-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Георгий Каюров
|
|  По ту сторону (сборник)
 -------

   Георгий Каюров
   По ту сторону


   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

   


   По ту сторону

   В воротах семинарии размахивал метлой хмурый мужик-дворник. Он, словно маятник, закидывал метлу то вправо, то влево, курсируя от одного вратного столба к другому. Работал дворник на загляденье, – картину с него пиши. И почему-то в шляпе. Нахлобученная на глаза шляпа выглядела некоторой вольностью в дворницком одеянии. Дворник отвечал мне, не прерывая своего занятия. То ли испортили ему с утра настроение, и он пытался выместить сердитость на метле и мусоре, то ли видел-перевидывал таких, как я, и отвлекаться по пустякам не собирался. Он только раз нарушил маятник, махнул метлой выше обычного в сторону корпуса с четырьмя колоннами в глубине двора.
   – Туда ступай. И не дворник, а сторож, – неожиданно для меня пояснил он. Я опешил. Сторонясь, обошел сторожа от греха подальше. Попытался разглядеть его лицо, но не без охоты быстро ретировался. «Откуда он знает, что про себя я назвал его дворником? Примус хренов». Навесил я на сторожа-дворника прозвище.
   Не спеша я пересекал двор семинарии, направляясь к зданию, на которое указал Примус. Хотелось основательнее рассмотреть обитель, в которой решил провести четыре года жизни. У здания с колоннами остановился и оглядел его, потолкал на прочность колонны перед входом, даже не знаю зачем, скорее так, ради смеха. То, что это административный корпус и догадываться не стоило – справа от входа, чёрным квадратом с бронзовыми буквами «Ректор» красовалась стеклянная вывеска. У парадных дверей задержался, рассматривая на них сюжеты. Это были запечатлённые в резьбе по дереву события из Библии. Только Иисус на них какой-то ненастоящий. Если это вообще он…
   – Парень! – раздался за моей спиной голос. Я не спешил оборачиваться, во-первых – чтобы не потерять сюжет в витиеватой резьбе, во-вторых, скорее всего, – из вредности. Окликнувшему не терпелось, и меня мягко взяли за плечо, настойчиво давая понять – «парень» адресуется именно мне. Решение сыграть убогого горбуна пришло само собою и как-то вдруг. Я прищурился, подслеповато заморгал, изогнул шею набок, отвесив нижнюю губу и коряво оборачиваясь, посмотрел снизу вверх. Сама природа тоже решила подыграть. От пристального рассматривания рисунка и ударившего в глаза солнечного света потекли слёзы. Я едва проморгался, так обильно они проступили. Это тоже придало правдивости образу. Моему взору предстали двое – молодой человек, рука которого не спешила покидать моего плеча, он и обратился ко мне, и святой отче – высокого роста, ширококостный, крупный мужик, килограммов под сто двадцать, с сытой физиономией, но не толстый. Впечатлительный юноша сразу проникся моим образом, и, борясь с нахлынувшей вдруг жалостью, которая мгновенно лишила его уверенности, едва отодрал от меня свою руку. С силой, на какую был только способен сострадать, он сгрёб на груди рубаху и сжал что было мочи. Лицо его страдальчески застыло, передав и боль, с которой жгло ему ладонь. Он напрягся и словно окаменел в растерянности: что же делать? И святому отцу хотелось угодить, и убогого зазря потревожил. Удалось! Я ликовал от удачного розыгрыша. С этим было покончено! Слабак! В последний раз окинув взглядом юношу, – глист-глистом, я перевёл взгляд на второго визитера. Благочинный же, облачённый в иссиня-чёрную рясу и белоснежный клобук – скуфью со шлейфом, сквозь прищур, с искрящейся хитрецой в зрачках, рассматривал импровизатора-горбуна и не спешил, ожидая, когда же всё-таки пропустят. На груди у него красовалась золотая панагия – четырёхконечный крест, весь в разноцветных камнях, а рука опиралась на резной посох, облепленный такими же каменьями, с натёртым до блеска латунным набалдашником. Священник как-то подозрительно перебрал пальцами по посоху. «Не огрел бы сдуру юродивого, – мелькнула у меня мысль. – Пора кончать с представлением», – но я не знал, как выйти из ситуации, и потому уставился обоим под ноги, выражая покорность и чтобы не видеть посох, вдруг ставший мне ненавистным. Молодой человек застыл, обречённо склонив голову. Мне стало искренне жаль его. К тому же не хотелось больше искушать терпение святого отца. Я потянул за ручку, открывая дверь, и отступил, кочевряжась, доигрывая сцену. Мне на помощь бросился юноша, облапив мою руку своими мокрыми ладонями. Его трясло не на шутку. Святой отец, как скала, сдвинулся с места и проследовал мимо нас.
   – Хорош, дьявол! – не смог удержать я восхищения. Парень зло цыкнул и больно ущипнул меня. Святой отче наделил нас косым взглядом из-под густых бровей и проследовал в здание, обдав потоком разрезаемого воздуха и дорогими ароматами. Когда здоровенная дубовая дверь закрылась, оградив святого отца от остального мира, парень с шумом выдохнул. Но, стоило мне разогнуться, принимая свой нормальный рост, он, по-девчачьи сжав кулаки, накинулся на меня, рассмешив ещё сильнее.
   – Ты с ума сошёл! Это же сам митрополит Владимир, ректор духовной семинарии! Нашёл, перед кем юродивого разыгрывать! – паренёк ещё много наговаривал разных страшилок, а я восхищался красивой согласованностью его эмоций, не меньше, чем колоритностью ректора. Розыгрыш удался, и настроение должно было быть у меня преотменное, но что-то, не до конца осознанное его подпортило. Меня взволновало сообщение Виктора. Я нуждался в том, чтобы всё замерло хоть на мгновение.
   – Ты кто? – коротким вопросом я прервал монолог моего визави. Мне надо было сосредоточиться над этим неосознанным. Мой вопрос остудил пыл незнакомца, или охладило его что-то другое, о чём он подумал, выказывая молниеносное ориентирование в складывающихся ситуациях. Он запнулся, решая, стоит ли представляться, а мне хватило времени выстроить мысли в стройный ряд. Не до конца согласившись с внутренними противоречиями, паренёк тихо назвал своё имя:
   – Виктор.
   – Не дрейфь, Витя! – для первого знакомства я панибратски потрепал Виктора за плечо и устремил взгляд на двери, за которыми скрылся ректор. – На каждого Витя, у господа нашего есть козырная карта, – проговорил я, скорее выдавая размышления вслух, нежели желая пооткровенничать со своим новым знакомым.
   Скорая и при странных обстоятельствах встреча с ректором семинарии напомнила мне о заветном конверте, даденном отцом перед смертью.
   – К богу у каждого своя дорога, свой путь… – мысли зароились у меня в голове. – Через свою жизнь, поступки, даже и неблаговидные, – снова я поспешил озвучивать личные переживания, избавляясь от них.
   – Будем знакомы, – я протянул руку, ещё больше обескураживая и без того теряющегося в круговерти обстоятельств Виктора. – Егор. Можно Юрий, или Георгий, как пожелаешь. Если ты мало-мальски грамотный, как говорил мой отец, то должен откликаться на любое из этих имен. Виктор, недоумевая, пожал плечами и собрался возразить, но я и не хотел слушать его мнение или вопросы и отрезал:
   – Одно и то же имя.
   – Да? Не знал. Надо обязательно прочитать, – только и нашёлся ответить он.
   – Совсем не обязательно, – парировал я и пристальнее всмотрелся в его лицо. «Ну точно глист». – Ты чё тут делаешь?
   – Приехал поступать, – Виктор взглядом указал на дубовые двери семинарии.
   – То ж, – вздохнул я. – Хотел в архитектурный, там конкурс восемнадцать человек на место. Льготы после армии уже не проходят. На всякий случай заглянул и сюда. Кстати, куда здесь документы сдавать? Ты сдал? Может, поступить ради смеха в семинарию? А, Вить, как думаешь?
   – Не знаю. Я сдал, – содрогнувшись от услышанного, промямлил Виктор. – Во второй, – он нервно кивнул в сторону двухэтажного здания, галереей соединяющегося с главным корпусом, и, отвечая на мой второй вопрос, немо протянул руку, указывая направление, по которому надо сдавать документы.
   – Веди, – коротко приказал я. – Не дрейфь, Витя, – и с шумом похлопал нового знакомого по спине, желая привести его в чувство. Это подействовало, и ко второму корпусу мы подходили приятелями.
   Виктор вёл меня темным узким коридором с низко нависшим арочным потолком. Шли не спеша, чтобы успеть наговориться и закрепить впечатления. Разговор сводился к обычному – где, кто, откуда и почему решил поступать в семинарию, но мне было интересно, и сам я с удовольствием рассказывал о нехитром пути прихода к Богу. Я рассказал о своём детстве, проведённом в храмах и каждодневных молитвах, о том, почему решил сначала поступать в архитектурный, но разваливающееся государство разверзлось пропастью, уничтожив планы стать градостроителем, и моя дорога свернула обратно к церкви. Только раз я прервался, чтобы высказать свою приметливость:
   – Такое впечатление, коридор спускается под землю, – отметил я и продолжил рассказывать. Виктор же, хоть сразу бездумно согласился, но занервничал, поглядывая в окна. На его лице появилось напряжение. Я говорил, но краем глаза замечал, – Виктор слушает вполуха и тревожно посматривает по сторонам, сверяясь с окнами. Его напряжение передалось и мне. Мы прекратили разговор и шли, прислушиваясь к звукам и приглядываясь к полу галереи. Несомненно – уровень пола понижался – каждый следующий подоконник оказывался всё ближе к уровню земли за окнами.
   – Странно, – тихо заговорил Виктор. – Я ходил этим коридором – сдавал документы в канцелярию, но не обратил внимания. Правда, уходит под землю.
   – Ну и что? – вполголоса спросил я.
   Виктор не ответил, и мы опять замолчали. Наше напряжение выдал раздавшийся ниоткуда чих. Мы вздрогнули и остановились, вглядываясь в тёмные кутки. Виктор зачастил креститься. Руки его заметно тряслись. Пальцы побелели так, что во мраке засветились. С расширенными от страха глазами я всматривался в полумрак коридора. Опять чихнули, но в этот раз я отчетливо уловил направление звука, инстинктивно обернулся на него, вперившись глазами в пол под стенкой. По правую руку, утонув порогом в черноте углубления, располагалась застекленная филенчатая дверь, своей аркой едва доходившая нам до уровня груди. Венцевала дверь металлическая табличка с едва различимой в сумраке надписью старославянским шрифтом «Библиотека» и загаженная временем и насекомыми. Стёкла выкрашены в ту же краску, что и сама дверь. Красили последний раз, похоже, в очень давние времена, невозможно было разобрать изначального цвета. Может, коричневый?
   Не верилось, что за такой дверью располагается библиотека или вообще что-то приличное. В лучшем случае, сырой чулан с ведрами и метлами. Я подцепил дверь пальцами, чтобы проверить, заперта ли она. Дверь, скрипнув, подалась, а нам представился ещё один повод вздрогнуть.
   – Заходи-тхи, – прокаркав, чихнули из глубины открывающейся нам неизвестности.
   – Заглянем? – вполголоса предложил я, взглянув на побелевшее лицо приятеля.
   – Не-е, – запротестовал Глист и собрался улизнуть. – Нам в канцелярию надо, – зашептал он дрожащими губами.
   – Чего испугался?
   – Я не того… не испугался, – едва живым голосом промямлил Виктор.
   – Не дрейфь, – я успел схватить Глиста за рукав и подтянул к себе. – Это же всего лишь библиотека, – подбодрил я товарища и, не буду лукавить, себя тоже. Виктор пытался сопротивляться и отступить, но я крепко держал его руку. Тогда он немо закивал и снова быстро перекрестился.
   – Что ты всё крестишься? – зашипел я на него, выдыхая накапливающееся напряжение.
   – С богом и в полымя можно…
   – Цыц, – не дал я Глисту договорить, увлекая за собою. – Нравится мне Витя у вас. Похоже, учиться будет чрезвычайно интересно.
   Чтобы войти в так напугавшую нас дверь, пришлось ступить в черноту ямы, а внутри её спуститься по двум квадратным глинобитным ступеням. Я силой тащил Виктора за собою. Если бы его не охватил ужас и, более того, страх поднять шум и тем самым накликать большей беды, то Глист давно орал бы, как поросёнок перед закланием. Едва пришло мне в голову это сравнение, я попытался всмотреться в глаза Виктора. Меня всегда изумляло, – как свинья чувствует, что её ведут на заклание? У Виктора глаза широко таращились и не мигали.
   Мы спустились на самое дно ямы, и всё равно потребовалось пригнуться, чтобы войти. За дверью оказалась ещё одна глинобитная ступень. После такого странного входа мы, наконец, очутились в небольшом полуподвале, чуть лучше сырого чулана, в котором вместо ведер и мётел, растянувшись до потолка, стояли в несколько рядов допотопные шкафы, набитые книгами. Освещалась библиотека тремя узкими окнами, выходящими в мирскую жизнь через такие же узкие ямы, но уже со стороны улицы. В них мелькали только ноги прохожих, и проходило немного света, по чьему-то решению достаточного для семинарской библиотечной жизни. В глубине проходов, между шкафами, виднелся огромный письменный стол, с жёлтым пятном от света настольной лампы. К нему-то я и потащил приятеля, держа крепко за руку.
   Навстречу нам из-за стола поднялась тощая старуха. Она многосложно распрямлялась, и казалось, ещё секунда, и обязательно упрётся головой в свод потолка, но старуха, наоборот, перегнулась пополам. На столе стояла табличка, указывающая, – перед нами не просто старуха, а секретарь-библиотекарь семинарии. Лицо секретаря-библиотекаря, двери, ступени, шкафы, книги и пол были одного цвета – землисто-коричневыми. Старуха помацала по столу костлявыми клешнями рук и, найдя, что искала, зацепила на нос. А когда разогнулась, на нас уже смотрели, блестя стёклами очков, выпученные глаза.
   – Ко мне, отроки? – просипела старуха, проверив, ровно ли стоит табличка с указанием её статуса, и, оправив воротник блузы, добавила: – Что у вас там?
   – К вам, матушка, – покорно сгорбившись, пролепетал Виктор. У меня появилось ощущение, ещё секунда, и он кинется целовать старухины руки, но Виктор подтолкнул меня к столу, и голос его полился из-за моей спины: – Документики ищем куда сдавать.
   – Что у вас там? – переспросила старуха, не обратив внимания на трепет Виктора, и не сводя вопрошающего взгляда с меня. Я достал документы и начал раскладывать на столе, предварительно просматривая каждую бумагу, – свидетельство о рождении, справка об образовании, справка об отношении к воинской службе, направление от приходского священника и благочинного, медицинская справка, справка о крещении, автобиография, анкета и прошение на имя его высокопреподобия отца ректора митрополита Владимира. Старуха внимательно следила за моими действиями, не прикасаясь к раскладываемым бумагам. Когда же я, наконец, закончил, она сложилась в обратную сторону, усаживаясь в кресло, и принялась самолично просматривать документы, перебирая и укладывая их в порядке, только ей понятном. Наступила моя очередь с интересом наблюдать за старушенцией. Мне почему-то показалось, ей не очень-то удобно. И сидит она вовсе не в кресле, а на жёрдочке, как птица. Я тут же прозвал её Птицей.
   Наконец, документы проверены и уложены. Птица достала из верхнего ящика стола чистый формуляр и аккуратно записала в него мои данные. После чего согнула его пополам, сделав книжицей и, ещё раз проверив записанное, теперь вытащила из нижнего ящика – амбарную книгу. В ней – тоже оставила мою фамилию. Книга особо привлекла моё внимание. Это был толстый фолиант в латунной оправе с замочком. Ключик торчал в замочке, но старуха им не воспользовалась, только поправила. Пролистывая книгу, Птица, невзначай приоткрыла некоторые тайны. На начальных страницах фамилии выписаны ещё старославянским шрифтом. Стало быть, этой книге не один десяток лет. Может быть, и сотен, пришёл я к удивительному заключению. Как Птица не старалась прикрыть рукою свою запись, я смог увидеть её почерк, – это был красивый каллиграфический стиль с аккуратно выписанными завитушками.
   После сделанной записи в книге старуха раскопала в нагромождениях на столе старый, замусоленный блокнот и, вырвав из него страницу, переписала на неё мою фамилию и присвоенный мне по амбарной книге номер. Затем она всё-таки ещё раз сверила написанный номер с номером в амбарной книге и вручила листок мне:
   – Это ваш читательский номер. Запомните его. По нему будете получать книги в библиотеке. Экзамены в понедельник будущей недели, – с этими словами она смела документы в охапку и, опять разложившись, вставая, вручила обратно. – Документы сдавать в канцелярию архимандриту Тихону, – в завершение прокаркала старуха, выбираясь из-за стола и направившись к шкафам. – По коридору до конца, налево и опять до конца. – С этими словами старуха скрылась в недрах библиотеки.
   Я не удержался и прыснул. Виктор умоляюще застыл, но это не помогло, из-за шкафа показалась старухина голова и сверкнула толстыми линзами очков.
   – Ступайте, – каркнула голова и скрылась.
   Мы, собственно, и не собирались задерживаться. Выйдя в коридор, оба с облегчением вздохнули. Я оттого, что вдохнул свежего воздуху, а Виктор с мольбою от греха подальше.
   – Что теперь будет? Хоть бы не запомнила, – причитал Виктор.
   – Да ладно тебе, – успокаивал я Глиста. – Чего мы такого сделали? Записались в библиотеку, – и в подтверждение покрутил перед его носом, полученным от Птицы листком, заполненным её каллиграфическим почерком.
   – Бедная старуха, – шептал Виктор, не обращая внимания на меня, с каждым словом останавливаясь, чтобы перекреститься.
   Я не понимал товарища и ожидал объяснений.
   – Она, наверное, была в молодости красивая и счастливая, – к странному для меня выводу пришел Виктор, и его глаза округлились.
   – Ты чего это вдруг? – опешил я от открытия Виктора.
   – Отец мой говорил: если незаслуженно обидел человека, обязательно похвали его в голос. Боженька услышит и простит. Тогда убогий сразу забудет обиду, и навета от него не последует.
   – Тьфу ты! – от досады я развернулся и пошёл прочь. Виктор догнал меня и, семеня рядом, затараторил:
   – Скоро экзамены. Старуха может запомнить и навредить. Я не могу не поступить. Понимаешь?!
   – Чего она запомнит, эта старая мокрица? – не скрывал я своего раздражения.
   Услышав слово «мокрица», Виктор, частя, перекрестился трижды. Его состояние насторожило ещё сильнее, но я не собирался отступать. И всё-таки, от греха подальше, тише добавил:
   – Чего такого мы сделали, чтобы запоминать и на экзаменах нам вредить? – я больше не мог смотреть на трясущуюся фигуру товарища. От его вида меня тоже начинало колотить. Совсем раздосадованный, я круто развернулся и пошёл прочь, ища направление, указанное старухой-библиотекаршей, – до конца, налево и до конца.
   Переполняемый досадой, я со злостью толкнул дверь с табличкой «Канцелярия». Моим глазам открылась захламлённая обстановка светлого кабинета, в дальнем углу которого за столом сидел батюшка и тихо посапывал.
   – Гм, гм! – громко кашлянул я.
   На меня зыркнули из-под густых бровей выпученные зенки святого отца, и его баритон пропел:
   – Неча дверь пинать! По-очему без стука? – справляясь с зевотой пропел отче.
   Но едва я собрался выйти, святой отец остановил меня:
   – Коль вошёл, стой, – и, пряча свои глазницы под густыми бровями, добавил. – Ожидай своего черёда, – и опять уснул.
   «Как же, сон надо досмотреть», – усмехнулся я неприветливости служителя семинарии. – «У-у, раздобрел Сыч». Назвал его Сычом и едва удержался, чтобы не рассмеяться меткости прозвища.
   Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, решая, уйти или всё-таки дождаться «своего черёда». Решение за меня принял встрепенувшийся святой отец:
   – Величать меня архимандритом Тихоном. Чего тебе?
   – Документы сдать, – сдерживая улыбку сказал я.
   – Оно тебе надо?
   – Сторож сказал: к вам сдавать, – не понял я святого отца и забеспокоился: туда ли попал? Не серия ли это номер два? Сначала карга-библиотекарша, теперь ещё не хватало архимандрита разозлить. – И вот библиотекарша… – начал было я, но святой отец не дал договорить.
   – Для чего? – архимандрит Тихон не сводил с меня пристального взгляда.
   – Чтобы в семинарии учиться, – неуверенно пояснил я.
   – Ишь ты, – оживился Сыч. – Сразу и учиться, – с этими словами, упершись в поручни кресла, он подтолкнул своё тучное тело и поднялся, коротко прошёлся и резво уселся обратно. – Надо ещё поступить, – лёгкая прогулка стряхнула с архимандрита дремоту, и голос его зазвучал бойчее и с ядовитенкой. – А в семинарию пришёл, что – тоже сторож сказал?
   – При чём здесь сторож? – разволновался я, не понимая отца Тихона. По-видимому, ему надоело или расхотелось шпынять отрока, и он сухо заключил:
   – Давай, – сквозь зевоту отмахнулся отец Тихон, прикрывая рот пухлыми пальцами. Для этого ему хватило и двух.
   Я положил перед архимандритом документы, уложенные старухой-библиотекаршей.
   – Так говоришь, Анастасия Игнатьевна видела их? – Сыч не собирался ждать ответа, не глядя ни на меня, ни на документы, смахнул их ручищей себе под ноги на пол и коротко приказал: – Ступай, – и клюнул носом в стол.
   Я поспешил покинуть канцелярию и спящего архимандрита. За дверью меня ждал Виктор. Я поморщился от мысли, – документов лишился, и непонятно, приняли их у меня или нет? Не зная ответа, я лихорадочно почесал затылок. Шаг сделан. В бездну ли, по твёрдой ли земле – видно будет только по истечении времени.
   – Ну что? – вопросом встретил меня Виктор, прерывая мои тягостные мысли.
   – Сдал, – отмахнулся я. – Пошли скорее на улицу, – желая оторваться от товарища и его расспросов, я быстро пошёл искать выход. У самых дверей заметил уходящий влево тёмный коридор. Виктор не отставал. Я ещё злился на Глиста и, желая досадить ему, передумал идти на улицу, резко свернул в тёмный коридор, решив пройтись по нему, тем более где-то там, в его глубине, пробивалась полоска света. Коридор каким-то странным образом был совершенно погружён в холодный, сырой сумрак. Мне казалось, даже воздух, который я вдыхаю, тоже тёмный и сырой. С большим трудом различались надписи на табличках, украшавших каждую дверь. Таблички один в один, как и на дверях библиотеки и канцелярии, указывали, – это именно класс и его номер. Коридор оказался не слишком длинным и заканчивался на полоске света, которая исходила из приоткрытой двери с табличкою «Актовый зал». Я вошёл. Актовый зал замер в собственной пустоте. Свет в него проникал сквозь едва распадающиеся шторы. Чего-чего, а за штору я заглянул. Шторами прикрывались высокие окна, выходящие на городскую улицу. Чтобы с улицы не просматривалось, окна предусмотрительно закрасили белилами. За последние годы, наверное, только мне пришло в голову сунуть сюда нос. Подоконник был покрыт слоем пыли, от времени свернувшейся в лохмотья и усыпан высохшими мухами. В ответ на моё появление пыльные лохмотья зашевелились, стали перекатываться из стороны в сторону. За окном слышались голоса улицы: шаги пешеходов, шум проезжающих машин, невнятные разговоры. Мне взгрустнулось. Окончательно впасть в меланхолию не дал шорох за спиной, от которого я вздрогнул и обернулся. В дверях стоял Виктор. В этот раз я даже обрадовался его назойливости.
   – Айда на улицу, – примирительно сказал я, проходя мимо товарища. Шли молча. Всё-таки я не смог окончательно избавиться от странной грусти. Я чувствовал, как она начала прорастать, сеять в душе непонятную тревогу. Отчего она и откуда взялась? – спрашивал я себя, выскакивая на залитый солнцем двор. Ничего ещё не произошло в моей жизни за последние пару часов. Не считая прихода в семинарию, встречи с ректором, знакомства с чудаковатым Виктором, подачи документов Сычу и, конечно, этой странной старухи-Птицы в библиотеке. Это все обычные события, но я ощущал какое-то тревожное возбуждение. Сердце у меня билось как-то болезненно-торжественно от предчувствия коренных перемен в жизни. Меня вдруг пронзила вина перед новым товарищем. Именно с таким чувством я обернулся к Виктору и протянул руку:
   – Дружба?
   Виктор коряво пожал плечами, втягивая в них голову, улыбнулся глазами, полными слёз, и всунул мне в руку свои холодные пальцы. Оба растроганные примирением, мы обнялись, и от этого почувствовали еще больший прилив сил. Мы были уверены, именно так ведут себя истинные семинаристы. С этой минуты нисколько не сомневались, обязательно поступим. Не сомневались, боженька услышал Виктора и увидел мои искренние преображения. Ведь начало моей жизни проходило на глазах у бога. Я выучил много молитв, если не сказать – почти все. Я был лишён детства, простаивая часами на службах в церкви. Это тоже должно идти в зачёт. С малых лет я готовил себя идти по стопам отца и поступить в семинарию. Ну, нашло бесовское затмение с этим архитектурным, но Провидение всё-таки привело меня на путь истинный. В конце концов, завет матери будет исполнен. Она-то точно хотела, чтоб я стал батюшкой. И Птица обязательно должна забыть обиду. Иначе не пришло бы в голову назвать её Птицей. Птица – это же не оскорбление? Птица – это божественное создание! С такими рассуждениями я с лёгкостью прогнал из сознания голоса улицы.

   До экзаменов оставалось чуть больше недели. С некоторым скрипом нам с Виктором разрешили разместиться в семинарском общежитии.
   – Не выпроваживать же вас домой, – скрипел комендант общежития, дьякон Климент, выдавая нам постельное бельё. – Будете болтаться по городу да срамить обитель. Зарубите на носу, – это временно! Не поступите – взашей выгоню.
   – Ну, чистый суслик, – вырвалось у меня.
   – Чево?! – обернулся дьякон и грозно посмотрел на нас.
   – Дом вспомнил, – нашёлся я, – с вами поговорил и о доме заскучал. «И всё-таки суслик, с большой буквы суслик», – подумал я, глядя прямо в глаза дьякона.
   – Тота, – удовлетворённо подвёл дьякон.
   Угрюмый, неприветливый дьякон развеселил нас с Виктором. Суслик оказался прав – мы не собирались ехать домой, а, как он и предполагал, болтались бы в городе. Может, Виктор и вернулся бы, а мне и ехать некуда. Тем временем Суслик набрал номер, скрежеща диском телефонного аппарата, и дал команду в трубку:
   – Поселишь отроков до поступления. Одного в четырнадцатую, а другого в пятнадцатую, – для нас пояснил: – А то начнёте пакостить.
   Я не понял уточнений святого отца, и некогда было выяснять, что он имел в виду.
   – Вы нас в одну комнату поселите, – не дожидаясь, пока дьякон положит трубку, скороговоркой попросил я.
   – Брат Климент, мы бы хотели вместе, – поддержал меня Виктор.
   – Не брат я вам, – грубо оборвал дьякон. – Сначала поступите, а потом в братья будешь записываться. Или так, или на улицу. Дежурный общежития ждёт, – и Суслик отвернулся, давая понять, чтобы убирались.
   Нас огорчило поведение дьякона. Такое отношение служителя семинарии к нам было первым разочарованием на избранном мною поприще. Чем вызвано подобное самодурство, и как объяснить его? Мы попытались, против воли коменданта, поселиться вместе в одной комнате, но зоркий дежурный проследил, чтобы приказание Суслика было выполнено. И всё же радость нам не удалось омрачить. Во-первых, есть где ночевать, не на улице всё-таки, а во вторых – комнаты наши находились через коридор, дверь в дверь. Застелив постели, счастливые, мы качались на кроватных сетках, глядя друг на друга в открытые двери. Вот мы и в семинарии!

   Все дни мы с Виктором проводили за чтением и зубрежкой молитв, собираясь то в его комнате, то в моей. И только ночевать расходились восвояси. По совету семинарского сторожа Семена посещали городские церкви и активно знакомились с их служителями. Мы непременно рассказывали всем, что приехали учиться в семинарию. В ответ получали одобрительные напутствия и пожелания. С одним из служителей церкви мы встретились в семинарии и долго стояли посреди двора, разговаривая. Я с гордостью поглядывал по сторонам, и мне показалось, в окнах ректорского кабинета зашевелилась штора. Через пару дней и тени не было сомнения, – мы поступим. Считай, поступили. Ведь батюшки общаются друг с другом и, успели донести ректору о нашей искренности и большом желании учиться в семинарии. Не могли не донести! Чего стоил наш разговор с батюшкой у всех на виду! Ведь не случайно же шевелилась штора? Мы с Виктором не сомневались, обязательно поступим. И если чуть-чуть слабовато будут сданы экзамены, то приемная комиссия не может не учесть нашего сильного желания стать священниками. Такие разговоры воодушевляли сильнее, и мы с Виктором с еще большим усердием зубрили молитвы и простаивали службы в церквях, чтобы нас заметили.
   Как-то возвращаясь в семинарию, после вечерней службы в Свято-Георгиевском соборе, мы решили погулять в городском парке. Уставшие, на отяжелевших от долгого стояния ногах, тащились по аллее, подсознательно ориентируясь друг на друга. По молчаливому согласию остановились у одной из лавочек и, не сговариваясь, рухнули на неё. Я сидел и жадно вдыхал воздух свободы, внутренне готовя себя к возвращению в затхлые стены семинарии. Виктор с угрюмым видом возил ногами по земле, выбивая ямки. Нашу молчаливую тишину нарушило приглушённое ржание ломающегося юношеского голоса. Только сейчас мы обратили внимание, на противоположной стороне аллеи за редким кустарником сидела парочка, мало-помалу, как бы нечаянно распускающая узел созревающих желаний. Мы как прикованные впились взглядами в молодых людей. Особенно привораживала девушка, которая ещё находилась в том возрасте, когда природные инстинкты порождают милое ощущение удовольствия во всём организме, когда любое прикосновение так раздражающе интересно, когда «можно умереть со смеху» и «лопнуть от счастья» и когда «ах» и «ох» составляют прелестный и несложный словарный запас эмоций.
   Стать свидетелями романтической игры молодой пары превратилось для нас в тяжёлое испытание. Не сговариваясь, мы поспешили покинуть парк. И я, и Виктор тащились в обитель, как побитые пустым мешком. Оказавшись за воротами семинарии, посмотрели друг на друга. Я увидел во взгляде Виктора, мирская суета причиняет ему душевные мучения! Не буду лукавить, но меня так же терзала тоска расставания с городским разнообразием и пестротой и, конечно, с увиденной девушкой. Ведь и я мог сейчас сидеть с подружкой в городском саду и любоваться сумерками. Мы прекратили выезжать в город, отдавшись власти семинарского полумрака, в котором, чадя воском и елеем, тускло мерцали одни лишь свечи и лампады. Наше добровольное преждевременное затворничество особенно тяжело переносилось в преддверии выходных. Я никак не мог уснуть и долго ворочался в постели. С посеревшим утренним небом мне удалось забыться. Зато с самого утра субботы всё забилось и завертелось новизною и предполагаемыми знакомствами.

   Меня разбудила необычная оживлённость во дворе, нарушившая господствующий покой. Я открыл глаза с ощущением, что сомкнул их на мгновение. За окном вовсю светило солнце, с самого утра начиная припекать. По всему двору разносился басок сторожа Степана. Он говорил негромко, но как-то из горла, и его голос, как звон большого колокола, возвещал на всю семинарию. Я сорвался с постели и прилип к окну. Вокруг Примуса сгрудились несколько святых отцов разного весового калибра. Они внимательно слушали размахивающего руками сторожа. А вокруг стояли разбросанно отроки – будущие семинаристы. Никто из них прямо не смотрел на чужаков. Отроки искоса разглядывали друг друга, и с надменным хозяйским видом озирали двор и постройки семинарии. Каждый из них старался всем видом показать, вопрос поступления для него решенное дело.
   Наконец не одни! – обрадовался я и поспешил будить Виктора, чтобы сообщить долгожданную новость. Мы собрались быстро, чтобы скорее выбежать во двор, ближе рассмотреть новичков и завести новые знакомства. Итак, начали съезжаться будущие наши однокашники.
   Когда мы оказались на улице, вереница вновь прибывших парами, с сумками на перевес, прошествовала мимо. Святые отцы следовали не спеша, только искоса взглянув в нашу с Виктором сторону. Зато их отпрыски рассматривали нас с любопытством и нескрываемой завистью. Все желали быть первыми. Мы с Витькой смотрели победителями. Я успел подмигнуть белокурому парню. Он ответил мне важным кивком головы, старался не отставать от отца и соблюдая строй. Из колонны выделился парень-верзила и, подойдя к нам, протянул здоровенную руку:
   – Здорово! Семён, – представился новичок. – А вы из какого класса?
   – Егор, – назвался я, пожимая протянутую руку. – Мы тоже поступающие.
   – О-очень хо-орошо-о, – пропел несколько разочарованный Семён. – Будем вместе учиться. Тогда встретимся на экзаменах.
   – Устроишься, выходи, сходим в город, погуляем, – сразу предложил я, а про себя отметил – кувалда, да и только.
   – Хорошо. Хотя, думаю, не получится, – почесав затылок, посмотрел в след процессии Семён, но он не успел объяснить, почему. Из колонны к нам обернулся один из святых отцов и грозно поманил его. Верзила сорвался с места догонять, махнув нам: «Потом». Вновь прибывшие, судя по направлению, шли в канцелярию сдавать документы, а затем по знакомому маршруту, к коменданту на поселение.
   Зря мы с Виктором ждали вечера, чтобы хоть с кем-то познакомиться. Святые отцы с отроками после организационной суеты разошлись по комнатам и больше не выходили. Мы долго сидели с молитвословами во дворе, но все зря. Только однажды на крыльце общежития появился один из батюшек. Он долго пристально смотрел в сторону сторожки, пока не появился Степан. При появлении сторожа святой отец зычно выкашлялся, и когда Примус обратил на него внимание, поманил его рукою. Примус вразвалочку поплёлся к батюшке. Святой отец терпеливо дождался нахального сторожа, но как только тот приблизился на расстояние вытянутой руки, схватил Примуса за воротник и подтянул к себе. В назревшем гневе, выпучив глаза, отче принялся шептать прямо в ухо сторожу, тем не менее, сунув тому в жменю. Степан взглянул, что ему дал батюшка, и встряхнулся, затоптался на месте в нетерпении, мгновенно преобразился в слух. Едва святой отец закончил, Степан расплылся льстивой улыбкой и подался угодливо вперед. Честного отче больше не интересовала личность сторожа, он невидящим взглядом попрощался со сторожем и ушёл. Степан ещё некоторое время благодарно смотрел вслед батюшке, затем ещё раз проверил, то ли в руке, что увидел, а удостоверившись, пронёсся мимо нас заводной метлой. Через некоторое время Примус прошелестел в другую сторону и скрылся в общежитии.
   Солнце раскаляло брусчатку двора. Мы с Виктором, как два тополя на Плющихе красовались на единственной скамейке, подпирающей стену. Нас безжалостно палило солнце, но мы упорно ожидали, может быть, кто-то из отроков выйдет.
   – Пошли отсюда, – предложил я товарищу, но не успел он ответить, как на крыльце общежития показался Примус с довольной физиономией. Выскочив на улицу, Степан снова удостоверился, не обманул ли его святой отец, и то ли лежит у него в руке. То! – говорила его сияющая морда, и отработанно. В этот раз он проходил мимо нас вальяжно.
   – Стало быть, задание святого отца отработано, – с иронией прокомментировал я свои наблюдения.
   – Что ты сказал? – не понял Виктор.
   – Так, ничего, мысли вслух, – отмахнулся я от товарища. – Слышь, Примус! – но сторож словно оглох. – Степан! Чего они там делают?
   – Читают церковнославянские книги и зубрят молитвы, – многозначительно воздев перст кверху, полушепотом произнес Степан. Тут же оценивающе окинув нас с ног до головы, добавил. – Не то, что вы, лоботрясы, – и удалился к себе в сторожку. На сегодня о Примусе можно было забыть, и причиной тому – срубленный у святого отца барыш.
   – Что это с ним? – удивился неожиданной перемене сторожа Виктор.
   – Барыш помутил ему разум, – с тоскою ответил я.
   – Какой ещё барыш? – не поняв, переспросил Глист.
   – А, отстань. Пошли домой, – настроение у меня испортилось не на шутку. Мне не хотелось пересказывать сцену, свидетелем которой я оказался и, которая прошла мимо внимания Виктора.
   Мы с Виктором, разочарованные, отправились восвояси. Наше чувство гостеприимства оказалось попранным, и меня опять посетили смутные сомнения. Пока поверхностное знакомство с духовным миром успело дважды испортить настроение и усомнить в избранном пути. Но я не привык отступать, а если и останавливаться, то, доведя начатое дело до логической развязки. Я нашёл себе успокоительное объяснение в том, что это всего лишь трудное начало в новых складывающихся обстоятельствах, и предстоит выработать личное отношение к вере и Богу персонально. Не могут люди быть одинаковыми. У каждого свой путь к богу. С такими мыслями я укладывался спать. Виктора тоже будоражили тяжёлые думы, но он всё-таки склонился на вечернюю молитву. Я же решил сегодня пропустить и выспаться грешником. Может быть, не таким уж и заклятым, поскольку не было поводов грешить телесно, но за крамольные мысли следовало обратиться перед сном к Богу.
   Следующий день не принёс особых изменений и новых знакомств. Святые отцы отправились в соседний с семинарией храм, в котором и провели весь день. Неряшливые их отроки с распатланными волосами слонялись по тёмным коридорам и закоулкам семинарии с молитвенниками в руках и всё зубрили и зубрили, делая вид, что им нет дела друг до друга. Особо усердствовали, когда мимо проходил кто-то из служителей семинарии. Тогда они начинали декламировать молитвы в голос и одаривали проходивших заискивающими улыбками. Некоторые отважились и подбегали, хватали и прикладывались к руке священнослужителя. Тот в свою очередь шарахался и прибавлял ходу, чем ставил в затруднение льстеца. Но ненадолго! Со следующим проходящим всё повторялось. В перерывах зубрёжки отроки бесшумно перемещались, озираясь, прислушивались к загадочному семинарскому молчанию, заглядывали в пустые аудитории и всматривались в угловые тени. Нам с Виктором ни с кем ещё не довелось познакомиться, но враждебность в нас зрела. К кому бы я не подходил, тот сразу ретировался, как чёрт от ладана. В каждом отроке я пытался разглядеть вчерашнего единственного знакомого Семёна, но тот как сквозь землю провалился. И чёрт с ними!
   Вечером сторож Степан встречал возвращающихся святых отцов ударом в дворовый колокол, которым служила корабельная рында. Орава святых отцов шла, мирно беседуя. И только раскрасневшиеся их лица и слегка подсиненные изрытые носы говорили о том, что их обладатели только что встали из-за сытного стола, во время которого и выпить подавали.
   – Всем поступающим собраться в актовом зале, – на весь двор громогласно возвещал Примус, приглашая на всеобщий сбор будущих семинаристов.
   – Разгорланился, окаянный. Всю преисподнюю созовёшь, ирод, – прикрывая ухо, выругался проходивший рядом со сторожем, один из святых отцов, которому досталось больше всего от колокола и Степана.
   Мы с Виктором тоже отправились на собрание. В актовом зале восседал наш старый знакомый – ректор семинарии митрополит Владимир. После той, памятной мне и неожиданной встречи, до сего дня не довелось больше встречаться с ректором. Зато составлял отцу Владимиру компанию отец Михаил, с которым мы тоже успели за прошедшую неделю познакомиться. Отец Михаил служитель соседнего собора. Как впоследствии выяснилось, он – преподаватель семинарии. Мы встретились с отцом Михаилом в одно из посещений храма и поддерживали хорошие отношения. Правды ради, я не сделал для него исключения, навесив – Барсука. Бедное животное!
   Здесь же находился и заведующий канцелярией архимадрит Тихон. Сыч! Слева от ректора мирно сидел и, как мне показалось, дремал мужчина с тучной фигурой. Если бы не его полосатый костюм, я точно решил бы – поп. Уж очень физиономия его походила на поповскую. Словно скрывшись в темноте угла, за маленьким столиком спряталась старуха из библиотеки. Интересно! Дьявол и Птица служили одному делу!
   Когда мы вошли, отец Михаил едва заметно кивнул нам, но жест его не остался незамеченным. Ректор оборотился в нашу сторону и, пока мы не уселись, провожал пристальным взглядом. Барсук зашептал ректору на ухо. Мне очень хотелось узнать, о чём поведал, потому что я не сомневался, – говорили о нас. Ректор отстранился и всё с тем же, уже знакомым мне прищуром посмотрел в нашу с Виктором сторону. Несмотря на то, что в актовом зале присутствовало несколько человек, всё равно сохранялась тишина. Отец Михаил так тихо шептал, что был слышен скребущий звук карандаша, которым водила Птица. Виктор прикоснулся к моей руке и, очень смешно вытаращив глаза, ткнул носом в сторону старухи. Я успел заметить библиотекаршу, но меня изумила холодность пальцев товарища. Я сразу почувствовал неладное и едва собрался спросить, всё ли с ним в порядке, как Виктор, быстро приложил палец к губам и, переведя дыхание, закивал головою, запрещая мне и звук проронить. Его обезумевший взгляд застыл поодаль от старухи. Возникшая возня оказалась единственным шумом в этой ячейке внегробного мира. На нас сразу устремили взгляды и умолкший отец Михаил, и ректор. Я всё-таки решил взглянуть, куда указывал Виктор. Белым пятном рясы, спрятав лицо в тень шторы, сидел неизвестный мне святой отец, которого я не сразу заметил.
   – Кто это? – одними губами вывел я. Виктор только одёрнулся и застыл. – Ты чего? – не отступал я, не желая понимать товарища, пока не получу вразумительного ответа. Тогда Виктор так же одними губами вывел:
   – Это инспектор семинарии – Отец Лаврентий.
   Настал мой черёд замереть. Я не смог рассмотреть лица инспектора, но мне казалось, он глядит сквозь меня. Спина взмокла у меня мгновенно. Ещё от своего покойного отца я был наслышан об инспекторе семинарии, о его могуществе и коварстве. Когда к отцу приезжали погостить священники разных приходов, то обязательно, хоть краем, заходил разговор о брате Лаврентии. Отец слушал очередные жалобы и сожалел:
   – Да, да, сколько жизней сломал, – и, тяжело вздохнув, добавлял: – Доберусь как-нибудь до этого стервеца.
   Отец не добрался, а я в его руках. Меня начали тяготить тишина и ожидание. Наконец, дверь распахнулась, и вошла первая пара – святой отец с отроком, а следом потянулись и все прибывшие поступать. Они парами подходили к ректору для приветствия. Святые отче по-разному представляли своих отпрысков – кто хлопал подбадривающе по спине, кто подталкивал, кто взъерошивал оболтусу на затылке волосы и в нужный момент склонял его голову перед ректором. Отец Михаил встал навстречу входящим и здоровался с вновь прибывшими стоя, а ректор – продолжал восседать. Матёр ректор!
   Святым отцам приходилось наклоняться, чтобы трижды приложиться с ректором митрополитом Владимиром. Отроки целовали ему руку, а затем переходили к отцу Михаилу. Зрелище разворачивалось омерзительное. Разглядывая его, я позабыл об узурпаторе-инспекторе. Батюшки текли, расплываясь в сальных улыбках и поправляя бороды, расцеловывались с высшими чинами семинарии. Отроки же, будущие батюшки, ужами ползали у ног будущих наставников, перед которыми им придётся пресмыкаться годы обучения. И всё это действо подмазано льстивыми, угодливыми улыбками, заискивающими взглядами, в которых жадным блеском горела пёсья преданность. Находились особо нахальные, эти с напускным трепетом принимали дрожащими ладонями руку святого отца и медлительно целовали её, рассчитывая, что именно его приметят и отличат от других, как более достойного, и возлюбят ещё до экзаменов. Я не на шутку забеспокоился за свою судьбу. В памяти сразу начали восставать неуместные шутки, допущенные за эти несколько дней пребывания в семинарии. Гримасу на меня нагнало воспоминание о разыгранном юродивом горбуне, и я с силой потёр лоб, ничего лучшего не найдя в своем арсенале, – как противостоять судьбе. Виктор ткнул меня в бок, но я без него догадался о нашей убийственной промашке. Мне стало не по себе, но еще больнее было смотреть на товарища.
   – Иди, вон там пристройся, – взглядом я указал в конец процессии, чтобы хоть как-то поддержать Виктора, и в ответ ткнул его в бок.
   – А ты?
   Я отрицательно покачал головой. Для себя решил проще – семь бед, один ответ!
   – Пойдем вместе, – Виктор, умоляя, потянул меня за рукав, схватившись за спасительную возможность приложиться к руке ректора. Но мне не хотелось поддерживать Глиста.
   – Иди скорее, пока не видят, – поторопил я Виктора, желая избавиться от его уговоров. Виктор, смешно ссутулившись, прошмыгнул рядами и пристроился последним в колонне. Я всем видом поддерживал товарища. Мой взгляд выхватил из толпы Семёна, и мы поздоровались, как старые знакомые. Семён, приветствуя меня, как-то нескладно поднял вверх руку со сжатым кулаком и заулыбался во всю ширь своего огромного, как он сам, рта, заработал оплеуху от отца и потерял ко мне интерес. Я усмехнулся – надо же, Кувалду приструнили!
   Процессия медленно продвигалась. Наконец, наступила очередь Семёна с отцом, следующим была очередь Виктора. Глист занервничал еще сильнее, переминаясь с ноги на ногу, словно пританцовывая. Он с силой растирал стынущие пальцы, но это ему не помогало. Отец Семёна протянул к брату Владимиру обе руки для приветствия, ректор, уцепившись за них, встал, и они трижды облобызались как давно не видевшиеся приятели, однако на этом не остановились. Обойдя вниманием брата Михаила, отец Семёна бросил короткий взгляд за спину, убедиться, что больше никого нет, и, взяв митрополита Владимира под локоть, повернул к личному разговору. Обрадованные встречей святые отцы, тихо переговариваясь, пошли по центральному проходу актового зала, провожаемые многочисленными желчными взглядами, засаленными напускными улыбочками. Виктор остался стоять в полном одиночестве у всех на виду. Семён же особенно не огорчился, не довелось приложиться к руке святого отца, и ладно. Наскоро поцеловал руку отца Михаила и, пробежав рядами, пока не видит батюшка, рухнул в кресло рядом со мною, устроив изрядный грохот. Ему тоже досталась от отроков порция злых усмешек, которые красноречиво говорили – этот поступил. Семёна ни что не волновало.
   – Здорово! – приветствовал меня обрадованный Семён.
   – Привет. А ты куда пропал? – я машинально поздоровался, не сводя взгляда с обезумевшего Виктора.
   – Отсыпался. Придавил на каждое ухо минут так по шестьсот, – заржал Семён и показал на Виктора: – Чего он там застрял? Хватит там стоять, иди к нам, – махнул ему Семён рукой.
   Виктор никак не мог справиться с нервным оцепенением. Сердце моё сжалось. У него не осталось сил даже удрать, такой удар испытал. Глист водил глазами с меня на инспектора, который всё время приветствия что-то записывал в толстую книгу. На Виктора не обратил внимания даже отец Михаил, который готовился начать собеседование и, не дождавшись приветствия от замешкавшегося отрока, указал, чтобы тот занял место в зале, тем самым «добивая» Виктора. В этот раз я решил не бросать товарища. Была, ни была! Не обращая ни на кого внимания, я подошел к Виктору и отпустил ему звонкую пощечину. В ту же секунду Виктор обмяк, и я едва успел его подхватить. У моего товарища не держали собственные ноги, в одночасье превратившиеся в ватные. На помощь бросился Семен. Дотащив Виктора к переднему ряду, мы втроём, устроив еще один грохот, свалились в кресла. Отец Михаил выжидал, когда мы успокоимся, грозно взирая на происходящее. Разговаривающие в глубине актового зала святые отцы не прервали беседы, только отроки угодливо прыснули и умолкли под строгим взглядом Барсука. А Виктор тихо заплакал у меня на плече.
   Семёну же не унималось. Он ещё раз выступил возмутителем порядка – резво вскочив, перелез через ряды, собрал оставленные вещи на прежнем месте и, склонив голову набок, виляя задом между рядами, вернулся к нам.
   – Не бросать же вас, – пробасил улыбающийся Семён, и снова рухнул с грохотом в кресло.
   Отец Михаил грозно взглянул на него и тут же помягчел, поскольку Семён расплылся понятливой улыбкой и проблеял:
   – Извините, батюшка.
   Можно было начинать. Отец Михаил осенил тройным знамением присутствующих и начал:
   – Ректор семинарии митрополит Владимир благословляет вас с почином, – и он указал в конец зала на беседующих святых отцов. Все обернулись, и в очередной раз льстивые улыбки заскакали по залу, смеялись в голос, чтобы лишний раз обратить на себя внимание, но ректор не слушал, о чём идёт речь, только бросил короткий взгляд и продолжил внимать речам друга-коллеги. Затем отец Михаил так же ретиво представил инспектора семинарии, назвав его братом Лаврентием. Отыскивая последнего, Барсуку пришлось покрутиться в разные стороны, а найдя, он в свою очередь одарил инспектора раболепской улыбкой. Брат Лаврентий на представление не вышел из тьмы, но весь зал увидел его зоркий, колючий взгляд на болезненно-бледном лице и, как мне показалось, впоследствии больше не забывал о нём, хотя тот и сидел, спрятанный темнотою угла.
   На представлении руководства семинарии резвость речи отца Михаила и закончилась, потом он говорил долго и монотонно. Всё сводилось к тому, каким будет вступительный процесс, и насколько он важен для будущего батюшки. Так мы узнали, – сначала все должны пройти собеседование, на котором мы как раз присутствуем. Затем две комиссии: одна – медицинская, за неё есть ответственный, он и расскажет в свою очередь, и вторая – непосредственно духовная, за которую отвечает он, отец Михаил. «Кто не пройдёт первую комиссию, на вторую может не являться, – вещал Барсук. – Священнослужитель должен иметь крепкое здоровье». Отец Михаил подвел черту и обернулся к ректору, который к этому времени закончил разговор и восседал перед всем залом. Ректор многозначительным кивком подтвердил слова отца Михаила и взглянул на дремавшего слева от него толстяка в полосатом костюме. Толстяк, словно почувствовав внимание к себе, встрепенулся и резво вскочил.
   – Значит так, я Илларион Трифонович Плогий, – завопил полусонный толстяк. – Я отвечаю за медицинскую комиссию. Завтра, значит так, в восемь утра придут врачи, значит так, и приступим. Всем, значит так, быть вон в том корпусе, – указал себе за спину толстяк. – Кому повезёт, с того сначала слезут три шкуры, пока сдаст мне догматическое богословие, преподавателем коего я буду для счастливцев, вытащивших проходной билет.
   – Вот тебе и барабан в нашем оркестре, – выдал я мысли вслух.
   – Чего? – не расслышав, промямлил Виктор.
   Я не стал повторять, а только приложил палец к губам и продолжал слушать объявления. От услышанного отроки приуныли, а их отцы встрепенулись, обмениваясь улыбками. Кто-то бросил из зала:
   – Правильно! Что с сыном, что с ослом разговор один – батогом, – и по залу разлетелся зычный гогот сказавшего. Святые отцы одобрительно закивали, поддержав веселье разноголосым ржанием. Плогий подождал, давая батюшкам повеселиться, и закончил:
   – У меня, значит так всё, брат Владимир, – с лёгким поклоном обратился Барабан к ректору и вновь занял своё место. Священники-наставники семинарии, сделав своё дело, умолкли.
   Ректор, собирая всеобщее внимание, выдерживал паузу, которая сидящим в зале показалась тяжелее свинцовой гири. Затем, не проронив ни звука, встал. Следом за ним поднялся и весь зал. Митрополит Владимир на прощание осенил всех присутствующих тройным знамением. Святые отцы вперемешку с отроками вереницей потянулись, прощаться – снова приложиться к руке ректора митрополита Владимира и отца Михаила. В этот раз все целовали руку, и святые отцы тоже, показною покорностью заслуживая расположения для отпрысков. По их виду и поведению было заметно, медкомиссия озадачила.
   Мы с Виктором подошли последними. Опять я уловил бешеную лукавинку в глазах ректора, когда поцеловал руку и снизу взглянул на него. А может, показалось. Прощание получилось. Виктор приложился тоже к рукам обоих отцов, отец Михаил возложил на его голову перст, и поэтому Виктор шел в общежитие в приподнятом настроении. Я слушал товарища глазами, мысли мои бродили в очень темных комнатах сознания, и слух мне нужен был там. Но Виктор не замечал моего настроения. И слава богу!

   Наутро всех желающих стать батюшкой выстроили в тёмном коридоре второго корпуса. Собралась разношёрстная компания. Здесь можно было увидеть и безусых юнцов, и парней, прошедших огонь, воду и медные трубы, таких как я, например. Во всяком случае, я приметил нескольких человек, которые по моему заключению подходили мне по возрасту, и за плечами которых просматривалась армия. Большая часть никакого пороху не нюхала, о медных трубах и говорить нечего. Вдоль шеренги вышагивал вчерашний толстяк Плогий и рассматривал каждого в отдельности. Сегодня от него дурно пахло, по-видимому, толстяк не ночевал дома.
   – Чем это воняет? – воскликнул худенький паренёк, опоздавший к общему сбору и вскочивший в строй перед самым носом Плогия. Барабан медленно повернулся к возмутителю спокойствия, и уставился на него, буравя злым взглядом. Пареньку оставалось только покраснеть от осознания несвоевременной несдержанности, но он выдержал злой взгляд Плогия. Барабан ещё дважды прошёлся взад и вперёд и вдруг прокричал:
   – Значит так! Всем раздеться!
   Шеренга зароптала. По правде сказать, и мне не особенно хотелось раздеваться. Толстяк не спешил, давая нам выпустить пар, и членораздельно продекламировал:
   – Вещи сложить на кресла вдоль стены. Значит так, – сказанное он подкрепил жестом руки, указав направление, – перед вами. – Для последней фразы толстяк набрал больше воздуху в лёгкие и перешёл на скороговорку: – Не теряем времени, поскольку врачи, значит так, ждать не будут, а без медкомиссии не будет зачисления в семинарию, а… – Барабан хотел что-то ещё добавить, но запнулся.
   – Значит так! – выкрикнули из шеренги, кривляя Плогия.
   – Быстро раздеться! – рявкнул Барабан, ища глазами кривляку, но ничего не смог придумать, как злобно промычать: – Вот так.
   От вида Барабана отрокам было не до смеха. Последние слова Плогия возымели магически, и все бросились стягивать с себя одежду. То там, то тут, по шеренге пошли раздаваться смешки и шуточки. Еще секунду назад раздевание вызвало бунт в душах отроков, но мгновение спустя они веселились, разглядывая свои костлявые, иссиня-прозрачные от постоянных постов тела. Неожиданно отроки умолкли и стали расступаться в разные стороны. Взоры их потемнели, пропитались тревогой и устремились в конец коридора. Из его глубины, из самого его чрева, откуда ни возьмись, прямо на нас шёл инспектор отец Лаврентий. Толпу прошило из уст в уста «инспектор-инспектор-инспектор». Я тоже узнал знакомый силуэт, со сцены в актовом зале, и заворожено ждал приближения инспектора, чтобы наконец, увидеть его лицо. Брат Лаврентий, облачённый в одежды цвета слоновой кости, остановился возле толстяка, не сводя с нас застывшего взгляда. Высокая камилавка, водружённая у него на голове, делала инспектора чуть ли не в двое выше. Впалые щеки зловеще вычерчивали увесистый подбородок, с которого стекала на грудь скудная бородёнка. Инспектор настолько был тощим, казалось, кожа натянута на кости. Впалые глаза, тонкими разрезами сверкали из-под массивных надбровных дуг, разбрасывая по сторонам искры уничтожающего огня. Не дай бог попасться под эти искры!
   «Н-да-а! – приуныл я. – Отец не добрался, это так. А я не в руках инспектора – в клюве! Цапля – цаплей!» Мне неоднократно доводилось видеть, как цапли в наших плавнях собирали лягушек. Я подолгу наблюдал за этим самым обычным обедом и представлял цаплю из детских сказок и былин – цапля профессор, цапля учитель, цапля воспитатель – с ученной книгой, ручкой и непременно в очках. А у нас в плавнях, вон он, важно поднимая ноги, ходит этакий учитель и тюкает клювом-торпедой в лягушек, подкидывает оглушенных тварей, и задрав клюв, словно регоча заглатывает их. Бедные лягушки только успевали лапками помахать у края клюва и заправлялись в глотку. Я смотрел на Отца Лаврентия, и мне представлялось, как он меня заглатывает, а я ручонками машу моим не состоявшимся однокашникам и проваливаюсь к нему в утробу. Мне было из-за чего приуныть.
   Плогий заулыбался и живо подался всей своей бесформенной фигурой к инспектору. Цапля что-то ему проговорил одними губами. Всматриваясь в лицо Плогия, я не мог разобрать, то ли толстяка смутило услышанное, то ли он не понял слов инспектора и должен обязательно переспросить, но толстяк, едва заметно, понятливо искрнул усмешкой и выступил вперёд. Глотка его зычно прокричала:
   – Значит так! – в голосе его зазвучало предвкушение удовольствия от предстоящего, заказанного братом Лаврентием, действа. – Трусы спустить до колен!
   Против обычного – все подчинились безропотно. Что мне, прошедшему армейские бани и медосмотры? Для многих же – это безобразие, но страх перед инспектором оказался сильнее. А, может, так и надо на медосмотре в семинарии? Отроки терялись в догадках и неуверенно, поддерживая друг друга собственным примером, опускали трусы. Цапля вошёл в образованный коридор и, рассматривая голых отроков, медленно двинулся вдоль него. Шествие инспектора сопровождалось тревожным шорохом. Брат Лаврентий так и ушёл в темноту, только в другое крыло коридора. Все с облегчением вздохнули, и гвал поднялся с новой силой.
   Для семинариста инспектор – главное лицо в семинарии. Нет, конечное, ректор – самый главный! И семинарист может ему пожаловаться на инспектора. Но… На бога надейся, а с инспектором не оплошай!
   – Построились! – рявкнул Барабан, криком приструнивая беспорядок. Когда все построились, он опять прошел вдоль шеренги, оценивающе разглядывая отроков. По-видимому, удовлетворившись, проследовал в кабинет и вышел из него с толстым журналом в руках. На этот раз толстяк проходил вдоль шеренги медленно, буравя своими глазками каждого отрока. Вдруг он остановился и, ткнув карандашом в грудь избранника, выкрикнул:
   – Фамилия?
   – Ревенко, – испуганно проблеял юнец.
   – На комиссию, – указав карандашом за спину, толстяк размашистой галочкой отметил в журнале фамилию и направился вдоль шеренги, а отрок засеменил на медосмотр.
   Вся шеренга вмиг замерла и выпрямилась в напряжении – наконец-то началось! После первого вызванного, Барабан долго маршировал вдоль шеренги, словно забыв, для чего нас собрал. Остановился он так же неожиданно, как и в первый раз. Я приготовился, внутренне застыв, но толстяк ткнул в моего соседа:
   – Фамилия?
   – Иванов, – неуверенным от напряжения голосом признался отрок.
   – Как же ты с такой фамилией Всевышнему служить будешь? – с нескрываемым любопытством поинтересовался толстяк, озадачив вопросом русоволосого доходягу.
   – На Руси все Ивановы… – дрожащим голосом начал отрок, но Плогий не дал ему договорить и гаркнул, оборвав на полуслове.
   – Так тож на Руси, а не в Царствии Небесном. На медосмотр! – и в след убегающему Иванову с усмешкой прокомментировал: – Тоже мне причина в батюшки идти, – и зло оскаблился.
   Отроки даже боялись посмотреть на зверствующего Плогия, а он, прохаживаясь вдоль шеренги, потешался и отправлял по своему желанию очередного на медосмотр, как на заклание, при этом ставя против его фамилии размашистую галочку. Чего только стоили комментарии, которыми осыпал Барабан головы бедных отроков!
   До меня очередь никак не доходила. Хотя, толстяк пару раз останавливался рядом, но только чтобы отправить соседа справа и затем – слева. Все остальные его маршруты пролегали мимо.
   В самый разгар медосмотра все вдруг увидели ректора. Можно было только догадаться, он вошёл через боковую дверь. Отец Владимир стоял возле боковушки, ожидая, когда Плогий закончит с очередным отроком. Появление ректора приструнило шеренгу. Мы подтянулись и умолкли. Цапля срамил заставив снять трусы. Чего от этого ждать? Власти у него вдвое больше. Толстяк завращал глазами по голым отрокам, ища причину изменения нашего поведения. Когда взгляд его остановился на фигуре ректора он подтянулся, попытавшись втянуть живот, и чеканя шаг, подошёл к нему. Тот его о чём-то тихо спросил, и они принялись, бубня, переговариваться. Ректору пришлось слегка склонить голову набок, чтобы лучше слышать коротышку Плогия. Барабан-Плогий же вытянулся на цыпочки и говорил одними губами, в подтверждение сказанного тыкал в открытый журнал. Ректор бросал взгляд следом за пальцем толстяка, и исподлобья рассматривал проредившуюся шеренгу. Как мне показалось, особо его занимала моя персона. Почувствовав к себе интерес ректора митрополита Владимира, я отвернулся, чтобы не провоцировать в себе самоедства, которым в избытке страдал мой товарищ Виктор, пытавшийся всячески и меня этим заразить. В очередной раз я обратился к Богу, поблагодарив за то, что Виктора среди оставшихся нет, и он проходит медосмотр. Всё-таки мне пришлось обернуться, когда я краем глаза уловил, толстяк смотри в мою сторону и получает указания от отца Владимира. Моё любопытство оказалось оправданным – их внимание было обращено к моей персоне. «Да и чёрт с ними», – досадливо отмахнулся я, в этот раз призвав бога из другого царства.
   Хлопнувшая дверь известила – ректор удалился. Толстяка озадачил разговор со столоначальником, и он продолжал стоять, отвернувшись от нас, уставившись в немую дверь за которой скрылся ректор. Затем он круто повернулся и быстро подошёл ко мне.
   – Фамилия!
   – Крауклис.
   Плогий не смог скрыть замешательства. Он медлил записывать и всё-таки не выдержал:
   – По буквам.
   – Ка, эр, а, у, ка, эль, и, эс, – я не моргнув, быстро назвал по буквам свою фамилию. За мою сознательную жизнь, мне неоднократно приходилось этим заниматься.
   – А имя? – по глазам толстяка угадывалось, он ждал чего-то необычного, но я его разочаровал.
   – Егор.
   – Н-да, – протянул толстяк и, немного замешкавшись с писаниной, тихо сказал: – На медосмотр.
   Плогий хотел отпустить колкость по моему адресу, но всё тот же разговор с ректором, его удерживал.
   Наконец и мне предстояло увидеть, что происходило за дверью, в которую входили отроки для медосмотра. Это была просторная аудитория предназначенная для лекций, и в несколько рядов заставленная партами. В разных концах аудитории расселись четыре доктора в белых халатах. Следовало пройти и отметиться у каждого из них. Когда я прошел последнего, тот, не глядя в мою сторону, подтолкнул по столу исписанную медицинскую карточку и, махнув большим пальцем за спину, сказал:
   – С карточкой к хирургу.
   Я не понял врача и собрался уйти, как и вошёл, решив, – хирург находится за стеной и проходить к нему все тем же коридором, но доктор остановил меня.
   – Дверь там, – указав в угол и посоветовал. – Прежде чем войти, постучите.
   Только теперь я разглядел в самом углу низкую дверь, точь-в-точь похожую на дверь библиотеки и точно так же врытую в землю. Подойдя к ней, я постучал. За дверью звонким голосом позвали:
   – Прошу!
   Чтобы войти, мне пришлось изрядно наклониться. Комната оказалась довольно-таки просторной и хорошо освещённой электрическим светом. Напротив двери, за столом, в пол-оборота сидела сгорбившись тощая старуха в белом халате и высоком колпаке с размерной тесёмкой на затылке. Она водила огрызком карандаша, зажатым в её крючковатых пальцах, в точно такой же карточке, какую я держал в руке, – по-видимому, предыдущего отрока. Не взглянув в мою сторону, она сухо сказала:
   – Карточку на стол, трусы на табурет в левом углу, а сам становись справа.
   Старуха походила на библиотекаршу, только вполовину короче и резвее. Карточку я положил перед нею, но все остальное не совсем понял и остался стоять в центре комнаты, ожидая разъяснений и рассматривая временное пристанище докторши. Из лавки сделали медицинскую кушетку, покрыв ее белой простыней. У табурета в углу лежало несколько пар трусов, позабытых отроками. Меня озадачило, в чем же ушли отроки? Наконец докторша закончила писать и взялась за мою карточку. Она внимательно прочла фамилию и грозно посмотрела на меня. Наверное, сличала, соответствую я фамилии или нет, а может и наоборот, фамилия – мне. Затем принялась писать, бросая взгляд в мою сторону и давая короткие команды: «Спиной ко мне». «Боком». «Лицом». Я послушно выполнял, выставляя себя напоказ худосочной докторше. Надо отдать ей должное, она не пользовалась очками. Оставив мою карточку открытой, она подошла к металлическому столику, накрытому белой салфеткой, и натянула на правую кисть резиновую перчатку. Белоснежная перчатка обновила её корявую кисть.
   – Трусы на стул и сюда, на кушетку, – тоном, не терпящим возражений, приказала докторша. Видя моё замешательство, равнодушно добавила: – Давайте, давайте, поторапливаемся. На кушетку – головой к двери.
   Делать было нечего. И вот я стоял на кушетке на четвереньках, в чём мать родила, перед докторшей. Она положила руку мне на поясницу и подала очередную команду:
   – Спину опустите, – докторша усилила слова нажатием рукой, для меня определяя, в каком месте опустить спину. Только я послушно выполнил команду, как хирургесса заширнула палец мне в задний проход. Я едва не задохнулся. Докторша, быстро орудуя пальцем, обследовала меня из нутрии и, скинув в таз перчатку, как ни в чём ни бывало, уселась за стол и принялась записывать результаты наблюдений. Мне же коротко приказала:
   – Дверь для выхода там. Не забудьте трусы.
   Вот почему я не видел никого из тех, кто прошёл медосмотр. Комната, в которой принимала докторша хирургесса, имела второй выход. На прощание я улыбнулся куче забытых трусов, представив, как улепетывали из этого кабинета их обладатели. После хирурга отроки проходили в помещение в другом крыле корпуса и накапливались в ожидании своей участи. Когда я вошёл, на меня уставились несколько пар глаз. Первая мысль, которая меня посетила, рассмешила до коликов, и я тут же её озвучил:
   – Вот мы и не девственники.

   Прошедших медосмотр собирали в накопитель, куда входил дьячок и, выкрикивая фамилии, делил собравшихся на две группы. Меньшую – выводили в дверь с выкрашенными стеклами, которая вела обратно в коридор, с которого начинался медосмотр, – это были те, кто не прошел медкомиссию и на второй экзамен не допускались. Но это нам суждено узнать позже. Большую группу, в которую попали мы с Виктором и Семён, дьячок вывел в другую дверь с приколоченным к ней восьмиконечным крестом. Мы прошли по темному коридору, и когда, натыкаясь друг на друга, остановились, дьячок открыл следующую дверь в большое светлое помещение, осветив и нас и коридор ярким солнечным светом. Нашему взору предстали полки с аккуратно сложенными одеждами и огромные полосатые мешки, набитые бельём. В нос ударил тяжёлый сырой воздух с парами хозяйственного мыла. Но мы как завороженные смотрели на два огромных, на всю стену, окна. В них и втекал солнечный свет. Радость охватила всех, и поднялся галдеж, который осадил дьячок грозным: «Цыц!». Встретила нас хозяйка прачечной кастелянша – добротная баба в наглухо повязанном платке. Она расплылась в улыбке:
   – А-а, касатики, будем знакомы – тётя Лида, – представилась кастелянша, и принялась снимать с полок свертки с одеждой и выкладывать на прилавок.
   – Всем одеваться, – призвал дьячок.
   Отроки начали хватать одежды и подняли веселый гомон. Это было первое веселье с самого начала медосмотра. О группе, которую вывели в другую дверь, вспомнили, когда все оделись и разглядывали новые семинарские наряды – подрясники.
   – Все, кто находится здесь, годятся по телосложению и мускулам быть батюшками, – прокомментировал Дьячок наш интерес.
   Вся группа с облегчением выдохнула, и грянуло дружное «Ура!» Но недолго длилось ликование. Вдруг кто-то сказал:
   – Ещё же второй экзамен.
   Опять наступило гробовое молчание. Разрядил обстановку всё тот же дьячок:
   – Одеваемся, одеваемся, сам ректор распорядился вас облачать, стало быть, все поступите. Благодарите наступающие перемены в стране. Набор должен быть полным.
   Последних слов дьяка мы не поняли, новый выдох облегчения пронесся по толпе без дополнительного ликования. Общительный же дьяк продолжал распространяться:
   – Не все дойдут до окончания.
   – Как это? – поинтересовался кто-то из поповичей.
   – А вот так! – многозначительно заключил дьяк. – Отсеетесь за четыре года. Добре, если половина дойдёт. Не такой простой путь вам предстоит. Тернист путь в батюшки.
   – А к богу? – с серьёзным видом спросил дьяка Семен, а мне лукаво подмигнул.
   Во взглядах отроков застыло напряжение. Дьяк не понял Семеновой иронии и на полном серьёзе ответствовал:
   – К богу, путь у каждого свой… – и, выдержав паузу, заключил. – Аминь!
   Отроки озадачились услышанным, но надменным видом каждый продолжал показывать, – к нему это не относится.
   После облачения в семинарские одежды многих отроков невозможно было узнать. Их лица застыли в величественных гримасках. На тощих грудных клетках засияли маленькие нательные крестики-распятия, которые они то и дело поправляли. Плогий, который пришёл проверить облачённых отроков, язвительно сказал:
   – Чего нательные распятия выставили?
   Не все поняли, в чем промашка, и принялись переглядываться, пожимая хилыми плечами.
   – Значит так! Убрать с подрясника! – выдержав паузу, гаркнул Плогий.
   Отроки засуетились, пряча распятия туда, где им и место. Плогий наблюдал за всем молча. Когда строй успокоился, он ещё более зычно приказал:
   – Завтра второй экзамен! Марш все в общежитие! На расселение, – и, круто развернувшись, ушёл. Дьяк только крякнул от удовольствие. За всю свою жизнь, проведённую в стенах семинарии, он не раз видел подобные сцены, и для себя с них начинал курс обучения для новичков. Он по-отечески относился ко всем отрокам, особенно к вновь прибывшим. Их ему было чуточку жаль. Поэтому, отворачиваясь от отправляющихся в общежитие отроков, растроганный дьяк прослезился. Для него торжественная часть на этом и закончилась.

   К началу второго экзамена сумки с вещами отроков свалили в холле общежития. Так распорядился предусмотрительный комендант, чтобы сразу исключить из числа поселенцев тех кто провалился после первого тура. Прошедшие первый экзамен и облачённые в подрясники, будущие батюшки, кинулись выхватывать каждый свою сумку. Хватали – как рвали. В результате разворошили всё и разбросали сумки с вещами тех, кого отсеяли. Какая-то неоправданная злоба взвилась над головами будущих батюшек. Надо полагать, и подворовали, не побрезговали. Мы с Виктором наблюдали за нашими завтрашними однокашниками и диву давались. Все на радостях улыбались, но смотрели и совершали пакости со злобой над вещами неудачников. «Чем ближе к вышке, тем виднее задница мартышки», – вспомнилась мне любимая отцом поговорка. «Как нам повезло», – отметил я про себя и этим поделился с товарищем:
   – Хорошо, что нас не заставили собирать вещички и освобождать комнаты.
   – Тихо, – зашипел на меня Виктор, указывая на старуху у двери, зорко наблюдающую за бедламом. – Они, наверное, решили, – мы старшеклассники.
   – Сейчас проверим.
   – Ты куда? – хватая за руку, попытался остановить меня Виктор.
   – Пошли за мной, – на этот раз я вцепился в руку товарища и потащил его навстречу старухе, которую мы благополучно миновали. Она не пыталась нас остановить, пропустила с таким видом, словно узнала своих. Проскочив на второй этаж, мы пожали друг другу руки и с восторженным чувством разошлись по обжитым углам, ожидать соседей. Где-то снизу раздавались распоряжения, отдаваемые старухой и, вторя ей, приближался гомон торжествующих отроков.
   Расселяли по двое-трое в комнатах. Не повезло тем, кого разместили по трое. Комнаты, так называемые кельи, рассчитаны на двоих человек – по количеству шкафов. Как разделить два шкафа на троих ума не приложу.
   Наконец, дошла очередь и до моей комнаты. В дверях показалась старуха, сопровождаемая семинаристами-поселенцами. Из толпы протиснулся Семён и, быстро смерив меня взглядом, скомандовал:
   – Так. Тут я остаюсь, – он поднадавил на «я» и, бросив на кровать сумку, свойски подмигнул мне. Затем Семён воздел руки кверху и забасил: – Всё, всё. Нам тут и вдвоем тесно будет. Не видишь, матка, какое у меня брюхо? – с этими словами Семён выпучил глаза и навис над старухой, грозно уставившись ей в темя.
   Старуха собралась было возразить, но Семён надул пузо и надвинулся на неё. Старуха, быстро оглядев комнату, удалилась, уводя за собою всех остальных. Шумная толпа поселенцев переместилась в комнату напротив, к Виктору. Я с облегчением выдохнул и ждал, разглядывая моего будущего соседа по келье с нескрываемым весельем. Семён медленно повернулся, выставляя свою сияющую физиономию. Он был доволен отбитым для себя желаемым пространством.
   – Будем жить вместе, – пробасил Семён и, розовея, улыбнулся.
   Я не успел ответить, как опять открылась дверь, и вошел мужик с ящиком инструментов. Он молча подошёл к открытому окну и, захлопнув шипку, заколотил гвоздями. В ответ на наш немой вопрос сухо пояснил:
   – Не положено, – и удалился.
   Мы рассмеялись в спину плотнику. Чёрт с ним, с этим окном, только бы не подселили третьего.
   – Запри дверь на ключ, и молчок, – приложив палец к губам, засуетился Семён, когда за плотником закрылась дверь. Подойдя к заколоченному окну, он потянул, проверяя его на прочность. Створка скрипнула под напором амбала, а тот прокомментировал: – После откроем.
   – Располагайся. Эта тумбочка твоя, – наконец, смог и я проявить гостеприимство, с интересом наблюдая за Кувалдой, с которым, может быть, предстояло прожить четыре семинарских года. – Твой шкафчик правый, – вводил я в курс общежития соседа. – Койка эта, – ткнул я пальцем на кровать, на которой уже лежала огромная сумка Семёна.
   – Хлиповата сеточка, – Семён, проверяя сетку на прочность, слегка, как мне показалось, придавил, да так, что та едва не коснулась пола. Мне пришлось признать, в этом толстяке сидела недюжинная силища.
   – Матрас там, на антресоли, – продолжал я знакомить Семена с хозяйством нашей комнаты. – Постельное бельё в том мешке.
   Семён слушал и исправно обустраивался. Он как пушинку стянул с антресоли матрас и вмиг застелил постель. Затем так же, как пушинку, закинул свою сумку на освободившееся от матраса место. Открыв шкафчик, Семён долго смотрел внутрь и, покачав головой, захлопнул дверцу. Я же с интересом наблюдал за моим соседом по комнате и утвердился окончательно: «Кувалда».
   Поселение было закончено, и Семён, – полноправный жилец нашей кельи, свалился на кровать, которая по-своему приветствовала нового жильца – она рухнула, огрев Кувалду быльцем по голове.
   – Чуяла моя душа – бесовская кроватка хлипкая для праведника, – сквозь стон лукаво улыбался Семен, потирая ушибленную голову. Вдвоём мы снова наладили кровать, и Семен опять попробовал ее на прочность, как и прежде с силой надавив. Критически осмотрев кровать со всех сторон, Семен все-таки медленно растянулся на ней, всем видом показывая, что не намерен отступать. Кровать скрипнула угрожающе, но на этот раз устояла. Новичок был прописан в жильцы!
   Больше нас никто не тревожил. Оставшиеся до ужина полдня мы с Семёном никуда не выходили. Запершись в своей комнате, тихо разговаривали, знакомясь, и делились планами на будущее. Так я узнал, что Семён пошёл в семинарию, только чтобы не идти в армию.
   – А я от звонка до звонка, два года назад демобилизовался. Домой пришёл, отец месяц как лежит. Я уходил – была одна страна, а вернулся – в другую, – с каждым словом грусть пропитывала мой голос, как я ни старался с нею бороться, но так на надрыве и рассказал свою незамысловатую историю прихода к Богу. – Когда отец умер, ещё сомневался – идти в семинарию или нет? Думал в институт поступать. Пока похороны, пока – девять дней, затем – сорок. Мать расплакалась – отец бросил, на кого ты бросаешь меня? Сроки поступления и прошли. Устроился на работу в кооператив. Их теперь расплодилось видимо-невидимо. Денег платили мало. А тут приехал новый священник. Дом, в котором мы жили, – приходский. Куда деваться? Мать всё гадала, выселят нас или нет. Господу Богу молилась. Новый священник как вошёл в дом, так матушку у него на глазах удар хватил. Скоропостижно скончалась матушка. Священник разрешил пожить, пока не похороню, но потом велел освободить дом. У самого семейство. Спасибо, дал направление в семинарию. Я взял на всякий случай. Положил вместе с письмом отца. Отец перед смертью вручил мне письмо для ректора семинарии отца Владимира. Сказал, надумаешь поступать, поедешь с этим письмом к брату Владимиру. Не пригодилось, – с этими словами, я достал конверт и показал своему соседу. – Я не читал его. Так и лежит нераспечатанное. Пусть лежит. Для истории. Выделил мне новый батюшка из казны тысячу рублей для поездки и поступления в семинарию. Сказал, будет от прихода платить стипендию, если поступлю, а нет, так и суда нет. Куда идти? Прописки нет. Без неё талонов не дают. А талоны на всё – масло, сахар, мыло. Отец не очень-то хотел, чтобы я посвятил себя церкви, а мать упрашивала не сворачивать с пути, избранного отцом для нашей семьи. Она считала, – это мой и нашей семьи путь. Как же мой, если отец рассказывал, случайно попал в священнослужители. Может быть, это и есть рок – не хотеть, а прийти в церковь? Ведь народ не зря говорит: яблоко, от яблони.
   Семён слушал мой рассказ затаив дыхание и с каким-то торжественным видом, потом долго еще лежал не проронив ни слова. Помолчав, коротко сказал:
   – Ты какой-то настоящий, – и замолк, обуреваемый мыслями.
   Меня восхитил настрой Семёна. Я не решился расспрашивать, что он имел в виду, мне понравилось, как Семён это сказал. Наш разговор так и проходил, то прерываясь, чтобы каждый мог собраться с мыслями от услышанного или сказанного, то возобновляясь. Замолкали мы как по команде лишь в те моменты, когда по коридору проходили или слышались чьи-то голоса. Когда в дверь тихо постучались, и голосом Виктора предположили, что Крауклис куда-то ушел, я всё равно не отозвался и не открыл товарищу.
   Далеко за полночь наша комната отходила ко сну в полном сборе и отведя душу.

   Нас разбудил электрический звонок во дворе. Всё время пребывания в семинарии я много раз собирался отыскать, где он находится, но так и забывал. Звонок нас только разбудил, но поднять не смог. Мы с Семёном пошевелились под одеялами и замерли.
   – Надо вставать, – промямлил мой товарищ. У меня не было желания ему отвечать, хотелось досмотреть сон, развязка которого витала теперь только в моём воображении. Неистовый стук в дверь сорвал нас с постелей, и Семён кинулся открывать. За дверью никого не оказалось, но точно такой же стук раздался в соседнюю дверь, потом покатился по всем дверям комнат спального корпуса.
   – Кто это? – стук так прошелся по моим нервам, что я готов был убить любого, кто это сделал.
   – Чёртова карга, – падая обратно на кровать, выругался Семён, но он не успел высказать возмущения. По коридору, в обратном направлении просеменила возмутительница спокойствия – ночная вахтёрша, старуха-горбунья – скандируя:
   – Подъём! Подъём!
   Семинаристы, зевая, вяло выходили из комнат и направлялись в конец коридора, где располагалась комната для умывания, которую мы сразу прозвали умывальником. Это было небольшое помещение, панели которого обклеили керамической плиткой, а не как обычно выкрасили краской. Вдоль стен и в два ряда посередине умывальник заставили раковинами для умывания. В стене зиял проём без дверного полотна. Там находился туалет на четыре лежачих толчка.
   Спустя некоторое время умывальник заполнился до толкотни. Выяснилось, для многих будущих батюшек самостоятельное умывание – новое занятие. Вафельные семинарские полотенца, обвязывающие талии отроков, только подчёркивали худобу тел.
   Я успел умыться, одеться и заправить постель, а под упитанным телом Семёна всё ещё стонала кроватная сетка.
   – Семён, поднимайся! – торопил я соседа. – Опоздаешь на утреннюю.
   – Это они все опоздали, – сонно прочмокал Семён. – Заутренняя еще с третьими петухами начинается. А сейчас, – Семён продрал глаза и вытаращился на будильник, – восьмой час. – И опять уснул, словно и не он разговаривал. Я решил всё-таки поспешить на молитву, оставив Семёна досыпать свою судьбу. Когда я был в дверях, Семён вдруг спросил:
   – Знаешь, что придает уют и домашнюю обстановку комнате?
   Меня рассмешил вопрос сонного товарища. Я решил, – тот разговаривает во сне и ошибся. Семён приподнял голову и посмотрел заспанными, но хитрыми глазками. Потешаясь, разыгрываемой Кувалдой сценкой, я ожидал завершения монолога.
   – Так и думал, не знаешь, – роняя голову на подушку, довольный заключил Семён и, вытащив руку из-под одеяла, ткнул пальцем в будильник. – Будильник на столе! – многозначительно протянул он, указывая пальцем в потолок.
   – Семён, вставай, – я больше не мог без смеха смотреть на товарища, да и следовало поспешать.

   За последние две недели это были первые сутки, которые мы не виделись с Виктором. Поэтому, встретившись на молитве, обрадовались.
   – К тебе подселили? – вместо приветствия поинтересовался Виктор.
   – Привет. Да.
   – И как? Привет.
   – Верзилу Семёна, помнишь? Ну, Семён?
   – А, того! Одного? Повезло. И как?
   – Слава Богу! Вроде ничего.
   – Ко мне двоих. Хорошо, что у меня много вещей, и шкафчик забит под потолок. Так эти двое поделили один шкафчик. А где ты был вечером?
   – Закрылись в комнате, чтобы третьего не подселили.
   – Так ты слышал, когда я приходил?
   Я кивнул товарищу, приложив палец к губам. Наше бубнение начало привлекать внимание чтеца, и он пару раз уже посмотрел грозно в нашу сторону. Главное, мне не хотелось объясняться, почему я не открыл дверь, и не хотелось больше рассказывать о соседе.
   После молитвы все семинаристы возвращались в спальный корпус. В воротах семинарии с журналом в руках нас встречал инспектор. Он, ни на кого не глядя, что-то заносил в журнал. Со стороны отец Лаврентий смотрелся как обычный преподаватель, который шел себе, шел и тут вспомнил, что забыл что-то записать. Такое возможно, но это стоял инспектор семинарии и проходящие мимо воспитанники понимали – никуда он не шел и не просто так что-то записывал. Семинаристы в основном проходили мимо инспектора, затаив дыхание. Находились и такие, которые старались пройти, чтобы хоть как-то коснуться брата Лаврентия, а прикоснувшись, заискивающе извинялись с льстивыми улыбками. И всё это только для того, чтобы их отметили. Кто-то отважился приложиться к руке инспектора, но взять руку смелости не хватало, так и целовали – прямо в пишущую кисть. Цапля брезгливо одёргивался, раздувал ноздри, но занятия своего не прерывал. Тех, кто здоровался, инспектор приветствовал, не поднимая головы. Кому кивал, а кого-то оставлял и без такого внимания, тем самым воздействуя на льстеца убийственно.
   – Вы! – неожиданно выкрикнул инспектор, когда мы с Виктором проходили мимо. – Подойдите!
   – Я?! – в один голос отозвались мы и остановились в недоумении, кого имел в виду брат Лаврентий. Как загипнотизированный, Виктор двинулся к инспектору и едва живым голосом, заикаясь, переспросил:
   – Я?
   Цапля промолчал, а я постарался быстренько улизнуть. Уже входя в корпус, я обернулся, чтобы удостовериться, правильно ли поступил. Виктор с инспектором мирно разговаривали. «Значит, его звали! Интересно, что он от Витьки хочет? – промелькнула у меня тревожная мысль, но, отметив, как спокойно они беседуют, я успокоился: – Та, ничего страшного. Ещё ничего не успели сделать. Потом узнаю, чего хотел инспектор».
   Дверь нашей комнаты была распахнута настежь, постель соседа еще разобрана, а самого его не было. После улицы в нос ударил застоявшийся воздух. Я тоскливо обвёл комнату взглядом и ещё тоскливее посмотрел на заколоченную форточку. И всё-таки меня волновал вопрос, куда подевался Семён? Не долго пришлось пребывать в догадках. Из дальнего конца коридора, эхом пустого умывальника, загрохотал хохот Семёна. Сквозь смех он что-то говорил, а точнее нравоучил кого-то. Да так зычно, что стёкла дрожали на всем этаже. Его увещевания прерывались только хохотом, смешанным с плеском воды. Я направился взглянуть, что там происходит. В умывальнике собралась ватага отроков и потешалась разыгрывающейся сценой. Нагой Семён восседал в шайке и, одной рукою держа ведро, наполнял его водой и затем опрокидывал себе на голову. Вокруг него, причитая, кружила старуха, честя на чём свет стоит бесстыдного отрока. Боясь быть облитой, она резво отскакивала от многочисленных брызг и, сжимая кулачки, показывала, как бы она поколотила срамника. Семён же рыготал во всё горло и наставлял старуху:
   – Ступай отселя, ведьма! Га-га-га! Ступай, старая греховодница, прочь!
   Собравшихся воспитанников веселила перебранка новичка со старухой, и они вовсю потешались. Наконец, Семён закончил омовение и, упершись в таз, рванул всем телом, вставая. Старуха отскочила, вскрикнув и прикрыв лицо концами платка, врезалась в толпу отроков, прорываясь к выходу. Семён разразился ещё более громким гоготом. Мне показалось, что ещё мгновение, и он присвистнет старухе вдогонку, но Семён только подмигнул мне и, замотавшись полотенцем, потрусил в комнату, оставляя следы-озёра по всему коридору.
   – Донесёт ректору. Не боишься? – с равнодушным видом поинтересовался я у товарища.
   – Чего же мне, потомственному священнику, бояться? – улыбаясь во всю физиономию, вопросом на вопрос ответил Семён. – Ещё мой прадед девок гонял на реке. Да так гонял, я тебе скажу, что потом пол-округи белобрысых байстрюков бегало. Любого могу со спокойной совестью дедом кликать. И ничего! Потом дед давал этим матронам под хвоста так, что дым стоял коромыслом. Прошлым летом к батюшке приезжал Сам, – здесь Семён перешёл на шёпот, толстым пальцем указал за спину и, смешно гримасничая выговорил одними губами: – Ректор, – и во всё горло закончил: – Так они с батюшкой моим так погуляли на озере, что когда через время соседки стали по очереди брюхатеть, матушка долго из батюшки те гульки выколачивала. Этот то ретировался сюда в город, – и Семён опять махнул за спину пальцем.
   Семён мне нравился. Я слушал его и восхищался. Прав оказался Семён – ничего ему не было за утреннюю выходку. Старуха не ходила жаловаться ни ректору, ни инспектору.

   Второй экзамен проходил тихо. Всех экзаменующихся собрали в одной аудитории и велели разобрать билеты, которые разложили на передней парте. Отроки сгрудились у билетов, выбирая счастливый. Чего только не придумывали, чтобы угадать тот самый единственный! И крестятся, и плюют через плечо, и совершают магические па, и с закрытыми глазами тыкают пальцем, и стараются схватить билет, уже выбранный кем-то другим. Разбирание билетов едва не заканчивается потасовкой. Вмешался отец Михаил, который отвечает за второй экзамен. Он нараспев продекламировал:
   – Братия мои! С билетами подходим ко мне и называем номер.
   Выстроились в очередь. Когда последний из отроков назвал номер билета и занял место за партой, отец Михаил возвестил:
   – Пишем, – и беззвучно положил руки на стол, давая команду успокоиться и работать над ответом.
   Мы склонили головы над листками – последнем незначительном барьере в ворота жизни батюшки. Пишем все. Стараюсь не смотреть по сторонам. Спешу закончить, чтобы скорее выйти на улицу. Как назло, пишется легко, и пишу много.
   – Сдаём работы, – прерывает нас отец Михаил.
   Оказывается, прошло девяносто минут. Со всех сторон раздаются возгласы сожаления, но отец Михаил непреклонен. Добродушная его физиономия снимает напряжение экзаменующихся. Мы и так не особо волновались, но всё-таки.
   – Сдаём, сдаём, – вещает отец Михаил. – Что успели, то написали. Всё оценится по заслугам.
   У многих написано не больше нескольких строчек. Чем же они занимались всё это время? Моя работа особо привлекла внимание отца Михаила. Он повертел исписанные листы в руках, одобрительно цокнув языком и, положил сверху. Ещё бы! Почти четыре листа! Ловлю на себе завистливые взгляды, но мне не до них. Хочу скорее на свежий воздух.
   – Все в общежитие, – вслед нам отдаёт распоряжение отец Михаил. – До обеда общежития не покидать.
   Хоть глоток свежего воздуху, а потом можно опять в заточение, проскакивает ироническая мысль, и я криво улыбнулся.

   Направляясь в общежитие, мы проходим мимо отсеянных медицинской комиссией. Они сгрудились у колонн административного корпуса. Отцы отправились к ректору, а отроки застыли в ожидании своей судьбы. Их злые взгляды мы ощущаем на себе, их злые языки находят наши уши, но и мы платим тем же – сторонясь изгоев и не обращая на них внимания, проходим, как сговорившись с высоко поднятыми головами.
   Неожиданно подалась входная дверь. Кто-то из наших шарахнулся, и вся толпа как по мановению всевышнего ринулась вслед – подальше удрать. Оказалось, это вышел из здания ректор. По бегущим пробежало «ректор-ректор-ректор». И снова, как по чьему-то приказу, мы останавливаемся и замираем в ожидании чего-то ужасного. И это что-то не заставляет себя долго ждать, потому что толпа не поступивших живёт по своим правилам. Она жаждет чуда любой ценою! Из толпы изгоев на весь двор раздаётся протяжный вопль. Вопящий вырывается из кучи, кидается ректору в ноги и начинает ползать по земле, облизывая его пыльные туфли, обслюнявливая дорогой хром. Отроки, опоздавшие предпринять столь радикальный метод, заливаются слезами. Один из них не выдерживает, опускается на колени и, причитая, как молитву начинает рассказывать свой тяжёлый путь прихода к Богу:
   – Святой отец, пожалей. Все посты соблюл. Паломничество совершил. Дважды совершил. Денно и нощно простаивал у иконы Божьей матери. Как же так, батюшка? Отец родной, не остави! – с последними словами отрок бросился оземь и с такой силой ударился лбом о мраморные плиты, что мне показалось – убьётся. Но он с еще большей прытью подполз и обхватил другую ногу ректора. Ректор же, не глядя вниз, с трудом высвободил ногу одну, затем другую и направился прочь. Я заметил, его больше волновало, чтобы не выпачкали рясу, потому что он приподнял её полы и так и ушёл с приподнятыми.
   Я старался не смотреть, но и не мог оторвать взгляда. Противно было видеть, до какой степени человек может опуститься в собственном самоуничижении и как при этом может окончательно потерять человеческое достоинство. Меня охватил ужас от осознания того, что это могла быть и моя участь. Наверное! Я обвёл взглядом однокашников. Все отроки реагировали на подобные сцены по-разному, но всех объединяла высокомерно-брезгливая складка на лице. Удивительно, но эта складка у каждого пролегала на своём месте. У кого-то под носом, у кого-то под нижней губой или на губах, а у кого-то на лбе или на щеках. Но она была! Я грозно взглянул на Виктора, и тот мгновенно изменился в лице, краснея. От моего взгляда его складка, которая едва намечалась под носом, исчезла, и мой товарищ виновато потупил глаза. Только Семён рассеянно взирал на происходящее и, встретившись со мною взглядом, зевнул и успокоительно махнул рукой: «Не бери в голову», – красноречив был его жест. В это время наша толпа дрогнула, потому что стоящий на коленях перед ректором развернулся и так же на коленях пополз в нашу сторону.
   – Братцы! Уступите место мне! – взывал рыдающий отрок, то и дело ударяясь лбом об землю.
   Пятясь, мы с места ломанули в общежитие и едва не снесли двери, пытаясь протиснуться по нескольку человек одновременно.
   Зрелище, невольным свидетелем которого я стал, произвело на меня угнетающее впечатление. Семён старался шутить на разные отвлечённые темы. Я отмалчивался и всё-таки не выдержал:
   – Скажи правду, Семён, тебя это не тронуло?
   – Что – это, Егор?
   – Ну, вот там, – смешался от вопроса я. – Ну, ректор, эти… – я не знал, как всё это назвать, и совсем запутался.
   – Видишь, и для тебя они – эти, – спокойно парировал Семен. – Оставь. Ты слишком впечатлительный. Учись управлять своим внутренним состоянием и владеть своим внутренним миром.
   Трезвостью и прагматизмом мышления Семён превзошёл все ожидания. Надо же! – распалялся я в гневе. Какой здоровый цинизм! Этот толстяк-увалень, поповский баловень, недоросль, дезертир оказался рассудительным, с внутренним стержнем, и умно мыслящим. Умный умом, который мне ещё предстояло понять, коего достичь и, может быть, позаимствовать. Сегодня я Семеном побеждён и осмеян. Я чувствовал себя униженным. Мне больше не хотелось разговаривать. Решил – завтра же попрошусь переселить меня в другую комнату. Вспомнил о Викторе и о том, что забыл поинтересоваться, зачем инспектор его остановил и о чём они разговаривали. После того утра ни разу не видел Виктора. Надо будет с кем-то поменяться из его комнаты, решил я. Тем более, мы с Виктором сразу хотели поселиться вместе.
   Продолжение дня потекло скучно и сонно. Оба отлёживались на кроватях, занимаясь личными делами – я читал, Семён дрых. Я сторонился Семёна и старался не смотреть в его сторону. Так же молча мы вышли и отправились на собрание по подведению итогов вступительных экзаменов. Опять актовый зал, но на этот раз встречали нас только отец Михаил и инспектор. Собрание выглядело формальностью, но необходимой и началось с молитвы. Опять говорил только отец Михаил, инспектор всё время что-то писал и всё так же не глядел в зал. Нам зачитали списки поступивших и списки распределения по классам. Мы с Семёнов попали в один класс, а Виктор – в параллельный. На собрании я встретил того паренька, который на медкомиссии выкрикнул о вони Плогия. Думалось, толстяк его съест, и паренёк завалится на чём-то, но нет, вот он сидел рядом со мною. Я обратился к нему познакомиться.
   – Здорово ты его, – не нашёл я ничего лучшего для предлога.
   – Что? – не понял меня паренёк.
   – Ну, тогда на медкомиссии.
   – А-а, – почесав затылок, паренёк опять покраснел, улыбаясь. – Батя мне тогда надавал пенделей.
   – Что, толстяк нажаловался?
   – Да… Они же с моим батей вместе эту семинарию заканчивали.
   Мне стало ясно, почему Плогий не покусился на обидчика. Мы познакомились. Паренька звали Алексей Разумовский, и ему едва исполнилось семнадцать лет. Алексей рассказал, что он из потомственной семьи священников. Прапрадед, прадед, дед, отец – все были священниками. В семье отца рождались только девочки, он родился шестым и на радость батьке – сын. Теперь его черёд стать священником, хотя он хотел поступать в мединститут.
   – Батя говорил, что от Плогия всегда воняло. Они его за это частенько бивали, – Алексей с охотой делился тайнами семейства. – Так батя, хоть и поддал мне за Плогия, но Плогию сказал, что если я не поступлю, то он напомнит ему горячие дни шальной молодости, – с этими словами Алексей посмотрел на меня победителем.
   – Ты в какой класс попал? – спросил я.
   – В «б».
   – Я в «а».
   – Жаль, – с сожалением сказал Алексей. – Уже познакомились.
   – В твоём классе будет учиться Виктор, вон, видишь, сидит с бледным лицом прямо перед нами на первом ряду, – я показал на Виктора. – Такой парень, – и подкрепил слова, подняв большой палец. – Правда, очень суеверный.
   – Так ему и учиться незачем, – парировал Алексей, и глаза его мгновенно зажглись бесинкой.
   Меня развеселила такая тонкая лукавость моего нового знакомого. Видно было, что Алексей – свой парень. Я приписал его к будущим товарищам. В вере не по возрасту выбирают товарищей, а по убеждениям.
   Собрание закончилось поздно. Если бы не прибежал дежурный по столовой, наверное, продолжалось еще пару часов. Дежурный сообщил, что поварам пора уходить домой, и отец Михаил быстренько свернул затянувшееся мероприятие. Молитву мы читали на ходу.

   Перед сном Семён подошёл ко мне и, протянув руку, улыбнулся:
   – Ладно, извини.
   Я не стал принимать его рукопожатия, не собираясь мириться так запросто, хотя Семён был мне чем-то симпатичен и в глубинах души я был с ним за одно, но я ещё не мог себе ответить окончательно.
   – Хорошо, – не сдавался Семён. – Давай завтра пойдём и вместе откажемся от поступления в пользу тех двоих.
   Семён опять ударил в самую десятку, и я опять проиграл. Да, он был циничнее меня, это следовало признать безоговорочно, но и честнее. Я не мог не отдавать себе в этом отчет и поэтому помягчел, сдаваясь. Семён оказался ещё и прозорливее. Он почувствовал изменения в моём настроении и опять протянул руку.
   – Не сердись. Мы могли оказаться на их месте, – Семён как-то по-стариковски вздохнул и, довольный примирением, нырнул под одеяло. – Давай спать. Утро вечера мудренее.
   Сложно было не согласиться с ним. И в этот раз я принял предложение моего соседа по комнате и, скорее всего, товарища по учёбе, без ощущения душевных терзаний и воспаления самолюбия. Моё приживание в семинарии продолжалось.

   Итак, наступил тот день, когда нас, полноправных семинаристов, разбудил колокол к заутренней молитве. Дьячок бегал по комнатам и поторапливал отроков. В церковь идти было недалеко, но следовало поторапливаться. Нехорошо начинать обучение с опозданий. После ночи, проведённой в душной закупоренной келье, спешить не хотелось, но следовало, и даже лёгкие, осознавая это, жадно хватали прохладный воздух. И всё равно тихая радость переполняла моё сердце. Я проникался в это божественное утро торжественным настроением. Белоснежный собор, словно беззубой пастью, поглощал входивших. Тишина и таинственный сумрак, в котором холодно мерцали лампадки, зажжённые перед киотами особо чтимых святых и божьих угодников, – всё это постоянные обитатели церкви. Посреди левого притвора на большом позолоченном подсвечнике потрескивали, бросая ввысь языки пламени, несколько сальных свечей для чтеца, который, приготовившись, стоял с часословом в руках. На утреннюю молитву собрались все воспитанники – от новичков до старшеклассников и много новых людей; как потом выяснилось, это пришли все преподаватели семинарии и обслуживающий персонал. Служил сам ректор митрополит Владимир, помогал ему отец Михаил. Молитву прервали только раз, для того чтобы дьячок зачитал список вновь зачисленных, нуждающихся в особом благословлении. Кончили службу, и митрополит Владимир выступил вперёд уже начальником. Ректор благословил нас на избранном пути и напутствовал всех на грядущий учебный год. Сердце у меня, торжествуя, вырывалось из груди. Я зачислен в первый класс семинарии! От переполнявшей меня радости я толкнул Виктора, но тот зло отмахнулся. Мне стало обидно за товарища и за однокашников, на лицах которых я не видел радости, а только еще сильнее хмарилась важность и напыщенность. Так хотелось отвесить хорошего леща или выдать добротного тумака каждому юному «батюшке». Но что поделаешь. Надо привыкать ко всему, поскольку я вступал на стезю, по которой ходят человеческая подлость, алчность, зависть и еще много пороков, за которые с той стороны ограды семинарии пришлось бы платить высокой ценой. Здесь же… Путь извилист.

   С началом занятий, набежало множество старух в чёрных одеждах и наглухо повязанных платках. Они сновали повсюду, наводя порядок и настраивая поступивших на семинарский лад. Мы, семинаристы, как-то сразу невзлюбили их. Старухи вели себя как наши матери, с навязчивой заботой как за младенцами, мы же себя считали взрослыми. Злило то, что это были чужие старухи, и надо было их терпеть, поскольку они составляли молчаливую часть обслуживающего персонала семинарии. Поговаривали, они были самые рьяные доносительницы инспектору. Никто не знал правды, но слухи ползли зловещие и за это семинаристы побаивались старух и исподтишка пакостили им – сопрут чего, изведут продукты, которые старухи таскали из столовой домой. Смельчаки могли и ножку подставить. Старуха падала на землю, да так, что нос разбивала в кровь. Тогда мы все дрожали, ожидая расправы от инспектора. Со временем забывали и снова очередная подножка или другая пакость. Как нас терпели старухи, ума не приложу? В общем, хватало забот и со старухами.
   Каждое утро, после молитвы, отправляемся на завтрак. Трапезы проходят в семинарской столовой. Столовая поделена на две обширные залы с разными входами и небольшой, но просторный кабинет тоже с отдельной дверью, на которой висит медное распятие, украшенное разноцветным ограненным хрусталём.
   Одна зала уютно обставлена столиками на четверых человек, застеленными скатертями с салфетками и подставочкой для специй. Каждому полагаются отдельный стул со спинкой и приборы, состоящие из ложки, вилки, ножа и ложечки для десерта. Они аккуратно завёрнуты в белоснежную салфетку и рядненько уложены в плетёный ковшик. Лакированный паркетный пол покрывает красная ковровая дорожка. В этом зале трапезничают преподаватели и семинаристы третьих-четвёртых классов. В другой зале царит естественная жизнь. Бетонный пол не блестит, а чернеет от многолетнего мытья жирными тряпками, которыми растаскали грязь по углам и те чернеют, толи от сумрака помещения, толи от усердно забитой помывкой грязи. Голые серые стены с выкрашенными краской панелями пробуждают мрачное чувство, которое усиливается при виде грубо отёсанных столов с лавками, тоже просаленных и затёртых. На столах ковши со сваленными в них алюминиевыми ложками. Семинаристы роются в них, выбирая для себя ту одну, приметную. Одна ложка на все блюда. Семинаристы первых-вторых классов помещаются в этом зале, но всё-таки тесновато.
   Кабинет – ректорский. Что там и как, известно только самому богу! И митрополиту Владимиру!
   Трапезы проходят всегда одинаково. В столовой дежурит кто-то из святых отцов. В обязанности дежурного входит проверять пищу и следить за порядком. Мы, семинаристы, не сильно-то боимся дежурных, но в их присутствии не выставляемся. Перед приёмом пищи дежурный подаёт жест, и хором читаем молитву. За завтраком чаще – нестройно, в обед и ужин хор из молодых голосов звучит даже приятно. Затем дежурный благословляет данную Богом пищу и… Кормёжка разная, но скудная, и мало. Семинаристы стараются побольше запастись хлебом. Несмотря на это находятся смельчаки озорничать, – скатывают хлебные шарики и пуляют друг в друга. Алёшка Разумовский тощий, а не наедается, поэтому напоследок сгребает кусочки масла тех, кто не успел взять, и быстро намазывает толстым слоем на кусок хлеба. Пока товарищи не опомнились, отправляет всё в рот и фальцетом полного рта, возвещает отсебятиной догму из Евангелия:
   – Не хлебом единым, дети мои, сыт человек, а духом Божьим!
   – Куда в тебя лезет, – подтрунивает над Лёшкой Семён.
   – А я солитера подкармливаю, – Лёшка за словом в карман не лезет, и на кулачках спуску ни кому не даёт.
   Обиженные молчат, но по лицам видно, – отомстят. И отомстят-таки. Только с Лёшки, что с гуся вода!
   Как всегда наобум кто-то восклицает: «Помолимся!» Со всех сторон подхватывают: «Помолимся, помолимся». Голоса звучат со смешками, иронично, чтобы дошло до дежурного. Дежурный словно не с нами, ест себе и в ус не дует. Мы же исподтишка расстреливаем друг друга так называемыми «бомбочками», в ход идут зубчики чеснока, и находятся смельчаки запустить луковицу. Наконец дежурный заканчивает свою трапезу и, вздохнув, громогласит: «Помолимся». Мы поднимаемся и, перескакивая вразброд через лавки, читаем молитву на ходу, устремляемся к выходу. Все спешат проскочить проверку, потому что карманы набиты хлебом. После трапезы пол усыпан «бомбочками». На выходе из столовой стоит цербер и досматривает отроков, чтобы те не выносили из столовой продукты. До каких только исхищрений не доходила голодающая семинарская мысль, чтобы вынести несколько кусочков хлеба.
   Особенными днями стали воскресенье и понедельник. В первый – ко многим приезжали родственники и привозили сумки с продуктами. В понедельник – возвращались из дому отпущенные на выходные и тоже привозили полные торбы еды. Сумки с домашними гостинцами на короткое время превращали жизнь их хозяев в настоящий ад – пировала вся семинария. Доходило до драк! Тех которые пытались отстоять свои права хотя бы на половину собственности, сминали, жестоко били, и тогда жрали прямо из сумок, чаще всего со злорадством изводили продукты. Особо ретивых запирали и так же расправлялись со всем на ходу, пока запертый колотил дверь, орал и проклинал всех и вся. Запертого могли и забыть до следующего дня.
   Из года в год повторяется одно и то же – все жалуются на паршивое питание. Все первоклассники проходят через это. Не минует и нас участь голодающих. Идём к эконому с ультиматумом – улучшить питание, иначе пожалуемся ректору.
   – Разве так должны вести себя воспитанники семинарии, пожелавшие стать батюшками? – внушительно вправляет нам мозги эконом. – Не животы отъедать собрались, а перед богом в постах и молитвах избавляться от грехов.
   – Мы идём к ректору с жалобой, – твёрдо заявляем мы эконому. Со всех сторон раздаётся: «Что с ним разговаривать! Пошли к ректору!» Эконом не выдерживает и сдаётся:
   – У-у, ироды! Успокойтесь, ублюдки неблагодарные! Я прослежу, чтобы улучшили питание и разнообразили меню. Всё! Теперь идите с Богом куда хотите.
   Конечное, мы не идём к ректору, а с Богом, которого посулил нам эконом, расходимся, честя на чём свет стоит хитрого воришку-эконома.

   Со временем все набирались опыта. Все через это проходили, но ничего не помогало. Те из семинаристов, кто не ездил домой, с самого утра воскресенья караулили визитёров. К кому приезжали, наоборот, старались побольше съесть, пока родители гостили, и отказывались брать еду с собою. Родители загружали их насильно, и к злорадству сторожащих, отроки обречённо склонив головы, тащили всё в общежитие, где их уже ждали. У самой двери они со слезами на глазах махали родственникам, прощаясь, и с лютой злобой в глазах провожали торжествующую братию, уносящую их гостинцы. В два дня съедалось и выпивалось всё то, что приготовлялось родными на неделю, и отроки опять голодали, забивая тумбочки хлебом.
   Занятия начинались каждый день в девять часов утра. Всё тот же ненавистный электрозвонок извещал семинаристов о начале учебного дня. Лекций было четыре – разбитые на пары по сорок пять минут с пятиминутным перерывом внутри лекции и с десятиминутными перерывами между предметами. Днём общий семинарский звонок молчал. Об окончании и начале пары извещал ручным колокольчиком семинарист, отбывающий наказание за ослушание или нарушение режима. За два года обучения в семинарии мне несколько раз приходилось трезвонить. Занятие не из сложных, но занудное. Со звонком следовало обежать все коридоры семинарии, извещая о начале перерыва или окончании пары. Правды ради, была и положительная сторона – звонящий пропускал молитву перед и после лекции. Поддоставали и однокашники, каждую минуту спрашивая: «Ну, скоро пойдёшь?» «Скоро конец пары?» «Ну, иди уже, давай!»
   В половине третьего семинария отправляется на обед. Длинная молитва перед обедом и после. Преподавателям и этого мало, потому читаем «житие святых» и во время обеда. Пару кусков хлеба в карман, хорошо, если попадутся корочки и удастся натереть их чесноком, и идём ещё на одну, послеобеденную лекцию. Смотреть на семинаристов на послеобеденном уроке тошно – всех одолевает зевота, отрыгивают, пялят глазами плошками, едва удерживая веки открытыми, и всё равно дремлют прямо с открытыми глазами.
   Восторг поступления скоро растворился в учебных семинарских буднях. Нашим с Виктором планам погулять по мирскому городу не суждено осуществиться. С Виктором видимся редко, разве что он заскочит к нам вечером, перед сном. За зубрёжкой времени не остаётся ни на что. С восемнадцати до двадцати одного часа – вечерние занятия по подготовке уроков на завтра, так называемая – самоподготовка. Но никто не соблюдает расписания. Многие не покидают учебного корпуса, оставаясь в классах после занятий, чтобы сразу начать готовить уроки к следующему дню. Семён свой полуденный сон устраивает тут же за партой. Отоспавшись, принимается за зубрёжку вместе со всеми.
   Ужин в двадцать один ноль-ноль! Молитва перед ужином и по окончании. И опять все карманы набиты хлебом. Дежурный цербер лютует и вечером, выискивая припасы. Задние семинаристы наблюдают за процессом, нервничая, напирают и проламывают вторые двери, вываливаясь толпою в фойе, чтобы рассыпаться, рассеяться по кельям. Тогда иди-свищи!
   И, наконец, ненавистный звонок в одиннадцать часов летнего времени и в десять часов зимою разливается по всей округе, возвещая о том, что семинария отходит ко сну. После контрольного времени, свет в кельях должен быть выключен. За этим строго следит сам инспектор. Старшеклассники рассказывали, что для этого отец Лаврентий залезает на колокольню.

   С первого дня занятий начинает пополняться и кондуит – книга духовного роста семинаристов. В эту книгу записываются все нарушения правил внутреннего распорядка и проступки, совершённые отроками. Записи в кондуит боятся все – с первого по четвёртый классы, потому что эти записи влияют на получение хорошего прихода, а то и вовсе могут выкинуть из семинарии. Тогда конец жизни. Но на первых порах наставники щадят воспитанников, ограничиваясь только письменными объяснениями, которые обязательно должен дать отрок, подробно описав свой проступок и своё раскаяние. Куда потом девались эти эпистолярные художества, никто не знает, даже старшеклассники. Слухи же ходят, и самые зловещие! Подогреваются они магической закрытостью инспектора.
   По пятницам ненавистный звонок будит нас ни свет ни заря. Боюсь на часы смотреть, потому что понимаю – увиденное уложит меня обратно в постель безвозвратно. Сонными мухами ползём в кафедральный собор. Для этого надо выйти в мирской город и пересечь брусчатую площадь. В утреннем сумраке – зрелище не для романтиков: многочисленные согбенные чёрные силуэты тощих фигур медленно, а если бы ещё обыватель знал, что почти обречённо, бредут к храму, который проглатывает их беззубой пастью. В такой час в храме – только особо грешные или страдающие бессонницей старики. Слава Богу, в церкви не многолюдно. Дремлющие старухи встрепыхивают на шелест подрясников входящих в храм отроков, провожают их сонными взглядами и снова клюют носами в мир иной. Семинаристы прикладываются к иконам и, подпирая друг друга, плечо к плечу, сгрудываются по правую сторону храма и, пока не началась служба, досыпают стоя. Будит всех дьякон. Он встряхивает ручной колокол и утренняя служба начинается. Бить в большой подкупольный колокол в столь ранний час запрещают городские власти – так они заботятся о сне трудового народа – созидателя! Мы же, семинаристы, – дезертиры созидательного труда на благо общества. Семён ещё и дезертир от армии. Пинаю его этим при каждом удобном случае. Пинаю по-доброму, по-товарищески. Семён только лыбится в ответ и, подмигнув, балагурит.
   В самый разгар службы, так и не дослушав акафист, семинаристы покидают храм. Вся толпа сдвигается, по мановении чьей-то воли и, со всё возрастающим гулом вытекает на залитый утренним солнцем двор. Нарушителям церковного спокойствия никто не осмеливается сделать замечание, только чтец устремляет построжавший взор, но молитву не прерывает. Во дворе семинаристы разделяются на группы – по рвению. Одни быстро бегут в семинарию, не оглядываясь по сторонам. Группа, в коей оказался и я, не спешит покидать грешный мир, с интересом рассматривая зарождающееся городское грехопадение. Смотрим с жадностью и даже с тоскою.
   – Эх! Хороша! – горланит за моей спиной Семён, и его голос, как колокол, возвещает на всю площадь, привлекая внимание пробегающих прохожих.
   – Тише ты, – оборачиваюсь я к забияке, но не могу скрыть восторга товарища. Семён, если начинал балагурить, не остановить. Не глядя в мою сторону, он продолжил кричать на всю площадь и, как нам показалось, желая докричаться и на весь город:
   – Надо жить, братцы, я вам скажу, так, чтобы и Бога не гневить, и с Вакхом и мамоной жить не в ссоре, – тут Семён перевёл дух, а все тем временем прибавили шагу, чтобы скорее скрыться в стенах семинарии от греха подальше, но Семён всё-таки успел закончить: – Нам надо найти себе по хорошей бабёнке, мирской, и тогда учёба пойдёт гладше, – с этими словами Семён смешно забежал вперед толпы и, широко расставив руки, попытался всех остановить или хотя бы привлечь внимание: – Послушайте же, братцы! – Семинаристы шарахаются от Семёна, с почерневшими взглядами, каждый на свой лад улыбаются, но глаза утыкают долу и быстро прошмыгивают мимо Кувалды, как будто и не с ним идут. Каждый делает вид, что не слышит и быстро проходит в спасительные ворота. По крайней мере, в это хочется верить. Семён умолкает, как обиженный ребёнок, что-то бубня себе под нос. Цепляю Семёна под руку, привлекая внимание, и из под локтя показываю ему кулак с большим пальцем вверх. У Семёна аж глаза вылезли на лоб от радости. Он сгребает меня своей клешнёй и крепко прижимает, шепча в самое лицо:
   – Молодчина! Я говорил! Я знал, что ты настоящий!
   Все спешат на завтрак и занятия. Семён круто поворачивает меня и тащит обратно на улицу. Ничего не успеваю спросить, а он скороговоркой шепчет мне на ухо:
   – Там идут две девки. Надеюсь, ещё не прошли. Давай быстро договоримся о свидании.
   Находясь в крепких объятиях Семёна, сам себе не веря, я возвращаюсь на улицу, да ещё не просто на улицу, а чтобы знакомиться с девушками. У самых ворот мы едва не налетаем на этих самых девушек. Я застываю как истукан и чувствую пробегающий холодок по спине, представляя, как хорошо мы видны всей семинарии в открытые настежь ворота. Семён же позабыл обо мне и, широко размахивая руками, знакомится с девицами. Они охотно с нами общаются, точнее, с Семёном, потому что я стою оглохший и онемевший. Девчата хохочут на всю улицу, заглядывают через Семёново плечо во двор семинарии и взрываются на каждое Семёново слово новым приступом хохота. На прощание два девических голоса звенят на весь двор ещё громче:
   – Ждём вас в центре, в семь вечера у часовни!
   Я не понял и не удержался, чтобы переспросить:
   – Какая часовня в центре города?
   Девушки рассмеялись моему вопросу ещё звончее. Довольный Семён простецки отмахнулся от моего вопроса рукою, на радостях сгрёб меня в охапку и потащил обратно во двор, шепча в самое ухо:
   – Хороши чертовки! – Семён мечтательным взглядом провожал девушек, и было видно, что он душой остался с ними.
   – Ты можешь мне объяснить, – я обиделся и, как следствие, не собирался оставлять свой вопрос без ответа. – С каких это пор в центре наших советских городов стали строить часовни?
   – Чего пристал? Часовня! Людям время показывать. Не колокольня! – заорал на весь двор Семён и, увидев, как я смешался от собственной недогадливости, подбодрил меня: – Не ссы, будущий святой отец, – и Семён приступил к увещеваниям, для этого он стал на всю ширину ног, закинул руку к небу и гаркнул: – Луком родился – луком, не розой, помрёшь.
   Мы подошли к учебному корпусу под зычное бубнение довольного Семёна, который строил планы на вечер. В дверях я взглянул на товарища, а он только подмигнул и услужливо склонил голову, пропуская меня вперед. Его, в отличие от меня, не интересовало общественное мнение, и заметил ли нас кто-то из семинарских. Я же, слегка ошарашенный, поглядываю по сторонам, – но ничего не изменилось в мире – семинаристы заняты личными заботами и никому до нас нет дела. Мимо прошёл отец Дмитрий, и тоже ничего не случилось. Я немного успокаивался, но Семён опять догнал меня и шепнул в самое ухо:
   – Не забудь, в половине седьмого – у ворот.
   Нас с Семёном объединила тайна, и я грубовато отмахнулся от него, изобразив на лице раздражение. Но только на лице, в душе же я испытывал пугающее меня ликование, а сердце рвалось из груди. «Вот она бесовинка! – усовестил себя и мысленно освятился крестом. – Быстрее надо идти в аудиторию, за лекцией всё забудется», – нашёл я успокоение. – И ещё…» Что-то ещё меня тревожило. Старался до аудитории вспомнить, но сосредоточиться мне мешал довольный Семён, идущий впереди и виляющий задом. От удовольствия Семён так смешно семенил в направлении нашего класса, что я едва сдерживал смех.
   – Егор, брат мой, – неожиданно за моей спиной раздался ласковый голос инспектора.
   «Да, вот что! Я всё чаще крещусь про себя». От собственного открытия и зловещего оклика, я едва устоял на ногах, потому что узнал этот голос раньше, чем понял, до чего я догадался. Я даже не спешил искать, в каком направлении находится инспектор. Он сам подошёл ко мне и, конечно, сзади. Его бледное лицо появилось и застыло. Я видел, что инспектор открывает рот, но ничего не слышал. В очередной раз за последние несколько минут я оглох и онемел. Сильный удар по плечу мгновенно привёл меня в чувство. Рядом стоял Семён и кричал:
   – Как здоровье, дружище?
   – Вы нездоровы? – в свою очередь тихим голосом осведомился инспектор и таким же голосом попёр Семена. – Хондря, иди в класс.
   Семён не заставил себя долго упрашивать, из-за спины инспектора погрозил мне кулаком. Этого уже не следовало делать – я пришёл в себя, и от Семёнова тумака плечо гудело. Гримаса товарища меня рассмешила. Инспектор начал раздражаться и, не оборачиваясь, прорычал:
   – Хондря! В кондуит хотите попасть? – Инспектор спиной провожал Семёна в класс и, когда тот исчез, снова обратился ко мне: – Что с вами?
   – Простудился, наверное, – соврал я и в подтверждение потёр ухо. – У меня с детства, – как простужусь, глохну на одно ухо.
   – Скверно, – протянул инспектор, не сводя с меня цепкого взгляда. Я же ждал разоблачения и посему скорчил болезненную мину, чтобы хоть видом смягчить угрозу и разжалобить брата Лаврентия.
   – Как у вас дела с учёбой? – вдруг спросил инспектор.
   – Нормально, – с болезненным придыханием начал я, но инспектор меня прервал.
   – Хватит разыгрывать больного, – инспектор смотрел застывшими глазами. – Хондря вам не пример. Говорите внятно и членораздельно. Почему по апологетике у вас нестабильные отметки?
   – Вчера я получил пятёрку, отец Лаврентий, – проблеял я, растерявшись и краснея. Мне стало стыдно за своё ребячество, и в душе я корил Семёна, – почему он втянул меня в подобную крамолу, из-за него мне приходится врать и изворачиваться на пустом месте.
   – Подходит к завершению полугодие, – инспектор заговорил холодно, но мягким голосом. Мой вид его больше не интересовал, и взгляд его устремился в окно. – Я предложил ректору вашу кандидатуру для перевода во второй класс со следующего полугодия.
   – Разве так можно? – всего-то и нашелся спросить я.
   – Можно, – сухо пояснил инспектор. – Но если вы не подтянете апологетику и будете пропускать спевки…
   – Я не пропускаю спевки, – перебивая инспектора, затараторил я с благодарностью в голосе. На что Цапля, раздражаясь, только закрыл глаза и умолк. – Извините. Спасибо, родной отец, – поняв свою оплошность, сник я, не находя как исправить промашку.
   – Идите в класс, – не открывая глаза, сказал инспектор. Я медлил, замешкавшись от волнения и не зная, что делать, а инспектор понял это по-своему и тихо добавил: – Скажете преподавателю, что я вас задержал. И готовьтесь держать экзамен по апологетике. Типикон [1 - Типикон – церковный Устав.] знать на зубок. Иначе не пропущу экстерном.

   Впервые с самого начала учебного семестра я не слышал, о чём рассказывал преподаватель. Мысленно я был занят анализом произошедшего. Разговор с инспектором возбудил меня. Передо мною рисовались грандиозные планы, с которыми я имел желание и был полон сил справиться. И началом их осуществления может стать досрочный переход во второй класс – первый, хоть и маленький успех на поприще батюшки. Торжество души омрачалось утренним происшествием, на которое подбил меня товарищ. Хоть я и дал согласие участвовать в авантюре Семёна, но пока старался об этом не думать. Надо отказаться от сомнительного мероприятия, решил я твёрдо и в подтверждение бесповоротности решения пристально посмотрел на Семёна. То, что это авантюра и ни к чему хорошему нас она не приведет, я не сомневался, хотя и плохо еще отдавал себе в этом отчет. В душе я корил себя за нерешительность, пытался возложить всю вину произошедшего на Семёна, и всячески старался погасить засевшее в груди ликование. Семён, словно ждал моего взгляда, закрывшись учебником, закивал, спрашивая. Я отмахнулся и больше до конца занятий старался не смотреть на толкнувшего меня в крамолу товарища, но на перемене избежать встречи не удалось. С первым звуком звонка, Семён сорвался с места и, перепрыгивая через ряды, практически на плечах уходящего преподавателя, с довольной физиономией восседал передо мною.
   – Что он от тебя хотел? – Семён спросил без тени тревоги, наоборот, весь его вид говорил, что он запаляется от опасности затеянного мероприятия.
   – Сказал – подтянуть апологетику, – как можно равнодушнее ответил я.
   – И всё? – в голосе Семёна прозвучало нескрываемое разочарование, а на лице изобразилось недоверие. Отступать было некуда, и я сдался:
   – Отец Лаврентий сказал, что можно перейти в следующем полугодии во второй класс.
   – А так можно? – Семён с недоверием смотрел на меня.
   – Сказал можно. Только надо апологетику подтянуть до конца семестра и держать экзамен. Типикон знать назубок, – я смотрел на товарища и видел недоверие, всё ещё господствующее на его лице. Мне ничего не оставалось, как выложить весь разговор с инспектором: – Мою кандидатуру предложили на рассмотрение ректору, – по завершении рассказа, мне пришлось выдержать ещё один пристальный взгляд Семёна на доверие. Наконец мой товарищ расплылся в улыбке.
   – Слава Богу, пронесло, – с облегчением выдохнул Семён и победителем хлопнул меня по плечу. В следующее мгновение с его лица улыбку как ветром сдуло. Семён мгновенно изменился в лице и, пристально всматриваясь мне в глаза, добавил: – Ты не можешь меня бросить.
   Я не ответил, только отвернулся от Семёна, не зная, как отвертеться от задуманной товарищем крамолы, особенно сейчас, когда мне улыбалась фортуна. Семён же по-своему истолковал моё молчание и уже победителем сказал:
   – Всё, до семи. Обсудим вечером, – и, сорвавшись с места, убежал. Я не успел сказать товарищу, что мне бы не хотелось продолжать… Семён исчез, а я остался один на один с личными сомнениями и верой.
   Хоть и обедали мы с Семёном за одним столом, но не проронили ни звука, а после обеда он опять пропал. Ни в классах на дополнительных занятиях, ни в нашей комнате Семёна не было. Мне очень хотелось найти его и поговорить. Может быть, не откровенно, намеками выпытать, что же мы будем делать вечером. Правда ли пойдём на свидание, или, может быть, отложить эту затею, хотя бы до других, лучших времён. Я горел предложением инспектора и открывающимися перспективами. Только на мгновение мелькнуло: «Вот она, пёсья преданность, – но я тут же подставил подпорку. – Почему же сразу пёсья? Я учусь, стараюсь, из кожи вон лезу. Инспектор заметил и оценил моё старание. Так всегда бывает. Это и есть рост в профессии. Хорошо! – хвалил я себя за подобные мысли. – Но если так, то почему надо обосновывать очевидное?»

   Время неумолимо приближалось к заветной половине седьмого. В душе я поблагодарил Бога, что дни короткие и, несмотря на позднюю осень, еще тёплые, и темнеет рано. Прогуливаясь «в разведке» по двору, я несколько раз прошёлся мимо ворот и оценил, насколько буду заметен. Выдать меня мог только свет фар проезжающих машин. Ещё стоило позаботиться о скрытности, чтобы сторож не заметил, но он в тёмное время суток носу не казал из охранного домика, так что прошмыгнуть под окнами сторожки не составляло труда. Я нервно поглядывал на часы, ожидая, что к положенному времени Семён обязательно появится, но его всё не было и не было. В какой-то миг я обрадовался и со спокойной совестью отправился к себе в комнату. Келейная скука погнала меня обратно на улицу. Я и этому своему решению нашел оправдание: обещал быть в половине седьмого у ворот, значит, надо быть и дождаться товарища. По крайней мере, постою пару минут и вернусь со спокойной совестью. Семён сам виноват, что смылся и ни о чём не предупредил меня.
   Я скрытно пересёк двор, стараясь не попасть в свет единственного фонаря, заглянул в окно сторожке. Степан, закинув очки на лоб, что-то просматривал в книге посещений. Зачем он вообще надевал очки? Низко пригибаясь, я прокрался под окнами и едва протиснулся в щель приоткрытой кованой калитки, стараясь к ней не прикасаться. Воротная калитка скрипела на всю округу, и семинаристы догадывались, почему администрация не спешила смазывать петли – лучшего сторожа не придумаешь. Едва я оказался на улице, угодил в крепкие объятия Семёна. Он сильно затряс меня и зашептал на ухо, прилипая губами к уху. От неожиданного столкновения моё сердце чуть не оборвалось.
   – Сдурел, Семён. Думал, дьякон выследил, фу ты, – оттолкнув товарища, выдохнул я, даже не поняв, что он говорил.
   – Так и знал, – не обращая внимания, воскликнул Семён. – Чтобы ты без меня делал?
   – Ты чего? – пытаясь отдышаться, удивился я.
   Семёна не заботили мои страхи. Он осмотрел меня с ног до головы и удивлённо спросил:
   – Ты в таком виде собираешься гулять по вечернему городу? – с этими словами Семён своими ручищами повернул меня вокруг собственной оси. Только теперь я рассмотрел, что у Семёна кроме лица, всё остальное новое. На нём не было подрясника, а одет он был в джинсы, современные туфли и модную куртку «Аляску».
   – Я так и думал, – продолжал бубнить на всю улицу Семён и, схватив меня под руку, потащил прочь от ворот семинарии.
   – Куда ты меня тащишь? – попытался я хотя бы возражать, потому что сопротивление Семёну было бесполезно, его ручищи держали меня крепко.
   – Иди, иди. Я всё устроил. Главное, чтобы с размером не прогадал. Что бы вы, будущий святой отец, без меня делали!? – подтрунивал надо мною Семён.
   – Не грешил бы, – тихо огрызнулся я.
   – Нет, всё-таки из вас, дорогой друг, получится преотменный батюшка, – приговаривал Семён, поддерживая быстрый темп ходьбы. Я усмехнулся своему уделу, нарисованному и творимому Семёном.
   Шли мы быстро и больше не разговаривали. Семён периодически оглядывался в сторону семинарии. Когда же мы отошли на достаточное по Семеновым меркам расстояние, он остановился и, сунув в меня сумкой, добродушно приказал:
   – Переодевайся.
   Я медлил, рассматривая вещи в сумке и в то же время собираясь с мыслями. Мы зашли далеко, и меня интересовало, как будем выбираться. Точнее, как я буду выбираться из этой истории. За Семёна я почему-то не волновался. У меня в голове крепко засел его рассказ об оргиях Семёнова батюшки и ректора нашей семинарии. В данный же момент Семёна интересовало другое, он с нетерпением выхватил у меня сумку и быстро начал доставать из неё вещи.
   – Быстро переодевайся. Рубаха. Джинсы. Телогрейка на тебе? – не дожидаясь моего ответа, Семен ощупал меня и, удостоверившись, что телогрейка на мне, продолжил: – Сверху рубахи наденешь. И на тебя куртка. Правда, не новая. Всё новое, а куртка не новая, с барахолки. Извини брат, на новую не хватило денег. Пришлось на барахолку заскочить, слава Богу, она по пятницам работает. Давай, чего рот раззявил, – гремел на весь квартал Семен.
   – Что, прямо здесь? Холодно же, – опешил я, ещё не веря в серьёзность предложения Семёна, но он не шутил и в подтверждение своих намерений принялся стаскивать с меня церковную одежду, приговаривая:
   – Извини, брат, уборной для переодевания таких персон не продавали. Сомневаюсь, что их вообще придумали. Так что не выпендривайся, а быстро переодевайся, – с этими словами Семён почти раздел меня, и ничего не оставалось, как ещё быстрее надеть принесённую Семёном одежду, а тот не унимался и приговаривал: – Вот то-то и оно, братец. Пока изобретатели придумают уборную для таких, как ты, девки нас не дождутся, а что ещё хуже – состарятся, – Семён выдержал паузу и, воздев перст кверху, лукаво закончил: – И мы, того… – в этот момент проехала машина и осветила нас, я сумел рассмотреть лицо товарища и рассмеялся от всего сразу – от горечи осознания того, что мы творим, и от забиячного лика Семёна.
   Наконец, я принял вид обычного молодого человека. Только небритость выдавала моё происхождение, и я непроизвольно потер себя по скудной бородёнке и кавалерским усам. Семён успел уложить мои вещи в сумку и, уловив мой жест, успокоил:
   – Не дрейф, братец, на дворе мода на трёх-четырёхдневную щетину. Идём.
   Я сделал ещё одно открытие в Семёне. Он был гладко выбрит.
   – Идём, идём, – поторапливал меня товарищ. – Немного опаздываем.
   Я старался не отставать от марширующего широким шагом товарища. В душе же я начал молить Господа Бога, чтобы он помиловал нас и сделал так, чтобы мы опоздали или девушки не пришли. Семён на меня не обращал внимания. Широкими шагами словно ледокол прокладывал нам путь во грех, только изредка бросая через плечо:
   – Пошевеливайся, братец. До трассы идти и идти, а надо ещё попутку поймать до центра.
   Я продолжал молиться Всевышнему и тайком от Семёна перекрестился. Но в этот вечер кому-то было не до нас. Или наоборот, кто-то тот, другой, нас очень хотел. А может и сам… того…
   – Помолимся братцы за крамольные мысли, – тихо попросил я и перекрестился.
   Не прошло и получаса, как мы оказались на площади перед часовней, которая со всех сторон освещалась неоновыми лампами. Площадь оживлялась множеством прогуливающихся отдыхающих. Со всех сторон разрывались динамики, вбрасывая в толпу музыку. Музыкальная разноголосица добавляла хаоса, но люди, даже гуляя, соблюдали некое, только толпе свойственное построение. В аллее за часовней расположились ряды торгующих сувенирами. Каждый столик подсвечивался лампочкой, поэтому аллея походила на светящуюся гирлянду. Вдруг Семен вытянулся в струнку, поднялся на цыпочки и усиленно замахал рукою, привлекая внимание. Его упорно не замечали, и тогда он громогласно позвал.
   – Девочки! Мы здесь!
   Теперь все прогуливающиеся рассматривали нас. Мне показалось, они сразу поняли, что мы семинаристы, и сейчас что-то должно произойти, но ничего не произошло, кроме того, что к нам подошли утренние девушки. Убедившись, что крик вызван тем, что кто-то искал друг друга, а главное, нашёл, толпа потеряла к нам интерес. Семён сиял, а девушки оглядывали нас с ног до головы. Видно было, что они с иронией отнеслись к утреннему знакомству с воспитанниками семинарии и пришли на свидание, ожидая новых ощущений от нелепости ситуации, но мы явились как все, и девушки не могли скрыть разочарования.
   – Света, – мило сказала одна из девушек и, окинув нас лукавым взглядом с ног до головы, спросила: – Когда маскарад – утром или сейчас?
   – Семён, – протрубил довольный произведённым эффектом Семён. Он заграбастал протянутую ручку и обвил вокруг своей, соединяясь с девушкой «под руку». – Ну, что вы, барышня, – запел Лазаря смущённый Семён. – Я вот что вам на это скажу, – и они на пару двинулись прогуливаться по площади, как будто нас и не было. Я обиделся на товарища. Мне тоже понравилась Света больше, чем её подруга. И руку Света протянула в мою сторону, а не в его. Я смотрел на товарища и не узнавал. Для меня Семён по-прежнему оставался загадкой, а сегодня открылся с другой стороны.
   – Оксана, – назвала своё имя подруга Светы.
   – Егор, – представился и я, рассматривая Оксану. Светлана всё-таки красивее. В Оксане же просматривалась некая привлекательность. Сразу и не скажешь в чём. Глаза! Живые, улыбающиеся глаза. Темнота не могла затмить их сияния. Мы смотрели друг на друга, и я чувствовал, как между нами образуется некая общность с этой ещё секунду назад не знакомой мне девушкой. Она светилась теплом, и глаза говорили, что их хозяйка испытывает те же ощущения. Но Светлана, в общем, красивее, с досадой отметил я, отводя взгляд.
   – Что, Светка понравилась? – лукаво спросила Оксана, раскрыв причину моего столь пристального рассматривания. – Ничего, я привыкла. Я на ты. Ничего?
   – Глаза у тебя красивые, – я решил скрыть свою неловкость, похвалив очевидное достоинство девушки.
   – Принимаю. Пошли догонять наших, а то потеряемся.
   И мы с Оксаной пошли догонять забывшуюся парочку. Я усмехнулся. Опять я его догоняю. Поглядывая за Семёном, я удивлялся тому, как быстро они сошлись со Светланой. У меня закралось сомнение, а не провёл ли меня Кувалда. Наверно, они давно знакомы. Я решил проверить.
   – Такое впечатление, – заговорил я с Оксаной, – что они старые друзья.
   – Нет, что ты. Я сама Светке удивляюсь, – искренне ответила Оксана.
   Оксана ещё что-то хотела сказать, но нас разъединила проходившая навстречу компания. Чтобы не потеряться в толпе, я схватил Оксану за руку. Ожидал, что девушка отстранится, но она покладисто вложила свою шелковистую ручку в мою, и я испытал блаженное облегчение. И мы теперь шли, взявшись под руку. Правда, с разговором не складывалось, и я посмотрел на Семёна, чтобы воспользоваться его умением так быстро завладеть девушкой. Посмотрел и понял, что мне надо опять догонять товарища, потому что он уже крепко держал свою подругу, обвив её гибкую талию своей клешнёй, бесцеремонно тыкался лицом ей в волосы и что-то подолгу шептал. А девушка как будто спряталась в его объятиях и, довольная Семёнова физиономия отворачивалась, звонко хохотала на всю улицу. Светлана хохотала долго, Семён поворачивался к спутнице, и их лица смотрели друг на друга совсем близко-близко. Тогда мы переглядывались с Оксаной, и в наших взглядах читалось одно и то же – мы ожидали, когда же дело дойдёт до поцелуев. Мне почему-то стало стыдно и за товарища, и обидно за Светлану. Как-то странно они вели себя. Я не допускал мысли, что наши девушки какие-нибудь распутные, но и вела себя Светлана не обычно, в моём понимании, для первого знакомства. В очередной раз, когда Семён со Светланой смотрели друг на друга, я с некоторой тяжестью тихо сказал:
   – Сейчас поцелуются, – в голосе моём звучала досада, мне не хотелось смотреть на идущую впереди парочку, и я отвернулся. Оксана потянула меня за руку. Я взглянул на неё, но она настойчиво показывала вперёд, и я посмотрел. Лучше бы не делал этого. Семён, не долго собираясь, припал губами к лицу Светланы и, как мне показалось, пока она не опомнилась, несколько раз быстро поцеловал. Но я ошибся, мне и правду показалось. Светлана не отстранилась, а наоборот, искала его губы, чтобы ответить, и нашла.
   – Ну, Светка даёт! – прыснула Оксана и, пряча стыдливый, не ко времени и не к месту смех, ткнулась лицом мне в плечо, крепко прижавшись к моей руке. Я вмиг почувствовал её всю. Мне ничего не оставалось, как обнять мою трогательную спутницу, и мы вместе громко рассмеялись, почти истерично.
   – Чужой пример заразителен, – сквозь смех прокричала Оксана.
   Приветливость и трогательность Оксаны подкупали, и настроение у меня улучшилось. На какой-то миг я забыл, что семинарист и должен находиться в келье и в кровати. Мы наперебой болтали, только ориентировались на спины друзей, идущих впереди. Вернул меня в действительность всё тот же Семён, когда он трусцой подбежал к нам и коротко сказал:
   – Так, сейчас половина десятого, – Семён рассматривал в темноте циферблат часов на руке. – Ровно через два часа встречаемся у ворот, – с этими словами он сгреб барышню, и они скрылись в темноте переулка. Ещё некоторое время издали доносились бубнение Семёна и приглушенное хихиканье Светланы.
   Оставшись одни, мы почувствовали некоторую отчуждённость друг от друга. Пылкость наших друзей как будто насильно подталкивала и нас к форсированию и наших отношений. При всей зародившейся симпатии, мы с Оксаной, хоть и обнялись опять, как несколько минут назад, уже не чувствовали прежней теплоты в объятиях. Я снова задумался о совершенном поступке. На этот раз не помогло быстро пришедшее оправдание, что во всём виноват Семён, а я – жертва, поддавшаяся чужому влиянию. Меня терзали чувство вины и ожидание тяжких последствий, если раскроется наше дьявольское деяние. На какое-то время я забыл о барышне, идущей рядом. Она, скорее всего чувствуя моё беспокойство, шла рядом молча, и даже ступала осторожно. Я не заметил, как долго мы так шли, но остановились как-то вдруг, и я увидел перед собой глаза Оксаны, трогательные, полные желания разделить мои тревоги. От неё исходил какой-то особый аромат и блеск. Желание вдохнуть его в себя сильнее возникло само собою, и я набрал полные легкие её аромата. Аромат девушки утопил, растворил все тревоги и терзания, я выдохнул сразу всю тяжесть, скопившуюся в душе. Каким-то шестым чувством Оксана угадала моё состояние души и, когда я выдохнул, сразу прижалась ко мне и что-то зашептала, скорее всего, для себя и что-то очень личное и вдруг превратилась в маленькую, беспомощную девочку. Я обнял её крепче и уткнулся лицом в волосы, вдыхая и вдыхая её запах. Губы непроизвольно ткнулись в висок, и Оксана отклонилась, чтобы взглянуть на меня полными слёз и восторга глазами. А потом мы стояли, обнявшись, в темноте мирского города и, ничего не говоря, целовались. Целовались жадно, в исступлении, ощущая всё внутреннее состояние друг друга. Не знаю, как долго это продолжалось, неожиданно громыхнула над нами балконная дверь, и оттуда же сверху, приглушенно гаркнули: «Кто там стоит? Алька, ты? Быстро домой!» Строгий окрик нас встряхнул, и в следующее мгновении нас разобрало на дикий ржак. Обнявшись, счастливые, мы пошли прочь от места, нас сблизившего, а сверху, с этажа, вдогонку бранил нас тот же голос, который сначала приглашал домой.

   Я прятался в ночи у стены семинарии, поглядывая по сторонам в ожидании товарища. Время тянулось невыносимо медленно. Ночная прохлада и камень ограды – я прижался всем своим существом к ограде, скрываясь в её тени – своим холодом превратили меня в истукана. Я не имел часов, и потерялся во времени. По моим расчетам выходило, что стою я давно, а Семен опаздывает или вовсе не собирается приходить. Как назло, сумка с вещами была у него. От волнения и тревоги меня начисто покинули те пережитые блаженные мгновения в объятиях Оксаны. От долгого ожидания я совсем сник, и мне начали видеться всякие сцены казни грешников из Ветхого Завета.

   Появлению Семёна я несказанно обрадовался и, от злости за опоздание, наделил крепким тумаком его тучную фигуру. Мы не были с Семеном настолько близки, чтобы допускать подобное панибратство, но сегодня нас кто-то связал невидимой, крепкой таинственной нитью. На мой тумак Семен с сияющим лицом на всю улицу восторжествовал, воздев перст к звёздному небу:
   – Я знал, что тебе понравится, – и, тут же посерьёзнев, заговорщицки скомандовал: – За мной. Только бы ящик не упёрли.
   – Тихо ты! Какой ящик? – удивленно зашептал я труся за Семёном.
   Семён только махнул рукой, и крадучись, мы прошли вдоль стены до угла семинарского двора.
   – Ага, вот он, – обрадовался Семен. – Стоит. Давай. Ты первый. Только на край наступай. Посередине дерьмо.
   – Какое ещё дерьмо? – снова удивился я.
   – Лезь давай, – командовал Семен. – Я его дерьмом вымазал.
   Я в недоумении уставился на товарища и чуть не рассмеялся от его вида. Семён развел руками, состроил отвислую физиономию тупицы:
   – Так спёрли бы ящик, – поддержав комический сюжет, промямлил Семен и уже серьёзно добавил, подтолкнув меня к стене: – Лезь. Не зевай.
   Мы благополучно перелезли через забор. Если не считать того, что ящик под тучной фигурой Семёна подломился, и мой товарищ выпачкался в дерьме. Как он мазал ящик дерьмом? Ума не приложу. Его же надо было где-то найти, потом принести…
   – Прекрати обтирать руки повсюду, кто-нибудь выпачкается, – попытался урезонить я Семёна, который обо всё, что нам попадалось, вытирал выпачканные руки и ботинки.
   – Та, бог с ними, – равнодушно огрызнулся Семён.
   Не Семён, а чёрти что. С чертыханиями Семёна мы украдкой, от тени к тени перебежали через весь двор, и только когда заскочили в спальный корпус, я вздохнул с облегчением.
   Мысли об Оксане вернулись, когда я согревался в постели. Лёжа в келье под одеялом, наше ночное приключение оценивалось мною как сон наяву. Всё моё тело и душу тряхнуло содрогание от осознания того, что нас могли застукать и тогда, бабушка надвое сказала, каково было бы развитие. Из семинарии попёрли бы точно. Семён посапывал, уснув до того, как голова его коснулась подушки. Мне же не спалось. Я дышал ароматом Оксаны и облизывал губы, которые пропитались ее вкусом. Весь я пропитался ее запахом, вкусом – руки, губы, лицо и мысли.

   По воскресеньям завтрак не полагается.
   Ох уж этот завтрак по воскресеньям! Сколько мне пришлось в детстве перенести душевных и физических страданий из-за воскресной службы. Бабушка всё утро собиралась и ходила в церковь к обедне. До этого есть не полагалось. Обедать будем только после возвращения из церкви. Служба длится три часа. Стою голодный, воздуха не хватает. От запаха ладана тошнит и болит голова. Выйти бы на свежий воздух. С тем большею жадностью слушаю голоса мальчишек, бегающих по двору. Но как уйдёшь, если рядом зоркое око бабушки. Любимой бабушки! Она учит меня правильно складывать пальцы для крестного знамения и вовремя кланяться. Стоит зазеваться, тут же ложится мне на шею сухонькая бабушкина рука и бесцеремонно пригибает к бетонному полу. Ничего не поделаешь, кланяюсь. Соблазнов вокруг полно. Ходят старухи и угощают конфетами, печеньем, калачами. Бабушка строго следит, чтобы я, не дай Бог, не съел чего-нибудь. Но я и не смел. В семь лет я знал от бабушки, что Бог смотрит за нами с неба. Что он всемогущ и невидим, всё может сделать, если захочет. Может среди нас ходить и высматривать, кто грешит. Так же я знал, что есть у Бога такая книга, в которую он заносит все добрые и злые поступки, и есть весы, на которых он потом эти поступки взвешивает и определяет степень греховности каждого человека. И если в детстве я боялся представить себе эту книгу, то в семинарии я познакомился с нею – это наш кондуит!
   В детстве для меня существовала неразрешимая задача – как умилостивить это невидимое существо, именуемое Богом. Когда я в школе, с полной уверенностью заявил, что земля стоит на трёх слонах, класс поднял меня на смех. Больше я никак не показывал свою принадлежность к Богу, продолжая выстаивать воскресные службы и молиться перед сном и после. Я вырос, в армии управлял современной военной техникой, учусь в семинарии, а в духовном мире для меня всё осталось по-прежнему. По воскресеньям служба, и до её окончания завтрак не полагается.
   Вообще-то, постимся три раза в неделю. В среду – ничего не едим. В пятницу только постное – рыбу, хлеб, картошку – всё заправлено подсолнечниковым маслом. Вкусна корочка хлеба, политая маслом и посыпанная солью! В воскресенье с утра служба – утомительная, долгая – продолжается до полудня. В два – долгожданный, но скудный обед.
   Всё ерунда, по сравнению с тем, что после обеда – свободное время! С Семёном и Виктором спешим в город. Наступили времена оттепели, и на нас смотрят с завистью и почти с благоговением. В нашем лице общество лицезрело ростки демократии – свободу вероисповедования. Только неуютно у меня на душе. В церковь зачастили сомнительные типы. Всё чаще и чаще в стенах храмов можно слышать исковерканный «феней» язык. Эти типы пытаются изъясняться нормальным человеческим языком, мучаются, и не зря – «феня» им понятнее. Их бы взашей, но из них сыплются деньги, и святые отцы принимают. Церковь всему находит оправдание.
   – Все перед богом равны. Они такие же наши, как и дети, и бабушки, – объясняют священники.
   Такие ли? Душа болезненно ноет, терзаемая острым чувством тревоги. Конечно, церковь не может не переболеть теми же болезнями, что и общество, но всё-таки! За всей этой муштрой особо не остаётся времени на личные душевные терзания, но всё-таки… Глаза не закроешь. Успеваешь всё сделать и ещё задуматься о происходящем и о своём будущем. Откуда только время берётся?
   Уроки пения чуть ли не основные! Спевками нас загоняли так, что едва остаётся время для зубрёжки богословских наук, а это ни много, ни мало – церковный устав, Новый завет, Ветхий завет, к ним надо добавить заучивание уймы цитат из катехизиса и ещё, ещё и ещё, и к ним ещё вагон и маленькая тележка в виде часослова, например. Несмотря на всё это, откуда остаётся время и для мучительных размышлений о верности избранного пути? Во время каждой молитвы в соборе я рассматриваю окружающих меня людей и всё больше и больше задумываюсь, одна ли у меня с ними стезя? Я всё чаще возвращаюсь к тому времени или даже мгновению, когда было мною принято решение посвятить себя пастырскому служению. За несколько месяцев я успел освоиться с укладом жизни семинарии, меня не тяготили недосыпание, недоедание и муштра. Я автоматически отдавался толпе, несущейся общим потоком то на занятия, то в столовую, то на службу в храм. Мы торопились всюду, куда нас так настойчиво требовал электрический монстр-звонок, кажется, единственный представитель технической мысли и цивилизации в стенах нашей тихой заводи. Правда, не такой уж тихой… и не такой уж заводи…

   Полгода пролетели незаметно. Когда инспектор брат Лаврентий объявил об окончании первого семестра, у нас даже не изменились лица. Никто не понял – это успех или поражение – так загоняла муштра. Радоваться или скорбеть? Цапля вещал, не обращая внимания на наше настроение. В конце речи он объявил:
   – Все семинаристы отпускаются на недельные каникулы домой, а четверо, – с этими словами брат Лаврентий полистал свои бумаги, отыскивая нужную, – и зачитал фамилии: – Близнюк Виктор, Крауклис Егор, Алексей Разумовский и Хондря Семён за успехи в учёбе досрочно переводятся во второй класс и могут по возвращении из каникул определиться уже со второклассниками.
   Речь Цапли возбуждала во мене эмоции и я едва их сдерживал. Я старался не обращать внимания на завистливые взгляды уже бывших соучеников. В тоже время, меня не могли не тревожить взгляды будущих одноклассников, которые по личным причинам поглядывали враждебно. Ещё более меня занимала довольная физиономия Семёна.
   – Ты как в список попал? – подсел я с вопросом к Семёну после оглашения списка экстерна.
   – Потом, – отмахнулся Кувалда. – Плохо слышно тебя, – и для убедительности, Семён приложил свою жменю к уху.
   По Семёновой физиономии было видно, что всё он хорошо расслышал, но это бесцеремонное позёрство… Какое нахальничание!!!
   – Я видел список из трёх фамилий, – не мог успокоиться я и силой потянул Семёна за руку.
   – Ну и что? – Семён смотрел мне в глаза не моргая. – Я чем-то тебя обделил?
   Своим вопросом Семён словно пригвоздил меня к стенке. Мне стало неловко и стыдно за свое малодушие. Но я и не мог скрывать разочарования и поймал себя на том, что мне неприятно осознавать, как я из всех сил старался, лишал себя покоя и отдыха, чтобы добиться такого признания, а Семён воспользовался принадлежностью к поповской касте. Семён уловил моё настроение.
   – Среди них твоей не было, а тут зачитали, – тихо проговорил я и отвернулся. Мне стало стыдно за столь низменные мысли в адрес товарища, с которым мы очень сильно сблизились за эти полгода и которому я в некоторой степени был обязан продвижением больше, чем своему усердию.
   – Ты не понял меня, Семён, – попытался оправдаться я. – Я не то имел в виду, – я начал заикаться и сбился, выдавая себя сполна и краснея от стыда: – Извини меня, Сёма.
   – Ладно, – отмахнулся он, но по лицу было видно, – обиделся.
   – Семён, ты не мог бы одолжить денег? – тихо попросил я.
   – У кого? – не понял Семён моей просьбы.
   – Что значит, у кого? – опешил я и, внимательно всмотрелся в лицо товарища – издевается, что ли? – Мне одолжить не мог бы денег?
   – Я понял, что тебе, – простодушно пояснил Семён. – У кого одолжить?
   – Зачем у кого-то одалживать? – я не мог скрыть своей обиды на товарища. Мстительный подлец, ругал я Семёна в душе, но было поздно отступать. – Ты не мог бы мне одолжить денег? – не сдавался я. – Я получу стипендию и сразу вышлю переводом.
   – Егор, я понял. Но у кого мне одолжить деньги, чтобы потом дать их тебе?
   – Скотина! – сквозь зубы вырвалось у меня. От злости я готов был поколотить верзилу прямо здесь. – Юродивый! – я не мог сдерживать обиду и сквозь зубы честил товарища на чём свет стоит, а он, как ни в чём не бывало, пялился на сцену. – Ну и жмот же ты!
   – Тихо! Ещё не закончили, – Семён как будто не слышал и не понимал, о чём я говорю. Он вытянул шею, таращась на сцену, на которой молча стоял брат Лаврентий, ожидая, чтобы преждевременный гомон стих, и, с присущей только ему проницательностью поглощал глазами зал. Наконец семинаристы затихли и расселись. Инспектор отец Лаврентий грозным рыком начал порку:
   – Гм-гм! Но! Есть и определённые на отпуст!
   Зал затаил дыхание. Некая лихорадка волной пробежала по рядам. Следом по залу понеслось: «Кто-кто-кто?» Цапля опять выдержал паузу и поднял руку с бумагами, чтобы зачитать фамилии. Зал взвыл и опять замер. Мне ничего не угрожало. Моя фамилии была зачитана в списке лучших и досрочно переведённых в следующий класс, тем не менее я испытывал те же ощущения, что и каждый из воспитанников. Фамилий отпускников я ждал с ещё большим трепетом, чем свою в экстерне.
   – Итак! – гаркнул на весь зал отец Лаврентий. Всегда спокойный и холодный, сейчас он был воплощением гнева.
   – О-о-о! – снова пронеслось по залу.
   – Начнём! Не внявшие божьему предназначению. Не желающие стать избранными Господом нашим Богом. Осрамившие стены священной семинарии! Наш позор! – взвыл брат Лаврентий, но быстро выдохся и перешёл на человеческий язык. – Братцы! Как же так? – он выдержал паузу и ещё тише начал зачитывать список: – Благонравов, первый «а» класс – на сцену. Селезнёв, первый «а» класс – на сцену. Литовченко, первый «б» класс – на сцену. Окороков, первый «б» класс – на сцену. Всем названным выйти на сцену!
   – Ху-у! – зал вздохнул. Созревшая в толпе от перенапряжения энергия должна куда-то выплеснуться. Зал молча наблюдал, как на сцену бредут с опущенными головами отпустники, ища, на кого выплеснуть эту зловещую энергию. Литовченко едва идёт. Из глаз его ручьями льются слёзы. Какой-то чернявый коротышка не выдерживает и даёт Литовченко поджопника. Очнувшаяся толпа, подхватывает дурной пример, и на грешников исподтишка сыплются тумаки, поджопники, подзатыльники. Отец Лаврентий молча взирает со сцены на происходящее. Честный отче ждёт отпустников. Благонравов огрызается. Селезнёв зло зыркает по сторонам, защищается, подкладывая под тумаки руки, и тем самым подзадоривает злобствующую толпу, которая пытается ужалить еще жесточее. Окороков и вовсе затеял драку. Семь бед – один ответ! Верзила Окороков был добряк добряком и не отличался умом, но выделялся недюжинной силищей. Как и за что он попал в отпустники, я ума не мог приложить. Он и свой отпуст не понял и выходил на сцену, как мне показалось, не соображая, зачем его вызвали. Когда же на него со всех сторон посыпались удары, он не выдержал и отмутузил первого попавшегося под горячую руку обидчика. Зато бил он с выражением на лице понимания причины своего выхода на сцену.
   Отпустники на сцене. Брат Лаврентий приступил к самой главной части своей речи.
   – Дважды Господь Бог предупреждал сих воспитанников – одумайтесь. Когда в первый раз был вынесен каждому из них трапарь [2 - Трапарь – первое предупреждение, которое заносится в кондуит.], казалось бы, задумайся! Остановись! Обрати лик к Богу и помолись! Признай, что согрешил, и стань на путь истинный! – Цапля перевёл дыхание. – Я лично ходил к отцу нашему ректору и просил за каждого. – С этими словами он прижал руки замком к груди, чуть ли не взмолился к залу. – Вы же знаете меня. Сердце у меня доброе. Ан, нет! Не возымело. Каждый из этих упал второй раз. И опять – одумайся! Величание [3 - Величание – второе предупреждение, которое заносится в кондуит.] – это ещё не мамона! Но как же так, братцы?! Довести своего отца до крайней меры – дать вам отпуст [4 - Отпуст – третье и последнее предупреждение, после которого изгоняют из семинарии.]! – отец Лаврентий обращался уже к отпущенным. Он лихо смахнул скупую слезу и хотел продолжить, но к нему бросился Литовченко. Литовченко поверил в искренность брата Лаврентия. Он упал в ноги святого отца и принялся облизывать его туфли.

   – Вот! Что делает с человеком Сатана! – вскричал на весь зал инспектор, указывая на ползающего Литовченко.
   С меня хватило представления. Пригнувшись, почти на корточках, я прошмыгнул в коридор. А как же «все люди братья»? Да разве брат брату глаз выколет? Почему семинария превратилась в благодатную почву для ненависти? Почему антагонизм, как коррозия, разъедает один из основных догматов, так называемый равноправный догмат: «все люди братья и равны перед Господом Богом». Нетрудно понять, почему среди нас, воспитанников семинарии, существует тайная вражда, идёт процесс разложения человеческой личности. Мы и проповедуем догму: закон что дышло, куда повернул – туда и вышло! Не прав Семён, говорящий, что это естественный отбор, – остаётся сильнейший.
   Зачем талантливому слабому биться с сильнейшим? Удел таланта – творить, созидать, а не тратить свою драгоценную для человечества силу на бессмысленную борьбу за место под солнцем с тупицей, дегенератом, пусть и сильнейшим. В прошлом году в психушке, один больной, силищи неимоверной, ударил главного врача по шее и переломил позвоночник. Что же теперь, выпустить его, и пусть отвоёвывает место под солнцем? Нет, в смирительную рубашку его и в зарешёченную палату. Голова раскалывается от того, как стремительно меняется наша страна! Мне надо много ещё читать, самообразовываться, чтобы найти свой путь, своё понимание. На каникулы! В библиотеку! Размышляя, таким образом, наталкиваюсь на Виктора.
   – Ты вроде был на собрании, – удивляюсь товарищу.
   – Надоело, – сокрушённо признаётся Виктор. – Противно смотреть на всё это. Пойдём, посидим во дворе, – Виктор смотрит почти умоляюще.
   – Пошли, – соглашаюсь, очень давно хочу поговорить с товарищем, чтобы никто не мешал.
   Сидим на семинарской лавочке и молчим. Давно не сидели вот так. У каждого есть, о чём спросить и есть что рассказать. Каждый чувствует эту потребность и желает, но никак не находит повода завести разговор.
   – Как дела? – пытаюсь начать первым.
   – Зубрим. Спевки надоели, а так нормально, – Виктор отвечает охотно, но на этом разговор вновь буксует.
   – Витя, не мог бы денег немного одолжить? Я обязательно отдам. На каникулах съезжу в приход, получу стипендию и верну.
   – Чего ты, Егор? – удивился моей просьбе товарищ и суетливо достал деньги из кармана. – Бери сколько надо.
   – Мне рублей пятьдесят. Ты не волнуйся, я обязательно отдам. Хочешь, как получу стипендию, то вышлю почтой.
   – Я не волнуюсь. Бери сколько надо, – глаза Виктора засветились жизнью. Моя просьба для него, как спасение, оказаться полезным, хоть в таком. – Отдашь, когда получится. Можно и после каникул. Приедешь на занятия и…
   – Привет, девочки! – не дал договорить Виктору Семён, появившийся откуда ни возьмись.
   Не знаю, что на меня нашло, но начинаю ржать, как идиот. По семинарии ходят слухи, что некоторые воспитанники находят для себя утеху в блуде друг с другом. К нам с Виктором это не относится, и от дурацкой шуточки товарища меня всё равно разобрало на смех. Хороша шутка, только не по адресу!
   – Семён, иди куда подальше, – едва натягиваю недовольную мину, но не могу остановить дурную смешинку, залетевшую в рот, и стараюсь выпроводить шутника: – Иди, иди, Семён.
   Виктор не выдерживает насмешки товарища и впадает в истерику. Уже в спину уходящему Семёну Виктор сквозь слёзы жалуется:
   – Зачем он так? Почему меня все ненавидят? Я же не сделал никому ничего плохого!
   – Не обращай на Сёмку внимания, – стараюсь утешить Виктора, хотя у самого тоже ещё не простыла обида на Семёна. – Ты же знаешь, ему побалагурить – хлебом не корми.
   На Виктора не подействовали мои утешения, и в усиливающемся приступе истерики и отчаяния он сорвался со скамейки и убежал. Мы жестоки с близкими.
   Я опять остаюсь один на один со своими переживаниями. Там ли, где моё место? Я неоднократно адресую вопрос за вопросом к богу, но молчит… Надо отдать должное священнику отцу Никодиму, получившему отцовский приход. Он сдержал данное слово и исправно отправлял на моё имя деньги. Не скажу, что я шиковал, но и не нуждался. В возникающих время от времени финансовых проблемах я сам был виноват. Поэтому, когда я заехал в приход, отец Никодим встретил меня дружелюбно. Подробно расспросил об успехах, предложил остаться погостить на каникулах, а провожая на учёбу, выделил премиальные к предусмотренной стипендии. Я был несказанно рад. Брат Никодим напутствовал меня такими словами:
   – Давай, Егор, учись, сынок, исправно!

   Второй семестр начался тяжелее, чем предыдущий. Во-первых, для меня, переведённого досрочно, это было очередное испытание новичка, только во втором классе. Во-вторых, новые однокашники нас встретили отчуждённо. Некоторые открыто выражали враждебность и, сколько бы мы не обращались к ним с вопросами по поводу уроков, всячески старались навредить. Другие игнорировали нас или своею лестью и советами вредили ещё больше, чем те, кто не скрывал враждебности. Из новичков-экстернистов я попался первым.
   В самую тяжесть моей акклиматизации во втором классе выпало мне пономарить в одну из воскресных служб. Как и полагалось, я пришёл в церковь ни свет ни заря, и всё шло гладко. Нагрел воды, зажёг свечи и лампадки. Пришли священник с дьяконом. Собрались хористы. Начали стекаться прихожане и воспитанники семинарии. Я надел старенький стихарь и приготовился пономарить. Стою и глазею за тем, как облачаются батюшка и дьякон.
   – Смотри, не опростоволосься сегодня, – подбадривает меня дьякон, поправляя на себе орарь, – смотри в оба, сам брат Лаврентий руководит службой. Она пойдёт в зачёт практики.
   – Вот он задаст трёпки, – позлорадствовал батюшка, надевая на себя епитрахиль и водружая на голову камилавку. – Кому-то сегодня кондуита не избежать.
   Дьякон хихикает, смешно щурясь. Физиономия священника лучится предвкушением того, как инспектор будет заносить в кондуит замечание проштрафившемуся воспитаннику. И священник, и дьякон, юродствуя над будущим виновником, отправляются начинать службу. Напуганный, бегу следом. В голове все шишки уже свалились на меня.
   Богослужение началось. Бегаю по алтарю, то и дело поправляя фитили в лампадках, принимаю просфоры. Всё складывается. Успеваю старухам помогать и что-то подсказывать прихожанам. Люду идёт много, и все правильно заходят – женщины расторопно достают из сумочек платки и покрывают головы, мужчины снимают кепки, шляпы. Наконец, дьякон показывает, – пора разжигать кадило. Вожусь с кадилом, но ничего не получается. Древесный уголь отсырел, не хочет разжигаться. Стою и мучаюсь, выискивая сухие угольки. Откуда ни возьмись, появляется один из моих второклассников Лёшка Дорожко и принимается помогать мне. Я растроган и в душе корю себя за то, что в мыслях был несправедлив к нему. Обозлился на человека ни за что, считал Лёшку мерзавцем, а он стоит и помогает, рискуя получить замечание. И никуда-нибудь, а в кондуит!
   – Положи больше воску от свечки в кадило, сразу разгорится, – советует Лёшка с таким участием в голосе, что я не заподозрил подвоха, а он посоветовал и исчез.
   Я выбрал свечных огарков и аккуратно уложил в разгорающееся кадило. Едва я закончил, как в ту же секунду кадило превратилось в бушующий вулкан, выбрасывая всё, что у него внутри. Густой едкий дым вмиг заполнил алтарь и пополз по всему храму. Дышать нечем. У меня лицо в саже. Глаза режет от дыма, чихаю без остановки и ничего не вижу. Шарю вокруг слепым котёнком – потерял кадило. Спешу выйти на улицу и натыкаюсь на престол, едва не сбиваю семисвечник. Семинаристы хохочут. Кто-то дал мне поджопника. Дьякон подбежал ко мне и огрел по спине и продолжал охаживать тумаками, пока не вытолкал на улицу. Я в ужасе от произошедшего, но не могу прочихаться и прослезиться, так въелся в меня дым. И главное, что всё это на глазах у инспектора. Согнувшись пополам, стою ни жив ни мёртв, пытаюсь отдышаться. А мой советчик Дорожко подходит и, как ни в чём не бывало, дружески обнимает.
   – Надо же, как оплошать. Ну, ты не переживай, авось пронесёт, – голос Дорожко звучит мне в самое ухо. Его морда сама жалость и скорбь, а глаза наполнены слезами.
   Я взрываюсь. Гада от мордобоя спасает Семён. Он выскочил из церкви и подбежал в тот момент, когда я собирался съездить по подлой физиономии. Семён сграбастал меня в охапку и потащил прочь от храма.
   – Всё, всё, – успокаивает меня Семён. – Все проходят через это.
   Дорожко нахально смеётся нам вслед. Слёзы в его подлых глазах от переполняющего восторга. К нему присоединяются и другие воспитанники, высыпавшие из церкви.
   Бредём с Семёном, уничтоженные, и долго ещё слышим дружный хохот по наши души. Семён – единственная опора в эту трудную минуту. Мы понимаем, что попали в круговерть, и надо из неё выбираться. И выбираться с достоинством. Потому что преподаватели во главе с инспектором взирали за происходящим, как нам показалось, с молчаливым интересом. Случай в церкви сошёл мне с рук и тем самым ещё сильнее ополчил против меня недоброжелателей. Ну и пусть! Отобьёмся.

   Я не считал себя невеждой, поскольку всегда много читал и интересовался различными знаниями. От занятия к занятию в семинарии, я понимал, насколько пригождались эти знания в учебном процессе. Для себя ещё отметил, что эти же знания мне пригодятся и в дальнейшем, в служении Богу. Сложно было не заметить, как благодаря знаниям и усердию я быстро догнал второклассников и опередил в учёбе, чем вызвал новую волну злобы с их стороны. Ничего не поделаешь, книге я присягнул на вечную верность! Книга стала моими глазами и ушами в этом бренном мире.
   На лекциях, слушая многочисленные легенды, которые нам открывали преподаватели и приглашенные святые отцы, я обнаруживал, как сами собой всплывают во мне те или иные учения, почерпнутые в школе или в результате самостоятельных занятий. Не поразила меня церковная легенда о том, как в пасхальную заутреню на гробе Господнем сам собою зажигается огонь небесный. Воспитанники бегали по семинарии и с восторгом пересказывали эту легенду, и всё удивлялись, что столько веков прошло, а огонь Господень сходит с небес на нашу грешную землю к нам, грешникам, в благословление и в одно и то же время. На лекции я едва удержался, чтобы не выкрикнуть, что это давно известно. Я могу небесный огонь зажечь прямо сейчас у них на глазах, и нет в этом никакого чуда. Такой огонь можно добыть простым химическим способом, достаточно воздействовать серной кислотой на фосфор, растворённый в сероуглероде. Слушая преподавателя, я окинул взглядом семинаристов и поразился: все слушали с открытыми ртами и верили. Мне казалось, что преподавателя сейчас поднимут на смех, что он раскрывает всю безграмотность наших предков, но ничего подобного. Аудитория слушала его с замиранием сердца, а главное – с верой! Удивительное существо человек! За окном летают в космос ракеты, работают ядерные реакторы, телевидение, радио! А человек позволяет морочить себя подобными «чудесами»!
   Я вспомнил, как смеялся мой отец, уважаемый в нашем районе батюшка, над церквями, которые платили деньги за этот самый небесный огонь. Меня страшило, когда отец неистово грозился, воздев кулак и насупив брови, на иерусалимский храм, зарабатывающий на «небесном огне» огромные барыши. Внимательно слушая отца, я дивился, как он может потешаться над церковью, которой служит более четверти века. Отец же, заметив мой внимательный взгляд, клал руку мне на голову, трепал волосы и отворачивал меня в сторону, говоря: «Ступай. Мал ещё ушам волю давать. Науки постигай иди». И в ус добавлял: «А то будешь из семьи деньги таскать на «небесный огонь» или ещё на какие причуды церковные». Великоученный мой батюшка скоропостижно умер: сердце не выдержало – говорили и прихожане, и врачи. Перед смертью отец всех благословил и, держа мою руку в прохладных ладонях, благословлял меня последним и наедине:
   – Учись сынок. Мать береги. Совестью не торгуй. По молодости оно не так заметно… Шестой десяток заканчиваю, и вся моя прежняя жизнь как на ладони. Думал, всё былью поросло. Ан нет! Вот и не сплю ночами. Заглядываю в очи жизни, а там много чего, – пока отец переводил дыхание, я порывался успокоить его, но отец не позволил, – спешил выговорить всё, что наметил: – Я не хотел, чтобы ты жизнь свою извёл на церковь, но от судьбы и от сумы, как говорится, не отвертишься. Но и не бегай! Всё равно догонит. Написал письмо ректору семинарии. Держи. Звать его брат Владимир. Надумаешь идти в священники, езжай прямиком к нему. Адрес на конверте, – отец тяжело перевел дыхание и порывисто вдыхая, наполнил лёгкие воздухом и продолжил. – Отдашь письмо и учись. Ничего не бойся. Переступишь порог храма, помни: ряса на плечи – учёность в голову. Учись… – вдруг отец пристально посмотрел мне в глаза, снова набрал воздуха. Я, охватываемый ужасом застыл, предчувствуя, что стану свидетелем конца человеческой жизни, но отец не спешил умереть в эту минуту, а с досадой выдохнул: – Э-эх! Чтишь ты меня, чтишь, да прибыли с этого шиш, – и скончался.
   Матушка ни слезинки не проронила, так в тихую и скорбела до своей скорой кончины. «От тоски», тяжело вздыхали прихожане отцовского прихода. Но я-то знал – от безысходности!

   И вот я в семинарии! Всё складывалось не так, как пророчил отец. Прогуливаясь по территории семинарии и охватывая в сознании всю свою прожитую жизнь, я часто думал об отце и ловил себя на том, что от этих мыслей невольно вырывается тяжёлый горестный вздох. Отец не смог стать пророком. Все его устремления зависели только от него, даже моя судьба. Нет его, и судьба моя потекла в другом направлении. Пусть и по отцовской стезе, но не так, как он этого хотел. Мёртвых – в землю, а живых – за стол. Грешник был мой отец. После такого заключения у меня и вырывался этот болезненный, терзающий душу вздох.
   Отец никогда не рассказывал о своей жизни. Узнавал я всё урывками и из случайных откровений матери. В их местности, где жили материны родители, стояла церквушка, строение добротное, наверное, еще с Павловских времен, но вросшее в землю. Народ считал, – к ним только неугодных батюшек присылают. Потому, батюшки сменяли друг друга по смерти. Неожиданно отозвали в Киев, годом назад сменившего усопшего отца Порфирия, батюшку Николая. Сельчане встревожились и посчитали это чрезвычайным обстоятельством, с содроганием ожидали событий! Но ничего особенно не произошло – прислали другого – отца Александра, которому и суждено было стать моим отцом. Поговаривали разное. И то, что новый священник служил в церкви в Праге во время кровавых событий. И то, что у него влиятельные покровители в Синоде. И то, что спрятали его в этих местах и жить ему теперь здесь до смерти. Очевидным было – новый священник чужак. Как-то приехала церковная свита из Москвы и отцу Александру вручили второй наперстный четырёхконечный крест от самого Патриарха. Святые гости долго гуляли, а когда разъехались, отец прислал сватов к матери.
   Всю жизнь сам вымаливал грехи, отпускал грехи прихожанам, разных я видел, а умер грешником! Но жизнь шла своим чередом.

   Я старался следовать заветам отца и много читал. В том, что при поступлении провидение привело меня сначала в библиотеку, а затем в канцелярию, позднее я увидел особый знак. Поначалу я забыл о нашем приключении с библиотекой.
   Как-то, в самом начале учебного года, вышагивая в тени деревьев за изучением догматического богословия, я обратил внимание на странную старуху. Старуха не походила на горбунью, но и шла, болезненно согнувшись пополам и глядя себе под ноги. К ней приближался инспектор. Я замер в ожидании предстоящей встречи. Поравнявшись со старухой, инспектор остановился, а старуха сначала посмотрела, выгнув шею и покрутив ею по-черепашьи, и разогнулась секретарём-библиотекарем. Только сейчас я узнал мокрицу-библиотекаршу, при первом знакомстве назвав ее Птицей. К высокому росту инспектора старуха оказалась вровень. Говорили они не долго и без эмоций. Инспектор галантно поклонился, чему оставалось дивиться, поскольку я вообще никогда не усматривал галантности в поведении ненавистного цербера, и пошёл дальше. Птице же, чтобы продолжить путь, потребовалось снова сложиться пополам. Я последовал за библиотекаршей и таким образом второй раз оказался в семинарской библиотеке.
   – Простите, – начал я неуверенно.
   – Я помню вас, молодой человек, – прервала меня Птица. – Проходите. Анастасия Игнатьевна, – представилась библиотекарша и каким-то странным иероглифом махнула рукой у пояса, довершая странный жест сказала: – Имени моего не запомнили все равно. Вы пришли за чем-то определённым или так?
   – Вообще-то… то есть, я хотел… – меня смущал пристальный взгляд библиотекарши, и я никак не мог собраться с мыслями, за чем же я всё-таки пришёл. Ведь пошёл я за старухой ради интереса. – Я записан у вас, – нашёлся я, наконец.
   – Помню. С памятью у меня пока устойчиво. Что хотите почитать?
   Мне никак не приходило на ум ни одно название произведения и ни одного автора. Птица сама пришла мне на помощь.
   – Садитесь здесь. Я предложу вам кое-что.
   Этим «кое-что» оказался роман «Гойя, или Тяжкий путь познания» Лиона Фейхтвангера и длинная интересная беседа с Анастасией Игнатьевной о литературе. Так состоялось одно из знакомств, которое в значительной мере повлияло на моё мировоззрение и предопределило мою дальнейшую судьбу. Знакомство, которое я смогу оценить только годы спустя и только после смерти ставшей дорогой мне Анастасии Игнатьевны. Моей Птицы!
   Чтение оказалось той сменой занятия, которое помогало отдохнуть, перевести дыхание от монотонной зубрёжки богословских книг. Я всё чаще и чаще заходил за книгами в библиотеку и проводил длинные вечера в беседах с Анастасией Игнатьевной. При всей своей нескладности и полуживом теле, старуха обладала ясным разумом и обширными знаниями. Мне было интересно общение с нею. Обсуждение «Гойи» вылилось у нас в длинную дискуссию. От Анастасии Игнатьевны я услышал новое для себя о Наполеоне. По мнению Птицы, историческая миссия Наполеона состояла не в начале демократии в Европе. Заслуга Наполеона, по версии Анастасии Игнатьевны, состояла в том, что он объявил войну инквизиции и очистил Европу от влияния церкви. После Наполеона Европа вырвалась вперёд в научно-технической мысли. Та свобода, которую Наполеон дал науке, позволила научно-техническому прогрессу вырвать общество из рук инквизиции. И когда время Наполеона прошло, церковь не смогла вернуть прежнее влияние.
   За такими крамольными беседами мы проводили время в библиотеке семинарии. Я самообразовывался саженными шагами. И главной моей помощницей была Анастасия Игнатьевна, моя дорогая старуха, мокрица-библиотекарша. Моя – Птица!
   Складывая примеры, приводимые Анастасией Игнатьевной из собственной жизни, короткие рассказы-откровения, я мог доподлинно представить всю нелёгкую судьбу сидящей передо мною симпатичной старухи. Картина получалась ужасающая.
   Маленькой девочкой, дочкой «врагов народа», она попала в жернова репрессий. Расставание с родителями длилось мгновение. Её взял на руки дядька в кожанке, и потом вагоны-теплушки сменялись территорией, огороженной колючей проволокой. Мытарства должны были закончиться с наступлением оттепели. Но выяснилось – это не так! Молодой девушке, за плечами которой лежали полтора десятка лет лагерей, запрещалось вернуться в родной город и ещё – жить в крупных городах. Но где он был, этот дом? Жизнь шла и смягчалась. Наконец, удалось поступить на единственно возможный факультет – романо-германской филологии и только на заочное отделение. Взрослой женщиной Анастасия окончила на отлично институт, но таким, как она, красный диплом не полагался. Анастасия не обиделась. Она благодарила партию и Иосифа Виссарионовича Сталина за то, что разрешили учиться, и спешила, не теряя ни минуты, всё время использовала, чтобы параллельно изучить ещё много чего. Так были изучены английский и французский языки, освоена методика технического перевода и прочитана классическая литература языков изучения в подлиннике. Потомственная дворянка, не сломленная лагерями, ставшая фанатичной приверженкой социализма, она готовилась быть полезной Родине. Но её учёба и знания пригодились только духовной семинарии, в которой она проработала почти тридцать лет и состарилась, превратившись в безобразную корягу. А я назвал её Птицей! Для меня она была Птицей!
   Как-то незаметно библиотекарша приобщила и меня к изучению языков, и когда я недобросовестно выполнял назначенные задания, она, болезненно раскладываясь, вставала из-за стола и, едва сдерживая гнев, говорила:
   – Милостивый государь, слова, слова, учите слова! Как говорил Иосиф Виссарионович Сталин, слова – это кирпичики в общем здании языка. Без слов вы не выучите языка. Без слов изучение языка – это потерянное время, ваше и моё. А моё время драгоценно, поскольку его у меня меньше, чем у вас. Своё же вы безалаберно транжирите. Ну и транжирьте!
   В сердцах выпалив последнюю фразу, Анастасия Игнатьевна складывалась в кресло и обиженно замирала. Мне было стыдно в такие минуты. Хотелось оправдаться и рассказать о каждодневной изводящей муштре, дурацких спевках и многом другом абсурде, который приходится исполнять, чтобы не попасть в кондуит, и ко всему нести ещё персональное послушание. В такие вечера мы расставались не попрощавшись. Точнее, я говорил:
   – Простите, Анастасия Игнатьевна.
   А Птица в ответ беззвучно опускала руки на стол. Стало быть, попрощались. Я постыдно уходил, укоряя себя за слабость, и про себя божился, что к следующему занятию выучу в два раза больше слов. Корил себя, но очень редко сдерживал клятвы.

   Я заканчивал в один год два класса семинарии. Не достижение ли это? Предстояла летняя практика в каком-нибудь приходе, затем каникулы. Вот что ещё навевало дополнительную неопределенность в душе. Мне некуда было ехать, и я решил идти к ректору с прошением разрешить остаться на лето в семинарии, а практику мне назначить в одном из соседних храмов. Аккуратно и обосновано написал прошение и собрался приложить к нему заветное письмо отца. Ночью я вспомнил о нём и рассчитывал, – пусть с опозданием, – на отцовскую помощь. Настало его время, решил я, но никак не мог найти отцовское письмо. Перерыв все вещи, я так и не нашёл спасительного конверта.
   Ректора отца Владимира за всё время учебы в семинарии я видел всего-то несколько раз, и то мельком. Нам, семинаристам первого и второго годов обучения, не полагалось часто видеться с ректором. Лекции он читал только воспитанникам четвёртых классов. Поэтому я шёл к ректору с некоторым страхом в поджилках и сожалением, что не нашел отцовского письма и не прочитал его. Единственная ковровая дорожка в коридоре устилала путь от лестницы к дверям приёмной. Подойдя к двери, я на мгновение остановился, собираясь мыслями и отряхнув подрясник.
   В приёмной сидела помощница ректора – женщина лет сорока пяти с бледным лицом и отвислыми веками. Глаза у нее были какие-то странные. Веки – верхние и нижние – подвисали. Она взглянула на меня, на лист бумаги в моих руках и молча протянула руку. Я подал заявление и отошел. Помощница, получив бумагу, не взглянула на написанное, а сразу отправилась в кабинет к ректору, мне указав пальцем на стул – садись. Я не пришлось долго ждать. Помощница тут же и вышла и всё так же тихо указала рукою на дверь, приглашая зайти.
   И вот я в сердце нашей семинарии, в кабинете ректора. Напротив, в глубине просторного кабинета, за полированным столом восседает Сам. Ректор смотрит излюбленным прищуром и ничего не предпринимает. Переборов конфуз, неуверенным шагом подхожу к столу и останавливаюсь, размышляя – сесть или подождать, когда предложат. Решаюсь не искушать судьбу и остаюсь стоять.
   – Отец Владимир, – начинаю прошение, но голос не слушается, в горле пересыхает и першит от волнения. Никак не получается сглотнуть, а прокашляться не хватает духу. Так и умолкаю с пересохшим горлом. Глаза отца Владимира ликующе заблестели, и полился его бархатный баритон:
   – Горбуном вы выглядели бойчее, – ректор встал из-за стола и отвернулся к сейфу, давая мне собраться.
   От этих слов у меня всё опустилось, ноги стали ватными, я едва устоял. Надо же, столько времени прошло, а он помнит. Я силой воли попятился к двери, пошарил за спиной, пытаясь найти дверную ручку, чтобы выскочить, пока ректор не смотрит. Отец Владимир отыскал в сейфе какую-то бумагу и остановил меня, снова заговорив:
   – Как справляетесь с учёбой? Не трудно? Всё-таки учитесь экстерном.
   – Тяжеловато, – я едва удержался рассказать ректору о бессмысленной муштре, о загнанности многих воспитанников, о том, что отметки покупаются, потому что не каждому под силу такая нагрузка, но осёкся. В руках ректор держал знакомый мне конверт, который я искал, на который рассчитывал и не мог найти. Ректор, уловив моё желание, сразу ответил.
   – Путь к вере, к Господу нашему, тернист. Он не каждому под силу. Это письмо брата Александра, – с этими словами отец Владимир показал мне конверт. – Почему не принесли его сразу?
   Вопрос застал меня врасплох, я только пожал плечами.
   – Хорошо. После ужина подойдёте. Я подумаю, чем смогу помочь, – ректор махнул рукой на прощание. Я медлил. Мне хотелось спросить, что написал отец. Видно было, что ректор снова перечитывал строчки из письма.
   – Знаю, вы постоянный читатель нашей библиотеки? – не отрывая глаз от письма, проговорил ректор, и снова не о том, чего я ждал.
   У меня дыхание перехватило. Неужели знает, какие крамольные разговоры мы ведём с Птицей?
   – Чит-таю, – заикаясь, подтвердил я.
   – Хорошо. Ступайте, – и когда я был у выхода, меня догнало задумчивое напоминание ректора: – Вечером.
   За дверью я перевёл дыхание и повеселел, считая, легко отделался, а вечером можно и не ходить, сам как-нибудь устроюсь. Только на мгновение тревожная тень затуманила мой взгляд – все-таки оставшись в семинарии, решило бы много бытовых проблем, да и денег сэкономить на жилье.
   Но кто же посмел? Как письмо попало к ректору!? Никто кроме Семёна о нём не знал. Гнев созревал и клокотал у меня в груди. Ректор знает о моих посещениях библиотеки! Никому нельзя доверять! Неужели эта старая мокрица доносит? Говорит крамольные вещи и потом доносит. Она сидела в лагерях. Сломали её. Кто мог выкрасть письмо и отнести ректору? Семён! Семён знал и о походах в библиотеку. Предатель! Я рвался в класс, чтобы схватить его за горло, чтобы посмотреть в глаза Иуде! Я вбежал в классную комнату, но она была пуста. Пара закончилась, и все разошлись по кельям.

   Бегом влетел я в комнату и застаю Семёна, задумчиво стоявшего у окна. С порога хватаю предателя за грудки и, онемев от гнева, бью спиной об стену.
   – Ты чего, Егор?! – Семён опешил от моего состояния. Он видит всю искренность моего негодования и не сопротивляется, принимая весь гнев на себя.
   – Как ты мог? – наконец вырвалось у меня с хрипом. – Иуда! – и обессилев, я рухнул на кровать. От взрыва гнева я выдохся, сил не осталось даже пошевелиться. Я сломлен, убит, растерзан предательством.
   – Ты чего? Объясни толком! – Семён держался в стороне, и я видел, что он не разыгрывал непонимания.
   – Как письмо моего отца попало к ректору? Кроме тебя я никому о нём не говорил и не показывал, – надорванным голосом выпалил я обвинения товарищу. Я жаждал, чтобы Семён убедительно объяснил это недоразумение, и я кинулся бы искать настоящего Иуду. И тогда беспощадности моей не было бы границ! Даже ценою вылететь из семинарии. Пусть даже попасть под суд!
   – Тьфу ты! Придурок!
   Реакция Семёна меня еще больше ошеломила. Я смотрел на него, широко раскрыв глаза, и ждал объяснений. Объяснения последовали незамедлительно, сразившие меня ещё сильнее.
   – Скот неблагодарный! – распалялся Семён. Вопреки моему желанию мой товарищ не оправдывался, а нападал: – Да, я отнёс письмо ректору. Ну и что? Прочитал его, правда, – тут Семён стушевался, но стушевался только на мгновение, и опять вспылил: – А ты хорош, гусь! Живёшь тут, тешишься, а отца, даже мёртвого, лишил возможности, права, помочь сыну своему! Кто тебе позволил лишать усопшего последней воли! А воля его была – помочь сыну! Наверное, любимому сыну!
   – А библиотека? – я был разбит, чувства смешались, сил не осталось ни капли. – Она тоже из сострадания закладывает?
   – Придурок-придурком, – Кувалда завёлся, и его было не остановить. – Наши стены – сплошь уши! Доносительство в чести! Старуху не сметь обижать!!! – завопил Семён истерично. – Убить её хочешь?
   Семён много ещё чего говорил, но я не слышал, находясь как в тумане. Мой гнев перешёл в истерику, и я разрыдался. Выговорившийся вдоволь, Семён тихо сидел рядом, давая мне выплакаться и успокоиться.
   Когда из здорового мужчины я превратился в агнца? Я потихоньку приходил в себя. Успокоившись, рассказал товарищу о походе к ректору и о планах не отвечать на его приглашение. Если честно, в душе желал, чтобы Семён поддержал меня и пригласил на лето к ним, но реакция его в очередной раз меня сразила:
   – Супер! Идём вместе! – Семён соскочил с кровати и засобирался.
   – Тихо, тихо, – урезонил я товарища. – Куда идём?
   – Как куда? – удивился Семен. – Ректор приглашал после ужина или нет?
   – Приглашал, – огрызнулся я и отвернулся от товарища, увидев по лицу его, что последует теперь, мне взгрустнулось.
   – Вот именно, приглашал, – передразнил меня Кувалда, опять засуетился и от нервного перенапряжения заговорил мыслями в слух: – Господи! Почему же не мне? Почему этому дурню? И он ещё думает: идти или не идти. Конечно, идти! Ничего не видит, что происходит вокруг. За своими книгами свихнёшься скоро! Живи натуральной жизнью!
   – Ну, знаешь, Семён! – возмутился я на «дурня» и на поведение товарища, который собрался воспользоваться моим приглашением и в личных целях и ещё воспитывал меня самым наглым образом. Семён не обращал внимания на мою обиду. Кувалда завёлся и должен был доехать до искомого пункта.
   – Так, – отдавал распоряжения Семён. – На ужин не идём. Быстро в город. Надо приготовиться к встрече с ректором, – Семён опять забыл, что я в комнате, и заговорил сам с собою: – Сколько у нас денег? Так-так-так. На коньяк хватит. Затем заскочим за сигарой и к восьми будем на месте.
   – Во-первых, почему без ужина? – я в корне не был согласен расставаться с ужином, пусть и скудным. Я привык к нему. Вызывали вопросы у меня и все остальные приготовления. – Какая сигара, и какой коньяк?
   Семён внимательно посмотрел на меня и резко сел.
   – Садись, – приказал он и мне.
   – Почему я должен садиться? – возмутился я скорее от обиды, что Семён разговаривает со мною, как с младенцем.
   – Садись, говорю тебе! И слушай, – Кувалда выдержал паузу, ожидая, когда я подчинюсь, и начал нравоучения.
   – Понимаешь, я тебе рассказывал, что ректор и мой батя – друзья. Ректор часто приезжает к нам на побывку. Отдохнуть, порыбачить, и всё такое. Так вот, я слышал, как ректор с отцом разговаривали, и тот говорил, что с любимчиками и особо приближёнными он встречается в личных апартаментах после ужина, – Семён пробубнил мне всё это на одном дыхании и нарастающим ликованием в глазах. Видя, что я не разделяю его радости, Кувалда подбадривающе хлопнул меня по спине. – Ты понял? – Семён не сводил с меня изучающего взгляда, и я увидел, как его взгляд помрачнел: – Нет, конечно, если ты не хочешь брать меня с собою… – он обиженно отвернулся и завалился на кровать.
   – Ты меня не понял, Семён…
   – Супер! – опять сорвался с кровати Семён. – Я знал, что ты настоящий!
   – Я не то имел ввиду.
   – Что ты имел в виду? – снова опешил мой товарищ.
   – Откуда ты знаешь, ну, я хотел сказать, почему ты уверен, что в моем случае это так, как ты рассказал? – я запутался и обессилено умолк. Мне ничего не хотелось, и я злился сам на себя за то, что никак не мог пропитаться той же страстью, которой заразился Семён от сообщённого мною, от перспектив, которые нас ожидали и которые видел только он сам.
   Тем не менее вскорости мы ловили попутку в центр, чтобы через четверть часа ступать по городским улица, ища только тот магазин, который был нужен нам, а точнее Семену, потому что я не знал какой магазин нам нужен, а он знал и искал. Когда магазин был найден и коньяк куплен, Семен коротко приказал:
   – Теперь в «Интурист».
   Я как тень ходил за товарищем, принимая посильное участие в нашем совместном проекте, и молил Бога, чтобы у ректора нашлись какие-нибудь неотложные дела, и он уехал до утра. Лучше до конца недели или ещё лучше на месяц. В «Интуристе» Семен как старый знакомый направился к портье и что-то шепнул ему на ухо. Тот не отстранился, наоборот, понимающе кивнул, и глазки его сверкнули лукавинкой. После чего они с Семеном разбежались в разные стороны. Семён – ко мне, а портье скрылся в шторах валютного ресторана.
   – Ещё пару минут, и мы готовы к разврату, – довольный, зашептал мне на ухо Семён. Я отмахнулся, давая понять – делай что хочешь. На что Кувалда подбадривающее потрепал меня по плечу и ринулся навстречу портье, который возвратился и ловил Семёнов взгляд.
   Не прошло и часа, как мы возвращались в семинарию. Семён вышагивал крупными шагами и вещал на всю улицу. С прохожими он громко здоровался, всех благословлял и прямо на ходу отпускал грехи. Кувалда так резво вращался и расшаркивался по сторонам, что я пару раз предостерёг его насчет бутылки, на что он не преминул съязвить:
   – Странно вас слушать, святой отец, как вы печетесь о судьбе бесовского зелья.
   – Пошёл, ты…
   – Если вы уточните имя адресата, – не прекращал юродствовать Семён, – я отправлюсь незамедлительно.
   – Не богохульствуй?
   – Чего это вдруг? – удивился Семён.
   – Кто тебе позволил благословлять людей и отпускать им грехи?
   – Они всё равно ничего не понимают, – отмахнулся Кувалда и лукаво добавил: – Я же бесплатно, – Семён остановился набычившись и выпучив глаза, словно собирался боднуть меня.
   Я отвернулся, чтобы не рассмеяться, и умолк, потому что видел – испортить настроение товарищу не удастся.

   Остаток времени до восьми вечера молча провалялись на кроватях в комнате. То, что надо явиться к ректору в восемь, Кувалда решил сам, без моего участия. Ровно в назначенное Семеном время мы стояли у двери ректорского кабинета для трапезы. Вокруг тёмный коридор. Я все еще сомневался, туда ли мы пришли, потому что не видел света в щелях двери. В коридоре стояла кромешная тьма, которую мы едва преодолели. Только благодаря чутью Семена смогли точно, как он утверждал, найти искомую дверь. Семен отряхнул подрясник и постучал. Мне ничего не оставалось, как с горечью отметить, Кувалда опять был в выигрыше. Семён не стал ждать, пока нам откроют. Постучал и тут же надавил на дверь. На нас обрушился поток яркого света. Бурлившее застолье притихло и во все глаза уставилось на нас. Я растерялся и ожидал самого худшего исхода, – выставят, а на утро и из семинарии попрут, но ничего особенного не произошло. Развалившийся на диване ректор выдвинулся вперёд, скрипнув кожей обивки и, то ли подмигнул Семёну, то ли прищурил правый глаз, повёл бровью, указывая, где нам разместиться. Кувалда направился к указанному месту в противоположное направление вокруг стола. Возле ректора он остановился и вручил наши подарки – коньяк и сигару. Пока ректор рассматривал надписи на футляре сигары, Семен быстро прошёл к указанному месту. На мгновение замешкавшись, я поспешил за товарищем, окинув присутствующих взглядом, поздоровался сразу со всеми. Усевшись на мягкий стул, я внимательно огляделся.

   На ужине у ректора присутствовало несколько святых отцов, которых я никогда не видел раньше, они не преподавали у нас в семинарии. Между батюшками, через одного, примостились холёные женщины с шиньонными причёсками, уложенными локонами и обильно обрызганными лаком. По обе стороны от ректора сидели такие же женщины, их отличало от остальных то, что они были моложе других, может, лет до тридцати. Остальным же – далеко за тридцать, но все были ухожены и холёны сытой жизнью. С одной из соседок ректор периодически перешептывался, и та начинала тихо хихикать и почему-то, хихикая, поглядывала на меня. Тогда вторая соседка начинала нервно дёргать ректора за руку и, улыбаясь, тоже смотрела в мою сторону. От неловкости я опускал глаза и склонял голову, ругая себя за дурацкое поведение. Не место вороне в высоких хоромах, но ничего другого не мог придумать, да и что можно было сделать в подобной ситуации? Для меня открылось самое таинственное место семинарии. Более того, я был участником действа, происходящего в этом самом месте. Мой товарищ ни на кого не обращал внимания, быстро освоился, наполнил тарелку едой и налил полный бокал вина. Наблюдая со стороны, можно было подумать – Семён завсегдатай этого места и компании. Я отогнал эту мысль как несуразную, ведь круглые сутки жили с Кувалдой бок о бок. Кроме того дня, когда перед свиданием с девушками Семён исчез на полдня. Я последовал примеру товарища, но мой выбор был куда скромнее – ломтик селёдки, маринованный огурец и кусочек серого хлеба.
   – Не пора ли промочить горло, братья? – прервал шумное застолье кто-то из святых отцов.
   Из рук в руки пошёл кувшин, из которого наполняли пурпурной жидкостью бокал за бокалом. Семён быстро осушил свой бокал и ждал приближающийся кувшин. Я пристально смотрел на товарища, ловя его взгляд. Семён же, как заворожённый следил за движением кувшина. Он в свою очередь схватил заветный сосуд, плеснув вином на скатерть, но этот конфуз не смутил Семёна, и наполнил бокал до краёв. Затем полноправно передал следующему жаждущему и только теперь уставился на меня, хмелеющим взглядом. Я показал Семёну на прибор перед собой – у меня недоставало фужера, а что делать, я не знал. Кувалда деловито осмотрелся, важно поведя плечами, но мне его помощь не потребовалась. Я поймал взглядом дозволение ректора, который кому-то едва заметным кивком подал знак, и передо мной поставили фужер. К этому времени подошла очередь мне принять кувшин. Я осторожно налил себе вина на половину фужера и долил воды. Семен же не ожидал от меня такого, и обезумевшим взглядом вытаращился на мой фужер. Мои действия навели тишину и среди собравшихся. Я покраснел от осознания того, что за мной пристально следят, хотя виду не подают. Разрядил обстановку ректор:
   – Это сын покойного нашего брата Александра, – ректор сказал тихо, но голос его услышали все священники. И если женщинам услышанное ничего не говорило – они улыбались сальными взглядами, довольные собою, – то святые отцы вперили в меня подвыпившие зенки, и, как мне показалось, они у них на время протрезвели. Ректор тянул паузу, получая удовольствие от произведённого на коллег эффекта. – Я тоже больше люблю разбавленным всё пить, – поддержал меня ректор и взял бутыль с водой. – Вкус разбавленного алкоголя пикантный, бархатистый какой-то. А ведь не зря, братья, за границей весь алкоголь употребляют со льдом. Лёд – вода, – с этими словами ректор отпил половину налитого ему вина и оставшееся разбавил водой. В мою же сторону он больше не глядел.
   Прежний гул восстановился. Общество приняло меня, и приняло с подачи, с рекомендации самого авторитетного из присутствующих сановников. Кто же ты был, мой батюшка? – зашевелился в моей голове вопрос. Семён подскочил ко мне и ткнул в бок, залихватски подмигнул в знак поддержки и им всеобщего уважения к моей персоне. Ректор с фужером в руке поднялся, и все мужчины дружно встали, чтобы выпить. Женщины пили сидя. После ректорского представления каждый из благочинных посчитал долгом чокнуться и со мною. Хоть и разбавил вино, но через некоторое время все равно почувствовал, как хмель ударил в голову. Помутившимися глазами я видел, как ректор что-то шепнул одной из своих девиц, и та, раскрасневшись, долго посмотрела в мою сторону. Я опять опустил голову и в очередной раз выругал себя, но поднять головы не решался.
   – Давайте, я поухаживаю за этим молодым человеком, а то он совсем не ест, – раздался женский голос на весь кабинет и тут же со всех сторон поддержали инициативу святые отцы, закивали раздобревшими физиономиями.
   Я чувствовал многочисленные взгляды в мою сторону. Лицо моё горело. Я знал, – это по мою душу, и ничего не оставалось, как принять приглашение. Моя тарелка наполнилась различной едой, а женщина не унималась, ей нравилась затея ректора, и она её исполняла:
   – Предлагаю выпить по полной и до дна, – «ректорский подарок» наполнила кувшин из стоящего в углу бочонка и нахально виляя бёдрами пошла всем разливать. Я попытался остановить её на половине фужера, чтобы опять разбавить вино водой, но она ласково защебетала:
   – Нет, нет, нет. Никаких церковных причуд. Чистого вина и до дна, – женщина бесстыже смотрела прямо на меня, и я видел, как она на глазах пьянела от своей роли.
   Кувшин поплыл дальше, а женщину несло, ее больше не интересовала присутствующая компания, которая подзадоривалась раскручивающимся сюжетом:
   – Пью с молодым человеком на брудершафт, – с этими словами она обвила ручкой мою, и мы выпили. Едва я оторвал бокал ото рта, как женщина впилась мне в губы, и я почувствовал у себя во рту её проникающий язык.
   Когда женщина оторвалась, вся компания дико заорала и в восторге зааплодировала. Я бросил взгляд на ректора, но он тоже пребывал в состоянии восторга и совершенно не обращал на меня внимания. Он был доволен происходящим. Вечер удался, говорила его раздобренная алкоголем физиономия. Мой товарищ смотрел на меня с восхищением и завистью. Я был пьян! С меня хватило бы и второго бокала, но последовали третий, четвёртый и пятый… Женщина-подарок – сидела теперь рядом со мною, и каждый поднятый бокал мы пили с нею только на брудершафт. Ректор больше не поднимался для очередного смачивания горла. Все же остальные привставали, приветствуя отца Владимира, и теперь старались со мною обязательно чокнуться, лицемерно улыбаясь. После пятой, смачно расцеловавшись, женщина зашептала мне на ухо:
   – Когда ты покажешь мне свою келью? – и пьяно заржала на всю трапезную.
   Хмель затуманил мои глаза. Часто моргая я едва разглядел, где находится ректор. Отец Владимир тихо беседовал со своею соседкой. Точнее, склонив голову, слушал её и, соглашаясь, кивал, но я успел выхватить его зоркий взгляд из-под бровей и резкость взгляда опять пропала. Женщина продолжала мне шептать на ухо, но я слышал только её первую фразу: «Когда ты покажешь мне свою келью?» На некоторое время меня протрезвил Семён, откуда ни возьмись появился рядом и зашептал мне во второе ухо.
   – Смелее. Я сегодня ночевать не приду.
   – Грех это, Семён, – проблеял я пьяной физиономией.
   – Грешный человек – не редкость на этом свете, ведь и ангелы – не редкость в раю, – и измерив горящим взглядом, доставшуюся мне женщину, Семён добавил: – Можно и к Дьяволу прилипнуть, если тебе хорошо в его обществе.
   Кувалда с лёгкостью мог оправдать и объяснить всё что угодно. Мне этому надо ещё учиться, учиться и учиться, отметил я и утонул во хмелю на этот раз надолго.
   – Гореть нам в огненной геенне, – как зрение, так и сознание, только на мгновение прояснилось у меня и утонуло в выпитом алкоголе. Женщина обвила меня за шею и, перевалившись через меня зашипела на Семёна:
   – О чем это вы тут шепчетесь? Он сегодня мой.
   Я еле выбрался из-за стола, и под руку с женщиной мы побрели тёмными коридорами ко мне в келью. Я едва держался на ногах. Находчивая женщина перекинула мою руку себе через плечо, и вложила в мою ладонь свою грудь. Я только ощущал её грудь у себя в руке, но никаких эмоций не испытывал. Когда мы подошли к спальному корпусу, наступил, наконец, спасительный спазм, и меня стошнило. Мой организм не принял выпитое вино, и оно успешно изверглось у ступенек входа…
   – У-у-у, малыш, так мы с тобою далеко не уйдём, – с иронией запела женщина, но, надо отдать ей должное, не бросила меня. Только в комнате я почувствовал, что начал приходить в себя. Отрыжка за отрыжкой рвались наружу, запуская обезумевший желудок. Я рванул бутыль со святой водой и опрокинул его, клокоча горлом и всеми внутренностями. И новый приступ отрыжки вырвался наружу. Я приходил в себя. Женщина равнодушно прохаживалась по комнате. И когда, наконец-то, у меня вырвалось:
   – Кажись, отпустило, – она обернулась и, подойдя ко мне, пристально посмотрела в глаза, желая убедиться, в самом ли деле отпустило и чего ей после этого ожидать. По её лицу побежали улыбка и похоть, одна за другой. Оксана крепко сидела у меня в памяти, но я чувствовал, что не в силах отказаться от этой женщины. Так и произошло.
   Ошалелый от счастья и блаженства, я не мог уснуть, и весь остаток ночи пролежал с закрытыми глазами, слушая ровное дыхание женщины. О неумолимом времени нам напомнил странный звук: кто-то то ли постучался, то ли поскрёбся в двери, и затем послышался жалобный шёпот.
   – Нина Ивановна, голуба, пора уходить, светает.
   До этого мирно спавшая женщина, словно по команде схватила часики с тумбочки.
   – О-ё-ё-й. Пора бежать, – второпях, но последовательно она оделась и, у самой двери махнув мне рукой, скрылась. Где-то по коридору слышались её цыпочки, случайно постукивающие каблучками. Я, довольный, потянулся.
   Семён, исчезнувший с вечера, явился прямо на урок. Вбегая в класс последним, он заговорщицки подмигнул мне. Я поддержал товарища, но всё равно залился краской. Человеческое во мне торжественно буйствовало, а святое – постыдно краснело. В нашей с Семёном семинарской жизни появился ещё один связывающий отношения узел. Семён смотрел на меня с восторгом. «Разум навеки обречён на бессилие, на прозябание в холодном и скудном одиночестве», вспомнилось когда-то прочитанное изречение. Зачем я всё это запоминаю? Когда применять буду? Когда следовать этому буду?
   Последующие дни потекли тягуче и монотонно. Всё та же зубрежка цитат из катахезиса, церковного устава, Нового и Ветхого заветов и различных других богословских наук. Делаем в основном всё молча. Только Семён заговорщицки посматривает и подбадривает меня дружеским похлопыванием по плечу или простецки обнимет, чтобы сдавить и все снова – зубрёжка, зубрёжка. В келье читаем мирскую литературу. Учёба в семинарии, если ею заниматься серьезно, что я в общем-то и делал, начала ставить много вопросов, ответы на которые можно было найти только в научной литературе.
   Я снова и снова приходил во владения Птицы. К моему приходу она готовила новый список литературы, и, конечное, мы много говорили. Так я узнал от Анастасии Игнатьевны, что существует контроль над чтением воспитанников. У инспектора на этот счёт была своя система. Если он ставил галочку красным карандашом напротив записанной за воспитанником книги, то это означало, что чтение этой книги молчаливо одобряется. Если ставились две галочки, то по прочтении книгу следовало сдать как можно быстрее. За нарушение инспектор приглашал воспитанника и прорабатывал, мог и в кондуит записать. А если три галочки, то книгу надо сдать незамедлительно без прочтения или, если начато чтение, прекратить, вернуть книгу и самостоятельно явиться к инспектору на собеседование и там – бабушка надвое сказала. Я внимательно слушал Анастасию Игнатьевну и терял самообладание, вспоминая, какие книги заказывал и тем более прочитывал от корки до корки.
   – Не волнуйтесь голубчик, – поняв мою рассеянность, миролюбиво сказала Птица. – Ваш формуляр чист. В нём отмечены только книги с одной галочкой. Остальные книги я не вносила. Или я может быть, неправильно поступала?
   – Нет, нет, что вы Анастасия Игнатьевна, – мы смотрели друг на друга заговорщицки и чувствовали, как становимся друзьями. – Спасибо.
   После этого дня я читал с ещё большей силой, а Анастасия Игнатьевна откуда-то доставала для меня редкие книги.
   Так, в книжечке занимательной химии я нашёл опыт с лакмусовым веществом и ещё раз с сожалением усмехнулся.
   – Ты чего? – поинтересовался Семен, заметив мою задумчивость. – Улыбаетесь вы как-то болезненно, мой друг.
   Я прочёл товарищу химический опыт, в котором рассказывалось, как ещё в старину священники делали кровавые слезы, чтобы удивить простой необразованный народ. На самом деле это всего-навсего реакция лакмусового раствора на кислоту: если заблаговременно провести полоску кислотой по щеке на иконе, а затем подать текущую капельку лакмусового раствора, то кислота краснеет. И никакого чуда с кровавыми слезами! Происходит это так. Во время службы, кто-то из служителей храма, проходя мимо спрятанной груши с раствором, незаметно нажмёт её и выпустит капельку лакмуса. Это может произойти в любое время, а могут и вовсе забыть. Ходят разные легенды среди людей с точным описанием, во время какой молитвы и кому повезло увидеть кровавые слезы.
   – Ну, что же тут плохого? – добряцки расплылся в улыбке товарищ. – Церковь всегда была основным пользователем науки. Тёмный необразованный народ только так и можно держать в страхе и повиновении. Религия – это цепь для бешенной собаки – народа, а наука её основной сплав, из которого льют эти цепи.
   – Страшные вещи говорите, мой друг, – мы с Семёном всегда переходили на вы, говоря крамольные вещи, тем самым подчеркивая свою непричастность к смыслу произносимого, хотя каждый из нас понимал весь ужас оболванивания людей. Но мы учились в семинарии, которая готовила нас именно для этого ремесла, и каждый из нас встал на этот путь осознанно.
   – Банкиры же дурят нашего брата, – невозмутимо возразил Семён, – и ничего. Батя у меня вон в прошлом году положил деньги на счёт под проценты, рассчитывал на одну сумму, а как пришёл получить, вышла другая. Спрашивает, почему же так? Ему говорят, поменялась процентная ставка. Виновато государство, а не мы. Что делать моему бате? Он приходит в церковь, к себе на работу, выбирает родителей банкиров и за деньги показывает им чудеса. Огонь небесный, слёзы кровавые, мощи там всякие, а эти платят. Откуда деньги? Это наши деньги, которые сынки этих родителей ему недодали. Круговорот! – воздев перст к небу, громогласил Семён, но с такой ехидной улыбочкой, что я рассмеялся.
   – Где это у твоего бати столько родителей банкиров набралось? – поинтересовался я.
   – Много нет. Ходят – парочку. Они и соблазнили отца процентами.
   – Как же он решился так просто их надуть? – не унимался я, ожидая интересного рассказа.
   – Во-первых, не просто, – Семён выдержал паузу, хитро улыбаясь и, продолжил. – Сам же прочитал, надо всё приготовить для химической реакции. А потом банкиров же учат только, как деньги собирать. Сейчас знаешь, как обучают, только специальность. Это раньше учили всему. Вон мой батя, от гинекологии до металлургии, – на любой вопрос ответит. Сядет кроссворд разгадывать, как письмо пишет – без остановки заполняет клеточки. Во! А сейчас отпрыски не хотят учиться. Им подавай – как сразу и всё от жизни получить. Простейшая математика простейших существ. Во! Времена благодатные наступили для церкви! Чем больше неучей и дураков, тем нам с тобою жить будет лучше!
   В таких разговорах проводили мы с Семёном вечера у себя в комнате. После подобных вольнодумств я спал плохо. Семён же, наоборот, словно выпускал из себя всю эту ересь, и храпел на весь этаж.
   Как-то в одну из таких ночных бесед Семён предупредил меня:
   – Ты, смотри, поосторожнее с отцом Лаврентием.
   – Знаю. С инспектором не шути, – согласился я в свою очередь. – Вся власть у него.
   – Шутить – это да, но я не это имел ввиду, – пояснил Семён. – Он мальчиков любит.
   – Каких ещё мальчиков? Девочки в семинариях не обучаются, – не сразу понял я товарища.
   – Таких самых…
   – Да ладно тебе, – усомнился я в сказанном товарищем. – Зачем напраслину городить?! Он же монах.
   – А что, монахи не люди? – поднимаясь на локоть, удивился Семён. – Монахи ого-го! Ещё такие фортели откалывают! Церковь же у нас отделена от государства! Понимаешь, какое раздолье? У Витька спроси, – лукаво подмигнув, закончил монолог Семён.
   – Витька-то при чём?
   – При том. Думаешь, за какие заслуги он продвигается.
   – Спи, Семён, – меня разозлила осведомлённость товарища, как я считал – слишком большая осведомленность, но и пробрала горечь от того, что мой товарищ так много знает в отличие от меня. Сразу вспомнилась Семёнова шутка перед каникулами – «Привет, девочки» – и Витькина истерика. Семён прав! Витька, блудящий с инспектором, в уме не укладывался. Главное, что Семён всё это знает! Откуда? После начала учёбы мы с Виктором мало виделись – за зубрёжкой некогда было. Когда встречались на переменах, успевали перекинуться парой фраз и снова бежать на урок или зубрить. Вспомнилось, что я так и не поинтересовался, чего хотел инспектор от Виктора тогда, ещё в начале года. Затем я обратил внимание, что после зачисления в семинарию, куда только девался его страх. За пару дней Виктор изменился до неузнаваемости, став замкнутым и выхаживающим с надменным видом. До меня доходили слухи об Викторовом особенном статусе, но я относил их на счёт злословия завистников. В наших же отношениях Виктор оставался таким же приветливым и набожным, разве что набожность его стала безрассуднее. Этого и следовало ожидать. Виктор никогда не отказывал мне, когда нужно было перехватить денег, и никогда не требовал процентов. И вот теперь сообщение Семёна: Виктор – мальчик-любимчик инспектора. Не просто любимчик, а соучастник в грехопадении. Не разверзлись небеса! Ведь инспектор вершит судьбами воспитанников!
   В ту ночь я не сомкнул глаз. Поверхностное знакомство с духовным миром успело наложить на меня заметный отпечаток. Довершал мои познания и Семён своим всезнайством. Я ещё и ещё раз спрашивал себя: а правильно ли поступил? Нужно ли мне это затворничество? Я не мог дать однозначный ответ на вопрос: пришла ли ко мне та фанатическая вера, которую от нас требовали преподаватели семинарии и которая должна меня подвигнуть повести за собою народ в веру. Я понимал, – стою ещё только в самом начале трудного пути. О! Как же трудно его начало. Если не сказать, что начало-то ещё труднее!
   Проверяли мою веру на прочность и беседы с Анастасией Игнатьевной. Я сносно изучил английский и закрепил немецкий. Расширились знания в литературе и естественных науках. Я чувствовал в себе силу научно-обоснованно сопротивляться церковным ересям. Знания выделяли меня, и одноклассники признавали во мне истинно верующего семинариста. По церковным взглядам, крамольные вещи в душе я мог себе сказать, что я более верующий, чем они все. Для меня вера разъединялась с церковными постулатами. Только что Семён рассказал мне всё это. Что мне с этим делать? Где тот единственный истинный путь, мой путь? Как выработать своё личное отношение к Богу и вере. А может, Бога исключить? Достаточно веры?
   От неожиданного открытия я открыл глаза и огляделся по комнате. Семён мирно спал и не храпел. Я прислушался к ровному дыханию товарища. Мне показалось, что Семён прочитал мои мысли и специально перестал храпеть, ожидая, что я буду делать. Я трижды осенил себя крестом и лёг, чтобы опять начать сызнова. Бытие Бога я признавал без всяких сомнений. Храмы, соборы, таинства, торжественные богослужения, обряды помогали мне осознавать близость Бога. Но я живу среди людей. Есть Анастасия Игнатьевна, добывающая мне крамольную, по догмам церкви, книги. Есть инспектор со своими мальчиками. Есть отъявленные уголовники, зачастившие в церковь за отпущением грехов – и отпускаем! Мы с Семёном, бегающие по ночам к девицам. Сладкая Оксана, трепещущая в моих объятиях. Ректор, в своём кабинете пирующий со святыми отцами. Нина – как подарок ректора. Гордиться признанием со стороны ректора, или всё-таки это грех?
   Переступая порог семинарии, я решил стать на путь высокой духовности. Держать себя в строжайшей дисциплинированности по отношению к Богу, и это правило противопоставить всему тому, что на нас накладывает общество, его грехопадение. Избежать грехов – это задача спасающегося. Всегда ли спасение – движение вперёд? Не легкий ли путь к бегству? Кто эти схимники, пустынники, мученики и всевозможные божьи угодники – прозревшие или беглецы? Идущие вперёд или трусы? Нина и Оксана – кто из них грех, а кто Богом данная?

   До каникул оставалось несколько дней, а моя просьба оставалась без ответа. К ректору подходить было совестно. Сидя на уроке, я размышлял, чем заняться и куда податься на лето. Ничего путного на ум не приходило, и я загрустил. В таком состоянии и застал меня дежурный, вошедший в класс во время урока. Он шепнул преподавателю и выбежал.
   Преподаватель сначала долго смотрел в журнал, а затем так же молча уставился на меня.
   – Крауклис, к ректору, – наконец, тихо вымолвил он.
   Я аж вздрогнул. Ещё со школы у меня выработалось умение не сводить взгляда с учителя. Сейчас так и сидел, но мысли мои были далеко отсюда и ох как тяжелы. Только по губам преподавателя прочитал свою фамилию. Чтобы удостовериться в правильности догадки, я посмотрел на Семёна. «Вот оно! Свершилось!» – говорил ликующий взгляд моего товарища. Остальные одноклассники смотрели на меня с тревогой. В семинарии подобные приглашения обычно ни к чему хорошему не приводили. У нас с Семёном в семинарии своя, покрытая мраком жизнь, и она позволяла не бояться подобных походов. Тем не менее, я еле встал и на ватных ногах поплёлся к двери, не от страха, а от усиливающегося восторга. Дождался! Дождался! Гудело у меня в голове, когда я вышел из класса. В классе грохотнуло откидывающейся крышкой парты, и через мгновение, следом выбежал Семён, схватил в охапку и стал похлопывать по плечу:
   – Я знал, что ты наш, настоящий. Давай, брат! Возьми всё, что тебе полагается, и не промахнись.
   – Всё-таки не выдержал, – с укоризной смотрел я на товарища.
   – Оба! Быстро вернулись в класс! – взревел преподаватель, вышедший за Семёном.
   Склонив головы, мы послушно поплелись обратно. У меня из-под ног земля уходила. Взглянув на Семёнов затылок, мне хотелось долбануть по нему.
   – Это что ещё такое!? – продолжал реветь преподаватель, едва я закрыл за нами дверь.
   На нас с Семёном жалко было смотреть. Со всех сторон послышались ехидные смешки. Держа руки за спиной, Семён кому-то успел показать кулак.
   – Вы можете отправиться с ним за компанию и доложить ректору, по какой причине я вас выставил из класса, – чеканя каждое слово, отдавал распоряжения преподаватель.
   – Извините, извините, – зачастил Семён.
   Хитрющий Семён уловил в интонации преподавателя, что того попустило и, пятясь назад, уселся на своё место, как ни в чём ни бывало.
   Я вышел в коридор, прислушиваясь к тишине в классе. Мне не хотелось, чтобы из-за меня товарища отправили к ректору на беседу, но в то же время я был бы рад, если бы Семён составил мне компанию. Тишина в классе затягивалась. Я прислушался, не спеша уходить. Наконец преподаватель мирным голосом заговорил урок, и я вздохнул с облегчением за судьбу товарища.
   – Крауклис, почему не на уроке? – неожиданно раздался из глубины коридора голос инспектора. Как обезумевший, спешу навстречу ему, чтобы скорее доложить и избавиться.
   – Почему храм прошли и не осенили себя крестом? – встретил меня Цапля убийственным вопросом. Впопыхах я так разволновался, что пролетел мимо храма и не перекрестился. Застываю на месте, не зная, что делать и как оправдываться. Жду участи.
   – Почему не на уроке? – вопрошает отец Лаврентий.
   – Извините, брат инспектор, – припадая к руке Цапли, тихо проговариваю я: – Вызвали к ректору.
   – Это не причина, чтобы храм без покорности проходить. Зайдите ко мне, – Цапля поворачивается ко мне спиной, не оставляя выбора и удаляется.
   Обречённо тащусь следом. У кабинета ожидает инспектора воспитанник третьего класса. Он кидается нам на встречу и пытается поймать руку отца Лаврентия, но Цапля отстраняется. Тот всё-таки успевает приложиться к руке, открывающей двери кабинета. Спешу войти следом за инспектором, чтобы быть первым и не упустить время явиться без задержки к ректору.
   Отец Лаврентий садится за стол, складывает перед собою руки и читает молитву, демонстрируя нам, непутёвым, как он может отстраниться от окружающего мира. Ждём – я в кабинете – непонятно, повезло мне или нет, а старшеклассник – за дверью – боится заходить.
   – Зайди! – закончив молитву, приглашает Цапля старшеклассника.
   Отрок, согнувшись, входит и прямиком к инспектору, но тот направляет навстречу ладонь и старшеклассник, словно натыкается на стену. Я сторонюсь в угол и лицезрею, что меня ожидает.
   – Почему опоздал? – инспектор с порога накидывается на вошедшего, его грудной голос едва слышен.
   – Извините, отец родной, – плаксиво начинает старшеклассник, убитый нескрываемым горем. – Я не опоздал.
   – Почему не доложил, когда появился?
   – Извините, отец родной, уснул с дороги, – на отроке лица нет от ужаса, который он испытывает внутри.
   – Почему не передал через кого-то, что уже приехал? – Цапля неумолим.
   – Я думал, сосну малость и приду к сроку. Умаялся сильно. Проспал. Извини, спаситель. Прости, отец родной, – с «вы» отрок перешёл на «ты». – Больше такое не повторится.
   – Всё сделал, что наказал?
   – Всё выполнил. Прости, отец родной.
   – Ладно, ступай.
   – Извините, пожалуйста, – отрок не слышит инспектора. Он обезумел от ужаса. Не мудрено – за подобный проступок надлежало внести запись в кондуит. Судя по всему, у него уже были записи. Иначе, чем вызван сей ужас, – я не понимал.
   – Ступай, говорю, – отец Лаврентий начинает злиться. Он нервно скрестил руки перед собою и до хруста в пальцах сдавил их.
   – Прости меня, отец инспектор, – отрок не выдерживает, падает на колени и на четвереньках ползёт к ногам отца Лаврентия.
   – Встань! – коротко приказывает Цапля.
   Отрок подчиняется и медленно встает. Из глаз его льются слёзы ручьями. Он хватает воздух задыхающимся ртом и одними губами выводит всё те же слова. Меня тоже начинает телепать. Я забыл о том, куда шёл, и вообще о ректоре. Не представляю, что делать и что меня ждёт. Ведь я совершил ещё более страшный проступок. Проклинаю себя за то, что забыл перекреститься, и проклинаю того, кто установил этот храм в коридоре. Наконец взгляд инспектора потеплел, показывая, что повелитель сжалился. Брат Лаврентий встал и, протянув через стол руку, тихо вымолвил:
   – Хорошо. Придёшь сегодня после ужина.
   Отрок снова валится на колени, обливаясь слезами, ползёт к честному отче и пытается приложиться, но не достаёт. На полусогнутых делает вторую попытку. Не удержался и рухнул подбородком об стол.
   Сколь же должна быть уничтожена личность, чтобы вот так бояться? Наконец ему удалось схватиться за руку, и он истерично принялся целовать её, бубня прощения:
   – Спасибо, отец родной. Извините меня, брат.
   – Ну, ступай, ступай, – мягким тоном выпроводил воспитанника инспектор и, довольный, уселся в кресло, всем видом показывая, что теперь – моя очередь.
   – Меня ректор вызвал, – начал я, едва справляясь с пересохшим горлом. – Сказали скорее, вот я и спешил, – соврал я.
   – Ступайте, – сухо сказал инспектор.
   Для меня так неожиданно прозвучала эта команда, что я замер, сомневаясь, не ослышался ли? Инспектор не собирался повторять. Он достал из шкафа книгу и раскрыл. Я потихоньку открыл дверь, и уже на выходе догнал меня голос инспектора:
   – Поэтому стоял под классом?
   Я замер на полушаге, но инспектор мягким шёпотом выпроводил меня:
   – Ступайте, – взгляд его устремился в предстоящий вечер. Инспектор даже не пытался от меня скрыть тайных желаний.
   – Бесовский посланец, – отвёл я душу, едва оказавшись вне кабинета Цапли.

   Когда я вернулся в класс, урок был сорван. Одноклассников интересовал только один вопрос: зачем вызывал ректор, и каковы последствия. Преподаватель никак не мог наладить дисциплину и привлечь внимание к себе и уроку. И, слава Богу, что вовремя прозвенел звонок. Некоторые не избежали бы кондуита. Едва преподаватель покинул класс, как семинаристы сомкнулись куполом надо мной. Сверху, придавив купол своим тучным телом, навис Семён.
   – Ну что? – грянул его голос, заглушая все остальные.
   – Дал направление в приход на летнюю практику, – спокойно ответил я.
   Ждал восторга на лицах одноклассников, но… Купол медленно с наполненными злой завистью взглядами схлынул. Зависть настолько переполняла однокашников, что они даже не спешили на перемену. Все так и расселись по своим партам в раздумьях. Менее выдержанные бросали злые косяки в мою сторону. Со мной остался только Семён. Отгородив меня от всех своею могучей спиной и по-дружески потрёпывая меня за плечи, он восторженно и с гордостью смотрел на меня. Вот уж поистине, проверить товарища можно, только сообщив о своей радости. Сыграть искренне скорбь можно, а радость – нет!
   – Не обращай на них внимание, – шептал Семён. – Молодец! Я к тебе приеду.
   – Он ещё сказал, «на денег на дорогу, потом отдашь», – тихо делился я с товарищем.
   – Что, ещё и денег дал? – чуть не взорвался от новой волны восторга Семён.
   – Тихо ты! – угомонил я товарища, показывая деньги.
   – Спрячь. От дурного глаза, – накрывая деньги своей ручищей, Семён подмигнул и, перескакивая через скамьи, уселся за свою парту. Звонок известил о начале последнего урока.

   Весь вечер с Семёном проговорили о планах на ближайшее будущее. Благословляя нас ко сну, Семён сказал, зевая:
   – Меньше расстраивайся из-за всяких пустяков.
   – Каких ещё пустяков? – не понял я товарища.
   – Ну, это! Наука там всякая, опыты, обман простолюдинов. Ересь всё это. Не забудь, завтра у нас прощальная гастроль, – по голосу было понятно, Семён уснул.
   Я улыбнулся. Спать не хотелось, и я задумался над сказанным товарищем. Я совсем забыл, мы договорились встретиться с девчонками перед отъездом на практику. Опять в мыслях я обратился к Богу и вере. Я отдавал себе отчёт в том, что наши ночные вылазки тоже скрашивали пребывание в семинарии. К концу года и представить не мог, как бы существовал без этих встреч и без Оксаны, с которой у нас всё зашло довольно далеко. Я закрыл глаза, вспомнив с омерзением последнее свидание, во время которого сообщил Оксане, что летом уезжаю на практику. В тот вечер мы и подгадали завтрашнюю встречу.
   – Ты когда собираешься уезжать?
   – В воскресенье. Поеду сразу. Негде каникулы гулять.
   – Отлично, – обрадовалась Оксана и таинственно посмотрела. – В пятницу мои уезжаю на дачу, – она прижалась всем телом ко мне. Для нас близость была уже не в первый раз, но этот обещал быть особенным. Оксана трепетала как-то изнутри, передавая и мне своё волнение. Мы поднимались по ступенькам подъезда, когда я рванул девушку к себе и крепко прижал. Я целовал всё её лицо и никак не мог остановиться. Рассудок мой помутился. Я не понимал, почему я должен уходить, а главное – возвращаться в затхлые стены семинарии. Руки мои распускались наравне с покидающим рассудком.
   – Сегодня я не могу, – с ужасом шептала Оксана, отбиваясь от моей настойчивости. – У меня только к пятнице всё закончится, – говорили её губы, руки пытались вырваться, а глаза с ужасом бегали по дверям квартир. – Отпусти, Егор, кто-то может выйти.
   Но остановить меня было невозможно. Оксане удалось вырваться только, когда всё произошло и я ослаб, переводя дыхание. Спотыкаясь, она улепётывала от батюшки-насильника, на ходу подбирая разорванное бельё. Мы расстались, не попрощавшись и не объяснившись. Да и какое может быть прощание, после такого? Успокоившись, я всё-таки поднялся и позвонил в дверь, но мне не открыли.
   Неделя выдалась такой нервной, что я совсем забыл о произошедшем. Сейчас, лёжа в темноте и вспомнив тот вечер, я ужаснулся всей произошедшей картине. После такого нельзя с достоверностью утверждать, что Оксана придёт. Сон смахнуло как рукой. Я несколько раз взглядывал на часы. Ворочался, ворочался, пока, наконец, плечом не подмял подушку поудобнее и, уставившись в тёмный потолок, замер. Время тянулось медленно. Я уже ждал завтрашней встречи и боялся её. Я желал видеть Оксану, и мне было стыдно даже представить, как буду смотреть ей в глаза. Ворочаясь от болезненных мыслей, я уснул только к утру.
   Как назло, по пятницам нас будили раньше обычного. На утреннюю молитву иду не выспавшимся и с красными глазами. Наступил день, в который я увижу Оксану. Радоваться, а меня обуял ужас от близости предстоящей встречи. Сколько мы заучили спасительных проповедей, но ни одна из них не спасает от дурных и гадких поступков. Как отпускается грех? Это же не стереть ластиком и написать заново! Даже не надо писать – оставить пробел и забыть. После отпущения Богом греха, если ты о нём забываешь и спокойно живёшь дальше, значит, ты не дружишь с совестью! Почему не дружишь? Её нет вовсе! С бурей на сердце выхожу из церкви раньше положенного и в одиночестве бреду в класс. Хочется хоть какое-то время побыть наедине с самим собою и успокоиться. Незаметно проходит время, и класс наполняется семинаристами, прерывая мои размышления. От них тяжело, а прерывают – ещё тяжелее.
   Со звонком в класс вошёл отец Феофан. Я невзлюбил его с первых дней, хотя у нас с ним сохранялись приветливые отношения. Брат Феофан преподаёт Церковный Устав, иногда заменяет преподавателя по спевкам. Поговаривают, до недавнего отец Феофан занимал должность благочинного, но что-то у него вышло не так. Невзлюбили его приходские священники и накатали жалобу в Синод. Долго обивал пороги отец Феофан, желая удержаться у власти и отомстить кляузникам. Видно была уготована его судьба кем-то свыше – отовсюду отворот получал. Тут в Синод приехал по делам ректор семинарии отец Владимир. Никто не знает, какой ключик нашел к разуму брата ректора брат Феофан, может быть, какие-то тайные личные связи, но после их встречи оказался отец Феофан в преподавателях семинарии.
   Семинаристы боялись брата Феофана, как огненной Геенны. Хитёр был святой отче и спуску не давал ни в чём. Подсказать, на уроках и речи не шло. То ли слух у него был отменный, то ли чутьё звериное, пресекал любые попытки помочь товарищу. За подсказки наказывал жёстко – ставил двойки обоим, а то мог одного, на выбор, изгнать из класса, а то чего хуже и в кондуит [5 - Кондуит – книга духовного роста воспитанников семинарии.] занести запись.
   С каким бы настроением мы ни приходили на урок Церковного Устава, брат Феофан начинал с того, что портил это настроение, приготовив такими словами начать урок – жить не хотелось. Не сделал исключения он и сегодня. Стоя у двери, выслушал, как дежурный по классу читал молитву, и проследил, всё ли исправно проделывали крестное знамение. Мы крестились и боялись раньше положенного оторвать глаза от иконки с лампадкой, висевшей под самым потолком в углу. После молитвы отец Феофан не спешил приветствовать класс, подошёл к столу, буравя нас своими зенками, и медленно опустился на табурет. Стоим, шелохнуться боимся. Конец полугодия, никому не хочется получить двойку. Наконец, брат Феофан соизволил поздороваться и тихо распорядился дежурному:
   – Разрешаю посадить класс.
   Дежурный, выпало дежурить Алёшке Разумовскому, онемел, пожимает плечами, таращит на нас глаза, а с него пот льётся ручьями. Стоим в недоумении, боимся смотреть друг на друга. Неожиданно раздаётся голос Семёна:
   – Сядем, братья!
   У Алёшка голос прорезывается и он подхватывает:
   – Сядем все, братья, – но у него пересохло в горле, он едва проговорил, точнее, прохрипел и закашлялся.
   Мы переглянулись с Семёном. Вот это да! Так начался последний урок. Отец Феофан некоторое время смотрел на всех исподлобья, затем медленно встал и отвернулся к окну. Достал платок и громко высморкал. Не проронив ни звука, прошёлся вдоль рядов по классу, то замедляя шаг, то прибавляя. Эффект потрясающий! Я мгновенно забыл об Оксане, и все другие неприятности показались мне с овчинку. Я ждал грозы и не мог угадать, с чем бы сравнить. Наконец, отец Феофан снова садится за стол, открывает на нужной странице журнал, но не для того, чтобы начать опрос, вперился и смотрит. Класс ждёт не шелохнувшись. Ловлю взгляд Семёна, прикрываясь спиной однокашника он, выдыхает и машет рукой: «Не обращай внимания. Надоел уже». Мне становится смешно от гримас Кувалды, но и правда попустило. Снова возвращаюсь мыслями к Оксане. Обескровленное страхом перед братом Феофаном, сердце по новой наполняется и больно давит, и тут слышу:
   – Крауклис, что это вы мрачнее тучи? – не отрывая глаз от журнала, спрашивает отец Феофан. – Чем вы так упорно болеете?
   У меня нет слов. Чувствую, ещё пара минут внимания к моей персоне, и расплачусь – так тяжело на сердце.
   – Идите-ка на воздух, – приказывает отец Феофан. – Идите, идите!
   – Мне надо подтянуть апологетику, – с комком в горле произношу и застываю в оцепенении от сказанного.
   – У меня урок Церковного Устава, – уточняет отец Феофан и листает журнал, ища страницу по Апологетике. Сижу едва живой. Сердце трепещет, отбивая бешенный ритм – и в горло, и в уши, и в грудь. Отец Феофан, отыскав нужную страницу, даже лицом просветлел: – У вас по году хорошая отметка выходит. Давайте, идите и дайте отдохнуть своей голове. У меня тоже будет хорошая отметка.
   Больше не сопротивляюсь. Из класса выхожу, брызнув слезами, но не плачется. Иду быстро, надрывно, не замечая ничего вокруг. Двор семинарии, улицу пролетаю, как на крыльях. Выскакиваю на трассу и быстрыми шагами иду по направлению в город. Услышал, просигналила машина. Не успеваю опомниться, как сижу в машине и еду. Шофёру за счастье поговорить с пассажиром, с батюшкой особенно. Прошу подвезти в центр, он даже денег не берёт.
   – Неважно выглядишь, святоша, – на прощание бросает мне водитель.
   Как очумелый, брожу по городу весь день. Ноги сами приводят в назначенный час к месту встречи. Ко мне бросается Семён и с ним Людмила.
   – Егор, что у тебя с Оксаной произошло?
   Слышу вопрос Семёна, а сам ищу Оксану.
   – Где она? – умоляющими глазами смотрю на Людмилу и вижу, она готова сказать правду.
   Видно, выгляжу я действительно скверно.
   – Она уехала с родителями на дачу, – выполняя данное обещание подруге, врёт Людмила. Но в её взгляде остается сомнение.
   – Да, да, – не хочу ни видеть, ни слышать друзей.
   Вот она – женская солидарность! Семён тоже хорош. Наверняка всё знает. Не помню, как оказался у Оксаниного подъезда. У этого злосчастного подъезда! Прохожу греховное место, и тошнит от самого себя. Звоню в дверь. Долго звоню. Чувствую, что она дома. Знаю, не уехала, потому что ждёт. Но почему не открывает? Не судьба!
   Мною ли она вершится?

   Через два дня семинаристы разъезжаются на недельные каникулы и затем – три месяца практики. Мы с Семёном условились, что, как только устроюсь, он приедет в гости. Прощаемся с ним горячо, по-братски. Виктор молча за нами взирает. Со временем Кувалда начал сторониться его, а для меня Виктор оставался товарищем, это и давало Глисту пропуск в наше с Семёном общество. Мы не стали предлагать Виктору приехать к нам или собраться как-нибудь у него. Виктора на каникулы и летнюю практику забирал в монастырь брат Лаврентий. Взглянув на застывшее бледное лицо Виктора, я в очередной раз за последние дни задумался о судьбе. Сами ли мы её вершим?

   С целой вязанкой книг, приготовленных для меня Анастасией Игнатьевной, я еду на место прохождения практики по направлению ректора. Местный священник встретил меня поначалу равнодушно, но, увидев именное направление, расплылся в любезной улыбке и кинулся с объятиями лобызаться, ограничившись, правда, только обниманием. Это был отец Дмитрий, так он представился и добродушно добавил:
   – Зови просто – отец Митрий, так ко мне обращаются прихожане.
   Чижик, тут же навесил я прозвище отцу Митрию.
   Отец Митрий подробно расспросил меня о моей семье и осведомился о делах в семинарии, о преподавателях, о настроении семинаристов. Я уловил причины устроенного допроса, скрытого приветливой физиономией. Доносительство крепко укореняется в батюшках ещё в стенах семинарии. О себе и семье я рассказал детально, о семинарской жизни промолчал, ограничившись банальным «Всё в порядке. Всё чередом». Тогда Чижик спросил подробно о митрополите Владимире. На что я только и смог сказать, что брат Владимир пребывает в отменном здравии и дал мне направление на практику. Я не удержался прихвастнуть о своём досрочном переводе во второй класс. Сделал это с равнодушным видом, как само собою разумеющееся, но благочинный Митрий оценил скромность практиканта. В завершение беседы отец Митрий заключил:
   – В стране наступают большие перемены. От таких, как вы, молодой брат, будет зависеть судьба церкви.
   – Прежде всего, веры, – наивно поправил я благочинного.
   – Н-да, – как-то растерянно согласился отец Митрий и, отогнав сонливость, бодро сказал: – Пошли устраиваться на жительство. Хозяева хорошие, православные. У них будешь харчеваться. Если что не так, говори.

   Отец Митрий определил меня к одной из прихожанок сельской церкви. Это была зажиточная семья, несмотря на то, что глава семьи уже год лежал прикованный к постели после очередного инсульта. Сколько Михайло перенёс их на ногах, говорили разное, но у всех получалось – не меньше трёх. И любой из рассказчиков всегда с горечью добавлял, – последнего Михайло не сдюжил, а был работящим мужиком и дэбэлым. Домом управляла Евдокия Панасьевна – старуха-мать, малоподвижная грузная женщина, всегда опрятно одетая. Сама по дому она ничего не делала и во двор выходила только посмотреть, ладно ли справляется с хозяйством ее готовившаяся овдоветь невестка Данька. Настоящее имя невестки было Даниела. Сын привёз её откуда-то из Молдавии. Там сразу и женился, иначе выставила бы старуха-мать цыганву. Евдокия Панасьевна с трудом произнесила полное имя невестки. Потому и окрестила её Данькой. Сама морщилась от нечеловеческого имени, уж как-то собачьей кличкой получалось звать супружницу сына, – уж какую выбрал. Правды ради стоило отметить, старухе нравилась невестка. Только зыркала недобро в её сторону, когда заговаривали, что пора готовиться к худшему. Сын всё-таки дороже. О невестке мать сокрушённо говорила:
   – Работяща. Не ледача, басурманка. Гарно готовит. Но дворняжка-дворняжкой. Моложе сына на пятнадцать годков, – сокрушалась старуха-мать. И было из-за чего. Невестка подошла к тридцати и расцвела ещё сочнее, а сын должен был умереть. Не дождалась старуха внуков. Вот её тайная трагедия.
   Мне выделили отдельно стоящую времянку – довольно добротный домишко на две комнаты с собственной печкой. В большой комнате стояла высокая двуспальная кровать, образец мастерства золотых рук умирающего Михайла. Как удалось ему соорудить из остатков разных кроватей такое чудо, я не рассматривал, но спать было удобно и вольготно. Маленькую комнату с кривоногим столиком я решил благоустроить под кухню с прихожей.
   – Ванная в доме, – не глядя на меня, поясняла Данька, знакомя с моим временным пристанищем. – Унитаз там же. Можно и на улицу, туалет за курятником. Ключ не терять. Запасного нет, – она стукнула ключами об стол и только теперь сочла возможным посмотреть на жильца. Её взгляд вспыхнул и тут же угас, но не остался незамеченным отцом Митрием.
   – Гхе. Хороша! – восхитился благочинный вслед выходящей молодой женщине и подмигнул мне. Я заулыбался, поддержав настроение святого отца, и тоже провожал играющую походку Даньки долгим взглядом. Даже со спины было видно, что Данька услышала адресованные ей слова и шла улыбаясь.
   Так началась моя летняя практика. С раннего утра я уходил в сельский храм помогать отцу Митрию. Рекомендации ректора возымели свое действие. С первых дней я пользовался доверием у Чижика. Церковь выстроили ещё в прошлом веке, и находилась она в самом дальнем районе области. Чудом уцелев от разрушения, она была едва ли не единственной на всю округу. Многолюдных служб не набиралось, но люди шли постоянно. Приходилось целыми днями находиться в храме, поскольку всегда было чем заниматься. Первые дни я валился с ног, едва добираясь до кровати и отказываясь от молитвы и еды, засыпал сонным сном. Зато утром воздавал сполна. Вставать рано не ленился и мог, не мешая хозяевам, занимать ванную для омовения столько, сколько требовалось. Утреннюю молитву совершал в храме. Приходя пораньше, восполнял утренней и вечернюю молитву.
   Как-то в воскресенье, после вечерней службы отец Митрий подозвал меня и сообщил:
   – Молодец, Егор. Завтра весь день отдыхай. Загонял я тебя за этот месяц.
   Чтобы понять смысл сказанного отцом Митрием, я с силой потер лицо. И правда, месяц пролетел незаметно. Слова Чижика я воспринял как очередное поручение и отправился домой исполнять. От усталости вообще не соображал, желая поскорее добраться до кровати, и всю дорогу исступленно шептал:
   – Месяц прошел. Спасибо господи. День отдохнуть. Благословен господи. Уже месяц прошел… День отдохнуть… – я никак не мог сообразить, радоваться или огорчаться, так замотала меня каждодневная церковная суета. Людям всегда что-то надо в церкви. Горе ли, радость ли, они все идут в храм, к нам, священнослужителям. Мы принимаем их заботы на себя. Они уходят, а нам остается жить с тем, что оставлено освободившимися от тягостей людьми. И это мой путь? Я этого желал?

   Весь понедельник я провалялся в кровати – спал и читал. Спасибо моей заботливой Птице! Вставал только, чтобы поесть, и снова ложился с книгой в руках. За чтением засыпал, а просыпался – читал, чтобы снова заснуть.
   Вечером, нечаянно выглянув в окно, заметил возвышающуюся над калиткой голову отца Митрия. Чижик через калитку рассматривал двор. Я собрался выйти к нему, справиться, не ко мне ли пожаловал, но меня опередила молодая хозяйка. Прячась за занавеской, я наблюдал, как они разговаривали, стоя по разные стороны калитки. Вдруг отец Митрий кивнул на времянку, Даниела обернулась, тоже посмотрела. От неожиданного внимания к моему обиталищу я отпрянул от окна. Когда снова выглянул, отец Митрий в сопровождении Даньки приближался к времянке. У самой двери он громко позвал:
   – Брат Егор! Дома ли? Встречай гостей.
   Я кинулся приводить себя в порядок и всё в комнате, но гости не дожидались приглашения. С вечера я забыл закрыть двери на ключ, таким был уставшим.
   – Зашёл удостовериться, как устроился, – с порога сказал отец Митрий. Походив по времянке, остался доволен. Хитро улыбнулся стоящей в дверях молодой хозяйке. Та опустила глаза и слегка зарумянилась, но тут же бросила дерзкий взгляд в сторону святого отца. Чижик довольно крякнул и, посерьёзнев, перешел к делу, по причине которого, как выяснилось, и зашёл:
   – Егор, брат мой, – медленно начал отец Митрий. – Как отдохнулось?
   – Ничего. Спасибо, – я догадался, – отец Митрий пришел неслучайно.
   – Ну и славно. Завтра собираюсь ехать в Ивановку. Хозяйство оставлю на тебя. Вернусь через пару дней. Стало быть, увидимся утром в четверг. Кассу примешь у Лизаветы. Всё пересчитай самолично. Храм отпирай к пяти утра. Запирай в восьми вечера и ключи никому не отдавай. Что не так, пусть ждут меня. Всё! – скорее сам для себя подвёл черту отец Митрий. Затем подошёл к столу, налил полстакана воды из графина, остальное долил из бутыли с вином и не спеша выпил. Протёр губы ладонью, сдвинул брови, что-то додумывая, и вышел, сальным взглядом окинув девку.
   В этот раз Данька не удостоила Чижика вниманием. Она не торопилась уходить, а, не мигая, уставилась на бутыль с вином. Мысли молодой женщины витали где-то на дне бутыли, и она, пьянея, не спешила возвращаться в реальный мир. Я хотел проводить отца Митрия, и ждал, что будет делать женщина, которая продолжала потерянно стоять в дверях. Данька, опомнившись, засуетилась, мутным взглядом пробежалась по комнате и, шёпотом послав меня куда подальше, выскочила на улицу. Она, белкой, пробежала по двору, у самой двери оглянувшись, протаранила дверь плечом. Я успел заметить её взгляд. Это был взгляд чертовки, наполненный ненавистью. Я поспешил проводить Чижика, но след отца Митрия простыл.
   Всю ночь не давал мне покоя взгляд Даниелы. Молодость брала своё, не по Библии писанное. Вспомнилась Оксана. Я облизал губы, пытаясь вспомнить вкус её губ, и глубоко вдохнул и не смог вспомнить аромата моей возлюбленной… Заснул под утро и, конечно, проспал, опоздал к назначенному отцом Митрием времени открыть храм. Оправдал себя тем, что в столь ранний час не было народу, желающего посетить церковь.
   Оставшись в храме за старшего, я искал забот. Два дня заведённым носился по двору, выполняя просьбы прихожан. Очень хотелось оправдать доверие и угодить отцу Митрию. К исходу второго дня моего хозяйничанья несколько раз на глаза попадалась старушка. По-видимому, она пришла после обеда и уже несколько часов сидела у входа. Я намотался в заботах так, что к вечеру сил не осталось ни на что, но и прихожане остались довольны. Провожая многолюдную родню вновь крещёного чада, я вышел на паперть глотнуть воздуха и успокоиться. Внимание опять привлекла сухонькая старушка, которая продолжала терпеливо сидела на паперти, как мне показалось в той же позе, которой я увидел её утром. Не запомнить её было не возможно. Это была ухоженная старушка, с мужским носовым платком в руках, который она то и дело наматывала на кисть. Не за милостыней она пришла. Как бы мне и хотелось побыстрее закрыть всё и уйти домой, всё-таки я решил подойти к ней и осведомиться, в чём причина её столь долгого ожидания и почему она не идёт домой.
   – Здравствуйте, матушка. Домой надо идти, – с надеждой сказал я.
   – Завтра годовщина, как чоловик помер, – защебетала старушка. – Хочу просить отца Митрия молебен отслужить, дух злой выгнать.
   – Завтра приходите. Нет отца Митрия. Уехал, – пояснил я с облегчением, потому что сил у меня уже не было.
   – Как же так? – запричитала старушка. – Обещал же, родимый. Может, ты, батюшка? – поднимаясь, она взяла меня за руку, и из глаз её полились слёзы. Никакой скорби на лице, только льются тихие слёзы. Я молча рассматривал лицо просительницы, оказавшись в затруднительном положении.
   – Прошу, милок. Завтра годовщина. Придут люди, дух смердит на весь дом, – старушка быстро склонилась и прилипла губами к моей руке. Мне стало неловко, но и отказаться от этого первого ощущения, когда в мольбе тебе целуют руку я не смог. От подаренного мне просительницей действа, дух мой налился уверенностью. Когда вернусь в семинарию, буду просить рукоположить меня, решил я. С высоты посетивших мыслей, мне стало жаль старушку:
   – Хорошо, – согласился я, ещё не зная, что делать.
   В храме уже никого не было. Всё равно, озираясь, обращаясь к господу, чтобы никто не увидел, я взял епитрахиль, четырёхконечный крест отца Митрия, кадило, молитвослов и пошёл за старушкой. Когда мы вошли к ней в дом, в нос ударил зловонный дух.
   – Пускай проветрится, – с этими словами старушка открыла окна.
   Я начал приготовления к молебну. Краем глаза успел уловить, как в дом прошмыгнула чья-то тень. У меня едва не зашлось дыхание от Лизаветиного появления. Я рассчитывал на скрытность своих действий, но оказалось, за мною следят зоркие очи. Лизавета поманила меня во двор, смешно загребая воздух ладонью. Я последовал за нею.
   – Старая опять злой дух изгоняет? – заговорщицки зашептала Лизавета.
   – Отца Митрия нет, – начал я, пытаясь оправдаться. – Что поделаешь, если просит? Я потом доложу… – у меня чуть не вырвалось «Чижику». – Отцу Дмитрию.
   – Это ничего. Заработай свою копейку. Отец Митрий помогает ей, – одобрительно закивала Лизавета.
   – Почему в доме так воняет? – поинтересовался я, чтобы перевести от волнения дыхание.
   – Я расскажу вам, – хитро заулыбалась Лизавета и приблизилась так, что я почувствовал дурной запах из её рта. – Они с печником не рассчитались, и тот напакостил. Сунул под мазанку несколько яиц. Вонять будет, пока не изведёт хозяев. С печниками шутки плохи.
   – Может, надо сказать? – отпрянув от воняющего Лизаветиного рта, предложил я, ошарашенный жестокостью печника.
   – Старая, может, и не знает. Это ещё ея муж приглашал печника. И умер в день, когда печник закончил. Похороны. Не до него было. Старая отмахнулась от печника, он и отомстил.
   – Отец Митрий знает? – меня поразила весёлость, с которой Лизавета выдавала тайну.
   – Знает.
   – Чего же не поможет? – с недоверием посмотрел я на Лизавету.
   – Доходное дело потерять кто же захочет? И ты, батюшка, не робей. Молебен отчитай, получи свою четвертную и ступай, – Лизавета, довольная оказанной помощью, убежала. Она приняла меня в свой круг и признала старшинство.
   Я вернулся в дом с тяжёлыми мыслями. Старушка мирно ждала, сидя у открытого окошка. При моём появлении она заулыбалась щербатым ртом и поправила белую косыночку на голове. Она преобразилась, успела переодеться в чистое, взяла свечи, аккуратно обмотанные платочком, – приготовилась к молебну.
   – Это наши с мужем, венчальные ещё, – трогательно проговорила она, поглаживая платки которыми были повязаны свечи.
   – Выйдите, пожалуйста, – попросил я.
   – Ничего, – не поняла моей просьбы старуха. – Я тут смирненько посижу.
   – Выйдите, пожалуйста, вон! – грозно прикрикнул я, и сердце моё сжалось от боли. Я не мог смотреть на испуганное лицо старухи, которая от моего крика вздрогнула, сгорбилась, словно ожидая удара плетью, и покорно выскочила из комнаты, шепча извинения и прося у Бога вразумить её. Видать, муж-конюх любил положить плеть на спину жены.
   Я затворил дверь и быстро осмотрел печь и грубу. Видимых выступов не обнаружив, поискал по углам комнаты, чем бы постучать, но в мыслях у меня был Чижик. Как он мог! Ради корыстных расчётов попирать правила морали, совести, чести, наконец, где же человеческое сострадание к беспомощной старухе. Мне вспомнился затхлый запах семинарии, и зловоние в доме старушки как будто усилилось. Как же так! Мир духовников вне стен семинарии такой же затхлый, как и в её стенах. От нахлынувшего гнева рука сама сжала крест. Прикрывшись крестом, благочинный вымогает у этой старушки деньги. Я смотрел на крест, с силой сжимая его, и решение пришло само собою. Крестом Чижика я начал обстукивать стенку грубы. Под потолком звук оказался звончее. Я приложился посильнее, штукатурка обвалилась. Из образовавшейся дыры ударило сероводородным смрадом. Запах был настолько тошнотворным, что меня едва не вырвало. Внутри лежало с десяток яиц. Я выбрал яйца и завернул в толстый свёрток из газет. Дыру забил тоже газетами. Молебен свелся к тому, что я обильно обмахал кадилом комнату.
   Старуха ожидала меня во дворе, молясь на заходящее солнце. Встретила она меня с содроганием. Молча схватилась за мою руку, и я почувствовал свернутые деньги у себя в руке. Вот так все святые отцы принимают подношения от обманутых прихожан.
   – Спасибочки, спасибочки, – причитала старуха.
   – Больше не будет вонять, – я не мог спокойно смотреть на старуху и не позволил ей на этот раз целовать себе руку.
   Пряча свёрток с яйцами, я уходил прочь от доходного дома отца Митрия. Я был разбит окончательно. Совесть моя восставала! Путь пастыря – не трудный путь, а грязный. Какое лицемерие! От гнева я не шагал, а ударял ногами в землю. Что же это делается, Господи?! Ради низкой наживы, ради шкурного счастья, обманывать забытую Богом старуху! Незачем ей целовать нам руки. Не за что ей нас благодарить! Мы – виновники её мучений!

   Я запирал тяжёлые двери храма с тяжестью в ногах и в душе. Оправдал ли доверие старшего брата? – задавался я вопросом. Лизавета посчитала выручку и собиралась уйти, когда я окликнул её:
   – Лизавета, вам надлежит выручку сдать мне.
   Лизавета от удивления широко раскрыла глаза. Ничего не ответив, протянула пакет, свёрнутый из тетрадного листа и перетянутый резинкой. Пакет оказался довольно-таки увесистым. Сколько же в нём денег? За целый день, может, человек двадцать было, а пакет тянул на хороший праздничный день, в который служат и утреню и обедню, и вечерню. Крепко держа пакет с деньгами в кармане подрясника, я спешил по тёмным улицам к своему дому. На стук калитки двор осветился яркой лампочкой, из дому выскочила молодая хозяйка:
   – Хотела бёгти за тобою, – скороговоркой заговорила она. Живя в семье мужа, она успела нахвататься словечек местного говорка: – Иди скорее. Преставиться собрался мой-то. Батюшку требует.
   – Пусть отца Митрия ждёт, – отмахнулся я от вздорной бабы. Мне еще отпевание на голову не хватало.
   – Ты чё это? – оторопело остановилась Данька. – Он же только к утру будет. И будет ли?
   – Тогда пусть живёт, пока не прибудет отец Митрий. Бог ему в помощь, – я валился с ног и стоять перед усыпающим, пусть и вечным сном, не было желания.
   Замок тяжело поддался ключу, а женщина продолжала стоять, переминаясь с ноги на ногу. Она нервно потирала живот, не зная, чего ещё убедительного добавить. Я орудовал ключом и, чтобы не пялиться впустую на дверь, посмотрел на Данькино лицо. Мы впились взглядами, я едва удержался, чтобы не впиться в эти, давно не целованные губы. Слава Богу, замок поддался и я ввалился в комнату. Включив свет, недовольно взглянул на вошедшую следом Даньку. Она не собиралась отставать, но скорбь пропала с её лица, и я занервничал. «Как бы не забыла, зачем пришла», – мелькнуло у меня в голове. Уловив Данькино желание приблизиться ко мне, я шёпотом выпалил:
   – Хорошо. Сейчас приду, – выпалил и больно сжал зубы, от волнения перехватило дыхание, руки тряслись. Оскаблившись, женщина зло хлопнула дверью и убежала в дом. Сдавив руками виски, я рухнул на кровать. «Что я наделал? – корил я себя. – Какое я имею право?» Хлопнувшая в доме дверь подбросила меня. Я не желал, чтобы эта женщина пришла снова. Быстро оглядев комнату и схватив Евангелие, я щёлкнул выключателем и вылетел из времянки. Двор был пуст и хорошо освещён.
   Переступив порог дома, я ощутил нависшее губительное безмолвие смерти. Я решил сначала поговорить со старухой-матерью и, разыскав её, зашептал на ухо:
   – Прошу меня извинить, но я не могу сделать то, что вы просите.
   – Чёй-то вдруг? – с подозрением посмотрев мне в глаза, она ухватилась за подрясник и, подергав, продолжила: – А это зачем тогда носишь?
   Я видел, сколь бесполезны объяснения, и уцепился за последнюю спасительную ниточку.
   – У меня нет облачения, – тихо произнёс я.
   – А это чёй-то такое? – опять дёрнула за подрясник старуха. – Это врази не облачение?
   – Для этого таинства нужна епитрахиль, – увереннее сказал я.
   – Служи без неё, – отдавала распоряжения старуха. – Не велика птица, хоть и сын мой. – Последнюю фразу старуха сказала так, как сказала бы женщина перед своею смертью.
   – Для господа все вровень, – заупрямился я, чувствуя, как старуха засомневалась. – Без епитрахили нельзя. Не предстанет сын твой перед Господом.
   В этот самый момент вбежала молодая хозяйка и, едва сдерживаясь, выпалила:
   – Отходит.
   – Скорее, святой отец, – взорвалась старуха-мать, грубо подтолкнув меня.
   – В доме есть чистое полотенце? – от принесённого известия я тоже засуетился.
   Данька выбежала в другую комнату и вернулась с новым вафельным полотенцем. Я перекрестился, принимая его, и прочитал молитву. Обвил полотенцем себе шею и, скрестив оба конца, сжал в руке. Так и вошёл к умирающему. Причащая страдальца, я быстро отматывал в памяти, откуда взял, что можно вместо епитрахили использовать обычную тряпицу? Если ошибся? Душа грешника по моей вине и не предстанет перед Господом Богом? Что тогда?! Пульс сильно колотился в висках. Я не мог сосредоточиться и начитывал все молитвы подряд, какие только приходили на ум и память языка. Меня привел в чувство взгляд упокоившегося. Я невзначай посмотрел на лицо Михайлы, и по мне пробежал озноб. На меня уставились остекленевшие глаза усопшего. Они так и смотрели вниз, подозрительно прищурившись, и ресницы не вздрагивали жизнью. Я перекрестился и положил на лицо умершего руку, закрывая веки.
   – Да упокоится душа твоего грешника, Господи, – прошептали мои губы, я быстро вышел из комнаты и почти бегом выскочил из дома, с силой сжимая на груди полотенечную епитрахиль. Я настолько был возбуждён, что с порога бросился на кровать и так и забылся, одетый и со сжатым хомутом на шее.
   За всё надо платить. И вдвойне – если служишь вере, особенно если идёшь наперекор её канонам. Но что я сделал такого? За что? Последние мгновения сознания окутала смоляная темнота комнаты. Едва сомкнулись глаза, и сознание утонуло во сне, пришёл ко мне он – Бес. Бес зло смеялся и ещё злее хлестал меня по щекам хвостом. Я старался увернуться и убежать, но все попытки оказывались тщетными. Тихий ужас обуял моё сознание, когда я понял, что он больше не смеётся и не хлещет меня по щекам, а запросто уселся мне на грудь, обвив свой хвост множеством колец вокруг моей шеи, и всматривается в мои зрачки. Жив ещё? – злорадствовал его зловещий лик. Я напрягся всем телом и, прощаясь с жизнью, приготовился отдаться во власть Его, но на всякий случай рванулся из последних сил… И вырвался! Открыл глаза и никак не мог понять, где же я, и что происходит?
   Окончательно разбудил меня вопль. Я сидел на кровати, тяжело дыша и шаря обезумевшими глазами по темноте комнаты. Что-то поднялось с пола, и у самого уха я услышал шептание знакомого голоса:
   – Чего брыкаешься? Успокойся. Это я.
   – Кто здесь? – не сразу придя в себя, я потянулся к выключателю, оттолкнув шептуна, и зажёг свет. Рядом со мной на кровати, обнаженная по пояс, сидела Данька. Её физиономия расплывалась в пьяной улыбке.
   – Тебе чего? – только и нашёлся спросить я, едва переводя дыхание.
   – А что, нельзя? Или тебе бабы только городские нужны? – Данька приблизилась, схватила мою руку и положила себе на грудь. – Я же видела, как смотришь. Я тоже баба. И горячее ваших сучек, – крепко держа мою руку, она встала на колени и попыталась придвинуться ближе.
   – Иди домой, а то свекрови доложу, – высвобождая руку, отрезал я и тоже встал на кровати, но только чтобы соскочить на пол.
   – Ой, ой, ой, – полетело мне в след, но в голосе пьяной женщины слышалось, что от слова «свекровь», она дрогнула. Данька медленно слезла с кровати, отыскала на полу свою блузу и, одеваясь, зло сказала:
   – Свекруха прислала за полотенцем.
   – За каким ещё полотенцем? – не понял я.
   – За тем, что тебе для отпевания давали.
   – Я не могу его отдать. Не положено, – занервничал я и, отыскав полотенце, снова обвил его хомутом на груди в подтверждение своих слов. – Полотенце свидетель таинства. Оно не может быть оставлено в вашем доме. По закону я должен его унести и уничтожить.
   – По какому ещё закону? – язык хозяйки заплетался, но разум работал исправно. – Попользовался, верни. Нужно полотенце, в магазине купи.
   – Это полотенце покупаю, – горячась, выпалил я. – Сколько оно стоит?
   – Сто рублей! – Данька, пьяно покачиваясь, протянула руку. – Давай деньги.
   Мне пришлось задрать подрясник, чтобы залезть в карманы брюк. Один был пуст, а в другом затаилась сложенная вчетверо двадцатипятирублёвка, даденная старухой-вдовой. Это я знал и так, поскольку деньги мне сельским храмом выдавались скудные, почти сразу я их тратил на еду. Я протянул сложенные деньги.
   – Сколько тут? – нахмурившись, пыталась рассмотреть деньги Данька. – Ещё семьдесят пять, – промямли её пьяный рот.
   – Это всё, что у меня есть.
   – Сто рублей, я сказала.
   – В магазине оно стоит четыре рубля, – изумился я нахальству вымогательницы.
   – Иди в магазин и купи, а это верни.
   – Хорошо. Завтра рассчитаюсь, – отворачиваясь от вздорной бабы, процедил я. «Хорошо. Завтра поговорим на трезвую голову, – распалялось моё воображение. – Я тебе всё расскажу. Свекровь долго будешь помнить. Не смотри, что она больная и старая».
   – Нет. Сегодня, – Данька раскрыла пьяные глаза, и они зло засветились. – Пошевеливайся, а то я обоссусь с тобой, – и в доказательство слов она нетерпеливо затопталась на месте, бесстыдно почесав в пахе.
   – У меня нет таких денег. Завтра одолжу у отца Митрия и отдам твоей свекрови, – я снова поднадавил на слово свекровь, но в этот раз на Даньку не подействовало. Она, как мне показалось, вообще не расслышала, что-то своё скумекала и опять зацепилась за блудливую надежду. Нетерпение мешало ей сосредоточиться, приблизившись ко мне вплотную, бесстыдница зашептала прямо в лицо, не переставая чесать в пахе:
   – Возьми, потрогай меня. Я же молодая и совсем не тронутая, – женщина, распаляясь на глазах, резко рванула блузу с пуговиц так, что полетели они по всей комнате и, крепко ухватившись за меня, прижалась.
   – Даниела, побойся Бога, – с силой разрывая объятия обезумевшей женщины, я оттолкнул её к двери. – Муж в доме…
   Данька пьяно зарыготала и неожиданно, протрезвев, тихо проговорила, чеканя слова как приказание:
   – Тогда на колени, – с этими словами Данька вышла на центр комнаты вальяжно виляя бедрами.
   – Зачем это? – заподозрил я подвох.
   – Клянись и молись… – алкоголь крепко держал обезумевшую женщину. Пьяница совсем запуталась и замолчала, рукой указывала на пол, а в зрачках играло злорадство. Я ругал себя за вечернее малодушие, когда поддался на уговоры и влез не в своё дело. Выбор оказался невелик. Самое простое – избить пьяную, зарвавшуюся бабу и вышвырнуть за двери. Что потом? Что будет утром? Что будет, когда вернётся отец Митрий? Может, это и есть проверка на силу веры. Хотя бы на её присутствие. Может, это путь к ней? От таких мыслей колени мои дрогнули, и я медленно покатился вниз. Когда коленями коснулся пола, женщина ухмыльнулась, а рот её прошипел:
   – Молись громче, чтобы я слушала.
   Я прочитал молитву и собрался встать.
   – Ещё, – зло приказал её пьяный рот. – Я скажу, когда хватит.
   Я начал читать подряд все молитвы, повторяя всё, что читал у постели покойного Михайлы. Чтобы не видеть пьяной злорадствующей физиономии, я склонил голову и, уходя в себя, закрыл глаза. Читая молитву за молитвой, я ощущал силу, которая вливалась в мою душу. Это и есть вера! – ликовало моё сердце. – Я достоин просить рукоположить меня. Опять пришло мне в голову желание рукоположиться по возвращении в семинарию.
   Меня вернула в реальность тёплая струя, упавшая на голову и затем ударившая в лицо. Я отпрянул, а, разобравшись что к чему, вскочил на ноги.
   – Ты что это творишь? – только и смог я сказать, обтирая полотенцем лицо.
   Обезумевшая от алкоголя и злобы баба хохотала и, задрав юбку, мочилась в мою сторону, резво подкидывая задом. Она ржала на всю времянку и норовила снова и снова достать меня, выбрасывая струю за струёй. Весь мой подрясник был в моче. Да чёрт с ней! – вдруг мелькнуло у меня в сознании, и я со всего маху осадил бесстыдницу здоровой оплеухой. Мне хватило мгновения её оторопи, и вслед я отправил ещё две крепкие зуботычины, выключив сознание пьяницы. Оказавшись во власти овладевшей мною ярости, недолго думая, вытащил бессознательное тело из времянки и усадил под крыльцом дома от греха подальше. Сам же отправился приводить себя в порядок.

   Ни свет ни заря являюсь в храм. Там уже отец Митрий. Застаю его склонившим голову, чтобы лучше слышать нашептывание Лизаветы. При моём появлении благочинный широким жестом отстранился от шептуньи и встретил меня сияющей улыбкой.
   – Молодой наш брат, вы мне нравитесь. С делами справились. Мы найдём общий язык. Отпишу брату Владимиру благосклонное письмо по вашему адресу.
   Столь официальное обращение насторожило меня, но отец Митрий перекрестил меня и протянул руку, чтобы я скорее приложился. Я повиновался, а он тем временем похлопал меня по спине и заговорщицки шепнул:
   – Пошли ко мне. Перекусим и потолкуем.
   – Да я… – мне было неловко принимать приглашение, не смотря на то, что я сильно хотел есть.
   Дома я не позавтракал, стараясь уйти со двора незамеченным хозяевами и особенно распутной Данькой, которой не оказалось под крыльцом, где оставил её с ночи. Когда уходил, ворота уже были распахнуты настежь. На воротные столбы повязаны полотенца с чёрными лентами – в доме покойник.
   Отец Митрий, лукаво глядя, ожидал моего решения. Я молча кивнул, соглашаясь отобедать у отца Митрия. Мне хотелось разведать, в курсе ли Чижик о моём походе к старушке и ночном происшествии в доме покойного Михайлы. Раскрыв Лизаветину слежку, я был готов теперь ко всему.
   – Пошли, пошли, – подбадривающе подтолкнул меня отец Митрий и тише добавил: – Поговорить надо.
   Мне нравился отец Митрий. Он находился всегда в состоянии «налегке». Всё у него спорилось-ладилось. И сейчас шёл бодро и легко. Входя к себе во двор, мне показалось, даже слегка подпрыгнул и, обернувшись, с лукавинкой в уголках глаз вопросительно подмигнул – вижу ли я его настроение? Я улыбнулся – конечно, вижу. Неужели этот человек с таким коварством наживался на беспомощной старухе. Меня подмывало спросить его о вчерашней старушке, и знал ли он о спрятанных яйцах под штукатуркой грубы в её доме, но Чижик много говорил и в основном хвалил и восторгался мною. Мне были приятны слова брата Митрия, и я не решился омрачать подозрениями хорошее настроение святого отче, отнеся бесчестные наветы на совесть завистливой Лизаветы. Прервался он только однажды. Остановился, медленно опустил голову, закрыл большим пальцем правую ноздрю и сильно дунул носом в сторону. Небрежно растер носком на земле и, увидев в окне поджидающую супругу, виновато крякнул.
   Матушка Елена, супруга отца Митрия, встретила нас у порога, с укоризной покачивая головой. Это была добротная, ухоженная женщина, неопределенного возраста. За всё время практики я видел матушку Елену несколько раз. И всегда при встрече мне представлялось, как бы она, провинись мы с братом Митрием, схватила нас за чупруны и отодрала, как старуха из «Сказки о рыбаке и рыбке». Такова была стать матушки Елены. Она дружелюбно улыбалась нам, обнажая два ряда белых зубов, и только их ровная сточенность выдавала возраст матушки. Она успела нежно ткнуть мужа в лоб, пока тот поднимался по ступеньками на крыльцо. Он только стыдливо раскраснелся, потерев нос – ну, мать бывает, высморкался.
   Еда стоял на столе. Мы умылись и расселись трапезничать. В гостеприимном доме отца Митрия к обеду полагалась стопка, которую все и выпили. Самогонка пошла добре.
   – Матушка сама гонит, – кряхтя, пояснил отец Митрий, ласково прикоснувшись ладонью головы жены.
   – И на здоровье, – согласилась хозяйка и размашистым крестом осенила себя. – Дай господи.
   – Я вот о чём хотел поговорить, – начал разговор отец Митрий, смачно сербая с ложки. – Мы с матушкой дом строим.
   – Помогай вам господь, – и крестным знамением призывая в помощь господа, благословил хорошее дело я. Следом за мной перекрестились и хозяева.
   Мне льстило, что отец Митрий решил поговорить со мною доверительно, и я оглядел комнату, в которой проходила трапеза.
   – Ты не гляди. Этот дом приходский. У меня есть надел. Там и строим, – Чижик взглянул на жену и продолжил. – Так вот. Тебе тут приготовил за труды твои, – с этими словами отец Митрий незаметно достал газетный сверток и положил передо мною.
   – Что это, – не понял я сразу.
   – Это за твои труды, – отец Митрий начал волноваться. Руки у него слегка дрожали, и матушка Елена подошла к мужу, успокаивая, положила руку на плечо.
   – Спасибо, – наступила моя очередь заволноваться, я догадался, что лежит в свертке. – Мне не надо. Вы и так приняли меня хорошо, – я не знал, что ещё можно сказать в свете строящегося дома отца Митрия.
   – Ты бери, бери, – руки отца Митрия тряслись сильнее. – Здесь полторы тысячи рублей, – говоря, он едва переводил дыхание от волнения. – Сколько Бог послал.
   – Отец Митрий, матушка Елена, господь с вами. Не надо мне, вам нужнее, – я не знал, как себя вести. Отказом ставил хозяев в ещё большее неловкое положение. Видя это, я уже хотел схватить злосчастный свёрток и сбежать, но спас отец Митрий.
   – Тут полторы тысячи, для тебя-то не деньги, а деньжищи! А ты распишись, что как будто получил четыре с половиной.
   По лицу отца Митрия пробежало облегчение, – выговорил самое главное.
   – Конечно, – с радостью согласился я. – Могу и за большую сумму расписаться, – инициативно вызвался я и тоже с облегчением вздохнул. Чижик был прав – для меня это были деньжищи! Мы все трое рассмеялись, довольные. Матушка Елена принесла заготовленную ведомость, и я оставил на ней свою подпись напротив графы с цифрой четыре тысячи пятьсот рублей. Налили ещё по одной, и трапеза потекла веселее.
   – Давай, мать, с нами на посошок, – брат Митрий поднял свою рюмку для тоста: – Хочу выпить за тебя, брат Егор. Быть тебе хорошим пастырем. Господь благоволит тебе. Будь покорным воле его и Господь возблагодарит щедро. Напишу брату Владимиру преотличнейший отзыв. Выпьем во здравие!
   Меня тронули слова Чижика. Выпивая последнюю, я твёрдо решил, что по приезде в семинарию буду просить отца ректора рукоположить меня в духовный сан диакона.
   Было уже поздно, когда благодарное семейство провожало меня до самого дома. У открытых ворот супружеская чета трижды перекрестилась на повязанные полотенцем с чёрными лентами столбы:
   – Преставился всё-таки, – выдохнула матушка Елена, и ушли.
   Я зашёл к себе во времянку, держась в кармане за заветный пакет с моими деньгами. Свет решил не включать. Темнота скрыла мой приход, и не хотелось, чтобы хозяева знали о моём возвращении. Наскоро обмылся и нырнул под одеяло. Оставались три недели практики, а там надо собираться в семинарию. По правде говоря, не очень хотелось, но с такими деньгами испортить мне настроение было сложно.
   Засыпая, я вспомнил о Семёне. Он так и не приехал. За три недели не стоит и ждать.

   Потянулись тоскливые дни. Сначала хозяева готовились к похоронам, когда похоронили, начали приготовления к девятому дню. Отец Митрий не преминул поживиться и на этом горе. Ещё один кирпичик в стены будущего дома, подумалось мне, когда, после возвращения с кладбища я смотрел на удаляющуюся фигуру пьяненького Чижика. Старуха-мать скорбела по усопшему сыну щедро, одаривая почтивших его память вещами и деньгами. Заскочила Данька и ко мне, держа в руках рубаху и калач с зажжённой свечой. Я не хотел её видеть и притих на кровати, притворившись спящим. Она постояла в кухне, ожидая, чтобы я вышел, сама не решилась заглянуть в комнату, сложила всё на столе и ушла.
   Не хотелось принимать подарки. Снова, теребящие покой души, вернулись те же мысли и сомнения, – по тому ли пути иду? Правильный ли избран путь? Вокруг бурлит, торопится куда-то жизнь, а я сижу в темнице и вдобавок топчусь на месте, разбираясь – в чём? Надо мне сидеть в темнице или нет? Выйди из неё и посмотри на свет Божий. Опять Бога вспомнил. У всех он на устах. Все говорим же: «Дай бог», «С божьей помощью», «Бог в помощь», «Ради бога». Может, и нет жизни без него? Грудь сдавило, к горлу подступил комок и придушил. Пытаюсь перевести дыхание и, задыхаясь, почти в истерике падаю на стол, покрытый красной бархатной скатертью. Узнаю этот стол, он стоит в доме бабушки Ульяны, матери отца. Давно не писал ей и не звонил. Как она там? Как я очутился в её доме? Не удаётся вдохнуть воздуху. Удушающая горечь закрыла горло и давит на грудь. Я снова и снова падаю на стол, с силой ударяясь о него руками и лбом. Слышу, как стол гремит от этих ударов. Грохот раскатами расходится по всему небу. Я не могу остановиться и, наконец… просыпаюсь.
   Жадно хватаю воздух, а мою времянку разносит от грохота. Кто-то колотит в двери. Сердце рвётся из груди, и я в изнеможении падаю. Пошли они все к чёрту!
   – Скажи, матушка, куда он мог деться? Может, в храм ушёл?
   Слышу голос Семёна снаружи. От нахлынувшего ликования срываюсь с постели. Радость встречи стирает весь сон. Товарищ одет с иголочки. Рядом стоит девица. Огромные сумки привезённых гостинцев говорят – Семён приехал гостить на распашку и не один день.
   – Вот он, наш отшельник, – гремит Семён, сгребая меня в охапку. – О-о! Как ты выглядишь неважно! Я так и думал, ему нужна помощь.
   Я рад товарищу и готов принять всё, что он говорит.
   – Это Даша, – знакомит меня со своей подружкой Семён. – Она приглядывает за мной, – он лукаво подмигивает. – А что это у тебя во дворе за краля бегает?
   От радости я не слышу товарища, но Семён не собирается отступать и повторяет вопрос.
   – Брат Егор, вы не хотите раскрывать брату по вере, что за краля живёт в вашем дворе?
   – Это вдова, – отвечаю как можно равнодушнее. Я не хочу узреть лукавства в словах долгожданного товарища и не жду подвоха. – На неделе муж у неё скончался.
   – Вдова – это славно! – Семёна не остановить, если он начинал юродствовать и балагурить. – Все наши беды от вдовушек!
   Смотрю на товарища, только сейчас понимая, что имел в виду Семён, но мне не до шуток. Ещё свежа в памяти сцена в ночь смерти Данькиного мужа. Подружка Семёна хлопочет с сумками, выкладывая на стол продукты, и веселится шуточкам приятеля.
   – Брось, Семён.
   – Ну, чего ты? – Семёну не испортить настроение. – Прошлогодних птиц – в гнезде уже нет.
   Глядя на Семёна я понимаю, меня ожидает весёлое окончание практики.
   – Есть народная мудрость, – Семён распалялся и сам от этого получал удовольствие: – Обязанности всякого порядочного мужчины ухаживать за хорошенькой женщиной.
   – Ой, деньги! – Даша с сияющими глазами помахала у разглагольствующего Семёна, сторублёвой купюрой перед носом.
   – Ог-го-го, – начинает реготать Семён, выхватывая бумажку. – Хорошо живёте, брат! Деньгами стол застилаете.
   – Брось, Семён, – пытаюсь я осадить товарища. – Это от хозяйки подарок принесли, на девять дней.
   – Хорошие поминальные подарки! – хохочет Семён без остановки. – Мне не подносят сторублёвку.
   – При чём здесь поминки? Это они, наверное, за причащение усопшего, – пытаюсь объяснить происхождение денег и ничего лучшего не придумываю, как признаться в содеянном. – Я даже не видел, когда они принесли. Вообще, надо вернуть, – я хотел выхватить деньги, чтобы бежать и вернуть их хозяйке, или хотя бы прекратить юродство товарища, но Семён увернулся и взорвался хохотом ещё сильнее.
   – Так вы, брат мой, уже и причащаете! И берёте за это не меньше сторублёвки! Посмотри на него, Дашка. Мой батюшка в приходе четвертной обходится, а он – сторублёвку выручает.
   – Хватит, Семён! Я правда не знаю, откуда взялись эти деньги, точнее, я знаю кто их принёс…
   – Давай, давай, – перебивает меня Семён. – Поведай нам, тёмным, как это – не знаю, откуда взялись, но знаю, кто принёс. – Семён рассаживается посередине комнаты, важно скрестив руки, приготовился слушать. Смотреть на него без смеха невозможно.
   – Иди к чёрту! Деньги как деньги, – я не выдерживаю разобравшего меня смеха.
   Наконец, мне удалось забрать у товарища деньги и от греха подальше спрятать в карман.
   – Я не возражаю. Сторублёвка хороша! – Семён доволен, а балагурить – его стихия. – Показывай владения.
   Распаковав и разложив по местам гостинцы, мы отправляемся в храм. По дороге забегаю на почту. Прошу девочек дать междугородный разговор. Пока ждём, рассказываю друзьям увиденный сон. Семён хмурится. У подружки его испуганный вид.
   – Ну, вам и сны снятся, – выдыхая, выдаёт Даша вслух своё настроение.
   Едва затрещал динамик объявления, срываюсь с места. Кабина нараспашку. Хватаю трубку.
   – Алло! Алло! Бабушка! Это кто? Какая тётя Вера? А! Здравствуйте тётя Вера. Бабушку позовите. Как? Когда? Да-да… Спасибо…
   – Егор, ты чего? – Семён успевает подхватить трубку, вывалившуюся из моих рук. Смотрю на Семёна. Как хорошо, что он приехал.
   – Умерла.
   – Как умерла? – Семён ошарашен не меньше моего. – То есть, когда?
   – Полгода назад.
   – Она всё равно к тебе пришла, – Семён возбуждён и бубнит ошалело. – Я всегда знал, что ты настоящий.
   Даша зябнет, дрожит от услышанного. Ничего не могу с собою поделать. Моя беда отозвалась в душах друзей так же сильно, как и в моей. Бредём в храм, как ополоумевшие. Семён сходу передаёт привет отцу Митрию от своего батюшки и, пошептавшись с ним, сообщает мне:
   – Практика ваша, брат мой, на сегодня закончена.
   В недоумении смотрю на товарища, потом на отца Митрия, тот мне кивает и осеняет крестом:
   – Ступай, сын мой, принимай гостей. Найди успокоение душе своей.
   В состоянии шока бреду. Рад приезду Семёна, но мне надо выговориться. Семён благодарный слушатель и я начинаю говорить:
   – Я её мало знал. Это мать отца. Детство прошло с бабушкой материной. Отец редко возил нас в гости к своим родителям. Когда впервые познакомились, мне было восемнадцать. Мы сразу сошлись. Правда, оставались чужаками. Я звонил редко, заезжал от случая к случаю.
   – Я тоже плохо знаю отцовских родителей, – задумчиво поддерживает разговор Семён. – Как и у тебя, всё время с материными стариками общаемся.
   Обмениваемся наболевшим – глубоким, потаённым, на подсознании. Даша идёт молча, подавленная нашими рассказами. Мы много говорим, терзаем души и не замечаем, как начинаем балагурить. Души истощились! С оттаявшими душами возвращаемся домой.
   – Вот такими вы мне больше нравитесь, – звонко хохочет Даша и сама не подозревая, встряхивает нас. Богохульники – начали за здравие, а кончили за упокой.
   Ох уж эти женщины! Молодые женщины! С одинаковым ощущением переглядываемся с Семёном.
   – Она славная! – шепчет в оправдание своей подруги Семён.
   – Хорошо, что ты её привёз, – соглашаюсь я. – Вообще, хорошо, что вы приехали.
   Мёртвые живым глаза открывают, вспомнилась мне народная мудрость, и отпустило немного.
   Снова много говорим. За разговором всё сглаживается. Только однажды омрачилось у меня настроение, когда спросил Семёна о Викторе.
   – Как наши? Кого-то видел ещё? Как у Виктора практика проходит?
   – О-о! Витёк нас общеголяет! С его-то успехами на ниве, заданной инспектором братом Лаврентием! Кажись, его рукоположили.
   Мне не понравилась ирония Семёна. Верю ему, но принять не могу. Завидую Виктору – тоже хочу быть рукоположенным.
   – Давай лучше о нас. Я, кстати, тоже думаю просить ректора, чтобы меня рукоположили.
   – Давай, брат. Тебя, а следом меня! Выпьем, брат! – поднимает стакан с вином Семён.
   Вино, принесённое откуда-то Семёном, пьётся с удовольствием. Гостей принимаю у себя во времянке. Спасибо покойному за его золотые руки. Он смастерил такую широкую кровать, что помещаемся втроём. Царствие небесное ему. Пусть земля будет ему пухом. А молодая жена не пропадёт. Прошлогодних птиц – в гнезде уже нет, некстати вспоминаю слова Семёна. Она и правда краля! Хороша!

   С приездом Семёна практика стремительно покатилась к завершению. Когда Семён утром объявил, что завтра уезжает, я опомнился. Конец практике!
   – Сегодня прощальная гастроль! – возвестил Семён, подмигнув своей подружке.
   – Что ты ещё задумал? – чувствую подвох и хочу упредить его.
   – Надо же отблагодарить вдовствующую хозяйку за приют блудного сына славянского народа, – Семён плутовато подмигнул и дружески похлопал меня по спине. – За вино прекрасное тоже надо сказать спасибо молодой вдове.
   – Какое ещё вино?
   – А ты думаешь, какое вино мы пьём?
   – Это не ты привёз? – я только сейчас задумался, откуда Семён берёт вино.
   – Э-э-э, брат мой! – забиячно оскаблился Семён. – За десять дней мы выпили почти пятьдесят литров вина! Я, конечное, уважаю тебя, но даже ради друга не стал бы тащить такую тяжесть.
   – Так ты брал вино у Даниелы?
   – У неё, родимой. У нашей молдаваночки!
   – Откуда ты знаешь, что она молдаваночка?
   Теперь полностью раскрылся план Семёна. Благодарить за вино, в сценарии Семёна, значилось моей ролью. Не то чтобы я был недоволен. Где-то в глубинах души я желал уединиться с вдовушкой, но так! Я не показал радости от задуманного товарищем, находясь на распутье. И всё-таки я не отказался от последней гастроли, которая расставила всё на свои места, и каждый получил то, что хотел.
   Шикарная широкая кровать с удовольствием разместила четвёрку пьяных гастролёров и выдержала всё бесстыдство!
   В семинарию я возвращался, чтобы одним годом покончить с обучением.


   Аисты – не улетайте рано

   С первых дней осени жители села Табаки [6 - Табаки – болгарское село в Одесской области (бывшая Бессарабия). Основано в 1812 году.] забеспокоились о зиме. Уборочная страда была в самом разгаре. Весь собираемый урожай, до зёрнышка, отправлялся на станцию для погрузки в вагоны и увозился далеко на восток страны. Бригадиры, политработники и разного уровня проверяющие из Одессы подгоняли колхозников и отслеживали погрузку. Бригады рвали жилы, и с каждым убранным гектаром тяжелее становилось на сердцах колхозников. Урожай увозился, уборка заканчивалась, а из чего обещанное на трудодни раздавать будут, не видно.
   Утром, собираясь бригадами, сельский люд подолгу толковал о том, что их ожидает зимой. Как прокормиться самим, чем кормить детей, о скотине уже и не думали. Тайком говорили о новой власти… Зароптал народ. К голодной зиме не приготовишься. Страх забродил в крестьянских душах.
   К разноголосому гомону прислушивался дед Гаврила. Ни свет ни заря он выходил из дому, чтобы проводить на поля зятя Семена и пристроиться у дувара [7 - Дувар – (болгарское) у Бессарабских болгар забор из камня и глины. Сверху каменный забор цементировали сферой.], послушать, о чем ведут разговор односельчане. Слушая, качал головой и похихикивал в бороду, потирая надавленные об цементный накат дувара локти.
   Местом сбора крестьянских бригад служила небольшая площадь у магазина сельпо, а дворовые ворота деда Гаврилы – в сторону, напротив. Бессонница гнала Гаврилу на улицу. Он бы рад поработать в поле, но не брали его, – проку мало, – стар больно и никудышен. Бригады собирались и по-тихому отправлялись на работы. Обязательно отобьётся кто-то из мужиков и прихватит литровку вина, тайком протянутую дедом Гаврилой. На прощание подбодрят деда, а то и попросят:
   – Мою детвору увидишь, скажи, чтобы долго не болтались по улицам.
   – Гаврила, жене передашь, поздно буду сегодня.
   Тот заулыбается, помашет и в спины перекрестит всех. Но в эту осень чуть ли не единственная просьба была к деду Гавриле:
   – Гаврила! Следи за приметами.
   – Дед Гаврила! Зиму не прозевай!
   И дед Гаврила, устроившись у летней кухни, с самого утра подставляя щёку осеннему солнцу, а спину грея об теплые ворота подвала, подолгу заглядывался на небо. Ещё его старики рассказывали, – с сентября надо следить за аистами. Если полетят на юга в первой половине, – жди лютой зимы.
   Седьмого сентября, едва бригады разошлись по нарядам, а дед Гаврила примостился с табуреткой у подвала, как многоголосое прощальное курлыканье донеслось с неба. Дед Гаврила задрал голову кверху, отекшей жменей прикрывая от солнца глаза, и от удивления, каким длинным был птичий перелетный косяк, даже привстал.
   – Ф-фю-ють! – присвистнул Гаврила. – Всем базаром и поднялись, – и долго ещё смотрел им вслед. Зима предстояла длинной и морозной. Покатились слёзы по щекам деда Гаврилы, то ли от солнца, то ли от тоски – голодная будет зима. Дед Гаврила надолго запомнит эту дату.
   Чем ближе к концу уборочной, тем чаще гоняли по селу полуторки, пугая селян вороными будками и увозя очередного расхитителя социалистической собственности. Старухи, при виде воронков-призраков, долгим взглядом провожали их, пока те не скрывались за поворотом, и подолгу крестились, торопливо ступая домой. В будке мог быть и сосед и, не дай бог, свой. Волок с поля мешок кукурузы или ржи и попался. Конец семье, пропадет зимой без кормильца. Молчит село. К ночи узнает по голосистым бабьим плачам, чей двор осиротел.
   Уборочную закончили раньше календарной, но всё равно кукурузу убирали с заснеженных полей.
   В одно из утр не собрались бригады, – распустили, до весны в них больше не было нужды. Не вышел и дед Гаврила на дувар, он уже будет выходить к обеду, поглазеть на улицу, улыбаться в бороду и помахать прохожему в спину.
   Село не спешит рано просыпаться, продлевает по утрам ночную тишь, спит подолгу народ, натягивает завтрак на обед. Сон морит голод. Изредка какая-то молодица выскочит на двор выплеснуть ведро с ночи или пустую банку насадить на штакетник, отгораживающий палисадник, кинет на веревку просохнуть ребячью тряпицу и мигом в дом, выбросив из-за двери клубы пара.
   Совсем немного, и тёмными утрами потянутся в Болград каруцы [8 - Каруца – (болгарское) телега.], набитые свежеванными тушками домашнего скота. Первый признак, – крестьянин чует голод и старается сохранить в скотине вес, нагулянный за лето на пастбищах. Когда ослабнет телка, не продать, а, не дай бог, задохнётся… Голод не тётка, доводилось не брезговать и падежом – выживать надо было. Никому не пожелаешь.
   Снявшиеся с заток «всем базаром» ещё в первых числах сентября, аисты принесли и раннюю зиму. Народ приметил, не обманешь. С начала октября как похолодало, и больше не отпускало, а на пороге ноября село проснулось белым. Снег ночью тихо лёг, – татью. Спит народ, не радуется. Редкими слабенькими дымками курится заснеженное село.
   Ещё с ночи Гаврила проводил дочку с зятем на железнодорожную станцию, может, чего перехватят из еды – товарняк просыплет зерна, солдаты будут ехать да подкинут. На прошлой неделе один солдатик бросил из вагона газетку, а в ней и кусочек сала, и краюха, и луковица. Сама газетка так пропиталась сальным жиром, что ребятня с буквами его и обсосала.
   Гаврила с утра пораньше взялся за лопату и, громко шкрябая по цементному двору, расчищал тропки от снега. Снег густо облепил землю, тоже примета некудышняя. Пока Гаврила до калитки очистил, взмок. Последний раз шаркнув лопатой, он довольно окинул сделанную работу и собрался вернуться в дом, когда послышался незнакомый гул. Гаврила прислушался, не показалось ли? Гул доносился явственно и приближался со стороны мельницы на крае села. Гаврила медленно, с ленцой направился на улицу, стараясь на слух угадать. Состроив обеими пригоршнями на лбу козырёк, всмотрелся в конец улицы. Гремя каруцами, в село вползал обоз. Что разглядел Гаврила, только бог и он сам знали, только Гаврила тяжело покачал головой и нервно затоптался на месте, словно забыв, зачем вышел и что делать собирался. Покрутился-покрутился на одном месте и неожиданно замер. Потом быстро развернулся и, насколько хватало прыти, скрылся во двор. Закрыл калитку на дополнительный засов из шелковицы и на всякий случай проверил на крепость ворота. Немного успокоившись, взобрался на излюбленное место и приготовился разглядывать. К этому времени обоз медленно проползал уже мимо Гаврилиных ворот. Из всех каруц торчали многочисленные детские головы. Ни голосов, ни ржания лошадей не слышалось, только глухие удары колёсами каруц. Проследовала первая каруца, за ней вторая, следующая, следующая… Зрелище предстало тревожное – в каждой каруце сидели, плотно прижавшись, ребятишки. Их ослабленные голодом тела поддерживали друг друга. У многих голова лежала на плече соседа. Несколько каруц ехали накрытыми брезентом. Гаврила содрогнулся, когда разглядел свисавшие из-под брезента белёсые детские конечности.
   Кони головной каруцы ткнулись мордами в забор у магазина, и весь обоз начал замедлять ход, собираясь на площади. От головной каруцы отделился провожатый и, подойдя к дверям магазина, с силой постучал. Только сейчас Гаврила усмехнулся в бороду. Магазин давно не работал. Короткая улыбка запуталась в бороде деда Гаврилы и незаметно слетела.
   Одна из каруц отстала от обоза и остановилась напротив деда Гаврилы. Несколько человек, соскочивших с неё, разошлись по дворам. Двое, оба в шинелях без пагонов, один – высокий и худой в ушанке, а второй – пониже, в фуражке без кокарды, направились к Гаврилиным воротам. Дед Гаврила, насколько был способен, быстро присел на корточки и даже голову прикрыл руками. Шаги и голоса чужаков послышались у самых ворот.
   – Открывай дед! – грозно приказали за воротами и принялись нервно нажимать на кованую ручку калитки, а та отвечала с Гаврилиной стороны звонким лязгом кованного языка. Дед Гаврила примерялся прищуром к засову, покачал головой и заулыбался в бороду. Что обозначало это покачивание? То ли он показывал, – засов не сломать, выдержит, то ли, наоборот, сомневался в надежности домашнего защитника, то ли вообще, говорило его покачивание, что открывать не собирается. Дед Гаврила украдкой выглянул сверху из-за дувара на непрошенных грозных гостей, встретился взглядами с чужаком в ушанке и скрылся.
   – Полоумный, что ли? – злились за калиткой. – Зови хозяев!
   Дед Гаврила, пригибаясь, торопливо засеменил вглубь двора. Вслед ему продолжал бить кованый язык задвижки, но Гаврила даже не обернулся, спеша спрятаться в доме. Он остановился только тогда, когда явственно услышал голоса во дворе. Один из чужаков свесился через дувар и тянулся откинуть засов. Это у него получилось, и калитка широко распахнулась.
   – Собака есть? – врываясь во двор и оглядываясь вокруг, спросил тот что «в ушанке».
   – Какие собаки, Панкрат Ильич? – уныло взирая по сторонам, ответил ему товарищ. – Голод на дворе.
   – Ты тут не агитируй, Кузьмич! – грозно посмотрел на товарища «в ушанке». – Мне этих надо кормить, – и он указал большим пальцем за спину. – Живыми довезти и сдать из рук в руки, а там пусть хоть все вымрут.
   – Не меньше твоего хочу довести всех живыми, – тяжело вздохнув, ответил Кузьмич. – Я всё-таки директор этого детского дома. С меня и спрос двойной.
   – Директорствовать будешь там, когда приедем, – рубил как с плеча «в ушанке», снова забросил кулак с указательным пальцем за спину.
   – Везде, где мои детдомовцы, я директор, – спокойно парировал Кузьмич.
   За коротким разговором они в несколько шагов догнали деда Гаврилу и проследовали мимо, словно того и не было. Проходя вдоль дома, «в ушанке» потянул за тряпку в стене. Тряпка вывалилась большим кляпом, и из открывшейся дыры вырвался пар. «В ушанке» отпрянул, а Кузьмич заглянул в парящую дыру, которой оказался оконный проём без стекла.
   – От холода спасаются таким нехитрым способом, – вздохнув тяжело пояснил Кузьмич и, подняв тряпичный кляп, заткнул дыру.
   Чтобы войти в дом, непрошенным гостям пришлось пригнуться перед низкой дверью.
   – Ох и вонище! – поморщился «в ушанке», воротя физиономией. – Кто заткнул окно?
   С этими словами он на ощупь подошёл к стене и ткнул кулаком, выбивая кляп. Сквозь образовавшийся просвет в дом ворвались морозный воздух и немного света.
   Изнутри дом больше походил на большую кухню, стены которой набили из самана, замешанного на крупной соломе, и покрытую снопами. Стены тщательно оштукатурены, но не белены. В доме стояла кромешная тьма, подрагивающая лампада служила единственным освещением. Два маленьких окна были забиты тряпчатыми кляпами. Дверь предусмотрительно обмотана тряпками, тоже для теплоты. В доме стоял терпкий навозный дух непроветриваемого помещения.
   – Глаза режет от вони, – часто моргая, «в ушанке» всматривался в глубину комнаты.
   Чужаки оглядели внутренности комнаток. С двух кроватей, лежа как придётся, на них смотрели с десяток пар испуганных болезненных глаз.
   – Вот это да! – воскликнул Кузьмич. – Сколько же вас тут?
   – Девять, – выступая вперёд, тихо произнесла рослая девочка. Она лежала с младшими детьми, но, услышав шум на дворе, поднялась и успела накинуть мамин платок на плечи. Судя по росту, ей бы быть взрослой девушкой, но голод не дал ей развиться в девушку. Перед чужаками стоял полуживой девичий скелет, обтянутый кожей. По-видимому, в отсутствие родителей она управлялась с детьми.
   – Где взрослые? – отворачиваясь, поинтересовался «в ушанке».
   – За едой… – девочка запнулась, переводя дыхание, и продолжила: – …пошли на станцию.
   Опираясь на больное колено, в комнату вошёл дед Гаврила. Он так и остановился у порога: одна нога на пороге, а другая – в комнате. Гаврила, покачивая головой, уставился на стену и слушая чужаков испускал усмешки.
   – Это кто? – кивнул за спину «в ушанке».
   – Деду… – девочке сил не хватило договорить, и она села на кровать.
   – Он что, чокнутый, у вас?
   Никто не ответил. «В ушанке» прохаживался по комнатухе, собираясь с мыслями.
   – Ладно, – неожиданно сказал он. – Еда в доме есть?
   – Товарищ Михайлов, – тихо позвал Кузьмич, но «в ушанке» взорвался:
   – Что товарищ Михайлов!? Я Михайлов?! Тех сто двадцать заморышей кормить надо или нет!? Товарищ директор!
   Выпалив накопившиеся нервы, «в ушанке» оттолкнул деда и, ударив ладонью по двери, выскочил во двор. Следом вышел и Кузьмич, по пути подняв и вставив тряпичный кляп в оконный проем. Дед Гаврила, усмехаясь в бороду, ковылял следом. Уже у самой калитки им на встречу во двор вбежала женщина. От её появления дед Гаврила даже сел на приступку, вымощенную вдоль дома, и закачал головой, но не усмехнулся, только широко раскрыл глаза, наполнившиеся тревогой.
   – Кто такие? – женщина задыхалась от бега. – Что надо?
   – Ты кто такая? Имя? – грубо оборвал её «в ушанке».
   – Полина. Это мой дом, – взгляд женщины загорелся голодной злобой.
   – Еда есть? – продолжал допрос «в ушанке».
   – Нету, – отрезала женщина и, отвернувшись, быстро пошла к дому. Она ещё что-то буркнула себе под нос, но «в ушанке» уловил её слова.
   – Говоришь, своих бы прокормить? Значит, есть еда! А ну-ка, пошли, – скомандовал он Кузьмичу.
   – Остановись, Панкрат Ильич, – попытался сдержать товарища директор.
   – За мной! – был неумолим «в ушанке», зорко следя за удаляющейся женщиной.
   Проходя мимо Гаврилы «в ушанке» отрезал:
   – Стой здесь, дед!
   Чужаки по пятам хозяйки ворвались в дом. «В ушанке» снова повыбивал кляпы из окон и приказал директору:
   – Следи за дверью, чтоб никто не прошмыгнул.
   – Что за ней следить? – раздражённо возразил тот, окинув взглядом голодных, обессиленных детей. – Кто тут в состоянии прошмыгнуть?
   – Муж есть? Где он? – гаркнул «в ушанке» в самое лицо женщины.
   – Не знаю, – ни один мускул не дрогнул на её лице. – Уехал, а куда, и не знаю.
   – Давай, доставай еду, нам некогда тут с тобой валандаться.
   – Нету, – с вызовом выпалила Полина и зло сверкнула глазами. – Этих ты мне кормить будешь?
   – Сколько у вас детей? – равнодушным тоном поинтересовался Кузьмич. Он не смотрел ни на женщину, ни на перепуганных детей. И вопрос задал, только чтобы напомнить «в ушанке» о том, что семья многодетная, и разжалобить лютующего товарища.
   – Все тут. Девять, – с надеждой в голосе произнесла женщина.
   – Ты что либеральничать вздумал! – взревел «в ушанке», поняв, куда клонит директор. – Либеральными намеками саботируешь! У меня в обозе сто двадцать полуживых сирот войны и восемнадцать подохших от голода.
   – Я тоже отвечаю за обоз, – попытался возразить Кузьмич, но «в ушанке» оборвал его на полуслове.
   – Ответишь! За либерализм ответишь сполна! А пока я отстраняю тебя… – «в ушанке» не договорил. Его остановил жёсткий взгляд директора. «В ушанке» стало не по себе, он немного успокоился: – Ты пойми, мы за эти восемнадцать трупов ответим, а если добавится ещё, то даже не знаю, что будет.
   – Делай, как знаешь, Панкрат Ильич, но жизнь на жизнь не самая удачная мена, – со злостью скомкав фуражку, Кузьмич вышел из дома.
   – Предлагаю добровольно сдать продукты для обоза детдомовских сирот, следующих к месту приписки, – переведя дыхание, чеканя каждое слово, проговорил «в ушанке».
   – Не дам! Сами не знаем, как до весны доживём, – с этими словами Полина оглядела детей. Те не спускали тревожных взглядов с мужчины. «В ушанке» молча прохаживался по комнате, багровея от злости.
   – А ну слезли все, – вдруг взвизгнул он. – Нарожала выродков!
   Дети, продолжавшие лежать на кроватях и глядеть из-под одеял, тихо перешёптываясь, покорно спускались на пол, обнажая голые тощие ноги. Все были одеты в старые заштопанные сорочки. На полу они взбились в кучу вокруг старшей сестры, прижавшись, друг к другу и подрагивая, то ли от холода, то ли от страха.
   – Знаем мы вас, куркулей – «в ушанке» принялся заглядывать всюду, опрокидывая матрацы и сбрасывая одеяла с подушками на пол. Полина следом все поднимала и кое-как расстилала обратно. «В ушанке» ничего не находил и это его злило ещё сильнее.
   – Не сметь поднимать! – злобно взорвался он. Вздрогнувшая от дикого окрика женщина бросила обратно поднятую вещь и, теряя силы от охватившего страха и беспомощности, опустилась на край кровати и заплакала. Она пыталась разжалобить чужака, рассказывая, как тяжело поднимать детей, а у нее их девятеро душ, надо всех кормить, растить, а впереди долгая зима. Младшенькие тоже стали плакать. Старшие их успокаивать. «В ушанке» топтался по вещам и с неистовой злобой пинал их ногами. Не уходить же с пустыми руками, говорил его обезумевший от упрямства вид.
   – Погреб, подвал есть? – зло уставившись на детей, процедил «в ушанке». Дети попятились от вида чужака. От неожиданного вопроса у Полины даже слёзы просохли. Она вспомнила о спрятанных в кладовке закатанных банках с кониной и двух мешках с кукурузой. Все припасы они с мужем припрятали под кучей кукурузных кочерыжек. Спрятано хорошо, если не перерывать кучу, не найти, но когда сами дети топили печь, то могли разворошить кучу и кое-где виднелись банки. Их было немного. Разделили по одной банке на неделю и всё равно голодали – девять ртов только детских! «В ушанке», ожидая ответа, медленно повернулся к женщине, а для Полины это послужило сигналом. Она стремительно бросилась на выход. «В ушанке» в два прыжка догнал и сшиб женщину с ног, но та, упав, смогла быстро вскочить и перегородила двери.
   – Не дам!!!
   – Пошла прочь! – «в ушанке» на этот раз с такой силой откинул женщину, что Полина отлетела к противоположной стене и, ударившись головой о литую станину швейной машинки, рассекла лоб. Кровь окропила пол и нависла на бровях. Полина оторвала ленту от подъюбника, обтёрла ею кровь и прижала ко лбу.
   Швейная машинка «Зингер» была подарком многодетной семье от немецких солдат, когда те недолго квартировали в их селе. Оставили немцы ещёи две походные раскладные кровати. Полина с мужем одну разместили встык к своей кровати, а вторая не поместилась в крохотной комнатке, так и стояла сложенная у стены на приступке. Позже её прихватили румынские солдаты, когда отступали. В семье о кровати не жалели, хотя на трех кроватях было бы лучше всем разместиться, но всё равно ставить негде было. Полина немного попилила супруга – всё-таки следовало припрятать кровать. Со временем расстроились бы, и появилось место, дети-то растут.
   Швейная машинка – это единственное, чем по-настоящему была богата семья деда Гаврилы. Этот молчаливый член семьи подкармливал всю семью. Полина никогда не отказывала, обшивала всех – и своих, и сельских. Люди были благодарны и поддерживали семью, чем могли. Правда, последнее время машинка больше простаивала – бедствовал народ – не было у людей ни ситца, ни ниток. Муж порывался вынести ее в кладовку, чтобы не мешала, а Полина возражала и частенько, чтобы муж видел, садилась за машинку, поднимала деревянный короб и принималась смазывать механизмы, работать педалью, наблюдая за мелькающей иголкой.
   – Зачем ты в холостую строчишь? – с иронией упрекал жену Семён. – Надо вынести её в кладовку, чтобы не занимала место.
   – Чтобы не заржавели механизмы, – деловито отвечала Полина. – Вдруг кому-то срочно пошить надо будет.
   – Что ты в самом деле… – распалялся муж. – Жрать людям нечего…
   – Ничего. Не всегда же так будет, – накрывая коробом машинку, спокойно парировала Полина. – Появятся и ткань и нитки, вдоволь. Вот тогда и заработает наша кормилица.
   – Когда это будет?
   – Пусть стоит. Будет, – отрезала Полина.
   И машинка оставалась на прежнем месте.
   Теперь же она сыграла и трагическую роль – об её станину хозяйка распорола себе лицо. Дети кинулись к матери, а чужак выбежал вон. От страха ревели уже все. С помощью детей Полина встала и, оправляясь от боли, поплелась следом за чужаком, придерживая на лбу тряпицу, насквозь пропитавшуюся кровью.
   – Мама, мама, – сквозь слёзы звали дети.
   – Быстро под одеяла, – приказала Полина и поспешила на кухню, из которой доносился лязг сбрасываемой на пол посуды.
   Появление хозяйки не остановило «в ушанке», который успел разгромить всё в кухне и собирался прямо на глазах женщины опрокинуть стол, но не получилось, и он собирался выйти, когда его внимание привлек чугунок на плите. «В ушанке» сорвал с него крышку, чтобы бросить на пол. Замешкавшись, что-то прикинул в уме, зашвырнул крышку за спину и пристальнее осмотрел чугунок. Пальцем провел по стенке и даже нагнулся понюхать пустоту чугунка.
   – Здесь варили мясо, – тихо произнёс он, растирая на пальцах остатки жира. «В ушанке», как хищник перед нападением, закрыл глаза и тут же взорвался криком, хватая хозяйку за грудки:
   – Так говоришь, ничего нет!? Мясо варила?! – брызжа слюной на лицо женщины, в истерике орал «в ушанке». Полина молчала, зло сжав зубы и играя желваками. «В ушанке» оттолкнул её в сторону и ринулся в кладовую. Женщина последовала за разъяренным мужчиной, но от свалившейся беды силы внезапно покинули её, и она опустилась на лавку у кухни. Слёзы тихо покатились по её щекам. Из кладовой доносился грохот погрома, учиняемого чужаком. Неожиданно в кладовой всё стихло. Женщина даже забеспокоилась – всё ли в порядке?
   – Это что?! Ничего нет! – взорвался новым приступом ярости чужак. Он выбежал из погреба, держа в руках пол-литровые банки с закатанным мясом. – Я тебе покажу «ничего нет»! – и сильно ткнул банкой в лицо женщине. Полина от боли закусила губы, и солоноватый привкус снова выдавил слёзы.
   «В ушанке» больше не обращал внимания на плачущую хозяйку, а носился из кладовой на улицу, вынося банки с мясом и, выставлял их на цементный пол вдоль дома. Пробегая мимо женщины, он грозил кулаком и, злорадствуя, скрывался в кладовой за новыми банками. Приступ отчаянной смелости обуял Полиной. Откуда только и силы взялись. Она стремительно проскочила в летнюю кухню и, вооружившись скалкой, принялась молотить по выставленным банкам и, как «в ушанке» топтал её вещи в комнате, так же топтала мясо.
   – Пусть подохнут ваши выродки! – задыхаясь от лютой ненависти, горлом шипела Полина, и очередная банка разлеталась на мелкие осколки. С двух сторон к разбушевавшейся женщине бежали «в ушанке» и директор. Кузьмич успел первым схватить обезумевшую бабу, не давая больше ничего разбивать, но «в ушанке» не собирался этим ограничиваться. Он с силой начал избивать женщину ногами. Кузьмич бросился к товарищу, стараясь обхватить того и спасти женщину от жестоких побоев. Два мощных удара обрушились на Кузьмича, оглушив и отбросив мужчину в сторону. Избавившись от директора, «в ушанке» продолжил с остервенением избивать ногами упавшую на землю женщину. Его злобе не было конца. Под ударами кирзовых сапог тело женщины корчилось на цементном полу, пятная кровавыми разводами белый снег. Женщина хрипела, пытаясь сплюнуть кровь, заполнявшую рот и нос и делая попытки встать. В какой-то момент «в ушанке» замер, озираясь по сторонам. Могло показаться, истерзанный вид женщины, остудил мужчину, но не тут-то было. Взгляд его бегал по разбросанному по всему двору мясу. Новый приступ ярости охватил его, «в ушанке» схватил кусок мяса и стал заталкивать женщине в окровавленный рот.
   – Я тебя накормлю! – шипел он в разбитое лицо женщины.
   Неизвестно, чем бы всё это закончилось, если бы на помощь женщине не кинулся Кузьмич, пришедший в себя. Сильным ударом он откинул «в ушанке» в снег.
   – Панкрат Ильич! Успокойся! – заорал он, потрясая головой, шумевшей от ударов. – Пойдёшь под суд! Я этого так не оставлю!
   Но «в ушанке» не собирался сдаваться. Между мужчинами завязалась потасовка. Крепко сцепившись – один призывая успокоиться, а другой безумно рыча – мужчины катались по земле. Сколько бы это продолжалось, кто бы победил, неизвестно, но неожиданно кто-то позвал:
   – Товарищи! Может, хватит безобразничать?
   Крепко держа друг друга за грудки, борющиеся всё-таки обернулись и увидели у ворот группу мужиков, зло взирающих на происходящее. Рядом с ними, переминаясь с ноги на ногу и посмеиваясь в бороду, стоял дед Гаврила.
   – Всё! – отрывая от себя руки Кузьмича, рявкнул «в ушанке». – Ты! – поднимаясь с земли, показал он на верзилу среди глазеющих. – Иди за мной. И ты за мной, – коротко бросил он директору, сидящему в снегу и тяжело дышащему.
   Оба чужака и верзила следом направились в кладовку. «В ушанке» уложил в два мешка оставшиеся банки с мясом. Затем достал мешок с кукурузой.
   – Этот мешок бери ты, – показал «в ушанке» директору. Тот молча повиновался и, волоча мешок, удалился. – Возьми мешок и ты, – приказал «в ушанке» пришедшему с ними верзиле. Мужик был в овечьем кожухе без рукавов, видно, рукава уже сварили, подпоясанном какой-то старой верёвкой. Он стоял в дверях, насупившись и тоскливо наблюдая за чужаком.
   – Нет, ничего я не буду брать, – глухо сказал мужик, глядя в глиняный пол, – не могу я оставить детей голодными, – и взгляд его зло сверкнул. – Шёл бы ты, мил человек, подобру-поздорову.
   «В ушанке» зло сплюнул, кинул мешок с кукурузой на плечо, а мешок с банками – под мышку и, оттолкнув верзилу, вышел, на прощание процедив:
   – С тобой, мы ещё разберемся.

   Двор вмиг опустел. Следы произошедшего безобразия быстро скрывали сумерки. Дед Гаврила, прикрыв овечьим тулупом дочь, поглаживал её по спине, примостясь на корточках рядом с лежащей в снегу женщиной. От холода Полина продрогла, и её начинало колотить.
   – В дом надо, Полюшка, – позвал дочь Гаврила, но та не ответила, а молча встала, подбирая из снега платок.
   – Кто это? – одними губами спросил Гаврила, за руку останавливая дочь.
   – Тихо, – резко одернула отца Полина. Она и сама замерла, вслушиваясь к звукам с улицы, пытаясь угадать, на что похоже странное попискивание или мяуканье, но голодное село молчало.
   – Показалось, – оправляя одежду, проговорила она, и стала пристально всматриваться в снег вокруг.
   – Я всё собрал дочка, – тихо сказал Гаврила, продолжая прислушиваться. – Там, всё в кухне, в тазу.
   В этот момент снова кто-то запищал, и уже более отчетливо было слышно. Отец и дочь снова замерли, стараясь угадать место, откуда доносились звуки.
   – Из магазина, – прошептал Гаврила.
   – Коты, что ли? – неуверенно предположила дочь.
   Звуки не повторились, и Полина направилась в дом.
   – Пойду погляжу, – засобирался Гаврила.
   – Тьма кромешная, чего увидишь? – вдогонку возразила дочь, а сама направилась в дом.
   – Ночь звёздная. Да и луна светит, разгляжу, – Гаврила решительно отпирал калитку. – А нет, так тому и бывать.
   Полина укладывала спать полуголодных детей, когда вернулся отец. Направившись прямиком к иконе, лампада которой стала сильно потрескивать, как будто зная, с чем пришел старик, Гаврила, на ходу нашептывая молитву, размашисто перекрестился и поклонился в пол. Окончив молитву, он сел на край кровати и принялся причитать и словно обезумевший, мотылять ногами.
   – Батя, ты чего? – с тревогой дочь наблюдала за странным безумием отца. – Что там?
   – Изверги, изверги, – только и смог произнести Гаврила.
   – Да что ты там увидел?! – забеспокоилась Полина. Она подошла к отцу и хорошенько тряхнула его за грудки. От этого с глаз Гаврилы словно стряхнули пелену безумия.
   – Дитё там брошенное, – только и смог вымолвить Гаврила, и по его впалым щекам покатились слёзы.
   – Кем брошенное? – не понимала отца Полина.
   – Этими, что нас ограбили.
   – А-а, – она равнодушно отвернулась. – Пусть подыхает.
   Полина принялась подтыкать одеялами детей, чтобы тепло сохранялось лучше. К утру остынет комната, а подтопить нечем. Сухие кукурузные кочерыжки распределены так, чтобы по чуть-чуть топить каждый день.
   Напуганные, наплаканные, дети скоро заснули. Дед Гаврила ворочался на лавках с боку на бок, пока тоже не замер. И только Полина никак не могла заснуть. Мерцающий свет лампады отражался в глазе, второй заплыл от побоев, но слёзы тихо катились из обоих. Откуда они только брались эти слёзы? Полина обтирала слёзы с отекшего лица и пыталась удержать рвавшуюся от всхлипывания грудь.
   – Мама! – позвал Митя.
   – Спи, – Полина положила ладонь на голову сына, успокаивая.
   – Писять.
   – Ведро за дверью, – Полина через себя спустила мальчишку на пол. – Скоренько. Холодно.
   – Мама, снег идёт, – сказал вернувшийся Митя.
   – Снег – хорошо, – укрывая сына, согласилась Полина. – К стене отворачивайся. Спи.
   Сама же, чтобы никого не разбудить, потихоньку встала и вышла во двор. Снег большими хлопьями медленно, но обильно опускался на землю, мигом всё накрывая. Ещё сомневаясь в правильности принятого решения, но уже бодро вышагивая к калитке, Полина на ходу надевала тулуп. На улице она бежала в сторону магазина. Обойдя здание магазина со всех сторон, она все сугробы разворошила ногами. Глаз случайно выхватил сугроб на дне канавы у мостка. Полина спустилась в канаву и гребанула обеими руками. Сугробом оказалась куча старой листвы вперемешку с мусором.
   – Где же тебя искать? – шаря глазами по канаве, нервно шептала Полина. Она было собралась уйти, но что-то подтолкнуло её, и Полина с силой вонзила руки в кучу листвы и, ухватившись за тряпицу, рванула к себе. Вместе со снегом и гнилой листвой она достала намотанный из тряпок сверток. Быстро содрав с себя овечий тулуп, Полина уложила в него всё, что сгребла, и побежала домой.
   – Отец вставай! – вбегая в дом, приказала Полина. – Маруся, Фёдор, быстро снега принесите. Федя, в корыто для теста снега накидай.
   Полина положила тулуп на стол и развернула. Облепленный гнилыми листьями вперемешку со снегом, обмотанный-перемотанный тряпьем, в тулупе лежал ребёнок. С виду ему было около четырёх лет, неизвестно, сколько голодал этот ребенок. Голод мог сделать поправку.
   – Зачем притащила домой? – Гаврила аж вскрикнул: – А если помрёт, хлопот не оберёмся! Видишь, какие звери…
   – Тате [9 - Тате – по-болгарски папа.], за снегом! – оборвала отца Полина, а сама принялась очищать ребёнка от листьев и снега. Она потрепала ребёнка по головке и, просунув палец ему в ладошку, попросила:
   – Прижми. Пожалуйста, прижми, – Полина пошевелила в ладошке ребенка пальцем. – Надо прижать, – взмолилась Полина прислушивалась всем своим материнским существом к жизни малыша. – Вот и молодец! – похвалила она ребёнка, уловив едва ощутимое шевеление пальчиков. – Вот и молодец.
   Она быстро сняла лохмотья с ребёнка и осмотрела его. Это была хилая, измученная недоеданием, замёрзшая девочка. Полина стала хватать снег из корыта и быстро растирать полуживое тельце – ручки, ножки.
   – Маруся, принеси отцовскую нательную рубашку, – отдавала распоряжения детям Полина. Всё семейство не спало. Гаврила читал молитвы и крестился, прерывая своё занятие только для того чтобы погладить внуков по головам.
   – Всем по кроватям, – приказала детям Полина. – Всем спать.
   Она уже закончила растирать и завернула девочку в рубаху. Быстро оголившись по пояс, Полина прилаживала замотать её у себя на груди.
   – Тате помоги, – попросила Полина отца. Она перебросила концы платка через плечо и талию, которым прижала к себе девочку, и ожидала, пока отец завяжет.
   Долго ещё прислушивалась Полина в темноте к жизни в детском теле и всё никак не могла глаз сомкнуть. Передумала обо всём и что ждет её и семью, если девочка умрёт. И что она скажет мужу, если девочка выживет. И долго плакала, пытаясь выстроить в колыбельную рыдания, выпуская их через сжатые зубы. Как теперь будут переживать зиму – все припасы потеряли. Какие бы мысли не тревожили Полину, но она чутко прислушивалась к дитяти у себя на груди. Полина ждала и дождалась. Девочка, наконец, тяжело и прерывисто вздохнула, словно задыхаясь, и выдохнула, успокаиваясь. Затем она зашевелилась, удобнее устраиваясь на тёплом теле чужой матери, и ровно задышала. Уснула. Полина тоже уснула.
   Разбудила Полину тишина в доме. Она открыла глаза и увидела обступивших её детей, пристально рассматривающих выглядывающее из платка личико мирно спящей девочки.
   Полина попыталась улыбнуться расплывшимся от побоев лицом, но от боли только отвернулась. Вытащив руку из-под одеяла, Полина погладила по голове младшего Митю.
   – Мама! Правда, её зовут Марийка? – поинтересовался Митя.
   – Правда, – не поворачиваясь, ответила Полина.
   – Мама! А, правда, детей аисты приносят? – снова спросил Митя.
   – Правда.


   Выдра

   Апрель только начинался, но солнце уже припекало не на шутку. Владимир взглянул на часы, прикинул что-то в уме – до обеденного перерыва оставался час – и быстро пошёл к машине. Через пару минут он уже катил по набережной.
   Владимиру нравилась набережная – тринадцать километров триста метров широкой, многополосной, разделённой газоном ровной дороги. Ни тебе перекрёстков, ни светофоров, ни встречного транспорта. Занял центральную полосу, и думай, о чём хочешь. Не думается – разглядывай город. Вот он весь, справа раскинулся. Не хочешь города, гляди влево – прибрежная, беспорядочная лесополоса, в основном ивы и редко встречающиеся сосняки, заросшие кустарником. Вон там, совсем далеко, в дымке, – остров Хортица, Мекка казаков – Запорожская Сечь. Сюда, ближе, сразу за лесополосой растянулся могучий, видевший виды Днепр – это его нижняя часть. Выше по течению, за плотиной «Днепрогэса» – верхняя. Перепад высоты метров сто, не меньше, и широкий-широченный… Перелетит птица, можно только гадать. Кому придёт в голову сидеть и наблюдать – перелетают птицы через Днепр или нет? Зато достоверно известно – можно было перейти… После тяжёлых боёв в Великую Отечественную, на верхнем Днепре, жители с берега на берег переходили…
   На длинном изгибе набережной открылся панорамный вид на сам Днепр. Промёрзшая водная масса могучей реки не искрилась на солнце, а чёрными, со сталистым бликом, бурунами, обгоняющими друг друга в жуткой, стремительной толкотне, затаившись, ползла… Чтобы убедиться в коварстве водной стихии, надо попасть в его, Днепра, объятия.
   В привычном скоростном режиме Владимир преодолевал километр за километром, разглядывая берега реки. Как-то неожиданно открылась жёлтая полоска пляжа с покосившимися деревянными грибками. Владимир не поверил собственным глазам – не привиделось ли? На одном из них висели какие-то вещи. «Совсем, как летом. Может, всё-таки показалось?» – усомнился он, когда на очередном изгибе дороги пляж скрылся из виду. Владимир прибавил скорости. Вот пляж. Нет, не обманулся. Даже цвета хорошо различимы. Похоже, висит полотенце в красно-зелёную полоску с белой бахромой. Не задумываясь, Владимир остановился и внимательней оглядел пляжную пустоту. Ни одной живой души. Он собрался покинуть неприветливое место, когда глаз неожиданно выхватил тёмную точку на чёрной речной глади. Точка словно застыла на одном месте. Вглядываясь, Владимир убедился, что точка всё-таки движется к берегу. Стали различимы руки, расталкивающие воду. Плывущий приближался. Уже было видно, как он сплёвывает воду, попадающую в рот. Река равнодушно тянула пловца с собою, но тот, борясь с вязким течением, продвигался к желанной цели. Хотя и относило его потихоньку. В общем, кто кого!
   Владимир неспешно спустился на пляж. Уж очень захотелось увидеть смельчака. После зимы песок ещё был плотно прибит и не затруднял ходьбу. Одинокая чайка, застывшая у самой кромки воды, на появление человека заломила головку и одним глазом уставилась в его сторону, другим – себе под ноги и, неслышно взмахнув крыльями, бесшумно взлетела. Уже откуда-то издалека донесся её тоскливый крик. «Вот и перелетела Днепр», – усмехнулся Владимир.
   Точка, наконец, коснулась дна и запрыгала, разгребая перед собою воду. Вырисовывался гибкий силуэт, с неимоверным усилием преодолевающий течение. Пошатываясь, сгибаясь от усталости, он продвигался к берегу. Владимир прибавил шаг, на ходу сдёргивая полотенце. Распахивая его во все руки, он уже бегом кинулся к выходившему из воды. Обессиленный пловец смог удержаться только до берега и рухнул прямо в объятия подбежавшего незнакомца. Владимир, кутая, подхватил дрожащее тело на руки.
   – Ну, и куда теперь эту выдру положить? – озадачился он, выискивая место под грибком с вещами. В ответ из полотенца раздалась только зубная дробь. Недолго размышляя, Владимир направился к машине. Положив на заднее сидение несезонного купальщика, вернулся за вещами. «Чёрт бы его побрал, – бранил про себя раззяву Владимир. – Намочит салон… пятна останутся на чехлах. Чем потом оттирать? И что он вообще делал в такое время в реке? Тоже мне, нашёл время для омовений!»
   Печка работала на всю мощь и мгновенно обогрела салон. Он доехал до конца набережной и повернул обратно. Наконец пассажир зашевелился. Владимир кинул назад охапку собранных вещей. Тут же на спинку кресла лёг мокрый купальник.
   – И как зовут это дитя природы в первозданном виде? – с иронией поинтересовался Владимир.
   – Выдра, – с некоторой паузой огрызнулись подрагивающим голосом.
   С зеркала на него смотрели дерзкие глаза на ещё бледном от переохлаждения, но милом лице.
   – Понятно тогда, почему вы в это время оказались в реке, – ухмыльнулся Владимир и, посерьёзнев, добавил. – Я не о сущности, а имя спрашиваю.
   – Ева, – тихо произнесла своё имя девушка и черты её лица смягчились, а глаза всё ещё горели дерзостью и к стихии, и к нему, пусть даже и спасителю.
   – Адам, – в свою очередь представился Владимир, давая понять – не хочешь знакомиться, и не надо. Ева промолчала и только взгляд её благодарно потеплел. Она оделась и, придвинувшись к окну, задумчиво рассматривала мелькающие пейзажи. Владимир не мешал спутнице, только следил за скоростью и тоже задумался.
   – Думала, всё, утону, – выдавая тревожные мысли, вполголоса вдруг проговорила Ева.
   Её спаситель промолчал, но Еве показалось, что всё-таки он усмехнулся. «И имел на это право», – беспричинно разозлилась сама на себя Ева.
   – Вы всегда молчите в присутствии девушки? – прерывая молчание, не выдержала она.
   Владимир снова взглянул в зеркало и вяло протянул:
   – Вот, женщина! Чуть ожила, тут же что-то ей надо! Ура!
   В ответ Ева состроила привлекательную гримаску, но после некоторой паузы примирительно спросила:
   – О чём вы думаете?
   – Этой реке, – неторопливо начал Владимир, тем более и самому хотелось озвучить тяжесть мыслей, – скалам, земле десятки тысяч лет. Наша жизнь – мгновение, а мы спорим из-за каждого кусочка этой земли. Делим берега, реку. Приватизируем участки. Сколько видел этот Днепр? Только то, что доступно сознанию современников, – ужасает. Не говоря о тех, кто просто утонул…
   – Я люблю наш Днепр. Он такой ласковый, – прервала собеседника Ева. – Сидишь на берегу, а он накатывает и так нежно ласкает… На реке никогда не бывает штормов.
   – Сколько было ещё до нас? – Дав спутнице высказаться, продолжил Владимир: – Во время войны, с той стороны плотины, после тяжёлых боёв за Днепр, реку можно было переходить по трупам бойцов… Долго ещё собирались тела перед плотиной… Мосты все были разрушены, а человек – неуёмное существо, всё равно находил причину бегать туда-сюда… Вот и переходили… – Владимир замолчал, а девушка не ответила. Слишком тяжелым для неё оказалось воспринять то, что рассказывал собеседник. Оставаться в своих мыслях ей было спокойнее.
   В молчании миновали остаток пути и свернули к новому микрорайону, построенному на намывных песках. Обитатели так его и прозвали – «пески». Автомобиль медленно въехал во двор между высотками. Двор представлял собою огромный круг, образованный несколькими многоэтажками, похожими друг на друга. Отличалась только одна – единственным парадным входом с широкой лестницей. У неё и остановились.
   – Я на обед приехал, – спокойно пояснил Владимир, поймав вопросительный взгляд спутницы.
   Но Ева ждала ответа не на этот вопрос. Она успела прочитать вывеску на дверях: «Общежитие». У неё никак не складывалось – первое впечатление о Владимире, его внешний вид, автомобиль и вот эта, обычная общага. Ева медлила, провожая взглядом своего спасителя. Тот, как ни в чём не бывало, обошёл машину и открыл дверцу, протягивая руку:
   – Ну и что?
   «Была ни была», – подбодрила себя Ева, опираясь на предложенную руку.
   Холл общежития отдавал казенщиной. Вахтёрша оторвалась от вязания, чтобы удостовериться в том, что пришли свои. Её руки продолжали нанизывать петлю за петлёй, а взгляд не спешил опускаться. Страж порядка рассматривала гостью поверх очков, что придавало взгляду зловещесть цербера. Ева напряглась, ожидая, что та обязательно взревёт или ещё что-то сделает ужасное. Скажем, кинется догонять непрошеную посетительницу, но ничего такого не произошло. Владимир кивнул вахтёрше и, не глядя, подхватил свою гостью под локоть, поддерживая на ступеньках. «Надо же, мы ещё и галантны», – улыбнулась про себя Ева и прижала локоть к себе. Они вошли в лифт и только теперь откровенно посмотрели друг на друга. События разматывались сами собою. Естество жизни разговором можно только испортить. Красноречиво говори молча.
   Лифт высветил шестой этаж и остановился. За руку прошли тёмными коридорами к нужной двери. Ещё мгновение, и Ева оказалась в жилище своего спасителя. Обычные встроенные шкафы. Казённая мебель с инвентарными номерами. Широкая домотканая дорожка покрывала пол. Самое необычное – это диван с металлическими быльцами от пружинной кровати. Через всю комнату натянута верёвка для сушки белья, с парой носков. И чистота! Еве нравилась разворачивающаяся молчаливая пьеса. Она не спешила содрогать тишину разговором. Тем более всё происходящее интриговало. Владимир достал из шкафа огромную махровую простынь и показал на дверь, приглашая за собою. Прошли маленьким коридорчиком в душевую. Владимир повесил на гвоздь простыню, открыл кран с горячей водой, пар тут же заполнил маленькую комнатку, и коротко распорядился:
   – Приведи себя в порядок, – поставил на стул шампунь, мыло и удалился.
   Ева осталась стоять, не шелохнувшись, решаясь, что делать. «Может, уйти?» В кухне стучали посудой, и включили воду. «Похоже, мы будем обедать, – озорно улыбнулась Ева и быстро скинула с себя одежду. Она собралась закрыться, но на двери не оказалось защёлки. Ещё секунду помедлив, прислушалась к звукам за дверью и, махнув на всё сразу, стала под душ. Горячая вода, душистое мыло и мягкий шампунь совсем расслабили организм. Прислушиваясь к шелесту водного потока и принимая всем своим существом его тепло, Ева потеряла счёт времени. Тело вдруг непроизвольно напряглось от ощущения постороннего взгляда. Она насторожилась, прислушиваясь. В коридоре стояла тишина. Немного подождав, с тревогой обернулась на дверь. В проеме стоял он, держа в руках развёрнутую простыню.
   – Это что ещё такое? – прижимая руки к груди, истерично выпалила Ева.
   – Еда готова, – спокойно объявил Владимир. – Закрывайте воду и обедать. – Не обращая внимания на стыдливость гостьи, серьёзно посоветовал он: – В подобных случаях рациональнее прятать лицо, – и тут же пояснил к вопросу, возникшему в глазах девушки: – Чтобы по лицу не узнали.
   Едва вода прекратилась, как второй раз за день её завернули в простыню. «Как мама в детстве, – улыбнулась она. Надеюсь, я успела помыться до того, как он вошёл, – только распаренность горячей водой скрыла стыдливый румянец на девичьем лице. – Не хватало, чтобы он видел, как я моюсь. Надо же! Кому расскажи – не поверят. Ладно. Я ему сейчас устрою. Посмотрим, посмотрим, какой вы смелый». Ева туникой завернула на себе простыню, собрала вещи и босиком прибежала в комнату. Владимир раскладывал еду по тарелкам. Он мельком взглянул на девушку, быстро отвернувшись, чтобы скрыть улыбку.
   – Я там забыла шампунь и мыло, – игриво пролепетала Ева, указав пальцем в сторону душа.
   – А босиком всё-таки ходить не следует, – с этими словами Владимир бросил на пол тапочки и добавил: – Вот фен. Сушите волосы. Я всё принесу. Только сильно им не трясите. Если заурчит, тут же выключайте, чтобы не перегорел.
   Фен, направленный в спину слишком заботливого спасителя, зашумел мощным потоком воздуха и сразу же, как исчез хозяин, задохнулся и заурчал, потрескивая.
   – Что вы делаете? – крикнул вбегающий Владимир.
   – Я не могу разобраться с вашей допотопной техникой, – Ева протянула урчащий прибор, щёлкая тумблером. – Не хватало, чтобы меня током ударило!
   Владимир выхватил фен, одновременно выдернув штепсель из розетки, и бросил его на кровать. Сложив вещи в шкаф, он сам принялся сушить волосы девушке. «Вот тебе и денёк, – размышляла Ева, закрыв глаза от удовольствия. – Так мерзко начался… Интересно, чем закончится?»
   – Вы довольно-таки профессионально справляетесь, – решилась она заговорить.
   – Что? – спросил Владимир, стараясь перекричать прибор.
   – Я говорю – профессионально!
   – Не вертитесь, – усмехнулся Владимир.
   Ева потихоньку начала ёрзать от нетерпения и от удовольствия сразу. Подзадорила простыня, которая от непоседливости гостьи свалилась с плеча и приоткрыла грудь. Не заметить этого он не мог. Ожидая реакции, Ева даже замерла, но её спаситель продолжал сушить волосы, никак не выдавая себя. Тогда Ева откинулась на спинку стула и сколько могла, расправила плечи.
   – Сидите, как сидели, – не выдержал Владимир. – Мне и так всё видно.
   Ева запрокинула голову, выгибая лебединую шею и улыбаясь, посмотрела на Владимира.
   – Тебе нравится? – дрогнувшим голосом спросила она, поднимаясь.
   – Что нравится? – Владимир не отводил глаз.
   Ева медленно, кончиками пальцев, спустила простыню, оголяясь по пояс. Владимир видел ту дикую стихию, которая созревала в этой очаровательной, немного сумасшедшей девице. Он чувствовал, как напрягся её упругий живот. Груди уже бесконтрольно вздымались. Едва удерживаемое дыхание порывами вырывалось наружу, высушивая чувственные губы. Она непрерывно закусывала их, чтобы смочить палящую сухость. От этого губы ещё сильнее горели. Улыбку на лице сменила озорная тревога, всего лишь слегка сдвинув брови. В глазах смешались стыдоба и дерзость. На его глазах запалилась женщина, во всей своей святой срамности. И от этого огня можно было или зажечься, или сгореть.
   Она стояла на цыпочках, не отрывая взгляда, словно образовывая земную ось. Всё завертелось в круговерти страсти, как только Владимир схватил девушку под локти и притянул к себе. Спадающая простыня открыла внешнему миру ещё за что-то пытающуюся зацепиться, скрывающуюся страсть, и женщина прижалась всем своим существом к мужчине, отдаваясь в его власть. Он держал её в объятиях, а она, словно пеленаясь руками, нежилась в его тепле, прижимаясь то грудью, то изгибаясь спиной и закидывая голову ему на грудь, выгибала шею…
   Время обеденного перерыва уже давно закончилось. Владимир лежал со взглядом, уходящим куда-то глубоко в потолок, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить мирно замеревшую девушку.
   – Пора ехать, – бодрым голосом неожиданно произнесла Ева. Но сама не шелохнулась, так и продолжая прижиматься к его руке.
   – Да, пора, – вздохнул Владимир, освобождаясь от объятий, и резко вскочил.

   Собирались молча и быстро. Каждый на своей половине комнаты, даже не взглянув в сторону другого. Молча ехали в город. Ева никак не могла вернуться из потерянного состояния. Она близоруко смотрела в окно, рисуя ногтем невидимые иероглифы на стекле.
   – Мы куда едем? – словно очнувшись от короткого сна, спросила она.
   – На набережную. Туда, где я тебя взял, – спокойно ответил Владимир.
   – Так ты меня назад и в реку бросишь, – с натянутой звонкостью рассмеялась Ева.
   – Я понял, ты где-то там рядом живёшь, – равнодушно пояснил Владимир, притормаживая. – Командуй, куда?
   – Правильно понял, – резко сменив смех на жёсткость, прошептала Ева. – А всё-таки, почему выдра? – и в голосе уже звучал не прикрытый интерес, но уже без тепла.
   Владимир поймал в зеркале Евин взгляд. «Надо же, за несколько минут и столько раз изменилась. Ну, ты и штучка».
   – Старики рассказывали, что в том месте, где ты плавала, – неожиданно даже для себя решил рассказать Владимир ещё одну историю, – за день до начала наступления плавала с детёнышами выдра. Солдаты, и наши и немцы, с обеих сторон Днепра, наблюдали за тем, как животные играли между собою. Устроили настоящее представление. Солдаты развеселились, начали переговариваться – берег с берегом, спрашивая имена, знакомились. Никто не знал, откуда взялось семейство выдры. Но каждый из них знал, что завтра предстоит убивать друг друга. Каждый из них знал, что завтра на обоих берегах будут солдаты только одной армии.
   В машине опять наступила тоскливая тишина. Сколько бы она продолжалась, неизвестно. На этот раз прервал её Владимир:
   – Мы увидимся? – впервые голос его прозвучал мягко, выдав пылающую чувственность хозяина. Заметив резко изменившийся взгляд девушки, Владимир даже смутился от своей минутной слабости. Он быстро взял себя в руки, но было поздно. Его очаровательная спутница почувствовала слабость мужчины, и в ней проснулось то, только женщине присущее и понятное дикое существо.
   – Если хочешь… – она выдержала паузу, ища его глаза в зеркале, но он не взглянул. Неожиданно в голосе Евы зазвучал вызов. Она вдруг, даже для самой себя, стала далёкой и чужой: – Приходи в субботу. На Гагарина. Знаешь, где Дом быта? Скажем, к одиннадцати. Придёшь?
   – Приду, – в голосе Владимира появились неуверенные нотки, сердце потянуло куда-то вниз.
   – Здесь останови, пожалуйста.
   – Мы ещё не приехали, – удивился Владимир и ещё неувереннее добавил. – Сиди. Я отвезу.
   – Спасибо. Я здесь выйду. Хочу пройтись немного.
   – Как хочешь, – как-то вдруг стало тяжело Владимиру на душе.
   – Пока, – бросила в открытое окно Ева.
   – До одиннадцати, – вслед удаляющейся девушке сказал Владимир. А она даже не оглянулась. Просто махнула на прощание рукой, куда-то за себя, то ли невидимый хвост поправив, то ли смахнув остатки паутины, в которой запуталась.

   В субботу утром Владимир успел переделать кучу дел: съездить на рынок, приготовить еду, убраться, помыть машину, а стрелка часов всё никак не хотела приближаться к одиннадцати. Он нарочито долго парковался у Дома быта, но стрелка, как намагниченная, прицепилась к цифре девять. Тогда Владимир решил пройтись. Солнце не шутило, основательно прогревая всё вокруг. Люди, как муравьи, змейкой заходили в здание Дома быта. Редкие выходившие же останавливались сначала у входа, разглядывая какие-то бумажки, по-видимому, квитанции, прятали их в карманы и чаще с недовольным видом всё-таки решались уйти. Мерно подкатывали троллейбусы к остановке, грохотали дверями, из динамиков писклявил голос водителя, извещая пассажиров, и так же тихо укатывал, подвывая. Городская суета неторопливо набирала силу.
   Владимиру не терпелось. Он взглянул на часы. Прогулялся большим кругом, а стрелка дошла только до десятки. Можно сделать ещё один. К самым дверям стоящего по соседству с Домом быта зданию подъехал автомобиль, и из него вышла полная женщина на тоненьких ножках. Она махнула водителю, отдав какие-то распоряжения, и быстро прошла к золочёным дверям. Следом за нею, откуда ни возьмись, сбежалось несколько девчушек. Только теперь Владимир обратил внимание на само здание. Это был городской загс. От солнечного света он словно пылал торжественностью – один сплошной солнечный зайчик. Женщина отперла дверь, и все они скрылись в сумраке помещения.
   – Девочки, поторапливаемся, – раздавались уже изнутри распоряжения женщины. – У нас на одиннадцать пятнадцать первая пара.
   Владимир ухмыльнулся: «Надо же, ещё кто-то женится». Вдруг стало весело, и он решил больше никуда не ходить, а ждать прямо здесь. Заодно и посмотреть на счастливцев. Тем более стрелки наконец-то собрались ровно на одиннадцати. Владимир обвёл глазами всю площадь, ища знакомый силуэт, но, похоже, Ева не собиралась удивить пунктуальностью.
   Зато молодожёны, о которых беспокоилась женщина, не заставили себя долго ждать. Ещё издали Владимир заметил приближающиеся разукрашенные лентами машины. Подъезжая к загсу, машины начинали гудеть на разный лад.
   Со стороны троллейбусной остановки к загсу спешила торговка с ведром алых роз.
   – Продаёте? – улыбкой встретил торговку Владимир.
   – Продаю, сынок.
   – А дайте-ка мне пять штук, пожалуйста, – попросил Владимир.
   – Удачно я сегодня, – тут же засуетилась женщина, вороша свертком. – Первый покупатель мужчина, и свадьба сразу, – она принялась распаковывать цветы, чтобы отобрать пять цветков для букета.
   – Знаете что, – быстро принял решение Владимир, – вы мне все продайте. Сколько их у вас?
   – Двадцать пять, – растерянно произнесла женщина. – А что же молодятам?
   – Да ну их, – махнул рукой раззадорившийся Владимир. – Сейчас моя девушка придёт. Зачем, чтобы у них были такие же цветы? Пусть заранее покупают. Да не переживайте вы, – успокоил расстроившуюся торговку Владимир. – Кто же в загс едет без цветов.

   Пока Владимир расплачивался с торговкой, свадебный кортеж подъехал к парадному. Распахнулись сразу все дверцы, и на залитую солнцем площадку высыпались нарядные гости. Из машины, с куклой на капоте, показался жених. Он долго заглядывал в салон с протянутой рукой и, не дождавшись невесты, улыбаясь принялся о чём-то беседовать, похоже, со свидетелем.
   – Кто на роспись, проходите! – крикнула молоденькая сотрудница загса и скрылась.
   Тут же поднялся переполох, сопровождаемый звонким смехом.
   – Где невеста?
   – Жених здесь! А куда подевалась невеста?
   – Жених! Где потерял невесту?
   Улыбаясь направо и налево, жених опять нагнулся, уже с наигранно недовольным видом протягивая руку внутрь салона. Поправляя пышный наряд, пересаживаясь – частя с места на место, из машины вышла невеста. Она притопнула каблуками, встряхивая наряд, и взяла под руку жениха. Вся процессия во главе с ними направилась к загсу.
   За всем происходящим Владимир наблюдал, улыбаясь. Огромный букет тяжелил руку. Рядом стояла что-то всё недовольно причитающая торговка. Она искоса поглядывала на приближающуюся свадебную процессию, но вырученные деньги внимательно пересчитывала. Оставшись довольная, торговка во всё лицо заулыбалась, и видно было, что больше её не тревожит то, что молодятам цветы не достались.
   Процессия приближалась, и настроение Владимира менялось. Навстречу шла она – в белом свадебном платье, с женихом под руку и со счастливой улыбкой.
   – Красивая такая! – потянула за рукав Владимира торговка. – Всё ж таки надо было молодятам букетик оставить, но тот грубо одёрнул руку. Торговка по-своему поняла жест незнакомца и быстро засобиралась, шурша бумагой.
   Владимиру захотелось бежать, а ноги словно вросли в землю. Галстук не давал продохнуть, до боли сжатые ключи от машины впились в ладонь и включили сигнализацию. Автомобиль истерично замигал всеми огнями. Улыбающаяся Ева остановилась и запросто заговорила с ним, показывая на цветы. Владимир ничего не слышал – ни её голоса, ни рёва своего автомобиля, ни сотрудницы загса, призывающей отключить сигнализацию. Желваки с силой стянули пересохший рот, а потяжелевшие веки нависли, едва-едва не закрывая глаза.
   – Продайте цветы, у ребят такой день сегодня! – Всё тот же свидетель уже достал деньги и подскочил к Владимиру, почему-то даже не сомневаясь, что тот продаст. К нему присоединились девушки, подруги невесты, и подняли галдеж, наперебой уговаривая неподатливого молодого человека. Владимир ощущал себя в узкой аэродинамической трубе, в которой всё видишь, но ничего не слышишь.
   Один за другим подъехали сразу три троллейбуса. Захлопали двери, выпуская редких пассажиров. Торговка спешно забралась в средний из них и ещё успела в дверях помахать свадьбе. У переднего троллейбуса дверь заело, и водитель несколько раз попытался раскрыть её шире. Дверь не хотела поддаваться, и тогда он её просто закрыл. Люди побежали к единственной открытой двери. Но водителя поджимал график, сзади шли два других маршрута, и их нельзя было задерживать, на каждой остановке теряется время, «играясь» с неисправной дверью, и он закрыл и ту дверь. Подвывая, троллейбус укатил, оставив возмущающихся пассажиров на остановке. Владимир улыбнулся: «Ваш троллейбус уехал. Жестокость не из чего. Почти, как у меня. Только мой троллейбус и не приезжал – а уже уехал».


   Зюзька

   Под навесом придворовых построек, выставив сгорбленную спину, стоял у верстака старик и что-то мастерил. Он то и дело задирал руки вверх и подслеповато моргая, рассматривал это что-то в руках. Задранная на самый затылок кепка, казалось, вот-вот спадёт с его небольшой головы. Чтобы разогнуться и поднять голову ему приходилось слегка подсаживаться в коленях, а рассмотрев, он снова склонялся, выпрямляя ноги. То, с чем упорно бился старик, не поддавалось, но он настойчиво возился, напрягая руки и поднадавливая сгорбленной спиной. За этим занятием и застала старика соседка, шестидесятилетняя баба со слегка погрузневшей фигурой, двумя тугими короткими косами и подкрашенными бровями. Она бесцеремонно вошла во двор соседа, настежь распахнув калитку, и прокаркала:
   – Зюзька! Совсем оглох. Люди к тебе пришли! – она ударила полотенцем по столбу навеса, со стрех которого тут же слетели голубиный помёт и перья, а с полотенца в разные стороны разлетелись крошки отрубей. – Кричат, кричат, оглох, что ли?
   – Чего? – оборачиваясь на ор, переспросил старик. – Чего надо?
   – Люди, говорю, к тебе пришли, – и уже незнакомцам, ожидавшим поодаль, сказала, потыкав за спину большим пальцем: – Вот он, Зюзькин, Лука Митрофанович. Он вам нужен. Как видите, ещё жив и здоров, – и, бросив через плечо ироничный взгляд на соседа, себе под нос буркнула: – Хмы, что с ним станется… такие долго живут.
   – Здравствуйте, – шагнув на встречу хозяину, произнёс паренёк в очках и с двумя вихрами на лбу. – Вы Лука Митрофанович?
   Старик выступил из-под навеса, успев прихватить за бок взбалмошную бабу, на что та игриво огрела Зюзьку по спине полотенцем.
   – Старый, старый, а всё туда же, – и, лукаво пялясь на спину Зюзьки, тише добавила: – Что с таким станется?
   Зюзька, довольный причитаниями бабы, браво взмахнув рукой, подошёл к незнакомцам и, внимательно всматриваясь в лица, неожиданно сказал:
   – Во! Как корова лизнула, аж два раза, – его костлявые пальцы мягко легли на голову паренька и потрепали вихры.
   Ребята заулыбались. Вихрастый паренёк раскраснелся и попытался пригладить волосы, но ничего не получилось.
   – У меня это с рождения, – сказал он и снова пригладил вихры.
   – Вижу, – хитро прищурившись, прошептал Зюзька. Несмотря на возраст, он держался бодро, и даже движения его были быстрыми.
   – Лука Митрофанович, – начал вихрастый паренёк уже увереннее. – Мы из поисковой группы «Память». Принесли вам приглашение на церемонию захоронения останков воинов Великой Отечественной войны, которые погибли в ваших местах… – резво выпалив официальную часть приготовленной речи, вихрастый осёкся.
   – Нам сказали, – продолжил его товарищ. – Вы остались единственный ветеран в этих местах. Недалеко от заставы мы обнаружили братское захоронение. Среди останков и истлевших вещей нашли медальон… – на слове «медальон» паренёк запнулся, взглянув на напарника для уверенности, в ответ тот пригрозил кулаком. Паренёк продолжил, но уже сбиваясь на каждом слове и каждый раз вопрошающе глядя на товарища: – Вроде, как бы… вы там были… похоронены… в военкомате сказали, что жив… и вот… – паренёк снова запнулся, но, видя, что на Зюзьку сообщение не произвело впечатления, уже лихо продолжил: – Но хорошо, что вы живы, Лука Митрофанович!
   – Да, мало нас осталось, – задумчиво согласился ветеран и, до того держа руку у уха, махнул этой рукой, то ли приглашая гостей следовать за ним, то ли от сожаления, что мало осталось ветеранов.
   Вихрастый с товарищем снова переглянулись и пожали плечами. Они находились в догадках, услышал ветеран, о чём они ему сообщили или нет?
   – Идите, идите, ребята, – подтолкнула гостей в спины соседка. – Он в дом приглашает, – и снова вполголоса, больше для себя самой, добавила: – Жив, то-то и хорошо.
   Товарищи, в нерешительности переступая с ноги на ногу, помялись-помялись и последовали за стариком. Вихрастый, даже с облегчением махнул рукой, показывая товарищу, хорошо, что ветеран не расслышал.
   Дом Зюзьки, как называла ветерана соседка, одиноко стоял в глубине двора, затерявшись в листве сада. Складно сложенный домишко выглядел бодрячком. Оштукатурен и свежо побелен известью, замешанной с крупным песком. Задней стеной он выходил к овражку, а с придворовыми постройками соединялся узкой тропинкой, вымощенной обломками пережжённого кирпича. От дома к калитке на улицу пролегала широкая дорожка, по краям аккуратно утыканная когда-то красной черепицей. С годами черепица посерела, местами покрылась серо-жёлтыми пятнами лишайника. Вправо и влево от дорожки отходили грядки подобранные прямыми высадками. Двор был ухожен первостатейно! Дорожка посыпана золой. Вместо изгороди – сетка-рабица. У деревьев выбелены стволы.
   Старик медленно, приволакивая правую ногу шёл к дому, то и дело останавливаясь, чтобы нагнуться и сорвать сорняк или поправить выбитую ямку. Он резво водил пальцами по земле, словно затирая ошибку, и ямка пропадала присыпанная землей. Ребята, каждый раз, как Зюзька нагибался, что-то обустроить на грядках, останавливались, взглядами показывая друг другу на ветерана.
   – Лука Митрофанович, вы с кем живете? – не выдержал один из приятелей. – Кто ухаживает за всем?
   – Сам. Всё сам, – не оборачиваясь, ответил Зюзька.
   Товарищи снова переглянулись, пожав плечами, их удивлению не было конца. Уцепившись за перила, Лука Митрофанович поднялся по ступенькам и, облокотившись на лавку, стоящую вдоль дома, сел на неё. Только теперь гости увидели, как тяжело дышит Зюзька.
   – Я подумал, нашлась моя Лукерья, – справляясь с одышкой, проговорил Зюзька и часто закачал головой, роняя её на грудь. Неожиданно Зюзька замер. Молодые люди конфузливо переглядывались, не зная, как поступить и что делать теперь.
   – Сейчас проснётся, – успокоила их соседка. – Это с ним бывает. Он у нас вообще немного того, – и она покрутила ладонью у виска. – Вроде как не в себе.
   – У него родственники есть? – поинтересовался вихрастый парень.
   – Никого у него нет, – в сердцах махнув рукой в сторону Зюзьки, ответила женщина и, что-то прикинув в уме, задумчиво заговорила: – Он с самой войны ждёт жену с сыном. Вот уже почти пятьдесят лет. На этой почве свихнулся совсем. Дом, двор, хозяйство, всё есть! Живи в удовольствие! А он всё ждёт и ждёт!
   Начиная рассказ, соседка нервно стала накручивать полотенце на руку. От нахлынувших чувств она захлёбывалась и никак не могла найти ту нить, за которую можно было бы потянуть и излить всё сразу, одним махом. Ребята молча ожидали продолжения истории Зюзьки.
   – Поначалу мы всё думали, они списались с женой. Ну и общаются. Зюзька рассказывал, что супруга не может, дескать, приехать так сразу. Малец в школу ходит, не оторвёшь, – женщина задумалась немного и продолжила: – Он их в эвакуацию с сынишкой малолетним отправил. С одной стороны немцы заходили в село, а с другой – полуторки с бабами и детьми комсостава выезжали. Пограничники на подступах к селу залегли и, пока пытались удерживать немцев, грузились их семьи. Нас, сельских, не брали. Так и жили – и под немцем, а потом под допросами своих, – соседка перевела дыхание, внимательно посмотрела на ребят и, как показалось товарищам, даже повеселела. – Такой же вихрастый был, вот как ты, – она махнула полотенцем в сторону вихрастого паренька, и тот снова раскраснелся. Его напарник восторженно улыбнулся и, ткнув товарища под локоть, пошутил:
   – Может, родственники?
   – Зюзька служил на погранзаставе, та, что в тридцати километрах отсюда, справа от леса, – соседка повела рукой и продолжала, не обратив внимания на развеселившихся гостей. – Та! Что он там служил? Неделю, как приехал, и война. Молоденький такой, а жена его, Лушка, совсем ещё девчонка, и уже с ребёночком на руках, – соседка обернулась на спящего Зюзьку и, удостоверившись, что тот ещё спит, обвела всё вокруг рукой. – Им этот надел, домик отвели, – она снова махнула полотенцем, только уже на дом, у стены которого, облокотившись, дремал Зюзька, и товарищам показалось, что с каким-то незабываемым сожалением она это сделала, – ещё на тюках с вещами сидели. Мы, малые, вон там, на заборе всё сидели. Это сейчас Зюзька рабицу поставил, а раньше был деревянный. Залезем с сестрой и смотрим на неё. Наряды у неё были все городские. – Женщина опять умолкла, беспокойно поправляя подол и, вздохнув задумчиво, сказала: – Да и когда ей было разбирать вещи-то? Она за дитём всё бегала – туда не сядь, сюда не ходи, это не бери, иди скорей помой руки… И каждый день новое платье.
   Соседка, коротко обернувшись на спящего Зюзьку, уселась на ступеньки и, ещё сильнее наматывая полотенце на руку продолжила, кивнув затылком в сторону Зюзьки:
   – Этот вернулся после войны. Отремонтировал дом, в заднюю стену снаряд попал, так разворотило всё внутри. Обустроил хозяйство, стал обживаться и ждать. Сначала ждал, когда сын школу закончит, и они вернутся. Потом рассказывал, – сын поступил в институт и они не могут вот так запросто всё бросить и приехать. Мы всему верили, – соседка после этих слов тяжело вздохнула и впервые не накрутила полотенце на кулак, а протёрла им глаза и лицо. Переведя слезливое удушие, она долгим взглядом посмотрела на Зюзьку. Тот продолжал сидеть не шелохнувшись, только бугорок рубашки на груди едва заметно поднимался и опускался. Ребята, проникшись рассказом, тоже уставились на спящего ветерана. Время сложилось замысловатой сеткой морщин на лице Зюзьки. Мозолистые, натруженные руки лежали одна на другой, выставив, словно напоказ, тёмные вены. Седенькие виски, аккуратно подстриженные, туманились из-под кепки. Зюзька не спал, он любовался женой и сыном. Командир заставы объявил три дня увольнительных для встречи возвращающихся из эвакуации семей. Зюзьку аж подбросило от новости. Стремглав нёсся он на площадь перед сельсоветом. Грузовик уже стоял и семьи разгружали багаж. Надо же, удивился Зюзька, грузовик как новенький! До Казахстана доехал и вернулся, а стоит, словно никуда не ездил. Во! – как делали качественно. Своих он сразу узнал. Мишка совсем взрослый. Лукерья немного измученная дорогой, но хороша! На радостях сграбастал жену и сына и долго кружил. Пошла жизнь не по-простому, а на счастье. Зюзька оглянуться не успел, а они вона, идут по селу – Лукерья повязана белой косынкой и в красном платье, а Мишка, сын, с ранцем и в кепке, совсем как батька. Зюзькины щёки вздёрнулись и снова лицо замерло. Лукерья хочет взять сына за руку. Мишка мотает головой – негоже – взрослый уже, идёт в первый класс. Лукерья учителкой будет в сельской школе работать, за сыном всегда приглядит. Зюзька тяжело вздохнул и мотнул головой, словно перелистывая годы. Шкодит ребятня на току. Дед Поликарп гоняет, обязательно кому-то перепадёт поликарповским костылём. Мишка дворами пробирается домой, чешет спину, стало быть, перепало. На спящем лице Зюзьки собрались лукавые складки и снова, через мгновение, он мотнул головой. Лукерья и Зюзька стареют, а Мишка растёт на радость родителям. Вот и школа окончена. Семья держит совет, и вот Зюзька в полном параде – в боевых орденах, Лукерья под руку, Мишка в пиджаке с канадкой идут по селу, всем на загляденье. Соседи пялятся, не нагладятся, и вслед шепчут: «Смотрите, смотрите, Зюзькины пошли к председателю за направлением в институт для Мишки». И правильно, во всю грудь вздохнул Зюзька, и ещё сильнее опустилась его голова на грудь. Правильно, что пошёл за направлением. Имеем право! Мишка с медалью закончил школу. Поначалу заспорил Зюзька с директором, мол, из-за поведения не полагалась Мишке медаль, но кто же не шкодит в детстве? И сам Лука Митрофанович был не подарок, а на груди пять боевых орденов и медалей. С материнскими слезами провожали Мишку в институт учиться на механика. Большие плану видел Зюзька. Будет сын в колхозе завгаром, а глядишь, и председателем колхоза назначат. А почему бы и нет? Собрание колхозников решит, и изберут. Завяжу со службой и пойду к сыну сторожем в контору, – тяжело вздохнул Зюзька, и его впалая грудь затрепетала всхлипывая.
   Гости и соседка пристально посмотрели на спящего ветерана. Зюзька мерно дышал. Немного поуспокоившись и оправив волосы под косынкой, соседка повела рассказ дальше:
   – Уже когда он стал рассказывать, что жена не может приехать потому, что сын женился и надо внуков нянчить, то народ стал поговаривать – Зюзька совсем свихнулся.
   – Валентина! – неожиданно позвали с улицы.
   – Тихо ты, – грудным голосом вырвалось у рассказчицы, а товарищи обернулись и увидели подходящую к ним женщину, крепко подвязанную замасленным передником.
   – Чего расселась тут? – не расслышав, снова громко спросила подошедшая женщина.
   – Не ори, говорю, Зюзька спит, – приструнила её Валентина. – Моя старшая сестра – Нинка, – опустив глаза в подол, представила сестру Валентина.
   – Ты что же, подрядилась зюзькин сон сторожить? Что за гости у нас? – женщина равнодушным взглядом измерила гостей.
   – Мы из поисковой группы «Память»…
   – Зюзьку пришли приглашать на День Победы, – не дав договорить вихрастому пареньку, пояснила Валентина. – Он у нас ветеран.
   – Да он же свихнутый, – с иронией в голосе усомнилась Нинка. – Что он о войне помнит? Он только о семье своей и рассказывает. Ты помнишь, чтобы он о войне рассказывал? – обращаясь к сестре, она с недоверием посмотрела и на ребят. – Он вообще воевал? Его даже в школу на встречи никогда не приглашали. Поликарп воевал, так пока был жив, всегда директор школы приглашал его к старшеклассникам.
   – Скажешь тоже, – огрызнулась Валентина. – Забыла? Наша мать рассказывала, как они девчатами бегали через лес на заставу, а он там служил. Платья Лушкины забыла? – Валентина снова обернулась на спящего Зюзьку: – Вот рассказываю о семье его, – с грустью проговорила Валентина. Она не могла перестроиться на ироничный тон сестры. Видно было, как какая-то неведомая, а может, и давняя тоска терзает её душу, и пришло время этой тоске вылиться, вытечь из сердца. Может быть именно сегодня и раз и навсегда!
   – Помню, помню. И про школу, и про институт, и про внуков, – не прекращала иронизировать Нинка, и голос её снова начал набирать силу. – Всё село его байки знает наизусть.
   – Тише, – шикнула на сестру Валентина.
   – Чего там тише, чего тише, – всё-таки переходя на шёпот, заводилась Нинка: – Бросила она его. А он жизнь перевёл ни на что.
   Валентина промолчала, а сестра продолжала распаляться.
   – У многих у кого мужей поубило, так что теперь? Война не выбирала. Наша мать после войны вышла замуж за вдовца, сорок лет прожила с дядей Колей душа в душу. Детей нарожали. И нам как отец был. Ещё неизвестно, кто лучше был бы! Наш-то до войны не просыхал. Мать побивал крепко. А эти на погосте так и лежат в сырой земле вместе. На отца похоронка пришла, и что? Лежит где-то в братской могиле. Где искать ту могилу? Да и кто поедет её искать?
   Видя, что её не поддерживают, а гости, переминаясь от неловкости, отвернулись, Нинка махнула рукой, резко повернулась и, бросив на прощание:
   – Скорее тут, а то заждались. К вечеру бы закончить, – резво пошла прочь, недовольно, что-то ещё бубня.
   – Ладно, и мы пойдём, – решительно сказал вихрастый. – Вы скажете Луке Митрофановичу, что мы приедем за ним девятого утром. Председатель района выделил машину.

   Девятого мая в восемь утра подкатила к зюзькиному дому чёрная «Волга». Вышли из неё вихрастый паренёк с товарищем. Они не спешили заходить во двор. И через забор было видно оживление в доме Зюзьки. У калитки столпились мужики. Они тихо переговаривались, покуривая сигарету за сигаретой.
   – Здравствуйте, – поздоровался со всеми вихрастый паренёк.
   – Здравствуйте, доброе утро, здорово-здорово, – раздалось разноголосое в ответ, и мужики расступились, пропуская гостей.
   Поглядывая на часы, Валентина и Нинка готовили Зюзьку к празднованию Дня Победы. Для этого они ещё с вечера достали из шкафа костюм Зюзьки, и всю ночь он провисел на улице, проветриваясь от нафталина. Облачённый в чёрный костюм, Зюзька выглядел, как новая копейка. Валентине показалось, что даже морщин на его лице стало меньше. Несколько медалей и орден Красной Звезды украшали лацканы пиджака.
   – Хорошо! Хоть сегодня под венец, – восторженно глядя на Зюзьку, сказала Валентина. – Только не густо медалей-то у тебя?! – поскрябав ногтем черноту на орденской звезде то ли спросила, то ли пожалела Валентина. – Чего все не надел? Вон их сколько у тебя. – Она сгребла в коробке горку блестящих медалей.
   – Дура баба, – с сожалением крякнул Зюзька. – Это ж боевые! Я их на поле боя получал.
   – А эти что же, дармовые? – с иронией в голосе спросила Валентина и бросила медали обратно.
   – Знаешь, как это было? Бой, рукопашная, грохот, трупы везде – наши, вражеские. Внезапно всё смолкает, и только ещё в ушах гудит бой, руку судорогой свело на обломке сапёрной лопатки. Кровищи на тебе! Где твоя, где чужая, не разберёшь. И появляется генерал, значит, победили, конец бою, он обходит захваченную позицию. Оставшиеся в живых израненные бойцы поднимаются, где их застало окончание боя, и честь отдают. Сил нет рапортовать. Только руку к козырьку. Генерал награду в руку сунет и к следующему идет. «Фамилия!» – кричит штабист. Ты не понимаешь, зачем фамилия? Руки ещё трясутся, глотку от страха и ора дерёт. Еле-еле прошкрябается из горла фамилия… – Зюзька замолчал на мгновение и тихо сказал: – Вот какие это награды, – и ещё тише, одними губами добавил, взглянув на звезду, которую ногтем поскрябала соседка: – Это не грязь. Это война.
   На улице Зюзьку, в чёрном костюме и с орденами, встречала толпа односельчан. Удивлению не было предела. Давно, да что там давно, никогда люди не видели Зюзьку таким нарядным. Мужики дружески похлопывали ветерана по плечу, а бабы улыбались. Которая и поплакала на радостях от торжественной минуты. Кто-то из мужиков прыснул на Зюзьку одеколоном.
   – Смотри, Зюзька, а то потеряем тебя, – раздалось из толпы. – Захомутает какая зазноба в районе!
   Под дружный хохот, раздув на всю улицу пыль, «Волга» увозила Зюзькина Луку Митрофановича в районный центр на празднование Дня Победы. У каждого двора стояли односельчане и махали вслед отъезжающей машине.
   Вокруг обелиска, недалеко от заставы, в аккурат на полпути от районного центра, собралось много народу со всего района. Заметны были и гости из области, а то и из Москвы. В колонне стояли пограничники, при параде и с повязанными на штыках Георгиевскими ленточками. Одна из девушек подошла к Зюзьке и приколола и ему Георгиевскую ленточку. Лука Митрофанович мутными глазами покосился на ленточку, и скупые слёзы окропили лацкан пиджака. Вихрастый паренёк старался не мешать ветерану, а спокойно ждал, когда тот справится с эмоциями. Напарник же его суетился. За что получал от товарища угрозы кулаком. Но ему очень хотелось скорее подвести ветерана к обелиску и показать, – разрешилась роковая ошибка, и теперь, он – Зюзькин Лука Митрофанович, уже много лет значащийся среди фамилий на обелиске, как захороненный в братской могиле, стёрт из этого рокового списка. И сегодня, благодаря и его стараниям это случилось, а ветерану можно пожелать здоровья и долгих лет жизни.
   Наконец отдали команду «на караул» и церемония захоронения останков найденных бойцов началась. Солнце припекало. Зюзька стоял в самом центре, окружённый со всех сторон важными гостями и жмурился, разглядывая людей, которые собрались здесь в таком огромном количестве. Пограничники вынесли на руках небольшие гробы, обитые красной материей и с белой звездой у изголовья. Всего двадцать семь. Уложили их в приготовленную могилу рядом с обелиском. К микрофону стали выходить почётные гости и выступать с торжественными речами. Дали слово и Зюзьке. Спроси его, о чём он говорил, не скажет – так волновался. Но ему аплодировали.
   Молчаливой вереницей потянулись собравшиеся, чтобы кинуть в могилу грудку земли. Церемония захоронения закончилась троекратным залпом. Вихрастый с товарищем восторженно переглядывались. Они знали, что их ветерана еще ждёт сюрприз.
   – Лука Митрофанович, – обратился вихрастый паренёк, едва сдерживая восторг от предстоящего действа. – Пойдёмте, мы вам кое-что покажем.
   – Пойдемте, пойдемте, – поддержал вихрастого товарищ, с другой стороны подхватывая Зюзьку под локоть. – Из-за этого медальона и вышла роковая ошибка… – чуть было не проговорился он, но вихрастый паренёк пригрозил ему кулаком.
   – Сейчас всё увидите, – улыбаясь, сказал вихрастый.
   Так, втроём, они подошли к приготовленному столику, накрытому красной скатертью, на котором были разложены найденные личные вещи бойцов и вещи привезённые из местного музея.
   – Смотрите, – торжественно выпалил вихрастый. – Узнаёте?
   Зюзька, сильно жмурясь и низко наклоняясь к скатерти, долго разглядывал разложенные на ней предметы. Потом недоумённо посмотрел на ребят и пожал плечами.
   – Ещё раз посмотрите, – настаивал вихрастый паренёк распаляясь, но его товарищ не выдержал, схватил медальон и протянул ветерану. Зюзька подслеповато заморгал, взял в руки медальон, поднял его на свет и, потирая пальцами, всмотрелся в него. Фигура Зюзьки застыла точно так, каким застали его товарищи, когда пришли к нему домой в первый раз. Ребята смотрели на ветерана не отрывая глаз и готовые в любой момент взорваться восторгом. Но они увидели, как руки Зюзьки затряслись. Губы собрались в тонкую полоску, и на вмиг одряхлевшем лице проступили желваки. Не помня себя, на ватных ногах, Зюзька пошёл сквозь толпу восторженных людей, желая поскорее отделаться от всех. Люди поздравляли его и вручали цветы. Молодёжь подстраивалась сфотографироваться с ветераном. Зюзька замирал, остекленелым взором пялился в объектив и следовал дальше. Вихрастый с товарищем по-своему истолковали эмоции ветерана – устал старик, слишком сильные переживания. Не каждый видит себя умершим.

   Весь вечер Зюзька просидел за столом в своем чисто убранном доме. Его взгляд не отрывался от двух медальонов. Один – который он проносил всю войну, другой – тот, что сегодня дали ему на захоронении. Ничто не изменилось в Зюзьке с утра, только взгляд остекленел, и вытянулось лицо. Уже за полночь Зюзька, не включая света, помылся, тщательно побрился, достал из сундука давно приготовленную одежду и переоделся. Оба медальона подержал в руках и положил на стул у кровати.
   Утром забежавшая проведать соседа Валентина нашла Зюзьку молчаливым и с застывшим взглядом, навсегда уставившимся в потолок. Он лежал на кровати и даже руки сложил, как положено. На руках расползся жёлтым пятном холодный воск от выгоревшей свечи.
   Похоронили Зюзьку тихо, но собралось всё село. Говорили мало, всё молчком да молчком. Уже после кладбища, приготавливая поминальный обед, Валентина нашла два медальона.
   – Это что у тебя? – заметив молчаливую сестру, спросила Нинка. Валентина трясущимися руками протянула медальоны.
   – Послушай, это случайно не тот медальон, который Зюзька надел на жену, когда отправлял в эвакуацию? Помнишь, и мать рассказывала, да и он сам говорил не раз.
   – Не доехали они в эвакуацию, – со слезами на глазах проговорила Валентина. – Так машину их и разбомбило в первый же день войны. Получается, выехали за околицу и…
   – А он ждал…
   – Счастливый, – едва сдерживая слёзы, проговорила Валентина. – Дождался. Вот они снова вместе.
   Она в трясущихся руках прижала оба медальона к груди и разрыдалась.


   Машка-неуч

   В небольшом селе, затерявшемся в молдавских Кодрах, в семье зажиточного бондаря Степана Лунгу воспитывалась внучка. Родила внучку на радость старикам-родителям единственная непутёвая дочка.
   Долго ждали собственных детей Степан с женой и много вынесли с появлением позднего ребёнка. Растили и воспитывали свою ненаглядную Родику, как могли. Лихие годы перемен в стране захватили семью Степана, когда Родика ходила в старшие классы. Едва дотянули до десятого и вздохнули. Готовя дочь к выпускному балу, думали теперь – помощь матери будет. Ан нет. Подалась дочь в столицу искать своего счастья. Как ни отговаривали, сколько слёз ни пролила мать, а всё одно слышали от дочери:
   – Все едут, – отмахивалась от родителей Родика. – Устарели вы, предки. Времена другие.
   Поначалу наезжала по выходным. Затем раз в месяц, потом и вовсе позванивала или заскакивала, чтобы только денег взять. Как-то позвонила Родика домой и сообщила, что работает в Италии. Говорила быстро, а то дорого за разговор платить. От услышанного Степан опустился на свежесделанную бочку и заплакал. Жена прижалась к косяку спиной, так и сползла обессилено. Что тут поделаешь? Где та Италия? Зачем ехать в Италию, чтобы домой дорого звонить?
   После того звонка прошёл год. Уже более полугода от дочери не было ни слуху, ни духу. Старики-родители ловили каждое слово диктора из всех новостных передач. А в этих новостях только и передавали, – там выдворили нелегалов, там погибли граждане, – уже называемой по-новому, – их страны, Молдовы, то в другом государстве нашли молдавских девушек, насильно проданных в проститутки. Мать послушает, тихо заплачет и идёт на кухню, хоть чем-то заняться, чтобы невеселые мысли спутать. Осенью Родика неожиданно нагрянула. Мать взглянула на дочь и вместо радости сжамкала платье на грудках и едва не задохнулась от волнения. Дочь стояла в дверях с огромным животом.
   – Вот, мама, – тихо произнесла она вместо приветствия. – Приехала домой.
   Родить – дело не хитрое. Но для родителей это был новый удар. Повитуха приняла дитё и прошептала:
   – Родилась девочка чернявая, не молдавских и не европейских мастей.
   Старуха-мать смотрела на черняво-иссиний комочек и задыхалась от слёз. Дитячья лысенькая башечка вся была подёрнута, словно катышками, курчавыми волосёнками. Старуха-мать не снесла этого удара и рухнула наземь тут же у кровати, на которой лежала разродившаяся дочь. Соседка-повитуха приняла роды и спешила в село. Болтлива была, страсть. Едва живым взглядом провожала старуха соседку, вымаливая сжалиться и не позорить, но природная натура повитухи оказалась сильнее даже её самой. Зло зыркал на повитуху Степан, нервно сжимая древко топора. Жена только отвела взгляд в стенку и закрыла глаза с желанием – никогда не открыть. Испугался Степан, подбежал к жене, это, наверное, и спасло повитуху. Всю ночь горел свет в мастерской и долго Степан рубил в щепки все сделанные бочки.
   Месяца не прошло, как Родика разродилась, а уже засобиралась по каким-то делам в столицу. Степан взялся за вожжи, да хватило, пока не ушёл в мастерскую. Дочь дворами оббежала, и, в чём была, вскочила в первую подвернувшуюся маршрутку. Мать едва успела обернуться по двору, как услышала с улицы хлопнувшую дверь маршрутки. Сейчас же кинулась в дом, схватила дитё, да так обессилено и села на кровать. Ребёнок проснулся, закряхтел и заплакал. Старуха-мать хотела покачать его на ручках, но сил не оставалось, и она, уткнувшись в запелёнатое дитя, зарыдала.
   Позванивала Родика ещё реже. Спросит про дитя, голос в трубке дрогнет и закончится короткими гудками. Куда родителям звонить? К кому идти? Позору-то не оберёшься. Внучку, как положено, крестили и назвали Машей. Уж больно Степану нравилось, как она ручками машет.
   Старики старели медленнее, чем взрослела внучка. Степан был славным бондарем – золотые руки. Бочки у него заказывали со всей республики. Жили небогато, но и не нуждались. Свой двор, хозяйство. В Кишинёв ездили за покупками и за обновками для внучки. Росла Маша крепкой девочкой, тощей и сильно высокой. Взрослея, Маша немного побелела, цвет её кожи принял ровный светло-коричневый оттенок.
   – Навроде крепко загоревшая на току, – пробубнит в бороду Степан и, вздохнув, уходит в мастерскую.
   Пришло время собирать внучку в школу. Маша смешно смотрелась в сельской школе, будучи на голову выше своих одноклассников и выделяясь цветом кожи. В школе Маша училась плохо. Еле-еле научилась писать и сносно считать. Дед с бабой уроков не проверяли, а на жалобы учителей реагировали, понурив головы. Степан возьмёт за руку внучку, а в другую руку портфель, и, уткнув взгляд в землю, идут они вдвоём домой. Дома Степан повертит в руках внучкины тетради, прочитает, всё понятно написано. Пожмёт плечами, что им, этим учителям, ещё надо? И идёт к себе в мастерскую, на этом нравоучения заканчивались. Намучались с этой школой! Школе наступил конец, когда Степан вдруг увидел, что внучка выросла. А было это так. Возвращался Степан из столицы на маршрутке. Уже по селу ехали, как водитель возьми да пошути:
   – Степан, внучка твоя уже на выданье.
   Степан глянул в окно и обомлел. Его Машка стояла у легковушки со столичными номера и разговаривала с каким-то парнем, при этом вертела задом и тыкала коленями в машину.
   – Останови здесь! – рявкнул на водителя Степан.
   – Ещё же не доехали?! – удивился водитель.
   – Мне здесь надо, – зло огрызнулся Степан.
   – Оставь, Степан, дело молодое, – попытался успокоить Степана водитель.
   – Какое молодое!? Четырнадцать лет! Я ей сейчас покажу «молодое», – рвался из маршрутки Степан. – Останови, кому говорю!
   Увидев дедушку, Маша звонко распрощалась с молодым человеком и скоро пошла навстречу деду.
   – Это кто такие? – тут же начал допрос Степан.
   – Ты чего, дед? – удивилась нервному состоянию дедушки Маша.
   – Я спрашиваю, кто это такие! – сам себя не узнавая, взревел Степан.
   – Это друзья приехали к Мишке.
   – Кто такой Мишка!? – продолжал кричать Степан.
   – Одноклассник мой, – тихо ответила Маша.
   – Марш домой. Я тебе покажу – одноклассник.
   На этом школа закончилась. Стала Маша помогать бабушке по хозяйству. Как не уговаривали Степана учителя, даже директор школы приходил домой, но Степан был непреклонен.
   – Всё, чему могла выучиться, вы уже её выучили, – разрезая ладонью воздух, чеканил Степан на все уговоры директора. – Как ни приду, всё жалуетесь, жалуетесь – плохо учится, плохо учится. Раз плохо, чего пришёл?
   Махнул рукой и директор школы, а селяне прозвали Машу – Машка-неуч. Росла Маша и расцветала, набирала сок. Взрослея, всё больше чертами лица на Степана походила, особенно когда улыбалась – во всю ширь своих белых арапских зубов. Маша расцветала, а Степан старел. Рука уже не такой крепкой была, глаз подводил, да и время уносило в прошлое труд бондаря. Новые технологии захватывали мир. Бедственное положение пришло в дом Степана куда быстрее, чем накапливалось добро.
   Как всегда неожиданно явилась Родика. Приехала она на машине в компании с двумя приятелями. Машка уже в рост с матерью была, а то и выше, да добротнее. Увидела Родика дочь и ахнула:
   – Вот это кофе с молоком! – заржала Родика на весь дом. – Гляди, Виталька, какая у меня дочь. А злющая то, злющая.
   Родикин приятель, которого назвали Виталькой, прицокнул языком. Второй тоже не сводил любопытного взгляда с молодой мулатки.
   – Сколько тебе лет? – как ни в чём не бывало, спросила Родика.
   – Шестнадцать, – огрызнулась дочь.
   А чего Машке быть не злющей? Мать она видела последний раз пять лет назад. Куролесила Родика по всему дому, заглядывая во все уголку, и всё охала:
   – Надо же, здесь прошло всё мое детство. И этот столик помню. Батя сделал. Дубовый! Делала за ним уроки. Машка, а ты где уроки делаешь?
   – За ним же, – тихо отозвалась Маша.
   – Отделалась, – огрызнулся Степан. – Ты чего приехала? – Не понравились взгляды Родикиных приятелей Степану.
   – Боже! Уже шестнадцать лет! – Родика словно и не расслышала отца, металась по комнатам, всё трогала, переставляла. Следом ходила мать и поправляла, возвращала на привычное место.
   Вдруг Родика сказала:
   – Мы погостим пару дней. Виталик, неси вещи из машины, – широко раскрывшим глаза приятелям она хитро подмигнула, и те сразу о чём-то догадались, заулыбались. Тихо переговариваясь, пошли за вещами. Из принесённых сумок посыпались на Машу подарки – это были все мамины вещи – ношеные, но приличные. Родика не поскупилась даже на флакон духов, которыми, видно было, и сама редко пользовалась. Много ли любви надо брошенной матерью дитяти? Просчастливилось Машино личико, посветлело. Она живо скинула свои обноски и принялась примерять обновы. Родика следила за дочерью и восхищалась её точеной фигуркой.
   – Эх, большое у тебя будущее, – с сожалением в голосе сказала Родика. – Ты теперь меня держись дочь, я тебе всё устрою. Поедем со мной в город, там жизнь так жизнь!
   – Я тебе поеду! – ворвался в комнату Степан, едва услышав слова дочери. – Свою жизнь испаскудила, и дочери сломать судьбу хочешь.
   – Скажешь тоже, папа, – обиделась Родика. – Чем это я испаскудила? Живу как люди… – и от строго взгляда отца тут же осеклась, но ненадолго: – А что она тут в селе увидит?
   – Не лезь! Всё что надо, то и увидит! – взревел Степан. – Ехала мимо, вот и проезжай! Хватит! Погостила и честь знай! Собирай свои вещички, этих… своих… и уматывай.
   – Ну, ты даёшь папа, – усмирительно проговорила Родика. – Я всё-таки домой приехала. Что же ты меня на ночь глядя из дому выгоняешь?
   – Утром чтобы и дух твой и твоих приятелей простыл, – дрогнуло Степанова сердце, но гнев колотился в груди.
   Ужинали все вместе – и хозяева, и гости. Родика щедро усыпала стол столичными деликатесами. Старики присмирели – нужда уже закралась в их дом, а тут и колбаса копченная, и сыр, и даже макароны. И хоть Степан больше уважал картошку, которую и выставил на стол, обильно политую подсолнечным маслом, но по макаронам сильно соскучился. Родика суетилась, помогая матери, и всё подмигивала дочери. Машка, выряженная в подаренные вещи, наблюдала за всем с восторгом. Вездесущий Виталик, шныряющий в машину и обратно, выставил на стол большую бутылку водки, и Степан крякнул от удовольствия. Виталик тоже, как мама, подмигивал Маше, и Машу это забавляло. Она стала присматриваться к Виталику, когда тот как-то долго задержал свою руку на маминой талии и крепко сжал. Мама повернулась к нему, игриво замахнулась кулачком и с не меньшей игривостью завиляла бедрами.
   «Наверно, мамин муж», – решила Маша, и её отношение к Виталику потеплело. Она как-то сразу его приняла и уже с открытым сердцем отзывалась на все его шутки и ухаживания.
   Ужинали шумно и много пили. Выпили водку, а затем приступили к Степанову вину и к картошке, которая успела остыть, но и холодная была вкусной. Досталась рюмка водки и Машке. Теперь она сидела хмельная и лыбилась всему, что происходило за столом. Когда изрядно напившийся Виталик обнял их вместе с мамой, то Маша прижалась к нему как к родному. Она чувствовала, как крепко держит её Виталик, но в это время он обнимал маму, и они целовались. Маша отвернулась, чтобы не быть свидетельницей их тайны, но и горела от восторга, что это её семья, о которой она мечтала всю свою жизнь. Маше очень захотелось уехать с мамой в Кишинёв. Она даже зло зыркнула исподлобья на деда. Дед же, хоть и насытился столичными деликатесами, поддобрил душу водочкой, но с лица его не сходила тревога.
   От выпитой маленькой рюмки водки, которую выпросила у отца Родика, Машино сознание засыпало, как в калейдоскопе. Проснулась Маша оттого, что мама гладила её по плечам, голове, шее и что-то шептала. В комнате стояла кромешная тьма. Вокруг кто-то двигался, но Маша никак не могла разобрать, что происходит и только мамин голос, совсем рядом, у самого уха что-то шептал. Что именно, Маша тоже никак не могла разобрать. Она попыталась привстать, но не получилось. Мать крепко сжала ей руку и сильнее прижалась к её голове, не давая подняться. Теперь Маша почувствовала, как кто-то лег на неё, и мгновением резануло по бедру от сорванных трусов. В истерике Маша рванулась, но мать продолжала крепко сжимать её голову и руку. Вторую руку всё тот же кто-то крепко сдавил в своей клешне.
   – Мама, – только и смогла сквозь слёзы выкрикнуть Маша, но Родика быстро накрыла её рот своей щекой, и Маша отчетливо услышала, что говорила мама:
   – Не кричи. Дедушка услышит, всех порубает…
   – Не успеет, – пробасили над их головами. – Пристрелю…
   Маша узнала голос маминого приятеля Виталика, но тот не договорил. Его прервала Родика.
   – Тихо ты.
   И тут же продолжила шептать, успокаивая Машу.
   – Виталик хороший. У него денег много. Он платит хорошо. Будешь жить, как у бога…
   Маша извивалась всем телом, пыталась вырваться или хотя бы лягнуть того, кто крепко лежал на ней. Последней фразы Маша не разобрала, потому что резануло в пахе. Она даже услышала этот странный, ни на что не похожий хруст. Слезы лились ручьями. Хотелось крикнуть, но Маша боялась дедушки, который услышит и обязательно порубает их всех. Только теперь и сознание, и тело расслабились. Расслабились от равнодушия. Она повзрослела с помощью мамы и её приятеля Виталика. Она прекратила вырываться и мама тут же её похвалила:
   – Вот и молодец. Вот и умница, – мама продолжала ласково гладить её по голове, по шее, по плечам, её любимая и единственная мама, которую она любила и ждала, а Виталик делал своё дело.
   – Душмане!!! – прогремело на всю комнату, включился свет и с топором в руке вбежал Степан. Из Машиных глаз хлынули слёзы. Захлебываясь удушьем, ей все-таки удалось выкрикнуть:
   – Дед!!!
   Виталик рванулся с кровати. Подскочила и Родика. Всего мгновение, и оказавшийся рядом со Степаном друг Виталик сильным ударом сшиб деда. Степан рухнул на пол и, падая, забил топор в половую доску. Всё разом кончилось.
   – Тьфу ты, – переводя дыхание, опустился на кровать Виталик.
   – Ты понял? Он чуть нас не порубал, – потирая ушибленную руку, изумлялся друг Виталика.
   На шум в комнату вбежала жена Степана. Всё, на что её хватило, это развести руками и немым ртом попытаться что-то сказать, но её обуял ужас. Она не знала, к кому первому кидаться – к мужу или внучке, которая так и лежала на кровати распластанная и обливаясь слезами. От бессилия, от охватившего ужаса, от нахлынувшего страдания жена Степана теряла силы. Ноги её превращались в ватные, и она так и села на пороге комнаты. Всё, на что хватило ей сил – это вытянуть руки и сколько могла дотянуться до мужа и рухнуть рядом с ним.
   – Сваливаем, – быстро скомандовал Виталик, натягивая штаны и на ходу хватая рубашку. Оба приятеля Родики, перескакивая через Степана и его жену, выскочили на улицу. Во дворе заурчал двигатель машины. Родика сидела, оглядывая комнату. Её взгляд бегал, как шальной по всем предметам. Она боялась даже посмотреть, что же происходит с родителями, где её дочь.
   – Родика! – раздалось со двора, но она не пошевелилась. У Родики не было сил поднять руки. В комнату вбежал Виталик. Он схватил свою подругу и потащил на улицу.
   – Расселась! Сматываемся, – шипел он всеми легкими.
   Словно чумная, Родика перешагнула через тела родителей и, увлекаемая Виталиком, вышла во двор. Только на улице рот схватил прохладного воздуха, и её стошнило.


   Монах Прокопий

   Всю долину реки Днестр, как молоком, заволокло густым туманом, в котором утонули и мохнатые ели, и крыши домов села, присоседившегося на правом береге. Прохладная ночь лениво выбеливалась в тумане. Свод стылого солнца уже показался над холмами, выкрасив округу в кармазинный цвет. Лесные тропинки сонно змеились в ожидании ранних ходоков. Над гладью, казалось, застывшей реки тянулась туманная перелина. Она оседала на поверхность воды и тут же пропадала, выхваченная случайным всплеском стремительного течения.
   В селе заскрипели калитки, замычали уставшие от ночного застоя коровы, продрали голоса проспавшие рассвет петухи. Где-то храпнула лошадь и глухо ударила копытом.
   Собирая туман в завихрении, к реке торопно приближался, как маленькая скала, грузный человек. Его плоские сандалии, сплошь состоящие из швов ручной починки, подшаркивая, мягко ложились на землю. Это спешил за рассветом неопределённого возраста монах Прокопий. Одной рукой он отклонял попадающиеся на пути ветки, а другой прижимал к брюху густую чёрную бороду исходившую от самых глаз. Он не высматривал прохода, а, уверенно обходя топи, пробирался к огромному камню, который отделялся от берега узеньким ериком, сквозь утыканным пиками молодого камыша. Подобрав рясу, монах лихо перескочил на камень, придержавшись за густые ветви ивы, ниспадающие в воду. Потоптавшись на огромном валуне, монах повалился на колени и, пригнувшись грудью к самому камню, жменей зачерпнул из реки и, довольно крякнув, сполоснул руки, растирая водную прохладу. Потряхивая кистями, Прокопий осмотрелся вокруг. Оба берега густо закрывались гигантскими ивами. Его пристальный взгляд остановился на огромном дереве, на том берегу, в который крутым изгибом врезалась река. Старая ива улеглась на воду, словно многочисленными локотками оперевшись ветками о поверхность реки. Монах многозначительно покачал головой. Когда-то это было самое высокое и могучее дерево. Но берег, годами подмываемый течением, отступил, и ива завалилась, удерживаясь от затопления корнями, которые ещё крепко сидели в земле и спасали. Могучая её крона распласталась по воде и струилась, заигрывая с течением.
   – Только бы с местом не прогадать, – не отрывая взгляда от реки, пробубнил Прокопий. – Тума-ан, – довольно протянул он. – Хороший день будет, – взгляд монаха прояснился, и он коротко улыбнулся, лукавинка так и заискрилась в уголках глаз. Несколько раз он подавался вперёд, пытаясь заглядывать за завесу ивовых ветвей, которая перекрывала обзор берега.
   Густой ивняк надёжно скрывал монаха от любопытных глаз, но и мешал обзору. Прокопий примерился, покачивая головой, и, недолго раздумывая, навязал из ветвей кос, собирая ивовую лозу в пучки. Затем, потоптавшись с ноги на ногу, поприседал, раскачиваясь массивной спиной, с разных сторон примериваясь – хорошо ли будет видно. Оставшись довольным проделанной работой, скинул с себя телогрейку и, подмостив, уселся на неё. Прореженная косами крона открывала обзор для зоркого глаза, а для случайного – продолжала служить завесой, скрывая наблюдателя.
   Не прошло и четверти часа, как на другом берегу послышались бабьи голоса. Говорили тихо, но по руслу полноводной реки даже тихие звуки расходились громким эхом. Прокопий насторожился, пригнул голову и замер, всматриваясь в плотную зелень. Туман ещё держался, но день брал своё. Ивовый шатер с той стороны стоял стеной, а где-то в его недрах говорили, и слух Прокипия улавливал всё новые и новые голоса. Многие из них будили плутовские искорки в глазах монаха. Он наставил ухо, по голосам угадывая, кто же из знакомиц пришёл.
   Вчерашняя его задумка сработала. От радости Прокопий даже сжал кулаки и потряс ими, скривив восторженную гримасу.
   Сегодня был день Ивана-купалы. Ещё накануне ночной службы Прокопий предложил игумену объявить прихожанам, что церковь приветствует последователей Ивана-купалы, которые, следуя примеру святого, обряд омовения совершают в естественных водоёмах.
   – Таким водоёмом могла бы служить и река, – заканчивая проповедь, возвестил игумен.
   Во время причащения чуткое ухо монаха ловило разговор сельских баб. На паперти, когда прихожане расходились, Прокопий специально искал себе занятий у входа, подслушивая разговоры и желая удостовериться в том, что бабы и, правда, собираются утром отправиться на реку.
   Прокопий ликовал! Его задумка удалась. Всю ночь он ворочался в келье. Даже брат Семён пришёл с молитвой к его двери.
   – Аминь, – сквозь зубы недовольно процедил Прокопий.
   – Брат Прокопий, с тобой всё ли в порядке? – и, не услышав голоса соседа, тихо поинтересовался брат Семён.
   – В порядке. Ступай, – отрезал вчера Прокопий, а сегодня, вспомнив ночное происшествие, даже потёр руками: «Ещё как в порядке!»
   За такими размышлениями монаха и раскинулись на противоположном берегу ветви ив. Несколько женщин, прикрывая обнажённые груди руками накрест, вышли на кромку берега. Одна из них резво ступила в воду.
   – У-ух! – раздалось её глухое по всей реке, и она тут же повернула обратно, вздрагивая плечами и бёдрами. Прокопий сразу узнал её – это была Ленка Семакова, тридцатилетняя прихожанка церкви монастыря, в котором обитал Прокопий. Ему приходилось исповедовать молодую бабу, и не однажды. От сладостных воспоминаний Прокопий даже прикрыл отёкшие веки.
   – Норовиста кобылка, – похотливо испустили толстые губы монаха, но Прокопий недолго пребывал в блаженном состоянии. – Давненько не захаживала. Не вышла ли замуж? – Прокопий быстро открыл глаза и, беглым взглядом осмотрев стоящих женщин, вперился в Ленку, которая порывистыми движениями натирала льняным полотенцем продрогшее тело, согревая.
   – У-ух! – снова голос Ленки разнёсся по всей округе. – Бабы, не робейте! – и она звонко заржала своим прекрасным контральто.
   Плюхнула волна, и Прокопий, с силой отрывась от слегка располневшей, но от этого ставшей ещё привлекательнее фигуры Ленки, перевёл взгляд на голые тела остальных селянок. К первым, самым смелым, присоединялись и другие женщины. Кучный ряд икристых, высушенных тяжёлой работой ног, выстроился на берегу. Звонкая бабья разноголосица разносилась по всей реке. Собравшись в большую компанию голых, бабы уже не стеснялись и не прикрывались, бесстыже разглядывая друг дружку.
   Выделялась в толпе рослая Ольга. Ей приближался двадцать первый год. На протяжении уже трёх последних лет от случая к случаю она заглядывала к Прокопию. Поначалу это случалось, когда на пути юной девицы ставал почтенный монах. Мягким баритоном увещевая на ушко девки различные срамности, Прокопий долго обхаживал созревающую селяночку, пока одним вечером она не выпорхнула из монашеской кельи зардевшей курочкой. Так и повелось – при каждой встрече с монахом Ольгу не миновало посещение кельи, а случалось, и сама забегала. В такие приходы Прокопий встречал девицу восторженно:
   – Ах, озорница!
   Сидя на камне и пожирая взглядом Ольгу, Прокопий даже носом потянул, вскинув его в сторону бабьих омовений.
   Ольгины груди, словно два розовых шара светились в лучах восходящего солнца. У Ольги были длинные русые волосы, которыми можно было обвиться, но она даже не старалась ими прикрыться. Носком вперёд наступив в воду, Ольга от холода втянула живот и вытянулась во весь рост. Как цапля, высоко поднимая колени и потрясая локотками, она дробными шажками вошла в реку по пояс, быстро присела три раза, загребая на груди воду, и поспешила на берег. Прокопия резко качнуло вперёд, так ему захотелось вцепиться в розовеющие от холода Ольгины ягодицы, разделяемые мощными бедрами, но обнажённое тело Ольги скрылось в ивняке.
   Прокопий перекрестился и зачем-то поплевал через плечо, задержав взгляд на темнеющих зарослях за спиной. Новые голоса с реки вернули его обратно. Снова перекрестившись, Прокопий принялся за прежнее лукавство. Уже несколько баб приседали в воде и вразнобой зазывали остальных.
   – Ой, как хорошо! Ой, как хорошо!
   – Давайте, бабы! Пусть Ивана-купалы порадуется за нас!
   Один голос Прокопий узнал и даже поморщился – это Люськин фальцет. Ядовитая стала, до уморы. Была славной, приветливой. Монах тяжело вздохнул. Его глаз мигом выхватил голый Люськин зад. Прокопию даже показалось, Люська нарочито неспешно выходила из воды, чтобы вся округа оглядела. Её мощные ноги, не знающие усталости ни на покосе, ни на току, медленно переступали, с силой высвобождаясь из ила, а руки были прижаты к груди накрест, уцепившись за плечи. Прокопий следил за Люськой, не отрывая взгляда. С каждым её шагом казалось, что она вот-вот упадёт, но Люська проворно держала равновесие бедрами, широко их расставляя и тем самым выставляя напоказ чернявый зад. Прокопий даже отвернулся и собрался сплюнуть на бесстыжесть поведения бывшей подруги, но удержался. Выбравшись на берег, Люська принялась стирать с себя воду. Только теперь для Прокопия прояснилось, зачем Люська держала руки на груди. От былых красот девицы ничего не осталось, вдоль потрепанного многочисленными родами живота, спадали до самого пупка двумя чулками груди. Люська подобрала брошенный ею бюстгальтер, свернула то, что осталось от грудей, по одной укладывая в него и, виляя голым задом, скрылась.
   Прокопий так увлекся своим занятием, что едва не свалился с камня в воду, схватившись за сплетённые косы, всей своей тучной фигурой тряхнул прятавшую его иву.
   – Ой, бабы! Кто это там? – неожиданно крикнула одна из баб и показала в сторону успевшего спрятаться Прокопия. Вмиг все замерли и уставились, куда указывала соседка. И если бы в это время одна из запоздавших женщин не выскочила из зарослей и не плюхнулась в воду, то внимательное бабье око рассмотрело бы в ветвях «непорядок из кос», и тогда Прокопию бы несдобровать, но женщины завизжали из-за окативших их брызг и кинулись в реку следом. Что тут только не началось. Те, что помоложе, принялись плескаться в разные стороны. Их пытались осадить зрелые бабы, но, не совладав с озорницами, сами затеяли плескотню. Прокопий, с облегчением выдохнув, расплылся в улыбке. Уж больно приятно ему было видеть такой «святой вертеп».
   – Топнет! Топнет! Бабы, кто-то топнет! – истерично закричала, оставаясь ещё на берегу, одна из баб, и заметалась, тыча рукой на реку.
   Дружным визгом и ором голые бабы повалили из воды на берег. Прокопий привстал, всматриваясь к глади реки, ища, на кого указывает истеричная баба. Дрожащие от холода сгрудившиеся бабы загудели. Их тревога и страх разлились по реке.
   – Кто же это?
   – И правда тонет!
   – Помогите же кто-нибудь!
   Но никто из баб не шелохнулся. Только жались друг к дружке коченеющими телами и не мигая следили за водой. Всеми обуяла оторопь ужаса. Наконец Прокопий заметил бултыхавшуюся в воде бабу. Она то пропадала с поверхности, то выскакивала её рука и следом появлялась голова, чтобы захлебывающейся глоткой попытаться крикнуть:
   – Па-ма… па-ма, – захлёбывалась и снова пропадала под водой.
   Течение медленно тащило женщину на середину. Она билась изо всех сил. Прокопий нервно топтался на валуне, решая, что предпринять. У него сильно колотило в висках, а по спине просекал холодок, когда в голове мелькала мысль, что его греховное занятие раскроется. Прокопий повалился на колени и, хватаясь за холодный камень, ткнулся в него лбом. Губы сами читали молитву.
   – Па-ма…, – раздалось совсем рядом, и Прокопий вскочил на ноги, хватаясь за ивовые косы, отыскал тонущую.
   Течение, медленно затащив беспомощную бабу на середину, поворачивалось и несло борющуюся с ним женщину в сторону завалившейся старой ивы.
   – Там ей и придет конец, – тихо пробубнил Прокопий и в тоже время рванул с себя подрясник, в разные стороны полетели сандалии.
   И уже в следующее мгновение толпа голых баб с надеждой ахнула, увидев, как какой-то огромный бородатый мужик прыгнул в воду и широкими взмахами погрёб на помощь.
   В несколько гребков Прокопий догнал тонущую у самой кроны притопленного дерева. Монах схватил вынырнувшую руку и попытался рвануть на себя, не давая течению затащить в погибельные заросли ослабевшее тело. Почувствовав опору, женщина уцепилась за монаха, едва не утопив того. Прокопию ничего не оставалось, как поднырнуть, чтобы избавиться от цепких объятий утопающей. Уже путаясь в кроне ивы, он снова настиг вынырнувшую руку. С силой рванул за неё, и, едва показалась голова, огрел её что было мочи. Вмиг обмякшее тело Прокопий подхватил и, размашисто гребя одной рукой, сам подтапливаясь на бок, тащил беспамятную бабу к берегу, стараясь обогнуть гиблое место. Прокопий едва справлялся с течением. Видимая часть дерева оказалась куда меньше той, что залегала в речных глубинах. Прокопий ощущал, как путаются его ноги в огромном месиве притопленной лозы, предательски спрятанной под водой. Бабы толпой кинулись помогать и уже несколько пар рук тянулись с берега, чтобы схватить стылое, но живое тело утопленницы. Еле-еле передвигая запутавшимися в ивовой лозе ногами, Прокопий пробирался к берегу. Сил едва оставалось, чтобы подать обмякшее тело женщинам. Бабы подхватили его, а Прокопий, ослабевший, прерывисто дыша, сник с опущенной головой и едва удерживаясь на ногах. Монах переводил дыхание, пока бабы уберутся, чтобы он смог высвободиться от природных пут и выйти на берег.
   – Бесстыдник!!! – неожиданно раздалось над его головой. – И ещё несколько голосов подхватили и над рекой грянуло:
   – Бесстыдник!!! Бесстыдник!!!
   – Бабы! Так это же наш Прокопий!
   – Прокопий! Бесстыдник!
   Обессиленными ногами, едва перебирая по илистому дну, Прокопий приближался к берегу, боясь даже головы поднять. Бабы не унимались. У самого берега, едва Прокопий собрался зацепиться за землю, как на него обрушилось полотенце, и одна из баб принялась охаживать незадачливого монаха. Она с такой силой колотила по голове Прокопия, что тот попятился назад, запутавшиеся в ивняке ноги оступились и…
   В этот момент раздался страшный грохот, от которого толпа голых баб, забыв и о подруге, нуждающейся в помощи, и о Прокопие, застыла с обезумевшими глазами. И словно огромный корабль спустили со стапелей, в реку сорвалась с корней старая ива. Могучее дерево завалилось в воду, затянув удавкой на ногах Прокопия свою лозу. Прокопий мгновенно исчез под водой, накрытый затапливающейся мощной кроной. Сбрасывая в воду комья глины, ощерившись оборванными корнями, ива отходила от берега и уносила с собой всё, что попадалось в её могучие объятия. Толпа голых сельских баб так и стояла с застывшими физиономиями. Обезумевшими глазами они высматривали на поверхности монаха Прокопия, ожидая, что это шутка и монах вынырнет где-нибудь на том берегу, но Прокопий не выплыл, а могучее дерево, выглядывая из воды рваными корнями, уносилось течением всё дальше и дальше.


   Пелагия

   Сельская старуха, баба Пелагия, сидела на лавочке у ворот своего двора и покачивалась – вперёд-назад, вперёд-назад… По возрасту ей бы выжить из ума, ан нет. Старуха была подслеповатой и неважно слышала, но с памятью всё в порядке, и поучать всё норовила. Не из вредности, больше по привычке или из желания поговорить хоть с кем-то. Она говорила совет или наставление и противно улыбалась своим беззубым впалым ртом, показывая красные дёсны. Её рот, испещрённый частоколом морщин, растягивался в улыбке, на подбородке шевелились редкие волосы. Сетка морщин по всему лицу сгущалась в мелкую ячейку и, как бы просеивая улыбку, выдавала её импульсивно. Старуха, клокоча мокротой, хихикала, помогая себе кивками головы.
   Успокаивалась она так же неожиданно, как и начинала смеяться. Лицо разравнивалось до крупной ячейки, частокол морщин накладывался на рот. Губы, сомкнувшись, втягивались вглубь и что-то там постоянно, едва заметно, поправляли. Веки то замирали, то быстро-быстро мигали, как бы протирая близорукие глаза. Зрачков совсем не видно. От долгого смотрения на жизнь они размылись в радужке и сизыми пятнами бегали и застывали, теряясь на пепельных, с желтизной, яблоках.
   Она и сама не помнила, когда последний раз отлучалась от своего двора дальше этой лавочки. Когда-то давно ещё приглашали селяне на похороны какой-нибудь старушенции или старика. Она и не знала покойника, но хотя бы не забывали её, приглашали. Баба Пелагия утицей ковыляла, опираясь на клюковатый бостон [10 - Бостон – клюка, посох.] и угадывая по людскому гомону, где собрались. Это было так давно, что сразу и не припомнишь, когда. Осталась старуха последней из тех дремучих сельских старцев. Все вымерли, и о ней сельчане забыли. Больше никуда не приглашали. Кому надо приглашать покинутую старуху на свадьбу?
   Ранним утром, с первыми лучами, выходила баба Пелагия за калитку и садилась на лавку. Срубил её ещё муж. Пригодной лавка была только для сидения. Она как тот старый пень: все спотыкаются, а возьмись за него руками – трухлявый насквозь. Садилась старуха и начинала раскачиваться. Её щуплая, сгорбившаяся фигурка ссутулившейся спиной толкалась об каменный дувар [11 - Дувар – в Бессарабии каменный, глинобитный забор.] и медленно склонялась, зависнув, замирала, и опять об дувар – тух-тух-тух.
   Одевалась бабка Пелагия всегда одинаково, в любое время года и в любую погоду. Тонкий шерстяной платок чёрным куполом облеплял голову на манер монашки – с защипами по бокам и плотной лентой на лбу, накрест опоясывая тощую старческую шею и завязывался сзади меленьким узелком. Поверх коричневого платья на ней была надета вязаная кофта зеленого цвета. Заканчивали гардероб плюшевая тужурка, застегнутая на все пуговицы; коричневые обвислые чулки и войлочные ботиночки серого цвета, с расстегнутыми ржавыми молниями по центру. И обязательно крупные бусы – стекляшки, плотно нанизанные на нитку, и посередине стертый алюминиевый крест. Вот и все украшения.
   Старуха иногда прекращала качаться, словно что-то вспомнив, начинала поправлять края тужурки или поглаживать их, вкладывая в свои действия всю сохранившуюся в ней заботу. Доставала носовой платок, и хотелось присмотреться – не плачет ли? Нет, она сморкалась громко и прятала его в карман. Если чихала или кашляла, то обязательно громко, в обе ладоши и быстро растирала все, что в них попадало. Проморгавшись от столь многих совершенных действий, старуха опять начинала покачиваться.
   Спросят, сколько ей лет – она скажет, но не поверят, а метрика где-то глубоко в сундуке. Поверят, когда будут хоронить и перероют сундук. В сундуке всё, что осталось от жизни старухи. Есть, правда, ещё дети. Они тоже остались от старухи. От детей есть внуки и, наверное, правнуки, но их старуха не видела. Насчёт правнуков сказать точно не может – только должны быть, и всё.
   Дети давно живут в большом городе, наезжают редко. Раньше чаще. А когда – раньше? Последний раз были очень давно. Она даже забыла, какие они. Если приедут, сразу и не узнает. В кармане старуха держит карточку. На всякий случай. Она и когда сидит, нет-нет достанет карточку и посмотрит на лица детей. Плачет? Нет. Слёз на это уже нет. Запоминает! Вдруг нагрянут?
   Нет и живности во дворе, кроме собачонки, которая из конуры вылезает крайне редко – старая. Двор зарос бурьяном. Тропинка только от дома к калитке. Нужника в бурьяне не видать, и тропинки к нему не протоптано. От дождей, снега осел нужник, покосился, и теперь в него и двери не откроешь, а чтобы зайти, в три погибели согнуться надо. Старухе нужник и без надобности. Всё в ведро и за дом – удобрение. Вот только нечего удобрять.
   Саманный дом расползся, старчески присел к земле, одним краем соломенной крыши едва не касаясь глиняного бугорка. Глину привезли ещё много лет назад, дом обмазывать, так и осталась кучка – размывается. Соломенная крыша, почерневшая, вся изрытая птицами, мышами и стихией, всей живностью покинута за непригодностью для обитания. И только почему-то её стихия ещё терпит, не разрушает. Оконца махонькие, мазанные перемазанные, крестовина рамы уже и не крестовина, оконца кругленькими глупыми глазками таращатся устало. Много они видели-перевидели – состарились.
   Только огород ухожен. Сосед по весне распахивает вместе со своим и садит. Забора между огородами уже давно нет. Если соседа, молодого розовощекого малого, спросить: «Сколько?» – он и не ответит. Наверное, всегда не было. Так ещё с отцом распахивали. Отца уже третий год как схоронили. А при нём так было.
   А ведь был забор! Красивая изгородь. Давным-давно два крепких крестьянина-соседа нарубили лозы, сплели искусно и установили. Жили дружно, сыновей растили. Так один за другим и оставили сынам дворы, нажитое. Сыны распорядились по-разному. Один в большой город уехал. Где он там? Второй своему сыну передал. А этот уже не помнит ничего. У молодёжи память короткая, больше зрительная. Жизнь дедов – это так далеко – невидима!
   Старуха выходит на лавочку и здоровается со всеми прохожими. Остановившимся – улыбается, играя сеткой морщин, щурится водянистыми глазками, и слёзы без следа скатываются по щекам. Скрюченные пальцы землистого цвета шершаво трутся рука об руку. На них уже нет кожи, той, что делает ладонь розовой, теплой, бархатистой и заботливой. Кожа стерлась, всегда сухая, прохладная и блестит. Кисти не разгибаются полностью, а все готовы ухватить что-нибудь – лопату, тяпку, косу… А хватать больше ничего и не надо. Да и силёнок нет. Бывало, за день косой по полторы мерки проходила статная крестьянка Пелагия, и всё хохоча, играючи. Потом до зари просиживала у околицы в ивняке. Там у них с мужем и о первенце задумалось. Потом будут ещё двое, но один помрёт. Дочка хиленькая родится, потому и выживет. Много смертей Пелагия повидала за жизнь. Мужа схоронила рано. Всё одна и одна.
   Забежит почтарка – пенсию принесёт. Куда её – пенсию-то? Последнее время просила, чтобы продуктами лучше доставляла.
   Старуха, может, и дольше жила бы. Крепкая была. Несмотря ни на что ходила сама, смотрела за собою. Но наступили новые времена – подгоняющие. Электричество отключили, подают только два раза в день по часу. О чём старухе в темноте мечтать, если не о смысле жизни?
   В селе горит старый фонарь. В ветреную погоду, раскачиваясь, скрипит и мотыляет, разбрасываясь светом. Он и обозначает то единственное место, которым село ещё соприкасается с цивилизацией.
   Сегодня старуха не спешит домой. Заранее приготовилась – подстелила на лавку дорожку, сложенную вчетверо, и примостилась на ней. Сумерки наступили и зашлись. Фонарь включился и застыл – безветренно. Петухи откричались. Где-то пропикала радиоточка. Старуха качнулась назад, оттолкнулась от дувара и медленно склонилась головой к самым коленям – задремала.
   Мимо проносились редкие машины, проходили парочки, спешили засидевшиеся в гостях селяне. Кто ночью глядит по сторонам? Кто будет всматриваться в одинокий темнеющий комок на лавке, может, это и не комок, а так – тень.
   – Доброй ночи, мать!
   – Доброй… – прошамкала старуха, обтерла обслюнявленные губы и подняла голову, всматриваясь в темноту. Голоса не узнала и повторила: – Доброй, доброй…
   – Чего домой не идёшь?
   В темноте опять прошамкал её рот, и вырвалось клокочущее шипение – смеётся.
   – Не хочу домой, – сквозь смех заговорила она в темноту. – Помру, и забудут про меня. Так и буду лежать в доме – брошенная.

   Дня два сидела, завалившись на бок, скрюченная фигурка на лавке. Привык народ к тому, что сидит старуха Пелагия каждый день. Сидит первая на очереди.
   Кто следующий?


   Попользованные

   Брожу по коммерческим центрам, переходя от бутика к бутику, и ловлю себя на мысли, что точно так ходишь по музею. Даже лучше – никакой нагрузки – сплошная блаженная пустота в голове. Взгляд такой же – у барана и то осмысленнее.
   От пестроты товаров рябит в глазах. Покупаешь безделицу, а для чего она тебе – не знаешь. Просто остановился у бутика, а в нём красивая девчушка-продавщица. Что ей сказать? Как заговорить? Давайте познакомимся. Как ваше имя? Зачем – сам не знаешь. Не поведёшь же с продавщицу в театр. Ерунда какая-то. Но всё-таки – красавица! А красивая женщина уже не принадлежит сама себе, она – достояние нации! И сразу интересно услышать её голос. Хочется увидеть, какова её пластика. И как всё это вместе сочетается. В чём же причина, что продавщица – это всё, на что хватило дивы с такими шикарными данными! Понятно, конечно, должен же кто-то и эту работу выполнять. И всё равно грустно. Вот и начинаешь спрашивать то да это. Она спохватывается, не забывая оглядеть покупателя снизу доверху, – оценивает перспективу, и глазки её соловеют. От продаж зависит заработок. Не дай бог, не попадаешь под её критерии – солидного покупателя, она и не оторвёт попку от своего табурета. Окинет взглядом и уткнётся в дешёвенький романец. Хозяин не пожурит за такое отношение к покупателю. Его школа, его психология – служить богатому покупателю! Она чётко исполняет волю хозяина.
   Фирменные магазины выбиваются из ряда вон. Их владельцы в своём бегстве от социализма замкнули круг, внедряя культуру социалистической торговли, – все продавцы в униформе, с такими же постными физиономиями, все увешаны золотом, как новогодние ёлки. Пахнут тоже одинаково – дорогими ароматами забита несвежесть нарядов. Но она всё равно улавливается, если подойти ближе, а не подойти невозможно, миленькая продавщица юлит вокруг тебя, сбивая купоны.
   – Ложите сюда, – лучится она приветливостью.
   – Кладите, – и тут же сам морщусь: чего цепляешься! Но уже поздно.
   – Что? – всё ещё светится любезностью продавщица, но глазки из округляющихся глупостью, меркнут, сужаясь злобностью.
   – Без приставки – «кладите», а с приставкой – «положите».
   – Я, между прочим, знаю три языка! – мгновенно просыпается в ней фурия.
   Я тут же понимаю, что нам не поговорить ни на одном. Грустно…
   Продавщицы бутиков и фирменных магазинов превратились в сливки женского контингента. Такая вот афиша нашего общества. Только, не дай бог, копать глубже! А так – всё как в советские времена: кафе, рестораны забиты представительницами торговли, разбавленными мещаночками всесильных. Зато в супермаркетах, в торговых центрах тепло и интересно. Всё сверкает и блестит! Кафе круглосуточные. Секс-туры тут же за соседними столиками. Выбор хоть куда! От миленьких девчушек до безобразных иностранцев. Копеечные девки и дигидойлы – в ассортименте.
   – Санька, привет! – раздаётся совсем рядом знакомый голос. И кто-то с силой поворачивает меня.
   – Лидка?! – сразу не верю своим глазам. – Привет, привет! Откуда ты? Давно не виделись. Как Серёга? Дети?
   – Детвора уже выросла. Серёга, как всегда, на работе. Как вы? Как твоя? – Лидка никогда не называла мою жену по имени.
   – Всё в порядке. Мои – на танцах. Ты гуляешь? Тебя подвезти?
   – Нет-нет. Я здесь работаю, – Лида счастливо улыбается.
   – Как работаешь? – изумляюсь. Лидка! И работает!
   – О! Уже скоро полгода.
   – У вас что-то случилось? Что ж Серёга не позвонил? Помогли бы!
   – Почему сразу что-то должно случиться? – только на мгновение мелькает в глазах тень, но тут же улыбка озаряет Лидкино личико. – Вам, мужикам, только позволь, так вы на нас и паранджу надели бы. Нет, просто решила поработать. Я всегда считала – женщина должна работать. Не всё же время сидеть дома в четырёх стенах.
   – Как Серёга на это посмотрел? – всё ещё не верю услышанному.
   – Как он может смотреть? Сначала упирался. Ну, ты же знаешь его. Долго мы уговаривали нашего папку, – Лидка привычно взяла меня под руку, круто поворачивая на сто восемьдесят градусов. – Но уговорили! Пошли выпьем чего-нибудь. Я угощаю.
   Лидка выбрала столик у окна, и солнце осветило её прекрасное лицо. Сколько мне пришлось страдать из-за этого лица в молодости! Мы сидели за чашкой кофе и говорили. Я слушал и пристально всматривался в глаза моей возлюбленной, ловя каждую искру. Мне всё ещё не верилось, что эта красивая женщина, которую я боготворил, стоит за прилавком, и мужчины превратились для неё во всех мужиков. Много лет назад Серёге повезло больше – Лидка выбрала его. Мы по-прежнему находили время для совместных развлечений, но это случалось всё реже и реже. У меня не было претензий к товарищу – сердцу не прикажешь, – однако дороги наши начали расходиться. Потом я женился, но дружбы семьями не получилось. И вот Лидка сидит передо мною и делится своим женским счастьем, к которому я не имею никакого отношения.
   – Подожди. Сколько ж мы не виделись? – спохватывается она.
   – Года три, – называю самую щадящую цифру. На самом деле – уже больше пяти лет.
   – У тебя телефон есть? – Лидка хватает мой мобильник и быстро набирает номер. – Я ему сейчас сюрприз устрою. Аллё. Серёжа! Нет, у меня всё в порядке. Откуда-откуда… Приедешь, узнаешь. Приезжай ко мне на работу? – плаксиво просит она, показывая, как может быть покорной, но я-то знаю, что это только игра, и всё равно восхищаюсь ею: – Ну пожалуйста. Очень надо. Приедешь – расскажу. Только поторапливайся. Нет. Секрет! Нет. Сюрприз! – и уже мне: – Сейчас увидишь.
   Я не планировал встречи с давним соперником. Когда же Лидка, вся светящаяся, объявила: «Сейчас увидишь», – захотелось посмотреть на него. Больше для самолюбия – кто же лучше? Сергей не заставил себя долго ждать. Я бы вряд ли так быстро приехал, – тут же отметил про себя, завидев давнего друга. Он ещё не подошёл, а уже один ноль в его пользу. Ну, не совсем уж так, скажем, я появился бы, наверное, попозже. Вовсе не потому, что меньше люблю свою жену, чем Серёга, а просто закончил бы дела, и тогда приехал. Хотя, может, к Лидке и быстрее летел бы, но так распорядилась судьба, что летел к ней не я, а он. В общем, взгрустнулось. Серёга немного округлился в талии. И не то чтоб мы с ним были уж очень старыми, но Серёгины глаза светились моложавостью. Я искренне обрадовался встрече. Серёга тоже не скрывал радости, но в лице его чувствовалось некоторое напряжение, впрочем, оно быстро улетучилось. Или я перестал замечать. После обмена короткими вопросами о семье, детях, о делах, наш разговор начал угасать. Лидка, взглянув на часы, заторопилась:
   – Мальчики, я побежала, а то шеф убьёт. Шепчитесь. Давай собирайся со своими к нам в гости, – она махнула мне на прощанье и чмокнула мужа в щёку.
   – У тебя всё в порядке? – спросил я, скорее, чтобы отвлечься от красивой походки Лидки. Как мне показалось, шла она сейчас для меня.
   – В полном ажуре! – Серёга не походил на загнанного бизнесом и семьёй человека. С уходом Лиды разговор наладился. Я рассказал о семье, о детях уже подробнее. У меня, и правда, всё было в норме. Серёга профессиональным оком торгаша пару раз посмотрел на меня, в моменты, когда я, по его мнению, мог завираться, но, удостоверившись в искренности, приумолк. Он слушал, прикуривая сигарету от сигареты, рассказывал о себе, но короткими вставками, и то из недавнего прошлого. Так, говоря ни о чём, мы плавно перешли на шальную нашу молодость, воспоминаниями перебивая друг друга. Меня подмывало спросить, и я всё-таки не удержался:
   – Почему Лидка работает?
   – Ты же знаешь её! Всю жизнь рвалась на работу. Ей нужны свои деньги, общение, развеяться она хочет. Ну и так далее – полный комплект. – Серёга махнул официанту: – Два по пятьдесят. Выпьем? За встречу? – он явно занервничал.
   – Давай, – согласился я. Пить, вообще-то, не хотелось. – Но это не причина. Мало ли чего ей хочется. – Досада рвалась из груди, и я быстро опустил глаза, справляясь с эмоциями.
   – Да, ладно тебе, – отмахнулся Серёга. – Пусть работает. Толя, привет! – поздоровался с кем-то Серёга. – Не стесняйся, подходи. Это мой друг детства, – представил меня Серёга. – А это Толя, товарищ по бизнесу и по совместительству – шеф моей жены.
   Мы пожали друг другу руку.
   – Толя, где моя взяла телефон? Мы же с тобой договорились.
   – Какой телефон? – не понял тот.
   – Она звонила только что.
   – Серёга, не знаю, – удивился товарищ, разводя руками. – Как договаривались, всем запретил во время работы пользоваться телефонами.
   – Ладно, пока. Следи там, – не скрывая недовольства, отмахнулся Серёга, и Толя, попрощавшись, ушёл.
   – Это был мой телефон, – признался я. Мне стало настолько не по себе от услышанного, что я не смог скрыть своего неожиданно изменившегося настроения.
   – Очень хорошо. Теперь у меня будет твой номер, – быстро нашёлся Серёга и, нажимая на кнопки, занёс его в память своего мобильника. Едва он закончил, как аппарат заиграл весёлой мелодией.
   – Да, зая, привет. Я тоже целую тебя, – Серёга говорил тихо, не поднимая головы. – Немного задержусь. С товарищем встретился. Давно не виделись. Нет. Просто по ходу поменялась ситуация. Нет. Всё в силе. Я скоро буду. Погуляй по магазинам. Целую.
   Серёга махнул официанту, и мы выпили ещё по пятьдесят.
   – Всё. На сегодня хватит, – скомандовал мой приятель, скорее себе, потому что мне таких вещей говорить не надо – я никогда не приветствовал алкоголь. – Пошли, пройдёмся, – неожиданно предложил Серёга и быстро встал, бросив деньги на стол.
   – У тебя завелась пассия? – прервал я молчание.
   – Да, – Серёга посмотрел на меня и, громко рассмеявшись, обнял, потряс. – Всё такой же догадливый. Сам-то, небось, тоже балуешься? А? Колись!
   – Серёга, разве мы с тобой когда-то обсуждали личные амурные дела? – я не принял шутливого тона бывшего друга и, оскорбившись почему-то за Лиду, не собирался в этот раз скрывать своего настроения.
   – Зна-аю тебя, – погрозил пальцем захмелевший Серёга, он не замечал моего испорченного настроения. Или не хотел. Серёгу несло. Так нужно было перед кем-то раскрыться, и он воспользовался случаем, а я оказался благодарным слушателем: – Лидка сама виновата. Всю дорогу пилила, что хочет работать. Что ей свобода нужна, деньги, собственно заработанные. Всегда бегала на эти чёртовы девичники. Нет. Я, конечно, не возражал…
   Мой блуждающий взгляд остановился на витрине, сквозь которую нам махала улыбающаяся Лидка. Она стояла за прилавком, словно арестованная, а Серёга продолжал исповедоваться:
   – Никак не мог понять. Какие девичники, если у тебя семья, дети? – неожиданно он запнулся, тоже увидев улыбающуюся жену, махнул ей и продолжил: – Понимаешь, Саня, мы женаты уже десять лет. А-а, – Серёга махнул рукой и перевел дыхание. – А тут появилась Танюша. Красивая, молодая, интересная. Времени для неё надо много. А мы же с тобой, сам понимаешь, семейные люди. Завтракать, обедать, ужинать – дома. Выходные – дома с семьёй и детьми. В общем, так загнала меня ситуация, что разрываться приходилось. Бардак начался везде – и в семье, и с Танюшей. Чуть её не потерял. Вот уж поистине не было б счастья, так несчастье помогло. Очередной скандал… мол, хочу на работу… и всё такое, расставил всё по своим местам. Я не стал возражать. Так, для проформы, посопротивлялся. Утром договорился с товарищем. Приплачиваю ему на Лидкину зарплату.
   – Ещё и зарплату ей выдаёшь? – не переставал удивляться я.
   – Так сказать, плачу за свободу, – рассмеялся Серёга и опять меня приобнял. – Правда, с позапрошлого месяца закончилось его пиршество.
   – Почему?
   – Я его жену на работу взял.
   – А почему звонить запрещаешь? – спросил я.
   – Это уже моё ноу-хау. Раньше-то она могла звонить в любое время. Толку, что на работе, если трезвонит каждые пять минут. Главное, по всякой ерунде. Скучает, видите ли, – покривлялся Серёга. – Сам понимаешь, надо отвечать, а то потом дома объяснений не оберёшься. Так мы с Толей договорились, что он запретит своим работникам во время рабочего дня пользоваться мобильными телефонами. Представляешь, какая свобода? – ликовал Серёга. – Жена уходит из дома в восемь утра, и до девяти вечера у тебя развязаны руки. И ни одного звонка. А главное… – Серёга поднял палец. – Она довольна!
   – Как же он объяснил продавщицам свой запрет на звонки? – не переставал я удивляться.
   – Это проще простого, – отмахнулся от глупого вопроса Серёга. – Я не разрешил своим продавцам пользоваться телефонами. Ирка пожаловалась Толику. Он ей подыграл и, вроде в отместку, запретил и своим, то бишь мою наказал. Лидка пожаловалась мне, а я сказал, что тоже такой порядок заведу. Теперь они радуются, что насолили друг другу. В общем, все довольны.
   Я слушал Серёгу и уже другими глазами смотрел на всех этих несчастных продавщиц. На этот цветник – красивый, но уже срезанный, в вазоне. Вот уж поистине – сливки, поверхностный продукт!
   Мне захотелось домой, в семью. Нет. Жена не звонила. Просто захотелось.


   Сладкое детство

   – Дядь Коль, а правда, солнце опускается спать в Кодры?
   – Что ты спросил? – Николай не сразу смог оторваться от своих мыслей. Он обернулся и даже сощурился, уж очень малого росточка был спрашивающий, чтобы быстро сосредоточить внимание на нём. Николай вообще-то не любил детей, а Лёшика, младшего сына своего давнего товарища Гришки, совсем не переносил. Лёша стоял на коленках на стуле и, подперев подбородок руками, мечтательно глядел на небо. Он не ответил, а Николай не спешил переспрашивать, внимательно рассматривая маленькую фигурку ненавистного мальчишки. Неизвестно, сколько бы они так просидели, но Лёшик, не отрывая взгляда, всё-таки тихо повторил:
   – Солнце спать опускается в Кодры?
   – Возможно, – Николай тоже перевел взгляд на вечернее небо. Хотелось додумать своё, но не получилось. Гадкий мальчишка всё перебил. – Где твоя бабушка?
   – Она в туалете осталась, – не шелохнувшись, ответил Лешик. – Руки моет.
   – Ты сам-то в туалет сходил? Не напрудишь в машине?
   – Не-а. – Только теперь Лёшик обернулся, и его личико засияло улыбкой. – Я уже большой.
   – Я вижу, что ты большой, – Николай снова посмотрел на Лёшика. В этот раз его поразила солнечная улыбка мальчика. Что-то потеплело у него в душе при взгляде на этого маленького человечка. Николай не смог справиться с эмоциями, и приветливая улыбка непроизвольно сверкнула в уголках глаз.
   – Я сегодня пойду папу на поезд провожать, – важно сообщил Лёшик, и тут же сник. – Маму не получилось… – он что-то ещё хотел добавить, но умолк и потупился, сглатывая неожиданно подступивший к горлу ком.
   – Что так? – поинтересовался Николай, отпивая глоток кофе. Ему и самому требовалось стряхнуть сантименты. – Мама тоже уехала?
   – Да, – кивнул Лёшик и, содрогнувшись от того, в чем предстояло сознаться, тише добавил: – Отдыхать от меня.
   – Хорош герой, – спокойно отметил Николай. – Такой герой, что от тебя даже мама сбежала, – с этими словами Николай обернулся к Лёшику и хотел сказать что-то ещё позлее, но осёкся. – Чего ж ты её не проводил? – спросил он более ласково. Николай всматривался в Лёшика. Этот маленький, неприятный Николаю человечек страдал совсем как взрослый и совсем как взрослый мужчина боролся со своим страданием. Николай вглядывался в Лёшика, а тот стоял, не шелохнувшись, но было видно, каких усилий ему стоит совладать с внутренней трагедией, которая рвалась наружу и должна была бы вылиться в самый обычный детский рёв. Николай был свидетелем того, как этот маленький мальчик Лёшик справился с самой большой своей уже человеческой трагедией.
   – Когда я спал… – тихо начал он, и было видно, Лёшику очень хочется кому-то рассказать о своей обидной тайне, – мама с бабушкой договорились, что бабушка отведёт меня в кафе кушать мороженое, а мама в это время потихоньку уедет. – Лёшик что-то ещё хотел сказать, но в этот момент раздался голос Галины Ивановны, его бабушки.
   – А-а, ты здесь? Сказала же, жди у двери, я только руки сполосну.
   То ли появление бабушки, то ли её зычный голос стряхнули с Лешика весь ужас, который он только что пережил и который открылся Николаю, и уже в следующее мгновение Лёшик посмотрел на Николая лучезарной улыбкой. Как будто и не было ничего, а мама сидит дома и ждёт, когда он вернётся. Только две слезинки – одна на реснице, а другая на щеке – предательски застыли. И с ними Лёшик справился легко – смахнул рукавом.
   – Я сейчас допью кофе, и поедем, – громко сказал Николай, желая прервать причитания Галины Ивановны. Ему не хотелось, чтобы при нём отчитывали мальчишку, чем частенько грешила Галина Ивановна. Очень она любила прилюдные бичевания внуков.
   – Знаете что, Николай, – не останавливалась Галина Ивановна, – вы поезжайте, а мы сами домой доберёмся. Пообедаем, и потом на вокзал.
   – Я отвезу, мне нетрудно, – вяло возразил Николай. Ему и самому не хотелось ехать на Боюканы – в другой конец города.
   – Вы лучше езжайте за Гришей с Максимом. Лучше раньше приехать, чем опоздать на поезд.
   – Ну, смотрите, – согласился Николай. – А то отвезу?
   – Мы сами доедем. Да, Лёш? – Галина Ивановна опять обратилась к Николаю. – Езжайте, встретимся на вокзале.
   – Доедем, – с грустью согласился Лёшик и протянул руку. По его глазам было видно, что он не прочь прокатиться на машине.
   – Хорошо. Пока, Лёшик, – попрощался Николай, сжимая протянутую руку мальчика. – А вот руку первым протягивать старшим нехорошо, – не удержался от наставлений Николай. – Это признак заискивания, лицемерия.
   – Я не заискиваю, дядь Коль, – тяжело вздохнув, сказал Лёша и посмотрел грустными глазами на Николая. Второй раз за последние полчаса у Николая дрогнуло сердце, и чтобы хоть как-то побороть в себе сентиментальность, он грубо отрезал:
   – Ладно, ступай, – и, ухмыльнувшись, тише добавил. – Не заискивает он, видите ли, – однако грубо не получилось, и Лёшик это почувствовал, потому что в ответ улыбнулся, но уже через плечо, потому, что бабушка тянула его за руку к выходу. Николай залпом запил стаканом воды последний глоток холодного кофе и резко встал.
   Николай рванул автомобиль с места, оставив на асфальте короткий чёрный след и пугнув прохожих визгом резины. Торопился за Гришкой и его старшим сыном в соседнее с городом село.
   – Тихо, тихо, – сам себя успокаивал Николай, притормаживая набравший скорость автомобиль. Настроение было ни к чёрту. Вообще-то, какое ему дело до того, что Гришка решил развестись с женой? Но вот этот Лёшик, наверное, и Максим переживает за родителей, а главное – Николай никак не мог представить, как они теперь будут жить. Нет, он, конечно, знал, что ничего необычного нет в разводах – много людей разводятся и затем хорошо живут, но душа Николая сопротивлялась, не хотела принимать вот так просто развод приятелей. Он даже пожалел, что согласился отвезти Гришку на вокзал. Гришка возвращался в Москву и забирал с собой Максима погостить пару недель у своих родителей. Сейчас для Николая стало жестоким откровением, что Лёшик остаётся в Кишинёве с бабушкой. Николай готов был согласиться, что остаётся, но хотя бы с матерью, а не с бабушкой, а тут узнал, что и Маринка – жена Гришки, втихаря от сына улизнула… И куда? Отдыхать!
   Николая ещё больше разозлило и то, что Гришка погрузил свои вещи в его машину и расположился на сиденьи так, будто сел в такси. Николай вспомнил фигурку Лёшика, борющегося с обидой, и ему даже захотелось чуточку стать похожим на Лёшика и тоже побороть в себе желание выговорить товарищу всё, что накипело за этот день.
   Ехали не спеша. Говорили мало, в основном, чтоб заполнить паузу. Доставал вопросами Максим. Когда приехали на вокзал, поезд уже стоял на платформе. Быстро выгрузились, и Гришка побежал к кассам, оставив их с Максимом на перроне. Рассматривая пассажиров, Николай даже забыл о Лёшике. Ему хотелось быстрее распрощаться с Гришкой и доставучим его сыном Максимом, который, пока Гришка бегал оплачивать багаж, успел задать с десяток вопросов. Что такое линейный поезд? Почему он едет туда, а не сюда? Что такое депо, и где оно находится? Почему поезд едет в депо и как туда заезжает? Максим переспрашивал обо всём, о чём объявлял диктор. Когда Гришка прибежал с багажными билетами в руках, Николай встретил его вопросом:
   – Ты чего сыну не объяснишь, что такое депо?
   – Что? – не понял или не расслышал Гришка.
   – Ничего, – отмахнулся раздосадованный Николай и схватил чемодан. – Пошли. В какой стороне вагон?
   – Та-ак, – уставившись в билеты, протянул Гришка. – Вагон двенадцатый. Значит, нам туда, – и махнул вправо.
   – Папа! – завопил Максим. – Объявили, нумерация слева направо.
   – Я и показываю – туда, – и, схватив тяжеленный рюкзак, Гришка понесся вдоль вагонов. Следом поплелись и Николай с Максимом.
   Николай, зашвырнув неподъемный чемодан в багажник под нижней полкой, направился к выходу. Оставив Максима в купе, Гришка вышел следом. Выходя из вагона, Николай увидел внизу Лёшика. Задрав голову, Лёшик бегал глазами по всему, что было перед ним, пока взгляд его не остановился на Николае. Николай собрался махнуть мальчику, но заметил, что Лёшик не видит его, словно смотрит насквозь.
   – Лёша! Папа здесь, – позвал Гриша, выглядывая из-за спины Николая. В этот миг лицо Лёшика засияло от счастья, он увидел всех сразу.
   – Пап! Я здесь. Дядь Коль, привет! – Лёшик радостно глядел на поезд и замахал сразу обеими руками.
   – Подожди махать, мы ещё не едем, – выфскочив из вагона и беря сына на руки, сказал Гришка. – Ну, как ты, сына?
   – Папа! – Лёшик не слышал вопроса отца. – Правда, ты обещал…
   – Не доставай, – оборвал сына Гришка. – На следующий год я тебя возьму с собой, и ты поедешь на поезде.
   – А можно… – Лёшик не договорил. Оглянулся по сторонам. Поймал взгляд дяди Коли. Николай быстро отвернулся. Он не хотел быть свидетелем Лёшикиной просьбы и ловил себя на желании, что вообще не хочет быть участником всего перед ним происходящего. Лёшик прильнул к уху отца и что-то шепнул.
   – Ну, пойдём, – согласился Гришка. Он поставил сына на пол тамбура, и сам поднялся в вагон. Николай не мог объяснить своего любопытства, но пошёл следом. Он всматривался в фигурку Лёшика, и его сердце сжималось всё сильнее и сильнее, а то вдруг разжималось, и тогда к лицу приливала горячая волна. Лёшик летел по вагону и вертел головой по сторонам, всматриваясь в каждый предмет, в лица пассажиров. Когда же его глаза встречались с чьим-то взглядом, они воспламенялись восторгом. Наконец, Лешик увидел Максима. Он только на мгновение остановил свой взгляд на брате и тут же занялся обследованием купе. Николаю показалось, что Лёшик только на потолке не побывал. Он заглянул всюду. Потрогал полки, матрацы, подушки. Залез под стол и восхищённо посмотрел оттуда на Николая. Николай успел отвернуться – ему хотелось перевести дыхание.
   – Дядь Коль! – позвал Лёшик. Николай обернулся и подмигнул Лёшику. Лёшик ответил тем же. Затем он вылез из-под стола и уселся на полке. Схватился обеими ручонками за матрац, и его взгляд устремился куда-то далеко. Запыхавшийся от восторга Лёшик вдруг затаил дыхание и замер. Николай смотрел на Лёшика и видел, как тот едет с отцом в Москву. Ничто не могло прервать его пути. Николай увидел и изумился своей догадкеи. Он видел, как Лёшик едет в Москву в следующем году. Никого нет рядом. Только он и папа. И поезд, уносящий его в далекую столицу.
   – Всё, – не выдержал Николай, высматривая что-то за окном. – Поехали. Гришка, дождь начинается. Я твоих отвезу, а то промокнут.
   – Да, да, – согласился Гришка. – Спасибо тебе. Сына, давай прощаться.
   Лёшик сверкнул в дядю Колю глазами, но Николая не волновала злость пацанёнка, он спешил покинуть вагон. Уже в тамбуре его догнали Гришка и Лёшик.
   – Алексей, не спеши, – остановил сына Гришка. – Папа первым выйдет и тебя заберёт.
   – Всё, – торопился распрощаться с товарищем Николай. – Давай, Гриш, пока. Как приедешь, позвони. А так созвонимся, если что. – И Гришкиной тёще бросил: – Я вас отвезу. Догоняйте.
   – Ой, спасибо, – растрогалась Галина Ивановна. Она ещё что-то хотела сказать, но Николай её уже не слышал. Он спешил укрыться от дождя под навесом вокзала. Поезд тронулся. Провожающие неохотно расходились. Дождь усилился и хоть был мелким, но сыпал плотно. Николай обернулся, выглядывая Галину Ивановну и Лёшика. Они всё ещё стояли на перроне, а поезд мимо них набирал скорость. Лёшик мотал головой следом за окнами ускоряющегося состава. Галина Ивановна достала пожухлую, пожелтевшую полиэтиленовую пленку и принялась закутывать в неё внука. Она словно платком обмотала Лёшкину голову, обкрутила коконом его всего и подоткнула края плёнки Лёшику подмышки, показав ему, что надо ещё и придерживать плёнку. Лёшик послушно стоял и всё исполнял, а сквозь плёнку цепким взглядом провожал уходящий поезд. Галина Ивановна раскрыла маленький зонтик, схватила внука за руку, и они направились догонять Николая. Точнее, Галина Ивановна частила, вымеряя шаг в такт маленьких шагов внука, Лёшик же шёл как на привязи, продолжая взглядом цепляться за хвост поезда, и подпрыгивать за бабушкой.

   Ехали молча, продираясь сквозь потоки машин и воды. Дворники едва успевали снимать воду с лобового стекла. На светофоре остановились, и только теперь Николай увидел в зеркале заднего вида Лёшика. Мальчик сидел посередине дивана, уцепившись обеими ручонками в подголовники передних кресел. Он словно ждал, когда дядя Коля на него посмотрит, поймал его взгляд и криво улыбнулся.
   – Лёша, – позвал Николай. – Конфету будешь?
   – А ты? – вяло поинтересовался Лешик.
   – Не ты, а вы, – наставила внука Галина Ивановна. – Нехорошо старшим тыкать.
   Николай достал две конфеты. Одну – протянул Лёшику, а другую – развернул и отправил себе в рот. Затем опять посмотрел на Лёшика в зеркало и подмигнул, а тот ответил ему улыбкой во всю ширь своей маленькой физиономии.
   – Дядь Коль, ты же не ешь конфет! – завопил от восторга Лёшик.
   – Алексей, тише! – поморщилась Галина Ивановна. – Все уши прокричишь.
   Но Лёшик не обращал внимания на бабушку. Леденец стучал у него во рту, переносимый с одной щеки под другую и исправлял горькое настроение. У Николая тоже настроение приподнялось. Неожиданно дождь прошёл, и солнце пробилось сквозь тучи.
   Последний поворот, и они остановились у калитки дома Галины Ивановны. Николай молча ждал, пока бабушка и внук выйдут, но Лёшик не спешил. И когда бабушка с улицы позвала его, то ещё крепче схватился за подголовники кресел и разразился истеричным смехом. Николай даже обернулся и с тревогой уставился на Лёшика. Галина Ивановна пыталась отцепить внука, а он до дрожи сжимал руки на хромовых стойках подголовников и ржал с ещё большей силой. У бабушки не получалось оторвать его, а Лёшика это возбуждало всё сильнее и сильнее.
   – Алексей! – злилась бабушка. – Ну, выходи же! – она всё ещё пыталась оторвать внука от кресел, но ничего не получалось. Наконец, Галина Ивановна умоляюще посмотрела на Николая. Лёшик тоже смотрел на дядю Колю, но со злобным восторгом.
   Николай отвернулся – сами разбирайтесь…

   –//–