить с ним.
Даня сегодня перекидывал навоз. К ужину прийти не мог. Позвал меня, спросил, можно ли ему после этой работы выкупаться. Меня тронуло, что он, такой сильный теперь, такой решительный, ответственный и так просто, и непритязательно просит разрешения на купанье. Он пришел через час после ужина и за едой погрузился в «Былое и думы» Герцена.
Привезли сегодня костюмы для спектакля, и девочки радостно бегали в нарядах герцогинь и босиком.
Пластика. Сережа Черный и Коля, как мачтовые сосенки. У Дани кроме прилежного выражения лица ничего не выходит. А как ловок, когда лазит, работает.
Игорь похудел. Все продолжает ездить на концерты Скрябина и потом отрабатывает. Сегодня вернулся ночью. Утром не решалась его будить. Шура хотел взяться играть после чтения, несмотря на нарыв на руке, чтобы я только не будила Игоря. Игорь сразу встал. Я добивалась, чтоб он лег после завтрака, нет, не лег. Всегда голоден. Куски хлеба больше не пропадают. Но после обеда Игорь меланхолически смотрит на оставшиеся куски хлеба и говорит: «Я очень боюсь, что он засохнет до ужина». Я ему даю прибавку. Надо это делать сразу, без просьбы. Отработка настолько морально важна для него. Надо будет ее рассрочить. Пусть это предложит ему Даня, как член сельхоза. Он и так предлагает ему все время отдыхать после поездок, но Игорь не хочет.
Танцы кончились. Хотелось ребятам перейти на террасу и танцевать под хороший рояль, что в библиотеке, но вспомнили, что наверху Валя лежит с головной болью. Марина собиралась бежать у него спрашивать, но Ляля ее удержала, уверила, что он не признается из деликатности, хотя сам будет мучиться. Все решили не спрашивать его и не переходить на террасу. Впрочем, это не помешало после того затеять возню в коридоре, куда-то тащить Сережу Черного за руки и за ноги.
Кончаю у Дани в комнате, он опять упоен Герценом, к которому сбежал с пластики и рад моему присутствию, как переводчику иностранных фраз, которые ему попадаются. Сегодня он меня обрадовал. Дала ему отрывок из Достоевского, из беседы старца Зосимы о молитве и о любви. Сомневаюсь, оценит ли. Бэлла говорит, что он позвал ее, чтоб поделиться своим восторгом. Об Лиде беспокоится, но научается жить и вне ее.
Бэлла помягчела, и все к ней раскрываются. Она, в самом деле, стала кроткой и ясной, какой прежде стремилась быть. Спит она опять на террасе. Почти не спит, не может от красоты ночи оторваться. А вчера ей пришлось еще наслаждаться концертом. В ночное ходил Георгий. Ночью он запел грузинские песни. Никто из нас не знал, что он поет. Тут он пел прекрасно, полной грудью, сидя у костра за садом. После этого она, уж, и не думала спать. А сегодня сама идет в ночное.
Жаль оторваться от дневника, хотя, конечно, не перельешь в него трепета окружающей жизни. Вместо того надо писать соседу о том, что он землю, уступленную ему под ярь, употребляет под озимь, что равносильно захвату на два года. Как пахнет в саду…, как щелкают соловьи…
//-- 2 июня --//
Накануне спектакля я приехала из Москвы и узнала, что было без меня троекратное обсуждение вопроса о том, кормить ли зрителей лепешками, как на Рождество. «Теперь у нас нужда, голод», – говорили некоторые. Эти лепешки на два дня ускорят истощение запасов. Другие были возмущены, смущены, голоса переходили со стороны на сторону, велась агитация. Я была огорчена тем, что ребята погрузились в этот вопрос, но раз это случилось, надо было его исчерпать. Лепешки, уж, были, на всякий случай, испечены. Съехалось много городских гостей.
После обеда я увела ребят подальше в сад и предложила покончить с этим вопросом: «Вероятно, что, с нашей стороны, было бы благоразумнее не устраивать праздников при недоедании. Но мы их устраиваем. Мы зовем гостей за 4–5 верст, готовим пьесу в 12 сцен, т. е. намерены держать людей, не евши, в общем, часов шесть. Хорошо ли это? Многие считают благоразумным рассуждать просто: чем меньше отдадим, тем больше нам останется. Что случилось, чтоб нам менять свои обычаи? До сих пор мы знали одно правило: делай другому то, что ты желаешь для себя. И нам было хорошо. Правда, мы голодны. Разве скаредность спасает от воров, неурожаев и т. п.? «Разве можете, заботясь, прибавить себе росту хоть на один дюйм?» Стоит ли изменять себе ради того, чтоб протянуть на два дня дольше? Полноте. Будем нужными Богу, и все у нас будет, что нужно для поддержки наших сил».
После меня никто не хотел говорить, голосовать не стали и разошлись веселые. Через несколько дней мы получили ордер на «бронированный паек», получили картофель от Земотдела, масло от квакеров. Теперь едим вволю.
Я просила приехать инструктора по сельскому хозяйству. Приехал добрый дядя, бельгийско-немецкого происхождения, полу-толстовец; пробыл у нас день спектакля, наутро обошел поля, помог разработать дерзкий план собственноручного глинобитного дома для сотрудников и заявил, что если ставить отметки, то нам надо поставить 5+. Затем на предложение уйти из МОНО и поступить к нам, он ответил полным согласием, когда будет дом. Олег мечтает об организации садового братства. Пусть идут юноши своей дорогой. Олег делает сам орудия: маркер, деревянную борону. Сегодня вместо урока устроили беседу о состоянии и перспективах нашего хозяйства. Вел ее Олег просто и занимательно, знакомя с примером и опытом разных местностей и стран.
Все же у ребят, особенно младших, ослабло, напряжение в работе. Правда, температура около 30. Вчера обсуждали этот вопрос в сельхозе. Решили на час раньше вставать, позднее ужинать, работать от 9 до 12 и от 6 до 9. Кроме того, восстанавливается должность приставалки, специально для надзора за выходом на работу. Назначаться будут в алфавитном порядке.
Возвращаюсь к спектаклю. Готовились к нему, на последок, без особенных проявлений волнения. Прошел он хорошо, чем дальше, тем лучше. Играли принца и Тома: Нина Белая и Берта, просто, искренно, Марина и Ляля были очень милыми принцессами. Даня был почти лорд Гертфорд.
После спектакля постелили в зале соломенные маты с парников. Ребята улеглись, наши и чужие, предоставив свои кровати взрослым гостям.
На собрании были высказаны дельные вещи. Особенно, о преподавании искусств. Затем последовал ряд претензий, на мой взгляд, не основательных. «Зачем преподавалась история утопий до политэкономии?» Я ответила, что политическая экономия начнется параллельно истории Европы, так же, как и история искусств. Менее другого, исторически обусловлены утопии. Поскольку это все же имело место, я делала вводящие беседы о Платоне, Руссо, Марксе. После окончания курса истории и политэкономии не нашлось бы времени для утопий. Особенно недопустимым, казалось некоторым, затрагивание Маркса в пределах одной лекции. Я сказала, что для утопий этого довольно. В другой связи, при политэкономии и при курсе истории классовой борьбы на нем еще будем останавливаться. Впрочем, на марксизме остановились бы дольше и в курсе истории утопий, если бы они сами выполнили те доклады по книге Энгельса, за которые взялись.
Заявили еще Лида, Сережа и Даня, что наука у нас не научная.
Я ответила, что хороших учебников по некоторым нашим предметам нет, а по иным и никаких не имеется.
Далее следовал вопрос организационный. Инициативная группа предлагает преобразовать педагогический совет по такому типу: ввести в него по два представителя от каждой группы: от сельхоза, от технических служащих.
В ответ был гул изумления… Спорили многие, даже Даня. Я сказала, что посылать обсуждать педагогические вопросы двух представителей от Лукерьи трудно, так как она одна; следует лучше стремиться к тому, что бы ее не было. [26 - Лукерья была нанята поварихой и уволена вскоре после обнаружения воровства продуктов.]
Все высказанное решено было: принять к сведению и разработке. Лида заметила про себя: «Не договорились». Да, мало взаимного понимания она у нас приобрела. Это урок. В ней чувствовался недостаток этой самой нелюбимой ею интуиции, недаром она выбрала себе путь, которым оттолкнула других. Как скоро сменилась в ней светлая полоса совсем другим. Через несколько дней она от нас уехала.
Я упомянула о чтении Александра Блока. Перед Лидиным отъездом, еще до собрания, ребята просили Магу почитать с ними Блока, так как он для них и привлекателен, и непонятен. Собрались в воскресение утром. Вышло очень хорошо. Было всего человек 6 из старшей группы. Прочли «Незнакомку». Ребята отметили, что читать совместно стоит, разбирая прочитанное, а не так, как читали Ибсена. Захотелось им знакомиться с критиками. Лиде, в первую очередь, – с Писаревым. Лида, вообще, единственная из присутствующих, не уловила сути Блока.
Еще из Москвы она меня просила, чтобы спешно переговорить о деле, весьма важном для школы. Дело идет о выборе материала для утреннего чтения. Лида находит, что в прошлом году было больше современных писателей и философов, а теперь слишком преобладают христианские книги и, в частности, Евангелие, которое она находит чрезвычайно трудно-понятным и «давящим». Главное же, что ее оскорбляет, это недостаточное место, отводимое еврейской религии. Ее и других евреев, по ее словам (Берту, Сережу, который только у нас узнал о своем еврействе, даже Бэллу, фанатическую христианку, и ее самою, коммунистку без религии, недавно пробужденную к национальному чувству погромами [27 - Уехала Женя Малинская, как всегда бросившаяся на наиболее трудную и опасную работу из всех, представлявшихся в данный момент. В Белоруссии начались еврейские погромы. Из Москвы ряд студентов поехал защищать еврейское население. Записалась в дружину и она. Работая там, находилась на волосок от смерти. Однажды ей с некоторыми товарищами самим пришлось скрываться в лесу. Они заблудились и оказались на польской территории. их окружили и интернировали польские пограничники. Через некоторое время им разрешили выехать в любую страну кроме РСФСР. Какой-то еврейский комитет предложил эмигрировать в Аргентину. Она согласилась.]), – всех их особенно изумил и огорчил факт, что в чтениях не была отмечена еврейская Пасха.
Очевидно, какая то мера была мною нарушена. Насколько я могу теперь припомнить, дело было в том, что я на еврейскую Пасху уехала… Когда миновали первые два особенно-праздничные дня, Мага обратила мое внимание на то, что следовало бы почитать об этом празднике. Мне стало жаль, что я этого не сделала, но на предложение наверстать пропущенное в последние два, тоже праздничные, дня, я, подумав, отказалась. Был конец страстной недели, чтение шло по Евангелию в хронологическом порядке, настроение нарастало и пустить ему новую струю, на перебой, не хотелось. Было и то чувство, что рядом с космически-религиозным моментом очень потускнеет национально-религиозный, даже в начале – только национальный. До тех пор, я читала из еврейского писания только псалмы Давида и притчи Соломона, но все это реже, чем христианское и индуистское. В последние дни я брала места из пророков, главным образом, тех, что цитируются в Евангелии.
Я прочла, как-то вечером, свою рукопись о евреях и Мессии. Позвала евреев и полуевреев, пришли еще Фрося, Костя, Тоня, Ляля. Младшие, просто, плохо поняли. На старших (Даню, Лиду и Сережу Черного) не заметила, чтоб сильно подействовало. Даня потом сказал, что ему мешала слушать медленность чтения. А это было от волнения, потому что эта вещь написана (года три назад) от полноты сердца. Правда, она предназначена для взрослых, образованных людей. Только Тоня сказала мне потом, что в этой рукописи я – как в зеркале, она всю ее переписала для себя.
//-- Дневник Дани (из третьей тетради) --//
В пятницу мне надо было ехать в Москву: отвезти в тюрьму куличи. Мы с Лидой решили ехать вместе. Утром куличи еще не поспели. Я собирался в дорогу. Фрося пришла ко мне в комнату, видно, хотелось поболтать. Мы с ней товарищи по несчастью или, верней, по счастью. На Рождестве няня писала Ите: «Что это Фросинька долго не пишет. В ее лета, мало ли, может, что случится, может быть, уже любов» (А Фрося – племянница няни Груши). Так и вышло. Жорж, еще сущий младенец, Фрося ему в тетки годится, он ей за юбку держится, однако, влюблен по уши. Она полюбила его сперва шутя, потом из жалости, а потом всурьез, да так крепко, ей самой стыдно.
– Ой, Данька, тебе еще ничего, а мне как стыдно.
– Мне совсем не стыдно.
И вдруг мне стало казаться, что я не люблю Лиду, с ужасом думал: «Вот и держись правды: ведь я убью ее, если разлюблю». Лида уехала раньше на лошади. Я чуть не бежал, мне казалось, что если я не увижу и не обниму Лиду через полчаса, то разлюблю ее. Когда я приехал к Яков Иванычу, на кровате [28 - Следует напомнить, что орфография и пунктуация подлинника Дани-подростка сохраняется. (Е. А.)] за люлькой спала его жена. На диване и в люльке на разные лады сопели пискалята. На столе горела лампа, стоял самовар, чайник, чашки, хлеб, сахар и была навалена пропасть денег. Яков Иваныч и Всеволод за столом считали тысячерублевки, вытаскивая их откуда-то целыми листами. Когда я выпил 4 чашки чаю, они кончили счет и принялись записывать какие-то продукты, нормы и т. д. Потом проверяли накладные, сверяли их с какими-то книгами и отбирали товары, которыми было все завалено. Только в половине третьего Яков Иваныч отвел меня в другой дом, не в тот, где ночевала Лида, и уложил на диване у окна на террассу. Я так устал, что заснул сейчас же, не снимая сапоги, не раздеваясь. Утром меня разбудила Лида, постучала в окно. Я вскочил, было. рано, но все-таки едва получили билеты и сели, с трудом, на Максима Горького, пришлось стоять всю дорогу.
Лида совсем была убитая: ей предстоял разговор с мамой, она не знала, как начать, как сказать. Я взял ее за руку, конечно, под курткой, мы говорили об этом, не называя своими именами. И тут я почувствовал, как люблю ее и как нужен ей. В Москве я проводил ее до дома в Мельниковом переулке. Потом отправился по своим делам. Я был спокоен: как бы не отнеслась Полина Лазаревна, а мы друг друга любим, и этого никто у нас отнять не может. Ночевал у тетки Жени. У нее, вообще, такой дух в доме, что обязательно проспишь, а я еще не спал две ночи, не мудрено, что вместо девяти, я встал в двадцать минут одиннадцатого, а мне еще до Лиды надо было зайти в городскую кассу. Все же, в 11 1/2 я был у нее, признаться по правде, я шел с трепетом душевным. Мне совсем не улыбалась переспектива объяснения с Полиной Лазаревной. К счастью, объясняться не пришлось. Пришлось сидеть в столовой, где прислуга чистила потолок, а брат Димка клеил змей. Меня разбирало нетерпенье. Приходил доктор, остался доволен Лидиным сердцем, даже мерять не стал. Наконец, мы остались вдвоем, и Лида рассказала мне. Дело обстояло вот как: Полина Лазаревна отнеслась доверчиво, сердечно, но огорчена была ужасно. Говорила, что это не счастье для Лиды, а несчастье, что «женщина не должна давать авансов». Любовь отнимает у нее массу сил. «Девушки, – говорила она, – расцветают в таких случаях, а ты погляди на себя, ты постарела на пять лет». Она сетовала, что Лида не сказала ей раньше, чем мне, и еще, что жизнь Лиды будет исковеркана. «Запомни этот разговор», – сказала Пол. Лазар. А Лида мне сказала: «Твоя мама как на празднике, а моя как на похоронах». Мы долго разговаривали и решили, чтобы Лида уехала в Англию: если после года разлуки, мы будем любить друг друга так же крепко, то мама поверит, что это не баловство, а то, что бывает лишь один раз в жизни.
Сегодня мне крепко тоскливо, праздник не в праздник. Жорж уехал и Фрося тоже скучает. Мы решили скучать вдвоем. Она рассказывала, как чудно ей любить мальчишку на три года моложе себя, и что мать писала, что в деревне какой-то парень хотел бы жениться на ней, и она советует ей. А вчера, вернувшись, я застал Нину такой печальной, какой еще не видел. Она сидела на окне совершенно подавленная каким-то горем. Когда я зашел в столовую перед сном, она сидела там же, закрыв лицо руками, и, кажется, плакала. Я вспомнил Итины слова про Нину и испугался, что Нина из-за меня. Я спросил у Фроси, знает ли она причину этой грусти. «Весенняя тоска». Случился один смешной случай. Кира и Ира подарили мне маленький позолоченный штопор с кольцом. Я показывал его ребятам: Фрося захотела примерить колечко на палец. «Тише уколишься», – сказал я. «Ничего, пусть заранее узнает, как иногда больно колется золотое колечко», – сказала Итя. Мы очень смеялись.
Третьяго дня, Колька привез из Москвы мне письмо от Лиды. Лида писала, что приедет через 2 недели: мама решила, что это необходимо для ее здоровья. И еще какую-то ерунду про Итю. И, под конец: «Ты не очень огорчайся, все к лучшему. Право, нет ничего трагического, все объяснится».
Я писал ей, я звал Лиду приехать как можно скорее и просил разрешения зайти к ней в Москве. Мне не хочется глаза мозолить Полине Лазаревне, но я не могу быть в Москве и не зайти к ней. Я не поехал в Москву. Зато приехала Мага. Она разсказала, как обстоит дело, дело обстоит «швах». Пол. Лазар смотрит на дочь, как на тесто, из которого она имеет право лепить, что захочет. На днях, она собирается сказать все мужу, он человек нервный и раздражительный. Хорошо, что я не поехал. А вообще, Мага советует ездить почаще, не надо давать им повод думать, что я боюсь, скрываю свою любовь к Лиде, вообще, поступаю по-мальчишески.
//-- 7 мая. Суббота --//
Уже, как я стосковался со среды! Наконец, Сережа приехал и привез письмо. Я невольно улыбнулся, когда развернул его, – 11 страниц почтовой бумаги. Лида писала, как стосковалась без меня; ей, как и мне, не верится, что мы не виделись только неделю. Она писала, что мама с ней обо мне не заговаривает, и еще, что никогда не знала, как мама ее любит. Ну, слава Богу. Просит приехать, как только смогу. Затем следуют страниц 8 всякой болтовни.
Я терпеть не могу писать письма, но Лиде, кажется, писал бы без конца. А как отрадно писать: «дорогая» и «хорошая». Ума не приложу, как на это ушло 4 больших страницы и так убористо написанных, как этот дневник. Сегодня отправил письмо с Магой, послезавтра жду ответа.
И ходят такие слухи, что полпреда Красина из Англии выгнали, и договор разорвали, потому что он давал деньги бастующим горнорабочим. У меня сердце запрыгало, когда я узнал это. «Лида не поедет!»
//-- 15 мая. Воскресенье --//
Так много я пережил, но некогда было записывать: работа совсем задавила, 10 часов работы и 2 часа репетиции и, притом, скука смертная: проклятый «Принц и нищий». Впрочем, я не очень торопился записывать, так тяжело. В среду я отправился в Москву с поездом 5.30. Я вез с собой письмо от Ити к Полине Лазаревне. Итя позволила мне его прочесть. Оно мне понравилось, хотя под безукоризненно-вежливым тоном сквозила враждебность, как Итя не старалась ее скрыть. Она подробно объясняла, почему не горюет, а радуется нашей любви, и убеждала Полину Лазаревну тоже радоваться. Между прочим, из некоторых слов я увидел, что Ите самой себя приходится убеждать радоваться.
Когда, наконец, мы остались одни с Лидой и сели на кожаный диван, Лида не прижалась ко мне, как раньше, как я ждал, а только взяла за руку. Буду говорить прямо, хотя мне и очень трудно это: мне кажется, что Лида во мне разочаровалась, что я ей показался такой же чужой, как и она мне. Лида так кончила свою длинную речь: «Где бы мы ни были, чтобы с нами не случалось, между нами должна быть чистая правда». (Это уже в десятый раз). Жутко сделалось от слов: «Если это случится, лучше, если случится у обоих сразу». «Еще лучше, если совсем не случится», – возразил я, но вдруг, страшно сказать, мне показалось, что я солгал. Как безконечно больно мне признаться в этом. Только теперь понял, какая страшная вещь – правда. Не сознаться ли уже, что разлюбил ее? Я так измучился, я не верю больше в нашу любовь. Я понял это особенно ясно, когда прочел в «Былом и Думах» роман Герцена с Р., только у меня нет даже последнего оправдания: кузины Natalie. Когда я пишу эти строки, у меня такое чувство, будто я заряжаю револьвер, чтобы пустить себе пулю в лоб. Вообще, Лида показалась мне как-то не собой, словно у ней не все дома: то она становилась грустной и ласковой, и слезы чуть не катились у нее из глаз, то вдруг принималась пороть такую чушь, что у меня уши вяли. Например, она описывала в письме, каким представляет меня после своего возвращения из Англии: в франтовском полуфренче, галифе, желтых лакированных гетрах и ботинках, со стэком, моноклем и идеальным пробором или, наоборот, грязным, полуголым в невозможно изорванных и заплатанных рыжих брюках, как у Всеволода, с бородой и взлохмаченными вихрами. Она не послала это письмо, только рассказывала. «Слава Богу, подумал я с досадой, хоть на это-то Господь надоумил. Если бы послала письмо, я не поверил бы ее горю, и не приехал бы. Мне сделалось стыдно за нее. И еще: она рассказывала что-то, а я глядел ей в глаза, долго глядел и любовался. Она засмеялась: «Ну, чего глазеешь?», – и отвернулась. Этим она сразу оттолкнула меня. Потом она говорила, как жаждет общественной деятельности, конечно, коммунистической, она чувствует в себе силу и уменье лепить, изменять людей, двигать ими, потому что любит их, очень любит. А я не люблю людей, лишь десяток-другой близких мне. Я доказывал, что школа должна учить жизни, жизнь есть непрерывная цепь усилий и превозмоганий самого себя. Это безотрадный вывод, но, увы! Я не идеалист, а практический человек.
Мне было все-таки тяжело расставаться с ней, и я вполне искренне обнял ее и сказал: «Как хотелось бы, чтоб мы были вместе, Лида». Она вырвалась, прижалась в уголок, чего-то засмеялась и пробормотала: «Ну-тебя… Вот увидишь…». Мне сделалось невыносимо больно и стыдно: и того, что я обнял ее, и того, что она вырвалась. Что-то холодное, тяжелое сжало мое сердце. У меня первый раз в жизни закружилась голова, и я с трудом спустился с лестницы. Боже! Как мне хочется любить Лиду, я не могу поверить, что не буду любить ее, чем же я жить тогда буду?..
//-- 17 мая. Вторник --//
Что написал я третьего дня? Не понимаю… Теперь я вспоминаю, что когда писал, то находился в каком-то бешенстве. Сначала я хотел формулировать, но нанесши себе один удар, я начал с каким-то упоением и ожесточением бичевать себя и довел до полного изнеможения. Я заснул, измученный, а, проспавшись, не мог ума приложить: что со мной вчера происходило?
//-- 28 мая. Суббота --//
Лида еще раз приезжала в колонию, привезла большущее письмо Полины Лазаревны Ите. Из-за нас, корреспонденция завязалась. Фу, как противно! Вечером мы ходили гулять на то место, где были 27-го апреля. По дороге разговорились. Лида находит много недостатков в порядке преподаванья. Она их выкладывала мне целыми десятками. Позднее, она рассказала все, что надумала Сереже Черному, он понял ее с полуслова, во всем согласился, сказал, что сам думал об этом. В четверг они собрали собрание старшей группы. Большинство отнеслось к этому делу весьма равнодушно. Коля, Фрося, Сережа Белый пришли, заранее решившись говорить все наперекор Лиде. Особую неприязнь вызвало то, что на собрание не пригласили сотрудников. Поспоривши, решили сотрудников пригласить. Собрание длилось около трех часов. Лида и Сережа хоть и срезались в некоторых пунктах, но, в некоторых, оказались правы. Для меня вышла та польза, что я разуверился в непогрешимости Лидиных разсуждений. Я молчал почти все собрание и, к великому своему огорчению, заметил, что совсем не умею думать самостоятельно. Я об этом думал весь день и полночи и придумал вот что: я думать не умею. Лида умеет и даже очень. В этом она сильней меня.
Из этого получается, что она водит меня на поводу. Кто-нибудь еще потянет за повод, я пойду за ним. Я не хочу, чтоб это продолжалось. Это оскорбительное положенье, особенно, для мужчины. Я уверен, что не может быть прочной любви, когда мужчина слабее женщины, следовательно, надо учиться думать, а пока не научусь, нам нужно расстаться. Следовательно, пусть едет в Англию.
Глава 20
Марьян Давыдович, пять Нин и Галя
//-- Даня (взрослый) --//
Угрожающее число больных заставило маму задуматься о собственном враче. Ближайший врач был в Пушкине, в четырех верстах. Больница была перегружена, попасть к нему на приём было нелегко, а заполучить его в колонию не удалось ни разу. Иногда к нам приезжала из Москвы старинная мамина знакомая, врач-педиатр Анна Соломоновна Шлепянова. Но этого было недостаточно. Маме пришла в голову мысль: выписать из Петрограда своего отца, моего дедушку Марьяна Давыдовича. По причине преклонного возраста, он уже не мог работать в детской больнице. Он согласился, и Мага перевезла его к нам. Сама Мага ушла из колонии, так как творческие поэтические устремления распирали её, а в колонии писать не было никакой возможности. Дедушка пришёлся нам очень ко двору: он ловко вскрывал фурункулы, клал горчичники и прописывал порошки и микстуры. Кроме того, он имел небольшую бесплатную практику у местного населения. Присутствие старого добродушного доктора сразу придало патриархальность нашей большой семье.
Пришли новые ребята. Упомяну только некоторых. Мы приняли Иру Большую, высокую худенькую девочку, вначале бывшую грустной, отчуждённой и постепенно, за все годы колонии, (как и всей жизни) расцветавшую. Она была сирота, как, впрочем, и все, принятые в ту осень.
Раз, приехали сразу трое: две сестры и их тётка – ровесница старшей. Дежурными по дому в тот день были Нина Белая, Нина Чёрная и новая сотрудница, преподавательница ритмической гимнастики Нина Сергеевна. Они спросили одну из новеньких:
– Как тебя зовут?
– Нина.
– А тебя?
– Нина.
– И ты, небось, тоже Нина?
– А вас как зовут?
– Нина, – ответили хором дежурные, а преподавательница ещё добавила: – Сергеевна.
Выяснилось, что из шести человек оказалось пять Нин. Новеньких нарекли Нина Большая и Нина Маленькая, в отличие от уже имевшихся Нин – Чёрной, Беленькой и Зелёной, как звали девочки Нину Сергеевну.
Когда осенью свезли необмолоченные ещё снопы и сложили их, за неимением другого места, на террасу, ночью их подожгли. К счастью, Бэлла, дежурившая в ночном, быстро заметила пламя и двух убегавших мужчин. Она подняла всю колонию. Выскочивши полураздетыми, мы быстро организовали цепи от пруда, по которым передавали вёдра с водой. Я черпал и подавал их на высокий берег, кто-то растаскивал снопы граблями. Всеволод и Костя влезли прямо на гору горящей соломы, им подавали вёдра и они поливали сверху, вилами сбрасывали горящие снопы.
Мы спасали не только урожай, но всю колонию и все наши надежды на будущее, – ведь снопы горели на деревянной террасе деревянного здания!
Алёшка пытался не отстать от больших. Олег спокойно, не бегая, давал всем, не участвовавшим в тушении, деловые поручения и успокаивал испуганных девочек. Гале поручили одеть и вывести из дома всех на случай, если загорится дом. Эта группа, закутанная в одеяла поверх одежды (ночь была холодная), стояла в стороне у дома Алексея Александровича. Бывший владелец дома, наш сосед, в стороне от всех, схватившись за голову, стонал, раскачиваясь.
Снопов погорело много, но колонистам всё же удалось справиться с огнём. Как-никак у нас был немалый опыт в тушении пожаров, постоянно возникавших из-за времянок и коптилок. Этот пожар был двенадцатым. Мы, на всякий случай, заранее распределили роли, избрали Всеволода Бранд-майором.
Подобный поджог повторился ещё раз той же осенью.
Во время большого пожара мама была в Москве. Она отчаянно боролась за жизнь колонии. Ходила по учреждениям, выхлопатывала «бронированный» паёк, санаторный паёк, пыталась связаться с американскими квакерами, помогавшими детским колониям, добывала вторую корову, книги, искала технических сотрудников. Опять проходила почти босая по 30 верст в день. Просила, умоляла.
Вся педагогическая работа тоже держалась на маме. Вот как вспоминает своё знакомство с ней Галя.
«При первом же знакомстве Лидия Марьяновна поразила меня своим лицом, главным образом, своими проникновенными, внимательными и бесконечно добрыми глазами. Сила её взгляда и слова были огромны, как ток магического действия, при обращении не только к нам, детям, но и ко взрослым. Любовь, её и моя к ней, помогли мне справиться с большим детским горем: мы недавно потеряли обоих родителей. С годами моё восхищение и удивление только росло: где берет силы на все свои обязанности эта невысокая, худенькая и слабая женщина».
МОНО выплачивало зарплату служащим колонии деньгами, только менее половины полагающейся, а большую часть – облигациями государственных займов, которые можно было начать реализовывать только через 25 лет. Учитывая ещё, что часть необходимых сотрудников колонии не были утверждены в МОНО и на них денег не давали, а платить им тоже надо было, можно себе представить, сколько денег оставалось на всех. Кроме того, все технические служащие получали свою зарплату полностью, а преподаватели делили остатки денег между собой поровну. Это были жалкие гроши.

В колонии был второй обыск. Забрали все бумаги, которые нашли у мамы в комнате, в том числе последнюю тетрадь «Дневника колонии».
Но были, по этой части, и радостные события. Освободили из тюрьмы Ростислава Сергеевича. Впрочем, как потом оказалось ненадолго.
К Мише и Наташе вернулась из тюрьмы мама – Лена. Саша надолго поехал на Соловки. Наташонку с няней Анютой Лена взяла к себе, Мишу оставила у нас, думая, что здесь за ним будет больше надзору. Но надзор не получался: у мамы не доходили до него руки. Одно время, когда мы, в порядке углубления скаутской работы, разобрали для личного шефства нескаутов, нуждающихся в поддержке, я взял себе кузена Мишутку. Но это был трудный номер. Он был слишком мал, чтобы с нами учиться, и целые дни не знал, чем заняться, балясничал, не умея плавать, катался один на лодке, что было строго запрещено. Он колотил маленького мальчика Костика – сына слепой прачки Агаши, которая пришла на смену Аннушке, дразнил старших ребят, за что нередко сам бывал бит, и всё в этом роде. Единственное дело, которое я мог ему придумать, это собирать стёкла, усеивавшие нашу территорию, чтобы ребята не резали ноги. Единственный моральный успех был, когда он заявил, что его больше не тянет бить из рогатки воробьёв и давить лягушек. В общем, на экзамене шефской работы я провалился.
Под Новый год, когда многие ребята уехали в Москву, я заболел малярией. Смерил температуру – 41°, смерил через час с четвертью – 41,4 °. Я где-то вычитал, что когда доходит до 42 °, человек умирает, так как белки, входящие в его состав, свёртываются. Я сосчитал, что через час и сорок две с половиной минуты я умру, и … заснул. То, что я пишу об этом в возрасте семидесяти одного года, доказывает, сколь ненадёжны прогнозы, основанные на прямой экстраполяции.
В колонии осталось совсем мало народа.
Многие ребята, у кого были родные, ездили в отпуск. А мне некуда было ездить. Мама встретила в Москве Соню Доброхотову. Пути их совсем разошлись, но, в знак старой дружбы, Соня пригласила меня погостить у них. Учитывая, что я сильно переболел, мама отпустила меня к ним на недельку. Я наслаждался жизнью. Целыми днями я ходил по музеям, особенно, по Политехническому. По публичным лекциям. Вечерами часто шёл в театр, хотя и смущался отчасти, потому что был я в лаптях и на брюках у меня было 16 заплат другого цвета, чем первоначальный. Я их сам поставил на уроках, причём, белыми нитками и очень этим гордился, но чувствовал, что в театре они как-то не звучат. Контрамарками в Камерный меня снабжал сам Николай Михайлович Церетелли. Помню, что мне понравился «Король-арлекин» и не понравилась «Сакунтала». Все декорации, жесты, костюмы, выдержанные в стиле персидских миниатюр, казались мне жеманными, неестественными. Что мне в Москве понравилось больше всего, так это моя полная свобода и безделье. Я уже забыл, как это бывает.
Хуже было вечерами у Доброхотовых. Хотя они за мной ухаживали. Старались развлекать, а Миша едва не выжег ради меня себе глаз. Он пустил бегать по воде кусок натрия (он был химик), это было очень забавно. Но натрий внезапно взорвался, и крупинка попала ему в глаз. Скверно было то, что супруги всё время грызлись между собой. Я первый раз наблюдал семейные сцены и не знал, куда деваться. Ссоры возникали поминутно.
Раз ночью, я совершил ужасный поступок. Я спал в столовой на диване, тут же на раскладушке спала домработница. Рядом стояла китайская фарфоровая ваза с меня ростом – фамильная драгоценность. Домработница наутро рассказывала: «Софья Ивановна, ночью я проснулась, потому что гость-то ваш уж больно кричал во сне: «Держи его, лови его, бей! Ты будешь солому поджигать? Вот я тебя сейчас!!!» Я обмерла. А он, родимый, как вскочит, как схватит стул. Да по вазе! Она на мелкие кусочки рассыпалась». Мне было стыдно. Так-то я заплатил за гостеприимство. За взрыв натрия! Больше я Доброхотовых не видел.
В это время я стал вегетарианцем. В колонии было много вегетарианцев: все теософы – мама, Мага, Варвара Петровна, все сотрудники и ребята, пришедшие из толстовских и трезвеннических колоний – Олег, Всеволод, Яша, из учеников – Серёжа Белый, Алёша.
//-- Всеволод --//
Не могу есть мясо. Умру с голода, а не смогу. Не люблю военщины. Причем военщина? Не могу отдать себе ясный отчет, только это одно и то же. Я глубоко чувствую, что между этими двумя вещами тесная связь. Если б не было мясоядения, не было бы и войны.
//-- Даня --//
Было неприятно и неудобно делать два разных обеда, а МОНО нам изредка выдавало мясо. Поэтому все согласились, когда мама предложила менять мясо на масло. Но первый год менять было особенно нечего.
Желающие могли есть мясо у себя в комнате, если родные привозили им его в подарок. Все такие счастливчики делились с соседями – мясоедами.
Я прочёл рассказ Короленко про чикагские бойни. Он произвёл на меня очень сильное впечатление. Я подумал, что надо бросить есть мясо. Да боязно, – всегда голодный как волк, а ещё от мяса отказываться! Потом подумал: «А когда ты в последний раз видел мясо? В тот день, когда красноармейцы умыкнули у тебя конину. Три года назад! И не умер». Выходило, что без мяса можно обойтись. Зато совесть будет спокойна, что никого не заставляю резать телят, чего сам не смог бы делать. Правда, было ещё одно препятствие: придётся тысячу раз объяснять, почему я отказался от мяса. Я не обладал маминым талантом проповедника и боялся, что надо мной будут смеяться. Но это соображение, конечно, было постыдное. И я завязал.
Случай проверить свою стойкость представился немедленно. В колонию приехал папа и привёз мне полкило сала. Ох, как хотелось его съесть! В «последний раз», а уж потом завязать. Но я чувствовал, что потеряю к себе уважение, если сделаю это. Кроме того, было ещё одно соображение: я знал, что папа оторвал этот кусок у себя, у своей семьи, хотя они голодали не меньше меня. Может, ему пришлось выдержать Тамарины слёзы или даже семейную сцену. Он получит прощение, если привезёт сало назад. И я ему первому сказал, что стал вегетарианцем.
Мама пригласила папу преподавать у нас историю, в связи с отъездом Маги. Он согласился приезжать раз в две недели. Для него был ценен хоть такой грошовый заработок. Он начал со средних веков, преподавал учёно, трудно, как в университете. На первом уроке читал нам Риккерта, которого слушал в Гейдельберге. Он увлекался и забывал, что перед ним не студенты, а мальчишки и девчонки, да и те в лаптях. Но мама считала, что нам полезно напрячь мозги, понюхать, наконец, как пахнет настоящая наука.
В колонии наступил спокойный период. К Рождеству отмолотились и погрузились в ученье. На уроках, если не надо было записывать, девочки шили, делали пояски, ёлочные игрушки – тоже зарабатывали на пропитание. Коля изобрёл способ лить из свинца ёлочные подсвечники и сбывал где-то в Москве, в пользу колонии. Мальчики стремились создать столярную мастерскую. Я с опытным столяром Николей сочинял заявку на инструмент в МОНО. Он диктовал:
– Шпунтубель, зенцубель, цинубель, ресмус, малка, всего по две, нет, лучше по три штуки… Потом составляли эти заявки каждый год, но так ничего и не получили. Я до сих пор не знаю, что значат эти шпунтубели и для чего они нужны.
Мы сплотились и привыкли друг к другу. Мамин девиз: «природа и труд» себя оправдывал. На предложение некоторых родителей: просить помещение в Москве или разобрать ребят по домам, чтобы подкормиться хоть немного, большинство отвечало: «ни за что».
От чего я устал, так это от двойной ответственности: председателя сельхоза и патрульного скаутов. Особенно тяжело было второе: заботиться о моральном состоянии десятка человек. Я к этому не чувствовал вкуса и у меня это не получалось. На одном сборе я решительно отказался от поста, сказав: «Пусть Коля заботится о душах, а я буду заботиться об овсе».
Но о своей душе я всё-таки продолжал заботиться, потому вошёл в кружок «Обещаю», который занимался этическим усовершенствованием и углублённым разбором маленькой белой книжечки Кришнамурти «У ног Учителя». Это очень мудрая книжечка, нечто вроде теософического Евангелия. Про Кришнамурти поговаривали, что он был посвящённым, последним воплощением Великих Учителей. У мамы постоянно висел на стене его маленький портрет – юноша индус удивительной красоты.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 11 июня --//
Передам несколько «увещаний», с которыми приходилось за это время обращаться к разным ребятам наедине.
К Торе (12 лет, новичок – тихий и складный) я пришла, когда он лежал один, выздоравливая от боли в желудке, обняла его и сказала: «Торочка, у нас ребята славные, но все же бывает, что некоторые из них ворчат друг на друга, осуждают и говорят бранные слова. Это понятно для тех, кто не верует, но ведь ты верующий, ты знаешь, что тебя всегда слышит Ангел-Хранитель и понимаешь, как ему это тяжко слышать. Не бери с них пример».
К Косте Маленькому (13 лет, способен, ленив, мало альтруистичен). Встретила его в саду: «Костя, я давно слышу, что ты пользуешься силой по отношению к тем, кто слабее тебя или неловок, или не умеет плавать. То столкнешь в воду, то отнимешь лодку. Ты знаешь, что такое рыцарство – защита слабых. Разве тебе не хочется быть таким, как рыцари? Разве можно себя допускать до такого неблагородства?»
В другой раз, пришла к нему в комнату и сказала мягко: «Костя, как ты себя не жалеешь? Ты себе накопил уже два беспричинных отказа от работы. Случись это еще раз, и тебя не станут назначать на работы. Каково тебе будет? Возьми себя в руки, стань над собой хозяином».
Алешу застала одного, когда он на дежурстве убирал в шкап посуду: «Алешенька, если бы кто-нибудь сейчас подошел и забрызгал тебе лицо водою изо рта? Тебе было бы очень неприятно, неправда ли? Ты сказал бы: «Какая гадость!» … А вчера ты это сделал с Мишей. Ты помнишь? Не делай другому того, что себе не желаешь».
Не хотелось одновременно говорить о другом, да и недостаточно спокойна я была. На другой день, когда Миша пришел в мою комнату, сказала ему очень грустно: «Тебе так обидно бывает, когда тебя обижают старшие, а ты сам также поступаешь с Любой (дочь прачки, 6 лет). Ты с Валей бил ее, даже без повода, из удальства». Миша уткнулся в меня очень взволнованный.
Когда он пришел через несколько дней жаловаться на Алешу, я сказала ему, ничего не упоминая об Алеше: «Так ты сделал с Любой».
Тоня нежна, послушна, счастлива. Все что-то шьет, для меня всего чаще, готовит мне подушку из пуха тополей. Без меня у нее вышел с ребятами большой конфликт из-за белья, так как она взялась за обязанности кастелянши энергично, толково, но фанатически строго. Пришлось освещать дело на собрании, после чего я довольно скоро убедила ее снова взять на себя эти обязанности. Она еще живет у меня, но сегодня собирается уходить, потому что находит, что Миша одинок и пора пустить его. Он же готов ей уступить.
Вася не может говорить без слез. Мои отрывочные ласки ничего не дают ему. Даже долгие часы уютных бесед с Еленой Ивановной, посредине двора, среди кур, на любимые куриные темы, не дают ему иллюзии домашности, которой он лишился 6 лет тому назад и жажду которой впервые ощутил в полной мере. Он из беженцев. Варвара Петровна выяснила, что значительную роль в его тоске играет тягостное физическое ощущение в сердце, в силу расширения его. Она его уговорила приняться за чтение и рисование, что мне не удавалось, обещала ему красок и Купера, просила у меня валериановых капель, предложила перевести его на усиленное питание (стакан молока). Если так пойдет и дальше, чего лучше? Вечером Вася повеселел.
Глава 21
Тяжба о земле. Сулема. Ритмическая гимнастика Александровой
//-- 13 июня --//
Главная забота, – вот уже вторая неделя – тяжба с крестьянами. Они начинают кампанию против всех колоний, а у нас, в частности, думают отнять 4 десятины. Началось с того, что старик уступленную нами землю сдал мельнику, а тот подал заявление, что это сделали мы через подставное лицо и чтоб землю эту, как непосильную для нас, закрепить за ним.
Была я на сходе. Не выдержала там до конца тона спокойного доверчивого дружелюбия. Все им рассказала, как на самом деле. В ответ подозрение в сделках, в возне с одними интеллигентными детьми, в обкрадывании и этих детей, в эксплуатации крестьянского труда. Как птица над разоряемым гнездом, металась перед ними, под конец, со страстью, со слезами. Ни к чему, не хорошо это. Лучше не вспоминать. Было сказано, что «идея ваша хороша, только уходите ее осуществлять на Камчатку». Три раза была в волостном совете, целые дни там проводила. Теперь ждем председателя совета, а в четверг разбирательство. Вернее, мне кажется, что мы выиграем. Можно и дальше обжаловать, если нет. По существу, – правда настоящего и будущего за нами, прошлого – за ними. И все же, у меня все растет чувство, что нельзя нашей школе-общине защищаться силой, нельзя жить среди вражды. Горячо прошу разрешения вопроса и в сознании вспыхивают слова: «Просящему у тебя дай и от хотящего занять не отвращайся… Кто захочет судиться с тобой, чтобы отнять рубаху, отдай ему и верхнюю одежду…»
Вчера новодеревенский пастух, когда Олег согнал его с нашего поля, сказал: «Все равно у вас сгорит, лучше же нам стравить». Что же нам теперь жить на положении вооруженного лагеря? А, может быть, Мага и Варвара Петровна правы, что мы слишком разогнали хозяйство в ущерб занятиям? И, прав Олег, – в ущерб интенсивности самого хозяйства? А я еще думаю, – в ущерб его разнообразию и полноте… А голод? А Васино и других расширение сердца? Есть, правда, надежда на санаторный паек, на знакомство с квакерами. Шатко это. Так нам всем хотелось стоять, возможно, больше на собственных ногах. Да, но не наступая на чужие…
Прежде я думала: пусть вердикт совета будет судом Божиим. Теперь я подозреваю, что должна решить сама. Есть соблазн (гордости или уяснения добра?): добиться благоприятного вердикта и тогда добровольно отказаться ото всех земель вокруг рощи. Но надеюсь, что на этот-то год жатва будет наша.
Ребята пока знают прежнюю мою позицию. Трудно будет их привлечь к новой. А от соседей какие будут гонения?
//-- 15 июня --//
Не хотелось ставить вопрос о земле сразу на собрании. Надо им было сначала привыкнуть к новому взгляду. Исподволь, под влиянием интимного разговора. За вечер переговорила со всеми комнатами. Все легко вошли в мой круг мыслей и чувств насчет уступки. Кое-кто, как Сережа Черный, еще не давши договорить, спрашивал: «А нельзя ли уступить?» Труднее всего говорила сегодня с Даней. Он лежит (нарыв на ноге), на чтения не ходит; а я читаю места из Нагорной проповеди, относящиеся к нашему случаю. И любовь к земле, и суровость этого периода развития, и избыток энергии, затрудняют для него этот путь. Когда я сослалась на Евангелие и объяснила, как порождается или пресекается злая карма, он перестал спорить. Но думаю, что убежден только теоретически. Он в новой полосе – в математике, не оторвешь от задач.
Вчера приехала Лида проститься перед отъездом в Англию.
Вечером надо устроить собрание о земле.
По предложению Олега, сегодня попробовали за обедом молчать и читать вслух. Читала им из «Песни о Гайавате» о трубке мира, о победе весны и об искушении гостеприимством.
Думали… с Лукерьей. Это враг, соблазняющий слабых. Что ни день, новая кража, новая наглость, оскорбления Тони, которая организовала бельевое дело так, что нельзя воровать. Я чувствую, что доступная нам мера добра бессильна перед ее злобой, ложью и хитростью. Когда я искала выхода, всплыли слова: «Отойди от зла и сотворишь благо». Надо ее уволить, несмотря на обещанный нам покос, идя даже на ее месть. Но думаю, что будет не компромиссом, а благоразумием отложить это дело до окончания нашего процесса, значит, до четверга. Потом я подумала, что надо же получить с нее раньше все белье со стирки в пятницу-субботу. Тоню мучить я уже не позволю, сама возьмусь. Далее, Мага посоветовала не увольнять ее под праздник (Троицы). А после праздника назначена экскурсия в колонию Шацкого, но я не могу уехать, оставив такое дело. Это нам урок: не брать за трудоспособность и деловитость чужих людей.
В Москву давно пора ехать по делам, а здешнее не пускает. Можем упустить корову.
//-- 17 июня --//
В то утро, когда надо было идти на разбирательство нашего дела о земле в Волостном совете, я после утреннего чтения, посвященного текстам о милосердии, о мире и т. д., просила всех тут же обсудить вопрос о том, не отдать ли спорную землю добровольно крестьянам после того, как мы выиграем дело. Я повторила все, что говорит о таких случаях Евангелие, начертила картину вражды с крестьянами, в случае победы над ними, указывала на значение примера братского отношения, призывала доверяться Провидению, которое хранит и ведет тех, кто остается верен себе.
У меня было большое чувство: казалось, оно передается. Варвара Петровна стала возражать, опираясь на формальное наше право, исходя из интересов детей, утверждая, что заветам Евангелия может следовать только тот, кто смог вместить отказ от семьи, а колония это семья.
Я отвечала, что ветхозаветная справедливость бледнеет перед евангельской милостью, что ищущему «Царства Божия и правды Его» и остальное приложится.
Ребята принялись ей возражать, главным образом, Сережа Черный и Даня. Доводы их были скорее практические. Елена Ивановна стала говорить, что в награду нас же будут бранить. Я сказала: «Бранить!.. А Христа распяли!»
Голосование дало такие результаты: 18 – за, 6 – против, 4 – воздержавшихся.
Вернулась я вечером с известием, что дело проиграно. Защищала я его на этот раз совсем спокойно, благожелательно, без сентиментальности, твердо. Представила им свидетельство об истощении детей, удостоверение Сельхозотдела о чисто трудовом характере колонии, выписку из постановления Уездного совета, план имения. Ничто не помогло. Заседали земляки и приятели новодеревенцев. Более культурный крестьянин, председатель, отсутствовал. Им было несколько неловко, но выйти против своих они не решились. После постановления я сообщила, что у нас было принято уступить землю, в случае выигрыша дела. Сообщила и то, что надумала по дороге. Что землю мы хотели бы отдать не в раздел, а под просветительные учреждения, например, для школы.
Доложила дома за чаем подробно о заседании. Варвара Петровна вышла. Но по мере доклада оттаяла.
Много было пережито в этот день. Удалось наше дело или нет, дело второе. А урок жизни даром, думаю, не пройдет. Теперь ждем деревенского схода, чтоб прочесть на нем бумагу с изложением своей позиции и советом насчет школы. Как держали себя другие сотрудники? Бэлла накануне суда пришла ко мне ночью вместе помолиться, а на собрании была расстроена и молчала. Олег делал сочувственные замечания. Всеволод кричал: «Надо отдать! А жалко, как сердце рвется! Только я не из-за Евангелия, я так».
Не хватало меня в это время на взрослых, запустила я и их. Анюта, няня моей племянницы, успела затосковать и попасть всецело под влияние Лукерьи. Прежде, чем Лукерью увольнять, надо было дать Анюте хоть одного близкого человека взамен. Надо было дать себя. Я провела с ней несколько вечеров в сумерки, до глубокой ночи. Явилась надежда, что с уходом Лукерьи прервется созданная ею традиция, рассеется злой дух. Не должен в доме никто быть отчужден.
Увольнять – это для меня вроде пытки. В тот же день суда, к вечеру я молилась в лесу. Потом пришла к ней, Лукерье. Стала принимать белье вместо Тони, успокоила доверчиво-миролюбивым тоном крайнее возбуждение Лукерьи. Она совсем раздобрилась и, когда прием белья был окончен, усадила меня угощаться земляникой. Я говорю: «Вот, я ем Ваше угощение, а сама собираюсь Вам говорить неприятное»: – «Ну, и что ж!» И стала я ей говорить, что она нас не любит, добра нам не желает, вредить не стесняется, и что нехорошо при таком отношении жить с людьми. Это, говорю, даже не от плохого у Вас происходит: от материнской любви, от большой энергии, от толковости, но это ошибка, ребенку повредит неправедная забота о нем, энергию не к тому надо приложить. Я уважаю Вас, я думаю, что Вы хороши будете с людьми, которые Вам полюбятся. Мы не полюбились. Значит, надо разойтись. Она пробовала заговаривать зубы, ссылаться на того, другого, я ей сказала: «Полно, друг, не будем томить друг друга неприятными разговорами. Хозяйка я плохая, но Господь дал мне чутье. Я все знаю, что Вы делали. Знаю, какая неправда была в воскресенье, какая в понедельник». А в воскресение было то, что она у разных дежурных получила 3 обеда, 2 ужина, да еще сама взяла потихоньку. Она не очень настаивала, чтоб я ей сказала, что именно знаю. «Ну, что ж, коли хотите, уйду хоть завтра». – «Зачем завтра? Оглядитесь, устройтесь. И с покосом поможем Вам, в обмен на сено, как уговорились». Расстались мы с ней с поцелуем.
//-- 24 июня --//
Я на шесть дней забралась в Москву – хлопотать, добывать еще корову и оборудование, получать деньги по отчету, залежавшемуся месяц, давать новый, добиваться ремонта, просить фисгармонию, преодолевать канцелярскую рутину, которая уже месяц задерживает выдачу временного бронированного пайка, хлопотать о переходе на санаторное питание, знакомиться с квакерами, помогающими колониям, искать технических служащих, доставать книги. И многое другое. Хожу с утра до ночи, почти не евши, поспать приходится мало, ноги босы, голова открыта, то дождь вымочит, то ветер высушит. Хожу, не скучаю, чувствую себя спокойно, безмятежно. Думаю о колонии.
Что было в начале этих двух недель, уж не помню. Очень много произошло за это время.
//-- 15 июля --//
Только и успела тогда написать, пытаюсь продолжать в вагоне, сидя на уголке чужой корзинки и то, едва ли долго выдержу: больно ногам, упирающимся в другую корзинку. Вернувшись тогда из Москвы, после шести дней, я застала настроение слегка прибывающее. В Москве видалась с Бэллой в день, когда была очень усталой. Она рассказала детям, и они встретили меня с лошадью. Лошадь я отослала за продуктами, домой пришла бодрая, и встреча была более теплая, чем в последнее время.
Дома было много больных желудком, у некоторых была дизентерия. Несколько дней ушло, сплошь, в уходе за ними. Бегала весь день с ведрами и горшками. Сын мой в опасности, похоже было на отравление, докторов достать не удалось. Лекарств не хватало.
В это время плохо шло дело с Тоней. Несколько дней подряд она срывалась, по поводам ничтожным, но некрасиво-эгоистичным. Убегала в лес, возвращалась ночью, будила меня, просила прощения, жаловалась на себя. Чувствовалось, что раскаяние не доходит до дна. И прощение мое тоже до дна не доходило. Днем она нигде в доме не находила уединения, в саду ей мирно не лежалось. Рано лечь спать ей мешали соседки. Она развинчивалась все более. Раз, мне пришлось удержать ее силой, кинуть на кровать и крикнуть на нее. Она подчинилась и в душе, наверно, была истерически рада насилию, но ни за что не давала взглянуть себе в глаза, жмурилась и крутила головой.
Ночью, только я забылась, она пришла и, став на колени у кровати, стала каяться. Не чувствовалось в ней убедительности. Я положила ей руку на голову и сказала: «Тоня, так нельзя делать каждый день. Неужели ты сама себе еще можешь верить? Я не могу. Сделай над собой настоящее усилие: в течение трех дней постарайся быть настоящим человеком. Тогда я поверю, тогда все будет по-прежнему». Через час мне удалось ее уговорить уйти, благословив ее и поцеловав, но только в голову. Пошла, накрыла. Она была точно в оцепенении. Наутро Тоня дожидалась меня в коридоре: «Снимите с меня испытание, не могу». – «Не можешь три дня быть собой? Полно, ты слишком плохо о себе думаешь. Ты сама должна быть рада случаю дать решительную битву своему бесу. Ведь изведешься ты так». Немного погодя она пришла в мою комнату. «Это Ваше последнее слово?» Я засмеялась и сказала: «Ведь вот, делаешь трагический вид, а сама трехлетний ребеночек. Полно, детка», – я провела рукой по ее лицу. Она сказала: «Прощайте». Я думала она ушла в лес. Но она приняла сулему.
Ее сразу стало рвать, девочки заметили, позвали меня. На требования и угрозы она не отвечала, не разнимала рта. Тогда я себя переломила, постаралась ее глубже понять, пожалеть и стала уговаривать ее с любовью и властью веры. И она молча выкинула вторую заклеенную облатку сулемы. После того, удалось ее постепенно уговорить выпить стакан молока, 3 стакана простокваши, стакан воды, стакан молока с содой, да еще капель. И клизму… На помощь явилась Ксения Харлампиевна. Тоне было очень больно глотать: обожжена была глотка. Я ей говорила о страданиях святых, о крестном пути всякой души, жаждущей обновления, о том, что ей необходимо жить, чтобы искупить это преступление, что роды всегда мучительны и она рожает себя для новой жизни. Она, видимо, на это не реагировала, очень маялась, но слушалась и потом оказалось, что была под сильным впечатлением этих слов.
Доктор одобрил все меры (они были взяты из руководства, которое принес мне Сережа, как скаут, имевший его под рукой). Я повезла Тоню в больницу, с тем, чтобы остаться там, сколько понадобится. Все высыпали провожать, двое шли до шоссе. Тоня тихо плакала на полке, приложив мою руку к губам. Через несколько часов она лежала на койке, остриженная, похожая на приготовишку, с детским доверчивым лицом и омытыми новыми глазами. Мы провели эти два дня в настоящей любви и серьезности. Здоровье ее было лучше, чем прежде. По ее просьбе, вместе молились, читали с пояснением Евангелие. Она говорила: «Я хотела убить себя, а убила своего беса». Удивлялась: «Значит, мне надо жить!» Я сказала ей, что за нее дала обещание, что она каждый день будет двигаться, хоть сколько-нибудь, вперед. Вторую ночь мне не дали ночевать в больнице, да и незачем было. Она отпустила меня огорченно, но светло и светлой, подлинно… милой встречала, когда я ее навещала, в промежутки между поездками в Москву. В первый раз, она передала мне письмо ко мне, где пишет о том, что действительно вновь родилась, родилась через свою и мою муку, силой моего обещания, которое она принимает и делает своим. И вот, моя мечта сбылась: она подлинно моя дочь. Между прочим, она много писем пишет своим петербургским друзьям и, обыкновенно, показывает мне. Она в них становится все серьезнее, проще и лучше. Когда я приходила, и она, вся приникши ко мне на грудь, слушала Евангелие, я верила, что бес ее, если не окончательно побежден, то опрокинут и, может быть, добит. В больнице она всех: и больных, и сиделок, достаточно грубых (хотя больше внешне), считала отличными людьми и угощала их. Только, когда приходили наши девочки, ее прежний резкий голос и смех неприятно меня ударяли. По дороге домой (после недели отлучки), я ей говорила об том, как внешняя дисгармоничность вызывает внутреннюю.
Теперь, что было за это время в колонии. Еще в ту неделю, что я провела в Москве, размышляя над средствами вызвать собранность среди детей, надумала: 1) ритмическая гимнастика и 2) скаутизм.
И вот, на одном из моих ночлегов (я наперед дала их расписание), меня нашла Мага и рассказала, что приезжала в колонию девушка, ученица института ритмической гимнастики Алексеевой или Александровой, и сказала, что я просила у неё учительницу. Я совсем не помню, чтоб когда-нибудь видела Алексееву и к кому бы то ни было обращалась с такой просьбой. Впрочем, при моем малокровии мозга, все возможно. Как бы то ни было, я назначила свидание этой девушке и, по приезде, уговорила педагогический совет ее принять на остаток лета живущей, на зиму – приезжей.
Встретили меня с таким жаром, как когда я явилась после тифа.
Обошедши все комнаты, во-первых, я тотчас собрала сельхоз и внесла предложение: «А что, ребята, не пора ли кончать киснуть?» Предложение было принято единогласно, и выработана программа действия «на здоровом положении».
Потом, я приложила все усилия, чтобы преодолеть благоразумную бережливость Елены Ивановны в вопросах питания. А вечером собрала всех ребят «в гости» в комнату Дани, Николи и Алеши. Пригласили взрослых. Было предложено угощение: по куску сахара. Слух об этом, вероятно, объясняет отчасти высокую посещаемость ребятами этого собрания.
И знала из письма Веры Павловны, полученного в больнице, что и она, и дети очень жалеют меня и никак не могут пожалеть хорошенько Тоню. Поэтому, первым делом пришлось говорить о ней, о ее прошлом, о том, что такое истерия, раздвоение личности. Говорим также о нынешнем состоянии Тони, о том, как ее надо беречь и не вводить в искушение.
Ребята отнеслись тепло и с пониманием, приводили примеры подобных же случаев.
Ритмическая гимнастика собирает большинство. Надо поднять вопрос об том, чтоб сделать ее обязательной для всех. Те, кто в ней больше всего нуждаются, всего менее способны оценить ее пользу. Ведь не творчество от них требуется, а только овладение собой, как механизмом. Где творчество, там нельзя принуждать. Кто занимается, те очень дорожат ритмической гимнастикой.
Но если настроение идет теперь на прибыль, то тут играет роль и новое сближение ребят с нами. Лида уехала в Англию, и принесенный ею вихрь улегся. Даня спокоен. Не знаю, что его охладило: легкость ее отхода, упорство ее взглядов? Или он, просто, успел изжить нехитрое содержание своего чувства, любовь к любви? В последний раз, я затронула, между прочим, вопрос о том, что не следует сотрудникам высказывать при детях взгляды, явно противоположные основам школы. Это было, по поводу разговора за завтраком, когда Варвара Петровна похвалила обычай учеников Плещеевской колонии брать со своей колонии деньги за работу и пожалела, что этого не делают у нас: «По крайней мере, были бы сыты». Даня говорил потом, что он и Сережа Черный чуть не выскочили из-за стола. Должен же быть некоторый минимум неприкосновенных начал, лежащих в основе школы.
Я поговорила с Варварой Петровной, с Бэллой, с Магой, с Даней и Николей. Все согласились. Я пошла в совет и предъявила ультиматум: если в течение двух недель не перемерят оставшуюся землю и не дадут нам на нее ордер от Волостного совета, я отстранюсь от этого дела и предоставлю МОНО вести предположенный ими процесс о возвращении отнятой земли. Этот язык оказался им понятен. Председатель сказал секретарю: «Направьте тотчас же землемера». Посмотрим. Пока пашем под пар в чужой колонии, по указанию МОНО.
Тоню встретили очень горячо. Ей был разубран уголок. Я ей предложила ночевать в библиотеке, но она в первые дни отказывалась, боясь обидеть девочек. Но внешняя распущенность тона и хохот понемногу затягивали ее, и состояние сделалось снова тяжелым. Прежних срывов не было, но окружающих она очень раздражала, сознавала это, но не могла с собой совладать. Один человек, которому я очень верю, сказал, что она безнадежно дегенеративна. Это меня лишило сил. Я не согласилась и решила, что сила любви и вера беспредельны. Но я выбилась из тона, мне приходилось принуждать себя, и толку не выходило. Из Москвы я возвратилась освеженной, подошла к ней опять с полной любовью, и опять она расцвела, и опять глаза стали чистыми. Сейчас она лежит головой у меня на коленях, оживленная и ласковая. Если ее не спасу, это будет моя вина.
Мишу совсем выпустила из влияния. Спит он не у меня, времени на него не хватает. Несмотря на все обещания, катается один на пруду, работы регулярной не делает, пристает, говорит неправду. Светлая полоса прошла. Не место ему среди больших. До чего стал худ! Наверно тоскует. Да и голод дает знать.
Голод до сих пор не отступает. Сейчас уже надо решиться воевать за добавки, решительно. До урожая недолго. Сжали рожь. Но уж мальчики стали слабосильными. У Дани фурункулез. Когда все хворали, он казался при смерти.
Сегодня канун дня моего рождения. Как в прошлом году, дом полон веселой суеты. Передо мной захлопывают двери, обрывают разговоры, что-то прячут. На кухне топится весь день.
Сегодня пришла пешком за 30 верст с коленным ревматизмом Ниночка Черная. Спешила к жатве и опоздала, огорчена. Долго стояла, припав ко мне на шею.
Глава 22
День рождения
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 27 июля --//
Отпраздновали день моего рождения. Очень трогательны были ребята. Разубрали залу дубовыми ветвями. Весь стол был уставлен садовыми цветами, особыми хлебами с инициалами и самодельными конфетами. Перед моим прибором были изящно разложены мои любимые овощи. Я читала из «Пути жизни» Толстого о том, что смерть подобна рождению, а рождение – смерти. Потом Женя заиграл – очень хорошо – Sanctus Benedictus и Варвара Петровна запела. Потом, мы все стали целоваться. Пение очень меня взволновало.
Утром ребята тщательно чистили вокруг дома, привезли песку. Работ я просила не отменять: слишком ценны теперь дни без дождя. Пошла с ними вместе вязать веники, но девочки все убегали, ради каких-то таинственных приготовлений.
Появилось торжественное шествие: Женя и Костя Большой несли на подушке папку с материалами и тетрадь Ежегодника. За ними шла Варвара Петровна и, когда я взяла папку, остановилась передо мной, и начала речь. В речи говорилось об том, что я обладаю даром освящения жизни, и все счастливы, что могут у меня учиться этому дару. Потом снова расцеловались.
Нести папку должны были все участвовавшие в работах по Ежегоднику, но Коля спрятался в сарае, а Даня на чердаке. Присутствующие сконфуженно усмехались непривычным формам.
Сказав речь, Варвара Петровна села к столу и стала читать Ежегодник. Первая часть представляла ее воспоминания о минувшем годе, статистические данные, юмор, лирика. Придется написать к ним десятка два фактических поправок.
Вторая часть состоит из нескольких стихотворений Маги, Веры Николаевны, не относящихся к колонии, но прочитанных в ней при разных случаях. Чтение этих двух частей длилось около часа. Третья заняла не знаю сколько: от одного до двух часов. Она заключалась в критике школы и мерах к ее улучшению, предлагаемых Варварой Петровной, т. е. не конкретных мерах, а тенденциях. Под конец, Варвара Петровна спрашивает, что преобладает, свет или тени, и не дает на это ответа, хотя за вопросом следует еще несколько фраз. Когда чтение кончилось, все были разбиты от усталости и недоуменно огорчены. Веселиться после этого казалось странным.
Очень трудно писать. Сижу в ночном, без лампы, за огородом и засыпаю то и дело, сплошь да рядом, посреди фразы. Я вернулась из Москвы после недели хлопот. Когда вернулась, встретила меня лошадь. На аллее бежали мне навстречу мальчики и девочки, как горох сыпался из мешка. Все было благополучно. Только Тоня выбилась из всякого режима. Сегодня ночью усыпляла ее опять на своей постели, отчего и не могу сейчас бороться со сном.
По ритмике образуется две группы: музыкально-подготовленных и неподготовленных.
Прийдется созвать общее собрание и объяснить им, почему нужно искусство.
//-- 5 августа --//
Было продолжение общего собрания. Предложен был вопрос, положительно разрешенный, хотя и скрепя сердце, на педагогическом совете и в сельхозе. Прибавить порции хлеба и каши мальчикам, вообще, делающим тяжелую работу, даже если бы пришлось убавить от остальных. Так как жертва хлебом оказалась тяжелее, чем кашей, вопрос о них поставили отдельно. Затем, пришлось поставить тоже расчлененно тот же вопрос смягченно: сделать прибавки прежде всего мускульным работникам, но только в случае, если не придется убавлять у других. Итого 4 вопроса. Кто-то упомянул о тайном голосовании, я его тотчас и приняла. Эта процедура ребят заинтересовала. Голосовали очень индивидуально, в различных комбинациях: «да» и «нет». Большинство высказалось за прибавки хлеба и каш, не убавляя у других. Но и за первое предложение было значительное меньшинство, особенно, по отношению к каше. Мальчики высказывались против него, девочки молчали. Мальчиков у нас больше. Одна записка ответила «нет» на все 4 вопроса. Думаю, что она не принадлежит никому из детей.
Потом обсуждали обязательность преподавания искусств. Пришлось много говорить о значении красоты; указывала, что творчество доступно немногим, но восприятие красоты необходимо всем. Даня спрашивал, почему это рассуждение не применяется к наукам. Он думает (хотя сам не хотел бы заниматься пением), что толки об отвращении – преувеличение. Принято предложение Дани об обязательности преподавания искусства, пока на срок: три месяца. Принято оно единогласно. Сережа Белый, подымая руку, промолвил: – «А ведь, пожалуй правильно»!
Даня снова работает тяжело, потому что некому, Сережа Черный за главного работника. Оказался хорош в сельхозе. Охотно и уверенно распоряжается. Его сердечное недомогание оказалось, к счастью, не расширением, а неврозом.
Женя и Шура решили перейти в музыкальную студию в Москве. Им очень, очень тяжело уходить. Во время нашего разговора Шура так и не выжал из себя ни одного членораздельного звука, но глаза его говорили многое. Однако с призванием нечего торговаться, и я решаю вопрос утвердительно. Женина мать написала мне, что это мое право. Надо представить теперь педагогическому совету.
Лёня все так же пуглив и скрытен. Пришлось ему объяснить, что для нас обидно, когда он скрывает свою болезнь, необходимость легкой пищи и слабость для работы. Понемногу его испуганный взгляд просветлел, и он сказал серьезно: «Хорошо, я не буду больше так делать». Накануне я вытащила из-под его кровати залежи белья, вперемешку грязного и чистого и, так как его не было в комнате, оставила их развороченными до его прихода. Когда он узнал, что это сделала я, он убежал в лес, и не пришел до ночи, хотя был дежурным.
Алеша крепок душой и телом, независим. В работе стоит двоих. Горяч, светел и жжется, как уголек.
//-- 16 сентября --//
Предыдущая тетрадь оборвалась на средине. Приехал обыск и забрал все почти, что было на моем столе, в том числе последние полторы тетради. Может быть, и добуду их. Мы думали, и меня заберут. Как они одни уехали, ребята «ура» кричали. Повод был случайный, но ухватились за признаки религиозности. Дети держались с достоинством и непринужденно…
Роем картофель. Погода стоит мягкая, листва нежнейших оттенков. Ребятам нравится эта работа. Она нередко затягивается поздно, а после ужина идет каждый день возня, танцы, игры. В воскресение, после концерта, им тоже очень захотелось попрыгать. Моя душа воспротивилась. Мне казалось это безвкусицей, – завершить пляской впечатление от «Nattalea princeps» Гаршина. Ребята были огорчены, Алешка горячо уверял, что «так выходит неладно!» На днях я виделась с Софьей Владимировной и рассказала ей про это разногласие. Она стала на сторону ребят. Она говорила, что у них все эмоции ищут выхода в игре и сильных движениях, что искусственная задержка этого выявления прямо опасна. Она может отразиться на половой сфере. Вернувшись, я рассказала ребятам, что Софья Владимировна за них заступилась, как и всегда заступается за их озорство. Они кричали «ура» и просили передать ей привет. Особенно неудержимо и смешно прыгала Маринка.
Какие картинки рисует Коля – легко, быстро, изящно: какой простор, какая глубина и нежность пейзажа. Я как-то занималась у его стола, похвалила их. Он мне тихонько подсунул их в записную книжку.
//-- 17 сентября --//
Нездорова, лежу, отдыхаю. Впрочем, на людях. И Тоня лежит тут же. За день раз 5–10 принимается капризничать. И нездоровится ей. Каждый раз успокаиваю ее лаской, уговорами, или, когда дошло до истерики, громкой молитвой. Она успокаивается, возвращается сон и аппетит; потом – все снова. Теперь уж несколько часов спокойна. В последний раз она стала говорить, что я только сержусь на нее, ничего ей не даю, никогда не бываю с ней хороша. Я ничего не сказала, только посмотрела на нее. Через несколько минут она стояла передо мной на коленях в слезах и обещала «быть хорошей». Пока выдерживает.
Сегодня за обедом, в мое отсутствие, крайне неудачно начали применение принятых вчера правил об опозданиях. Начали с Бэллы. Она стерегла от кур лежащий на веранде овес (это один из пунктов, мучающих ее); пришла, когда кончили обедать, и сказала, что не опоздала, а сознательно считала нужным стеречь, пока не освободятся другие. Ребята стали кричать, что сельхоз не постановлял стеречь овес, что это опоздание, и надо применить правило (Бэлла, вообще, редко приходит к началу). Вера Павловна противостоять им не сумела. Бэлла отказалась от кофе и ушла в слезах от обиды.
К следующей еде я спустилась и шепотом (голос у меня пропал) объяснила им, как это грубо по отношению к человеку, который так трудно соглашается чем-либо пользоваться, как Бэлла, какое незаслуженное недоверие к ее оценке своего поступка, при ее щепетильной строгости к себе. Надо сказать, что Бэлла достигла подлинной кротости. Неужели это уже сказывается соблазн власти? Никто не нашелся, что возразить. Я просила не брать на себя всему сходбищу право применения правила, а предоставлять его мне или, за моим отсутствием, дежурному сотруднику. Олег предложил: «Еще лучше самому опоздавшему». – «Да, это еще лучше, если опаздывающие окажутся на высоте».
Я не уверена, что сохраним это правило. Трудно пройти по гребню: между придирчивостью и попустительством. Лишение конфет к чаю в прошлом году не долго держалось. Но эта была мера более искусственная, наказание; а тут только претерпение естественных последствий. Однако неприятный оттенок есть в этом, несомненно. Перед обедом ребята бегали, как на пожаре.
//-- 21 сентября --//
Жаль, что не писала несколько дней. Были интересные черты. …А сейчас предо мной, в отяжелевшем от нездоровья мозгу, только настоящий момент: в кругу лампового света семеро ребят, естественник Покровский и я. Все за книгами. Уютно. Понемногу начну вспоминать, пятясь назад.
Хорошо окончился вчерашний вечер. Ребята читали внизу у Веры Павловны, я пришла и сказала, что могу поговорить с теми, кто просил об этом. Мы ушли в комнату младших девочек, там, в полной тьме, я гладила головки, выраставшие у меня подмышкой, на коленях, за плечом и только по волосам угадывала, кто это. Они расспрашивали меня о моральных проблемах, и об оккультной стороне явлений, мне казалось, что отдельные элементы им знакомы, но нет, они были поражены. Жизнь показалась им и немного жуткой, и очень углубленной, интересной, красивой. Особенно, им запала мысль о человеческой ауре, отражающей состояние души. Сегодня девочки как-то гармонично и тихо ведут себя. Маринка призналась мне, что при всяком искушении грубости, они шепчут друг другу: «аура» и моментально спохватываются. Очень им не хочется представлять отталкивающее зрелище. А Сережа Черный говорит, что боится худых мыслей, так как не уверен, что я не вижу ауры.
Третьего дня был странный вечер. Сережа Черный, большой, самолюбивый мальчик громко плакал навзрыд, завернувшись в свое одеяло. Я его приласкала, но спросить не решилась. Так и не узнала в чем дело. Он скоро успокоился и пошел слушать чтение.
И следующее утро было странное. Гриша за завтраком не ел, ушел к себе, где лежал больной Сережа, и скоро за мной пришли разнимать их. Сережа раздетый сидел на постели, со слезами на глазах, растерянный, а Гриша, обхватив его сзади с сумасшедшими глазами, ломал его. Увидав меня, он отпустил Сережу и тоже стал плакать. Повода непосредственно не оказалось, а причина была в долгом взаимном раздражении от «дразнения». Я сказала, что вместо того, чтоб вести себя как зверята, лучше разделиться по разным комнатам. Гриша: «Я давно об этом мечтаю». А через час оказалось, что они помирились и жить друг без друга не согласны.
Еще вечер. Ребята подготовили «Аленький цветочек», который год назад опротивел им, от долгих сборов. Замечательна была заключительная сцена: когда чудище, Сережа Черный, сбросил свою шкуру (после того, как Ляля поцеловала его в тряпку, закрывавшую голову), он поднялся таким стройным, изящным принцем… Но, в смущении, стал объясняться, как чудище поганое, бабьим голосом, а после объяснения, вместо того, чтобы подойти друг к другу, они с Лилей, в крайней растерянности, убежали в разные двери.
Продолжается картофельная страда. Всем нравится эта работа, но очень устали. Уроков просят не устраивать. Только приезд Покровского перемогает усталость. Эти дни было свыше 10 больных. У Дани, видимо, малярия.
Забыла упомянуть, что вчера была беседа с капитаном Армии спасения, не вошло это в наших. Только Тоне пришлось по душе. Но я рада, что они увидели этот тип духовной жизни, старалась ее защищать, понять чужие позиции. Завтра о Тоне и Мише.
//-- 23 сентября --//
Был не помню, какой дикий каприз, после которого я ушла. Она убежала в лес, как прежде, и принесла мне записочку: «Мамочка, приди ко мне, умоляю, приди, ради Бога, ради Христа». После бесплодного грустного разговора она написала мне письмо, она ответила запиской. После этого было хорошо. Но наутро она снова была криклива, малодушна и непослушна. Ее привело в отчаяние, что после всего, что было, еще возможны такие сцены. Она предложила мне запиской, чтобы я ее наедине прибила. Я ей сказала, что это неправильная мысль, которую и допускать не надо. Слишком дешево: искупительные страдания душевные подменять телесными. Сказала, что этот уклон у средневековых аскетов только уводил от цели. Еще я испугалась этого, как проявления эротизма, но меня успокоил ее ответ, что она рада моему объяснению и больше не будет об этом думать. Она попросилась на сеновал уединиться. Я ее отпустила. Потом я ее там навестила. Она была необычайно тиха, грустна, кротка и открыта. Она обещала от всей души полную покорность, доброту, обещала добровольно подчиниться всем правилам, все исправить, что я потребую. Только просила не бранить ее на людях. Другие дети и понятия не имеют о такой душевной борьбе и победах. Очень, очень глубоко мы были связаны и согреты. С тех пор, третий день идет отлично, хотя здоровье ее плохо. Просьба моя достаточна, чтобы она устояла перед любым искушением. Она задумала учиться у меня французскому и пишет мне на этом языке детски-трогательные письма. Я прочла ее автобиографию. Какой ужас… Только светлая душа могла сохранить в себе стремление к свету среди такой тьмы.
//-- 24 сентября --//
Сегодня утром опять была с Тоней, томящая душу, нудная канитель. Но, когда я хорошенько, на ухо, попросила ее, она сейчас же справилась с собой.
К Мишутке вернулась мама Лена. С тех пор, как она побывала здесь, он стал тихим, задумчивым, жалостным. Пока я лежала больная, сидел возле меня, прижавшись, и читал. Предприятий не затевал. Правда, у него болела рука и нога: семь нарывов. Как-то, он остался один ночевать: затопил у себя печку, сидел перед ней вечером задумчивый, пек картошку. Позвал меня, просил сказок. Я переночевала у него.
Вчера кончили рытье картофеля. Сознание, что это последний день, вызвало небывалую интенсивность. Гораздо раньше обыкновенного все было окончено и, в ожидании подводы, ребята играли в горелки.
Сегодня перепадает дождь, сидят в нашей комнате на полу, кучкой, перебирают и лущат фасоль. Читать при этом не хотят, болтают дружески. Из мальчиков присутствует только «инструктор» – Сережа Черный. Они говорили сперва о том, как старенькими будут приезжать в школу, потом, как устроят «утопический поселок» и будут жить вместе. «Только не надо девочкам выходить замуж за таких, что не позволят жить у нас».
Недавно позвали меня скауты на сбор. Коля говорил о законе: «Скаут верен своему жизненному долгу». Хорошо говорил, серьезно, продуманно. Я несколько слов прибавила о том, что разные долги, как разные лучи в спектре, вместе дают полный свет, между прочим, упомянула об организации юношеского «Круглого стола». Очень ухватились, стали расспрашивать. Хочется им углубить скаутизм. Интересует, особенно, действенная сторона.
Идут дожди… Девочки, все больше разутые, работают дома, перебирают картофель и болтают, болтают.
Глава 23
… Ты забываешь, что я только человек
Тоня в эти дни безупречна (не считая смеха). Вчера я, по ее просьбе, объясняла ей строение половой системы. Сначала она смущалась, смеялась нехорошо. Я очень рассердилась, и это на нее хорошо подействовало. Я стала говорить о святости механизма, творящего оболочку для подобия Божия, о символичности стремления к соединению. Она стала серьезна и обещала относиться просто и почтительно к этой проблеме. Я еще много говорила об извращении, делающем половую функцию самоцелью, о фальсифицирующем голосе тела, о лукавстве этого голоса, который накладывает печать на все чувства, включая религиозное. Я говорила об опасности мечтательности, воображения. Она призналась, что это ей свойственно. Я подчеркивала важность гигиенического бодрого режима, отчетливости, определенности в мыслях, чувствах и делах. Говорила, что не надо вовсе думать обо всем этом до большой любви, если она хочет чистого, крепкого, священного брака. Бедная девочка призналась, что с детства слышала все в грязном виде, что не знала о связи гигиены с чистотой, не боролась с воображением. Она боялась, что узнав об этом, я не смогу ее любить. Я ее успокоила, и она горячо мне обещала все исполнять: «Я буду достойной тебя, мамочка. Я стану совсем хорошей». Наедине она называет меня мамой, но больше не говорит о том, чтоб делать это при всех.
Вчера я для новичков старшей группы начала читать о браманизме. Высоко взяла, отвлеченно. Кажется, оказалось им не по плечу. Ира Большая зевала. Тоня тщательно разбиралась, но с напряжением.
Все советуется со мной Коля по скаутской работе, он находит, что она на мели, что в ней нет, уж, огня, цели не конкретны, упражнения потеряли интерес. Говорит, что при рассказе моем о рыцарях «Круглого стола», у ребят глаза разгорелись. Уж, я ли не рада, что они к этому подходят… А только руководителя-рыцаря нет. Даня говорит: «Можно через силу показывать рифные узлы, но не руководить нравственной жизнью». Я, как рыцарь, едва ли сумела сделать так, чтоб не сливаться с обычным моим обликом. Недаром Тоня считает, что почти все большие и малые, меня боятся. «Одними глазами съедите». Я посоветовала пока не бросать дела и ждать Олега из Анапы; авось, он окажется тем, кто нужен. А пока, сразу поставить конкретную задачу: каждому из скаутов взять на себя внутреннюю помощь не скауту (уговор огласке не подлежит). Даня страстно объяснял мне, что не выносит отвлеченных мыслей, тем более – разговоров о нравственных вопросах, что его убеждения сложились стихийно, из опыта или приняты от других. И свои горькие жалобы он закончил облегченным заявлением: «Пойду пахать».
//-- 9 октября --//
Господи, как хорошо. Вышла я, внутренно, на настоящую дорогу, и сейчас же стало все налаживаться. Налаживается Тоня, налаживаются скауты, налаживаются сотрудники.

Наступил момент тишины и самопознания. Тоня бывает в эту пору отличным педагогом, по отношению к себе. Мысль ее была следующая: «Ты говоришь, что нехорошо мне «расплываться в чувствах». Это верно. Я целые дни, иной раз, провожу в ожидании, когда ты войдешь, и в боязни, что уйдешь. Будет здоровее, если будут определенные часы, когда ты будешь со мной. В остальное время ждать будет бесполезно». Это было очень правильно, и мы установили, что это будет утром, после прогулки (а прогулка после чая), и вечером, перед ужином.
Кончился день мирно и хорошо. Она осталась ночевать одна в чужой комнате. Ночью на нее напала «бессонница и мысли», и ее стало неудержимо тянуть в нашу комнату. Сперва, она решила только посмотреть на меня, потом рассудила, что лучше скрипеть дверью один раз, чем два, и, забрав пожитки, перебралась совсем. Боясь шуметь, она повалилась прямо на одеяло и остальную ночь мерзла. После долгой борьбы, она решила меня не будить и удовольствовалась тем, что слушала мой храп.
Утро началось благополучно, Тоня глядела радостно, но напряжение чувствовалось колоссальное, и у меня внутри, поверх твердого мира, дрожали натянутые струны. Подходило время звонка, Тоня не вставала. Мимоходом, не подчеркивая, но твердо, я сказала, чтоб она быстро оделась, и потом, чтоб шла на чтение. Она послушалась. После завтрака она мне показала два нарыва на ногах, но заявила, что Марьяну Давидовичу она их не покажет. Я не стала с ней спорить, так как это хуже возбудило бы ее, но и не уступила, и привела Марьяна Давидовича к ней и, в его присутствии, по его указаниям, сделала перевязку сама. Она молчала, но в ней копился бунт. Я ей даю приятную работу: шить для себя теплое одеяло. Она с увлечением ползает по нем, но, когда через два часа ей пора, по уговору, кончать, она, как водится, в запое работы (который должен вызвать реакцию) и просит позволения продолжать, иначе вата собьется. Обнаружив, что работы все равно еще на три дня, я ей объясняю, как свернуть одеяло, чтоб вата не сбилась, но чувствую, что это тщетно. Свою победу я не закрепила лаской, вниманием, весельем; подавленный каприз не погашен и вырывается теперь по ничтожному поводу: «Вы всегда так! Только и слышишь, что отказы. Доброго слова от Вас не бывает. Ничего, никогда я от Вас не получаю…» и т. д.
В это время звонят к обеду. Посмотрев на нее, я ухожу. За обедом она садится так, чтоб мне ее не видеть (а, по уговору, мы сидим рядом). После обеда она лежит, повернувшись к стенке и, чувствуется, полна отчаяния. Проходят несколько часов. Я знаю, что ей вредно долго купаться в одиноких горьких мыслях. Проходя мимо, кладу ей руку на голову и молча стою так несколько минут. Когда я захожу в следующий раз, она лежит уже не на своей, а на моей постели и сладко спит.
Проспавшись, она приходит ко мне заниматься французским, тупо злая, и, отвернувшись, цедит слова сквозь зубы. Впрочем, это не глубоко. В углах рта бродит что-то вроде смущенной усмешки. Кончаем. Я смеюсь: «А дальше что? Ах, ты глупая маленькая капризница». Она убегает, но скоро стучится и, вся дрожа, прижимается ко мне: «Мамочка, мне здесь так тяжело…, не могу я, трудно мне следовать за тобой. Моя душа слаба». – «Тебе тяжело не оттого, что ты следуешь за мной, а оттого, что не следуешь. Ты еще не пробовала следовать без оглядки»…
Среди ночи начинается бессонница. Рано утром, когда я встаю, начинает бормотать тупо: «Возьми меня к себе». – «Куда к себе? Я уже встала». – «Возьми меня к себе». Сердце сжимается опасением дня, подобного вчерашнему, но вслед за тем появляется радость. Ведь обе мы проходим через испытания, поражения, победы и самопознание. Они идут параллельно. В добрый час! На этом растут. Я ничего не отвечаю Тоне, и она засыпает.
Просыпается она ясная, радостная, тихая.
По поводу прогулки, встает опять препятствие в виде обуви. Я достаю ей калоши. Она улыбается и идет. Голова у Тони болела больше обыкновенного. Но она не сорвалась ни разу за весь день. Правда, день был хороший.
По случаю дня рождения Тамары, Галя и Берта построили над ее постелью большую беседку из хвойных ветвей. И перед кроватью положили на пол ветвей, а постель устлали белым мхом. В довершение, в беседку посадили маленькую Наташенку с котенком. Туда пробивались солнечные блики. Это было удивительно красиво. Второй день в комнате пахнет рождественской елкой и домовитым печным теплом. На письменном столе красуется расшитая скатерть.
Первый свой цельный безупречный день (вчера) Тоня закончила растроганно, в мечтах о будущем. Она меня предупреждала, что еще много-много предстоит мне работы над ней, особенно, когда начнутся занятия.
Сегодняшний день тоже прошел гладко. Была только мелочь: что-то ей показалось смешным в моих словах, и она долго дико хохотала. Я ей тихонько объяснила, что это невежливо, неделикатно; так как это не помогло, я вышла. Она, было, расстроилась и, когда я пришла за ней к обеду, была на грани: дуться – не дуться? Но я вовремя пошутила очень любовно, и она опять прильнула ко мне: «Зачем ты уходишь? Это меня волнует». – «Тонечка, ты забываешь, что я только человек». Сегодня вечером она мне указывала на недочет моего обращения с ней. По ее мнению, должно быть больше власти и меньше расчета на свободное усилие. «Мы решаем вместе, какой будет режим, но раз это решено, ты должна проводить его от себя твердо. Ведь для меня основное: привыкнуть слушаться. То, чего я достигла, это еще далеко не то, это внешнее. Я должна голоса твоего слушаться».
Она ни на кого и ни на что не ворчала и, засыпая, спрашивала: «Теперь ты веришь, что я тебя люблю?» Все наши свидания она пролеживает у меня на груди. Хорошо бы отучить ее столько обниматься. Но, я чувствую, что сразу добиваться этого никак нельзя.
Сегодня ночью ей не спалось, она как будто собиралась плакать. Я подошла к ней укрыть ее и повнушать. «Возьми меня к себе». – «Нет, родная, я никогда не буду тебя брать. Это нехорошо. Засыпай скорее». И она замолчала. Я посидела, держа руку на ее голове, но она упросила меня идти спать.
Она рвется к операции. Ей надо вырезать гланды. Доктор сказал мне, что операция будет у нее труднее обычного. Но это нужно: головные боли, усталость, нервы, – все это, может быть, отчасти от того.
Посылала ее вчера срезать последние цветы. Нет, срезать у нее не подымается рука. Она разыскала три живых еще цветочка, выкопала и посадила их в горшки.
Учится французскому языку. Иногда просит задать ей тему для сочинения.
Написала о Тоне так подробно для образца. Конечно, не всегда же так писать. Если мы с ней победили, это будет для всей колонии громким свидетельством, что «любовь все может».
Согласившись взять на свое попечение по одному нескауту без его ведома (мое предложение), некоторые из ребят сразу выбрали себе птенцов, – и сделали это с таким верным чутьем, что просто диву даешься. «Точно по рецепту», – говорит Мага. Ира Большая взяла Иру Маленькую, Берта – Рахиль, Даня – Мишутку, Галя – Тоню. Галя сомневается в своих силах. Я обещала ей помогать и рассказала, какое время переживает Тоня. Пришлось поговорить и с остальными тремя. Другие еще думают, кого им выбрать.
В эти промежуточные дни Даня не оставлял должность патрульного, по словам Коли, из страха передо мной. Теперь же он держится, видимо, своей охотой.
Сегодня было общее собрание. Обсуждали, как быть с собой: очень, уж, медленно идет переборка картофеля. Так она протянется на несколько месяцев. Решили назначить себе ежедневный урок и помнить, что каникулы начнутся лишь после картофеля. Впрочем, переборка упрощается, так как Олег решил, с согласия сельхоза, сделать сортировочную машину. Придется отбирать только мокрую.
Потом перешли к вопросу о ремесле. Некоторым было жаль отнимать для него время от ученья. Я пояснила им, как важно в жизни знать ремесло, чтоб иметь возможность зарабатывать руками. Все согласились. Приняли также мое предложение заняться производством игрушек: на столярные работы нет материала и времени, жестяницкие (прельстившие Алешу) не многих удовлетворяют. Игрушечное же дело: разнообразное, творческое и является, по словам Бартрамма, лучшим началом при изучении ремесла.
На еду надо теперь обратить большое внимание. Она состоит, главным образом, из картофеля, да еще невкусного сорта. (Не местное ли удобрение тому причиной?) Картофель надоел, от него тошнит. Едят его в конце месяца без масла, без молока, без сахара. Овощей остается немного. Надо ухитряться.
Все же, теперь все сыты и стали заметно веселее и добродушнее.
//-- 16 октября --//
Еще не начинались зимние занятия, и каникулы начнутся только через два дня: все не справятся с переборкой картофеля.
Замечателен был этот период для Тони. С большим напряжением, с большой внутренней борьбой, с большой радостью мы с ней выдержали два дня совсем безупречно, хотя были искушения. Потом я на три дня уезжала, и это время прошло тоже совсем хорошо, – без упрека и без возбуждения. У нее был запор, головная боль, беспрерывная бессонница. По возвращении моем, тоже пошло совсем хорошо. Только за столом я резковато просила ее не кричать (подряд в третий раз). Она… ушла. Я ей послала записочку: «Детка, я обиделась на тебя, ты на меня, я опять на тебя… Не пора ли кончить и вернуть солнышко на наши небеса? Пожалуйста, детка, пусть не возвращается старое».
Но клапан упрямства захлопнулся…, и она могла только бессмысленно повторять: «Мамочка, мне больно». Я ушла. Через полчаса вернулась. Говорила с укором и с силой, как мне-то больно, душе больнее, чем животу; как она не видит хитрости внутреннего врага. Дело становилось все труднее, потому что боль усиливалась. Очень было жаль девочку. Я опустилась около нее на колени, обняла ее за шею и долго тихонько ласкала, и упрашивала ее. Вдруг она резко поднялась и сказала сердито (по отношению к себе): «Это все глупости. Отлично могу пойти». Тогда я ее крепко поцеловала и сказала, что мне больше ничего и не надо, я схожу сама. Но она настаивала: «Нет, ты слишком долго просила. Я должна пойти». Тогда мы отправились вместе. Но она двигалась с таким мучением, что от двери я послала ее назад. Лечение не помогло. Боли все усиливались. Ее голова лежала у меня на коленях, она корчилась и время от времени тихонько шептала: «Мамуся, милая, я всегда буду тебя слушаться». Несколько раз я принималась делать ей массаж. Это было очень больно. Временами она брала меня за руку и просила подождать. К вечеру ей полегчало. Она развеселилась и заснула, но ночью опять начались сильные боли. Она не звала меня и, когда я подходила, просила идти спать. Только под конец она не выдержала и попросила: «Возьми меня к себе, сил моих нет». Я позволила ей перейти с подушкой и одеялом и она старательно откатилась к стенке, чтобы мне не мешать. «Ты отвернись, с меня довольно, что ты возле, мне легче». Под утро снова пришлось делать ей массаж. Она уже не просила пощады, а говорила: «Я потерплю, делай сильнее». И только временами, когда она бледнела от боли, просила: «Поцелуй меня».
На днях я ее возила на операцию – вырезать гланды. Случайно, операция не состоялась. Ехала она весело, забавлялась тем, что правила, и про операцию забыла. Не боится, может быть, воображения не хватает. А перед лекарством подолгу собирается.
Итак, можно надеяться, что ее капризы, злое упрямство, угрюмость и эгоизм победимы. Но что делать с ее весельем? Ее смех, беспричинный, длительный, идиотский, ее нелепые шутки, ее крикливый голос, пожалуй, труднее переносить. Преодолимо ли это? И как? Тут требуется уж не борьба, а творчество. И так ей приходится отдавать время вне всякой пропорциональности. Странно переплетается рассказ о ней с картиной жизни остальных детей, «выше среднего».
«Что думает старуха, когда ей не спится?» Она думает еще о том, что надо продать картофеля и купить оконных стекол и подметок, о том, как найти в литературе светлое и здоровое для чтения, о том, какие противные грязные серые тряпки надеты на красивых детях (у Дани на штанах 16 заплат). Впрочем, мне дети наши кажутся все же своеобразно изящными, несмотря на толстенные деревянные сандалии, в которых они топают.
Вечером, когда Тоня уляжется, ко мне приходит Мишутка и просит почитать ему Евангелие. Вчера я ему читала притчу о сеятеле. Он сказал, что про него сказано, что зерно попало на камень. И очень живо описал, как из него быстро вылетают хорошие намерения. И его, и Тоню не упускаю случая похвалить.
//-- 17 октября --//
Ночь. Сижу в кухне, сторожу от пожара. Часто выхожу и вижу при праздничном лунном свете, как страстно—быстро бегут облака, белые-белые, через черные небесные озера с робкими звездочками.
Хорошо провели вечер. Собрались у больных в комнате. Я читала Фета, потом Женя рядом в зале играл на рояле, мягко, глубоко… Фет, вот светлый и радостный!
Глава 24
Галя, Борица, Петька
//-- Даня --//
А Галя, определенно, мне нравилась. Она была молчалива, скромна, в то же время очень трудолюбива, охотно бралась даже за мужскую работу. Да и внешне – круглолица, курноса. Все мои прежние симпатии, кроме Лиды, обладали этими же качествами. Высказывалась на уроках Галя редко, но когда высказывалась, ее мысли казались мне близкими. Что-то будет? Только не надо спешить.
Опять готовили постановки. Веру Валентиновну тянуло на классику. После неудачи с Тургеневым она посягнула на Софокла. Но «Антигона» так явно не подходила к стилю нашей жизни, показалась нам такой напыщенной, ходульной, что ей пришлось от этого плана отказаться.
Стали разучивать «Снегурочку» Островского. Я был Берендеем, Галя – Снегурочкой, Фрося – Купавой, Ира Большая – Весной. Но и эту пьесу Вера Валентиновна не довела до конца.
Олег подал идею поставить пьесу собственного сочинения. Текст был веселый, псевдонаучный и сатирический, пародийный, и в то же время, вещий. Вряд ли сам Олег предполагал, какие великие потрясения в нашем мире он предсказал в этой пьесе. Она называлась «Хламида-монада». Мы горячо на нее отозвались, а Вера Валентиновна реагировала бурным отчаянием; ей это казалось профанацией искусства. Мама нас поддержала. Она была за инициативу в искусстве, иначе говоря, за отсебятину.
Материальные условия были, по-прежнему, неважные. Бывало так, что по месяцу ели одну мороженую картошку без масла, пили кипяток без сахара, по неделе не видели хлеба. Старшие мальчики, а также Фрося и Вера пекли хлеб по очереди. Дело это я делал с удовольствием. Заваривали большую квашню-кадушку. Месить приходилось в майке, рука уходила по плечо. Истопить русскую печь тоже было искусство. Выкладывали тесто на 6 больших противней. Задвигали в печь ухватом. Угли разгребали так, чтобы хлебы покрылись блестящей корочкой, но не подгорели. Цимес состоял в том, что комья теста, попавшие на края противня, и заусенцы на хлебе пекарь имел право съесть.
Когда печь немного остывала, устанавливалась очередь из мальчиков в ней же мыться. Это было неудобно: мыться приходилось лежа на боку, в страшной духоте, чуть пошевельнешься – вымажешься в саже как черт. А уж вылезать! Но это было единственное место, где было тепло и не было риска простудиться.
Ремонт дома мешал наладить нормальную жизнь. Первые рамы рабочие починили, но вторых не сделали. При одних рамах натопить дом было невозможно. С 4-х часов дня в доме становилось темно. Занимались при коптилках.
Уже три преподавателя были приезжающие, а сообщение с Москвой оставалось ужасным. Однажды мама, возвращаясь из Москвы, сутки провела на вокзале. Под дачные поезда подавались составы из товарных вагонов. Их штурмовала такая толпа народа, что милиция стреляла, чтобы отогнать пассажиров. Поезда уходили с опозданием на 3–4 часа и более.
Наконец, нашелся молодой человек, Гавриил Осипович, он же Ганя, который согласился разгрузить маму, хотя бы от обязанностей агента по снабжению колонии продуктами. Он был сухой, стройный, черный как цыган, с сумасшедшинкой в глазах, очень самолюбив и, не менее, энергичен. Свои обязанности он выполнял отлично: проводил отчеты, выколачивал ассигновки, зубами выдирал продукты. Когда пошло мясо, продавал его на рынке и покупал масло, сам грузил мешки и все это – постоянно голодный. Подкормить его старались, когда приезжал, наконец, в колонию: ему давали дополнительный паек, как больному.
Ганя переехал к нам с женой Ольгой Афанасьевной и падчерицей Лилей. Ольга Афанасьевна приняла от Ксении Харлампиевны обязанности портнихи. Была она лет на 10 старше мужа. Когда-то прежде спасла его от пьянства и чуть ли не уголовной дорожки и, для крепости, женила на себе. У нас она была как парализованная. Спала в шкафу, опасаясь холода и воров. Ее дочка Лиля – веселая и смазливенькая девочка, по знаниям подходившая в нашу младшую группу, но, по возрасту, на 2–3 года старше.
Кроме Лили мы приняли за эту зиму четырех ребят.
Петя Карпов, большой и сильный мальчик с лицом русского молодца, с поли(э)тическим зачесом на русых волосах, пришел к нам из толстовской коммуны на Кавказе, на Михайловском перевале. Это было довольно случайное приобретение, оно основывалось только на том, что Петя, попав в Москву, разыскивал вегетарианскую колонию. Он был напичкан толстовскими идеями. К нашей колонии он относился иронически. Несколько его словечек вошли в историю. Когда ему говорили, что у нас, мол, принято делать так-то, он криво усмехался:
– Тхе, интэрэсно… – И затем пускался в критику. Затем, переходя к позитивной части, начинал:
– А у нас на перевале… – Тут следовала дидактическая часть, поучение, как надо жить. В работе он, преимущественно, ссылался на сердце, но мог сделать многое, особенно, когда на него глядели девочки. Однажды он разгружал полок с продуктами, взваливая на спину по два пятипудовых мешка, и вносил их по лестнице. По вечерам Петя с упоением танцевал со всеми девочками по очереди, но большинство из них скоро стало чуждаться его. В нем ни на грош не было деликатности. Удивительно, что некоторым из девочек он нравился.
Вторым приобретением, как оказалось, более удачным, был Боря Корди – маленький мальчик, самый маленький в младшей группе. Он был грек, хотя родился в Ростове Ярославском. В колонии ему дали целый ряд прозвищ: Борица, омо-Борица, Боря-Чижик. Вначале, он был не в меру простоват, наивен и тянул все под себя, как кулачок. А внешне, действительно, был похож на чижика. С двумя сестрами постарше он остался сиротой. Сергей Викторович Покровский как-то встретился с ним в Ростове и, узнав его судьбу, взял его в приемные сыновья, хотя в то время у Покровских, весьма небогатых людей, было, собственных, три сына и приемная дочь. Какое-то время спустя, Сергей Викторович привез Борю к нам, и он стал отличным колонистом.
//-- Лидия Мариановна --//
Больных у нас 9 человек.
Этот дневник не держу теперь у себя, кроме того, что две тетради взяли у меня при обыске, Тоня просила не вводить ее в искушение.
В нижнем этаже ломали полы, в верхнем – потолки для ремонта печей. Окна не затворялись; во внутренних стенах зияли бреши. Кирпичи разломанных печей заслоняли кровати, как они ни жались к сторонке, ни громоздились друг на друга. Пол был покрыт липким слоем глины, стружек, раздавленных картошек. В воздухе мгла от пыли и дыма. Стук 25-ти инструментов, запах махорки, по вечерам – гармонь. Ежедневно растущие требования на продовольствие со стороны рабочих и воровство, воровство без меры. Так продолжалось 2 месяца.
Но нельзя было отсрочивать занятия: это единственное, что могло вызвать подъем. И времени было уж очень жалко. Мы приспособились. Выработали всяческие правила, по возможности, умерявшие разруху, и с жаром накинулись на учение. Занимались регулярно. Было по 5 уроков в день. Сил оказалось даже в избытке. По вечерам не удержать было от пляски, – с риском продавить пол небольшой верхней комнаты, где она происходила. Звали и рабочих.
Вчера было первое родительское собрание. Некоторые предлагают собираться каждый месяц, но это, небось, так, сгоряча. Было человек 10. Собрались у Гершензонов, родителей Сережи Черного и Наташи. Сделали несколько полезных постановлений: провели самообложение по 50000 р. в месяц (тоже сомневаюсь, чтоб долго выдержали). Принято пожелание Марии Борисовны, чтобы эти деньги тратились исключительно на масло, разумеется, не только на их детей, но на весь состав школы. Это очень кстати.
Родители обещали пожертвовать и одолжить несколько предметов утвари, в том числе такую ценность, как столярный верстак. Уговорились с одной из матерей, что она берет на себя продажу наших невегетарианских продуктов. Кое-кому сбудем ту часть картофеля, которую надо обратить в стекла и обувь.
Наиболее горячее отношение вызвал вопрос об улучшении преподавания. Родители Сережи Черного и Коли очень встревожены, что дети получат недостаточно серьезных знаний, что учителя не специалисты, сами учатся, что плохо поставлены языки, что пора уже подумать об университете. Они готовы поступиться искусствами, ремеслом, готовы мириться с учителями, заведомо чуждыми школе и несимпатичными детям, наконец, готовы на зиму перенести школу в город и дать возможность некоторым детям жить дома. Этот проект меня изумил. Я разъясняла, что природа – непременное условие воспитания круглый год, что город – особенно, современная Москва, полны отравы для детей, что сельское хозяйство можно вести только круглый год (зимняя молотьба, переборка картофеля, скот); что невозможно перевезти запасы, библиотеку и прочее, что невозможно добиться от властей надлежащего дома, оборудования, топлива, транспортных средств; что на переезд уйдет весь сезон; что, наконец, весь строй, весь лад будет сломан этой суетой.
Каково бы ни было решение, мне пришлось бы остаться при своем. Я знаю, что тут затрагивается основная линия школы и что основная линия правильна. Большую роль в возникновении этого плана играла страстная тоска некоторых родителей по своим детям. Так трудно ездить к нам, у некоторых не хватает сил.
Был разговор с Михаилом Осиповичем после собрания, что это был митинг, что мнения родителей я не узнала, оказала давление на всех. Он сильно преувеличивал, жена и сын с ним очень спорили, но, по-существу, он прав: я была сдержана только по манере, внутренний напор был большой. Впрочем, не право ли это мое, не долг ли, – выпрямлять волю во весь рост во имя того, в правде чего я уверена.
Родители говорили, что, само собой разумеется, они бесконечно благодарны школе, что они ее ценят чрезвычайно, что все относятся к ней по-особенному и любой лучший преподаватель, по словам Михаила Осиповича, почел бы за честь в ней работать. А все-таки, грустно было. Но в конце концов… «Делай, что должен, пусть случится, что может».
С Тоней последнее время печально. Она все слабее. Как-то вечером, ложась спать она прислонилась ко мне головой и сказала: «Мама, я не долго проживу, я слишком устала». Я ее стала обнадеживать операцией. Она ответила: «Нет, это не такая усталость», – и прибавила: «Страшно умирать». Я ее успокоила тогда, что смерть не страшна, развеселила, но в ее словах была какая-то бессознательная убедительность. Она все больше боится луны. Без меня как-то заползла от нее под стол. Через ночь после разговора о смерти она приползла ко мне в постель, стуча зубами. Оказалось, хотя я окно завесила своим капотом, сверх его пробрался луч луны. Сперва Тоня мне толково рассказывала про свой страх. Потом стала жаловаться: «Зачем она бурчит?» – «Кто?» – «Луна». – «Бог с тобой, детка, подумай, что ты говоришь?» – «Ты не знаешь, какая она хитрая. Сначала ничего, а потом вскочит и поедет на человека». У меня упало сердце. Я ее уложила в темном углу, где я спала в ту ночь (на моей постели заспалась с утра Нина Скотникова, прошедшая из дома 35 верст). Сама легла на ее постель. Наутро Тоня не помнила, что говорила. То казалось это истерическим актерством, то – тупым идиотством. Был момент, когда я потеряла самообладание. Вот она лежит в кровати, закутанная, стучит зубами и смотрит такими глазами, что трудно не плакать. – «Деточка, ты ждешь от меня терпения, больше, чем человеческого, но я его еще не достигла». – «Нет, нет, мамочка, ты очень хорошая. Я буду всегда слушаться». Возможно, что у нее «dementia precox».
//-- 29 октября --//
Пишу опять на ночном дежурстве, в теплой полутемной кухне. Все спят. «Мир дому сему».
Разбиралось в Уездном совете дело о нашей земле. Взятое крестьянами утвердили за ними, а нам отдали землю Алексея Александровича. Общее собрание единодушно постановило ею не пользоваться.
Странно мне было вчера. Был 6-й час вечера, уже лампы горели. Я сидела в столовой и составляла зимнее расписание. Справа Даня с Олегом, стуча молотками и визжа пилами, стройно двигаясь, работали над ларем. Слева Маринка играла что-то свое на рояле. Возле меня моя помощница по библиотеке – Галя, как всегда безмятежно серьезная, «благозвучная», разбирала карточки каталога. Напротив сидела Тоня, всклокоченная, вымазанная в саже, с опухшим лицом, с красными, тревожными глазами, и тупо тыкала карандашом по бумаге. Мне казалось, что элементы моей колониальной жизни выпукло, аллегорически соединились вокруг меня в своих явных контрастах и скрытых соответствиях. С Тоней весь день шла история, о которой не хочется рассказывать, потому что и так достаточно посвящено ей. Скажу только, что возникла на почве ее переутомления от того, что она, в безумном нетерпении, ходила вместе с Галей встречать меня на станцию.
Когда все улеглись, Ниночка Белая увела меня на кухню и стала рассказывать, что мать зовет ее жить дома, что там теперь уютно и тепло, и внутренне и внешне. Ее искушают эти разговоры, и она не знает, как ей быть.
Начинается период, когда нужда уже некоторых не держит у нас. А работа Ниночке опостылела, к искусству она созрела, тепла – с уходом Маги – ей здесь не достает. Долго она уж не пробудет. Она останется связана с Магой, как Галя со мной. Ах, Галя, Галя… Как недосягаема для меня ее терпеливая, молчаливая доброта, ее органический такт. Сегодня, во время моей лекции о браманизме, я не могла угадать ее отношения по сосредоточенному лицу с опущенными глазами и неподвижной фигуре классической девочки со сложенными на коленях руками. Позже спросила ее: «Галя, это тебе чуждо или близко?» – «Близко, очень». – «Ты об этом раньше слышала?» – «Нет, но сама многое предполагала».
Есть у нас два новичка. Про маленького Борю я уж, кажется, писала. С ним затруднение: он по точным наукам готов к старшей группе, а по развитию отстал от младшей. По словам Миши Маленького, он непоколебимо верит в то, что за убитого паука прощается 40 грехов и называет всех нас, евреев, «жидами». В лекции о браманизме он ничего не понял. А вообще, славный мальчик. И деваться ему некуда. Кстати, Тоня призналась, когда я ее победила любовью, что весь день у нее кипело и безумно хотелось назвать меня «жидовкой».
Есть еще Петя, крупный мальчик 15–16 лет, с широким открытым лицом. Этот из толстовской общины на Кавказе. Отличный работник в сельском хозяйстве и ремеслах, способный по рисованию. В моральных вопросах ориентируется и головой, и, кажется, – сердцем. Очень прост. Во время лекции по браманизму весело кивал знакомым мыслям. Попал к нам почти случайно, только по признаку вегетарианства. Хотелось бы, чтобы он был последний.
С работами мы не справились: не хватило времени у людей и у лошади, и денег не хватило. Девочки теперь совсем не работают на улице: разуты. Понаделали им деревянных сандалий, но еще не на что было купить гвоздей прибить ремни.
Не допахана земля, не окончено затепление дома, не накоплена глина для лепки, не привезены вишневые деревья, а главное, – нет запаса дров.
//-- 30 октября --//
Только, что одержала одну из лучших побед над Тоней. Она требовала, чтобы я не уединялась от нее ни на полчаса, и не соглашалась лежать одна. Она ушла. Я за ней. Минут десять я ей приказывала послушаться. Мне удалось быть очень строгой, оставаясь совсем мягкой, и не рассердиться даже внутренне, только напрячь волю. Она пошла с большим усилием. Потом вернулась из коридора, сияющая, и сказала: «Я буду лежать, пока ты не разрешишь встать». Я поцеловала ее. Когда она ушла, я была в изнеможении.
Сегодня был небольшой пожар. Сказалась полуорганизованность. Через 5 дней занятия. Когда я начну готовиться?
//-- 5 ноября --//
Ночь, сторожу. Поспать не удалось предварительно, так что глаза поддерживаю пальцами. Вчера был у нас праздник. С утра украшение дома еловыми ветвями, желтыми листьями и колосьями; репетиции, возня с костюмами. Обед из продуктов своего земледелия. После обеда отправились в новую хибарку, причем, разутых подвозили тремя партиями на полке. Сверх ожидания, поместились там все. Тогда Наташонка, у меня на руках, протянула Олегу и Славе пирог, украшенный избой. Потом хором спели им гимн: «Смелым строителям слава, пустынножителям мир. В честь вас, Олегушка, Слава, справляем мы нынешний пир!» Кончили, а уходить не хотелось. Тогда я сказала слово: «Что, мол, хозяйство наше лучше, чем в прошлом году, и хуже, чем в будущем, значит, хорошо. Работа важна не столько урожаем, сколько связью с природой и привычкой к труду. Также и учение важно связать с наукой и привычкой к исследованию. Такой подход откроет путь к строительству мировоззрения. Его надо строить так, как построен этот дом: самому выбрать бревна, спилить, соединить, пригнать друг к другу, открыть для света и закрыть от случайных влияний – сквозняков, а, главное, – надо его подвести под крышу, которая острым углом поднимается к небу».
Пришли домой. Вскоре подоспели учительницы из села и кое-кто из соседей. Начался концерт. Девочки очень мило играли, пели и читали стихи. Только в манере вставать посреди стихотворения была заметна режиссерская условность. И опять… Подбор стихотворений непервоклассных, сентиментальных и, сплошь, на любовные темы. Потом в виде «сюрприза» Нина Сергеевна танцевала танец вакханки в костюме, от которого Олег убежал в лес.
Пьеса перешла в общие танцы. Потом были игры. Свернувшись на диване, я то дремала под отцовской шубой, то чувствовала с болью, какая грубость во всех этих играх – «мигачах» и «носах». Закончили пением.
Глава 25
Учеба. Мальчики и девочки
С понедельника пойдут регулярные занятия.
Сегодня Нина Большая, еще с вечера меня абонировавшая, разыскала меня с Галей. Мы засели в полутьме, на кушетке у Веры Павловны, обе у меня в охапке. Обе молчали, пока я не спросила. Тогда Нина задала мне вопрос, изменилась ли она у нас. Я твердо ответила: «Да». Она очень развертывает свою доброту. Галя заметила, что и она изменилась, только не знает, к лучшему ли. Мы долго говорили о работе над собой, о маленькой Паше, на которую надо влиять, о маленькой Лине, которая не весела, о бедном маленьком Боре, который томится в ожидании решения своей судьбы. Потом они стали спрашивать, Нина – о конце света, Галя – о загробном свидании с близкими. Она рассказывала, как старшая сестра ее убеждала, что Бога нет, «но есть Высшее Существо».
От них я пошла к мальчикам, где Алешка спрятался мне под мышку. Он стал как в прошлом году. Успела сунуть кусок сахара прозрачному Мишутке, который, не ладя с няней своей сестренки и с дедушкой (не выносят его самостоятельности), провел несколько ночей то в столовой, то на печке в кухне, а теперь утвердился у больших мальчиков. Эту большую комнату-сарай Костя убрал, наконец, уютно, на радостях о празднике и о своем выздоровлении от 14 нарывов.
Все эти визиты я делаю только вечером, когда засыпает Тоня. С ней всякие были стадии. Сделали ей операцию (вырезание аденоидов). Накануне, на радостях, она вертелась жутко, с бессмысленными звуками и движениями, пока не повалилась на пол. Долго лежала. Я сделала вид, что в этом нет ничего особенного, и ушла ужинать. Она от обиды забралась под кровать (в 17 лет!). Я долго ее искала. Вылезла она совсем зверьком, скуля и всхлипывая. Я ее не упрекала, ласково накормила и тогда – точно чудесным превращением она стала человеком и, томясь непримиримым раскаянием, говорила со слезами: «Ты сумела меня полюбить до конца, а я не сумела». На операции, которую доктор считал для ее психики рискованной, она держала себя очень спокойно и мужественно. Меня не пустили в операционную. В ванную тоже. Но когда доктор заявил, что не пустит меня в палату и услал в аптеку, она во все время моего отсутствия, кричала нечеловеческим визгом и потеряла много крови. Я пришла. Меня пустили, просили оставаться при ней. Она в минуту успокоилась. День и ночь прошли нежно и дружно. Беседовали на пальцах и записками. Наутро доктор объявил, что опасность миновала и можно отправляться домой. Тут я сочла своевременным ребром поставить перед ней вопрос о том, что я не буду ее собственностью, что я буду, как прежде, жить для дела и, как не щадила и не боялась терять близких, так не изменю себе ради нее. Это условие моей близости. «А если я умру?» – «Умри».
Голова прошла, но болело еще, по обыкновению, местах в четырех. Хуже стало, когда ее снесли на часок вниз, на концерт. После этого она не отпускала меня, была возбуждена, потом в тоске упрекала меня, попыталась с остановившимся взглядом удержать меня силой за шею. После уговоров, я вырвалась. Она грохнулась на пол и стала визжать. Я ее успокоила, но на ее шепот: «Мамочек», – сказала: «Нет, я тебе больше не «мамочек». Тогда началось снова и надолго.
Должно быть, я на момент была жалка и растеряна. И Тоня, которая органически самоотверженно любит все, что слабее, вдруг меня пожалела. Когда я вернулась и легла, потом встала, чтобы шуткой разрядить ее, и снова легла, она приползла в одеяле, чтоб спать у моей постели увидела, что я не сплю, забралась на кровать и, чтоб мне не мешать, улеглась в ногах, поперек кровати, без подушки. Потом побоялась, что и это меня тревожит, и совсем ушла к себе. Как она меня успокаивала потом! Не я, а она говорила, что Бог поможет, что все пройдет. Она гладила меня и крестила, и прижимала к груди, и говорила, что вдруг поняла, что и я «маленькая перед Богом». Она просила меня уйти ужинать. Просила меня не беспокоиться, не приходить. Это был другой, выздоровевший выросший человек. А те ночи – мычала без сознанья и валилась с кровати. Правда, под утро писала премилый очерк о будущей своей работе в яслях.
//-- 12 ноября --//
Так много надо записать на этот раз, что не знаю, с чего начать. Начну с учения. Начался учебный сезон, но не все уроки могут состояться: то нет русского, потому что Вера Валентиновна уезжает в другой город на свидание в тюрьму, то нет истории, потому что Лев Эмильевич болен – весь в нарывах от недоедания, то Вера Павловна уезжает от рисования, потому что ее мать страдает от экземы за отсутствием лекарств, то нет французского, оттого что старенькую учительницу надо привести самой: слишком трудна, далека, сложна пешая дорога.
Сперва шли только уроки математики и мои. Я свободно захожу на уроки Олега, он ничего не имеет против. На доске красовалась диаграмма, про которую ребятки меня уверяли, что это солнечная система.
Олег в остальное время продолжает работать физически, но ближе входит в дела учения и быта.
Мои уроки дают мне большое удовлетворение. С младшими мы начали «общественность», т. е. «историю братства». Этапы такие: благотворительность, взаимопомощь, кооперация, утопия, община. Это курс на два года. Теперь идет история благотворительности. На первый раз, было об Индии (5 жертвоприношений, долг гостеприимства, дхарма ваишия), о Палестине («Второзаконие» о десятине, субботнем и юбилейном годах, о снопах в поле и пр.), Греция (помощь государства хлебом и театром, крестьянский банк), Рим (помощь государства с этическими целями, эгоистическая поддержка клиентов патрициями).
Со старшими мы начали с повторительного обзора утопий. Впрочем, сюда было внесено и новое. Я взяла в параллель: осуществленную иерархическую утопию в древней Индии, осуществленное семя несбывшейся иерархической утопии Пифагора, неосуществленную иерархическую утопию Платона и общины-утопии, бывшие и чаянные, у христиан. Потом мы стали отбирать из всех этих утопий ценное, нужное. Я только ставила вопросы. Отвечали ребята. Так отвечали, выявляя, формируя мои самые заветные мысли. По-немногу стали вырисовываться очертания Ордена Рыцарей Труда. Это был большой день.
Теперь, уж, и Вера Валентиновна начала курс. Со старшими она проходит Пушкина. Она им сказала, как всегда, откровенно, что «теперь, наконец, до конца поняла задачи своего курса» и рассказала им, как поняла. Абсолютные ценности ищет она в литературе и через нее и хочет бороться со всяким релятивизмом. Теперь Вера Валентиновна сообщила, что, насколько ей известно, такой подход применяется впервые в средней школе и они, ее первая группа, должны с ней сотрудничать. Очень твердо стоя на своей позиции, Вера Валентиновна ходила и еще пойдет к М. О. Гершензону, чтобы «поучиться у него читать так, как он каждую отдельную вещь умеет читать, в сто раз лучше меня». Специалист, 20 лет изучавший Пушкина, и почти девочка 22 лет. Но ее огонь переживет его тонкость. Еще сегодня мне говорила Фрося: «Удивительно, как Вера Валентиновна научает читать. После нее иначе смотришь в книгу». Вера Валентиновна сказала еще ребятам, что темы для сочинений и бесед, предложенные ею, «необыкновенно глупы», и они сообща выработали новые. Эта откровенность порождает среди ребят к Вере Валентиновне особую нотку нежного бережного юмора и нисколько не уменьшает уважения.
Младшие знакомятся со значением слова, читают эпос, между прочим, узнают формы (в свободное время все подыскивают метафоры, метанимии и пр.).
Одна из наших «злоб дня» – «Антигона» Софокла. Задумала Вера Павловна ее ставить у нас, из соображений исторических, литературных и сценических. Антигона-Ниночка – в восторге. Но наши jeunes premiers – Даня, Коля, Сережа Черный – бунтуют. Даня признался, что она лучше, чем он ожидал, что она, прямо, хороша. А играть в ней юношу все же не может. «Не влазит он в меня; хоть бы какую зацепочку найти…, и как я буду говорить стихами?» Видно, не пойдет у нас «Антигона». И ничего античного не удастся поставить. Как быть с нашим догматом о концентрации материала разных предметов вокруг общих стержней? Вера Павловна в отчаянии.
Зато, с увлечением сочиняется и иллюстрируется собственная драма в четырех действиях из жизни нимфозорий «Хламида Монада», с музыкой и повисшим над сценой микроскопом. Вдохновитель этого предприятия Олег.
Теперь еще, Бог послал старушку эсперантистку с младенческой душой, румяным круглым личиком и славным архангельским говорком. Она – преподаватель языков. Знает их, любит, понимает. Но говорлива болезненно. Я боялась, что эта непрерывная обструкция в ужас приведет ребят, но нет… Ей все охотно прощают, за чистое сердце. Я и подавно рада, да еще вдвойне: за приобретение старушки и за отношение ребят.
//-- 18 ноября --//
Сегодня начались уроки истории Греции. Читает Лев Эмильевич, тоже импровизированный преподаватель. Начал с философии истории, читал им Риккерта. Передовым хорошо, другие напрягались, кое-кто и не понял. Всегда так нельзя, но разок – неплохо: пахнуло научным воздухом, открылись перспективы философских задач и исканий, пускай, не для всех отчетливо.
Марьян Давидович преподает гигиену, час в неделю. Кое-кто из младших посмеивался, когда он, по-старчески, подыскивал слово, пришлось наедине ласково попросить сдерживаться. Второй урок прошел тихо, изложение было живое.
Злоба дня у нас и страсть – каток.
Материально мы живем так: сытно, но однообразное питание, главным образом, из картофеля без масла и молока. Топим много, но вторых рам нет, и потолок не весь утеплен. Порядка все нет, ответственности нет. Впрочем, эти дни у меня трудные, и я пристрастна. На Тоню уходит полдня, больных – человек 6–10, прислуги опять уходят. Если не идея, что может удержать у нас рабочего человека? Разве еще семейные обстоятельства.
Наташа Гершензон, отделившись из комнаты, где была Тоня, стала почти уравновешена. Важна победа отца ее и моя: она обещала ему читать научные книги и радикально отказалась от беллетристики. Читает книги по моему выбору, главным образом, по истории. Довольна и приметно растет, но другие «киски» ей не подражают. Спокойно и твердо дружит с Женей-музыкантом. Он к нам ездит растроганный.
Теперь мальчики: Николя охотно хворает. Зачитывается Лермонтовым и в истории, по Даниному определению, «обожает злодеев, вроде Марата». Точно его душа спешно доделывает какие-то опущенные этапы. Все же, за ним осталось прозвище «Солнышко».
Сережа Черный с прошлого года очень изменился, да и за последние месяцы. Никого не дразнит, работы кончает, лишних вопросов не размазывает. Часто болеет. Как-то больной рассказывал Маге, что его больше всего трогает в мире: дикие звери. Он хочет посвятить жизнь их защите. От любви к ним он перестал бояться леса. Говорит, что уверен, что это направление взято им не случайно, что он выдержал испытание долгих споров с отцом, перед которым он обычно так слаб.
Даня то и дело простужен, сидит дома и читает, а между простудами работает за двоих. Тогда оживает сельхоз, а без него умирает. Странный мальчик, теперь он весел бесконечно. Целые вечера забавляет дедушку отчаянной, веселой чепухой на подобие латинского языка. Он празднует медовый месяц своего увлечения физикой. Бредит приборами, сделал вольтов столб. «А агрономия? Изменил?» – «Да нет, … я хочу быть сельским хозяином, для этого не надо быть агрономом». – «А как наука – физика, математика?» – «Вот поступлю лаборантом к Рутерфорду».
Продал свое наследство [29 - От дедушки Эмилия Евгеньевича Арманда? (Е. А.)] и неделю ходил в Москве по лекциям и театрам. Возил и Фросю с Алешей. Был упоен. Впрочем, потом разочаровался «Сакунталой», совершенно им не понятой, и «Ромео и Джульеттой», не понравившейся игрой. Обычно, ездить ему некуда, засиделся, был до смешного счастлив вспорхнуть. Не купил себе в Москве ни одного пирожного. Его упрекали в педантизме. «Но если мне от лекции больше удовольствия!» Недавно рассуждал: «Что за манера у философов спрашивать: Зачем жизнь? Живу, стало быть, надо. И, правда, жить даже в скверных условиях – очень весело». Об Лиде молчит. Лида прислала нам разных усовершенствованных щеток для разной посуды и 4 катушки.
Сережа Белый страдает нарывами и много сидит дома. Охотно занимается всеми предметами, ни с кем, кажется, не ссорится. Но разговор по душе с ним не удается. Сегодня при обсуждении кандидатуры нового мальчика, Бори Корди, он сказал: «Против него я могу только сказать, что он надоедлив, а потом и материален, почти настолько же, насколько и я». Это вышло у него очень просто. После собрания он говорил: «Нас, первых учеников, никто не обсуждал, и очень неприятно думать, что если бы теперь сделать обсуждение, наверное бы, не приняли». Фрося задорно сказала: «Нипочем бы не ушла!» – «А я бы завтра же ушел», – ответил Сережа. Присутствовавшие стали уверять, что голосовали бы за него.
Новый, маленький Боря принят. Он трудолюбив, деловит, старателен в учении, не развит, прилипчив, но на уроках у меня слушает оживленно, пробует думать. Деваться ему некуда. Предложено было принять его условно, но большинство ребят возмутились таким его тягостным положением и предпочли принять безусловно. Видимо, мягче стали при этих обсуждениях.
Новый Петя не ассимилируется. Как будто по всем статьям подходит, но как-то топорен, груб, это всем неприятно, да и смотрит на нас как-то скептически. О нем пока не решали.
Начали мы производство игрушек. Поделились на две артели по желанию: «деревянщиков и тряпичников», сообразно с материалом. У деревянщиков не готов материал и станки. А тряпичники, несколько девочек и Костя, сразу горячо принялись за дело: стали шить зверушек и кукол, Костя объездил родных за тряпками. Стали действовать самостоятельно, без меня, пожалуй, впервые за существование школы, но все же пришлось вмешаться, так как некоторые работали неаккуратно, а главное, – не стремились к художественности, не привлекали рисующих и выходило очень, уж, рыночно. Правда, Костя имел в виду применить здесь задание скаутов: «Все, что делаешь, делать хорошо и до конца», но он не понимает, что значит «до конца». Буду принимать в их делах близкое участие.
О Тоне сегодня некогда писать. Это много, а глаза слипаются. Весь день меня дергали, а вечером нельзя не посидеть за столом. Я считаюсь сейчас больной.
Глава 26
Тоня, Тоня и Тоня
//-- 7 декабря --//
Много есть, о чем написать. Главное, меня задерживала запись об Тоне.
Однажды вечером, когда мы улеглись, а она, сначала в полусне, потом, проснувшись, стала стонать, а когда я ее стала строго спрашивать, о чем она стонает и велела замолчать, стыдя, что она всем мешает, тогда, явно на зло, она стала стонать все громче, не говоря ни слова, добиваясь, чтобы я ею занялась и, наконец, после многих предупреждений, я ей полила голову водой. Она стала визжать, совсем как поросенок, раскрылась, брыкалась. Понемногу все жалостнее стала плакать. Тогда я ее укутала и приласкала. Так как плач не кончался, я сказала: «Вот, я нездорова и очень устала, и приходится сидеть с тобой раздетой». Эти слова вызвали в ней реакцию, она стала просить меня лечь. Я легла и сквозь полузакрытые глаза скоро увидала, как она подошла ко мне, закутавшись в одеяло, потом легла на полу.
В последующие дни окружила меня заботами. Часто вставала за час до меня, часов в 5, чтобы затопить печку. Ни с кем, кроме меня, у нее не происходило столкновений. Грубости не было заметно. Мучил всех только ее идиотский смех за столом. Со мной она была бесконечно нежна, но и напряжена.
В ее любви чувствовалась новая нота, любви не себя ради, а ради любимого. В хорошее время мы уговаривались, какими словами приводить ее в себя. По моему предложению, она сама нашла такие слова: «Ты моя девочка, и я тебя никому не отдам». Это часто помогало, когда я говорила от души. А я все больше говорила от души, у меня росла подлинная, глубокая любовь. Странная моя доля. Я привыкла быть матерью Дани, из-за которого многие женщины не хотели иметь детей, потому что: «Такого уже не будет, а зная его, не захочешь иного». И вот – контраст. Какая новая школа… Я вспоминаю, что и у Дани был период ночного лунатизма, когда он никого не узнавал и кричал. Была пора панических страхов, нелепых и трудных, но не приходило в голову, что это – вырождение. Он был, при этом, трогателен и прелестен, естественно было тушить его страх дождем поцелуев. Я научилась теперь покрывать поцелуями и «звереныша», бьющегося на полу. И было впечатление, что она, при своих припадках, не теряет окончательно понимания. Она потом помнит, что говорила; сказывалась психофизическая привычка к исступленной самозащите в бесчисленных случаях, когда взрослые кидались ее бить. А как трудно ее не бить… Одно время, она взяла манеру силой удерживать мою руку или платье. Был случай, что я, истощив уговоры, стала вырываться силой и вырвалась, порвав платье, стащив ее с кровати на пол и отбив ей руки. Нельзя передать щемящего отчаяния ее плача после этого. И только, когда я признала себя виновной в несдержанности, у нее произошла реакция и она стала умолять меня не винить себя.
Необычайно трудные были дни, когда я лежала нездоровая. Ко мне то и дело приходили по делам. Это страшно утомляло Тоню. Она стала очень капризна. Не придумав повода, стала изводить меня без повода, просто скрипом по стене, дерганием и т. п. Никакие спокойные доводы, приказания, мольбы, напоминания не помогали. Реакция получилась в ней только тогда, когда она увидела меня в исступлении. За этим последовал омывающий приступ рыданий, раскаяния, обещаний.
Самое большое для нее испытание – мои отъезды, особенно, – неочередные, внепрограммные. Редкие из них прошли благополучно. То она заявляет с рыданиями, что уйдет в лес, то умоляет взять ее с собой, то отказаться от поездки. Но каждый раз удавалось вызвать, в конце концов, добровольное усилие и решение больше не плакать, и не твердить одно и то же. Однако, самая минута разлуки редко обходится без рыданий. Я встаю очень рано, успеваю с ней посидеть, оставляю ей записку, расписание, это помогает, но мало. Без меня она в величайшем напряжении, большей частью, ведет себя безупречно, и это-то колония ей ставит в вину, считая попросту, что со мной она «делает историю нарочно».
Очень хорошо на нее действует забота о ком-нибудь. Одно время она приучила Мишу ходить к ней вместе читать, она вела запись своих бесед и отношений с ним, они меня поражали своим педагогическим тактом, так же, как ее очерки о детском садике (месте будущей работы). Очень вдумчивы и дельны ее сочинения по русской литературе; улучшаются и стихи. Она любит всех, кто слабее ее, она мыслит о всем, что имеет связь с мистической религией. Она занимается только по четырем предметам и то устает очень так что я думаю прекратить все ее занятия, кроме искусств. Она очень любит ритмику и удачно занимается ею. Она стремится рисовать, но не может перешагнуть через недоброжелательство к ней Веры Павловны, так, что рисует со мной. Она самоучкой играет на рояле и делает успехи. Подбирает много. Научилась играть «Слава в вышних Богу» и хочет играть на чтениях. Я ее остановила. Наконец, почувствовала, что больше нельзя натягивать струну и позволила. Она растерялась и сыграла плохо. В последнее время главный ее соблазн не трагические сцены, а баловство. Я не научилась терпеть это баловство, я его боюсь: она говорит бессмыслицу, издает нелепые звуки, корчит шутовские гримасы. Мне кажется, что это ее вдвигает в страшную колею – под гору. Отчасти, просто нервы не выдерживают. Заставить ее перестать очень трудно. В глазах бегает бесенок. А-то перейдет к раскаянию, но при условии, чтобы я сейчас же помирилась и поцеловала ее.
Гостья из Киева рассказала о рыцарских организациях среди юношества. Тоня загорелась, чтобы признать меня своим рыцарем, а себя моим пажом. Я согласилась. Она предложила мне «прекрасную даму» – Любовь. Себя назвала Дамьяном (по имени Дамиана-де-Вестра). Паролем взяла «Я верен», приветствие – «В лучах любви». Девиз я ей дала: «Забудь себя». Каждый вечер она мне подает тетрадь, где я проставляю за прошедший день 3 знака – звездочки или минусы. Каждое утро она меня будит словами: «В лучах любви мы проведем день, мой рыцарь». Весь день она радостная, часто приговаривает: «Хорошо пажику живется», – и придумывает забавные песенки в развитие этой темы. Она много раз побеждала себя за это время. Любовь ее лилась через край, но выражалась крайне сентиментально, в бесконечных поцелуях и уменьшительных названиях всех предметов: «моя ножка», «скоро обедик», «который часик».
Вчера мне показалось, что настроение достаточно твердо, чтобы попытаться умерить поцелуи, но у ней стала подсознательно копиться потребность взрыва, так что пришлось поставить один минус за 12 дней. Она приняла с горькими слезами, заладила, что «это несправедливо», и хотела ликвидировать всю затею. Это скоро удалось победить, но пары копились. Каприз начался без повода. Она стала делать мне назло: шуметь и корчить идиотские гримасы, а когда я ушла, стала за мной всюду бегать и ругаться. Довольно скоро она дошла до слез. Я ей велела уйти в комнату и тем заслужить примирение. Повторив раз 5–7, я добилась послушания, ценой поцелуя. Когда я пришла минут через 5–10 в нашу комнату, Тоня была в беспамятстве. Она смотрела стеклянными, очень страшными глазами, боялась меня, молчала, не понимала, что я говорю. От крестного знаменья она падала с мычанием и содроганьем и долго дрожала. Снова пыталась стеклянить глаза и, когда я ее снова крестила, хватала меня за руку. Я ее целовала, шепча молитву. Она упала в прострации, дала себя уложить и была как бы в столбняке. Через полчаса пришло понемногу сознание и беспомощные слезы: «Мамочка! Ты меня любишь? Люби меня!» – «Что ты будешь делать, когда я умру?» – «Молиться!» – «Зачем молиться?» – «И ты молись, когда я умру». – «Мамочек, мне не хочется умирать, если ты будешь любить меня на́крепко, ты меня не потеряешь. Он сказал мне это, что ты меня любишь не накрепко, оттого все и случилось». – «Это неверно, моя девочка. Он не знает». – «Он все знает». – «Кто это – он?» – «Не знаю». – «Он говорит неправду». – «Да, он назло. Он злой, он нехороший, мамочка». Потом она заснула. Теперь спит, а когда просыпается, все понимает. Вчера она меня просила: «Когда ты будешь умирать, попроси Боженьку, чтобы нам родиться вместе». Да, я доведу эту душу до ночлега, если буду любить ее накрепко.
//-- 10 декабря --//
Работы. Пришлось на неделю прекратить занятия старшей группы, чтоб окончить работы: затеплили потолок пристройки, наготовили запас дров на время отлучек лошади (за токарным станком и за коровой), взят овес. Недавно Даня говорил при общем сочувствии (даже Олег присоединился), что всякая грубая, физическая работа делается только усилием воли. Радости в ней нет, это все-таки проклятие. Помолоти-ка месяца два, разлюбишь работу. Но вскоре после того я говорила с Женей о его занятиях музыкой. Он побежал меня провожать, без пальто и без шапки. Рассказал: «По часу с четвертью играю одно упражнение и не замечаю времени!» – «Чему ты это приписываешь?» – «Весенней работе над плетнем! Безусловно… Как я тогда три дня проработал, так мне теперь все нипочем».
Ремесленными работами увлекаются. Даня все свободное время занимается резьбой по дереву. Очень чисто работает и составляет хорошие узоры. Галя с Тамарой вырезает из бруска избы и церковь. «Тряпичники» одевают кукол. Приходится мне заглядывать к ним почаще: одних рисунков мало, у них нет чутья исторических или национальных костюмов; я купила два старых немецких альбома, исторический и этнографический. Ребята очень интересуются, берут оттуда темы для композиций по рисованию. Вначале шили неаккуратно, теперь лучше. Коля с Олегом придумали елочные подсвечники со звездочками – грузами. В магазине они понравились, заработаем на них. Первую выручку надо истратить на рождественское угощение.
Кризис. Нам вдвое уменьшили паек, а отныне он может и вовсе прекратиться. Что делать? Родители сделали натиск на детей, чтоб уходили из колонии, но все тверды. Даже Сережа Белый говорит: «Умрем с голода, а не разойдемся». Положим, он говорил это дома, куда сбежал без спроса на несколько дней, когда прекратились занятия и начались работы.
Напрягаем все силы. Всеволод налаживает картофелетерочную мастерскую, но в ней, надеюсь, будут работать одни взрослые. Очень, уж, это мало поучительно для ребят. Дают нам денег на вторую лошадь (положим, недостаточно). Думаем заниматься извозом. Сотрудники собираются читать лекции и обучать искусствам и ремеслам по соседним деревням, в надежде за это получать для колонии молоко.
Однако, все эти мелочи годятся только на подспорье. Жду приезда южных кооператоров, не помогут ли, по старой памяти и в счет будущего влияния. А еще подумываю, не отозваться ли на призыв правительства ко всем религиозным общинам брать совхозы и прочие имения. Если согласится Софья Владимировна, чтоб мы приняли такое наименование и выступили с этим официально, то надо попробовать. Это хозяйство было хорошей зацепкой для начала и отличной школой пионерства. Только бы поблизости, чтоб не лишаться Веры Валентиновны… Все спрашивают: «Что же делать?» – «Не знаю, как Бог даст».
//-- 11 декабря --//
Солнечный день. Сегодня будем праздновать. Несколько дней уж чувствовала, что пора и искала повод. Сегодня их три: Ростислава Сергеича (мужа Веры Валентиновны, нашего агронома) выпустили, Ксения Харлампиевна вернулась, обвенчавшись со Всеволодом, и Нине Белой 16 лет. Угощение: какао и хлеб с маслом. Ритмика и пластика перейдет в бал.
Тоня. Я записала под диктовку Тони ее молитву. Это было вечером, когда она не могла заснуть от раскаяния. «Господи, к тебе взываю, услышь меня. Укрепи меня в немощи моей, помоги мне в неверии моем, усмири меня в буйстве моем, успокой сердце мое в силе могущества Твоего, благослови меня, Господи».
Сижу близ печки на Тониной кровати. Она лежит, положив мне голову на колени. Держу тетрадь за ее головой. Она говорит: «Мамочек, как я люблю лежать у тебя на коленях… Ничего нет на свете лучше этого».
Ах, если бы это было так…, как я прошу об этом… Вчера до поздней ночи говорила об этом с Магой. Вся колония в один голос говорит, что «с этой истеричкой надо обходиться иначе: не обращать на нее внимания. Все мы оставлены ради нее». Действительно, был период, когда я отдавала ей несообразно много времени. Отдают же его трудно-больному. Если бы я этого не делала, в какой ад превратилась бы жизнь колонии… Сейчас это миновало – она легко держится в отведенных ей рамках.
Вот, что главное: Софья Владимировна считает присутствие Тони в колонии катастрофой…, но просьбу оставить Тоню в прошлый приезд она приняла за настойчивый отпор. Это не так, но, Боже мой, что же мне делать, если она, в конце концов, потребует удаления Тони? Если б дело шло о Дане, о моем сокровище. Я бы повиновалась и даже рада была испытанию. А… не от любви, не от жалости; от твердого чувства, что я … не должна ее бросать, что я лично… в такой полосе с такой помощью, что надежда… Я впадаю в соблазн непосильных попыток исцелять одержимых. Нет, я знаю, что не обладаю властью приказывать. Но достаточно, если я не буду сама поддаваться. Под власть злой силе. Это сделается не от меня, может быть, через меня. Fais ce que dois, advieinne ce que pourra (делай, что должен, получишь, что можно).
Неверно уж и то, что колония мною заброшена. Я отдаю детям все вечера, больше, чем когда бы то ни было. Тоня ложится спать часов в 5.
Живет и Анна Николаевна Шарапова, преподает языки. Идут они у нее хорошо, но жить с ней трудно. У нее особый вид нервности, она не может молчать, не разъяснять, не убеждать, не считаясь ни с местом, ни со временем. Тягостны стали детям и ее разговоры по-английски за картошкой, при сдаче белья и т. п. Само по себе это хорошо, но нужны мера и такт. Я надеюсь, что смогу помочь ей справиться с этим недостаткам, если установлю личные теплые отношения. Она при мне сжимается. Вот будут у нее регулярные занятия – будет почва для отношений.
Вернулась Ксения Харлампьевна. Я ей наперед написала о новом ее положении. Позаботилась о том, чтоб ее встретили приветливо. Сегодня сначала я предложила приветствовать ее брак со Всеволодом. Они… спрятались у себя…
Занятия. Весь день идет ритмика. Дети рады. Все ее любят (кроме Тамары и Фроси). Воскресенья оформились и заполнились. У них идет сложный счет, комбинированные движения, дирижирование, маршировка, пение. И все справляются, даже немузыкальные, как Даня и Миша. А работникова дочка Паша очень хорошо исполняет.
Дописываю вечером. Тоня прибежала с ритмики счастливая, хотя усталая. Нарядилась к ней (поверх платья одела белую, маленькую косовороточку; дала мне, как-то утром, гребенку, став на колени, чтобы сделать пробор). Прибежала теперь, села рядом со мной и стала говорить: «Мамочек, какая ты сегодня миленькая… Вся, точно, новенькая… У меня сердечко так и прыгает. Праздник… Мамочек ясная, и я ясная. Мамочек, скажи; если ты будешь хорошая, я всегда такой буду. Мамочек, я всегда буду хорошая».
Сегодня я увидела у девочек шкатулку и сказала: «Хорошо бы мне достать шкатулку с ключом». Фрося обрадовалась: «А мы-то думали, что подарить тебе на Рождество. Мы достанем…» Через 5 минут ко мне вскочила Наташа, сунула мне свою шкатулку и бросилась бежать.
Сегодня я оставила ее в постели, иначе она не дотянет до урока в 5 ч. вечера. В постели ей легче владеть собой. Она лежала счастливая, узнавши, что на этой неделе я не собираюсь уезжать и, повторяя те рифмованные пустяки, которые я ей оставляю, уезжая в Москву, например: «Мама по Москве идет, с собой девочку несет. Где же девочка? Гляди! Она спрятана в груди».
– «Мамочка веселая, мамочка будет меня называть дурашкой».
Кружок, вчера хорошо прошел. Даня и Галя много задавали вопросов… Даня высказывал свои соображения. Рассказал он еще из опыта своей внутренней работы за эту неделю: он старался говорить со всеми внимательно, не произносить некрасивых слов и показалось ему, что это вызывает у всех недоумение и отчуждение. Это его удивило. Выходит, что достигший известной ступени «становится ничтожным в глазах людей…»
Говорила с Ниной Маленькой о том, что она поддается Паше, вместо того, чтобы влиять на нее, так как ей больше дано; что надо ближе держаться к сестрам, которые у нее такие хорошие, что у нее на душе невесело от того, что она делает нехорошо. За весь разговор она не сказала ни слова, только множество слез пролила.
Паше Маленькой я сказала иначе: «Я тебя предупреждала, чтоб ты удержалась от воровства. Ты не удержалась». – «Нет, я не брала». – «Я тебя предупреждаю последний раз: хочешь совладать с собой, мы тебя выведем в люди. Не хочешь – уйдешь. Чтоб ни кусочка сахара, ни хлеба, ни ножика, ничего – чтобы не пропадало. А картинки ты должна вернуть. Я ничего о них не скажу. Ты видишь, что я все знаю». – «Хорошо».
С новенькими – Мишей Большим и Петей еще никакой связи не установилось. Или правда, меня Тоня слишком выпивает?
Глава 27
Во имя любви
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 17 декабря --//
Приезжал инструктор из МОНО, предложил перейти в другое имение на место расформировывающейся колонии. Ездили, смотрели. Два соблазна: хозяйственный – земли много, и эстетический – дом похож на рыцарский замок и зал в два света в готическом стиле. А все же, надо отказаться: землю не обработать, много скота нужно, а … лошадь едва жива. Зал хорош, но остальные комнаты темные, большие, неуютные, холодные. Атмосфера была бы тяжелая: крестьяне гуляют все время в саду, торфяники живут летом в сарае. А главное, – далеко – 10 верст. Учителя не станут ездить, да и своих жаль. Все это взбудоражило всех, но, по-видимому, вопрос сам собой отпадает. Осталось от всей истории сознание, что надо что-то искать, что так дальше тянуть нельзя.
Тоня. Слабеет она. Есть картошку все труднее. Вчера из-за нее плакала… Был тут, конечно, элемент каприза: лежал кусочек хлеба, она не ела. Я пыталась уговаривать; она отбивалась с жалостными, глупыми словами. Выдержав промежуток, я снова пыталась. На третий раз удалось. «Иди ко мне, маленькая, иди я тебя поцелую». И все прошло. «Минусов не будешь ставить сегодня?» – «Нет». – «Хорошо пажику живется».
Ночью она не спала, боялась, плакала. Пришлось встать, придвинуть ее кровать к моей. Она уткнулась носом в плечо и успокоилась. Но сама не придвигалась, потому что знает, что я этого не люблю.
Очень важный, убийственный факт, несколько недель как начался во сне онанизм. Она сама призналась, просит совета. Но ведь во сне. Господи, да будет воля Твоя.
Завтра мне ехать в Москву. Пора. Напряжение сегодня стоило мне больших усилий. Ночью не удержалась от раздражения.
В ту мою поездку Тоня отпустила меня очень стойко и просто. Оказалось, что без меня она «изо всех сил» старалась быть хорошей и ничем не погрешила. Решила приготовить тот урок, которого я перед отъездом от нее добивалась. Даже «ручка больше не лезет к ножке».
Я успокоилась. Надо сказать, что эти две недели я была особенно на страже, чтобы ей не дать повода к расстройству нервов и в то же время не избаловать. Но главное, я систематически внушала ей добрые решения, мысленно, когда она спала. Это не было давление на волю, это было обращением к ее высшему сознанию. Так я делала и вблизи, и издали. Такой спокойной она еще не бывала.
//-- 21 декабря --//
О переселении. Педагогический совет по нашему докладу высказался против предложенного именья. Общее собрание дало неопределенный результат. Собрание родителей сказало, что нам виднее. Но все эти разговоры дали большой материал для размышления. Было чувство, что ни просто принять, ни просто отказаться – неправильно. После нескольких дней и ночей размышления я подходила к МОНО без вполне отчетливого решения. Зашла поблизости в Страстной монастырь. В верхней церкви службы не было, но притвор был открыт. Монахиня зажигала лампады перед Распятием. Села на лавку, закрыла глаза и стала подводить итоги. Все улеглось в голове, выяснилось в чувстве, стало спокойно. Надо было, доверяя судьбе, не отворачиваться от предложенного и, по той же причине, твердо поставить свои условия. Нельзя брать на себя ответственность дальнейшего физического истощения и волевого напряжения детей. Я пошла в МОНО и заявила: 1) мы примем имение на условиях полного сельскохозяйственного оборудования, капитального ремонта и выселения торфяников, 2) мы просим использовать наше хозяйство как семенное. Это значит делать работу более интересной и стать нужными, а значит, – хорошо обслуженными.
Дома ждали меня доверчиво и спокойно. Никому не приходило в голову удивляться, что, в конечном счете, решала я одна. Я пришла домой, когда ребята уже собирались спать и часа полтора обходила комнаты, удержанная над кроватями цепкими руками. Особенно Алешка, как полтора года назад, обратился опять в горячего натосковавшегося сыночка. Легко у нас теперь дышится. По вечерам ходят ко мне в гости, шепчемся, пока Тоня спит. Ниночка Белая была, потом Валя. Валя вошла и стала у стула моего на колени, и простояла весь вечер, прильнувши. Тоскует девочка, всегда беспечная, хохотушка и запойная читательница. Наступил тот момент, которого она так боялась, когда сердце сказало: «Больше так нельзя», и она была вынуждена приняться за внутреннюю работу. Работа идет, а нетерпеливая душа горит и стонет, и не с кем поделиться, и вспоминается сиротство с пяти лет.
//-- 23 декабря --//
Читала с младшими отрывки из Бхагават-Гиты и Упанишад. Чудные они. Для них это не история, не литература, пожалуй, и не Священное Писание, а свод психологически и морально-бытового материала. Каждое положение они тотчас применяют к себе. Так как за этим уроком не надо было записывать, то они расселись на полу на расстеленных пальтишках и клеили из цветней бумаги елочные украшения. Украшения, большей частью, беспредметные: рожки, геометрические фигуры, украшенные узорами. Помнится, в мое время мы обязательно делали подобия предметов обихода: дома, будки, почтовые ящики, барабаны. Но их в украшениях, как и в выборе чтений и тем для рисования, совсем не привлекает реализм. Девочки клеили и слушали, просили не делать перерыва. Только Валя не клеила. У нее были мучительно-напряженные, вопрошающие, озабоченные глаза.
Начали мы с ними кооперацию. Я повела беседу так: будто мы расселились по соседней деревне и обстоятельства вынудили нас делать сообща закупки предметов потребления. Алеша ездит в Москву, исполняет поручения. Постепенно дело растет, расширяется; приходится снять его с работы на жалование, довыбрать к нему в помощь Нину Черную, и еще кого-то, нанять особую комнату для товара и т. д. Наконец, является потребность в правилах и определенных обязательствах. Мы устраиваем учредительное собрание и начинаем сообща вырабатывать правила. Ребятишки проявили достаточно здравого смысла и, при помощи осторожно наводящих вопросов, выработали сообща устав, приблизительно совпадающий с нормальным уставом потребительского общества.
Но тут наступил момент, всегда рискованный: мне нужно было снова уезжать, с промежутком в один день. А я назначила себе на этот день 6 часов уроков, чтобы возместить пропущенное. Это Тоню сразу расстроило. Но я обещала, что и с ней успею побыть довольно, даже чай буду пить с ней в комнате. Но незадолго до чая меня позвали для разговора насчет Иры. Я заглянула в нашу комнату: Тоня спокойно пишет. Я пошла наверх и, заставши Иру одну, воспользовалась случаем, чтобы с ней поговорить. Но Тоню я упустила. Когда вернулась, уже смеркалось, чай был пропущен, сейчас должен был быть звонок на урок. Она была разочарована, обижена и чувствовался классический, давно не бывший каприз. Поуговаривала, поласкала ее, но до звонка не успела переломить, ей уж хотелось, чтоб было как можно хуже. На уроке я присела по ее зову на кровать, где она улеглась (иначе она слишком устает). Она взяла мою руку и стала ее теребить, пока я говорила. Я ее просила оставить, как будто не сомневалась, что она это исполнит. Она продолжала. У меня мысли путались и в груди закипало. Я ей на ухо стала говорить, все ее заветные слова и молитвы, и крестила ее. Она продолжала. Я не выдержала и сказала вслух, что мне Тоня мешает, так что я не могу заниматься. И отошла. Но она стала звать меня и обещала перестать. Нельзя было детей делать свидетелями всего этого. Я два раза возвращалась и уходила, у меня дрожал каждый нерв. Наконец, я поняла, что это новое наваждение могу преодолеть только изнутри. Надо, чтоб я была сильнее «этого», и тогда «это» отойдет. Я взяла себя в руки и стала, как ни в чем не бывало, вести беседу о потребительском обществе. Тоня все усиливала нападение: она то гладила, то дергала, то сжимала мою руку, меняла места, сильно тянула за рукав. Я собой овладела настолько, что стала нежно гладить ее щеку. Стало радостно, что через нервы меня нельзя победить. Девочка стала постепенно утихать, и на второй час она пригнула меня к себе и попросила прощения. Я ее поцеловала и сказала: «Господь с тобой».
Особенность этого случая была та, что он не сопровождался ни грубостью, ни ее диким весельем, ни воем. Пока она плакала, я несколько раз уходила, и она не протестовала. Ее тянет меня мучить, но она не выдерживает моих «грустных глаз». Лежа в постели, она говорила: «Ведь ты знаешь дурашку. Когда ты довольна, она счастлива. Когда ты не совсем спокойна, она сходит с ума. На то она и дурашка…»
Лида прислала из Англии лекарств и несколько фунтов риса. Коля продал елочные подсвечники своей работы. На эти деньги я поручила ему купить елочных свечей и сахара на конфеты к празднику.
//-- 27 декабря --//
Праздник в этом году празднуем по-новому стилю. А по-старому, ребята разъедутся по домам. В Сочельник был праздник. После обеда украшали елку, после чая был концерт, после ужина елка и танцы, а затем я рассказывала сказку и, под конец, гости – девочки (из бывших трезвенниц) – пели хором. Ставили сцену из «Мертвых душ», причем, Владислав был великолепным Ноздревым. А все-таки жаль, что внимание ребят сосредоточивается на грубом; ни к чему это. Хоровая декламация была хороша: «Кубок» Шиллера, «Ветер» Верхарна.
Для меня это был тяжелый день. Я ходила весь вечер из зала к Тоне, которая лежала, но не спала. Состояние у меня было напряженное, ребят не чувствовала. Концерт ее умиротворил. Но встать, чтоб всех получше видеть, она мне не давала. Утром была дикая сцена из-за того, что я потребовала, чтоб она мне не мешала заниматься (религиозной книгой). Когда она перестала быть собой, она стала меня вначале бранить «жидовкой», потом, когда увидела, что я как бы не слышу ее слов, она бросила на пол мою книгу и изорвала тетрадь. Это все было слишком, чтобы явиться искушением гнева. Она стала ломать мою руку, чтоб я ее не крестила. Я ее оставила и стала сама молиться. Через некоторое время я услышала тихий стон. Она стояла, прислонившись к двери, с полузакрытыми глазами и каменным лицом. Когда я подошла, она повалилась на меня, а когда я подвинулась, повалилась на пол. Я дала ей опомниться. Немного погодя, она согласилась перейти на кровать. Плакала, конечно, просила прощения. Мне было интересно понять, как это у нее бывает: «Ты помнишь все, что было?» – «Все». – «Как же ты могла?» – «Я тебя долго звала, а ты не приходила!» – «Этого не было». – «Было». Это была правда. С тех пор как тогда, за уроком, она теребила мою руку, я не могла разжать для нее свое сердце. Должно быть, потому, что это было зло для зла, то, что «не человеческое». Это я знаю не столько от нее, сколько через нее. Но как бы то ни было, я не могла оттаять, хотя и старалась этого не показать. Умом она не понимала, в чем дело, но внутренно, действительно, звала и не получала ответа.
Надо было страстно бороться с собой во имя любви. И какие бывали срывы! Ночью, после праздника я следила за тем, где она держит руки во сне, и один раз я так оттащила ее руку откуда не надо, что расцарапала ее, и она проснулась с громким плачам. Стало стыдно. В следующие разы я оттаскивала ее тихонько. Ведь во сне… В этом оправдание и безнадежность. Теперь она перед сном просит, чтоб я ей скрестила руки на груди и перекрестила ее: «Ручки только тебя слушаются». В последние дни она не раз говорила: «Я хочу скорей выйти замуж. Хочу иметь пару ребят и мужа усастого». Тупик совершенно выяснился в своей безысходности…
Сегодня, 27-го, первый день, что мне начинает снова даваться внутренняя теплота к Тоне, еще не смею сказать – любовь. Зато день прошел хорошо, хотя были и искушения.
На празднике мне было тяжко. Мне думалось, что правы те, которые говорят, что я отнята от колонии для Тони. Вот, я сижу среди ребят, но я устала, я напряжена, у меня нет творчества. Какой это урок… Теперь меня может развязать только Господь. А и развязать-то меня рано…, не беззаветно несу крест.
Разъезжаются на каникулы. Ниночка Черная ничего не говорила о доме, но, когда я с нею прощалась, лицо ее было мокро. Галя молча сидела, прижавшись ко мне. Я ей шепнула на ухо: «А ты, моя девочка, тебе некуда от меня уходить». Она посмотрела удивленно и благодарно. Почему я ей это сказала? Я так чувствую.
Алеша в постельке просил побыть с ним. Я побыла и выпила соленое с его ресниц: «У тебя еще бывают приступы тоски?» – «Бывают».
С Костей, улегшимся уже, говорила о кружке. Потом заговорили о том, о чем было всего нужнее с ним говорить: «Вас, может быть, удивляет, что мы с Кирой бываем в библиотеке по вечерам, в темноте? Мы молимся перед сном и помогаем друг другу проверить прожитый день. Вы недовольны?» Я сказала, что в двух отношениях хотела бы только их предостеречь: чтобы они воображением не раздували своих отношений и чтобы они не приучались к внешним ласкам и проявлениям дружбы. Он ответил, что они об этом договорились и решили следить каждый за собой и друг за другом. Они удивительно схожи по резонирующей благоразумной благонамеренности. Коля хотел с ним говорить. Надо сказать ему, что нет надобности.
Женя переписывается с Наташей, мастерит ей подарки, вертится возле ее родителей, как степенный супруг.
Даня получил письмо от Лиды, прочел его у меня, взобравшись на сундук, и весело сказал: «Ну, история благополучно кончилась, к обоюдному удовольствию. Я также счастлив после этого письма, как после первого». Да, это счастье…
Ездила смотреть имение. Прекрасный дом, но нет полей. Попали к нам 3,5 млн. руб., случайно, от американского друга русских. Купили масла и лука. Все едят вволю, сколько хотят и когда хотят. Только возвращаются нередко периоды одного картофеля, в сухомятку. Определенное чувство, что вылезаем. А, может быть, иллюзия…
//-- 5 января 1922 г. --//
Новый год встретили отлично. Все были дома, кроме Сережи Черного, который лежит дома в тифу и горюет. Собрались часов в 9 вечера, стали танцевать и играть. И я потанцевала. Проснулась и вышла Тоня, ясная и спокойная. Почему? – Напишу потом. За полчаса до Нового Года накрыли стол. Были заготовлены лепешки и конфеты, сварено какао. Когда часы ударили 12, появились девочки с корзинками и, обходя всех, стали раздавать подарки. Они были заготовлены для всех, обдуманно и очень мило. Большую часть их сделала Ниночка Белая, пока лежала нездоровая. Это, вообще, была ее затея. Мне поднесли календарь-месячник, отрывной. Его писала Ляля, а доску рисовала Марина. На ней – наша школа в снегах. Все со всеми чокались кружками и мисками с какао.
Ученье. Было на днях общее собрание по инициативе старшей группы. Просили переменить расписание, прибавив по часу на алгебру, геометрию и физику. И младшие присоединились. Я думаю, потребность в законченности рождается, естественно, из занятий математикой. Верно и то, что это хороший знак для занятий Олега.
Был, наконец, после большого перерыва Лев Эмильевич. Все ребята нашли, что история у него идет «очень, очень интересно», хотя требует полного напряжения внимания. Вместо того, чтобы задавать обычные уроки, он им дает много обязательного чтения.
Одно из наших огорчений – это недостаток химии в нашей программе и невозможность ее ввести за отсутствием оборудования. Наши ребята находят, что 8 ч. в неделю много для искусств без музыки (было 3 часа дикции, 3 рисования, 2 – ритмической гимнастики, 1 час пластики). С языками плохо. Приглашение Анны Николаевны – ляпсус. Но кто к нам поедет?
Кружки. На кружке «Обещаю», по-прежнему, говорят мало. Ребята впервые отчетливо узнали об Учителях. Я их спросила потом, какое чувство это в них вызывает. Даня сказал: «Это освобождает меня от страха жизни. Она казалась мне цепью случайностей, среди которых нельзя уверенно двигаться. Теперь, когда я узнал, что есть план и помощники, что мы все на счету, теперь является совсем новая уверенность и бодрость». Коля сказал, что эта мысль его не удивляет и кажется естественной. Девочки не сумели сформулировать своего чувства, «очень странного», по словам Гали, хотя были, видимо, под сильным впечатлением.
На днях провела хороший вечер с Николей. Он легко идет на откровенный разговор, необычайно спотыкающийся по манере, но образный. Хотя мне передавали недавно о его признании, что он стал избегать разговоров со мной: «Очень, уж, она красноречивая; того гляди, убедит. А я хочу думать по-своему, хотя бы и ошибочно». Еще он рассказывал о том, как он живо чувствует природу, как чувствует себя внутри ее явлений, как ему казалось в детстве, что он вот-вот полетит. Я подумала, что его тяготение к Марату, Печорину, Малюте и т. п., вот откуда идет: от жажды слиться до конца еще и с этими, как с теми, с тем, что ему искони сродно, чтобы ничто, уж, не осталось ему инородного. Я ему это сказала. Пусть эти его привязанности снизойдут для него на роль служебную. «Тебе надо стать творцом. Зачем же ты тратишься на то, чтобы повторять, играючи, ступени давно сложенной лестницы? Взойди просто на нее, стань вверху и оттуда начинай строить свое. А если можешь, полети». Николя был рад, что я не осуждаю и понимаю его. У него почувствовался подъем. Он сошел за мною и вниз и стал просить книг для работы над собой. Еще он говорил, что всю жизнь горит с двух концов и не может, и не хочет иначе. Странное в нем бродит экспериментаторство. Приходит, как-то вечером, к читающей компании, берет у них свою лампу и, ничего не говоря, уносит, оставив их в темноте. Когда Нина стала объяснять ему, как это нехорошо, он горячо возразил: «Зачем это всегда делать вежливо? Мне хочется, чтоб иногда и невежливо». Точно, он проходит дополнительно какой-то курс недоданного ему опыта зла. Казалось, мальчик – воплощенная гармония. Пожалуй, что-либо подобное может случиться и с Галей.
Так как я пишу и посреди слова засыпаю, надо пойти спать и начать выплату недоимок сна.
Мишутку я поставила на очередь на эти две недели, как на прошлые Тоню, и он чувствует – много ко мне приходит, забирается на колени. Говорит: «Я был очень одинок это время». Впрочем, с мальчиками у него теперь хорошие отношения, с тех пор как ушли Костя Маленький и Валя – мальчик. Не так, без компромиссов надо будет набирать следующую группу. Мишутка очень чувствует колонию своей. Он ее ревнует, мечтает о ее будущем. Мишутка говорит, что он теперь охотно работает, потому что работать приходится немного. Положим, ему приходится все же напоминать о работе. Он худенький, личико синеватое и острое. Жалко его и от того, что он такой маленький и всячески слабый, и от того, что он такой умненький, и от того, что душа у него старая.
От Лиды получаем иногда посылочки. Для Тони пришли две фуфайки. Она ей не раз писала письма. Это чистое сострадание.
Привезли новую корову, опять не молочную. Старую продали, чтоб купить на эти деньги, с приложением, новую. Продала на убой, детям об этом не сказала. Ни к чему им это на себя брать. А я беру. Надо выбирать между детьми и коровой. У Иры в нарывах весь лоб и нос. В МОНО распределение пайков перешло к лицу, сочувствующему нам. Обещает давать с февраля снова целый паек.
О колонии Тальгрен продолжаю думать. Познакомилась с бывшими хозяевами, нашлись общие друзья. Говорят, дом сухой и теплый, земля хорошая, советуют хлопотать об автомобиле. Очередной мой лозунг «мужество». Не оно ли должно решить вопрос, пренебрегши расстоянием? Все думаю об этом, по пути из колонии в город и обратно, пробираясь в темноте сквозь снежную вьюгу, ощупывая ногами дорогу меж сугробов.
//-- 7 января --//
Теперь об Тоне. Много накопилось. Та дурная полоса, о которой я рассказывала, началась после того, как она отказалась от «рыцаря и пажа» на том основании, что ничего рыцарского в нашу жизнь не вносится, кроме звездочек и минусов. К моему отъезду она наладилась, а без меня она однажды утром проснулась с новым проектом. Снова паж и рыцарь, но на этот раз подробно разработано. Она написала подробный устав.
Четыре ступени: пажик, паж, лучник и оруженосец.
План был стройный, стильный, психологически верный. Она была им вся полна. Я ее застала за основательным мытьем. Это была подготовка к «посвящению». Я почувствовала, что она верно нащупала свою отзывчивую струну, что в ее плане внутренняя правда. Я согласилась и назначила обряд на эту ночь. По ее мнению, ритуал происходит всегда в полночь. Я тоже вымылась, все приготовила и разбудила ее. Она встала бодрая и серьезная, оделась во все лучшее (парадной блузой ей служит нижняя рубашонка для маленького мальчика). На столе был придвинут лик Спасителя, перед ним Евангелие. На полу коврик. Обряд совершили, как он указан в прилагаемой записке. В 6-м часу утра было «утро любви» с кусочком хлеба и крошкой сахара.
Хорошие дни потянулись. Утром она «мамочкина». Одевшись, приходит приветствовать рыцаря. Этим же кончался день, а в постель приходит посидеть с ней «мамочек». Она искренне боится рыцаря и искренно ищет защиты у мамочка. И то, и другое нужно. Она живет полной жизнью.
Но началось накануне сочельника в 6 часов утра, когда она узнала, что я, когда она уже спала, позволила уделить внимание уезжающим. Она моментально взвилась как на пружине. Напоминание о верности рыцарю вызвало ответ, что ночью нет рыцаря, и это дело, вообще, ему не подлежит, что оно взято на себя до посвящения. Была она, как водится, груба.
Я отказалась с ней говорить, стала с занятым видом писать, уходить, приходить, провожая уезжающих. Когда она поостыла, я подошла, села на ее постель и стала объяснять ей, что обеты рыцарю обязательны всегда, и вопрос о том, когда взято на себя данное дело, не имеет значения. Главный же для нее довод, когда она становится собой, это «грустные глаза у мамочка». Она просила прощенья и сама назначила себе двойное наказание: за дерзость и за непослушание. В общем, выходило 35 мин. простоять «на часах». Все пошло нежно и разумно, но, когда пора было вставать, ее стал охватывать панический ужас перед наказанием как таковым; а еще: «Как я покажусь рыцарю?!» Однако встала, совершила обряд приветствия, но после чтения легла, чувствуя упадок сил. И тут началось: «Мамочек, иди ко мне!» Я подходила не раз. Но вот я шла с зажженной лучиной, чтобы затопить печь. «Мамочек, иди ко мне!» – «Сейчас, вот только затоплю». – «Мамочек, приди ко мне!» – «Если ты не замолчишь в течение этих 3-х минут, – я совсем уйду». – «Мамочек, иди ко мне». Я ухожу под начинающийся крик. Тоня потом объясняла мне, что в это время у нее нарастал страх, лишающий всякого разумения, она чувствовала только одно: что должна ухватиться за меня. Я и сама, уж, тут поняла, что надо было с самого начала к ней подойти. Но, когда я скоро вернулась и застала ее, дрыгающей ногами, с диким визгом, поздно было менять тактику. Злая сила была вызвана без крайности, но раз она была вызвана, ее надо было победить: несомненно, что при всей затуманенности ее обычного сознания при этих припадках, иное сознание учитывает победы и поражения. Мне кажется, что повторяются только те испытания, которые мной плохо выдержаны.
Что тут было… Она скоро скатилась на пол, потом стащила постель, матрац, опрокинула все, что было кругом, ударом ноги опрокинула горшок, стала трясти ножки стола, пока я не оторвала ее руку ударом. Все время она каталась, билась, визжала, изо рта бежала пена (так было в первый раз). Белая блузка и волосы были в пене, в моче и грязи, лицо было распухшее и красное. Все время она кричала голосом тонущего человека: «Мамочек, иди ко мне». Я пробовала становиться перед ней и говорить с ней. Она не видела ничего.
//-- 9 января --//
Тоня вчера утром почувствовала приближение истерии: «Я буду шалить». Это значит, гримасничать, делать нелепые движения и говорить бессмысленные фразы. Я знала, что от меня требуется спокойствие. Это было искушение отвращением. Я сидела и молча читала, вернее, смотрела в книгу, повторяя мысленно: «Мир тебе, бедная душа». Наконец, она подошла и стала передо мной на корточки, и стала смотреть бараньим взглядом, не отвечая на вопросы. Я была очень спокойна. Читала. Потом, через известный промежуток принималась смотреть на нее твердо и ясно, обращаясь мысленно к ее душе. Смотрела, пока она не отведет глаз, подолгу. Наконец, она поднялась и неуклюже взобралась ко мне на колени. Я приласкала ее, хотя чувствовала в ней чужое. Потом потянулась через нее за обещанной книгой. Она мне показалась сложной и, полиставши ее, я взяла лежавшее рядом Тонино маленькое Евангелие, открыла наугад, как иногда она практикует, стала читать вслух. Как только она услышала Евангелие, она стала вырывать его, отмахиваться и стонать. Тогда я стала крестить ее, причем, она так мотала головой, что я попробовала удержать ее за волосы, думая не приведет ли ее в себя ощущение боли. Скоро она обмякла, перестала протестовать, я взяла ее руку и перекрестила ее. Она не противилась, но и не складывала пальцы.
Мне очень хотелось освободиться. Стояла мысль, явившаяся еще до припадка, что ей надо выйти на воздух. Думалось, что свежесть окончательно восстановит ее. С трудом уговорила ее одеться и вышла с ней в сад. Я шла впереди и была рада, что нет места идти рядом, что можно отдохнуть. Но тут-то я ее и выпустила, думая о себе. Когда мы дошли до леса, она остановилась. Я повернула. Она стояла как статуя, лицом к лесу, понурая, серая, с бессмысленными глазами, сцепив руки в муфте. Я попробовала ее повернуть, даже потрясти – не двигается. Я отошла, она села на снег. Я вернулась, подняла ее и повела за собой, держа за муфту, как корову на веревке. Выйдя на широкое место, я ее отпустила. Она стала. При всей тупости ее выражения, ясно чувствовалось, что что-то в ней знает, что она делает мне зло и хочет этого. Я боролась с собой. Мне казалось, что я собой владею, но когда я подошла и взяла ее снова за муфту, я тихо и будто спокойно сказала: «Животное». Это было поражение. Привела ее в комнату, сняла с нее шапку и платок, но руки в муфте она не дала разнять. Я ее оставила стоять перед дверью и села читать. Раза два пробовала, встав, предлагать ей, как ни в чем не бывало, раздеться. Но истукан стоял. После, она говорила, что она не столько видела, сколько чувствовала, что я хожу возле нее. Наконец, она навалилась на дверь, потом повалилась на пол. Так как она не отвечала и не шевелилась, я ее приволокла к кровати, позвала Анисью, и мы ее подняли, и положили. Она не спала. Через час она прошептала: «Пить», а немного погодя стала знаками и мычанием звать меня и протестовать, когда я, сидя возле, бралась за книгу. Потом все было как всегда: вразумление, слезы, обсуждение. Она сказала, что рыцарь недостаточно строг и день не достаточно распределен, что лучше чаще «отпускать к «мамочку», но рыцарю быть без послаблений, хотя наказания и утомляют, и мучат, но «такие вещи – еще больше».
Утром она встала радостная. Оказывается, ночью она не спала и слышала, как я поцеловала ее (она думала, что я ее считаю спящей). Это ее несказанно обрадовало. Когда пажик пришел приветствовать рыцаря, рыцарь сказал: «Обещай, что ты никогда не будешь шалить, гримасничая и говоря бессмыслицу». Она не хотела обещать и смеялась лениво-проказливым скрытым смехом. Но рыцарь был очень серьезен и грозен, и пажик, в конце концов, подчинился и повторил указанные слова, но это было уже во второй прием, после попыток фамильярности и приказаний выйти вон.
Возражения, дерзость, упрямство. Опять все напряжение воли. Ухожу. Зовет: «Я сделаю». Победа начинает дорого обходиться. Внутри холодно и дрожит. Тоня приходит, обнимает меня со слезами и просит: «Мама, пока не поздно отдай меня кому-нибудь». Потом она на своей кровати горько плакала. Я ее уговаривала не унывать. Она говорила: «Ты мой светлый ангел, моя звездочка, ты не оставишь меня, я знаю». С тех пор прошло полдня, Тоня хорошая. Утешает меня: «Я очень, очень помолилась. Боженька поможет мне. Это больше никогда не будет». Слушается во всем.
Теперь мы сидим рядом. Тоня для меня чинит. То и дело она меня обнимает, радуется на меня, говорит: «Отчего бы мне всегда не быть такой». Когда начинает болтать, прошу ее спеть какую-нибудь песню. «Мамочек, милый, хоть бей, только бы мне перестать тебя мучить».
Ребята. Беру Мишутку. Даня с Фросей не хотят, остальные разъехались. Тоню с другими соединять нельзя. Даня, Фрося, Николя ушли в занятия и рады. Даня поставил на очередь языки, ради будущих надобностей физико-математического образования. У него своя манера учиться: написал фраз сто со словарем, я поправила, он переписал и сам стал выводить закономерности в употреблении форм глаголов и в употреблении предлогов. Пришел проверять.
С Мишуткой вчера сидели. Рассказывал, как бежал на лыжах с охотником по следу лисицы посмотреть, как она попалась в капкан. «Это нехорошо было? Ведь я так, из любопытства».
//-- 13 января --//
Тоня. Вернулась вчера поздно вечером. Тоня проснулась. Радость ее так росла с каждой минутой, что, казалось, ей не вместить ее. Лежа у меня на груди, она говорила без умолку и «перебирала» ногами, как делают в радости совсем маленькие дети, и говорила стишки из первых детских книжек. Тут же она рассказала мне, что все плохое кончилось, что она больше никогда не будет меня огорчать. «Я так, так крепко прошу у Боженьки утром и вечером, чтоб Он помог мне в этом, что я знаю, Он поможет. Я больше не хочу, чтобы ты страдала. Лучше б ты меня била целыми днями. Только, чтоб не стучали плохо твои часики (так она называет сердце). Ты скоро забудешь, какое бывает страдание».
Сегодня она пришла приветствовать рыцаря. Он ее похвалил. И назначил ближайшие занятия. Пажик, видимо, с усилием, но улыбаясь сказал: «Выполню». Убравши комнату, Тоня устала: «Оттого, что убирала по-приказанию». Тут явилось искушение. Ей захотелось масла. Его можно было взять на кухне. Я сказала, что ей нельзя делать то, чего не могут делать все. Стало быть и маслом, выданным на кухню, ей пользоваться нельзя. Надулась, опустила голову, глаза вперила в одну точку; знакомая картина. Я начала предупреждать ее: «Тоня, скорей выкинь из головы эту мысль. Смотри, ты уж не та. Уж, масло тебе дороже меня. Вспомни, стряхнись и сходи, принеси рыцарю кофе». Стоит, не шевелится. Я сама принесла себе кофе, выпила. Потом подошла, взяла ее за плечо и сказала грозно: «Пажик Георгий, ты не верен. Враг приближается, скорей вставь щит и стой непоколебимо. Ты поклялся. Да поможет тебе Господь». Так как она еще ниже опустила голову, я отогнула ей лоб и посмотрела в глаза, – очень остро и грозно. После того я отошла и стала готовиться к испытанию. Вдруг Тоня быстро проговорила: «Можно мне сбегать к мамочку?» – «Можно». Она кинулась ко мне, «уткнулась», шепча: «Скорей за помощью, скорей».
Я ее крепко прижала, и через минуту у нее уже были ясные глаза. Скоро она вернулась к рыцарю. Только голова у нее разболелась. Рыцарь, который работал полулежа в постели, позволил пажику улечься и отдохнуть, прижавшись к его коленям. Через некоторое время я стала чувствовать, что она «раскисает», разнеживается, все крепче прижимается к коленям, целует их. Надо было обязательно это прекратить.
У Фроси новая беда. Николя влюблен. Третий случай. Взрослая она, видно. Они это чувствуют. Бедняжка, опять расстроена. Вот, отчасти, разгадка ее чудачеств.
Познакомилась с кооператором с Кубани. Сочувствует. Обещает дать сейчас несколько пар валенок, и, может быть, немного денег. Оттуда обещает присылать помощь посерьезнее. Но делать это регулярно и определенно нельзя.
Отправляла опять ребят в Тальгрен снимать план. Они в восторге. Но план снова убеждает, что жить там будет неуютно. Очередной лозунг: «мужество». Он подсказывает: «Принять».
Глава 28
«Младенец Христос» Делла Робиа. Мамочек, я выродок
//-- Даня --//
Приезжала ревизия из МОНО. После некоторых идеологических споров признали работу очень хорошей, но ужаснулись условиям, в которых мы живем. Даже в упрек нам это поставили. Как-будто мы добровольно создали себе плохие условия и как-будто не они нас в такие условия поселили. Стали подыскивать нам другое помещение. Наконец, предложили бывшее имение Тальгрен, принадлежавшее выходцам из Швеции и находящееся еще дальше по Вознесенскому, ныне Красноармейскому, шоссе. До него от станции было короткой дорогой 10 км.
Съездили посмотреть. Дом прекрасный, каменный, выстроенный в подражание рыцарским замкам. Огромный двухсветный зал с камином и громадным, во всю двухэтажную высоту стены, стрельчатым окном. Стены до половины покрыты дубовыми панелями с резным рисунком. С другой его стороны – внутренняя широкая винтовая с колоннадой лестница, ведущая на хоры. Над лестницей в круге горельеф «Младенец Христос» Делла Робиа. Из одной верхней комнаты окно открывается в зал, с фигурной дверкой, как в старинном тереме. В библиотеке, также с дубовыми стенами, чудесные шкафы во всю стену и еще какая-то старинная мебель, уцелевшая от хозяев. Наверху – жилые комнаты. Террасы на первом и втором этажах и 3 балкона на 2 и 3 этажах. Сбоку круглая башня с винтовой лестницей внутри, соединяющей все этажи, чердак и обширную кухню в полуподвале.
Кроме дома имелся флигель, построенный в стиле швейцарского шале. К флигелю примыкали сеновал, коровник, конюшня и навес, образующие замкнутое каре. С другой стороны главного дома, – гараж с жилой комнатой, большущий сарай и баня. Перед домом когда-то имелся сад с громадной трехвершинной пихтой, видной отовсюду над лесом за 10 км, со многими разбросанными вокруг пихтами и лиственницами поменьше. Сад переходил в лесопарк. С другой стороны, к дому подходил луг, идущий под откос к пруду и украшенный кустами туи и клумбами лилий и ирисов, в то время уже вытоптанных. Дом около шоссе, отделенный от него лесной полосой из 20 елей. За шоссе 14 гектаров земли, давно не обрабатывавшейся. По шоссе в километре была деревня Жуковка, за прудом – Вынырки.
Все было бы замечательно, если бы не расстояние. Ну, как будут к нам ездить московские преподаватели? Как ездить по делам в Москву маме и Гане, имея одну лошадь, когда начнутся весенние работы? Смущала и близость двух деревень, и опять наличие двух спорных гектаров. Сарай был набит «торфушками», которых предстояло выселять. Все утопало в грязи. Мама долго колебалась. Советовалась с педагогическим советом, с родительским собранием, с общим собранием ребят. Наконец, нас подтолкнул голод на Волге. Который вызвал прилив ребят, оставшихся без родителей. Нам сказали: «Или переезжайте сейчас, или мы займем имение под ребят с Волги, а вы останетесь на бобах». Мы решились.
Все же, мы поставили свои условия: вторая лошадь, немедленный ремонт и переселение торфушек. МОНО пообещало и, конечно, надуло. На лошадь нужно было дать 5 млн. рублей, но в обмен с нас потребовали 25 пудов овса. У нас овса и на одного Рыжего не хватало. После долгой торговли само МОНО научило, как его обмануть. Нужно представить фиктивных счетов на сумму, равную стоимости овса, получить на их оплату деньги и внести их назад им же или купить на рынке овес и им отдать.
Мы находились поочередно и одновременно в ведении разных отделов МОНО: показательных школ, сельскохозяйственных колоний, детских домов. Все они по-разному относились к нам. Иногда враждовали друг с другом и с финансовым отделом. Бывало, один начальник давал нам продукты или деньги, а когда мы приходили за ними, другой начальник их отнимал.
А 5 миллионов, разрешенные заведующим МОНО на корову, все затуманиваются: полтора месяца ассигновка лежала на подписи у некоего Капустина. Наконец, вопреки совету Финансового отдела, мама добралась до него и услышала: «Я был бы в сумасшедшем доме, если бы все подписывал. Вот вам тысячи бумаг. Ищите свои. Этак, вы могли бы год прождать. Смешно этого не знать». Нашла. Подписал три ассигновки, про которые Финансовый отдел сказал, что они будут аннулированы, и не принял 5 миллионов. «Мне нужны мотивы». – «А корова уж стоит не 5 млн., а 12 млн». – «Все равно, подавайте на 12 млн. Только с мотивами». – «Посмотрим».
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 14 января --//
Утро радостное. Тоня читает книгу «Нервные дети». «Мамочек, я выродок». – «Ну что ж, выродок телом. Значит, надо победить его духом и доказать, что дух сильнее». Заговорили о желании иметь детей. Я воспользовалась случаем, чтоб сказать ей то, что она должна иметь в сознании: «Ты так хочешь детей. А ведь и они будут, вероятно, выродками». – «Нет, ведь я стану другой. Прежде, чем выйти замуж, я дойду до степени рыцаря». Я ей объясняю, что приобретенные признаки не передаются по наследству. «У твоих детей, возможно, будут неудачные, мучительные тела, и в них будут маяться несчастные, что-то искупающие души, и ты всю жизнь будешь биться над ними». – «Ну, что ж, ты надо мною бьешься, и я буду биться над ними. Значит, такая моя задача! А мое старанье им не поможет родиться получше?» – «Оно поможет тебе самой родиться лучше. Подумай, какое счастье: родишься доброй, спокойной, энергичной, способной». Хорошее было утро. А часа через два-три она уже во внезапном капризе уперлась тупо, зло, беспричинно, не слушалась, не поддавалась ни на ласку, ни на строгость. Все было сказано: самое заветное, самое большое. Ничего. И молчание было сосредоточенное. Наконец, я сказала: «Вот, вижу теперь, что в Москву тебя брать нельзя». (Ей давно была обещана поездка на Крещение, она дни считает до нее). Сразу встрепенулась, заплакала: «Мамочек, мне очень хочется». – «Теперь к «мамочку»? Когда коснулось твоей поездки! А когда касалось моего страданья, когда касалось обетов Господу, тогда ты была глуха? Ты все хорошо понимала. Только любовь твоя – комочек грязи». Потом я справилась с собой, позволила идти к маме. Но она ответила как-то отчаянно: «Нет, я к рыцарю пойду». Стала на колени. Рыцарь пожалел… и помолился скорбно и строго. Вставши она крикнула: «Я убью себя». И кинулась на кровать. Глаза ее были сухи. Я ей напомнила, что если она убьет себя, то же испытание начнется снова. Но надо было влить в нее силы. Я сказала: «Если не веришь в себя, верь в меня. Не можешь идти, я понесу тебя. У меня хватит сил на двоих».
Я уехала часа на три. Когда вернулась, у нас ярко топилась печка, дров было наложено на нее целый колодец, в комнате – чисто прибрано. Тоня хотела искупить свой грех, с нетерпением ждала моей радости и очень затосковала, когда увидела, что я довольна, но нет того состояния, что было утром, когда я с ней прощалась перед сном, я ей объяснила, что рана есть реальность, не от меня зависит, когда ей зажить. Я могу быть только спокойной и прощать. «Но ведь должна же и я быть достойной. Ты все понимаешь, все прощаешь. А я? Иногда я думаю, надо тебе меня бить». – «Это было бы знаком слабости. И желать этого – слабость». – «Я не желаю. От тебя бы это было ужасно, потому что ты любишь. Те били из прихоти. Это было только больно». У меня все время пугающая мысль, что я когда-нибудь могу не выдержать. Но этого не может быть.
Наконец, она спит. В комнате начался пожар, загорелись тряпки у печки, но я вовремя вошла. Утром я говорила ей: «Если ты безнадежна, я знаю, Господь сделает, что ты умрешь».
Сейчас она спит. А я, вместо того, чтобы использовать время для всех упущенных дел, пишу о ней же. И так каждый вечер. Что я делаю? Что-то толкает меня, говорит, что это нужно. Скопился громадный затор дел…
Говорить с ребятами мне некогда. Так я хоть сижу с ними, пишу: с Николей и Фросей. Перемолвились немного о том, что вместе молчать лучше, чем говорить, Николя сказал: «Особенно после большой разлуки не надо сразу говорить о серьезном». Фрося смеялась, повторяя мои слова: «Как заговоришь, почти всегда напутаешь. Да, это мы очень знаем…» И смотрела, плутовски, на Николю.
Мы в замке с геральдическими лилиями, к haut-reliefy Della Robia на дубовой лестнице, ведущей на хоры, к кружеву парка и холмам вокруг. Мечты.
//-- 15 января --//
Сегодня мы с Тоней победили. С утра ей нездоровилось. Сердцу было не хорошо, дрожала. Я укутала ее и села возле заниматься, предоставив ей левую руку, играть пальцами, бормоча про них истории и напевая. Я не допускала до себя внутреннего раздражения, пока она была спокойна. «А с рыцарем у меня мало общего». – «Но ведь вы служите одной даме – Любви». – «До этого пажик не дорос, еще он мал. Он знает любовь к мамочку, а не вообще».
Когда она улеглась, я уже с нетерпением подтыкала ее одеяла, устала, хотелось быть собой и одной. Больше всего, кажется, устала от слащавости ее речи (а ведь я ее, вправду, люблю), да от сознания недоделанной кучи работ. Хотя, беспристрастно говоря, она не только отнимает у меня время, но и сберегает тем, что прибирает комнату, чинит белье, а, главное, тем, что на полдня изолирует меня от общей суеты.
Это раздражение задним числом не могло остаться без следов. Я, было, прилегла и заснула, когда меня разбудили громкие голоса детей, вернувшихся из отпуска. Проснулась и Тоня. Только я успела встретиться с Ирой, как Тоня стала звать, чтоб я с ней посидела, и уверять, что она боится. Она не боялась. Ее толкало не пустить меня к детям, создать затруднение. Я молчала, пока не справилась с собой. Когда удалось почувствовать ее, пожалеть и силу ощутить, не свою, но мной полученную, тогда я стала ей, лаская, говорить: «Бедная девонька, спросонья неготовая, и тут на нее хочет враг напасть: она не на страже! Он хочет толкнуть ее на гадость: пусть, мол, мама не здоровается с детьми после разлуки, пусть не кормит, не обогревает, не участвует в общей радости. Бедная моя, трудно тебе».
Тоня лежала, стиснув зубы, и не отвечала на мой поцелуй. Потом поймала руку и поцеловала ее. Раз она уже справилась, ничто не могло ее поколебать. За стеной на рояле играли.
Кто-то из девочек привез ей гостинец.
Сегодня остававшиеся ребята заскучали по отсутствующим. Даня говорил: «Никого мне не надо, в частности, а всех – вообще».
Часов в 7 стали подходить продрогшие, но шумливые кучки путешественников. Ира Большая ворвалась со словами: «Как я соскучилась, едва дождалась».
Валя не отпускает моей шеи. Ляля и Наташа виснут на Фросе. Примостились на полу у печки. Мальчики столпились за столом у конюшенного фонаря. Везде почти темно с ночниками, лампы без стекол и фитилей. Уютно, оживленно, ласково. Только Сережа Белый сидит один. Алеша обхватил мою шею в темном коридоре, обжег меня, мой маленький уголек. Когда он лег в постель, мы поговорили. Он был у сестры, той самой, которая учила его, что я «святая». Теперь она объясняла ему, что теософия служит дьяволу. Она была в Армии Спасения, потом эволюционировала к пятидесятникам… За Алешино обращение там горячо молилась. Но он остался тверд: туда не тянет, так … сердечку его больно. «Отчего они так думают про теософию?»… «Дайте мне завтра книжку, нетрудную, но чтобы все-таки было об чем подумать».
С отдельными я прежняя, а целое опять вызывает тоску: не вся я тут, не цельна, не тут центр. Если я согрешила, взяв на себя не свою задачу, я должна найти в себе силы соединить обе. Пусть эта сосредоточенность на Тоне нужна. Но теперь она достигнута, и очередная задача: зажечь творчески прежний центр: колонию, как круг рыцарей Света. Эта задача важнее того выдвигания в круг своего внимания по очереди отдельных ребят, за которое я последнее время взялась.
Ученье. У меня препятствие в курсе истории религий с младшими. Пропали книги по зороастрианизму и по религии Египта. Сделаю вот что: начну с конца, наиболее зрелого плода религиозного дерева Персии, с бхаизма. Потом перейду к магометанству, а там и к религии Зороастра. К тому времени и книги, авось, достану. Я думаю, что это со мной мудро случилось.
//-- 26 января --//
Давно было обещано Тоне, что я ее возьму с собой в Москву на Крещение. Мы побудем в Храме Христа Спасителя. Это при условии, если к тому времени все будет хорошо… Последние дня три она очень крепилась. Когда я требовала от нее чего-нибудь, что ей не хотелось исполнить, она подпирала щеки – с одной стороны, ладонью, с другой, кулаком, и сидела молча. «Ну, что?» – «Она задумалась». Тоня теперь почти всегда говорит о себе в третьем лице. Один раз на нее напало опять шутовство, когда надо было приветствовать рыцаря. Она на все твердила с идиотским смешком: «Вот именно!» Тогда я сказала: «Нет, ты еще все та же. Тебе рано ехать в Москву». Она молниеносно встряхнулась: «Мамочек, ей очень хочется ехать, она постарается, прости ее».
Эти дни я уставала от ее ласк. Весь день, пока мы были в своей комнате, она все время целовала мне руки или волосы… и чувствовала, что … это опять ее выбьет…
Доехали хорошо, хотя ехали не одни. Ниночка Белая уезжала от нас совсем. В вагоне у меня было странное, горькое чувство. Возле меня сидит, навалившись на плечо, Тоня, а Ниночка – нежнейший мой цветок, тонкая, бледная сидит поодаль и смотрит с тоской в окно. Дразнит мысль: «Она вытеснила ее и других вытеснит, ради кого создавалась школа?!»
Мы с Тоней кое-что купили. Хотя денег не хватило. Мы остановились у трезвенных девочек. Там была эпидемия и голод. Тоне пришлось быть все время на людях. Очень долго не удавалось заснуть (накануне она почти не спала от волнения). Ничего. Наутро пошли в храм. Опоздали, по моей вине. Часа три промучились в необычайной давке. Ничего почти не видели и не слышали, и ушли, не дождавшись Крестного хода. Тоня была спокойна и радостна. Попросила книгу об отце Иоанне Кронштадском. Очень ей обрадовалась…
На обратном пути – темно, ветер, до поезда – времени в обрез. В это время ударили в колокол. Я заговорила о богослужении в ее питерской общине, и она забыла боль и слабость. Мы хорошо дошли. А в Пушкино нас оказалось пятеро. Лошадь запоздала. Мы пошли пешком. Было очень трудно идти, особенно через пруд. Ветер резал лицо, в снег проваливались ноги. Тоня отморозила нос, пришлось оттирать его снегом. А она все время улыбалась, и мы любезно беседовали со спутницей – посетительницей. Она прошла в тот день верст 10. Дома было холодно в комнате. Я весь день была занята. Наутро уехала. И все ничего: кротка, ласкова, радостна: «Спасибо мамочку за поездку, спасибо за все, за все».
Вернувшись, я застала Тоню больной, в постели, в холодной комнате… У нее родился новый план. Она устраивает религиозный кружок. Цель сформулирована так: «Мы хотим служить людям так, как учил Христос». Вначале читают текст: «Где двое или трое собрались во Имя Мое, там Я среди них». Потом молчание. Может быть, и импровизированная молитва. Далее читают Евангелие и книгу о. Егорова «Люди Божии». Беседуют свободно. Под конец, читают «Отче наш». Девочки служат окружающим, чем могут. Берта уже взяла на себя уход за больными. Решили стараться над выработкой мягкости обращения. Девочки собирались два раза, очень дружно и оживленно. Галя, бывшая в унынии, заулыбалась; Берта весела, сдержанна, видимо, оставила мысль об уходе из школы. Это была одна из целей Тони, – в помощь мне. Так я думаю. Они уже мечтают поселиться втроем. А то мы, было, решили с Тоней, что у меня будет, как прежде, в комнате лазарет, и она будет помогать мне ухаживать за больными. Птенец вылезает из яйца. Притом, у Тони не сделалось возбуждения, хотя они и смеялись много, – главным образом, по поводу слов Тони: «Других будем привлекать, но очень осторожно. Сперва они будут учиться порхать вокруг нас, а потом расправят крылья и полетят». Они себе представили порхающей тяжеловесную Рахиль и покатывались со смеху. Кружок ведет протоколы и показывает их мне, но действует он совершенно самостоятельно. Берта, которая тоже больна, пролежала у нас весь день; Тоне было пора ложиться спать. Приходит время прощания с рыцарем…, лежания на груди у мамы. Берта говорила: «Это Ваша победа. Она совсем другая. Но до чего Вы были одиноки в этом вопросе: все мы – дети, сотрудники и друзья, все говорили, что Вы не правы». Тоня очень рада, что она «организатор». Она больше не гримасничает, не болтает вздора, не целуется беспрестанно (ее уже можно спокойно просить об этом), не говорит бестактностей, не хохочет, не держит меня у своей постели. Она радостна, ровна и кротка. Очень заботится об том, чтобы я не засиживалась у нее, в ущерб сну или своим обязанностям. «Если можно, посиди, мамочек. А, если нельзя, не надо». Изменилась она, или я смотрю другими глазами, но мне больше не кажется она особенно некрасивой. «Мамочек, я тебя люблю очень, очень, никогда я никого так не любила. Мамочек, отчего ты такая миленькая? Ты моя звездочка, ясочка моя!» Когда она лежит, положив мне голову на колени, я могу отлично, без помехи, заниматься над ее головой. Когда мы сидим, тесно прижавшись, мы равные, мы близкие-близкие, и подлинный мир осеняет нас. Тоня высчитала, что как раз девять месяцев прошло с ее отравления. Она в восторге от открытия, что я ее вынашивала девять месяцев, как настоящая мать, а теперь, вот, родила к новой жизни…
//-- 27 января --//
В день перед каникулами…, переходя пруд…, на узкой дорожке среди глубокого снега мы радостно перецеловались. Глядя на разрумяненное личико Гали с озерками голубого света, круглое среди мягкого платка, я думала растроганно: «Вот, моя надежда, мой отдых и опора!»
Но мы все еще не близки. Галя не может одолеть своей замкнутости. Она бы рада просто прижиматься ко мне, а ей отдаю мало времени, именно потому, что на нее надеюсь. А, между тем, она начинает метаться как Николя. Нина Большая жалуется, что Галя с ней обращается неласково, почти враждебно. Нина Маленькая молчит, но ее упрямое баловство трудно переносится Галей. На днях она сказала, когда я зашла вечерком к их скудному огоньку: «Эта комната совсем не по мне. Я себя не узнаю. Мне все неинтересно стало; я даже перестала рисовать». Это было сказано с резкостью, ей не свойственной. На кружке «Обещаю» она меньше чувствуется, ее сдержанность не кажется полнотой. Только Тонин кружок вернул ей улыбку (об нем речь впереди).
Вообще, девочки быстро привыкли говорить друг другу колкости, все делать назло. В их комнате лежала в жару Берта. К ней пришел поговорить Сережа Белый. Девочки сострили, что «дружок пришел», и он немедленно ушел. А Берта стала горько плакать о том, что Сережа переживает тяжелую полосу и теперь ему, окончательно, не с кем поделиться. Она только что приняла обязательство в новом Тонином кружке приучаться к мягкому отношению ко всем, а со своим горячим сердцем ни о Ляле, ни о Сереже не могла говорить спокойно. Поэтому она молчала и просила Киру унять девочек. Я грустно сказала: «В прошлом году вы пели перед сном, молились вместе». И тотчас же Маринка и другие девочки подхватили: «Давайте молиться опять». С тех пор они поют по вечерам: «В минуту жизни трудную» или «Был у Христа младенца сад». Выяснилось, что их почти всех коробит от молитвы: «Мы желаем всем людям и всему живому счастья и радости», потому что им это кажется лицемерием, пока они не научились этого желать.
Оказывается, Маринка пробует с собой бороться. Она очень озлобилась против своей искусительницы – Ирушки, но я уговаривала ее не давать воли этому чувству. Маринка шепчет: «Берточка, мне не сдержаться. Укуси мне руку». Берта отвечает, что это можно делать только самой себе и Маринка прокусывает себе руку… Это ее, Маринки, метод.
Ляля и Наташа продолжают жить душа в душу с Фросей. Ира Большая успокоилась как будто. На днях Кира целый день пыталась меня застать одну для разговора. Этого с ней до тех пор не бывало. Вечером она пришла ко мне, села рядом с моим креслом на табуретку и сразу начала: «Лидия Мариановна, у меня горюшко. Вы знаете, наверное, как мы дружили с Костей. И вот, мне больше не хочется. Что мне делать, посоветуйте». Оказалось, ей не понравились кое-какие факты. Я посоветовала ей, не спрашивая, что за факты, попробовать с ним объясниться; быть может, тень рассеется. Через несколько дней она снова пришла. Разговор был; он сказал, что сделал не подумавши, обещал, что больше не будет. Впечатление ее неопределенное, но ей все больше «не хочется». Я кое-что поняла за это время насчет характера фактов. Я посоветовала ей определенно сказать ему, что она предпочитает быть одной, и потом, вообще, изменить отношения. Девочка была огорчена необходимостью сделать больно своей изменчивостью. Я ей говорила, что почти все через это проходят, что любви приходится учиться, и их счастье, что это произошло у них… рано.
Теперь перейдем к мальчикам. С Алешей… такие крепкие детские объятия… О теософичеких книгах, такая ответственная работа и вдруг… мелкая, глупая, недобрая проказливость. Колотит Мишутку без повода, поливает девочек водой, у Анны Николаевны стащил Гоголя с переводом на английский язык и спрятал под кровать; наконец, занял у Миши Большого единственные его приличные штаны и явно нарочно изорвал. Я ему сказала, что он, по чести, должен рассказать все патрульному. Один вечер не пришла к нему прощаться, на другой вечер особенно приласкала. Посмотрю, что будет дальше. Сгоряча хотела наговорить, что это подлость, но выдержала себя, пока не остыла. Сказала, что он сам на себя не похож. Он в таких случаях мрачно молчит.
Даня простодушно рассказывает, как по утрам ищет, не болит ли у него что, чтоб на работу не идти, поучиться. «На днях просыпаюсь: радость! Болит голова! Но еще мало… Дай, думаю, пойду колоть дрова. Как разболится вовсю, засяду за свою математику. Что же ты думаешь? За колкой дров прошла. Пришлось опять идти на работу…»
Как некоторые мальчики, он у нас приучился спать без рубашки. Вечером в постели лежит детски-сонный, стройный, какой-то свободный… Эллада.
Миша Маленький теперь не так сиротлив. В его комнате Леня и Боря. Они его не обижают. Только на Алешу иногда находит. Он принял мой совет начинать и кончать свой день такой формулой: «Я должен быть хорошим. Я постараюсь быть хорошим». Он говорит, что не забывает ее повторять. Жалоб на него не слышно. Только – пойдет ночевать в кухню на печку, а спроситься не придет в голову.
Сегодня собирается… Тонин кружок, перед кружком она… только прислонилась ко мне головой и поглядывала то и дело на часы. Когда пришло время, я поцеловала ее и перекрестила. Она пошла, доверчивая и мужественная, и я слышала ее шаги на лестнице, не медвежьи, как обыкновенно, а легкие. В кружке я не участвую, Тоня только рассказывает мне и советуется. У нее ясный план, определенный порядок и далекие перспективы, но это вполне Тонино творчество, с участием девочек. Она завесила одеялом окно, зажгла свечку перед ликом Великого Учителя. Девочки начали с поцелуя. Галина очередь была читать молитву из Евангелия, раз-навсегда взятое место: «Где трое собрались во имя Мое, там Я среди них». На это место напали вот как: когда еще Берта лежала тогда с Тоней вдвоем, и Тоне впервые удалось сформулировать цель, Берта воскликнула с радостью: «Ведь нас будет четверо! Четвертый – Христос!» И обе почувствовали себя счастливыми.
Очередную главу Евангелия читала Берта. К Гале стучались по библиотечным делам, но она не вышла, не хватило духа нарушить настроение. Галя прочла «Отче Наш». Они обнялись и Галя сказала: «… Но мне бы не хотелось, чтобы еще кто-нибудь был с нами». Тоня ответила: «Это пока, Галюшка…, потом потечет через край»…
Ночью у нее очень болел живот. Она долго терпела, потом разбудила меня. Я ее пожалела и предложила встать. Она не вставала, но и стонать не переставала. Я опасалась, что она попадет в старую колею. Поэтому я решила не затягивать положения, зажгла огонь и стала одеваться, выражая намерение пойти ставить самовар. Но Тоня умолила меня лечь и ничего не предпринимать, обещая и встать, когда полегчает, и потом смирно лежала без стонов. Она только попросила разрешения придвинуть свою кровать к моей и уткнуться лицом в мое плечо. Так она и пролежала всю ночь молча, стараясь не шевелиться и, кроме плеча, меня не задевать.
После собрания мы опять сидели вместе и она говорила: «Не горюй, родненькая, что много времени на меня теряешь. Это скоро кончится. Скоро я поплыву сама, у меня пойдет отдельная жизнь, а ты будешь снова свободна. Я постараюсь помочь тебе в твоем деле, вернуть то, что ты отняла от него ради меня».
Она уже помогла: неужели Тоне суждено сдвинуть мою школу с мертвой точки? Господи, когда приходит желаемое, и даже много большее, это выходит так просто, что не знаешь, как поверить. Я чувствую себя как выздоравливающий после тяжелой болезни.
Кружок «Обещаю». Галя почти только спрашивала значение слов. Мальчики говорили содержательно. Коля представил щит совершенно импрессионистский, беспредметный. Собирался кружок религиозного обоснования скаутских законов. Войдя, я приветствовала их по-скаутски: «Будь готов». – «Всегда готов». Я разбирала закон № 1 скаутов: «Скаут честен и правдив». Говорила о невидимых свидетелях: всех наших поступков, о том, что об них говорят все религии, что переживают искусства, чему учат науки.
//-- 28 января --//
Были сильные морозы, при одиночных рамах не натопить, хотя весь день топили. Дым заполнял почти все комнаты, сколько ни чистили трубы, ни переводили их с места на место. На молоко денег нет, новая корова перед отелом не доится. Едим почти сплошь картофель. Уже дня четыре нет масла и сахара. На днях число больных доходило до 13. Нарывов у одной Фроси – 12. Что бы вынудить ее брать масло, приходится доводить до слез.
Ищу помощь везде. Кооператоры, старые знакомые – кое-что дают. Тот, что с юга, обещал добыть и прислать пособие от нескольких союзов, только, по условиям времени, оно не может быть систематическим. Пока… миллион (это на сапоги) и подарил мне, в знак сочувствия, шапку со своей головы. Он сказал нашей общей знакомой: «Я поверил ее глазам». Старый приятель-кооператор дает нам стопку бумаги, несколько карандашей, перьев и 100 ручек. Другой, по его просьбе, берется… пар сапог за полцены.
Приехала к нам ревизия от совета опытных школ, автономная организация при МОНО. МОНО запросило ее об нас…, обследовать. Надежда Ивановна Попова, моя коллега по фракции эсеров городской думы 17 года, взяла это на себя и приехала с одной из сотрудниц своей школы. Они очень почувствовали живую душу школы, но были поражены материальными условиями. Им казалось, что так жить немыслимо. Вечером мы устроили беседу. Я просила Надежду Ивановну рассказать о прошлом русского учительства, о его роли в 1905 г. Все это ей близко и знакомо. Некоторые из ребят живо отозвались, расспрашивали. Потом, перед сном, я спрашивала: «Кого тянет на этот путь?» – Определенно могла ответить только Фрося.
Часть III
Тальгрен. Записки колонистов
Глава 1
Переезд
//-- Лидия Мариановна --//
На днях приезжала организаторша от комиссии помощи голодающим. Просила категорически ответить, берем ли мы имение Тальгрен. Одно из этих имений, Тальгрен или наше, они берут под детей с Волги. Перед таким вопросом я ясно почувствовала, как необходимо нам переехать. «Конечно берем». – «Тогда переезжайте в неделю». Я объясняю, что там грязь, клопы. Переехать без ремонта вызовет упадок и будет нездорово. За 2 недели мы бы успели выбелить тот дом. Ответ был неопределенный. Сегодня Ганя (агент) вернулся из МОНО с известием, что ему пришлось подписать обязательство очистить дом к пятнице (сегодня воскресенье). Зато ему дали 3 млн. А подвода стоит, боюсь, не пятьсот ли тысяч. Вещей у нас подвод на 30, не считая фуража и картофеля. Надо, так надо. В Тальгрене всю эту неделю дежурят по два мальчика или мужчины. Сегодня поехали четверо. Заготовят дров, вставят недостающие стекла. Завтра поедут мыть полы…, успеют промазать, раза хоть два, керосином…, известью с купоросом, чтобы вывести клопов…
//-- Даня --//
Мы начали, как и в Ильине, с заготовки дров. Ежедневно назначались двое пильщиков и дровокол. Пильщиками назначали только мальчиков и только старших.
Я позаботился о том, чтобы мне пришлось поехать с Галей, и мама сдалась. Предложила только, чтобы поехали две девочки – еще Берта. Следующей операцией была чистка дома. До нас там жила какая-то детская колония, очевидно, состоявшая из троглодитов. Мы вывезли из рыцарского замка и с площадки перед ним около 30 возов грязи и мусора! В противоположность этому мы идеально прибрали оставляемый дом в Ильине, даже полы вымыли. Правда, все гвозди со стен повыдергали, – гвоздь – большая материальная ценность!
Все-таки, жить в новом доме было нельзя из-за клопов. Так как ремонтных рабочих нам не прислали, мы начали ремонт своими силами. Обдирали обои, где они были, купоросили, белили потолки и стены, чинили шкафы, забивали картоном вырезанные стекла. Через две недели дом нельзя было узнать.
Ох, и болела же у меня спина после переезда! 30 возов имущества и такое же количество возов грязи! Ко времени переезда количество больных, главным образом, фурункулезом, достигало 13 человек. На мне еще лежала обязанность перевезти, оборудовать и устроить дедушку. Я старался сделать это так, чтобы он испытал как можно меньше лишений и неудобств.
Мы переехали в феврале. И хотя кругом был лес, лесничество упорно тянуло с выделением нам участка для порубки. Мы замерзали в нашем величественном каменном замке. Наш минимум был воз дров в день. Сельхоз принял решение валить деревья в саду. Это было, конечно, варварство. Основная вина в этом была моя. Ну, а что было делать? Свалили две прекрасные пихты, лиственницу, несколько сосен. Вынырские крестьяне ругались: «Такие же грабители, как и прежние». Бывшие хозяева, к которым мама ездила в Москву насчет возвращения им кой-какого имущества, узнав про порубки, обозвали нас «дикарями». Впрочем, после более близкого знакомства, они с нами подружились.
В первые же дни после переезда на шоссе, недалеко от нашего дома, был ограблен и убит угольщик. Его увидела, возвращаясь со станции, Рахиль, сестра Бэллы, недавно принятая в старшую группу. Она прошла, зажмуривши глаза, не удостоверившись, действительно ли он убит, нельзя ли ему еще помочь. И дома не сразу об этом сказала. Проступок для скаута непростительный. Нарушение 3-го закона: «Скаут помогает ближним». Коля устроил над Рахилью суд чести в присутствии всего отряда. Рахиль плакала.
Горе колонии – Тоня – во все время переезда мучила маму невероятно. Когда она бывала в хорошем настроении, она все предметы называла в уменьшительной форме, например: «У девоньки животок пустой, надо бы обедик скушать». Вообще, она сюсюкала и коверкала слова, как трехлетний ребенок. Ей было уже 18 лет. Она непрерывно гладила маму по лицу и целовала ее, не давая ничем заниматься. Приступ нежности означал приближение припадка. В припадке ярости она не раз валила маму на пол и однажды едва не задушила ее. Потом признавалась, что все это проделывала в полном сознании.
//-- Лидия Мариановна --//
Переезд придется провести исключительно своими силами: и трудом, и деньгами.
Ладно, дальше вперед! Остаться было бы немыслимо. Черновой период весь изжит. Надо суметь соединить переезд с подъемом, перевести поезд на новые рельсы. Внутренние силы прибывают, тягость сползает. Бывает усталость, копясь день ото дня с недосыпу, доходит до отравления. Вдруг, скажешь себе сокровенное, почувствуешь Его по́лно, и снята усталость, начинай сначала.
//-- 31 января --//
Каждый день в то именье направляю ребят работать. Наперебой просятся туда те, кто еще не бывал, да и по второму разу тоже. Третьего дня Галя и Берта приехали в восторге. «Так хорошо было работать, такой был подъем». Мальчики кололи, пилили дрова, собирали и жгли мусор, а девочки им стряпали, потом обедали в крошечной комнатке, спорили, смеялись.
Пробовали белить стены. Но они обледенелые. Будем дальше топить и пробовать белить. Надо вызвать в детях такой яркий образ будущего, чтоб они не видели грязных исписанных обоев, а видели розовые и голубые беленые стены с расписными панелями, гирляндами и другим орнаментом, чтоб не замечали громадных кусков картона, вставленных в окна взамен стекол, вырезанных уходящими обитателями. Всего труднее, пожалуй, сделать так, чтоб не чувствовать клопов, которые будут их кусать.
Сегодня уж тронулись первые подводы (наняли по полмиллиона в день).
На переезд нам дали 3 млн. На эти деньги можно было нанять 6 подвод. А одних вещей было на 30, не считая картофеля и фуража. Все остальное ложилось на Рыжего.
Сегодня Олег предложил назвать школу именем Пифагора и, к моему удивлению, со всех сторон послышалось одобрение. Хотя это имя, Пифагор, особенно младшим, не знакомо… Старшие-то знают его по истории утопий и истории Греции. А возразили только одно: что это слишком хорошо, самонадеянно выходит. Да еще то, что исторически не сходится стиль здания: не эллинский, а средневековый.
Сейчас Коля вернулся из города, успел поправиться за три дня. Пришел делиться большой радостью: скауты признаны властью в неприкосновенности, без компромиссов. Кончилось нелегальное существование, послужив отбору лучших. Они приглашаются сейчас к широкой деятельности. Скауты снова объединяются по разным городам, сносятся с заграницей. Коля видел архангельский скаутский журнал с корреспонденциями из Бельгии.
У Тони был первый припадок в полном сознании. Она так говорит: «Мне было тяжко, тяжко. Головная боль стала нестерпимой. Все закружилось, точно я лечу, и в голове все стало туманно. Голова была громадная, тяжелая, но кроме головы ничего не было. Обыкновенно, в это время я перестаю понимать совсем или почти совсем. А тут я все понимала. Когда ты стала просить, чтоб я разжала руку, я очень хотела, но не могла понять, где моя рука. Только, когда ты стала разжимать ее, я догадалась и стала разжимать сама. Ты просила, чтоб я что-нибудь сказала, но я не сразу вспомнила, как это сделать».
Гляжу: она ест тушеную картошку руками: «Отчего не ложкой?» – «Она так очень любит». – «И давно полюбила?» – «Нет, недавно».
Особенно горько она плакала, что я ей не позволила дежурить на кухне. «Она хочет попробовать для колонии». Прежде, я в таких случаях говорила горячо и обличительно об учете своих сил и пр. Теперь я веду речь в ином тоне: «Ведь, вот, ты не веришь мамочку. А мамочек понимает тебя. Вот, я пришла просить тебя, чтоб ты сварила кашу для больных, ты очень вкусно это делаешь».
Значит, моя страда продлится сегодня до ночи, а у меня кружок «Обещаю» и беседа. Трудно мне. Надо не сердиться, не волноваться и попытаться ее уговорить. Вот и сейчас что-то начинается. Я больше не пугаюсь ее ребячества, я исхожу из него и воспитываю ее как ребенка. Странная ее манера говорить про себя: «Она ведь маленькая…» и махать рукой. И в этом соединяется и дитя, и кто-то, кто снисходительно, с доброй насмешкой относится к этому дитяти. И то, и другое: невольное, не нарочное. А голова у нее болит постоянно. И что-то в ней такое щемящее…
Обнадеживает меня, что скоро вырастет… «Ты моя няня!» – и задрыгала ногами от удовольствия. Я все время… слежу… сознанием процесс ее болезни…, одержимости и в союзе с нею лечу и воспитываю. Пролежавши у меня на коленях полчаса, она воскликнула: «Лети на волю, птичка Божия!»
Вот, все улеглись. Наработались… В доме сегодня дежурила одна Кира. Она отказалась от второй дежурной, потому что уроков сегодня нет, и уборка может продолжаться до обеда. На кухне работали под началом Олега: Нина Черная и Галя. Недостаток навыков возмещается знанием физики: хлеб пригорал, обмакивался в бочку с водой и снова ставился в печь. Особенно круто пришлось Фросе – там и Дане – здесь. Оба они руководили, и оба на этом основании работали за нескольких. Они еще не умеют распоряжаться иначе.
После ужина я устроила собрание для распределения комнат. Сначала определили разделение ребят на группы, потом выделили имеющих преимущества, как старые и малые, потом определили, какие комнаты мальчикам, какие девочкам. Потом разыграли их в лотерею между группами. Много было, как водится, огорчений. Хуже всего группе девочек, оказавшихся вне групп. Это Марина, Нина Черная, Нина Маленькая и Паша. Поэтому с ними поселяюсь я. Это утешает по-настоящему только Нину Черную. Мальчики, по настоянию Коли, уступили девочкам комнату. Только Сережа Белый не может с этим примириться. Он два года жил в плохой комнате и теперь направляется в «Бутырки».
//-- 6 февраля --//
Мы совершили переезд со вторника по пятницу, причем, в среду я уехала, как обычно (раз в две недели), в Москву, по своим «духовным делам». Быть может, нехорошо было оставлять колонию в такой момент, но я подумала, что лишить себя притока внутренних сил, значит, больше повредить ей, чем беспризорностью. В четверг ночью мне не удалось попасть на поезд. При посадке была такая толпа, что милиционеры стреляли. А в пятницу наш жалкий поезд из раскрытых товарных вагонов отошел на три часа позднее назначенного, так что я приехала домой, когда только оставалось дождаться нашей лошади, погрузить последние остатки вещей и Тоню, которая не соглашалась уехать без меня. Еще остававшиеся ребята бросились мне навстречу с большой радостью; они боялись, что меня убили, как того угольщика, что лежал у леса. Коля со Славой выходили ночью мне на встречу с топорами.
Старый дом был чист. Он оставлялся в образцовом порядке. Зато «чисто» было выбрано и все наше. Гвозди вынули из стен, кирпичные печи (времянки) разобрали. Оставили их только в тех комнатах, где нет никакого отопления. Приходил старик-хозяин выпросить кое-что и говорил, что боится новых соседей, думает, что будет жалеть об нас и отдает справедливость нашим ребятам, что они прекрасный народ. Я пожелала ему не иметь повода жалеть об нас, и он ушел, успев захватить на кухне стаканчик соли.
Наконец, наш поезд тронулся. На санях рядом с бочкой, на матрасах сидели мы с Тоней и лежала под одеялом овца. Впереди под шубой-«киской» Вася нес новорожденного ягненка, сзади шагал длинный, кудрявый, в черном подпоясанном пальто Олег. Впереди едва виднелись Галя и Берта.
Глава 2
Новоселье
Мы переехали в дом, оставленный «мелким бесом» (гляди повесть этого названия у Ф. Сологуба). Во всех комнатах, в шкапах, в кастрюлях находился человеческий навоз. Это было сделано, видимо, специально для нас. Каким-то образом умудрились загадить даже окна второго этажа с наружной стороны. Промежутки между рамами были забиты гнилым картофелем. Груды его лежали на шкапах. Стены исписаны. На иных большие пятна крови. Двери не закрываются, громадные стекла в окнах вырезаны – и внутренние, и внешние рамы. Два ящика запасных стекол перебиты вдребезги.
Наши ребята реагировали на все это смехом и молчаливой гадливостью. Они принялись бодро за чистку. Из некоторых комнат вынесено по несколько десятков ведер грязи. Фрося забила грязью свои 14 нарывов и слегла. Удержать ее от работы было невозможно.
Ребята разместились лучше, чем можно было ожидать, и при помощи здешней и нашей мебели уже создали уют, так что трудно было поверить, что это те же комнаты, в которых ютились прежние колонисты. Две комнаты успели выбелить до нашего переезда и теперь продолжали очищать одну за другой. Ватага «кисок» и «полосатых» из «несознательных» обдирает обои, а Всеволод с Костей забрызганные, похудевшие, с запекшимися губами, белят от зари до зари. При лампах не приходится работать, потому что керосина, к счастью, хватает только на кухню, к старику-отцу, в комнату слабонервной Ольги Афанасьевны, да в уборную, и на внутреннюю лестницу. Винтовая железная лестница в кухонное подземелье еще не освещена и по ней пробираются по стенкам, держась друг за друга. В этот подвал удается спустить только ту мебель, которая, по Даниному выражению, «сворачивается винтом». Николай все время в разъездах – на станцию, в Ильино за картофелем и пр. Второй лошади еще нет. Неожиданно оказалось, что за нее надо платить овощами, вместо того, чтобы получить на нее овса. А у нас овощей нет. Поэтому мы пока, по соглашению с одним отделом МОНО, проводим фиктивные счета в другой отдел, чтобы полученные деньги заплатить первому. Пока не можем даже послать на продажу картофель, чтобы купить хотя бы луку, ничего кроме картошки, да раз в неделю овсяный кисель, но овес скоро кончится. Сахара не было две недели, масла – неделю, хлеба – три дня.
Дрова требуют массы сил. Пилка уже считается легкой работой и на нее назначаются девочки. Все же, не удается отопить весь дом. Середина его – библиотека, столовая, двусветный зал – холодны, как улица. Зал был сплошь заставлен мебелью. Сейчас кончают ее разносить. Весь дом полон Даниных азартных криков, подбадривающих застрявший шкаф. Олег напропалую стучит по железу, делая печки. Вчера Коля сделал очень хорошую. В его комнате уж появилась отличная перегородка из разобранного шкафа. Надо мастерить уборные. Для них совсем нет подходящего места. Одну пришлось сделать в чулане, выходящем в рыцарский зал. Прежняя уборная-ванная обращена в комнату для Веры Павловны, которая взяла к себе Маринку. Ей завидуют. Сотрудники размещены очень плохо, больше во флигеле, который трудно прогреть, и где большая часть комнат отделена друг от друга перегородками. Когда прогреются стены, будет, может быть, тепло в обоих домах.
Ребята не все работают ровно. В первый день Сережа Белый спокойно вытряхивал свой матрац, поглядывая, как Даня один разгружает воз. Сегодня Миша Большой остался в постели на том основании, что отдал свои валенки и не нашел ни чулок, ни портянок. Я ему сказала, что все это можно взять у Пети, который не работает, поранив себе руку. Миша, в виде протеста, пошел в своих башмаках без чулок.
Валя вчера, в разгар работы, вздумала себе устраивать баню, а вечером лежала без сна, вся горячая «от стыда». Фрося сказала ей в ответ на замечание, что спать не хочется: «Поработай с мое, свалишься, не раздеваясь». И вот, она места себе не находит. Еще ей неспокойно, что у нее «с одним человеком дружба, но все выходит непросто, хочется поговорить и не говорится». А еще ей думается, что поскорей бы говеть и причаститься. Все это она мне шепчет, когда другие уж спят.
Кое-кто отлынивает моментами, но диво ли это? Вот я эти дни отдала валенки Дане, а портянки Мише; хожу в Даниных десятифунтовых солдатских бутсах из рыжей кожи и никак не могу забыть о зябнущих ногах. А ведь Кира давно ступает на чулки сквозь рваные туфли и другие в том же роде. Только испытавши сама эту острую боль в ногах, я стала отчаянно рыться в мешке с тряпками и нашла несколько тряпок на портянки. По этому поводу произошла некоторая борьба с материнским чувством. Нашла обрезки солдатской куртки и нарвала из них портянки: две побольше и две поменьше. Понесла Мише Большому те, что поменьше, на том основании, что он меньше работает и у него меньше нога. Уж, в последнюю минуту спохватилась и переменила. И вчера…, кончили обедать (одна картошка), Даня стоит среди опустевшей кухни и тихо говорит: «Есть хотца». Вера Павловна говорит: «Вот, кусок хлеба остался, возьми». Я вынуждаю себя возразить: «Почему именно ему брать лишний хлеб? Пусть берет еще картошки». Но Вера Павловна, к счастью, настаивает, Даня берет, а я выхожу из кухни вытереть глаза. Он за утро перетаскал десятки пудов. Эти дни ему особенно трудно пришлось еще из-за дедушки. Он все ему уложил, все разобрал; приладил, затеплил. Дедушка и не почувствовал неудобств, а сам он ничего не может.
Не обошлось и без тяжб, особенно, в мое отсутствие. Боря с маленьким Мишей подрались из-за места. Валя без конца ворчала на то, что один из плетеных стульев, которые облюбовала их комната, достался другим, пока Тоня не предложила уступить ей этот стул. Была такая роковая тумбочка, которую Миша унес у девочек, а у Миши унесла Вера Павловна. Сначала я ей сказала, что справедливость должна быть восстановлена, и тумбочка должна вернуться к Мише; она очень недоверчиво отнеслась к тому, что дело тут в справедливости. Но после того я узнала, что и Миша приобрел ее так же, и ему в ней отказала. Тогда и Вера Павловна успокоилась, и Миша перестал обиженно глотать слезы, и принялся белить плохую тумбочку, которую он не хотел признать.
Маринка, устав от работы, дорвалась до кухонного дежурства, которое так не любила, как до отдыха, и вдохновенно печет своего изобретения лепешки из «сучковатой» гречихи с картошкой.
Ляля и Наташа тихо, безостановочно работают: таскают, моют, скребут. Наташе это очень нелегко дается. Также и другим.

Сегодня особенно затянулся обед. Почти все уже отстали от работы, кружились и болели головы. Впрочем, Берта все же сплясала по дороге к обеду. Она обивала наружную дверь и очень озябла. За обедом шумно приветствовали лепешки, смеялись. После обеда раздавалась веселая музыка, Берта приплясывала на галерее, Алешка подпевал ей из окна терема, потом поменялись местами.
После ужина мы каждый день собираемся у какой-нибудь печки. В первый день расположились на полу на пороге комнат мальчиков и девочек. Валя запевала, мы пели. Олег наводил критику, требуя серьезных тем.
На второй день уселись на полу в нашей комнате (я сплю с Ниной Черной, Тамарой, Ниной Маленькой и Пашей). Рука моя ощупывала кудрявую, жесткую голову Наташи, подмышкой была голова Ляли, опиралась я на чьи-то ноги, оказалось, Тамарины, слева Фрося прилегла мне на плечо, а Миша Маленький прикорнул на моих ногах. Я им рассказывала Сказание о граде Китеже. Это, уж, было в начале, но большинства тогда не было, а другие забыли. Пусть и тут начинается с этого. Была у меня задняя мысль: предложить «Китеж» названием для колонии, но не поддержали, да и мне начало казаться неподходящим к нашему дому. Есть же у каждой вещи свое предначертанное имя, надо только уметь его прочесть.
Сегодня будет кружок скаутов о втором законе: «Скаут верен своему жизненному долгу». Думаю говорить о долге к семье, кармическом, о долге-честности к обязанностям, взятым на себя, о долге-призвании (дхарме).
В замкнутом кругу скаутов Коля намерен призвать к суду чести Рахиль, за то, что она прошла на дороге мимо убитого, зажмурив глаза, не удостоверившись, что он, действительно, мертв и не нуждается в помощи. И дома она ничего никому не сказала. Мне ее очень жаль. Я-было заикнулась об том, чтобы Коля ограничился объяснением с глазу на глаз. Потом я подумала, что неправа. Коля верно говорит, что «это типичный скаутский случай» и случай редкий. Надо, чтобы другие на этом почувствовали серьезность своих обязательств.
Лучше всего идет Тонин кружок. Срок его был в субботу. Это был самый разгар уборки. Берта и Валя были не расположены. Это был для Тони тяжелый удар. Но она сдержалась и промолчала, только томилась весь день. На другой день ни одна из них не вспомнила, Тоня все удерживалась, чтобы «не давить». Надо сказать, что утром у них произошла размолвка из-за умывальника. Тоня советовала его устроить в одном месте, Галя и Берта – в другом. Тоня сказала, что согласна на уступку. Берта возразила, что это не уступка, а право их двух, как большинства. Новый удар Тоне. «Как, шли на единогласие, а теперь право большинства? Точно в политической партии… Я готова себя пересилить и всегда уступать ради единогласия, но если речь идет о правах…, для чего же мы соединялись?» Она удержалась от слез и легла на постель. Девочки смутились, Берта сказала, что просто не нашла других слов. Они помирились, а когда кто-то придумал сделать умывальник из этажерочки, запрыгали, и совсем все прошло.
Теперь, по поводу кружка, опять прошло не гладко. Тоня, наконец, решилась им напомнить про него. Они согласились, но не были готовы к назначенному времени. Галя засомневалась, устраивать ли, в виду того, что на подоконниках еще беспорядок. Тоня заметила: «Лидия Марьяновна не поколебалась посреди переезда уехать, ради своего кружка, а вас останавливает такая мелочь. Если надо, можно все прибрать в несколько минут». Девочки все возились, долго мыли руки. Когда они были готовы, они сомневались, подойти ли к ней. «Тоня сердится, верно, не будет ничего». Но Тоня с громадным усилием сказала спокойно: «Я жду только вас. Раз не вышло вовремя, надо устраивать, когда выйдет». Они устроились, и скоро все сгладилось, а, под конец, стало опять «так хорошо, так хорошо». Очередь читать и молиться была за Тоней. Когда она подходила к Евангелию, сделав усилие совершенно победить раздражение, ей казалось, что сердце ее выскочит. Она от себя предложила прочесть главу, которая содержит лозунг: «Где двое или трое собрались во Имя Мое, там Я среди них»… В мыслях, записанных ими, я вижу след своих бесед: это, – что первый долг человека, – участие в плане Бога.
Интимность и свобода – вот преимущества этих собраний. И огонь, который есть в Тоне.
Как сойдет переезд? Я ждала этого с беспокойством. Все время в пустом доме и в дороге она была весела. Но дикий вид заваленного, холодного дома, в густых сумерках расстроил-таки ее. Ей давно пора было спать. Позвали ужинать. Потом все девочки и женщины должны были идти спать вповалку. Но Тоня угрюмо сказала, что ни есть не пойдет, ни спать с остальными. Она попросилась в холодную комнату, где была кровать. Полежавши немножко, она оправилась, попросила поесть и терпеливо слушала доносившееся к ней хоровое пение, была кротка и ласкова.
Утром она мне рассказала, что ночью ее как бы разбудила мысль: «А впадина-то зарастет». Проснувшись, она стала ощупывать затылок, где проходит впадина – знак дегенерации, и ей показалось, что она зарастает. Не решаюсь утверждать, но и я была склонна признать, что голова ее стала круглее. Она говорит, что было мягкое место, и что теперь от него осталась одна точка. То-то она радовалась!
Вместе с другими она работала в тот день, обдирала обои. С непривычки, очень устала, но пока не исполнила назначенный себе урок, не ушла. И от усталости не замутилась. Дня два девочки, не покладая рук, устраивали свою комнату и устроили очень уютно. Вместе с тем шли описанные происшествия с умывальником и с кружком. Я только временами, на минутку, заглядывала к ним, сидела с Тоней только перед сном. Тоня рассказывала, какого напряжения ей стоит быть лидером. «Я собралась с силами самой стоять на ногах, но никак не ожидала, что придется поддерживать других. Ведь мне и с собой-то ладить трудно. Я отвечаю сдержанно, а в самой все клокочет. Я, привыкшая кидаться чуть что на пол и колотить ногами, не должна допускать ни оттенка возбуждения. Иногда, мне кажется, я разорвусь». Потом, она говорила об изжитом нами периоде: «Странно было это ребячество». Иногда мне думалось: «Ну что мы дурака валяем? Скоро 18 лет, сижу на коленях…, но потребность была, уж, очень сильна. Теперь я могу начинать сызнова. И житье вдвоем успокоило меня, ввело в жизнь, постепенно».
Но все же, весь этот период у меня не было беспечности, спокойствия за ближайшее будущее. Комната, где я должна была жить с девочками, белится, так что временно приходится ютиться где-нибудь. Я ночую в той комнате, где Тоня. Возможно, что это затягивает процесс ее «отнятия от груди», как она говорит. С одной стороны, в присутствии других девочек ее тянет говорить со мной фамильярно и ворчливо. А с другой стороны, когда мы наедине, ей хочется беспрерывно шалить, приставая ко мне, пока я работаю… Но и то и другое очень добродушно; она перестает тотчас при серьезной просьбе.
Ну, вот, третьего дня, утром стала показываться еще одна невыдернутая заноза: ненависть к Фросе. Она начала с того, что мирно посоветовалась со мной, не объясниться ли ей с Фросей, которая ее все «колет». Но, когда я ответила, что лучше мне взять на себя это объяснение, она почему-то взвилась, как на пружине. Через несколько минут она уже кричала: «Ты меня не хочешь понять. Ты ей будешь говорить: «Милая Фросенька! Ты ее обожаешь». Позвонил звонок. Мне надо было уйти. Тут случилось ужасное. Я наклонилась к ней и тихо, раздельно произнесла: «Ты дрянь».
Вернувшись после завтрака, я ее застала относительно спокойной. Я даже получила от нее через кого-то в столовой блин, который она для меня сберегла накануне. Я присела к ней. Немного погодя, она слегка поцеловала мне руку. Я положила другую руку ей на голову. Она молчала и не глядела. Меня позвали куда то. Когда я вернулась минут через 40, она лежала ничком на кровати, а на полу валялись сброшенные ею вещи. Может быть, уместнее было бы сознание своей вины, смирение, но в то время мне казалось, что это сознание я должна изжить сама, а для Тони остаться рыцарем и матерью-наставницей. Я стала упрекать ее, тихо, сдержанно, но властно. «Этого не должен себе позволять человек на твоем пути». Тоня одичала. Она закричала: «А ты! А ты!» Она принялась осыпать меня площадными ругательствами и бросила в меня подушкой. Я стала очень спокойна. Подошла и сказала: «Теперь ударь». У нее был момент колебания, губы даже слегка кривились специ фической улыбкой, которая как бы говорила: «Понимать-то я понимаю, да не хочу понимать; что вы сделаете?» Хмельное буйство не хотело отказаться от своего пира. Она бросилась на меня, схватила за горло и повалилась на пол вместе со мной. Упав, она меня оставила и стала колотить ногами об пол, а я отошла и стала молча молиться. Через минуту она затихла и стала звать меня «мамочек». Я села возле нее на полу. Она опять криво улыбалась. «Чему ты смеешься?» – «Я не могу удержаться». Немного погодя, когда она все шептала «мамочек», я спросила: «Что ты можешь сказать?» Она ответила едва слышно: «Ничего. Я была все время в полном сознании». Я смотрела на нее несколько минут, и она стала плакать. Слезы лились, лились, она ими захлебывалась, лицо краснело и пухло. Я положила ее голову к себе на колени. Так мы сидели на полу, а за стеною девочки, обдиравшие обои пели: «Я видел березку, сломилась она…» Наплакавшись, она все подобрала. В этот раз я уже не молилась о новых испытаниях, а я просила: «Если можно, да будет эта капля последней в нашей чаше». Опять Тоня прижималась страстно, обещала, что будет так стараться, как никогда». Что ни малейшей дерзости в тоне не будет позволять себе, чтобы не создавать в себе такой привычки.
Важнее всего был разговор по-существу о Фросе. Я постаралась ей рассказать, как давно нас судьба связала с Фросей, как много для меня она сделала, как естественна ее боль, когда я дочерью своей делаю нового человека, который мне делал зло… Как только Тоня почувствовала Фросю, как человека страдающего, как только пожалела ее, в ней сразу все перевернулось. Немного погодя она принесла мне записку (я разговаривала со Славой): «Теперь, когда я поняла, что невольно причинила Фросе боль, могу ли я, должна ли я молчать? Если ты не против, я пойду с ней поговорить». Я согласилась. Они говорили часа 2–3, даже к ужину не вышли, и потом Тоня говорила: «Такими все это показалось пустяками, мы так смеялись».
Она очень слаба от голода. Я ее все уговариваю брать взаймы одежду и гулять. Сегодня она решила подтянуться, гулять перед сном, чтобы крепче спать, чтобы утром не лежать в ленивых размышлениях. Не знаю, как быть: дать ей отдыхать почаще от напряжения путеводительства в ребячестве или, ценой напряжения, выдерживать ее на новой взрослой линии.
В комнате сидели, обнявшись, Галя и Тамара. Это тоже была развязка драмы. Тамара днем мне показывала письмо, в котором Галя упрекает ее в перемене и говорит, что хотела бы умереть. Детски страстное письмо с десятками восклицательных знаков. Я тут же усадила Тамару писать ответ, а потом через Тоню подготовила Галю доверчиво к нему отнестись.
На беду, приехал снова Жорж и заявил Фросе определенно, что не может и никогда не сможет жить без нее. Ей и жалко, и тянет, и противно. Вечером все сидели в ее комнате. Лампы не было. Пришлось ощупью узнать, где кто сидит. Жорж сидел вплотную рядом с ней на кровати. Пришлось мне принести единственную лампочку с лестницы. Когда все улеглись, мы говорили с Фросей; я ее предостерегала от неопределенности, и на другой день она сказала Жоржу, что им и думать еще смешно о серьезном, что она его не любит и не полюбит.
Наутро она попросила зайти к Жоржу. Он встретил меня в слезах. «Я ее люблю больше жизни». Приласкала его, как могла, и объяснила, что хорошие девушки любят, как средневековые дамы, не тех, кто перед ними тает, а тех, кто во имя их совершает подвиги. «Научите». – «Сам найди свой путь подвига, хоть самый незаметный, но сверхличный». – «Мне бы только знать, что она полюбит». – «Нет, добивайся слепо. Уйди на несколько лет и приди другим. Может быть, завоюешь ее и, во всяком случае, себя. Нет иного пути. Ты ведь не хочешь жалости?» – «Не хочу».
Детское переплетается с недетским.
А про Берту я узнала, что она твердо уверена, что ее нельзя любить, что я ее меньше люблю, чем других. Когда она нездорова, она с горьким торжеством отмечает, если я долго не прихожу. Хотя другие ей говорят: «Этого не может быть. Мы все для нее равно дороги». «А иногда, – говорит, – один взгляд ободряет на несколько дней. Хоть бы взглядов побольше».
Тамара… У той, прежде всего, со слезами о Гале вылились слова: «Она знает, что я полюбила Колю больше, чем всех мальчиков, так, как никогда не любила». Сперва я подумала: «Пусть проще, чаще с ним встречается, пусть привыкает; тогда разойдется ореол, упростятся отношения». Но после разговора с Колей я поняла, что Тамара слишком прямолинейна в своей бессознательно-нарастающей детской женственности. Коля просил совета сам, по своему почину: «Главное, это для меня нехорошо». На другой день я пошепталась с Тамарой. Я сказала, что Коля ее никогда не полюбит, что и она любит только свою любовь, что надо собрать все силы и побороть ее, вытеснить дружбой.
Еще ступенью ниже «любовь» Игоря, который снова у нас гостит. Он все с Лялей. Ей лестно или забавно. Я в полосе «правды» пришла к нему на двор, где он колол дрова и сказала: «Игорек, ты, по-прежнему, самой занятной игрой находишь игру в любовь. Это не игрушка. Нечистый дух заводится от этой игры». Он горячо отрицал и просил вечером поговорить с ним.
Что-то тянется от Пети к Вале, от Вали к Мише. Час от часу не легче. Миша Большой весь какой-то растерзанный, неряшливый, беспредметно протестующий, «интересничающий». Рано они начали весенний сезон…
Коля просится побыть дома, «встряхнуться». Какой сильный рисунок он мне подарил… Я сказала ему, что верю в его талант.
//-- 9 февраля --//
Валя пришла поговорить насчет поездки в Москву. Спрашиваю: «Ты поедешь с Мишей?» – «Да». – «Сказать тебе правду? Огорчает меня ваша дружба. Вы разного поля ягоды». И я рассказала ей, как его понимаю. «И не мечтай, что ты его можешь вытянуть. Его бы спас хороший отец, но не девочка». – «Лидия Марьяновна, дорогая, нет того, про что вы говорите. Это было, но прошло. Я это все поняла». И весело так поцеловала. Ну, что ж, хорошо, что так. Кстати, оказалось… что Миша собирается возвращаться в прежнюю колонию. Очень хорошо. Все становится на свое место.
Позвал меня вчера Жорж: «Лидия Марьяновна, я уезжаю. Прошу вас об одном: известите, если Фрося заболеет». – «Хорошо, милый. Обо всем извещу, что тебе надо знать, не сомневайся. Ты остался одним из моих сыночков. Дай тебе Бог силы».
Даня за пилкой разговорился с Бертой. Она ему рассказала весь клубок слухов, сплетен, сложностей. Он мне говорит: «Вот, ты меня упрекаешь, что я в стороне. Разве это не лучше? Какой я вне этого свободный, счастливый. А они? Смотреть жалко!» Один только раз он, по его словам, чуть не вмешался: «Когда Миша «повел атаку» на Галю (метод: целыми вечерами сидеть в комнате девочек, положив голову на руки), мне стало так противно, что они пытаются и ее затянуть… Ну, да она сама быстро справилась».
Боже, как больно, что их касается пошлость (не все, что рассказано, пошлость, но есть и ее немало). Так много в их жизни красоты… Вчера собирались читать вечером, при ночнике, Кропоткина «Записки революционера», но по дороге через зал кто-то заиграл вальс, кто-то закружился…, и не пошли читать. Это первые наши танцы в замке. Лунный свет падал в двухсаженное окно, и в его отблеске три пары девочек плавно кружились. Я смотрела с хоров, и, мне казалась, вся эта обстановка – предопределенной для нас, знакомой. За эти дни дом вычистили, прибрали. Привыкли к нему, не пугают больше холодные, темные пространства; зато ласкает глаз строгая гармоничность линий. Заново пошла борьба за дисциплину: вопрос о закрывании дверей, о правильных интервалах звонков, о быстром вставании и т. п. Но все это идет быстрее, легче.
Тонин кружок бегал сегодня до чтения в сад делать гимнастику дыхания. Все сами продумали, т. е. предложила Тоня. Гулять у нас надо отправлять обычно властью.
Олег бесценен в наших обстоятельствах, как неутомимый мастеровой, безмятежный, заинтересованный работой, неизменно – юмористически настроенный. Юмор его, положим, критикански-интеллектуального характера. Но, разумеется, это не воспитатель, не руководитель, не хозяин. Вера Павловна преданно дежурит. Анна Николаевна целый день топит у себя (а натопить трудно). За столом поучает кого-нибудь международному братству. Ганя приезжает из города худой, бледный, с измученными, злыми глазами. Еды он нашей не переносит. Николай все ездит в Ильино (правда, нужно), но оттуда его трудно дождаться. Два парня (Слава и еще кто-нибудь, по очереди) живут в хибарке на санаторном положении. Про Пашу и Анисью узнала, что они все время воруют и очень крупно. Трудно жить среди этих дикарей. Кладовую перенесли в нишу Фросиной комнаты. Кладовой теперь надо мало места… Пишу письма с просьбами о помощи.
Керосин появился, страсти улеглись. Жду, что завтра приедет Мага, и решаюсь на два дня уехать. Заряд нужен, покой нужен. Помоги, Господи. Уведи одних, приведи других, помоги, научи, пожалей.
Уже пошла про нас худая слава в населении. Мужики корят, что рубим деревья в саду. А когда мы везли из леса, тоже корили. А ордер нам никак не утвердят, не приурочат к месту. Дров надо воз в день.
//-- 11 февраля --//
В зале нашла пригорюнившуюся Киру, слушавшую музыку в темноте. На другое утро она уезжала совсем. Я подсела и обняла ее: «Кирушка, тебе ясно, что ты получила от школы?» – «Совсем ясно. Я научилась работать физически и над собой, работать не кое-как, а систематически. Я узнала людей и книги, как их бы не узнала в другом месте. Я привыкла читать Евангелие и «У ног Учителя». Я ей дала адрес в Москве, по которому она может доставать подобные книги, и она тщательно заучила его. Внешние дела. В это время я услышала, что приехал Ганя, и спустилась в кухню узнать новости. Новости были таковы, что я его расцеловала. Нас переводят с марта на санаторный паек. Нам немедленно дают лошадь, две сбруи, двое саней, два полка, один тарантас. Нам дают стекол и 5 миллионов, в которых недавно отказали.
Я собрала наскоро сельхоз. На мое сообщение отвечали кислым скептицизмом, пренебрежением к ничтожным улучшениям. Кажется, они стары, а я молода. Я не могла скрыть горечи, так что Даня смутился. Удалось уговорить их взять двух рабочих, которых предлагает Игорь. Это голодающие с Волги. Они уж неделю к нам ходят и производят отличное впечатление. Довольно этого. Рекомендации значат не больше. Они ничем и никем не связаны, могут сразу уйти или остаться навсегда, они не обидятся на наши харчи. Если они славны, пусть пилят и косят.
Потом я пошла по комнатам посылать спать. Валя, Ира и другие ныли на все голоса. Я реагировала на это очень серьезно: «У вас есть природа, у вас есть культура, у вас есть книги, у вас есть люди. А вы себя чувствуете нищими, обделенными, пустыми. Девочки, девочки, я отдала вам свою душу. Но, кажется, вы предпочли бы что-нибудь повкуснее». Девочки смутились. Валя тихонько поцеловала мой палец. Чтоб смягчить впечатление, я рассказала им историю о том, как раввин излечил от тоски многосемейного тряпичника с козой.
Обойдя все комнаты, я закончила Галей и Бертой. С ними постояли, обнявшись. У них настроение бодрое.
Мне нужно было вставать в 3 1/2 часа, поэтому я легла в коридоре на полу, чтоб никому не мешать. Только мысли не скоро дали уснуть. Забываясь, я услышала, что где-то скрипнула дверь. У меня шевельнулось смутное опасение, но не хватило решимости встать. Зато через два часа я проснулась с мучительным страхом за Валю и не стала уж спать. Я уехала. Пора на стороне приняться за доклады к педагогическому совещанию. А главное, набраться духу и отдохнуть.
Казалось мне, что заболею и застряну тут надолго. Нет, ничего, мигрень только. Должно быть, с отвычки от хорошей еды и мягкого спанья.
//-- 28 февраля --//
Пишу в вагоне с полузабитыми стеклами. Возвращаюсь домой и спешу записать, а то все смешается. В предпоследнее мое возвращение я нашла Тоню победительницей всяких искушений. В их комнате, как самой уютной, весь день был народ, чуни плели (веревочные лапти). Она сама звала и была ласкова. Вечером устроили чтение в ее комнате. Она притворилась спящей, чтобы не знали, что не дают ей спать, и не смущались. При этом и раздражения не чувствовала, хотя страдала физически.
Утром она меня просила остаться с нею, пока занимаюсь про себя. Я ей напомнила, что был уговор не сидеть целый день вместе, сказала, что у меня потребность побыть одной. Она опять попросила, очень нежно. Я ей напомнила ее слова: «Тебе теперь надо много быть одной, надо отдохнуть, я больше не хочу быть тебе в тягость». Четыре раза она просила, а я отказывала. С этого началось. Когда через некоторое время, обдумавши, что надо, я ее позвала, понадеявшись на ее давишнее обещание «сидеть совсем смирно», она стала мне мешать. Прошу перестать, она начинает говорить, что не поняла меня, думала, что можно говорить. «Но теперь-то понимаешь? Очень прошу, не мешай». Снова: «Ты меня неверно поняла…» Ноет жалостно. Довольно долго это длилось. Днем снова. Ухожу заниматься в Алешину комнату, приходит и начинает трагически шептать: «Мамочек меня не любит». Пробую отмалчиваться, шутить, ласкать ее, объяснять. Ничего не помогает. Наконец, ухожу и требую, чтоб она ушла, потому что в комнате угар. Не двигается. Требую, как мать и как рыцарь. Ни малейшего результата. Ухожу в ее комнату. Когда ей пришло время ложиться слать, она пришла. Раздевается, посвистывая и всем существом изображая развязность и пренебрежение. Легла, повернулась к стенке. Что делать? Спать она не будет, внутри все будет разгораться, кризис затянется. Я беру со стола крестик, забытый ею при умыванье, и подхожу со словами: «Девочка, ты забыла крестик?» Она бурчит: «Что тебе от меня нужно?» Я молча одеваю ей крестик и подтыкаю, по обыкновению, одеяло. Внезапно ею овладевает раскаяние. Она хватает мои руки, рыдает, приходит в настоящее отчаяние. Умоляет: «Не ласкай меня, не говори так, я не могу. Брани меня, бей, накажи». Я вижу, что раскаянье обращается в новый припадок каприза, уговариваю ее смотреть вперед, а не назад, поверить в себя, искупить вину тем, чтобы теперь послушаться меня и замолчать. Она стонет, мечется, требует, чтобы я ее била. Кончается, разумеется, тем, что она начинает выгибаться, рваться на пол. Удерживая ее, пробую привести ее в сознание болью и, удерживая от падения, ухватываю ее за волосы. Оказалось, что она этого и не почувствовала. Она грохнулась на пол. В это мгновение мне, впервые за этот день, изменили спокойствие и любовь, и я ее со злобой толкнула. Через минуту я ее подымала. Она послушно встала и, обливаясь слезами, полезла на кровать со словами: «Я больше не буду. Я буду хорошей». Она потребовала все же обещания, что завтра я ее накажу, и скоро успокоилась.
Утром, она была весела и начала с вопроса, какое будет наказание. Я ответила, что увидишь, когда будет. Нечего из этого делать игру. С этой минуты у нее снова сделалось тупое, упрямое лицо. С большим напряжением удалось ее заставить встать и пойти на чтение. Но после завтрака она легла на кровать с видимым решением капризничать. «Пажик, подай рыцарю книгу достижений». – «Возьми сама». Немного погодя, я присела к ней на кровать. Надо было вызвать реакцию, во что бы то ни стало. «Тоня, я тебе скажу три вещи: во-первых, у меня очень болят легкие. Возможно, что доконать меня не так трудно, как ты думаешь. Во-вторых, Берта и Галя все видят, как ты поведешь потом свой кружок? С каждым часом гибнет твое дело. В-третьих, представь себе, как бы на тебя посмотрел теперь о. Иоанн?» Это помогло. Через несколько минут она меня позвала и началась долгая серьезная беседа, которая с тех пор не повторялась. Она спрашивала меня, почему только со мной у нее искушение капризничать. Я отвечала ей, что… «наезженные колеи»…
Глава 3
Рыцарь, пажик
Потом пересматривали вопрос о нашем рыцарстве. Оказалось, что это день, в который кончается принятый ею на себя обет «безгласия» по отношению к своим обязательствам, и пажик может их пересмотреть. Во время каприза она сказала, что больше не хочет, и тут стала жаловаться, что я ей мало даю, как рыцарь. Я пошла этому навстречу и предложила кончить, отдавая должное тому, что мы обе получили через это. Тогда ей стало жалко. Она начала искать реформ. Мы решили, что у нас еженедельно будет беседа вдвоем, в которой я буду учить ее рыцарству. Потом она просила освободить ее от неуклюжего поклона, лучше становиться на колени.
Я ей объяснила, что дурного и опасного в ее желании, чтоб я ее избила. Ей же кажется, что окончательное излечение должно прийти как бы от операции, от того самого, что вызвало болезнь, только бить надо осмысленно, как бы символически. Что ж, возможно, что и это путь, только не тот. Я на это искушение не пойду.
Потом пажик стоял на часах и думал, что бы было, если бы рыцаря не было и на часах стоять не приходилось. Поэтому, когда окончился срок, он кинулся к рыцарю со словами: «Я люблю рыцаря, я хочу, чтоб он всегда был моим рыцарем».
В следующий раз я ее застала в мучительной тоске. Она даже к доктору ходила жаловаться, что «сердце болит нестерпимо». Причины она не знала, но я-то знаю. Это предчувствие горя, которое ей еще не известно. Настал день ее рождения (18 лет). Как тяжела, жалка, вульгарна была она год назад в этот день… Любовь ее ко мне как-то все заново обновляется, и каждый новый прилив, кажется, глубже и трогательнее предыдущего, в мое отсутствие она выступала примирительницей между Галей и Бертой, с одной стороны, и Сережей Белым, – с другой. Он их обидел пренебрежением к их трудам по ремонту уголка, предназначенного для меня, и отказом им помочь. Тоня улавливает родственную ей нотку угрюмого, упрямого характера и старается исключить его дружеским тоном «как ни в чем не бывало». И правильно, это то, что ему нужно. В то же время, она объясняет его психику девочкам, а их – ему. Помощница мне.
Удивительно трогательно отнеслись ко дню ее рождения. «Камчатка» (Фросина комната) за четыре дня уж готовила подарки и ночью подложили ей пакетик. Нина Маленькая и Паша тщательно испекли ей хорошенькие пироги (с морковью и свеклой)… Книжки почитали в ее комнате… Пирогам она была по-детски рада…, картошка уж очень опротивела. Но большую часть она раздала и крупными кусками: Фросе, которая болела, Нине и Паше, оттого, что пекли, Гале – оттого, что она со мной возилась, Вале – оттого, что некому ей давать.
//-- 18 марта --//
Если мне прийдется [30 - Некоторые приметы старой орфографии, сохранены в тексте.] делать такие перерывы, мой дневник может утерять всякое значение. Никак не выкрою времени. А не спать не стало силы. Попытаюсь восстановить об Тоне.
В следующий мой приезд я выбрала тихий день и сообщила ей о болезни о. Иоанна. Она поплакала, но осталась спокойна. Решили ехать к нему. Следующий разговор я устроила после нашего кружка с ней, подогнав к тому беседы и чтение. Потом сказала, что почти нет надежды, – наконец, что он уже «ушел». Она беспомощно вскрикнула: «Мамоник!» – и стала громко рыдать. Я ласками и шепотом старалась не допустить ее до возбуждения, в котором она теряет себя. Удалось отклонить чувство благодарности и нежности ко мне. Наплакавшись, она сказала, что все-таки поедет. Я согласилась. Тогда она стала делать планы и развеселилась.
Ночью она спала со мной и плакала. Впрочем, старалась удержаться, чтобы мне не мешать спать, и на другую ночь не легла ко мне, жалеючи меня. Ее скорбь выражалась все время сдержанно и благородно. Она старалась забыться в приготовлениях, да, и вправду, они ее увлекали. Ей хотелось уехать со всем необходимым. Ее обшивали, ей давали все недостающее. В последние дни я ей покупала вволю молока, позволяла есть рыбу. Меня очень огорчала некоторая бесцеремонность, с которой она настаивала на том, чтобы было всё, и всё – хорошее. Правда, она наверстывала то, что ей не додано было за всю жизнь; это было отчасти детское доверие к настоящей маме. Но все же выходило нечутко, неделикатно и, хотя очень хотелось уберечь ее настроение, я несколько раз до последнего дня указывала ей, что надо быть сдержанней… Но мной овладела мысль испытать, готова ли она для повышения в пажи, и я сказала: «Деточка, вот уж два дня, как Валя просит уделить ей несколько минут и я все не успеваю, потому что все свободное время бываю с тобой. Сейчас осталось минут 10 до урока. Дай, я побуду с ней эти 10 минут, а когда начнется урок, я приду к тебе и пробуду с тобой весь день». Она надулась и молчит. Мне очень хотелось добиться от нее добровольного согласия. Я гладила ее, целовала, нежно уговаривала, просила сделать усилие ради памяти о. Иоанна. Ничего не помогало. Она отмалчивалась от меня и сидела, уткнувшись в кровать. Много времени прошло. По ее словам, она была готова уступить, когда я потеряла терпение и сказала: «И ты считаешь, что ты моя дочка? Разве дьяволу ты дочка!» Разумеется, лучше от этого не стало. Потом пошла бывалая программа. За мной пришел Лев Эмильевич. Я пошла с ним поговорить на хоры. Тоня вышла за нами, уселась на ступеньки и стала скрипеть дверью. Пока мы говорили, она все скрипела. Я осталась спокойна, и она действовала как-то неуверенно. Я вернулась к себе, она уходила, приходила, посвистывала. К вечеру она опять пришла рыться в моих иголках. Я чувствовала, что она изнемогает. Я погладила ее по голове и снова позвала посидеть со мной. Она все побросала и уткнулась в меня. Я рассказала ей, что хотела ее испытать. Тогда она внезапно развеселилась: «Ну, в таком случае, я очень рада! Ты хотела узнать и узнала. Мой искус этого времени относился к тебе. И я научилась тебя беречь. Но, по отношению к другим, я только иногда могу побеждать себя, далеко не всегда. Это отлично, что ты узнала!»
Накануне отъезда она собрала желающих на прощальный какао в свою комнату. Отдала на угощение часть пирогов, спеченных на дорогу. Наконец, она собралась с духом и сказала приблизительно следующее: «Я очень вам всем благодарна, ребята. Я к вам пришла не такою, как ухожу. Вы мне много дали. Я пришла в очень трудное для себя время. Вы меня обогрели, особенно за последнее время. Я очень рада, что так случилось, еще до отъезда. Я уезжаю потому что чувствую потребность приложить свои силы к духовной работе в той среде, которая мне родственна. Умер руководитель общины, к которой я принадлежу, и мой долг быть среди нее».
Никто не нашелся, что ответить, на лицах трудно было что-либо прочесть. Пришлось мне говорить. Я чувствовала, что бестактно мне самой ставить точки над и, так как я, до известной степени, говорю речь на собственном юбилее. Потом, чтобы как-нибудь закончить, предложила попеть. Тоня просила, чтобы спели скаутский гимн. Коля находил, вероятно, что это неуместно на проводах нескаута (а Тоне этот гимн много говорит). Он согласился, нехотя, кисло. Запели 2–3 голоса. Под конец, Тоня заплакала и убежала. Я подумала, что она обиделась на холодность и от жалости к себе взвилась. Я сказала: «Так провожать человека – это хуже, чем избить». Потом оказалось, что Тоня приписала общую вялость не холодности, а застенчивости, и плакала не от обиды, а от разлуки.
Потом Тоня ходила по всем комнатам прощаться, а когда улеглась, девочки по очереди приходили к ней и подолгу сидели. В том числе Фрося, которая на сборище не была, подарила ей свою единственную драгоценность – нитку кораллов. Были и другие подарки. Мы уезжали в 6 часов утра. Нина Большая дала ей с собой письмо к своим сестрам: «Дорогие мои, посылаю к вам нашу девочку, Тоню. Она очень хорошая. Она едет, чтобы делать добро. Непременно, приласкайте ее». Галя, Берта и Нина Большая встали, чтобы проводить Тоню. В Москве мы были без вещей (вещи шли на подводе, заодно). Я зашла по делу в одно место. Тоня ждала терпеливо. Там я узнала, что идет съезд агрономов, что сейчас идет заседание о сельскохозяйственном образовании. Мне посоветовали пойти пощупать почву. Как бросить Тоню? Прежде, это было бы ужасно. А теперь перед отъездом… Я вышла к ней озабоченная, и она стала расспрашивать меня, в чем дело. Когда я объяснила, она стала энергично посылать меня на съезд, уверяя, что доедет одна. А так как я не сразу согласилась и выражала сомнение, могу ли я ее отпустить, то она почувствовала себя счастливой в роли маленькой девочки, за которую боится заботливая мама. Я усадила ее на трамвай.
Вечером она попросилась со мной на диспут о лекции Бердяева «Христианство и теософия». Это было рискованно, но тема такая для нее важная, что я подумала, что было бы плоско становиться, из гигиенических соображений, поперек дороги судьбе, которая дает ей, быть может, неповторимый урок, и я согласилась. На лекции я очень об этом жалела, потому что начался диспут поздно, говорили много и трудно. Я ее спрашивала записками, как она себя чувствует, есть ли у нее силы. Она отвечала: «Конечно, есть, они в душе». Когда, наконец, кончили антропософы, которые ее раздражали, и Бердяев, которому она сочувствовала, заговорила Софья Владимировна. Не слыхала я никогда более глубокой, широкой и сжатой формулировки теософии. На Тоню речь произвела большое впечатление. Утомление было искуплено. Тоня очень устала. Но она спокойно шла одна впереди, не обижаясь на то, что я иду со знакомой. На ночлеге, «у девочек-трезвенниц» она сразу легла. Собиралась поесть, лежа, но вдруг впала в бессознательное или полусознательное состояние. Сознания не было, но было в ней чужое, злое. Когда я хотела ее погладить, она оттолкнула меня, и от девочки, прощавшейся с ней, отвернулась. Нам приходилось спать вместе. Я потушила свет и легла. Она лежала так, что мне оставалось мало места. Я никак себя не проявляла. Она стала толкать меня ногами, потом прямо уперлась в меня пятками. Я молчала. Она села ко мне спиной и стала от времени до времени постукивать головой об стену. Я не шевелилась, но внутренне призывала ее настоящее «я». Она легла, снова села и пробовала стукаться. Я была спокойна и уверена в победе ясного начала. Вдруг я почувствовала, что она сидит, обмякшая, и в недоумении. Тогда я потянула ее. Она прижалась ко мне, по-видимому, не представляя себе, что было перед тем.
На другой день Тоня была в отличном настроении. Утром лежала, не протестовала, когда я уходила по делам. Я зашла одна по делу, и она дожидалась меня на дворе. Когда я вышла, какие-то маленькие детишки под ее руководством проводили каналы в тающем льду по ее системе.
Вечером этого прекрасного дня все же был инцидент. Судьба усердно показывала нам наше несовершенство и обнаруживала, что дело этого года выполнено только вчерне. Девочки просили меня дать им очередной мой урок. Нужно было отказаться и последний вечер посвятить Тоне. Я опять пошла за «объективной» справедливостью. Я рассчитывала, что она ляжет в спальне девочек и полчаса меня подождет. Но ей захотелось обязательно лечь в столовой, как вчера; ее прельщал мягкий диван. Ей это было в диковинку и хотелось еще ночь поспать сладко, на мягком. Устраивать урок возле нее, как она просила, она устанет. Но мало того: она вздумала, чтоб и я легла сразу с ней. Это было невозможно, независимо от урока, так как столовая – в то же время мастерская, единственная общая комната. Я ей предлагала разные комбинации, уговаривала ее. Но в присутствии посторонних я, скорее обыкновенного, вышла из себя и громко сказала: «Мария, урока не будет. Тоня желает спать обязательно тут и хочет, чтобы все ушли». Не успела я это сказать, как почувствовала, на какой край ступила. Тоня грубо стала кричать: «Зачем ты врешь? Я этого не говорила». И потом заявила: «Я в Петербург не поеду! Я решилась ехать, потому что была за тебя спокойна. Теперь в тебя не верю и никуда не поеду». Ко мне моментально вернулось самообладание. Я очень весело и ласково стала говорить, что очень рада, тем лучше для меня. Она скоро поддалась на мой тон, успокоилась и попросила прощения. На урок, уж, у меня не было сил. Скоро все разошлись, и я улеглась. Тоня спала спокойно, но я почти не спала в эту ночь.
Наутро продолжали рябить волны настроений, мелкие, нестрашные, но все же… Под конец, мне хотелось, чтоб пажик простился с рыцарем. Она все оттягивала, потом просто заупрямилась. Я была терпелива и уступчива. Она просила прилечь. Мы легли. В последнее время она часто, лежа, пела молитвы. Это ее очень успокаивало. В колонии мы провели так предпоследний вечер. Тут, как только мы легли, она уже при Маге, вдруг шепнула приветственную формулу: «В лучах любви». Я как-то от неожиданности вдруг не вспомнила, что ответить, и, отчасти от того, засмеялась. Она обиделась и расплакалась. Я просила Магу уйти. Тоню утешила, шепотом, лежа, устроили прощание с рыцарем (это было естественное умиранье нашей рыцарской эпопеи). Тоня жаловалась, что у нее «сердечко болит», и несколько раз принималась плакать тем бессмысленным, беспомощным плачем годовалого ребенка, когда она говорит, например, «утри носик» и, схвативши слово «носик», повторяет его, все сильнее плача. На этот раз все прошло в несколько минут. Я ее заласкала, зашептала, отвлекла, мы шепотом помолились и попели. Пора было собираться. Она встала, опять большая и спокойная и, с тех пор, больше не расстраивалась, хотя были поводы. Ее занимало ехать на извозчике; потом на вокзале она говорила с Магой, а я ходила ей покупать кое-что напоследок. Потом мы с ней говорили, сидя на вещах, часа полтора, да в вагоне полчаса. Место у нее было нумерованное, но сидячее, «на тычке» у прохода. Она не жаловалась, не беспокоилась, не волновалась. Передала мне пирожок и прощальную записку для Тамары.
Перед уходом мы вышли на площадку. Она сказала: «Я не знаю, как там буду жить, но уверена, что все будет хорошо». Я тихонько прочла нашу общую молитву и перекрестила ее. Прозвучал звонок. Она спокойно пошла в вагон. Когда поезд тронулся, я увидала еще раз в окне ее спокойное и приветливое лицо.
Я шла и мне было невесело. Было грустно по Тоне. И чувства освобождения не было. Почему? Не потому ли, что дело было недоделано? Я говорила потом сестре: экзамен неудовлетворительно сдан, придется заново проходить этот класс.
Дома преобладающим моим чувством была усталость. Через неделю пришло письмо от Тони. Петроград не принимает. Община в упадке, без священника, в нужде. У оставшихся женщин-руководительниц дух стал узко-сектантский. Главная говорила с ней жестко. Она органически не выносит теософию. Тоня пишет: «Ты понимаешь, что из этого следует…» Ходила она в свою семью, по которой очень соскучилась, которой все простила. «И там не сладко. С ними все кончено». Начальница ее гимназии, у которой она остановилась, находит, что ей следует быть под моим духовным руководством, а потому собирается купить ей билет и отправить ее назад. В общине еще должно было быть собрание о принятии Тони на содержание; она просила взять ее на испытание. Но потом раздумала, решив, что погубит у них только то здоровое, над которым я столько трудилась. Итак, она возвращается… Но пишет, что в колонии ей быть нежелательно. Надо устроиться в Москве, найти ей сродную духовную атмосферу.
Да, в колонию она не должна вернуться. Пусть это станет моим частным делом. Устроить ее в Москве… Где трудоспособные люди по полгода безуспешно ищут угол и заработок. Это задача. Впрочем, всякая задача разрешима. Надо только угадать ее решение. Господи, да будет воля Твоя.
Глава 4
Алеша, Сережа Белый, Леня, Петя, Николя, Борица, Мишутка, Наташа, Даня, Галя, Нина Маленькая…
//-- 25 марта --//
Мало вспомнится за такой большой срок. А писать некогда: два дня сплошь заняты уроками, один – подготовкой, три-четыре – поездкой в Москву. Если остается день, все люди и дела на него накидываются.
Алеша. Похудел он, побледнел. Главная причина – картошка. Он посмеивается над Борей, который ищет утешения у большой девочки Гали, – нельзя ему при его характере не зубоскалить, а сам иногда задумывается, к кому бы прислониться. Со мной он нежен удивительно. Как-то, недель 5–6 тому назад, сидела я вечером в их комнате, случайно опустившись, мимоходом, на его постель. У меня был, должно быть, очень усталый вид. За столом, поодаль, кто-то занимался. Алеша стоял у лампы, поглядывал на меня искоса и колебался. Потом подошел, обнял меня крепко-крепко и горячо зашептал: «Лидия Мариановна, вы должны жить долго-долго…» Я не помню остального разговора, но он был весь в том же духе.
Как-то я уезжала в Москву. В 6 часов утра спустилась в кухню. Гляжу, кроме уезжающих, там Алешка: завернутый в одеяло, прыгает по кухне. – «Ты откуда взялся?» – «Я обманул Борю, что уезжаю, и уговорил разбудить меня». – «Для чего?» – «Чтобы проститься с вами». Он проводил меня до саней и пошел спать.
Одно время он уходил, временно, из скаутизма, и мы с Колей очень боялись, как бы он не ушел совсем. Петя его восстановил против скаутизма. Но он сказал мне, что не переменил взгляда, что побуждения его чисто личные. Видно, не справился в себе с чем-то. Действительно, он вернулся, но просил разрешения на сборы не ходить. «Всякие узлы и перевязки» кажутся ему потерей времени. Завтра утром он уезжает в Богородск к сестре. Она после болезни и одинока, и он об ней будет заботиться. Несколько недель пропустит. «Жаль, – говорю, – догонять придется». Смеется, машет рукой. И правда, ему догнать группу совсем легко.
//-- 1 апреля --//
Продолжаю писать про ребят.
Сережа Белый. Со времени нашего объяснения он стал, как-будто, легче. Когда уезжает или возвращается, просрочивши, приходит мне об этом сообщать просто и непринужденно. Одно время, у него не было обуви, он не выходил и все свободное время топтался по зале и столовой, и, видно, маялся. Как-то он высказался, наконец, почему он считает себя чужим. Я говорила, что дам сочинения по Евангелию. Пусть каждый выберет себе место для толкования. Сережа заявил, что он не будет писать ни об чем, потому что он теперь «почти что атеист». Я сказала: «Ну что ж, Сереженька, мало, кто не проходит через это». Он ответил почти весело: «Я знаю. Вот и прохожу. Зато и не хочу писать». В последние дни опять стал мрачен. К удивлению, усердно читает по кооперации.
Лёня. С Сережей живет Лёня. Его все согласны брать к себе, и он ни против кого не протестует, но живет он одиноко, своей внутренней жизнью, главным образом, ученьем. Хорошо, что он хоть внешне к этому прикоснулся; унесет с собой зерно знания на будущее. С недавнего времени он перестал ходить на чтение. Но чувствуется в нем еще что-то, кроме интеллекта. Что-то глухое, как он сам, что-то от природы.
Петя. Этот тоже зевает на уроках, но это не особенно нас трогает. Он вначале слушает, а потом устает. Притом, мы знаем, что есть вещи, которые его определенно интересуют; это практические вопросы этического жизнеустройства (он очень тверд этически, но, отнюдь, не мистичен) и, затем, рисование. На уроках он, обыкновенно, рисует портреты. По чертам похоже, по характеру – неинтересно. Это приверженец Олега, по части «ухода от зла», как основе жизненного плана, и по части подозрительности к эстетике. Он не наш, но дружествен, симпатичен, полезен.
Николя. Много раз он за это время бурлил и успокаивался. Один раз в лесу во время пилки внезапно почувствовал себя странно и увидал возле себя человека в валенках. Он испугался и отвел глаза, не подняв их до лица, через минуту взглянул, никого не было, не было и следов. Алеша ничего не видал, но тоже чувствовал себя «странно». Николя рассказал про случай, но вникать в него не захотел. Его пугало только слово «галлюцинация», и он успокоился, когда я сказала, что это нормальное явление природы, только мало исследованное. Читать об этом не пожелал. Он снова читает по ночам, как в прошлом году перед неврастенией. К счастью, он теперь с интересом взялся за кооперацию.
Маленький Боря меняется на глазах. У него глазки стали светиться и личико тоньше сделалось. Он попросил у Гали встать под ее защиту и руководство. Это первая его дружба. В школах он всегда избегал водиться с мальчиками, потому что они озорные. Все свободное время он проводит около Гали, стоя скромно у ее стула или кровати. Он все советуется с ней о работе над собой, перебирает законы скаутов, проверяя себя по ним. Он решил к Пасхе стать безупречным, и Галя думает, что он, чего доброго, и достигнет этого. На одно он жалуется, что трудно не сердиться, когда дразнят его за послушничество у Гали.
Недавно за ним приехал брат и забрал Борю – заменять в хозяйстве умирающую бабушку. Но Боря написал мне, что обязательно вернется после Пасхи.
Миша Маленький. Он стал гораздо лучше. Давно нет жалоб, что он пристает, трогает чужое. Вот работает часто еще без выдержки. Странно то, что он и учиться стал иначе. Он неспособный списать по-русски три строчки без ошибок, хоть бы пришлось возобновлять попытку раз пять, стал, вдруг, страницами писать по-французски, то списывая, то под диктовку, совершенно без ошибок и отличным почерком. То же и с арифметикой. Он приходит раз—два в день приласкаться, но совсем не назойлив и не требователен. Что же случилось? Вернее, знаю одно, но не решаюсь выставлять это как причину. Я завела обычай перед сном и при пробуждении говорить ему на ухо такие слова: «Ты должен быть хорошим, ты хочешь быть хорошим, ты постараешься быть хорошим, помоги тебе Господь». Миша слушает, закрыв глаза, и у него делается счастливое лицо. Начало этого обычая приблизительно совладает с произведенной в нем переменой.
//-- 2 апреля --//
Из мальчиков осталось написать об Дане. Несколько времени тому назад я в один из приездов домой застала его в небывалой тоске. Он был бледен, смотрел прямо перед собой, говорил тихо, ровно, слабым, безнадежно-покорным голосом. Он говорил: «Не думал, что бывает такая тоска». Причин ее он не сознавал и не доискивался. Не хотелось ему ни учиться, ни работать, ни ехать в Москву. Работал, конечно. Тихо говорил: «Должно быть, это пройдет». Предложила я ему подходящую книгу: «Огонь маяка» Майкла Вуда. Он взял, но потом не стал читать: «О тоске надо, возможно, меньше думать, а не копаться в ней». Ездил за 30 верст, развлекся в дороге, потом снова началось. Однако, постепенно разошёлся.
Валя. Беспокоит меня Валя. С мальчиками она не знается больше, да и не так все это было страшно: помечтала о дружбе с Петей. Он со своей прямотой и честностью весело и необидно уклонился, и она решила: «Ну, и не надо». Зато остался и все, как-будто, больше овладевает ею запой на чтение. Очень тянется к ласке. Надо бы заняться ее чтением. Через подбор его постепенно перевести ее интересы из эмоциональной области в умственную и волевую. Книг не достать подходящих.
Нина Черная. Лежит, бедная девочка, тоже с катаром желудка, с болями. Эта крестьяночка, да еще другая, Фрося, оказались самыми хрупкими. Ниночка лежит кроткая, вяжет кружева, иногда слезы на глазах.
Нина Маленькая. Когда Тоня уезжала, она советовала Гале и Берте взять Нину, Галину младшую сестру; она такая бледненькая, бедная, одичала, как брошенный котенок. Они позвали, но она отказалась, а Галю позвала переходить к ней, чего та, конечно, не сделала. Продолжает водиться больше всего с Дашей Маленькой, дочкой работника Николая. Пока комната их не была выбелена, она все время проводила на кухне и спала на печке. Теперь ее стараются приручить Галя и Берта, и я ласкаю. Но чем она живет, неизвестно. А цветы, которые она рисует, уверенно так, своеобразно, очень красивы и ярки.
Галя. Она много хворает, редко работает. Все время учится или работает для скаутизма. С отъездом Тамары стала ровнее, не стало драм и объяснений. Но весела она редко, и ничего мне не говорит, только прижимается. Оказывается, ей в высшей степени свойственно все осложнять, копаться в отношениях, обострять страдания. Кажется, это у хороших девочек неизбежная дань переходному возрасту. Ее сдержанность, стало быть, не первичная, а синтетическая, достигнутая. У нас она облекается всяческой ответственностью. А дома, по ее словам, ее считали неспособной сходить за газетой, да и не случайно. Хорошо, что мы этого не знали, и своим доверием вытянули из нее ту ответственность, которая дается нравственной серьезностью.
Как-то разыгралась характерная сценка между тремя девочками. Рахиль крутила мясорубку. Ручка отлетела и ушибла ей глаз. Ей от испуга сделалось дурно. Галя бросилась к ней и стала осыпать ее поцелуями. А Берта гневно крикнула: «Здесь нужна вода, а не поцелуи!» – и побежала за водой.
Эти три девочки живут дружно, у них бело, красиво, уютно. Но наиболее посещаемая комната – темноватая «Камчатка», где живут Фрося, Ляля, Наташа и Рахиль и помещается в нише кладовая. Галя с Бертой, в мое отсутствие, выбелили мне каморку, мальчикам не дали. Фрося разубрала.
Рахиль очень счастлива, что ее позвали в эту комнату. Она расцвела, пополнела и разрумянилась. Она остриглась; в валенках и серой кофте напоминает медвежонка. Она мало говорит, усердно выполняет, что скажут, но инициативы проявляет мало.
Наташа, по сравнению с прошлым, очень спокойна. Читает только научные книги. Пишет, всех толковее, детски-простые конспекты по всем предметам, по которым учится вся группа. С ней равняться в этом может только Алеша. Стала ласкова, круглолица. Нарывы пошли на убыль. Ей и Ляле Фрося дает то спокойствие и дисциплину, которых не имеет в себе.
Ляля живет спокойно. По-прежнему, смотрит из постели большущими глазами и просит шепотом перекрестить. А так, личико стало немного лукавым.
Фрося долго лежала вся в нарывах, другие еще, всякие, наплывали болезни. Отвращение ее брало: и к телу своему, и к душе. Нарывам получше стало, как только уговорили ее брать питание, которое «для больных». Да, Наташины родители … прислали. Обсыпала я ее как-то литературой по крестьянскому образованию. Оживилась, почувствовала свое. Она заведует кладовой. Как только поправляется, по-старому кидается работать так, что дом преображается в один день. Потом опять ложится. Приглядывает за моим благополучием. К людям открыта, к идеям скептична.
Марина вернулась. Живет с Верой Павловной. Настроений не видно, крепится, должно быть. Ее поддерживает мысль, что мать с сестрами будут у нас летом. Они по музыкальной части.
Глава 5
Тоня: часонек, глазонек, горшонек… Олег, Всеволод, Ганя, Ольга Афанасьевна, Лера и др
//-- 11 апреля --//
Еще не пришлось окончить общего обзора, а приходится возвращаться к Тоне, чтоб не забыть фактов. Она приехала очень усталая, но сдержанная и спокойная. По ее рассказам (а она очень правдива), она там вела себя хорошо. Когда нынешняя глава ее общины, при встрече стала ее, по собственному ее выражению, «бить по голове», она отвечала ей независимо, но с уважением, тактично, и заставила себя пойти еще несколько раз, в назначенное время, терпеливо выясняя новые теоретические позиции общины. Обязалась переписываться, но оставила за собой свободу самоопределения.
В родной семье на нее обрушились с громким скандалом за то, что она остановилась не у них. Но она не поддалась возбуждению, отвечала сдержанно; заявила, что та, кого они считают своим врагом (начальница прежней гимназии, у которой она остановилась), ее друг; что к ним она относится тепло и дружелюбно, но не чувствует в них семьи, как она ее понимает. Ее проводили криком и попреками. По возвращении, она горько плакала, но через неделю решила сделать еще попытку. Во второй раз ее встретили как дорогую гостью. Она была очень счастлива, играла с детьми, работала, беседовала с родителями и все им простила.
Тоня старалась соблюдать режим: умывалась до пояса в нетопленой комнате, ложилась и вставала рано, молилась утром и вечером. Два раза она согрешила: один раз, будучи очень уставши, проехала в трамвае три станции на билет, взятый на одну станцию, за неимением денег, в другой раз, она очень изголодавшись, купила стаканчик семечек из денег, данных ей М. Е. на билет, и не сказала ей об этом.
Она очень много ходила, мокрая, в башмаках, ранивших ноги, всегда голодная, так как у М. Е. до глубокой ночи ели только один раз. Все же сил у нее хватало, она не унывала, даже в дороге, сидя на багажной полке среди сквернословивших соседей, из которых один явно пытался подпороть ее мешок. Она умудрялась вздремнуть. Она только решила, что рано от меня оторвалась и что ей надо быть близ меня «до 40 лет».
Три дня я провела в Москве с Тоней. Еще прежде, чем встретиться с ней, я узнала от Маги, что никаких шансов на получение места пока нет. «Что же делать?» – «Я не знаю». – «И я не знаю». Мне вспомнилось стихотворение Тетмайера: «Знаете ли вы, что такое безвыходное положение?» Мы сидели с Магой, держась за руки, сосредоточившись на мысли об Тоне.
У меня явилась мысль нанять ей комнату в Левкове, в 4-х верстах от нас, и держать там в мирных занятиях, посещая раз в неделю и предоставляя постепенно подыскивать себе посильное дело. Это решение дало мне силы покойно и уверенно прожить с Тоней эти дни. А перед отъездом в последний момент она узнала про место, которое и приняла. Дома оказалось, что комбинация с Левковым кажется Фросе еще хуже, чем с колонией, потому что Тоня будет компрометировать колонию перед крестьянами.
Как бы то ни было, с Тоней мы встретились отлично. Она была в комнате сестры одна. Мага уехала в колонию. В ее распоряжении были продукты, и она с восторгом и усердием занялась угощением меня.
Талант проявился удивительный: из трех яиц она ухитрилась изготовить три кушанья. Старалась отдавать мне свою долю еды. Была кротка, нежна. Легко примирилась с отказом до Левкова взять ее на два дня в колонию. Очень уставала, всюду провожая меня, но не омрачалась, хотя говорила, что «сердечко все-таки болит». Слова все были опять уменьшительные: «вечоронек, мешонек, тряпонька» и т. д. Поцелуи, почти беспрерывные. Забот не просила, сама меня укутывала в постели.
На третий день я внутренне устала и почувствовала нетерпение. Скучно рассказывать, как это случилось (не так бы, так иначе), но вечером я спала в постели, а она в меня, сонную, кидала картошки.
Второй каприз вышел оттого, что она устала быть в неопределенном положении, жить у чужих, которым трудно ее кормить, у которых чувствуются свои тягости и с которыми связаны неприятные воспоминания о прежних капризах в их присутствии. Устала не знать, что будет завтра, на что надеяться, устала ходить с мокрыми ногами в поисках места. В колонию возвращаться ни за что не хотела, – «не могу сказать – почему». Но секрет оказался очень прозрачен: она не хотела на мне снова повиснуть и не надеялась на себя.
Она начала приходить в то состояние, когда каждое мое слово вызывает в ней потребность противоречия, когда ничего не хочется предпринимать «потому что все равно ничего не выйдет». Я опять-таки приласкала ее; потом рассказала ей, насколько тяжелее положение других, ищущих мест и месяцами ночующих на вокзалах. Рассказала, как у меня самой было искушение поддаться унынию и страху, что нам ничего не удастся устроить, как я доверилась Господу, как мне больно от ее жалоб и упреков, как я надеялась на ее силу. Она обошлась, ободрилась и опять обещала, что «больше не будет».
Однажды она настояла, чтоб я одела ее туфли, а сама пошла в башмаках, которые тотчас промокли. Ей уж и до того начинало нездоровиться, а тут она сразу слегла. Прихожу на ночлег, а у нее почти 40 температуры. Она думает, что у нее сыпняк, и уже приготовилась к смерти. Сначала немного поплакала, потом примирилась, подумав, что она теперь со всеми в хороших отношениях, так что время подходящее, чтоб умереть.
После выздоровления ее я уехала в колонию, а Тоню послала на три дня на дачу, в знакомый детский приют. Она поехала туда одна и первый день проплакала, сама не зная почему, но ни для кого не заметно. Потом подружилась с маленькими детьми и наладилось: играла с ними, гуляла, спала. Впечатление осталось хорошее. Было у нее искушение: 50 000 р. в кармане, – как раз цена стакана подсолнушков, которые составляют ее страсть. Но она решила, что без позволения «мамочка» не хорошо их покупать, – и не купила. А когда она со мной, она покоя мне не дает, чтобы я купила ей подсолнухов.
Заехала за ней через три дня. Мы возобновили поиски. Тоня пошла к руководительнице Христианского студенческого союза, с которой я наперед об ней говорила, с которой она уж познакомилась и получила кой-какие обещания. Теперь она вернулась от нее торжествующая: ей предложили место «помощницы заведующей» группой дефективных детей! Она была в детском восторге и гордости, а я была поражена: две педагогички-специалистки и врачиха, которым все рассказано о моей Тоне, признают ее подходящей для воспитания дефективных детей!
Сама я очень сомневалась рекомендовать ее к детям, отчасти под влиянием сна, который кончался словами: «Для одержимого можно делать, что угодно, но поручать ему детей, – никогда!» У меня была борьба между желанием ее устроить, – и ради нее, и ради колонии, – и чувством ответственности за чужих детей. Но при такой постановке с меня снимается всякая ответственность: я не только не участвовала в этом деле, я предостерегала. Все эти женщины очень милые и серьезные, Тоня им нравится. Они ценят ее молодость, ее близость к детской психике, способность поддаваться руководству. Они верят в серьезность ее религиозности и интереса к детям. Надеются, что побежденная истерия не вернется, но поможет ей понять дефективных детей. Условия подходящи удивительно: замещать ей придется двух воспитательниц, каждую по одному дню в неделю и еще по одному вечеру. Пока можно присматриваться. Помещение ей так или иначе дадут. Будет небольшое жалованье и, может быть, обед, если будут стряпать до-соседству. Мы ей из колонии дадим еще паек.
Главное, среда очень хороша. Единственное требование: чтоб она удлиннила свою юбку, ради почтения ребят. Кто знает, может быть, это то, что надо, это та сфера, где она окрепнет от ответственности, уплатит свой жизненный долг?
Когда я пришла на ночлег (уже в другой дом), Тоня стряпала и скромно молчала, пока я говорила с подругой. Только, когда та сказала мне: «Ты Тоню спроси про ее дела», девочка примостилась передо мной на коленях и стала, в младенческом восторге, рассказывать, что она «помощница заведующей», почти в таком же звании, как я!
Люди, у которых мы были, принадлежали к тем, которые прежде относились к ней безнадежно. Теперь, впечатление их было очень хорошее. Только одна из них, врач-психиатр, помянула свою прежнюю гипотезу о demencio precox по поводу Тониной манеры лепетать со мной и без конца ласкаться, особенно перед сном, когда она устала.
До начала работы ее оставалось недели две. Деваться ей было некуда, и я увезла ее в колонию, откуда разъехались почти все ребята. По дороге я чувствовала, что предстоит испытание, и была благодарна за возможность доделать незаконченную работу.
В колонии Тоне досталась ее прежняя комната, совсем свободная для нее одной. Но она не пользовалась возможностью одиночества, к которому так стремилась. Она все время проводила в моей каморке, где меня пригвоздила больная нога. Я, вообще, являюсь для нее искушением, да еще в старых условиях. Тут были неизбежны рецидивы. Они и произошли.
Третьего дня она весь день крепилась, но, видимо, – ревновала меня. Девочки встретили ее холодно, в особенности, Фрося. Остальные – Валя, Нина Маленькая и Нина Большая – и не бывали с ней близки. Впрочем, Нина Большая, когда я навела ее на мысль, охотно занялась Тоней.
Так вот, к вечеру у нее накопилось. Я была очень занята, отправляла гостей, а она ждала меня, чтоб я ее «уложила». Придя к себе, я застала ее на моей постели, спящей, и не могла разбудить. Ко мне еще приходили всякие люди, шли важные разговоры. А Тоня время от времени подымалась, снова валилась, стонала, бормотала. Когда я со всеми покончила, я стала ее подымать. Давно уж это не давалось так трудно. Она взглядывала, но не отзывалась, бредила: «У девыньки нет кашки», – собиралась плакать. С трудом перевела ее на ее кровать, долго раздевала и потом долго ждала, чтоб она дала отнять руку от ее головы. Наконец, я уговорила ее, что мне пора спать. Беспокоила меня эта бессознательность и чем-то удивляла. Утешала только незлобивость.
Наутро она прибежала ко мне и, спрятав голову на грудь, сказала: «Мамочка, прости меня, я все это делала нарочно. Я отлично все понимала. Не понимаю, что это на меня напало. Я очень, очень постараюсь, чтоб этого больше не было. Здесь на меня опять лезет истерия». Мы помирились, посоветовались об истерии, посмеялись над ней. А через час был новый инцидент.
Сколько я ее ни просила, она не принималась прибирать комнату, ни свою, ни мою, и уселась шить. Ссылки на долг пажика не помогли. Тогда я принялась сама подметать у себя. Она заметила: «С больной ногой ты вертишься». Я ответила: «И не стыдно тебе еще об этом говорить?» – «Ничего не стыдно, это твой каприз». Я молча подмела и вынесла ее ведро.
Остальной день прошел без инцидентов, только Тоня сидела у меня безвыходно, говорила без умолку и, когда собралось еще несколько человек, она держала себя довольно шумно и развязно. Когда она укладывалась, я подумала, что ей нужна еще встряска. Как тогда я ей сказала про боль в груди (a это оказался только плеврит), теперь я сказала про боль в суставе, что это, может быть, туберкулез (a может оказаться, еще и ichias). Она стала плакать, что я умру, а она останется одна. «Это я тебя извела». – «Девонька, брось эти мысли, не плачь по живому, Господь велит, поживу еще». Успокоилась, еще крепче обещала стараться.
Сегодня же я затеяла борьбу с ее «оньками»: «горшонек, часонек, глазонек, маслонек, ладненька…» Ей казалось это невинным, но я обратила ее внимание на то, что она все чаще говорит так при других, и они так смотрят, что за нее обидно. И ей стало обидно, и она стала мне напоминать, чтоб я ей напоминала. Но теперь мне самой стало жалко. Эта смешная детская форма не случайна. Через нее выражается действительный избыток умиленной нежности. Она права, говоря, что «распаковывая передо мной весь багаж, она спасает себя от душевного переутомления».
Перед вечером мы пошли освежиться на балкон.
Она хочет непременно пройти, при первой возможности, фельдшерские курсы. «Это нужно для жизни и для религии, это поможет мне, если надо, выполнить долг родителям». Это было не совсем убедительно, но убежденно. Кто знает, интуиции надо доверять.
И правда, все эти перипетии проходят сравнительно спокойно. В них нет признаков одержимости. И луна сейчас светит на нас во всю, – ей нипочем, хотя она одна в комнате. Спит крепко-накрепко. А ведь голова-то все болит, и голод мучит весь день: опять питаемся одной картошкой. Лицо ее остается милым, голос лучше звучит, поет вернее, слышит совсем хорошо. Сама себе наметила для Москвы круг занятий, направленных к исправлению дефектов ее развития: читать вслух, рисовать, конспектировать.
//-- 12 апреля --//
За это время все больше становился сотрудником Олег. Он безотказно был всегда готов к урокам, работе, поручениям и, – чего раньше не было, – все больше стал брать на себя инициативу и распределять работы, так что Даня смог отойти несколько в сторону. Конечно, Олег, по-прежнему, забывчив, часто работает, скрепя сердце. Но ведь как он голоден… И немногим бы довольствовался для улучшения питания: несколько недель у нас была капуста, подаренная одним отцом. Так, по словам Олега – в это время пила сама в лес ходила. Его туберкулез желез, вероятно, усилился: на шее появилась большая опухоль. Преданно отдаваясь нашему делу, он считает, тем не менее, что для него пришел момент осуществления дела, которое он считает своей миссией, – ручного лопатного земледелия. Мы ему предложили занять для этого у нас нужный ему участок земли, устроить себе жилище на отлете и зимой давать у нас уроки, а остальное время самому учиться, как это ему хочется.
Всеволод был все время в состоянии отлета на родину. Мучился за жену, просил помощи, мучился помощью, то брался лихорадочно за работу, то бездействовал. И все время произносил громовые речи, вызывая мир на единоборство. Наконец, собрался, уехал из колонии, растроганный и грустный. На днях, должен уехать из Москвы. Помогли ему на дорогу деньгами и продуктами, но, разумеется, этого очень мало и везти больную в такой путь страшно.
Ганя, наш агент и счетовод, раза два в неделю ездит в Москву. Бегает там лихорадочно по нашим делам, мерзнет по дороге в плохой одежде; картошку он и здесь плохо переносит, а с собой и вовсе не берет. Хлеба дают ему больше, чем другим, но все же много дать не можем; покупать он не решается, разве в крайних случаях и понемногу; ночлеги в Москве у знакомых мучат его, как застенчивого человека. В результате он худеет, бледнеет и устраивает своей жене (нашей портнихе) дикие истерические сцены, то грозя ее убить, то инсценируя самоубийство. При всем том, для школы старается вовсю.
Ольга Афанасьевна, Ганина жена. Ее никак не уговоришь не перерабатывать, притом на еду она разборчива и нашего почти не ест. У нее констатирован туберкулез. Она приверженец Армии спасения и трезвенников, но вера мало ее утешает. Трудно ей и с Ганей. У ней часто каждый нерв дрожит. Живет она у нас потому что боится, что его не будут держать в другом месте. Все на отлете, с нами не водится. Охотно согласилась обучать деревенских девушек шитью и молока за это не хочет у них брать. Только обращаться с ней надо осторожно, не знаешь, из-за чего она может взволноваться и обидеться.
Приезжими учителями довольны, только ездят они редко.
Кандидаты в сотрудники. Пожил у нас с месяц Лера – искатель оккультных путей. Он обещал об этом ни с кем не говорить. Его детский взгляд показался мне гарантией ото всяких опасностей. Как-то, его бывшие коллеги рассказывали, как он в зимние ночи один по лесу гулял, где волки водятся. Рассказывали и хохотали. А я вспомнила, что он их любит, и думает, что и они его любят. И так мне стало его жаль, и таким свежим ветром от него повеяло, что я решила не мешать ему у нас жить, раз ему этого так упорно хочется. И Софья Владимировна сказала: «У вас уж столько чудаков перебывало, почему и этому не быть?» Не чудак и не пойдет к нам. Я не пожалела о решении. Он работал ровно, сильно, безотказно черную работу (другой он не хотел бы – думать мешает), спал, где попало, улыбался, признаваясь, что голова кружится от наших харчей; по вечерам читал; для ребят был непонятен, но мил и не беспокоил. Но он бродяга, ему надо всюду ходить, разведывать, знакомиться. Решил странствовать по колониям. Ушел, обещал вернуться через 6 недель.
Из его товарищей по прежней общине, толстовцев, трое обещались было к нам, да удалось устроиться всем вместе получше нашего, и не приехали к нам. Я у них была на новом месте в детской колонии, переданной им. Компания у них большая, дружная, люди добрые, приспособленные, – все толстовцы. Сначала мне стало завидно, обидно за наших. А потом стало за этих скучно-скучно, как будто из трехмерного мира попала в двухмерный.
Был у нас еще раз толстовец Митрофан Нечесов, большой организатор. Руки чесались у него наладить наши дела. Да убоялся голода. Уехал, обещал подумать. Да и думает посейчас.
Нанялся, было, молодой огородник-садовод. Подходил как будто: голоду не боится, дорожит отношениями. Но этот убоялся слухов о вой не и, страстно ненавидя службу, взял место, освобождающее от нее.
Одна трезвенница предложила родственников, крестьян-печников. Но я предупредила их о голоде, и они нашли себе другое место.
Теперь написали двум родственникам Гани, крестьянам. Эти, может быть, и приедут, они из голодающих мест.
Думает еще, в связи с личными делами, один сибиряк-учитель, полуагроном. Прочим его в «хозяева».
Пожелал поселиться на лето с больной женой-агрономом один деятель по кооперации и просвещению. Он считает себя организатором. Слышал мой доклад о школе и через несколько недель сам разыскал меня и вызвался поселиться со своим продовольствием. Мы согласны.
А то, за неимением агронома, вели переговоры с заведующим соседней колонией, у которого главные достоинства – внушительный вид и бакенбарды. Ему нужно дать известный процент из урожая. Он мечтает, когда мы прогорим, чтобы та колония забрала наше именье. А, ну его…
Я искала «хозяина» на агрономическом съезде. Ответ был таков: теперь агрономы переменили традиции, они идут только туда, где доходно.
Приезжала к нам присматриваться одна «тетенька», которая 8 лет вела свою колонию, с энергией в десять лошадиных сил, к нам еще привозила в корзинке продовольствия, хоть сама бедна; тихонько оставила денег на пяток яиц к Пасхе. Она, как будто, подойдет. К сожалению, до осени будет сильно занята посадкой картофеля для нескольких своих бывших учеников и сотрудников. С осени, пожалуй, сменит меня на делах внешних. А хорошо бы ей стать и летом лидером в работах.
В июне придет работать юноша из театральной студии, грузивший когда-то на Волге дрова, необычайно милый мальчик, теософ. Еще ждем на лето мать и сестру Маринки и Олега; обе преподавательницы музыки и пения, очень живые. Да, с одной знакомой певицей ведем переписку насчет осени и т. д. А то познакомили меня с одной музыкантшей, а она кислая, усталая и насчет духовности знает только формулу, что это «частное дело каждого».
Пестро? Да, внешне очень пестро.
Гости. После тягот переезда и ремонта было необходимо дать ребятам освежиться. Я зазвала к нам артистку-сказочницу Озаровскую. Она приехала на неделю отдохнуть, два вечера посвятила ребятам, рассказывала им сказки и учила хороводу.
Вскоре ждем группу молодежи, которая, надеюсь, ободрит наших.
Налегли покрепче на математику, ребята все единодушно этого хотели, даже те, кому она трудна. Они боятся не окончить курса, – и совсем не ради практических соображений. В математике есть своя внутренняя тенденция к законченности, которая увлекает тех, кто почуял ее дух. А ребята с Олегом почувствовали. Он ведет себя скорее как первый в кружке, а не как учитель. Ребята на уроках возбужденно спорят, шумят, громко радуются; Сережа Белый недавно, доказывая что-то, в восторженном волнении, прямо кричал благим матом и даже ногами притоптывал.
По истории религий со старшими почти кончаю Евангелие, с младшими прохожу Библию. Потом несколько раз читала выдержки по вопросам, как они систематизированы в книге mrs. Besant «Четыре великие религии»: о единстве Бога, о иерархии Великих Сущностей, о двух Великих Законах и т. п. Потом я им прочла выдержки из Григория Сковороды об иносказательном смысле Библии и рассказала об изысканиях Fabre d’Oliver об эзотерическом ее смысле. В заключение, немного рассказала об том, какую роль играет Библия доныне в еврействе, и о субботе, о ее очищающем влиянии. Когда я им после этого предложила сочинение на тему: «Что мне дает Библия», они единогласно отказались, потому что слишком мало о ней знают. Надо сказать, что знание библейской фабулы они принесли еще из первой ступени. Хорошо бы было дать им отдельные характеристики главных пророков. Самой изучить – на это нужны годы. Ребята готовы слушать Библию сколько угодно. Они очень чувствуют ее красоту.
Очень жалуется на свободные темы Даня. И, однако, на вольную тему об любом месте из Евангелия он дал небольшую, яркую, своеобразную вещь: «После воскресения».
По русской литературе проходят «Войну и мир». Прочли, – кто про себя, кто сообща, вслух, и просили разрешения писать сочинение сразу, до разбору. Вера Валентиновна согласилась. А младшие читали «Детство и отрочество» и, – к моему удивлению, – тяготились этой вещью. Я думала: «Как далеко ушла психология этого поколения от нашего. Неужели им в Николеньке ничего не близко?»
На мой кружок скаутов ходят охотно, сами напоминают. И не скауты стали появляться. По поводу закона «Скаут бережлив», говорила о значении вещей, как продолжении личности, об уважении к труду прежних поколений и невидимых творцов, о жадности, как бережливости к вещи в ущерб бережности к человеку. Когда я спрашиваю, отчего они ничего не говорят, отвечают, – обыкновенно Фрося, – приблизительно так: «Ведь все верно. Зачем говорить? Делать надо».
По поводу закона «Скаут вежлив и услужлив», говорила о влиянии формы на содержание, о вежливости как отдаленном отражении нравственности, о «малых делах» как тренировке для больших.
Кружок Евангелия идет хорошо. Оставшиеся вдвоем после отъезда Тони, Берта и Галя присоединили Иру Большую. Она сразу вошла в него, как равная, и почувствовала его тон. Боре позволили, по его настоятельной просьбе, присутствовать пока безмолвно; Галя еще должна его подготовить.
Я пошла на педагогическое совещание Теософического общества. Там тоже мой доклад был не на тему, так как совещание носило теоретический характер. Но все же докладу о школе уделили двойное, против установленного, время и назначили через две недели новое совещание специально для беседы об ней.
Здесь я чувствовала, что каждое слово оживает в сердцах у слушателей, что каждая мысль додумывается ими. Это была большая радость. По окончании, врач, Анна Николаевна, рассказала, как она меня в прошлом году увозила без сознания в больницу, какая среди детей царила спокойная твердость, как складно продолжали вертеться колеса нашей машины. Софья Владимировна сказала, что в нашей школе создался «фокус героизма». Маруся (девушка лет 18-ти) сказала со слезами на глазах: «Господи, как я их люблю, ваших ребят, как я хочу, чтоб им было хорошо!» Это совещание обещает дать практический результат: появилась надежда, что наладятся заграничные посылки, по две в месяц. Но это можно начаться месяца через два-три.
Глава 6
НЭП. Хламида-Монада. Анна Соломоновна и Марина Станиславовна. Оруженосцы
А ребят, действительно, надо было спасать. Началось хождение по учреждениям. Американский комитет помощи, оказывается, помогает только в Москве или на Волге; квакеры – только детям до трех лет; баптисты – только своим единомышленникам; управление Северной железной дороги – только живущим вдоль линии; кооператив – только с июня месяца; Центральный союз потребительских обществ – только коммунистам или детям с Волги и т. д., и т. д. Более или менее свободные кооперативные организации сами близки к разорению, Общество сельского хозяйства не имеет средств. А что до казенных учреждений… В земельном отделе на вопрос, кто нам может дать картофеля на посев, бесплатно, как в предыдущие годы, мне ответили: «Таких дураков вы не найдете». Это называется НЭП, т. е. новая экономическая политика. В МОНО добрые люди выхлопотали нам санитарный паек, но он оказался в марте меньше, чем простой был в феврале. Только толстовский комитет распределения денег, присланных духоборами, обещал нам дать один раз на каждых 5 круглых сирот по одному «американскому пайку» (по 6 пудов). Говорила я еще на днях с бывшими хозяевами именья. У них теперь совсем другой тон, чем когда им хотелось, чтоб мы не дали дому пустовать. Все заслонено тем несчастным обстоятельством, что мы срубили в саду несколько деревьев и, в том числе, кедр и лиственницу. Они говорят со мной, как с представителем зулусов. Мы исчерпали все законные пути и, чтоб не изводить больше строевой парк, будем принуждены воровать деревья в казенном лесу, причем, мы живем у шоссе и у нас столько надсмотрщиков, сколько проезжих крестьян.
Из соседней деревни все время шли слухи, что вот «пусть только, сойдет снег, мы у вас все запашем», а иные добавляли «и вас выгоним». Сосед помещик (ныне хуторянин) заявлял о таких же своих намерениях.
Родители продолжали посылать по 100 000 в месяц, хотя их ценность упала раз в 10. Между тем, у нас сделали открытие, что картофеля, помимо предназначенного на семена, осталось дней на десять. Однажды, вернувшись из города, я застала новую норму картофеля, нашего единственного продукта: по 6 штук на порцию.
Начал таять снег, и сильно почувствовалось, что не хватает сапог на 4-х ребят и 3-х сотрудников.
В это время пришло предложение помощи от одной сочувствующей такой помощи, которая нас могла доканать: она предлагала послать ей на все лето 10 больших мальчиков, с тем, чтобы их за работу прокормить и снабдить на зиму. Еще она советовала перевести всю колонию к ней, за 50 верст по железкой дороге и 40 верст в сторону. Мы отказались. Этот момент был, кажется, точкой крайнего понижения настроения. Сережа Белый испытывал большое искушение принять вышеупомянутое предложение, и Даня сказал: «Хорошо бы, но что бы сталось с колонией?»
И Олег уж вел беседы о том, что, видно, не миновать расходиться и что лучше это сделать сейчас, пока можно найти работу. Из полутьмы раздался голос Коли: «Вы слишком многого от нас требуете, Лидия Мариановна». – И весь ряд фигур, лежащих ничком на разостланных шубках, сочувственно молчал, а кое-кто и присоединился. Я ответила: «Оттого, что вам больше дано». – «Чего нам больше дано?» – «Хотя бы счастья». И несколько голосов запротестовало: «В чем наше особенное счастье?» Берта заметила: «Просто, мы меньше жили, так меньше успели испытать горя». Я ничего не ответила и ушла.
//-- Даня --//
Улучшение, обязанное большему участку пашни в новом имении, обещало сказаться только к осени, а между тем мы изнемогали. Хотя бы хлеба и сапог! С начала НЭПа снабжение от МОНО резко ухудшилось. Мама металась, прося помощи… Везде отказ: или нет денег, или мы не из той категории, которой помогают, или живем не в том районе. Родители собирали для нас по 100 тысяч рублей в месяц, но это была капля в море. Деньги так быстро обесценивались, что скоро уже даже нищие не принимали миллион.
Внезапно наступило улучшение. Получили, наконец, вторую лошадь, двух овец (можно связать к зиме варежки). К тому же, корова отелилась. Гершензоны отдали нам академический паек – целых два пуда муки. Из МОНО выдали остаток постного сахара, предназначавшийся какой-то ликвидированной колонии. Пакет с ним мы приняли сначала за ожидавшуюся ткань, и с тех пор за постным сахаром у нас утвердилось название «мадаполамчик». Наконец, получили две посылки Американской организации помощи (АРА).
//-- Галя --//
Все ожили. Улучшение это удачно подоспело ко второй годовщине колонии.
За обеденным столом было всегда оживленно, особенно летом. Когда столовая размещалась на большой открытой нижней террасе дома, кто-то, кажется Всеволод, за неимением настоящего гонга, притащил в колонию буфер от товарного вагона и повесил его вниз расширенной стороной на сучок дерева, поблизости от дома. Звук его был похож на колокольный. После звука «гонга» все оставляли работу и занятия, летом мчались вниз по лугу к запруженной речке Вынырке, мылись и купались до следующего гонга. Потом летели на всех парах к столу и рассаживались у приготовленных уже дежурными мисок с едой. Постоянных мест не было, садились кто где хотел. Только Лидия Марьяновна всегда сидела у торца длинного стола, чтобы видеть всех ребят со своего места. С первых дней колонии она ввела такое правило: когда все уже сидели, она негромко стучала своей ложкой по миске, все замолкали, и она с улыбкой говорила: «Кушайте на доброе здоровье». В тот же момент поднимался дружный стук ложек о миски, – колонисты ели молча, и только минут через 5 начинались разговоры (это вовсе не возбранялось), соседи делились своими впечатлениями.
В середине трапезы раздавался громкий голос Дани: «Тише, ребята». Это сельхоз распределял работу. «Требуется 3 больших мальчика на постройку погреба… Кто? Костя? Отлично. Олег, ну и я. Теперь, надо ехать на вокзал, встречать Сергея Викторовича, кто хочет? Я так и знал, – Галя не пропустит этой возможности. Мама, ты не против? Отлично. «Полосатые» будут рубить и носить из леса слеги для погреба. Нет возражений? А «киски» и все остальные свободные – с Фросей полоть огород. У меня все».
Это было время, когда, впервые, дежурные объявляли: «Мальчикам можно добавки», а иногда даже: «Сегодня всем можно добавки». Тем не менее, всегда находились желающие еще и выскрести кастрюлю.
//-- Даня --//
Перед самым концом обеда почти ежедневно были слышны не очень смелые голоса:
– Кто нашел мой ботинок, номер 39…?
– Кто видел, где Краевич (учебник физики)? Завтра урок, а он куда-то девался.
– А кто видел Короленко, II том?
Тут уж мама не могла не вмешаться. Ее очень мучили ребята своей неаккуратностью:
– Как вы можете терять книги?! Это совершенно недопустимо! Когда я научу вас порядку?! – Да я не терял… Положил…, – ребята смеялись:
– Положил, ну и возьми, где положил.
//-- Галя --//
С первых дней Лидия Марьяновна ввела в колонии коммунизм в самом высоком смысле слова. Все вещи были общими, кроме очень немногих, самых личных, памятных от родителей и т. п. Это было и жизненной установкой, и суровым требованием времени. Когда кто-нибудь ехал в Москву, на его зов за столом: «Кто выручит шапкой, штанами поприличнее, ботинками», – все несли, что могли, а сотрудники снабжали деньгами из своих мизерных зарплат.
Случалось, нам ездить и большими группами, когда знакомые артисты дарили колонистам контрамарки в свои театры. Среди наших друзей были такие известные лица как Н. А. Смирнова, М. М. Блюменталь-Тамарина, Н. Церетелли, И. Ильинский, И. Шлепянов, О. Э. Озаровская. После спектаклей приходилось ночевать у тех же артистов. Некоторые из них привозили нам в колонию отрывки из своих спектаклей.
Незабываемым было время сенокоса. Когда за обедом Даня объявлял: «Все на сено!» – это воспринимали как общий праздник. В сенокосе участвовали и большие, и маленькие, и многие сотрудники, и даже ребята с фурункулами не оставались дома. Дружно, радостно шла работа. Все особенно ждали собирания сухого сена в копны. Тут заваривалась веселая кутерьма, «слоеный пирог». На сено валили кого-то, сверху бросали сено, выше – еще одна «начинка» пирога, еще сено… Копна рушилась на бок, начинал расти новый «пирог». Шум, крик, смех.
Но бывало иначе. Шла репетиция спектакля. Кто-то замечал надвигающуюся тучу. Сельхоз звонил в гонг, и, чем бы кто ни занимался, в том числе «артисты», все бросали и мчались собирать сено. Тут уж было не до игр.
//-- Даня --//
Хорошо отпраздновали вторую годовщину. Гвоздем ее была постановка «Хламиды-Монады» Олега. Вот ее содержание.
В связи с необычайными успехами медицины в царстве «нимфозорий» наступила паника. Собравшись в кружок, гонимые и преследуемые нимфозории горестно поют:
О гонококк мой, гонококк,
Тебя сгубил жестокий рок!
О спирохетта, спирохетта,
Ты пала жертвой санпросвета!
Среди нимфозорий находится герой, Хламида-Монада, который берется победить и разгромить человечество. Но как это сделать такому ничтожному микроскопическому существу? Хламида-Монада отправляется в лабораторию профессора Резерфорда, пролезает в тубус микроскопа снизу-вверх и увеличивается в тысячи раз. Он является перед ученым в виде огромного чудовища и, приставив ему нож к горлу, требует, чтобы он освободил атомную энергию, которая находится у него в заточении. Напуганный Резерфорд отпирает темницу (шкаф со столярными инструментами), выводит атомную энергию и отпирает наручники с ее рук. Раздается страшный взрыв (четыре человека били в кастрюли), в зале гаснут коптилки, и человечество (зрители) погибает под грудой обломков Вселенной (с хор и из терема зрительный зал бомбили дождем подушек). Режиссер Олег сказал короткую речь, что, кто не понял вещего смысла представленной драмы, может отнести это на счет своего несовершенства. А что, ведь не дурно, за четверть века было предсказано Олегом возникновение атомного и бактериологического оружия?
Отлично сыграли роль нимфозорий – ребята, завернутые в простыни с громадными шарами вместо голов. Пьеса имела шумный успех, который был несколько омрачен гибелью очков Сергея Викторовича при прямом попадании одной из подушек.
А я в тот день психовал. Злился, как во время оно дедушка Эмиль Евгеньевич, что гоняют за гостями лошадей на станцию, что из-за этого праздника мы опаздываем с пахотой под яровые. Что лошади очень устают, так как и при холостом прогоне дядя Николай подрабатывает налево, возит «королей», что на кухне обнаружены крупные хищения продуктов со стороны нанятых кухарок. В виде протеста, я отказался играть роль внутриатомной энергии. Впрочем, меня с успехом заменил приехавший в гости Женя Зеленин. Можно было не репетировать. От него требовалось только явиться перед публикой полуголым и в момент освобождения крикнуть: «Бам!» Однако к вечеру я немного отошел и принял участие в бомбардировке публики подушками. В заключение, скауты изобразили ингоньяму – индейский танец.
На праздник приехало к нам много народа. Среди них были близкие или потом ставшие близкими, друзья колонии. Так, приехала старая мамина знакомая, детский врач – Анна Соломоновна, приезжавшая и раньше, чтобы лечить ребят, когда еще не было в колонии дедушки. Человек живой, прямой, предельно коммуникабельный, она быстро становилась интимным другом самых разных ребят. Многие охотно поверяли ей сердечные тайны, советовались, как им поступить в романтических и драматических ситуациях. Мама не раз просила ее побеседовать с тем или другим из захандривших ребят. Взгляды мамы и Анны Соломоновны на мораль полностью совпадали, несмотря на то, что они придерживались диаметрально противоположных мировоззрений, – Анна Соломоновна была безнадежная атеистка.
Она постоянно и много играла на пианино (кроме медицинского института она, в свое время, окончила консерваторию). Никогда не отказывалась, какой бы усталой ни была. Мы ее звали ласково «Саламатовной», по аналогии с любимой нами кашей из муки, саламатой. Она, в свою очередь, называла нас «чертяками». По-видимому, потому что, когда она появлялась у нас, ребята ее окружали и от радости прыгали, бесились и громко кричали: «Саламатовна приехала! Сыграйте, сыграйте «Думку», нет, Шопена, Грига, Грига «Шествие гномов», «Песню Сольвейг». И она играла, и играла. Сама она больше всего любила Шопена.
В молодости была она красива и смела, одна объездила всю Швейцарию на велосипеде. Однако замуж не вышла, вследствие какой-то печальной истории, и вся отдалась работе и заботам о всякого рода злосчастных людях. Квартира ее всегда была полна бедных студентов, которых она приючала, кормила и прятала от полиции. Ей уже и некогда было думать о замужестве. Для ее энергии характерен следующий случай. После первой мировой войны, когда на Ходынке базировались немногочисленные наши самолеты и когда о пассажирской авиации не было и речи, – она, раз, направилась на аэродром и заявила коменданту, что она должна полететь, что она скоро умрет (у нее было больное сердце), но перед смертью ей необходимо побывать в небе. Напрасно комендант уверял ее, что военные летчики не берут пассажиров, что ее просьба беспрецедентна. Она возражала: «Вот и создайте прецедент». Она настаивала целый час и он, наконец, сдался, приказал какому-то летчику сделать несколько кругов над летным полем. Бывали и еще случаи, когда она добивалась самых невероятных вещей, но, главным образом, не для себя, а для других.
На праздник к нам приехала мать Олега и Марины – Марина Станиславовна. С этого дня она стала нашей учительницей музыки и пения. Ее сразу полюбили и радовались ее приезду больше, чем чьим-либо еще. Она обладала замечательным голосом, пела ребятам арии из русских опер: «Исходила младешенька» из «Хованщины», «Плач Ярославны» из «Князя Игоря», арию Февронии из «Сказания о граде Китеже». Она поставила у нас ряд детских опер собственного сочинения, из которых я помню только названия: «Ваня и Маша», «Цветики», «Сапог и сюртук». По сравнению с нашими предыдущими постановками, это был возврат в детство, но ребята были им рады, тем более, что делалось со вкусом, не было и тени пошлости или сюсюканья. Марина Станиславовна не сходилась близко с ребятами, как Анна Соломоновна, но от всего ее существа веяло спокойствием и уравновешенностью, и вся атмосфера вокруг сразу гармонизировалась. Красива она была замечательно. В ней была польская кровь. С седыми, гладко зачесанными на прямой пробор волосами и косой, положенной венцом вокруг головы, она выглядела королевой. Трудно было представить, что она жила в постоянной нужде. Она и ее второй муж, художник, оба педагоги, с трудом могли прокормить и одеть пятерых детей, двух от первого ее брака и трех от второго.
С Мариной Станиславовной приехала ее старшая дочь Тамара, высокая брюнетка с двумя длинным черными косами, ученица консерватории, уже на старших курсах. Она собиралась прожить у нас все лето и вести уроки музыки и пения в отсутствие матери, но осталась постоянным вторым преподавателем музыки. Кроме того, она не брезговала никакой работой. Она соединила в себе музыкальность матери с художественностью, талантливостью и рабочей ухваткой брата Олега. Оба годились ребятам и в учителя, и в товарищи. Ее крепко любили колонисты.
Приехали два оруженосца. Надо пояснить, что это такое. У теософов существовал своеобразный рыцарский орден. Зрелые, заслуженные люди, пользовавшиеся всеобщим уважением, посвящались в рыцари. Это накладывало на них ряд моральных обязательств. Чуткое, внимательное отношение к ближним, братство внутри ордена и всемерная помощь всем нуждающимся, упорная работа над собой, обязательные медитации утром и вечером, во время которых обдумывался план грядущего и производился самоотчет прошедшего дня, периодические отчеты на собраниях теософского общества о своих успехах и неудачах. Мама была рыцарем. А молодежь, в большинстве студенты, проходили предварительную стадию – оруженосцев.
Два таких молодых человека приехали к нам. Юра Бобылев был учеником театрального училища, а Юлик Лурье кончал или уже кончил химический факультет. Собственно, он уже был полный Юлий Юлиевич. Оба пришли в восторг от нашей жизни, от дружного коллектива, от гостеприимства, от Хламиды-Монады и, главное, от налаженного трудового режима. Оба намеревались и впредь приезжать помогать, а Юлик даже подумывал взять на себя преподавание химии и математики. Это очень нас обрадовало. Отсутствие химика всегда было нашим больным местом, а по математике Олег собирался оставить за собой только младшую группу.

Наконец, у нас собрались разные лица, которых мама приглашала на роль своей заместительницы – вести хозяйство вместо ушедшей Елены Ивановны и заботиться о душах ребят. Собственно, последнее дело мама считала кровно своим, но Тоня заявляла, что «хочет выпить ее сердце» и успешно это осуществляла. Мама чувствовала, что у нее не хватает душевных сил на всю ораву и искала себе помощника.
Пожилой, солидный мужчина в черных очках – Александр Петрович Прозоров, не то кооператор, не то агроном предназначался на должность руководителя сельского хозяйства. Обещал достать нам партию лаптей и сбрую, наточил топоры и пилы, съездил несколько раз похлопотать в МОНО. Определил к нам братишку и скрылся.
Братишка был добрейший парень. Звали его Павлик, в колонии прозвали Шпалей, так как он несколько шепелявил. Они были из Олонецкой губернии. Павлик, когда падал, говорил: «Ох, сголзнул». Когда шел косить, сокрушался, что мы косим косами, а не горбушами, «как все люди», т. е. олончи-молодчи. Ходил он как-то животом вбок, а на длинном утином носу всегда блестели крупные капли пота. Мы немало потешались над беднягой, на что он никогда не обижался.
Еще Петя Карпов перетащил к нам своего младшего брата Саню. Добродушный парень, крупитчатый, рыхлый, склонный к полноте. Весельчак, танцор, усердный пианист. Впрочем, тоже хлебнул Михайловского перевала.
Наконец, поступил к нам Боря Большой, по прозвищу Лапша, потому что был левша. Худенький, высокий нескладный мальчик, бледный; скептик и насмешник, но великий шахматист, чуть ли не разрядник. Его привезла мать Нина Александровна, тоже гибрид коммунистки и теософки, и симпатичный отчим, которого Боря называл «этот типиус».
Глава 7
Колодец. Пахота. Сенокос. Братцы, режут!
После праздника накатились работы, и все остальное отступило на второй план. Первым делом, пришлось заняться колодцем. Колодец еще Тальгренами был сделан весьма совершенным. Грунтовые воды залегали глубоко, поэтому до воды было 20 метров. В колодце на полдороге был настил, на котором стояли насосы. Всасывающий поднимал воду до настила, переливал ее в большой резервуар, откуда нагнетающий поднимал на поверхность. Приводились насосы вручную вращением большого колеса, стоящего наверху. Но настил под насосами сгнил, насосы заржавели, патрубки прохудились.
Мастеров было не достать, да и денег на них не было. Решили чинить своими силами. Связали две веревочных вожжи, спустили на 10 метров. За ремонт взялись Олег и я. Спускаясь вниз по веревке в мрак, холод, сырость, я не мог отделаться от ощущения, что там и останусь. Внизу зажигали лампу без стекла, она безбожно коптила. Почти на ощупь приходилось разбирать насос. К тому же, гнилой настил, на котором мы стояли, грозил обрушиться. А под нами было еще 10 метров пустоты и затем ледяная вода. От лампы в колодце скапливались копоть и углекислота, часа через два мы начинали задыхаться и лезли наверх, так как боялись потерять сознание. Лезть по веревке в таком состоянии было очень тяжело, хоть мы и упирались ногами в сруб, и наделали на вожжах узлов, чтобы лучше цепляться. За сутки копоть оседала, а углекислота просачивалась вниз сквозь щит в настиле. На другой день мы повторяли операцию. Удивительно, что сеансов за пять мы починили насос. Правда, на будущий год пришлось повторить ремонт, но это уже было легче. В жизни я не делал более противной работы. Особенно, доставалось Олегу. У него была болезнь, вроде туберкулеза горла, на шее вздулись шишки – страшно глядеть. Атмосфера и температура в колодце были для него гибельны. Счастье наше, что мы быстро справились с ремонтом.
Олега, так же как и меня, угнетала необходимость при работе бить лошадей. Но если я видел выход в изобретении механической лошади, то он мечтал о ручном земледелии по японскому образцу и даже готов был из-за этого уйти из колонии. Мама выделила ему лужайку в парке и просила сельхоз освободить его от всех работ, чтобы он мог заняться обработкой земли, в соответствии со своими убеждениями. Он целыми днями ковырял лопатой землю, а по ночам писал религиозно-философское сочинение, называвшееся «Остров достоверности».
Вылезши из-под земли, я бросился налаживать пахоту. Надо было поднять 12 гектаров, из них 10 – целины или старой залежи. «Упорство и труд все перетрут, и самого трудящегося», – вспоминал я бывшую у нас в употреблении пословицу. У нас было только два одноконных плуга, но то Рыжего, то Старика постоянно отрывали для поездок на станцию. На одной лошади пахал дядя Николай, на другой, большей частью, я. У других ребят были другие заботы. Коля провел почти весь сев. Фрося – командовала огородами. Внезапно, мы получили от Союза потребительских обществ жнейку канадской фирмы Мак-Кормик и конные грабли. Жнейку дали в разобранном виде и пришлось отрывать Олега от его ручного земледелия, чтобы ее собирать. Ему с энтузиазмом помогал Сережа Черный. На жнейку мы не могли наглядеться. Мы не думали, что когда-нибудь дойдем до таких высот механизации. И не придется жать серпами! При большом размере полей эта перспектива пугала нас больше всего.
Ребята, которые ездили за конными граблями в другую колонию, были в ужасе от нравов соседей. У нас было принято в самые несчастливые моменты делиться пищей со всеми гостями, а там не только не накормили наших мальчиков, которые приехали перед обедом, но даже не дали есть «своим», которые собирались переходить в другую колонию и были «списаны» с пайка. Да, что и говорить, когда в одной из ближайших колоний сотрудник избил ученика. А за это ученики, напав на него скопом, повесили его на суку.
Большие возможности нашего нового хозяйства подняли трудовое рвение. Больные выползали на огород, большие мальчики, кроме, разве, Пети, с фурункулами на ногах, рвались пахать, девочки пытались дорваться до косы. Маме уже не приходилось стыдить отлынивающих от работы, наоборот, она уговаривала не браться за работу, если не по силам. Особенно дружно провели покос. Мы уже могли выставить до семи косцов. Меня особенно радовало, что первой девочкой, получившей право на собственную косу, была Галя. Это все-таки класс!
Когда сажали картошку, даже дедушка соблазнился, пришел на поле и, хотя нагибался с трудом, брал из мешка две-три картошки и, улыбаясь, бросал в борозду. Он быстро старел, но героически продолжал выполнять свой долг. У него уже дрожали руки, и потому ребята боялись давать ему резать фурункулы. Так как у меня был большой опыт по вскрыванию и выдавливанию своих собственных, а также по-наследству, эта обязанность перешла ко мне. Я стал форменным живодером и занимался этим делом даже с некоторым удовольствием.
Однажды пришел крестьянин из Вынырок и сказал, что жена его умирает. У дедушки, как на зло, был сердечный припадок. Все-таки он встал и пошел в деревню. Я обнял и поддерживал его всю дорогу. Через речку надо было переходить по доске. Мы с крестьянином почти несли его. У женщины оказалась холерина. Дедушка не мог выписать рецепт, и я написал под его диктовку. Женщина выздоровела.
Примерно в это же время вышел у нас комичный случай. Только я заснул, врывается ко мне Жуковский парень с ружьем:
– Моего отца на шоссе конокрады жгут за то, что он у них свою лошадь отбил.
Я вскочил в штаны, схватил какую-то палку и понесся по шоссе. Впереди бежит Коля тоже с палкой, сзади Сережа Белый, Алеша и Вася с топорами, дядя Николай с вилами, за ним вся орава – все до одного колонисты. Наш непротивленец Олег выскочил, схватил прутик из кучи и побежал на шоссе. Крикнул: «Непротивление злу насилием здесь не подходит!» – Оккультист Лера ему говорит: «Не обманывай себя, возьми палку!» – «Нет, палку – это уж слишком».
И оба бросились за толпой. Иначе реагировал наш главный богатырь Петя. Он один остался дома и, высунувшись из окна, орал благим матом:
– Братцы, режут! – В Вынырках услыхали: «Колонию режут!»
Пробежали с полверсты, видим, едут четыре подводы, а в лощине на шоссе костер горит. Я говорю Коле: «Подождем остальных, мы вдвоем с ними не справимся».
Сзади на расстоянии полкилометра бежала большая толпа мужчин из двух соседних деревень, все вооружены топорами, вилами, просто палками, а впереди них Олег. Оказывается, Олег поднял деревню Жуковку на выручку. Как только пять ребят подбежали, мы набросились на подводы.
– Стой! – кричим, – Сдавайся! Где мужик? – Возчики перепугались насмерть: «Да, что вы… Да мы не знаем никакого мужика… Да мы люди честные…»
Тут подбежали крестьяне из Жуковки, большинство с ружьями. Взяли возчиков за грудки: «Кого жгли?» – «Эн, костер горит. Банка с мазутом. Прохудилась она, мы ее и бросили. Ну и подожгли, чтоб не растекалась». – «Врете вы все! А кто ж кричал, как зарезанный?» – «Задний кричал, чтоб подождали, у него колесо соскочило».
Мы настаивали, что возчиков надо задержать до проверки. Их окружили, толпа все росла, а мы втроем отправились в лощину. Видим, действительно, догорает банка с мазутом. И чеку, сломанную, от колеса нашли. Возчиков неохотно освободили. Развоевались, хотелось, по крайней мере, надавать по шее.
Всего в военных действиях участвовало человек двести. Убитых и раненных не было. «Поджаренный» старик с лошадью приехал через полчаса. Волнение объяснялось, конечно, тем, что грабили, поджигали и убивали в окрестностях постоянно.
Глава 8
Филипп Егорыч
Такая беда случилась в ту весну у Филиппа Егорыча – отца Нины Черной. Много лет он был простым неграмотным крестьянином. Кооператоры вовлекли его в свое движение и пробудили стремление к просвещению. Уже будучи немолодым – около 40 лет, и семейным человеком, он выучился грамоте и, ко времени революции, накопил библиотеку в 300 томов разных классиков и книжек по агрономии. После революции он на фабрике организовал коммуну. Прогрессивный сын бывшего фабриканта предоставил им помещение. Переехали всей семьей и с коровой на новое местожительство. С ними переехало еще несколько семей. Коммуна держалась один год, затем распалась. Однако, Филипп Егорыч мечтал о создании сельской коммуны и в 1920 году приступил к ее осуществлению. По своей инициативе он подговорил односельчан деревни Кекешево стать коммунарами. Коммуне нужен был кузнец. Он построил кузню и сам со старшим сыном Иваном взялся подковывать общественных лошадей, обтягивать станы, ковать лемеха для всей деревни. Нужно было перейти от сохи на плуг, – он, к ужасу жены, имея одиннадцать детей, продал корову, чтобы купить общественный плуг. И много еще несуразных поступков совершил для блага своих односельчан. Но у Филиппа Егорыча были и противники. Не вступившие в коммуну рассматривали его как подрывной элемент и предвидели от его деятельности себе всякие беды. В конце концов, его подожгли, и дом сгорел дотла. Особенно горевал он о библиотеке, а поджигатели как раз на ее гибель и целились; они были уверены, что из-за чтения книг он и свихнулся на коммуну.
Филипп Егорыч много помогал нашей колонии. Ребята помнили про его токарный станок и бочку кислой капусты. Когда он приехал погорельцем, ему навалили целую кучу вещей. Отдавали последнее, платья и ватники. Галя с сестрой и теткой положила в кучу последние башмаки, которые были у них одни на троих. Маме пришлось даже кое-что вернуть ребятам.
Через ряд лет Филипп Егорыч снова отстроился, но это уже была не та изба – и поменьше, и похуже. Стал снова собирать библиотеку и продолжал помогать своей бедной деревне вылезать из нищеты. Снова продавал собственную корову и приобретал для общества машины. Жена много слез пролила и жаловалась на него, что он, в конце концов, уморит своих детей, но он иначе не мог. И добился для деревни многого. Так, на первой сельскохозяйственной выставке их деревня получила премию за лучшее ведение сельского хозяйства. В качестве премии им обещали дать трактор. Первый трактор не только во всем районе, но это, вообще, была большая редкость. Поставили условие, что прежде они должны выделить своего человека для обучения на курсах тракториста. Никто не соглашался и Филипп Егорович пошел сам. Именно «пошел» пешком в Москву из-под Дмитрова, с целью посмотреть строящийся канал Москва-Волга.
Глава 9
Анна Николаевна Шарапова, Василий Ерошенко, Митрофан Нечесов
В колонии преподавались всякие иностранные языки. Каждый мог выбирать, какой ему нравится. Вначале французский, немецкий и итальянский преподавала мама, занимаясь с каждым учеником индивидуально. Потом она передала итальянский Софье Владимировне, которая, однако, смогла приехать всего два раза. Обучать нас английскому взялись ребята Гершензоны, особенно Наташа. Я очень ретиво взялся за английский, несмотря на необычность ситуации – учиться приходилось у маленькой девочки. Мы сразу принялись читать детскую книжку, аппетитно изданную: «Blacky’s model readers». [31 - Образцовые читатели Блэки.] О чем там была речь, не помню, но первая фраза на всю жизнь врезалась в память: «Once upon a time so long ago that everybody has forgate the date…». [32 - Во времена столь далекие, что никто не помнит, когда это было…] Мы также усвоили комплименты, которыми обменивались английские мальчики и девочки: «The girls are made from sugar, spices and all that nice. – The boys are made from frogs and snails and pappy dog’s tails». [33 - Девочки сделаны из сахара, пряностей и всего сладкого. Мальчики сделаны из лягушек, улиток и щенячьих хвостов.] Помню, что потом мы занимались по учебнику Эрча, причем, там был мистер Бэйли и мистер Аткинс, которые на протяжении всей книги вели друг с другом милые разговоры.
В конце Ильинского периода к нам поступила полиглотка Анна Николаевна Шарапова, знавшая чуть ли не все европейские языки. Это была крохотная старушка с седыми подстриженными волосами, спускавшимися ей на лоб и во все стороны, в белой бумажной панамке, с лицом, как печеное яблочко, и голубыми глазками, выражавшими детскую невинность души. На обеих руках у нее висели мешочки, в которых находились всевозможные брошюрки, открытки, письма на разных языках, в одном – на английском, в другом – на французском и т. д.
Обнаружилось, что Анна Николаевна болезненно разговорчива. Она трещала без умолку на всех языках сразу и, поймав первого попавшегося человека во время обеда или работы, засыпала его новыми словами, объясняла их происхождение, не отпуская его и доводя до полного изнеможения. Преподавать она не умела совершенно, уроков не задавала и не спрашивала, непрерывно что-то рассказывала сама. В то же время была очень трудолюбива, доброжелательна и бескорыстна: отдавала в общий котел свою зарплату и посылки, которые получала из-за границы, не оставляла себе ни крошки. Но главное, мы от нее впервые услышали об эсперанто.
Эсперантизм усвоился нами сразу и полностью. Идея международного языка показалась настолько прозрачной, что мы не колеблясь принялись за его изучение. Соблазняла также и легкость языка. Анна Николаевна говорила, что его можно усвоить в 10 раз быстрее, чем английский или любой другой иностранный язык. Анна Николаевна без устали пропагандировала эсперанто и снабжала нас литературой. Она получала литературный журнал «Nova epoko» и имела порядочную библиотеку, была заслуженной эсперантисткой: членом Международной эсперантской ассоциации U.E.A., участвовала в ряде конференций и даже была на каком-то конгрессе в Швейцарии, переводила на эсперанто рассказы Л. Н. Толстого, сотрудничала в журнале «La ondo de esperanta», издававшемся в Петербурге С. В. Обручевым.
Несколько раньше, чем я узнал про эсперанто, я всерьез принялся за французский. Занимался я самостоятельно, только когда составлял фразы, шел к маме их проверить. Это удивительно, как плохо усваиваются языки, когда их вдалбливают насильно, и как легко они идут, когда их учишь по доброй воле. Обычно, делают вывод, ссылаясь на опыт предыдущих поколений, что надо языки учить в детском саду. Чепуха. У людей прошлых поколений была у каждого гувернантка, что теперь невозможно. Наоборот, учить надо студентов, когда они знают, чего хотят, и какой язык им нужен.
Когда в колонии я стал учить французский, я запоминал в день минимум 40 новых слов, писал с этими словами фразы, после проверки переписывал. Дело пошло. Вскоре я одолел роман Жорж Санд «Colomba», вслед за тем «Sur mer» [34 - «На море».] Мопассана, затем восточные рассказы Пьера Лоти. Когда я прочел Мопассана, я пришел в восторг от музыки французского языка и понял, что прочувствовать всю прелесть автора можно, только читая его в оригинале. Но это нисколько не охладило моего рвения к эсперанто.
Французским я занимался, когда удавалось поболеть, 6–8 часов в день.
В поисках времени для изучения эсперанто я решил использовать 10-минутные перерывы, которые делал каждый час. И что же? Я в течение лета выучил эсперанто, а французским плохо владею до сих пор.
Особенно поднял наш энтузиазм следующий случай. К Анне Николаевне в гости приехал ее ученик, который много лет перед этим прожил за границей в восточных странах, Василий Ерошенко. [35 - Жизнь и творчество Василия Ерошенко освещены в советской печати. См., например, сборник его сочинений «Сердце орла», Белгород. 1962 с биографией автора, написанной Р. Белоусовым; «Квiтка справедливости», Киiв, 1969 р. с биографией, написанной Н. Андрiановой-Гордiенко.] Слепой писатель, он один, без поводыря, объехал полмира. Поводыря ему заменяло эсперанто. Он подолгу живал в Англии, Японии, Тайланде, Бирме, Индии, Китае. Эсперантисты встречали его, устраивали, рассказывали про свою страну, знакомили с интересными людьми, становились ближайшими его друзьями и помощниками. Он везде принимал участие в революционном движении, работал по организации обучения слепых, преподавал эсперанто. После нашей революции его арестовывали в ряде капиталистических стран, высылали как большевика. Он вечерами рассказал нам свою удивительную жизнь и закончил рассказ словами:
– Я, слепой, видел и узнал с помощью эсперанто в дальних странах больше, чем зрячие туристы, которые смотрят по сторонам, но ничего не понимают.
После приезда Ерошенко ребята почти поголовно принялись учить эсперанто. К сожалению, лишь у немногих хватило терпения довести изучение до конца. Олег, как оказалось, уже раньше был эсперантистом.
Чудаки, как известно, украшение жизни. Среди чудаков, украшавших нашу колонию, не последнее место занимал Лера. Милый большой парень, предельно запущенный и оборванный, он свалился к нам прямо с Луны. Отрекомендовался искателем оккультных путей. Просил разрешения пожить и поработать. Ни на что не претендовал. Денег не брал. Работал как вол на самых грязных работах. Спал, где попало. Неизменно улыбался. Через несколько месяцев ушел. Так как говорил, что жить на одном месте противоестественно. К осени обещал вернуться.
Еще приезжал к нам Митрофан Нечесов, приезжал из бескорыстного желания нам помочь, так как был мастером на все руки, прекрасно знал сельское хозяйство, плотницкое дело, строительство. Топор так и ходил у него в руках, не хуже, чем у Сережи Булыгина. Он был высок, сутул, имел нос лопатой и черные, с лукавинкой глаза, знал множество не то чтоб анекдотов, а случаев из жизни, и был мастерским рассказчиком. По убеждениям, – толстовец, правдоискатель и, в то же время, прекрасный хозяин, педагог и директор трех огромных колоний для беспризорных по Виндавской (теперь Рижской) железной дороге в Опалихе, Нахабине и Снегирях. Колонии, каждая на сотни детей, он сам организовал с помощью своих единомышленников. Дело было поистине макаренковское, масштаб значительно больший. Это было время, когда советское правительство, не в силах справиться с волной беспризорных, обратилось к религиозным общинам, преимущественно, сектантам, прося помощи в этом «богоугодном» деле. Обещали помогать так же, как и нам, в половинном размере. Многие общины на это откликнулись. В частности, толстовцы, трезвенники, евангелисты, кажется, адвентисты седьмого дня, Армия спасения… Толстовцы, среди которых было больше всего интеллигентных людей, проявили себя прекрасно. Особенно хочется написать о Митрофане Ивановиче – крупном педагоге, который спас тысячи детей, а сам кончил жизнь трагически.
Глава 10
Эмблема человечества. Фрося
//-- Лидия Мариановна --//
Сегодня Страстная суббота. Ребят всего 10 человек. Вчера, на Данино рожденье, провели вечер за чтением стихов. Утром читали Евангелие. Девочки ходят в церковь. Все было бы хорошо, если бы…
Если бы не Тоня. Дети напрягли все свои силы терпимости, провожая ее, и, когда она вернулась, у них опустились руки. Хоть это и на время, но им не верится, что она приживется на месте. Да и дней пасхальных жалко. Собственно, мальчиков это, кажется, мало трогает. Девочкам труднее. Но фокус трагедии в Фросе, а ее настроение заражает. Она заболела нелюбовью и не может вынести эту чуждую ей болезнь. Сегодня ночью это дошло до апогея, но расскажу раньше об Тоне. Она ехала сюда отдыхать, а я – держать на ней переэкзаменовку.
Я требовала это время от нее, правда, немногого: слегка прибирать утром комнату или хоть не мешать мне это делать; что-нибудь проливши, сразу вытирать; оставлять меня одну, хоть на полчаса в день; давать мне, кроме того, ложиться днем спать у себя, а не в ее комнате; вечером, когда я, посидевши у нее, ухожу, не торговаться и не упрекать; когда я занимаюсь, не болтать или, по крайней мере, не требовать ответа, особенно на такие обращения: «А кто у меня мамоник?», «А кого это я люблю?»; не целоваться беспрестанно или, по крайней мере, вытирать предварительно жирные губы и т. п. Одним словом, большая часть моих требований сводилась к отстаиванию себя. К концу недели ее поведение стало уж совсем «бенефисным»: то и дело капризы по поводам, которые она едва успевала придумывать; на смену им наводнение расслабленно-приторной нежности; потом вдруг задорно-иронические диспуты на религиозные темы; потом обиды и идиотский плач. Выражение лица уж приближалось к прежним гримасам. Конечно, это было не то, что в худшие времена. Было полное сознание, не было признаков одержимости. Она даже клялась, что в последние дни не замечает переживаний истерии. Казалось, это она сама, а не кто-то в ней, так эгоистичен, мелок, нахален, безвкусен. Оттого-то и трудно было отвечать ей любовью. Я не сердилась, не повышала голоса. Всего раза два проскользнул оттенок нетерпения. Но… я не любила.
Как я боролась с собой, как я звала любовь… Я знала, как много решается в этот момент для нее, для колонии, для меня. Я не могла проявить любви, не то, что почувствовать, как она бессильна, что ее спасенье только в полном отдыхе воли в этой ее излюбленной форме детскости. Когда я, наконец, ее как следует пожалела, тогда я почувствовала, что это эмблема человечества лежит у меня на коленях. Тогда я смогла прижать ее к себе от всей души. Я подумала: вот намек на то, в чем «страсти Господни»: сделать себя сопричастным вот этому искаженному образу Божию, распять себя в его дисгармоничном мире и все давать, давать, разучившись мысли о получении…
Я поздно догадалась перенести наши действия в другую комнату. Из моей каморки все слышно, особенно Фросе. Ее нервы этого не выдерживают. Ведь и вид Тони, по сравнению с другими, нелепый: всклокоченная, бледная, с шубкой на одно плечо, с голыми коленями из валенок, то угрюмая, то шумная… Это не то, что прежде, но ведь и терпение не то. Я чувствую плывущие на нас враждебные волны, и от этого я и к Тоне строже, и к Фросе подозрительна, порой, и несправедлива. А она прервала говенье и не пошла на исповедь, не может с собой совладать.
Уже было темно, когда я смогла уйти от Тони в Фросину комнату к ребятам читать стихи. Мне было хорошо, удалось забыться. Но Фрося лежала молча у стенки. Когда пошли все спать, у меня возникла переписка с Николей, который сходил с ума, оттого, что Ганя якобы проявил к нему недоверие, а говорить он не хотел. После того я зашла к девочкам и, когда я поцеловала Фросю, она сказала; «Когда сердятся, то не целуют». Тут все и вылилось. Оказалось, она всю свою болезнь приписывает Тоне, своей неспособности ее принять. Ей уж кажется, что она, вообще, потеряла способность любить. Она жить не хочет, только жалеет мать. Она написала в Питер родным, что ей придется к ним приехать. Она вся изнемогла от борьбы с собой. Я ей все сказала, что могла. Я открылась ей в своем отношении, во всем пережитом. Я утверждала, что Тоня больше не будет в колонии, призывала верить милости Господней, если мы сделаем свое; говорила, что через нее как бы проходит равнодействующая человечества, что это наша цена избранности, наша доля в искуплении, старалась ей приоткрыть душу несчастной, просила меня понять. Фрося перестала говорить, но сердце ее стучало как набат, и все тело передергивалось. Я к ней прилегла, но стена между нами не рушилась. Она меня все просила уйти. Наконец, я ушла. Я не ложилась, я думала о «вере с горчичное зерно». Вдруг пришла Рахиль. Я и забыла, что она все слышит. Она обхватила меня крепко, как медвежонок, уперлась в грудь круглой стриженой головой и, дрожа всем телом, стала твердить: «Лидия Марьяновна, верьте, верьте; Господь поможет; я все время молюсь, мне тоже в последнее время трудно ее переносить, но я борюсь. И Фросе Бог поможет. Ложитесь, пожалуйста, ложитесь». Это был наш первый разговор. Я была ей очень рада.
Было 3 часа ночи. В 5 часов я разбудила девочек, как обещала, идти к причастию. Я боялась, что Фрося не пойдет и долго будет потом страдать от этого. Но она пошла и перед этим зашла меня крепко поцеловать. Вернулась она со светлым лицом и словами: «Бог милости прислал!» Но только на эти слова ее и хватило. В следующую минуту она снова потемнела.
//-- 16 апреля --//
Вчера днем был инцидент: Рахиль, Ниночка Маленькая и Тоня угорели в бане, Тоня едва дошла до крыльца и успела сказать: «Нине дурно». Пришлось их выносить на руках. Они были без сознания и очень страдали, баней никто не заведует. Я начинаю вести дело «спустя рукава», очень по-российски.
Когда Тоня пришла в себя, Фрося долго с ней сидела, приносила ей шоколад, слушала ее рассказ о том, как все это было. Фрося с другими девочками и Мишуткой собирались идти к заутрене; потом мы все должны были разговляться.
Все улеглись. И я прилегла, не гася огня. Пришла Фрося и легла со мной рядом. Мы говорили часа два. Вот, что открылось. Все ее болезненное состояние, вся тоска из-за Тони, даже не то, чтоб Тоня ее так особенно раздражала. Дело во мне, в том, что она меня отняла. Фрося еще осенью приходила ко мне раза два, и я ей говорила: «Приходи потом, я не могу из-за Тони». Она ушла и решила больше не приходить, хотя иногда грудь разрывалась, так надо было. Ей кажется… что, главное, в ее горе не в…, а в колонии, в ее страдании за всю школу, потерявшую меня. Она знает еще пять ребят, которые так же…, по крайней мере, она так воспринимала их состояние. Теперь нет выхода: если Тоня уедет, это для нее еще хуже; она не будет иметь случая исправить свое внутреннее зло. Она может только изолироваться от других, так как использовать ее можно теперь лишь как «разливательную ложку». Поэтому она уедет подальше, в Питер.
Говоря это, она опять дрожала и боролась с рыданиями. Ясно чувствовался психоз.
Почему-то, я была спокойна. Я говорила скорее требовательно; мне чувствовалось, что это лучше для Фроси, я говорила, что рассчитывала на доверие ко мне, к моему нравственному чутью. Говорила, что не было иного выхода, что это было наименьшее зло для колонии. Многие ребята понимали, что Тоня им не соперница, и так же мало обижались на мои «придите потом», как если бы меня удерживали стихийные бедствия. А главное, – доверие не к тому, кто посылает испытания. Я напомнила и нашу давнюю связь, и то органическое тяготение, которое я проявляла к ней в своей болезни, звала в бреду, когда не можешь притворяться. Я уверяла, что ее чувство по поводу Тони раздуто нервностью, происходящей от переутомления, – и моя болезнь не последняя тому причина. Я ей напомнила, как она нужна школе и мне, какую роковую роль может сыграть ее уход. Много я ей говорила и звала послушать мир, разлитый в мире в святую ночь, напоминала о каплях крови, которые мы прибавляем на чело Христа… Как она реагирует, я не знала. Плакать и дрожать она перестала, говорила непримиренно, но слабее.
Она ушла. Я ждала. Она снова пришла и позвала меня. Мы вышли на балкон. Журчала вода у плотины, падали капли с крыши, пахло тающим снегом. Начался вдали колокольный звон, а вблизи все спало. Я обняла ее крепко и прошептала: «Фрося, попробуй ради Христа». Она прижалась ко мне мокрой щекой. Больше мы об этом не говорили, а угадывали, из каких церквей доносится звон.
Часа в 3 я заснула, не раздеваясь, а Фрося не ложилась и на рассвете пошла с Мишуткой по дороге навстречу возвращающимся богомольцам. В первый раз она не была у заутрени: «Я не могу в церкви стоять деревяшкой. Причастие мне обыкновенно больше дает, а в этот раз ничего».
Как близко над пропастью я их веду. Ошибка была, несомненно, еще тогда, когда я позволила Тоне приехать. А раз я перевела поезд на эти рельсы, у меня должно было достать силы все зло претворить в добро, изнутри преобразить, и своим горением возместить отнятое у них. Что бы я ответила в эту ночь в Часовне Деятельности?
Рано утром пришла ко мне Тоня. Примостилась в ногах. Но я сказала, что мне так не заснуть, и она ушла, добровольно, без обиды. Через час Фрося крепким поцелуем похристосовалась со мной. Все утро, перемежаясь, сменялись у нее свет и тени. Она наряжала Тоню.
Когда я поднялась, в дверях стоял мой отец, очень постаревший в последнее время, торжественный, в черном сюртуке. Он плакал. Отчего? Ведь он неверующий.
На галерее меня встретила Рахиль и ее поцелуй…
Мы завтракали-разговлялись наверху, в небольшой светлой комнате, которую устроили по-семейному. Стол накрыли холстом и шитым полотенцем, всюду расставили вазы с вербами, угощение было хорошее. Досталось даже по пол-яйца. Большую часть из них подарили Фросе ее деревенские друзья. За столом хозяйничала Рахиль. У нее еврейская Пасха и, чтобы не огорчать родителей и не лгать им, она соблюдает кошер и ест отдельно. Но душой она с нами и доставляет себе радость нас кормить. Ее ждет к окончанию ее Пасхи особый куличик.
С утра я вышла к людям с избытком радости, которым была готова победить все темные происки. Но Фрося в будничном темном платье (вместо ее платьица-незабудки) сидела на окошке в стороне. Трудно перебить ее токи, трудней, чем Тонины, потому что они сильнее, глубже. Потом она присела к столу. Принесли письма с подарками от некоторых уехавших. Ира мне написала и прислала салфетку. Было, вернее, могло быть (нет, и было, наряду с тягостью), уютно, тепло. Немало семейственности нам прибавляет моя сестра Лена, Мишина мать. Она всем раздала деревянные яички. На столе у себя я нашла кольцо из серебряного бисера с алым камушком, – работа Маленькой Нины.
После завтрака ребята собрались вокруг нашей гостьи Анны Соломоновны у рояля и стали петь. Глазам и ушам не верила: и Даня, и Николя – все пели. Я пыталась заниматься у себя, но стало жалко не видеть их. Я вышла, села на ступеньках лестницы в зале, наклонясь вниз сквозь решетки перил. Фрося и Валя, схватившись за руки, задорно пели друг другу в лицо, а Нина хохотала, гляди на них. Тоня стояла за спиной Анны Соломоновны, наматывая веревочку на пальцы. Петя похлопывал крышку рояля с одной стороны, Саня с другой. За Саней в углу улыбался Николя, за Петей к колонне прислонился Даня. Рахиль улыбалась удивленная, радостная, принаряженная. Над ними в окошке «терема» сидел Мишутка, свесив ноги в зал. И все они, включая Саню, которого я знаю меньше недели, так остро чувствовались прямо в сердце, так были понятны и дороги. Опять волна радостных слез поднялась к горлу, как тогда, после Рождества на пруду.
Вот ударила плясовая и Фрося, скинув валенки, пошла плясать. Никогда ее упругая пляска не была так нежна, так тонко гармонична, так трогательна. Но, кончив, она ухватилась за Валю опять с выражением тоски и, когда проходила мимо меня, и я ее похвалила, она вся потемнела. За обедом стало легче. Тоня, Ниночка и Миша ушли за две версты, понесли обед путникам, застрявшим на дороге с испорченным автомобилем-грузовиком. Тоня за утро не искала моего общества, была весела и проста. После обеда нашла у Анны Соломоновны папиросы и вздумала курить, моя просьба не помогла. Ее нравственный импульс действует медленнее, чем прихоть. Он доходит до сознания уже в виде раскаяния. Впрочем, трагическое настроение ей не удалось после веселого утра; обратилось сладкой зевотой и, пока спала, всё рассосалось.
Появились неизменные праздничные гости – две девочки из деревни нянчились с раненым воробьем. Валя в сарафане, бусах и лентах мучилась со своим врагом – всегда больным животом. Фрося лежала, укрывши голову. Мальчики шумно спорили. Даня, держа в руках «Путь жизни» Толстого, говорил: «Вот, с этими двумя вещами я не согласен». Он показывал два пункта оглавления: «Насилие» и «Брак». О насилии речь шла как о защите слабого. Я указала им, как распутывает этот вопрос идея ступеней развития. Даня говорил с горестным изумлением про себя: «Вот, до чего довел. Философствовать начал. Работать скорее надо приниматься!» А Николя только философией и живет теперь. Шпиром зачитывается. Чувствует, что это дает ему более крепкий хребет, чем история. Он, оказывается, занимается сосредоточением, и вплотную. Теософию очень уважает за этику. «Но отчего мне читать про мистические переживания Серафима Саровского очень приятно, а «Письма живого усопшего» – нет?» Ясновидение, по его чувству, «это очень даже просто, ничего удивительного».
За ужином Фроси не было. Я зашла к ней. Она меня позвала. Я к ней прильнула крепко, взяв за плечи. «Не отдам, не отдам!» – громко кричало во мне. Она просила: «Не сердись. Камнем на сердце лежит, что я тебе порчу праздник». Лицо опять мокрое. Боже мой, разве я сержусь?.. Не отдам, Господи! Перелей в меня ее страдания…, ей мир, мир.
Завтра она перейдет жить во флигель.
Вечером я хотела читать стихи, но ребята рассудили…, что эта возможность остается всегда при нас, а пока Анна Соломоновна здесь, надо побольше музыки. Сейчас я пишу у себя наверху, не хочу отрываться, а дом полон звуков музыки, танцев, голосов. Недавно там внизу радостно приветствовали Фросю, потом хлопали, видно, она плясала. Сейчас громко раздается: «Мы кузнецы и труд наш молод, куем мы счастия ключи». Они поют и, судя по звуку ног, идут маршем. Все там, мальчикам не приходит в голову уклоняться. Петя и Саня точно издавна наши.
Между прочим, нелюдим-Даня сегодня признался, что столько народа мало, хочется, чтоб поскорее вернулись остальные.
Сейчас уж слышу внизу голоса Паши и других кухонных жителей, даже Анюты-отшельницы. Кажется, все пляшут. Только что я спустилась вниз и исполнила свою праздничную повинность, – тур вальса под красивую музыку, которую Аня только что сложила. Благо, сегодня ноге лучше.
Глава 11
…Сегодня же должна быть поставлена точка
//-- 22 апреля --//
Это пребывание Тони было чрезвычайно тягостно. Ее лень, бесцеремонность и капризы все возрастали, хотя и перемежались маленькими победами над собой. Глаза были оловянные. Даже в долгие часы, когда она радовалась, взгромоздившись ко мне на колени, я чувствовала, в лучшем случае, жалость. Она была для меня эмблемой человечества. Искушением для меня было отвращение… Но делать ошибок нельзя было. И я их почти не делала. Один раз после дня капризов, выдуманных обид и беганья от меня, я ее спрашивала: «Скажи, что нужно, чтоб тебе было хорошо? Я сделаю все, что могу. Но не фокусничай, будь проста и пряма». Она шутила, радовалась и говорила: «Я хочу выпить твое сердце», – и трижды припадала к груди, делая вид, что пьет. Это было ощущение вроде электричества… Не могу передать, почему это было мучительно, вроде пытки.
Как только мы очутились в Москве, она стала оттаивать. Правда, она была чрезвычайно озабочена предстоящей покупкой башмаков, настаивала, чтоб купить получше, хотя знала, что денег у меня мало и у школы нет совсем. И насчет предстоящей работы говорила кисло и находила, что ей нужно больше досуга, так что готовить на товарищей она не возьмется и белье себе стирать не будет. Это были не капризы, но жесткая тупая требовательность.
Я взяла с нее обещание, что она не приедет в колонию до моего следующего приезда в Москву. Тогда предстоит ей сказать, чтоб она совсем не приезжала. Теперь это обессилило бы ее. Мы расстались спокойно.
Фросю я оставила в ужасном состоянии. Несколько ночей я с ней долго разговаривала, одну ночь она спала со мной. Это ее успокоило. Она ушла во флигель, в комнату, пропахшую махоркой еще от управляющего прежней колонией. Там она лежит с книгой в руках, с глазами полными слез, не ест и не спит, и сердится, когда к ней приходят.
Эти первые весенние праздничные дни в колонии, ставшей маленькой семейкой, могли бы быть так хороши. Но они прошли под гнетом.
Перед отъездом я рассказала о Фросином состоянии Дане (впрочем, он уезжал за бороной и окучником и должен был вернуться только на день раньше меня). Прежде он, вероятно, сказал бы: «Я не умею обращаться с душами». Теперь он это принял серьезно, скорбно, как задачу естественную и непреложную. Об Николе поговорила с Анной Соломоновной, к которой он тяготеет. Возникло затруднение с утренним чтением. Никто из ребят не хотел его брать на себя. К счастью, появился Лев Эмильевич, и решили просить его читать, только не священное, а стихи и без молитвы. Я подобрала стихи из Майкова и Фета.
Эту поездку я очень чувствовала как пограничную черту. Я была почему-то слаба в день приезда в Москву, тяжело обута, тяжело нагружена, солнце уже припекало. Я шла часа три в больницу. Шла внешне тяжело, а внутри все легчало. Я подводила итоги: место из книги Джинараджадаза, которое мне случайно раскрылось в тот день: «Пока вы будете думать «Я силен», вы не перестанете быть слабым… Только Он один силен».
История с Тоней дошла до черты, когда ее судьба может быть оторвана от колонии, и это должно быть проделано настолько строго и отчетливо, что даже недельное ее присутствие отвергается. Это предостережение должно быть понято, иначе завяжется новый узел, еще болезненнее. Как я сделаю, чтоб она там больше не появлялась никогда, я еще не могу вполне знать, но я уж решила, и этим, – чувствую, – главное сделано. Тоню я готова нести, но одна. А вину перед колонией, буду искупать, особенно через Фросю. И внутреннее мое оправдание, отчасти, совершится, если я за это время научилась любить.
Этого мало. Я ставлю себе цель: больше ни одного решения по отношению к школе не принимать под влиянием жалости, страха или каких бы то ни было посторонних соображений.
А с Тоней сегодня же должна быть поставлена точка. Мне-то легче, хотя и труднее, сразу с этим покончить. Но для нее это лишнее непосильное потрясение в тот момент, когда ей всего нужнее спокойствие. Достаточно, в интересах колонии, если я ей скажу «на две недели», потом – «на несколько месяцев», потом – «навсегда». И мотивом надо выставить, если можно, только вредное влияние колонии на нее, а не ее – на других, чтоб не будить в ней вражды и ревности.
Все равно, внутренне с этим вопросом покончено.
Вот, возвращаюсь с более легким сердцем, чем проводив Тоню в Петроград. Встретила на вокзале всех ребят. Весело ехали вместе. Сижу в ожидании лошади на станции с Сережей Черным. Он возвращается после четырехмесячной болезни, духовно-возмужавший. Ребята побежали пешком.
Только что приехал из Москвы Ганя и после вороха хороших хозяйственных новостей сообщил, что видел сегодня Тоню. Она стояла во дворе у девочек (где я останавливалась) и горько плакала.
//-- 24 апреля --//
Ребята съехались в отличном настроении. Они вышли нам навстречу. Некоторые стали попадаться верст за 5, а за 3 версты мы издали услышали за пригорком щебетанье и целый ворох их посыпался навстречу, среди них были только что приехавшие, успевшие дойти до дому, пообедать, и в радостном избытке сил снова пойти нам навстречу. Петя и Миша долго бежали вровень с экипажем.
Фрося была среди встречавших. Здоровье ее то лучше, то хуже, но она держится, как здоровая, не отстает от компании, но в глазах еще таится туча.
Анна Соломоновна без меня много говорила с Николей. Он совершенно отрицает какие-либо особые свои чувства к Фросе, только признается, что любит ее дразнить. Вообще, он не отрицает, что на него «находит» и жалуется, что именно в такие периоды, когда на него «находит» и он особенно нуждается в моей поддержке, он видит в моих глазах отчуждение и недоверие, и тогда приходит в отчаянность.
Коля приехал с новостью, что родные настоятельно требуют его с осени домой для поступления в высшую техническую школу. Они оба слабы, не надеются сохранить трудоспособность дольше двух лет и просят, чтоб он поучился при них, без службы. Коля смущен, огорчен, советуется, как быть. Я знаю, как он нежно любит родителей и говорю: «Ясно, выбора нет».
С деревней отношения налаживаются. По воскресеньям задумали к нам ходить парни из Жуковки. Рассядутся в зале и говорят: «Ребята, давай играть на пьянино». Даня просил их уйти. Не уходят. В это воскресенье я была дома. Я пришла, поздоровалась, поставила стул против них, села. «Что вам угодно?» – «Ничего». – «В гости пришли?» – «Да». – «Так. А к вам в избу незнакомые люди ходят в гости?» – «Пожалуйста, приходите». – «Нет, я так не привыкла. Пойду, когда позовете или когда дело будет… Ну, ладно, раз вы пришли, будем говорить. Чем мы можем быть вам полезны? Хотите поучиться?» – «Нет, мы в городе работаем». – «Хотите повеселиться?» – «Вот именно». – «Мы, к сожалению, никакого зрелища не приготовили. Нам не до того, у нас работы много. Когда приготовим, позовем вас».
Парни смущены. Один говорит: «Пойдем, когда просят об выходе». Я говорю: «Это ничего, мы еще будем друзьями. Вы немного ошиблись. Хотели показать свое удальство: захотим, мол, и войдем, ничего не боимся. Оно, правда, не опасно. Ничего не стоит войти. Да, вот, теперь не знаете, как выбраться. Ну, ничего, до свиданья. Когда будет что-нибудь интересное, мы вас позовем». Простились за руку и они ушли.
Вчера приходил председатель деревни и, между прочим, жаловался, что мы крестьянину продали мясо, а он с барышом перепродал им. Лучше продавать официально через председателя. Мы пожалели, что не догадались, и обещали так делать.
Крестьяне ходят через наш сад, видят, как ребята его чистят, и одобряют.
Сегодня приехал управляющий новой Ильинской колонией. Пришлось его огорчить, что земли мы им не уступим и руководством его не воспользуемся. Тем не менее, он сообщил, что представитель Центросоюза решил, без всяких условий, оказать нам помощь продовольствием. Он должен приехать в воскресение. Значит, будем живы?
//-- 27 апреля --//
Праздник начался очень радостно. Ребята меня с вечера усердно уговаривали, что надо всем дать отоспаться вволю, а сами встали рано, чтобы убрать хвойными ветвями зал. Он очень красив. На чтеньи было много народа, даже из флигеля. У рояля был Шура. Сперва я прочла то место из Евангелия от Матфея, где апостол Петр по воде идет к Господу; Шура играл «Слава в вышних Богу». Потом псалмы Давида, благодарственные за избавление; музыка – «Sanctus Benediktus»; третье из «Иоана Дамаскина»; А. Толстого «Благословляю вас, поля»; музыка из прелюдии Шопена.
После всего этого, я сказала приблизительно следующее: «Дорогие друзья, мы прожили вместе два года. Поблагодарим же Господа за это. Благодарим Его за радость общей любви, благодарим Его за счастье прикоснуться к науке и творчеству, благодарим его за силу, почерпнутую в труде, и за ошибки, которые нас учили, и за испытания, которые нас закаляли. Пусть сделаются наши прошлые ошибки фундаментом для будущих достижений, пусть сделаются прошлые страдания фоном для будущей радости. Сделаем этот дом своим, наполнив его миром, сделаем эту землю родной, научивши ее плодородию. Да поможет нам Господь, да поможем мы всем, кого Он поставит на нашем пути».
Потом, после молчании, я всех перецеловала. Это был момент высокого подъема, но весь день, конечно, не удержался на этом уровне. Завтракали в кухне, как всегда. На воздухе еще было свежо. И листочки еще не распустились. Нельзя было одеть венки, как год назад. Понаделали только пучков из прошлогодней зелени брусники.
Потом ребята играли, а после ужина потанцевали. А затем уселись наверху лестницы в зале и пошли рассказы, стихи, музыка (Маринка), пение старинных французских песен (Марина Станиславовна).
Приехала Мага с двумя юношами, членами теософического кружка, а также Марина Станиславовна, мать Марины и Олега, наша будущая учительница музыки на лето.
За холмом послышалось щебетанье встречавшей ребятни, и навстречу понеслась пестрая толпа, на Магу обрушившаяся как лавина. Юноши – Юра и Юлий, приехавшие с Магой, артист и химик, – были очарованы и взяты в плен. Спектакль, игры, вечерние танцы, с особенной грацией и простотой наших девочек, чуткое внимание во время чтения, пения и музыки, наутро благоговейная медитация и дружное, добровольное распределение работ, – все это произвело на них впечатление. Нельзя отрицать, что девочки это чувствовали и, по выражению Маги, «очень сценично использовали ее как декоративную колонну». Но это, конечно, совсем бессознательно и невинно. Они не могли не чувствовать духовного характера восхищения наших гостей. Один из них, Юлий Юлиевич, имеющий счастливый дар видеть несколько больше других людей, говорил мне: «Какие чистые цвета вокруг голов, сколько розового и голубого цветов и веры». Юра укрепился в намерении поработать у нас лето, и Юлий ищет теперь способа вырваться из своей докторской диссертации и приехать. Кроме того, они обещали побывать на день через полторы недели. Некоторые ребята ходили их провожать и не дождутся теперь их возвращения. В духовной жизни школы сразу ощутился толчок, о котором скажу позднее.
Из Вынырок пришли ребятишки. Это была не беда. Из Жуковки – взрослые. Это было хуже. Они не поняли пьесы, да и явились, под конец, на «ингоньяму». Но вечером к концу танцев ввалилась вся жуковская толпа. Через несколько минут я объявила, что праздник кончен и все должны идти спать. Деревенские вышли с иронически-протестующими криками, за ними заперли дверь, а мы собрались на большой площадке лестницы зала и там, при свете ночников приступили к тихой интимной части вечера. Однако, деревенские не угомонились. Они устроились под окнами с гармоникой, свистом и выкриками. Я советовала не обращать внимания. Однако, пришли сказать, что кое-кто бросает палки в окно кузни. Я решила выйти. Начались заботливые протесты, вызовы сопровождать. Немного гипнотизировала обстановка. Тесная кучка людей, внезапно вырванная из мира искусства, приютились в темноте, в вышине благородного зала, а за окном бушует толпа, незнакомая и незнающая, чего ей нужно, но возбужденная. Чтоб успокоить своих, я взяла довольно резкий и властный тон. Позволила мальчикам спуститься за мной по винтовой лестнице, оставив их там, вышла по двору к парадному крыльцу. «Здравствуйте, что вам нужно?» – «Ничего». В течение разговора настроение разбавлялось. Говорила больше женщина, которая нам вначале носила молоко. По ее словам, их шум не имеет к нам никакого отношения; они просто «гуляют» и привыкли здесь гулять по праздникам еще со времени господ. Правда, какой-то мальчишка крикнул: «Долой жидов», – но другие этого не одобрили. Я вернулась, попросив их унимать тех, кто не умеет себя держать. Они оставались еще некоторое время под окнами, но вели себя тише. Про них забыли.
У Олега на шее большая шишка из распухших желез. Когда я говорила, как надо в этом году работать, говорила я и о том, как объективно и просто надо относиться к необходимости усиленно подкармливаться некоторым работникам. С тех пор, Олег соглашается на молоко и усиленные порции хлеба и масла. Когда нужно было ему в первый раз дать молоко, Рахиль час перед тем мучилась страхом, наконец, поставила перед ним кружку на пианино и убежала, не ответив на его вопрос: «Это что?» Он уже начал ковырять лопатой свой участок, усердно участвует в организационной стороне нашей работы. На празднике он был крайне возмущен декламацией Юры, его репертуаром, – Гоголя и Тургенева «Великий Дан». Он демонстративно спросил: «Что это значит?» И на другой день за обедом сумрачно заявил, что Тургенев – безнравственный писатель, ибо говорит все «об этом самом» (т. е. о любви). Он еще, будучи гимназистом, забросил на печку «Накануне» и умудрился за весь курс не написать ни одного сочинения на литературные темы. Я вносила поправки в защиту любви и литературы, а ребята лукаво и снисходительно поглядывали на него. Очень его жалеют крестьяне, называющие его «длинный, кудрявый», жалеют, главным образом, за лапти. А он-то рад, что сапоги разорвались и «с компромиссами покончено». А хорошо он стал играть на рояле по вечерам… И скрипку привез.
Фрося легчает. Не плачет, не прячется и не об чем таком не говорит. Хотела-было уехать от праздника, но дала себя уговорить. А нарывы у нее все новые, несмотря на леченье. Она старается меньше перечить, дает волю нежности ко мне, а все-таки у нее то и дело вырывается «ерунда»! Она права, что раздумала идти в учительницы. Ей и хочется, и права не чувствует. Это мечта прежнего детского гармоничного ее периода. Ее тянет к кустарному ремеслу, скажем, к ткачеству. Буду узнавать о курсах этого года. Она решает остаться еще здесь.
Наташа имеет вид больной и грустный, хотя не признается. Она стеснялась подать мне свое сочинение по религии. Ей кажется, что оно идет против меня. Оказалось, это прекрасное, самостоятельно составленное сочинение на тему: «Отчего ясно, что христианство выше всех религий». Оно меня очень порадовало.
Лёня также удивил меня сочинением. Это очень толковые резюме курса о браманизме. Если это не слишком близкое заимствование из тетрадей Алеши и Наташи, которые вели записи… Впрочем, и то было бы большим шагом к отчетливости мышления. Кажется, пришла его очередь тосковать. На днях, просидел несколько часов один на кухне. Никто с ним не «водится» после Гриши. Разве маленький Миша. Даня слышал как-то их разговор в парке. Они шли, обнявшись, и говорили о любви. Лёня горячо говорил, что не может уважать человека, который «этим занимается». Миша извиняющимся тоном сказал, что он перестал этим заниматься. Оказывается был слух, что он считает себя в особенных отношениях с…
Николя огорчил. Он написал о рочдэльских принципах кооперации непропорционально, неотчетливо, с множеством мудреных слов.
С Мишей приходится трудно. Он, по его собственному признанию, распустился. Я ему сказала: «Ты со мной не считаешься, и я с тобой не буду считаться; живи, как хочешь». Сношения были прерваны. Но ему было нехорошо. Через день узнаю, что он взял много марок из Бориного альбома и заменил их худшими. Я подошла к нему на дворе и сказала неожиданно отрывисто: «Ты вор, я попрошу маму устроить тебя в другое место». Он ничего не сказал, на лице почти ничего не изобразил и быстро пошел прочь. Я его не замечала. Он иногда слонялся поблизости от меня; как-то вечером долго ждал меня под лестницей, потом ушел в свою комнату. Но когда я туда вошла, прошмыгнул мимо меня и убежал. Он потом говорил, что это было время, когда день казался ему за неделю. На празднике, во время музыки, в полутьме он подсел ко мне. Все прошло молча, инцидент был изжит. Он не попросил меня «не говорить маме», а мама приехала через день. Мы говорили потом. Я выдвинула только один довод: «Как ты можешь забывать, что Христос все видит, и что Ему больно?» Он крепче прижимается и долго не отпускает меня от себя. Дня через два, после того, как он, упавши с плота в воду, убежал на весь день в лес вместо того, чтобы переодеться, и спал там в мокрой одежде, мы снова говорили об этом и он сказал: «Я помню, что Христос видит, но мне хочется, чтоб люди не видели». Я ответила: «Огорченье Христа это такое важное дело, что о людях можно и совсем забыть». С няней Анютой все спорит, грубит, не слушается. «Я, – говорит, – собирался сделать по ее словам, только сказать не хотел, а она продолжает». Вчера вечером пришел ко мне: «Скучно очень». Усадила его у себя рисовать герб колонии. Просится на лето жить одному на чердаке во флигиле.
Петя отличный малый. С тех пор, как брат пришел, он развеселился, развернулся. Рисует все свободное время, уговаривает всех ставить «Цыган» Пушкина, научился танцевать. Такой уж самостоятельный малый, бывший общинник, испробовавший всякие искания, вплоть до хождения на Кавказе голым по деревням (попробовавши, чутьем понял, что тут, «что-то не ладно»). Он прост и кроток как дитя. Стоим вчера все у пруда. Кто-то предлагает голосованием решить, не пора ли начать купаться. Я отвечаю: «Этот вопрос у нас искони решается в самодержавном порядке». Сережа Белый, конечно, обличает, хотя много добродушнее прежнего: «Вы себе изменяете, Лидия Марьяновна, вы сами стоите за свободу, пусть каждый делает как хочет». А Петя весело кричит: «Да, предоставь нам делать как хотим! Каждый день по-пятеро будут топиться»… На днях, он просил разрешения сходить к сестре на несколько дней вскопать огород. Я, конечно, позволила. Он поежился и говорит: «Как уходить-то не хочется… Страсть не хочется!»
Саня. Правду говорил Петя, что брат, пожалуй, лучше его: цельнее, здоровее. Небольшой, коренастый, румяный, с улыбающимися, немного ленивыми глазами, с непокорными русыми вихрами метелкой, настоящий русак, он так прост, уверенно добродушен и весел. Он первый завел среди мальчиков моду учиться танцевать. Каждый день упражняется на рояле и быстро успевает. Что-то трогает в этой фигурке в распоясанной рубахе и изношенных деревенских штанах. Сегодня «сковырнулся» с плота в речку, выплыл на другой берег, спрятался в кустах и кричит: «Пришлите мне сюда алгебру Киселева». Я пришла, послала переодеваться полумокрую Нину и сказала всем: «Вот вам круговая порука: не буду мешать вам кататься, если всякий, вымокши, будет немедленно переодеваться. Нарушите, исчезнет плот». Даня с плота кричит: «Ребята! Знай, окунайся, потом переодевайся». Даня маневрирует. У самого все штаны выше колен уж мокрые. С ним Алеша и Боря.
Вчера вечером было такое веселое событие. Вечером собирались читать, но неожиданно как-то хлынула музыка, неожиданно затанцевали ноги, и дом заполнился смехом и криком. Прохожу, Даня стоит у камина, напряженно смотрит на ноги танцующих и сокрушенно говорит: «Сие для меня недоступно. Ну, как Петя в сапогах не отдавит ног босому Алешке? Я пробовал, сейчас же наступил». Даня занял позицию на высоком подоконнике. Перед сном ребята мне рассказывают новость: «Даня научился танцевать, и вальс, и все! Да как танцует… Лучше всех».
Сейчас он кидает на телегу остатки здешней помойной кучи и сияет. Говорю: «Ты специализировался на навозе и мусоре». Он отвечает «Страсть люблю чистить!» Вчера днем пришлось повоевать с ним. Скауты строили себе палатку на высоком чердаке, тоже в два света, как зал. Они готовятся к дню св. Георгия, годовому празднику скаутов. Даню соблазнила обстановка. Взобрался на чердак по водосточной трубе, излазил все стропила. За ним другие. Сережа Черный решил мне сказать об этом. Он был взволнован, тяжело дышал, ему было неприятно рассказывать. Но все же, просил не делать из этого тайны. «Я сделал это по долгу, как скаут».
Еще ярый танцор у нас – Алеша. И еще более ярый музыкант. Каждую минуту ловит, чтоб играть. Если удается, играет часа по три. Они показывают друг другу. Все это делается как-то само собой, без участия взрослых… Между прочим, у него, видно, засела мысль, что я могу скоро умереть. Недавно я строила планы о дальнейшей нашей связи после школы, и он спросил: «А вы думаете столько прожить?» – «Не знаю, но мне кажется, что вас вывести в люди я успею».
Я надумала, что хорошо бы устроить кружок из трех сестер: Гали и двух Нин, скрепить их расшатавшиеся отношения новой связью, да еще придать к ним Борю. Он и так, в тоске по Гале, сдружился с Ниной Маленькой. Это первая ее дружба у нас, кроме Паши.
Нина Большая вечером встала, пришла ко мне, проясневшая, и сказала: «Я примирилась», – и побежала к столу дежурить.
//-- 3 мая --//
В субботу, по почину Сережи Черного началось чтение по русской истории (она у нас вовсе не преподается). Я взялась читать со старшими Ключевского, младшие читают Платонова одни. Причем, я не руководительница, а только «старший член».
В воскресенье читали стихи. На этот раз нашей стае захотелось опуститься в зале – под окном, на окне, на поставце. Я читала из Бальмонта, потом, после хорового пения, Сологуба. Потом сестра, Елена Марьяновна, вернувшаяся из тюрьмы, читала на память любимые стихотворения, которыми она жила в молодости. Сразу после стихов пойти спать было свыше силы. Запад так ярко горел… Кто умильно попросил у меня разрешения… «…5 минут», кто так убежал. Но едва собрались через полчаса. Тем, которых я отпускала на срок, сказала, что это нечестно, и не пришла проститься. Алеша и другие «полосатые» подходили к моей комнате. Я потушила огонь и молчала. Они постояли и ушли. Утром я пришла их будить, как ни в чем не бывало: инцидент не стоил большего, Алеша спросил: «Отчего вы не пришли вчера проститься?» – «Да, разве вас дождешься? Я спать пошла». – «А мы думали, вы обиделись». – «Было и это». – «А мы ходили извиняться. Очень уж хорошо было, право»… И Саня пробормотал извинение.
Младшие девочки ссорились и жаловались друг на друга. Спрашиваю: «Чего же вы хотите? – «Ну, так выкиньте из головы все сомнения, с открытым сердцем кидайтесь на шею: «Миленькая, мне так хочется! Сделай, пожалуйста!» Через несколько минут в коридоре происходила пляска диких, и ко мне влетели Марина и Нина Маленькая, обе в восторге. Пришлось взять в охапку одну справа, другую слева, и расцеловать.
Разумеется, такое происшествие нуждалось в апофеозе и, пока я ходила смотреть на часы, раздались звуки любимого сейчас мотива «Мы кузнецы и друг наш молот, куем мы счастия ключи». И под музыку, с пением, три пары «полосатых» и «кисок» импровизировали в густых сумерках зала нечто вроде полонеза. Когда я пришла и сказала: «Пора спать», – они, продолжая шествие, парами поднялись по широкой дубовой лестнице и с пением разошлись по комнатам.
Зашла к Дане. Он рано улегся, просит в шутку: «Запрети им танцевать, а то и мне придется выскочить из постели». Потом, сообщает с удовлетворением: «А мы на пруду выработали формулу, что нужно для хорошего катанья на плоту: нужны два условия – присутствие духа и отсутствие Лидии Марьяновны». Целую его в затылок, как 10 лет назад, и иду прочь.
Какая радость… Вероятно, толчком к перелому у Фроси, были разговоры с Анной Соломоновной. Она человек иных взглядов, иных путей, многого не понимающий, но у нее открытая душа. Вот рычаг. Она дала им случай выговориться и облегчиться. Я потом так и не успела поговорить с ребятами об ней. (Это был уже Тонин период…).
Я счастлива. Вернулось то счастье, на которое я не надеялась. Несмотря на все – мы одна душа. Ложишься спать с чувством несказанной благодарности. Год тому назад весна была временем духовного упадка, теперь – наоборот. Нынешняя весна нежнее, мягче, осторожней. Опять ребята мне носят без конца всякие маленькие чудеса: ветки с разными сережками, пушинками, крохотными листочками, первые малиновые на жестких стеблях и младенчески мягкие желтые цветики, неожиданно большие травинки с солнцепека, длинные цепи плавунов. Комната моя, вдобавок убранная по стенам хвойными ветками, обратилась в маленький зимний сад. Все увешано, утыкано, устлано подарками весны. Так как я их не выбрасываю, пока не завянут совсем, их набирается столько, что не остается ни места, ни посуды.
Слабость…, которая считается туберкулезом… Только сна не хватает…
А Тоня в Москве ушла уж с места. Ее приютили моя сестра Мага и Анна Соломоновна. Найдется ли более посильное место, не знаю. Но спокойна. Я решила и – отошло. Она пишет подробные отчеты и покорные добрые письма. Я ей отвечаю. На днях побываю у нее.
Работа в разгаре. Старшие и младшие спорят, кому пахать. Все же трудно справиться с двумя лошадьми. По предложению Александры Михайловны устраивается особый кухонный потребительский огородик. В доме, по случаю ожидавшегося, но не состоявшегося официального посещения, – почти полный порядок. Едим, как в лучшем ресторане. Александра Михайловна ходит в деревню, достает и меняет продукты.
С крестьянами знакомимся все больше. Приходили они к нам вдесятером делить землю. Мы их усадили чай пить. Пока собирались делить, Петя с нескольких сделал наброски, к их удовольствию. Поделили без споров. Нашу корову первое время провожают в стадо. Кроме Анисьи ходили Берта или Миша. Ребята и взрослые обходились с ними дружелюбно, хвалили, что наши «не дерутся и представления устраивают». Сегодня чудной какой-то старик пел ночью у нас на дворе у костра (мусор жжем). И днем он пришел, насчет продажи картошки. Тоже пел, плясал даже. Оборванный, веселый. Немножко он не в себе, но помешательство приятное. Мы с ним дружим, ничего жуткого в нем нет.
Поговорили о летнем расписании. Они любят выражать отвращение от летних занятий. Петя употребил «argumentum»: «Ну, посмотрите на Даню. До занятий ли ему? Что он может сейчас усвоить?» Даня, только что пришедший с пашни, кротко улыбался, но каждый мускул его лица и тела говорил о том, что жестоко и нелепо предлагать ему занятия. Я стала отстаивать хотя бы рисование и пение. Фрося, Петя, еще кто-то заявили, что пение их не касается. Я поговорила немного о необходимости и возможности для всех развивать слух, и Петя согласился.
Единственный довод за занятия, чтоб старшим не сидеть у нас еще год. Петя кричит: «Я не понимаю! Что нам плохо здесь, что ли? Куда нам торопиться?»
Неугомонный день. Работали на огороде, разделывали гряды больше шести часов и интенсивно, в промежутке был урок ботаники, по окончании – география (Сергей Викторович приехал). Потом… танцы, и хотели в 11-м часу делать скаутский сбор для подготовки завтрашнего годового праздника, но я уговорила лечь скорей и обещала пораньше разбудить. Это младшие, собственно, так неугомонны, старшие не могут. Даня, впрочем, говорят, соблазнился на галоп; да упал. Маринка так убедительно уверяла, что ей необходимо еще полюбоваться на вечер, вот, именно сегодня, что ее тайно отпустила на 10 минут.
Даня пришел с пашни изнеможенный битьем лошади. Даже себе угодил кнутом так, что клок мяса выдрал. Зашел ко мне помечтать о плане, который лелеет 3 года: изобрести для крестьянина «железного коня» – двигатель в 2–3 лошадиных силы. Путь Олега его не прельщает, ему жалко на него смотреть.
Сидя у постели Мишутки, слышу разговор в комнате Веры Павловны с Петей, потом с Николей. Они в чем-то убеждают ее. Слышу голос Николи: «Вера Павловна, как вы не понимаете? Грех это то, чего не должно быть. Преступления, порока ведь не должно быть?»
Как полно в душе: тут и радость Маринки о звездах, и Данина мечта о машине, и Мишина тоска о сверстнике, и Ниночкино упоение пляской, всё, всё. Полнее, глубже это надо чувствовать, стягивать в одну струю и фимиамом пустить вверх, к Нему, к Его Ногам.
Глава 12
Полнота картины
//-- 12 мая --//
Вчера вечером вернулась из Москвы. Пробыла 5 дней. Все беспокоились за Тоню, все пытались устроить. Я застала ее одну. Ее радость была неописуема. Она почувствовала, что я приехала еще за 2 дня, хотя это не было уговорено, и накануне, не дождавшись, вдалась-было в истерический смех, чего с ней давно не было.
Часа два мы провели отлично. Потом дошло до самого страшного. Она сказала, что убедилась, что не может жить без меня и просит взять ее обратно в колонию. Я сказала, что это ей очень вредно, а так как она страстно настаивала, умоляла, обещала «очень постараться», я увидела, что пора произвести операцию, и сказала, что в колонию она не вернется никогда. Она горько зарыдала. Я старалась смягчить ее боль нежной лаской, напоминала ей, как ей тяжела была колония, напоминала планы самостоятельной жизни, любовь к детям, мечты о замужестве, перспективы помогать родителям, потребность в духовной среде. Все это полиняло, потонуло в страхе перед жизнью и в тоске по мне. Она все снова принималась умолять и клясться, а я все тверже отвечала: «Никогда, ни на один день». Она попробовала уйти в горечь и злобу, быть угрюмой и дерзкой, попрекала тем, что Даню я не гоню. Но в этом не было прежней безумной слепоты и упорства, мои доводы доходили до нее и разбивали ее оплот. Она грозила самоубийством. Я твердо говорила о грехе, о страданиях души, о возобновлении испытания; напоминала данный мною обет, к которому она примкнула после спасения ее от сулемы. Я утверждала, что все это ярко живет в ее душе, и не даст забыться до нового греха.
Наконец, она устала плакать, а мне было пора уходить; удалось вызвать реакцию ее непостоянных нервов, и она пошла провожать меня, почти веселая. Вечером… было все благополучно. Утром, как только она проснулась, она с невыразимой нежностью стала шептать мне, охватив мою шею рукой, что она верит, что я ее возьму. Я выпрямилась и сказала резко: «Никогда! Если ты будешь еще просить меня, я уеду». В самом деле, ампутировать – так разом, не пилить ногу многократно. Она заломила руки вокруг головы, закрыв лицо. Скоро я увидела, что она без сознания. Анна Соломоновна (она психиатр) сказала, что она все слышит и одеревенела «нарочно», но факты этому противоречат. Укол булавкой не вызвал у ней никакой реакции. Час она была как вещь. Потом это перешло в сон. Проснулась она веселая, все позабывши, но потом, одеваясь, вспомнила, и несколько крупных слезинок скатилось по ее щекам. Но пока она была без сознания, я сосредоточенно внушала ей: «Проснись кроткой и мужественной». И правда, до самых сумерек она была кротка и мужественна. Я ее увела совсем от Анны Соломоновны. Это было необходимо. Там готовился ремонт, приехали родные, а главное, Анна Соломоновна, сама измученная, больше не могла выдержать. Она принуждена была себя очень сдерживать, потому что ее доброжелательный деспотизм очень нервировал Тоню. Она делала это ради меня, но ей это не легко давалось. Сестра моя, Мага, жившая тут же, хорошо ладила с девочкой, предоставляя ей полный простор хозяйничать, но она уже переехала сама.
Итак, мы с Тоней нагрузились как верблюды и пошли «к девочкам», куда ей очень не хотелось перебираться. Да и там, я знаю, были очень ей не рады. Не симпатична она самой хозяйке дома, и нужда там сейчас острая, сами-то готовятся разойтись. Но куда ее деть?
2 1/2 дня мы с ней ходили то вместе, в поисках места, то я одна – в поисках временного пристанища, и ничего не нашли, несмотря на то, что я снабдила ее продуктами, часть которых она уступила Елене Алексеевне очень деликатно, попросив меня сказать, будто это для… В каждом доме, где прежде мне был «готов и стол, и дом», теперь кто-нибудь из членов семьи говорил: «Я-то рада, да вот у меня Федор не соглашается»… или это был Виктор, или подруга. Только Елена Алексеевна согласилась, да у нее живет ненормальная женщина. В конце концов, я поговорила «по душам» с хозяйкой Валей, и она по-доброму, по-бабьи пустила Тоню на неделю. А дальше?
Но возвращаюсь ко вторнику. Мы с Тоней ходили с 11 утра до 12 ночи. Это была годовщина «нашего дня», как она называет, который мы праздновали год назад в ее лесном уголке. День был солнечный, не жаркий, весенний. Мы старались сделать его праздничным. Я ей позволила купить на свои деньги булку, которой она меня угощала, и сама ей купила орешков и семечек. Их щелканье придает ей беззаботность. Да деньги-то были школьные и, в тот момент, – последние. Наши похождения давали отрицательный или неопределенный результат, и я старалась найти в этом хорошую сторону. Мы очень устали и присели в садике на Театральной площади. Тоня припала к моей руке и долго так лежала. Я начала бояться, что она разнежится и ослабнет среди этого чуждого треска. Но вот она встала и куда-то пошла. Я приготовилась к «выходке». Нет, она отдала остаток своих денег бедному нищему и вернулась, но ее место успели занять, и мы пошли дальше. Тоня была кротка, только говорила изредка: «А сердечко все-таки ноет».
Мы зашли к моей сестре, Елене Марьяновне. Она приняла нас очень по-родственному. Тоня сидела, держа меня за руку, ела хлеб с салом и говорила тихонько: «Вот так бы жить и жить, всю жизнь». Это переживание пересилило ее мужество. Возможно, что и я, уставши, ослабила внутреннее влияние. Начинался уже вечер. Когда мы пошли дальше, она снова принялась меня умолять. Мною овладело отчаянье. Долго ли будет продолжаться эта мука? И я сказала: «Клянусь своей жизнью, что ты ни одного дня больше не будешь в колонии». Тогда же или позже, не помню, я ей сказала о том, что не только ей вредна колония, но и она для колонии вредна, немыслима. Ей надо все знать, кому-то в глубине ее, который все учитывает. Но клятва, сорвавшись, испугала меня самое. И еще было лишнее, от отчаяния: я сказала, что дети в последний раз изнемогали, что многие уйдут, если она приедет. Я наперед знала, что этого не надо говорить, и в первый день удержалась. Тоня остановилась, припала головой к подоконнику и дальше не шла. Около получаса прошло, пока мне удалось ее сдвинуть с места, но скоро она опустилась на ступеньки, говоря, что не может идти. Это была правда, я видела по суженным зрачкам, что у нее небольшой сердечный припадок. Чувство протеста скоро прошло, она предлагала мне идти дальше, с тем, что она после придет. Не знаю, сколько времени мы там сидели, мне показалось, что около часа. Она все снова заговаривала о возвращении в колонию. Вот тут-то я, кажется и сказала, что тогда другие уйдут. В конце концов, удалось ее поднять. Она шла и стучала зубами. Не помню, каким способом я это прекратила. Мы зашли в дом, где надеялись найти работу. Видели девочек, которые понравились Тоне. С их матерью она вела себя спокойно, уверенно и тактично. Только румянец напоминал о пережитом. Место оказалось очень невыгодным и еще неизвестно, вакантно ли оно. Но Тоня не прочь на него попасть. (Здесь надо быть приходящей, а жить где?) Этот дом прямо через дорогу от Софьи Владимировны. Мы пошли туда. Софья Владимировна подвела к себе Тоню, дожидавшуюся меня, и говорила с ней очень долго. Тоня вышла от нее счастливая, окрыленная, на все готовая. Она согласилась, что мое решение правильно, жалела о том, что мучила меня, верила в свой особый духовный путь, в спасительность работы при детях. Большего счастья, кажется, нельзя испытывать.
Другой день мы провели в беготне, врозь. Еда была скудная нерегулярная. Она устала и осунулась, но не омрачилась. На третий день она пошла меня провожать, голодная, умиленная. Говорила, что все-таки сердечко побаливает, но все же не омрачилась. Такою я ее оставила за окном вагона. Обещала вернуться через неделю. Оставила кучу рекомендательных писем.
Приезжал опять Сергей Викторович. Кроме Сережи Черного только двое делали слабые попытки определения растений. А взялись определить каждый по три и делать наблюдения. Перед самым приездам Сергей Викторовича под угрозой, что я ему предложу больше не приезжать, кинулись экстренно определять. И это лучшие ребята. Что это возраст такой, или нация, или эпоха? Нельзя сказать, чтоб времени совсем не было.
Был тут без меня новый сотрудник, крестьянин, толстовец. Все его сразу полюбили. Да, прочел он рукопись Олега о ручном земледелии и не захотел больше пахать, ушел на родину работать лопатой.
Всеволод и Ксения Харлампьевна уехали измученные, без денег, он с 35-ю нарывами. Елизавета Алексеевна в последнюю минуту достала 10 млн. на багаж, потом бегала, собирала денег взаймы, чтобы отдать эти деньги в течение суток, а теперь бегает, чтобы отдать те, что взяла на неделю. И все это в чужих башмаках, с пузырями на ногах.
Анна Николаевна присмирела совсем. Молча копает клумбы в одиночку, не решаясь работать с другими. Сегодня показалось ей, что потеряла совочек и горько плакала, говоря, что это единственный ее друг. И больно за нее и дорожить приходится тем, что она не для себя работает.
Работа идет хорошо. Только земля – целина, уж очень трудна для пахоты, да сеялка из Жуковки действует так неисправно, что посев выходит то слишком густ, то слишком редок. Есть ли что-нибудь или кто-нибудь во всей стране, который действовал бы исправно?
В свободное время девочки копают клумбы для цветов и сажают цветочную рассаду. Действуют в этом инициативно и усердно, но до чего беспомощно… Вот посредине круглая клумба, по бокам – равносторонние треугольники; к центру круга они повернуты ни углом, ни серединой сторон, а так себе. Над кругом клумба в форме скаутской лилии, но ось узора проходит не через центр клумбы, а вбок. Это делали наиболее толковые девочки: Галя, Ира, Берта. Никто из наших мальчиков, думаю, не создал бы такой бессвязаности.
Развлечения несколько изменились. В моде городки. Сегодня был нежно-золотистый вечер. На площадке играли в городки. На всю окрестность раздавались радостные крики, приветствующие удачные удары. Отец смотрел, расплываясь в улыбку. А в зале вихрастый Саня играл на рояле, а Олег у шкапа рисовал камин и окно, и хотелось ему приписать к ним средневекового монаха перед благочестивым семейством рыцаря. Я же ходила от больного к больному с компрессами и градусником. Сказывается, как всегда, соблазн весны. У Сережи Черного опять воспаление легких и у Наташи тоже.
В деревне Жуковке я долго беседовала сегодня с крестьянином, у которого хотела нанять избу для родителей Сережи и Наташи. Он все не решался. Что-то его удерживало. Я поняла, что дело в сомнениях общественных, расовых, религиозных. Потому и засиделась. Мы расстались дружески, и избу он нам сдал. Принял просто и с уважением ту комбинацию, что я некрещеная еврейка-христианка. Жалеет, сверх меры, нашу бедность и не понимает, как может детям при этом идти на ум наука.
Вот уж поют первые петухи, а я все пишу. И опять буду мучиться завтра от желания спать, как мучилась все эти дни. Но надо же как-нибудь мне справиться с дневником. Опять он грозит засохнуть. Весь день мне мешали. И ночью еще явились наши молодые друзья: теософы-оруженосцы. Дети думали, – обыск.
Александра Михайловна рассказала мне на днях, что в Опытной станции, где она справлялась об нашей колонии, на вопрос обо мне, ей ответили: «Так, психопатка». Александра Михайловна приписывает это моей одежде. Да, верхняя одежда моя крестьянская, платье часто чужое, случайное, неподходящее. Еще на днях Михаил Осипович Гершензон упрекал меня за несоответствие формы и содержания. Конечно, это неблагоприятно, но изменить это не в моей власти и это не главное. Иногда стесняют некоторые мелочи, как, например, неимение карандаша, но, вероятно, вид у меня не очень скорбный. Во всяком случае, сегодняшний мой деревенский знакомый дал мне вместо 40 – лет 20 с чем-то. Почему я все это пишу? Для полноты картины. Уж вычерчивать, так вычерчивать все подряд, без пробелов.
А все-таки, я должна добиться от себя такого режима, в котором все бы умещалось и который соблюдал бы ясность сознания. Нельзя отрицать, что я от недосыпа больше сержусь и меньше умею помочь.
Шумно, весело играли в городки при участии Юры Бобылева – артиста Художественного театра. А после ужина позвали в кружок «Чаши Грааля», а Юлий излагал старшим (впрочем, и некоторые младшие были, в том числе Нина Маленькая) последние достижения физики. Интерес был большой, и старшие мальчики очень свободно ориентировались.
После того все соединились, приплелись и больные, и Юлий рассказывал индусскую сказку о трех лилиях. Он кончил, когда уже стемнело, по общей просьбе, Марина спустилась вниз поиграть, мы слушали сверху, из комнаты.
Эти юноши – общие любимцы. Сегодня Берта и Галя рассказывали мне, какое впечатление произвела на них вежливость гостей, когда они, стоя, дожидались у обеденного стола, чтобы я пришла и села.
Сегодня в час урока Олег рассказывал о Генри Джордже и его системе. У него это выходит тепло, занимательно и четко. Завтра будет продолжение, только долго он мучился, прежде чем смог выговорить, что Генри Джордж женился.
Свой клочок Олег вскопал и засеял. Теперь снова занимается нашими работами, у нас установились теплые отношения.
Появился снова Валерий (Лера). Опять проблема. С одной стороны, он простой и добрый. С другой, приверженец и усердный читатель Папюса. Пока предложила ему перейти на должность ночного сторожа. Пусть днем побольше спит. Но это паллиатив. Придется, видимо, отсечь его. А работники очень нужны: и сторожем, и на заготовку дров.
Порядок, моментами, кажется почти водворенным. Сегодня пришлось делать совсем мало замечаний. Но налегаю я на него упорно, сегодня Валя спрашивает: «Что это вы стали такая строгая, Лидия Марьяновна?» Отвечаю: «Иначе не было бы смысла вам тут жить». – «Я понимаю, это я так»…
Но мне это даром не проходит. Я все еще не научилась заботиться неозабоченно. Знаю, какими серыми обручами эта озабоченность и строгость стягивают мою веру и любовь.
Больных четверо. За Сережу Черного и Наташу особенно неприятно. Родители так мучаются. Марья Борисовна сейчас пришла, едва живая от усталости.
Неожиданно известили, что мы можем взять сельскохозяйственный инвентарь и мебель. Мебель, однако, как нам сказали на месте, надо оставить переезжающему сюда детскому дому; обещали дать немного. Но ее всю увезли на наших глазах представители другой колонии. Ладно, комфорт нам не дается. Зато, мы получили косилку и конные грабли, да еще немного химических приборов, и очень довольны.
//-- 23 мая --//
Вчера вернулась из Москвы. Заходила в колонию, что на нашем прежнем месте, – поговорить о помощи Центросоюза. Глядела, как там объедаются мясом, рисом и пр., как возят ежедневно оборудование, как доставляют из Москвы на автомобилях навоз, как в самой темной комнате, библиотеке, помещается лазарет и пр. При выходе встретили меня Фрося и Мишутка, закутанный в полу ее кофты (она когда-то была его няней), многие меня встречали, но остальные вернулись, а с ними мы дошли уж в темноте до дому, только в Фросиной комнате не спали, и крепко-крепко поцеловались мы за всех. В моей комнатке облако пахучей черемухи, было чисто прибрано, белелась подушка в чистой наволочке, неузнаваемая, вместо соломы набитая мягкой мочалой. На этот раз здесь хозяйничала «Рахиля».
К сожалению, приходится отказывать в услугах. Четвертый раз приходили из артели торфяников, что прошлый год стояла в здешнем сарае, с просьбой дать им воспользоваться баней, хоть раз. Они измученные, потные, грязные, хриплые; так больно им отказывать. Но я не могу рисковать здоровьем детей. У них мириады вшей.
Больные. Новый бич на нас явился: малярия. Не ожидала я этого, место высокое, может быть, засыпем когда-нибудь гнилой прудишко за флигелем, тогда прекратится. Было несколько случаев легких заболеваний, а Петя хворал тяжело, с сильным жаром, с бредом и сейчас не работает. В жару, он со мной разговорился откровенно. Спрашивает, отчего я с ним не заговаривала. Я говорю, что жду, не хочу навязываться. Стал об себе рассказывать, как он на Кавказе жил среди толстовцев, как они его уговаривали все работать над собой. Он и работал: «Вот-как себя ломал… А потом вдруг почувствовал, что больше не хочу, все опротивело. Стал жить просто так. А они говорят: «Погиб». Укоряют. Я ему ответила, что надо идти вперед посильно, постепенно, а главное, – начинать изнутри: постараться так понять добро, так почувствовать его, чтоб естественно захотелось так делать. Петя перескочил на Толстого. «Ведь вы же уважаете Толстого? Не может быть, чтоб не уважали. Я сам за большую истину для себя считаю буддизм, но думаю, что народ поднимется не иначе как через толстовство». Много еще он рассказывал о том, как им там круто приходилось, как они с Саней пасли стадо по горам, весь день бегая босиком по колючкам, как зимою спускали с гор сено по крутым склонам, то в снегу до плеч, то делая зарубки во льду. Узнала я, как ему пришлось быть главою семьи, работать среди грубых грузчиков, как он решился ехать из общины со своими в Москву учиться, вопреки всем предупреждениям, что едет в пекло, как он изумлен был и счастлив, попавши к нам.
Петя говорил громко, почти кричал, был очень возбужден, увеличивал этим свою температуру. Но я его долго не унимала. Так прекрасно было это неожиданное извержение простой, сильной и чистой души. Я была рада, что многие его слышат и лучше сумеют понять. Наутро я решила его отвезти в больницу. Ребята потянулись к нему прощаться и до глубокой ночи нельзя было выкурить от него то одного, то другого. В больницу его не приняли. Он в колонии почти поправился, но слабоват еще. Старается работать, что может: чистит с девочками картошку, так же как и Сережа Черный, сейчас даже выпросил разрешение сеять свеклу. Был очень огорчен, что не пустила его рубить хворост. Впрочем, он послушен.
//-- Даня --//
В начале лета я опять тяжело болел малярией, которая, вообще, взяла в работу чуть не половину ребят. По этому случаю, я был в прекрасном настроении. Ещё бы, – можно не работать, и совесть не мучает. Нельзя же работать при температуре 40? В промежутках между приступами можно поглощать «Историю физики» Лакура и Аппеля или, например, изложить своё настроение в таких стихах:
Голубое птичье пенье,
Голубое настроенье,
Голубые небеса.
Ветер гонит прочь сомненья.
Будит в сердце изумленье,
Будит в мире чудеса.
И ещё:
Всплески,
Ласки,
Перелески,
Блески,
Краски,
Звонкий день.
В сердце песни,
Сердцу тесно, —
Рвётся сердце
В голубень.
Расправляю гордо спину,
Чую силы-исполины,
Чую радостную страсть.
Пляшут мысли как дельфины,
Улыбаюсь без причины,
Отдаюсь мечтам во власть.
Эти стихотворения были помещены в колониальные журналы, переписаны красивым почерком с виньеткой, где чайки рассекали крыльями синий треугольник неба, и подарены маме. Мама была ими очень горда. Она не удержалась, чтоб показать их Михаилу Осиповичу Гершензону, высшему авторитету, скрыв пока, до получения похвал, имя автора. Гершензон прочитал и сказал:
– Это, конечно, написала самая сентиментальная из ваших учениц. Не беспокойтесь, Лидия Марьяновна. Потребность марать бумагу у них с годами проходит.
Мне об этом приговоре мама рассказала только 8 лет спустя.
Глава 13
Ритм жизни. Галя, Фрося, Тоня. Алхимия любви
//-- Лидия Мариановна --//
Даня пришел вчера и бранит Колю: «Из-за него ходишь, мучишься жаждой. Кипяченая вода всегда теплая, а сырой – Колька пить не велит; говорит, Лидия Марьяновна не позволила. По закону скаутов, должен слушаться. А я ему: «Она сама пьет, я видел». Он свое: «Это нас не касается, она не себе запретила, а нам».
Это Даня мне рассказывает и у меня ищет сочувствия.
Но скаутская дисциплина уже бессильна заставить ребят, особенно мальчиков, вытирать пыль в своих комнатах (пол еще подметают, хоть и не без исключений). Сегодня вспомнила старый наш метод: объявила, что сама буду вытирать. Кругом засмеялись и заохали: «Придется вытирать».
Все претендуют на работы свыше сил; больные не дают себе времени выздороветь; очередь в ночное берется чуть не с боя. Кстати, в ночное никто больше не ходит в одиночку, а вдвоем, оказывается, весело. В Николино дежурство кто-то подкрадывался к лошадям. Николя погнался за ним, он убежал. У нас нет никакого оружия.
Еще не весь овес посеян, поехали в город прикупать, потому что занятая в деревне сеялка, неточная, сделала пересев, но это не беда, весна поздняя. Рабочих не хватает. Сейчас приходил парень из голодной Рязанской губернии. Дали поработать. Оказался патентованным лентяем. Ждем следующего.
Вчера вышел у нас непредвиденный разговор и выяснилось, что они «больше всего ненавидят святых». Это итоги их знакомства с трезвенницами, членами Армии спасения и проч. Придется на следующей беседе поговорить о святых и святошах.
С наступлением лета потянулись к нам гости. Опять полон дом. Ира мучится, устраивая всем постели, но это гости не проповедующие.
//-- 22 мая --//
Алеша уже 4 дня сильно страдает от нарыва на руке. Он образовался под мозолью, так что не имеет выхода. Вспухла рука, был жар. Мальчик все эти ночи не спал и ни словом, ни звуком не выдал своей боли. Только лицо было очень серьезно и бледно, да в глазах временами было острое страдание. Он пытался работать, требовал, чтоб его пустили в ночное, каждую ночь, чтоб использовать бессонницу, старался отвлекаться книгами. Сегодня он был в больнице и ему прорезали нарыв. Вчера вечером он советовался, не сделать ли ему это самому; когда я указала на необходимость острых дезинфицированных инструментов и технических знаний, согласился подождать.
Сережа Черный страдает зубами. Он бы казался терпеливым, если б не было сравнения с Алешей. Он и говорит о своей боли, и даже поплакивает.
Даня нездоров. День был жар, а потом упадок сил, температура 35,9. Видно, переработал. Рахиль, или Рахилюшка, вступила в управление кладовой. Это ее окрылило. Работает она толково. Впрочем, после первого восторга, она снова подпала под власть тоски о родителях. Молчит, но прижимается крепко-крепко и смотрит такими говорящими глазами. Фрося здорова и снова зарывается в работе, мало ест и спит, выскакивает из всех рамок, но на работе в огороде и в поле незаменима по заботливости, инициативности, упорству и оживлению.
Галин кружок, куда вошли две Нины, Боря и Миша, который главной своей задачей взял сближение с людьми, с природой и духовным миром через книгу, собрался без меня. Кроме Гали и Нины Большой все молчат. Боря слепо повинуется.
Сажают картошку, временами спасаясь домой от дождя. У них там весело. Мне работать не дают. Это, вероятно, не только бережность ко мне, но и желание свободы от меня.
Поехали за третьей лошадью. Кажется, с посевами не опоздаем.
Вера Павловна работает за двоих. Поздоровела, спокойной стала.
Последняя поездка Гани в Москву была мученичеством, геройством.
//-- 30 мая --//
Вот как прошел вчерашний воскресный день. Утром досаживали картошку. Те, кто не попадает на эту работу, страдает. Наташа накануне дожидалась на шоссе моего возвращения из Волостного Совета, чтоб попросить разрешения участвовать наряду с другими (она считается еще слабой после болезни). Работали так горячо, что к обеду все было окончено, и к обеду с песнями пришли домой. Некоторые за эти дни очень устали. Галя, Валя и Берта спали от обеда до чая. Пете придется отдохнуть несколько дней. Третьего дня я уловила момент, когда ему надо было на полдня прекратить работу. Он обещал мне после чая не работать. Но я ушла, и он не устоял. Потом признавался: «Если бы вы были дома, я бы не работал». Все идет борьба по поводу того, чтоб не шли на работу слабые, чтоб соблюдали диету больные, чтоб делали перевязки имеющие нарывы и т. п… Тут и благородство, и лень, и самолюбие, особый «хороший тон», который делает такими трудными российских хороших людей. Шел дождь, конкуренция городков не была страшна.
Кто не спал после обеда, репетировал «Раймонду». Я читала им отрывки из книги Кеннана «Ссылка в Сибирь», частью об уголовных, частью о политических. Впечатление было сильное.
После ужина, во время которого кричали «Ура!» в честь Иры и Вали, праздновавших годовщину своего поступления в школу, собрались у Веры Павловны, подальше от комнаты, где спал Даня (у него малярия); сначала разговор зашел, случайно, о талантливости воров, и я утверждала, что при остроте их ума и воли, можно ожидать от них в следующем воплощении великих дел, а Настасья Николаевна, мать Сережи Белого и мой большой друг, рассказывала о перипетиях своей борьбы «с этими генеяльными людьми», с которыми она постоянно сталкивается, как торговка на рынке. Потом стали петь то хором, то дуэтом (Нина Большая и Валя), то соло (Варвара Петровна), которая гостила у нас эти дни, к общей радости. Вечер закончился, разумеется, танцами.
//-- 9 июня --//
За это время я два раза была в Москве и снова собираюсь. Эти поездки отмечают ритм моей жизни. Перед первым отъездом я имела несколько разговоров с ребятами. Отмечу немногие.
Галя советовалась, как ей быть. Многие ищут ее дружбы и помощи. Она с радостью идет им навстречу. Но им этого мало. Девочки и Боря упрекают ее в холодности за то, что она хороша со всеми, и никто для нее не является особенным, единственным. Боря все время ноет по этому поводу. Я очень уверенно ей сказала: «Галя, береги свою свободу. Ты будешь нужна многим, такова твоя доля. В каждого вникай от всей души. Но пусть никто не рассчитывает взять тебя в плен, отгородить от других. Свети всем, не теряя себя, и строго, если придется, – сурово, отучай от зависти, ревности, чувства собственности на твою любовь. Не копайся в том, горяча ли, холодна ли она, смотри только, чтоб она была действенна, бережна, внимательна». Галя молча выслушала это со своей обычной детской, грустной серьезностью на розовом лице. И в ее склоненном шелковисто-русом проборе, в ее крупной легкой фигуре в вышитой холщевой рубахе чуялась мне надежная сила, покорная своей доле.
Мне хотелось, чтобы Галя переняла сейчас у Иры ее функции «домхоза», ответственной за порядок, потому что Ира, хоть и решила оставаться на посту, «пока не достигнет совершенства», но в дни, когда надо, как на Троицу, поместить 20 человек гостей, когда нет для них ничего, даже соломы, она начинает моментами приходить в отчаяние, особенно, если Алешка и Саня заявляют ультимативно: «Пойдем спать на сеновале, если дашь нам все постельные принадлежности». Алешка тогда скоро стал ее искать, чтоб «пойти на компромисс» и половину своих постельных принадлежностей оставить гостям, но Ира уж разнервничалась, ушла, и только в час ночи я ее нашла, спящей в библиотеке на столе.
Так вот, я предложила Гале ее заменить. Все в ней воспротивилось этому. Теперь, через несколько дней, она заявила, что рано или поздно пройдет, конечно, через эту должность, но в настоящее время не хочет. Это новая для нее определенность; она, до сих пор, уступала и за все бралась. Зато, очень она просится на работы с лошадью, хочет научиться запрягать и править. И Ляля тоже.
Фрося пришла ко мне поздно ночью, накануне моего отъезда по Тониным делам. В Левково я еще не ходила, по словам учительницы, было мало надежды на комнату. Фрося находила, что комбинация с Левковым искусственная и для чести школы неблагоприятная, что все равно Тоня нигде не уживется, нужно ее прямо взять в колонию. «А я уйду, если не смогу совладать с собой. Попробую. Но думаю, что это мне будет стоить такой ломки, что все равно никуда не буду годиться. Лучше уйду, пока цела. Может быть, это и к лучшему, пора мне на маму работать». Я говорила, что Тоня не будет в колонии, хотя не знаю еще, как это устроится. Фрося собиралась идти спать и не могла собраться. Потом, прижалась ко мне крепко-крепко и горько заплакала: «Никуда я от тебя не уйду. Только сейчас поняла я, что не могу, не могу оторваться. Хотя бы пришлось погибнуть»…
С таким напутствием я отправилась к Тоне. Давно ли я гордо сравнивала свое состояние с хождением по водам… Теперь у меня холодела кожа на голове и тяжелели ноги. И не столько верила, сколько просила о вере.
//-- 15 июня --//
В Левкове я ходила со знакомой из дома в дом. Нигде не соглашались взять жилицу, наконец, одна женщина сказала: «Спрошу у сына». А сын у нее приезжает по праздникам. С этим полуобещанием я отправилась в Москву. Тоня встретила меня спокойно, сдержанно. Но без меня она пережила ужасную неделю. Сужу, по ее словам и по рассказам других. Место ее оказалось временным, поденным; те люди решили искать сильную девушку, которая бы мыла полы и стирала. Тоня проводила там до четырех часов у печки и так уставала, что не могла есть, кроме того, она остро чувствовала тяжелую атмосферу семьи. Потом, она в тоске начинала ходить по улицам. Тут ее мучил голод. Чтобы меньше чувствовать голод и удерживаться от слез, она иногда покупала семечки на деньги, которые моя сестра давала ей на трамвай. Это она считала за большой стыд для «пажика» и, вообще, весь ее упадок духа казался ей таким грехом против пажеского долга, что она махнула на себя рукой и никаких моих заданий не пыталась осуществлять. Она только знала чутьем, что полная бесцельность шатаний по городу грозит ей жуткой потерей равновесия. Поэтому она придумывала себе цели, обходя под разными предлогами разных знакомых, особенно таких, которых было безнадежно застать дома. Иногда она заходила в церкви, часто слушала музыку на бульваре. И плакала, плакала… В комнату сестры Лены часто приходить было неудобно. Хозяева были этим явно недовольны; вышел даже небольшой конфликт, о котором расскажу дальше. Она большей частью ночевала у «девочек» Армии спасенья, но старалась приходить попозже и прямо ложиться спать, чтобы не раздражать их (осталось всего две девочки) то безутешным, то буйно-веселым настроением. Место на третий день прекратилось, хождение по улицам стало захватывать целый день, что только не было пережито за это время… Часто ей казалось, что она обречена мною на эту жизнь сознательно в наказанье, что Софья Владимировна и я имели в виду только интересы школы и все, что мы ей говорили об ее интересах, это только для отвода глаз. Потом, она пугалась таких мыслей и пыталась их прогнать, но в голове «бешено вертелось колесо». Она боролась с собой и решила изо всех сил стараться быть совсем хорошей. Мария Борисовна, увидев Тоню в состоянии полного упадка, уговорила ее в последние три дня до моего приезда подтянуться. Действительно, я застала ее уже в порядке. В этот раз произошел только один инцидент. Мы шли с ней в квартиру знакомой, и она мне рассказывала, как эта хозяйка пристыдила ее за то, что она не вызвалась помочь ей нести книги. А женщина эта старая, полуслепая и полуглухая, обремененная несчастьями и очень хорошая. Тоня рассказывала, ожидая моего сочувствия: «Зачем мне помогать ей? Если ей трудно, она позовет внучку или прислугу, а, если она несет сама, значит нетрудно». Но я ей не посочувствовала и сказала, что благожелательный и воспитанный человек в таких случаях не рассуждает, а поднимается невольно и говорит: «Позвольте, я вам помогу». Тоня вспылила: «А я это считаю ненужным и никогда не буду делать». Я ответила тихо: «Жаль. Это меня огорчает». Тоня обратила свои гнев не на меня, а на старушку: «Я ее ненавижу, она старая чертовка». – «Тоня, никогда такие злые и безобразные слова не должны тобой произноситься». Я взяла ее за руку, но она вырвалась и стала подниматься по лестнице, снова повторяя свое ругательство. Я осталась внизу и сказала: «Нет, Тоня, вернись, мы не войдем в дом к человеку, про которого ты так говоришь». – «Мы не к ней». – «Это все равно, вернись». Тоня не слушалась и, видимо, боролась с собой. А я за собой следила, чтоб не ставить ультиматумов, не угрожать и не употреблять сильных, но ставших уже привычными выражений. Надо было просто не сомневаться в ее повиновении. Нельзя было также затягивать положение, чтоб не разыгралось упрямство. Я поднялась, взяла ее за руку и сказала очень твердо, но тепло: «Тоня, это все относится к прошлому. Этого в тебе больше нет и не может быть. Я этого не допускаю и не помирюсь с этим. Не создавай для меня безвыходных положений». Ей хотелось отступить. Она сказала жалобно: «Я не виновата, что я ее ненавижу; это от меня не зависит». «Обещай мне только, что ты постараешься справиться с этим чувством». Несколько секунд борьбы и потом: «Хорошо, я обещаю». Мы вошли, через 5 минут, когда хозяйка просила меня помочь ей разжечь керосинку, с которой я умею обращаться, Тоня вызвалась это сделать. Это был последний наш конфликт. С тех пор прошло 2–3 недели. Ей случалось унывать, плакать, жаловаться, но злобы, упрямства, непослушания не было и тени. Она говорит, что, по-прежнему, ее искушает голос «сделай наперекор», но с ним нетрудно совладать.
Я говорила с Софьей Владимировной: «Твердо ли вы решили, что Тоня в колонию не вернется». – «Твердо». – «Твердо ли вы знаете, что это была ошибка, которая не должна повторяться». – «Твердо, очень твердо». – «Остальное приложится». Софья Владимировна просила прислать к ним Тоню. В этот раз ей не хотелось, было чего-то страшно. Но, вернувшись, Тоня мне шепнула: «Твоя девочка совсем новенькая».
Пока Тоня была у Софьи Владимировны, я пошла узнать про место для нее, устроенное моей приятельницей совершенно для меня неожиданно. Это оказалось нечто, превышающее всякие ожидания. Тоню брали, зная все ее особенности, брали не потому что она нужна, а потому что ей это нужно, брали практиканткой в один из лучших детдомов, образцовых по вдумчивому добросовестному отношению руководителей, по порядку, по материальному обеспечению. Ее берет под свое руководство заведующая, фанатически преданный своему делу человек, который видит в Тониной судьбе много общего со своей жизнью. Пока детдом переезжает, так что придется поступать не сразу.
Итак, пока Тоня едет в Левково, потом в московский детский дом. Но сейчас ее надо увозить из Москвы; и психологически она не может больше выдержать, и держать ее больше негде. Я решила поехать вперед, удостовериться, что комната в Левкове за нами, и после того только, когда все будет выяснено, взять ее в колонию на два дня – на Троицу и Духов день. Повод был, – необходимость выслать лошадь за ней, так как она будет с вещами. Но, случайно, мы с ней узнали, что лошадь будет и на другой день. Тоня стала просить взять ее сразу. Я стала обдумывать, а она терпеливо ждать. А если в Левкове не выйдет? Ведь все равно ее деть некуда. Придется пока взять в колонию. Но должно выйти, добьюсь, нельзя допускать мысли, что не выйдет. Я спросила: «Твердо ли ты решила больше не проситься в колонию?» Она ответила: «Неужели ты в этом можешь сомневаться? Меня другое смущает: если ты возьмешь меня теперь в колонию, не будет ли это нарушением твоего слова? Ведь ты дала слово, что не возьмешь меня, пока я не налажусь, а я не наладилась». Я была рада, что моя безусловная клятва обратилась в ее сознании в условное слово. В ответ на ее сомнение я ответила: «Нет, ты наладилась. Я твердо верю, хотя и без доказательств». Не могу передать ее радости. Это мое доверие поддержало ее больше, чем что бы то ни было.
Ехали мы с приключениями. С вокзала она бегала к знакомым за деньгами, – на билеты не хватило. Я вспоминала нашу первую поездку в город осенью и сравнивала. Физически она стала очень вынослива, да и нервно тоже. Носка тяжелых вещей, беготня за деньгами, нежданные попутчики, все это не омрачило ее.
В Пушкине на вокзале присоединился ехавший к нам инструктор по сельскому хозяйству. По дороге с ним познакомилась и увидела, что можно его направить в колонию в моем отсутствии. Близ Левкова я сошла с экипажа и отправилась за ответом насчет комнаты. Хозяйка вышла ко мне на крыльцо. «Значит, думаю, отказ». Так и есть. Сын не согласен. Ну нет, мы еще повоюем. Этот мальчик не загородит нам дорогу. «Где он, ваш сын? Я его уговорю, как своего уговариваю. С сыновьями я привыкла обращаться», – через полчаса оживленной беседы на разные темы вялые хозяева дали согласие. На всякий случай, я накинула цену, чтобы убить всякое сомнение, и назначила день переезда.
В колонии я поместила Тоню на месте Елены Алексеевны во флигеле с Анной Николаевной. Это было очень удачно. Место не было связано ни с какими старыми ассоциациями. Тоня по дороге простудилась и два дня пролежала в постели. Таким образом, она была нечувствительна для колонии. В первый же вечер она спокойно констатировала, что никто не рад ей, кроме Паши. Это была правда и правда эта могла помочь ей оторваться от колонии. Поэтому я никому ничего не сказала, кроме членов ее кружка. Галя, под конец, посидела с ней, но отношения с кружком установились какие-то натянутые, потому что Тоня повела разговор в тоне властном, спрашивала, насколько они без нее «свихнулись», и требовала чего-то вроде отчета.
В первый день лежанья во флигеле, Тоня признавалась, что ей все же очень трудно и неспокойно. Во второе день, она проснулась с новыми идеями о перевоплощении, об эволюции животных и людей. В ее построениях были проблески подлинной интуиции. Направлено оно было, как прежде, на примирение христианства и теософии. Это событие ее несказанно обрадовало и умилило. Беспокойство прошло и длилось чувство, что завершился весь цикл ее метаний и внутреннего «верченья» последнего времени.
По мере того, как приближался срок переселения в Левково, ею овладевал тоскливый страх: «Точно на смерть иду». Лаской удавалось победить. Но, когда, поправившись, она пришла в мою комнату, на нее стали немедленно наплывать старые настроения. Она уронила голову на руки и спрятала лицо. Когда мы нагруженные подходили к Левкову, она была бодра. Мы пили чай с хозяйкой и ее сыном. Она угощала их с обычной щедростью. Я у нее ночевала и утром она проводила меня.
Удивительно объективно и спокойно она говорила: «В сущности, меня просто исключили из колонии. Так как ты не похожа на других начальниц, ты возишься со мной. Но существа дела это не меняет». Она заговаривала об том, чтоб в Москву не переезжать, а в Левкове поселиться прочно. Но, когда она пришла в воскресенье, перспектива была уж другая. Хозяйка оказалась «деревянной» – угрюмой, ворчливой, нечестной. Ее отчетные пажеские щиты были в первые дни украшены цветущими ветками. Потом одна из них опала, последний щит был весь в полосах слезного дождя. Это она от хозяйки плакала в поле. В воскресенье мы стояли с Тоней в библиотеке колонии и выбирали для нее книги, когда она стала плакать и говорить, что не может больше скитаться по людям, где ее преследуют несчастья. Я ее очень нежно целовала и объясняла, что «этот угрюмый человек ей послан как упражнение, чтоб победить его добротой, а отчасти как картина ее собственной неприветливости. Все находят ее неприветливой. Ей надо в себе это осознать и победить. Иначе – как жить с людьми, как воспитывать детей, как ужиться с мужем: «Лучше воспитывать себя на хозяйке, чем на муже». Эти горькие вещи не вызывали протеста, даже успокоили ее. Остальную часть дня она провела спокойно и весело. Она считала свои слезы «преступлением для пажика» и была «без конца благодарна», когда я сказала, что это простительно. Утром я уехала, а она ушла в понедельник вечером, в условленный срок, хотя ее очень томил соблазн остаться еще.
В четверг я должна была придти к ней. Она рано вышла мне навстречу, так что успела дойти до колонии и явилась за мной. Мне было это неприятно, и чувство внутреннего утомления и нетерпения просачивалось в этот день в мое ласковое обращение с девочкой. Она была в отличном виде, поправилась и загорела, была бодра и спокойна. Победить свою хозяйку добротой ей не пришлось, да и едва ли это удалось бы кому-нибудь из простых смертных, но она была сдержано-вежлива и спокойна в ответ на ее нападки. Она уже не принимала их близко к сердцу, потому что у нее завелись приятели среди крестьян. Мы пообедали, причем, она, конечно, сберегла все лучшее, что у нее было за эти дни (она может только печь и жарить, за неимением кастрюли или горшка). Потом мы погуляли, позанимались французским языком, и она пошла меня провожать. Очень много она в тот день ходила, переутомилась, а главное, – на нее, вероятно, действовало мое состояние. Впрочем, в самом положении крылся зародыш тревоги. Она была все это время безупречна, но ею двигала одна надежда: заслужить возвращение в колонию. Рано или поздно она должна была высказать эту надежду, чтобы выяснить свои шансы. Я уговаривала ее совсем оставить пока этот вопрос, но это казалось ей отказом и не давало ей покоя. Я попробовала вызвать в ней интерес к тому детскому дому, куда собирались ее взять. Она сейчас же насторожилась и через несколько слов заявила: «Ты туда можешь потащить меня только на аркане». – «Полно, моя девочка. Никто тебя не тащит. Ты сама подумаешь и, я думаю, свободно изберешь этот исход». Она горько жаловалась, что я оказываю на нее давление, что я не предоставляю ей свободного выбора, чего о. Иоанн не делал никогда. Она хочет попробовать жить в колонии, ей рано специализироваться, она должна кончить курс (это ее новая упорная идея). Если не удастся, не поздно будет принять место. Кончилось тем, что она совсем расстроилась. У нее закружилась голова, потемнело в глазах. Пришлось отсиживаться на куче камней на краю шоссе. Она меня уговаривала уйти, но очень неопределенно выражалась насчет своей способности дойти. Когда ей стало лучше, я пошла ее провожать. В тот день у нас еще был спор о том, когда ей придти и колонию. Ей хотелось вместо воскресенья – в субботу: и баня есть, и Фрося звала (Фрося, встретивши ее на дворе, после болезни, так крепко ее поцеловала, как, по словам Тони, «и ты никогда не целовала»). Я ничего не имела против субботы, но с тем, чтобы она вернулась домой в понедельник утром, а не вечером. Вместо прежних полтора суток выходило двое, а ей это почему-то представлялось уменьшением. Она спорила, торговалась, жаловалась. Начиналась нудная канитель. Кроме того, когда головокружение прошло, она вздумала меня провожать. «Довольно». – «Ну вот, до того домика». – «Ни слова больше об этом». Она начинает совсем раскисать и плачет: «Я не хочу возвращаться в свой дом». – «Если ты будешь такою, я совсем не позволю тебе приходить». – «Я все равно приду». Сопротивление было неуверенное, слабое. Я остановилась, пристально глядя ей в глаза и держа ее за руку, в первый раз за эти недели строго, даже грозно. Она упала мне головой на плечи: «Будь мамой. Посидим обнявшись. Расстанемся хорошо». Мы посидели, приласкала ее, как могла, и мы разошлись. Она шла среди полей, оглядывалась и, беспомощно, жалко улыбаясь, махала мне рукой.
А я шла по шоссе, в вечерней прохладе, быстро-быстро, чтобы поспеть к ужину, и думала тяжелую думу: что мне делать, где правильный путь? Пустить ее в колонию я не должна. Таких решений не пересматривают. Но как не пустить? Баба мне только что сказала, что больше месяца держать ее не будет, осталось две недели. И какой выставить мотив? «Дай мне попробовать», – она вправе об этом просить. Я же сказала, что верю ей. И она крепко старается. Сделать так, чтоб школа отвергла ее общим голосованием. Они способны принять ее. А, если нет, какая буря ненависти, какое отчаяние отверженности поднимется в ее душе… Надо взять это на себя. Но какой довод? Если я скажу, что это ради нее, мольбам и требованиям не будет конца. Она слишком ярко к этому стремится, чтобы поверить, что это лишение нужно ради нее. Сказать, что я сама не в силах совмещать ее с колоний? Те же мольбы с горечью, с обидой – и потом провал веры в мою любовь, в тот канат, на котором она висит над пропастью. Что мне делать? Я сделаю все, что надо. Софья Владимировна говорит, ссылаясь отчасти на психиатров, что теперь, когда я помогла Тоне выздороветь посредством любви, я должна расплести нашу связь и отдалить ее от себя. Но как это сделать? Чем заменить себя в ее душе? Я заговариваю с ней о ее брате и сестре. Она, по-прежнему, тепло и живо к ним относится. Но что ж из этого? Рядом с ними все же стоят ее родители, особенно мать. Были мне даже такие советы: вступить с ними в тайную переписку. Об этом нечего думать. Я не имею основания надеяться, что они настолько уже изменились, что сумеют бережно и чутко к ней относиться. Мое письмо ничего бы не достигло и послужило бы оружием в их руках. Вот, что окончательно вызвало бы крушение в ее душе. Лечить разочарованием слишком рискованно.
Еще третьего дня, возвращаясь вечером из Москвы, я шла и думала, какая я счастливая. И вот я опять в тупике. Но в глубине тупиков, в последнюю минуту, столько раз открывались потаенные двери. Только не сомневаться.
Снова мой дневник заполнен этой несчастной девочкой, и все другое откладывается так долго, что стирается в памяти.
//-- 23 июня --//
В следующей раз Тоня принесла мне свое письмо, которое я прилагаю. Я сказала, что ответа сразу не дам, что буду думать. Она больше об этом не заговаривала. Стала усердно, добросовестно работать, хотя очень уставала, не соглашалась сократить рабочее время. Вела себя тактично. Часто мне казалось, что вот сейчас начнется старое, что она разразится жалобами и упреками, или трагическим молчанием. Нет, ничего. Все искушения побеждались немедленно, бодро, с улыбкой. Физическая усталость не влияла. Но зато во мне, что было… Вся ответная анти-истерия, т. е. та ж истерия, подымалась и не давала дышать. Немудрено, что эта мука еще от меня не отходит, если я так мало научилась к ней относиться спокойно. Пропала радость, тело стало свинцовым, мысли возвращались к одной точке. Нет, это озеро еще не исчерпано. Как я просила ответа… Что мне делать? Молчание.
В мое отсутствие ей было тяжело. На собрании члены кружка почувствовали, что без нее было лучше, вольнее. Она им поставила вопрос, желают ли они ее принять. Они не желали, но не решались сказать. Обещали подумать до другого дня, хотели выгадать время до моего возвращения, чтобы со мной посоветоваться. Поэтому они просто бегали от Тони, а когда она настояла на собрании, стали весьма неудачно отговариваться тем, что они «не успели подумать», что «это для них неважно». Потом Галя заявила, что они не вправе ее устранять. Тоня была в отчаянии. На право она опираться не хотела, этот кружок был ее детищем, посвященным памяти о. Иоанна. Она была готова примириться с тем, чтоб из него уйти, но то, как это произошло, было для нее ушатом грязи на святыню. Она говорила громко и возбужденно, называла девочек «трусливыми зайцами», потом, уйдя от них, горько рыдала. Галя настаивала, чтоб Тоню вернули, Берта этого не допускала. Обе грозились уйти, Ира только страдала. Когда мне об этом рассказали, я стала на сторону Берты. Право прошлого не основание. Основание только нужность человека. Надо иметь мужество на жестокость. Но мужество заключается в том, чтобы произвести операцию решительно и быстро, а не в том, чтобы «мягко» пилить тупым ножом.
В Москву я задумала поехать, чтобы посоветоваться с Софьей Владимировной. Но в дороге на меня напало сомнение: «Значит ли это советоваться или приставать? В общей форме все сказано. Мне не раз говорилось: надо решать самой». Да, надо решать и нечего прятаться от ответственности. Дело так просто: надо изо всех сил стараться, чтобы Тони у нас не было, больше того, чтобы ее в Москве не было. А если это не удастся? Тогда хоть оттянуть ее возвращение. А если оттянуть не удастся? Тогда попробовать, с тем, чтобы безжалостно отсечь, в случае неудачи. Главная задача подготовить ее к возвращению в Петербург. Но для этого нужно время и место. Может быть, все это заживет у Фроси. Значит, остается одно: раз повторение моего «никогда» – после всех ее усилий, есть убийство, – не только физическое, – что вероятно, – но и нравственное, значит лозунгом надо сделать «еще не сейчас». Это не то, что я думала, не то, что обещала. Я не сумела добиться иного. Так я все снова, снова передумывала все это и, когда дошла к вечеру до Софьи Владимировны, решила предоставить все обстоятельствам, если она будет свободна; если спросит, расскажу, если нет, уйду. Софья Владимировна не была свободна, не спросила, и я почувствовала полную невозможность снова разматывать перед нею этот нудный клубок. Я ушла.
Дома было все то же. Тоня жила трудолюбиво, бодро, мирно, только неряшливо. Мне было трудно тянуть неопределенное положение. Я выбрала момент очень доверчивого, кроткого ее настроения и сказала ей: «Ну, вот что. Ты научилась стараться. Может быть, ты и вправду способна учиться и жить среди других. Попробуем». Тоня прервала меня радостным криком. «… Но с условием: сперва два месяца отбудь в детском доме». – «Я туда не пойду». После нескольких попыток убедить ее я сказала жестко: «Но ведь не можешь же ты остаться здесь против моей воли?» – «Я не останусь. Но уж тогда я знаю, что я сделаю. Так, ты для меня совсем глуха? Стена передо мной? После всего, что я писала, снова этот бессмысленный план, который может только вымотать все мои силы. Полтора года бороться, достигнуть прочных результатов, и в этот самый момент быть отброшенной в новые условия, на новую борьбу? 2 месяца я потрачу на приспособление к случайным людям. На что они мне? Не паек же мне их нужен? Не еда же меня излечит! Я вернусь сюда без сил. А ведь задача моя здесь. Ты не чувствуешь, что я должна довершить начатое, что я должна излечиться тем, чем болела, преодолеть, победить там, где было поражение? Только после этого я буду нужна своей семье, только дойдя до конца пути».
«Она права, а не я», – вот, что стояло в сознании. Но так как она стала говорить саркастично, потом грубо, я прекратила разговор и ушла. Изо всех сил я старалась услышать в себе ответ на вопрос: «В чем же правда?» – И сознание говорило: «Ты ее губишь нравственно, ты зачеркиваешь все сделанное. Это не принесет счастья твоим детям. Спеши, пока не поздно». Я пошла и снова попыталась говорить спокойно, выяснить мотивы. Новые грубости, и я снова ушла. Безнаказанно быть грубой, – для нее вредный прецедент, на это не надо соглашаться. Через некоторое время она пришла собирать свои вещи. Я пыталась говорить с ней кротко и властно, а в ответ – невероятная грубость. Потом она снова пришла и позвала меня поговорить в парке. Там разговор продолжался в прежнем тоне. Надо сказать, при этом, что не было ничего подобного прежним ее вспышкам бешенства. Она говорила негромко, очень лаконично, сильно, дерзко и, должна сказать, остроумно. Глаза были ясны. Понемногу установилась возможность говорить. Она сказала, что верит и знает теперь, что способна выдержать то, что она берет на себя, что она выбирает не легкий путь, а правильный, что силы на это ей дал обет, который она мысленно принесла в Москве о. Иоанну; рассказывать его она не хочет, но он связан с колонией; что я становлюсь поперек дороги ее пути к верху. Я ее спросила: «Твоя вера в себя не колеблется оттого, что ты сейчас провалилась в том, что считала в себе наиболее устойчивым, в твоем отношении ко мне и в доверии к моему отношению к тебе?» – «Нет, ничего в этом не изменилось. Моя любовь все та же, и в твоей любви я не сомневаюсь. Просто ты обрушиваешь бревно на мою голову и я реагирую, как можно реагировать в таком случае. Из-под меня выдергивается пол. Я делаю судорожные движения». Помолчали… «Ты, может быть, скажешь, что такая грубость ничем не оправдывается и ни при каких обстоятельствах недопустима. Я с этим согласна». Я чувствую, что ей безумно хочется стать на колени и прильнуть ко мне, а она быстро шагает и говорит независимым тоном, и в этой манере раскаиваться я чувствую нечто более надежное, чем в прежнем ее бурном отчаянии. Она мне говорила потом, что это так и было. Наряду с бешенством ее безумно тянуло приласкаться; она не могла выдержать моего взгляда и спасалась от него грубостями. Когда она опомнилась настолько, что горячо захотела просить прощения, она подумала, что ее старая манера излияний, слез и жалоб мелка и изжита, что достаточно дать мне намек, а я уж пойму остальное. Она пришла за мной. Тянуть не имело смысла. Я сказала: «Если ты будешь мешать в моих отношениях к колонии, ты уйдешь. Раз ты уверена в себе, попробуй». Тоня, не оглядываясь, бросилась бежать к дому…
Вскоре она нашла меня одну и стала ласкаться. Меня это шокировало. Мне показалось, что она не понимает, до чего неблагородно, отвратительно было выражено ее негодование. Я дала ей это почувствовать. Она была поражена. «Мамочка, разве это было низко?» – «Да». Она заплакала горько: «Как же моя вера в себя? Как я смею верить, если так?»
Но, чем ближе я подходила к дому, тем больший груз на меня наваливался. А остальные? А Фрося? И я решила держаться буквально сказанного Тоне. Я все изложу всей колонии, как оно есть. И если я услышу или почувствую, что это ей тяжело и вредно, я начну с того, что скажу Тоне: «Мы делали счет без хозяина. Надо уйти». Пусть будет, прежде всего, ясность и правдивость во всем. Тоню я отправила в Левково. Ей не хотелось, но она не спорила. После ужина я просила собраться всех коренных жителей колонии. Фрося уже чувствовала, в чем дало, и не пришла. Остальные собрались в комнате Гали, Берты и Иры. Сели кругом на кроватях. Сначала я их спросила, как они находят нынешнюю Тоню. Послышались голоса, что она совсем другая. Особенно определенно и горячо говорили Марина и Вера Павловна, ее прежний недруг. Я им рассказала, как шло дело с Пасхи. Некоторые расспрашивали о подробностях этого времени, другие – о детстве Тони. Я спросила: «Она вам неприятна?» Несколько голосов заговорило наперебой: «Нам решительно все равно, ничуть не неприятно. Нас возмущает только одно: что она у вас отнимает столько времени и сил». – «Ну вот, а мне тяжело только то, что она вас раздражает». – «Да нет, это недоразумение». Тогда я сообщила свой ответ Тоне и спросила: «Это правильно?» Ответ был единодушный: «Разумеется». А Вера Павловна горячо сказала: «Боже мой, да разве мыслимо поступить иначе?» Тогда я сказала: «Глядите, ребята. Если мы ошиблись, если ее присутствие потянет нас книзу, если она помешает нашей школе, скажите мне тотчас же. Тогда она уйдет». – «Куда?» – «Куда поведет судьба». Алешка заметил сурово: «Я обещаю немного: не замечать ее». Ребята стали говорить, что за этот период Тоня не подавала поводов к раздражению. Но не всегда удается забыть прошлое. Мы поговорили о том, что надо поставить на нем крест и начать сызнова.
Два раза за этот день с моих плеч спадало по тяжести. Но как же еще тяжело… Это Фрося. Все подымается в ней, как прежде, и, как прежде, ее боль плачет во мне. Наверно, она борется с собой. Сутки прошли с тех пор. Фрося не выходила ни к столу, ни на общую работу. Только мыла пол у меня в каморке.
Теперь такая получилась картина: в колонии напряжение разрядилось, она нейтральна и свободна. Но с двух сторон от меня две напряженные истерические волны, насыщенные внутренней борьбой, сходятся во мне, как бы пронзают меня… Что ж, этот узел завязан мною. Мне его и развязать. Не развязать, а сжечь. Все горячее будет гореть в груди любовь, все ярче – вера. Надо гореть, если надо – сгорать. И делать свое дело – алхимию любви.
Глава 14
Троица. Погорельцы Филиппа Егорыча. Марина Станиславовна. Философия
//-- 24 июня --//
Давно я не писала (ни об чем, кроме Тони). Многое забыто. Начну с Троицына дня. Очень радостный был праздник. Ребята встали рало утром и так убрали зал березками, что получился фантастический сад. Так было красиво, душисто, так празднично, дружно все были настроены. Был приготовлен новый ритмический танец пластической системы Алексеевой, но его отложили до Духова дня, когда должны были приехать теософы-оруженосцы. Они запоздали и явились поздно вечером, когда уж вволю наплясались ребята, да и от работы устали – утром сажали картофель; а потом ходили их встречать верст за 8 и не встретили. Уж собирались спать, когда они вошли.
Были «бывшие». Шура, бледный, но улыбающийся. Семья жалуется на его упорный аскетизм, доходящий до голодания. Он играл на рояле. Успехи его удивительны.
Утром в Духов день пришла грустная весть про Нину Черную: приехал ее отец, Филипп Егорыч, с письмом от нее: они погорели. Остались только одежда, которая была на себе, и сельскохозяйственные орудия. Она просила помощи. За завтраком я сообщила об этом. Все промолчали. Я усомнилась, внимательно ли отнеслись ребята к моему предложению собрать кто что может. Но, когда поднялась наверх, нашла целую гору вещей на кровати у Фроси. Мне показалось странным, как они набрали от нашей скудости столько «лишнего». Я стала просматривать. Оказалось, что ребята натащили вещей самой первой необходимости: казенные бумажные фуфайки, верхние куртки, чулки. Всего этого у них только по 1–2 штуки. Две Нины и Галя положили пару ботинок, которая у них имелась одна на троих. Все это пришлось извлечь. Все же, груда вещей получилась порядочная. Нашлось даже кое-что неношеное из общего запаса, как куртка солдатского сукна, маленькая фуражка, платок. Набрали мы им также книг из дубликатов, так как эту крестьянскую семью особенно печалила гибель их библиотеки в 200 томов. Возместить ее мы были не в состоянии, она состояла из классиков, русских и переводных, но мы дали, что могли, для почина и утешения. Немного бумаги, перьев и, – к сожалению, – всего несколько фунтов продовольствия, и несколько вещей из посуды. Все же, Нинин отец носил это добро на телегу раза 3–4.
На другое утро ребята сажали картофель, а Юлий удивлялся на них. Он пришел ко мне и говорит: «Я думал, что радостный труд – это мечта; нет, это действительность; когда ваши ребята перепархивают движениями танца из борозды в борозду и с песней кидают в ямки навоз, я верю в радостный труд».
Я сижу в глубине хор на ступеньке. Передо мной окно, позлащенное закатным солнцем, а в открытую среднюю раму вижу солнечно-пятнистую мураву, серебром отливающий куст и нижнюю часть сосен. На этом фоне подвигается, пощипывая траву, наша черно-белая корова Тамара, возвращающаяся домой. Ребята репетируют внизу под хорами, они не знают, что я здесь. Вижу я только Мишутку, который пока только зритель (он будет солдатиком), и торчит на шкапу-поставце. Идет репетиция. Очень хорош Петя в роли старого короля.
Вот они кончили. Кричат: «Теперь петь!» Потом подымаются новые крики: «Фрося!» Фрося ушла с утра, так и не поевши, и никому ничего не сказала. И с ней говорить никто не решался. Только я, целуя ее, лежащую под пледом, шепнула: «Фросинька, можно потерпеть поражение, но стыдно не бороться. Ты беспомощно тонешь в трясине. И меня ты мало жалеешь». Фрося молча плакала. Говорить тогда не говорила. Только внутренне погружалась с нею в мысль: «Мы все едины в Нем».
Когда все закричали: «Фрося!». Я поняла, что она идет от Тони. Она шла с цветами. Я ее крепко, крепко обняла: «Радость моя»… Она прошла к себе, и я заметила, что передо мной Тоня. «Мамок, ты мне простишь, что я пришла сегодня вместо завтра?..»
Вчера я просила Фросю прочесть в моем дневнике страницы, относящиеся к Тоне. Она не стала читать, принесла тетрадь обратно. Она права. Ее способ прямее. Последняя ли это битва? Надо помогать беспрерывно.
Девочки вокруг Марины Станиславовны поют «Цветник». Я внизу в зале против рояля, на широкой лавке. Возле меня Фрося. В стороне Тоня играет с Наташонкой. Господи, благодарю Тебя.
//-- 27 июня --//
Регулярные уроки по научным предметам почти не происходят; только, когда приезжает естественник; да изредка историк дотягивает не уместившуюся в учебный год историю Рима. Но зато музыка процветает. Несколько раз в неделю бывают уроки пения. Ребята готовы к ним каждый день и целый день. Идут от народной песни. Знают несколько гимнов. Одна из любимых вещей – «Цветник» Аренского. После пения часто поет и играет Марина Станиславовна. Больше всего нравятся у нее французские средневековые песни и «Лесной царь» Шуберта. Вчера она начала им играть Бетховена с объяснениями. Говорила о том, что такое соната, что такое симфония.
Марина Станиславовна разучивает также с ними «Зербина-Бирюк», сказку Маллармэ. Нашим «серьезным» ребятам сказка показалась сначала легкомысленной, но Л. Толстой был о ней другого мнения. Во всяком случае, она идет оживленно и складно. Я надеюсь, что эта вещь, общедоступная и глубокая, народная и изящная, украшенная пением и танцами, станет первым номером нашего репертуара передвижного театра, которым мы можем послужить культурно населению и зарабатывать для школы. Пока я молчу об этих планах. Их пора будет выдвинуть после первой постановки «для себя».
Мы в полосе философии. Сережа Черный, Петя и Николя горячо думают о «роковых вопросах». По просьбе Сережи, я написала примечания, со своей точки зрения, к предисловию Толстого к его «Пути жизни», в котором он формулирует квинтэссенцию своих взглядов. Со всем соглашаются, только некоторые, главным образом, Петя, настаивают на непротивлении. Ему хочется поговорить об этом, поспорить.
Разговор с Петей побудил меня предложить ряд бесед ребятам по смущающим их вопросам. Старшие охотно согласились. Они сами предложили темы. Первая была о значении науки. Их смущают нравственные толстовские и философские критические сомнения в пользе науки. Особенно это огорчает Сережу Черного, которого тянет посвятить себя ей. Пете, который намерен заниматься искусством, достаточно того, что наука его разовьет, сделает умнее. Олег сводил вопрос на относительность логических норм. Мне пришлось защищать интеллект перед теми же ребятами, которые год назад отстаивали его против интуиции. Я говорила примерно следующее: «Знание наше относительно. Для иных существ мир представляется иным, да и для нас он будет иным через тысячелетия. Но та картина, которая для нас сейчас есть, не случайная; она достаточна, чтоб нам приближаться посильно к будущему постижению мира, и для того, чтоб уж теперь поступать правильно. Она целесообразна, потому что цветные очки наши надеты нам на нос Творцом, сообразно его планам. Принимаю мир, по доверию к Нему, изучаю его, по любви к Нему, и из желания выработать из себя Его помощника».
Сережа сказал тогда, что все вопросы будут, по-видимому, упираться в Бога, поэтому лучше следующую беседу устроить о Боге. На том и порешили. К следующей беседе оказались здесь Софья Владимировна и Зинаида Михайловна Г… Олег изложил исторические аргументы бытия Божия. Это было утомительно почти для всех. Дети мало говорили. Сережа только делал замечания, очень удачные, к постановке вопросов. Да Петя горячо, искренне и грубовато сказал несколько слов о том, что никакие доводы ему не помогли, когда он не верил, и никакие доводы не могут его поколебать, с тех пор как он верит. Валя жаловалась, что сама верит, но брата не может убедить. Все глядели на Софью Владимировну, а она только улыбалась и слушала. Я сказала, что ответ на эти вопросы должен родиться из всего, что происходит в школе, а кому трудно дожидаться созревания своей веры, тому поможет евангельская молитва: «Верую, Господи, помоги моему неверию».
Потом Зинаида Михайловна сказала, что Бог познается действенно, и чтоб его познать, надо идти по пути. Эти слова для многих разрешили натянутость, «неладность», которую они чувствовали, особенно, кажется, Фрося. Она объяснила, почему Даня не пришел. Они накануне говорили, что об этом говорить страшно, особенно в большом обществе.
Но некоторым младшим, особенно Марине, слова Зинаиды Михайловны показались противоречивыми: выходит, что надо уже верить, чтобы приобрести веру.
//-- Даня --//
Я написал ряд философских статей. Причём, писал их для одновременной практики в языке на эсперанто. Одно сочинение называлось «Об энтропии и её следствиях». Это было доказательство существования Божия и его эволюции, исходя из второго принципа термодинамики. Я рассуждал следующим образом: энтропия неудержимо растёт, энергия рассеивается. Мы находимся на средней стадии этого процесса. Ещё существуют звёзды, но их уже множество и немало энергии рассеяно в пространстве. Стало быть, было конечное время назад начало процесса, когда вся энергия существовала в едином сгустке, единой точке пространства. А остальное пространство было абсолютно пустым, так как материя – только форма энергии. Что же было до начала рассеяния? Энергия, сосредоточенная в сгустке, была потенциальной, ибо любая другая её форма сопровождается энтропией и потому могла существовать только после начала рассеяния. До его начала был период сжатой пружины, находившейся в покое. Что могло вызвать её внезапное развёртывание? Внешних сил не было, внутренние – покоились. Очевидно, этот невообразимый сгусток энергии обладал сознанием и волей, чтобы, по желанию, выйти из сознания равновесия. Но это и есть Бог.
Далее следовали уже гипотезы. А что будет делать Бог, когда процесс роста энтропии завершится? На том и успокоится? Значит, сотворение Мира является единичным актом за бесконечное время? Маловероятно. Легче представить себе, что за периодом энтропии должен последовать период негэнтропии, во время которого вся энергия Вселенной соберётся в один комок. И всё начнётся сначала. А зачем нужны эти качания? Если Бог – высшее интеллектуальное существо, он не будет совершать бессмысленных актов творения и разрушения. Очевидно, Бог извлекает пользу из чередования периодов проявления себя в мире и обратного вбирания в себя всей энергии. В чём может заключаться польза? В том, что в процессе проявления Он приобретает опыт, совершенствуется, эволюционирует. Он сам несовершенен, но стремится всё к большему совершенству.
Я был очень удивлён, когда узнал, что подобное представление существует в индуизме, один из догматов которого гласит, что существование Вселенной разделяется на периоды манвантары (проявления Бога во Вселенной) и пралайи (покоя, «обдумывания результатов»). Ещё более я удивился, когда, спустя полвека, прочёл статью кого-то из современных физиков, пришедшего к аналогичным выводам, только не называющего первичный сгусток энергии Богом.
Здесь, правда, возникало затруднение, что при переходе от положительного периода к отрицательному должен был изменяться и закон термодинамики. Может ли Бог изменить закон природы? Или он сам им подчиняется? Этому была посвящена вторая статья «О красоте точных наук». В ней я приходил к выводу, что должен существовать единый закон природы (в этом, несомненно, заключается его красота), а всё остальное – суть только леммы из него. А дальше я делал заключение, что Бог может изменить его, хотя сам иронически замечал: «Сделать так, чтобы дважды два было пять». Но это уже была чистая спекуляция и никакими разумными аргументами она не подтверждалась. Просто, мне так тогда хотелось верить. [36 - Вытащив эти свои записки, пролежавшие в забвении 55 лет, я удивился, обнаружив, что они написаны на почти хорошем эсперанто. Мне даже пришлось их читать со словарём (проклятая энтропия мозговых клеток!). А ведь я учил язык между делом и всего полгода!]
//-- Лидия Мариановна --//
Была беседа Олега: национальный вопрос и эсперанто. Следующая тема намечена такая: цель оправдывает ли средство? Вчера вечером приехал Юлий Юлиевич. Думаю, что это начало новой полосы. Он взялся за библиотеку. Ох, если б мы могли покупать книги…
Кстати, девочки стали зачитываться книгой Рубакина о самообразовании. А я сама с ней не знакома. Я могу давать образцы воспитания и образования того типа, за который стою, приблизительно в такой мере, как Тредиаковский давал образцы стихов, смешных и неуклюжих, в подтверждение своей правильной системы стихосложения.
//-- 28 июня --//
Работа и дела. Будет ли урожай, Бог знает. Едва ли был день без дождя. Только на днях удалось посадить капусту. А старшие мальчики все хворают малярией. Олега приходится снова затягивать в работы, и дело кончится тем, что он совсем уйдет от нас писать свое многотомное философское сочинение. Вчера они с Даней опять лазили в колодец на глубину 5 сажен, а под ними было еще 5 сажен. Олег говорит, что от сиденья в колодце на него нападает такая тоска, что хочется броситься в него. Даня ничего не говорит. Лазают туда по веревке, упираясь в стенки сруба. Все там сгнило, потому и приходится то и дело чинить.
Что Олег делал с восторгом, так это сбор частей жнейки. Ему помогал Сережа Черный и был в таком упоении, что пришлось даже отступить от режима.
Одна нездоровая работа убавилась: в ночное решили ходить только до 12 часов ночи и от 3–4 утра; воров стали опасаться, очень уж их много.
Хозяйство наше, как и дом, в порядке. Все приезжие хвалят. Огород всецело ведет Фрося; это сделалось само, без всяких собраний, и всем кажется естественным. Дане это очень облегчает задачу. Приезжий инструктор сказал про него: «Вы напрасно считаете, что у вас нет хозяина, он очень похож на хозяина». Он больше не тяготится своим положением. Я его спросила, почему. Он ответил: «Потому что я окончательно потерял надежду, что с меня это снимется. Я примирился, и мне полегчало».
Расселения. Просторно здесь, ребята дали волю своему романтизму: заселили чердаки, голубятню, сеновал… На большом двухсветном чердаке главного дома живет Олег, большей частью, – один, не боится свистящего ветра, хлопающей двери, большущей темной пустоты. Его матрац – на полу у окошка, в головах – елка, в ногах – тумбочка, на подоконнике – цветы и маленькая иконка Иверской Божьей матери.
У Гали с Ирой на голубятне, выступающей из чердака во флигеле, между трех слуховых окошек, настелены доски, на них постель, над ними низко спускается с потолка густая сеть еловых веток, от чердака это местечко отгорожено полотнищем театрального занавеса с большими фиалками, и в этой корзинке лежат в ряд 2–3 девочки.
На сеновал, где Боря и другие, мне не забраться, лестница крута. Тоня мечтает о «комнатке» на крошечном балконе флигеля.
//-- Даня --//
С первым весенним теплом мы переехали на наш необъятный и высоченный чердак. Мы с Николей положили несколько досок до переводины и устроили, таким образом, висячие гнёзда на высоте двух метров под потолком зала. Тюфяки мы принципиально отвергли. Проходить к гнёздам надо было по бревну. Иногда это делалось в полной темноте и тогда получалось довольно пикантно. Лунатизм практиковать не рекомендовалось: при отклонении от оси кровати в обе стороны неминуем был полёт вниз на разбросанные кирпичи. Один кирпич я взял себе вместо подушки. Я имел заднюю мысль – приучить себя к тюрьме. Приближался призыв в армию. Я, по убеждениям, собирался отказаться, как и большинство наших мальчиков. «Ну уж тут, – думал я, – не миновать поспать на кирпичах». Ничего, спалось, с устатку, недурно, только кирпич, проклятый, линял, и я каждую ночь превращался в краснокожего. Пришлось заменить его на французский словарь Макарова.
Николя был в полосе увлечений философией. Читал Шпенглера, Ницше, объявлял себя то ницшеанцем, то сатанистом, то толстовцем. То теософом. Мы до поздней ночи вели с ним философские споры.
Глава 15
Дедушка Марьян Давыдович. Петька, тетя Туся. Хлопоты. Саламандры
В то лето долго шли дожди. Из-за этого полевые работы отложились, и я был от них относительно свободен. Ввиду перспективы выпускных экзаменов решили воспользоваться случаем и устроить дополнительную летнюю сессию. Все жадно набросились на ученье.
Но у меня прибавилась ещё одна забота. Добрый мой дедушка быстро дряхлел. Он стал заикаться, путать и забывать слова. Не мог сам одеться. Его, по-прежнему, все любили, и он всех любил. Когда бывали праздники, музыка, спектакли, он выходил с палочкой, радовался, улыбался и, от растроганности, ронял слёзы. Если он узнавал, что кто-нибудь заболел, он шёл к нему и суетливо старался помочь. Но лечиться у него уже боялись, выписанные им рецепты невозможно было разобрать, да и не было уверенности, что он выписал то, что нужно. Предпочитали, если можно, дожидаться Анны Соломоновны.
При таких обстоятельствах, мне пришлось переехать к нему в комнату. Его надо было одевать, обувать, умывать, как ребёнка, выводить в сад, каждые полчаса справляться, не надо ли ему чего-нибудь. Всё это было не так трудно, но глядеть на дедушку было невыносимо больно. И главное, что он ясно сознавал, в каком состоянии находится, и приходил от этого в отчаяние. Однажды, мы решили свезти его в больницу в Пушкино. Молодой врач, осмотрев его, побеседовав с ним, сказал своему фельдшеру: «Dementia praeceps». [37 - Старческое слабоумие.]
Он не подумал, что больной – врач и что-что, а латынь помнит. Услышав приговор, дедушка горько заплакал.
//-- Лидия Мариановна --//
Ребята. На днях пришел разговаривать Петя: большие мальчики в волнении по поводу Вали; она-де имеет склонность дружить с мальчиками «не по-простому». Петя рассказывал, как она с ним дружила, и он рад был всей душой, но заметил, что она это понимает «так» и очень стал ее убеждать, что у него «не такие взгляды». Она, видно, иначе не может. На Петю Валя рассердилась, но попробовала «дружить» с другим мальчиком. Но тому это не понравилось, и теперь она дружит с третьим. А за того они не ручаются, и Петя очень беспокоится как предостеречь и его, и ее. Они сегодня об этом советовались еще с двумя. Второй из ее друзей думал, что лучше всего написать ей сообща письмо об том, как надо смотреть на эти вещи. Но Даня решительно восстал против такого способа и посоветовал рассказать все это мне. Ребята сначала колебались, но, в конце концов, все же поручили это Пете.
Я не стала вдаваться в существо их суровых взглядов, считая, что для этого возраста они очень кстати, но обещала повлиять на девочку. Жаль мне ее, бедняжку. Это верно, что у нее темперамент далеко не безмятежный. Но немалую роль здесь играет и воображение, и жажда необычного, и сиротское одиночество, и тяга к более сильным, умным, хорошим. В прежней ее колонии она была сравнительно с другими недотрогой, ей неприятна была распущенность. А здесь перекипает через края нашего сосуда. Я с ней несколько раз говорила за эти дни, не специально на эти темы, а вокруг: то о выборе чтения, то о моей молодости. Она и заподозрила, под конец, что я неспроста, но не рассердилась. Уверяет, что от искания ощущений она вполне излечилась, что в книгах ее интересует, главным образом, физиономия автора, видная сквозь книгу. Рассказывала, как ей бывало «хорошо-хорошо» в периоды, когда она принималась работать над собой. А делала она это «не ради чего-нибудь, а просто так: больше нравилось быть такой». Теперь она в полосе «кое-как». Комнату не считает нужным убирать. Я уж за столом спросила ребят, неопрятность – личное дело или всех касается? «Всех, всех». Я Валю не назвала, но она в то утро возилась, прибирая комнату. Лекарства мне приходится за ней носить. Я рассердилась и сказала: «Самой выдающейся твоей чертой стала распущенность, это ужасно». Валя весело ответила: «Значит, вывод один: надо подтянуться». Странная эта беленькая девочка, с виду, плотная, как репка. Близко у нее живут смех и слезы.
Даня меня огорчил: оказывается, он очень не любит Петю, не верит его искренности, считает его грубым, неответственным. Как он не видит его здоровой, чистой простоты? Какой досадный дефект зрения. Наши «старые» уже все хорошо друг к другу относятся, а новых не сразу ассимилировали.
//-- Даня --//
У нас появилась подруга маминой подруги Октавия Октавиевна. Тётя Туся была женщиной лет 45-и. При ней состояла дочка лет 12-ти, круглолицая, в кружок подстриженная кнопочка – Зайка. В молодости тётя Туся была эстрадной актрисой и потому лицо её было испорчено гримом: оно было покрыто красными пятнами. В дни отсутствия мамы она замещала её на утреннем чтении, вечернем обходе, следила за больными. Она была добрая женщина, не лишённая, впрочем, пристрастий как в положительную, так и в отрицательную сторону. Главным было положительное пристрастие к Петьке, который просиживал у неё в комнатке целыми часами и охотно принимал от неё то гостинцы, а то и новую рубашку. Извлекая материальную пользу из слабости почтенной тетушки, он, при этом, за глаза над ней издевался.
Петька причинял много горя сельхозу. Иногда он горячо брался за работу, но быстро остывал. И по неделям ничего не делал, только писал портреты, да принимался «глаголом жечь сердца людей», обличая порок направо и налево.
//-- Лидия Мариановна --//
Приходил еще маленький Боря, жаловался на Галину суровость. Я ему объяснила как тягостна требовательная дружба, связывающая человека. Посоветовала кроме главного друга, Гали, взять еще товарища Борю Нового (или Большого). Он принял это как доказанную теорему и обещал «стараться».
Что же еще? Фрося вдруг стала веселая, легкая. Как это ни странно, это совпало со скандалом, который мне устроила Тоня. Освободилась ли она из-за раскаяния или почувствовала, как я внутренне свободна, но она «отошла». Полчаса тому назад, прощаясь со мной, она жаловалась мне на меня, что когда я ворчу, мне 60 лет. Потом вдруг прибавила: «Мне иногда жутко, как мы возместим все, что здесь получили».
Глаза слипаются, утром ехать, но надо непременно дописать: вернусь, начну другую работу. Скажу еще про Марину. На днях, лежит вечером ничком, а у самой в каждом глазу по слезинке. «Родненькая, словно тебя кто обидел?» – «Нет, меня никто не обижал», – помолчала. Потом с тоской: «Это такой ужас, что Лёня не слышит. Когда мама играла, он так грустно глядел. Лучше бы я оглохла, я уже довольно слышала».
Алеша каждый день напоминает, чтоб я ему сформулировала письменно особенности политических партий. С чего это он? Я обещала, да руки не доходят.
Моя работа. По-прежнему, не успеваю сделать и половины того, что нужно, по-прежнему, всегда хочу спать. А ведь Ганя за меня ездит и строчит, Александра Михайловна хозяйничает, Вера Павловна дежурит. Часам к 12 дня я часто кончаю утренние организационные дела. Когда нет совещаний, бесед, моих уроков, я могу тихо сидеть в моей каморке, на креслице, у стола, почти сплошь покрытого букетами цветов. С детьми – нежность. Мне так хорошо. Когда нет Тони, – легко. Но и тягость ее присутствия чисто нервная. Я стряхну это, Бог даст, тогда и она не будет срываться.
Много отошло прежних осложнений моей жизни. Не я бужу теперь косарей, не я снаряжаю ночных. Дети считают все-таки, что я переутомляюсь, и недавно потребовали, чтоб я согласилась на усиленное питание под страхом забастовки «санаторных». У меня чувствуются разные боли – одни сменяют другие, но все проходят бесследно и, в общем, я себя чувствую прекрасно и, по словам всех окружающих, «молодею».
//-- 7 июля --//
Тоня. С тех пор как выяснилось, что в Левкове жить недолго, она примирилась с одиночеством и перестала просить достать ей щенка. Все же ей было трудно. У хозяйки поселилась старуха-нищенка, и они вели весь день нескончаемые, нудные, иногда грязные разговоры. Один раз они выразили претензию, что она с ними не сидит; тогда она прочла им вслух «Чем люди живы» Толстого. За исключением особенно несчастных дней, она твердо придерживается ритма жизни: утром и вечером молится, утром и днем читает Евангелие.
Когда она приходила в колонию, она проводила большую часть времени с маленькими гостями, Ирой и Златой, играла с ними в лошадки, ходила за грибами. Когда Иру увезли, огорченная Злата искала и находила утешение у Тони. В ее путешествиях в колонию и обратно самое тяжелое был страх, который одолевал ее на дороге. Это заставляло ее оттягивать уход отсюда, выпрашивать отсрочки.
Когда она перебралась окончательно, я была в Москве. Тут ее ожидал ряд искушений. Записка, которую я ей оставила, пропала с моего стола. Она думала, что я изменила нашему нерушимому обычаю. Об ее намерении поселиться на балкончике я никому не сказала. А у Тони было правильное желание войти сразу в колею. Ребята предложили ей спать на моей кровати. Она считала это нарушением моей воли, чтоб она отвыкала от моей комнаты. Поэтому она, ничего не говоря, устроила себе постель в библиотеке. Александра Михайловна, уезжая, предлагала ей взять на себя хозяйство. Это тоже шло против моего желания, чтоб она работала только полдня, и она отказалась. Но потом вышло так, что никто не соглашался взять на себя это дело. Тогда Тоня согласилась. Она исполняет его с честью. Никто из девочек, кроме Фроси, не был бы способен так ответственно, инициативно и толково вести дело. Но вот уж сегодня третий день – день трудный, покосный, с ранним вставаньем – и Тоня, у которой нет еще своего угла, в изнеможенье.
Когда я приехала домой, у меня было сильное искушение сказать ей, что с ее неряшливостью и бесцеремонностью она никогда с людьми не уживется. Дело в том, что я застала в своем уголке зрелище разгрома. На кресле и на полу были Тонины вещи, на столе все букеты увядшие, без воды, карточки сдвинуты, хлебные крошки, пыль; постель без простынь. Хорошо, что я удержалась. Дело объясняется отчасти тем, что девочки положились в уходе за комнатой на Тоню, а она ставила своей целью поменьше быть в ней. Что касается до цветов, то Тоня единственная, которая никогда мне их не носит, потому что ей жалко рвать цветы и ветви, и она с болью смотрит по праздникам на зеленое убранство дома.
Тоня старается вовсю. Вчера утром она пришла ко мне отдыхать и спросила, не надо ли уйти и лечь в другое место. Я сказала, чтоб она ушла, но она не скоро смогла себя принудить. Я ничего не говорила, только от времени до времени взглядывала на неё серьезно. Была спокойна. Внезапно она вскочила и убежала в соседнюю комнату. Мне чувствовалось, что надо разрядить напряжение, которого ей это стоило, но не надо показывать, что придаю этому значение. Через несколько минут я зашла туда. Там была еще другая девочка. Тоня лежала лицом к стене. Я присела к ней и, поглаживая по волосам, спросила: «Хозяюшка, что можно взять на кухне? Мне надо подкрепиться». Тоня посмотрела на меня благодарными глазами, поцеловала руку и побежала доставать мне еду.
Днем я ушла посидеть с ней законные ее полчаса в свободной комнате во флигеле. Мы были очень задушевно настроены. Потом зашла речь о том, где ей устроиться. Ей было трудно расстаться с мечтой о балкончике, но она не просилась больше туда. Проектировала сарайчик, чулан, самые нездоровые помещения, но только отдельные. Мы пошли осматривать; оказались все комбинации немыслимыми. Единственная возможность была устроиться за занавеской в проходном коридоре. Это приводило ее в отчаяние. Да и правда, нервы ее не имели бы там покоя. Ее до последней степени тянуло раскапризничаться.
Ей пришла мысль о новой комбинации. Тоня была устроена за занавеской, в комнате, через которую проходит только Паша. Правда, у нее еще осталась инерция каприза и вечером у нее вырвалась фраза: «Умру я без настоящей комнаты». Я сделала вид, что не слышу, а она спохватилась и обрадовалась этому. Не совсем гладко прошло и «сиденье в постельке» вечером. Она была особенно радостная, расшалилась и ей очень не хотелось оборвать эту возню, когда я сказала, что пора. После нескольких повторений пришлось сказать строго. Тогда она обиделась и говорила угрюмо: «Ну уйди, отчего ты не уходишь?» – «Нет, я хочу уйти по-хорошему». Она спохватилась и заторопилась: «Она не будет, не будет, она забыла!»
Только в те часы, когда мы вместе, она совершенно отдыхает. Это бывают очень хорошие, глубокие часы. Сегодня мы говорили о том, что место, предназначенное для нее в Москве, как слышно, уже не существует. Она говорила: «Это доказывает, что мы правильно решили. И теперь ты сама видишь». Я улыбнулась и сказала: «Что ж, я вижу? А если завтра ты окажешься отвратительной девчонкой?» И с искренним смехом она закричала: «Ты не веришь этому! Ты сама знаешь, что этого не может быть».
Она старается успешно, когда я не сержусь. Но пока у нее нет комнаты и ее жизнь не наладилась ритмично, иногда трудно не раздражаться при ее частых появлениях и внезапных затеях, не сообразных ни с ее силами, ни с обстоятельствами (например, идти на станцию, ухаживать за коровой – с 3 часов утра). А когда я не выдержу и рассержусь, она сама скоро приходит мириться, жалостно плачет у меня на плече и молит: «Говори со мной спокойненько, мамынька, а то ты меня совсем надорвешь. Когда ты и на других-то сердишься, я не могу перенести, ухожу». Вчера она очень удивилась, когда я сказала полушутя, что мне следовало бы быть потверже. – «Как, еще тверже? Ты хочешь быть еще тверже? Ну, тогда от тебя все разбегутся».
Николя. С ним часто бывают приступы малярии. Он с виду стал нежным и хрупким, таким же, кажется, и внутренне. Никто больше на него не жалуется. На днях он сказал мне, застенчиво улыбаясь: «Прочтите, пожалуйста, поскорее новую книгу Михаила Осиповича Гершензона и посоветуйте, читать ли мне ее? До того, не хочу ее брать». Ночью под Ивана-Купала он рассказывал мне очень просто, как он ходил искать русалку в полночь и как несколько раз ошибался.
Галя в полосе жадности на работу. За отъездом Анисьи она просила поручить ей корову. Ее взяли на пробу. Корову нашу доить очень трудно; Гале это все-таки удалось. Но когда она кончила, корова ударом ноги опрокинула молоко. Анисья стала просить, чтобы ее буйную любимицу взяла на себя Паша, а Галя была убита горем. Это был вечер под Ивана-Купала, танцы шли особенно весело, а она сидела одна на лестнице и, когда все пошли к костру, легла ничком на постель и замолчала, как Галя умеет молчать. Сегодня она утешилась, потому что мальчики взяли ее на покос. Они признали, что за 4 часа работы она не отстала от них ни на шаг. Когда за завтраком косцов об этом говорили, она была так же молчалива и непроницаема, как в горе. Мальчики считают, что никакая другая из наших девочек не могла бы так работать. Давно ли она от слабости засыпала каждый вечер сразу после ужина? Этот рабочий раж отлично дополняет ее образ.
В этой области самое существенное то, что у нас поселился «на пока» Юлий Юлиевич, старший из оруженосцев. Он с каждым днем все больше затягивается в школу, все больше любит все и всех. Не затянется ли так, чтобы стать в ней стропилом? Его понимающий взгляд помогает работать, не забывать, быть гармоничным. Держится он застенчиво. Вчера просил меня «бранить» и его, когда надо, вместе с детьми. Я начала с того, что сказала ему: «Вы никогда не сблизитесь с детьми, пока не поработаете с ними физически». Сегодня он ворошил и сгребал сено, – кажется, первый его физический труд в жизни, – и нашел, что это очень приятно.
Снова ходила по Москве, искала помощи, беспокоила людей, знакомых и косвенно связанных из круга кооператоров, бывших партийных товарищей, нынешних единомышленников, педагогов, общественных деятелей, наконец, – просто евреев-благотворителей. Добыла я еще бесплатный вагон для экскурсий. Теперь уж редко приходится объяснять, что за компания у нас. Достаточно упомянуть. – «Знаю, знаю. Это, говорят, замечательная колония».
Продуктов опять выдали несколько больше. Но чего стоило их получить… Посылали в Москву двух лошадей, так как на железную дорогу не хватило денег. Корм и застой в работе стоили дороже, да и к тому же всего сразу получить не удалось, половина пошла все-таки по железной дороге. Дня четыре кипели в этой суматохе Ганя, Владимир Петрович и Александра Михайловна, а Ганя и еще на несколько дней застрял, – получать деньги. От безденежья-то и происходят главные мученья: таскают на себе, довольно далеко, громадные тюки; у всех знакомых, иногда с унижениями, занимают мешки, ящики, фляги. Выдавали сметану, посуды не хватило. Ганя бросился в молочный склад, оставил в залог все свои документы и выпросил взаймы флягу (бидон). Сметана забродила, места опять не хватило. Александра Михайловна бежит на рынок, продает кусок мяса, Ганя покупает еще бидон. Наутро сметана снова лезет из посуды. Ганя в чужую кадку переливает наше масло, а бидон из под него заполняет сметаной. И все-таки, на вокзале сметана переливается через край и мальчишки бегут со всех сторон макать в нее свой хлеб. В колонии были рады, что она кислая. Почти ничего не ели, кроме пресного. Только надо было спешить ее съесть. Рыбу выдали такую, что она наполнила наш дом трупным запахом и была с честью похоронена в парке.
Наступил день Ивана-Купала, веселый традиционный праздник. Обещали приехать все оруженосцы и еще кое-кто из друзей. Готовились радостно. Маринка дежурит по дому, и никогда еще он не был украшен с таким вкусом. На парадной лестнице, заворачивающей широким полукругом, были расставлены белые лилии в кадочках-солонках. А в углу подымался громадный раскидистый букет из каких-то диких растений, свешивавшихся над вазой, казавшейся гранитной (это был найденный в сарае сломанный фильтр). Вечером принарядились и принялись танцевать. Это были особенные танцы. В избытке проявлялось то, о чем я только мечтала в прежние годы – творчество. Марина Станиславовна заиграла какую-то незнакомую вещь, моментально образовались пары, круговой полонез из пар, и каждая танцевала что-то свое, какие-то только что возникшие фигуры, и все были хороши, трудно было решить, которая лучше. Особенно развеселая, удалая была Нина Большая в своем лиловом сарафане.
Стемнело. Пора было зажигать костер. Некоторые ребята отсутствовали. Тоня давно спала, Фрося и Даня истратили все силы до капли на работу и копили новые на завтра (наутро начинался покос), они легли, хотя и не спали, Галя лежала на кровати ничком, изживая свою неудачу с коровой. Пока я ее утешала, черномазый Васятка длинной жердью вздымал костер, как чертенок в аду. Только я стала говорить, чтоб костру дали прогореть прежде, чем прыгать, как гляжу, – уж Костя несется вихрем через самый огонь, потом Новый Боря, Алеша – замелькали в пламени как саламандры, жуть меня взяла от этого странного дикого зрелища, сердце ныло, хотя и нравилась их храбрость. Я чувствовала, что если запретить забаву, будет отчаянный протест, чувство несносного насилия. Но, когда Нина Большая стала просить платок, чтоб завязать волосы и тоже прыгнуть, я решительно воспротивилась. Девочки, со своими развевающимися юбками, прыгать не будут. Не помню, зачем я отлучилась на несколько минут. Я вернулась в тот момент, когда чей-то яркий сарафан мелькнул среди костра, упал, замешкался, – и покатился под крики: «Катись в траву!» Я подбежала. В траве стонал, изгибаясь, Алеша и Нина топталась, возбужденно повторяя: «Это все пустяки!» Оказалось, Нина и Алеша столкнулись посреди костра и сшибли друг друга. Они одновременно с разных сторон полетели в него, не видя друг друга из-за пламени. За неимением соды принесли мыла. Алеша лежал без памяти. Нина натирала ему ноги. Вдруг, до ее сознания дошла отчаянная боль в собственных ногах. У нее оказалась обожжена вся верхняя поверхность ступней, так как она упала коленями на угли. С верным инстинктом здорового организма, она стала стирать и отрывать кожу, и безжалостно, от возбуждения еще не боясь боли, натирать ожоги сперва травой, потом – мылом. Но по-немногу боль брала свое, слезы брызнули, она стала метаться: «Как больно, Господи, как больно»… Но сильнее собственной боли ее мучил страх за Алешу: «Алеше-то, Алеше-то помогите!» А Алеша был почти не обожжен, только сильно ушиблен. Пока мы Ниночке засыпали ожоги картофельной мукой, он тихонько встал и молча ушел. Нину подняли на руки и понесли в дом; она плакала и все повторяла: «Что с Алешенькой, скажите, что с Алешенькой?» Надо заметить, что никакой дружбы между Алешей и Ниной нет.
Долго мы возились с ее ногами. Мы не решались вполне довериться отцу, бедному старенькому нашему доктору, у которого не совсем уже ясно сознание. Принимали в расчет и личный опыт Марины Станиславовны, и указания скаутского справочника по скорой помощи. Мне приходилось выбирать. Я решилась в пользу мнения Марины Станиславовны. Мы оттеснили старика. Марина Станиславовна готовила снадобья и советовала, я исполняла. Боль была сильная. Другие женщины теснились, утешая девочку. Фрося говорила бодрым тоном: «Ничего, родненькая, на этом учимся». Когда я кончила перевязку и поцеловала Ниночку, она сказала: «Какой урок, какой урок… Я рада этому, очень рада. Я знаю теперь, что значит не слушаться». И этой фразе я бы не поверила, если бы прочла ее в книжке. Терпеливый Алеша плакал, пока я делала ему компресс. И горько-горько плакала на темной лестнице зала, уткнувшись в украшающие ее елки, Марина. Девочки примолкли. Но несколько мальчиков, главным образом, оба Сережи, долго тянули у костра праздный спор о том, как это все вышло. Наконец, старый дом замолчал… на два часа, до начала косьбы.
На другой день выяснилось, что ни ожоги, ни ушиб не опасны, и организмы у пострадавших хоть куда. Нина предпочла сама чистить и подстригать свою рану. Она написала Алеше письмо, прося прощения. Теперь ее мысли были сосредоточены на том, что ей долго не придется танцевать. Боль успокоилась, и она стала коротать сном излишек свободного времени.
Своеобразно держала себя при этом случае Валя. Она лежала в постели тут же, где делали перевязку Нине, и во время всеобщей тревоги прятала под одеялом книгу Джека Лондона, и, всякий раз, когда переставали заслонять от нее свет, впивалась в нее. Она не замечала, что возле нее происходит нечто, не менее захватывающее. Она бы оценила его, если б прочла об этом в книге.
На другой день за столом я говорила о том, что смерть – не игрушка, что жизнь – не наша, что в опасность идут ради служения, а не ради ощущения. Ребята согласились, но согласились и с тем, что днем раньше им было бы бесполезно об этом говорить.
//-- 10 июля --//
На другое утро все впечатления вытеснил покос. Косили осоку на берегу речки. Сгребать пошли все с Мариной Станиславовной рано, до завтрака. Я не пошла и жалею. Пришли веселые, мокрые выше колен. Говорят, что было очень занятно глядеть, как мальчики машут косами по воде, как девочки волочат по воде валы осоки.
Ворошили уж на сухом месте, а на другой день косили перед домом на сухом лугу, белом от ромашек. Много выкосили. Недаром дед Михайло Косой приходил к нам в гости, хвалил нас и говорил: «Мало пожили, а прямо говорю, – спасибо. Потому правильно хозяйничаете». При том, он старался нас уверить, что косить еще рано. Говорят, что деревенские боятся, что покончив со своим лугом, мы примемся за спорные «ничьи» лесные покосы. Все же Фрося и Даня жалуются на небрежную работу «кисок» и «полосатых».
Приятная работа, складные песни, – и утром на лужайке, где «увечные» чистят картофель, присев в кружок на траве, и вечером в зале – чувство всеобщей близости всех всем. И лето, наконец, утвердившееся, с ярким солнцем.
Третьего дня вечером, когда в открытое окно вливается золотистый струйчатый свет, я встретила на лестнице зала Марию Борисовну, которая живет у нас из-за болезни Наташи, и с каждым днем все больше любит всех ребят, вместе и порознь. Я ей сказала: «Вот, я чувствую теперь колонию, как цельный организм, гармоничный во всем, реальный какой-то высшей реальностью».
Правда, я это чувствую только в часы, когда Тоня спит во флигеле и не может явиться. И в иное время это чувство бывает, но и оно, и все другие придавлены свинцовой плитой. И если я тогда улыбаюсь, то только усилием воли. Но в этот вечер я вдыхала жизнь полной грудью.
Через час подъехали наши из Москвы. Они привезли известие, что на станции остались не поместившиеся на телегу мешки и с ними Юра с больной ногой; за ними нужно тотчас выезжать. Другое известие: Лялиному отцу очень плохо, чтоб она спешно ехала в Москву; но сказать осторожно, просят ее не пугать. У нее никого нет, кроме отца. В Вятке только тетя.
Наверх в полутьме носят мешки. Олег возглашает: «Я еду, кто со мной?» – «Почему именно вы? Вы днем не спали». Он роняет на ходу: «Потому что со мной ничего не может случиться, а со всяким другим может». «Случиться», – под этим подразумевается – «быть убитым разбойниками». Это в наших краях не редкость. А с ним этого не может случиться, потому что он пишет большое религиозно-философское сочинение, в нужность которого верит и считает, что на это понадобится 7–10 лет.
Против его кандидатуры я имею возразить только то, что здесь его мать, Марина Станиславовна; ее благородный профиль под седой косой спокоен, но в глазах прячется предчувствие долгого жуткого томления, когда она говорит: «Он прав, так и надо». Я чуть не сказала: «Пусть лучше поедет Даня», – да вовремя спохватилась, что таких вещей не предлагают, даже сыну. Подумав, я решила, что немедленно выезжать нет надобности. Через 3 часа начнет светать. Юра до тех пор потерпит и не впадет в уныние. Олег согласился, лошадь отложили, и я взялась разбудить его и Саню в 4-м часу. В промежутке этого дела я занималась Лялей. Она уже улеглась, было, на своем чердаке. Я ее вызвала и сказала, что отец очень хочет ее видеть, что положение его серьезное, что мне не хочется пускать ее одну пешком и советую ей воспользоваться лошадью. – «Конечно, я поеду. Хотя, возможно, что там преувеличивают». Я подумала, что она не понимает положения. Но потом оказалось, что вернувшись на чердак, она сказала: «Я еду, мой папа умирает». Но голос, движения, – все осталось спокойным. Она пришла в свою комнату (на чердаке она временно, чтобы Мария Борисовна могла спать на ее месте, близ Наташи). Она ищет свои вещи, просит у кого пальто, у кого мешок. И больная Наташа лежит в жару среди всех этих событий. Если б был у нас лазарет… У Маринки опять огромные глаза, она оделась и вылезла, Даня лежит без сна и смотрит в пространство. Вдобавок, Ростислав Сергеевич опять в опасности – грозит второй арест… Темный дом тихонько шевелится, вздыхает и весь живет одной жизнью.
Отъезд отсрочен, и я на 3 часа укладываю Лялю в постель рядом с собой. «Детка, что бы ни было. Ты будь спокойна. Ты помолись, и явятся силы». – «Хорошо». – «Ты молись знаешь как? «Да будет воля Твоя». А то мы ведь не знаем, как лучше». – «Хорошо, Лидия Марьяновна, я так буду»… Она заснула.
А Юлий Юлиевич среди нашей жизни смотрит понимающим растроганным взглядом и, как резонатор, усиливает звук нашего хора, так что явственно начинаешь улавливать основную ноту.
Однако скоро 3 часа ночи. Я злоупотребляю свободой ночлега в чужом месте.
Глава 16
Поединок. Глубина падения
//-- 11 июля --//
Физически Тоне было плохо всю прошедшую неделю: голова очень болела, сердце неправильно работало, была вялость, сказывалась усталость от рабочего напряжения четырех дней, тяжелое атмосферное давление, недостаток питательной пищи (по случаю конца месяца, была во всем недостача), но внутренне она крепилась. Особенно, меня обрадовали … сердечный и истерический припадки, которые совершенно не сопровождались никаким… унынием… Но, видимо, ей становилось все труднее. Она уткнулась в меня и стала просить. Я дала ей посидеть несколько минут, приласкала ее, но потом все же сказала, чтобы она ушла, объясняя, что ей же вредно создавать такую привычку, напоминая ее решение.
Я уходила на перевязку. Она просила разрешить полежать на кровати в мое отсутствие (а ее комната была уже готова). Я не позволила. Она твердила свое. Я ушла. Тогда она стала меня звать, но я уже не вернулась. Вот тут-то в ней что-то повернулось… В следующий раз, когда я зашла и стала ее уговаривать «не вынуждать меня причинять тебе страдания…», она выкрикнула с блеском в глазах: «… Я буду страдать, пусть я уйду из колонии».
И началось…
Я – к Николе (y него был сильный жар), Тоня – за мной, останавливается за перегородкой, начинает постукивать. Кончив разговор, я выхожу, иду по коридору. Тоня бросается за мной и выхватывает у меня из рук пачку тетрадей (дневник школы). Я бросаюсь к ней и начинается борьба в полном молчании. Я сильнее ее. Она прижата в угол, руки ее прижаты к телу кольцом моих рук. Но и я не могу отнять руку, чтоб вырвать у нее тетради, мы неподвижны, но она изо всех сил распирает мои руки. И я с силой начинаю читать молитвы, – те 3 молитвы, которыми мы заканчиваем день. Ее мускулы слабеют. Наконец, она глухо спрашивает: «Что ты хочешь?» – «Тетради». Она отдает тетрадки, и я ухожу в комнату девочек. Там я быстро их прячу и выхожу на балкон. Мне надо собраться с мыслями. Я сажусь на пол у каменной стены.
Пришла Тоня и села рядом. Я взглянула на нее, она на меня, и начался поединок глазами. Это длилось долго, не знаю сколько, вероятно, не меньше 15 минут. Взгляд у Тони был не прошлогодний, сознательный и острый. Я была сосредоточена, спокойна, не мигала. Она стала слабеть. Я перекрестила ее. Ее передернула конвульсия, и она схватила мою руку. Я не обратила внимания и стала молиться. Она стала клониться – ниже, ниже головой до полу, чуть-чуть коснулась моей руки. Я стала ее гладить и уговаривать. Это был момент, когда можно было вызвать в ней смягчение и раздражение перешло бы в ласку. Но у меня была забота, не допустить ее до сознания, что она, таким способом, добилась своего и, вот, я сижу с ней тогда, когда она этого хотела. Тогда я скоро встала и повторила, что приеду вечером. Она вскочила, охватила меня за талию и не пускала. Я села и начала долгую борьбу. Я уговаривала ее, перебирая все мотивы, потом я долго молча внушала, потом крестила ее. Она стала тяжело дышать, дрожать крупной дрожью, но не выпускала меня. Не помню, когда и почему я решила разжать ее руки силой и встать. Она вскочила, обхватила меня и потащила к перилам террасы. Опять я оказалась сильнее и заставила ее сесть. Но мы были сцеплены. Я решила, что все исчерпано и на своем она не должна поставить ни за что. Я сказала негромко в соседнее окно: «Позовите Николая и еще кого-нибудь. Надо связать Тоню». Долго никто не шел, я снова стала ее уговаривать, умоляя не губить себя, не уничтожать плодов всей нашей совместной жизни. Я позвала Юлия Юлиевича и пробовала вмести с ним сосредоточиться и воздействовать на нее, и молиться. Я не могу уже точно припомнить того момента, когда я сочла необходимым подтвердить приглашение ее вязать. Пришли несколько больших мальчиков и Олег с полотенцами. Пришлось вязать вчетвером. Мне казалось, что ей горше, что это делалось в моем присутствии, и я ушла. Ей связали руки спереди и оставили лежать на террасе. Она каталась, кричала диким голосом несколько часов.
Потом Мария Борисовна ее успокоила, укрыла, подложила подушку. Она полежала часа два спокойно. Ее развязали. Мы сидели в соседней комнате (Марина Станиславовна, Юлий Юлиевич и я) и следили за ней. Она пошла и, увидев нас, кинулась вон с выражением звериного испуга. Когда мы входили на террасу, она уползала на коленях и, наконец, забилась под стол, долго пролежала там. Я позвала трех девочек из общины «Светлая жизнь», гостивших у нас, и они стали петь молитвы. А я села на пороге. Тоня заглядывала на меня, а когда я на нее смотрела, пряталась. Я прикрыла глаза рукой, чтоб глядеть на нее сквозь пальцы, она приняла это за позу скорби и потянулась ко мне. Немного погодя, я вела ее через двор во флигель, причем, она пугалась всех встречавшихся на пути, так что приходилось всех просить уходить с дороги. Оказалось, что она лишилась языка, но не испугана этим. Она стала объясняться знаками и писать записки. Я скоро поняла, что происшедшее пережито ею не так глубоко, как можно было ожидать: ни большого гнева, ни большого раскаяния; скорее обида, упреки, счеты. Ей меня жаль, это одно подлинно. Но достаточно выразителен и тот жест, которым она показывает, как может меня задушить. Но я ничего не взяла назад…
Случилось так, что наутро мне нужно было ехать в Москву навестить Лялю. Если б ее отец умер, нельзя было ее оставлять одну. Дети были напряженны, когда я вышла к ним от Тони. Но мне удалось быть веселой, и это разошлось. Решено было, что я еду. Когда я окончила во всех комнатах все дела душевные и телесные и вышла в темный коридор, кто-то маленький обхватил меня снизу. Это был Мишутка, которого жажда ласки томила и не пускала спать. Мы посидели в зале. Он свернулся у меня на коленях клубочком, и мы шептались о том, что ему не надо от нас уходить. В моей комнате меня ждала Ниночка, но разговор с ней отложился до совместной дороги поутру. Часов около двух я просидела у Льва Эмильевича: пришел момент подвести успокоительный ясный итог по взаимодействию далекого личного прошлого и нового, связанного со школой, сверхличного настоящего.
В этот вечер успело промелькнуть одно важное событие. Я перед тем сказала Юлию Юлиевичу, что дам ему прочитать свой школьный дневник только в том случае, если связь его со школой станет не случайной и длительной. Он думал сутки и потом, остановив меня в библиотеке, сказал: «Дайте мне первую тетрадь дневника». Я не успела тогда ее дать ему. Но это может оказаться большим событием.
Утром я шла с Ниночкой Белой. Никогда до того нам не говорилось так просто, легко и много, никогда не расплеталось так много узлов. Между прочим, было решено, что она приедет к нам на остаток лета и у нас будет готовиться к экзаменам. И в гимназию поступит не в свою прежнюю, а к нашим друзьям.
//-- 14 июля --//
В Москве я занялась приисканием лечебницы для Тони. Определились две возможности: если она пойдет добровольно, ее, вероятно, примут в хорошую Донскую лечебницу; если придется поместить ее насильно, мне дали бумагу в земскую больницу для умалишенных (по Курской дороге 60 верст, да еще 10 в сторону).
Домой я приехала поздно. Меня встретили на дороге Марина Станиславовна, Мария Борисовна, Вера Николаевна и Мага. Они предупредили меня, чтобы я тихонько, осторожно, после предупреждения зашла к Тоне, так как она слишком напряженно меня ждет. В ответ на записку, в которой я извещала ее о своем отъезде, она снова подняла крик на несколько часов, потом у нее были припадки с судорогами, сведением всего тела, потерей языка надолго. Они повторялись несколько раз. Все эти женщины окружили ее бесконечной заботой и нежностью. Они были при ней безотлучно и отдали ей все лучшее, материнское.
Когда я побыла среди них несколько минут, я сказала: «Ce n’est pas vrai» (это все неправда). Дело шло не о том, сколько тут болезни, а сколько болезненного притворства, но о том, чтобы ее довести до согласия на лечебницу и как можно скорее. Некоторые дети изнемогали. Ира уж принималась хохотать и говорила, что она станет такой же, как Тоня.
Почву подготовили уж без меня. Тоня выражала желание лечиться. Но она это понимала, как поездки к врачу. Надо было добиться сознания остаться в лечебнице. На второй день это удалось путем бесконечной нежности, которая обычно трогает ее и делает беспомощной. Удалось добиться согласия, но весьма условного, если лечебница понравится и пока на пробу, на неделю. Марина Станиславовна была и этим довольна, и делала мне знаки не настаивать на большем. Но мне это казалось очень шатким. Ведь меня предупредили, что силой держать ее не будут.
Она медленно поправлялась. В пятницу встала. Была задача – дать ей счастливый последний день, не допустить до ухудшения и укрепить ее решение. Я была безотлучно при ней. День тянулся томительно, трудно было дождаться его конца. Я мечтала о том, как отвезу ее в субботу, потом уеду в Москву на сутки отдохнуть.
Тоня просилась гулять. Мы много с ней ходили, и она тихонько пела молитвы. Вернулась Мага. И снова началось: «Я не поеду в лечебницу». Не знаю, наверное, что это было. Овладела ли мною просто слабость, нетерпение, раздражение, или заговорило дальновидное чутье, но я стала ей говорить, сама пугаясь своих слов, что есть только две возможности: либо идти добровольно в лечебницу на такой срок, какой понадобится, либо быть отведенной насильно в больницу. – «Что ж ты меня снова свяжешь, мальчиков позовешь?» – «Мальчиков или милиционеров, кого придется, но свяжу и отвезу, если нельзя будет иначе. Пока не поздно иди сознательно в лечебницу». Тут начался взрыв дикой злобы: «Не пойду в лечебницу, пусть! Ты только и умеешь, что связывать! Теперь я все поняла!» Я пыталась исправить дело ласками, уговорами, объяснением своих слов. Ничего не помогало. Я долго говорила, пока заметила, что она не слушает и одеревенела. Снова начался припадок: судороги, немота, жадное вдыхание нашатырного спирта, потом плач. Я ушла. Ходила за домом, садилась, искала уединения, опять садилась. Я была близка к отчаянию. «Сорвалась на последнем экзамене». А, впрочем, было ли, что терять? Если болезнь зашла так далеко, для Донской лечебницы уже не время. Значит, везти ее силой в сумасшедший дом. И это итог работы…, значит, все – ошибка? Нет, вот, что верно. Ее можно было спасти, но отдавшись ей всецело. А у меня – школа. «Чужая дхарма полна опасностей», – меня и сейчас толкал страх за других… Она тут будет еще и 20-го, на мой день рожденья, на празднике, которого дети так ждут. Все опять в ужасе, а она-то сама погублена; оттуда нет возврата. И я просила всеми силами души, чтобы из того угла, которым я себя связала с Тоней, была выведена школа, чтобы свои ошибки искупала я одна.
Она меня позвала. Она тянулась ко мне с дурашливой радостью и как будто про все забыла. Марина Станиславовна и Мария Борисовна растирали ее. Члены то мягчели, то деревенели…
Мы говорили о лечебнице. Тоня нарушила молчание, стукнула кулаком и крикнула: «Два с половиной!» Мы отметили, что это бессмыслица – новость. И Марина Станиславовна стала говорить: «Вы все сомневаетесь, а картина так ясна. Нужно везти ее в зембольницу». – «Вы знаете, что на это человек 6 должны положить дня три, и она должна быть связана не менее 10 часов». – «Ну что ж, если иначе нельзя, надо так сделать. Я возьму это на себя». Тоня закричала в диком ужасе, уставилась на Марину Станиславовну глазами и руками и стала рыдать, и заламывать руки с таким отчаянием, какое бывает у приговоренных к смерти. Марине Станиславовне пришлось уйти. Я видела, что она что-то поняла. Когда я пыталась ее успокоить, она кричала: «Ты врешь, ты врешь, я все понимаю!» Ушла и я.
Я старалась обдумать положение. Терять было нечего. Стоило все поставить на карту. На какую? Из глубины поднимался ответ: «На правду». Когда Тоня утихла, я зашла, села против нее и сказала: «Если ты можешь меня спокойно выслушать, я скажу тебе нечто важное». Она молчала, и я стала говорить: «Ты очень больна. Тебе хуже. Тебя надо лечить. Где? Марина Станиславовна думает, что ты будешь все реже приходить в сознание, что тебя поздно отправлять в лечебницу, где добровольно лечатся сознательные больные, что неизбежно перевезти тебя в больницу для тяжелых бессознательных больных. Произойдет это или без твоего ведома, когда ты без сознания или в состоянии буйства. Тогда тебя придется вязать. Я же все еще не теряю надежду, что ты способна решиться на легкую лечебницу и подходишь туда. Тоня успокоилась, потому что поверила. «Да, я так и поняла». После этого стал возможен разговор. Мария Борисовна ушла, Тоня прилегла головой ко мне на колени. От припадка не осталось и следа. Душа моя была вся раскрыта и напряжена. Начался разговор. Тоня не хотела в лечебницу. Она выражала уверенность, что припадков больше не будет, «что Бог поможет» и она будет стараться. Я ответила, что со стараньем она опоздала. Дело дошло до определенной мозговой болезни. Самый счастливый из возможных исходов теперь, – попасть в легкую лечебницу в светлый промежуток, а там, авось, и оставят. Она продолжала утверждать, что припадков больше не будет, со странной уверенностью и ясными глазами. И спрашивала, если не будет, отвезу ли я ее насильно. Я отвечала, что нет. Я буду ждать нового припадка и никогда не буду иметь покоя в ожидании его. Меня приводит в отчаяние мысль, что она не хочет себя спасти и что скоро станет поздно. Тоня боролась с собой. Она так странно смотрела на меня, говоря, что ее пугают мои глаза. Наконец, она сказала: «Мне слишком жалко тебя. Я открою мою тайну. Но обещай никому не говорить». И когда я обещала, она сказала: «Я все время притворялась. У меня не было ни одного припадка. Я никогда не бывала без сознания». Я не поверила. Тогда она рассказала мне все, что говорилось в ее присутствии во время припадков, все, что говорила она сама: «А нашатырный спирт? Его невозможно так вдыхать в нормальном состоянии». – «Я и не вдыхала. Я задерживала дыхание через нос, дышала через стиснутые зубы». Я принесла ей склянку нашатырного спирта, и она показала. Это была правда. Она рассказала мне все. Это была потребность организма, воспитанная с детства. И орудие борьбы. Чтобы начать, достаточно было возбудить сердце какой-нибудь печальной мыслью. Тогда все: часами крик, ужимки или одервененье, выдерживание уколов, – все это было делом воли.
Кажется, во мне вовсе не было негодования, бесконечная жалость к глубине этого падения и радость за то, что нет мозговой болезни, что в психике ее произошел поворот, что есть какая-то надежда на разумный возвышающий исход.
Тоня была потрясена таким отношением: «Да ты ангел, ты на самом деле настоящий ангел». Она с самого начала знала, что одно спасение – во всем признаться и отрезать себе возможность к новому притворству. Но у нее не хватало духу. Она боялась и за меня, и за себя, она давала себе обещание удержаться и не могла. Теперь ей стало вдруг совсем легко. У нас был точно праздник и посторонний решил бы, что мы сумасшедшие обе.
Но, когда она мне сказала: «Теперь ты видишь, что мне уже не нужна лечебница», – я ответила: «Независимо от того, нужна ли она тебе, она необходима ради колонии. Колония больше не может. В ней пошла зараза истерии. Некоторые чувствуют, что им хочется делать как ты. Некоторые готовы уехать. Даня ничего не говорит, но если бы ты видела его глаза, когда он смотрит на меня. Я не могу им сказать, что ты просто остаешься. Ведь они твою тайну не знают. Они не поверят, что это кончится. Это будет отчаяние, они просто разойдутся. Не делай мне такого зла. Иди в лечебницу. После нее я смогу сказать, что ты поправилась и попросить принять тебя обратно». Она сказала: «Хорошо». Прежний предельный срок «пробы» сменяется месячным. Со всевозможной нежностью мы простились.
В доме меня встретили испуганно-вопросительные взгляды и нежно-сострадательные. Я весело уверяла, что ничего более не будет. Утром мы с Тоней уехали в Москву.
Глава 17
Теплота и уют жизни
Артель торфяников. Особого рода столкновение произошло у нас по поводу бани. Артель торфяников получила от нас 4-й отказ в бане. Но фабрика, на которой они работают (принадлежавшая до революции моему тестю), все же ничего не сделала для того, чтоб снабдить их баней, если не считать разрешения ходить мыться на фабрику за 12 верст. Состояние людей, работающих в болоте, было ужасное. И заведующий разрешил им самовольно занять нашу баню, что и исполнили. В субботу они-таки мылись. То и дело бегали на речку за водой, так что наши девочки едва выбрали время искупаться. По дороге в баню они натаскали гвоздей и петель из нашего перестраиваемого погреба. Теперь баня полна паразитов, и мы не будем ею пользоваться ни для мытья, ни для стирки. Как обойдемся, еще не знаю. Собираюсь подать в местный суд жалобу на администрацию фабрики.
С сегодняшнего дня мать Марины и Олега начала уроки пения и музыки, дом полон звуков прелестных детских песен лучших композиторов. Желающих учиться игре на рояле так много, что Марина Станиславовна будет заниматься только с «продвинутыми», а что же с остальными? Она не видит ничего плохого в том, что дети до сих пор играли без специального руководства. Она считает, что плохой учитель портит постановку руки, но при отсутствии учителя рука ставится, обыкновенно, естественно и правильно. У нее почти не остается времени для занятий по «слушанию музыки». Все же, она будет этому делу посвящать вечера – тому или другому из русских композиторов.
Семья наша пополняется разными возрастами. С Мариной Станиславовной приехали две девочки: Светлана (12 лет) и Злата (8 лет). Светлана – задумчивое хрупкое существо с сильной волей и мистическими глазами, она не оправилась еще от нервного расстройства, по поводу операции аппендицита. Доктор сказал: «Вы ее поставили лицом к лицу со смертью и ничего не противопоставили ей, никакой веры».
Злата – маленькая худенькая стриженая черненькая попрыгунья, которая доверчиво льнет ко всем взрослым, обвивая их шею ручонками.
И Наташонка стала чаще среди нас появляться.
Отец все с большей нежностью смотрит на ребят. Вчера пока пели как «доставались кудри, доставались русы красной девице чесать», он все поглаживал волосы Борице, своему любимцу. Отца захватил картофельный азарт. В первый день посадки он явился в поле и пытался работать: по три картошки носил из ведра и кидал в ямы. Все это довершает уют и теплоту нашей жизни.
Малярия. Что-то нас будто малярия выживает…, это наряду с упрочением хозяйства и быта. У Дани малярия в размере Петиной. Попробуем вылить керосину на стоячий прудик в будущем году. Но возможно, что комары налетают с болот.
Идет спешная пахота, получили третью лошадь, а сил не хватает. Даня лежит похудевший за несколько дней, как от долгой болезни. Костя дома поправляется от малярии и фурункулеза. Саня уехал по семейным делам. Олег сегодня был один. Коля уехал узнавать о политехникуме. Сережа слаб. Петя еще очень устает от работы, но пришлось согласиться, чтобы он пахал до обеда… Упрашивал меня Сережа Белый…, единственно здоровый сейчас… А у Пети такие синяки под глазами, хоть отдыхал эти два дня. И Вася пашет, хотя очень устал после поездки за лошадью.
//-- Даня --//
На посадке картошки мы «помирали за советскую власть», то есть, назначали себе урок и потом кончали его, во что бы то ни стало, хотя бы приходилось работать до ночи. И вот, что удивительно: всё-таки оставались силы на «бесячество». Оно выражалось в том, что перед сном хотелось обязательно попеть, потанцевать, поиграть в городки. Мама звала нас спать, боялась, что мы переутомимся, но Софья Владимировна, её духовная руководительница, приезжавшая несколько раз в колонию, всегда за нас заступалась: «Надо давать выход молодой энергии. Они лопнут, если не «побесятся» перед сном».
//-- Лидия Мариановна --//
Наши технические становятся спокойнее и усерднее. Паша, по примеру Александры Михайловны, встает иногда часа в 4 утра. Но зато Александра Михайловна следит, чтобы она прежде всего поела, потом, в 11 часов опять кормит женщин, сама приготовляя им картофель как-нибудь повкуснее, и Николай к обеду получает вволю жареного картофеля. Они очень ценят это, и материально, и морально находят в себе охоту и силы для более усиленной работы.
Вчера Ганя и Вася привели с торжеством новую лошадь – серую, черноногую Саньку. Ее украли из Плещеевской колонии, нашли и, так как последняя теперь не то существует, не то нет, то нам дали на лошадь ордер. На получение ее из милиции потратили два дня Сережа Белый с Васей, 1/2 дня я и 2 дня Ганя с Васей. Последняя поездка (2 раза в Москву и 2 раза в Мытищи) потребовала от Гани напряжения всех сил, всей находчивости и твердости. Получать было очень трудно: в милиции на ней ездили. Кроме того, у них установился обычай брать выкуп – 20 % от стоимости, по собственной оценке. Оформления в старой колонии не были выполнены: требовались – очень подробные признаки незнакомой нам лошади, писалось несколько десятков бумаг, одно начальство опровергало распоряжения другого, всевозможные чиновники требовали взяток. Но Ганя вышел победителем из всех затруднений и всего за 25 миллионов выкупа и 18 миллионов взяток достал лошадь. Они с Васей едва поверили своей удаче и бегом пустились с ней домой, точно украли ее.
Кружок «Обещаю» вчера собирался последний раз перед перерывом. Что перерыв нужен, это чувствовали все. Дома были только Галя и Даня. Даня лежал в постели, освобожденный и полегчавший, каким часто себя чувствует выздоравливающий. Впрочем, он нашел, что лежа вообще лучше работает мысль, чем сидя. Галя уступила мне табуретку и села в ногах у Дани на постели, по обыкновению сложив руки и опустив глаза, с серьезностью не то послушницы, не то ребенка, слушающего сказку, с мягким лицом Красной шапочки, в малиновом сарафанчике. Мы читали из книги «Чему мы будем учить» Джинараджадаза о любви и работе мысли, мне казалось, что каждое слово сказано прямо для них и про них как напутствие. Говорилось им легко. Даня подхватывал и развивал мысли. Они оба сошлись на вопросе «Разве правильна только та любовь, которая не имеет ответа?» Я объяснила, что она может быть взаимной, но не просить ответа, не в любви к себе иметь центр, а в любви к другому. Я предложила им выбрать себе практическую задачу. Даня сказал с задумчивой светлой откровенностью: «Для меня было бы полезнее всего бережное, мягкое отношение к людям». Галя согласилась.
Уроки Анны Николаевны продолжаются, по крайней мере, – английские. Хотя с небольшой группой дает она еще несколько одиночных уроков немецкого, французского и эсперанто. Сегодня вижу: на скотном дворе Боря Маленький работает над точилом, а Анна Николаевна стоит перед ним и рассказывает как по-немецки определить его работу. И записочка у нее в руках с соответствующей фразой. Потом она перешла к кому-то, кто копал грядку. Если б у нее было чувство меры!
Коля приехал. На днях уезжает. Привез известие о Тоне…: не находит себе места, не ест, ходит весь день по Москве. Отправляюсь к ней.
Она подходила к лечебнице с чувством смертельной тоски, но молчала. Там оказались врачи чуткие и тактичные. Они больше расспрашивали меня, чем ее. Но, под конец, пришла докторша, принимавшая ее когда-то на службу в детский дом и восстала против принятия ее в лечебницу. Мне сказали: «Приходите за ответом через два дня». Но видно, что шансов почти нет. Я настолько не знала, что делать, что имела глупость уговаривать врачей, исходя из интересов нашей колонии, если б не мысль о ней, то не следовало бы добиваться приема: они предупредили, что сначала поместят ее для испытания, с беспокойными. Если она захочет убежать, ей это будет нетрудно. Впрочем, она наперед должна быть обо всем этом осведомлена и будет принята только в случае добровольного согласия. Выходило или губительно для Тони, или неосуществимо.
Мнение врачей сводилось приблизительно к следующему: «Это субъект больше чем истерический, глубоко психопатический. Но она может прожить целую жизнь без особых изменений. Тут нечего лечить. Это дело педагога больше, чем врача. Верно то, что духовным путем можно помочь ей очень сильно, но верно и то, что на это надо посвятить всю жизнь». Старший врач прибавил мне наедине: «Стоит ли? По-моему, нет. Есть люди второго сорта. Она к ним принадлежит!» Я сказала: «Но дело сделано. Как быть дальше?» Советы были банальны и не жизненны.
Тоню я нашла помертвелой от страха, что ей придется остаться. Но я попыталась на обратном пути разъяснить ей, что это был бы еще наилучший исход, потому что в колонию ей вернуться нельзя. Она мне напомнила, что я ей накануне предоставила свободу решения. Я ответила: «Да, но после того я видела ребят и поняла, что они больше не могут. Нечего и думать привезти тебя снова туда. Тоня не возмущалась. Она изнемогала в беспросветном отчаянии… «И подумать, что я сама все это наделала!..» Слезы лились, сил не было идти. В другое время она бы села и отказалась двигаться или устроила бы припадок. Но этого больше нельзя было. Она справилась с собой, и мы доехали без инцидентов. Я отвела ее к знакомой, с которой только что перед тем встретилась после многолетней разлуки. Обстоятельства ее далеко не благоприятствуют такому постою, но она добрая. Забыла сказать, что на Тонины жалобы я отвечала, главным образом, одним доводом: «Ты признаешь, что совершила страшный грех. Лечебница – искупление. Прими его добровольно, если тебя согласятся взять». И Тоня переломила себя и обещала.
Я ее оставила в прострации у знакомых и поехала советоваться с Мариной Станиславовной, которая тоже была в Москве. Ничего она мне не придумала, только уложила меня на часок спать. И то уж было хорошо.
На обратном пути я успокоилась: «Да будет воля Твоя». Мелькали возможности: лечебница, Петроград, житье на особом положении в колонии. Тоня тоже была спокойна. Она долго молилась, потом написала письмо в колонию. В нем она признавалась во всем, умоляла не отсылать в тот ад, который ее сделал такой, а позволить сделать еще попытку ко спасению в колонии, во флигеле без права доступа в большой дом, без права на привилегированные свидания со мной. Она обещала «лопнуть от усилия», лучше умереть, чем отступить. «Спасите мою грешную душу». Мне, вероятно, удастся отыскать и приложить это письмо. Я поставила только одно условие. Чтобы попытки поступить в лечебницу довести до конца и проситься в колонию по окончании лечения или в случае отказа. Она согласилась.
Наутро я еще поехала в Лосиноостровскую к Софье Владимировне. Тоня попросилась со мной. Я взяла ее, но оставила на станции. Я показала письмо Софье Владимировне. Вначале она читала его с видом безнадежной скорби и раздражения… «Конечно, Вы ее возьмете, конечно, это докатится до дна». В конце концов, письмо ее растрогало. Но она отказалась советовать: «Я могу только сказать, как надо внутренно относиться к положению, но не как его фактически разрешить. Возможно, что момент, когда был выбор, давно упущен и не скоро вернется, что лавина должна докатиться до низу, чего бы это не сулило». Разговаривать с Тоней ей показалось бесполезным, но она просила передать, что любит ее и целует. А потом даже сказала, чтоб я привела ее к ним послушать домашний концерт.
Я поехала домой – передать письмо. С усмешкой вспоминались мечты о том, как я, поместивши Тоню в больницу, буду 2 дня отдыхать. Ребята, в ожидании меня, сгребали сено и обсуждали, как устроить так, чтоб я хорошенько отдохнула. Я не стала ничего рассказывать частным образом. Когда окончили сено, я собрала собрание в комнате больной Наташи. Были уже густые сумерки. Тяжело мне было подводить их к новому испытанию. Я рассказала историю последнего вечера в колонии и дней в Москве, а потом прочла письмо. Фрося заявила: «Я не верю, что она это писала без твоей помощи». – «Ну вот, значит, теперь вы уж и мне не верите. Она это писала в моем отсутствии». Фрося через полчаса приходила извиняться. Дав некоторые фактические разъяснения, я не стала участвовать в обсуждении. Так было у меня решено. Я чувствовала, как тяжело детям, и как серьезно, ответственно они настроены. Они остановились на вопросе о том, что такое испытание в беспокойном отделении. Из бывших тут взрослых нашлось лицо, [38 - Елена Мариановна? (Е. А.)] которое это испытало и рассказало им, что не сойти с ума тут почти невозможно даже здоровому. Они сделали перерыв на 1/2 часа, чтобы не решать сгоряча. Я не показывалась. Я была полна одного чувства: «Да будет воля Твоя».
Снова собрались, меня позвали за каким-то разъяснением. Когда я поднималась по лестнице, мне встретился Алеша. Он посмотрел на меня влажными глазами, обхватил мою шею руками и горячо прошептал: «Лидия Марьяновна, мне вас жалко»… Даня писал письмо, многие были вокруг. Он сказал мне с невыразимой мягкостью: «Итя, мы еще не кончили, побудь еще, пожалуйста, где-нибудь».
Они написали письмо строгое и справедливое, достойное.
Уезжая рано утром, я им оставила записку. Вот и она в редакции, исправленной Магой, – с поправкой на мой оптимизм и «манию чудотворчества…»
Тоня была совсем спокойна «точно вынула занозу». Она отказалась от права приходить к столу, так как это было бы для нее искушением. Письмо она приняла как разрешение вернуться после лечебницы или в случае, если ее не примут. Но выяснить дело в лечебнице можно было только на другое утро. К вечеру мне стало казаться ненужным держать ее «ради» последовательности в этом молчаливом томлении и я ей сказала, что ребята высказывались за то, чтоб совсем ее не помещать в лечебницу. Она обрадовалась бесконечно. Но утром, как только я к ней подошла, она мне сказала: «Мамоник, в больницу все-таки надо ехать, иначе будет нечестно. Ведь мы поняли, что это будет искупление и Божий суд». Уж, конечно, я не стала с ней спорить, хотя про себя решила ее не помещать в лечебницу. Если б она могла всегда оставаться такой… Но об этом я уж больше не мечтаю.
Она поехала со мной, чтоб узнать ответ на час раньше, но не вошла, а осталась сидеть на траве под стенами Донского монастыря. Она была куда спокойнее, чем в первый раз. Ответ врачей был отрицательный. Мы уговорились, что я буду изредка привозить Тоню на совет к старшему врачу, вернее, к заместителю. Я вышла из ворот и издали стала подавать Тоне радостные знаки.
//-- 30 июля --//
Ребята за наше отсутствие прибрали Тонину комнату, украсили ее ветвями и цветами. Работали Юра, Марина, и, кажется, Галя. Многие приходили смотреть, и Алеша находил, что комната слишком тесна. Встречи они не устраивали, но несколько человек, работавшие поблизости в огороде, вышли меня обнять и как обычно поздоровались с Тоней, девочки – поцелуем, мальчики – за руку. Она была тронута, хотя внешне этого не проявляла.
Глубокая благодарность, радость, покой, регулярная тихая жизнь… Но все это очень ненадолго. Через несколько дней она меня задерживала, плакала, обижалась, изнемогала, надумала распорядок, потом – большой разговор, прибавка 10 минут, с уговором «минута в минуту». Решение «пожалеть мамочку» и несколько дней сдержанности, усилий, но безрадостно, с убывающей надеждой, с ростом искушения «взлететь в большой дом до самого верха» – потом долгий, тяжкий ночной разговор, с бессильными слезами, с призывом смерти, с предупреждением: «Скоро твоя девочка сойдет с ума», – и на другой день – сосредоточенье всех моих сил, – любви, мысли и воли. С помощью Юры – некоторое облегчение, разнеженность, прилив доброй воли.
Так качается маятник, но почти для меня одной. Дети ничего этого не видят. Когда у них подъем, они забывают об Тоне, и гармония устанавливается небывалая. Только Фрося продолжает тяжелеть одновременно с Тоней, не то заражаясь заочно, не то заражая ее. Да, есть основание думать, что и Галя болеет каким-то возмущением против моего отношения к Тоне.
В первые дни у нее был друг из этой единственной среды, из которой у нее могут быть друзья – маленькая девочка 9 лет – Злата. Они играли в лошадки, в прятки, лазили через окно, ходили за грибами, – и обе были довольны. Но Злату увезли.
Тоне отдали, по ее просьбе, подброшенного нам котенка. Она обрушила на него всю силу своего рвущегося наружу материнства. Даже ночью она то и дело проверяла, хорошо ли ему. Котенок медленно мучительно умер от керосина, которым она его намазала от блох. Это было настоящее материнское горе, сначала беспомощное, буйное, потом уже, когда несчастье совершилось, благородно-сдержанное, сосредоточенное. Уверенно, без колебаний она его обрядила как умершего ребенка, – похоронила в белом, среди цветов под иконой, – надела ему крестик, заботилась о могиле и похоронила с молитвой. И не могла забыть, почти галлюцинирует, хотя опасается, что это ему вредно. У нее есть уже другой котеночек; она заботится о нем, но индивидуальность его не та, отношения не те, скорбь не утихает. Может быть, ей в этом виде дано пережить сокращенно опыт неудавшейся жизни. Ей стараются доставить усиленное питание. А у нее почти совсем нет аппетита, она почти не ест.
Мы с ней решили, что она займется как следует одним предметом – французским языком. Но у нее тупая голова, нет ни малейшей умственной энергии. Она бледна, на лице отеки, оно как-то расслаблено. По моему предложению, она согласилась, опять начала все испытание сначала. Но через несколько дней попросила «видеть рыцаря» и, встав на колени, грустно и смиренно сказала: «Позволь мне на время не быть пажиком. Я совсем не такая, я не могу». Для меня было облегчением. Но это был невеселый симптом.
Еще через несколько дней она мне призналась, что через силу читает весь свой молитвенный чин, а отступить от него боится. Я очень усиленно посоветовала ей обойтись одной молитвой. Работать в природе ей не хочется, она все шьет.
Девочки изредка заходят к ней, если кому-либо подашь мысль. Иногда кажется, что она сойдет с ума от того, что не может доставить себе разрядку притворяясь сумасшедшей. Она сама спрашивает: «Вот наступил обычный кризис, как он разрядится?» Я ее уверяю: «Теперь у нас будет другой способ: ты будешь лежать в постели, кушать все самое вкусное, и я тебя буду очень, очень любить». – «Правда?» – и она радостно смеется.
Я ей верю, что она все больше меня любит. Пусть ее, по-прежнему, будет тянуть делать мне зло. Это только показывает болезнь волевого аппарата. А любовь растет, только она в плену. Ведь открытие о ее симуляции нисколько не устраняет той гипотезы, что чья-то злая воля «забавляется» через нее.
Я ее много хвалю за каждое усилие, за простое отсутствие зла. Сейчас всего важнее поддерживать едва теплящуюся веру в себя. Лучше даже, когда она считает себя одержимой, хотя это ее пугает, но это открывает ей надежду, что ее подлинное: «Мамоник, скоро меня пустят в большой домик?» – «Когда ты будешь как все». – «Этого никогда не будет».
Теперь, когда свиданья с ней сведены к рамкам более или менее определенным, мне легче. Я иду к ней подготовившись, сосредоточившись, собрав всю силу света. Только раза два я сорвалась. Темное, жгучее, негодующее отвращение подымалось на ее проявления неблагодарной ненависти или измены всем клятвам. Я говорила жестокие слова, потом сама же признавала себя неправой. Она умилялась, мягчела. Но, обыкновенно, хватает любви. Только свинцовая тяжесть в сердце – опять моя частая болезнь.
В последнюю среду ходила с ней по лесу. Был солнечный радостный день. Кругом была спокойная гармония июля. Она пела молитвы и песни дребезжащим голосом, фальшивя, вся – воплощенная дисгармония… «И песен небес заменить не могли ей скучные песни земли»… Какой неожиданный щемящий характер приобретают эти слова в ее устах.
Глава 18
Материальное благополучие. День рожденья. Торжественное обещанье. Ефремушки
Александра Михайловна говорила: «… Вы должны загореться, влюбиться в задачи материального благополучия школы». Я чувствовала, что она права, захотеть, – значит добиться. И пока я смотрела в ее знающие глаза, я чуяла, как во мне поднимается «это», то, что предрешает дело, что-то крепкое: я уже хотела.
В последующие дни предпринимались разные меры, в которых не было ничего нового, но, вероятно, на новый лад. Приезжала наша старенькая Елена Ивановна. Ее встретили с такой любовью, что она расплакалась. За это время она стала сапожницей. Я сформулировала задачу: стараться закупить не сапоги, а кожу и инструменты, взять ее и шить обувь всегда дома. У Владимира Петровича есть шансы достать кож недорого из Башкирской республики.
Пытались все, что можно, продать, чтоб купить корову. Но нет, слишком дорого: 300 миллионов. Решили искать кожу. Тут приехал Бори Большого брат, рассказал, что ликвидирует хозяйство и предложил прекрасную кожу.
Очень радует меня то, что у нас есть машины. Сколько труда сэкономим. Жнейку я достала из Центросоюза Потребительских обществ, этим кончились полугодовые хлопоты о пособии. Эта эпопея прошла в последнее время через множество тяжелых и смешных перипетий. После многих обещаний она бы кончилась ничем, так как Центросоюз задыхается от товаров среди безденежного рынка. Выручило то, что меня знают. Много людей, которых я не помню или не знала никогда, подходили, советовали, отстаивали. В конце концов, мне предложили самой выбрать любые товары со складов Центросоюза на сумму не свыше 500 миллионов рублей. Я просила жнейку, а на остальное – обуви. Дали только жнейку (370 млн. руб.), причем, официальное постановление гласит «В пользование на 1 год»; но заведующие и спецы, выполнявшие это постановление, твердили мне в один голос: «Забудьте об оговорке и не заикайтесь о возвращении». Это уже настоящее богатство.
Из сельскохозяйственного подотдела МОНО дают ручную молотилку. Ее еще должны предварительно отремонтировать и мы, вероятно, получили бы ее к будущей весне, да, на счастье, оказалось, что она находится в имении, где заведующим служит отец нашей Тамары. Она была в это время здесь и поехала домой счастливая своей новой миссией: добиваться скорого ремонта нашей молотилки.
//-- Даня --//
Наша техника делала успехи. Мы получили пароконную жнейку. Мне раньше других пришлось её осваивать, и осенью я убрал на ней значительную часть урожая овса и гречихи. Мне удалось также заложить прочные основы хороших отношений с Вынырками, убрав, за недорого, ихнее поле ржи. Я справился с деревней за два дня, правда, отчаянно вымотавшись на межах. Мне пришлось убирать хлеб поперёк крестьянских полос и подпрыгивать через каждые 4–6 метров. В конце концов, я даже сломал грядиль. Но любопытно было видеть, как вся деревня кругами бегала за жнейкой. В Вынырках такого чуда ещё не видывали.
Олегу никак не удавалось как следует заняться своим лопатным хозяйством. Мы не успели кончить погреб, как получили конную молотилку, и ему опять пришлось руководить сборкой. Зато какой восторг был, когда Васятка стоял на вращающемся кожухе большой шестерни и, улыбаясь, – рот до ушей, – погонял мерно ходящих по кругу лошадей, а рядом гудела-ревела машина, проглатывая каждые 20 секунд по снопу. И не надо было вымолачивать цепами зерно до Рождества.
//-- Лидия Мариановна --//
Со всех сторон тянутся к нашей школе ниточки от разных хороших людей, постепенно сплетаются в ткань.
Сельское хозяйство будет, по-видимому, все более прочной основой существования нашей школы. Но пока в этом году оно еще ничего не дает нам на продажу.
Моя мысль стала работать в другом направлении: надо искать таких заработков, которые не исказят нашей сущности как культурного учреждения, работ, с которыми нам по пути. Владимир Петрович рассказывал о своей земской работе, между прочим, как лектора с ручным кинематографом. Ha этом остановилась моя мысль. Он не прочь и теперь это делать, соединяя работу для населения, приучение к ней ребят и заработок в пользу школы. Я стала думать о кинематографе. По совершенно частному поводу, я обратилась к Дмитрию Ивановичу и он дал мне письмо к начальнику железной дороги. Мне пришло в голову попросить его о кинематографе: ведь мы будем работать в полосе, им отчасти подведомственной. Он отнесся ко мне очень хорошо и обещал выхлопотать стоящий у них без дела аппарат. Кстати, получила обещание и вагона для экскурсий.
Пьесу, разучиваемую детьми, я рассчитываю тоже сделать источником дохода. И школу, которую придется устраивать для деревенских, надо поставить на деловых началах. Теперь все строится на этих началах. А пока… у нас нет больше картофеля. И Александра Михайловна почти каждый день ездит и ходит по деревням, меняя на картошку казенные селедки. Но они подходят к концу. Едим сравнительно вкусно, но не всегда до сыта. Да и в деревнях-то почти нет картофеля, а денег и подавно.
Гостей у нас по-летнему много. Главное, скопилось несколько маленьких ребятишек разных возрастов, это всем особенно приятно. Они ласкаются, играют, их балуют, Олег сделал двух лошадок из отслужившего телеграфного столба, и их своеобразные и упрощенные фигуры придают семейный уют нашему величественному залу. По несколько недель гостит молодежь – старший брат Гали, бывшая ученица Александры Михайловны и другие. Они работают и, это очень кстати, теперь, когда несколько мальчиков ослаблены малярией. Но работать вровень с нашими удается очень немногим. Гостят и солидные люди: мать Сережи и Наташи – Мария Борисовна – провела у нас 2 недели и совершенно органически вошла в нашу семью. Сейчас герой дня – муж Марины Станиславовны. Петя и Боря Новый проводят возле него все свободное время. Дал урок всем. От того урока прояснилось понимание недостатков в преподавании Веры Павловны. Он говорит: «Ты хочешь тут положить лиловое? Тогда подбавь вот этого, лучше достигнешь». А Вера Павловна: «Лиловое тут не годится. Надо положить красное». Он говорит: «Нос должен быть в таком-то отношении к лицу; если ты эту линию доведешь сюда, будет правильно», а Вера Павловна: «Нос сделан неверно. Найди ошибку». И сидишь, томишься, угадываешь ошибку.
//-- Даня --//
Он, первым делом, вытащил нас из комнаты на природу и предложил рисовать живые и даже движущиеся объекты: коров, кур, деревья на ветру, целые пейзажи. Я под его руководством нарисовал берёзовый пень, который до сих пор считаю шедевром. Главное отличие его заключалось в том, что Вера Павловна стремилась научить всех рисовать так, как она сама умеет, а Григорий Григорьевич старался в каждом выявить своё, неповторимое. При нём выдвинулся на первое место Петя Карпов, как портретист. Он один из нас всех писал маслом.
Во время приступа малярии я осуществил свою давнишнюю мечту: занялся резьбой по дереву. Целую неделю я корпел над деревянной шкатулочкой. Всю её покрыл узором из мельчайших вогнутых пирамидок. Я кончил её к началу июля и подарил маме ко дню рождения. В этом искусстве я уступал только Борице. Совсем наивный мальчик, Чижик, а руки у него золотые на всякое мастерство и рукоделье. Когда он взялся за домком, что до и после считалось прерогативой девочек, то через две недели поставил дело образцово. Да ещё и напридумывал всяких правил. Вроде того, что, «входя в дом, – вытирать ноги о кучу еловых лап», которые он не ленился каждый день притаскивать из лесу.
//-- Лидия Марьяновна --//
//-- 31 июля --//
20-го отпраздновали мой день рожденья. Новый годовой завиток нашей спирали резко поднялся над прошлым годом, хотя тогда казалось, что не может быть больше любви. Не знаю, больше ли ее, но она проявилась цельнее, торжественнее, гармоничнее… Подарков было много-много. Большею частью, это были рисунки, аппликации сушеных цветов, самодельные вещи. Были несколько купленных вещей, соображающиеся с моими нуждами и вкусами. Портфель, дорожная чернильница, хорошие карандаши и ручка, записная книга с рыцарским щитом на заглавном листе, сделанным очень тонко Галиной рукой (эта книга соблазнила меня на новый вид литературной работы). Как им не нравилось меня видеть с холщовым портфелем, так и не нравилось видеть одетой никак. Появился новый сарафан и не «какой попало», ситцевый, как в прошлом году, а художественно-кустарный (с вышивкой от Юриного полотенца). При передаче всех этих подарков строго заботились об анонимности. Большинство из них послали через Юлия Юлиевича. Почему-то надо было очень рано, пока я спала, подкинуть мне ларец, который Боря делал 6 недель. [39 - Данина шкатулка. (Е. А.)] За это взялась Марина, но одетая в Лялино платье. Гостей было не меньше, чем своих: бывшие ученики, сотрудники, родители, девочки (из «Светлой жизни»). Это было очень кстати и для работ, очень горячих в эти дни. Все эти подробности бессильны передать ту полноту любви, общности, радости, которые подымались волной.
30 июля, в день международного мира, по почину Олега устроили собрание, посвященное этому вопросу. Уселись все на верхней террасе, насевши кругом на балюстраду, как галки на плетне, и стали читать выдержки. Сначала Олег набрал «свирепую руготню против войны» у разных писателей, начиная с Оригена, потом мы с ним читали описания международных встреч эсперантистов, теософов, «Лиги наций», кооператоров, прочли несколько афоризмов о психологии сближения народов, несколько стихотворений. И кончили африканской сказкой о том, как крокодил поверил, что он брат кунице, и навсегда отказался ее есть.
Старшая группа начала заниматься с Юлием Юлиевичем по химии, из опасения, что зимой он редко сможет приезжать. Пока он читает несколько начальных лекций, при которых можно кое-как обойтись чертежами и описаниями вместо опытов, тем более, что он отводит довольно много времени истории химии. И даже алхимии. Но скоро этот материал исчерпается, и мы хлопочем о получении хоть каких-нибудь приспособлений и реактивов. Написали об этом и в Германию. Ребята очень интересуются уроками.
Наиболее заметны успехи в эсперанто, предмет, который у нас никогда не вводился в программу. Прельщает быстрота успеха. Учатся человек 15 и некоторые уже говорят.
Горячий разговор вышел у меня с Валей о ее запойном чтении. Она спорила, доказывала, что это ей не вредно, но через час она пришла ко мне, стала, как она это любит, сбоку меня на колени и обещала совсем и надолго бросить беллетристику. И сдержала слово. Характерно для ее пристрастия ставить «ширмочки» от людей. Так она отвернула портрет M-s Besant, стоявший на столе, чтоб он на нее не глядел. «Только, когда Спаситель смотрит, ничего».
Скауты пережили самый знаменательный день своей жизни. В день моего рожденья 8 из них принесли «торжественное обещание». Это было действительно торжественно, несмотря на то, что обставлено было крайне просто. Соорудили только щит с лилией из скаутского платка, бумаги и картона, да убрали комнату ветвями.
Рабочая тема дня – борьба с гусеницами. Они напали на вику и на картофель в несметном количестве. Несмотря на все усилия не удалось достать аппаратов для опрыскивания их так называемой «парижской зеленью». Пробовали применять известь, золу. Это мало помогает. Гусеницы уже сейчас окукливаются. Но вику из-за них пришлось косить раньше времени. Это расстроило экскурсию в Ростов и в Сергиево. Когда накануне отъезда сельскохозяйственная комиссия за столом заявила, что экскурсию придется отменить, никто ни словом не дал заметить разочарования. А две девочки, заведовавшие приготовлениями, весело заметили: «Сейчас пойдем раздать все, что до сих пор собирали». Поля и огороды у нас в полном порядке. Борица чинит кровлю, делает ножи, поправляет педаль. Ничему этому он не учился, но все ему поручают, без сомнений.
Продовольствие у нас теперь отличное, какого уже давно не бывало. В суп идут разные овощи, которые приходится продергивать. Второе опять однообразно. Но все же это не картофель, а мука, и при том, сплошь да рядом, пшеничная: едят мучную кашу – саламату, блины, пироги, – и едят вволю. Часть муки меняют на масло. Хлеб ставится прямо на тарелках посреди стола, как в давние времена, причина этого благополучия – отчасти, улучшение выдачи МОНО, отчасти, помощь из-за границы.
Давно я ждала этой помощи. Удивлялась, огорчалась, что она не приходит. А вот теперь пришло все зараз, в то время, когда у нас кончился картофель, и наступила пора самых напряженных работ. Получено уже 12 посылок по 4 пуда, все чуть ли не в один месяц. 5 из них от Международного союза воспитания при Теософическом обществе, индивидуальные посылки Юре и Юлию, как членам теософического общества, одна от кооператора, с которым я была едва знакома, одна от поэта, с которым дружила в очень давние времена, одна – от социал-революционерки, получившей посылку от американки, но не нуждающейся в ней, две от еврейского Отдела Американской Административной помощи на имя Лёни и мое. Необыкновенно радует эта помощь издалека, от незнакомых, полузнакомых и забытых людей. Будем писать сообща благодарственные письма.
//-- Даня --//
Как было не плясать, не радоваться, если как раз в то время, когда мы доедали последнюю картошку, мы получили из-за границы двенадцать четырёхпудовых посылок. Очень кстати и очень трогательно, особенно, посылки от давно забытых друзей. И как они вспомнили и позаботились, зная про трудные времена в России!
Настали такие дни, что у нас хлеб не выдавали пайками, а ставили на стол на тарелках. Ешь – не хочу! За обедом или ужином то и дело раздавался чей-нибудь басок: – «Ира, передай-ка мне ломпасанчик». – «А мне – коломпасанчик».
//-- Лидия Мариановна --//
Недурно, сравнительно, обстоит с обувью. Владимир Петрович достал из агентуры башкирской республики очень дешево 10 пар плохих сапог и несколько плохих кож, за которые мы получили пары три хороших.
В политике Народного образования опять очень трудный период. Новые попытки вогнать школу в рамки официального мировоззрения. Заведующих и учителей истории вызывают для допроса о направлении, для проверки – не вносится ли в школу религия, для внушения марксистских тенденций. Меня пока не звали. Мы как раз в процессе перехода из ведения одного отдела в ведение другого, неизвестно, за кем числимся.
Мы завели знакомство с Краевым музеем при правлении Северной железной дороги. Это может нас втянуть в изучение края и в составление коллекций.
Собрали сведения в двух деревнях. Сколько детей претендует на школу. Оказывается, свыше 40. Не знаю, как быть. Это слишком большое превышение. Они готовы платить и дровами, и продовольствием. Но сколько нужно на это людей и помещений?..
//-- Даня --//
Слух о хорошей, «идейной» колонии привлекал к нам хороших людей – Серёжу Булыгина, Митрофана Нечёсова, Василия Ерошенко. Но вместе с ними наносило и всякую сектантскую пену, вроде Серёжи Попова и Ефремушки. Самый яркий образец явился к нам осенью того года в виде юноши, якобы толстовца, Серёжи Алексеева. Он имел вид несимпатичный: низкого роста, физиономия в угрях, реденькие кустики на месте усов и бороды, белобрысые волосы до плеч. На нем суровой материи хитон или балахон с глубоким декольте, торчащие из-под него короткие, тоже белые трусики и босые ноги – должны были подчёркивать его высокую духовность и отрешённость от земных сует. По приезде в колонию, он не хватался за топор или лопату, а выбрав кого-либо из девочек, увлекал её в длительную прогулку по шоссе. Уединившись, он сразу начинал проповедовать: начинал с веры в Бога и спасения души, а потом съезжал на половой вопрос, объясняя, что главная ошибка человечества заключается в признании двуполости. Он, например, понял, что он существо обоеполое или, вернее, бесполое и с тех пор чувствует себя свободным, так как не стесняется своей наготы и не советует стесняться своей спутнице. Что ж тут такого? В этом месте наши девочки от него убегали. Рассказывали, как однажды из его головы выползла вошь, а он взял её и пустил назад, приговаривая: «Иди, сестра, пасись на здоровье».
//-- Лидия Мариановна --//
На днях было у нас двое необычных гостей: Сережа Алексеев – «человек природы», одетый в холщевый костюм вроде женского купального, длинноволосый, и с ним Василий Ерошенко, слепой, путешествовавший по всей Азии, благодаря эсперантскому братству. Некоторые наши гости обещают перейти в разряд сотрудников. Так, Марина Станиславовна уехала с обещанием преподавать у нас пение и музыку. Круглый год: два раза в месяц она будет ездить и два раза ее дочь. Жаль только, что она не берется учить деревенских церковному пению. Я их обнадежила, и они напоминают. Уезжая, она сказала, что обрела здесь дар, потерянный в юности – вдохновение.
Ее подруга Октавия Октавиевна с дочкой Зоей, или Зайкой, так привязалась к нам, что центр их душевной жизни совсем перенесся сюда. Они живут моими посещениями их в городе, письмами сюда и мечтами о переселении. Зову Октавию Октавиевну к нам учительницей для деревенских детей и детей сотрудников. Она боится, что недостаточно оправилась от периода тяжелой личной трагедии и будет в тягость, но я вижу, что она дошла уж до твердой веры. Она вступает в теософское общество, и я ее смело зову сюда. Марина Станиславовна видела ее работу с детьми и высоко ее ставит.
Глава 19
Школка. Сережа Черный, Коля, Петя. Мысли о помощи. Фрося. Тоня светлеет
//-- Даня --//
Мама затеяла новое дело – начальную школу для крестьянских ребят, часть преподавания в которой должны были проводить сотрудники, часть – старшие ребята. Цель школы заключалась: 1) в опыте применения наших принципов к неотобранной, молекулярной среде, 2) принесении конкретной пользы соседним деревням, в которых не было школы, 3)педагогической практике для тех из наших ребят, которые хотят после окончания школьного курса пойти в учителя.
Дело облегчило поступление к нам подруги Марины Станиславовны. Октавия Октавьевна Белосукня, попросту тёти Туся, пришла на роль маминой помощницы и воспитательницы в начальной школе или школке, как она у нас называлась. Она и мама вели часть предметов. Остальные распределились между нашими девочками: Галей, Фросей, Ирой Большой и Груней, недавно поступившей к нам из трезвенной коммуны «Светлый путь». Занятия в школке начали с подписания «Заключительного акта о безопасности и сотрудничестве ребят из Жуковки и Вынырок», между которыми до того царила кровная месть. Акт представлял собой большой лист, на котором было написано, что драться стыдно и что высокие договаривающиеся стороны обещают все конфликтные ситуации разрешать при помощи переговоров на высшем уровне. Собственно, эти идеи излагались несколько более популярно. Внизу были подписи, криво и косо, печатными каракулями, всех вынырцев и жуковцев. Соглашение удовлетворительно выполняли в течение всего времени существования школы.
//-- Лидия Мариановна --//
Недавно пришел ко мне Сережа Черный и с дрожащими губами передал мне письмо, просил ответить письмом же. Из письма оказалось, что он полюбил Марину, которая после болезни была к нему внимательна. Его любовь чиста, но она его мучит. Он кидается из настроения в настроение, кипит и не знает, что делать. Он безуспешно пытается убедить себя в ее недостатках и теперь не знает – бежать ли ему из школы или во всем ей признаться.
Вот к чему сводился мой ответ: бежать ни к чему, если чувство чисто (и, как я думаю про себя, не лишено надежды на взаимность). Наоборот, если любишь, надо любить глубоко, но бескорыстно, стараясь любить существенное, непреходящее. Сережа ответил мне письмом счастливого избавления.
Коля приехал неожиданно (предполагалось, что ему до экзамена уже ездить не придется). Вечером, когда в зале танцевали, он подсел ко мне на лестнице, ведущей на хоры, и стал жаловаться. Московская жизнь его томит отсутствием ритма, своей внешностью и суетой. Среди напряженных учебных занятий ему не в чем черпать силы, его мучают вибрации бульвара перед окнами.
До начала зимних духовных кружков и до тех пор, пока учеба не дает регулярно ходить в художественные галереи, я ему предложила только форму для утренней медитации и посоветовала начинать день с быстрой короткой прогулки в ближайший общественный сад. Пока он застрял на несколько дней у нас и занимается с Юлием Юлиевичем.
Петя вез меня последний раз со станции, и мы много с ним поговорили. Он говорит, что ценит всякие знания, но поскольку остается время от главного. Главное же для него – мудрость о жизни. Пока она не дала ему ответа: как надо жить. Пока он не уверен в праве своем рисовать. Но рисует, потому что не может не рисовать. Думает, что имеет право учиться дальше рисованию, только обеспечивая себя своим собственным трудом. Он не настолько верит в себя, чтобы позволить себе «должать народу без прямого его разрешения». Я пыталась показать ему, что это выдвижение на первый план своей «чистоты незадолженности» с риском «зарыть талант свой в землю» и не додать народу, не дотворить всего, на что способен, что это несомненный духовный эгоизм… Не входит это в него, он органически склонен к жесткой этике неделания. Но ищет он упорно, прямо, четко и хорош в простоте своего движения. Только в общении с товарищами часто еще груб. И это то, что ставит стену между ним и Даней.
//-- 1 августа --//
В колонии отлив. У меня? Не знаю, но давит тоска. Тоня, Ляля, Фрося, которая избегает моего взгляда… Усталость… Непрошенно-личный оттенок переживаний. Я знаю, эти отливы неизбежны. Хорошо и то, что они в колонии не объективизируются в инцидент, как прежде. Только цветов нет в моей комнате. Правда, покос идет, о цветах не думают. Мне хочется удержать обоих Ю, сохранить нашу духовную лабораторию, из которой летят мысли помощи.
Сегодня читала старшим брошюру А. Евдокимова «Крестьянское образование». Я так старалась переложить в чтение все то чувство важности, которое она мне внушает. Я так мечтала, что из моей школы вый дут работники этого пути. Теперь не видно даже, чтоб кого-нибудь глубоко это затрагивало, кроме Фроси. А ее пути еще в тучах. Даня почувствовал мою печаль, подошел ко мне, когда все расходились, положил свою руку на мою и сказал серьезно: «Хорошая книга».
Тоня эти дни была кроткая, послушная, но очень несчастная и с полуидиотским выраженьем лица. Понемногу она мне рассказала, что это было: «Голова особенно болела, и все было в тумане. Ничто не было достоверно. Есть ли Бог, а может быть и нет. Тогда выплывал образ о. Иоанна. Да был ли он? Все начинало колебаться. Кинуться к Софье Владимировне. Да есть ли она? Может, это кажется, а, может быть, было, но в другой жизни. Достоверно было только, что есть я, Тоня. Когда ты, мамоник, была со мной, мне становилось лучше. Потом опять заволакивало. Было много фантазий и действительность с ними перепутывалась. Пойдешь в малинник, влезешь в крапиву и не помнишь, когда туда пришла. Так было страшно, так страшно, особенно, когда прояснится, и понимаешь, куда это идет… Мне было жалко тебя пугать. Я себя заставляла молчать: «Нишкни! Все равно завтра повезут в сумасшедший дом». Ах, Тоня, Тоня… Это нынешняя Россия.
//-- 2 августа --//
Фрося. Плохо с ней. Не глядит мне в глаза. Готова на всякие хитрости, чтобы избежать моего взгляда. Тяжко мне от нее. Напрасно она обольщается насчет своих чувств к Тоне: это обыкновенная ненависть. Она может прорваться жестким резонерским осуждением в самые больные моменты Тониной жизни, вроде смерти котенка.
Труд. Мне удалось часок поработать с ребятами по уборке сена. Собиралась гроза, надо было спешить, разгорячилась я на работе и очень тянула подогнать детей, работавших слегка, болтая. Это было неправильно, они бы уставали, работая весь день с такой напряженностью. Нетрудно быть тренером, приходя на часок. Даня с Васей навивали возы. Даня подавал. Он высчитал, что за два часа сделал работу в 600 пудофут (поднял 120 пудов на высоту футов в 5).
Обыск был опять сегодня утром. Дети так к этому привыкли, что совсем не стали уж волноваться. Пока меня держали в комнате и обыскивали, они, как всегда, сновали по дому, смеялись, напевали, перекликались.
Тоня. Она поправилась, только не может есть. Все светлеет. Ночная победа над искушением меня позвать была сознательная. Она говорила себе: «Бог исцелил меня. Он чего-то от меня хочет». Пообедавши, она стала очень радостна. Во время нашего получаса она попросила, чтоб «вернулся рыцарь». Она вручила ему только что написанное сочинение на давно заданную тему «О кротости и слабоволии». Это местами так глубоко и своеобразно, что никто из наших ребят не мог бы так написать.
Сегодня она сама заговорила с последним предметом своей ненависти, с Александрой Михайловной, угостила ее ягодами и, узнавши от нее, что не хватает сил для кухонного огорода, вызвалась на нем работать. Это был один из ее «пунктов» – нежелание огородной работы. Когда Александра Михайловна, думая, что для нее полезно, говорила ей раньше про огород, она считала, что это намеки на то, что она «дармоедка». Теперь у нее появились совсем другие мысли: «Людям нужна помощь, и я могу помочь. Отчего же я не помогаю?» Ей было сказано про удивительные ее духовные возможности, которые, однако, могут совсем и не осуществляться. Она поверила в возможность спасения, в Божью помощь; она отчетливо осознала своим врагом тело с его истерией. Глаза ее все светлеют, открытость все увеличивается. Неужели и этот взлет только перед провалом? По ее словам, ей очень помог один мой совет. Недавно, когда она жаловалась на мертвенность молитвы, я ей посоветовала, кроме одной какой-либо установленной молитвы, каждый вечер перед сном «пошептаться с Богом», сказать ему несколько слов от себя, интимно, от души. Сначала ей очень не понравилось делать так, но она вспомнила другой мой совет: «В темные дни делать так, как будто они светлые». И она решила: «Зачем было спрашивать совета, если ему не следовать? Стану так делать». И стала, и помогло. И обратилось это «шептанье» в необходимую радостную потребность.
Она старается есть, принимает лекарство. И все приговаривает: «Я хочу, чтоб маме было радостно».
//-- 6 августа --//
Вечер. Вчера вечером устроили мы с Юлием Юлиевичем (Юры не было) чтение отрывков и стихотворений из теософических книг на тему о том, что уныние – грех, покинутость – иллюзия, а сущность мира – блаженство. Мы собрались на хорах. В углу, на колонке (из древесного ствола) горела лампочка. Лучи пятнами ложились на лица. Сидели тихо на скамейках и на ступеньках. Мы читали по очереди «У ног Учителя», «Свет на пути», «Учение сердца», еще что-то Анни Безант, перемежая стихотворениями.
Перед самым чтением у меня вышел разговор с Фросей. Она опять лежит мрачная, опять начала разговор с того, что уедет. Потом говорит: «Постарайся хоть Галю-то спасти. Для Берты и Иры это непоправимо. Все они болеют тем же, что и я (т. е. Тоней)». После музыки, когда стемнело и стали расходиться, я привела на хоры Галю и Берту, усадила их по бокам, взяла за руки и сказала: «Дорогие девочки, вот уже несколько месяцев как мы с вами играем в прятки и не говорим о самом больном, об Тоне. Вы думаете, что я поступаю неправильно, я думаю, что поступаю правильно. Кто-то из нас ошибается. Надо же сделать все, от нас зависящее, чтобы друг друга понять до конца. Расскажите мне свои мысли, я вам – свои. Самое лучшее – прочтите в моем дневнике то, что относится к Тоне. Если, зная всю картину, вы все же не сможете ее принять, тогда вина не ваша! Но попробуем». Берта была рада случаю высказаться, а Галя молчала, как немая, хотя мы говорили и об ней, и за нее.
Берта говорила, что каждый день продолжает копиться материал для возмущения, что, когда Тоня заходит на кухню или имеет дело с дежурным по больным, она бывает крайне груба, нетактична и требовательна. Девочки постоянно о том говорят, и она, Берта, часто первая начинает, также как Фрося, хотя знает, что не надо бы этого делать. Она Тоне ничего не отвечает, но уж за глаза дает себе волю. Замечательно, что так остро относятся к Тоне именно те три девочки, которые от нее духовно много получили.
Вот узел, который надо распутать. Хорошо, что судьба его не разрубила. Дети так и ушли бы в мир с этим полумилосердием и полуверой в добро. Да простится мне, что я допустила ему завязаться, но теперь уж нельзя отступать: некуда. Я сказала им, между прочим, что они не должны от себя требовать непременно любви к Тоне. Это их и надорвало, особенно Галю, достаточно добиться терпимости и справедливости.
Сегодня утром, когда она только что проснулась, я, в настроении мира и теплоты, стала говорить Тоне о том, что ее очередная задача преодолеть привычку к грубому отношению с другими. Она очень удивилась и не могла понять, о чем я говорю. Она не замечает за собой никакой грубости. Но она не обиделась и не стала спорить, когда я просила ее последить за собой.
Собрались поговорить о двух статьях «Terristo» (журнала джорджистов). Об одной редактор просил меня прислать отзыв. Это проект детского… городка.
В Англию написали письмо в ответ на посылки, и все подписались.
//-- 7 августа --//
На днях, придя к Тоне на обычное получасовое свиданье под вечер, застала ее очень серьезной и грустной. Оказалось, что она нашла могилку своего котенка разрытой. Я пошла с ней туда. Трупик и крест лежали поодаль, могила была разрыта лопатой. Я предположила, что это сделал кто-то, кто считал эту могилу кощунством. Я пробовала ее уговаривать: «Нужен ли котику крест и молитвы? Ведь он не жил духовной жизнью». Она мне ответила с глубоким убеждением и негодованием: «Что мы об этом знаем? Откуда мы знаем, что у котика или цветка нет духовной жизни, а у негра на плантации она есть?» – «Но ведь других животных не хоронят». – «Я отвечаю перед Богом за то, которое было мне доверено». – «Он уже побыл в могиле и с него довольно». – «Соединение с землей – это таинство религиозное и таинственное. Мы не знаем, когда оно начинается и кончается». Одним словом, мы трупик нашли. Тоня сама вырыла другую могилу, я перенесла его, и мы закопали молча и снова поставили крестик. Тоня на этот раз не плакала, но ей было очень тяжело. Это заняло наши полчаса. После ужина, когда я пришла по обыкновению поцеловать ее в постели, она робко попросила меня не считать эти полчаса и побыть с ней еще. Она очень страдала эти дни и не следовало ее искушать.
Она тщательно следит теперь за порядком в своей комнатке, никогда не пропускает своих гигиенических обязанностей, никогда со мной не спорит и только спрашивает по вечерам, с любовью глядя мне в глаза: «Мамуся, ты мной довольна? Ты больше не огорчаешься?»
Вчера я взяла ее с собой в Москву, и сегодня мы возвращаемся. Утром были у доктора той лечебницы, куда я ее собиралась поместить. Он подтвердил режим, добавил только солнечные ванны и рыбий жир, сказал, что верный инстинкт заставляет ее отказываться от мучной пищи. Посоветовал не оставаться в постели до обеда, а сначала окунуться, одеться, поесть и потом лечь на солнышке; подтвердил необходимость работать на воздухе и регулярно заниматься час в день, всего лучше писать изложение, соблюдать уединенную жизнь, отнюдь не появляться в многолюдном и незнакомом обществе. Последнее относится к Тониному плану вступить в «Духовное содружество». Это единственный пункт, в котором она не собирается слушаться доктора. Невообразимый мучительный план. Но рано с ним спорить. Кто знает, что будет до зимы. Указания доктора были дельные.
Сегодня после лечебницы мы с ней пошли в Нескучный сад. День был чудесный, удивительно красивый, настроение уравновешенное, радостное. Мы нашли удлиненную скамейку, сели закусывать. Как-то так случилось, что разговор зашел о тех задачах, которые она должна поставить на очередь. Я подумала: когда же и выдвигать вопрос во всем объеме, как не сейчас, в благоприятную минуту, и я снова стала говорить ей о грубости манер в обращении со всеми. Мне надо было добиться обещания «постараюсь». Но она начала с того, что стала спорить: «Манеры мои самые обыкновенные, я так говорю всю жизнь и не вижу в этом плохого. Всякие, там, «пожалуйста», – это пустые предрассудки. Со своими они не имеют смысла». – «Но факт тот, что твоя манера обижает всех до одного». – «Мало ли кто что может сказать на меня. Я тоже могла бы многое сказать». Все эти вещи, которые прежде говорились тоном скандала, теперь она говорила совсем спокойно. Но, все равно, это было состояние нравственной глухоты, которое нужно было преодолеть. Когда она кончила есть, я позвала ее прилечь на скамейку и «уткнуться в меня носом». Без этого злой стих никогда не проходит. Она колебалась только одно мгновенье. Потом уткнулась и скоро спросила: «Ты огорчаешься?» – «Да». Она стала горько плакать: «Я так стараюсь, так стараюсь, что б ты не огорчалась, а ты все снова находишь поводы. Я твердо-твердо решила, что больше не буду тебя огорчать и, вот, ничего не выходит». – «Глупенькая, ведь это огорченье не новое. Оно длится все полтора года. Ново только то, что я тебе об нем сказала. Но от этого мне не тяжелее, а легче». Тоня просияла: «Правда? А я не поняла, прости, мамуля, не надо было плакать, я больше не буду». Я ее гладила и говорила тихонько: «И еще ты не поняла, что не так надо отвечать. Если б ты сказала: «Мама, я так привыкла, мне трудно переделать себя». Я бы ответила: «Переделывайся медленно, я буду ждать, у меня хватит терпенья». Если б ты сказала: «Я не знала, что это грубо, я не хотела плохо делать». Я бы ответила: «Я не виню тебя за прошлое, только в будущем постарайся». Если б ты сказала: «Я буду стараться, напоминай мне, когда я забуду». Я бы ответила: «Старайся, девочка, я буду напоминать тебе и молиться». Тоня тянется ко мне со слезами радости: «Мамочка, прости, я не догадалась: я буду стараться, только не огорчайся». – «Когда это ты дала обещание меня не огорчать?» – «Когда мой Томик умер (котенок). Я тогда поняла, как матери страдают».
Долго мы сидели на этой скамейке в сквозной тени клена. Была «наша» среда. Тоня была так спокойна. Она рассказывала мне, как она, засыпая, разговаривает с Боженькой, как она Ему все говорит: «Ты меня исцели, Ты меня исцели». И вот исцелил. Знаешь, мамуся, мне совсем не хочется делать припадки и в дом нисколько не тянет, не нужен он мне вовсе. Искушения бывают, но не трудные. Вот вчера, когда ты меня привела к Октавии Октавиевне и сразу ушла, захотелось удержать тебя, покапризничать или хоть проводить, но ты не захотела, и я себя уговорила: «Не надо, не надо, мама огорчится»…
//-- 11 августа --//
Когда мы с Тоней приехали в Пушкино, оказалось, лошади нам не выслали. Тоня была рада, что может испытать свои силы, пройдя всю дорогу пешком, как ходят все. Она была голодна, с ноги то и дело сваливалась подвязка. Страшновато ей было надвигавшейся темноты, ноги стали ныть с полдороги. И все же она шла быстро, спокойно, подбодряя себя песнями. Когда мы пришли, все спали. Для нее нашелся только стакан молока. Она быстро заснула.
На другой день, у нее очень болели ноги, так что она пролежала в постели. Голова работала сосредоточенно, сочинила песню, вроде гимна, в ней есть красивые и сильные места. Это был высший подъем данного периода и из него начинали уже вытекать, по обыкновению, самоуверенные планы и претензии. В то же время, я чувствовала, что ее начинает «мутить». Ей хотелось упрекать меня, спорить. Вечером разразилось. Она мне объявила категорически, что через неделю ставит вопрос о допущении ее в большой дом, так как через месяц ей надо вступать в «Содружество духовных течений». Хотя врач предостерегал против того и другого, но в этом она его слушаться не может (об обществе она это сказала тогда же), так как это ее долг, вопрос ее духовной жизни. «Тонюшка, но ведь это же ясно, что тебе откажут, и я не буду за тебя стоять». – «Пусть, тогда я уеду». – «Разве тебе так легко уехать?» – «Если иначе нельзя, я не могу жить взаперти». Наш разговор прервался ужином. Я думала: «Предоставить все течению вещей? Пусть уезжает. Кто знает в чем развязка. Да, кто знает…». Но мое дело поступить по совести. А совесть говорит, что несмотря на ясный взор и задорный тон, эта затея – начало срыва, что за этим рукой подать до всяких ненормальностей, и дело может кончиться новым кошмаром.
Так и вышло. Вечером величественная уверенность в призвании длилась минут 15, потом пошло все по-старому, по-давнишнему. Она стала говорить грубо: «Ты врешь, ты врешь». Когда я ее строго останавливала, она начинала упрекать, что я не даю слова сказать. Начинала твердить одно слово, отталкивала меня рукой и вперемежку плакала. Глаза были мутные, зрачки, как точки, мускулы лица расслаблены. И ласково, и строго я ее уговаривала: «Ты опять притворяешься девочка, это все неправда, не надо этого». А сама думала: хорошо притворство, когда человек изображает идиотку, усиливаясь доказать, что способна жить со всеми и вступить в духовное общество. Такое притворство лучше доказывает болезнь, чем самое непритворное буйство.
Все-таки я ей говорила: «Вот видишь, снова ты в темной полосе. Разве ты такая годишься в дом или в духовное общество?»
Сегодня с утра ее «мучило». Каприз создавался за капризом. Начались выдумки: зачем Ляля едет за кучера, а не она. К вечеру я сказала, проходя мимо: «Через 3/4 часа я приду к тебе». Она ответила: «Хоть вовсе не приходи». В назначенное время ее не было. Я знаю, что этот процесс злого самогипноза не следует запускать, а то он трудно проходит и оставляет разъедающий след. Я ее нашла и позвала отыскивать могилку Томика. Она пошла вперед меня, насвистывая и всем видом показывая: «Наплевать», – сама бледная, жалкая. Когда мы были на могиле, я ее обняла и стала тихонько говорить успокоительные речи в таком роде: «Бедная моя девочка, опять ты мучаешься. Не избегай моего взгляда, ты мне ничего плохого не сделала. Ты себе только делаешь плохо. Не надо этого, моя милая. Удержись. Ты это можешь. Все это почти прошло, только на время забыла удержаться». Она не возражала, не отстранялась, но и не поддавалась. Холодная физически, как труп, и внутренне глухая, она никак не реагировала на то, что было для нее дорого и живо несколько часов назад. Так мы пришли домой в ее комнату, так продолжалось и там. Я все твердила свое, тихо, тепло, элементарно. Я знала, что это как-то просачивается в нее, вопреки видимости. Она была все та же: «Придти мне лучше позже?» – «Как хочешь». – «Ну, так я пока пойду». Когда я пошла: «Мама». Раньше я это принимала за манеру измываться. Теперь знаю: срок нужен, чтобы зов дошел от сердца до языка. Через несколько минут я услыхала ее голос: «Ты ангел хранитель».
//-- 12 августа --//
С утра держалась. Согласилась идти лежать на солнце. Но потом раскапризничалась, как бывает в 3 года, так что сама не знает, чего хочет, как некоторые дети – «хочу, чтоб было раньше». А в углах рта усмешка, которая говорит, что кто-то в ней знает всю нелепость ее выходок, но губы дрожат для плача. Несколько минут ласково строгих уговоров без объяснения по-существу, и снова она уткнулась в меня, и снова: «Я забыла, я не буду». – «Нет, ты скажи только «я постараюсь». – «Да, да, я постараюсь. Но мамочка, что мне делать, когда у меня так болит, так болит сердечко. Я не знаю, куда себя деть».
Теперь надо быть настороже: нельзя долго оставлять ее одну, нельзя долго задерживаться у нее, когда приходишь, а уйти надо, – просто и быстро, чтоб она не решилась задерживать. А ведь послезавтра мне надо ехать в Москву. Как быть? Не знаю. Увидим.
Вечером. С духовным упадком идет наравне самовластие тела. За эти дни возобновился онанизм и потребность в мясе, даже прямо – «чего-нибудь кровавого». Больше за день она не срывалась. Только все просила занятья «какого-нибудь особенного». Уменьшаются ли сами собой триады упадка, мысли помощи ли помогают, доброта побеждает, но к вечеру стало лучше. Я ей подарила лишние полчаса. Просидели мы час у плотины под деревом, за пением, после она стала уже бегать и смеяться.
//-- 13 августа --//
Сегодня утром Тоня была веселая, но без глубины, плоская. Жаловалась, что нет «живого дела». Я подсмеивалась над ее претензией на особенное дело, тогда как другие будут исполнять прозаические дела. Добродушные шутки перешли у нее в гримасы и всякие глупые выходки; например, она, подражая котенку, взяла манеру мазать меня рукой по лицу. Я два раза собиралась уходить. Она обхватывала меня за шею, и я чувствовала, что у нее начинается искушение меня не пускать. Я сказала ей серьезно: «Девочка, то время, которое я тебе отдаю самое крайнее, больше я отнимать у колонии не могу. Ты знаешь, я это время была очень уставши». Большим облегчением для меня является общество Юры и Юлия. Мы два раза в день собирались для медитации, у нас установился обычай сходиться минут на 10 и беседовать. Эти 20 минут в день были моей радостью и отдыхом. Тоня была потрясена: «Мамочка, я сбавлю со своих 1/2 часа 10 минут, и тогда ты будешь с ними сидеть?» – «Милая, ты только лишнего времени у меня не проси». – «Мамочка, я не стану потому что я от всей души, от всей души! Сделай это для меня, возьми эти 10 минут в подарок». Я обещала.
Немного погодя я проходила мимо. Она сидела – рисовала на бумажке щиты для рыцаря и для оруженосцев, с тем, чтобы потом завернуть в них конфеты своего изделия: «Ты погляди, мамочка, а рыцарю не показывай».
Я надумала поручить ей уход за нашей новой козой. Она в восторге: это живое дело. Даня, Николай и Александра Михайловна согласились.
Глава 20
Ограбление. «О зловредности искусства». «Фауст». Разговор все о том же. Даня. Эсперанто
//-- 16 августа --//
На днях маленький эпизод – ограбление. Владимир Петрович и Александра Михайловна возвращались на телеге часов в 11 вечера. Была лунная ночь, подошли два человека, пригрозили ружьями. Владимир Петрович спросил: «Что вам нужно, товарищи?» Ответ был: «Жрать». – «Я вам отрежу хлеба». – «Чего там хлеба, давайте, что есть!» Выгрузили, что было из вещей; впрочем, посуду вернули, вняв словам Александры Михайловны, что «она старая, из ремонта, а у вас будет только громыхать». Деньги предоставили самим достать из бумажников. Пальто сняли только с Владимира Петровича, сапог не трогали. Лошадь и козу не тронули. Вообще, видимо, не настоящие профессионалы. Впрочем, с наклеенными усами. Но школьного имущества пропало мало.
Сережу и Наташу хотят увезти за границу: доктор велел. Послали меня уговаривать родителей. Они очень подавлены. Я попробовала, но боялась брать на свою ответственность. Для всех это тяжелая утрата.
Все со мной милы, никто ничего не говорит, да, вероятно, не думает, но кругом холодок, приезжаю – не катится навстречу шумная лавина. Кто близко – сбежит с лестницы, поцелует. Войду в комнату – ни одного цветка. В прошлый раз появились еловые ветки. Но Юлий Юлиевич не мог отрицать, что это он подал мысль, а Юра выполнил, правда, с участием Маринки. Никто не приходит пошептаться, кроме Мишутки, разве сама позову.
Нельзя, нельзя ошибаться, связан наш отлив с уходом Марины Станиславовны и ее музыки. Мне сил придала дружба с юношами оруженосцами, особенно с Юлием Юлиевичем. Два раза в день он приходит в мою комнату за 10–15 минут до медитации, и я отвожу душу в беседе «просто так» для себя, за много лет это так редко-редко бывало. А теперь каждый день. И как-то от этого уменьшается усталость, избываясь на ходу. Но нам обоим одновременно стало казаться, что это может обидеть детей и сотрудников, которые привыкли к тому, что я мало могу уделять времени каждому из них, которые стараются реже меня беспокоить. И мы отказались от этих бесед. Когда все улягутся, мы посвящаем несколько минут итогам дня. Но нельзя засиживаться. И так утром голова никогда не свежа. А от этого ошибки.
Иногда, на ходу или ночью, я стала складывать «для разряда» нечто вроде стихотворений в прозе – листочки дневника, многие из них посвящены характеристикам отдельных ребят, пока – девочек. Хотела бы сложить со временем на всех.
//-- 20 августа --//
На днях состоялась давно возвещенная Олегом беседа «О зловредности искусства». Он выставил тезис: «Искусство должно быть на привязи у религии». Отвечали ему Сережа Черный, Коля, Юра, Юлий Юлиевич, Мага и я. Сережа говорил, что понятье «благо» относительно и будет иным для каждой ступени. Коля – об том, что в определении художественного блага надо доверяться интуиции. Ценным было то, что Коля заговорил первым. Другие ребята молчали. Даня не пришел, по обыкновению, Юлий Юлиевич говорил о том, что благо художественное так же абсолютно, как и этическое, и нельзя считать его производным. Что Юра говорил, забыла. Мага хорошо и сильно говорила о путях к духовной красоте через все виды красоты материальной и душевной; сказала, что Уайльду и Ницше, которых Олег взял за образец гибели искусства от безрелигиозности, удалось именно пробиться одному – до творческого приятия христианства, другому – до идеи сверхчеловека, и что они не случайно прошли именно этим путем. Я говорила, что истинное искусство берет от каждой вещи то, что в ней есть лучшего, то, что соответствует замыслу Бога и воссоздает ее самым наилучшим образом, творчески, и что во всем можно и должно найти хорошее. У Тагора религиозно освященным надо признать не только «Жертвы-песни», но и «Садовника», посвященного любви, и «Лунный серп» – ребенку. И Акакий Акакиевич с бескорыстной преданностью каллиграфии оправдан религиозно в искусстве.
Потом я прочла главу о красоте в книге Джинараджадаза «Чему мы будем учить». Кажется, вечер дал, что надо тем, кто может взять. Говорили все достаточно просто. Впечатление чувствуется по заключительному молчанию.
//-- Даня --//
Юлий Юлич обладал особой вдумчивостью, умением дать всегда уместный совет. Поэтому он завоевал популярность в самых различных слоях нашего общества. Галя и Кира задумали организовать художественный кружок и обратились к нему за советом. Он порекомендовал сперва заняться чтением и разбором сочинений Метерлинка, потом рисовать к ним иллюстрации, потом подумать и о постановках. Он взялся вести кружок.
В качестве первого объекта выбрали «Синюю птицу» Метерлинка. Пригласили участвовать Марину, Лялю, новую девочку Лёлю и меня. Почему меня, которого мама в своём дневнике называла «наш мизантроп и пессимист», за то, что я часто избегал общественных мероприятий и увеселений? Непонятно. Почему я согласился? Это как раз понятно. Потому что там была Галя. Но потом я увлёкся самим кружком. Мне понравилось писать акварельные композиции, раньше я никогда в этой области не подвизался. Рисовали каждый отдельно, а потом критиковали рисунки все вместе. Я с удовольствием слушал комментарии Юли-Юлича к сказкам. Оказывается, в них под верхним слоем имеется ещё и нижний – часто с глубоким смыслом. Покончив с «Синей птицей», начали «Аглавену и Селизетту» – не хотелось расставаться с Метерлинком. Помню свой рисунок к ней. Ночь, парк, на переднем плане бассейн, рассечённый серебряной лунной дорогой, с боков высокие шпалеры подрезанных деревьев, за бассейном уходящая вдаль аллея кипарисов, на парапете бассейна – одинокая женская фигура. Потом разбирали арабские сказки, читали «Пелеаса и Мелисанду», «Жуазель». А «Сестру Беатрису» опять рисовали. Это произведение взялась поставить как пантомиму Тамара Большая. Она подобрала подходящий к ней 10-й этюд Скрябина. Прошла эта постановка очень удачно.
И другие постановки шли своим чередом, но по другой линии. Кроме милых детских опер, подготавливаемых Мариной Станиславовной, поставили пародию на «Фауста», сочинённую в стихах Олегом. Фауст (Лера) влюблён в Адальмину (Маринка), которая разгуливает по балкону (шкаф с инструментами) и смотрит на него с презрением. Фауст, как последнее средство, достаёт приворотное зелье, но бестолковая кухарка Марта (Кира) выливает его в ведро, а помои выносит корове (Нина Большая). Корова, выпив зелье, начинает преследовать Фауста своей любовью, но, не добившись взаимности, умирает. Через некоторое время умирает и Фауст. Черти забирают его душу, но ангелы, после небольшой драки, её отнимают и возносят на небо.
Постановка очень всем понравилась, кроме жуковских парней, которые вломились с гармошкой, но ничего не поняли. И мамы, которая обиделась за Гёте.
//-- Лидия Мариановна --//
Я постаралась передать свое понимание Тони, как явления жизни: ее старая душа в убогом теле, борьба и прорывы; сокращенный, невсамделишный опыт жизни, с материнством по отношению к котятам и т. п., ее борьбу, ее движение, успехи ее души, безнадежность ее тела, наконец, ее безвредность для колонии при нынешнем устройстве. Я им прочла ее давнее стихотворение «Христос впереди», ее новое торжественное стихотворение «Не оглянись назад, там мрак».
Впечатление было разное. Сережа Черный был потрясен, хотя он начал с повторения такого слуха о том, что и ее отравление сулемой было симуляцией. Ему самому стало стыдно. Наташа стала больше прежнего ее защищать. Ниночка была и осталась на высоте. Но Галя, промолчавшая все время, говорила, что ничего нового она не получила. Фрося много возражала, сухо, с жестоким осуждением. Ее душа совершенно закрылась для жалости, для доверия. После беседы Наташа упрекнула ее в несправедливости. Она сказала: «Я знаю, что я тут хуже всех». И заплакала.
Говорили, в общем, доверчиво и много. Согласились на том, что для раздражения, по сравнению с прошлым годом, поводы ничтожные; мелкие ее бестактности воспринимаются так остро, потому что задевают по наболевшему месту. В сущности, ее манера себя так держать – это обычная манера вне нашей среды, обывательская манера. С этим охотно согласились. Только Фрося забыла, что было вначале, и утверждала, что Тоня теперь ведет себя хуже. Остальные удивлялись такой забывчивости.
С заражением дело обстоит хуже. Некоторым, как, например, Сереже, кажется, когда она кричит и т. п., что он сам готов сделать то же самое. От разговора все-таки полегчало, лед был сломан. Берте стало совсем хорошо. А Галя сказала, что все это для нее не ново.
//-- 27 августа --//
Младшие ушли в экскурсию. Оставшиеся, как всегда бывает в таких случаях, сплотились. Каждый вечер мы читали на верхней площадке лестницы при свете ночника. Один вечер я им читала Тагора «Почта» и, по предложению Пети, разъясняла «как это понимать», в другой – Уэльса «В стране слепых». Тут нужно было бы тоже поговорить, но никто не спросил, а самой не хотелось нарушить очарование. После Уэльса Ира подошла ко мне и, пока все сновали кругом, собираясь спать, долго стояли так: я – с ночником в руке, она, – прижавшись ко мне. «Ирочка, отчего ты так давно ко мне не приходила?» – «Оттого, что я была плохая». – «Вот тогда-то и надо приходить». – «Хорошо, я буду». Я увела ее к себе, а она говорила, закрыв глаза: «Как хорошо, точно мама».
Вторая экскурсия пошла тем же маршрутом, что и первая. С ней отправились, кроме Олега: Юлий Юлиевич, Вера Павловна и Нина Сергеевна. Они пробыли дольше, так как побывали еще в монастыре в Вифании и вернулись положительно счастливые: «Не было такого получаса, чтобы не было очень, очень хорошо». О скуке никакого помину. В Сергиеве вместо возмущения его обывательским характером, компания попыталась влезть в самую гущу обывательщины и попасть в кинематограф на драму «Кровавый миллион». Но так как бесплатно это сделать не удалось, а денег не было, то они списали оглавления и сами сочинили, и разыграли соответствующую драму. От хорошего настроения они очень много ели, провизия скоро вышла, и пришлось последние два дня совсем почти голодать, что, по их словам, было «ужасно интересно». Интересно было и то, что кашу Олег сварил в ржавом ведре без соли, что носили ее в мешке и, посоливши сверху, разминали сквозь холст руками, и ели холодной, усевшись посреди дороги. Главная особенность их оказалась в том, что эта партия очень почувствовала красоту старины в церкви и музеях и не поленилась пройти в Вифанию, где бродила вокруг извилистого, затерянного в лесу озера, попадая в топи и теряя дорогу. Им и поверю. Они встретили в музее фанатика православного искусства, который им очень хорошо все объяснил.
Утвердилось у нас прочно пение гимна после вечернего звонка. В полутьме зала собирается часть колонистов, мальчиков бывает мало. Поют девочки. Так становится наш религиозный день все полнее для тех, кому это нужно. На медитации из кружка «Обещаю» не бывает только Даня. Он ушел в работу, «свирепо» гоняется за временем для занятий, работает над нравственной задачей все доводить до конца, так, например, он готовится к экзамену на скаута второго разряда. И на беседы, и на чтение не ходит. Ему кажется, что он знает все доводы моих противников и мои взгляды, логически со всем этим не совладает, а житейски все равно обязательно сделает по-своему. Особенно, «непротивления» он не приемлет. А мне все же больно, что все лучшее, что я могу дать в области мысли и интуиции, дается без него. Он лишается сопереживания.
Сережа и Наташа, по-видимому, действительно уедут за границу. Теперь они уже в Москве. Очень трудно им было отбываться, они прямо изнывали. В последние дни мы старались устроить все беседы и чтения, каких им хотелось. Последний вечер был им посвящен. Сначала танцевали. А я была у Тони в это время, маялась. Пришла в зал, было почти темно. Села на лестнице над Наташей, прижала ее к себе, позвала Сережу, который возвышался на подоконнике меланхолическим силуэтом, и прижала его с другой стороны. Танцы сменились музыкой. Кончилось в темноте. Я предложила посидеть молча, долго молчали, очень насыщенно. Сережа Белый наперекор стоял, потом Сережа Черный подошел к ночнику и прочел письмо от родителей – писали, как любят школу, как благодарны всем и желают радости. После чего пропели гимн и, прощаясь с Наташей, все целовались. Они уехали утром в 6 часов. Очень многие их провожали. Накануне отъезда я позвала из Москвы фотографа. Снял всех группой и дом снял. Ребята понасели как галки на все его выступы, а Даня добрался до верхушки крыши, как флюгер. Это обойдется в невероятную для нас сумму, но это нужно. Отдали заграничную посылку, а остальное в долг.

Нина Белая часто приезжает и вносит здоровую ноту уверенного нравственного движения. Ее видишь то у больного, то у огорченного. Потом она весь мед с цветов сносит ко мне. И других направляет. Как-то утром мы с ней ехали на станцию на телеге, и Тоня меня провожала. Всем троим было легко. Тоня не стесняясь ее, ласкалась, я шутила и встречалась с глазами Ниночки, полными доброго веселого понимания.
Конечно, Ниночке часто бывает тяжело. Жизнь дома для нее мучительна своей грубостью. Иногда она приходит посидеть молча, пока я занимаюсь, устраивается на полу у моего кресла, прячет голову мне «под мышку». Раз она сказала: «Раньше я не получала от вас такой помощи. Мир успокоения охватывает в вашем присутствии». В другой раз она говорила, что хотя вера дает ей силы жить, но все-таки ей больно от жизни, и она думает, что проживет недолго.
//-- Даня --//
Я в это время приналёг на учёбу. Так как мы были связаны с московскими учителями, а они приезжали не слишком аккуратно, то я по многим предметам стал заниматься сам. Причём, составил себе расписание: день – алгебра, день – французский, день – эсперанто и т. д. Если в этот день не было уроков, то я просиживал над одним предметом до 14 часов подряд. Зато к вечеру, когда я окончательно обалдевал, и руки чесались что-нибудь совершить, я выскакивал в зал и искал, на кого бы наброситься. Обычно жертвой становился Костя, который был равной со мной силы и роста. Он и не думал сдаваться, и начиналась отчаянная борьба, причём, мы сцеплялись в клубок, стараясь сделать друг другу «двойного нельсона», или катались по полу, выламывая друг другу руки и ноги. Полчаса такой борьбы, без разделения на раунды, собирали вокруг ринга многочисленную публику и замечательно освежали мою голову, если она не получала больших повреждений. Затем, я снова садился за книги. Особенно импонировало то, что доказательство каждой теоремы кончалось тремя латинскими буквами: Q.E.D. – quod erat demonstrandum – что и требовалось доказать.
Вероятно, мне математика давалась легче, чем другим, потому что однажды, когда ЮЮ, не мог приехать, он поручил мне провести урок.
Хуже было с химией. Трудно было проходить её без единого опыта, но ЮЮ ухитрился читать голую теорию так, что всё-таки было понятно и интересно.
//-- Лидия Мариановна --//
Языками организованно по программе мало успевают заниматься. Зато эсперанто ползет из всех щелей, как сильное дикое растение. Вспоминается толстовская колония, где крестьянских детей заставляли говорить на эсперанто под страхом лишения обеда. У нас бедная безумная старушка и застенчивый Олег надышали вокруг себя такой эсперантский воздух, что самодеятельность по этой части обогнала все предметы. Уже был «вечер эсперантистов»; я совершенно не вмешивалась и сама учиться не успеваю, но мне приятно.
Ребята с Олегом строят новый погреб. Это очень большая работа. Работают на жнейке. Она машет легкими крыльями, а девочки весело бегут сзади, собирая снопы. Немного поработали на стороне. Идут заготовки на зиму, как в добром хозяйстве. Грибов насушили, насолили очень много. Теперь стекольщик вставляет всюду стекла. Идет починка зимней одежды. Александра Михайловна, по очереди, берется за эти задачи и каждой отдается фанатически. Приходится с ней спорить, когда она старается оттянуть на очередную задачу больше сил, чем это целесообразно в интересах всех ребят, когда сама отворачивается от своих прежних задач ради новой, но, в конечном счете, эта «ударная» манера сказывается хорошо и служит коррективом к нашей расплывчатости.
Владимир Петрович требует мягко, но обидчиво людей, в связи с ремонтом, и лошадей – возить его на станцию. Ганя требует ребят в Москву и то и дело лошадей, – обидчиво и заносчиво (он в лихорадочном спортивном увлечении «добывания»). Данино дело – беречь лошадей и людей забирать на самые наши основные работы – сельскохозяйственные. Ему приходится уравновешивать. Он и сам горяч к делу, но все же объективен. На него обиды. Бедный мальчик, мне то и дело приходится согласовывать его с сотрудниками. Чаще всего он прав.
Глава 21
«Светлый путь» братца Ивана Колоскова. Принципы «Школки». Любовь, любовь, любовь…
//-- Даня --//
Осенью к нам влились остатки трудовой артели «Светлый путь». Эта артель состояла из девочек-сирот и жила под крылышком общины трезвенников. Девочки зарабатывали шитьём, а управлялись пожилой женщиной Марией Бабуриной, более известной как Мария Большевичка. Где-то мама её встретила и распропагандировала в теософию. Мария, ткачиха с Трехгорки, похожая на старую цыганку, насквозь больная, битая жандармами, загорелась как свеча, услышав о новой вере: широкой, терпимой и в то же время активной. Её натура требовала сейчас же нести эту веру дальше. И она принялась обращать своих учениц. «Братец» Иван Колосков, вождь и создатель общины трезвенников, за это её проклял и исключил из общины. От девочек потребовал покаяния и отречения от теософии. 10 девочек отказались отречься, из них пятеро просились принять их в нашу колонию.
По этому делу мама ходила к нему объясняться. Почему-то я был с ней. Да и любопытно было поглядеть на духовного вождя секты, имевшей отделения по всей России. Иван Колосков произвёл на меня противоречивое впечатление. С одной стороны, в нём чувствовалась громадная сила убеждённости, вера в своё дело, способность увлекать людей. Ну и пусть бы, раз эта сила направлена на такое доброе дело, как борьба с алкоголизмом. Но, с другой стороны, он подавлял своей нетерпимостью, узостью взглядов, требованием исповедования ряда догматов. Словом, он был такой, каким я и представлял вождя секты. Среднего роста, с правильными чертами лица, чёрными глазами, длинными волосами; одет был во что-то чёрное, вроде рясы, с большим серебряным крестом на груди, подвешенным на массивной цепи. Говорил с мамой вежливо, но сдержанно, как министр с послом недружественной державы.
В результате к нам поступили 5 девочек, по возрасту почти девушек, по подготовке – младше нашей младшей группы. Для них пришлось создавать отдельные курсы по большинству предметов. Назывались они – Груня Скворцова, Шура Алёшина, Женя Зимина и две Нюры – Лебедева и Сапожкова, попросту – Большая и Маленькая. Они были для начала все на одно лицо. Распределяя утром работы, я обычно заканчивал фразой: «А всякие там Шуры-Нюры – перебирать картошку», – (на что они молча обижались), а мама справедливо называла меня грубияном. Были они дружны между собой, дисциплинированы, отлично работали и принялись с увлечением петь «светские» песни и танцевать, что у них в общине строго воспрещалось. Через полгода они вполне слились со старыми учениками.
//-- Лидия Мариановна --//
За порядком больше не следит Берта. Когда начались горячие работы, она совсем запустила это дело. Явилась возможность передать это дело новой сотруднице. Это Груня, молодая девушка из трезвенниц-теософок, чистое, кроткое существо с ясной головой. Я очень рада, что она, наконец, у нас. Но ей необходимо устроить возможность учиться. Пока участвует в пении. Шьет, следит за порядком, дежурит, когда нет Веры Павловны, и понемногу сближается с теми, на кого я прошу обратить внимание.
Появилась еще девушка Манефа. Она работает на кухне, но по среде и складу – полуинтеллигентка. Она добрая девушка, которую люди много обижали и сделали недоверчивой; из той же толстовской колонии, где побывали: Всеволод, Белла, Олег, Марина Станиславовна. Мы решили технических приглашать на заседание финансовой комиссии и на все заседания, где затрагиваются материальные интересы. Это единственное, что их волнует и волнует сильно. Они постоянно что-то подозревают, на что-то ропщут, в чем-то друг другу завидуют, особенно, тишайшая Агаша. Впрочем, все это держится в пределах, могло бы быть много хуже. Только мало их. Опять наняли женщину. Оказалась хорошая, да через два дня заскучала и ушла на фабрику, «чтоб выйти замуж». Работник нанялся, так вовсе не пришел. Очень бы нужен сторож. Мальчикам приходится спать в сарае – сторожить овес.
Приходит время открытия школы для деревенских детей. У нее будет свой дневник. Я буду об ней упоминать постольку, поскольку она будет отражаться на жизни основной школы. Официально, она должна считаться нашей первой ступенью. На самом деле, это будет нечто совсем отдельное и совсем иное. Идея наша будет играть роль учебного опыта и дверки в жизнь. Независимо от этого, ее значение может оказаться немалым. Это будет применение наших принципов для среды неотобранных, первых попавшихся детей, некультурного круга. В применении к их уровню, их условиям жизни, их потребностям, те же принципы должны дать совсем другое строение и другой подход.
Этому мы посвятили на днях собрание с участием сотрудников, в том числе Октавии Октавиевны, «тети Туси», которая окончательно решила к нам перейти из своего дома дефективных детей. Из ребят пришел Петя для рисования с нас портретов, Саня, Кира, Берта, Женя. Из другой комнаты слушала нас нелюдимая теперь Галя, да Фрося туда пришла, по усиленной моей просьбе. Берта и Кира участвовали в обсуждении очень живо, активнее сотрудниц. В общем, кажется, все мои предложения были приняты, и установлены были следующие начала: «Нравственным лозунгом должно быть не братство, как у нас, а справедливость, закрепленная договором с учениками».
Побуждением к исполнению договора станет не страх наказания, а боязнь лишиться награды. Награда ежедневная и нематериальная. Это – чтение вслух чего-нибудь интересного и нетрудного.
Широко должны применяться и похвалы, коллективные и личные. Они будут записываться в журнал. Порицаний там не будет. Недостаток там будет отмечен только в случае исправления от него.
Программа: возможно ближе к жизни, но не узко утилитарная. В нее вводится два своеобразных предмета: 1) беседы о жизни, т. е. по нравственным вопросам, со ссылками на отдельные места Святых писаний, 2) полезные советы: сведения из обиходной гигиены, ухода за маленькими, домоводства, сельского хозяйства.
Обычные в школе предметы упрощаются, по сравнению с официальной программой, конкретизируются: из грамоты устраняется грамматика, из мироведения – космография (по крайней мере, для двух первых групп), из математики – алгебра (геометрия остается). Сочинения намечаются, главным образом, в виде писем.
Заниматься будут две группы по очереди, каждая по 3 часа: два первые часа в каждой будет проводить тетя Туся, третий – кто-нибудь из нас (беседы, рисование, шитье). Для мальчиков постараемся ввести сапожное ремесло.
Берта была у меня вчера и много говорила о себе и других. Она призналась, что острота, с которой она переживает общие вопросы, отчасти, объясняется тем огнем тоски, которым жжет ее любовь к Сереже Черному. Она мужественно борется с ней. Каждое утро она себе твердит, что этого нет, что это ей не нужно, что это вздор: «И помогает, и я себе верю. Хоть, в сущности, знаю, что есть и даже очень есть. Но все-таки так лучше».
На днях Марина призналась ей, что Сережа ее любит и написал ей об этом. Берту это облегчило, и Марина ей стала очень близка. Ей очень жалко Марину за то, что Марине жалко Сережу и она не решается ему ответить, что не любит его. Еще ей жалко Иру, которая тоже любит Сережу. Это объясняет, отчасти, изменчивость ее настроений, тоску и рассеянность.
Мариночка не должна была показывать письма, Сережа просил не говорить никому, особенно мне (ведь я не советовала ему писать). Но она не выдержала в своей растерянности и нашла, что ее затруднение должно быть, естественно, всего ближе Берте. Первая что ли ей Берта сказала, что надо сказать мне. «Но ведь он просил не говорить». – «Но это такая ошибка, что с этим невозможно считаться. Это неправильно, этого не должно быть! Скажи». – «А честь?» – «Тогда позволь мне сказать. Я не связана». Берта прибавила, блестя глазами: «Вот я сказала вам и ничуть не жалею, и мне не стыдно. Я знаю, что так надо. Маринка говорит, что не привыкла говорить с вами. А я ей говорю, что я хуже того, отвыкла, а вот заставила себя и как теперь рада!»
Еще Берта рассказывала о мечтах. Олег и Петя говорят, что это яд, и она себя отучает от них. Она об этом сказала и Марине. Но Марина не очень согласна перестать мечтать. В этом ее главная жизнь. Она мечтает «о Мадонне и о Бетховене», и мечты бы ее обращались в музыку, если б было пианино вдали от людей. Марина так и не говорила со мной. Но сегодня она подарила мне обернутые в кусочек красивой, кустарно вышитой ленты три кристалла соли… Она их окрасила в голубой, розовый и фиолетовый цвет и нарисовала на голубом – чашу Грааля, на фиолетовом – пятиконечную звезду, на розовом – крест. Трудно передать, до чего это трогательные и прелестные вещи.
Еще Берта говорила о вреде мечты с Кирой, с которой она пробует дружить, по моему совету. Но и Кира не согласилась. Она сказала: «Это мое главное утешение. Только благодаря мечтам я могу обходиться без дружбы». Кира мечтает о героях русской истории, совершает с ними подвиги и ей кажется, что она от этого делается лучше. Между прочим, Костя вернулся. Вместе они, по-видимому, не бывают. Костя мне ничего не говорит. Судя по этому, думаю, что острота его боли смягчилась. Терпеть в одиночку он не умеет.
Спрашивал Берту Николя, о чем она со мной говорит. Она ответила: «О своих переживаниях». Николя возмутился: «Что за народ, эти девочки! Лидия Марьяновиа такой занятой человек, и она к ней с чем идет! Нет, я говорю только тогда, когда мне неясен какой-нибудь теоретический вопрос». Рассказала она еще про Петю, как она поняла, что он ходит по очереди со всеми девочками в ночное, чтобы от них выведать их взгляды, чувства, а, главное, их отношение к любви. Узнавши, он теряет к ним всякий интерес и перестает обращать внимание. Берта сказала: «Ну, чего ты еще не узнал обо мне, того и не узнаешь». Тогда Петя стал ее упрашивать добровольно, по дружбе, придти к нему когда-нибудь, когда у нее будет потребность высказаться. В этом его подходе есть доля агитационного жара человека, который пострадал много «от всех этих глупостей», сам освободился и другим хочет помочь. Но есть, вероятно, доля нездорового любопытства. Кстати, он, оказывается, всех ребят ни в грош не ставит: Сережа Черный, мол, глуп, у Дани одни книжные мысли. Признает только Николю и Юлия Юлиевича, но Юлий Юлиевич зато в него не верит. Главное событие – у Берты дружба с Юлием Юлиевичем, к великому ужасу Олега и Пети. Они были вместе в ночном, с тех пор и пошло душевное освобождение. Он ей предложил дружбу. Она была рада, все рассказала про себя, показала свои рисунки, свои старые писания. Она чувствовала, что они слабы, хотелось их поправить и чувства свои прикрасить, но удалось удержаться в уверенности, что «Он все равно поймет, что неправда. Это меня отучает от неточностей, от прикрас, когда я с ним или с Вами». Эта дружба влила в нее совсем новую силу. По привычке, она засомневалась одно время, что он это делает только «из долга». Я ее успокоила, что долг и чувство у него слиты. Он ей тоже читал кое-что из своего. У Берты глаза горят, как огоньки.
Глава 22
«Господи, за что?»
//-- 6 сентября --//
Через много, много перемен прошли мы за это время с Тоней. В начале этого периода много было пережито часов глубокой спокойной близости. Потом наступил темный период, так, ни с того, ни с сего. Без повода всегда наготове был каприз, обида, претензии, притворные непонимания моих доводов, упрямое повторение с расслабленным слезливым видом какой-нибудь фразы, выплывающей неизвестно почему, вроде, например: «Вот, ты мне всегда нарочно делаешь» или «Девочка тебе ничего плохого не делает». Правда, все это происходит тихо, без возбуждения, но мучительно во всем этом то, что ясно чувствуешь, что она отлично все сознает и что ей достаточно было бы небольшого усилия, чтобы стряхнуть с себя всю дурь, но этого усилия она не делает, у нее нет достаточного побуждения. Простое сочувствие ко мне, видимо, слабо. Ей нужно что-то потрясающее. И она дождалась потрясающего, да не раз, а 10 раз подряд. Один раз она лежала в постели и не хотела меня отпустить. Ее абсолютная глухота к голосу совести, чувства и логики, безнадежная и беспричинная повторяемость этой гадкой комедии после всего большого, что было, – все, к чему я привыкла уже относиться стойко, спокойно, жалостливо, – все это вдруг обожгло меня, в самом начале сцены, при одном ее предвкушении, когда я увидела, что напоминание, призыв, просьба бесполезны. Мне кажется, что это был просто инстинкт того, что нужно, чтоб вызвать в ней сотрясение. С какими-то словами, вроде: «Пожалей свою душу, ради Господа, умоляю тебя, сделай усилие», – я ей поклонилась до земли. Потом, сидя на полу, я ломала себе руки и говорила: «Господи, за что? Когда же конец. Ведь я не каменная…» Это было дико и совсем на меня, нынешнюю, непохоже. Мне стыдно об этом писать, но это было. Но вечером она на этом месте кланялась мне в ноги и молилась, и обещала Богу, что больше этого не будет.
А на другой день в лесу, чтоб побудить ее идти домой, пришлось раздуть маленькую свою дурноту, ложиться на хворост, закрыв глаза. На третий день пришлось идти уж дальше… – упасть в обморок. Мы поменялись ролями. Ниже этого идти было некуда. Я была в черном тупике. Но об этом надо рассказать подробно.
Мне понадобилось ехать в Москву, срочно, на один день, – и очень напряженно провести его. Мне негде было ночевать с Тоней, она была расслаблена, капризна, и я решила ее не брать, хотя в прошлый раз сказала, что возьму. И вот началось. «А зачем ты обещала?» Объясняю, ласкаю, шучу, прошу, требую, снова объясняю, внушаю… Ничего. «Я все равно с тобой поеду. А если упущу, то войду в дом». Все это говорится тихо, спокойным тоном, с ласковыми эпитетами и с деревянным лицом. Не могу сказать, как мне было жаль ребят, что им предстоит снова стать перед Тониной выходкой лицом к лицу, да еще в мое отсутствие. Не ехать, капитулировать, отдаться в плен этому гаденькому, что овладевает моей бедной девочкой, об этом и думать было нечего. Где выход?
После ужина я снова пришла к ней. Мы пошли в соседнюю пустую комнату. И снова началось все тоже. Говорить было ни к чему, и сил не было. Я встала перед окном, закрыла глаза и сосредоточилась в молитве. Тоня сначала приставала ко мне, потом замолчала, потом, видно, ей стало жутко и она ушла к себе, легла. Я не двигалась. Я просила, ждала исхода. Я начинала изнемогать, мне становилось дурно. Мелькала мысль: «Если б упасть в обморок, как было бы хорошо». Было очень близко к этому. Но самая эта мысль помешала. Помешал и приход Тони. Она встала сзади меня и начала трогать меня соломинкой. Заговорить? Уйти? Проявить гнев? Все было бесполезно, противно, некстати. Повинуясь внутреннему чувству и мысли: «Ты просишь выхода, вот он», – я стала падать ей на руки, не шевеля ни одним мускулом. Она опустила меня на пол в большом испуге и сразу стала ласкать, просить прощения, обещать, что больше не будет. Но я лежала в желанной иллюзии покоя, пока она не расплакалась и не собралась идти за помощью. Тут я открыла глаза и скоро перешла на ее кровать. Пришлось лгать. Я ей всегда говорю правду. В сознании, спокойном до лени, стояли слова: «Ну, куда теперь дальше? Еще не конец?» Она, разумеется, на этот раз была радикально излечена. Я съездила в Москву, и когда вернулась, у нас был интересный разговор.
Прежде всего Тоня мне сказала, что поняла две ошибки, сделанные мною. Я позволила назвать себя матерью и взяла этим на себя задачу, постороннюю своему делу. Я сделала вторую ошибку, когда духовно отождествила ее судьбу со своей, когда в молитве стала говорить «мы». Это ошибка уже непростительная. «Ты стала между мною и Богом, ты захотела взять на себя мою карму. Ты не спросила, смогу ли я выплатить этот долг, и хорошо ли мне его копить, отсрочивая уплату. Этого больше не должно быть. Как ни тяжела моя доля, я должна ее избывать сама». Впечатление было несколько похоже на то, если б из статуи заговорил живой голос.
Потом она сказала о рыцарстве: «Ты говорила, что это путь, вызывающий противодействие враждебных сил. Я и так слаба. Не надо этого. Откажусь от пажества. Я вздохну облегченно».
Дальше шло практическое решение: «Мы должны всегда действовать по правде. Оттого и вышло плохо, что мы нарушили слово. Я тебе говорила после прошлого раза, когда ты ломала руки: «Надо объявить ребятам, что я нарушила слово, не пуская тебя». Ты ответила с презрительным благодушием: «Зачем? Ты уж столько раз его нарушала. Я молчала. И теперь промолчу, стерплю». «Вот и вышло плохо. Надо заявить и, согласно уговору, написать домой запрос о том, примут ли меня. А там будь, что будет». Я согласилась.
Потом мы сидели под той же сосной у пруда, где я ее уговаривала два часа, за день перед тем, и она раздумывала вслух об особенностях своей психики: «Чего-то во мне не достает, что есть у других людей. Когда ты мне говорила, я ясно все понимала, я чувствовала, и мне было тебя очень-очень жаль; я знала, что во мне есть силы преодолеть это состояние, если захочу. Но я не могу захотеть, для этого мне еще что-то нужно, чего у меня нет. Благородства, что ли… Я не знаю».
Мой обморок очень ее напугал. Ей казалось, что она доведет меня до смерти. Я передала за столом то, что она мне поручила. Это ее связывало, а в их глазах подымало. Кажется, Тоня воображала, что заявление вызовет одобрение, прощение, движение к сближению.
Но колония встретила его молчанием. Только Нина Белая и Наташа выразили ей свое сочувствие. Она была разочарована и с новой остротой почувствовала свое одиночество. Я ей объяснила подробно, как некоторые дети страдают через нее. Она это почувствовала глубже, чем прежде. Написала письмо Фросе: «Не старайся меня любить, это слишком грустно. Не мучь себя и не отягощай меня мыслями обо мне. Это мне непосильно…»
Фрося ей не ответила. В тот же день приехал фотограф снимать всех. Я позвала Тоню и Нину Белую за ней посылала, но она сказала, что это будет некоторым неприятно и отказалась. Я звала слегка и не настаивала. Ведь она говорила правду. Колония ее невольно выпирает, и это, вероятно, объективно, неизбежно и верно, и вмешиваться не надо больше. Тоня лежала и плакала.
На другой день она была в неустойчивом настроении. Мне нездоровилось, она немного меня заждалась. Она раскапризничалась. Я пошла к дому. Она побежала за мной, чуть не сшибла меня и первая влетела на крыльцо. У крыльца я повернула и пошла к другой лестнице в комнату отца. Я вошла туда и стала отливать лекарство в пузырек. Тоня пошла за мной. В комнату она сначала поколебалась войти, потом вошла со словами: «Ты нарочно и я нарочно». Я сделала молча свое дело и пошла на двор. Тоня обогнала меня посреди двора и, так как я молчала и не глядела, она нагнулась, вывернулась и сделала мне в лицо гримасу, выпучив глаза и высунув язык. Это было жутко. Я сказала: «Я не хочу расстраивать детей. Поэтому я в дом не пойду и буду сидеть у тебя. Если тебе такое свиданье приятно. Радуйся». Тоня молчала. Позвонили на урок. Я сказала проходившей за занавеской Анне Николаевне: «Скажите, пожалуйста, чтобы меня не ждали». Тогда Тоня стала просить: «Мамоник, пойди, пожалуйста, прошу тебя». Я пошла ненадолго.
Помнится, в тот же день она мне заявила: «Я от тебя уйду». – «Куда?» – «Все равно». – «Если уходить, то уходи домой». – «Ни за что. На это нужно было бы больше всего сил». – «Но ведь ты уже сама так объявила, и мы пишем туда письмо». – «Это, чтоб выполнить слово. А только они меня, вернее всего, не примут, да и сил нет; они ведь там такие же, как я». – «Ну куда ты пойдешь с вокзала?» – «Никуда. Я там стану просить милостыню». Потом оказалось, что это ее давняя мысль, излюбленная трагическая мечта, что она не раз уж обдумывала, на какой бы род себя искалечить, не то глаз выколоть, не то язык отрезать, чтоб не заставляли рассказывать прошлое. На этот раз она твердо стояла на том, чтоб уйти: «Так я больше жить не могу. На общее положение меня не переведешь?» – «Ни в каком случае». – «Тогда другого исхода нет. И тебя развяжу, и сама спасусь от этого гнета».
Этого мне не выдержать. Дети точно боятся меня. Стоит мне подойти, заговорить и все умолкают, точно что-то случилось, и расходятся. Спрошу, не пойдет ли кто со мной по грибы, молчат.
Я ушла к себе и постаралась заглянуть в глубину своего сознанья. «Не противоречить, будь, что будет». Так я ей и сказала. И мы мирно стали обсуждать, когда она уедет и где достать ей денег на дорогу. «Но ты помни, мамусик, что это второй исход. Первый – пустить меня в дом». – «Этого не будет». – «Ну, тогда уйти». Чувствую, что развертывается какая-то нить и вмешиваться я, незрячая, не должна.
Пошла к сестре просить денег на дорогу Тоне (в школе нет ничего). А она предложила рекомендовать ее на место. Возвращаюсь к Тоне: «Мама, я молилась и стало звучать во мне все в одно слово: «Не надо». А что не надо, я не знаю». – «Кажется, не надо уходить в пространство, а, вот, есть возможность поступить на место». Тоня очень обрадовалась. Но на другое утро она проснулась слабая, с болью во всем теле и говорила со слезами: «Ну, кто меня такую возьмет?» Состояние ее было очень подавленное. Около полудня прохожу мимо, вижу – Тоня сидит взволнованная, в руках листки письма. Только что получила из дома. Это в ответ на поздравленье с именинами. Своего письма мы еще не посылали. Письма ей прислали ласковые, действительно, родственные. Зовут домой и в предположении, что она совсем здорова, – предлагают держать экзамен в политехнический институт. Точно насмешка звучит это предложение по отношению к Тоне.
Это была «наша» среда. Мы сидели с ней у речки, потом бродили и играли в лесу. И все выясняли, выясняли. Я ей говорила всю правду: что долг перед семьей надо исчерпать, а не обрывать, что ей самой здесь не житье и только семья, дети, хозяйство представляют некоторый шанс к спасенью; что колония от нее устала, что я свое дело только «дотаскиваю». Все это она принимала, хоть и горько было, все это понимала. И все же… «Сил нет, сил нет оторваться. Откуда я их возьму?» И слезы, слезы, расслабленность. Тоня не выносит неопределенности. Я видела, что в таком состоянии она просто не может дождаться ответа из дома. А дождаться надо и надо иметь к тому времени мало-мальски здоровую психику. Поэтому я ее побуждала решать как угодно, но только решать. В своем волнении она, на другой день, даже Даню запросила запиской, как он считает правильным. Он ответил ей просто и прямо, что считает, что ради меня она должна была бы уйти. Опять она мне сунула записку: «Завтра на заре я ухожу от тебя». Стоит, перебирает свои вещи, слезы текут. Приласкала, успокоила. Снова и снова говорю ей: «Если нет сил решиться на отъезд, решайся остаться. Ведь ничего не изменилось. Я тебя по-прежнему люблю». – «Но ведь ты считаешь, что я должна уйти». – «Дело не в том, что я считаю. Буду терпеть, как терпела, пока ты не решишь этого сама добровольно и свободно. Не хочу, чтоб шла, как на веревке. Больно мне за тебя». Помучившись два-три дня, она объявила, что решила остаться и снова пробовать «стараться изо всех сил». Хорошо. А письма родителям стали писать и она, и я. Мое письмо ей казалось неподходящим, – то сложным, то недостаточным, а, главное, – связывающим ее, слишком благоприятным ее отъезду. Я переделывала письмо четыре раза. Оно должно было быть послано с ее согласия, закулисно действовать нельзя. С ее родителями ничего нельзя делать тайно, они все используют, как козырь в злую минуту; да и не прочна будет вся моя работа над ней, если не построена на правде. В общем, она изменяла частности, иногда и тактично изменяла, а существенное осталось: рассказ о том, каково ее состояние было и есть, что для нее сделано, что я считаю для нее полезным и почему ей здесь нехорошо. Мои уступки очень ее успокаивали и трогали.
Наконец, послали письма. Тоня старается. Обычный для нее срок смены состояния пришел, а признаков ухудшения незаметно. Да, близость опасности не раз уже оказывалась для нее сильнейшим стимулом. В первые дни от периода решений остался еще расслабленно-ребячливый тон, потом стал проходить. Однажды, она неожиданно, кажется, и для себя, обратилась к Берте с просьбой: «Если тебе под силу, давай дружить». Берта сообщила мне об этом с сияющим лицом. Она рада, что может кому-то помочь. У нее теперь прилив сил, потому что она недавно получила такое же предложение от Юлия Юлиевича.
Фрося оставалась, по-прежнему, неприступной, глухой к Тоне, как-то злостно, с упоением страдающей: держалась особняком, тщательно избегала смотреть мне в глаза. Я знала, что не может быть изжита наша болезненная история с Тоней, пока этот больной орган не залечен или не удален. Я следила, как действует эта отрава на Галю, Алешу, из коренных моих ребят, и делалось все тяжелее. Но самое настоятельное, острое чувство было по отношению к самой Фросе: погибает.
Фрося стала как бы жертвой за нас, сосредоточившей в себе всю защитную болевую чувствительность нашего организма…
Когда я ее так почувствовала, душа открылась, и я пошла на приступ. Безо всяких объяснений, нарочно, в присутствии других ребят, я стала ее обнимать, целовать, весело со смехом, глядя в глаза. Она противилась, как обиженный ребенок, отворачивалась, а я говорила, что буду сзади целовать ее голову, что буду тихонько целовать ее ночью. Она то смеялась, то плакала, но я чувствовала, что лед трещит и ломается. В сумерках, во время беседы, на лестнице зала подсядешь возле нее, прислонишься, она и обнимет крепко. Она стала говорить со мной мимоходом, показала даже Тонино письмо. В нем она ничего на заметила, кроме признания, что иногда она не знает: ненавидит или любит. Однажды вечером, когда девочки собрались перед сном петь гимн, Фрося послала просить, чтобы я пришла к ней на время пения. Она была больна, лежала: «Помолимся вместе». И пока пели, мы сидели, обнявшись, и молча молились. Потом Фрося перекрестилась, поцеловала меня и легла, такая спокойная: «Что-то удивительное со мной, так хорошо». Болезнь ее, как всегда непонятная, затянулась. Ей физически тяжело. Ей приятно, когда я за ней ухаживаю. Она говорит со мной мало, но свободно. Читает «Цветочки Франциска Ассизского». Раз, просила меня, закрывшись одеялом (она не любит просить), чтобы ей почитал Юлий Юлиевич: «Остальные очень громко читают. Мне кажется, все узлы нашей трагедии развязываются, и сеть слабеет. Она еще опутывает нас, но меня уж не режут ее петли».
//-- 13 сентября --//
Ребята переезжают с сеновалов и чердаков на зимние квартиры. Комбинируются по-новому, не так трудно и страстно, как прежде. И – новое явление – во всех комнатах снимают перегородки.
Самая сенсационная комбинация – к тройке Галя-Ира-Берта прибавлена Марина. И общий их восторг, по этому поводу, покрыл болезненное что-то в отношении Гали к Берте. Чем-то трудна ей ее атмосфера. Это неуловимое «что-то» в отношениях и настроениях царит над жизнью наших девочек.
//-- 25 сентября --//
Однажды Тоня попросила у меня разрешение поговорить по вопросам теософии с Юлием Юлиевичем. Он согласился и назначил время на другой день вечером. Утром Тоня вызвала меня в неурочное время и сказала со смущеньем и волненьем, что она не знает, должна ли говорить с Юлием Юлиевичем, так как она вдруг поняла, что влюблена в него. Поняла она это, по поводу слов Берты, что ей кажется бессмысленным не договаривать ему свои мысли: «Если так, то как же мне с ним говорить? Он поймет…» И потом спросила себя: «Что поймет?» И ответом было это открытие. Она была потрясена. Что делать? Я ответила: «Не говорить с ним ни теперь, ни после». Но через несколько часов я поняла, что это не так просто. Ее волнение, ее радость и страданье росли таким темпом, что было ясно: без какого-либо разряда она не выдержит. Это было похоже на катастрофу. С ужасом я увидела, что она даже не вполне ясно понимает безнадежность своего положения. Ближайший выход был один: чтоб Юлию Юлиевичу все стало известно. И чтоб его ответ создал всю возможную определенность. Поэтому я уступила Тониным настояниям. Я сказала Юлию Юлиевичу, что ему придется говорить с Тоней и на какую тему. Можно себе представить впечатление. Было решено, что первый шаг будет нами обсуждаться сообща. Положение было ответственным. В руки нам влагалось новое оружие, которое могло послужить и ко спасению, и к гибели девочки. Говорить ему надо было, конечно, определенно, хотя мягко, но надо было оставить за собой возможность влияния. Наутро она подала нам мысль о форме их общения, написавши письмо. Мы оба одновременно решили, что надо категорически отказаться от свиданий и предложить переписку. Это даст выход напряжению и позволит направлять внимание ее, куда должно. Юлий Юлиевич написал Тоне письмо, в котором говорил, что любовь может быть чувственной, обращающейся случайно на того или другого человека, и тогда надо стараться ее погасить, что и произойдет само собой без свиданий; или это любовь подлинная, отблеск Великой Любви, – тогда ей нужно только духовное общение, что и может дать переписка. На вопрос ее, чего он от нее требует, – так как она для него на все готова, – он ответил, что он желает, чтоб она во всех случаях старалась поступать так, как лучше для других, а не для себя. Он надеется, что таким образом, сложатся у них братские отношения, – ибо иных быть не может. Это письмо вызвало в девочке подъем небывалый. Пришло в действие все благородное, что было в ее натуре. Она решила свято исполнять его волю, быть хорошей, да притом бодрой, радостной, горя своего ни ему, ни никому другому не показывать, стараться об нем не думать, чтобы не тяготить его своими мыслями и не говорить, – а для этого видеться со мной как можно меньше, она отказалась от обыкновенного получаса. Вообще, по отношению ко мне сразу полегчала. Она больше не висела на мне, я больше не была ее навязчивой идеей. Ехать со мной в Москву она отказалась. Отношения при том не стали более далекими. Она все собирается не показывать мне своих писем, да только раз утерпела. Все равно, я вижу их по получении и до посылки ответа. Переписка пошла более или менее ровно, постепенно сосредоточиваясь на вопросах религиозных. Но все-таки она живет в ужасном томлении. Без конца сидит под окном, выжидая, не увидит ли. Бродит до темноты вокруг дома, поджидая случай передать письмо (передавать лично, это – право, которое она себе выпросила). Днем она возится с Наташонкой, собакой, кошкой и громко, возбужденно кричит и смеется, чтобы показать, что она бодра.
В один из моих отъездов Александра Михайловна как-то вдвинула ее в общие работы. Это для нее большое облегчение, она с ними «отводит душу», но бывает возбуждена, шумлива и, наверное, раздражает детей. Они пока молчат, я осторожна ко всему, что происходит помимо меня. Мне чувствуется приближение к развязке. Долго, недели две она вела себя со всеми хорошо, благородно, по-своему сдержанно и тактично. Режим у нее установился такой: лежит почти до обеда. Наперекор мнению доктора, опыт показал, что для данного периода это лучше: силы сберегает и успокаивает. Потом окунается в пруду, хотя почти никто уже не купается. А прежде, летом, она едва решалась лезть в воду. Ходила босиком, без пальто даже в очень холодные дни. Щемящие стихи-песню она сложила и поет. Я приложу их, если вспомню.
Фрося как будто тоже освободилась от Тони. Она стала проще, веселее, просит меня часто то об том, то об другом. Сегодня позвала меня гулять. Это первый ее выход после болезни. Она глядела на нежную золотую осень и говорила: «Как хорошо. Гораздо лучше, чем совсем не болеть». Узнала я про особые явления: страшные сны и полусны-полувидения о Тоне.
Вчера были сны у Фроси и Октавии Октавиевны, сегодня – у Юлия Юлиевича. Фрося говорит, что они были у Леры и у других, которые просили мне об этом не говорить.
Глава 23
Комиссия МОНО
Необычайная близость и теплота установилась среди сотрудников. С Октавией Октавиевной у нас полное, быстрое понимание. Тут дело особое. С первого взгляда она мне отдалась всей душой и, само собой, мое дело стало ее делом. Каждый раз, как я прихожу в свою комнату, на меня глядят новые цветы, ягоды, ветки волшебных осенних тонов. Она заведует уходом за больными, и впервые у нас это дело стало на твердую почву.
Груня с золотыми волосами смотрит счастливыми глазами и говорит: «Как я рада, что я здесь».
Манефа после очень сурового разговора на тему: «Мы вас выучим и вытянем, если увидим, что вы умеете над собой работать». Она льнет, бодрая, оживленная.
Александра Михайловна, тихая, повязанная платочком, возится неутомимо и на нее приятно смотреть.
Юлий Юлиевич, наконец, в полном смысле слова сотрудник, друг, советчик, заместитель мой в кружках и в душах детей. Это та группка, которая два раза в день в тесноте моей комнатки сливается в общем сосредоточении на дорогих для всех мыслях.
В Москве хлопочут Владимир Петрович и Ганя. Выхлопатывают деньги, добывают и покупают вещи. Появляются: то шуба, то четыре пары сапог, то стан колес. Чинят старое, строят новое. А ребята работают и работают, и итоги не прежние. Одной моркови пудов 200.
Побывал еще О… и сказал: «Семь лет жизни отдал бы, чтобы жить здесь».
В этот момент заведующий МОНО Рафаил, по докладу Крупениной, в отдел которой мы попали неведомо как, постановил: «Колонию закрыть». Мне это прямо не сказали. Я три дня дежурила в МОНО, слышала про опасность, добилась только одного: провести обследование колонии…
Я написала Шацкому. Шацкий побывал у Крупениной и объяснил научно-педагогическую ценность нашей колонии. Крупенина засуетилась перед ним и пошла к Рафаилу бить отбой. Рафаил решение свое не отменил, а отсрочил. Теперь ждали ревизии в составе Шацкого и Крупениной. Боюсь ли я? Нет, верю.
Собрались мы все с ребятами, решили: от Бога не отрекаться, в подробности не вдаваться. Выдвигать объективное изучение религий и извлечения из них общего ядра нравственности. Иконы снять, кому это не кажется кощунством. Священные картины оставить. Все прибрать чисто и уютно. На перевод в другие дома детям не соглашаться; на назначение чужого заведующего сотрудникам грозить ликвидацией. На выборы другого заведующего из своих соглашаться охотно… Взять Крупенину приступом веселости, бодрости и приветливости. Если лишат поддержки, просить оставить на своем хозяйстве.
Решения приняты единодушно, особенно насчет вопроса отрицать ли веру в Бога. Но, прежде всего, я сказала: «На решающий вопрос каждый ответит наедине с собой. Собираемся ли мы нести братство в мир? Если собираемся, школа нужна Господу и уцелеет».
Теперь ждем спокойно и весело. Дом чист и украшен золотыми листьями и бронзовыми ноготками. Вокруг нас нежно-четкая красота небывало прекрасной осени. Мир в нас и вне нас.
Делаю приписку около 12 часов ночи. Уж больше двух часов, как кончился наш вечер. В зале, чуть освещенном туманно-желтым светом фонаря, в вышине звучат звуки гимна «Великий Дух». Глубокими, крепкими объятьями попрощались мы с певшими девочками.
Потом я пошла к Тоне, причем, Берта скинула с ног и дала мне свои рваные сандалии; «для примера» пришлось покориться, так как им я не позволяю больше ходить босиком вечером. На дворе был звездный праздник. Ира Большая шла со мной и рассказывала, как однажды для нее звездочка обратилась в лицо покойной мамы. Тоня несколько часов прождала меня в темноте и была кроткая, нежная и усталая. Вернувшись в дом, я начала обход комнат, где с каждым из ребят был долгий, говорящий поцелуй, которым каждого вдыхаешь в душу. Наверху у мальчиков был один Петя, остальные – кто в сарае, кто уехал. Петя спросил: «Вы ищите кого-нибудь?» – «Нет, я просто ищу, кого здесь поцеловать».
Марина шепнула: «Я говорила вам, что все будет хорошо». Это относительно примирения Гали и Иры. Галя задержала меня молча на некоторое время. Этого давно не было. Я даже раз сказала ей: «Я чувствую, что ты куда-то от меня уходишь», – и она смолчала. Она вырастила почти все наши цветы, она носит их больным и в столовую, а мне ни одного. И вот оттаивает.
Покончив с детьми, пошла к Анюте; потом долго говорила с Юлием Юлиевичем о школе, потом зашла проститься с Октавией Октавиевной, a то она бы не заснула. В пять с половиной часов мне вставать. Все спокойно. Ночь нас охраняет. А мой сынок и Николай где-то далеко во тьме. Поехали в Москву на лошадях за молотилкой. Мир всем.
//-- 24 сентября --//
Вот уже четыре дня мы ждем приезда комиссии. Во вторник ждали почти наверняка, были сведения, что в 7 часов вечера приедут Крупенина и Шацкий. Настраивались весело и доброжелательно-задорно. Никаких наставлений я детям не повторяла, чтобы не создавать напряженного состояния. Только сидела в их кругу за столом и старалась поддерживать настроение. После ужина подзадорила их танцевать, самое было бы лучшее, чтоб их застали за этим делом. Мне не верится, чтобы кто-нибудь мог не подпасть под обаяние этой картины. Танцевали довольно долго. Потом, чтобы им не истратить весь свой заряд оживленья, я позвала их петь на хоры. Пелось довольно дружно, хорошо. Вдруг прибегают Ганя и Владимир Петрович и говорят: «Автомобиль!» Я прошу продолжать пение и схожу вниз. Нигде никакого автомобиля не видно и не слышно. Разыскиваю в темном дворе Ганю. Оказывается, они автомобиля не видели, а слышали, что он замедлил ход, но проехал мимо. Может быть, они не заметили дома? На этой стороне окна были темны, досадно. Быть может, они спросят в ближайшей деревне дорогу и вернутся? Зажигаем лампы и возобновляются танцы. Но вот 11 часов, а их нет. Надо ложиться спать. Не хочется отказаться от обычного гимна. Ставим сторожей и поем.
А все же нет уверенности, что они не ночуют где-нибудь поблизости и не явятся утром. Я боюсь уехать, а между тем Шацкий говорил, что если не приедет комиссия, надо мне самой ехать в Москву. Посылаю Петю предупредить, что я приеду завтра. Новый день ожидания. Стараюсь, чтобы у детей сложилось доброжелательное отношение к тем, кто приедет. Моют полы. Вечером снова танцы. А потом хотят обязательно рассказа. Все усаживаются на лестнице, и я начинаю рассказывать о своем путешествии по Италии. Кончен и этот день.
Следующая ночь длилась для меня лишь три часа. Еду в Москву, Шацкого не застала. Зашла к друзьям попросить помощи добрыми мыслями. Потом пошла в МОНО. Прежде, чем зайти к той, которая ведет против нас кампанию, я села и сосредоточилась. Не хотелось подходить, пока было против нее что-то внутри. Удалось преодолеть это, почувствовать ее и принять… сочувствующие мысли от колонии и от друзей…, и стало вдруг открыто и просто, так что я совсем забыла про то, что ревизия, вероятно, желает быть «внезапной». Подошла и весело сказала: «Тов. Крупенина не едете, так я к вам приехала». Она ответила просто, что она еще приедет вместе с заведующим МОНО; расспросила про дорогу. Оставалось сейчас же уехать. Я подумала, что испортила дело, обнаруживши, что мы их ждем; теперь они все будут считать инсценировкой. Но, с другой стороны, было облегчение, что все складывается откровеннее и проще. Мы прождали тот вечер и еще два дня. Все время были настороже, бодрые, веселые; старались свободное время проводить вместе. Ребята были рады случаю потанцевать. Читали вместе книги научно-беллетристического содержания.
Я довольна, что приезд их задержался. За дорогу из Москвы я обдумала, как изложить свои общие взгляды, если спросят. А то я все думала, как изобразить работу и жизнь колонии. Надо сказать правду, но в словах незаезженных, для них непривычных и не страшных, в построении несложном и ясно связанном с тактическими запросами этики и педагогики. А за вчерашний день я вся налилась покоем. Перечитывала ценные заметки, стихи и чувство полноты, слитности со всеми и благословения свыше все больше наполняет меня. И тягость с Тоней не нарушает этого состояния, и с ней трагический период проходил на этот раз мягко, любовно. Пришла весть, что две толстовские колонии, подлежавшие закрытию, как-то уцелели.
Олег приходит на все чтения… А ведь он уже все подготовил…, собирается весной уходить. Только не легко ему.
//-- 22 сентября --//
Через полчаса после того, как я это писала, приехала комиссия. Это были: Крупенина, Рафаил, его секретарь и Шацкий. К крыльцу подъехал автомобиль. Я их весело встретила: «Добро пожаловать». Пока мы вошли в дом, в зале уже вертелась пара в вальсе… Последнее было особенно мило, это было внушение внезапной интуиции. Гости пожелали, не закусывая, начать осмотр. Я позвала Даню, и мы пошли по огородам и хозяйственным постройкам. Даня очень деловито, точно и откровенно давал объяснения, свободно и просто. Притом, он был так красив и мужественен, что я чувствовала, они сразу подпали под его обаяние. Вертелся тут еще Костя, приятный на вид и услужливый, – пожалуй, слишком, и Николя, чистый, причесанный на этот раз, с невинно-вопрошающими голубыми глазами и льняными волосами, молчаливый. Ганя давал объяснения делового и сметного характера. Я говорила с ними, как с людьми заведомо благожелательными; рассказывала им о том, как мы добывали машины из разных учреждений, подобно «ласковому теленку, который двух маток сосет». Погреб, почти готовый, произвел на них впечатление: «Кто агроном, кто архитектор?» – «У нас их нет, мы сами». Все было в образцовом порядке. Иного рода, но тоже сильное впечатление произвел колодец с его насосом в гнилом срубе, явно готовом обрушиться, особенно, когда они узнали, что Даня… там работал на глубине 5 саженей. Как раз на днях, нам отказали в ассигновке на починку этого колодца.
Потом мы прошли в парк, где играли дети в «набег на знамя». Они знали, что мы подходим, видели, что мы стоим, но совершенно не подали вида, что обращают на нас внимание. Оживленная беготня, возгласы, напряженность состязания, Петин крик: «Паники больше, больше паники». Потом дети мне сказали, что спешно вызвали, при нашем приближении, Колю из засады для руководства игрой и все же спутали правила, но не останавливались, и все старались покрыть оживлением, рассчитывая, что зрители не знакомы с игрой. Зрелище было очень славное: здоровая, пестрая, радостная ватага, рассыпавшаяся на большой лесной поляне. Посетители, нехотя, ушли оттуда.
В доме тоже все было в порядке, разубрано картинами, осенней листвой. Крупенина в детских комнатах брала с полок тетради и книги. В библиотеке они сразу напали на религиозный отдел и показывали на него друг другу. На лестнице поморщились на барельеф мадонны с младенцем: «Это вы поставили?» – «Нет, это мы здесь нашли. Это очень ценная художественная вещь, по-видимому, работы Lucca de la Robia». Всюду побывали, даже на чердаке, попутно расспрашивали Даню о занятиях. Шацкий… отлично… опытный.
После осмотра гостей покормили Вера Павловна и Октавия Октавиевна, и они пригласили меня на разговор. Я их позвала в свою комнату, которая привела их при осмотре в какую-то растерянность, но они предпочли библиотеку. Мы пошли туда, Октавия Октавиевна пошла молиться.
Разговор продолжался, думаю, около часа. Временами я чуть-чуть начинала внутренно горячиться или уставать, но быстро спохватывалась. В общем, я себя чувствовала спокойной, бодрой, держала себя доверчиво и смотрела на них широко открытыми улыбающимися глазами. Шацкий был несколько смущен несвойственной ему ролью, особенно, когда ему пришлось начать допрос. Он старался меня выгородить и подсказать мне ответы, на что я не всегда могла идти. По-видимому, он «не за страх, а за совесть» находит опасным «мистическое» и «утонченное» настроение у детей. Люди МОНО были вежливы, даже любезны, но сговориться было не легко. Основной, даже единственный, интересовавший их вопрос, был вопрос о религии, что в их устах то же, что мистика и даже духовность. Я не стала играть в прятки и скоро сама навела разговор на роль религии в нашем преподавании и воспитании. Я сказала, что воспитывать – значит делать хороших, а для этого надо вызвать усилие со стороны ученика. Где же найди побуждение для усилий? Выгода? Через Дарвиновскую обезьяну? Это весьма мало вдохновляет. Если дух – реальность, тогда возможно братство через дух. И тогда является мысль об единстве духа в мире. Я сказала, что клеточке нашего тела, если б она могла сознавать, было бы очень скучно вырабатывать пот и сало. Но если б она осознала себя частью организма и для нее стала доступной жизнь нашей души с ее стремлениями, тогда ее работа получила бы смысл. Если поставить нас на место клетки, то такое осознание целого и есть религия.
А еще я говорила, что преподавать этику в сухомятку – нелепый педантизм. Ее надо извлечь изо всех религий: из индусской – идею долга, из зороастрианской – идею чистоты, из греческой – идею красоты и т. д. Впрочем, одинаково надо использовать и философские и социальные системы, как то – утопии (они детям понятнее).
Рафаил находит, что никакие нравственные достижения не оправдывают фиксирования внимания детей на религиях, с подчеркиванием пантеистических элементов. А когда я сказала, что во всякой религии было зерно истины, то он спросил: «Что есть истина?» – со снисходительным самодовольством повторяя слова Пилата. Я ответила: «Для данного случая достаточно сказать, что истина – практически – есть то, что и поныне может быть с пользой принято к руководству». Рафаил заявил, что государство, признавая ценность педагогической свободы, имеет право и обязанность требовать, однако, чтобы вверенные ему дети воспитывались в материалистическом духе… Это я оставила без ответа.
Я постаралась сосредоточить разговор на волевой стороне своего воспитания, на том, что я хочу в них «вырастить становой хребет», сделать ребят русскими англичанами, научить их на всякой задаче стоять твердо, как на главной в жизни, и все доводить до конца, руководствоваться мотивами безличными. Рафаил возразил: «Нам не нужны подвижники в монастырях». – «Но вам нужны подвижники в МОНО. Не все ли равно?» В этом меня поддержал Шацкий. Он заметил, что коммунизму не удалось никак поставить нравственное воспитание, что это необходимая очередная задача, иначе все сорвется. Он очень выделяет эту задачу, но пользуется для нее только материалом текущей жизни. Я возразила, что для маленьких и я думаю пользоваться, главным образом, им, но для больших – этого мало. Я рассказала, как могла душевно, как я психологически пришла от общественной работы к воспитанию, преимущественно, к воспитанию характеров, я уверена, что главный недочет в социальном строительстве России – безлюдье. Рафаил дал понять, что знает и уважает мое прошлое, но спор ему, под конец, надоел, он просто не понимает, зачем нужна какая-то идея духа, когда есть «Общественные условия».
Шацкий с видом экзаменационного «гвоздя», задал мне вопрос: «Что бы вы делали, если бы один из детей заявил желание поступить в коммунистическую партию?» – «Я бы ему сама дала литературу и адрес комитета». – «А если б он заявил желание вступить в какую-нибудь церковь или секту?» – «То же самое». – «Не может быть! Вы на себя клевещете!!!» И он мне начал объяснять, сколь безнадежно гнило, например, православное духовенство, и как ужасно было бы допустить вступить кому-нибудь в его ряды. Я предпочла, обходя этот пример, указать на толстовство, и сказала, что ожидаю от двух-трех ребят, что они пойдут туда, хотя сама этих взглядов не разделяю. Но мои взгляды доводят их только до порога в жизнь, а там они имеют право идти путем своего опыта, не доверяя моему. И в этом нет вреда, опыт их лучше выучит. Шацкий пробормотал: «Это другое дело». А Рафаил наивно спросил: «Разве дети не глина в ваших руках?»
В конце-концов, я им весело сказала: «Я тщательно слежу за результатами, но могу и ошибаться. Тогда, это будет видно по первому выпуску. «Цыплят по осени считают. Дайте мне довести опыт до конца. Я выпущу 40 плохомыслящих честных людей. Так ли это страшно, когда обычно колонии выпускают столько хулиганов и развратников?»
Вердикт Шацкого был благоприятен. Он сказал: «Я мало придаю значения, что педагог думает про себя. Но у меня достаточно наметался глаз. Я делаю выводы, глядя на детей. Да, они здоровы, веселы, непринужденны, приветливы, трудолюбивы, стало быть, система оправдана, и, в данном случае, это так».
Беседа кончилась, посетители поднялись. В зале они постояли несколько минут, глядя на урок ритмики. Одобрили эту затею. Потом пошли садиться в автомобиль. Крупенина, поджидая замешкавшегося Рафаила, держалась за дверцу. И я сказала ей, глядя из глаз в глаза, как человеку, который уже не может не чувствовать нас и не желать нам добра, горячо, открыто, радостно: «Одно могу сказать вам на прощанье: мы живы, как живое целое существо, мы очень хотим жить и не верим, что кто-нибудь может нас убить».

В это время подошел Рафаил и, пожимая мне руку, негромко и тепло сказал: «Хороший у вас сын». Потом он крепко пожал руку Дане. Я сказала: «Приеду на днях узнать, что вы надумали». Он улыбнулся, успокоительно и дружелюбно.
На крыльцо высыпали ребята. Они взглянули на меня и сначала Нина Большая (изумительна по открытости), Фрося, Алеша, Вася, потом другие – подбежали, стали шумно прощаться, звать в гости. Мы вспомнили, что не полагается у нас отпускать посетителей, не заставивши нам что-нибудь рассказать. Особенно наступали на Шацкого. Все они улыбались, ответили, что приедут в другой раз. Кое-кто из ребят выбежал на дорогу и ревизоры, уезжая, долго махали им руками.
Это не была игра со стороны ребят. Это не стоило, разумеется, усилий. Они обратились в общий организм с тонкой интуицией и быстрым волевым рефлексом. Все окружили меня, расспрашивали. Мы скоро вошли в дом. А Тоня ушла к себе плакать о своей отлученности, даже в этот момент. Обнимались, повторяли все то же.
Я поднялась к Октавии Октавиевне. Она сидела, откинувшись в кресле, закрыв глаза, и не слышала моего прихода. Все это время она провела в молитве, как один миг.
Только теперь я почувствовала усталость и боль в мозгу. Но надо было идти к Тоне. Скоро ее боль растворилась в любви и благодарности.
Ночью большая часть ребят почти не спала и видела во сне маленького головастого, глазастого Рафаила. А ведь казались совсем спокойными.
Глава 24
Недочеты. Корова за 300000000. Праздник портянки. Хозяйственники. Томление по Юлию Юлиевичу
Теперь, когда с внешней опасностью покончено (считаю так, еще не зная ответа), надо оглянуться на себя, мы все-таки плохи. Школа еще не поставлена никак. Сергей Викторович, как естественник, больше не может ездить, ритмичка – тоже, Марина Станиславовна приезжает очень редко для пения и музыки, Лев Эмильевич – историк все же очень импровизированный, Вера Валентиновна – заниматься больше не будет (у нее родился ребенок). Вместо нее я буду давать идейный анализ некоторых литературных произведений. Языками занимаются немногие энергичнейшие, от рисованья большинство отстало, и, наконец, – окончательный удар, – оказывается, по математике никто ничего не знает и впредь, по-видимому, ничего от Олега не получит. А математика должна быть около 20 часов в неделю. Кто нам их даст?
Инспектор я никудышный.
И даже в том, что составляет наше сильное место – в братстве – какие бывают трещины!
Боре Маленькому (Бюря-Чижик, Хомо-Борица, в отличие от Бори-Лапши) я предложила побольше со мной «водиться», т. к. Галя месяцами его избегала. Чтобы было кому изливать душу. Он часто стал заходить ко мне, и я узнала грустную хронику его жизни. Он не на шутку проводит в жизнь все заповеди кротости, сдержанности, безответности, и это навлекает на него насмешки, обидные шутки, пренебрежительное отношение. Все это, на общую мерку, безобидно, но у нас этого не должно быть. Ему грустно, одиноко, он потихоньку плачет и трогательно спрашивает: «Это правильно, что я решил не обращать внимания?» Я ему посоветовала дружить с Васей с новой задачей: не получить, а давать. Предложила я ему еще попытаться кое-что получать от Дани. Он спросил удивленно: «Разве можно дружить с двумя?» Впрочем, в последние дни с ним снова мила стала Галя. Она, вообще, светлеет понемногу. А то было собиралась уйти с тоски, как признавалась Боре. Не влюблена ли она? Еще Боря познакомил меня немного с психологией Васи. Этот мужичок также, как другой мужичок наш – Сережа Белый, оказывается, атеист. Оттого-то, как он стал думать, ему скучно жить на свете.
С Борицей вчера случилась беда. Он «пробовал» молотилку, как привык пробовать свои ремесленные инструменты, и попал рукой в барабан. Ему помяло три пальца. Он мужественно переносит боль, только дрожит. Воспользовавшись тем, что его нет за ужином и что его жалеют, я поговорила о том, как перед ним виноваты. И опять не могла гнев заменить скорбью. Почему же с Тоней я могу уже это делать?
С Тоней я теперь никогда не теряю равновесия, покоя и ласковости. А бывают начала капризов, бывает малодушие, приходится тратить на нее много времени в иные дни. Теперь была темная полоса. Она прорвалась грубостью на кухне. Меня-было начала задерживать. Но, стоило раз появиться в двери Юлию Юлиевичу со строгим вопросом ко мне: «Вы не придете к столу?» – чтобы у нее не только внешне запрятался всякий каприз, но и внутренне – сменился жалостной кротостью. Все же ей очень, очень тяжело. Иногда она спрашивает: «Где исход? Откуда взять силы? Ведь это ни жизнь, ни смерть». Часто плачет. Систематически, с напряженностью ищет случая хоть издали увидеть Юлия Юлиевича. Ночью, в темноте, под дождем, когда все в доме танцуют, она бродит под окнами, как тень: «Увидеть его дает больше сил, чем пробыть с тобой целый день». Но эротического элемента не чувствуется в любви. Иногда ей приходит в голову, не отец ли он вместо отца Иоанна? И так началось, в сущности, с первого взгляда. Он – единственный человек, на которого она ни разу не возроптала.
Но эти дни она изнемогала. Безумно боялась, что сорвется, «завертится машинка». И умоляет дать ей новые силы свиданьем, разговором с Юлием Юлиевичем. Он был эти дни в Москве. Я думаю, он ей в этом откажет. Он говорит мне: «Ваша роль – снисходительность, моя – суровость. Это мне трудно, но я чувствую, что в этом мой долг». На письма он ей отвечает, направляя переписку на русло теоретических религиозных интересов. Она идет на это от всей души. Что-то будет. Сегодня утром, утешаясь яблочком, она говорила: «Мамусик, ты ему скажи, что я была хорошая». Худа она, бледна так, что страшно. Но, кажется, он прав.
Судьба изобретательна на муки ей. Вчера она начиталась неподходящей книги. История суеверий и волшебства. Когда я пришла к ней после ужина, она бодрилась, сидела у дома на лавочке, насвистывая. Но в постели, в темноте она стала плакать, цепляться за меня и твердить, что ей страшно. Очень не скоро я добилась, чего страшно. Оказывается, ее воображение полно теперь страшными картинами эпилепсии, истерии, одержимости. Все это она относит к себе, считает себя неизлечимой. Но хуже всего, что она прочла обличение Блаватской в шарлатанстве, – теософия полетела куда-то в черную яму с обманом, истерией, антихристианством. С теософией полетела Софья Владимировна, Юлий Юлиевич и я. Все, что дорого и твердо в мире. У нее закружилась голова. Ее объял безумный ужас, ей стало невозможно ни…
Я сначала приняла это за припадок в прежнем духе, но потом поняла, что это совсем не то. Было так жалко девочку. Я провела с ней весь вечер, пришла и позже, когда все легли, оставила ночник, дала бромурала, а главное, – рассказала, как сама проходила через сомнения. Оставила спокойной.
//-- 17 октября --//
Положение школы упрочилось. Шацкий потом рассказывал мне, что на обратном пути от нас «начальство» его расспрашивало. Он ответил: «С педагогической стороны, это безупречно, а прочее – ваше дело. Но только, если вы эту школу закроете, я ее возьму к себе (а он зависит от Наркомпроса и пользуется порядочной независимостью в пределах ему отведенных)». Потом, он прислал письмо. Но за официальным ответом пришлось мне ехать через неделю. Я ожидала, что мне поставят условия и внутренно очень подготовилась. Крупенина, действительно, начала с этого: «Вам придется в своей этической работе перенести центр тяжести с религиозного материала на социальный, хотя бы на историю утопий, а затем вы не должны проводить эти беседы с пением, которые направлены на «особое настроение». Формула была неопределенная и неудачная, в частности, ни к чему не обязывающая. Предъявлялась она мне только…
А когда она вернулась к разговору, то заговорила уже о практических вещах. Так я и не ответила ничего. И, тем не менее, я ушла оттуда с тяжелым чувством компромисса и со страстным желанием избавиться от всякой зависимости. Детям я этого разговора не рассказывала. Не надо их втягивать в компромиссы. Теперь постановлено оказывать нам всякое содействие. Прошли большие ассигновки, одежды выдают столько, как не бывало с самого начала. Дали много учебников и классиков обещали, тогда как другие опытные школы не получили ничего. Это, впрочем, объясняется тем, что нашему Владимиру Петровичу предложен ответственный пост по заведованию книжным делом МОНО, и заведующий складом перед ним заискивает. Сегодня встретила в МОНО Щ. того, который в прошлом году делал на меня нападение у Знаменского, да и теперь действовал неуклюже-противно. Он поспешно подошел ко мне и пожал руку. Кто победил, тот прав…
//-- Даня --//
Ещё мы купили вторую корову за 300 миллионов рублей.
Размышление о рассеянии тепловой энергии навело меня на мысль, что зимой наша картошка неизбежно помёрзнет и складывать нам её некуда. Урожай ожидался центнеров в 300, да овощей 70–80. Обсудили на сельхозе и решили строить погреб. Олег представил проект. Надо было вырыть яму примерно площадью 10 × 15 м да 1,5 м глубины, положить несколько венцов, ряд стропил, связать их коньком, настлать невероятное количество слег, из них же сделать закрома, сделать две двери и тамбур. Задача казалась непосильной. Как тяжело было отрывать по 4–5 человек на стройку в разгар полевых работ! Сколько одного лесу надо было заготовлять! А куда денешься? Мы приналегли, и к зиме погреб был готов. В разгар стройки её застала вышеупомянутая ревизия, и она сыграла немалую роль в признании наших строительных талантов и серьёзности наших намерений.
//-- Лидия Мариановна --//
Настроение у ребят спокойное, ровное. Работают лучше, чем когда-либо. Сами на себя удивляются. Особенно…, когда работали на молотилке, то сосредоточенность, многолюдная согласованность создали подъем. Содействует этому и радость о том, что так скоро идет эта работа, томительно тянувшаяся в прошлом году. Погреб почти готов. Большой, складный, прочный, доделывают последние работы. В воскресенье, – на переломе работы и ученья думаем устроить праздник осени.
На днях, был импровизированный маленький праздник «портянки». Дело было так. Александра Михайловна добыла на ближней фабрике бесплатно 100 аршин мешковины. Закипела работа… «Ударное задание», шили рабочие халаты, но, ввиду наступивших холодов, пришлось временно отступить от них и поделать спешно – по три в час: временные одеяла из мешковины, утепленные, за неимением ваты, спорками с зимних пальто (еще несколько недель их можно не подшивать), тряпками и так далее. Это в ожидании выдач. Остаток мешковины пошел на портянки мальчикам и кухонные полотенца. Отрядила на эту работу несколько кисок, в том числе Марину. Эта работа должна была им опротиветь или вдохновить. Получилось последнее… Полотенца оказались украшены мережкой, а главное, во время работы из неустанной болтовни родилась пьеса с пеньем под названием «Портянка и сапог», которая и была однажды представлена в швейной, куда была приглашена вся публика. На стенах красовались остроумные художественные плакаты, артисты были, большей частью, с головы до ног одеты в новые портянки и, притом, очень изящные. Смеялись и мы, и артисты. Все было сделано совершенно самостоятельно. Дождались творчества.
Александра Михайловна, мечтавшая о системе Тейлора, несколько дней ходила ошеломленная от болтовни и пения в ее царстве. Кончилось тем, что она принуждена была выступать в роли феи. Она созналась, что эта система творчества, «которая нигде немыслима, кроме колонии», дала необычайное повышение производительности работы и повысила ее качество. Неугомонную Маринку она признала феноменом…
Галин кружок собирается два раза в неделю, и Борица из больницы все шлет беспокойные мольбы и настояния, чтоб были строги, точны и активны. Пажики иногда собираются с Юлием Юлиевичем.
Ученье – вот сейчас преобладающий интерес. Наголодались. Охотно отдают ученью часто и свободные часы днем и вечером. Но дело обстоит неважно. Естественник Сергей Викторович отказался, потому что его принудили преподавать в школе, где учится его сын. По математике занимается Юлий Юлиевич. Он произвел проверку их знаний. В процентах получились такие данные: у Дани и Рахили (она окончила другую школу) – 100 %. У всех остальных – меньше 20 %, у Пети – 4 %. Картина удручающая. Начали почти сначала. Правда, на второй раз пошло у мальчиков: им помогла строгая систематичность курса. А девочки остались на прежнем уровне, отставали от некоторых мальчиков, которые были в тот раз позади них. По-видимому, система их не интересует и не облегчает. Преподавателем довольны. И проверке рады, и жалеют, что нет отметок.
По литературе стала заниматься я. Метод такой. Мы прочитываем главу из произведения не спеша; каждому предлагается отмечать у себя заинтересовавшие его места и промелькнувшие мысли. В следующий раз проходит обсуждение. Особенно не настаиваю на их высказывании. Если затрудняются, говорю сама, думаю, что втянутся со временем, по мере того, как научатся думать. Читаем со старшими «Фауста», материал даже избыточный, но думаю, что третью часть читать не надо. Она непосильна им. С младшими читаем Тургенева «Дворянское гнездо». Я останавливаю их много на том, что любят…
Приятное это дело – преподавать литературу. Этот предмет можно бы назвать наукой о жизни.
«Плохо, плохо с ученьем», – твердит Юлий Юлиевич. Он прав. Из него вырабатывается хороший инспектор. На днях, он предложил мне проект программы на весь курс, безотносительно к составу. В последнее время, он все напоминал мне о моем долге. Ему кажется, что я стала меньше вникать в отдельных детей, и он то одного, то другого выдвигает перед моим вниманием. Теперь он напирает на сотрудников. Надо на все налагать руку, «…надо быть больше заведующей». Он прав, по обыкновению. Что это у меня – «пралайя» – период скрытого собирания сил или, просто, конец творчества? А быть строгой к детям и взрослым стоит иногда таких усилий. С завистью я смотрела всегда в монастырской церкви на молчаливых, послушных монахинь. Это не усталость, это другое.
С сотрудниками обстоит довольно сложно.
Они все ревнуют меня друг к другу. Это какой-то вихрь, который охватывает все более широкий круг. Это отнимает у всех силы и время, это нарушает покой и гармонию и может безмолвно передаться детям. Я употребляю много усилий на то, чтобы и насыщать этот голод, и отучить от его остроты. Когда мне Манефа говорила: «Не ласкайте никого в моем присутствии, а то я потом плачу», – я ответила: «Деточка, что же плакать? Умрите сразу, потому что я всегда буду всех ласкать, ни с чем не считаясь». У Октавии Октавиевны это так глубоко и сильно, так сразу безраздельно охватило ее, что выходит за пределы общественного дневника.
Но мне то и дело передают, что кто-то в упадке духа оттого, что я ее не ласкаю, что Владимиру Петровичу и Гане надо уделять больше внимания, а то у них руки опускаются, что пора сходить в избу плотников пообедать с ними. Надо научиться одним взглядом утолять жажду сердец.
В то же время, Владимир Петрович и Ганя, и Александра Михайловна составляют особую группу «хозяйственников». Они, обычно, очень самостоятельны и немного на отлете, и образовалась щелка. Они то и дело обижаются: то на Даню, что старается реже лошадь давать на станцию (задерживаются работы и отсрочивается ученье), то на меня за самые непредвиденные вещи, например: воспользовавшись тем, что лошадь идет в Москву, предлагаю завезти пайки для сотрудников. Оказывается, Владимир Петрович и Ганя предполагали везти свой картофель. Мне этого не говорили и не говорят, – считают неловким, но очень обижаются, что я не угадала. Вообще, считают меня деспотичной, жалуются на гнет. Откуда это родилось? Я даже ни разу не наложила veto, говорю только свое мнение, прошу обо всем осведомлять. Но, оказывается, по словам Александры Михайловны, что всякое мое слово звучит для окружающих, как бы в рупор, и воспринимается, как приказание. Если я высказала сомнение, хорошо ли что халаты шьются раньше одеял, то у Груни уж ножницы не ходят при кройке. Хорошая для меня школа взвешивания слов…
На днях, Владимир Петрович, который уже живет в Москве и бывает у нас дня два в неделю, ночевал в соседней комнате. Я слышала, что он очень рано встал, знаю, что не скоро будет чай (день был воскресный), поэтому я пошла, заварила чай, намазала ему масла на хлеб. Его детские глаза сквозь темные очки наполнились таким умиленьем и смущением, что признаюсь, я поспешила удалиться. Он об этом рассказывал со слезами… Надо находить в себе силы на безупречное внимание ко всем. А, главное, надо… Нет, я сперва сделаю, а потом буду писать, что надо.
Недели проходили в томлении. Тоня беспрерывно тосковала по Юлию Юлиевичу. Старалась увидеть его, хоть мельком. Плакала… В свидании он ей отказал. Хотя эта суровость ему очень трудно дается. Она покорилась безропотно, только просила научить ее, за что ухватиться, чтобы победить надвигавшуюся тучу истерии. Юлий Юлиевич писал ей, что верит в ее силы, просит напрячь их до конца, что самая жестокость приступа указывает на то, что он последний. Она мне говорила: «Я на все готова, но как? Что противопоставить?» – «Милая, оглянись, ведь ты уже победила. Физическое состояние у тебя уже было такое, как при острых припадках, ты всю надежду возложила на свиданье, получила отказ и не сорвалась. Теперь опасность уже прошла. Победа на этот раз совершилась». – «Ты так думаешь? Правда?» Я ее оставила в недоуменной радости, но еще в постели, как нездоровую. Через несколько часов я ее застала за уборкой: она вымыла пол и обивала белой бумагой столы и табуретку. Она была в восторге, как ребенок, построивший из кубиков крепость. И, в то же время, чувствовалась полнота подлинного большего переживания. С тех пор у нее была всегда безупречная чистота. Она регулярно выходила на работу во второю половину дня. Очень аккуратно наладила занятья. На французский язык, который она раньше наметила, у нее не хватало охоты, но она задумала для дисциплины и прояснения ума заниматься математикой. Сначала эта мысль у нее зародилась в надежде, что с ней будет заниматься Юлий Юлиевич. Когда надежда не оправдалась, остались все доводы за занятия математикой, которыми она себя и меня убеждала; эта мысль ей понравилась, и она стала заниматься со мной: мы проходили дроби; она быстро все вспоминает и бойко соображает. Не пропускает занятий даже в дороге и в болезнях. Она пыталась переписываться с Юлием Юлиевичем о религиозных вопросах вообще, неопределенно, расплывчато. Он предложил ей разбирать систематически, главу за главой «Краткий очерк теософии» и писать ему. Она стала со мной перечитывать эту книгу, и, впервые, у нас с ней не создается возбуждения и раздражения по поводу разговоров на эту тему. Кроме того, она уже несколько месяцев читает самостоятельно каждый день послания апостолов. Еще раньше она начала читать Евангелие. Послания ее восхищают. О местах непонятных она меня спрашивает.
Срок нового припадка пришел в отсутствии Юлия Юлиевича. Я была неспокойна в эти дни. Не знаю хорошенько, было ли это причиной или следствием ее состояния. Дело разразилось, как это всего чаще бывает, на почве желания меня удержать, когда я пришла вечером помолиться, а в доме меня ждали для беседы. Её как-то неожиданно сразу «захлестнуло», и она оглохла для всяких доводов и уговоров. Я ушла, она за мной. В саду она на меня накинулась с шипеньем, проклятьями. Я сказала: «Да поможет тебе Господь удержаться». Ответ был: «Если он мне поможет, то чтобы дать тебе в морду». На это я, разумеется, не реагировала, только перекрестила ее. Это не успокоило ее и не испугало. Идти в дом я не могла. Я в парк – и она тоже, я села на скамейку – и она села; я ушла, она осталась… Шел дождь, было темно, она была в одном платье. Через полчаса я сделала попытку ее увести, она не двигалась. Я ее оставила и, заглянув в себя, почувствовала, что трогать ее не надо, но надо ей внутренне помочь. Прошел весь вечер. Все улеглись. Я обошла все комнаты. Несколько раз выглядывала в сад. Под развесистым деревом смутно темнела Тонина фигура. Я села у себя и мысленно на ней сосредоточилась. Через несколько минут я почувствовала, что пора к ней идти. Она просидела уже несколько часов. Все это время она не двигалась и дрожала так, что зубы громко стучали. Я накинула на нее большой платок и стала подымать. Она не противилась, но была так закоченевши, что двигалась, как заржавевшая машина. Сначала она покачнулась и чуть не уронила меня, потом наладилась и пошла. В комнате я стащила с нее мокрую одежду, уложила, закрыла всем, что нашла теплым, устроила грелку к ногам, долго их терла, но согреть их так и не удалось. Все это время мы молчали. Кончив возиться, я села на табурет, закрыла глаза и стала молиться. Через некоторое время Тоня тихонько, нормальным серьезным голосом позвала: «Мама». – «Что девочка?» – «Перекрести меня». Через несколько, минут она стала торопить меня, чтобы я пошла спать.
Она потом говорила, что сознание ее все время было ясно. Очень скоро порыв озлобления сменился раскаянием, и в нем она и провела часы внешнего оцепенения, когда не чувствовала холода и не замечала времени. По ее мнению, это была улучшенная форма припадка. Кстати, недавно после чтения той роковой книги «О суевериях и волшебствах», она написала очень толковое и, думаю, полезное описание истерических состояний, непосредственных поводов к ним и средств против них. Приложу его, если не потеряется.
С тех пор, ничего подобного не повторялось. Тоня проделала над собой довольно трудную операцию. Она всю свою выходку описала в письме к Юлию Юлиевичу. Это ей нелегко далось, но она себе сказала, что ей нельзя надеяться когда-нибудь выйти из отлучения от него, если отношения не будут построены на чистой правде. После этого письма ей полегчало.
Потом была еще победа. Приехал как-то Юлий Юлиевич. Ей не удалось его повидать, и на письмо он ей не ответил. Я пришла к ней вечером. Она лежала молча и боролась с истерическим припадком. У нее был ком в горле и весь прочий комплекс. Она не звала меня и не отворачивалась, никакого каприза не присоединялось к этому. Она твердила: «Сейчас пройдет. Уже легче, уже легче…» Я осталась с ней, села на кровать. Она прижалась ко мне и твердила: «Только удержаться, только удержаться»… Столько страсти было в этом, такое сознание! Она удержалась. Скоро все прошло и, против обыкновения, бесследно.
Это были дни продуктивного творчества. Она необыкновенно много писала и в каждой написанной вещи были сильные глубокие места. Таковы были легенды о трех юношах, об изгнаннике, стихи о теософии и христианстве. Эта тема занимает в ее жизни большое место. Она говорит, что ее больше привлекает христианский путь служения благодатью, но она считает своим путем путь сознательных волевых достижений, который она считает методом теософии. Она объясняет решительные внутренние свои успехи тем, что в последние месяцы определенно стала на этот путь.
Она очень поглощена мыслью поближе подойти к теософическому обществу и для этого все просилась в Москву. Наконец, мы поехали. Было нас много. Отправились на двух телегах. Со мной был Юлий Юлиевич. Тоня села на другую, главным образом, из застенчивости. И в вагоне она была отдельно. В буфете на станции – за другим столом и болтала с другими, в трамвае – напротив него, но молчала. Была скромна, не навязчива и не дика, и издали смотрела на него радостными глазами.
На другой день я ее встретила на улице. Она шла из церкви очень довольная. Там вышел такой случай. Она стояла, как всегда с непокрытой головой, в пальто из мешковины, в больших сапогах и с двумя мешками. Какая-то дама заинтересовалась ею, приняла за студентку, предлагала денежную помощь. Она спокойно, свободно отказалась, а несколько времени спустя подошла и горячо поблагодарила за участие.
Мы с ней пошли к «девочкам», у которых она жила в то несчастное пребывание в Москве. (Я решилась, потому что встретила Ивана Дмитриевича, главу дома, и он нас приглашал). Мы с ней пробыли там два дня. «Да ведь с ней приятно быть». Она была весела, оживленна, шутила и не возбуждалась, не хохотала. Она отчетливо здоровалась, прощалась, благодарила, приглашала. Это всю жизнь у нее не выходило, от чего она пряталась, теперь выходило само собой, на обратном пути мы шли пешком. У нее начиналась ангина; она зябла, дожидаясь меня у больницы, и все это нисколько не выбило ее из настроения. Дома она слегла, пролежала три дня и все время была радостная: «Какое счастье, мамуся, чувствовать простую головную боль, простую слабость, как все люди, безо всякого истерического оттенка». Как поздно и как мало я к ней ни заходила, она встречала меня радостно. Самое важное то, что она отмечает освобождение от напряженности в отношении к Юлию Юлиевичу. Она чувствует, что может его видеть или не видеть, может, если надо, уехать к людям. Чувство по отношению к нему, по-прежнему, безусловное, но она теперь знает, что низшего в этом чувстве нет ничего. Я приложу ее письма. Забыла сказать, что перед отъездом Тоня сказала мне просто, в спокойном состоянии, что она хочет искать место в Москве. Она видит, что возвращение в дом на общее положение безнадежно и не по причине формального запрета, а по внутреннему отношению детей: «Здесь меня знают, как не-человека, никакие перемены во мне не помогут. Да и моему выздоровлению мешают окружающие меня мысли. Я должна восстановить свое достоинство, а это возможно только среди людей, которые не знают моего прошлого. Теперь пора, в самый раз».
Эти дни она переживала горе, которое не давало спать по ночам, но не выбивало из колеи днем, это было опять в связи с котятами. Наша кошка родила и утащила котят на сеновал. Никто о них не думал, но Тоня была озабочена, чтоб они не замерзли. Она приискала им более теплое местечко на чердаке, но снять их с сеновала она не могла одна, так как кто-нибудь должен был подать их ей сверху на крутую лестницу. Больших мальчиков она стеснялась, решила подождать других ребят, пока она занялась приготовлением к поездке в Москву и забыла. Вернувшись, она бросилась к ним и нашла их мертвыми. Это она считала своей виной и горем, но переживала молча и спокойно.
Уже открылась наша народная школа, «школка», как мы ее называем. Перед открытием, я собрала детей и сказала им примерно следующее: «Завтра придут деревенские ребята. Вот, вы вздыхаете при этом известии. Это характерно для вашего отношения к внешнему миру, к «первым встречным». Так вот, что я вам скажу: для них, для первых встречных приходили на землю Учителя. Не для избранных, которые сами находят к Ним дорогу. Избраны Им и дороги постольку, поскольку помогают вести вперед «первых встречных». И вам много дано для того, чтобы вы давали, в свою очередь.
Будет трудно с деревенскими ребятами. Они будут ругаться, драться, воровать. Помните, что каждый из вас, в каждом соприкосновении с ними будет педагогом, и потому должен чувствовать себя ответственным. Вы должны быть обычно ласковы, тверды для того, чтоб в исключительных случаях быть спокойно строгими. От постоянной строгости пришлось бы, в исключительных случаях, переходить к свирепости. Вы пример для них. Все это трудно? Нет, не трудно. Стоит их полюбить. А полюбить можно каждого за то, чем он, может быть, и будет, и каким его уже видит Учитель…»
Все стали серьезны. Олег стал защищать детишек, говоря, что я жду от них слишком много плохого. Но те из наших, которые прошли народную школу, вспоминали, что там было достаточно тех явлений, о которых я говорила. Но, правильно сказал Олег, – ребятишки у нас премилые, это те, которые недавно у нас воровали морковь. Но в школе они полны желания учиться, живого интереса, они стесняются плохо себя вести, да им, как видно, и не хочется. Они сразу поддались нашему добродушно-ласковому тону и определенности наших порядков. Некоторые малыши, правда, легко рассеиваются, но это делается невольно. Никаких правил вводить пока не было повода, а, тем более, заключать договор.
Первым их уроком был разбор Евангелия. Я сказала им, что это потому что это самая важная книга. Взяла притчу о добром Самаритянине. Я ее прочла с объяснением, потом, – для цельности впечатления, – еще раз без объяснений. Потом я сочинила сходную историю из местного крестьянского быта: «Шел де крестьянин из Вынырок в Пушкино. Близ усадьбы Дмитриева, вышли из леса разбойники и т. д. Спасал крестьянина татарин». При этом, все спрашивали: «Который оказался ближним?» Потом стала брать разные случаи из детской жизни. И стала спрашивать, как бы они поступили. Вот, пошли вы в Левково на свадьбу, а Клава по дороге вывихнула себе ногу. Что вы станете делать?» – «Один – с ней останется, а другой – побежит за помощью». Ну, вот, у этого мальчика очень большая шапка. Снесет ее, как-нибудь, ветер и покатит по дороге. Он реветь. А вы, что? Небось, поддадите еще ногой?» – «Нет, никогда». А голос сзади: «Полно врать, мы всегда так делаем». Все смеются, и я тоже.
Когда дошла очередь до второй моей беседы, я им прочла место из Евангелий, где Петр спрашивает у Иисуса, сколько раз прощать брату своему, и Он рассказывает в ответ о должнике, прощенном царем и не простившим своего должника. Рассказала я в прежнем порядке, потом перешла к бытовому рассказу об Иване, которому богач, Степан Трофимыч, простил долг за корову, по случаю свадьбы Ивановой дочери, а он потом бобылку Дарью не простил за прохудившееся ведро, одолженное ей. Я предложила им рассказать мне Евангельскую притчу. И тут обнаружилась удивительная путаница: «Кто подошел к Иисусу?» – «Иван Трофимович». – «Да нет, то апостол Петр». – «Что он спросил у него?» – «Денег на корову». Сперва я подумала, что все свалялось у них в голове в клубок. Потом оказалось, что они и притчу, и бытовой рассказ отлично помнят и живо могут изложить, только оба эти провода перепутались между собой. Теперь я решила каждую часть рассказа отделить от других их изложением. Такие беседы бывают раз в неделю. Во второй раз, бывают беседы на практические темы. Началась серия ухода за маленькими детьми. Первая была посвящена питанию. В центре стоял вопрос, следует ли пихать в соску жеванный хлеб. По этому поводу, я им рассказала о строении органов пищеварения, показала таблицу, начертила, показала на тряпке, какой желудок «морщеный»; объяснила, что в желудке – кухня, что сборки – терка, а из крохотных железок-мешочков подливается приправа и т. д. Затем, говорила о том, что детский желудок также не приспособлен варить хлеб, цельное молоко и пр., как решето – таскать камни, ложка – копать землю и т. п. Шла речь и о том, как ползающие ребята тащат в рот, что попало, что их умирает у нас в первый год половина, и больше нигде в других странах так не бывает. Коснулась моральных мотивов, что надо за ними ухаживать на совесть, как это ни скучно. Поговорили мы и о том, отчего у них, у больших, может болеть живот, вспоминали о том, как это бывает неприятно: «А вот у меня, онадысь, как болел!» – «Ты, небось, кричал?» – «А то как же». Выработали пищевой режим для прикорма грудных: сколько прибавлять воды и сахара, почему вода должна быть кипяченой. О микробах упомянула. Все это шло в порядке беседы.
Было у нас два урока рисования, и, с тех пор, они каждый день приносят тете Тусе рисунки. Есть два мальчика очень способные. Шитье пока идет для мальчиков и для девочек, так как сапожника еще нет. Сначала мальчики не хотели, потом соблазнились. Девочки шьют на кукол. Мальчики себе чинят одежду. Это им кажется почетнее. Впрочем, двоим матери не позволили шить. Общие занятия идут по грамоте и счету. Начинается чтение по книге Звягинцева и Бернашевского. Тут и природа, и техника, и своя страна, и чужие. Младшие занимаются два часа. Потом приходят старшие. У них бывает общий урок – по рисованью, шитью или мои беседы. Потом младшие уходят, старшие занимаются два часа. Кончаются два часа у тех и у других чтением учительницы. Назначили мы начало в 10 часов. Но являются так рано, что приходится начинать в 9. Старшие тоже раньше приходят и сидят, слушают у младших. Пришлось выделить группку, не знающих азбуки. С ними занимаются старшие девочки наши и, по очереди, с учительницей. Сегодня тетя Туся больна, а детишки не захотели уходить. С ними занималась Женя. В переменку учила их играть в горелки. Вообще, девочки очень любят занятия в школке, ребятишек любят. На педагогическом совете школки они все участвуют. Тут же Александра Михайловна рассказывает о собраниях на курсах учителей Шацкого.
Деревенские ребята никому не мешают: приходят они, уходят, выбегают, вбегают, все табуном. По лестнице бегут, точно горох сыплется.
Глава 25
Денежная ревизия. В. П. учит критиканству, обжорству и разврату. У Манефы сифилис. У Рахили 5 припадков в день. Сочинение о любимом герое
//-- 21 октября --//
Мне кажется, какой-то цикл закончен. Был момент покоя, – не более как математическая точка. Очередная забота не заставляет себя ждать. Приехала из Москвы Александра Михайловна, завела меня в свою полутемную уютную комнатку во флигеле и осторожно выложила три новости: денежные дела у нас крайне запутанны, расходы переходят из одной ассигновки в другую и превышают их. Надо ожидать денежной ревизии. Ганя хотел уйти, она едва уговорила его остаться.
Владимир Петрович плохо влияет на Ганю и Костю, учит их критиканству, обжорству и разврату.
У Манефы оказался сифилис. Она ушла в больницу. А она столько целовала нас, взрослых, а нас целовали дети. И в кухне она работала, и шила. Это мой грех. Туся предупреждала, что болезнь ее подозрительна. Я написала доктору письмо, которое случайно не дошло, и я не собралась повторить попытку, и не решилась прекратить поцелуи. Поделом бы мне заразиться. Вот предостережение от всякого «авось». Сурово его судьба устраняет. Что она – не в тон колонии, я поняла, да поздно. Я ее приняла, по соображениям и впечатлению, не справляясь у интуиции.
Ребята. Валя живет вся в ученьи: встает раньше, учится немецкому языку и дала себе слово за год им овладеть. Времени не теряет нисколько, работает хорошо, спокойно, уравновешенно. Приходит ко мне ежедневно на две минуты, вместе сосредотачиваемся. Задумала добиться способности заниматься при всех обстоятельствах.
У Рахили продолжаются припадки, по пять в день. Причина не ясна. Может быть, внутренний перелом. Господь поможет выяснить. «Как сделается», посылает за мной. Я над ней сосредоточусь, постараюсь мысленно соединиться с Ним. Удушье и боль постепенно проходят. Видимо, она много думает обо мне и по ночам, оказывается, меня ждет.
Зоя или Зайка, Тусина дочка 11 лет, стала дочкой колонии. Меня называет «мама», а иногда «мама моей мамы». Она у нас счастливая. Странное дитя, – глубоко серьезное и ребяческое, неспособна ничем пользоваться, не делясь.
О новых пока писать не буду. Всем дала написать сочинение о любимых героях. Маленькое пособие для понимания.
Сережа Черный прислал мне отчет внутренней нравственной работы за неделю и собирается все время посылать. Он готовится в оруженосцы.
Новая затея. Все время было у меня чувство, что еще что-то нужно, что не использованы все возможности, не поглощаются все мои силы. И вот жизнь подложила задачу. Случайно в Москве на ночлеге я ее окончательно довела до своего сознания. Общее собрание уж приняло мой проект, хотя невесело: правильно, нужно, но грустно. «Нового мы всегда боимся, особенно новых людей. И себя частицу можем потерять. Уж и школка кое-что отнимает». Так формулировала Фрося общее отношение. Вот в чем заключается мой проект: взять шесть девочек, оставшихся от прошлогодней общинки-артели «Светлый путь», тех, у которых я в Москве преподавала в прошлом году и которые теперь принуждены рассеяться. Взять их, поселить отдельной группкой во флигеле, по возможности, с их воспитательницей Марией, и обучать их по особой программе. Им лет по 15–17, знаний очень мало, духовная культура – большая. Аттестат зрелости им не нужен, а нужна конкретизация их идей и представлений о мире, а затем, практические знания для скромной культурной работы в массах. Программу надо считать года на три.
Чтобы не быть нам экономически в тягость, ввиду того, что они на нас летом не работали, пусть они зарабатывают шитьем на сторону, работая часов по 4–5 в день. Наработают нам на одну-две коровы, будет их пай. А весной – общие работы.
Если влить их прямо в колонию, получится диссонанс. Если сохранить их индивидуальность, да немного в сторонке, они много внесут в нашу жизнь морально. У них более развит дар благоговения и любви. Наши добавят им недостающую культуру, особенно – эстетическую. К тому же, будет сделан опыт для курса молодежи народно-духовного типа. Нельзя их не взять, пропадают они, а для жизни нужны. Если не мы, то кто же?
Радостно приступаю к этому делу.
//-- 25 октября --//
Прошел уже праздник осени. Снежок запорошил землю. Под ним доживают последние цветы и ветви. Вчера еще Туся принесла мне совсем зеленые ветки шиповника и крохотные лиловые цветочки. В моем уголке еще лето. Стол, стены, все – живое. И всякие повседневные мои нужды тоже удовлетворяются незаметно, без намека, ее руками. Не позволить – значило бы ранить. Тепло и заботливость сберегает мне силы и время. Но сколько внутренних сил и сколько времени уходит у меня теперь на взрослых. Дети сами собой отодвигаются, до известной степени. Они отходят, стесняясь, не чувствуя простора вокруг меня.
Виновата ли я перед ними? Думаю, что нет. Школа не прочна и не цельна, пока она держится на мне одной. Я должна привести к ним, связать с ними друзей, руководителей, помощников. Нам, действительно, нужны люди, отдающиеся всей душой. Но душа должна и получать что-то, и черпать откуда-то силы. Тем более, что чуткие слишком часто бывают ранеными.
Александра Михайловна претендует на роль заведующей всем хозяйством (кроме сельского). Я очень рада, но я должна обо всем знать, во избежание ляпсусов.
Для Гани тоже заведено правило приходить ко мне по возвращении из Москвы и перед отъездом, это делается все охотнее (теперь, с перепугу).
На последнем заседании хозяйственно-финансовой комиссии я иначе вникала в цифры, чем за все эти месяцы, и думаю, что ничего нет страшного.
Ганя изумителен в своем роде. В МОНО он так настаивает и пристает, добывая несколько ассигновок, что на днях один из заведующих взял его за руку и вывел из кабинета. На другой день он пришел снова. В ответ на крик стал просить хоть не давать, но выслушать. Тот согласился, а выслушав его наивно-витиеватую речь (по-бухгалтерски образованную), положил ему руку на плечо и сказал: «Вот это сотрудник, я понимаю. Такому нельзя не дать», – и подписал все ассигновки.
При всем нашем благополучии, часто ребята обуты в веревочные туфли (сапоги, говорят, еще будут), ложек на всех не хватает и отправлять сирот в отпуск не на что.
Завтра последний день сельскохозяйственного сезона. В кухне рубят капусту. Не по-прошлогоднему – ножами на столе, а сечками в корытах (сечки заняты в деревне). Мальчики свозят все в закрома. Послезавтра почти все уедут в Москву, на три дня. Там походят по музеям. В понедельник вернутся и – за занятия. Вмешательство взрослых не допускается.
Ставим Чеховские миниатюры, – две идут плохо, а одна (в которой роли были по ним) – отлично.
Плохим этот день не мог быть, потому что была Марина Станиславовна, и музыки звучало много.
Ниночка Большая играет отлично, с оттенками, с удивительным чувством меры. Сегодня я ее спросила, хочет ли она быть актрисой? Она удивилась, и обнаружилось, что девочки у нас считают это нехорошим делом и удивляются, что среди теософов их много. Вот-так открытие. Немало у нас иллюзий понимания.
Кружок пажиков на днях подкинул мне на стол лиловую тетрадку, где в поэтической форме была рассказана его история. Я написала ответ. Я думала девочки огорчатся. Но они пришли в восторг. Мариина в тот вечер долго прыгала в рубашонке, болтала всякий вздор. Она нашла, что я написала то самое, что было ей нужно. Ляля тоже сказала, что ей очень нравится мой ответ и что она, в сущности, давно так думала. При этом, она заметила с удивленьем: «Значит, я, все-таки, иногда думаю»…
Зайка или Зоя. Эта девочка, предназначенная для нас от роду, имеющая только две слабости: думать о смерти (у нее братья умерли) и ездить на станцию или куда придется. С увлечением играет еще в куклы и считает себя матерью своего котенка.
Глава 26
Ударь еще… Праздник Октябрьской революции. Борица в больнице
День, проведенный Тоней в большом доме, разбередил ее. Полоса была плохая. Утром, во время занятий со мной она держала себя вызывающе и придирчиво.
У нее «все поднялось». Она замахнулась, я отдернулась, она схватилась за меня, упала с кровати, потащилась, держась за мои ноги. При этом, не чувствовалось, что это кто-то посторонний ею владеет. Она, лежа, продолжала повторять: «Останься». Я ответила: «А теперь мне все равно, я могу остаться сколько угодно. Ты на усилие не способна, остальное мне все равно». Так нас застала Лиля. Я сказала: «Вот это хорошо». Через минуту она вскочила, мы отошли в соседнюю комнату к окну. Она была в рубашке, смотрела со страстным негодованием, ненавистью, но не сумасшествием, – и… ударила меня кулаком по голове. Я спокойно сказала: «Еще». Она боролась с собой, сдержалась, с плачем кричала: «Мамка! Зачем ты это сделала! Этого могло не быть». – «Да, этого могло не быть, благодаря моей уступчивости, но какая была бы этому цена? Ты пойми: Царство Небесное силой берется. Ты не хочешь больше делать усилий, – и вот, достигнутое идет насмарку». Она вперилась в меня взглядом, и начался поединок глазами. Через несколько минут я стала чувствовать, что сейчас упаду в обморок. Но, в этот раз, я хотела честно бороться, до последнего. Я твердила про себя все те же слова и думала уж, что не выдержу, когда она отвела глаза; я сказала: «Пойдем на кровать». Тут, меня отозвали, и я больше не пошла, а послала записку, в которой очень серьезно просила ее сделать усилие, чтоб можно было Юлию Юлиевичу сообщить одновременно и о падении, и о старании.
Она сделала открытие, что вся тревога последнего времени это был подсознательный процесс, который вел к решению: неожиданному и страшному для нее. Оно заключается в решении идти в монастырь. Этим и объясняется ее плохо мотивированное желание ехать в Москву. Мы мирно обсуждали этот проект: я обещала справиться в монастырях.
//-- 15 октября --//
С тех пор, как у нас отменены деловые разговоры за столом, каждый день во время раздачи хлеба перед работой происходят собрания. Былого нетерпенья почти нет. Обсуждение идет оживленно, участвуют все. Вчера был существенный разговор о переводе здоровых из комнат чесоточных. Лиля и Галя находили всякие специальные обстоятельства, которые делают перевод не обязательным для них. Галя пояснила, что у нее была цель произвести эксперимент, доказать, что человек с выдержкой не может заразиться при самом тесном общении с чесоточными. Выбрали санитарную комиссию.
Я указала еще на заявление домхоза о необходимости сдать белье, я отдала простыню и наволочку и сплю на ситцевом платке. Это неудобно. Но еще неудобнее дезорганизация. «Будем чуть-чуть римлянами», – убеждала я их. Они засмеялись весело. Все согласились с обязательностью постановлений.
Только я похвалилась спокойствием, как сорвалась. Достаточно мне было на одно утро выбиться из ритма занятий непредвиденными делами, как закипело внутри нетерпенье, предчувствие препятствий, готовность на раздражение. Надо было все оставить, уйти в лес и не возвращаться, пока не справлюсь. Я этого не сделала. Последствия были большие. С утра вывела из равновесия Тоню своим нетерпеньем, выраженным в тревожных тонах. В тот же день я не успела спохватиться, как неспокойным тоном вывела из равновесия тетю Тусю, a на другой день налетела с выговором на Ваню, не расспросив его в чем дело, а он был не виноват. И вечером задела Фросю одним нелюбимым словом, так что ее ясность замутилась. И вот, я собою теперь овладела, а от брошенного мною камня будут долго еще расходиться круги. И не разберешь, от того ли моя стрелка замедлилась, что почувствовала назревшее напряжение, или напряжение прорвалось от моего прикосновения. Впрочем, одно другого не исключает.
Ира, встретясь со мной в коридоре, наклонилась ко мне, заложив руки за спину (это ее чесоточный жест), и с сияющим лицом поцеловала со словами: «Уж очень у нас хорошо».
Марина радостна, деятельна, делает по утрам гимнастику Миллера, ходит на чтения. В Москве, по словам матери, она им создала такой уют в этот приезд, так помогала, что после нее стало пусто. На расспросы она отвечала: «Я не скажу, отчего это сделалось». Мать считает, что это самое труднейшее существо, с каким она имела дело. А ведь она работает в учреждении для неуравновешенных даровитых детей.
У Ниночки Маленькой, Галиной сестры, был день рождения. Ей подарили много подарков. Она говорила: «Как уйду из комнаты, вернусь, – а там новый подарок». Она нарочно убегала в библиотеку: «Я побуду здесь, м. б. там что-нибудь появится». И тут же кто-нибудь из девочек прибегает со словами: «Ниночка, уж появилось!» У Ниночки теперь всегда блестят глаза. Она теперь часто берется дежурить и дежурит хорошо.
В субботу приезжали Марина Станиславовна и Григорий Григорьевич. В воскресенье были уроки рисованья, пения, пластики и марксистский кружок. Рисованье начинается по-зимнему, всерьез. Оно объявлено обязательным. Выделена группа начинающих, независимо от класса, по моей просьбе, Григорий Григорьевич начал с предисловия о том, что рисование необходимо для всех, даже неспособных. Он приводил в пример бедность зрительных восприятий неучившихся рисованию. В зале установлен на высокой скамье кувшин, вокруг него в виде ромба четыре больших стола со скамьями. А спиной к этой компании, лицом к хорам разместились на скамьях «умеющие», перед ними на ларе модель – Марина Станиславовна, вяжущая чулок. Эта семейная идиллия сотрудников внесла много тепла. У Марины Станиславовны девочки симпровизировали очень красивый танец осенних листьев. Они продолжали, хоть и слегка смутились в присутствии инженеров, которые производили осмотр зала в связи с ремонтом. Прежде убежали бы. Мой проект танца принят.
//-- 31 октября --//
Три дня пробыли в Москве, были в трех музеях. В Политехнический многие ребята решили ходить в каждою поездку. В музее Новой иностранной живописи (Щукинская галерея) слушали, смотрели, но дома оказались прохладно настроенными. Горячее всех отнеслись Саня и Лиза. Петя и Марина ходили от картины к картине, объяснения не слушали. Одна только вещь на всех произвела сильное впечатление. Это – ковер из мастерской Мориса по картине Берн Джонса. Это была единственная вещь с определенным большим религиозным содержанием. Кой-кому понравился Manet, а другим Gogin. Кубисты подействовали угнетающе, футуризм вызвал только удивление.
В Толстовском музее ходили долго. Но, кажется, идея такого музея большинству не нравится. Особенно восстала против него Фрося. Прямо из музея побежали на вокзал. Едва дождались…, возвращались со второй партией. В вагоне поели…, мир чистой радости…
По возвращении, я за ужином прочла отрывок статьи в «Вестнике Теософии» о Толстом, как предтече новой религии.
Сегодня у меня был урок кооперации у старших. Занимаются: Даня, Фрося, Костя и Анна Николаевна.
После обеда я застала в комнате мальчиков собрание под председательством Пети по вопросам о поддержании чистоты и порядка. Кажется, это первый почин мальчиков в этой области.
Первые дни занятий держат их в радостном возбуждении. Вчера весь вечер отлично пели. В доме мир и горячая жизнь. В промежутках между уроками много баловства от избытка сил.
Вчера утром Тоня сказала, что мои справки о монастырях не исчерпывают дела, что ей надо ехать самой, поговорить в Зачатьевском монастыре с отцом Владимиром. Он – враг теософии. Она приготовилась, по-видимому, к долгому спору. Я охотно согласилась.
Сегодня утром я к ней пришла на десять минут (у меня было сегодня пять часов занятий, да подготовка, да выбор литературы и тому подобное). Я успела придти только после обеда. Тоня уже капризничала, упрекала, твердя все то же, невежливо, вызывающе ворчала, отказывалась повернуться для перевязки, фокусничала всячески. И все это с той знакомой усмешкой, которая говорит о том, что знает и понимает все, что делает и издевается. Я делала, как могла перевязку, а сама была охвачена состоянием специфическим у меня для таких случаев: сердце бьется редко, сильно, точно молот по наковальне, всему телу холодно, слабость и страстно хочется дать волю горячей волне, подымающейся внутри, заклеймить беспощадным словом, бросить, уйти… Я не дала ей волю. Я с тихим и сдержанным жаром поцелуями умолила Тоню…
//-- 3 ноября --//
И ребятам, и нам приятно напряжение этих первых дней занятий, нет еще естественника, но занятия по естествознанию проходят. Я даю им читать рассказы о животных Лонга, Сетон Томпсона и других. Это дает, пожалуй, более живые и прочные знания, чем обычный курс.
По математике у Юлия Юлиевича в его дни занимаются очень напряженно, часов по шести в день. Были плохи Саня, Петя и Николя. Он это подчеркнул. Сегодня они пришли к нему позаниматься отдельно.
Олег в младшей группе стал тоже заниматься иначе: задает, спрашивает и вызывает к доске.
Я свои предметы в младшей группе прохожу несколько иначе, чем в прошлом, со старшей. Евангелие я прохожу не только от Матфея, но все четыре параллельно, хотя без пропусков – только первое. Историю я буду читать, исключая мелкие утопии и мелкие подробности утопий. Рассказывая утопию, я на второй час предлагаю всем записать слышанное. Так они доведут это до ясности и закрепят. Замечательно, как младшая группа не похожа на старшую: они непосредственнее и наивнее отзываются; горячее обсуждают…
По религии у старших занимаются все, хотя это предмет факультативный. Проходим христианство первых веков. Сейчас говорю о гностиках по книге А. Безант (бо́льшую часть читаю). Буду еще говорить о подвижниках, потом о роли духовенства в общественно-хозяйственной жизни.
Беседа о гностиках очень всколыхнула и заинтересовала ребят, только тяжел им был язык выписок из Климентия Александрийского.
Со старшими читаем «Фауста». Чувствую, что прямая и простая чувственность и погоня за наслаждением вызывает у них отчуждение и неловкость.
С младшими рядом с Тургеневым читаю Доде «Письма с мельницы». Читаю по французскому тексту, переводя с книги, потом немного по-французски. Хочется заразить их любованием. Будем группировать русских и иностранных авторов по сходству, независимо от эпохи.
Утром мы остались на днях без музыки на чтении, потом я просила Галю разучить «Слава в вышних Богу» и играть, когда надо. Она ответила: «Нет, мне не хочется, это помешает мне сосредоточиться». – «Галочка, а другим, а Марине?» – «Хорошо, я буду». Теперь всегда играет Галя. Она не смотрит на меня, чтобы уловить, когда начать. Она сидит опустив глаза. Я слегка вздыхаю, а она начинает играть, мы не уславливались, так само вышло.
Нам пришлось разрешить принципиально вопрос о коммунистическом празднике Октябрьской революции. Ганя подписал в МОНО обязательство, что наша колония будет его праздновать внутри и во вне (перед населением). Ему сообщили, что… разосланы по школам организаторы и… должны дать знать, когда и как они будут праздновать, и какой материал им нужен для праздника. Александра Михайловна подняла этот вопрос на собрании. Я сказала, что объяснюсь в МОНО, а, по-существу, думаю, что мы не должны кривить душой и праздновать по заказу то, что считаем не веселым.
В МОНО ни с кем не пришлось говорить, и это к лучшему. Лучше не ставить ни их, ни себя перед необходимостью обострять вопрос. Внутреннее чувство говорило мне, что нельзя идти на компромисс в вопросах принципиальных. А Шацкий при встрече в Москве заявил, что это безумие, что это роскошь, которой никто себе не позволяет кроме нас, и что не стоит после этого за нас заступаться. Это было сказано полусерьезно, полушутя. Гане выдали красный флаг, гимны и угощенье. За несколько дней Александра Михайловна советовалась со мной, уехать ли ей праздновать этот дорогой ей день в Москву или остаться…, на месте отпраздновать. Я ей посоветовала…, по случаю, провести для ребят опыт терпимости. Она осталась и стала готовить угощение. А насчет уговора… ребят…, считают ли они справедливым, чтобы, из внимания к Александре Михайловне, в этот день была еда получше, как бывает при чьих-нибудь именинах. Они нашли это справедливым. Накануне вечером у нас была беседа. Я рассказывала им историю русского социализма, включая Октябрьскую революцию. Много тут было личных воспоминаний и переживаний. Не знаю, как ребята, знаю, что Олег был очень доволен. На другой день, уроки и работа шли обычным порядком. Но право на угощение Александра Михайловна поняла широко. Еда была, как на большом празднике. Ребята посмеивались, ели и были веселы. После обеда Александра Михайловна пригласила всех желающих к себе в гости. Ребята со мной не советовались. Сами решали идти ли. Пришло около двух третей. И я пришла. Там было красное знамя, зелень. Александра Михайловна рассказала, как она понимает коммунизм и почему она стала коммунисткой. А затем попросила слово я. Не спорила с Александрой Михайловной, только упомянула… про коммунизм, в который я верила, и о том, почему для меня стало жутким, любимое прежде, кровавое знамя. Стали готовить чай, а пока Александра Михайловна дала знак, и девочки стали петь, пели они сектанскую песню, против которой ничего нельзя было возразить, но самый этот факт, делал уже ребят активными участниками праздника. Я нашла, что это выходит из условленных рамок. Я отошла к окну соседней комнаты. Кто-то обнял. Это был Алеша. Александра Михайловна, вероятно, так упорно гнула свою линию для того, чтобы обезопасить нас на случай неожиданного посещения из МОНО, не вызывая нас, в то же время, на активный компромисс.
Был урок кооперации. Даня и Фрося читали доклады о сельскохозяйственной кооперации. Я убедилась, что они вполне могут читать для деревенских. Они согласились. Мы предложили это на ближайшем родительском собрании школки.
Младшие так непосредственно, простодушно отзывчивы, что радостно с ними заниматься. Особенно веселые взрывы смеха подымаются, когда кто-нибудь в книге отводит слишком большое место романтической любви. Я предлагаю им высказываться, но если это не идет легко, я сама говорю, уж после того и у них находится, что сказать.
В программе младших осталось время, и мы ввели чтение из «Жизни народов». Сейчас читаем про Бирму «Душа одного народа» Фильдинга Холла.
Ездили в Москву старшие девочки, не бывшие в прошлый раз. Они ходили в галерею иностранной живописи. И Вера Николаевна, и присутствовавший там Юлий Юлиевич изумились тонкости их восприятия, – особенно Тали, Иры и Рахили. Ничего подобного не ожидали. Особенно почувствовали Гогена.
//-- 9 ноября --//
«Лучшая в мире комбинация» из Гали, Веры, Иры и Марины разрушилась. Первой ушла Ира. Ее очень тянет к Фросе. За ней Берта, она перебралась к новой группе во флигель. Галя решила, что уходят из-за нее, да и Марину почувствовали, как не подходящую по ритму. Поэтому Галя плакала горько и долго, просилась перейти к Тоне. Но об этом не могло быть и речи. Наш разговор состоялся в темном проходе перед моей комнатой. Она остановилась среди уборки с веником в руке… «Можно мне пойти к Тоне?» – «Никогда», – она уронила голову… к плечу и клонила ниже… с теплыми слезинками. Я говорила о Ниночке Маленькой…, ее пора бы Гале взять к себе, о том, что важнее давать, чем брать; не обижать Маринку, которая так изменилась к лучшему. Она оторвалась от меня и пошла доплакивать одна. Через час она мне сказала: «Я решила остаться», – и ушла в лес приводить себя в порядок, хотя предстоял урок. Пусть. Я ей предложила жить у меня, когда я уезжаю в Москву.
Настроение прекрасное, как в начале лета, хотя с другим оттенком. Опять живо чувствуется Невидимое Присутствие. Все живые, бодрые, добрые. Чаша жизни полная до краев.
Скауты. Сегодня начали выполнять решение. Каждый вечер по очереди читать вслух техническим служащим. Сегодня очередь Алеши. Иду поглядеть. Читать… «Вокруг света» и «Хижина дяди Тома».
//-- 10 ноября --//
Как-то вечером… соседки – Нина Большая, Валя, Лиля и Лиза очень упорно продолжали разговаривать, когда все улеглись, хотя их просили кончить. Наконец, я им очень гневно сказала: «У нас существует обычай, вы, может быть этого не знаете, – чтобы мои слова не пускать на ветер. Если я говорю: «Довольно», – это надо принимать серьезно и выполнять немедленно». Утром они рано встали, перед «чтением» уже сидели, занимались. Они встретили меня словами: «Не сердитесь на нас, Лидия Марьяновна. Ведь это у нас кружок. Мы вчера подводили итоги, мы не всегда успеваем окончить до вашего прихода». Я обещала приходить к ним последним.
Другая их затея – заучивать каждый вечер по несколько строф стихотворений. По-видимому, их кружок обладает дисциплинирующей властью. Он запретил Вале рано вставать для занятий немецким, и она этому подчиняется весело и охотно.
Сегодня был день математики у старших. Люблю смотреть на их группу, когда она тесно сгрудится над светлым квадратом стола в состоянии глубокой сосредоточенности. Я стояла несколько минут, глядя на них. И меня не замечали… с математикой, и теперь… не могут остановиться, хоть некоторые прошли сегодня через головную боль. Ищут способы, спорят, решают задачи. Это девочки. У мальчиков в комнате теперь тихо, занимаются молча, каждый своей книгой.
Вчера было несколько разговоров с ребятами. Во-первых, с Борицей. Его возвращение из больницы было у нас настоящим праздником. Он очень вырос внутренне за это время. Он был там один среди некультурных людей и очень ответственно отнесся к задаче нести им культуру. Под конец, стало так, что весь день его засыпали вопросами, и он напряженно думал о том, как правдиво и понятно ответить, как не дать больше того, что слушатели способны понять, как никого не задеть и не испугать. Он много сосредоточивался и молился прежде, чем ответить и был настолько счастлив, что ни разу не отказался от ответа. Задавали всевозможные вопросы из области религии, науки и жизни. К вечеру голова становилась тяжелая. Одного механика не удовлетворяет христианство в обычном виде, и он отказался от всякой религии. Боря его пожалел и захотел открыть ему теософию: «Уж как я его обхаживал…, думал: надо издали начать. Завел широким кругом, потом начал все сводить теснее». Совсем зажег большого дядю наш Чижик. Тот обещал в колонию придти за книгами.
Хороши бы мы были, если бы – отказались Борю принять. А ведь колебались.
По возвращении, он стал бывать на наших медитациях. Об этом он и говорил вчера: «До чего же хорошо бывает после медитации, такая сила и покой. Ничего мне другого теперь не надо. Прежде бывало много горячих желаний. Непременно хотелось техники, науки или там на коньках кататься. Теперь все это может быть или не быть. Хочется только медитации. И в церковь больше не тянет. Вот, у меня было раз в больнице с утра, как я проснулся, вдруг напало особое состояние: снаружи – все в тумане, а внутри – высокий подъем, долго был, а потом стал понижаться, но все же весь день оставался на высоте»…
Сегодня, после первого собрания кружка «Обещаю», Борица прибежал к Гале (она играла на рояле), обхватил ее за шею и от полноты радости ничего не мог сказать.
Вечером Фрося звала меня гулять. Это было радостью и ново, но мне было некогда. Я пошла ее проводить до двора. На темной винтовой лестнице она крепко меня обняла и спросила доверчиво: «Я теперь хорошая?» – «Очень хорошая. Ты уж столько лет такой не была. А что тебе помогло, как ты думаешь?» – «Собственные усилия».
Переселение. Девочки переехали. Галя успокоилась. Ее комната досталась мальчикам. Высказывались «полосатые»: Алеша, Коля Ш., Боря Маленький и Миша. У них очень гордое намерение: поддержать честь полосатых … чистотой.
Был настоящий протест мальчиков, по старому поводу. Пришлось уменьшить хлебные порции. Мы-было решили сделать это за счет одних девочек и женщин. Мальчики и Олег подняли крик, что все теперь работают одинаково и всем мало; возбуждение было таково, что пришлось отступить.
Милые они, благородные, мужественные, а для дисциплины внешней, культуры, все также неподатливы: добиться, чтобы закрывали наружные двери, вытирали ноги, выливали грязную воду из умывальных тазов, возвращали книги в библиотеку и не перегибали их, все это – едва ли возможно. Сегодня я уселась на диван в конце зала, чтобы напоминать закрывать дверь. Оказалось, что я являюсь хорошим мнемоническим средством, при виде меня все закрывали дверь…
Питание опять плохое: один картофель, хотя…, правда, хорошего качества. Масло и хлеб… даются четыре раза в неделю. Снова свирепствуют нарывы.
Сегодня днем начался второй кружок «Обещаю». Симметрично уселись за столом в классе школки: Берта, Нина Большая и Кира, с одной стороны; Алеша и два Бори – с другой. Я начала после молчания со вступления о том, как я рада этому кружку и с совета держать себя свободно, забыв самолюбие. Установила правило: каждый раз члены кружка будут писать работу, – писать чисто, окружать рисунком. На ту же тему будут думать по утрам. Книгу будут брать у меня в условленном месте, друг другу не передавать, а записывать тут же в тетрадку, кто взял и когда вернул.
Очень эта группа простодушна и наивна. Менее других – Алеша.
Тоня. Время тянулось то тоской, то визгливым смехом. Все мысли ее сводились к тому, чтобы уехать. Впрочем, была еще попытка добиться присутствия на всех моих уроках. Я этого не допускаю. Была речь о том, чтобы ей участвовать в уроках географии новой группы. Но она отказалась, потому что руководить будет Юлий Юлиевич. Она больше не старается его увидеть. Письма пишет, но какие-то пустопорожние и в тоне независимости, который, при ее неуклюжести, похож на вызов. Он почти перестал отвечать. Наконец, удалось снарядить ее в Москву. Она все возвращается к мысли, что ей надо чего-то добиваться по отношению к монастырю. Она поехала одна, снабженная записками. Хотя в первый вечер скитаний ей стало жутко. Она была, по видимому, энергична, разумна… И ее все встречали приветливо…, понравилась…, ее мысли о религии показались… интересными и близкими. А Людвига в своей эволюции пришла теперь к католицизму и собирается в монастырь. Она всецело находится под влиянием патера и Тоню хочет с ним познакомить.
Ей уже не хотелось ехать: усталость еще не прошла и страшновато было, да я настояла. Пусть идет навстречу судьбе, если это судьба. Я ощущаю ее все это время вне колонии. Но стараюсь не желать ничего.
Расскажу пока кратко о новых девочках. Они – члены общины трезвенников, дети трезвенников, теософка Мария Большевичка (Бабурина). У них удался очень здоровый центр, только несколько слишком… С полгода тому назад глава общины потребовал, чтобы все отреклись от идей…, сожгли книги и порвали с Марией. Десять девочек отказались. Случайно подоспевший, сочувствующий Иван Димитриевич помог им устроиться в Москве. Год они шили с утра до поздней ночи, временами очень голодали и учились у бесплатных учителей теософов. Но мастерская не окупалась. Иван Димитриевич все свое распродал, Мария слегла в больницу, и девочкам пришлось разойтись. Кто из них попал к друзьям, кто увлекся заработком, кто вернулся в общину. Пятеро не могут отстать от своей мечты, не могут примириться. Их-то я и взяла, в том числе Груню, которая числится у нас сотрудницей, но по-существу – девочка.
Вот их краткие характеристики:
Женя Зимина, дочь господ. Доучилась до третьего класса гимназии четыре года тому назад. Существо – полное любви, кротости, радости жизни, наивное дитя, но привыкла и умеет работать над собой духовно; живет верой, в ней черпает силы и радость. Очень привязчивая, голова хорошая, образная… Во всякую работу входит от души.
Шура. Простая девушка лет 17-ти. Грубовато-суровой наружности. Молчалива. Работает… Когда в Общине произошел разрыв, никто не ожидал, что она не примирится.
Нюра Лебедева с веселым круглым лицом и светлыми серыми глазами. Недурная уж портниха. Была не совсем глуха к соблазнам более благополучной жизни, но попробовавши жить в другой среде, не смогла и снова попросилась к своим. В последнее время стала читать и хорошо вникать в довольно трудные книги по теософии.
Нюра Сапожкова. Девочка с горячими глазами, звездочка, как Женя и Груня. Она – дочь крестьян, наименее грамотна. Она еще не приехала. Ждем из деревни.
Груня Скворцова, простая, кроткая, молчаливая и привязчивая. Организационная работа по порядку у нее не идет и, видно, не пойдет. Сегодня второй раз она сидела у меня и молча плакала, уткнувшись в колени. Недурная закройщица. Преподает рукоделие в школке.
Их не хотели наши, но жизнь на отлете уменьшила настороженность. Их узнали на работе, а работают они хорошо, лучше наших. А главное, – они проще, цельнее. Внешне, они отлично воспитаны. Их приняли, уж, вполне. Союз закрепили переходом к ним Берты.
//-- 13 ноября --//
Сегодня в школке был праздник мира. Я составила в общих чертах его план, девочки-практикантки подхватили и разработали без нас. Уже снаружи на дверях красовалось слово «мир», среди еловых ветвей. Внутри стены были убраны картинами и зеленью. На стене написали «МИР» из веток, на столе – из цветной бумаги.
Когда я пришла, у ребят, вертевшихся на дворе, эти слова не сходили с языка. В классе Фрося уж пришивала ребятам синие ленточки (из Марининой шелковой подушки), на которых рукой Марины было выведено золотом «мир» и нарисованы два белых цветка вроде лилий. Еще до всяких объяснений, деревенские ребятишки вошли в дух события и, по почину одного мальчугана, все стали жать друг другу руки… и крепко хлопали по рукам… Одна девочка только уклонялась, важничала… Я начала свою речь с басни «Два волка в темный лес пошли и сели там под ели. И вот, заспорив горячо, они друг друга съели…» Дальше речь шла о том, что выйдут жуковские девочки за вынырских парней, и их ребят будут жуковские бить? И, вообще, эта вражда не из-за чего, одна чепуха…, потом о том, что большие только и делают, что враждуют. Они, когда вырастут, пусть так не делают. Один мальчик заметил: «Да мы-то не будем, а в Москве будут». Было очень весело. Потом ребята начали учить с голоса песню, которую я для них сделала на мотив… «Ах, вы сени, мои сени…» «Ее подхватили… угощенье состряпанное…» Маленький заметил: «За что угощать-то? Мы еще не заслужили». После всего этого детишек повели в большой дом и они там долго плясали и играли с практикантками. Мне уж казалось, что пора распустить малышей по домам, а нашим девочкам все было жалко. Костя, Нина Большая и другие певуньи научили детей новым песням.
//-- 14 ноября --//
Детишки школки все время ходят с «мирными» ленточками. Ведут себя хорошо. Правда, по дороге с праздника кто-то ударил девочку в темноте по голове. Очередная беседа была о верности обещаниям.
У нас в колонии в воскресенье всех забавляло необычное явление: по дому дежурили без участия Веры Павловны четверо «полосатых». Все нашли это естественным, так как девочки и мальчики делают ту же работу. Работают не много – по два часа в день, а в воскресенье бывает работа только по дежурству, и она падает на одних девочек. Но Берта нашла, что дежурство полосатых – позор для девочек. Рассердилась и ушла от стола, мальчики усердствовали необыкновенно. При уборке вычистили все углы, лазили на камин и прочее.
//-- 22 ноября --//
Сейчас прошло родительское собрание школки. Некоторые женщины во главе с Лобановой сразу излили неудовольствие: учатся всего по три часа, задают мало, позволяют баловаться на переменах. Долго объясняли мы им, что три часа можно поддерживать внимание ребятишек, а потом они тупеют. Когда заложен прочный фундамент знаний, игра и возня в перемену освежает ребят и обновляет внимание к уроку. Женщины презрительно охали, что: «По-нынешнему это, конечно, так». Один отец все напирал на плетку и рассказывал, как он мальчика (лет девяти) заставил подписать условие, что в случае баловства, он его может расстрелять. Под конец, взял слово другой отец – Розанов, он присоединился ко всем нашим мнениям и очень толково подверг… В нем что-то тонкое, мягкое, скромное. Они ушли. Наши девочки-практикантки присутствовали на собрании, а по уходу крестьян стали взволнованно и растроганно восхищаться Розановым и еще одной женщиной. Особенно полна восторга Ира и Новая Женя: «Какой милый, какой милый, как я рада, что была здесь».
Приехала Нина Черная. Ее чуть не задушили (посреди лестницы, не давали скинуть узлов). А она смотрела серьезно и печально, как будто удерживаясь от слез.
Рахиль проходит через испытание пустыни: ни веры, ни любви, ни покоя. Чем-то надо постараться свести ее с мертвой точки.
Вот уж просты. Читали мы «Мороз Красный Нос», как кончили: «Она умерла? Как жалко сиротку…, как же теперь? Зачем это». А одна предполагает: «Может быть, такая их карма?» Буду с ними много читать Некрасова. Очень много вопросов, чувств, мыслей он подымает. Целая энциклопедия сочувственных переживаний и мыслей о жизни. С ними совсем иначе говорю, чем с нашими прежними: элементарнее, разностороннее и определеннее.
Сегодня вечером отчаянная веселая возня была в коридоре. Я уж не вышла, чтобы не мешать. И так, в понедельник, при возвращении из Москвы попрекнула меня Валя: «Без старших лучше», – и Марина подтвердила. А я им не мешала и только улыбнулась во весь рот, когда они бегали за санями, наваливались на них разом, стараясь друг друга не пускать, и смеялись, и кричали. Только двоим девочкам шапки велела надеть.
Теперь все тихо. Только что вернулись две парочки: Николя с Фросей и Сережа с Валей. Я попеняла им слегка. Валя сказала: «Раз в три месяца можно». Долго я собиралась предостерегать Сережу и Валю, да так и не собралась. Не пускает что-то. А как будто бы надо… Грубо это. Хоть они и сами грубоваты, но… не мне ставить точки над «и». Кто знает. Быть может, эти отношения их оплот от грубости. Вчера вечером было темно, в некоторых комнатах тихонько занимались у лампочек. В почти темном зале Кира и Валя импровизировали какой-то летучий танец. У девочек в комнате большая компания пела. Галя сидела одна.
Глава 27
Помогите разнять ее руки… Мир и полнота жизни
Из второй поездки в Москву Тоня вернулась очень расстроенная. Людвига, у которой она останавливалась, в пылу своего нового обращения в католичество, стала очень нетерпимой. Она плохо говорит о тех, за кого недавно держалась. Это выходит у нее так грубо, неблагородно. Людвига ее грубо бранила и патер говорил, что у Тони нет смирения. У нее усилилось чувство независимости после того, как она просилась к ним в частный монастырек. Ей ответили, что для этого нужно, по меньшей мере, стать католичкой, по большей, – отречься от всего другого. Мысль отречения ей дика. Об этом не может быть и речи. Но нет монастырей, куда бы можно ей вступить. Перспектива жить в Москве с Людвигой закрыта. Сказалась усталость, Тоня ослабела. Началась депрессия. Когда я собралась ехать в Москву, она надумала ехать со мной. Я категорически отказала. Почти весь вечер пошел на ее мольбы и слезы. Едва-едва я ее успокоила. А утром, когда я пришла прощаться перед отъездом, все началось сначала. Фиктивные доводы, почему это крайне нужно, слезы и отчаяние, и мольбы. Выходило все по-прежнему. Она обняла меня, уцепилась и ни за что не хотела отпустить. Никакие доводы, просьбы, решительные заявления не помогали. Ни ради Бога, ни ради Юлия Юлиевича, ни ради меня, ни ради своего спасения она не соглашалась разжать свои руки. Я боялась опоздать на поезд, везла с собой Наташонку и Анюту, сестра Лена их встречала. Наступил момент, когда я потеряла самообладание, нет, вернее, не знала, что делать и крикнула соседним девочкам, чтобы помочь разнять ее руки и освободить меня. Я сразу почувствовала, что сделала ошибку. На все мои дальнейшие уговоры она отвечала: «Теперь уж поздно, теперь ты позвала, теперь не отпущу». Девочки не шли, к счастью. Если бы пришли, снова был бы кошмар, ужас. Мы бы откатились снова вниз. А я не чувствовала в ней глубины непреодолимости сопротивления. Это был не кто-то в ней, а она сама, расслабленная, обезумевшая от тоски, безнадежности, попавшая в струю старых привычек. В ней не было озлобления, она не переставала умолять, называя меня ласковыми именами. Я крикнула девочкам, чтобы они подождали. Ждала. Опустилась на колени, целуя ее руки, просила пожалеть себя, свою душу. Она выпустила меня. Я встала, но не хотела сразу убегать, не хотела оставлять ее непримиримой. Поэтому я ее обняла, а она снова схватила мои руки. Тогда я приняла вид изнеможения и сказала: «Тоня, я больше не могу. У меня нет сил начинать все сначала…» У нее сразу сделались испуганные глаза: «Мамочка, помолимся, чтобы мне удержаться». Мы помолились, и я позволила, как предлагала сначала, проводить меня до станции. Надо верить, надо рисковать. Только в этом сила. В дороге Тоня прилегла ко мне на плечо и смотрела вопросительно и робко. На станции она шепнула мне, что этого больше не будет.
Из Москвы я привезла ей известие, что она может ехать на прием к Софье Владимировне. Она успокоилась. Потом она еще жаловалась, что я мало даю ей денег на дорогу. Я ей напомнила, что и так на Данину долю ничего не осталось. Она обиделась. Я ей очень ласково объяснила, что это неделикатно. Она поняла и осыпала мои руки поцелуями, и сказала, что теперь ей ясно и что она никогда так не будет.
Она готовилась очень подробно и уверенно к разговору с Софьей Владимировной. Но в приемной у нее встретила Юлия Юлиевича. Он поздоровался с ней за руку. Это так сбило ее с толку, что она вошла совсем смущенная к Софье Владимировне, чего прежде с ней не бывало. Про жажду в монастырь даже сказать забыла, но попросилась в кружок. Вероятно, она будет допущена.
Она приехала очень спокойная. Тем же поездом приехал Юлий Юльевич. Он остался ждать запоздавшую лошадь, а Тоня нашла, что это искушение – ехать с ним, и пошла пешком с тяжелым мешком. Ее догнали и взяли с собой за две версты до дома.
У меня с некоторых пор держится чувство, что все это – уж, прошлое.
Ляля рассказывала мне в постельке, что Марина, Ира и, отчасти, она, когда спали на чердаке, занимались тем, что уткнувшись в локоть, глядели на какие-то картины, подлинно являвшиеся перед ними. Иногда они совпадали, например, Ира и Марина одновременно видели пирамиды. Оказывается, это картины, которые она рисует к «Синей птице» для художественного кружка Юлия Юлиевича: «Ночь», «Ужасы», «Огонь» и тому подобное; воспроизводит то, что она видит. Она отдает эти картинки Юлию Юлиевичу, но ничего не говорит об их происхождении. Вообще, об этом не говорят и, по-видимому, сами не придают этому значения. И я не подала виду, что заинтересована. Я рада, что у нас не раздувают явлений ясновидения.
Рахили очень трудно, все труднее. Она проходит тяжелое испытание сердечной пустыни. Не может молиться, раздражается. Только вчера был опять сердечный припадок. Я думаю, что это не пройдет, пока у нее в сверхсознании не повернется ключик в новую область веры и мысли.
Нина Большая из кружка «Обещаю» выделяется усердием. Она, на другой же день, взяла у меня книгу для подготовки. Какая она открытая, теплая, простая.
Боря Маленький как-то горько проплакал весь вечер. Он, оказывается, слышал разговор о себе, что он ленив и работать не учится. Это ужасный симптом хамства у некоторых ребят. Я так и не узнала, чей это отзыв, спрашивать у него не хотела. Говорила со многими. Чтобы так видеть Борю, надо иметь нечистые глаза.
Петя хорош в сельхозе. Работы сейчас идут ремонтные и по двору, он в этом компетентен. И очень внимателен, прост и энергичен. В свободное время рисует.
Сережа Белый изменился в последнее время. Даня его хвалит: учится отлично – и по математике, и сочинения большие толковые пишет; приветлив стал. Даня мне говорит: «Все его «бзики» ушли с операцией». Операция была в области половых органов. В этой области, как я предполагала, лежит в большой мере…
Новые девочки (трезвенницы) освоились, расцветают, входят в жизнь художественной культуры, – в пение, танцы. Им этого не доставало. Они способные, и охота у них накопилась большая. Только привычное им прежде занятие – шитье здесь им совсем опостылело.
Марина Станиславовна стала ездить часто, готовит постановку к Рождеству. Ставит детские оперки: «Ваня и Маша» и «Трубочная головка», да еще куплеты «Мы газетчики-мальчишки». Выходит обворожительно. Репетиции идут свободно, весело. Получается такой контраст с нашими прежними «серьезными» постановками – Шекспиром и тому подобными. Какое тогда было напряжение, усталость и наплыв эмоций. Теперь они играют вещи, относящиеся совсем к маленькому возрасту, и играют с увлечением, творчески, весело; после репетиций силы прибывают, а не убывают; не участвующие невольно притягиваются, стягиваются, покидая свою неизбежную математику. Главные роли у тех, кого в тот период не было, простодушных: Лили, Нины Большой, Груни, Лизы, да еще с ними один мальчик, Костя. Но в ходу и наши бывшие принцессы, Марина и Ляля, тоже с широкими улыбками.
Для работы в кладовой назначили двух: Киру и Галю; это вышло очень удачно. Они работают дружно, спокойно, усердно, а одна Галя очень тяготилась этим делом.
Мальчики взяли на себя дежурство по дому по воскресеньям, чтобы девочкам дать отдых. Это выходит занятно, шумно и усердно.
Материально трудно, и все же мы вылезаем. Было это время прямо голодно, а в последние дни получено опять много заграничных посылок. Кажется, опять начнут давать паек для сотрудников. А то не давали.
На дворе растут запасы дров. Рукавицы шьются кожаные. А все же, приобретение фонаря для двора, чтобы не падала вечером по дороге в свой флигель Анна Николаевна, остается несбыточной мечтой.
Ганя добивается больше, чем кто-либо в МОНО, не только упорством и энергией, но и подарками; у меня, бывало, и не спросят, а ему намекают прозрачно. Он тратит целые дни, помогая чиновникам проверять сметы, перенося их бумаги из комнаты в комнату. Ему доверие полное. Он там свой человек. И все это по призванию. Зато все фикции удается уничтожить, удачно выполнять сметы, «переваливая из кулька в рогожку».
Дали нам вторую корову, не молочную. Меняли с прибавлением бычка и двух овец на хорошую, тут как раз заведующий МОНО Рафаил увлекся идеей овцеводства для колоний. И теперь Ганя не знает, как добиться санкции этой мены.
Фуража не хватает, скот не прокормить. Пушкинская фабрика, по просьбе своей культурно-просветительной комиссии, берет одну лошадь в работу на прокорм до весны.
Надо прикупить 600 пудов картофеля.
Ольга Афанасьевна сбросила свою апатию. Работает с Ганей, то и дело ездит в Москву, пишет ночи напролет, – и ничего. А на месте – хирела.
Тетя Туся имеет в неделю 35 часов уроков и записи моих уроков, да еще умудряется ходить за мной, как за ребенком, и утешать всех огорченных.
Юлий Юлиевич приезжает на два дня в неделю, на четверг и пятницу. Ира говорит: «Я знаю, отчего четверг называется «доннерстаг». Старшие ребята встают в этот день рано, а все предыдущие дни работают, как исступленные, по математике. Он этого не требует в такой мере, но так уж действует на них. Он занимается в пятницу 7 часов. В перерыве бывает педагогический совет, вечером – кружок. Устает ужасно, но, говорит, что хорошей усталостью. Ребята считают его идеальным преподавателем, боятся (трудно сказать, почему) и очень ценят, что он не пойдет дальше, пока кто-нибудь чего-нибудь не понимает.
Я почти достигла своей мечты – заниматься только душами и преподаванием. По отношению к детям, в отдельности, стараюсь достичь равномерности в отношениях. Юлий Юлиевич говорит, что пора мне стать меньше матерью и больше наставницей. Это гарантирует беспристрастие. Скажу только, что в обращении с душами… многому научилась, благодаря Тоне. Другая задача – безгневность в строгости. Готовиться приходится лихорадочно, все курсы новые. На днях, пришлось спешно извлекать историю и догматы направлений в христианстве первых веков. Пересмотрела перед уроком сотни страниц, а сжать материал не успела и вышло утомительно. Сама я вечером засыпаю в разговоре. Но потеря сил компенсируется усиленным питанием. Мне подсовывают вечером и днем между едой: сахар, масло, кофе. Это не школьное, это Октавии Октавиевны, и не брать я не имею права, а силы сберегаются. Пять минут дремы днем и опять бодра.
Кончили по литературе Фауста. Не идем дальше за неимением «Гамлета». Или «Войны и мира». Пока пишут мне сочинения: «Основная мысль Фауста».
Когда я рассказывала им утопию Мора, надо было послушать, какой стоял шум, смех, возмущение. Приходилось мне приостанавливаться, чтобы дать выход этому. Очень возмутило их положение детей и женщин.
Тоня предложила переменить наш распорядок: уничтожить два часа раз в неделю и обычай днем забегать, а зато каждое утро проводить с ней по часу: полчаса – урок и полчаса – мамы. Это выходит столько же. А перед сном, по-прежнему, – 15 минут. Я чувствую, что это правильно при ее отшельнической жизни. Она ободрилась и принялась мыть свою комнату.
Марина удивляет меня. На беседах по литературе и общественности она высказывается как-то особенно категорично и благоразумно. Например, она находит, что любовь Елены («Накануне») не оправдывает удара, который она наносит матери уходом из дома. И в утопиях она легко мирится с ограничениями ради равенства и труда.
Врезалась мне в памяти сцена сегодняшнего рисования. Веры Павловны не было. Рисовали Петя, Даня, потом Ира. Посадили на низкий стул Женю Р. Склонив голову, она читала Фауста. В пепельном сарафанчике, с короткими рукавами белой рубахи, с прядями волос, завязанными ленточками у висков. Мальчики уселись перед ней на полу, по-рабочему вытянули ноги; Петя – в сером, в обмотках, коренастая, плебейская фигура. Он беспрерывно вскидывает глаза, по-охотничьи зорко, захватно. Даня в своеобразном своем костюме, напоминающем Майнридовских охотников Техаса, – белая рубаха с открытым воротом, засученные рукава, подтяжки поверх, холщевые брюки и тонкое, смелое, спокойное лицо под волнистыми каштановыми волосами, смотрит тоже пристально. Ира подсела, поджав ноги, в синем сарафане, сутулая, недоуменная…
Фрося приходила вчера часов в 11 вечера. Пришла в одной рубашке. Посидела на кровати под моей кофтой, крепко прижавшись, целуя. «Фросинька, выговорись, легче бы стало…» Нет, молчит. Ушла.
Борица был сегодня. Крепился, чтобы не заплакать. Критикуют его мальчики, ни во что не ставят. Алеша заносчиво, деспотически обходится с ним. Я ему дала такой совет: «Алеша уважает только силу. Ты должен стать сильным, сильным духовно. Сознай себя более зрелым духовно, чем Алеша. Спокойно отбрось свою обиду, пожалей его, что он унижает себя такой нехорошей ролью. Ты найдешь и тон и слова, чтобы дать ему почувствовать, что так делать стыдно. Только ты не размазывай, найди краткие определенные слова и, главное, сам будь уверен в своей правоте. Ты должен завоевать Алешу – не ради себя, а ради него». Посмотрим. Боря не даровит, но до всего может дойти, потому что у него правильный метод. Он все черпает из своего Высшего Я.
Все здоровы, бодры. Бегают по двору в одних платьях и не простужаются. Несколько суровее стал режим, в том смысле, что бужу их не поцелуем, а звонком. Иначе, на обход всех уходит 30–40 минут. Жаль отнимать это время от сна или работы. Поворчали немного девочки и привыкли. Но, когда будет новый набор, вернусь к более теплому способу.
Мир и полнота жизни кругом; поднимаются всходы, и надо всем – нерушимое благословение.
Вчера был старший кружок. Даня и Галя читали «Чему мы будем учить». Даня много говорил, возражал против возможности и нужности вмешательства живых сил в физические законы…, кончили… говорить с Юлием Юлиевичем (он заинтересован его статьей). Галя молчала… Чувствую, что тон изменился…
//-- 30 ноября --//
Все запорошило мягким снегом. Сад стоит в белом стрельчатом кружеве над белым пологим скатом.
В лунную ночь тянет ребят гулять. Вчера несколько человек сбежали перед самым звонком на сон. Сегодня за завтраком было объяснение. Удалось не сердиться и не напускать чрезмерной скорби. Все же, я сказала, что считаю неправильным, чтобы была привилегия для беззастенчивых. И если решить, что в нашей общине распорядок признается не обязательным, пусть это будет для всех. Долгое молчание, потом дипломатический запрос Дани: «Может быть, всем позже ложиться?» Я ответила, что многие встают с трудом. Слышатся подтверждения. «Как быть?» Долгое молчание…
Я поссорилась со старшими…
С месяц назад, в последний раз случилось, – среди вполне приличного поведения, что Тоня вдруг повисла, не пуская меня. И опять я ее уронила на пол, и опять, освобождаясь силой, грубо нажимала ей рукой на лицо… Через десять минут все прошло. Было, с ее стороны, горе, отвращение, но уныния не было.
Еще было у нее в Москве большое и тяжелое переживание, связанное с Софьей Владимировной. В ответ на письмо, в котором Тоня просила совета, как ей справиться со страданиями своей любви, Софья Владимировна приняла ее и, по выражению Тони, «избила астральной плеткой». И тогда она стала разрешать себе ездить в Москву в те дни, когда едет он. Один раз она держалась при этом крикливо-развязно. Я тоже ехала тогда. Она меня спросила в поезде, как я нахожу ее поведение: я сказала ей, заметив, что, как в прошлый раз, она «недовертелась», так теперь «перевертелась». Она не ответила на это ни унынием, ни вызовом, как прежде бывало, а сказала спокойно и весело: «Что ж, это были тезис и антитезис, потом придет синтез». В последний раз, что она ехала из Пушкина с Юлием Юлиевичем, он на станции замешался в толпу и сел в другой вагон. Это так расстроило Тоню, что она потом, записываясь в школу машинописи, спутала в анкете адрес и другие данные о себе.
Накануне он написал ей очень ободряющее и сердечное письмо – поздравлял с Рождеством. Но от совместных поездок он хочет ее отучить.
Несколько раз я встречала Сергея Михайловича Булыгина (который бывал у нас в Ильине). Он стал теперь православным и пришел к новому движению в нем. Отстоенность, спокойная сила появилась в нем. С ним был его друг, священник, вокруг которого концентрируется в Туле напряженная религиозная жизнь. Я им рассказала про Тоню. Потом они с ней говорили и нашли ее «очень хорошей девочкой». И правда, что-то очень простое и сильно застенчивое, и приветливое было в ней, когда она вошла в назначенное утро к Ивану Димитриевичу. Обошла вокруг стола, здороваясь со всеми. Они взяли ее с собой в церковь на религиозный диспут и согласились устроить ее в Туле, если это им удастся материально.
Ее ободряет эта опора, она держит этот вариант про запас, главным образом, на случай, если невтерпеж станет страдание любви… Но пока ее пугает отрыв. Жизнь в Москве снова заставила ее это почувствовать, как ей трудно без меня. И этот страх придает ей энергию в устройстве своих дел. Религиозно они ей близкие по взглядам, но чувство не влечет к ним.
//-- 2 декабря --//
Танцы опять бывают очень часто, но некоторые из тех, что были самыми усердными танцорами, почти перестали танцевать.
Берта не раз мне уж говорила, что танцевать очень нехорошо. Я возражала. Наконец, она объяснила почему: «Я заметила, что мне не все равно, с кем танцевать. И еще – то же чувствуют некоторые девочки и мальчики».
Ниночка Большая уехала в город в полном восторге, Юлий Юлиевич берет ее в оперу. Она у нас певунья. Если нельзя взять многих, ее преимущество естественно. Да и надо что-нибудь сделать для этой простой и открытой души.
У Тони все затмевается нетерпеливым ожиданием ответа Софьи Владимировны об ее любви. Сегодня она вспоминала, как, ушедши из родительского дома, она ночевала на лестнице чужого дома (был февраль) и как родители десять дней не справились о ней в гимназии.
//-- 7 декабря --//
У Тони по ночам кошмары, полугаллюцинации. Днем – дрожь, красные пятна и тоска, тоска. Пробовала принудить ее заниматься. При этом, появился капризный дурашливый тон, задорно-тупые глаза. Она просится в Москву. Это хорошо. Может быть, перемена обстановки остановит кризис.
Вчера утром я говорила ребятам, что некоторые относятся к ней не бережно, не по-доброму и напомнила, что должен чувствовать человек в ее положении.
У меня с детьми теплые ровные отношения, но иногда начинает казаться, что я их не так люблю, как прежде. Так ли это? Что-то, вероятно, изменилось. Произошло то, что было в браке, когда любовь становится привычной. Это сказывается иногда внешне: то я забуду навестить больного, то не посмотрю, как обуты отъезжающие. Боже мой, неужели иначе нельзя? Я больше преподаю, лучше подготовлена к урокам, строже слежу за порядком.
Александра Михайловна все больше восхищает меня, она ни разу не изменила спокойствию, как бы я не горячилась. Она ни разу не поленилась что-нибудь сделать или куда-нибудь поехать, как бы ни была уставши или озябши. Она всегда готова уступить свою комнату, отдать свою вещь. Она все лепит понемногу ячейку за ячейкой наш «физический план».
Без меня приехал ревизор, говорят, произвел впечатление недурное и сам, кажется, нашел, что дело серьезно поставлено. Только долго вчитывался с расписание, где значится «история религий». И надо же мне было забыть, что это надо назвать иначе. Да, долго всматривался в образок над Лялиной кроватью.
Опять ремонт, опять затепление. Так, до конца наши пионеры осуждены подымать «бремена неудобоносимые». Если не кончили ставить печи, работают на морозе… Впрочем, кончается. Дом белит маляр… Готовы жилища Леры и Олега… Этот этап робинзоновского строительства.
Обменяли корову и лошадь, дали в придачу мелкий скот и астрономическую сумму денег. Сегодня мы заплатили миллиард, завтракаем без соли и из ламп заправили только три-четыре.
Как я и ожидала, с ненавистным Гамлетом примирились на первом же чтении. Я призналась, что и сама его раньше не ценила. И обоим сторонам легче было признаться в своей вине. Сравнивали Гамлета с Фаустом. Говорили ребята много и самостоятельно, особенно Петя. Фауст им кажется глубже, шире. Я указала, что Фауст ставит вопрос прежде всего космически, мистически. Гамлет – этически, социально. Фауст – волевой разрешитель интеллектуальных загадок. Гамлет – интеллектуальный разрешитель загадок волевых.
Глава 28
Тур вальса. Девочки и мальчики. Коммунистический союз молодежи. Тоня в Москве
//-- 24 декабря. Сочельник --//
В зале музыка. Танцоров необычайный состав – все, кроме Лёни. Недаром вчера вечером девочки учили танцевать тех мальчиков, которые еще не умеют. В углу дожидается громадная елка. Украшения все самодельные. Сколько уж времени за уроками вырезали, клеили, мастерили их. Сейчас поужинали торжественно и вкусно. Пришли все технические. Сошли в зал больные. Тех и других встречали бурными приветствиями. За час перед тем я была на «разговенье». Девочки – Галя, Марина, Ляля, вздумали «говеть до звезды» и были весь день веселые и нежные. Разговлялись они так славно: накрыли стол скатертью в своей комнате, поделили угощенье, потушили лампу, остались при лампадке. Эту лампадку Галя сделала из бутылочного дна. Есть у нас картина «Моление о чаше». Они ее повесили в углу, как икону. Комната только что выбелена, как и весь дом, украшена большими пучками пахучих хвойных ветвей. Галя и Лиля были только что с собрания Ордена и их тихая полнота передавалась всем. Лиля говорила: «Так уже все как-будто сделано».
Это было первое наше открытое собрание Ордена. Пришли человек десять ребят и человек пять взрослых. Я говорила на тему «Скоро Спаситель придет».
Для меня это был взлет на небо, не своей, конечно, силой, после необычайно тяжкого погружения в чувство усталости, плена у материи, «тяги земли»: с самого дна на самый верх. И как раз в эти декабрьские дни.
Не в этом ли ключ, которого я ждала, чтоб открыть новый источник сил на новое творчество. Этого все кругом от меня ждало.
Праздник продолжается, я оттанцевала свой тур вальса. В самом детском увлечении, Ганя (он только что из Москвы) утром снова едет туда мучиться, хлопотать, но теперь он полон восторга. Лиля стоит на галерее, не танцует, говорит: «На собрании настоящее было Рождество, первое…» Зажгли елку и составили вокруг нее два хоровода. Ходят, поют хороводные песни, затянули и технических, даже старенького моего отца. И я поплясала с ними. Рядом в комнате несколько мальчиков, сгрудившись у стола, рассматривают иллюстрации к Гамлету. Устали кружиться и плясать, хотят пойти наладить пение. Надо подумать, не найдется ли, что рассказать? Когда я спускалась, мне встретились несколько мальчиков. Шли наверх, к постели Рахили, петь. За ними пришли остальные. Вокруг комнаты живая рама. Поют. Я досочиняла сказочку и тоже пришла, села на кровать к Рахили. Через минуту поднялась Галя, пришла и села у моих ног, и обняла меня. Никогда прежде она так не делала. Когда пели «Укажи мне такую обитель», она прошептала: «Это самая любимая моя песня».
Не могу передать того чувства полной гармоничной жизненной волны, которое меня наполняло, когда я там на всех них глядела и слушала молодое, увлеченное, немного нескладное пение, и держала одну руку на колене Жени, а другой – обхватывала Галю. А передо мною Даня, «мизантроп и пессимист», уставши от танца, выводил песню.
Закончили нежным «Баю-бай». Потом я рассказала сказку о том, как Дед Мороз, Santa-Klaus, Père Noel и норвежский гном после елок ходили в страну воспоминаний на поклон к младенцу Иисусу, как они ему подарили разных игрушек, а позднее, когда эти народы подрались, эти игрушки заплесневели и заржавели, и от слез Младенца загорелись, от них загорелся весь хлев, пламя поднялось до небес, а когда народы это заметят и примутся тушить, то поймут…
Пропели гимн. Пошли немного погулять. Причем, все приходили лично спрашивать: «Можно ли?»
Так было легко на душе, что без труда сломался лед по отношению к Олегу, и я его спросила при встрече на хорах в двенадцатом часу ночи: «Что с вами, милый?» – «А что?» – «Мне кажется, вам тяжело». – «Откуда вы знаете?» – «По глазам». – «А чему вы это приписываете?» – «Что-то в вас происходит, с чем вы не справляетесь». – «Нет, теперь уже справился. А хотите расскажу, с чем?» Мы сели на ступеньки, и он мне рассказал о своей борьбе, о выборе путей, о жажде цельного ухода в «пустыню». У него сумасшедшие глаза, и я не могу ему помочь.
Странно, что толкнуло опять ребят ко мне? В последнее время я так часто бывала гневной, и они этим тяготились. Кира и Берта говорили как-то, что стоит перед уроком мне побранить их за то ли, что медленно собираются, или за что-либо другое, и уж для них, по крайней мере, до половины пропал урок. Бывают дни, что я с этим справляюсь и внутренно, не только внешне, но сплошь да рядом это не удается. Мучает меня, особенно, несосредоточенность сотрудников, временами неспособность к соблюдению рамок. И то сказать, ни одного у нас нет, кроме Октавии Октавиевны, который бы сам способен был плотно закрывать двери и убирать свое пальто, вместо того, чтобы бросать в живописном беспорядке там, где скинул. Этого еще России не дано… Как бы то ни было, я много сердилась, а дети на меня не сердятся. Ниночка Черная встретилась со мной, обняла крепко, горячо, как только она одна умеет. Женя, Лиза, прежде равнодушные какие-то, становятся ласковыми. Фрося растроганно нежна, Ира, обнимая меня перед сном, шепчет: «Дорогая, такая дорогая… Никуда не хочу от вас уходить». В последние дни она все жалуется на себя, что «плохая». Это нервы устали от напряжения учебного сезона. У всех устали, всем хочется «выйти из рамок», всем почти стало трудно учиться, все стали менее исправны. Такие упадки всегда бывали в эту пору, но они сопровождались, обыкновенно, осложнениями друг с другом и со мной, а теперь – ничего подобного.
Не меня одну ребята так любят. Тетю Тусю ловят мимоходом, чтобы поцеловать. Юлия Юлиевича любят крепко. Без него и праздник не в праздник. К его дню рожденья стряпали, шили. Девочки из кружка несколько дней мастерили макет к «Синей птице», кончали ночью. С мальчиками я сравнительно мало соприкасаюсь. Наиболее независимый и, пожалуй, детский Петя наиболее трогательно внимателен. Увидев, что у меня нет обуви… Но резок он все-таки. Всех девочек обижает презрительными отзывами об их работе. А талантлив он, по-видимому, на самом деле. По совету художника Григория Григорьевича, я предложила ему в отсутствие Веры Павловны дать уроки в школке и у наших младших. И тут, и там ребята ожили с ним.
//-- 26 декабря --//
Вчерашний вечер грустно кончился. После ужина собрались мы все. Почитали, потом Даня рассказывал фантастический утопический рассказ, прочитанный им на эсперанто (это, помнится, первый случай, чтоб рассказывал ученик), закончили стихами и пеньем. Потом, захотелось ребятам погулять. Я отпустила их на полчаса. Было уже 10 часов (обычно, ложимся в девять с половиной часов). Пошли. И одна компания, в которой были Петя, Фрося и Даня, а с ними и несколько маленьких, вернулась только в 12 часов. Как было реагировать? Снова объясняться за столом? Повторения не имеют смысла.
Сегодня канун спектакля. Много наехало гостей. Ребята уступили им свои комнаты.
Отец Нины Черной приехал посоветоваться – отдавать ли ему замуж старшую дочь.
Мастерят костюмы, сцену. Репетируют. Дом полон пения. Ни напряжения, ни суеты. Все сыты. Только что привезли из МОНО мальчикам башмаки и белые фуфайки. Все одеты чисто, в светлое.
Некоторые мальчики, которым петь нельзя – вредно, сосредоточено сидят за книгами.
На днях я спросила Марину Станиславовну: «Как вы находите Тоню?» Ответ был: «Очень хорошо. Совершенно здоровый, нормальный человек». И физически, ее состояние…, спит по ночам при всяких условиях.
А сколько было искушений! В день спектакля ее несколько раз звали в дом. Она отказалась, а потом объясняла мне свои мотивы. Не обижалась, просила только сберечь ее долю гостинцев. Вечером, после спектакля, когда я сидела у нее, влетела в комнату Валя – дежурная по больным. Раскрасневшаяся, прямо с танцев и заявила, что она не захватила Тонин ужин, что ей невозможно было оторваться от танцев, когда было так…
//-- 1 января 1923 года --//
Вчера в большом доме мы встречали Новый год. Я сказала Тоне, что не могу не присутствовать на празднике. Было ей горько. Я побыла с ней, довела ее до коридора… Тоня не жаловалась, улеглась спать еще до ужина и была довольна, что я с ней побыла подольше. Проходя вечером мимо флигеля, я увидела в ее окне огонь лампы и побежала ее поздравить. Я ее встретила во дворе, продрогшую и мокрую. Была оттепель. Мы поцеловались: «Мамочка, у меня был пожар. Загорелись тряпки на печке. Я от этого проснулась. Я огонь потушила, но теперь мне кажется, что кто-то ходит на втором этаже. Ведь во всем флигеле, кроме меня никого нет». – «Деточка, тогда пойдем в дом». – «Нет, не надо этого делать». Тогда я предложила ей зайти в комнату моего отца. Она расположена до входа в зал, отдельно. А он был болен, лежал один. Нет, не пошла. Она дождалась на дворе Николая, которого я послала осмотреть флигель, и пошла к себе.
//-- 4 января --//
Вчера Тоня меня уговорила поспать в час нашего свиданья. Сегодня я сбила все наше время. Утром пришла так поздно, что она уже работала на кухне. На кухне она теперь помогает Александре Михайловне в стряпне для больных. Белый хлеб она взяла на себя, а также одну из трапез Александры Михайловны. Но, когда Александра Михайловна захотела, чтобы она и на стол накрывала ей, она вежливо сказала: «Это мне не по характеру». Она увлечена вязаньем своего первого чулка. Каждый ряд ее радует.
Этот вопрос волновал, вероятно, не одну меня. Это Игорь-оруженосец и Берта. Еще до его приезда можно было предвидеть, по прошлому разу и по письмам к ней, что он будет ей оказывать неумеренное внимание. Мне надо было с ним об этом поговорить. Но я не сумела себя заставить. Я только сказала ему о том, чтобы он не вызывал ребят, в частности, Берту на повышенный интерес к себе, на возню с самоанализом и тому подобное. Он с этим согласился. Но это не помешало ему проводить с ней все досуги – гулять, читать, беседовать в уголках. Это так естественно и молодо, что рука не поднялась на вмешательство. Но это не давало мне покоя. Я спросила Берту: «Как у тебя с Игорем? Просто? Спокойно?» – «Да. Почему вы спрашиваете? Все философствуем. Сегодня кончили. Да и не к чему было так тянуть». А на другой день…: «Ну вот, вы накликали. Вчера было ничего, а сегодня чего. Я не знала, я думала, что он такой, что он, как Юлий Юлиевич, а он мальчик. Ему и лет-то всего 18. Ведь это очень нехорошо целоваться, правда?» Жалко мне было грустных, серых, детских глаз Игоря. Он молча выслушал меня, молча поцеловал мне руку. А когда он улегся спать, я зашла его приласкать, как своих мальчиков. Он мужественно сказал: «Ничего, ничего».
//-- 9 января --//
Очень хорошо было у нас в «русский сочельник». Я ничего не предпринимала для празднования, так как мы отпраздновали Рождество по новому стилю. Но Галя и Ляля устроили сюрприз. К ужину на столе оказалась малюсенькая елочка, украшенная горящими свечками. После ужина ребята ходили с елочкой по комнатам больных и «Славили Христа». Рано утром Галя с Лялей ходили в Левково в церковь и к тому времени, когда все встали, вернулись светлые, радостные. Принесли всем крошечных просвирок. Захотели больным сделать подарки, стали быстро перерывать свое имущество, к ним присоединилась Ниночка Маленькая, и они в восторге раздали все, что у них было: открытки, тетради, карандаши, коробочки… Пришли старшие из наших деревенских школьников: «Христа славить». Они присутствовали на нашем чтении и пропели в конце его неумелым, беспомощным речитативом. Потом они с нами завтракали.
Напустили свету девочки и перемогли, сняли то тяжелое, что заволакивало нас это время. Это тяжелое – болезни. Большая часть колонистов уехала, а из оставшихся было больше больных, чем здоровых (эпидемия инфлюэнции). Зайка казалась в опасности, и Даня внушал тревогу. Но хуже действовали тени душевных болезней, которые внушали взрослые.
Ольга Афанасьевна дня два после обморока бредила и рассказывала о галлюцинациях, потом сбежала в бреду, так что все искали ее, потом нашли, лежащей без сил, и все это началось с «idée fxe»…, чтобы хорошо одеть дочку Лилю. Отсюда… недопустимое шитье днем и ночью…, от кофточки до пальто…, отказ ее от медитации…, до бреда…
Ганя был ненормальный, бешеный. Анна Николаевна уехала с истерическими выкриками, которые удалось унять только строгостью. Олег сам заявляет, что «сходит с ума» на идее зла. И другие сотрудники, и гости: или со странностями, или в состоянии угнетенном, до жути. В довершение всего, у Николая запой.
Это все ребята должны пересилить своею ясностью. Они оставались во всяком случае, во все время спокойными, бодрыми и простыми. Тон задавали Галя и Ляля. Только серость лежала на всем какая-то.
Сегодня оживила елка для деревенских школьников. Почти все наличные наши ребята их занимали, танцевали и пели с ними. Начали нехотя, а потом ожили и сплотились, так что вечером охотно собрались сами послушать чтение. Читали «Тени» Короленко. На елке старшие из деревенских школьников читали стихи. Их всех поили чаем. Разрешили придти родителям, но пришли больше парни. Они томятся по развлечениям. Вели себя сносно. Только двое попробовали было развязный тон, курили. Просят спектаклей каждую неделю, а после – танцы. Просят разрешения ходить на танцы с гармошкой. Непривычно нам это. Парни предложили нам плату за вход на спектакли и танцы, но потом, при обсуждении, некоторые из наших догадались, что предложение клонится к тому, чтобы чувствовать себя хозяевами, вести себя, как вздумается, и оставаться, сколько захотят. Поэтому мы решили платы не брать. Мы дорожим уже тем, чтобы они сбавили тон. Своих барышень некоторые из них, положим, после танцев сажали к себе на колени. Но едва ли они видят в этом что-либо необычное. Теперь можно было бы, на почве культурной работы, взять их в руки.
//-- Даня --//
Удивительно, что мы два года прожили по-своему. Со своими принципами, своей этикой. Так не могло дальше продолжаться. В Советской России никто не имел права на собственные убеждения. И мы, наконец, это почувствовали.
Мы начали проходить политэкономию, причём, марксизм изучали наравне с другими экономическими системами. Кроме того, впереди маячили выпускные экзамены, для которых нужна была политграмота. Поэтому достали официальный учебник Бухарина и вместе читали его. Мы понимали его тенденциозность, но отдавали должное ясности и талантливости изложения.
Вскоре, потребовали выбора трёх делегатов на областную конференцию детских домов. Выбрали Алёшу, Фросю и меня. Конференция должна была создать областной орган самоуправления детскими домами и дать ему наказ. Взрослых на конференции не было, всем заправлял комсомолец лет 16-ти, вертлявый малый, вроде рыжего в цирке, Санька Аист. На конференции я раза 3 выступал, хотя очень страшно было вылезать на кафедру, украшенную лозунгами и знамёнами. Выступил против обязательного вступления в комсомол, за свободу выбора школьных программ. Весь президиум на меня набросился, зал (человек полтораста) недоуменно молчал. Обругали меня «толстовцем», впрочем, это больше за высокие сапоги. Всё же выбрали в бюро, вследствие чего я с год туда ездил, пока самоуправление не закрылось.
//-- Лидия Мариановна --//
Даня указывал, что непоследовательно звать для выяснения мировоззрения в коммунистический союз молодежи, который предлагает уже выработанное мировоззрение. Ему отвечали, что это коммунистический союз молодежи, а не союз коммунистической молодежи.
Едва ли не самым интересным показался мне Данин разговор со старыми гимназическими товарищами…
Ш: «А какая у вас религия?»
Даня: «Никакая, в частности. Мы все изучаем и уважаем».
Ш: «А для чего это?»
Даня: «Как для чего? На религии строится этика».
Ш: «А этика к чему нужна?»
Даня: «А что же нужно для жизни?»
Ш: «Что ж, ты будешь строить свое поведение на этических принципах?»
Даня: «Разумеется».
Ш: «Это не жизненно».
Даня: «А что же жизненно?»
Ш: «Когда ты попадешь в какую-нибудь среду, ты узнаешь какие там взгляды и, сообразно с этим, сформируешь свои».
Даня: «Как раз наоборот. Когда я попаду в какую-нибудь среду, я посмотрю, какие мои взгляды, и постараюсь, сообразно с этим, переделать ихние».
Ш: «Ты этого не сделаешь».
Даня: «Посмотрим».
//-- Даня --//
Не оставляла своими заботами и ВЧК, только что переименованная в ГПУ. Летом колония в третий раз подверглась обыску, как и в предыдущие разы, безрезультатному. К этому мы привыкли и не волновались.
//-- Лидия Мариановна --//
Третьего дня зашла в библиотеку к Анне Соломоновне, гостившей у нас, и попала на интересный разговор ее с мальчиками – Петей и Николей. Речь шла об отношении к девочкам. Петя, по-видимому, высказался в том смысле, что общий интерес – одна религия, и все этим дорожат. А в остальном – нет никаких общих интересов. Мальчики интересуются философией, девочки – танцами и сказками. Говорил он это в презрительном тоне… Но ему на это… «наплевать».
Даня, услыхав на другой день об их отзывах, тоже сказал, улыбаясь: «Это слабость». И рассказал, что Петя предрекает ему конец серьезных интересов из-за того, что он стал танцевать…, смеется…
У нас тихо. Больные выздоравливают, сидят по своим комнатам, читают. Вечером пришли ряженые из Жуковки, в том числе поденщица—Паша и ее сестра. Просят поиграть русскую. Ребята – ко мне: «Как быть?» – «Конечно, принять». Принесли лампочек, поиграли. Те сплясали. Я ушла, парни стали острить, не громко, но, разумеется, грубовато. Пашина сестра унимает: «Здесь надо поаккуратнее». Немного погодя прибегает Лиза: «Просят поиграть полечку. Сыграть?» – «Отчего не сыграть». Сыграли. Потоптались, вывороченная шуба, красный сарафан, лохмотья и девица в мужском. Много набралось деревенских сопровождающих. Наши ребятки стали расходиться, надоело. Надо бы и гостям уйти. Да им дома скучно. Стали возиться, бороться в шутку. Паша всполошилась и всех выпроводила. Так устанавливается новый тон отношений. Характерно, как наши ребята во внешних отношениях осторожны, неуверенны, шагу не ступают без спроса.
Однажды пришел Юлий Юлиевич на урок, где старшие занимались самостоятельно естествознанием, – читали «Жизнь пчел» Метерлинка. У них получилась очень интересная беседа о сущности жизни, о природе, солидарности. Содержательные мнения были у Сани и Сережи. Девочки не проявлялись. Даня формулировал жизнь как соединение духа и материи.
От бесед по философии они, было, отказались. Но Олег не сдался. Он просил меня устроить беседу на тему: «Зачем нужна философия». Устроили. Он поставил вопрос отчетливо. Ни Юлий Юлиевич, ни я не возражали против опыта. Решили начать. Он провел первую беседу о достоверности познания. Читал выдержки из Декарта. Изложение было очень просто, четко и сжато… Слушателям было понятно и интересно.
Узнавала о высших учебных заведениях. Ничего утешительного. Они теоретичны, многопредметны и оторваны от жизни или тенденциозны, партийны и мало доступны. Устройству общежития помочь МОНО не собирается, а предлагает разместить ребят по большим общежитиям. Лучше других педтехникум в Сергиеве. Советуют нам открыть восьмой класс. За эту мысль старшая группа очень ухватилась. Девочки заглядывают в глаза: «Так оставите? Можно не уходить?» У них чувство, что они еще малы, беспомощны, не подготовлены умственно и расходиться им очень не хочется. Им хочется еще до специализации продолжить общее образование. Даня решил для себя это определенно и наметил предметы: философия (а на беседу не пришел), тригонометрия, литература, языки. Петя и Саня хотят уйти. Николе еще и идти-то неизвестно куда. Решили, что поработавши еще год для хозяйства, колонию можно будет довести до такой силы, чтобы она могла содержать кончающих в Москве. Даже Николай говорит: «Пущай учатся на спокое». Теперь надо искать хорошего устройства для девочек. Вероятно, год-два…
Теперь здесь Коля. Зазвала его к себе. Он в отчаянии, почти рыдает. Опять тоска, опять раздвоение и ужас перед чем-то в себе. Этот приступ сильнее и длится дольше, чем прежде: «Именно теперь я не могу примириться, чтобы в рядах оруженосцев был зверь».
И от Ниночки Белой получила письмо в этом же роде: «Все шатается, помогите».
Сережа Белый недавно растрогал меня мечтой о том, что он купит себе художественное издание Шекспира и засядет им наслаждаться в одиночестве. Отчего у него стал лучше характер? Кажется, Даня прав, что от операции. Я узнала, что операция была не над приобретенной болезнью, а над природным недостатком. Он и теперь грубоват, мало общителен. Но учится отлично, хорошо рассуждает, от работы не отказывается, не ссорится, отношения его с Валей стали ровными, с оттенком мягкого товарищества, обоих побуждает серьезно работать над немецким языком, причем, Сережа ведет Валю. Хорошо, что я с ним не говорила об этом.
Есть еще у нас человек, трудный характер которого, отчасти, объясняется болезнью. Это Марина. Она теперь призналась матери, что во время ее худших капризов и тоски ее мучили ночные страхи.
Как-то по-зрелому уравновешен стал Лёня. Случайно узнала, что он самостоятельно обучается английскому языку и выучивает в день по 200 слов. Читает уже Рескина в оригинале. Но при встрече, когда мазнешь его ласково по плечу, он, по-прежнему, вопросительно, смущенно улыбается.
Боря-Чижик как заведующий домовым благоустройством неподражаем. Никто из девочек не может с ним сравниться. Ничего ему не приходится напоминать, всегда инициативен. Он со мной спорит, не соглашается, проветривает дом втрое дольше, чем я считаю нужным, пойдет по верху, понюхает воздух и говорит: «Нет, как хотите, еще не свежий. Ну его, тепло! Теперь свежесть дороже». И терпит, не идет спать, сторожит свежесть.
Тоня была кротка неизменно. Каждый день она собиралась оставить праздничную стряпню для всех и заняться приготовлением к отъезду – шитьем, стиркой и так далее. Но не могла оставаться одна: слишком одолевала тоска по Юлию Юлиевичу, боялась сорваться. В Сочельник (по старому стилю) она доработалась до изнеможения и лежала под вечер у себя на кровати. В это время пропала Ольга Афанасьевна, находясь в бредовом состоянии. Я всюду искала ее с лампой и имела неосторожность зайти к Тоне. Когда она узнала в чем дело, на нее напал ужас, она никак не могла успокоиться: лежала в ознобе, зубы стучали. Хотя Мага довольно долго просидела с ней, она не решилась остаться одна.
Когда ребята ушли с елочкой «славить Христа», я нашла Тоню, лежащей на лавке, в опустевшей кухне. Я стала звать ее в ее комнату, говоря, что славильщики сейчас придут к ней, она пробурчала неприветливо, что в этом не нуждается.
Наутро она уехала. Она была разбита усталостью, и ей страшно не хотелось ехать, тем более, ехать было неизвестно куда, со слабой надеждой на пристанище, одной, без меня. И опять я думала: «Вот, сейчас начнется». Но нет, не началось. Обошлось в пылу сборов парой отвратительных фраз, про которые она тут же спокойно сказала: «Я ошиблась».
Когда я приехала в Москву через два-три дня, Тоня меня отыскала. Оказалось, пристанища у нее не было, ночевала каждый день в другом месте к явному неудовольствию хозяев, но на машинке писать уже училась и была очень довольна. Случайно оказалось так, что я смогла провести ее на концерт оруженосцев. Он был посвящен «Любви, выраженной через искусство». Тоня была счастлива.
Мы ночевали потом у Иры, которая надеялась, что ее тетя согласится сдать мне эту комнату для Тони, на те промежутки между приездами родственниц, когда она свободна. Но эта надежда не оправдалась. Утром мне пришлось ее подымать усталую, расхворавшуюся, чтобы уходить неизвестно куда. В перспективе был только темный уголок с плесенью по стенам у чужих людей и за дорогую плату. Я почувствовала облегчение, когда выяснилось, что у Тони жар и ее надо везти в колонию. В вагоне она истратила все силы, озябла и в санях, уж, лежала несчастная и малодушная, ворочаясь и жалуясь, что затекают ноги. Дома, в пустой нетопленной комнате в дни жара и бессонницы она то и дело принималась плакать беспомощными молчаливыми детскими слезами. Надо было только поберечь ее, приласкать и накормить. Сегодня жар прошел, и слез совсем мало. Наряду со слезами появились: «она», «девонька». И в то же время, духовная жизнь ее не прекращается. Ночью, когда она не спала, ей пришел в голову план поэмы, соединяющий средневековье и современное рыцарство, – очень интересный план. Сегодня уж появились две недурные, простые и четкие сцены.
Сегодня я ощупывала ее череп. Борозда между теменными и затылочной костью почти заросла. Особенно слева, низ затылочной кости мало выдается, шишек не стало. Жаль, что я ее не сфотографировала в худшие времена. Она горюет о поперечной полосе в лобной кости, она читала, что это признак плохого развития центров речи. Действительно, с этим еще неблагополучно. Не далее как сегодня, в ее поэме оказалась какая-то ошибка в согласовании падежей вроде «во имя Провидению». Едва ли поправимо то, что череп ее очень мал. Интересно, имеет ли это роковое значение?
//-- 23 января --//
Она стала мечтать, как когда-то о том, чтобы нам жить вместе в Москве; как она будет для нас с Даней стряпать, поджидать нас. Я молча улыбалась, гладила ее. Она растрогалась: «Какая ты добрая… Не сердишься. Мамочка, я ведь не хочу зла колонии. Я только не могу удержаться, чтоб не помечтать». И ласкалась так нежно, так тепло, благодарно.
Уходя, я обещала послать ей еду, по недоразуменью, ей не принесли ее. Часа через два у меня был урок в соседней комнате. С самого начала послышался из-за стенки Тонин плач. По старой памяти, я подумала, что это каприз, направленный на то, чтобы меня вызвать. Поэтому я никого к ней не пустила и сама не пошла. Плач продолжался целый час, детски беспомощный, надрывающий сердце. Только когда урок окончился, она меня позвала. Я пришла, она меня встретила без упрека, жалостно, кротким вопросом: «Ты забыла меня, мамочка? Я так хочу есть. Я плачу с тех пор, как ты ушла». Правда, она вся опухла от слез. Я ее утешила и сходила за едой. Понемногу слабость пошла на убыль. На другой день, она уже была на ногах и до глубокой ночи готовилась в Москву. Выехали мы с ней рано. Ей было физически трудно, но она была ясна.
Фрося поехала с нами за маленькой Ирой. Когда в 6 часов утра мы уселись за стол в кухне поесть перед отъездом, она меня обняла и сказала: «Как я рада, что еду с тобой». Я улыбнулась: «Даже несмотря на то, что Тоня с нами?» – «Что Тоня, с Тоней теперь ничего, с Петей теперь хуже».
В санях Фрося села за нашими спинами, обхватила нас за шеи, так мы и ехали молча в предрассветной морозной тьме. «Благодарю тебя, Господи».
В Москве Тоня была безупречна, хотя ей нездоровилось. Расстаться нам пришлось сразу по приезде, и оказалось, что в квартире, куда ее поместили на две недели, хозяйка не должна знать об ее существовании, что надо прокрадываться тихонько, без вещей, к жилице. Это должно ее страшно нервировать, но она молчит. Мы виделись еще несколько раз, я нашла для нее общежитие МОНО, мы вместе ходили смотреть. Там сравнительно хорошо, по-семейному. Я возмутилась, когда по выходе она сказала, что ей не нравится и не хочется туда. Но я постаралась сдержаться и скоро поняла, что она права. Она говорит: «Мне быть первой представительницей колонии в учреждении, близком к МОНО? Разве я могу быть типичной? По мне будут судить. А мое «Евангелие», а портрет Отца Иоанна? А вопросы теософии? Что будет с моими регулярными занятиями? С моим кружком? У меня под их взглядами и книга в руки не пойдет. Я в периоде исканий, мне нужна свобода. Я беру везде, что нужно для будущего своего ордена, хожу по церквям, знакомлюсь с Армией спасения. Хочу учиться музыке. А тут, выходить каждый раз с особого разрешения. Опять кабала, опять приспособление, опять я на положении ребенка, меня будут водить в кинематограф и на «Царскую невесту», а мне не это надо. Меня будут заставлять работать по хозяйству целый день. А я уж не могу. Они подумают, что не хочу. Как будет тяжело, как не хорошо для колонии».
А другого выхода не было. Она видела, что я огорчена: «Не сердись, мамочка, я сделаю, как ты хочешь. Если надо, я буду там жить. Жить везде можно и можно терпеть. Только, пожалуйста, исчерпаем сначала все другие возможности». Мы пошли смотреть угол. Без окон, без печки, сырой и зловонный. Но отказали и в нем. Она решила ехать к Людвиге (и там не выгорело), а пока она пошла меня проводить. Заикнулась было: «Я буду с тобой ходить весь день». – «Нет, милая, я буду у разных людей в гостях и по делу». Она не стала настаивать. Когда мы прощались на углу, у нее потекли слезы. Я пошла проводить ее еще. При уходе она воспротивилась снова. Я сказала: «Вот так воин. Ты забыла, как ты храбро теперь прощаешься». Она ответила с грустной улыбкой: «Я всегда, всегда плачу, когда мы расстаемся, только, обыкновенно, когда отойду». Она успокоилась и ушла, глотая слезы, в черном, неловкая, среди белого снега.
Куда ее деть через неделю, я не знала. Но на сердце было тихо, и Тоня не волновалась об этом. Сегодня я получила надежду устроить ее у Льва Эмильевича, в отсутствии его жены, месяца на два. К машинке охладевает. Она уж напечатала на бумажке: «Софья Владимировна, я начинаю новую жизнь, жду вашего благословения», и хочет отнести вместе с шерстяными носками, первой своей работой по вязанью, хотя сама в них очень нуждается. Эту работу она проделывает очень медленно, но добросовестно.
Глава 29
Дисциплина – гигиена. Анна Соломоновна. Наташа Ростова. Комячейка
//-- 24 января --//
Берусь на минутку за дневник в перерыве между двумя уроками, чтобы передать свое чувство. Мне часто кажется, особенно в последнее время на занятиях со старшей группой, что я в них перекладываю свою жизнь до того, что ничего не остается и нечем будет дальше жить. Это дает особое чувство полноты и радости.
//-- 26 января --//
За последние дни достигнута одна победа в области дисциплины. Никакими просьбами и упреками не могли добиться до сих пор, чтобы дети, улегшись спать, замолкали. От звонка до полной тишины проходит полтора—два часа. И вот, я предложила такую меру: на сон оставляется 9 часов, отсчитывая с той минуты, как замолкли последние голоса. Недостающее время (оттого, что будим позже) высчитывается из уроков. Отпадают один-два часа занятий. Предложение было принято всеми ребятами без возражений. Но вечером у мальчиков в «тереме» долго возились. Меня не было, наконец, их забеспокоило, что… тетя Туся их не унимает, и они замолчали. На другой день их разбудили на час позже, отпал один урок. Их не упрекали, только посмеивались, а они смотрели в тарелки, когда говорилось о перемене расписания. На другой вечер у мальчиков была мертвая тишина, но угловые девочки шептались и смеялись. Им ничего не сказали, но на другой день отменили французский язык, к отчаянию Анны Николаевны. И об этом не было разговоров, но с тех пор с 10 часов везде стояла тишина.
Лиля недавно объясняла про меня в моем присутствии: «Когда Лидия Марьяновна кричит, мне совсем не страшно, знаю, что она, того и гляди может рассмеяться. Когда она говорит так, меня жуть берет. А когда она молчит и смотрит, можно от этого умереть».
Формы нашей жизни становятся почти культурными. Весь дом выбелен, аккуратно проветривается. Ребята обуты. Скоро будет возможность даже соблюдать чистоту постелей – обещают постельное белье. Столовая посуда уж, частью, – белая, частью, – алюминиевая, и наша столовая-трапезная приятна.
В старшей группе писали сочинение по истории христианства. Очень интересно и совершенно независимо от курса написал Даня об отшельничестве. Остальные написали слабо, а некоторые вовсе не взялись. Выяснилось, что они не ясно поняли, что такое мистерия и мистицизм. Да и не легко это сразу понять.
Начали мы с ними политграмоту, почему пришлось оставить кооперацию. Читаем учебник Бухарина. Хорошо написанная, но очень тенденциозная книжка. Некоторые, особенно Петя, настаивали на том, чтобы читать ее без объяснений, для выигрыша времени (она очень объемная) и для того, чтобы легче отвечать согласно с ней, не зная ее неправды. Я предложила подождать с решением до конца урока, а в конце они были уж слишком заинтересованы, чтоб отказаться от объяснений. Мое мнение, что печально быть вынужденным обманывать других, но еще печальнее обманывать себя. Решили отдать этим занятиям как можно больше времени. Я рада этому курсу, он их вводит в нужные вопросы.
По математике, в отсутствие Юлия Юлиевича один раз занимался Даня: вероятно, он будет самостоятельно вести эти занятья в будущем году. Мы узнали, что экзамены большинству кончающих держать не придется, а потому некоторые девочки могут… не брать предметы, которые они проходить не хотят…
Новая группа просит, чтобы у них стало больше уроков. Мы стали их допускать и на уроки младшей группы по литературе. Некрасов, как я его беру для них, дает им этическое и гражданское удовлетворение. В последний урок мы прочли «Убогая и нарядная», потом все время говорили о падших женщинах. Они спрашивали, как их спасти. Я им ответила, что помимо перемены социальных условий самое важное – воспитание. Я им рассказывала, как редко удается спасти уже падших, какие были попытки, потом, как лицемерно и жестоко к ним относятся в большинстве цивилизованных стран, как там несправедливы законы. Девочки были переполнены жалостью до острой боли. Женя Рыбакова рассказывала, как она с подругой пожалела на улице пьяную проститутку, как они пошли ее, усталую, провожать, как она была потрясена благородством. Она рассказала им свою жизнь, заклинала не вступать на этот путь. Девочки уговорились посылать этой женщине добрые мысли.
В последнее время раза два-три гостила у нас Анна Соломоновна, лечила в разгар эпидемии, играла на рояле, вела с ребятами душевные разговоры. Она идет напролом, и они легко ей поддаются. Многие открывали ей душу, а она изо всех сил вела кампанию против теософии и мне самой рассказывала свои успехи и неуспехи. Анна Соломоновна горячо обличала меня за давление, говорила, что иные это чувствуют. Может быть, тут есть доля правды? Я не знаю, в чем моя вина. Я не могу не протягивать голодным хлеб. Но я никому его не навязываю. Вот, Галя подтверждает, что я несу свое только тем, кто к этому предрасположен. Но, конечно, все знания нанизаны на этот стержень. Перевоплощение, карма, эволюция – это принимают все мои дети, просто потому что, узнавши эту гипотезу, они не могут удовлетвориться другой. Что они потеряли? Разве то, что никто из них не боится ни смерти, ни жизни. А теософию, как путь, далеко не все принимают, есть даже неприязненно настроенные, главным образом, Петя и Марина. Вот, из кружка «Обещаю» вышла Берта, хотя и продолжает ходить на медитации. А просится Костя. На собрания оруженосцев ходят немногие ребята. Кирочка, усердный член «Обещаю», говорит: «Я бы хотела, но чувствую, что мне еще рано, это у меня сейчас, главным образом, любопытство». И не ходит. Разве это не независимость?
Я разбирала протокол обсуждения «Война и мир». Разные были характеристики, но, в общем, они суровы были к женщинам, особенно к Наташе: «Опустилась, животная жизнь, Пьера тянет к низу» и так далее. Я заступилась за нее и постаралась показать, что все творческое, что было в Наташе, не пропало, а обратилось на жизненное творчество, что она создает семью, что укрепляет и выявляет Пьера своим сочувственным пониманием и прочее. Вообще, подчеркивала значение интуиции. Ребята были удивлены и обрадованы возможностью сберечь образ Наташи.
Была еще у старших беседа по философии, тоже очень оживленная. По словам Олега, у Дани открылись гениальные способности. Он предвосхитил основные положения Канта. Даня пришел, нехотя, и ушел радостно-возбужденный. Ему все кажется, что у него «там, внутри ничего не происходит». Меня не было на этой беседе.
Без меня прошел и маскарад. От него все в восторге.
Одно время событием дня была чесотка, особенно у девочек. Сперва они приуныли и огорчились моим упреком. Я сказала: «Болеть чесоткой не стыднее, чем насморком, но скрывать ее, рискуя заразить других, очень стыдно».
Они окружили себя преувеличенным карантином, отчасти, из бережности, отчасти, из гордости. Скоро это превратилось в игру. «Зачумленные» закрылись в своей комнате, никого туда не пускали, обедали отдельно в библиотеке, ходили по дому, скрестив руки на груди, и беспрерывно смеялись. Что им не послужит на радость?
//-- Даня --//
Очередная беда была с чесоткой, которую технические служащие принесли из деревни и перезаразили половину ребят в колонии. Их объявили «неприкасаемыми» и постановили, что они ничего не должны трогать. Они ходили руки за спину, распространяя благоухание какой-то мази, сделанной на дегте, и старались брать предметы зубами. В общем, превратили несчастье в веселую игру. А «киски» натянули на руки носки или чулки и ходили, подняв руки от локтей, в позе собачек, которые служат.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 27 января --//
Странное время. Январь на дворе, оттепели почти не бывает, а девочки приносят из леса цветочки «лесной сирени» – волчьего лыка. Дикий ветер бушует, ломает деревья. Ребята насчитали в лесу 40 сваленных елей. Им жутко и весело. Небо голубеет, золотятся верхушки сосен, деревья скрипят, вот-вот повалятся. Девочки с утра натащили в дом громадных сосновых сучьев, и в зале их гнутые стволы сгибаются над нами. В мою комнату, как весной, таскают живое: все больше еловые ветви, тяжелые от гроздьев пахнущих остроконечных шишек. Сохранились и зеленые листочки с лета на корнях громадных вывороченных деревьев.
Сегодня после чтения предложила маленьким сделать гимнастику. Пожелали все, были внимательны и оживлены.
Сейчас собираются деревенские родители на собрание. Кроме деловых разговоров, хочу прочесть им лекцию о датских крестьянах. Потом им хор попоет.
Вечером Юлий Юлиевич собирается читать ребятам «Иуда Искариот» Леонида Андреева. Я колебалась. Это потрясающая вещь. Но, думаю, что изредка чистое потрясение нужно. Вчера было легкое чтение – рыцарские легенды. Читать «Иуду» раздумали, очень уж сильно.
Олег вносит в свои занятия коррективы, какие может. Он занимается с отстающими отдельно: по несколько и в одиночку.
Приехал из Киева Арон Моисеевич, теософ. Побывал у нас и решил употребить все усилия, чтобы перейти к нам. Он сможет понемногу перенять все мои предметы, а пока заняться дополнительным классом. Он специализируется по теоретической педагогике. Он смотрел и слушал с блестящими глазами, и так резюмировал мой метод: «Значит, у вас все начинается с любви и кончается любовью, а в середине – тоже любовь».
Я всегда верила, что есть для школы люди и что они придут.
В последний раз в Москве я так напиталась духовно, что приехала с чувством особенной открытости и легкости. Перед тем я не ездила месяц, и мне становилось трудно. Не знаю, как работать тем, кто не может припадать к источнику. Я почти не сержусь, а главное, не стесняюсь. Мне не трудно касаться душ.
В последние месяцы я по вечерам не целовала больших мальчиков, из-за этого и маленьких неловко было поцеловать. А по утрам я теперь не обхожу комнаты, это отнимает слишком много времени, и вставать приходится слишком поздно. Тон давно наладился, и звонок не кажется холодным, искупает вечернее прощанье. Но мальчикам я говорила только «спокойной ночи», заглядывая в комнату. Им было немного сиротливо.
Приехав из Москвы, я пришла вечером к мальчикам, когда они улеглись, и спросила: «А что, мальчики не любят, чтобы их целовать, или ничего?» – «Любят, любят и даже очень». Я обошла их всех в темноте, спотыкаясь о валенки и табуретки. Саня прижался к руке и Петя не сразу меня отпустил. Господи, ведь и взрослым хочется побыть маленькими и получить перед сном материнский поцелуй…
Ляля становится все ласковей, все жалостней. Придет и прижмется ласково, и смотрит просительно. Я беру ее на колени, глажу, целую глаза, называю ласковыми именами.
Фрося стала тихая, послушная. Скажу что-нибудь, что вызывало раньше протест, а у ней в глазах улыбка. Но все горюет о своей «дефективности», заниматься ей трудно становится. На днях была драма по поводу геометрии. Вернулся Юлий Юлиевич после перерыва. Фрося пришла просить разрешения не идти на урок, так как у нее запущено. Он не позволил. Она пришла, но посереди урока вскочила, чтобы уйти. Юлий Юлиевич удержал ее за руку и усадил. Немного погодя все-таки ушла. После урока он позвал ее и предложил оставить совсем геометрию. Ей и хотелось, и не хотелось. Она сказала, что подумает. Вечером пришла и сказала тихонько: «Решите сами, вам виднее». Он решил, чтобы ей не заниматься и постарался ее успокоить.
Марина все еще в нехорошей полосе. Юлий Юлиевич говорил с ней. Меня она избегает. У него установился с ней давно тон лично-уважительный, и это хорошо на нее действует. Он ей сказал, что она не настоящая, не хорошая. Она согласилась: «Очень нехорошая». И пока он говорил, смотрела с тоской в окно и в глазах были маленькие слезинки. Потом она сказала: «Это кончится, когда я хорошенько захочу, но мне не хотелось хотеть». Он просил захотеть, и она обещала.
Анна Соломоновна говорит, что и Марина, и Ляля влюблены в Петю и ревнуют друг к другу. Что между ними общего? Ниночка Белая говорит: «Нелюбовь к теософии». Нет, я думаю, нечто большее. У них сродство по искусству, по избытку сил, по вызывающему пренебрежению ко всему вне себя, по твердым этическим нормам в сознании… И Петя к Марине тянется. Но у него есть основание к тому отшельничеству, которое Даня в своем сочинении характеризует словами: «Свяжите меня, а не то я согрешу».
Женя Р. лежит в больнице с тремя болезнями. Мы заехали к ней с тетей Тусей. Она лежала бледненькая, нежная, кроткая. Когда мы наклонились к ней с разных сторон, она сказала радостно: «Обе рядом!» – и долго держала нас, обхвативши за шею.
Николя. Недавно за беседой, я смотрела на его большой лоб, светлые глаза и думала: «Напрасно смеются над сумбурностью его проявлений, напрасно предрекают, что он проведет жизнь, валяясь среди книг и паутины, неумытый и бесплодный. В нем сидит мыслитель-провидец, его надо добыть из-под коры. Надо починить его скрипучую машинку». Я зазвала его к себе. Он сказал, что сам хотел поговорить, но испугался, просил отложить разговор и пришел дня через два. Он рассказывал мне о своем состоянии. У него в голове мчатся мысли, перегоняя друг друга, не успевая часто из образов стать словами. Он думает, нарочно стал мало читать, иногда достигает большой ясности, но не тогда, когда это жизненно нужно. Он хочет приблизиться к жизни, жить общими интересами: «Помогите мне найти стержень, за что держаться, чтобы я знал, с чего начать ряд мыслей». Я подумала, что ему не хватает основы мировоззрения. Но он мне сказал в ответ на мои слова: «Нет, это я знаю, я знаю, что моя жизнь зачем-то нужна Ему, но надо понять, как надо жить. И в области мышления меня вполне удовлетворяет, как исходный пункт, положение Декарта: «Я мыслю, значит я существую». – Мне недостает другого: уменья выбирать в житейских случаях. Слишком много является соображений за раз, и я теряюсь». Я говорила об интуиции, но то, что он принимает за интуицию, всегда изменяет ему через несколько дней, в следование за ней он никогда не верит до конца. Я ему посоветовала систематическую медитацию по утрам и ежедневное чтение с конспектированием и комментариями. Сроки: 5 минут и 15. Он охотно согласился. Я предупредила его, что это средство помогает только при регулярности и в долгие сроки. Сегодня за завтраком подошла к нему сзади и тихонько спросила: «Удалось?» Он посмотрел на меня светлыми глазами: «Удалось. Только 5 минут много». – «Возьми три». Он медитирует над Евангелием. Если что может укрепить его интуицию и упорядочить мышление, то только это.
Коля Ш. и Лиза, наши последние, все больше делаются нашими – доверчивее, светлее, нежнее.
Все ребята у нас хорошие, но все-таки выделяются наши девочки-звездочки. Новая группа – это какая-то квинтэссенция любви, особенно те, что в закрытом кружке «Ордена Звезды». Там все больше разгорается очаг, из которого избыток льется вокруг. Все поступают любовно, благородно, но Женя Зимина и обе Нюры делают это органически, они не могут иначе. Самая младшая наша девочка, Нюра Маленькая, – самая ответственная и инициативная в работе. Когда она ходит за больными, она ищет, как бы улучшить постановку дела. Она способна придти перед моим отъездом со словами: «Вы собираетесь в Москву, у вас нет теплого платка. Я принесла вам свой». Центр ее жизни вне ее. На нее смотришь как на цветок, только цветок, который Бог держит в своей руке.
Я замечаю, что мои записки о ребятах понемногу переходят за область педагогики. Это жизнь духовной общины или не знаю, как назвать, но воспитанием это можно назвать почти только в том смысле, в каком вся жизнь – поле воспитания.
Недавно в селе Левково у псаломщика за чаем, дьякон спрашивал Фросю: «А что, простите, у вас учат Евангелию? Так какое это Евангелие, – настоящее?» – «Самое настоящее». – «Удивительно и отрадно, и как это вы уцелели?»
Недавно вопрос задал Дане Шурка П., его прежний товарищ, но задал ехидно. Он теперь злоупотребляет Даниной откровенностью и может нам повредить. «А газеты-то выписываете не те, что все: «Экономическую жизнь» вместо «Тачки» и «Гудка».
Я была на днях на конференции заведующих. Нельзя больше шататься, надо вместе с Даней блюсти нашу репутацию, да и нести другим дань своего опыта. Теперь можно о многом говорить по существу. Новый заведующий школьной частью в подотделе детских домов, Лопато и комиссия, состоящая при нем, смотрят на дело довольно широко. Они интересуются не столько учебными планами, сколько методическими замечаниями к ним. Появилось и новое слово, возвещенное Шацким, – этически-волевое воспитание. А мы-то, по старой памяти, представили чисто формальный план, как бывало в подотделе опытно-показательных школ, где планы все терялись. В своем отчете секретарь сказал: «Есть школы, которые представили хорошие планы, но мы им не верим, а другие представили из одних названий, но мы знаем, что там работа есть. Такова Пушкинская школа».
Не знаю, под каким предлогом провести дополнительный класс. Лопато говорит, что это можно, только если оставить выпускной класс на второй год за неуспеваемость.
Виделась в Москве с Тоней часа два. Ей было грустно, что мало, но она была кротка, даже сама предложила курсистке, которая ее приютила, остаться при квартире, если надо, и не идти меня провожать. Этого не понадобилось. Вид у нее нездоровый. Болела голова от усталости. Она добыла себе в МОНО ордер на бесплатное обучение на машинке и учится теперь двойное время – полтора часа за плату и полтора – бесплатно. Провожая меня, она опять ослабла духом. Три-четыре раза решала вернуться, но снова догоняла меня, не в силах оторваться. И только, когда я очень огорчилась, она обещала больше не возвращаться и не оглядываться, только бы мне не огорчаться.
Когда Галя там была, она два дня пробыла с Тоней. Они вместе были в Политехническом музее и обе так увлеклись, что незаметно пробыли три часа. Потом ходили в театр на «Принцессу Турандот» и получили массу удовольствия. Только Тоня мало видела и слышала, Галя ей объясняла.
Галя мне говорила потом: «Как странно узнавать Тоню такой, совсем другой, чем прежде. Она была как маленькая, а теперь сама заботится о себе. С ней совсем не трудно, приятно».
Ну вот, наконец, я догнала жизнь своим дневником. Попробую теперь не отставать. Может быть, без Тони это удастся.
Вчера вечером ребята неожиданно затеяли маскарад, и Юлий Юлиевич, полуживой от усталости, мог освободить себя от чтения. Замаскировались человек шесть. Главную роль играли костюмы моего отца. Лиза была одета Лидией Марьяновной, в моей поддевке и платке, и, к ее великому торжеству, Даня в темном коридоре принял ее за меня.
Гимнастика прошла сегодня несколько иначе, чем вчера. Упражнения дыхания мы выпустили, потому что всем трудно соблюдать общий ритм, это рискованно. Больше всего им нравится упражнение нервов: очень медленное передвигание вытянутой руки в горизонтальном направлении сбоку наперед; глаза устремлены на концы пальцев, тело напряжено и неподвижно. Это было внушительное зрелище – наш зал с рядами собранных, серьезных ребят. У них выдержки оказалось больше меня, я кончила из первых. Саня кончает раньше других; всех медленнее ведут руку Берта, Алеша и Борица. Я предложила ограничиться одной рукой, но они заявили, что в другой будет неприятное чувство. И мы еще минут пять посвятили на другую руку. Мне кажется, что эти упражнения много дадут для воспитания сосредоточенности, больше, чем уговоры и упреки.
//-- 29 января --//
Не знаю, надолго ли и не в счет ли будущего, но у нас едят хлеба вволю. Я замечаю в разное время дня ребят, жующих хлеб. Из соображений гигиенических и психологических, решила ввести это в норму и провела постановление в 4 часа раздавать по куску хлеба.
Утром влезла в комнатку крупная фигура Пети и он смущенно проговорил: «Извините, Лидия Марьяновна, что я большой лезу к вам со всякими пустяками. Посоветуйте, как быть: Сережа отказывается убирать две комнаты, как мы ввели без него в последнее время, и стать на другую работу отказывается, а работников не хватает». – Я с тоской сказала: «Опять». И Петя поспешно предложил: «Оставим так?» – «Оставим…»
Вечером пришла ко мне в гости Ира, говорит, что очень полюбила школку и что окончательно решила стать деревенской учительницей. Московские знакомые советуют ей «выбросить эти юношеские бредни». Но она считает, что «московским», вообще, не свойственно думать.
Рассказала мне и о Фросе. Фрося назначила себе на эти полгода три задания: 1) закрывать двери; 2) выслушивать до конца, что ей говорят. Третье задание Ира забыла.
Разгар зимы. Только уж не верится в нее, потому что в моей комнате пахнет гиацинтами от худенькой лиловой «лесной сирени».
У нас все мирно, но под этой мирной оболочкой немало бурь. Вот сценка.
Я прошу Галю: «Не приготовишь ли чай для родительского собрания?» – «Хорошо». И почти одновременно Борица: «И я вместе с Галей». – Галя молча опускает глаза. Борица краснеет. Позднее, я спрашиваю его: «Позаботился о чае?» – «Нет, Лидия Марьяновна, Гале будет приятнее одной, лучше мне не идти». – Он мучается, он в дурной полосе, он способен стукнуть кулаком по столу. Мне сказали, что он ревнует Галю к Дане.
У меня со стола исчезли несколько старых Даниных фотографий. Я спрашивала о них на уроке старшей группы. Фрося говорит с неудавшейся легкостью: «Да кому же они могут понадобиться?» – И о ней мне известно: она ревнует Даню к Гале.
Оборотная сторона нашей идиллии.
//-- Дневник Дани. Прошу не читать… --//
//-- 30 января 1923 г. Москва --//
16-го видел Лиду. Вышло неловко, немного стыдно и немного скучно. Впрочем, думал, что будет еще хуже.
4 раза был на ее квартире, и каждый раз гора сваливалась с плеч, когда узнавал, что она еще не вернулась. Даст Бог, опять разъедемся. Хотя все-таки тянуло ее повидать, поговорить о том, «кто кем был, кто кем стал и что есть у кого». Надеялся также стереть неприятные следы, которые оставил в душе разрыв. 17-го Лида уезжала в Петроград. Полчаса было в нашем распоряжении. Сначала мне показалось, что она сильно изменилась внешне и внутренне изменилась к лучшему. Я смутился, когда она вошла. «А, Даня», – поздоровалась она так просто, словно ничего не было. Разговор не клеился, не найти было подходящего тона, темы. Упрекнула, что не писал. Я стал говорить, как мне тяжело было ей писать, растравлять раны, говорить о ерунде, умалчивая о том, что было. Я хотел поставить точки над i, но она посмотрела с удивлением на меня и свела речь на другое. Только к концу получаса разговор сделался более непринужденным, перейдя на сплетни и пересуды (спасительная тема). Поговорили о загранице, о Лидиной болезни. Я собрался уходить. «Много ты еще нароманил с тех пор?» – вдруг спросила Лида. Меня перекосило от ее тона: «Нет», – ответил я. Я ушел, окончательно поняв, что мы чужие, что нет даже точки соприкосновения. Слово «нароманил» сразу вырыло пропасть между нами. Понимает это она или нет? Кажется, нет. Послал открытку, написав, что она последняя. Сегодня перечел дневники и письма. Как странно, чуждо, почти сказочно все, что было. Какой-то сон. Неужели это она и называет «нароманить»?
Finis
//-- Лидия Мариановна --//
Я не собиралась докучать ребятам политикой и политической экономией и не занималась разбором коммунистической программы. Но я вынуждена ввести «политграмоту», и другого выхода нет. Теперь я довольна, что так вышло. Ребята уж не попадутся впросак. Характерна история комячейки, которую устроила в мое отсутствие Александра Михайловна. Они читали «Спутник пропагандиста», сухой конспект. Кончилось тем, что Ира, раз, захрапела. Тогда сменили на Бухарина, которого читаем мы со старшими, только «ради объективности». Читают его без обсуждения. А он пишет блестяще. Олег, раз, заставши их за этим делом, заспорил и чуть не заплакал. Ребята подсмеивались. Я как-то их ни разу не застала. Спросила Лизу и Алешу понимают ли они, к чему их обязывает слово «комячейка», и, потом, думают ли они, что Бухарин беспристрастный свидетель в деле коммунизма? Они посмотрели на меня круглыми глазами. Лиза сказала: «Мы принимаем все за правду в точности, как написано». А Алеша спросил: «Так как же мы попались впросак?» Мне надо будет придти на их заседание.
Сегодня кончили занятия о Толстом – статьей Писаревой в «Вестник Теософии» и извлеченным из статьи Блаватской докладом Льва Николаевича «О сущности жизни». Впечатление большое.
Надо бы достать Zola.
Начали Достоевского. Погружать в него неохота, а вооружить для дальнейшего чтения нужно. Читали главу о старце Зосиме из «Братьев Карамазовых». Там квинтэссенция его идеологии и образцы психологических приемов. Сравнить с Толстым будет удобно. Сами они прочтут «Преступление и наказание». Эта вещь представляется мне чище, моложе.
Наши юноши, Олег и Лера, становятся все милее. Они с разных концов пришли к мистическому христианству. Но отсюда Олег идет к монашеству, а Лера – к «прохождению через жизнь».
Тоня переехала к Льву Эмилиевичу. Фрося отвезла ей паспорт. Во всем, в целом, некое равновесие. Перед какой новой трудностью?
Сегодня Лиля и Марина слетали в Москву и привезли 25 билетов в театр от МОНО. Пришли, заявили, что не достали, а через десять минут вбежали с криком «ура», махая билетами.
Подвигается благоустройство. Недавно, под влиянием многих болезней, устроили лазарет, уплотнили мальчиков. Он возле моей комнаты. Удобно. Сегодня привезли постельное белье. Неужели мы дошли до чистоплотности?
//-- 7 февраля --//
Почти все ребята уехали в Москву. Каникулы.
Как тихо сейчас; ребят в доме только пятеро. Отдыхаю. Улегся бунт против того, что и ночью, и днем не побыть мне одной, что двери нашей комнаты из-за Тони заперты часть дня для колонии, что нельзя по воскресеньям ездить на собрания, которые дают мне силы. Все это не более, как соблазн. Испытание никогда не превышает сил.
Сегодня были все приглашены на семейную елочку, устроенную для Наташонки ее мамой. Вчера вечером читали. Я приготовила отрывок из «Войны и мира» Л. Толстого: князь Андрей на операционном пункте, а Пьер на пожаре.
Напала на том стихотворений Зинаиды Гиппиус. Многие близко и хорошо приняли…
Ездили почти все в Москву и опять развинтились, по утрам многие не встают вовремя, к столу собираются медленно, пропускают уроки… Сказала сегодня вечером за ужином: «У нас всегда бывают приливы и отливы, да и у других тоже».
Глава 30
Сережа Белый и Валя. Тоня стала неузнаваемой
Впрочем, все это пустяки, происходит у нас и более серьезное. Валя решительно отошла от Сережи Белого, и он это переживает со всей стихийностью, свойственной его натуре. Уже два раза его рыдания пугали весь дом. По ночам он совсем не спит и усыпительные почти не помогают. Смотреть на него тяжело. А делиться не может, никогда этого с ним не бывало. Юлий Юлиевич говорит: «Помочь таким людям можно двумя способами: или очень осторожно, постепенно, незаметно помогать, или идти на пролом; первое – я попробую, а второе – ваше дело». Я ответила: «С Сережей это я едва ли могу».
Этот разговор происходил в Москве. А вернувшись, я нашла Сережу таким грустным, приветливым и явно беспомощным, что почувствовала, как стены тают. Я обходила их комнату, когда уже некоторые спали. Сережа не спал, обыкновенно, он делает вид, что спит, а я, – что этому верю. Но в этот раз я наклонилась и спросила: «Спишь?» Он ответил: «Нет». Я погладила его голову и поцеловала в лоб, а он… задержал мою руку. Позднее я снова пришла и долго стояла, держа его голову руками. Ни малейшей угловатости, резкости в нем больше не чувствуется.
Хорошо, что я женщина, мое материнство естественно и несомненно. Если б колонией заведовал мужчина, он бы не мог, не должен был всем давать такую ласку, в его отцовстве могли бы сомневаться.
Была я в Москве, застала Тоню кроткой и мужественной, но худа она была, бледна так, что страшно. Лев Эмильевич ею доволен, беседует с ней на философские темы. Мария Большевичка говорит, что в кружке она задает дельные глубокие вопросы, держится бодро, выглядит жизнерадостной. Галя рассказывает: «Тоня читала мне начало своей рыцарской драмы, очень интересной, и была совсем новая. Потом хлопотала по хозяйству и тоже была новая, но иная. Потом ходили мы в театр, она была третьей». Я была довольна, что Галя рассказывает это при девочках. Пусть знают. Если назреет возможность пустить ее в дом, пусть сами это заметят и первые проявят инициативу.
Я звала ее отдохнуть в колонию, она ответила: «На прежних основаниях ни за что, разве неизбежность принудит». Чувствую, что она права. Зато девочки будут останавливаться у нее.
У нее были события эти дни. В воскресенье вечером я вернулась, и пришел Юлий Юлиевич поговорить со мной. Тоня заметалась, хозяйничая, хватая и бросая предметы, выходя, входя и все молча. Понемногу успокоилась, напоила нас чаем, молчаливая и тактичная. Оказывается, ее испугала мысль, что я рассказала Юлию Юлиевичу о ее тяжелой тоске, и он пришел из сострадания, но когда увидела, что мы беремся за тетрадки, успокоилась. Когда он ушел, пришел ночевать Даня. Это тоже ее давнишняя мечта. На следующий день я провела с ней много времени. Чувствовала, что напряжение должно быть ослаблено во что бы то ни стало. Впрочем, она почти не жаловалась.
Костя куда неприятнее Пети. Он, ходячая мораль, не дает прохода девочкам в самом грубом смысле. При встрече в темном коридоре, он норовит провести рукой по груди и тому подобное. Девочки от растерянности и обиды молчат, а он, по-видимому, принимает это за другое. Мне показалось, что говорить с ним бесполезно, только повод будет слицемерить. А если и нет, это унижение для девочек. Вообще, гадко. Это мне рассказала Женя, и я посоветовала написать ему письмо и объяснить, как девочки к этому относятся.
Петя. Много толков среди девочек о нем, что от относится к ним не просто возбужденно, что с ним неприятно танцевать, что он старается заинтересовать то одну, то другую. Я говорила с ним. Передала просто эти слухи и спросила, что он об этом думает. Он очень горячо защищался. Признавал одну правду, что «скотина бунтует». Но в этом он не властен. От него зависит только управлять собой в мыслях и поступках, чего он и достиг абсолютно, так как его взгляды, на этот счет, определенны. С девочками совсем избегает иметь дело или прост, как с сестрой, смел, может быть, груб, но это все, в чем его можно упрекнуть.
Сколько тут правды? По-видимому, в его сознании это так. Он говорит, что скорей бы обвинил девочек. Юлий Юлиевич тоже такого мнения. Петя говорит, что у них мнительность воображения, которая хуже любой простой физической чувственности, что им бы надо быть проще, терпимее, больше сочувствовать внутренней борьбе мальчиков, при том без снисходительности. Отчасти, может быть, его не понимают, как не понимали никогда Дон-Жуанов, в смысле небанальном. Но он и себя обманывает: не он ли просил Саню никогда не танцевать с Ниной; предоставить это ему. Есть и порядочное непонимание между юношами и девочками. У первых сфера физических-душевных переживаний отделена от духовных, и это делает их грубее, но проще, но зато в области духа – свободнее. У вторых – все это сближено, и из этого вытекает, с одной стороны, чистота, отвращение к оголенной чувственности, а с другой, – духовная жизнь искажается оттенком возбужденного воображения. Поэтому так трудно. Юлий Юлиевич прав в том, что выход может быть только в том, чтобы обе стороны перенесли центр тяжести своих обид и претензий к пониманию другой стороны и бережности к ней. Но нелегко это.
Анну Николаевну после ревизии МОНО вычеркнуло из списков (штатов). Я ей сказала, что это положения ее у нас не меняет. Она долго, мучительно говорила о своих обидах и заслугах, потом решила ехать в МОНО защищать свою честь.
//-- 13 февраля --//
Есть для меня тяжелая сторона в преподавании политграмоты. Это необходимость постоянной критики, отталкивания, обличения. Чем я больше говорю, тем больше в воздухе повисает недоброжелательства к «тем» и самодовольства. Мне кажется, ребята чувствуют это и бессознательно стыдятся и себя, и меня. Надо очень следить за своим тоном.
По литературе с младшими хотелось оставить Тургенева, который занимает у нас весь сезон. Но ребята единодушно просили еще «Отцы и дети» и «Рудина». Я согласилась. Они лучше чувствуют, чего не хватает для завершения. Не беда, если мы не успеем пройти ничего другого.
Вечером Даня сидел за Мережковским, взволнованный, и говорил: «Его титаны кажутся мне жизненнее больных обывателей Достоевского». Это уж люди другой эпохи, им вчерашние непонятны и не нужны. А четкие линии титанов понятны для всех времен.
Разрешение проблемы инициатора Даня наметил правильно: люди не рабы, а дети; вырастут, но через свободу.
//-- 16 февраля --//
В последнее время Сережа Белый совершенно не находил свое место. Ночью то вставал, то ложился. Днем бродил, исхудалый и бледный, стараясь не быть одному, и так томился, что вчуже жутко становилось. А раза два-три он отчаянно громко рыдал. Все приписывали это разрыву с Валей. Но это не так, вернее, – не совсем так. После того, как я ночью его приласкала, он на другой день со мной заговорил: «Скажите, пожалуйста, Лидия Марьяновна, если я уйду и буду заниматься в Москве, мне можно будет все же здесь получить аттестат?» Я ответила и вышла, потом почувствовала, что он это спросил, чтобы начать разговор, и вернулась. Он ходил по их большой комнате из угла в угол, опустив голову, со светлыми, по-кучерскому вьющимися волосами, засунув руки в карманы черной чуйки, тяжело ступая валеными сапогами. Это был первый наш разговор. Я присела у двери на спинке кровати и «для беспечности» время от времени лущила семечки, которые внезапно нашла в кармане своего пальто, побывавшего накануне у девочек.
Разговор зацепился мало-помалу, переходя от неопределенных общих формул к более и более конкретному. Сначала я не понимала хорошенько в чем дело, возражала невпопад. Потом вдруг поняла. Сережа говорил: «Я человек проклятый с детства, я живу только для того, чтобы другие знали, как не надо делать. К кому ни подхожу, приношу несчастье. Если б я не знал теософии, я бы давно с собой покончил. А теперь и этого не могу, приходится жить. Ну, есть цель: родителей кормить под старость. Стало быть, надо кончать сельскохозяйственную академию. А голова все портится. Я страстно хотел бы остаться здесь еще год. Но нельзя терять время: скоро я не смогу учиться. Ведь я разрушаюсь. Неужели вы этого не видите? Это, уж, наверное. Это и наука говорит, да и вера. Кто нарушил закон, тот должен страдать, я его нарушаю восемь с половиной лет. Сколько же лет я должен его искупать, если одно куренье после двух лет отравляет организм в течение семи лет… Это закон. Если он не исполнится, то и нет смысла в жизни. Я первый запротестую».
Вдруг я поняла в чем дело… Это онанизм. Теперь стало яснее, чего держаться. Я стала говорить, что подняться можно после тысячи падений, что это больше беда, чем грех, что разрушают его не органические причины, а самовнушение, отчаяние.
Сережа стоял на своим. И походка его делалась все слабее, голос все тише: «Не говорите. Я же знаю. Я искал. Боролся. Только и делал, что боролся. Для того был в общине, в колониях, для того сюда пришел. Поддерживала одна надежда. Думал, этим спастись. Теперь сорвалось и это». Говорил он, по-видимому, про Валю. Но как же она утверждала, что ни с ее, ни с его стороны любви не было? Или казалось им, что была? Значит, спасенья он ждал от дружбы.
Я попробовала ему сказать, что он, определенно, существо слишком хрупкое, не понимающее еще ни других, ни себя. Еще будет то, чего он ждал. «Ну, нет. Я уж пробовал, больше не стану. Слишком дорого это обходится другому. Она чуть не сломалась. Никто не может меня узнать без отвращения. К чему надо…» – «Попробуй, Сережа, выдержит ли моя любовь». – «Нет, Лидия Марьяновна. Этого не могу. Я бывал иногда несправедлив и груб с вами, это потому что я не выношу любви по долгу. Это вещь, с которой я никогда не помирюсь». Надо было завоевать доверие: «Сережа, это не то. Было время, что долг мне очень плохо помогал. Я тебя просто не любила. А теперь, вот, люблю просто, без долга. Люблю и чувствую, когда ты мучаешься, и мне больно».
Он мне поверил, это видно по тому, что он часто искал с тех пор случая поговорить, потом и к тете Тусе стал заходить, все уговаривает ее давать ему побольше различных поручений. «Но ужасные перспективы от этого не исчезли. Я встретил только двух таких, и они уж побывали в сумасшедшем доме. Это и мое будущее: сумасшедший дом или идиот».
Я быстро искала в своем сознании противоядие против этой отравы, отчаянно. Нашла! «Сережа, я прошла через это. Я старше тебя была – и также бессильна. Я себя считала самым ничтожным, никчемным существом. А теперь мне, право, кажется, что это было в другой какой-то жизни». Сережа продолжал возражать, но слабо, без убежденности в тоне.
На другое утро он уезжал. У меня было уж приготовлено для него письмо. Я обещала научно доказать ему, что ему не грозит разрушение. И морально. Есть кругом много худших грехов у людей, и они не чувствуют себя пропащими. Многое хуже: и самонадеянность, и «невинный» флирт. Единственное, что его разрушает, – это отчаяние. Его надо победить.
Сережа пришел в то же утро, до отъезда, ко мне поговорить. Ему нечего было особо нового сказать, но приятно и неприятно было говорить о своей боли. Оказалось, он с начала отношений с Валей «держится». Победить бы его бессонницу, стал бы держаться. Но не помогают ему никакие лекарства. Обещала я ему мысленно помогать. А он говорит: «В ту ночь, когда вы ко мне приходили, если б вы знали, что потом будет, какое дикое состояние». Я ответила: «Милый, это не так просто. Нам предстоит долгая борьба. Понемногу научимся побеждать». Он уехал в Москву: «Поживу, сколько выдержу». Он побыл дней пять. Приехал не мрачный, а расслабленный и кроткий: «Глупое положение; сорвался». Можно бы его теперь ободрить, да главное средство – отвлечение. Но чем? Он говорит: «Если б я жил в ваше время, работал бы я в тайной партии; было бы как раз по мне. А будничная жизнь меня томит, не хватает терпенья».
Все ребята на него смотрят сочувственно, да не знают, чем помочь. Даня с ним ходил в Ильино. Хочет там погостить. Что найти для него? Не стоило пробивать его кору, чтобы оставить при старом. Теперь к нему можно подойти с дружбой.
А какое счастье, что я тогда не вмешалась в его историю с Валей. И вообще, что я не всегда на него напирала.
Фрося спрашивает, как помочь Сереже? Да побаивается заводить отношения с мальчиками. Научена уже опытом, во что это обходится. А сама про себя продолжает утверждать, что никакой разницы не чувствует в отношении мальчиков и девочек. Как говорит Юлий Юлиевич, «глаза поголубели». Обнимает вечером и просит: «Не уходи, побудь. Вот не пущу тебя, как Тоня». А сама смеется: «Как мне хорошо… Так всех люблю, так со всеми легко». Читает все теософические книги, радуется, как дитя, когда ей подарят какую-нибудь. А на собрания никакие не ходит…, быть может, из благоговения. Дух противоречия еще проявляется, но невинно. Если все едут в Москву, она остается. А, если все решают проводить масляную в колонии, она голосует за то, чтобы разъехаться.
Она особенно полюбила тетю Тусю. На днях мы уезжали в Москву, так она жаловалась: «Безобразие! Обе мамы уезжают, да еще и Юлия Юлиевича с собой увозят».
Она теперь и Александру Михайловну находит очень милой, и сама вызвалась участвовать в ее организации, и новую функцию себе придумала: следить за чистотой в уборной.
Учиться ей трудно, и на свое ученье она смотрит безнадежно.
О Николе Фрося рассказывала. Оказывается, он ее, по-прежнему, любит и мучается, но ведет себя безупречно и очень стыдится прошлого.
Насчет заботливости удивил меня Алеша. Пришел ко мне с Игорем и говорит: «Не могу я видеть на вас этих страшных валенок. Ни у кого таких нет. Как вы идете утром на чтение, так у меня сердце екает. Вот у Игоря есть свои большие, мы с ним поменяемся, а маленькие он вам отдаст. И не отказывайтесь, ради Бога, это всем хорошо».
Своеобразно и приятно получалось: во время этого медленного упражнения с передвигаем руки (по Рамачараке), раздавались обыкновенно вдали, в библиотеке, протяжные звуки фисгармонии. Это Олег играл, использовал время.
Теперь из-за холода в зале пианино перенесли в библиотеку, а фисгармонию в зал.
Коля приезжал. Пришел поговорить, но в этот раз не о своем внутреннем. Теперь другое на очереди: «Не могу смотреть на уличных ребят, я должен среди них работать. Те в школе, где я организую скаутов, и без меня обойдутся. А этих так оставлять ужасно. Ходил к товарищу. Он ведет широкую работу. Но работа – сплошной компромисс. Что делать?»
В последнее время приходили от Тони письма – одно грустнее другого. Не хватает ей физических сил на жизнь даже помимо заработка. Сделалась какая-то боль в желудке, есть перестала. Борется, но уже в отчаянии.
Прочла это письмо, думаю: «Что же дальше?» Может быть, у нее хватило бы сил, если бы она приезжала от времени до времени отдыхать в колонию. На прежнем положении? – Не поедет. А если поедет, это будет срыв. Впрочем, тут дело в том, чтобы чутьем, прямо, помимо бухгалтерских выкладок, уловить – назрело ли?
Колония свободна, забыла Тоню, забыла еще в бытность ее здесь. Неужели я сама снова сплету их судьбы, о разъединении которых столько молила? Я отдаю теперь все силы колонии, а как их не хватает! Что же будет тогда?
А доверие? А мужество? Разве не этим делаю все, что сделано? А колония может оставаться собой, идя через несправедливость? Я шла от факта к факту, принимала те выходы – обыкновенно, единственные, которые мне представлялись. А ведь этот выход теперь единственный. Поместить ее в санаторию? Если бы это было выходом, то ненадолго. Да и не выход это: поместить ее в толпу чужих людей, значит, – ухудшить положение. Юлий Юлиевич против. Туся – в страхе. Ей уже что-то чудится, а сколько еще будет чудиться… Не в первый раз…
Решить должна, конечно, интуиция. И я собираю все душевные силы, затихаю, ничего не желаю, жду. Чувствую ответ. И не доверяю, снова спрашиваю, снова. Все то же. Я понимаю две вещи: что это надо, что это хорошо, – вообще, для колонии, для Тони. А потом, – что будет много тяжелого, но только для меня.
Тогда я стала действовать. Показала Тонино письмо Фросе. Она порасспросила, но выводов не сделала. Я показала его Гале. Она стала искать выхода, спросила, почему бы Тоне не приехать отдохнуть в колонию. Я объяснила, что на старых условиях она не хочет.
Галя приняла дело близко к сердцу и взялась опросить всех. Согласны ли они пустить Тоню в дом безусловно. Я объяснила, что с ней будут себя чувствовать свободней в своем решении. Она пошла и вернулась: «Все согласны, Берта и Марина очень горячо отнеслись. Только Валя была очень недовольна, говорила, что все будет, как прежде».
Я сказала, надо все же провести вопрос через общее собрание. В конце ужина Галя спросила безо всяких комментариев: «Согласны ли все, чтобы Тоню допустить в дом?» Раздались отдельные голоса: «Если надо, то конечно». Кое-кто просил что-нибудь сообщить. Галя рассказала, что она три дня была с Тоней и что она стала совсем другая. Кто-то попросил: «Пусть скажет Лидия Марьяновна». Я сказала: «Я могу одно только сказать: кто с ней теперь знакомится, даже живет, ни на что не жалуется, относятся к ней хорошо».
Тут уж Фрося прибавила: «Тоня стала неузнаваема». Ребята оживились: «Ну уж, если так, что же еще толковать». Я еще сказала: «Отлучение было за недостатки. Она постаралась, поборола их. Имеет ли оно теперь смысл?» Настроение, чтобы пустить, было единодушно, даже голосовать не захотели. Немного нам надо теперь слов, чтобы понять друг друга.
//-- 21 февраля --//
Я в Москве. Случайно так вышло, что я тут осталась с субботы по четверг. Должна была в понедельник уехать на два дня, да захворала немного и застряла у Тони (у Льва Эмильевича). Осуществилась ее мечта о нашей жизни в Москве. И Даня опять был у нас в гостях, и Юлий Юлиевич, а сегодня будет торжественно праздноваться ее день рождения. Я сначала ничего не сказала Тоне о решении колонии и стала наблюдать, проверять ее и себя. У нее, оказывается, только что была желтуха. Сил ее хватало часа на два-три. К этому времени уже спотыкалась, лицо было совсем изможденное. Но вела она себя ровно, не капризничала, не сердилась, не обижалась ни на замечания, ни на советы. Охотно слушалась. Была приветлива и ласкова, свободна без заносчивости, тактична. Если бы не знать прошлого, не пришло бы в голову настораживаться.
В воскресенье я лежала с жестокой мигренью. А она, натосковавшись по мне, не могла дождаться, когда можно будет поговорить. Раза два она подсаживалась и с просительной улыбкой говорила: «Посмотри на меня, мамок, улыбнись». Или: «Не можешь говорить? Я так соскучилась». Но я говорила, что мне трудно и она отходила. Утром она проснулась очень рано и часа два дожидалась, когда я открою глаза. Так было каждое утро. Когда я проснулась, она пришла и прижалась. Я ее приласкала немножко, но сказала, чтобы она пока ушла, дала придти в себя и не мешала медитировать. Она не шевельнулась. Я выждала минут 10–15 и потом тихонько стала говорить, что не хорошо обижаться (мне казалось, что она в том состоянии, когда фантазия создает и раздувает призрачную обиду), что я с ней побуду много, но после, а ей не хорошо и вредно давать волю таким настроениям. Она подняла на меня глаза и сказала просто: «Мамонька, я ведь ничего, я только по тебе соскучилась, я уйду». Поцеловала и ушла.
Через час мы беседовали. Любовно, глубоко. Я ее просила эти дни держать себя в руках, не ослабляя напряжения, как она это делает обычно, когда долго бывает со мной. Этот день прошел отлично. Я лежала, Тоня хлопотала. X. [40 - Х. – Лев Эмильевич. (Е. А.)] был дома, так что возни ей было порядочно. А когда она добралась до обычного отдыха, пришел Юлий Юлиевич, так, что она встала, снова начала хозяйничать и пришла в волнение. Впрочем, держала она себя в этот раз спокойно и почти непринужденно.
Вечером она мне рассказала о сильнейшем искушении этой своей полосы. Это X., у которого она живет. Он обладает в высшей степени некоторыми из тех недостатков, от которых она недавно отделалась: он неряшлив, беспомощен, за ним много уборки, он не всегда внимателен и приветлив. Это ее ужасно раздражает. Она до такой степени старается это не замечать, что специально об этом медитирует по утрам, но ей удается добиться только внешнего самообладания. Дело доходит до того, что у нее начинается внутренняя дрожь, когда он входит в комнату.
Все это раздражение прорвалось на другое утро. X. уехал. Перед отъездом он искал свои дорожные припасы. Всюду шарил и оставил большой беспорядок. Тоня встала невыспавшаяся, сходила на рынок и приготовилась начать свою заветную работу – стряпню к своему дню рожденья. Хвать – нет пакетика с изюмом. Долго искала, не нашла. А денег почти нет и идти некогда. А был приготовлен пакетик. Ясно было, что его захватил, нечаянно X. Тоня искала, искала и, наконец, говорит таким сдавленным тоном: «Какая подлость». – «Тоня, не смей так говорить, нарочно он это, что ли, сделал?» – «Конечно, нарочно». Отвернулась, чтобы избежать моего взгляда, оделась идти, а вместо того повалилась ничком на диван. Так лежала с час. Я мыла посуду, молчала, усмиряла сердце, которое стало уж по-прежнему, по привычному слабеть и биться. Добилась покоя. Наконец, догадываюсь, что она изжила это состояние, да встать неловко. Даю зацепку. Говорю: «Печка потухла». Тоня переворачивается на спину. Немного погодя спрашиваю: «Тебе жалко, что ты это сказала?» – «Тебе не все равно, жалею ли я?» – «Мне не все равно все, что тебя касается. Теперь не должно быть таких пятен на тебе. Ты видишь сама, что это тебя немедленно лишает сил». – «Мамочка, ведь ничего не случилось». – «Ты знаешь, что случилось». – «Это прошло». – «Этого не должно было быть». – «Мамочка прости, прости». И крепко обнимает.
Через пять минут она работала оживленно и бодро. Но раза два подходила еще ко мне: «Не огорчайся. Это пройдет. Прости меня дорогая. Ты спокойна?» – «Девочка, я верю, как всегда верю, что упавши, ты с каждым разом все крепче встанешь и выше поднимешься». – «Спасибо, родная». Два дня она хлопотала, отрываясь, чтобы поблагодарить меня и поделиться радостью. По вечерам и по утрам мы говорили. Разговоры расскажу потом. Наступил долгожданный день рожденья. Я лежала, не открывая глаз, и вновь пересматривала вопрос: сказать ли ей о допущении в колонию. Много еще будет у нас с ней огорчений, и все же надо. Чувствую, что надо, и в самих огорчениях не чувствую стихийности. Вот доказательство: за эти дни я не устала, а отдохнула. Впрочем, я не рассуждала. Я спрашивала и прислушивалась.
Потом я позвала ее, поздравила и сказала. Она: «Вот это подарок! Да, это подарок. Такого и не бывало». И потом с восторгом: «Я увижу Динонька (котенка)». Много было радости. Она этого не ждала. И ведь не заговаривала ни разу с тех пор, как в Москве… Предостерегать, ставить условия было бы совсем некстати. Но позднее, в разговоре я спросила: «Тебе не страшно? Ты не боишься срыва?» – «Этого просто не должно быть. Это сказано твердо, еще тверже будет сделано. Вот и все!»
Немного погодя, она сказала: «Помнишь, мама, ты говорила, что через меня оправдаешься или осудишься?.. А помогла-то мне все-таки любовь к Юлию Юлиевичу. Какие в ней ни были полосы, она по-существу светлая, высокая. Когда утверждали другое – и он сам и Софья Владимировна, – я знала, что они ошибаются, моим врагом было воображение. Когда я принималась о нем думать, он возникал передо мной с яростью, которая, несомненно, превосходила чисто—мысленный образ. Этого я боялась больше всего, потому что это ему, наверно, тяжело и вредно. У Софьи Владимировны я и просила именно приемов борьбы с этим злом. Но она не поняла. Теперь я к нему отношусь спокойно. С тех пор, как стала с ним видеться. А любовь все растет и светлеет».
Как она была счастлива в этот день… Радость приходила за радостью. Я заходила к Софье Владимировне и принесла от нее поздравительную записку. Кое-кто обещал для ее самостоятельной жизни разную утварь. Стряпня удалась на славу. На «драчоне» красовался мечь, подаваемый большой рукой. Она устроила по-уютному комнату. Наконец, пришел Юлий Юлиевич, Елена Марьяновна, Мага. Говорили, угощались, жгли «звездочки». Тоня была усталая, но спокойная и счастливая. И все же день кончился маленьким срывом. У нас ночевало двое гостей. Стало очень поздно. Устраивали их, как могли. Тоня чуть не шаталась. Соседи пировали и шумели страшно. Инцидент вышел из-за того, что Тоня отдавала Маге свое одеяло, а та не брала. Тоня надулась, легла, отвернулась, и, когда Мага пришла к ней и сказала «до свиданья», но отказалась ее поцеловать, все заснули, а Тоня сидела – то дремала, то пробуждала себя. Я уже задремала, когда она, покачнувшись в дремоте, об меня стукнулась, а потом я услышала шепот: «Мама, я сорвалась?» – «Завтра поговорим». – «Скажи сегодня». – «Хорошо. Конечно, сорвалась»… – Мы поговорили еще немного. Я ожидала, что это надолго, но она сказала скоро: «Спи, Господь с тобой».
Утром у нее не было ни смущенья, ни вызова. О вчерашнем больше не говорила и очень весело, и ласково поздоровалась с Магой.
Она говорила со мной: «Ты знаешь, что я себя считала до сих пор дошкольницей. И вдруг я стала догадываться, что это совсем не так. Мне только боязно окончательно решиться. Но чувствую, что мне придется работать по дефективным детям. Недаром я все это испытала, недаром исцелилась. Их не может понять тот, кто не прошел через это. Я видела это в том доме дефективных, где пробыла несколько дней. Воспитатели там хорошие люди и верующие, а все-таки они делают чудовищные вещи. Надо набраться сил поправиться и поступать на специальные курсы». У нее определенная линия: планы делать только на ближайшее время, а о дальнейшем твердо говорить: «Как Бог даст». На медитацию и на занятия хватает сил только формально, но в течение дня помнит Его и просит благословения.
Звала я ее в колонию отдохнуть, но она решила, что надо сначала отдохнуть в Москве, добиться, чтобы нервы были в полном подчинении и тогда ехать. Сейчас они не в порядке. «Еще сорвешься, не дай Бог».
//-- 26 февраля --//
В субботу Тоня приехала в колонию. Заглянув в себя, она решила, что внутренно крепка и спокойна. А ей захотелось написать при мне свой первый доклад для кружка, а главнее, – неудержимо захотелось повидать котенка Динку (кстати, о первом котике, Томике, она молится каждый день).
Девочки ее встретили очень горячо, чуть не сбили с ног, обнимая. Она держала себя свободно, просто и тактично. Была весела, но менее шумна, чем многие другие. Ко мне заходила на минуточку, только при встрече радостно целовала. За обедом садилась не за мой стол. Все свои дела со сбором вещей для самостоятельной жизни делала без моего участия, зато с горячим участием других, особенно Александры Михайловны. Ночью она замерзла во флигеле и рано пришла в дом, так что я ее застала утром в постели Фроси.
Уезжая, она сказала: «Может быть, приеду…, на что девочки закричали: «Не "может быть", а непременно!»
Глава 31
Нагнало туч. Валя и Сережа Белый. Школа бодрости Шацкого
Машина вертится складно. Вчера в первый раз девочки работали вместо технических на кухне. Это было красиво, чисто, оживленно. Техническим есть чему поучиться.
Поставила вопрос о семечках, которые вошли у нас в моду. Большинство было против, но не решительно. Кроме гигиенической и эстетической сторон, я подошла к этому со стороны самовоспитания, как к созданию новой физической потребности, к которой попадаешь в зависимость, и которая может кончиться куреньем.
Постановили запретить семечки, причем, Лёня все настаивал: «Только не надо компромиссов». От моего предложения изыскать… средства для конфет мужественно отказались: «Можно обойтись». Марина и Лиля грозились не подчиниться. Я зашла потом в среднюю комнату, Марина сидела на полу, вытянув ноги, и закричала мне: «А я весь дом замусорю семечками!» – «Что же мне тогда с тобой делать?» – «Связать меня и бить, только дайте денег на семечки».
Удивительное время пришло: для приезжих есть особая подушка и белье, для санаторных – особая посуда и тому подобное.
Сережа Белый приехал побыть немного и уехал. Он был открытый, размягченный и иногда веселый. Пришел ко мне и рассказал о своем решении: уйти на несколько лет куда глаза глядят, без поддержки, с необходимостью напрягать все свои силы. Он ушел бы сейчас, но хочет дождаться нашей годовщины и для этого отсрочивает на два месяца, хотя опасается, не будет ли за это время призыва. Он уговорил Фросю встретиться с ним в Москве и походить вместе по музеям.
На днях, крепко обняв меня, Фрося говорила: «Мне кажется, у меня есть уже какое-то свое маленькое дело на свете. Не знаю, как назвать его: «Любовь нести, что ли».
Ира Большая. В тот же вечер задержала меня за шею, прощаясь, и сказала: «Вчера я сказала, что плохая и не люблю, а сегодня я сделала усилие и все стряхнулось…, думается, теперь надолго».
Третьего дня Саня протанцевал весь вечер, а потом поговорил немного с Петей-братом и прибежал ко мне взволнованный: «Лидия Марьяновна, правда, что я несносен и что из-за меня хотят уходить из комнаты, что мной тяготятся?»
Я как раз собиралась с ним говорить. Мы уселись в моей комнате в темноте, и я ему выложила все свои огорченья насчет его и Николи, да, пожалуй, и Пети: поддразнивание безответного Павлика и бесконечные пересуды о девочках, в нехорошем грубом тоне, и все это имеет общую черту неблагородства, и создает вокруг них отравленную атмосферу, которая все дальше их тянет к низу.
Саня тяжело вздыхал, ворочался и бормотал: «Господи, как это сделалось…, не заметил». Я сказала: «Милый, это случайное, напускное, от слабости. Этого нет в вас, по-настоящему. Еще не поздно поправить». Саня крепко поцеловал меня, поблагодарил и ушел.
Даня живет совсем особняком. Какой-то тихий и светлый. У него свое расписание: один день алгебра, другой – эсперанто, третий – французский и так далее. Каждый предмет часов по 14 в день. Стал играть на рояле. Работа его сводится, главным образом, к библиотеке. У него впервые абсолютный порядок…
На нашем горизонте всё ходят тучи. Даня говорит, что на конференции Крупенина была с ним любезна «до жути», но сказала: «У вас педагогический коллектив, к сожаленью, очень солидарный, но направление ультра-идеалистическое, с которым надо очень бороться». Главное, неблагоприятно общее положение. Выработали они пять типов школ, для каждого определили минимальную численность учеников. Для нас все это не подходит. «Подайте проект, может быть, он будет столь интересен, что согласятся сделать исключение». Едва ли.
В связи со всем этим у меня вырисовался план. Он мне сразу показался естественным, точно всегда был, и бьющим прямо в точку. Надо обратиться в выше-среднюю педагогическую школу для подготовки педагогов в деревне, сориентированную… в сельском хозяйстве, кооперации и художественно-кустарных промыслах. Четыре класса второй ступени и два специальных. При них народная школа, ясли, клуб, имеющие цель все вместе вырасти в высшую крестьянскую школу, да еще ускоренная группа (наша «новая»). По-существу, это подготовка для высших крестьянских школ, типа – «ударной» формы русской культурной работы на несколько поколений – первая попытка.
А для тех, кто не пойдет по этой дороге, это не насилие и не растрата сил: всякий духовный и общественный человек – естественный и невольный педагог для окружающей среды.
Все это мысли, бывшие у меня при зарождении школы. Они отошли в процессе строительства. Теперь первый круг спирали почти пройден. Я вернулась к прежнему с новой отчетливостью и убежденностью.
Опасности не страшат, а перспективы бодрят и радуют, больше того, дают какое-то чувство повышенной решимости.
Едва ли это осуществится в МОНО. Будем стучаться разом в несколько дверей.
//-- 26 февраля --//
…Нагнало туч со всех сторон. Входим в трудную полосу.
С Сережей я много взяла на себя. Подыму ли? Или уроню и ушибу навеки?
Туся после тихой здоровой полосы впала снова в тоску нестерпимую и неотвратимую. Отчего – не знает. Что-то чует.
Рахиль медленно гибнет с голоду и не ест.
Но есть и другое новое. Прошел слух: «Коммунисты МОНО хотят вас арестовать». И другой: «В вашей колонии, говорят, есть агент ГПУ». Проверить не удастся, да как и возьмешься? Ну и лучше, это еще отсрочка: «как из раны вынешь ножик, так больной может умереть». Мыслей же теперь не вытравишь. Почти никто не знает. С собой бы справиться. Одно оружие: полная покорность, доверие. Светом можно победить, чуда удостоиться, не спрашивая, не планируя. Покоем, готовностью. Чутко идти шаг за шагом – вот, чем можно взять. Юлий Юлиевич прав. Он говорит: «Если узнаем кто, то единственное, что можно делать, это крепко любить его». Да будет Воля Твоя.
//-- 28 февраля --//
Сбегала сегодня в МОНО, подала проект реорганизации. Не думаю, чтобы удалось. Крупенина смотрит волком. Я просила также о наименовании «имени Джордано Бруно».
Ездила, главным образом, в погоне за естественником. Пока нет, говорят, очень трудно найти. Обещали поискать, только на просьбу о витамине посмотрели со смущеньем на меня.
Занятия. Старшие на истории религий излагали в последний раз каждый свою книжку, но только мальчики. Девочки как запечатанные. Мальчикам это понравилось. По предложению Пети, решили и за Толстого приняться сообща. Разобрали его Евангелие по главам и обещали приготовить.
Марина. Эти дни я больше думала о ней и чуть-чуть больше проявляла внимание. Она вся потянулась ко мне. Сегодня, когда улеглись, я зашла. Она сказала, как в последние дни говорит: «Давайте целоваться». Потом я ушла, а немного погодя она меня позвала и зашептала доверчиво: «Лидия Марьяновна, нам никому не хочется спать, мы немного пошепчемся, ничего? Вы из-за нас не будите позже. Мы будем очень тихо, а если смеяться, то в кулак». Совсем не похожа на прежнюю брыкливую Марину.
Кира. На днях, когда я обходила их комнату, она задумчиво сказала: «Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что я удивительно похожа на Базарова и как раз в его худших сторонах». Трудно было сохранить серьезность.
//-- 11 марта --//
Опять весна, опять нежное небо и яркое солнце, и крупные звезды по ночам, и мягкий доживающий снег. Дети влюблены в воздух. Прибегают, тащат на улицу тех, кто остался дома. Говорят о радости, о том, что все добрые. Женя принесла мне клок сена и спрашивает: «Чем пахнет?» – «Весной!» – «Правда, правда!» Девочки (Марина и другие) расчистили террасу, чтобы я могла там сидеть. Но я сидеть не могу (у меня аппендицит).
Вчера было четвертое воскресенье Великого Поста. Девочки «сюрпризом» спели за чтением «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко». Потом девочки, преимущественно та же Марина, затеяли праздновать именины Тони, которые будут через три дня. Вечером танцевали и пели.
Очень подошла к весенним настроениям беседа о наблюдениях над природой. Пришли все, говорили наперебой, припоминали, какие растения расцветают сначала. Оказалось, что больше всех знает природу Фрося.
Очень шумно за столом, очень оживленно, дружно. Занятия зато подвигаются неважно. Не все готовят уроки. Боремся с этим, отказываемся вести урок, если хоть кто-нибудь не приготовил. Так было по разу в последнее время: У Юлия Юлиевича, у тети Туси, у меня. Когда в старшей группе мне не приготовили доклады, я урок устроила, но не допустила неприготовивших. Не делают эту работу девочки, собственно, потому что она им не по плечу. Но пусть хоть попробуют. Мы работаем теперь над Евангелием Толстого. Разобрали его по главам и взялись сличать с Евангелием Апостолов. Горячо взялись Петя и Даня. У них получились интересные результаты.
Петя взял первую главу и заострил ее всю на вопрос особенно для него важный: через веру или через разум?
Даня взял главу седьмую, разобрал подробно, изучил примечания, отметил все характерные места, выяснил противоречия с Евангелием Апостолов и их противоречия и высказал свои взгляды. Толстой изображает Иисуса как врага древнего закона, а не продолжателя.
Костя постарался приготовить, но у него ничего не вышло. Николя дал изложение довольно длинное, из которого ничего не вытекало.
Девочки ничего не делали. Не дано им мыслить, нашим старшим девочкам.
Вчера Ира целый день билась над этой работой и пришла ко мне в отчаянии: «Никакой мысли». А ведь не глупы же они.
Горячо и содержательно говорил Сережа Белый. Его роковой вопрос: «Можно ли придти к Богу помимо Христа?» Его больше привлекает путь самостоятельный.
Эти занятья не под силу прежде всего мне. Я не успеваю проштудировать все очередные главы и не достаточно держу в сознании целое.
Говорила о Новикове. Петя взялся приготовить дополнительный доклад.
У младших был очень оживленный урок по разбору Евангелия. Между прочим, когда я сказала, что у евреев не полагалось произносить имени Бога, вырвалось у Ниночки Черной: «Вот бы хорошо, если б у нас так!»
Начинаю с ними «Горе от ума».
Истории, физики и у младших математики не происходит, потому что Лев Эмильевич и Олег больны.
Против появившейся официальной программы-минимум мы сильно отстали. Трудные годы не прошли даром, ну-да и «вольные» наши предметы должны были отнять время. Наши ребята развитее других, хотя не всегда могут это выразить, но знаний по школьным предметам у них меньше.
Началась очередная полоса заболеваний от малокровья: у Ляли лишаи на лице, у Васи головная боль и вид почерневший.
Никогда еще школа не жила до такой степени под топором. Жду ответа от Рафаила насчет своего проекта педагогического техникума. Был у меня с ним предварительный разговор (взяла короткую аудиенцию «нахрапом», настойчивостью и непринужденностью). Он еще не читал записки, но предварительно против: «Я за работу плановую, против кустарничества». «Если ученики кончили среднюю школу, они или кончают образование или переходят в техникум. Середины быть не может».
Я понимаю, что они не расположены делать исключения и вводить новые опыты ради школы, с направлением которой считают нужным «бороться всеми мерами». Не была бы особенно удивлена, если б оказалось, что количественный минимум и прочие нормы, если не придуманы, то ускорены ради нашего уничтожения.
Ходила в отдел Наркомпроса Главпрофобр с очень лестным письмом от видного педагога Чехова, но там мне сказали, что число педагогических техникумов строго зафиксировано и комплект полный. Уйти некуда.
Послала, как в тот раз, письмо Шацкому, с просьбой поговорить с Рафаилом, попытаться отстоять, если не техникум, то хоть вторую ступень.
Следующая позиция, в порядке отступления, назначена такая: добиться отсрочки, хоть до осени, за это время отличиться на сельскохозяйственной выставке и получить наше именье, как совхоз. Даня думал решиться на то, чтобы содержать на счет своего хозяйства всю колонию, но для меня ясно, что это неосуществимо. МОНО дает нам очень много, и все-таки мы нуждаемся. Чтобы наше хозяйство стало окупать школу, оно должно расти еще не один год. Да и то это потребовало бы такого напряжения, которое несовместимо с ученьем. С этого можно было начать в годы, когда не было другого выхода. Через это хорошо бы до известной степени пройти, но если это станет обычным порядком, ребятам так и не удастся доучиться. Уж лучше доучиваться им на стороне, а нам сохраниться как духовному центру. К этому и сводится мой проект: вести летом хозяйство, чтобы зимой кормить или подкармливать наших студентов и содержать центр-клуб.
Летом опасности противопоставлялась твердая вера, что колония закрыться не может. Тяжелей всего, что я сама не могу отделаться от мыслей о ликвидации. Я боролась с этим настроением, пока в нем над опасностями не возобладал мотив: «Да будет воля Твоя».
Сережа Белый пробыл недели две в Москве, потом вернулся мягче, ласковее, веселее. Но, в общем, маялся. В одну комнату войдет, посидит, помолчит, – назад пойдет. Немного погодя, в другую… Наконец, пришел ко мне. Я лежала. Он просидел у меня часа два. Говорилось сначала с усилием, потом все легче. И под конец, удивительно легко, дружно, с пониманием с полуслова.
Всего не расскажешь. Много говорили о нем. Снова я повторяла о том, что счастье для него возможно, что он сильный и чистый, только спутано это в нем. Он не удивился, говорил о том, как с детства проводил все досуги в том, чтобы в мечте преображать все окружающее. Потом его стало сбивать «это»…, не может подняться. Он себя видит в достоевщине. Она ему удивительно близка и понятна. Все свои надежды на исцеление он возлагал на встречу с кем-то, кто ему даст возможность подняться…
Он признает в себе одно крепкое органическое начало: любовь к земле. И ничем он не хочет заниматься, кроме земли.
Еще очень нужна ему музыка. Самому играть не надо. Но лежать и слушать простую музыку, такую, какая бывает у нас: это в иных состояниях незаменимое наслаждение. Главное же, что его держало у нас, это то, что он многих здесь любит. Станет тяжело, придешь к человеку, посидишь, помолчишь и уйдешь с мыслью: «Спасибо, что помог». А он и не думает, что помог.
Он очень мечтает, чтобы мы все остались собранными между собой. Говорит: «Мы от колонии взяли все, что могли, теперь уж пойдет повторение. Надо выходить в жизнь и помогать группироваться уже из молодежи, которым это нужно, мы сможем, если будем связаны между собой. Всем бы надо поселиться в Москве и быть «центром». Это он говорит горячо. Упадка, как не бывало. Он решил больше не откладывать отъезд.
Трудно ему не быть с Валей, но… уходит. На прощанье я протягиваю ему руку и говорю: «Я во многом была не права перед тобой, Сережа…»
Расстались тепло.
Валя у меня была днем, расспрашивала про нас, говорила, что не простит себе никогда, что у нее не хватило силы любви. А утром Сережа говорил, что никогда не простит себе «то зло, которое сделал другому». – «Ведь не нарочно?» – «Еще бы, нарочно, кто же нарочно разобьет все свои надежды?»
Вечером Валя просила передать письмо Сереже (а, может быть, он первый просил, уж не помню). Несколько раз они в этот вечер обменялись письмами через меня. Я лежала. То и дело один из них заглядывал, ожидая ответа, потом тут же читали ответ. Уединяться-то у нас негде, иногда просили бумаги, по-существу не рассказывали; старались говорить о другом весело, с улыбкой, особенно Сережа. Чрезвычайное его волнение скрывалось за преувеличенно веселой улыбкой, особой мягкой вежливостью и попытками оживленного разговора. Какое-то благородное чутье остерегало его от оттенка смешного или пошлого в этой переписке. Ему не хотелось таинственности, недоговоренности (что не противоречило сдержанности). Кладя передо мною письмо, говорил: «Это для Вали». Что-то происходило между ними доброе, по молодому порывистое, но грустное и серьезное. Я не спрашивала и не узнала, что именно.
Через два дня Сережа послал Вале денег на дорогу. От нас она все равно уходит. А он уж уехал из Москвы. В тот вечер накануне отъезда ходил со всеми прощаться. И прощались все так тепло, оживленно, любовно, что он совсем растрогался. Признался, что не ожидал. Многие собрались провожать его утром. Ира говорила: «Ты ткни меня в бок, я пойду провожать тебя». Еще несколько дней пробыл он в Москве. Фрося ездила к нему. Он рассказывал свои мечты о будущем. Беспомощные мечты, неуверенные, без материала. Бьется он с неизвестностью, в себе неуверен, не знает, чего желать, кроме благообразия достаточной семейной трудовой жизни. Это противоречит его беспокойному характеру. Но ему кажется, что семья и законченное образование переменили бы его характер.
Перед отъездом в Москву я была больна, аппендицит. [41 - По позднейшим рассказам ребят, операция проходила без (или почти без) анастезии.] Вдобавок разыгралась мигрень. А ехать надо было. Тетя Туся попросила, чтобы за обедом не шумели и не хлопали дверью. И во всем большом доме водворилась тишина. Если кто нарушал ее по забывчивости, то только девочки. Мальчики не забывали обещания. Но в то же время младших тянуло на проказы. И вот, они по столбам террасы взобрались на верхний балкон, оттуда в комнату девочек, потом ползком по коридору, и на тетю Тусю, сторожившую на верхней площадке внутренней лестницы, выползла вереница полосатых, бесшумно, зажимая себе рты, давясь от смеха, – и, наконец, выбравшись на крыльцо, они разразились неудержимым хохотом.
Мы сейчас со старшими принялись за систематическую историю русской литературы с Екатерининских времен. Они с очень большим интересом работают над Новиковым, Радищевым. Но нашей младшей группе это еще не было бы интересно. А младшие увлекаются «Горем от ума». Сейчас то в одной, то в другой комнате слышится чтение его по ролям.
Большое волнение было у младших по поводу анархических утопий. Еще голый анархизм Грава показался им только странно нежизненным. Но утопия Мориса пленила многих, особенно Лизу.
//-- 25 марта --//
За это время многое произошло. Постановление МОНО насчет доведения школ до определенной численности. Определенна и невыполнимость для нас этого постановления. Я пошла к Шацкому просить о новом заступничестве перед Рафаилом. Оказалось, что Шацкий с Рафаилом уже в натянутых отношениях. Шацкий накануне выступал против него на суде по делу о колонии, у которой он отнимал землю, несмотря на то, что она была приобретена куплей до переворота. Вместо заступничества Шацкий предложил перейти со всей колонией к нему в Тульское отделение опытных школ. «Вы нам будете духу пущать и ребятам, и педагогам. Я духу вашего не боюсь». Жена его присоединилась. Предложили хорошую ферму. Я это предвидела, но ответила только: «К этой мысли надо привыкнуть и рассказать своим». Оговорила сохранение коллектива и его независимость, автономное житье, предупредила о том, что мы останемся собою и пошла к Софии Владимировне советоваться.
Софья Владимировна спросила: «Ну, а вам что подсказывает интуиция?» Я рассказала о настроениях последнего времени. Тогда она сказала: «Разумеется, это правильно – выход в жизнь. Нельзя безнаказанно оставаться надолго вне ее. Там возможности работы громадные. Большую часть вам делает Учитель. По-видимому, центр вашей задачи, как я и предполагала, в том, чтобы сплотить группу душ, связанных прошлым и общностью задач».
Мое сомнение заключалось в том, не важнее ли сохранить, во чтобы то ни стало, нам нынешний уголок, как интимный и однородный? Софья Владимировна решительно высказалась против этого. «Надо нести людям самое важное из духовных ценностей, не дорожа их законченной формой, надо быть везде, где быт, жизнь. Счастье для детей, что они привыкают к свободе от формы». Она сказала еще, что в моем подходе прежде было много личного.
Я ушла от нее полная бодрости и покоя. Наш замок отвалился от сердца. Ничто не задерживало на пути.
Дома я собрала собрание и все рассказала. Сначала удивились, потом заинтересовались… Был момент колебания. Кое-кто из больших заметил, что хорошо уйти из удушья МОНО, кое-кто прельстился хорошей фермой, полосатые обрадовались новому обществу. Но жалко было любимых мест. Смотрели на меня выжидательно. Я сказала, что там можно принести гораздо больше пользы: «Кто против?» – «Чего же против. Раз нужно…» Тогда я рассказала мнение Софьи Владимировны. Поворот довершился. Оживление стало расти. Но серьезное, вдумчивое. Разошлись и толковали по углам. Говорили о тех, кто откажется ехать. Указывали на Марину и Нину Черную. Но они решительно опровергли. Выходило, что едут все, кто, вообще, собирался остаться.
Олег, готовившийся уходить весной, самое позднее осенью, теперь стал говорить с блестящими глазами, что поедет с нами, по меньшей мере, на год, что иначе нам не справиться с фермой, так как сильных мальчиков остается мало. Этот человек, который все более уходит на свой путь византийской монашеской мистики, в то же время все более сочетается с нами духовно. Едва ли это бывает в другой атмосфере, кроме теософической. Оказалось, из разговора с тетей Тусей, он до наивности верит в то, что я в педагогике достигну всего, что поставлю своей целью: «Знаете, – говорил он, – мы должны поехать маленькой семейкой сотрудников, только свои, только те, что держатся крепко за Лидию Мариановну. И вот, что я вам скажу, если привлекать, то только теософов». Он, оказывается, не раз уж удивлялся тому, что я собираюсь набирать новых ребят: «Она же отдала этим всю душу, откуда она возьмет еще одну для других?» Тетя Туся ответила, шутя: «У нее есть неразменный рубль». И он живо подхватил: «Да, хотел бы я знать, откуда он берется».
Олег это верно почувствовал. Я с усилием готовилась к приему новых ребят и вздохнула с несказанным облегчением при возможности надолго еще отдаться этим безраздельно. Наши нужны как коллектив «для духу». Нас опускают как закваску в большую квашню.
Поехала я на место к Шацкому, командировали со мной Даню. Перед отъездом я предостерегала от ликвидационных настроений: «Пока студень в горшке, он имеет его форму, но если собираются его вынуть, надо позаботиться о том, чтобы сделать его покрепче, чтобы он сохранил свою форму без поддержки».
Хорошо было ездить с Даней, куда лучше, чем когда-то одной: дружнее, надежнее, веселее. Впрочем, мое состояние ничем не напоминает напряжения прежнего времени, внутри покой, доверчивость, легкость ненарушимы.
Ездили к Шацкому. Отрицательных как будто только два момента: плохое сообщение, очень отрывающее нас от города и от городских сотрудников: поезд ночной, медленный (4–7 часов), дорогой. Только что вагон отдельный. А второе – дом. Малопоместительный, в обрез, без зала и снаружи очень прозаический – двухэтажный, бревенчатый, без террас, без сада. Да, это будни, трудовые будни, но не век же праздновать. Спасибо, что пришлось пройти через это. Впрочем, окрестность живописная – лощина с ледяными ключами, вблизи река, холмы, поросшие лесом. На ферме – отличные службы, флигеля, полный набор машин, много скота. И посреди этого деловитого двора возвышается в натуральную величину статуя Венеры Милосской, про которую старательный агент записал в своем листе: «Нуждается в ремонте».
Здесь мы сможем жить своей жизнью, Шацкие соглашаются даже на то, чтобы мы сохранили технических служащих. По их демократическим обычаям этого не полагается, но нас извиняет то, что нас мало. Зато от нас ждут, что мы поставим ферму образцово, так, чтобы она могла служить показательной для окрестных крестьян. Пробовали ее предоставлять их старшим ребятам, но они жили там «без дядьки» и не совладали. Хозяйничают теперь наемными силами. Это тоже не то. В нашу дееспособность верят, инструктор будет от них.
В полуверсте от фермы основная колония. Туда надо ходить учиться. У них есть первая ступень, тоже молодая, не очень налаженная. Но силы есть – кого не хватает, дополнятся нашими.
В этой колонии человек 70 ребят всех возрастов. Живут налаженно, по-товарищески, но «духу» действительно немного, заметно и у детей, и у взрослых – жизни мало, любви, огня. Есть хорошая библиотека.
В другой стороне в полуверсте Отделение Опытной станции и оранжереи (ботанический сад). В Опытной станции московского отделения работают несколько десятков педагогов (с московскими 300). Они собирают, обрабатывают, редактируют обширные материалы по педагогической работе четырех школ, включая эту колонию, школ, которые работают при станции, и 500 учителей, которые связаны с нею через московские курсы-семинары.
Тут в деревенском отделении каждые две недели происходят конференции сельских учителей, обслуживающих всю волость. Летом они собираются на курсы. Все это хорошая преданная молодежь, но несколько случайно собравшаяся, и «духу» в ней мало. «Сюда его тоже надлежит пущать».
Шацкая так говорит: «На творческую ответственную работу нас тут только двое. Это жутко. Выйди мы случайно из строя – и не на ком держаться. Нам нужны равные силы, потому мы вас и зовем». Можно будет подыскивать еще кое-кого: музыканта, языковеда. Анну Николаевну, конечно, нельзя с собою брать: по отношению к другим колониям не имеем права, да ее и затравить могут. Вера Павловна не собирается. Тут есть два художника. Лев Эмильевич, конечно, ездить не сможет, историк тут есть. Едва ли сможет и Марина Станиславовна. Олег – член семьи, но не педагог. Раздумываю, оправдаем ли надежды Шацких: и насчет образцового хозяйства, и насчет духа? Впрочем, почти все довольны тем, что это лето, по-видимому, удастся провести здесь. Хорошо попраздновать на прощанье.
Вчера задержало меня что-то во время обеда. Вхожу в столовую посредине. Три дежурные с криками врассыпную: «Что вы такое натворили?» Прячутся, другие смеются, показывают на мою тарелку, девочки начистили мне картошку, а я обыкновенно сама чищу, как все. И этого довольно для общего веселья. Как не доглядишь, ребята принимаются прыгать с верхней террасы. Говорят: «Снег мягкий». А когда снег покрылся твердой коркой, стали специально его разрыхлять лопатой. Некоторые уж читают днем на солнце, сидя на террасе или на дворе на штабелях дров.
Мечтают о переселении к Шацким, и все мечты, планы и обсуждения почти целиком вращаются вокруг слова «семья». Все это хорошо в их глазах постольку, постольку обещает укрепление нашей семьи.
Решили научить веселью тамошних ребят у Шацкого. Фрося сказала с сомненьем: «Боюсь, что мы, по привычке, замкнемся». Со всех сторон раздались протесты. Даня заявил: «Это наша плата за приглашение!» Итак, радость – это первое, что признано нашей существенной чертой.
«О чем будем говорить?» – Даня заметил: «Да вот, они там очень дорожат равенством. Насчет непризнания технических… и прочее». Заговорили о разнице между равенством и братством. Я указала, что бояться для человека роли кухарки, значит, унижать его и его труд. Задача в том, чтобы относиться к нему по-братски, как к кухарке, признавая, что во многих случаях это и внутренно соответствующее ему занятье. …И уметь ему при том скрасить жизнь. Некоторые ребята начали, было, обличать себя, что к дяде Николаю не относились как к своему «из-за сословия». Но другие очень восстали против этого утверждения, что дело было не в сословии, а в его личных качествах.
Потом, случайно, зашел разговор о всевобуче в колонии Шацкого. Петя заявил: «Я не пойду!» – Даня: «А я пойду». Петя: «Да ведь там дадут ружье и научат стрелять». Я: «А ты боишься, что, умеючи стрелять, станешь стрелять в людей?» Олег стал, было, на сторону Пети и сказал, между прочим, что на суде спросят потом, отчего на всевобуче не отказывался. Даня ответил: «Я им так и скажу, потому что хотел как можно позже попасть в тюрьму». Я заметила, что советовать мученичество надо осторожно и незачем искусственно приближать этот момент. Олег замолчал, только шепнул тете Тусе: «Сколько раз я обещал себе с ней не спорить». Петя быстро, по обыкновению, согласился с противным мнением. Стали петь, снова почувствовали мир. Меня облепляли ребята со всех сторон. Так хотелось с ними слиться, что я стала осторожно подпевать, несмотря на свое безголосие. Была суббота, долго пели, печка потухла. Стало темно.
Глава 32
Митрофан Нечесов. Странствие колонии в пространстве и времени. Рыженький и черненький
На следующий вечер собрались снова. Непосредственной темой было воззвание, которое на днях нам оставил Митрофан. Он сообщает об основании союза имени Толстого и Кропоткина для взаимопомощи. Предлагается присоединиться желающим, отдавать полдня в неделю «конкретной трудовой материальной помощи».
Ребята отозвались тогда охотно, Берта и Марина взялись быть представителями. Но собрания сами не подумали собрать. Я собрала его, по просьбе Пети. Стали разбирать, что можно делать в наших условиях. Выяснилось, что предложение услуг деревне было бы встречено с большим недоверием. Какую бы ни предлагали под понятие «конкретной, материальной», ребята терялись – какой? Оказалось, что для культурной помощи возможностей немало и даже дома. Олег особенно настаивал, ссылаясь на Толстого и на Святых Отцов, что надо начинать помощь с дома. Вот, что было решено: двинуть давно заглохшее дело с постановкой пьесы Семенова для деревни; собрать родительское собрание крестьян и спросить, что им нужно. Дане прочесть лекцию о крестьянах в Италии. Заниматься математикой: Дане с Ганей, Алеше – с Егором, Берте с Мариной; сходить в Пушкинский приют слепых и спросить, не надо ли им самодельных книг с выпуклыми буквами. По указанию Берты: мальчикам при поездках в город заходить к ее соседям, больным и бедным, колоть дрова и заносить молоко, другим – узнавать, нет ли еще подобных нуждающихся; девочкам – заходить в Москве к Людмиле Николаевне, у которой болят глаза, читать ей вслух. Ребята были довольны. Даня предложил еще иногда в Москве грузить дрова, чтоб заработать на помощь нуждающимся. Этого я не поддержала – предложение расплылось.
Я попробовала забросить мысль о братстве решающих работать над собой, над сердцем, умом и волей ежедневными делами любви, ежедневным часом (временем) умственной работы и ежедневным упражнением в сосредоточении. Треугольник. Олег ухватился за это, а я почувствовала, что несвоевременно, и сказала, что об этом могут говорить со мной индивидуально. На другой день Женя попросила книгу о сосредоточении. Это все.
После того собрания, когда пели, пришла ко мне Нина Большая и спросила: «Почему с мальчиками как-то особенно? Какие же после этого могут быть братские отношения? Они такие хорошие, такие чистые, а про них говорят нехорошо». – «Деточка, им от этого трудно, неспокойно. И ничего тут нет плохого, ничем они не виноваты, только надо их поберечь». Нина постаралась спорить, уверяла, что нет никаких таких чувств и быть не может. Стояла она на коленках, вложив руки в мои руки, большая, с детским ртом и воловьими глазами. Как всегда, мне было жаль разбивать иллюзии девочек. Ее инстинкт что-то знает, но, если не знает сознание, тем лучше. Однако, как же быть? «Такой хороший и чистый» Петя борется с собой изо всех сил, и ему это трудно дается. Особенно Ниночка возмущалась возможностью подозревать Саню: «Уж с ним совсем просто».
На днях меня вызвали с урока. Ждет незнакомая женщина, увожу к себе. Взволнованно сообщает, что у Киры умер отец.
Когда я сообщила девочке, что он очень болен, Кира, не меняя лица и голоса, только слегка побледнев, сказала: «Так я пойду собирать вещи». Немного погодя, она спросила: «Можно я пойду, поговорю с той женщиной?» Тогда я снова позвала ее к себе, обняла и сказала: «Я тебе неправду сказала, родная, он скончался». Кира не дрогнула, только ее чистые глазки обратились на небо. Мы стояли, обнявшись, и она была спокойнее меня. Я чувствовала, что ободрять, утешать ее было бы неуместно. Сказала только: «Помолимся молча». Потом спросила: «Мама справится?» – «Не знаю, я об этом думаю и не совсем за нее спокойна».
Посидев со мной, она сказала: «Так я пойду к женщине». Потом тихонько собрала вещи, зашла на урок, сказала: «До свиданья, я уезжаю», – и пошла. Ни малейшей ряби на этой лазурной глади. А глубина большая.
Вчера говорила со мной Галя. Горевала об Анне Николаевне. Спрашивала, неужели нельзя ее взять с собой, уверяла, что при желании с ней учиться можно.
Об этом не может быть и речи. Перед новой задачей мы должны быть едины и сжаты, как монолит. Все ребята жалеют Анну Николаевну и ищут, как бы ей оказать внимание.
От Лиды подарок: пуд лекарств и письма. Надо отвечать, а ребятам трудно. Самоопределились, тяготит явная несродность, а натянутости не терпят.
Была у Коли. Звал, соскучился, болен. Главная речь его о Шуре. У него кризис, надо помочь, а ему не удается.
Видела Мишутку. Сохранил от нас углубленность, но дома приобрел покой, здоровье, уверенность. Славный стал.
Тамара пишет, как утопающая. Умоляет помочь не быть дурной дома. Думаю снарядить к ней на Пасху ребят, отвоевать ее у родителей.
Сережа и Наташа ждут весны, живут письмами, хотя и не надеются, что им придется жить у нас.
Женя Зеленин как будто забыл, что был нашим.
Ниночка Белая справилась. Тянется к нам, денег нет на дорогу.
В занятиях по литературе с младшими распутье. Оно ускорилось тем, что не достали Гончарова. Все равно, не сегодня, так завтра. Цикл русских писателей на этот год внутренно закончен…, на чем остановиться? Брать Гете и Шекспира – рано, Данте – тем более. Остальные… Я обхожу их всех снова. Протест против несвободы, против общественной и политической у поэтов молодой Германии, против несвободы психологической – у Гюго, космической – у Леонарда, против всяческой – у Байрона… Не хочется вводить мою группу ни в один из этих миров. Кажется, что это им не нужно, что это позади для этих душ, что не по ним этот тревожный ритм. Хочется для них творческого, мирного, гармоничного, зовущего вперед к делу, к своему делу, выявляющего для них их души, детски-мудрые.
И я, вопреки всем традициям, останавливаюсь на англичанах XIX века: Рескин, Джонс, прерафаэлиты, Морис. Благо, есть отличная книга З. Венгеровой. Если мы ребят не познакомим с ними, мало шансов, чтобы они на них набрели. А тех узнают и без нас. Прочла сегодня им статью о Рескине. Было глубокое тихое удовлетворение.
Особенно, кажется, по душе это чтение «звездочкам», новой группе. Удивительно они восприимчивы. Ведь иные едва грамотны, а как растут, обгоняют наших. Что значит духовность, религиозная культура. Наши школьные демократические ребятки куда труднее просверливают… Ниночка Черная, Николя, Вася, даже Алеша – у этих… аристократизм. У самой тусклой Шуры… – больше всех в сегодняшнем сочинении на «Горе от ума». Она, единственная, взяла тему не «Светское общество», а «Крепостные»; она извлекла все крупицы материала, использовала его сжато, просто, метко. Крестьянская девочка, ученица портнихи, наивная, с видом фарфоровой куклы и огнистыми голубыми глазами…
Сегодня перед сном в зале пели гимн (в последнее время этот обычай стал падать, но я шепнула «звездочкам», и они взяли это на себя). Я оглядывала зал, который недавно был для меня такой выразительной формой колонии. Глядела и думала: «Хорошенькая коробка, как хорошо, что мы скоро от тебя уйдем в простор простого почти безвидного общего, в простор труда и жизни. Наше место везде и нигде».
//-- 1 мая --//
Я ввела в младшей группе тоже предмет первой ступени – синтаксис для того, чтобы они сколько-нибудь осмысленно расставляли знаки препинания. Бедные ребятки, начавшие учиться в тревожные года, они никакой не имеют основы.
В старшей группе большую роль играет система устных докладов: по химии, по естествознанию, по литературе, по истории религии. Девочек втянуть, правда, не легко. Очень полны, интересны бывают Данины доклады; например, доклад о разных течениях в дарвинизме. Я довольна, что избрали путь для изучения толстовства через изучение его Евангелия: разбор шаг за шагом на конкретных образцах его способа претворять Великую Книгу, которую наши ребята очень чувствуют.
По истории литературы мы двигаемся с ними назад: Новиков, Радищев, Екатерина, Ломоносов. Им очень интересно… С каким отвращением оно проходится в младших классах. Хорошо у нас прошли Новиков и Радищев, может быть, потому что я их не изучала в гимназии и нашла в себе, по отношению к ним, интуицию. Очень мертво у меня вышло с Ломоносовым. Источников небанальных не было, а в спешной подготовке в последнюю минуту не родилось интуиции. К счастью, подоспел Юлий Юлиевич и осветил Ломоносова как русского Леонардо, раннего одинокого рыцаря культуры.
С младшими мы принялись за Пушкина. Им хочется его заново пройти со мной. Тут задача почти чисто эстетическая; это для меня труднее, то есть, я делаю это с радостью, но совсем не уверена в себе. Прохожу одновременно статьи Белинского о Пушкине.
Годовщину отпраздновали хорошо.
Все покрывалось всеобщей радостью по поводу появления Юлия Юлиевича; он был в Петрограде и тяжело болел. Мы мало надеялись, но он подоспел к празднику еще полубольной.
Весеннего в празднике ничего не было. На дворе лежал снег. Предлагали поставить сцену из Фауста. Я возразила. Смеяться лучше над собой. Если хотите, изобразите юмористически колонию, как коллективного странствующего рыцаря. Это вдохновило Олега. Наутро у него был готов план. В разработке его приняло участие несколько человек. На каждой репетиции вносились новые подробности. Вот, в чем суть пьесы:
Действие I. Сборы в Москве к переезду в Ильино первого ядра колонии; за отказом возчиков взваливают вещи на себя и отправляют пешком.
Действие II. Сборы в Ильине к переезду в Тальгрен. Укладка книг в котлы и тому подобное. Беспрерывное переобувание ребят все в ту же пару валенок. Краткий пожар, возвещаемый Всеволодом.
Действие III. Сборы в Тальгрене к переезду к Шацкому. Все одинаково одеты. Укладывают аккуратно, у каждого на груди надпись, чем заведует, в том числе «Завсобак», укладывающая щенят. Я то и дело захлопываю дверь.
В промежутках танцы. Смена упражняющихся на рояле.
Действие IV. Готовятся к отъезду от Шацкого в Канаду. Девочки в… платьях прощаются с учениками школки. Мальчики укладывают … лабораторию.
Действие V. Сборы к переезду из Канады в Индию к Тагору. Укладывают на носилки больных малярией, тетя Туся хлопочет около них и жалуется, что они делают не гигиенические поступки – купаются в океане под страхом быть съеденными акулами.
Действие VI. Сборы к отъезду от Тагора. «Укладывают идеи». После некоторых ритмических движений вокруг него садятся и некоторое время проводят в молчаливом сосредоточении. Потом кланяются и уходят.
Действие VII. В надземной стране, в белых одеждах с музыкальными инструментами, за пением гимна и чтением древних рукописей. Никуда не собираются уезжать.
Представление идет как пантомима. Олег читает «Историю гонений судьбы» и мужественного терпения. Перед каждым действием вывешивается изображение другого символического зверя, раздается у рояля другая нота и возглашается: «понедельник», «вторник» и так далее. Берта играла меня во всех действиях. Одета в поддевке и синей косынке, с дневником. Марина – Юлия Юлиевича, Нина Большая – тетю Тусю.
Все это было очень весело, только последние два действия, пожалуй, смущали касанием к «не смешному».
Вечером пели, немного декламировали. Натанцевались с утра и после спектакля, так что вечером этот вопрос не возникал. Когда предварительно обсуждали порядок дня, девочки утверждали, что «утром танцевать невозможно», но в одиннадцать часов уже все кружились.
На столе у меня, как водится, появились анонимные подарки и не анонимная картинка от Веры Павловны.
Буду приводить слова ребят вкратце, поневоле не полно (часть, уж, забылась), не придерживаясь порядка их речей и объединяя оба вечера.
Коля Стефанович: «Из вещей объективных я вынес из колонии два приобретения: уверенность в своих силах, уменье найтись при всяких обстоятельствах во всякой работе и привычку к самостоятельным занятиям. В смысле количества знаний я получил больше, чем до сих пор (до того было так мало, что я бросил школу), но меньше, чем я ожидал и хотел».
После собрания Коля пришел ко мне огорченный и сказал: «Мне неприятно, что я не сказал о самом главном, что получил, но я не мог: это связано с вами».
Саня: «Здесь впервые стал учиться не всему подряд, а тому, что считаю для себя нужным. Главное, я открыл здесь для себя музыку. Про большинство предметов я не знаю, зачем они нужны, а потому и не работаю над ними».
На эти слова живо отозвались несколько голосов: «И я не знаю, зачем нужны многие знания. Устройте, пожалуйста, беседу об этом». Решили устроить.
Боря Маленький: «Я научился работать над собой и любить людей. Мне стало легче с людьми вне колонии».
Даня: «Не говоря о вещах внутренних, я приобрел здесь две очень важные вещи: 1) я научился делать то, что я хочу, а не чего моя скотина хочет; 2) я научился жить ритмично, используя все время, как мне действительно надо, не допуская случайностей, в том числе могут оказаться и танцы, и шашки. Иная жизнь мне теперь кажется ужасной, и я уж сумею ввести ритм в свою жизнь при всех обстоятельствах. Не додала мне колония знаний, но это дело очень поправимое». Еще, в ответ на Бертины слова об уменьи сливаться с природой, он сказал: «Не понимаю, как этому можно учиться и о чем тут стараться; когда я в природе, я через некоторое время констатирую, что я как бы ее кусок, вот и все».
Кира: «Мне трудно сказать, что я получила от школы. Я получила от нее почти все, что во мне есть. Я попробовала жить в Москве, но это оказалось непереносимо. Я научилась любить людей, понимать. …Учиться я здесь стала хуже… Сначала мне казалось, что здесь подлинный рай. Когда оказалось, что – земля, я стала временами впадать в уныние. Но потом научилась справляться с этими состояниями».
Николя: «Когда я пришел, у меня ярко разгорелась вера, радость жизни, любовь, желание учиться и работать. Я думал, что здесь нет ничего такого обыденного, что в других местах. Потом увидел, что есть, только в более интеллигентной форме. Учился лихорадочно, беспорядочно; переутомился и веру потерял. Но все это не пропало даром. Теперь я прихожу к сознанию, что не в этом коренится и вера, и любовь. И теперь, я надеюсь, что будет прочно».
Тоня: «В колонии я научилась держаться на мускулах боли. Прежде мне это и в голову не приходило».
Нина Большая: «Я приобрела здесь цель жизни: стремление на сцену».
Говорили и о требовательности, растущей с годами. Выплыл, конечно, и вечный вопрос о мальчиках и девочках, «что между ними – пропасть».
Я сказала: «Хоть общество взаимного сближения устраивай». Коля Ш. подхватил: «Что ж, теперь это было бы своевременно, у многих назрело».
Потом говорил Юлий Юлиевич. О том, как ему дорога колония, как он ее чувствует. И вот, он находит, что ребята хорошо научились одной важной вещи: они умеют отвечать на любовь. Но давать от себя первыми, этого они не умеют. У них нет духовной силы. А между тем, они получали очень много: непрерывный поток любви; если им кажется, что поток ослабевает, это значит, что ослабевает их восприимчивость. Их очередная задача – выработка духовных сил. По части учения – все плохо. Все надо начинать сначала. Но это не беда.
Интересно отношение ребят, особенно девочек к Юлию Юлиевичу. В компании обычного типа тут был бы материал для банального «обожания». Здесь нет ни малейшего оттенка этого рода. Девочки немножко спорят, кому прибирать его комнату в его отсутствие. Когда он в Москве, любят спать в ней. Говорят, полушутя, что там «легко дышится» и снятся хорошие сны.
Со мной последнее время не замечается сложностей. Приходят, когда есть определенное дело. Молчаливо, ласково чрезвычайно. Был такой период до Пасхи, когда днем, встречаясь, останавливались, чтобы взять за руку и глубоко посмотреть в глаза; на беседе, когда кто-то заметил, что я прежде вела себя с ними иначе, я ответила, что вредно было бы не отнимать никогда младенца от груди.
Неизменно теплые, ласковые отношения с тетей Тусей. В общем, всем им очень хорошо. Анну Николаевну стараются не раздражать.
Когда Берта ездила в Москву, она зашла в вегетарианское общество сообщить о том, что мы, по их идее, устроили кружок помощи и уже кое-что начали делать. Она там с величайшим трудом доискалась человека, который имеет к этому делу отношение, но, нашедши, привела его в восторг своим сообщением. Оказалось, что они еще работы не начали. Вокруг нее собралась толпа, и ей часа два пришлось рассказывать о нашей колонии. Она приехала очень оживленная.
На Пасху приходили к нам в гости колонисты из другой колонии с воспитательницей: целый ворох розовых девочек с розовыми бантиками в волосах. И опять сказалась новая черта наших ребят: самодеятельность в делах братского такта. Их приняли дружно, приветливо, танцевали с ними, угощали. Потом, по совету Олега, я им предложила «духовное угощение»: рассказала о Китеже. Но толстых деревенских девочек это не очень тронуло. Только привело в большое волнение руководительницу: «Как это у вас духу хватает, какое мужество. Много лет я не дышала свободно». Была она восхищена и гостеприимством нашим: «Теперь и у нас это так поставлю, как это для детей хорошо!»
У Лени умер старший брат. Он очень спокойно перенес это, благодаря убеждению о перевоплощении. Мать успокаивал этими мыслями и няню. Потом просил меня к ним зайти.
У Олега дело…, он подвигается по пути, который он решительно избрал, по пути православной аскезы. Он не отдаляется от нас, а приближается жизненно: он стал терпимее, шире, он принимает в делах школы более живое и ответственное участие, он стал лучшим товарищем и лучшим школьным работником. У него есть своя тенденция в преподавании физики: он упирает…, прошел с ребятами не много, но по механике они читают много больше обычного.
Несколько дней была больна. Лежала. Ребята были внимательны, старались не шуметь, заходя в комнату, смотрели на мое лицо большими испуганными глазами. Были первые дни настоящей весны, за окном слышалась оживленная, дружная работа в цветнике. Дошла очередь и до загнанной «эстетики». Девочки попросили на свою долю клумбы и принялись за них почти все. Проводили на них почти все свободное время, а его больше, чем в предыдущие года. Работают трое взрослых мужчин. Самое удивительное, что к девочкам пришли посмотреть мальчики, да такие «суровые», как Вася, Петя и менее «суровые», как Костя, Павлик; победила эстетика и, притом, без нашего вмешательства.
Боже, как у нас красиво кругом.
Наконец, состоялась долгожданная ревизия. Приехали два дяденьки…: черненький и рыженький, оба с симпатией к «этим чудакам», как они, вероятно, мысленно нас называли. Рыженький – человек неопределенных взглядов, душевно добрый, с самого начала доброжелательный, хотя очень сдержанный. Прожили они два дня. Ничего «запретного», ни вещественно, ни невещественно, они у нас не обнаружили: уроки, чтение, все было социалистического содержания, хотя без компромиссов. А все же дух колонии уловим недурно. Просматривая рисунки, Черненький указал на Колину картинку (внутренность готического храма) и сказал: «Вот, что характерно для вашей колонии». А войдя к Олегу, где были разложены только книги по математике, сказал: «Да это монашеская келья…» Вечером читали Верхарна, пели, расспрашивали их об их колонии. Ребята болтали непринужденно. Выходило не всегда гладко. На чью-то остроту, на тему: «Дают, так бери, а бьют, так беги», Черненький заметил: «А по-моему, бьют, так давай сдачи». А наши ребята, как загудят: «У-y-y-y». Черненький формулировал, оглядывая мою комнату, в которой я их принимала: «Все вы тут святые и герои. А этого для жизни совсем не нужно». И признался по-дружески, что он бы «в неделю у нас в колонии, задохнулся». «Пустить бы вам свежего воздуха!» Под этим подразумевается коммунистическая, общественная организация для детей, издание газет и тому подобное (в колонии, которой он заведует, ребята издают три газеты). Даже и физически им казалось у нас душно и мрачно, «как в средневековом замке». Хорошо, что они не расслышали реплики девочек: «Да это же хорошо!»
Наше «чтение» казалось им не нужным, наша гимнастика – пыткой, наша свободная дисциплина – надрывом, наше пение вызывало у них зевоту. Рыженький осторожно молчал и улыбался, но оба были согласны в том, что «ужасно трудно» уложить нас в какие бы то ни было рамки, что мы им задали головоломную задачу. Бумаг, статистики почти никакой! В занятиях серьезный интерес у учеников, «интересный подход» у преподавателей. Но все это в ненужных предметах, в какой-то степени кустарничество. Впрочем, насчет кустарничества есть большая доля истины…, они уехали.
Результаты узнаю на днях в Москве. Послезавтра они будут делать доклад в МОНО. Теперь отдыхаю, пославши им вдогонку кипу отчетов.
Тоня уехала на два дня. А с ней, по-прежнему, трудно и напряженно, хоть не в прежних формах.
Здесь Марина Станиславовна. Поют ребята как-то особенно красиво.
Все веселы, кроме уезжающих. Сегодня будут в честь их танцевать. Все хорошо (не считая того, что трое в фурункулезе). Весна нежна и небывала, как все весны. Лежала все утро на балкончике: то дремала, то глядела, как ласточки вьют гнездо, то старалась найти безошибочную линию для занятий следующего года. Где эта линия? Вглядываюсь вверх, точно она… В небесной синеве?..
Узнала тайну Ниночки Маленькой и Зайки; у них двоих кружок. Они назначают себе нравственные задания, много чего-то пишут. И правда, обе стали сдержаннее и мягче.
Я проснулась утром с мыслью: «Что делаешь, делай скорее». Кто-то все глубже вдвигает в сердце острие. А на душе ясно, тихо. Как надо, так будет.
//-- 24 мая --//
Была в МОНО. Колонию не закрывают, но ставят условия, и нам самим придется закрыться. Главное из условий: «Набирать детей из распределителей, беспризорных детей с улицы и натягивать их на первый цикл второй ступени (три группы)». Это называется «Дополнительная школа до семилетки». Затем, надо равняться по официальным программам и пригласить марксиста для соединенного предмета из истории общественности и «истории мировоззрений». Главный пункт – дети улицы. Это очень нужная и интересная задача, но не моя задача и не совместимая с моей. Наши ребята недостаточно взрослые. А воспитываться с ними вместе…, какой вздор! «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань…» Это решение сопровождается комплиментами нашим воспитательным способностям, уверениями дать нам физические и химические приборы…
Напишу Шацкому. Спрошу, зависит ли наше объединение только от денег. Тогда будем доставать. И поселимся у них, как удастся, хотя бы в том доме, что за три версты от школы. Сколько предстоит опять лишений…
Пошла в издательство спросить, издадут ли книгу о школе. Издавать ничего не решаются, нет покупателей на книги. Буду пробовать еще и еще, не здесь, так в Питере, а то и за границей: книга привлечет помощь друзей, книга даст средства, и главное, – чувствую, что пора подвести итоги. Хотя бы очень несовершенно. До осени ничего не будем знать о своей дальнейшей судьбе. Домой приехала. Рассказала ребятам. Минута очень сосредоточенного молчания: «Как бы вы ответили?» Алеша и другие говорят: «Надо отказаться. Обсудили. Рассказала свои планы. Они тоже хотят зарабатывать: «Унывать не собираетесь?» В ответ взрыв веселого негодования. «То-то, судьба не любит кислых лиц». Через час танцы были в разгаре.
Какие они хорошие…
Острие из сердца вынуто. Но как серьезна каждая черта жизни…
Как ответственно. Выбор не наш. Наша, может быть, только сознательность. Мы скауты: «Будь готов». – «Всегда готов!»
Глава 33
По какому праву мы отгораживаемся от ужасов жизни. Борица – Галя
//-- 25 мая --//
МОНО: устранены педагоги М. А. Чехова, З. М. Гагина, Н. Н. Гусев.
//-- Жизнь идет своим чередом. Весна… --//
//-- 31 мая 1923 года --//
На днях я ездила в МОНО поговорить, шла и думала, если с Шацким в этом году не выйдет – а на то похоже, что слияние еще не дозрело, – неужели нам, правда, разойтись? Окунуть ребят в чужую стихию, неужели это лучше, чем впустить к себе чужой ручей? Предложение МОНО как будто случайность, но, полно, – бывают ли случайности? Мы хотим их подготовить к служению и сбежим от задачи служения? Так ли неизбежно, чтобы у нас весь уклад изменился из-за новых детей? Если их взять немного и поселить во флигеле, и не вводить во все беседы, и в прочую жизнь прежних, на том основании, что они младше? Устроить можно, дело в том, чтобы захотеть. Хочу ли? Жутко за своих ребят, жаль их, больно, но в то же время поднимается какая-то волна творческой готовности. А до этого пока думала, что взять беспризорных нельзя, был покой, но внутри безгласно мертвенно.
На всякий случай, поставила Рафаилу условия: брать новых не раньше осени; только мальчиков или только девочек; одну группу, довести до конца. Он согласился на первые два требования.
Остальные надо обсудить в Соцвосе, то есть с Крупениной.
Оказалось, что и другие сотрудники думали об этом. И кое-кто из ребят… Когда я только упомянула об этом вопросе, Маринка сказала: «Стыдно жить так, как мы живем!» А Петя прибавил: «И скучно так жить». Говорили мало; все, видимо, чувствовали, что иного ответа быть не может.
Олега не было, он лежал в малярии. На другой день он приплелся, ничего не зная о решении, и сказал: «А не скажут ли нам: я был наг, и вы не одели меня?» И так далее.
Все это совпадает с тем, что мне сказала Софья Владимировна. Она спрашивает, по какому праву мы отгораживаемся от ужасов жизни? Ведь наши дети не способны же заразиться плохим от уличных ребят… Итак, у нас новые перспективы. Впрочем, Шацкому уж написано.
//-- Даня --//
В то лето из интересных гостей приезжала к нам известная народная артистка Малого театра Надежда Александровна Смирнова. Она была одним из руководителей Теософического общества. Величественного, прямо-таки царственного вида женщина и в то же время удивительно простая и задушевная. Она нам рассказывала про свою жизнь, и мы настолько почувствовали её близким человеком, что потом запросто бывали у неё в квартире. Она жила вдвоём с народной артисткой Блюменталь-Тамариной. Мария Михайловна – маленькая, живая старушка с виду была полной противоположностью Надежде Александровне, но жили они душа в душу, связанные общим делом. Замечательно и весело было глядеть, как они дома, разговаривая за чаем, внезапно переходили на свои старые роли, большей частью комические, и разыгрывали маленькие водевильчики. Мария Михайловна за свою жизнь сыграла более 500 ролей, чаще всего старух в комическом жанре.
Приезжала к нам и уже знакомая колонистам Ольга Эрастовна Озаровская. В этот раз она выступила в неожиданном амплуа. Оказывается, в молодости она была химиком и работала ассистентом у Менделеева. Как интересно она рассказывала о великом учёном, как изображала его в лицах! Мне запомнилось, что когда Менделеев выводил какую-нибудь сложную формулу, он долго в сомнении покачивал головой, разглядывал её и напевал про себя: «Какая рогатая, какая рогатая!»
//-- Лидия Мариановна --//
У нас гостила Озаровская. Без меня она приводила в восторг ребят сказками. По моем возвращении, она посвятила вечер воспоминаниям о Менделееве. Потом почитала несколько стихотворений Гумилева. Они были трудны, ребята не столько их поняли, сколько почувствовали. Когда она кончила, вышел неожиданный разговор. Отец стал вспоминать, как видел Гумилева с женой и ребенком. Спросили, что с ними. Я сказала, что, по слухам, его маленькая дочка с наклонностью к туберкулезу мыкается где-то по плохим детским домам. Кто-то из ребят заявил: «Так надо ее взять сюда». Другие подхватили. Озаровская предложила дать материальные средства. Марина Станиславовна обещала подыскать ей подходящий санаторий. Галя и Женя замечтали, как возьмут на себя заботу о ней. Предлагали всякие практические меры. Незаметно как-то родилась эта мысль и сразу стала входить в жизнь.
Математикой, по болезни Олега, с младшими позанимался Юлий Юлиевич. Его впечатление – что они очень плохо мыслят, очень смутно понимают. И трудно винить в этом Олега. Ведь сумела же извлечь от него точные ясные знания Кира, потому что она работает. Его недостаток только в том, что он не понуждает их к постоянным усилиям, а сами они на них не способны. Даже Алеша слаб. Старшая группа теперь выровнялась по математике. И лучше всех идут, не считая Дани, – не наиболее способные, а наиболее прилежные. Самый слабый Костя достарался до того, что полюбил математику и пошел первым. Своей волей держатся человека три во всей школе, остальные нуждаются в давлении. Их волю надо растить, даже прямо тянуть, и успехи их зависят только от ее роста.
С Ниночкой Маленькой говорила о том, что ей не следует больше уклоняться от дежурств, как она это делает месяцами. Через два дня она дежурила очень веселая. Глазки у нее стали живее, улыбка открытее. Зайка очень трогательно объясняет матери ее психологию: как она одинока, как она сама не знает, почему ее тянет делать назло, как она может любить только в меру любви, какая ей отпущена. Зайка ставит условие матери, чтобы все, что покупается для нее, покупалось бы и для Ниночки.
А сегодня Тоня просила у меня разрешения взять Нину на свой счет в Москву.
Саня в своей новой музыкальной колонии оказался самым подтянутым, а у нас был самым распущенным.
Беседа была о том, зачем надо учиться и надо ли. В противоположность прошлогодней беседе на эту тему, она дала совершенно определенные выводы. Польза учения была доказана. Все приняли ее внутренно. Главное влияние при этом имел Даня. С особой задушевностью он говорил: «У нас часто говорят о единении с людьми. Да ведь знание дает единение со всей вселенной. Что может быть выше? Всякое знание. Одинаковый восторг я чувствую перед законом механики и словом изучаемого языка. Зачем располагать науки в порядке нравственной нужности, как это делает Толстой? Если психология – сближает с душой человека, то математика – раскрывает законы Души мира. Откуда сомнения? Ведь познание – радость, большей радости быть не может. Право перед народом? Да, разве народ мог бы жить и прогрессировать, если бы не было культуры? Конечно, учёному надо физически работать сколько успеет, не вредя умственной работе. Но только потому что иначе он будет несчастен».
//-- 16 июня 1923 года --//
Настроения. Я взяла себе отпуск на две недели. Живу в Москве у Софьи Владимировны. Отдых мне был очень нужен, в связи со всякой патологией и просто от недосыпа.
Отпустили меня ребята спокойно, не то, что прежде. Они, уж, не остаются сиротами. Правда, Галя пишет и Берта рассказывает, что всем грустно, только об этом не говорят, что все как дымкой подёрнуты. Может быть, так было в первые дни, может быть, это ощущают наиболее чувствительные, но это, по-видимому, далеко не то настроение, которое бывало прежде, когда я уезжала. Сегодня заходила Ляля и сказала, что совсем неплохо.
Туся говорит, что Даня теперь каждый вечер стал приходить к гимну и садится… на этом месте. А двумя ступеньками ниже – Галя. Петь в хоре она перестала. Их сближение идет в таких тонах, в таком темпе…
Марине очень нужна помощь, она и хочет её и страстно гонит от себя мысль к кому-нибудь обратиться. Она всё переживает одиноко, глубоко страдая от сознания своего безволия и от своей склонности всем делать зло. Что-то надо тут сделать. Смогу ли?
Боря-Чижик всё продолжает томиться в попытке наладить свои отношения с Галей. То решает: «Буду самостоятелен, пойду один, без помощи. Ведь, живут же так другие»; то, боясь ослабеть в подкреплении самостоятельности, «разочаровывается» со слезами негодования… Повод: невиннейшая шутливая болтовня, которую он умудряется трактовать, как ложь. То вовсе к ней не подходит, когда она просит умерить «внешнюю дружбу», то со слезами заявляет, что «этак лопнет».
Галя жалуется, что Боря ничего не понимает, все принимает прямолинейно, смешно. И вспоминает, какой он, раз, был большой: «Это было в больнице, когда его в первый раз выпустили на воздух. Он вышел на крыльцо и стал говорить о том, как он любит всех и всё, как жизнь прекрасна и величественна, – говорил вдохновенно и быстро, как бы боясь, что я не дам ему досказать. А теперь снова такой маленький. Я его очень люблю, но не могу так много возиться и не хочу внешнего». – «Потерпи, Галочка, будь бережна. Это большая душа в маленькой оболочке, которая туго взвивается». Он и физически не растёт. Ростом – Гале по плечо, хоть моложе на один только год.
Рассказывал он мне про реакцию после подъема всего больничного периода. – «Захотелось мне испытать, как это с собой не бороться, дать себе волю быть плохим. И до всего дошёл… Стали все говорить, что я груб, недоброжелателен. И уж забыл, что это я начал нарочно, так и качусь. Когда уж до дна докатился, спохватился. А теперь заново карабкаюсь. Да как трудно! Но я доволен, что всё это испытал».
Его «дно» не шло дальше шероховатостей и бестактностей, но его маленькие недочёты всегда обостряются чрезвычайной его угловатостью, тяжестью в восприятии… Точно он, шагая по свету… с ногами…
Саня. Пришёл он как-то ночью…, влез в условленное окна и лёг на своё место. Утром пришёл ко мне. Залезает боком в дверку мою между шкапами, кидается ко мне на шею и, уткнувшись носом в плечо, чуть не плача, бормочет: «Как трудно, ой, как трудно, как плохо, Лидия Марьяновна. Я не знал, что так будет больно».
Усадила на кровать, спрашиваю бодро: «Неужели не выдержишь, Санёк?» – «Нет, выдержу, всё-таки выдержу. Ради музыки». Томит его одиночество, грубость среды, косые взгляды. Впрочем, ребята ему завидуют, что он «такой» – чистый.
Сережа и Наташа пишут с тоской, что останутся за границей и, вероятно, еще на год. Они в Берлине, будут там учиться – он в университете, а она в гимназии. Наташа пишет: «Так тяжело давят эти дома без конца, все одинаковые, серые камни и камни… По вечерам чуть не в каждом доме открывается кафе: несётся музыка из них и почему-то в этой музыке всегда такая тоска. А днём, выйдешь на улицу и только видно: бегут люди без конца, с портфелями…, не весёлая тут жизнь, а праздная…, ничего, стараюсь не тосковать без вас, только не удаётся. Вы хорошо…, если будете почаще писать, а то мне не легко…»
Серёжа Белый начал «боевое» крещение. Его призвали на Кавказе на всевобуч. Он отказался. В анкете показал, что он христианин, предстоит суд. Послали ему отсюда всякие удостоверения в подлинности и давности его убеждений.
В МОНО была на днях. Встречаю A. M. заведующую, дружественную. Она: «Сейчас по дороге говорила о вас с Крупениной. Та рассказывала о своей поездке к вам в прошлом году. И вот, при всём несочувствии взглядам, не могли они на вас поднять руку, не хватило духу: уж очень всё было прекрасно, талантливо. Решающее впечатление на них произвёл Даня со своим соединением умственного развития, работоспособности и хозяйственности… Подумайте, он же и в колодезь слазит, починит. Но это индивидуалисты, это не то, что нужно. Вот, пусть покажет теперь свои способности на беспризорных детях, а их старшую группу пора выпустить». А. М. защищала старшую группу. Каждая осталась на своём.
Я уже слышала накануне об этом их решении, прислушалась к внутреннему голосу и решила, что надо вопрос ставить ультимативно.
К счастью, Крупенина не приняла меня и, глядя на меня, позвала делопроизводительницу и сказала: «Передайте посетителям, что я больше сегодня принимать не буду». А я сказала: «Передайте товарищу Крупениной, что я прошу её назначить мне день и час». Она назначила. Я пошла к A. M. и просила её до тех пор ещё поговорить о нас и предупредить, что я не пойду на компромисс. А то она поставит вопрос остро и ей неудобно будет отступать. А. М. очень горячо откликнулась и обещала сделать всё возможное.
//-- 21 июня --//
В Москве заходила ко мне Ляля прощаться перед отъездом на родину. Так она была рада возможности ко мне прильнуть и так сидеть, не спеша, с радостью в своих больших удивлённых глазах.
Был Коля. Долго говорил о разных вещах, но я чувствовала, что есть у него что-то на душе. И правда, он пришел советоваться, как ему быть; в нём что-то проснулось к Марине. Он старался «сохранить равновесие». Но вот и она заметила, и как будто ей не всё равно. Как быть? Ничего этого не должно быть, это всё глупости. Но «не думать о белом медведе» не удаётся. Поговорили о преображении чувств, о бережности, рассказала, какая она трудная, вообще, и какой у неё трудный период, в частности, как важно его не осложнять: «Я это всё знаю, я говорил себе насчёт бережности, но ведь во мне – два, и худший – не равнодушен к форме».
Поговорили хорошо, чувствовала, что он всё впитывает, что можно. Потом незаметно перевела разговор на другое. Как тонко, благородно становится его лицо. Он ищет теперь возможности учиться живописи.
Женя З. была на очередном уроке. Она учится там вышивке в старинном кустарном духе у ученицы Погосской. Мы её посылаем к ней, чтобы потом передать остальным. У нее много вкуса и упорства. Рассказала мне, как вместе с Галей свела дружбу с рязанскими девушками, работающими поблизости от колонии на торфяном болоте. Они в восторге, что так легко с ними говорится, что получаются такие простые тёплые отношения. Я особенно этому довольна, что прикоснулась к этому «спелёнутая» Галя. Они поделили девушек, каждая ходила с пятью. Они встречаются с ними на шоссе; собираются с ними читать. Тем и не верится, и любо, и странно, что ученые барышни с ними водят компанию.
Приехал Юлий Юлиевич и рассказал свои наблюдения над спортивными играми детей. МОНО прислало крокет и футбол. В крокет играют больше девочки, отчасти, младшие мальчики. Выясняются особенности: 1) играют все честно, 2) играют каждый за себя, а не за партию, 3) видя, что дело идёт к проигрышу, все теряют интерес к игре. С футболом обстоит дело несколько лучше, но всё же коллегиальности мало. Не так уж неправа Крупенина, что у нас воспитываются индивидуалисты. Жаль, что поздно вошли в употребление эти игры. Жаль, что рано отцвёл скаутизм. Лучше было при нём. Правда, что велики наши ребята для старых его форм.
МОНО. Пришла туда. Предварительный разговор с Крупениной у А. М., видимо, состоялся. Я дожидалась её у лестницы. Мы быстро молча шли рядом по коридору. Мне пришло в голову: «Как противники на дуэли». Но если дуэль и была, то невидима, да и раньше Крупенина была любезна. Я сказала, что охотно берусь за новую задачу, но её можно осуществить только при помощи моих ребят. Она согласилась: «Конечно. Без этого опыт потеряет 50 % интереса». Я сказала, что надо сохранить обе группы. Она слабо пыталась возражать, что надо очистить место. Я ответила, что некоторые уйдут по личным причинам. «Надо бы, чтобы убыло человек 5–6».
«Столько не обещаю, а 3–4 уйдут. Остальные охотно уплотнятся». И больше не было разговора об уходе старшей группы, дальше шел очень доброжелательный разговор: «Это задача очень интересная, но она никому не удаётся, но вам удастся, я уверена, и Рафаил тоже уверен. Вы, судя по вашим ребятам, сумеете создать коллектив, восстановить нормальные социальные связи». «Это ребята особенные – самостоятельные, свободолюбивые, бывалые, всю Россию объездили».
Советует взять мальчиков – «интереснее». Порешили на возрасте 12–14 лет – «самый хулиганский возраст» – прямо из распределителя, не бывавших в детских домах. Конкретно 10 человек. Срок – август. Я искренно сказала, что рада, что они навели меня на эту мысль. Это естественное продолжение моего дела. Тут тоже будет выбор, только из иной среды… Пора, старая задача разрешена. В колонии всё спокойно, уверенно, нет ни тоски по мне, ни возбуждения, ни растерянности. Тётя Туся – настоящий центр, эмоциональный, Юлий Юлиевич – умственный, порой духовный. Даже трагедия Тони у тёти Туси разрешилась, как видно из прилагаемого дневника тёти Туси.
Вот, я снова в колонии. Все на работе. Нет обычной порывистой встречи. Обхожу всех. Спокойно, приветливо здороваются. Думаю, это хорошо: здорово, просто и прочно. Если и есть отрыв от меня, отчасти, это ребятам на пользу. Но дом разубран цветами. Часто над старыми надписями красуются дополнительные: «Читайте и исполняйте». Община уже, а не детская колония, живет уже полной, уравновешенной жизнью. Материальное положение недурно. Ребята хорошо одеты, сыты, продовольствие улучшено, отчасти, удачной продажей мяса. За это дело взялся Петя после ухода Александры Михайловны. В хозяйственный механизм вносит поправки деятельно.
//-- 22 июня --//
Вчера после обеда мы собрались с ребятами под большой сосной у пруда. Я им рассказывала о наших делах и перспективах. Мы порешили это время до прихода «уличных» ребят часто собираться и говорить о них, готовиться. Я думаю взять за основу этих бесед книгу Фёрстера «Школа и характер». Рассказывала я о том, как трудно приходится сейчас другим школам: ведь только что устранены, в виду неподходящего направления, такие педагоги: М. А. Чехова, З. М. Гагина, Н. Н. Гусев.
Это собрание у пруда было живописно. Я сидела с несколькими ребятами под деревом, большинство расположилось на ветвях сосны, на разной высоте, в разных позах. Даня лежал на длинном суку, как бы слегка только его касаясь, протянув руку к другому, как странное существо, которому воздух свойственен, как земля. Всех манит предстоящая трудная работа, у всех зарождается симпатия к «архаровцам», как их называет Крупенина.
В настоящее время в колонии два осложнения: Ната и Анна Николаевна. О Нате рассказано в дневнике тёти Туси. Это девушка 17 лет, которую нас просили взять на несколько месяцев с платой и дать возможность самой заниматься. Оказалось, что она «насовсем», безо всякой платы и заниматься одна не умеет. А знания её равняются приготовительному классу. Говорили, что она очень измучена прошлым, но все-таки чудесное существо. Оказывается, она, действительно, крайне измучена, чиста и добра, но истерична, мало развита, пропитана привычками мещанской пошлости. Это сказывается в манере разговаривать с мальчиками, в манере одеваться, душиться… Может быть, это бы и прошло, ей так этого хотелось. Её доброта, ее заботливость, особенно по уходу за больными, перевесила в глазах ребят эти чуждые признаки. Она долго говорила со мной, потом с тётей Тусей. Обещала жить бодро, стараться не думать о себе – ни о жизни своей, ни о смерти. Была доверчива, растрогана. А потом всё-таки разыграла с истерической полуискренностью мелодраму – с отдельной комнатой, намёками, «что завтра ничего не будет нужно», с отравлением, с предупреждением «не говорить доктору», с покорным глотанием потом мыльной воды. Её отвезли в больницу Галя с Петей. Галя преданно за ней ухаживала, спрашивала, как она могла так поступить, зная учение теософии. Петя с сочувствием рассказывал мне потом об этом разговоре на телеге, о Натиных рыданиях: «Я верю в теософию и сделала это… Вы все такие хорошие, и я вам сделала это…» Галя навестила её в больнице, и Ната с интересом её расспрашивала, каково было впечатление на всех её поступка. У Гали хватило такта сказать, что впечатления особого не было. Она задерживается в больнице, хотя признаков отравления никаких не заметно. Я ей написала, что не хорошо отнимать в больнице место от серьёзных больных.
Юлий Юлиевич и тётя Туся настаивают на её удалении. Я просила интересующихся ею в Москве приискать способа Нату устроить. Пока думаю попробовать вызвать в ней решение борьбы с собой. Не сможет, придётся ей уйти. Новую Тоню колонии навязывать нельзя. Этот урок пройден основательно. Силы нужны для творчества. Так мне кажется пока, но от соприкосновения с ней я могу почувствовать, что истина в другом решении. Через несколько часов она вернётся. Фросина комната берёт её к себе по доброй воле, надеясь помочь её успокоению. Я просила быть к ней внимательной не очень заметно для неё, чтобы не тешить её этим вниманием.
Анна Николаевна недавно перенесла большое потрясение. Когда приезжала ревизия, мы не устроили её урока, но и её не предупредили о том, чтобы не показываться. Это была ошибка. Хуже того, когда не хватило уроков, мы сорганизавали занятия по эсперанто с Олегом. А Анна Николаевна узнала, взволновалась и для своей реабилитации пустилась в объяснение с «обследователями». Пока она осаждала «рыженького», «черненький» шепнул мне: «Бедный, ведь его жизнь не застрахована». А после сказал: «Зачем вы её держите? Как можно быть такой мягкотелой?» По его докладу, МОНО постановило её уволить. Хотя она не берёт жалования, но расписывается, поэтому пришлось ей сказать, хотя удалять я её не собиралась. Последовало для неё несколько дней неописуемого волнения. Она без конца говорила о своих целях и задачах, плакала, не спала ночей, совсем было собралась ехать в МОНО, потом раздумала и для исправления себя, решила две недели не принимать пищи; снова передумала, так как нашла, что теряет трудоспособность, на что не имеет права. Опять решила ехать, опять отменила и, наконец, измучившись, утихла сравнительно и, умилённая, передала мне свою объяснительную записку и тетради лучших учеников для использования по моему усмотрению. Я нахожу, что, по-справедливости, её самозащита должна быть направлена не в МОНО, а к читателям моего дневника. Присоединяю ее сюда.
Когда я вернулась из отпуска, Анна Николаевна была нездорова. Всего только лёгкий угар. Но она лежала на траве совсем ослабевшая. Говорила сравнительно мало и ничего не спросила об участи своего заявления и другой переводной работы, которую она сделала по моей просьбе. Вечером две девочки под руки, тихонько перевели её в большой дом. Оказалось, что она боится спать одна и с ней улеглась Галя (она ведь всегда первая поспевает на такие посты). И вот, она лежит уж два дня, не ест, мало говорит, почти всё время спит. Но когда просыпается, просит прочистить ей желудок, чтобы «удалить яды» и чтобы ей не умереть. А мысль об уходе невольно приходит при взгляде на неё.
Глава 34
Софья Владимировна учит любви безличной. А я ее… избила… Большая экскурсия
Тоню я застала тоже в постели: приступ малярии, слабость. Спокойна, глаза ясные. Вечером завела речь о потере веры. «Я теперь даже не допускаю мысли, что есть Бог. Иначе, зачем бы зло. И жить совсем не хочется». Поговорив немного, я поняла, что она не ищет правды и не хочет утешения, а упивается красотой и горечью безнадёжности. Я тихонько, объективно, ласково, не полными словами всё это сказала ей несколько раз. Когда в ответ начались жалобы на непонимание, чёрствость, предубеждение и так далее, я также тихо, ласково уговаривала её, что она знает мою любовь и сама не верит этому, что я в самом деле ее понимаю и сочувствую её тягости, а правду всё-таки должна сказать. Ничего, успокоилась поддалась ласке, дала отвлечь себя другим разговором, и не очень долго это продолжалось. На другой день, я мало к ней заходила. Вечером встретила меня обидой. Несколько минут упрямых повторений, упрёков, пара слезинок. Немного строгости и ласки, и всё прошло. Рассказала мне на ухо: «Я, было, без тебя хотела от тебя уходить. Никогда, думаю, здесь хорошо не будет». – «Куда бы ты пошла?» – «Я мечтала, что дойду до станции и умру». Я её гладила по спине и говорила: «Не надо, девочка, не надо, глупенькая, не надо, мой цыплёнок». А она сжалась в комочек и вся уничтожилась в чувстве приюта.
Сегодня она безоблачно кроткая. Шепчет мне на ухо: «Ты только приласкай меня, и всё пройдёт. Я не буду придумывать таких вещей».
Софья Владимировна, конечно, права, когда учит меня любви безличной, не подбавляющей эмоциональной струи в резервуар эмоций того, кому помогаешь. Но это надо понять на живой жизни. Я внутри себя не должна терять и не теряю при соприкосновении прозрачной ясности вершин, но льющийся оттуда поток должен достигать до другого тёплым, живым, переливчатым. Я имею дело с юными или слабыми. Всё духовное, всё душевное, что им можно передать, излечивая недуги, – должно быть облечено в материнство.
К Тоне ходим с тётей Тусей по очереди. Какое облегчение, какая благодать…
Всё это для колонии рябь. Её волны текут ровно, полно.
Наконец, настоящие летние дни. Птицы поют звонко, цветов мириады, детски-чистых. В дом опять наехали маленькие дети. Ребята работают с небывалой ровностью, интенсивностью. Фрося зовёт меня иногда на огород: «Пойди посмотри, уж очень красиво». Скоро работ станет меньше, можно будет возобновить занятия.
А главное, снова такое сильное, сильное чувство невидимого Присутствия.
Я вернулась в колонию от Софьи Владимировны, как новая. Какой был отдых – две недели быть членом иной системы, где я – только последняя луна, и где солнце благостно бесконечно. В последние дни там что-то со мной произошло, что-то стало на место, прояснилось. Во мне лёгкость какая-то, безличность: вот, изменилось явно отношение ко мне ребят, как – определить ещё трудно. И мне не грустно, не странно. Значит, надо, так лучше, я рада. Всё стало просто: просто я говорю с ребятами, определённо, сердечно и с техническими беру просто и уверенно строгий или доброжелательный тон хозяйки. Растет внутри что-то творческое навстречу тем, другим детям. Дорога им открыта – и в сердце, и в жизни. Боже, как милостиво всё помогает жить и работать. Кажется, с детства не было все для меня таким живым, простым и неизбежным, и никогда, даже в детстве, не было во мне такой нерассуждающей покорной лёгкости.
Хотелось бы думать, что прощаюсь с дневником в прежней форме. Его вести будет Туся. У неё объективнее, подробнее выходит. А я, когда придут новые, буду писать о них. Как радостно работать коллективно. Теперь нас трое, коренных.
//-- 24 июня --//
Есть вещи, которые придётся писать самой. Как ушат воды на радужные краски предыдущей записи проливается последующее. Дело касается Тони. У неё скверный нарыв на пятке, который очень болит, не даёт спать и, естественно, нервирует. Первые два дня она была кротка и мужественна, а на третий день утром стала слёзно умолять меня не уходить. Уйти было бы надо, но лучше было бы подарить ей ещё 15 минут, чем бороться. Однако, я хотела, чтобы она подобралась. Я не стала пробовать отнимать руку. Только сказала, что сижу с отвращением и готова так просидеть сколько угодно. Она умоляла «посидеть по-хорошему». Я говорила, что это возможно только после того, как я уйду, сделаю всё, что нужно, и вернусь. Наконец, через 20 минут, она спросила: «Ну, что я должна делать, скажи. Я сделаю».
Я ушла. Вернулась, застала её «как ни в чём ни бывало». Порадовалась успехам и начала перевязку. А она начала, полушутя, дурить и капризничать. Я потребовала, чтобы она перестала. Пригрозила уйти. Это, как всегда, подействовало плохо. Дальше – больше. Она уже стала тыкать в меня кулаками, причём, прежней стихийности в этом не чувствовалось. Кончилось тем, что она за меня уцепилась, а я её… избила. Отцепилась она только тогда, когда я сказала с отвращением: «Как ты похожа на животное». Ею овладело отчаяние. Она отпустила руки.
Когда я пришла минут через 15, она жалко ревела и дрожала, стуча зубами. Я сказала внушительно, как маленькой: «Никогда больше до этого не доходи». И она прильнула ко мне. Немного погодя она обещала шепотом: «Стараться больше любить».
Все это так глупо и так гадко, что и останавливаться на этом ни к чему. Впрочем, это не мешает тому, что в этом инциденте может сказаться какая-то грубая целесообразность.
Интересно то, что внутри меня пружина сразу выпрямилась, все стало на место, и упрямый голос сказал: «Это очень важно для целого, а тебе нечего с этим возиться, всё равно дело идёт к освобождению, хоть с грустью, хоть с радостью».
На другой день с Ганей обострился без надобности не важный вопрос. Не полезно мне приходить в умиление.
Думаю о будущих учениках. Кто-то спросил: «А если они будут убежденными коммунистами?» Я ответила: «Вероятно, их давно никто не гладил по головке и не целовал на ночь. Думаю, что это они примут ближе к сердцу». Но большинство их не любит учиться. Надо их приохотить. С ними форма преподавания приобретает первостепенное значение. Хорошо бы воспользоваться их странствиями и начать занятия с курса географии, приспособляющегося к их личным воспоминаниям. Могут быть тут и экскурсии в историю. Литературу тоже вначале проходить не систематически, а подбирая содержание к случаю, на злобы дня, также и рисование. Рисование надо бы приурочить к столярничанью. Только кто это сделает? За книгой их долго не продержишь, за работой – тоже, хотя несколько больше. Вот, кому особенно нужны экскурсии, охота без ружья и тому подобное. Думала раньше сама поселиться близ них, а теперь, мне кажется, что лучше поселить в соседней комнате старших мальчиков, а через сени и проходную комнату – старших девочек. Думаю, что три-четыре мальчика под моим общим руководством, чередуясь, ловчее и удачнее выполнят задачу внеклассного, особенно ночного надзора.
Как мне казалось, естественно, даже неизбежно, отсюда уйти. А теперь также естественно кажется остаться. Только из комбинации с Шацким взята задача: работа при помощи наших ребят среди детей иного типа. Хорошо. Не знаю, но буду изучать историю теорий педагогики. Так дилетант складывает песню, а потом начинает изучать теорию музыки, чтобы положить ее на ноты.
//-- 26 июня --//
Ещё несколько соображений о будущих учениках. В их положении придётся исходить из равенства. Надо ли приготовить одинаковую одежду, постели, табуретки? От общего уровня в удовлетворении элементарных потребностей, войдя одновременно, они пойдут разным шагом к комфорту и украшению – своим трудом и по своему вкусу. Вот пример: для того, чтобы приохотить их рисовать, надо поощрять моду вешать картинки каждому над своей кроватью. Чтобы ввести это в моду, надо дать им бумаги, картона и клея, чтобы сделать рамки и для начала поработать с ними.
Если поставлено будет столярное дело, каждый себе сделает по полке, по табурету.
Коррективом к индивидуалистическому моменту соревнования должно быть товарищество. До братства ещё далеко.
Итак, от равенства через соревнование к товариществу.
Вчера Даня прорезал Тоне нарыв. Облегчение, веселье, но не буйное. И всё-таки эгоизм. Вечером очень просила меня подольше побыть, хотя знала, что у меня сильная мигрень. Я ушла. Она крикнула: «Вернись и только поцелуй, и я не буду тебя задерживать». И сдержала слово. Потом встретила её на её огороде. Ползает на коленях вдоль грядки. Припрыгала на костыле. Рада солнцу, салату, возвращению к жизни. Лицо детское, доверчиво-радостное.
//-- 1 июля --//
О будущих учениках. Наиболее пестро будут, должно быть, занятия с ними по арифметике: вначале, чуть не с каждым придётся заниматься отдельно. Насколько важна будет наглядность примеров, будет видно.
В последнюю очередь, я задумалась о своих предметах. Преподавать им особо религию было бы пока, думается, некстати. Для них, интересна житейская мораль, как облегчение трений. Надо разбором отношений, взятых из жизни и литературы, довести их до соображений: «А вот, крепко-верующий человек, он бы так не сделал». Отсюда может родиться разговор о том, какие бывают у людей верования по данному вопросу и, если когда-нибудь дойдет дело до систематического изложения, то уж по их инициативе. Для начала хорошо взять грубоватое выявление хороших качеств в духе Горьковских рассказов: «Дело с застёжками», «Дед Архип и Лёнька», «Дружки», «Емельян Пиляй» и прочие. По мере роста интереса к полному выявлению качеств, к идеалам, перейдём к биографиям. И только в связи с этим конкретным материалом придётся, вероятно, говорить о нравственности и как сильнейшей пружине её – о религии.
Общественность? Они не связаны прочно ни с каким общественным классом, не заинтересованы никакими социальными формами. Их можно втянуть в интересы этой категории через изучение разных типов организаций подростков. С этого и начнём. Иностранного языка им не надо, во всяком случае, в первый год. В связи с этим подумала об общественности для деревенских ребят. Надо будет со старшими начать занятия о формах земского самоуправления и о сельской кооперации.
Пишу, а под окном идёт игра в крокет. Довольно странный состав: Марина, Нина, Тоня, Юлий Юлиевич, Егор, Ганя. В этом, оказывается, новая черта. С ними играет ещё беспрерывно выдумывающий шутки-прибаутки наш прежний Федюнька. Он недавно убегал на Кавказ, к Серёже Белому. Повертелся в Новороссийске, попробовал пеший путь через горы, нашёл, что это непосильно. Тут ещё во сне гроб увидел, решил, что мать умерла и вернулся назад. Серёжа очень беспокоился, пока ждал его, упрекал себя горько за плохой пример и когда узнал, чем дело кончилось, написал Феде: «Не тот дурак, кто делает глупости, а тот, кто не доводит их до конца». Федюнька заявил уже, что каждую весну будет уходить, потому что не выносит города и школы, и, вообще, должен передвигаться. У нас ему не место, взяли только на лето, чтобы не убежал опять. Здесь он доволен: «Птички очень хорошо поют!» Он из русских «бегунов», немножко только попорчен мещанской цивилизацией. Обещал мне, что в Москве потерпит ещё один год, до окончания первой ступени. Матери с ним не сговориться, делает мужественно-грубый вид, держит себя мужиком. К нам он попросился в лес, «в шалаш». За него вносят продукты. Когда придут «беспризорные», его надо будет убрать от искушения.
Играют, шумят. А в комнатке, что под лестницей угасает Анна Николаевна. Думаю, что так. Обложена берёзовыми ветками. Пока были силы, все держала цветочек шиповника в руке.
А мы, трое «коренных», полны одним: нравственным провалом нашей старшей группы.
Вчера вернулись с экскурсии первые трое – Марина, Лиза и Нина Маленькая. Уже к первому дню, когда вся ватага с Фросей впереди прошла без остановок в пять часов первые 25 вёрст, можно было заключить о недостатке бережности к более слабым. Действительно, на второй переход этого дня – в 10 вёрст – едва хватило сил.
Но дальше вышло совсем плохо. Первоначально – конечным пунктом было назначено Царицыно. И до Царицыно все шло хорошо. Даня предприимчиво и с большими хлопотами нашёл хороший ночлег. Было интересно. Но потом, по инициативе Фроси, старшие заявили, что они продолжают экскурсию. Но так как на всех продуктов бы не хватило, а по расчету их оставалось на восемь человек, то они и решили в Царицыно, что дальше пойдут восемь человек, а остальные вернутся! Эту группу они определили сами, как будто по принципу выносливости, а между тем, туда вошла, например, Галя с больной ногой. Нюра очень просилась, но ей сказали, что не хватит пирогов, а потом взяли на её место Иру. Распоряжались Фрося, Даня и Костя. Им, вместе с Галей, была поручена вся экспедиция. И особенно наказано их слушаться. А перед отъездом все сочувственно принимали мои слова о том, что всего дороже в таких делах – товарищество.
//-- Даня --//
Сходили мы, раз, в большую экскурсию по маршруту: колония – Перловка (толстовская коммуна) – Москва – Царицыно – Кузьминки – Косино – Реутово – Балашиха – Болшево – Ивантеевка – колония. Дорога, разумеется, пешком заняла 5 дней. Идти было очень весело. Ночевали в школах, в избах, все продукты несли с собой. Большие скауты выдерживали характер и не пили от привала до привала, как бы ни хотелось. Но не скауты становились в очередь у каждого колодца, отставали, уставали, тянулись – язык на плечо. Пошли без взрослых. Командовать был выбран триумвират: Фрося (еда), Костя (ночлеги) и я (общее руководство).
В Москве разошлись, утром снова сошлись и продолжали путь. В Царицыно осмотрели пруды, полазили по развалинам дворца, переночевали, а утром собрали собрание и решили разделиться. Младшие, которые жаловались, что здорово устали, поехали домой, а старшие пошли дальше. Из Косино отправили домой Галю, у которой нарывала нога, и Женю Зимину, которая вызвалась её сопровождать. В Коломенском Борица заболел малярией. Двигаться он совсем не мог при температуре 40 с лишком. Пришлось нанять телегу и отправить его с Костей в колонию. У большинства «кисок» и «полосатых» были стёрты ноги. Последний день дотягивали героически, прошли 37 км, возвращались ночью. Я дремал на ходу, не убавляя шага.
//-- Лидия Мариановна --//
То, что сделали наши самые надёжные ребята, так безобразно, что сознанию не хочется принять самый факт. Но он несомненен.
И Даня, и Галя… Что же достигнуто? Ведь они, наверно, не поняли. Не поняли оттого, что захлестнула молодая жизнерадостность, что ударила в голову не испытанная воля.
Не эпоха ли сказывается всё-таки, со своей заразой душевной грубости. Или это я же их как-то испортила?
Как бы то ни было, своей рукой мне приходится нанести им удар в разгар их радости.
Даня, мой рыцарский мальчик «без страха и упрёка», что застелило твои глаза? Каково тебе будет это осознать… И Галя, и Фрося, и Алёша, и другие. Они придут через два дня. Юлий Юлиевич остался их дожидаться. Пусть им сразу станет ясно, что это не только моё отношение. И Коля. Ему тоже очень больно. Ему неловко высказываться о товарищах, но он смотрит на меня грустно и гладит мою руку.
//-- 7 июля --//
Я верю, что ничего неблагородного мои коренные ребята не могут сделать, и я имею право и долг принимать эту веру, как исходный пункт. Подходили другие младшие, у них был несколько другой тон, чем у первых. Потом приехали из «счастливцев» – заболевшая в дороге Галя и Женя З., взявшаяся ее сопровождать. У них было искренне невинное удивление, когда они узнали, что их поступок считается плохим. Но они не защищались, говорили, что, может быть, не поняли. Только глазки у них потухли и стали грустные-грустные.
На третью ночь пришли остальные. Когда в конце завтрака на другое утро всходил на крыльцо Даня, у него было такое радостное, доверчивое, любящее всех лицо… Оно ясно говорило о том, как чиста его совесть.
//-- Даня --//
Наутро мы вошли оживлённые, рассказывали про наши приключения, говорили: «Вот, какие мы молодцы, сколько отмахали!» И вдруг на нас, и, в первую очередь, на меня, обрушивается лавина: «Что хвалишься злодейством сильных?» Это такая пословица у нас была. Мама, Юлий Юлиевич и тётя Туся говорят, что мы покрыли себя позором, что мы провалились на экзамене братства, что мы предали принципы колонии и т. д. В чём дело? Оказывается, что Марина и Нюра Маленькая из младшей группы хотели идти дальше, а мы их, якобы, принудительно отставили, да ещё лишний кусок пирога с собой взяли. От обиды они наговорили на нас много плохого и того, чего на самом деле не было. Сделали собрание.
//-- Лидия Мариановна --//
«Первый наш вывод, – сообщил Даня, – что на свете много хороших людей»… Очень интересной истории второй части путешествия мы так и не узнали, потому что остановились на пунктах обвинения, относившихся к первой части. Скоро установили, что нет повода для формальных обвинений: 1) шли без остановок 25 вёрст, всех опросивши, по искреннему убеждению опытных экскурсантов, что без остановок пройти легче; 2) не все поджидали отстающих пить воду, поджидал их Даня и ещё некоторые.
Я говорила, что у старших не хватило сосредоточенности сердца, чтобы заметить, что их воля давит на других, не хватило уменья создать непринуждённый свободный тон. Это надо учесть и почаще оставаться без сотрудников, чтобы научиться трудному искусству душевной братской общественности. А младшим желаю больше доверия и свободы.
Хотя, по правде сказать, я очень себе представляю, как трудно вытянуть к свободному товариществу наших мимозообразных девочек, которые, по Даниному выражению, «набрали полный мешок самолюбия».
Но Юлий Юлиевич посмотрел на это более строго. Он говорил в очень скорбном тоне о нравственном провале старшей группы, о падении, о том, что нет еще и зачатков братства, о личных нехороших мотивах и тому подобное.
//-- Даня --//
– Да почему ж они в Царицыне не сказали, что хотят идти дальше? Я думал, что для них лучше остаться. Они накануне еле плелись.
– Они из гордости не сказали. А плелись потому что вы слишком быстрый темп взяли. Надо было равняться на слабейшего.
– За предыдущий день прошли всего 10 км. А слабейшими они оказались потому что пили 30 раз в день. Из каждой лужи.
– И вообще, у вас порядка в экскурсии не было.
Всё же старшие пришли к выводу, что мне ещё рано быть руководителем, а я пришёл к выводу, что нельзя совмещать удовольствие от экскурсии и обязанности организатора. Если уж запрягся, то бегай в поте лица между отстающими и убегающими, следи, как делят пироги, останавливай галдящих в чужом доме, а ночью лови девчонок, которые, закутавшись в одеяла, бегают по дороге, чтобы пугать прохожих привидениями.
//-- Лидия Мариановна --//
Вообще, из остальных выборных Галя совсем не выполняла своих хозяйственных функций, а Костя исполнял свои дипломатические задачи крайне неудачно, несмотря на свою уверенность в неотразимости «сапог и фуражки», которые он одевал для переговоров.
Ребята были очень подавлены. Фрося ушла до окончания собрания. У Дани в течении двух дней был взгляд и голос, как у трудно больного, точно прошлой весной в припадке тоски.
Да, он признаёт, он был недостаточно внимателен.
Не знаю, думает ли он о том, как часто мы, руководители, бываем невнимательны в той же и еще большей мере. Они удивлены, оскорблены и стараются не быть озлобленными. Как они сидели в ряд, точно подсудимые – Фрося, Костя, Алёша, Даня. Замолкли просившиеся с уст весёлые планы следующей экскурсии.
Глава 35
Умерла Анна Николаевна
Анна Николаевна умерла с голоду, убеждённая, что это лечение от каких-то «ядов в теле». Убедить её поесть было невозможно. Ужасные боли от голодания только укрепляли её в диагнозе. С каждым днём она становилась всё безумнее, всё требовательнее. Скоро она уже требовала, чтобы при ней был бессменно человек, потом – два, потом – три. Этого мы не выполняли, но она жаловалась и упрекала беспрерывно. Меня она видела неохотно, считая, что именно мой «педантизм» лишает её помощи. Ей, видимо, казалось, что двое-трое сильных мужчин оборонили бы её от смерти. Ей всё чаще приходилось подавать воду и менять компресс, наконец, уже несколько раз в минуту. В последние два дня она и глотать не могла, но лихорадочно, беспрерывно набирала в рот воду и выплёвывала. Иллюзорные лишения также мучают, как реальные; нехорошо отравить последние дни человека чувством бессильной обиды. Она и так кричала, под конец, день и ночь. Ребята были с ней безупречно терпеливы. Последние дни и ночи смены были по два часа. Пробовали для её успокоения посидеть Петя и Костя, но, в общем, все вынесли девочки: Груня, Ната, Нина Большая, Кира, Женя З., Лёля, по собственному желанию. Они невозмутимо давали ей заливать себя водой и, как ребёнка, успокаивали больную, обещая всё желаемое исполнить.
Жизнь в доме шла своим чередом. Были отдельные моменты, когда в маленькую комнату сходились все наши больные токи. Вот момент: отец стоит перед ней и с раздражительной властностью старого доктора, пытается сунуть ей в рот ложку, чтобы посмотреть ей горло. Она то сжимает рот, то объясняет ему, что он «очень хороший человек», но не может понять её методов. В дверях тётя Туся, у которой пухнут ноги и делаются ужасные глаза, как только она побудет с Анной Николаевной. Рядом Тоня, напряжённо следящая, как бы Анну Николаевну не обидели, не увезли, не поступили, как с сумасшедшей. Перед кроватью Ната, с испуганно-кроткими широко открытыми глазами, и неподвижная, как статуя, полуслепая Агаша. И среди всех их я в попытках успокоить и увести лишних людей и, особенно, бессильного моего доктора, чуть не плачущего от волненья. И трагично, и смешно.
Но как-то так выходило, что всё больное затоплялось здоровой, ритмичной, полной жизнью целого.
Анна Николаевна в первые дни болезни говорила мне: «Как хорошо, что я не умерла сразу (она болезнь приписывала угару). Теперь я имею время подготовиться либо к сознательной смерти, либо к более разумной жизни».
Она до последнего часа ни про кого не отзывалась дурно. Приехала, под конец, её сестра и, стараясь отвлечь её от воды, расспрашивала про входивших и выходивших детей и взрослых: «Он хороший?» Анна Николаевна, прерывая крик, отвечала: «Все они хорошие». И прибавляла со скорбью: «Но у всех есть недостатки».
В последнюю ночь пришла ко мне в залу, где я спала на лавке, – очередная дежурная – Нина Большая и сказала: «Пойдёмте, сестра Анна Николаевны думает, что началась агония».
Анна Николаевна спала и хрипло дышала. Мы сидели втроем часа полтора. Мне хотелось, чтобы у Нины хватило мужества остаться до конца, но я должна была убедиться, что она остаётся добровольно. Я шепнула ей: «Это может продлиться долго, может быть, уйдёшь?» Она ответила; «Нет, я хочу остаться до конца». И она осталась спокойная и ясная. Я ей шепнула еще, чтобы она помолилась. Она говорила потом, что ей показалось это время за полчаса. Когда за одним из вдыханий не последовало выдоха, мы подождали и послали Ниночку за зеркалом. Потом она на чердаке разбудила Костю, чтобы послать его в город, а сама пошла за цветами и разубрала умершую.
//-- Даня --//
Смерть в нашем весёлом доме была явлением исключительным и сперва всех словно парализовала. Но взрослые постарались нам внушить, что это – избавление от страданий, что это отдых для души. Мы сами сколотили гроб. Провели гражданскую панихиду, с цветами, с ветвями, с музыкой и пением духовных песен. Похоронили Анну Николаевну в парке, постаравшись придать обряду радостный характер. Поставили крест и написали на нём на эсперанто: «Anna Nikolaevna Šarapova, civitano de l’mondo, membro de U.E.А». (Анна Николаевна Шарапова, гражданин мира, член U.Е.А. (Всемирного общества эсперантистов)).

Глава 36
История с Галей и многое другое
У нас был такой порядок относительно ночных дежурств. Около входа в библиотеку висел лист бумаги, разграфлённый на три полосы. Слева шли подряд все даты, затем графа – девочки и «полосатые» и справа – большие мальчики. Дело в том, что больших мальчиков было очень мало, а младших без них в ночное не пускали. Естественно, что среди «полосатых» и «кисок» была конкуренция. Они стали записываться уже на более и более отдалённое время. Очень скоро список младших стал таким длинным, что вмешалась мама и ввела правило, что записываться можно не более, как на неделю вперёд. Маленький бестолковый Миша, который очень хотел ходить в ночное, но с ним дежурить было мало желающих, нашёл способ записываться чаще всех. Через каждые 2–3 дня он вставал в 12 часов ночи, тихо прокрадывался к списку в одной простыне и оставлял наискосок свой корявый автограф: Миша. Пришлось и в этом случае укротить энтузиаста. Мало того, что он сам не высыпался, он неизменно будил всех во время своих налётов в темноте, сшибал стулья, обрушивал на пол разные гремящие предметы.
Несмотря на усталость, напряжённость и некоторую опасность ночных дежурств, было много желающих посидеть ночью у костра с Галей. Я буквально следил за записью и как только в средней графе появлялось «Галя», сейчас же в последней проставлял «Даня». Я подумал, что, может быть, это неделикатно навязываться Гале в качестве принудительного ассортимента, но, сходивши раза два с ней в ночное, вынес впечатление, что она ничего не имеет против, и стал действовать более решительно. Увидев, что Галя расписалась вперёд на месяц с интервалами дней в семь, я ангажировал её на все эти дни, вернее, ночи. Я знал, что Алёшка будет глядеть на меня иронически. А Фрося и Борица в углу горевать. Они ревновали, но мне было на всё наплевать.
Галя была исключительно молчалива. В ночном иной раз едва дюжину слов вымолвит. Я был в противоположность ей болтлив. Чего только я ей не рассказывал: и физические теории, и случаи из жизни, и содержание прочитанных книг. Кончалось тем, что Галя мирно засыпала, а я, вздохнув, говорил себе: «Ну, Давид Львович, сбрехни, да отдохни», – и принимался мечтать, глядя в костёр, пока лошади не залезали на своё или чужое поле.
Но изредка Галю удавалось разговорить. Так я узнал о её детстве. Она родилась в Петербурге. Они были выходцы с Украины, фамилия их была Ткаченко. Её отец был художником, и мать порядочно рисовала. Вообще, это были всесторонне одарённые люди. Дома у них постоянно звучала музыка, родители пели наизусть целые оперы. Когда Гале было три года, её вместе со старшим братом Игорем и младшей сестрой Ниночкой увезли в Болгарию, где отец заключил договор на реставрацию икон и фресок русской церкви в Софии. Они долго прожили в Болгарии и вернулись через Европу, задерживаясь в Вене, в Берлине и в других городах Запада. Отец был учеником Репина и входил в содружество передвижников. Он выставлялся на их выставках и был знаком с большинством известных художников своего времени. Позже под эгидой Репина выделился кружок передвижников, которые называли себя «независимые».
По возвращении из Болгарии, отец преподавал рисование в Академии художеств, а также в Покровской гимназии, в художественных мастерских Смоленской губернии у Тенишевой, а, кроме того, бесплатно в городском училище для бедных детей. Летом всегда ездили со всей семьёй и с большой группой художников в Плёс на Волгу, иногда – в «Пенаты» к И. Репину.
После революции в Петербурге стало трудно жить. Продуктов не было, жалованья отца уже не хватало, чтобы прокормить большую семью. Он согласился на предложение Академии художеств переехать в город Оршу и создать там художественный музей из коллекций национализированных богатых помещичьих усадеб. Надо сказать вперёд, что сбор экспонатов оказался на деле очень опасным, так как прятавшиеся местами сами владельцы или их соглядатаи пытались мстить.
Отец музей организовал и заведовал им. Жили они в квартире при музее.
В Орше было хорошо, но через полгода умерла их мать и ещё через год отец. Ребята остались совсем одни. Игорю было 15 лет, Гале – около 12, сестре Нине – 9. У матери было 2 родных брата и сестра Тоня, и сводных ещё четверо – брат и три сестры. Бабушка рано овдовела и была замужем второй раз. Но к тому времени её уже не было на свете. Девятнадцатилетняя тётя Тоня, жившая в Петрограде, узнав об осиротевших детях, приехала в Оршу и забрала ребятишек к себе. При этом жених, которого она очень любила, поставил ей ультиматум: «Я или дети». Но тётю Тоню это не остановило, и она взяла детей. Он отказался от тети Тони и женился на другой. Тётя работала в детском саду, зарабатывала мало, да и продуктов в продаже не было. Всё выдавалось по карточкам и весьма скудно. Зиму как-то перебились, а когда в школах кончились занятия, тётя, списавшись с отчимом, отправила девочек к нему в Москву. Игорь остался в Петрограде. Он мечтал поступить в Академию художеств, что и осуществил в 16 лет. При этом, он пробавлялся тем, что после уроков в школе ходил на заработки, выгружал дрова с баржей на Фонтанке и, вообще, нанимался, где только мог.
Отчим тёти Тони и матери детей был бухгалтер, старик очень суровый. Младшую сестру Гали – Нину – он отправил в Немчиновский детский сад. Галю оставил у себя, но почти не кормил, как, впрочем, и свою родную младшую дочь Нину (Нину Большую в колонии). Девочки целыми днями слонялись по улицам голодные, заходили к тёткам в надежде перехватить кусок. Тётя Тоня хлопотала об устройстве детей, но в детские дома отдавать не хотела. Писала разным знакомым с просьбой посоветовать. И вот пришло письмо от девушки-толстовки, которая рассказала ей о нашей колонии. Тоня приехала в Москву и повезла всех трёх девочек в колонию, считая это за наилучшее устройство.
Вот так мы и познакомились с Галей, от чего произошли далеко идущие последствия. Когда они ехали в колонию, тётя Тоня упомянула, что у заведующей есть сын. Галя заранее невзлюбила его. «Наверно, маменькин сынок и ест один шоколад». Но, кажется, ко времени первого ночного она смотрела на меня уже более благосклонно.
//-- Лидия Мариановна --//
Боря-Чижик совсем раскис. На днях после урока пришёл и спрашивает: «Вы мною, вообще, недовольны? У меня руки опускаются». – «И да, и нет, милый. Это касается только уроков немецкого. Должна добиться, чтобы ты доучивал до конца то немногое, что приходится учить»… Сегодня он вовсе не пришёл на урок. Вечером я позвала его. Когда он сел в моей комнатке – маленький, бледный, худой (малярия его извела) с дрожащей губой, я сразу почувствовала, что не надо его бедненького домучивать до конца нашего курса. Мысль его не осиливает отвлечённых мыслей и не удерживает чуждых фактов. Надо поскорее довести его до дела, до жизни. Я ему и предложила тут же довести занятия до уровня нужного для перехода в техникум и перейти. Но в какой он хочет? «Я – на технику». – «Какую, ручную или машинную?» – «А что это значит?» Потолковав, убедилась, что из опыта он, быть может, когда-нибудь поймёт, что ему нужно, но весь истреплется до тех пор. И я взяла смелость решить за него и так сказала: «Машинное дело не по тебе. Ты не осилишь всей науки, нужной для него. А если и осилишь, не получишь радости». – «Мне интересно». – «Тебе интересно знать про машины. Ну и узнай, смотри их, читай о них, а работать среди машин с мёртвыми вещами – это будет для тебя тоскливо. Возьмись ты за ручной труд: столярный, токарный, доведи его до художества и преподавай детям. С ними ты любишь быть и умеешь. Будешь свободен, куда хочешь поезжай, в город ли, в деревню ли, проживёшь». Боря просиял. Цель определилась и приблизилась, может быть, прибавится бодрости. Плоха его головёнка для науки. В последнее время утешается каждый день рисованием. Таланта, верно, нет, но есть любовь.
Чтение по утрам посвящается смерти. Три последние дня читаю из книги Лэдбитера «Жизнь после смерти» о помощи умершим. Пока я читала, какая нужна помощь, я всё ждала, что кто-нибудь спросит, как помогать. Нет, никто ни слова. Только Лёля взяла книгу, так как до сих пор она не читала и не слыхала ничего о теософии.
Идут дожди, покос не начинается, и занятия идут регулярно. До обеда по два урока. У старших – так называемые «сам-зам», самостоятельные занятия. Из предметов только математика и рисование. Раз в неделю доклады… самостоятельно, но по грамматике, истории, у младших – литература, география, естествознание, математика и рисование. После обеда каждый день два часа языков. Постараюсь заинтересовать ими ребят – «в память Анны Николаевны», припугнули и официальные требования, – и записались почти все. Образовалось три группы французского и одна – немецкого.
Когда-то было для меня в тягость преподавать языки. Теперь всё одинаково интересно, даже, пожалуй, слишком; почему-то прихожу в некоторое возбуждение.
По-французски первая группа учится читать. Сообщаю на каждом уроке только несколько сочетаний букв, но тут же и слова на них, из которых составляем фразы и грамматические правила. Буду очень долго топтаться на месте, пока механизм ответов перестанет скрипеть и запинаться. Грамматику начинаем с глагола. А по-немецки важнее начать с имён прилагательных. Порядок беру не логический – по частям речи, а практический, дающий возможность приступить к составлению простейших фраз. Со старшими уж читаем Dandet.
Григорий Григорьевич (муж Марины Станиславовны) гостит у нас и занимается с большой группой. Третьего дня в зале установили высоко, на поставленной ребром резной скамье голову Арея. Ребята расположились перед ней по-японски, на полу, расстелив перед собой бумагу. Удивительно живописно это выглядело.
Гостила Тамара, старшая дочка Марины Станиславовны. И она, и Марина Станиславовна много играли. Дни были дождливые, много дома сидели, слушали, затаив дыхание. Вчера днём не ждали, что заиграет Тамара, и застали всех в тех позах, как их застала музыка. Нина Большая – лёжа ничком на подоконнике огромного окна, забывши свою руку между листами книги, Ира – в такой же позе на низком шкапу, Боря – на перилах лестницы, кто где…
Вчера не пришлось вовсе работать из-за погоды. После уроков устроили занятия по эсперанто. Потом созвали девочек, Женя З. показывала им первые приёмы старинной вышивки, которой научилась у Клавдии Петровны в Москве. Она только что окончила курс. Забились в маленькую комнату, насели густо на лавках, столе, кровати, на полу. Совсем как стая воробьев. Разговор пошёл о старинном убранстве, об образах, полотенцах, потом о свадебных песнях. Сами что-то пели, меня не пускали.
Кажется, готовят к моему дню рожденья постановку старинной свадьбы. Начинают не пускать то туда, то сюда. Даня на работу не ходит, сидит за резьбой.
Живем благополучно, сравнительно обильно, но жутко иногда за зиму: пора косить, а там и жать, но по такой погоде – и думать нечего.
Маленькая картинка, характеризующая Данину манеру заниматься: Даня тащит стопу книг, вышиной от опущенных рук до носа. Что это за предприятие? Это он идет заниматься французским языком. Оказывается. Для этого он употребляет: 1) самоучитель, 2) книги по художественной беллетристике, 3) книгу стихов, 4) русско-французский словарь, 5–6) научный словарь Larousse, 7) стилистический…, 8 и 9) словарь французско-эсперантский и эсперанто-французский. У него правило: всё… на эсперанто.
Костя молодец: поселился в комнате, где умерла Анна Николаевна, хотя Маринка его дразнит привидениями.
Ребята, видно, много ходят на могилу Анны Николаевны. Там всегда много свежих цветов – в баночках, в горшках; земля покрыта дубовыми ветвями; среди зелени иногда лежит букетик лесной земляники. Там дышится легко и мирно.
Вчера приезжали посетить могилу двое эсперантистов. Вечером Алеша (усердный эсперантист) пошёл провожать барышню, оставшуюся позже, до ярославского шоссе, не решился её там покинуть и рыцарски довёл до станции, так что вернулся глубокой ночью.
//-- Даня --//
Когда дожди пошли не ежедневно, а примерно через день, мы объявили, что все виды отпусков отменяются и принялись косить изо всех сил, так как сильно запоздали. Очень тяжело было. Участки были разбросаны, а телеги были разуты – все колёса истоптались. Ганя с весны боролся в МОНО за деньги на два стана колёс. Но получил их только в октябре, когда впору было переходить на сани. А пока сено с дальних покосов носили домой навильниками. Оставлять нельзя было – украдут.
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 17 июля --//
Фрося вся полна заботой об уборке сена. Целый день смотрит на небо, ходит щупать сено, направляет работу. И все беспрекословно признают её авторитет. В прежние года ей и книги на ум не шли. Теперь её сильно тянет к занятиям, потому что она уже догадывается, что ей было бы трудно специализироваться на физическом труде. И всё же не усидеть за книгой, «сердце не на месте». Хозяйственное сердце… Индус сказал бы «ваишия». Как она прыгала вчера и хлопала в ладоши, когда ей подарили сандалии – первые в её жизни! А третьего дня из-за чёрных чулок… Она любит наряжаться и ухитрилась что-то смастерить из ничего. Девочки-соседки иногда в складчину ей что-нибудь покупают. На днях она перед сном обнимала меня крепко, как маленькая, и говорила: «Я теперь ещё очень плохая, но скоро стану хорошей, вот увидишь!»
Вчера вечером Егор поймал коршуна-птенца и подкинул в комнату к мальчикам. Он прилетел прямо к Пете на кровать. Петя, который прыгает на одной ноге из-за нарыва, в самом восторженном состоянии выпрыгнул с ним в зал: «Завтра будем рисовать его! Красота какая…» Немного погодя некоторые ребята высыпали со своих чердаков, куда они забрались, было, спать и на дворе обступили Петю на одной ноге с испуганным коршуном в руках. Кто кричит: «Отпусти», кто: «Запри», кто: «Покорми». Петя в страшном волнении: «Что делать? Маринка, снесём его в лес». Маринка подкидывает птенца, он пролетает несколько саженей и садится. Она кричит восторженно: «Как хорошо летать-то!» Наконец, Ганя унёс коршуна на ночь к себе.
Даня дал мне тетрадь с надписью «Просят не читать», предупредив, что это ко мне не относится. Там сочинение по энтропии (физика). Та же тема, что у Коли и выводы близкие, но у Коли преобладает математика, сухо, сжато. У Дани преобладает философия, вернее, по выводам – теософия, очень чётко, ярко.
Есть ещё в тетрадке очерк о четырех типах общественных деятелей (творцы идей, популяризаторы, историки). Помечено 21 годом, в первый раз встречаю. Ещё очень красивый перевод из Van Lelerda на эсперанто.
Уговаривали Даню взять на себя преподавание математики в двух старших группах. Он очень противится этому. Говорит: «Я и так очень отстал, мне надо работать изо всех сил, к урокам пришлось бы много готовиться, проверять тетради; когда же учиться? Заменить уроками физический труд я не согласен. Я не могу жить без физического труда. Это мука». Юлий Юлиевич думает, что он бы скоро убедился, что готовиться ему к урокам не надо. Предложим ему алгебру в младшей группе. Геометрию не отказался взять на себя Коля, и физику он уж берёт в обеих группах на себя, будет ездить. А старших доведёт Юлий Юлиевич. И хочет бросить, и духа не хватает.
Петя готов взяться за рисование, если два раза в месяц будет инструктировать Григорий Григорьевич.
Фрося согласна преподавать деревенским домоводство и огородничество.
Вот и дожили до помощи от своих… Много у меня планов роится, да не хочу давать волю мечтам.
В пятницу мой день рожденья. С понедельника стали стекаться гости, пока всё больше трезвенники. Ребята – знаю, хоть и не должна знать, – готовят постановку крестьянской свадьбы. Тут и сено, и уроки, и праздник, и грибы, и ягоды поспели. Рвутся, бедные… Уж заключили со мной договор, чтобы не задавать уроков. Этот праздник они так любят отчасти потому что он приходится на середину лета, среди трудовой поры, давно праздников не было. Им не лень задолго начинать петь, мыть, репетировать.
Когда все легли, Марина села за рояль что-то сочинять, кажется, музыку к моему гимну. Я ей позволила, а то другого времени для этого нет. Так и затих, заснул дом под задумчивые, несмелые аккорды.
//-- 19 июля --//
Эти дни был разгар сенокоса. Солнечно, радостно, но не жарко. Косари встают в три-четыре. По терминологии Олега, объявляется с утра работа сумасшедшая: никаких уроков, никакого свободного времени и никаких разговоров по этому поводу. Так он пытается быть грозным. Об усталости, недовольстве, действительно, ничего не слышно. Все уверяют, что «это совсем ничего». Вечера в репетициях. Если выдаётся час между двумя работами, сами настаивают на уроках, особенно, на языках.
Мою элементарную группу по французскому языку пришлось разделить: Зайка, Миша, Галя-Маленькая не могут идти тем же темпом, что и старшие. Пришлось умерить пыл Павлика: этот мешковатый деревенский парень, которому ученье даётся с таким трудом, вздумал заниматься всеми языками: смущался, потел, из сил выбивался, но совершенно ничего не усваивал. Посоветовала ему заниматься одним немецким.
Сегодня утром Марине нездоровилось. Я ей крикнула на чердак, чтобы она обулась: «Я с ума сойду, если обуюсь». Я посылаю ей сказать, чтобы только до дому дошла обутая. Она обувает одну сандалью (другая покоробилась) и припрыгивает в дом на одной ноге.
Каждый вечер играет. Что-то очень красивое.
Работы сегодня меньше, дождик небольшой, но достаточный, чтобы не накашивать нового сена и не загромождать завтрашний день уборкой. В кухне под предводительством Анастасии Николаевны и в доме – приготовляются, точно к свадьбе.
Присматриваюсь к одной гостье из трезвенниц, Марие-большевичке. Фабричная ткачиха, повариха, няня, подпольная работница, потом ответственный советский работник по контролю и организации детских домов, теперь она поняла, что это «не то», несовместимо с верой, которая горела в ней всё время ярко. Хоть и усталая, полубольная, она могла бы быть неоцененной работницей. И уходить-то ей не хочется, шутит, что ни за что не уйдёт.

Среди всего этого муравейника я живу удивительно «вольготной» жизнью, переходя от одного духовного занятия к другому, позволяя себе писать, читать и даже гулять. Правильно ли это? Жизнь идёт так полноводно. Надо быть очень ясной. У меня точно ключ подземный открылся. Вот взять утренние общие медитации: чувствую, что нужно, и нигде не нахожу; беру и составляю сама. На празднике, если попросят рассказать, прочту тоже кое-что из своей записной книжки. Старая история: культура – плод досуга.
Чувствую такую полноту милости, что кажется никак уж не могу быть нетерпеливой, не любовной. Вот у Тони начался трудный период. Непростительно будет перед Подателем радости, если я буду вновь лечить её с ошибками. Я не жалею времени, я не претендую на строгость, если я не доросла ещё до строгости безмятежной, буду действовать только тем, чем владею: любовью и доверием. С Тоней пока чудесно.
Выдержки из альманаха (проза, стихи, рисунки), составленного колонистами ко дню рождения Лидии Мариановны. [42 - Орфография и синтаксис соответствуют оригиналу.]
//-- Павлик --//
Покос. Косцы просят ночных разбудить их в 3 часа утра косить клевер. Новичкам то и дело приходится уступать места. Вечером собирают сено на конных граблях. Некоторые девочки просят дать им поработать на конных граблях. Наконец, они получают разрешенье и появляется очередь; одной почетной удается поработать на них больше всех, последняя с триумфом въезжает в торфяной сарай.
На небе собираются тучи, раздается крик: «Даня!!! Николя!!! Павлик!!!» Звонок собирать сено. Павлик запрягает конные грабли и в скач выезжает в поле собирать сено в валы. Хлынул дождь. Сельхоз недоволен: сена много вымокло.
Первый воз подан на сеновал. Большие мальчики подают сено вилами, остальные укладывают; пока привезут второй на сене разыгрывается борьба и кувырканы. Звонок на ужин, но уборки очень много, ребята решают «помирать», т. е. докончить работу – Сельхоз доволен. Кончили на 4 часа позже обыкновенного. За ужином ведут себя очень шумно, будто нисколько не устали.
//-- Тамара Поль --//
Ей-ей, не знаю, что писать. Все вертится в голове и убегает, как только захочешь остановить мысли на чем-нибудь… Ну что может быть интересным? Про сенокос писали… Да, приближается важное событие, требующее подготовки. Это день рождения Лидии Мариановны. Остается полторы недели, а ничего еще не придумано. Две девочки стараются, из кожи лезут, а мыслей нету. «Знаешь, что, – говорят, – давай думать, пока вот это облачко зайдет за угол, а тогда обе расскажем». Молчание. «Ну?» Вздох: «Ничего». Облачко быстро удирает за угол. «Стой! Можно подвинуться влево и будет его видно. Молчим!» Облачко опять исчезло. «Ну, ну?» – «Знаешь, можно такое что-нибудь…, чтобы это было хорошо… Стоп! Знаешь этюд Скрябина? Ну, под этот этюд некто увидел картину: монастырский двор, монашенки идут так чинно одна за другой… Или постой! Знаешь что? «Сестра Беатриса» Метерлинка! Вот штука!!! И давай молча, без слов под Скрябина» – «Как красиво будет!»
На следующий день отчаянный звон. Со всех чердаков, из окон флигеля высовывается народ. Куда звонок?! А?! – Репетиция! В зале собираются, задвигают двери креслами, орут на входящих, устанавливают тишину, шикают друг на друга. Наконец, первые аккорды приводят артистов в спокойствие.
В углу сундук – это пьедестал. Он издает керосиновый запах и из-за отсутствия одной ножки ужасно действует на некоторых смешливых монашек: когда Мадонна с потупленным взором взбирается на пьедестал, сундук переваливается на другую сторону. Каждую репетицию одна или две монашки отряжаются в зрительный зал, это для того, чтобы каждый мог полюбоваться и, главным образом, выпустить хоть одну слезу. Сейчас наблюдает Жунька. Второе действие происходит исключительно захватывающе. Жунька стремглав выбегает из зала, поднимается дикий рев восторгов: кто хлопает в ладоши, кто визжит, Лиза несколько раз перекувыркивается. «Она заплакала! Ну? Воо! В самом деле? Вот, ловко! Значит, уж, очень у нас тово!» Приходит исторгательница восторга с заплаканными глазами. «Ну, раз свои плачут, успех обеспечен». Притаившийся на хорах Мишка с возмущенными возгласами изгоняется вон.
Дождь прошел – все на огород! Еще восемь гряд надо обязательно кончить к празднику. Оживленно за прополкой обсуждаются костюмы. В Москву решено отрядить Лелечку за черным для монашек, так как во всей колонии из черного имеется сарафан Веры Павловны, юбка Васены и повязка для зубов Тамары. Срочно нужно черненького и средневековенького! Еще вопрос об сиянии над Мадонной… Страдная пора в самом разгаре.
//-- Кира --//
Ночь в «скворешнике»
Ночь глухая…
Шепот, шорох,
Тихий шаг ночных…
Месяц полный,
Свет туманный…
Голос птиц лесных…
Жутко… сладко…
Тени бродят,
Петухи кричат.
Странно – чужды
Очертанья…
Дремлют дом и сад.
И зазвенит струна души
В небесной радостной тиши,
И отзовется на струнах
Другой души в других мирах.
//-- Леня --//
Что дала мне колония?
Для выяснения вопроса, обозначаемого заглавием этого сочиненья, прежде всего нужно, во-1-х, заметить этот факт, который, наверное, уже многие замечали сознательно или бессознательно, а именно: что люди, без исключения, разделяются на два большие разряда: к первому разряду причисляется громадное большинство людей, которых удобнее, для краткости, называть обывателями. Люди первого разряда – это те, которые не только не ищут смысла и цели жизни, но им никогда и не приходит, по-настоящему, в голову такой вопрос. Это они вертятся как белка в колесе в заколдованном круге бессмысленной жизни: работают для того, чтобы «жить», а живут для того, чтоб работать. Их отличительный признак тот, что они не имеют понятия о религии, а имеют лишь веру.
О людях второго разряда, ищущих, можно особо не распространяться: для примера укажу на сектантов, толстовцев, теософов и некоторых православных, и т. п.
Я в период жизни до колонии жил целиком среди людей 1-го разряда, обывателей, совершенно не зная о другой жизни.
И если я, благодаря Л. М., вовремя бы не попал в колонию, то, наверное, надолго бы заснул духовно.
Наша колония стоит как бы на границе этих двух миров, и, только благодаря ей и через нее, я познакомился с духовными стремлениями и стал искать сам. Это и есть самое важное.
Человек т. е. LS (т. е. Леня Шрейдер).
//-- Лидия Мариановна --//
//-- 27 июля --//
В этом году мой день рождения прошёл особенно плавно и единодушно; между тем, мер к организации его не принималось. Проявился опять-таки общий ритм, общий такт. Индивидуальных проявлений любви было зато меньше; от ребят почти не было подарков, отчасти, по внешним причинам; постановка заняла много сил, а у некоторых замыслы оказались очень велики, чтобы осуществиться. Только Нина Маленькая сделала работу из бисера, да Даня просидел неделю над шкатулкой, покрывая её мелкой, чёткой резьбой. И Тоня написала стихотворение. Личный элемент убыл.
Стихи, которые читались вечером, очень подходили для нашей аудитории, и отношение к ним выявило вкусы: сперва шла длинная сказка в стихах Соловьёвой-Allegro «Как бесенок попал на елку». Это – вещь необыкновенно красивая в своей простоте, весёлости и духовной глубине. Она целиком захватила ребят, они ушли в сказку. У Марины просились слёзы. Потом пошли шуточные стихи для маленьких детей, вроде «Мойдодыра» Чуковского, которые вызвали шумный восторг. Большего и более простодушного увлечения не могло быть и в детском саду. После этого пошли вещи совсем другого рода: серьёзные, даже торжественно-мистические произведения Блока, Бальмонта, Маги. Ребята притихли, замерли. Чувствовалось, что они благоговейно впитывают самую атмосферу этих вещей, хотя не все в полной мере улавливают мысль.
Эта детскость родственна мудрости.
В последующие вечера было много музыки, благо дождь мешал уборке сена. Играли то Марина Станиславовна, то Тамара, то Анна Соломоновна. Ребята много спорили о сравнительном достоинстве их игры. Марина Станиславовна, с её холодной сознательностью и тщательной техникой, производит на них меньшее впечатление. Сравнивают, главным образом, Анну Соломоновну и Тамару. Почти все колонисты отдают предпочтение Анне Соломоновне, у которой рояль говорит и плачет, и сладко тревожит сердце, хоть технически она и очень отстала. Одна Груня силится всем объяснить, что это – не чистое, не высокое искусство, что это – влияние страстной натуры. Тамара для неё олицетворяет священный момент первого развёртывания почки – чистой, огненной души. Она не умеет этого так объяснить, но таков смысл её мнения.
Рисование всё больше захватывает из ребят тех, кто непосредственно занимается с Григорием Григориевичем. На днях выхожу на хоры, гляжу вниз – еще новое зрелище: на лавках, на полу, на подоконнике, на шкапу примостились рисующие. А посереди зала на полу лежит сам учитель, закинув руки, в качестве модели.
Меня особенно радует, что за рисование внезапно и быстро взялся Маленький Боря. Это очень может облагородить его будущие занятия ремёслами.
Григорий Григориевич особенно выделяет Даню, он считает его наиболее талантливым, оригинальным и способным на большие достижения в технике, благодаря выдержке; говорит, что Дане скорей бы поручил преподавание под его руководством, чем Пете, особенно в старшей группе. Однако школа обнаруживает наклонность засосать Даню: Олег ведь готов передать ему эсперанто; Юлий Юлиевич – математику; я могла бы ему передать скоро французский язык и прочее, и прочее. Хорошо, что он умеет себя отстаивать и знает, что хочет. Когда я ему сказала, что «Григорий Григорьевич находит, что из тебя вышел бы хороший художник, если бы ты захотел», он ответил: «Но я не хочу».
Кстати, двигатель, о котором он мечтал, кажется, уже изобретен, чему он очень рад. Его больше теперь привлекает мысль написать книгу, посвященную физико-математическому доказательству существования Бога. Эпоха эмпиризма у него проходит. Ему понравилась моя мысль объединиться для этой работы с Колей. Не прочь он и украсить обоим этот труд своими рисунками.
Мои сны начинают просачиваться в явь.
Начались Колины уроки физики, придётся всё начать с начала в обеих группах. Как только подошёл к предмету человек, любящий дело, а не только ребят, оно «оживело», зашевелилось. Коля предложил приступить к устройству самодельных физических приборов. Он берётся для начала за это сам. Теперь закрылся его политехникум. Надо постараться провести его через МОНО в другой роли, только не знаю, в качестве кого – ученика или преподавателя.
Наиболее передовая французская группа – Кира, Лёля, Ира, Галя и Женя Зимина, настолько продвинуты, что с ними уж можно часть урока разговаривать. Им много рассказываю из своей жизни, они тоже. Они занимаются серьёзно.
Какое счастье, когда предмет преподавания попадает в жилу собственной творческой работы, хотя бы только продуманных по жизненному поводу мыслей. Так у меня получилось с Борисом Годуновым. Вопрос, подчёркнутый Белинским, об отношении народа к власти и власти к народу скрестился с работой, которую я готовлю для своего московского кружка, – и как весь предмет ожил, загорелся, точно сноп света на него упал.
Олег, услышав, что и математику предполагается у него отобрать, пришел к тете Тусе и говорит: «Да ведь без дела сидеть стыдно. Мне придется убираться». Она ему напомнила про географию, естествознание и эсперанто, про физические работы. Он успокоился: «Вы думаете?» Не хочется ему уходить, но об обиде нет и речи.
Ниночка Белая только что ушла от меня. Она разыскала меня у знакомых в двенадцатом часу ночи. Второй день она обходит всех моих друзей, вчера была по два-три раза. Ей надо спросить у меня совета: что ответить в анкете, которую надо заполнять для поступления в университет, кто был её покойный отец: «Он был биржевой маклер, ведь если это написать, то нечего и думать о поступлении. Но неужели написать, что он был рабочий, как советует брат? Очень уж не хочется неправды. Может быть, можно написать, что он служил в конторе? Когда я была маленькой, он и правда служил…» Мы останавливаемся на конторе. Рассказывает мне еще, как ее вдруг потянуло на физико-химическое отделение.
Ушла радостная, посидев у меня на коленях.
//-- 9 августа --//
На последней беседе было что-то непередаваемо-значительное, это вечер рыцарских легенд, какое-то тихое веянье незримой чистоты. После рассказа разошлись молча и не пели.
//-- 11 августа --//
Технические. После откровенного объяснения насчет «наживы», в присутствии сельхоза, они относятся ко мне более почтительно, да, пожалуй, и приветливы. Всё же, между нами не было связи. Она устанавливается через Марию-большевичку. Она работает теперь в кухне, заменяет больную Пашу. По-видимому, к ним в первый раз попал человек, который, действительно, может для них быть «связью с духовным миром». Она для них – «свой человек» и очень знающий, рабочий, не просящий помощи, и в то же время поражает своими привычками духовной жизни, чтением Евангелия, дружбой с ними, осуждением табака, худых слов и тому подобное. Вчера женщины шили на дворе, а она им читала Евангелие. Егор к ней прислушивается, а Николай подсмеивается и – интересуется.
Последняя беседа, педагогическая, была по главам Ферстера о совместном воспитании. Ни один голос не подверг сомнению идеал рыцарственного отношения мальчиков к девочкам, никто не возразил против того, что молодечество у девочек безобразно и фамильярность нежелательна. Ребята, видимо, впервые задумались над особенностью мужской и женской миссии. Но вывод о раздельности воспитания решительно не понравился. Даня усомнился, что в раздельных школах рыцарственности больше. Впрочем, припомнив свой опыт в совместных школах заурядного массового типа, он пришёл к выводу, что там совместность приводит к отвратительной атмосфере. Таким образом, сам напросился вывод, что совместное воспитание, хотя очень трудная, но единственная вполне естественная и жизненная форма.
Да, как не следует искать бесстрастия в пустынножительстве, так не следует искать рыцарственности в раздельности.
Вот картинка нашего рыцарства.
Галя и Даня идут в ночное. Галя, нахлопотавшись, укладывая гостей, устала. На ней мужские сапоги, бесформенное, чёрное, ватное, потертое казённое пальто и Алёшина серая барашковая шапка. Ее личико Красной шапочки с особой трогательной грацией выглядывает из этой рамы. Вопрос о том, как она выглядит, едва ли приходит ей в голову. Даня в Егоровом полушубке с кнутом. Они усаживаются на крыльце. Там холодно, идёт дождь. Им приятно вместе, но Галя очень устала и на неё нападает дремота. Даня говорит: «Галя, там спать неудобно, ляг, засни удобно, я тебя укрою». И она ложится, и засыпает. Он сторожит один. И обоим хорошо.
А вот чёрточка женственной мягкости ершика-Маринки. Она больна, лежит. Тётя Туся поставила ей градусник. Но вот приплёлся наш дедушка-доктор со своим градусником. Марина пугается, как бы он не огорчился, что его функции исполняются другими. И она ставит себе другой градусник под другую руку. Тётя Туся приходит справиться о температуре. Марина делает ей такие страшные предостерегающие умоляющие глаза, что она догадывается молча уйти. И дедушка спокоен. Марина даже даёт себя выслушать и лежит безропотно.
Марина решительно идет по новой дороге: она изучает скаутизм.
Приняты младшие Костины брат и сестра, Витя и Галя, очень уж милы. Витя впитывает впечатления, как маленький ребёнок, который в день узнаёт больше, чем большой – в месяцы. Вечером, когда я подхожу к его постели, он выстреливает мне навстречу очередной вопрос, громко, отрывисто. Например: «А что, может на землю снова придти Христос? Для чего родятся дети, которым скоро умереть? Как по христианству надо поступать с преступниками?» Когда кто-нибудь рассказывает, он задаёт вопросы, делает догадки, забегает вперед, обнаруживает часто неожиданные знания и догадливость. Он как-то сам наблюдениями установил, что угол падения равен углу отражения. Очень худенький, смуглый, быстрый, в одних штанишках, он представляет как бы воплощение динамического начала. Дома он не любил физически работать. Здесь он не отстаёт от больших.
Галя Маленькая к ученью относится добросовестно и спокойно. К исканиям брата причастна и заявляет ему, что хочет верить «как все».
Вернулись из-за границы Серёжа и Наташа. Я их видела в Москве и родителей видела. В отце чувствуется против колонии какое-то глухое тяжёлое отталкивание. А ребята, оба, начали с вопроса, нельзя ли им попасть в теософические кружки. Теперь их уж не остановит и отношение отца. Серёжа говорит: «Это ревность».
Николя вернулся на днях. Какой крик прокатился по дому. С верхней террасы раздавалось: «Да здравствует Николя!» По лестнице сыпались ребята… Он весь красный, сияющий, смущенный, с круглой бритой головой, перебрасывался от одного к другому, потом Петя втолкнул его в комнату и заперся с ним, не то для успокоения, не то для беспрепятственных объятий. Николя давно не получал от нас писем, был обижен, сомневался возвращаться ли. Да не выдержал, при этой встрече всё забыл. Много интересного рассказывал о деревне. Был он там одинок. Даже познакомиться или разговаривать со старыми знакомыми было трудно без папирос, без вина и без брани. Последнему он даже решил научиться в общественных целях. У него очень обострились мелькавшие и прежде явления необычного психизма. Они и пугают, и занимают его. Говорил он об этом с Даней, который ему посоветовал вести с этим состоянием систематическую борьбу посредством дисциплинированной умственной работы. Юлий Юлиевич возьмет на себя руководство им в этом отношении.
О ком еще упомянуть?
Лиза стала серьезной. Поселилась с Лелей Маленькой на чердаке и не болтает с ней. На зиму подобралась к компании из трех занимающихся девочек. Странная она: учится, учится. Далеко уйдет. Вдруг вопрос: «Что такое радиус?» И удивленно: «Чем же Вы возмущаетесь? Разве нельзя забыть?» Или вот разговор. Приходит к больной Фросе: «Как тебя окружили цветами… Знаешь, я думала, что ты скоро умрешь». На другой день я ее спрашиваю: «Лиза, ты была бы рада, если бы тебе сказали, что ты скоро умрешь?» – «Конечно…» Я опешила. Стала говорить, что не все же так думают, и Фросе это могло быть неприятно: «Неужели? Я никак не думала».
Она вроде Бори Чижика. Чистые духовные дети, способные к работе, к искусству, но в интеллектуальной области у них какие-то провалы. Едва ли, это только от условий. Глядя на них, я начинаю понимать тот уклон развития, который в своём крайнем выражении давал в старой Руси блаженных.
Предстоит зима необычайная по трудности. Нужно вместить в головы детей баснословное количество знаний, чтобы мало-мальски сравняться с нынешней программой. Придётся давать им новые предметы: политическую экономию, науку о государстве, теорию языка, психологию, логику – в виде конспективных выжимок. Для этого придётся готовиться столько, что не знаю, как это вместить в мои дела, принимая во внимание, что в прошлом году было дела не мало, а с тех пор прибавились языки и будет новая группа младших. Предлагаю проект такого режима: спать давать два часа в сутки, а остальное время предоставлять усваивать и излагать! Ведь Юлий Юлиевич сможет приезжать только два раза в месяц. И то он берет на себя, кроме прежнего, коммерческую географию и английский язык. Но всё это пустяки, по сравнению с программой-минимум по политграмоте. Что только можно придумать в кабинете… А вот в одной колонии на экзамене за седьмой класс экзаменующиеся не могли назвать ни одного писателя.
Мне очень не хочется сводить к конспекту курс древней русской литературы. К счастью, мне пришлось для одной работы порядочно разобрать этот материал. Я могу разбить тему на части и раздать всем, например: «Отношения между классами, отношения между народами, между мужчинами и женщинами, отношение к князю, идеал богатыря» и так далее. Каждому укажу материал, каждому достанется не много, а доклады дадут синтезирующую картину. Потом, после их докладов пойдет мой, о целом. Но, если бы не та работа, разве мне бы провести этот план, требующий предварительной подготовки при нашей безумной гонке. Ещё особенность: буду назначать им каждую тему… по двое вместе, пусть привыкают к коллективной работе, как это рекомендуется в программе.
Нужно новую теорию словесности; думаю начать с того, чтобы дать им интуитивно почувствовать роды поэзии и её элементы, прибегая для этого ко всем средствам, вплоть до игры в интуицию, например: «Если бы поэма была растением, какое бы это было растение? Если бы она была ветром, какой бы это был ветер?»
//-- Даня --//
Врубаясь воли упругой сталью
В глубины жизни, чей страшен лик,
Я насыщаю безбрежной далью
Свой интегральный предвечный миг.
Холодно-жгучей межзвёздной кровью
Я наполняю души фиал,
Чтоб пробудился из сердца новью
Трансцендентальный потенциал.
Я ясно вижу, как жар желанья
Плетёт по небу узор из роз,
Я ясно слышу солнцестоянья
Молекулярных всесильных гроз.
Когда ж в бездонном эфирном ложе
Астральным светом горит венец,
Тебе ль внемлю я тогда, о Боже,
О ассинтота земных сердец!
Ай, да Давид Львович, ай, да загнул! Эффектно выразил свою сущность. Только никто не мог мне объяснить, что эта абракадабра значит? Вот хоть эти «солнцестоянья молекулярных гроз». Но звучит? Звучит. А в деталях незачем копаться. Это символы, а они должны быть туманны.
Удар в самое сердце мне нанёс три года спустя профессор Слудский. Когда в институте он начал проходить с нами аналитическую геометрию, то вскоре выяснилось, что на свете существуют не ассинтоты, а ассимптоты. Вся моя ода себе и Богу пошла насмарку, и я решительно перешёл в поэтическом творчестве, как выражалась няня, «на юмо́ру и сатиру».
//-- Лидия Мариановна --//
Собрание пришлось делать по поводу впечатлений из колонии, где наши встретились с деятелями комсомола. Обсуждали, какова будет наша позиция, если приедут они к нам. Кроме обычных напоминаний о доброжелательстве, выясняли нашу роль в строительстве социалистического будущего: пропаганда не словами, а примером, подготовка себя не теоретическая, а практическая.
На пластическую ритмику одно время ходили одни трезвенные девочки. Я сказала за столом: «Наши старые ребята, видно, слишком сложные натуры для такого простого полезного дела». После того вернулись несколько других ребят, всего человек 15. Участвуют взрослые, некоторые приезжие родители, некоторые и сотрудники. Коля Ш. стал делать всё отлично, чётко. Очень красивые появились упражнения, которые производят впечатление полёта, как большие птицы. Особенно обворожительна Лёля Маленькая в хитончике. Кстати, Коля Ш. всё больше определяет свои взгляды. В его сочинениях появились соображения об эволюции души.
//-- 24 августа --//
Кое-кто стал разучивать «Слава в Вышних», другие ждут, чтобы Марина записала ноты. Игра наиболее постоянного исполнителя, Бори Маленького, очень углубилась. Когда я вернулась из города, меня ждал сюрприз: «Слава» разучена хором под аккомпанемент Гали. Если у нас чего можно достигнуть, то только задев самые основные струны.
Беседа была третьего дня, то есть, вернее, лекция: Юлий Юлиевич пересказывал слышанный им доклад о новых течениях в психологии, приведших к религии объективную школу. Предложили явиться только тем, которые привыкли думать о серьезных и трудных вещах. Пришло большинство. Юлий Юлиевич излагал популярно, насколько позволяет предмет. Пришлось очень сжато передать большое разнообразное содержание. Я думала, мало кто поймёт. Но, оказывается, в общем, поняли. Трезвенные девочки, например, были в восторге и говорили, что всего слова два-три показались незнакомыми. Сегодня будет опять беседа по книге Фёрстера «Школа и характер». Это обратилось в продолжение наших бесед о жизни.
После предыдущей беседы Даня прочёл выписки из книги. Это всё остроумно выраженные лозунги подтянутости, сосредоточенности, целесознательности, бодрости и тому подобное. Оно направлено на поддержку коммунистического строительства, но совпадает в динамике своей с теми заветами строительства религиозно-общественного, к которому наши ребята привыкли по скаутизму и соприкосновению с рыцарством. Местами их смешила и коробила намеренно грубая формулировка, но порой и увлекало настроение молодой уверенности и задора. Раз, даже раздались аплодисменты. Привожу это место по памяти: «Ты говоришь о культуре? Стой… А ежедневно ли ты умываешься до пояса? Моешь ли руки перед едой?»
Физическая лаборатория наша начала функционировать. Коля сделал четверо весов и ещё кое-какие приборы. Он показывает опыты за уроком, а Даню затянул на роль лаборанта. Все ребята проходят через практические работы.
Маленькое осложнение: лаборатория отделена только тоненькой перегородкой от Тониной комнаты. Она жалуется, правда, шутя, что она её вытесняет, и спать мешает Архимедов закон. А Даня просит оказать нравственное воздействие на Тоню, чтобы она прибирала за своей кошкой, которая портит воздух в лаборатории. Мелочи, характерные в этот период: как-то во всех своих действиях колония опять натыкается на Тоню и, считая её здоровой, раздражается.
Проходит сейчас Всероссийская сельскохозяйственная выставка. МОНО там участвует. Дали нам участок, свели к минимуму. Подать сведения о ходе работ мы поленились, всё же к сроку, в обрез подготовили экспонаты: модель погреба, «хибарки» полевой сторожки, картофельной сортировки, маркера. Делали Борица и (одну) Даня. Коля изготовил план именья, диаграмму роста урожайности и схему распределения работ. Присоединили книгу, переплетённую Костей или Даней. Получились недурные экспонаты.
Оказывается, отдел МОНО еще не готов и еще не выяснено даже, где он будет. А наши Костя и Петя привезли экспонаты прямо на выставку и не знают, куда их деть, и, по совету какой то служащей, положили их в отдел Наркомпроса против экспонатов Шацкого. Так мы и оказались на выставке единственными из учреждений МОНО. Придётся объясняться, а, может быть, и польза выйдет, раз уж так случайно вышло.
Дела из рук вон плохи. Колес нет, дают нам два вместо десяти; ремонт не начинают; жалование задерживают. Говорят, что скоро переведут колонии «на денежное довольствие», а денег давать будут мало. Тут ещё лето такое мокрое и холодное, можно ждать неурожая. Предложила я копить, неофициально, запасы. Так и решили. Благо, теперь питание совсем хорошо.
Опять Алёша имеет повод притянуть меня к ответу. На днях после урока литературы он подошёл ко мне и спросил: «Обманывать это подло? (об этом была речь по поводу «Скупого рыцаря») – «Да». – «А наша школа – это средство или цель?» – «В конечном счёте, средство». – «Значит, если средство может быть оправдано только конечной целью (а об этом была речь в прошлый раз), то чем же оправдывается то, что вы обманываете?» Он был красен, но глядел мне прямо в глаза, без задора, но с некоторым страданьем. Я ответила: «Да, подлость. Я выбираю меньшую из двух подлостей, которые даёт мне на выбор жизнь». – «А какая вторая?» – «Закрыть колонию».
Ответ поверхностный и непоследовательный, но Алёша… не хотел продолжать. Надо продумать и возобновить этот разговор. По вечерам застаю его иногда у больной Фроси. Прижмётся и шепчется. Свободную близость Фроси с мальчиками, особенно с маленькими, я поняла и окончательно убедилась, что источник ее – чистота, которая, впрочем, может не исключать страстности. Мальчики ищут в ней старшую сестру. Очень трогательны братские отношения у неё в последнее время с Даней. Он проводит возле неё свободное время, иногда приходит к ней с ужином. Насколько незаметно проходят его отношения с Галей, настолько открыто и просто проявляется его ласковая дружба с Фросей. Правда, она идет из детства.
Лежит она с аппендицитом четвертую неделю, и ей всё хуже. На днях, видно, придётся делать операцию. Иногда ночью не спит, хочется позвать, днём попищать, покапризничать хочется. Крепится, держит себя в руках. Операции, думаю, не боится. Светла.
Живёт у нас Ниночка Белая. Не попала в ВУЗ из-за социального происхождения (хоть и писали в анкете, что отец конторщик). Это, пожалуй, лучше: будет свободна от зачетов и политграмоты. Музыку преподаёт ей Марина Станиславовна бесплатно, на английский язык заработает. Будет бегать на некоторые лекции. Нехорошо ей впрягаться. Вся она маленькая, хрупкая. Тянет её опять к оруженосцам. И Берта в школу, видно, не попадёт. Будет учиться дома. Хорошо, что их не пускают под пресс. А Коля перешёл из политехникума в техникум – из высшего учебного заведения в среднее, потому что его политехникум закрылся, а в другой перевели только коммунистов и пролетариев. Пойдёт путём практического стажа. Хорошо, быть может, для них так и нужно.
Впрочем, мы получили от Главпрофобра извещение о том, что наряду с небольшим количеством других школ имеем право переводить своих учеников прямо в ВУЗы, если на экзамен пригласим к себе представителя Главпрофобра. Это учреждение, кажется, шире Моспрофобра, который слит с МОНО и заведует средними техникумами. Это доверие нам оказано помимо МОНО, там об этом ничего не знают. Через год это может выручить наших кончающих. Может оказаться, что остаться до конца в нашей непрактичной школе всего практичнее.
//-- 27 августа --//
Это воскресенье было особенным днём любви. Съехались много бывших: Серёжа и Наташа приехали ещё накануне, Нина Белая гостила, подоспели Берта и Тамара Арендс, вся семья Марины Станиславовны. К вечеру явилась сияющая Ната. Случилось так, что с ней стали обниматься многие через Фросину кровать, образуя над больной живой мост. Когда попели, Фрося попросила меня что-нибудь рассказать. Нечего было, и я прочла им несколько листков из моей записной книжки. Нечто вроде полустихотворных заметок дневника. Стемнело. Я сидела у кровати на корзинке, Нина Большая, сидя на полу, держала высоко перед книжкой свечу. Темнота дышала ответно. Когда мы расходились, мою руку поймала рука Серёжи Чёрного. Он сказал с восхищением: «Никогда, никогда в колонии не было так хорошо». Вчера он мне сказал: «Ну, Лидия Марьяновна… такой рай, то что же мы будем за свиньи, если каждый из нас не… хоть отдалённо – подобно…»
И вечером в зале среди танцев, вспыхнувших внезапно по дороге на собрание, как вспыхивает взрыв смеха, он стоял у колонн, блаженно улыбался и ругался от избытка чувств: «Ребята, скоты вы эдакие. Да чувствуете ли вы, что вы в раю, в самом настоящем раю. Нет, вы не чувствуете. Послать бы вас на время пожить в миру».
A мать Лёли Маленькой, бледная истомленная женщина, всегда полная скорби о своём вдовстве и разлуке с детьми, задумчиво говорила Марине Станиславовне: «Так вот, для чего всё это было нужно. Для того, чтобы моя Лёля очутилась здесь».
А всё же и рай требует перерывов. У некоторых ребят, живущих здесь безвыездно, вроде Гали Большой, чувствуется переутомление от ритма. Очень устала от ненужной бестолковой беготни девочек в её комнату. Я собрала их, сообщила им это с точными статистическими данными (однажды было 15 стуков в дверь в 10 минут). А накануне было собрание по поводу мальчиков, которые живут на сеновале и совершенно забросили там все культурные привычки: стелить постели, даже употреблять простыни. Из всех – один Даня жил там цивилизованной жизнью; остальные считали это предрассудком.
//-- 28 августа --//
Группы языков подвигаются заметно. Гораздо лучше справляются те из начинающих, которые проходили эсперанто. Это видно даже на мало способной Шуре. Эсперанто, видимо, дает им какое-то анатомическое чутье языка. Они исходят из легкой стройной схемы, и сложные узоры естественных языков держатся на ней. Дает это… и запас корней.
Глава 37
Эсперантская конференция. «А разве нельзя быть монахом?» Тихий дядя Иван завел любовницу, а дядя Николай грозит донести, что мы «в Бога верим»
//-- Даня --//
Помнится, в августе мы узнали, что в Москве на Воронцовом поле происходит эсперантская конференция, и на общем собрании выбрали трёх делегатов на эту конференцию. Мы втроём, с Галей и Алёшей, поехали на конференцию, впрочем, без всякого мандата или приглашения. Мы знали, что там будут иностранцы и хотели проверить, поймём ли мы что-нибудь из их разговора. Когда мы вошли в зал, на трибуне говорил какой-то дядечка. Почти всё понятно, хотя, оказалось, что он немец. Потом говорил венгр, потом уже явный азиат. Мы были в восторге – и этого поняли! Но поймут ли нас? Одно дело говорить друг с другом, а другое – с настоящими иностранными эсперантистами.
В перерыве нами заинтересовались, спросили, кто мы такие. Мы ответили, что мы ученики Пушкинской опытной школы-колонии.
– А разве там есть эсперантисты?
– А как же, почти все.
Товарищи очень удивились и обрадовались.
– Значит, эсперанто уже распространяется стихийно, проникает в школы!
Подошёл венгерский делегат и заговорил с нами: «Пойдёмте ко мне, там поговорим».
И он повёл нас к себе в комнату, которая помещалась в том же здании. Мы полчаса разговаривали с ним. Он расспрашивал нас и рассказывал про Венгрию. И мы с удивлением убедились, что он всё свободно понимает. Мы впервые почувствовали, что эсперанто – настоящий язык, с помощью которого можно так вот запросто общаться и с венгром, и с немцем, и с китайцем. И его так просто выучить! Чудеса, да и только. По дороге домой мы ног под собой не чувствовали от радости.
//-- Лидия Мариановна --//
Когда пробую держаться всецело книги, наступает, точно по волшебству, непреодолимая сонливость, которая одолевает и меня.
Недавно пришёл ко мне Боря Чижик и предупредил, что будет долго говорить. Мы ушли в парк. Он начал с того, что его «одолели бесы»… Вот Олегова терминология! Оказалось, что у него начались ощущения, связанные с созреванием. Разговор шёл приблизительно так:
«Как это неприятно, как неприятно. Я никогда не думал». – «Ну да, неприятно. Но не стоит придавать этому слишком большого значения. Ведь бывает нарыв, это неприятно, но особого значения ты этому придавать не будешь, особых мыслей и чувств с этим связывать не будешь». – «Но как быть? Как помочь этому?» Советую ему купанье, обтиранье, умеренную гимнастику и прочие гигиенические меры, а, главное, направление мыслей на интересные и чистые предметы. Указываю интересные книги, отнюдь не романы. Но Боря снова говорит: «Ведь это ужасно и стыдно». – «Да, что ты, милый? Что тут ужасного или стыдного? Так устроен человек Создателем – стало быть, надо. Ты только следи за собой, чтобы у тебя в связи с этим не разыгрывалось воображение, чтобы ты никак этого не связывал с девочками. Это, действительно, важно. Лучше держись подальше, когда неспокоен. А то они почувствуют. Это их обидит». – «Когда же это пройдёт?» – «Когда ты будешь бородатым дядей и женишься». – «Но я не хочу жениться. Это нехорошо». – «Полно, родненький, совсем это неправда. Люди бо́льшей частью делают из этого нехорошее. Они все портят. Они и из религии делают ужас, но в этом не религия виновата. Нет, это хорошо, когда два человека так любят друг друга, что делаются как один и каждый забывает о себе. Это школа самоотверженности; не пройдя через нее, душа не научится любить всех людей». – «А в семьях всегда так неладно». – «Вот и не надо бежать этой трудной задачи, надо суметь сделать, чтобы было ладно; надо остаться честным и бескорыстным, несмотря на заботу о семье. Это трудно, но трудное-то и нужно». – «А разве нельзя быть монахом? Мне с детства хотелось». – «Можно, только тогда уж не надо и желать семьи, и не думать об этом. А то получится внутренний разлад и грязь: сам себе запрещаешь и сам же у себя в воображении воруешь. Это хуже, чем жениться на самом деле. Еще бывают люди, которые изгоняют желания, но вместе с ними изгоняют и любовь к людям, и доброту; они становятся чёрствыми, это ещё того хуже». – «Неужели никто не может быть монахом по-настоящему?» – «Может. Вероятно один из миллионов. Кто уж окончил школу любви в прежних жизнях». – «Кто из нашей колонии это может?» – «Я думаю, никто». – «И всем трудно?» – «Пока всем трудно или скоро станет трудно, в бо́льшей или меньшей степени». «Как странно… Ну, Юлий Юлиевич, он ведь святой…» – «Ну, уж и святой… А ты всё-таки с ним поговори».
Довольно долго мы говорили с Борей, пробираясь прямиком чащами и полянками парка. Нечего и говорить о том, что о какой-либо неловкости не было и помину.
//-- 4 октября --//
Приезжал отец Нины Черной опять просить за младою дочку. Отказала. Не можем и не к чему (кстати, недавно отказала ещё братишке Пети, Сани и Лизы, мальчику с растрёпанными нервами и чувствами).
Рассказывает отец про Нину: «Совсем свою маму перевоспитала. Бывало, все воркотня да руготня. А теперь она ее то смешком, то лаской, то серьёзными словами мигом успокоит, а сама уж ни за что не взволнуется. А младшая из своей школы пришла бранчливой».
Меняется на глазах Егор брат Гани, становится всё мягче, радостнее. Читает книги по моему подбору, конспектирует их. Читает и книги со звёздочкой. Как-то радостно-удивлённо верит. И чувствуется, что предан крепко. Ищет, чем бы кому услужить. Математикой с ним занимается Алёша, а с Иваном – Николя. Это они сами сладили, сами ведут. Я уж после случайно узнала, услыхав голос Николи в избе часу в десятом вечера, когда все ложились спать.
//-- Даня --//
Тихий дядя Иван завёл любовницу. Прослышав про это, приехала его жена, очень энергичная женщина. Она отправилась в деревню и выбила пыль из его дамы сердца, а потом и его тем же методом пыталась привести к покорности. Все они явились к маме с просьбой рассудить, наказать и наладить их семейную жизнь.
Из рабочих только Егор хорошо себя вёл, но зато он по уши влюбился в сестру Олега Тамару и, так как был ещё порядочным лентяем, то работать ему было некогда.
//-- Лидия Мариановна --//
Но зато свет отделился от тьмы. Николай, наш рассадник доморощенного атеизма, становится всё мрачнее, всё больше пьёт, ругается, пытается даже бить женщин. Что надо от нас удалить эту мрачную фигуру, было делом решённым. Но я ждала повода или какого-либо указания обстоятельств, или чувства. Жалобы женщин всё учащались. На днях пришла Паша, говорит: «Больше не могу. Швырнул в меня яйцом». – «Хорошо, я поговорю».
Дала я себе простыть. Подумала, прислушалась. Как будто пора. Опасно, конечно. Будет мстить. Но это будет и позже, если откладывать. Что ж, оставаться в плену у страха? Придут уличные мальчишки, он для них будет соблазном. Нет, не Николаю погубить колонию. Это старый вопрос и старый ответ.
Мне так всегда трудно вести такие разговоры. А тут созрело и стало легко, хотя гнева совсем не было.
Я сделала сначала ошибку, что говорила с Николаем во дворе. Для такого разговора нужна рама. Надо перевести его в мою, непривычную обстановку и изолировать от будней, в которых он рожден. Как бы то ни было, я сказала ему, что у него переменился характер, что с таким характером он для колонии не подходит. Как он выворачивался, «смягчал» и отрицал факты, возмущался: «Из-за бабы», «из-за яйца», настаивал, что он пьяный не валяется, об этом подробно говорить не стоит. Но когда я решительно сказала: «Ищите себе места», – он заявил: «Если я уйду, то никто здесь не останется. Я этого так не оставлю». Его позицию нельзя назвать последовательной, так как он говорил и то, что он не уйдет, и то, что все уйдут, и то, чтобы я нашла ему место, и то, что он просит прощенья и обещает исправиться. Это вещи, которые обезоруживают даже в такой форме. К тому же я знала, что он ведёт переговоры о свадьбе в соседней деревне, и ему важно дотянуть до выяснения вопроса, а, по возможности, до весны. Пришлось подумать.
Егор подтвердил, что Николай собирается донести, что мы «в Бога верим». Недавно этот неумолимый атеист формулировал свою критику так: «Молятся… Тоже… Зажмурив глаза… Нешто так молятся?» И возмущался еще тем, что мы не все праздники празднуем.
Сельхоз, особенно Даня, был непримирим: «Лучше, чтобы не было колонии, чем чтобы кто бы то ни было воображал, что мы его боимся и у него в руках».
Все же я их уговорила принять повинную и дать ему просимую льготу «до первого случая». Он не замедлит. А пока приучить его к мысли об уходе, приискать место, попробовать влияние Марии-большевички (сейчас её нет здесь). Надо уж испробовать до войны все мирные пути. Это не трусость.
Вечером на закате я позвала Николая в свою комнату. Усадила на стул. И сразу почувствовала, что совсем иначе им владею. Я довольно много с ним говорила. Сначала сказала, что, ввиду его обещания не ругаться и пить только в выходной день вне колонии, я решила подождать, но при первой провинности он уйдет. И пусть не думает, что его боятся. Я ещё никого и ничего не боялась и уж, конечно, не ему меня напугать. Должно быть, я посмотрела довольно внушительно, потому что он опустил глаза. Дальше: «Вы донесёте? Это хорошо для нас. Доносов было уже три. После каждого делали ревизию и после каждой ревизии улучшали наше положение. Но это будет плохо для вас. Мне придется сообщить в профсоюз, что вы пьёте, ругаетесь и наживаетесь. Не говорите о доказательствах. Они нужны для суда, но для профсоюза достаточно протокола за подписью всех членов колонии. А потом… Знаете ли, Николай, хоть вы в Бога как будто и не верите, но поверьте мне, что, если вы попытаетесь сделать вред колонии, вы не будете знать покоя. Не будет вам счастья. Пожалейте себя, советую вам». Николай вертелся на стуле. Я стала говорить мягче о том, что он изменился, перестал шутить, что ему самому, видно, тяжело, и мне жаль, что я не могла ему помочь. Я думаю, это с ним случилось от того, что он потерял веру. И я бы стала мрачной, если б думала, что сгнию и больше ничего не будет. Николай опустил голову и замолчал. Я стала говорить, что и нам тяжело на него смотреть, и ему мы не подходим; умно бы он сделал, если бы добровольно принялся подыскивать себе место. Он было попытался снова начать канитель: «Да чем же я не угодил? Да кто вам наговорил?» и так далее. Но я сказала, что больше говорить не о чем и отпустила его.
На другое утро он ходил в Ильино справляться о месте, которое я ему указала. А вечером уехал в Москву. Он там пробыл два дня. Искал место или доносил. Или – то и другое. Не знаю. Но я готова ко всему. И все готовы. Хотя теперь дело может оказаться хуже, острее. Но нет, мы спокойны.
//-- 9 сентября --//
Сейчас работ мало, заниматься устали, и солнце, наконец, выглянуло. Поэтому у нас каникулы, и были уже две экскурсии.
Первая экскурсия к Нине Чёрной, в её деревню за 35 вёрст. Она очень удалась. Некоторые говорили, что это самая лучшая из экскурсий. Впрочем, ходили немногие, всё больше мелюзга да Груня. Руководитель Олег. Я ходила их провожать до ближайшей деревни. Было ветрено, светло; ребята босые, сверху навьюченные, развесёлые. Горячо уговаривают провожающих идти с ними. Уж далеко отошли, когда сзади влетела в компанию, как ураган, Нина Большая – в ярком платье, с развевающимися волосами: надумала идти, бежала от самого дома. Мы расстались на пригорке после горячих обещаний не кричать, проходя деревнями, держаться дружно и не переутомляться, и после горячих объятий они весело, непринуждённо и легко прошли всю дорогу. В темноте уж ввалились к Скотниковым, к великой их радости. Их накормили и отправили спать на сеновал. А наутро экскурсанты, познакомившись с хозяйством, решили приняться за жатву овса. Взялись энергично. Сжали полполя. Тогда пришёл Нинин отец и предложил им кончать и идти обедать, потом повёл гулять. Окрестности: всё горы, овраги, ручьи. Водил он их в кооперативно-просветительное гнездо – Гришино, и подробно рассказал его историю. Вдохновился он, много говорил.
Вечером наши ребята пели песни в избе у Скотниковых и Нинина мать говорила, что у них теперь «как в раю». Обещали Ниночке зайти за ней, когда поедут в Москву. Она была совсем счастлива.
А на другой день отправились обратно. По дороге отдыхали у моей знакомой учительницы. Она рассказывала о Ельдигинских кооперативно-просветительских начинаниях, в противоположность Гришинским, – развивавшимся трудно.
Мы собирались спать, когда они вернулись домой. Было темно (а освещения еще не полагается), когда в дом влился водопад их голосов. Начались объятья, поцелуи, появилась лампочка. Путников усадили, стали кормить, окруживши их стол. Можно было подумать, что это встреча после долгой разлуки.
Глава 38
Данины дела небыстро, но продвигаются
//-- Даня --//
К концу лета пошли слухи, что в Москве открывается Сельскохозяйственная выставка и что МОНО получило на ней небольшую площадь. Мы дали заявку, и МОНО утвердило за нами на стендах квадратный метр. Мы решили выставить план имения, диаграмму роста урожайности, схему распределения работ, погреба, хибарки, маркера, картофелесортировки – модели конструкций Олега. Графические работы исполнял Коля, приехавший к нам на летние каникулы, модели мастерски изготовил Борица и одну я.
За неделю до срока Костя и Петя отвезли экспонаты на выставку. Там они не нашли отдел МОНО и сложили под столом в отделе Наркомпроса, увидев знакомый стенд колонии Шацкого. Накануне открытия я повёз недостающий экспонат, намереваясь всё развесить и расставить. На выставке, помещавшейся на территории бывшей городской свалки, впоследствии – Парка культуры им. Горького, царил невообразимый хаос. Непрерывно ехали грузовики и подводы с экспонатами, шофёры ругались с рабочими, вешавшими на воротах плакаты и лозунги, маляры докрашивали девушку с веслом и крестьянку со снопом, везде распаковывали, тащили, стучали, суетились.
Меня не пустили в ворота, нужен пропуск. В комендатуре и разговаривать не стали:
– Какое МОНО, какая колония? Только школьников здесь не хватало! Катись, парень, не путайся под ногами! Без тебя тошно.
Вот так обошлись они с полномочным представителем государственного учреждения, приехавшего с намерением сеять разумное, доброе, вечное. Я пошёл по Крымскому валу, дошёл до Большой Калужской улицы (теперь Ленинский проспект), в то время застроенной маленькими деревянными домишками. Территория выставки была обнесена высоким забором, не имевшим ни одной порядочной дыры. За 1-й Градской больницей забор стал железным, состоящим из длинных заострённых, как пики, стержней. Ясно дореволюционное, а потому заслуживающее всяческого презрения сооружение. На задворках больницы никого не было. Я быстро вскарабкался на вершину стержней с моделью в мешке за плечами, осторожно переступил через острия и, торопясь (как бы кто не заметил), прыгнул вниз. Я здорово повредил себе ногу и, ковыляя, доплёлся до павильона. В сутолоке никто меня не остановил. Я нашёл свободный стенд, стащил из соседней комнаты столик. Расставил модели. Приколол надписи, повесил графики. И ушёл из осторожности тем же путём, что и пришёл.
Когда выставка открылась, я ждал первых посетителей или распорядителей, которые нас погонят, как незаконно занявших место. Но никто даже не заметил, что мы угнездились на чужой площади. А посетители, правда, немного их заходило в павильон Наркомпроса, всё же были. И подходили к нашему стенду, и я с гордостью давал объяснения. Очень даже восхищались: «Да кто же это сделал? Сами ребята? А в натуре? Тоже ребята? Да где ж это такая колония? Ну и молодцы!»
Потом дежурили другие, а я осматривал выставку. Мы организовали на неё четырёхдневную экскурсию. А в МОНО так больше ни одна колония и не выставилась, и отдела МОНО не было. Между тем, оказывается, механическая лошадь, изобретению которой я собирался посвятить жизнь, уже выдумана, называется «трактор Фордзон». Штуки три из этой породы были показаны на выставке. Одна из них даже фырчала и ездила по пятачку. Вот здорово! На выставке колония получила премию.
В заключение я раздобыл два билетика к Вахтангову на «Принцессу Турандот», где принца Калафа играл сам Завадский. Ужасно стесняясь, я предложил второй билет Гале. И она его благосклонно приняла. Мы провели чудесный вечер. Только смутились, когда импрессарио вначале объяснил, что артисты одеты в изысканные костюмы, чтобы напомнить публике, как надо одеваться в театр. Я оглядел себя и констатировал, что я далеко не во фраке. Зато как мы смеялись, когда в интермедии Труфальдино показывал, как компания студентов проходит без билетов на сельскохозяйственную выставку. Представляете, мы пользовались тем же самым приёмом!
//-- Лидия Мариановна --//
Галя давно не была так бодра, нежна и заботлива о других. Правда, её заботливость о своих обязанностях ещё не научила ее вниманию и предусмотрительности. В её работе, как «домхоза», далеко не всё благополучно, хотя и лучше предыдущего. Она уже три месяца в этой должности и, как самовольно заняла её, так теперь самовольно удерживается. Она крепко, слишком крепко утвердилась на высказанном мною когда-то положении, что оставлять должность имеет смысл только тогда, когда достиг удовлетворительного исполнения. Между тем, внимание её устало, и дело идёт всё хуже. У нее тихое упорство, которого трудно от неё ожидать. Еще более странна некоторая придирчивость в требованиях по должности и жёсткость в их выражении. Я думаю, это от скрытной страстности.
Дружба с Женей З. её оживила. Как искренно блестят её глаза, как играет румянец, когда они с Женей стараются увлечь своим весельем Тоню, с каким увлечением выдумывают они всякие затеи, как прыгают и хлопают в ладоши.
Галя и Женя З. ходили к Нине Чёрной, привезли её на выставку. Они заблудились, устали, промокли. Говорят, что их выручала только моя песня «Как жить на свете весело. Все люди братья». – «Как споём, так и проходит». – Нина такая спокойно-сильная. Обещает: «Скоро совсем приеду к вам… Нет, не к вам, а к нам…»
Галина дружба с Даней продолжается, то они вместе в ночном, то на дежурстве, то она его встречает по возвращении из Москвы, то они остаются бродить по выставке (тут была, впрочем, и Нюра Маленькая). Все это нарастает так постепенно, идет так органически-естественно, так тихо и чисто, что едва ли об этом много говорят, тем более, что обоих очень уважают.
Даня теперь в Москве, при дедушке, который там заболел. Прислали ему визу из Берлина на въезд в Германию, как сопровождающего дедушку. Но ещё до болезни последнего, он уступил эту роль другому претенденту. Отложил свой отъезд до весны. «Трудно, – говорит, – оторваться от колонии. Не думал, что будет так трудно. Когда все разлетятся, тогда уж и я».
//-- Даня --//
Приближались выпускные экзамены. Внезапно большую часть последней зимы мне пришлось провести в Москве. Дедушка настолько одряхлел, что держать его в колонии дальше было нельзя. Решили его перевести в Москву к Лене.
Лена – Мишина и Наташина мать – неожиданно «отстроилась». Она нашла в Замоскворечье, во 2-м Спасоналивковском переулке старый домишко. Первый этаж его был каменный, из голого кирпича, второй и второй с половиной – рубленые, не обшитые тёсом. Домишко ещё в 1914 году был признан аварийным и по распоряжению городского архитектора подлежал сносу. Однако, в связи с войной и революцией, он спустя 10 лет ещё благополучно стоял (как, впрочем, стоит и сейчас, через 60 лет, не знаю уж в связи с чем). Два первых этажа были переполнены жильцами, а второй с половиной пустовал. Он представлял собой перегороженное пространство. Вероятно, когда дом принадлежал купцу, там жили работники. А почему я его назвал пол-этажом, так это потому что я там только в потолок не упирался, а руку поднять уже не мог.
Дом был набит как гороховый стручок. Низ разделили на две части. Там жил Крылов, бывший владелец, купчишка, карапуз, толстый как бочка и парень, его сын-недоумок. Во второй жили два брата Балашовы, местные хулиганы. С Крыловыми у них была вендетта. Воскресные драки без крови не обходились. Второй этаж был населён евреями. Комичное местечковое семейство Сехан, состоявшее из бабушки, матери и двух девочек: Дойды и Двойры. Одинокий злой счетовод Дручак, знаменитый тем, что его чуть не растерзал ещё более злой дворовый кот, забравшийся к нему в форточку. И ещё жила пара семей, неизвестно чем перебивавшихся. Внутри их общей квартиры начиналась крутая лестница в мезонин.

Вот этот мезонин, или полуэтаж, и отвоевала Лена вместе с некими цветущими молодожёнами, Таней и Шуриком. Лена взяла на себя хлопоты и оформление, а молодожёны – Лебедевы их фамилия – возведение перегородок. Полуэтаж разделили на три комнаты, вытянутые в ряд, в третью надо было ходить через первую и вторую. Последнюю комнату отвели Лебедевым, в проходных поселилась Лена. Она взяла из колонии Мишу и Наташонку с няней Анютой.
Пятым членом семьи стал дедушка, шестым – я. Лена целыми днями пропадала на работе, она снова была продавцом в книжной лавке, и за дедушкой некому больше было ходить.
Халупа была до того ветхая, что управдом, войдя однажды на чердак, вместе с потолком влетел к нам в комнату. В другой раз Наташонка, ковыряя пальчиком стену, провертела дыру наружу.
Лена не сводила концы с концами и потому первую половину дня я посвящал заработку. Я ходил с колуном по дворам и кричал: «Кому дрова поколоть, кому поколоть!» Бабы огрызались:
– Ишь, повадился! У нас тут бельё висит, а всякие шляются.
В первый же день какие-то раклы мне подставили кулаки под нос и заявили, что в этом переулке они колют. Если я не уберусь сразу ко всем чертям, то они мне пустят юшку и выбьют зенки. Так я узнал, что Земля разделена на сферы влияния. Чёрт знает что, – социализм, а невидимые заборы как в Норвегии. Какой-то старичок мрачно сказал:
– Кабы у меня столько поленьев было, сколько вас тут голодных студентов колоть набивается, так мне бы до весны хватило.
Словом, зарабатывал я до смешного мало. Переключился на писание вывесок. Милиция велела на всех домах повесить объявления: «Домоуправление № …, Отделение милиции №…, Делопроизводитель в кв. № …, Дворник в кв. № …, Уборной во дворе нету». Но это была временная работа. Скоро все домоуправления обзавелись вывесками. Я бросился класть времянки, подвешивать трубы. Это было выгодное дело, по червонцу за штуку на моём кирпиче. Кирпич надо было отбить от ближайшей церкви. Но время времянок прошло. В разгар НЭПа входили в моду утермарковские печи. Только три заказа и оторвал я за зиму. Спасеньем были оттепели, когда управдомы брались за крыши. Надо было счищать снег. Вот где я был в своей стихии! Кроме того, я испытывал эстетическое наслаждение. Когда подкатишь к краю лавину, спихнёшь и слушаешь: через секунду она хлопнет гулко, как из пушки. По тротуару – красота! Но снег в оттепель очень тяжёлый и мокрый, промокнешь от талой воды до пояса, а выше – от пота, к вечеру спину не разогнёшь.
Однажды я работал у процветающего нэпмана по Валовой, чистил особняк и амбар. Он напьётся чаю, выйдет продохнуть во двор, поглаживает толстое пузо и посмеивается:
– Работай, работай!
У, гад, так бы лопатой и двинул! Работодатель! Дошло до амбара. Вижу – плохо дело: купец поскупился желоба поставить. С последней лопатой пошла вся плита ходом и я на ней. Сверзился сперва на провода. Они натянулись и лопнули, успев ударить меня током. Дальше вниз, на кучу снега. Ушибся, едва до дому добрался. Только через две недели смог придти за получкой. Мерзавец заплатил совзнаками по цене как уговаривались, а совзнаки за это время упали чуть ли не вдвое. Да ещё за оборванный провод вычел. Я бы его! Но ни профсоюза, ни РКК! В результате работы на купцов-частников у меня выковывается классовая ярость пролетариата!
Вечером, покончив со своими хозяйственно-санитарными обязанностями, я садился за книги, соблюдая завет Троцкого, «грыз молодыми зубами гранит науки». Этот лозунг был очень популярен, пока Троцкий был командармом. Его писали на всех плакатах и только когда автора арестовали и сослали, объявили издевательским.
Иногда из Пушкина приезжала мама и говорила, что меня требуют в колонию. Это означало, что или колодец забарахлил, или с дровами прорыв, или картошка в погребе преет. Я ехал в колонию, а она на несколько дней оставалась заменять меня около дедушки. В колонии опять царила большая нужда. Всё же нам подфартило. Нашлись люди, конечно, теософы, которые, несмотря на тяжёлые условия жизни, пошли к нам работать и помогли нам закончить образование – старшей группе девятилетку, младшей – за семь классов. Олег ушёл из колонии дописывать свою философскую книгу. На место него преподавать математику в младшей группе и черчение – в обеих – пришла Людмила Николаевна Чехова, одна из дочерей Марии Александровны, старейшего педагога (уволенной к тому времени), председательнице Союза женского равноправия. Людмила Николаевна вполне разделяла мамины идеи, но она была очень больна и наполовину слепа. Всё же она преподавала хорошо, хотя ребята и жаловались на её чрезмерную требовательность. Ну, я думаю, после либерального подхода нашего Олегушки, всякий учитель показался бы им слишком строгим. Я же весной, когда вернулся в колонию, прямо-таки влюбился в геометрическое черчение. Сделать так сопряжение двух кривых, чтобы потом сам не мог определить, в каком месте они сопряжены, стало для меня вопросом чести. Но я-таки достиг. Лучше меня сопрягал только Борица.
//-- Лидия Мариановна --//
Даня рассказывал о перемене в своём отношении к товарищам. – «Прежде мне казалось совершенно несвойственным и страшно тягостным возиться с чужими душами. А вот как-то так сделалось за этот год, что это у меня само выходит. Четыре души я считаю на своей ответственности и уж не выпускаю из вида».
Рассказывал он много про Николю. Боится за его рассудок. Боится за влияние Пети, который на него действует, как удав на куропатку. Он не может удержаться от бесконечных, бестолковых, горячечных «философствований», которые кончаются порнографией, а потом Николя не находит себе места от стыда.
Петя устраивал пари, что в три дня «отобьет» внимание девочки, требовал договоров, чтобы не танцевал никто, кроме него с другой девочкой. И тут же с благородным пафосом говорил мне о своей чистоте. Мальчики пришли к заключению, что он не лжёт, он верит себе, как настоящий Хлестаков, но жить с ним не хочет никто.
//-- 19 сентября --//
«Неприятностей» не было. Николай, видимо, не исполнил угрозы. Он говорил среди технических: «Ребяток жалко, да Лидию Марьяновну я уважаю. А то бы беспременно уничтожил». Как это ни странно, хуже всего он мирится с Гавриилом Осиповичем – Ганей, – который всеми правдами и неправдами добивается для них материальных улучшений.
Николай уже женился, пока «по-граждански». Боюсь, что это он взял себе в приданое несколько постелей из дальнего сеновала. Хочу тем не менее предложить ему на зиму одну лошадь на прокорм. Пусть на ней заработает и весной купит свою. Нам было бы экономнее, а, главное, он ушёл бы осенью, а не весной. Едва ли это его прельстит. Работа в колонии легче и доходней извоза.
Узнала я, что повернуло решающим образом настроение последних «обследователей». Когда они у нас обсуждали вдвоём свои впечатления в отведённой им комнате, постучался кто-то из мальчиков и сказал: «Не говорите так громко, а то нам слышно; вы, наверно, этого не хотите». Эта честность так их поразила, что они почувствовали себя совсем обезоруженными.
В МОНО кипучая деятельность. Явились мы на склад получать одеяла и возвращённые за год кожаные куртки, и вдруг по телефону на склад дают знать: вернулся из Крыма Рафаил и приказал приостановить выдачу.
Обстоятельно обследуют положение колонии; недавно ходили по дому длинный и узкий Владислав с маленьким и узким Витей и занимались – первый со смущеньем, а второй – с увлеченьем обмеркой кубатуры шкапов и столов: сведения экстренно потребовали из МОНО.
Из нужных нам десяти колёс пока Гавриил Осипович добыл – ценой скандалов, криков и настойчивости – два колеса. Пока громадный нерессорный полок громыхает на станцию, тряся мелкой дрожью одуревших пассажиров, ребята таскают с поля сено на спине. Ганя надеется добиться ассигновки в аудиенции с Рафаилом.
//-- 22 сентября --//
Олег пригорюнился, услыхав, что будут новые сотрудники, и сказал тете Тусе: «Видите, надо уходить. Не жить же так». Но я чувствовала, очень нехорошо было бы отпустить его до весны. В новой артели, куда он записан, неловко зимой есть хлеб, над которым он не работал летом. Он хрупок внешне и внутренне. Куда он теперь пойдет? Где будет писать свою книгу? В душе его растет терпимость, какие-то связи с нашей светлой верой не обрублены. Конечно, придёт время, что нам нужно будет полное единство, но до того, я уверена, его уход произойдёт естественно; с обидой – не хорошо. Он любит колонию.
У меня почему-то начинается неврастения. Как странно… Не верится, чтобы она могла со мной совладать. Откуплюсь физическим уходом; а воли ей не дам. Скоро начнутся занятия в школке.
Теперь трудная проблема с моим отцом. Он оправляется понемногу и считает, что вернётся на работу. Не должно бы быть больше этой фикции. Как нанести ему этот удар? Не будет ли как с Анной Николаевной? Стараюсь окольными путями, чтобы он сам отказался. Едва ли. Налаживался отъезд за границу. Врач говорит, опасно ему путешествие. Посмотрим.
И Юлий Юлиевич вступает в год усталым. Ему, в сущности, совсем бы некогда ездить к нам. Да не оторваться. Сохраняет за собой старшую группу. Непременно хочет довести её до конца.
Технические приобщились к просвещению последними, даже Марфуша и Ариша (Николая не считаю). Попросили учить их грамоте. Вызвался Борица. Даша читает жития, ходит на утренние чтения. Тихая стала, покой чувствуется. С ней занимается вместе… и Нюра Большая. Выпросили себе право до конца каникул в свободное время… от работ.
В сентябре пришло нечто вроде бледного лета. Всё стало поспевать и с опозданием. Работы скопились, и никто этого не заметил, за отсутствием Дани. С экскурсии собирались медленно, работали с отвычки вяло, на работу выходили поздно. Олег и Костя не видели работ. Но Костя – старательный и ответственный, всё-таки беспокоился. Я его послала сменить Даню на два дня. Пока остался Алёша. Очень хорош. Сосредоточен, серьезен, сдержан, не вносит ничего личного. На будущее лето быть ему большаком. Приехал Даня. И сразу в поле, в огород. И ужаснулся. Говорит, никогда еще не было такого опоздания. Он не созывал собрания, но как-то быстро заразил всех своим настроением. Частными переговорами сократил число «заведующих», поручивши по две должности каждому, используя полубольных (с нарывами и тому подобное). Объявил рабочий день минимум в восемь часов. Работа пошла ходко.
//-- Даня --//
Осенью опять было много работы. Морозы застали огород неубранным. Овощи собирать должны были «киски» и «полосатые». Босиком ходить уже было нельзя, а обуви у большинства не было. Сносили разутых туда на закорках и сваливали на солому, постланную в междурядьях.
Очень остро стоял вопрос с преподавателями на зиму. Мобилизовали внутренние ресурсы. Летом мама уже вела литературу и языки, Коля – физику. Надо было освободить Олега от младшей группы. Поэтому мне предложили взять математику на себя. Григорий Григорьевич не мог зимой ездить и хотел, чтобы я взял рисование. Я был в ужасе от этой перспективы. Как я буду преподавать своим товарищам? Как я могу проявлять к ним строгость? А по рисованию – это просто анекдот. Петя – талант, пускай он и преподаёт. И потом, если я за это возьмусь, кроме сельхоза, то когда мне самому готовиться к экзаменам? Словом, я так отчаянно отбивался, что меня оставили в покое. Вот несколько лекций по политике я младшим прочитал с удовольствием. За газетами я следил.
//-- Лидия Мариановна --//
Веселы. Состоялись давно намеченные лекции Дани: «Введение в чтение газет», то есть, собственно, политическая история с 1914 года. Приехав на два дня, он спешил вместить в три беседы материал пяти-шести. Я присутствовала на первой. Он говорил быстро, но четко, картину набрасывал широко и определённо, так что никто не нашел это трудным, кроме Груни, которая очень медленно думает. Оказывается, большинство ребят ни о чем не имели понятия. Нюра Большая удивляется: «Ведь я жила тогда же, тут же жила… Тихо так, ни до чего дела не было… А ничего этого не знала».
Николя ещё приоткрыл мне один из источников огорчения ребят. Вероятно, это-то и расстраивает Фросю. Речь была о Пете. Николя передавал ряд разговоров с ним: «Я ему сказал в очень хорошем сердечном разговоре, – что его сила грубая, как у спортсменов, что она давит». Он ответил: «Я знаю, что давит. Я этим дорожу. В этом моя личность. Или я, или никто!» Николя говорит, что в этом году он нашел с ним нужный тон: «Я просто настраиваю себя независимо и пренебрежительно, и такой показываю вид. В результате Петя начинает считать меня гением, наряду с собой». Я сказала ему: «Николенька, ты вступил в борьбу воль и характеров, хорошее дело. Но всё же, ты стоишь на одной плоскости с Петей. Нельзя ли тебе подняться этажом выше? Он тебя пренебрежением, а ты – искренним состраданием? Ты вспомни в этот миг, какой он бедный. Ведь своим механическим давлением он закрывает для себя величайшую радость, – соприкосновение душ, которое возможно только в свободе». Николя задумчиво сказал: «Пожалуй, это будет лучше». И его лицо – солнышко – просияло улыбкой в полутьме моей комнаты.
Всё-таки, Петя – полезное учебное пособие. Но неужели мы выпустим бедного малого таким смешным и опасным Дон Кихотом доморощенного ницшеанства.
//-- Даня --//
Столь же непримиримой позиции Петя держался и в вопросах любви. Он постоянно обвинял девочек в том, что, когда он искал с ними сближения по-братски, они проявляли чувственность и принимали его бескорыстный интерес за ухаживанье. Он намекал, что собирается следовать за Олегом по пути отшельничества. Однако, в результате его братских потуг дочери Ольги Афанасьевны Лиле пришлось обратиться за помощью к Анне Соломоновне, чтоб она ей организовала запрещённый тогда аборт. Это был случай единственный и беспрецедентный в нашей колонии.
//-- Лидия Мариановна --//
Приезжали Сережа Черный и Берта. Берта – в последнем классе гимназии (ещё не наверное), Серёжа – в университете на естественном факультете. Берта сумела на экзамене политграмоты объяснить «громадное» значение комсомола, несмотря на провокационные и издевательские вопросы, а Серёжа доказал громадное значение для коммунистического движения японского землетрясения. Я слушаю и весело смеюсь. Это задаёт тон всем, переходится черта готовности к компромиссу. Права ли я? Но неужели было бы правильнее оставить их за бортом жизни? – Без приложения сил? А всё же тут внутренний вывих. Быть может, неизбежный… А если нет? Серёжу приняли, потому что затеряли анкету о его социальном положении. Если примут Берту, дочь купца, будет совсем странно.
//-- Даня --//
В эту осень проходили первые опыты поступления в другие учебные заведения. Вернувшийся из Германии Серёжа Чёрный благополучно поступил на биофак. Это было чудом, если учесть, что он был сыном не рабочего и не крестьянина, а всего-навсего философа и литературного критика. Берту не приняли ни в одну московскую школу, так как она было дочерью купца. Саня пришёл из музыкальной колонии в недоумении:
– Лидия Марьяновна, как мне заполнить анкету, от меня требуют ответа на вопрос: «каких политических взглядов вы придерживались во время октябрьского переворота?» Я говорю: «Мне 10 лет было». А они говорят: «Не увиливайте от вопроса».
Мишу, к которому, наконец, вернулась из тюрьмы мама, во 2-й класс приняли. В школе учат комплексным методом: на русском языке читают революционные статьи, по истории проходят историю революции, на пении поют революционные песни, на рисовании рисуют знамена.
//-- Лидия Мариановна --//
Саня говорит: «У меня теперь зреет такая мысль. Кончу ученье, устрою колонию, вроде нашей, только для музыкальных ребят. Петю привлеку художником, еще кого-нибудь. Это же нужно». Я ему рассказала о словах Сережи Черного. Он подхватил: «Он прав! Конечно, мы будем свиньи, если этого не сделаем…»
Теперь, когда мои ребята размечтались, мне пора отвыкать от этого! Для зрелого человека не должно быть ни прошлого, ни будущего. Для него существует только настоящее и вечное.
Ещё за столом Юлий Юлиевич заметил, что Марина, в избытке доброты, обняла Тоню за талию и так досидела с ней всё время.
//-- Даня --//
Погреб кончили, закрыли, засыпали, отпраздновали праздник урожая. Всем чертовски захотелось засесть за занятия. Эта зима для меня, да почти для всей старшей группы, прошла под знаком математики. Юли-Юлич преподавал её мастерски: красиво, строго, логично. Его почему-то боялись. Может быть, потому что ходили слухи, что он немного ясновидящий? Он задавал уроки, не так много, как Варвара Петровна, но не приготовить их считалось невозможным. Причиной, почему я влюбился в математику, был ещё отличный, переведённый с английского учебник геометрии Филипса и Фишера, который мы достали и который я храню вот уже 55 лет.
//-- Лидия Мариановна --//
Даня сообщил мне главную тему своей жизни: «Красота точных наук». Определённо хочет проситься в кружок пажей, а Серёжа, кажется, не согласен опускаться ниже оруженосцев. Дане мало приходится заниматься и мало спать. Но весел бесконечно.
//-- Даня --//
Мои дела не быстро, но продвигались. Я предложил Гале вместе готовиться к экзамену по математике. После ремонта гаража там образовалось два закутка. В одном поселилась Ефросиния Александровна, обставив его как монашескую келью. Другой стоял пустой. Вот в него-то мы и внедрились. Мы взяли задачник Шмулевича, составленный в царское время для евреев. Их принимали только в пределах пятипроцентной квоты и давали на экзаменах особо трудные задачи, чтобы большинство проваливалось. «В бассейн по одной трубе вода втекает, по другой вытекает. Количество первой равно котангенсу угла между медианой и высотой треугольника, построенного из трёх отрезков, причём длина первого равна корню кубическому из корня уравнения…» Не ручаюсь за точность, но всё в этом роде. На иную задачу уходило два дня. Но чем больше, тем лучше. Я ведь уверял в то время, что основная моя задача в жизни – это доказывать красоту точных наук. На это не жаль времени, особенно, когда сидишь вдвоём с Галей.
//-- Лидия Мариановна --//
Работы в полном ходу, при таком напряжении, авось, кончатся к ноябрю. По пути в Москву Даня с Колей впервые говорили совсем по-душам о самом важном. Только придя на станцию, они заметили, что промокли под проливным дождем. Сняли одежду, выжали и снова надели. По этому поводу Даня вспомнил Крыловского философа, раздумывающего по поводу веревки, сидя в яме. Но Коля признался, что всегда питал к нему тайное сочувствие, отчего же не посидеть в яме, если разрешение вопроса для него важнее.
//-- 28 сентября --//
Осенняя работа заполнила весь день. Работают по восемь часов – роют картошку. На занятья не хватает сил, хотя и нашлось бы время. По вечерам музыка или чтение. Читаем эти дни Гумилёва. Ребята его очень любят. Чего не понимают, то чувствуют. Больные только травматические. Простуд нет, хотя работают разутыми, сапог опять нет.
Ремонт идёт на всех парах, толковее, чем в первый год. Как будто обосновываемся прочно. Рабочие не грубят и не мешают. Но среди них верховодят комсомольцы. Вечером слышалось, на днях, пение панихиды на шутовской лад. С ними был и Гавриил Осипович. Вероятно, он считает, что спасает колонию, причём использует наш обычай терпимости. Я молчу. Всё равно не поймёт, обидится. Противно. Дети спокойны, только удивлены. Сегодня утром, работая в соседней комнате, один рабочий запел песню классового содержания, с грязными ругательствами против тех, «кто живёт на народный счёт». Несколько других ему аплодировали. Это, конечно, на наш счёт. Колония их почти не замечает: «ни оттуда, ни туда нету перехода».
Один из них, секретарь комсомола, по вечерам часто ходит в зал, слушает музыку. Другие дожидаются танцев. Перед сном мы не поем знакомых всем молитвенных напевов.
Николя просил, было, прикомандировать его к плотникам для ученья. Потом раздумал. Говорит: «Устал за лето от грубости, нет сил опять ее выносить». – «Николя, а потом в жизни?» – «Ну, да окрепну. Хоть до Рождества побыть без этого, тогда смогу. И потом, им надо лгать – вот, что главное. Нельзя же обнаруживать правду про колонию. Вот, Петя берётся с ними работать. Говорит, что может лгать».
Я опасалась, что Ванюшка будет около них вертеться. Нет, он не интересуется. Славный мальчишка. Только работать не любит. То и дело убежит, – читать, либо цветы рвать. Подбивает тщательно цветок к цветку, советуется, хорошо ли так выйдет. Уж я ему внушаю, что садовые цветы общие, нельзя их рвать без спросу. Он удивляется, обещает и забывает. Впрочем, за эту ночь много цветов погибло. Было Воздвиженье. Деревенские парни всю ночь гуляли. Рвали наши цветы, бросали и топтали.
А насчет того, кто ворует, это одно из наших разочарований, это наш любимый мальчик, школьник Тимоша. По всем признакам это он делает мелкие покражи из комнаты тети Туси, куда он носит молоко. В последний раз он украл Евангелие, хорошенькое миниатюрное издание в трёх томах. И с таким ясным взором говорит потом со мной о том, что воровать грешно, опасно и глупо. Этого не надеюсь исправить, потому что с ним не живу.
Сегодня был разговор с Галей в необычном тоне. Мы поднимались по лестнице на хоры. Я спросила: «Галочка, почему у тебя такие глаза, точно тебя кто-то обидел?» – Молчание. – «Может быть, и вправду, тебя кто-нибудь обидел?» – «Да». – «Кто же?» – Галя с силой: «Кажется, весь свет!» – «Деточка, когда кажется, что весь свет, не значит ли это, что ты сама?» – «Конечно, я сама больше всех. А потом и все. Но началось с вас». Это было сказано с необычайной определенностью и твёрдостью. Мы были уже в коридоре. Я сказала: «Пойди ко мне и расскажи в чём дело». Она пошла и сказала отрывистым тоном. Дело было в том, что накануне утром я её спросила, не позволяет ли ее больная рука и нога идти в поле? Она приняла это за упрёк в лени. А впрочем, правда за правду: должна сказать, что не корректно, не ходя на работу, выходить за три версты нас встречать и задерживать, таким образом, возвращение трудоспособности. Под конец, я приласкала её, она прижалась ко мне. Я ей пошептала о том, как она мне дорога. Она ушла, но что-то в глазах её осталось.
Лиза очень страдала последнее время от очень опасного нарыва вверху ноги. Она лежала, температура доходила до 40°. Ни жалоб, ни просьбы: ни на словах, ни в глазах. Свозили в больницу. Сказали, что через пять дней будут резать. По возвращении, спрашиваю: «В дороге, небось, было больно?» Она отвечает: «Я нарочно неудобно лежала на телеге, чтоб было больнее. Надо приучать себя к боли, чтоб хорошо перенести операцию, а то я очень нетерпелива к боли». Когда её привезли на операцию, доктор сказал: «Ну об этой-то нечего беспокоиться. С ними со всеми легко иметь дело». И действительно, Лиза один только раз слегка вскрикнула. Её оставили в больнице.
Боря Корди опять тоскует. Его круглая румяная рожица серьёзна, и глаза смотрят в бок. Всё по-прежнему, нет друга, нет понимания, хотя насмешки вывелись. Гале не хочется навязываться. И ещё новое горе: было увлечение – мастерил машину соломорезку по образцу, виденной на выставке. Олег поощрял. Вдруг Боря узнаёт от других ребят, что Олег считает его машину безнадёжной, слишком тяжёлой для лошадей. Тогда сельхоз сказал, что на это не стоит тратить время, и все мальчики стали говорить против машины. Боре и дела-то жалко, и верится в свою правоту, а, главное, разочарование в людях: «Зачем так не прямо поступают, так изменчивы?» Я ему сказала посоветоваться о машине со специалистом, но он, пока рассказывал, успокоился и мужественно сказал: «Нет, нечего себя тешить. Тяжело, значит надо оставить, две лошади и с одной молотилкой едва справляются, видно, добавлять ничего нельзя. Пойду работать в поле, а зимой займусь оборудованием лаборатории». Он сделал несколько моделей на выставку чисто, точно, красиво – как специалист. Вот в этом и умён, и силён, и цену себе знает. А в жизни слаб. Опять говорил о монашестве. И жаловался: «Просто беда. Олега послушаю, с ним соглашусь, вас – с вами. Читаю святых отцов. Трудно, сухо; дайте, одновременно, книжечку по теософии почитать».
Эти четыре дня я прожила с Мишей. Он в семье гораздо лучше, чем в колонии. Нет этой одичалости на свободе и хитрости, и дикости, и внешней запущенности. Правда, дразнит сестренку, опаздывает в школу, но кто этого не делает? Появилась какая-то готовность считаться с окружающими. Все они делаются лучше дома, их возбуждает многолюдство. Над ними всего более властны импульсы личной семейной любви. А Саша Гельгот – отец его – на Соловках.
Миша каким-то чудом попал в школу, не будучи сыном рабочего. Оказался там первым.
Даня в Москве при дедушке. Привезли записку от Алеши о делах сельхоза, он забеспокоился и на утро уехал на два дня. А через два дня прислали записку, что Даня там нужнее меня и остается еще на два дня. Тут играет роль и желание, чтоб я отдохнула, но правда, что без Дани хозяйство не идет. Дня два-три после его отъезда машина двигается по инерции и начинает путать и замедлять ход. На работу собираются медленней, работают вяло. Это не от недобросовестности, а от того, что они нуждаются во вдохновении. Нельзя оставлять детей одних. Заладили кончать картошку, а гречиха лежит в поле, сохнет, опять мокнет, овес в большинстве перестаивается. Приехал Даня – опять все зажило, закипело. Но ведь он опять уедет до весны.
Глава 39
«Que voulez vous? C’est la vie» [43 - Что вы хотите? Такова жизнь…]
Гавриил Осипович с победой, в восторге. Внешние дела пошли хорошо. Сам Рафаил его принял с улыбкой, пожал руку, просил всем ребятам кланяться, расспрашивал о Дане и осведомился о моем здоровье, а, главное, дал денег на все восемь колес, обещал на мастерские, лаборатории, восстановил ордер на одежду и даже согласился дать третью корову.
От восторга Ганя пришел к бурному негодованию на технических. В 10 часов вечера он явился ко мне с холодной тарелкой супа, как вещественным доказательством обид и просил расчёта. Технические-де его не уважают, ребята презирают, а ребятам задаю тон я. Он уже на службе колонии потерял 25 фунтов. Мы помирились с бедным юношей. Впрочем, я знаю, что он ведёт переговоры о месте в МОНО и мечтает посадить вместо себя коммуниста. Ольга Афанасьевна совсем запуталась и сочувствует этому. Егор при всём своём просвещении очень гордится тем, что он брат «завхоза», грозит увольнением «бабам» и переносит Гане всё сказанное о нём. «Бабы» негодуют на фельдфебельское обращение с ними Гани и на поддразнивание Егора. Вдобавок Лиля при каждом замечании ходит жаловаться к матери и обе строят в горестном возмущении планы ухода. Французы говорят при таких интермедиях: «Que voulez vous? C’est la vie…»
В 11 часов объяснялась с Костей, прося его быть корректным с Ганей и не говорить лишнего при технических. В 11 ч. 30 м. тётя Туся со смехом заявила мне, что она потеряла 15 фунтов и что она предложит всем сотрудникам предъявить мне общий счёт на потерянный вес. В 6 ч. утра я объяснялась с техническими женщинами, учила их защищаться, но с достоинством, и беречь мир, ради которого нас хранит судьба. А с Лилей не могу говорить до случая. Это больно. Она у нас такая. Всё у неё на месте, но все заслоняется эгоизмом, одетым в тонкую чувствительность.
//-- 5 октября --//
Сегодня видела Юлия Юлиевича, приехавшего из колонии. Там всё хорошо. Новость: Фрося водится с Галей, много говорят. Есть важное разногласие. Фрося завела с Юлием Юлиевичем издали об этом разговор. Вот в чём суть; Фрося находит, что Галя многое делает из долга, это неискренно и неприятно принимать. Лучше бы вовсе не делать. «Вопрос важный и трудный. Ещё Шиллер из-за него трунил над Кантом». Но Юлий Юлиевич подошёл к вопросу правильно и сказал примерно следующее: «Есть три пути, предопределённые натурой: путь дела, путь знания, путь чувства. За каждым, как источник, стоит воля, в потустороннем значении слова. В каждом пути соединены и элементы двух других путей, но они отстают, отсюда несовершенство. Когда воля подтянет отстающих, создается гармония, до этого не удовлетворяет ни один путь. Так, на пути действия сначала исполняют свой долг, а лишь потом, зачастую, начинают его осознавать и любить тех, к кому он относится. Эта последовательность правильна для таких людей, но они должны спешить с любовью, а то их обвинят в неискренности и сухости. Люди знания начинают с понимания, отсюда рождается любовь и действие, надо с ними спешить, а то получится разрыв мысли и дела, их обвинят в неискренности и фразёрстве. А люди чувства начинают с любви, но должны продолжить пониманием и долгом, а не то их чувство заблудится, растратится даром, и их обвинят в истеричности». Это все так.
Ищу тут книг для своих ребят. Нашла А. Блока – книга продажная из магазина, купить нет денег. Буду читать, не разрезая, заглядывая в мешки соединённых страниц.
Отдыхаю. Живу без неразрешимых коллизий и, хоть понемногу, но занимаюсь. Неврастения – пустяки. Надо получше следить за мозгом, чтоб не был напряжён. Больше ничего. Сплю по 7–8 часов. Будут деньги куплю фитин. Было бы дело, а силы будут.
Я закончила черновой набросок проспекта книги «Воспитание к братству». Сотрудники просматривают его, чтоб внести свое. Эта работа должна быть коллективной.
//-- 8 октября --//
Вернулась в колонию. Даня сменил меня у дедушки. Просит, чтоб все колонисты, бывающие в Москве, у него бывали, – это Даня, который жаловался так на каждую потерю времени. Он говорит, чтоб стать настоящим колонистом, горячим и преданным, надо переселиться из колонии. Коля, Серёжа, Берта смеются. Говорят: «Это открытие мы сделали давно».
Думала о предстоящем осеннем празднике. Рисовался мне танец жнецов с серпом у «бабки» из снопов. Как они после замедляющихся утомлённых движений сходятся к бабке и втыкают вокруг неё серпы в пол. Как бабка в этот момент рассыпается и из неё появляется Маленький Костя в зимней белой одежде с корзиной книг на спине.
Как жницы хватают по книжке и, держа ловко их над головой, несутся в торжественном галопе, который понемногу сменяется плавным хороводом под вальс, в котором каждый держит левую руку на плече другого, а в правой держит книгу.
Потом думала о декламации девочек: чтоб они сели в ряд, убранные в жёлтые листья, и говорили подряд стихотворения разных поэтов, так, чтобы они были связаны в определенную гамму.
Еще хочу им предложить украсить стол nature morte’ами из наших овощей и цветов.
Мне внутренно виделась почти так, как уходящая по холмам дорога, окаймленная бледно-желтым кружевом, – виделась – дорога колонии по холмам будущего, как она идет всё прямее, всё шире разветвляется, как вливаются в неё силы, как зреют возможности, как она становится законченной, целой, живой, как она, наконец, выделяет и удаляет меня. Она должна быть готова принять свою судьбу.
Дома все было тихо. Много мелких слабостей. Как же иначе? О Тоне никто ничего. Она прожила три дня втихомолку, незаметно. Теперь работает полдня.
Но есть в колонии больное место, куда теперь упорно направляется моя внутренняя стрелка. На Николая отлично подействовало, что Даня поймал его на огороде с овощами и поговорил с ним грозно, в тоне хозяина. Это подействовало хорошо не только как острастка, внешне, но, видно, и внутренне. Он как-то встал на месте и ему полегчало, как после вправленного вывиха. Нет, дело не в нём, а в Гаврииле Осиповиче. Он заряжен как порохом самолюбием, властолюбием, обидой, подозрительностью – настоящий разрывной снаряд. Надо осторожно вынуть заряд. Иначе никакая уступчивость не поможет. Надо хорошенько его прочувствовать и позвать к себе. Он должен кончить всё начатое, и потом, я надеюсь, уйдёт.
Петя всё с плотниками. Даня всё время готовился перевести его на общественные работы, но откладывал до последней крайности, да так и не тронул. Это неплохое испытание братства, чтоб просто без упрёка освободили от работ самого сильного, когда все так устали, так заждались ученья. А устали порядочно, мало кто может читать серьёзные книги. Боря вчера спал над книгой. Одна Ляля заставила себя вечером заниматься математикой, догоняя группу, да Кира ей объясняет.
После ужина подошёл ко мне Алёша и спросил: «А зачем мы, собственно, столько работаем, зачем ведём такое хозяйство?» Оказывается, этот вопрос занимает многих. Я о нём думала в дороге: «Зачем? Продовольствие? Ведь живут же не сельскохозяйственные школы?»
Днём я с ребятами лущила бобы. Разговор был тоже очень оживленный, но он вращался около духовных вопросов.
Ах, да, насчёт внешних дел. Ожидается очередная ревизия, на этот раз по материальной части. Кроме того, один из ремонтных рабочих, секретарь комсомола, дал знать в свой центр, что рабочие пьют самогонку, которую гонят в деревне. Приедет «эмиссар», может деревенских на нас озлобить. Что ж делать… Жду…
//-- 11 октября --//
Вчера перед дневным собранием у меня был разговор с Марией-Большевичкой.
На дневном собрании (теперь ежедневном), когда кончились текущие дела (лампы, стирка, умывальники – всё те же вопросы), – она вышла и взволнованно заговорила: «Дети, я у вас должна просить прощенья, я так много возмущалась о внимании к больным, и это было такое непонимание. Я еще очень грубая. Мне не сразу схватить этот дух. Ещё, слава Богу, если б была, как прежде, в политическом настроении, я бы таких бед наделала. Как подумаю, сколько я дурных мыслей распустила, и все они летели в Лидию Марьяновну, как в мишень. Мы её всё равно, что расстреливали. Простите меня, ради Бога». Я не смотрела на ребят, но, думаю, что впечатление было сильное. Ванюшка крикнул простодушно: «Прощаем». А я сказала: «Спасибо за пример, как сознавать свою ошибку, Мариюшка».
Технические в полном составе ходят на утренние чтения. Подбираю материал, сообразуясь с ними. Теперь идут поучения святых отцов. Вчера я уже собиралась спуститься в зал, когда тетя Туся остановила меня взволнованно: «Внизу сидит чужой человек». Я вернулась и взяла книгу Мадзини. Только я из двери, навстречу Олег и шепчет: «Это брат Паши, безобидный». Я захватываю и Мадзини, и святых Отцов и, наконец, спускаюсь. Решила всегда иметь про запас две книги. У Мадзини есть кое-что для всех приемлемое.
Говорят, Пашин брат ничего не понял.
На Егора жалуются. Третирует женщин и говорит сальности. Ну что ж, не мне ждать моментальных превращений.
Вчера незадолго до ужина я пошла на работу к ребятам. Обреза́ли ботву от свёклы на огороде. Прислушалась к разговорам. В одной группе Коля Ш. рассказывал Ване «Труженики моря» Гюго.
В другой Олег говорил, не помню о чем, всего вероятней о святых Отцах. Я стала работать, ребята стиснулись в нашу группу. Заговорили о старых революционерах. Под конец, Николя спросил, отчего я пришла. Я ответила: «Очень потянуло. Решила, что могу разок себе это позволить». Николя ответил: «А я думал, хотели нам пособить». Но мне показалось, что моя помощь так ничтожна и случайна, что не стоит о ней говорить. А тот мотив, что я высказала, главнее и приятней для ребят. Фрося потом рассказала мне, что Ира, увидев меня на работе, с другого огорода, запрыгала и захлопала в ладоши. Сегодня Фрося лежит, устала, простудилась. Я с ней долго говорила. Обнимает крепко, глаза сияют. «Чувствую, что во мне растет что-то новое, не знаю что». Паства её увеличивается. Под её защиту очень просится Марина. Она ей сказала, что так её любит, не думала, что может так любить. И прибавила: «Всего страннее, что я и Лидию Марьяновну теперь люблю». Кстати, она сегодня просила меня позировать дня портрета.
Фрося говорила про Петю. Она находит, что ему уже дан общий отпор, и он учел его, что внешний задорный тон остается только из самолюбия, чтоб явно «не сдать». Но всё же девочек не оставляет в покое. Летом ездил в Москву к Лиле. Теперь обращает внимание на маленькую Нинуську. И всё, как будто просто, как ни в чём не бывало.
У Марии идут оживленные отношения с ремонтными рабочими. Она горячо переливает им в головы собственную путаницу из коммунизма, трезвенничества, с затаенным оттенком теософии, и все это осложненное намеренными «ужасно много плохого». Говорится мне об этом со всеми недомолвками и воспитательными соображениями. Как бы то ни было, они ее почитают и через нее проникаются смутной симпатией к нам. Сегодня вечером плотники все сидели за книгами, которые она у меня взяла для них, а пресловутый комсомолец, который уже именуется Сережей, с живым и честным лицом, сидел у рояля и неотрывно следил, как Павлик медленно и трудно выстукивает свои упражнения. Бедный Павлик на этом душу отводит. Он теперь за сильного, целый день таскает мешки с овощами. А на ночь с Алешей и Владиславом уходит в холод и тьму ночевать в сарае – сторожить овощи, которые там сохнут…, спать, зарывшись в сене.
Работа идет дружно, хотя не так как при Дане. На днях на балконе внизу работала молотилка. Увенчивал ее Костя Маленький, на корточках уминал колосья в коробке. Вертели рукоять с увлечением, в первый день все маленькие цеплялись за нее, вроде Зайки. Гречиха сохнет во втором этаже, в комнате, необитаемой по случаю ремонтной нескладицы. Ее носят вниз в баке двое – Ира Большая и Ляля. Каждый раз они проходят мимо моей перегородки, и я слышу, что они декламируют на ходу и учат стихи, кажется, Бальмонта. Ходят весь день и не скучают. Встречи велись с ними на лестнице, пробую поднять бак, беру с них обещание, что они больше не будут насыпать полный бак. Встретились мне потом Боря и Леня, шатающиеся…, сержусь на них. Алеша успокаивает… снисходительной улыбкой.
Глава 40
Клуб Моспушки. О военной службе
//-- 24 октября --//
Было в Москве первое собрание наших бывших учеников. Как я ни противилась, у ребят прививается, по-видимому, название «Клуб Моспушки». Мне было с ними очень хорошо и, кажется, им тоже. Только у Жени Зеленина осталась на лице одна кроткая усталость. Главное, было весело. И просто. И содержательно. Никто не говорил лишнего. Сначала составили полушуточный устав: 1) собираться через воскресенье в 7 часов, 2) ждать не больше получаса, 3) иметь секретаря, избранного на два месяца, 4) вступительный взнос – банка из-под сгущённого молока или кружка, 5) периодический взнос – кусок сахара, 6) говорить не более семи человекам зараз, 7) молчать не больше получаса подряд. Потом установили задачи уже серьёзно: 1) обмен опытом и знаниями, имеющими общий интерес, 2) взаимопомощь в деле воздействия на среду, 3) помощь колонии.
По пункту первому установили ряд тем, предложенных ребятами. Взялись за них по двое и решили всегда так, по возможности, делать. Темы такие: энтропия, красота науки и красота техники, ритм, тейлоризм. Осведомительные: о юношеском движении среди толстовцев, о «Новой школе», где учится Тамара. По Даниному предложению просили меня начать серию докладов на тему, которую Даня формулировал очень торжественно: «эзотерическое значение колонии». По пункту второму решили каждый рассказывать о среде, в которой придётся жить и действовать, и советоваться, чем ей можно помогать духовно. Пункт третий: помощь колонии должна заключаться в следующем: узнавать, осведомлять приезжающих колонистов о лекциях, музеях, зрелищах. Для этого все, узнавшие об этом что-либо, должны написать, и записки оставлять в почтовом ящике на этой квартире. Впрочем, квартиру решили переменить, здесь шуметь нельзя.
После собраний будут шахматы и прочее. Сотрудников просят бывать.
Вернулась я домой – там всё то же. Работают по восемь часов, причём, не все еще обуты. В холодные дни, чтобы переправиться в дальний сарай, где идёт переборка картофеля и овощей, большие ребята берут обувь у меньших, а их перетаскивают на спине, обутых в валенки. Ходит, например, Витя по дому и взывает: «Был звонок на работу! На ком мне поехать?»
По вечерам сидят тихо у лампы и читают. Не слыхать, чтобы кто-нибудь мешал. Когда сидишь в их кругу, испытываешь особое чувство единства, живой общей сосредоточенной души.
Раза два в неделю поют или рассказывают. Приезжал Даня. В первый день рассказывал после обеда о новом театре для детей – театре Рошаля; потом о постановке «Принцессы Турандот» в Художественном. Дополняли другие видевшие. Ребята разохотились посмотреть «Турандот». Как хочется изящного веселья.
На другой день, после обычного вечернего собрания, Даня делал политический обзор. Даже странно теперь, как это школа обходилась раньше без этих панорам в широкий свет.
В воздухе повисла мысль о войне. Когда после беседы ребята собрались попеть, я смотрела на них, и мне думалось о тех жестоких страданиях, которые ждут наших мальчиков: быть может, раны, изнеможение, тюрьма, унижения. А девочки? И вокруг них мне почувствовались их будущие родовые боли, слёзы, разлуки и страх. Меня не страшит за них жизнь. Но глубокая серьёзность охватывает душу и уважение к ним, которые пойдут против течений, и желание как можно более отрадным сделать их настоящее; быть может, уж немного осталось безмятежных дней.
Днём Николя приходил ко мне поговорить о военной службе. Потом подошли Даня, Костя и Фрося. Стоял вопрос, как быть? Скоро призывают их года. Колония не освобождает. Что служить в строю они не станут, как-то подразумевается само собой. Но у них нет тяги пострадать во что бы то ни стало. Если можно, надо постараться освободиться законно, если нет – отказываться. Только Петя, говорят, решил скрыть даже свою грыжу, чтобы пострадать. То-то он меня просил посвятить вечер рассказу о тюрьме.
По каким мотивам отказываться? Формулировка ещё не ясна. Хотят мальчики, чтобы было, безусловно, правдиво и, если можно, не демонстративно: «Не могу убивать?» Даня говорит: «Нет, я не ручаюсь, что не убил бы, защищая». Мне казалось, что лучше аргументировать индивидуально, не вдаваясь в теорию и не отождествляя себя с группами. Олег советует обратное.
Второй вопрос: чем компенсировать? Все согласны, что нельзя уклоняться от опасности, нельзя и отрицать государство, услугами которого пользуешься. Идти в санитары. Николя доказывает, что это нечестно. Что это содействие войне, потому что она невозможна без санитаров, притом, увеличивая их число, освобождают других для строя. А ещё, что вылечивая людей, он их готовит для войны. Старые сомнения русских интеллигентов. Он горячится, краснеет. Тот же Николя, когда другие ушли, сказал мне, что для него и самый отказ под вопросом, что он себя не понимает, его скорее даже тянет на войну. А Даня, послушав, как он горячится, сказал: «Все это умствования. Я в санитары пойду». И, тяжело поднявшись, ушёл.
Я старалась поменьше советовать. Только Николе я говорила, что он напрасно берёт на себя роль Владыки Кармы и пытается предусмотреть далекие косвенные последствия своих поступков. Нам дано только знать простой и близкий долг. В данном случае, ясно: страдающим надо помогать. Ни у кого не хватит духу желать, чтобы не было санитаров. А если так, то и самому можно идти в санитары.
//-- 25 октября --//
Витюшка что-то перестал задавать вопросы. Делает по утрам гимнастику джиу-джитсу, голышом перед открытым окном, читает, но голос его редко слышен.
Третьего дня была моя беседа о тюрьме. Думаю, их сделать три. Мои воспоминания удобно располагаются по рубрикам: тюрьма – благоустроенное общежитие, тюрьма – одиночка, тюрьма – массовая.
Наши ежедневные собрания понемногу налаживают жизнь. Решили приступить к составлению «свода законов» и избрали комиссию «Сперанских».
Спешно заканчивают работы. Сегодня последний день, назначенный для них. Рассчитывали кончить в полдня – не выходит. Работают дружно, энергично, но есть всё-таки нетоварищеские поступки, которые вредят.
//-- 10 ноября --//
Был праздник осени. Дом убран зеленью и овощами. Ребята радостны, разукрашены, кто жёлтыми листьями, кто цепями из зерен фасоли, слегка окрашенными. Идут инсценировки сказок. Читают по двое и в одиночку стихи, посвященные осени. Кончают представление ликующим галопом с книжками в руках.
Вечером, конечно, танцы.
Работы были не окончены, пришлось затянуть их ещё на три дня. Потом разъехались на три дня в Москву. Все собрались там в клуб. Получился перевес пушкинцев. Иногда неплохо поиграть на манер детского сада. Впрочем, начало было серьёзное, первый доклад был мой – о внутреннем значении колонии. Я говорила очень откровенно и сосредоточенно. Начала со слов из книги «У ног Учителя»: «У Бога есть план и план этот – эволюция». Потом о путях к осуществлению эволюции, к единству через братство, о том, как я пришла к этому служению. Когда я кончила, наступило насыщенное молчание. Соткавшееся целое порвалось, затрепалось лохмотьями, потом пошла возня, так что я и не узнала наверное, усомнилась, дошли ли до них мои слова. Но, оказалось – да. Дома Николя мне сказал, что он в новом свете увидел колонию, что он никогда не сознавал целиком ее характера, и отдельные мои слова о братстве казались ему до этих пор странными. Он сказал, что необходимо повторить мой доклад в колонии. И, по словам Марины, он произвёл на всех сильное впечатление. А я то думала, что для всех мои мысли о колонии стали трюизмом, стеснялась их повторять. Но в нравственной области, как в умственной, «повторение – мать учения», но повторение систематическое, а не летучее. Ещё Марина и Николя сказали, что надо будет изложить подробнее и популярнее.
На своих уроках я начинала с молчания. После этого легко всем быть собранными.
Начала курс сельскохозяйственной кооперации для младших. Урок был прерван сообщением, что приехал ревизор, договорила, задала и пошла.
Пока мы ездили в Москву, часть ребят, оставшихся в колонии, справляли Пашину свадьбу, делали девичник, были на венчании и в деревне, в гостях. Паша боялась за грубость деревенской среды, но нет… К нашей молодежи деревенские гости отнеслись уважительно и с интересом. Удивлялись, что не пьют ничего, расспрашивали. Девочки были все в сарафанах, ярко одетые, а деревенские девушки в модных городских платьях. Один мальчик попробовал задирать. Но Лиля сказала спокойно и доброжелательно: «Так делать не надо». Их больше не трогали. А сегодня мы с Тусей ходили в Вынырки к Николаю и его жене. Она приходила звать. Говорит: «Он стесняется, потому что грязный». Мы утешали и степенно говорили о хозяйстве.
Все бы хорошо, да уж очень жизнь не устроена. Середина ноября, а обувь только что прибыла и оказалась, по большей части, не впору… Может быть, сменят недели через две. Зато мальчики получили кожаные куртки, штаны и фуфайки, и младшие сияют от счастья. Ремонт едва тянется. Число рабочих иногда падает до двух, а то их и вовсе нет. Материалы кончились; руководители не показываются. Комнаты некоторые стоят без окон, без печей. У нас скученность – трудно бороться с чесоткой; валит эпидемия не то инфлюэнцы, не то испанки. Каждый день ложится трое-четверо новых, больных уж больше, чем здоровых. Ходят вечером в полной тьме. Во всём доме одна лампа и одна коптилка. Докторов не достать.
Здоровые, когда не ходят за больными, учатся. А учебников отпущено по одному на класс, да кой-каких куплено на деньги Льва Эмильевича. Денег все меньше. Сейчас на станции лежат продукты, которые нечем выкупить. В кладовой «загорается» капуста, для которой нет бочек. Сегодня взяла взаймы червонец у ремонтного рабочего.
В эту обстановку попал к нам ревизор. Его прислали убедиться, не копим ли мы запасов богатств, возмутившись Ганиным требованиям на платья девочкам. Ганя и Ольга Афанасьевна прилетели из города ни живы, ни мертвы. Немного успокоились на нашем собрании, где проверялись списки детской одежды. На другое утро мы на чтении послали добрые мысли навстречу человеку, который едет к нам с недоверием. И Ольга Афанасьевна принимала валерьяновые капли. В полдень появился застенчивый юноша, который прошёл по дому, просмотрел чуть-чуть книги и спросил образчики одежды. Я принесла ему рвани. Он сказал: «Картина ясна, беднее вашего не бывает». И обещал постараться, чтобы нам всего дали. Гавриил Осипович и Ольга Афанасьевна потом объяснили мне, что я сделала глупость, что показанные вещи давно «списаны», что умный ревизор возмутился бы; но ведь этот был не умный, и я была не умная, и всё вышло очень хорошо.
Как мне передать, как они чисты, как мужественны, как они добры, наши ребята…
Рядом со мной в заселённом временно лазарете живут: Фрося, Ира, Ляля, Марина и Кира. По утрам они одеваются безмолвно, потому что я просила не мешать медитации. Вообще, это была просьба ко всему дому, так как многие медитируют. Уговорились даже предоставлять им библиотеку. Мои соседки вечером перед сном, уже в постелях, декламируют стихи Блока, Бальмонта, Гумилева и других.
Впрочем, сейчас, по поводу эпидемии, расселение переменилось, потому что больные отделяются от здоровых. Ляля дежурит по больным. Почти не присядет, но от помощи отказывается. Дополняется работа ее добровольцами. Вчера вечером в комнате, где лежат четыре мальчика, Нина Большая читала вслух, положив книгу на скамейку у Витиной кровати и примостившись на коленях на полу. Она читала о героях труда, а Витя тут же рядом читал про себя другую книгу и чтение вслух совсем ему не мешало, он не слышал его. Сегодня утром Маринка, пробегая мимо с кувшином, говорила: «Представьте себе, больные мальчики утром не моются, им и в голову не приходит. А в комнате грязь… Едва вычистила». Удивительная она стала девочка. Безупречно-внимательна ко всем, корректна, полна доброй воли. Дома она как-то так помирила двух ссорящихся малышей, в долгой и тайной беседе, что они становятся примерными, как только напомнят им Марину, и пишут ей массу писем вершковыми буквами. Я знаю, что для поворота в ней много сделал Метерлинковский кружок. Дорога к ней пришла через красоту. А еще ее выносил внутренней заботой Юлий Юлиевич, который целый год думал об её трудностях.
Да, еще очень трудно Борице. Спрашивает жалобно: «Отчего мне учиться совсем не хочется?» И не надо бы ему, бедному, учиться, по крайней мере, в данный период. Надо бы делать модели, изобретать. А тут террор экзаменов… Авось, ему Яша поможет со своим художественным ремеслом.
На Николю очень жалуется Фрося за почти откровенную чувственность. Никогда бы не подумать… Да, не от детскости ли это в нём так явно?
//-- 12 ноября --//
В этом году принимались МОНО очень энергичные меры к повсеместному празднованию Октябрьских дней. Мы их не игнорировали. Но посвятили весь день седьмого обзору истории русской революции. Часть обзора была сделана членами марксистского кружка с моими дополнениями. Период от девяностых годов излагала я. Был мной допущен компромисс материального характера. Напекли из отпущенной нам муки лепёшек. В прошлом году меня и печенье коробило, как символ радости, а теперь я подумала, что это внешняя для всех нас вещь, а нужна ради формальной честности: употребление муки на то, на что она дана. Когда я была права? Чтобы поговорить на свободе, я начала беседу утром, но продолжать ее пришлось с четырёх до семи. Увлеклась. Впрочем, никто чужой не приехал, хотя были основания их ожидать.
Деревенских не звали, хотя на другой день начались занятия. Я им рассказала про декабристов, а на прощанье раздала лепёшки.
Вчера хороший был день. Было первое собрание кружка самоподготовления Ордена Звезды.
А вечером я читала ребятам, по их желанию, стихи Блока. Я выпускала те, в которых горечь любви, и часть тех, где тоска душевной старости. И Мария-стряпуха слушала. Сидели потом вокруг лампы и молча занимались. А Петя читал про себя Блока с упоением. Он считает себя сложившимся человеком и путем своим – путь религиозный. Держаться он стал особняком. Очередная дружба с Лилей.
//-- 16 ноября --//
Число больных дошло у нас до 13, а… не совсем здоровы…, Петя говорит: «Кстати, постановили не свистеть в доме. Так хорошо в благочестивых домах. Отвыкнешь в провинции и режет ухо». Со всех сторон поддерживают: «Да, очень неприятно». Потом Лиза вносит предложение: «Надо запретить дикий хохот, вроде моего и Ниночкиного». Все сочувственно смеются. Алёша отстаивает право насвистывать в саду. В тот вечер и на другой день говорили вполголоса.
Когда больные стали выздоравливать, они сами, на радостях, подняли такой шум, что «вполголоса» потеряло своё основание. Мальчики лежали внизу, девочки – наверху. Дежурный по больным был почтальоном.
Хорошо в нашей школке. Сосредоточенно, глазки ясные, живые; а ведь не подобраны ребята. Но и не случайны, подбор есть, только не наш. Вот, ведь жуковские другого типа, так и не ходят в этом году. Рассказываю им жития. Сперва – Сергия Радонежского, потом будет – Будда. А потом, опять русский святой. Поговорила по поводу Октябрьских дней – рассказала…, а теперь пойдёт… конспект. Олег занимается с ними. Облепляют его, очень интересуются. Потом рисуют овощи. Это естествознание на почве сельского хозяйства, Марина Станиславовна инструктирует старших девочек, как вести игры с пением без рояля, Людмила Николаевна – по арифметике, Григорий Григорьевич – Петю по рисованью. А ещё человек восемь по очереди дежурят на переменках. Кира учит читать – и вся сияет.
//-- 2 декабря --//
Школка до сих пор всё жила без класса, занимались в зале под звуки пианино, под возню дежурных. Но дело идёт лучше, чем в прошлом году. Ира, Рахиль и Женя ведут арифметику; Кира и Нюра Большая учат писать начинающих; Тётя Туся – русский и отечествоведение.
Фрося ведет домоводство. В первый урок она говорила с ними о значении порядка, о том, какая в доме бывает бестолковая суета и раздражительность, если нет привычки всю утварь ставить по определённым местам, о том, как приятна чистота, как много можно успеть, если толково распределить время. В другой раз она говорила, какая пища питательней и как можно вкусно приготовить самые обыкновенные блюда. …Галя… занимается с ними хоровым пением. Марина Станиславовна дает ряд образцовых уроков в присутствии нескольких старших девочек. Поют песни игровые. Изображают пластической группой, как вырастает репка и тому подобное. Самые маленькие составляют особую группу, в которой пять учеников и три учительницы: две по русскому – Кира и Нюра Большая, и одна по арифметике – Женя Р.
По поводу договора Франциска Ассизского с волком, Костя деревенский заметил: «Воображаю, как они сдружились, волк и Франциск, потом, на том свете». Оказывается, прошлогодние притчи они отлично помнят.
По поводу «того света», коснулась вопроса, что люди по много раз живут. Ребята отнеслись к этому очень просто, доверчиво, с интересом; мысль эта их не удивила, они стали делать из нее выводы.
Уроки «потребилки» (потребительской кооперации) их так увлекли, что они попросили удвоить их количество. Мы каждый раз устраиваем собрание, выбираем председателя, обсуждаем устав и первоначальные мероприятия. Потом, когда дело дошло до паевых взносов, на сцене появились самодельные деньги, они стали выражать иногда сомнение: не велика разница, как решить, ведь деньги-то не настоящие. Но я говорила, что это только начало, но со временем может развиться в настоящее общество. Это их как-будто удовлетворило. И как весело поблескивают глазки, когда поют перед уходом свою песню «Ах, что ты школа, моя школа». А всё-таки бывает, что воруют друг у друга, и все потом с испугом в глазах…
Глава 41
«Зайдите через три дня… Через неделю… Через…» А лучше бы все же не глядеть
//-- Ноябрь 1924 года --//
Внешняя история за последний год была такова. Мы не могли взять беспризорных детей, потому что ремонт, начавшийся осенью вместо весны, тянулся «через пень колоду», потом проволо́чка вышла из-за того, что на новых детей не давали одеял (и наши-то прикрывались частными, да всяким тряпьем). А в это время по МОНО заходила какая-то рябь слухов, для нас зловещих, и, наконец, докатилась. Стали наводить экономию. Во главе МОНО поставили ротного фельдшера, специалиста по закрытию школ (в одном уезде, говорят, все закрыл), и наша колония попала в ущемление. Попала как будто автоматически, как стали разбирать, спохватились, что она не такая как все, с одной стороны, лучше, с другой, – хуже.
//-- Даня --//
Мама поставила МОНО условие, что возьмёт беспризорных, если отопят и отремонтируют гараж, чтобы новых ребят и их руководителя поселить отдельно. Рабочих прислали только в октябре. Материал привозили по капле. Десятник болтался где-то на других объектах. То не было сметы, то была смета, но не было финансирования. То не было гвоздей, то досок, то снимали рабочих на какую-то ударную стройку. Так тянули до января, а в январе, когда закончили, отремонтированные полы стали проваливаться, штукатурка со стен осыпалась, стёкла из форточек вываливались. МОНО само сочло невозможным поселять детей в такие условия.
В МОНО шла чехарда заведующих. Вместо Рафаила нами командовал какой-то Лопато, потом пришёл ротный фельдшер, специалист по закрытию школ, его сменил Потёмкин (не брат ли будущего наркома?), по словам мамы «высоко-культурный фанатик организованной некультурности». С финансированием стало до такой степени плохо, что на поездки Гани в город мама занимала по червонцу у ремонтных рабочих. Присланные продукты лежали на станции, но мы не могли их получить, потому что не было нескольких рублей заплатить за хранение. Учебники по истории для ребят папа купил за свой счёт, а уж, казалось, более нищего человека было не сыскать.
//-- Лидия Марияновна --//
У Крупениной возник план спасти нас, обратив в коммуну без школьных средств: «Другие не смогли бы, а вы вытащите». Пошли проволочки, канительная несговоренность между отделами, усилия их связать и сюрпризы то и дело. То нам дают, кого хотим, то обязательно мальчиков, притом, что это будет то школа, то одно производство…, то одну группу, то ни одной…
В центре стал существенный вопрос: возьмем ли мы коммунистов в число педагогов и детей?
Итак, «отплываем к новым берегам», минута молчания…
Дальше хлопоты, чтобы дали месяц сроку, сдать у себя экзамены.
Ответ: «И за две недели нельзя ручаться». И в тоже время требование, чтобы своевременно произвели посев, постановили и успокоились. В МОНО пошли перемещения. Дело затянулось, экзаменаторы не едут, срок не ясен, ликвидация не приходит. «Приходите за ответом через три дня». Потом еще через неделю, потом еще и ещё. Мы пользуемся, готовимся к экзаменам и в то же время ищем, куда бы отступить «в полном порядке». Списываемся с кавказской общиной, трудно там, сложно, дорого. Просимся в Ново-Иерусалимскую артель. Согласие. Наряду с работами в колонии, надо там вспахать и посадить картофель… На что будем жить до урожая? Друзья устраивают лотерею, которая даёт нам возможность доставить картофельные семена. Экзамена ждем месяц, наконец, в назначенный день ждём до вечера. В девять часов начинается, и ребят тащат из постели. Экзаменуют чужой заведующий и два студента…, все три по разным предметам; … за столом… вызывают…, просматривают наугад, у некоторых: «Позвольте минуту подумать над задачей». Нет, задают новую. Так шёл экзамен в старшей группе, на другое утро для младшей удалось отвоевать более сносные условия. Какими трогательно-чистыми, тонкими, беззащитными, доверчивыми и чуждыми казались наши дети возле этих усачей, пропахших дымом, с их топорными вопросами: «Почему Некрасов стоял за крестьян?.. Ведь он был умный человек?.. Значит, он понимал, что крепостное право для его класса помещиков экономически не выгодно? Так?»… И девочка смущённо вторит: «Так». И мне кажется, что бабочке на крыло капнули стеарином. А Ефросинья Александровна говорила потом: «Мне всё представлялось, как бы стали экзаменовать по физике ангела, залетевшего на землю». Вечером, в своей комнате, экзаменаторы грубо бранились, что нет ни мяса, ни пива, ни папирос, что жёстко спать. «Жёсткий режим». Из спартанской жизни, из массы труда (впрочем, они на хозяйство не поглядели), из гурьбы гостей – торфяных рабочих, изо всего этого был сделан вывод: «Совершенно буржуазная колония». Впрочем, аттестаты дали всем, поспорив неожиданно о двух отличных ученицах. Уехали. Казалось, надо всё проветривать после них.
Оказалось, что благожелательный инструктор сельского хозяйства выхлопотал нам распоряжение – остаться до сбора урожая – три месяца!
//-- Даня --//
Я всё-таки родился в сорочке. Казалось бы, в момент совершенно безвыходный я получил наследство. Вот уж не думал-то! Оказалось, у дедушки Эмилия Евгеньевича часть денег была за границей, в виде акций Алжирских железных дорог. После снятия блокады и объявления НЭПа советское правительство стало, где только можно, собирать иностранную валюту. Оно объявило, что лица, имеющие заграничные вклады, могут их получить при условии отчисления 50 % в Госбанк. Отец и тётки, так же как другие вкладчики, рады были отдать 90 %, лишь бы что-нибудь получить. Но не так-то просто было выцарапать и эти крохи. Иностранные компании старались их не отдавать, ссылаясь на то, что советское правительство не платит царских долгов. С ними приходилось подолгу судиться. Так как никто из родных не мог выехать за границу, наняли какого-то адвоката в Париже, который вёл тяжбу за известный процент отвоёванных денег. Наконец, он выдрал что-то около 20 тысяч долларов. Деньги начали поступать небольшими порциями. Папа и четыре тётки включили и меня в число наследников. Это было подарком, по закону я должен был получить наследство только после смерти отца. 20 тысяч, половина государству, что-то адвокату, осталось на 6 частей примерно по 1500 долларов. Надо же! Я был не в своей тарелке, когда явился в Госбанк на Неглинной за первой сотней. Я тут же разменял её, что-то по 1 р.90 за доллар. Деньги сразу помогли колонии заткнуть самые срочные дыры: выкупить продукты со станции, купить необходимые к весне инструменты, обеспечить деловые поездки в город.
Малую толику я оставил себе, задумав на Рождество навестить няню Грушу в её деревне Потёс Петроградской губернии. Одновременно, мне очень хотелось прокатить Галю в Петроград, на её родину, по которой она тосковала, и походить с ней по музеям и театрам. Вот только как всучить ей деньги? Вопрос деликатный. Я решил, что напролом действовать лучше.
– Галя, вот тебе червонец на билет.
– Какой червонец, какой билет?
– Билет в Петроград. Ты разве не поедешь на Рождество?
– Я мечтала… Но деньги… Нет, нет.
– Денег куча, девать их некуда.
И я оставил Галочку в недоумении: этично или не этично? И что скажут подруги? Однако в Петроград уж очень хотелось. Там жила тётя Валя, у которой ей можно было остановиться. А как хорошо походить по Васильевскому, где жила с родителями, посмотреть на свой дом, на свою гимназию. Деньги Галя взяла. Почему-то я должен был ехать раньше, вместе с Фросей, которая тоже ехала в Потёс к своей матери. С Галей мы уговорились встретиться в Петрограде после моего возвращения из Потёса.
В Петрограде я остановился у Каплянских, родственников, с которыми жил в Гунгербурге, Фрося – у двоюродного брата Андрюши, няниного сына. У Каплянских были кузены Люблинские, у Люблинских случился чей-то день рождения. Меня потащили к ним. Я был в высоких сапогах и в новой шерстяной рубашке с отложным воротом, которой очень гордился. У Люблинских мы застали человек десять молодёжи, все в костюмах, при галстуках, девушки в шёлковых платьях с декольте, на высоких каблуках. Вели порхающий светский разговор, про кого-то сплетничали, употребляя модные жаргонные словечки. Половину из них я не понимал. Заводили граммофон. Вели себя очень развязно: девушки садились на колени к молодым людям, при всех обнимались и целовались. «Чёрт меня дери, куда я попал?» – думал я, но удрать было невозможно. Мой необычный костюм обратил на себя внимание. Боря Каплянский шутливо представил меня:
– Мой, не знаю какой юродный брат, Даня Арманд, крестьянин от сохи.
Барышни окружили меня, звали танцевать, но я отбился, сказав, что не умею и к тому же в сапогах, отдавлю им ноги. Меня стали расспрашивать «за жизнь». Я слышал, как одна барышня шепнула другой:
– Прелесть, какой свежий молодой человек, только медведь ужасный.
Все курили. Папиросы в густо накрашенных губах вызывали у меня чувство тошноты. «Только бы не взгромоздилась такая фурия на колени!» Но Бог миловал. Сели ужинать. Я, краснея, заявил, что я вегетарианец и вина не пью.
– Как, почему? Вы духобор или молоканин?
Я готов был сквозь землю провалиться.
– Ну и Боря. Ну и откопал родственничка!
На следующий день после знакомства с питерским beauxmond’ом я попал в совершенно противоположные условия: в такую глухомань и бедность, где за околицей выли волки, дома были покрыты соломой, а люди одевались в домотканую холстину. До Потёса надо было ехать на поезде 200 км в сторону Пскова, а потом от станции Струги Белые километров 50 на северо-запад по дремучим лесам. После Юденича, впрочем, Струги Белые переименовали в Струги Красные…
В деревне нас встретили очень радостно, в первую очередь, Фросю, ну и меня, особенно няня. Нянина дочь Катя была ничуть не похожа на мать. Растрёпанная, рябая, некрасивая бабёнка. Говорили они на языке столь же мало понятном, как язык светских гостей у Люблинских. Я с первых дней стал составлять словарь народных слов. Жаль, что потерял и всё забыл. Только помню, что лестница называлась «редель», придя – «пришодцы». Вообще, «скопские да вдовские» (псковские и гдовские) хотя и хвастают, что «сковитяне цисты англицане», в действительности, наполовину чухны, по крайней мере, в окрестностях Потёса.
Дней пять я знакомился с деревней, у нас перебывали в гостях почти все жители. Катина изба из всех жалких изб казалась чуть ли не самой жалкой. Всюду дуло и текло. Мужика-то не было. Старался я кое-что починить, да зимой многого не сделаешь. Ну, дров порубил. Ох, и трудно же няне было привыкать к этому каменному веку после заграницы да бабушкиного особняка!
Под конец, меня попотчевали банькой. Баня у соседей своей не было. Она представляла из себя крохотный рубленый кубик с предбанником – загончиком без двери. Раздевались на морозе, градусов 20. Когда я влез в баню, там уже были три мужика, сидевшие на лавках, укреплённых вокруг очага – кучи камней, на которых догорал костёр. Топилась баня по-чёрному. Дым стоял такой, что в двух шагах ничего не было видно. Кроме того, вонючий пар от мыльной воды, которую непрерывно лили на раскалённые камни. Когда я откашлялся и протёр глаза, я увидел, что и деваться-то некуда. Чуть нагнёшься – попадёшь в очаг, отклонишься – стукнешься об стену, покрытую густым слоем сажи. Мужики от угара были уже лиловыми, но героически хлестали себя вениками. Я минут 15 размазывал по телу сажу, которой тотчас выпачкался и, чувствуя, что теряю сознание, выскочил в предбанник, и стал полотенцем стирать с себя грязь. Мужички тоже объявили антракт, вышли на снег голые, сели на корточки, скрутили по козьей ножке и закурили с наслаждением. Выкурив, пошли париться опять. А я признал, что мне далеко до сермяжной богатырской силы русского народа и, наспех одевшись, обратился в бегство.
Обратно до Петрограда я ехал один. Фрося осталась погостить у матери. До полдороги меня подвёз попутный мужичок на розвальнях. Потом надо было идти 25 километров пешком. Сразу стемнело. Я здорово трусил. Говорили, что есть волки, да и лихие люди пошаливают. Поэтому я приготовил в кармане шведский нож, входящий в рукоятку – подарок Егора за удачно взрезанный фурункул. Между деревнями Сковородка и Выборово в темноте показалась фигура. Парень. Подойдя ко мне, он сделал какой-то прыжок или выпад в мою сторону. «Нападение – лучшая оборона», – мелькнуло у меня в голове и я, выхватив нож, кинулся на него. Он завопил диким голосом и бросился бежать, всё время спотыкаясь, пока, наконец, не уткнулся в снег шагах в тридцати.
Придя на станцию, я стал дожидаться утреннего поезда, до которого было ещё часов 6. Немногие пассажиры дремали при тусклом свете керосинового фонаря. На рассвете подошли две бабёнки и с волнением стали рассказывать:
– Охти и страху натерпелись. В Сковородке повстречался Михайла из Тросна, поди знаете? Ну, выпивши, конечно. Говорит: «Бабыньки, не ходите на станцию, разбойники опять появились. За деревней один на меня накинулся с кинжалом, вот таким, во! Я побёг от него, бежал, бежал, да упал. Лежу, Матерь Божия, Николай Чудотворец, сейчас прирежет… Пронесло, заступились Святые Угодники».
В Петрограде я первым делом зашёл в Мариинский театр, взял билеты на оперу Верди «Корсар» (хоть и не особо люблю оперы) и отправился к тёте Вале. Она жила где-то на Петроградской стороне в первом доме коммуны. Валя произвела на меня впечатление красавицы, но, однако, бледнела в присутствии Галочки. В тёмно-синем платье, перешитом из материнского, она, в моих глазах, всех затмевала.
Мы пошли на «Корсара». Назавтра взяли билеты в Михайловский театр, днём ходили в Эрмитаж и в Русский музей, и так кутили целую неделю.
//-- Лидия Мариановна --//
Начались заботы о командировках. В ВУЗы нашим нельзя. Потом оказалось, что можно, но немногим. Потом заявления пролежали в портфеле через все сроки. Потом нас упрекали, что мы их не подали. В техникумы можно. Но в назначенный срок командировки не готовы. A в техникумах грозные объявления о крайних сроках, об обязательных экзаменах. В МОНО утверждение, что экзаменов не будет, что сроки нас не касаются. В ответ на запросы: «Не лезьте!…» Так и прошло четыре месяца, наконец, в некоторых техникумах начались запоздалые занятия, а командировочные в них не участвовали, у МОНО не были готовы командировки. Общежития в Москве, решённые 27 декабря прошлого года, тоже не были готовы в октябре. С командировками недоразумения. Рахили не дали никакой. Фросю, вместо педагогического направили в землемерный, по анкете, что она любит земледелие, а это тоже насчёт земли, а вакансий там больше. Разъяснения бесполезны, Даню и Лёню направили в вечерний рабочий техникум, который утверждал, что не рабочих не возьмет, МОНО, вернее, моспрофобр утверждал, что прикажет, а осенью оказалось, что «соглашение расторгнуто», и им предложили тот же землеустроительный. Галю командировали в музыкальный техникум, в который она не могла идти, потому что это вертеп. Она выдержала в другой, но комсомолец от Главпрофобра кассировал… прогрессивно…, заведующая Отделом детских домов обещала заступиться, но… были особенно грубы в Моспрофобре, издевались над ними, для потехи читали вслух их анкеты, странные для современного слуха своей вдумчивой добросовестностью и безискусственностью.
//-- Даня --//
После экзаменов колония существовала ещё 3 месяца, хотя пугали, что закроют через 2 недели. Мы предприняли шаги, чтобы помочь на первое время ребятам, которые не имели ни средств к жизни, ни родных, и, может быть, не попадут в закрытые учебные заведения. Мы сговорились с толстовской коммуной близ Нового Иерусалима, что они дадут нам поле, которое мы сами возделаем и засадим картошкой, а потом осенью приедем собирать урожай. Урожай будет наш, коммунары это сделали безвозмездно. Из сочувствия к нашему трудному положению.
Для работ я и другие ребята ездили раза три в Новый Иерусалим. Хорошо, дружно жили толстовцы. Руководили ими два брата Вася и Петя Шершенёвы, мужчины лет по тридцати, серьёзные, вдумчивые, внимательные и высоко интеллигентные люди. Был там и свой патриарх, Сергей Никитич, друг Черткова, даже живший у него по зимам, непосредственный ученик Толстого. Остальные коммунары были молодёжь, холостые парни и девушки. Несмотря на опасный возраст, жили они очень целомудренно. Один только был женат и с ребёнком. Он всегда глядел грустно, потому что жена его не разделяла взгляды коммунаров на степень обобществления имущества. Поэтому жизнь бедного Любимова протекала в вечных спорах и компромиссах. Хозяйство толстовцы вели образцово. Мы-таки вырастили у них картошку и развезли её по мешку на брата.

Я так увлёкся математикой, что решил идти на математический факультет МГУ. Лишь бы допустили к экзамену. Я понимал, что социальное происхождение у меня не то. Если допустят, так я уж обязательно выдержу, даром, что ли, я штудировал Шмулевича?
В анкете я написал, что отец кооператор, спец по молочным товариществам. Мать – педагог. Натянуть их на рабочих от станка не удалось, но всё-таки получилось прилично. Сам я с 14 лет работал по найму в совхозе, затем в сельскохозяйственной колонии. Ничего, биография на грани. Ждал решения ни жив, ни мёртв. Но вот, наконец, в МГУ под воротами, выходящими на Большую Никитскую появились длинные списки допущенных, и я с радостью увидел в них свою фамилию. Абитуриенты были разбиты на очереди, и я попал в первую очередь, помнится, 1-го августа.
Но со 2-го августа предсказывали дождливую погоду. Рожь поляжет и тогда и косами не скосишь, да у нас и косцов почти не осталось. Беда!
Надо, так надо. Вместо экзамена сел я на жнейку и целый день убирал рожь. На другой день дожди, действительно, зарядили, так что урожай я спас. «Ладно, думаю, поеду сдавать со второй очередью, какая разница». Поехал через 5 дней, когда пошёл второй поток. Справкой запасся, что по уважительной причине.
– Вас, – говорят, – в списках нет.
– Да я в первой очереди! Вот справка.
– Опоздали. Подавайте на будущий год с вашей справкой.
– Да призыв в армию на носу.
– А, ещё лучше. Отслужите в Красной Армии и приедете. А сейчас проходите, не задерживайте, тут народу много.
Поехал опять в колонию. «Эх, думаю, проворонил я своё счастье».
В МОНО и в Наркомпросе царила невообразимая путаница. Нас уверяли, что с нашими удостоверениями можно поступать в любые ВУЗы, но ряд ВУЗов их совершенно игнорировал. В МОНО заявляли, что для поступления в техникумы достаточно нашего экзамена, на деле все техникумы требовали экзаменов по другой программе. МОНО взялось распределять окончивших, при этом совершенно не считаясь с их желанием. Например, Фросю, хотевшую в педагогический, и меня, стремившегося на математический, направили в землеустроительный и т. п. Даже ученикам младшей группы, хотевшим продолжать образование, для поступления в другие детские дома приходилось снова держать экзамены.
//-- Лидия Мариановна --//
Настал сентябрь, потом октябрь. В именье рвутся новые жители из Мосздрава, от МОНО из Отдела детских домов, имеют предписание очистить дом. А детей в Детский дом имени Тимирязева не берут, потому что в нем заняты места окончившими, для которых не готовы общежития. А из МОНО новое предписание: «доставить детей для распределения». Куда попало. Решаю разместить их пока по знакомым. В последний момент оказывается, что в этом Детском доме не будет второй ступени, они её себе завоевали после полугодовых хлопот, но сорвались от того, что не хотели брать 24-летних бородачей из какого-то Детского дома, ликвидированного за распущенность, а предпочли наших, у которых была от МОНО же «путёвка» ещё с весны. Попали четверо наших ребят в самое гнездо коммунистов в «Новую жизнь». Женю З. нашли старой для Детского дома (19 лет, а не 24) и направили в педагогический техникум, который вдруг оказался пустым. Фросю же туда взять отказались. Напоследок мы отправились работать в Новый Иерусалим, те, кому можно было по экзаменным условиям. В это время посыпались известия из детских домов! «Завтра явиться всем… Явиться четырём». Приходят шестеро: «Можно остаться, скорей подать седьмого».
//-- Даня --//
Не меньшая путаница была и с передачей колонии. МОНО договорилось с Мосгорздравотделом, что в Тальгрене будет колония для детей-кокаинистов. Нам дали указания передать им всё имущество. Но летом МОНО поссорилось с Мосгорздравотделом и запретило что-либо им передавать. Тяжба тянулась месяцами и, в конце концов, нам было приказано кокаинистам сдать пустую коробку и пустую землю, а мебель, имущество и собранный урожай сдать в МОНО. Нас обязывали их сторожить в опустевшем уже доме, чтобы ими не завладел зловредный Мосздрав или соседние крестьяне, которые тем временем подали иск с требованием передать землю им. МОНО никак не забирало своё имущество, и мы должны были выделить часть людей для его охраны. А тем временем сроки перехода в другие учебные заведения кончались. Только в конце октября мы с этим делом разделались. Вот здесь-то и пригодилось моё наследство. Половина его пошла на ликвидационные расходы, найм транспорта для вывоза вещей, на помощь ребятам, оказавшимся на улице.
//-- Лидия Мариановна --//
И вот колонии нет, а имущество надо сторожить. Леонтьевой стыдно перед Мосздравом и перед нами, но она бессильна: «Зайдите через три дня…, через неделю…, через день…» Запутывается. Мосздрав показал свои бумаги; распутывается: «Не сдавать! Завтра же перебросим наш Детский дом». «Кто успеет, тому достанется». Жалобы Моздрава, разбирательство в МоЗо. Распуталось! Кому рожки, кому ножки… Мосздраву земля (на которую опять подали требование крестьяне), пустой дом, одна лошадь и одна корова – то, что принадлежит МоЗо, пребывающему в благородном негодовании на МОНО. Остальное движимое имущество – этому удачливому ушкуйнику, на которого, как известно, нет управы.
Сегодня мне удалось связать последние кончики, подрядить на завтра в колонию заведующего Пушкинским посёлком с подводами. Предстоит присутствовать при разгроме. Хорошо, что для меня форма только форма. А лучше было бы все же не глядеть.
//-- Что было после --//
//-- Елена Арманд --//
В 1926 году арестовали Лидию Мариановну в числе других теософов – человек 70 по Москве. [44 - Сохранились записки Л. М. Арманд «Россия сквозь призму тюрьмы». (неопубликовано – Е. А.).] Софья Владимировна Герье была в отъезде, т. о. эта участь ее миновала.
Арестованных держали на Лубянке, потом в Бутырках. Довольно скоро всех отпустили, кроме четырех человек. Лидия Мариановна осталась в тюрьме. Итак: трижды тюрьма царская, трижды советская.
В ЧК определили ей 3 года ссылки в Березов, известный тем, что Петр I сослал туда за воровство Меньшикова. Место знаменитое, главным образом, из-за картины Сурикова.
//-- * * * --//
В отсутствие Лидии Мариановны среди колонистов пошло поветрие – разговоры о самоубийстве. Кто-то собирался прыгать с чердака 8-ми этажного Моссельпрома. Лиза Карпова попыталась осуществить свой вариант: она влезла на вышку высоковольтной ЛЭП и потянулась к проводу. Вольтова дуга пробила воздушный промежуток и, пройдя по руке через бок в ногу, ушла в железо. Лиза повисла без сознания на перекладине. Ее увидели, спасли. Прожженная рука осталась искалеченной на всю жизнь.
Страшным потрясением для колонистов была смерть Алеши Ярцева. Он застрелился. Цыганёнок, уголек, любимец Лидии Мариановны, стал студентом Литинститута, носился с идеей объединения общественного духа Колонии с принципами комсомола. Это ли начало разлада? Яркий красавец с горящими глазами… Может быть, любовь к Ляле, которая предпочла Саню. Алеша оставил короткую записку, но из неё никогда не узнаем настоящей причины.
//-- * * * --//
Вскоре арестовали Елену Мариановну Тумповскую. Мишу приютили родители его одноклассника, Наташонку взяла молодая няня Анюта. Об этой няне Даня пишет, что она скорее дала бы себя изрубить на куски, но не оставила в беде свою пятилетнюю воспитанницу.
Приговор Елене Мариановне мог быть страшнее, чем Лидии Мариановне. Эсеровская деятельность в 1918 г. («Учредиловка») – пятый раз то же самое! За то и Саша Гельфгот на Соловках. Кроме того, в 20-х годах вменялось в вину участие в работе Красного Креста (помощь политзаключенным). Лена сотрудничала там.
Даня мучается за маму и за Лену. Хотя у Лены тюремный опыт даже больше, но сама она нервна – дети маленькие! Она может занять перед следствием принципиальную позицию и ухудшить свое положенье. У Лены нет веры – великой поддержки…
//-- * * * --//
В это время Даня поступил в ГЭМИКШ – единственный советский частный вуз: «Институт красных инженеров имени Каган-Шабшая». В первый студенческий отпуск он едет к маме в ссылку. Он застал ее в Тобольске – пересылка застряла. Там Лидия Мариановна была уже с Тоней.

Неожиданная встреча случилась в тюремной больничке, куда Лидии Мариановне удалось поступить медсестрой (она когда-то кончала кратковременные курсы медсестер): в эту больничку притащили Сашу Гельфгота, которого перевели из Соловков. ОГПУ предприняло передислокацию политзаключенных после первого расстрела 19 человек на прогулке. Саша случайно не оказался в их числе. Был он плох после голодовки и других соловецких болезней. Лидия Мариановна выхаживала его, пока не пришло предписанья водворить его обратно в тюрьму.
Через год ссыльных из Тобольска переправили в пароходном трюме вниз по Иртышу и Оби до Березова.
В очередной отпуск Даня поехал к матери в Березов вместе с Галей. В Березове пробыли недолго – Лидию Мариановну перевели в Ирбит. В Ирбите Даня с Галей поженились – расписались в местном ЗАГСе. Даня пишет, что мама обрадовалась и благословила их, сказав: «Я бы хотела быть всегда между вами».
//-- * * * --//
Заботу об Александре Павловиче и Елене Мариановне взял на себя Красный Крест, переименованный в Помполит, который просуществовал до самой ежовщины. Руководила им и отстаивала перед Лениным, перед Дзержинским Екатерина Павловна Пешкова, та, которая когда-то пробиралась из эмиграции в Россию с паспортом няни Груши.

Красный крест оказывал юридическую помощь, отправлял посылки и деньги в лагеря. Громадное дело – информация родственников о приговорах, местах и перемещениях их близких. С Пешковой и ее помощником Михаилом Львовичем Винавером работали и негласные сотрудники, отправлявшие во все концы Страны Советов бесчисленные конверты с известьями о политзаключенных.
//-- * * * --//
Олегушка, как звали его в колонии, Лель, как называла его мать – Олег Поль и Борица – Борис Корди – стали монахами.
Боря еще учился в Абрамцевской художественной школе резьбе по дереву, а Олег уже искал скиты монахов на Кавказе в горах Абхазии.

В противочеловеческое время той России Олег не прилагает усилий выжить, к быту: он философ, теолог. Он строит мост в идеальное, чтобы шагнуть туда, в мир ангельский, здешним, земным усилием. Об этом его сочинение «Остров Достоверности». Олег отправляется «в пустыню», через год туда едет Борис. Олег принял постриг 28 августа по ст. стилю, в канун праздника Усекновения Главы с. Иоанна Предтечи. Отныне он о. Онисим. Боря пока послушник, позднее и он стал монахом – о. Арсением. Они живут в келье, построенной своими руками, подробно соблюдают монашеский чин. Для пропитанья возделывают небольшой огород около скита – сажают картошку, кукурузу; гоняют медведей – охотников до монашьего урожая. Боря режет ложки из самшита, продает их, спускаясь два раза в год на побережье. Покупает соль. Живет он в келье вместе со старцем о. Даниилом. Олег, выполняя послушание о. Даниила, едет в Ленинград, где принимает сан иеромонаха в епископате священников, верных патриарху Тихону. В стране идет разброд и раскол: часть священничества, в том числе кавказские схимники, не приняла митрополитство Сергия – ставленника ОГПУ. В записках Олега того времени: «Коммунизм расходится не только с православием, а со всякой религией, и при таких обстоятельствах говорить об их соединении, значит, соединять несоединимое. Например, из предисловия к посланию митрополита Сергия: «…Построить крест так, чтобы рабочему померещился в нем молот, а крестьянину серп».
Олег несколько раз ездит в Москву за материалами для своей главной работы и, кроме того, повидаться с нежно любимыми матерью и сестрами Тамарой, Мариной, Светланой и маленькой Златой.
Одну Олег звал Ляля (в девичестве-Валерия Лиорко); вторая – мать Марина Станиславовна Бурданова.
В Москве живет Валерия Дмитриевна Лиорко – молодая девушка – идеальная любовь Олега. Высокая страсть в сочетании с необычайным целомудрием – счастье и мука для обоих. Превыше всего они ставят девство. Валерия Дмитриевна несколько раз ездит к Олегу в горы. Она пишет: «Что же это было с нами? – Мечтательность, романтика, самообман или прикосновение к миру вечных ценностей? Горделивое «гнушение» законами природы, которым подчинен весь мир («Все, но не мы!»)? Или, страшно сказать! – в своих неопытных руках мы держали тогда дар новой природы? Самообман или дар? Пусть этот вопрос остается без ответа…» [45 - Из книги Валерии пришвиной «Невидимый град». Волшебный фонарь, Москва, 2009.]
В «пустыню» стремится младший колонист Витя Архангельский. Лидия Мариановна в письме из ссылки отговаривает его: он талантливый музыкант, она думает, что музыкой он может придать духовность современной жизни, когда других возможностей не осталось. Она пишет, что не должно «зарывать талант в землю».
Витя не ослушался ее настояния, не стал монахом, хотя и не пошел в профессиональные музыканты. Стал врачом, большим специалистом в своем деле, руководил больницей в Забайкалье.
На Кавказ к Олегу и Боре ездил Лёня Шрейдер – глухой мальчик из младших колонистов. Он ездил каждый год; пока в 1930-м ОГПУ не поставил точку на всей этой истории.
С гор в Новороссийскую тюрьму согнали монахов, повсеместно арестованных в горах. Проходило «мероприятие» по очистке гор от свободных нищих насельников. Стариков и молодых, женщин и мужчин тащили этапом по дороге через несколько перевалов с долины Псху и других мест их поселений. Молодые вели стариков, не все дошли до места. На берегу их погрузили в баржи в невыносимой тесноте. Монахи пели молитвы.
Всех прибывших этим этапом – 14 человек – расстреляли. О. Даниила сразу в Новороссийске, кого-то в Майкопе. Боря – единственный, остался в живых, получил, по молодости, 5 лет лагерей.
Олега «судили» тщательно, им заинтересовались, перевели в Ростов-на-Дону. Следователь, казалось, был под обаянием личности Олега (сестра, приехавшая из Москвы, встречалась со следователем). Была попытка: сестра кинулась в Белоруссию к крупному партийцу, который год назад в качестве туриста набрел на келью монахов, был принят, ночевал, дружески беседовал с о. Даниилом и Олегом. Оставил свой адрес.
Но, то ли он не захотел помочь, то ли его самого уже не было…
«Олег доверял своим судьям, говорил открыто, развивал перед ними свою экономическую систему, близкую к учению Г. Джорджа. Ему казалось, что она могла спасти Россию в трудном аграрном переустройстве, предпринимаемом в те дни: по стране шла коллективизация».
Обвинение: «Антисоветская агитация, направленная на срыв мероприятий советской власти».
Его расстреляли 26 июня 1930 г.
Летом 1930 г. Даня и Галя в свадебном путешествии по Кавказу, знали, что Олег в тюрьме. По просьбе Марины Станиславовны они заехали в Ростов-на-Дону, надеясь на свиданье. Им сказали, что в этот день Олег отправлен в Москву. Они бросились на вокзал, искали арестантский вагон, но узнали, что поезд с вагонзаком отбыл 2 часка назад. С этим обнадеживающим известьем они приехали в Москву, когда Марина Станиславовна уже знала, что Олега расстреляли в Ростове в то самое утро.
//-- * * * --//
Навещая Лидию Мариановну в третий раз, в еще более глухом месте, деревне Таборянка в 130 км от Ирбита, Даня и Галя привезли ей счастливую новость: вышла ее книжка «История одной школьной общины» под псевдонимом Л. Соснина. Издания ее добился друг колонии М. В. Муратов, работавший тогда в издательстве «Посредник». Доброжелательное предисловие написал Станислав Теофилович Шацкий, известный в то время педагог, кстати, марксист, руководитель колонии «Бодрая жизнь» (там же сотрудничала Валерия Дмитриевна). Но эта колония тоже была закрыта.
Существует представленье, что Феликс Дзержинский в 20-х годах решил проблему детского беспризорничества. Действительно, при нем было дозволено устраивать колонии силами «сектантов»: толстовцев, трезвенников, православных, духоборов, теософов, Армии спасенья и др. В 25-м было решено эту самодеятельность прикрыть. Нескольких руководителей расстреляли. Был убит Митрофан Нечесов – толстовец. Это замечательный человек. В нескольких колониях по рижской дороге – в Опалихе, Нахабине, Снегирях, руководимых им, спаслись тысячи сирот и беспризорных из дореволюционных приютов.
//-- * * * --//
В Таборянку к Лидии Мариановне приезжала навестить ее Мага. Дело было зимой.

Случилось так, что однажды, пробираясь по сугробам, завалившим деревню, она встретила молодого человека из ссыльных, который, взглянув на нее раз, упал на колени и стал расчищать перед ней снег рукой. Это был Лев Семенович Гордон, который, увидев перед собой идеал красоты, выразил свое чувство так непосредственно. Он, как оказалось, тоже поэт, очень образованный человек. Немудрено, что они с Магой поженились. Однако, ему ужесточили условия ссылки, заслали еще на 50 км вглубь тайги, где он был один-единственный из ссыльных. Мага должна была уехать в Москву для заработка, жить было не на что.
//-- * * * --//
Навещая Лидию Мариановну в Таборянке, Даня спрашивал совета матери насчет военной службы: подступало окончание Института и неотвратимый призыв.
Она сказал ему: «Знаешь, Дадь, это очень важный шаг, от которого может зависеть вся жизнь. Теософия оставляет своим последователям полную свободу. «Могущий вместить да вместит».
Он уехал, она осталась, болея о нем душой.
В Москве он написал письмо наркому Климу Ворошилову о своем отказе служить в армии и просьбой заменить ее любой тяжелой работой – в рудниках, в пожарной части, горноспасательном отряде, в борьбе с эпидемиями – на любой какой угодно срок, больший, чем срок службы в Красной Армии.
Ворошилов не ответил, ответил райвоенкомат – призывом. Даня предъявил гражданский иск военкомату. Народный суд, Московский губернский суд, еще 3 суда – Даня подавал и подавал снова, проигрывая раз за разом. Дело тянулось чуть не год, наконец, – Военный трибунал.
Лидия Мариановна вернулась к этому времени по окончании срока. Она и отец, Лев Эмильевич, присутствовали на суде; были друзья из Института, колонисты. Это придавало духу абстиненту (международное название отказников). Даня сказал яркую и грозную речь с обвинением государств и правительств стран, воюющих за интересы, далекие от интересов простых людей, которых подставляют под пули.
Его взяли под стражу в зале суда. Приговор: полтора года тюрьмы. Но приговор не освобождал от повторного призыва после отбывания наказанья. Закон предусматривал дурную непрерывность, если названный абстинент не одумается.

На первых порах судьба хранила идеалиста: он отсидел полсрока в Матросской тишине и вышел по амнистии. Даня понимал перспективу – короткий глоток свободы и новая отсидка, но был готов отстаивать принцип до конца.
Для поступления на работу требовалась отметка в военном билете: здесь бы и захлопнулись дверцы свободы.
В военкомате Пролетарского р-на сидел комиссар, вписавший в военный билет по ошибке ли, по доброте ли: «Имярек освобожден от военной службы по религиозным убежденьям». Даня пишет: «Но какая симпатичная советская власть! Кабы не этот беспорядок, так и жить невозможно было бы!»
И вот он принят на завод «Динамо» младшим конструктором технического бюро. Было время индустриального энтузиазма. На заводе работали Данины друзья по Институту. Все были влюблены в завод, все работали, что было сил и поминали добрым словом «хедер» Каган-Шабшая.
//-- * * * --//
Выйдя из ссылки, Лидия Мариановна была «в минусах», т. е. не имела права жить в 6-ти больших городах. Через некоторое время вернулся из ссылки Лев Гордон и тоже «в минусах». Они решили поселиться вместе в Краснодарском крае (наверно, захотелось отогреться после Сибири). Выбор пал почему-то – или место было назначено ОГПУ? – на совхоз в поселке Верблюд – степь, поля пшеницы до горизонта, ни деревца, ни речки. Лева и Мага нашли для себя работу в конторе и в библиотеке. Лева решил выучиться на тракториста, чтоб иметь хоть одну не интеллигентную специальность. Лидия Мариановна была за домохозяйку и за няньку: Мага к тому времени родила двух девочек. От духоты и жары Лидия Мариановна надумала вывезти детей в более благоприятное, зеленое место под Краснодаром. Нашли подходящую комнату и хозяйку. Но затея была уже не под силу.


В июне 1931 года Лидия Мариановна умерла.
В июле у Гали и Дани родился сын, первый внук Лидии Мариановны.
//-- * * * --//
Даня работал на заводе «Динамо»: первые выпуски электромоторов для Метрополитена, первые отечественные моторы для электровозов Коломенского завода. Переход на электрическую тягу был поистине историческим моментом для индустриализации СССР.
В 1933 году Даня пошел навестить няню Грушу, которая жила в Лубянском проезде (в том доме, где застрелился Маяковский). Он попал в засаду. Дело в том, что няня жила на квартире Ирины Алексеевны Сысоевой, которая стала сотрудницей Екатерины Павловны Пешковой в Помполите, после того, как арестовали Елену Мариановну. Засада была ради Сысоевой, но чекисты несколько суток собирали людей, приходивших в коммуналку: молочницы, сантехник, почтальон, знакомых и друзей – в квартире жили три семьи. Некоторых разыскивали встревоженные родные и застревали здесь же. Даня оставил дома 3-х летнего Алешу с деревенской нянькой (Галя отдыхала в доме отдыха). У многих людей были критические обстоятельства, но чекисты оставались глухи к здравому смыслу.
В набитой до отказа квартире вскоре оказалась Тамара Аркадьевна – мачеха Дани и Маргарита Марьяновна, у которой одна-одинешенька осталась 6-ти летняя Марьянка. Лев Семенович Гордон был в местечке Верблюд.
Три соседские семьи пытались организовать кормешку заложникам, заполонившим все комнаты, коридор, кухню. Припасов хватило на первые сутки.
В конце концов, стали выпускать случайных людей, а признанных неслучайными отвозить в машине по одному через улицу Мясницкую в, собственно, Лубянку.
Во время допроса Дани следователь устроил провокацию: в ярости разбил наганом стекло на столе, бросил наган и вылетел из кабинета, оставив дверь приоткрытой. А потом Даня услышал, что в соседнем кабинете он допрашивает Магу (тоже дверь не закрыл) и орет на нее, и материт. Даня больше всего боялся, что Мага вспылит. Самолюбивая, со взглядами о приличии и чести, она может дать ему пощечину…
После отказа подписать протокол с обвиненьями на Сысоеву, по окончании 10-часового допроса с тремя следователями, Даню подержали в «карантине». Карантин-душегубка 1,5 × 1,5 м и около 50º температура от раскаленного радиатора. Там в течение 6 часов выжаривали пять человек. Выжили на пределе – по-очереди по 3 минуты высасывали воздух из щели под дверью. Потом была общая камера, где стояли плечом к плечу, старались захватить места с краю, чтобы хоть опираться на стенку. Народ был самый пестрый, интеллигенты и наоборот; был старик, обезумевший после недельного непрерывного допроса – все подписавший человек на 80 «сообщников»; и псих – разлагающийся сифилитик, распространявший смрад хуже, чем от параши; интеллигент, бывший эсер с туберкулезом позвоночника, который не мог ни стоять, ни лежать, а только сидеть. Он рассказывал много интересного из своей богатой жизни. Спал, сидя на ящичке, с которым давно скитался по тюрьмам. Был и «наседка» – стукач. Всю ночь гремели замки, выкрикивали фамилию вызванного на допрос.
Через неделю на втором допросе Даня упорствовал подписать протокол, и ему пообещали сгноить его здесь на Лубянке. Вернулся в камеру, но тут раздалось: «Арманд, с вещами!» Неизвестно было, что это значит – в другую тюрьму или на расстрел. Расстреливали этажом ниже. Оказалось – на волю. Без ремня, держа штаны руками, без шнурков на ботинках (каптерка выходная) пустился Арманд наутек. На Солянке топтался, сомневался, попросил двугривенный на трамвай у солидного гражданина, тот оглядел его и дал рубль. Сам там побывал…
Было ли это чудо результатом ходатайства с Завода – там встал гальванический цех, построенный с нуля усилиями Дани. Ходатайство было, но случаев удачи не бывало. Невероятно. Вот еще что: в то время орудовал Ягода, Сталинский сатрап, он подписывал расстрельные приговоры. Оказалось, что Ягода женат на Иде Авербах – племяннице Свердлова и бывшей однокласснице Дани по школе Свентицкой. Это она угощала его блинами 20 лет назад. Но эта версия еще невероятней. Единственное, что похоже на правду, – «в рубашке родился».
Через две недели выпустили Тамару Аркадьевну, через месяц – Магу.
Забегая вперед: Помполит был запрещен. Е. П. Пешкова не могла смягчать приговоры даже своим близким сотрудникам и помощникам. Пошел по тюрьмам и лагерям М. Л. Винавер. Самоотверженная Ирина Алексеевна Сысоева получила несколько лет тюрьмы, досидела до Ежова, сроки все добавляли, сидела в лагерях всю войну и умерла в лагере, не дождавшись смерти Сталина.
//-- * * * --//
Елена Мариановна и Александр Павлович кочевали по ссылкам: три года в Коканде, новый срок – три года в Сыктывкаре, дальше в Вологду – на пять лет.
Ездили вместе с детьми, страшно бедствовали. Сначала Саша работал по специальности в Облплане. В Вологде это было запрещено. Не на что было купить молока, починить рваные ботинки.
Даня посылал каждый месяц небольшую сумму, но ее не хватало на семью из 4-х человек. Саша с Леной организовали в местном клубе детский кукольный театр. Саша писал пьесы в стихах, Лена с Наташей (бывшей Наташонкой) делали кукол и сами были кукловодами. Театр был хорош, но денег почти не давал. Лена переводила с норвежского сказки про троллей – но кто же их взялся бы печатать?
Саша, непобедимый оптимист, писал посвящения и поздравления в стихах – целые оды внучатым племянникам: в это время у Дани и Гали родился второй ребенок – дочь.
Волна арестов – (третья или седьмая?) – настигла семью. 1938 год: счастье Миши, он незадолго женился и уехал (его посадили позже); Лена получила 10 лет лагерей, Наташонка, в свои 18 лет – 2 года тюрьмы. Саша – «10 лет без права переписки» – однозначная формула – расстрел.
//-- * * * --//
В конце 1933 года начались повальные аресты инженерно-технических работников. Прошло Шахтинское дело, процесс Промпартии; органы безопасности искали новое поле деятельности. На заводе «Динамо» пошли аресты и расстрелы. Старые работники дореволюционной закваски, потом талантливые молодые – чуть не все техбюро, энергичные прекрасные инженеры-шабшаевцы, дальше – крупные партийцы, в конце концов, и директор завода. На фоне всеобщей подозрительности, доносительства, каждый держал в рабочем столе узелок с вещами на случай ареста, а по утрам прощались с женами насовсем.
А время! Авралы, штурмовщина, соцсоревнование (которое, кстати, никогда не приводило к повышению производительности, по Даниным наблюдениям). Его гальванический цех – самый первый по числу отравлений и производственных травм. Даня идет как в атаку на эти дела, неделями ночует на заводе. Рабочие почитают его за то, что он костьми ложится за технику безопасности, за поддержку получивших увечья, за то, что он стоит против снижения расценок. Но они все равно по-русски разгильдяйствуют и воруют. Как раз ОГПУ шарило по всем гальваническим цехам Москвы, выявляя потенциальных отравителей вождей.
В гальваническом цехе на заводе «Динамо» была обнаружена недостача 16 кг цианистого калия! Пуд цианистого калия вполне достаточный для целой Москвы… Даня раньше писал докладные о неисправности весов в цехе. Это ли убедило ревизовавших или сама цифра – количество яда, не соответствующее количеству вождей? Посадили не Даню, посадили заведующего снабженьем.
Произведя собственное расследование, Даня выяснил, что 16 кг цианистого калия спущено в раковину сменным мастером цеха. А дело в том, что после качественного немецкого прислали отечественный неочищенный и отдел контроля браковал лупившееся покрытие изделий.
В 1935 году, слушая внутренний голос (или свыше?), Даня кардинально меняет жизненный курс. Преодолев сопротивление Завода, жилищную проблему (до того жили в казенной квартире), он ушел с производства, из промышленности.
Его влекла наука о природе. Он поступил на заочное отделение Ленинградского Геофака, что также было непросто: второе высшее образованье было в СССР запрещено. Но он благополучно закончил за 3 года Университет и стал географом, ученым, работал в Институте географии Академии наук и по этому пути пошел далеко.
//-- * * * --//
В 1923 году была арестована Валерия Дмитриевна Лиорко. По провокации были сфабрикованы дела ИПЦ – Истинно-Православной Церкви – православных, не признающих митрополита Сергия.
Она провела на Лубянке 2 месяца, узнала «приемы» следствия (но все-таки условия были полегче для женщин). Получила 3 года ссылки в поселок Колпашево на Оби, южнее Березова. По окончании срока – поселение на Беломорканале, дальше скитания с судимостью, без прописки. По стране шел Большой террор, время повторных сроков. Только в 1939 году Валерия Дмитриевна смогла поехать на Красную Поляну. Старых насельников не осталось. Некого, да и опасно было спросить о дороге к месту, где жили когда-то монахи.
Прежняя дорога исчезла в непроходимых зарослях. Один парнишка якобы знал туда дорогу, ходил за медом одичавших пчел. Но он лежал в приступе тяжелой малярии. Сколько он пролежит? Валерия Дмитриевна ждала, но тут пришла весть о войне с Финляндией, и она бросилась в Москву, к больной матери. В горах, в дупле дерева осталась лежать навеки последняя, никем не прочитанная работа Олега.
//-- * * * --//
Боря Корди – о. Арсений – отбывал ссылку в Актюбинске до 1935 года. По окончании срока был отправлен в Алма-Ату на поселенье. В лагерях приобрел специальность гидротехника. Начальство оценило его кроткий характер и трудолюбие.
После освобождения о. Арсений был усыновлен матерью Олега Мариной Станиславовной Бурдановой. Она приняла тайное монашество. Марина Станиславовна в Алма-Ате преподавала в музыкальном училище, о. Арсений много работал гидротехником, а также оформителем выставок, музеев и т. п. Хорошо зарабатывал и помогал очень многим ссыльным, в т. ч. митрополиту Иосифу (Петровых). После перевода митрополита Иосифа в Чимкент, о. Арсений устроил ему там комнату для спокойной жизни, достал цитру, затем физгармонию, что для митрополита Иосифа, большого музыканта, было радостью. О. Арсений был очень любим митрополитом Иосифом. В 1935 г., отбывая ссылку в г. Мирзояне (Джамбуле), митрополит Иосиф организовал катакомбную (Иосифлянскую) церковь. О. Арсения, приезжавшего к нему, он возвел в сан архимандрита. Называл его ласково «Внуча».
В Алма-Ате о. Арсений построил своими руками домик для Марины Станиславовны (в монашестве – материи Марии), украсил его резьбой. В этом доме, рассказывала свидетельница, «был сделан в передней люк, закрытый ковром. Снималась крышка и под ней лестница в церковь. В подвале в углу было отверстие в земле, заваленное камнями. Камни отнимались и, совсем согнувшись, нужно было проползать в крошечный храм. Много образов и горели лампады. Митрополит Иосиф очень высокого роста, и все же приезжал сюда, и проникал в церковь. Создавалось особое настроение, но страх быть обнаруженным во время богослужения, особенно в ночное время, трудно было побороть. Когда большая цепная собака поднимала лай во дворе, хотя и глухо, но все же было слышно под землей, все ожидали стука и окрика ГПУ».
Архимандрит Арсений отличался большой ревностью и аскетизмом, был требователен к себе и своей пастве, соблюдал весь монашеский устав и не терпел никаких от него отступлений и послаблений.
Митрополит Иосиф был арестован в октябре 1937 г. Через две недели был арестован о. Арсений. Из обвинительного заключения: «Борис Корди, являясь участником антисоветской монархической террористической организации церковников, по прямой директиве руководителя организации митрополита Иосифа (Петровых), осенью 1935 г. в Алма-Ате создал из репрессированного ранее элемента и возглавил террористическую повстанческую группу церковников, ставившую своей задачей оказать активную помощь фашистским странам в свержении советской власти в момент войны, совершения террористических актов против руководителей ВКП (б) и советского правительства…
Виновным себя признал».
Митрополит Иосиф был расстрелян, и архимандрит Арсений расстрелян неделю спустя 15 ноября 1937 г.
Боре Корди было 30 лет, столько же, сколько на момент смерти Олегу Поль.
Марина Станиславовна Бурданова – монахиня Мария – мать их обоих, родная и приемная, арестована и осуждена 16 ноября 1937 года. По неопределенным сведениям, скончалась на этапе.
//-- * * * --//
То, что было позже, начиная с 40-х годов.
Всеволод Блавацкий погиб на фронте в возрасте около 50 лет.
Сережа Белый тоже погиб, осталась жена и двое детей. Его мать, Настасья Николаевна, приходила с внуком к Дане (стояла на пороге), он собирал каждый месяц деньги с колонистов в пользу сирот.
Евгения Эмильевна Арманд не эвакуировалась из Москвы, жила одиноко, голодала. Помогал Даня.

Анна Соломоновна Шлепянова была всю войну в Москве. Одинока. Последние свои годы была парализована. Навещал только Даня. Она сгорела на 2-м этаже деревянного дома около 1948 года.
Маргарита Марьяновна Тумповская, Мага, в ссылке похоронила одну из своих дочек, сама скончалась там же, в 1942 году от голода.
Ее муж Лев Семенович Гордон и дочь Марианна вернулись в Ленинград в 1953 году.

Елена Мариановна Тумповская отсидела срок в лагерях и вернулась в 1948 г. в минуса. Жила одиноко на 101 км, в Петушках, в Кимрах и др. Потом с дочерью Наташей (тоже в минусах) в Клину. В 1968 году она получила извещенье о реабилитации Александра Павловича Гельфгота, расстрелянного в 1938-м. Пребывая в старческом отключении, она не поняла смысла справки и пошла с палочкой встречать Сашу. Ее нашли через 2 дня, сидящей в лесу на пеньке или на кочке, готовую идти дальше. Умерла она около 1970 г.
Ольга Мариановна Тумповская, та умная девочка, которая сказала (на первой странице книги): «А, постойте, какое сегодня число? Первое апреля!» Это был 1905 год. В 1915 она была замужем за студентом-медиком, его мобилизовали, возможно, и она имела отношение к медицине – отправились вместе. Линия фронта и ситуация была размыта, так или иначе, по Брестскому миру они оказались за границей. От них не было ни слуху, ни духу. Когда пошел в ход нацизм, понятно, что думали здесь об родственниках – евреях. Даня с чистой совестью писал в анкетах, что родственников за границей не имеет.
И вот она в 1972 году на пороге московского дома. Шутили: «Здравствуйте, я ваша тетя». С первой или одной из первых туристских групп.
Все это время они с мужем были в Германии и Швейцарии. Пережили холокост. Не он их – они его. Как это могло быть? Самые ужасные годы они занимались тем, что в Альпах переправляли через перевал еврейских детей в Швейцарию. Кажется, в Женеве или Лозанне есть памятник беспримерно мужественным людям, спасавшим детей. На камне несколько имен, среди них Лазарь Ильич Гурвич.
После войны Оля жила в дорогом пансионате на берегу Женевского озера, приглашала в гости Даню. Она писала: «Данюшка, ты сделай, как я. Я пошла к мэру Женевы и сказала, что я – твоя тетка…» Имея некоторый капитал, она загодя, до старческого слабоумия, завещала его советским племянникам: Дане, Мише, Наташе и Марианне. Пережила всех, кроме Марианны. Скончалась в 1978.
//-- * * * --//
Летом 1979 года к Валерии Дмитриевне Пришвиной (в девичестве Лиорко) приехал Леонид Давидович Шрейдер. Это было за полгода до ее кончины. Он разыскал ее, по-видимому, через одну из сестер Олега Поля, чтобы передать ей сохранившийся у него архив и письма Олега. Были они почти незнакомы, да и время… Оказалось, что после гибели Олега, он ездил на Кавказ каждый год всю свою жизнь. Невзирая на опасность, он хранил бумаги Олега при себе, хотя мог за это дорого поплатиться: он был на виду – ведущий инженер московского завода. «Остров Достоверности» знал досконально и говорил, что не было ничего более близкого его душе о православии. Он же передал Валерии Дмитриевне фотографию: старец о. Даниил посреди, с двух сторон о. Онисим и о. Арсений. Валерия Дмитриевна сказала ему: «Лёня, Олег нас там радостью встретит». Он ответил: «Если бы это было так». [46 - Из книги Валерии Пришвиной «Невидимый град». Примечанье составителя.]

Меня волна накрыла: лица, боли…
Я в вашем круге, в вашей власти: подвижники, юродивые и святые.
В центре Тоня! несчастная кликуша, ничтожная…
но смотреть – вот чудо – талантлива, честна и набожна:
песчинка всей – самой! – России одержимой бесом.
А имущие не назначены ли свыше?
Мальчик Данька (и он же взрослый),
Лена, Женя, Мага и Лидия Мариановна…
Мне выговорить трудно – слишком в лоб —
Они, времен тех плоть, душа и дух.
Вот Лида, девочка, что
все затеяла.
