-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Мария Сергеевна Хайнц
|
| Рассказы
-------
Мария Хайнц
Рассказы
Квартира на первом этаже
– Здравствуйте! Вы сдаете квартиру? – спросила женщина по-немецки торопливо, едва выговаривая слова.
– Берг. Добрый день, вы не ошиблись, – ответил мужчина в противовес ей медленно, растягивая каждое слово, как меха аккордеона. Он и на родном русском говорил не быстро, а уж на немецком и подавно.
– Трехкомнатная, на втором этаже, с первого августа? – чуть сбавив темп, продолжила женщина. Сильный акцент мужчины ее немного смутил. Снимать жилье в Германии у иностранца? Хотя какая разница, если квартира подходящая.
– Абсолютно правильно, госпожа…
– Шмидт, Хельга, – спохватилась женщина. Мягкая и вежливая манера мужчины говорить окончательно развеяла ее сомнения. – Если вы не против, мы сегодня с мужем вечером приедем посмотреть. Дайте, пожалуйста, адрес.
Мужчина все так же неспешно продиктовал адрес, записал телефон звонившей на случай, если у него что изменится, и положил трубку.
Молодая пара приехала, как и обещала, к восьми. На пороге квартиры их встретил высокий суховатый мужчина лет пятидесяти в аккуратно выглаженных черных брюках, облегающем джемпере и до блеска начищенных ботинках. Короткие, ровно подстриженные волосы напоминали круглую крону благородного, но уже порядком поредевшего от старости хвойного дерева. Можно сказать, типичный немец, образцово-показательный даже: ухоженный, вежливый, аккуратный. Вот только сильный акцент… Из-за него ли или по какой другой причине говорил Берг мало и слова использовал бережливо, будто через сито процеживал.
Где-то между длинным свежевыкрашенным коридором и кухней Шмидт не удержался и спросил:
– Вы откуда, если не секрет?
– Из России, – отозвался Берг, показывая на окно кухни, из которого открывался вид на зеленый луг.
Шмидта, привыкшего к жизни в деревне, на природе, последнее ничуть не впечатлило.
– Русский немец? Переселенец? – продолжил он.
– Да… – ответил владелец квартиры, показывая кухню. – Технику приобретать не нужно: холодильник, посудомоечная машина, плита – все есть.
– И на квартиру уже накопить успели? – не унимался Шмидт.
– Нет, – Берг поморщился как музыкант, споткнувшийся на трудном пассаже, – я переехал недавно, три года назад. Квартиры: эта и внизу – мне в наследство достались от матери.
– Так-то я бы тоже переехал, – Шмидт по-доброму улыбнулся и подмигнул. – А занимаетесь чем? Работаете?
– Нет, не работаю… Хобби есть… Музыка…
– Играете или сочиняете? – подхватила госпожа Шмидт.
– Нет, не отваживаюсь. Все больше слушаю…
Берг оставил молодых на кухне и с облегчением выдохнул. Пустые разговоры… Болтовня… Предрассудки о переселенцах – они как гвозди в стене: даже если вынуть, все равно оставят зияющие дыры. А что вокруг них другое пространство есть, ровное, белое, и люди в нем совсем другого свойства, чувствительные и тонкие, – это недоступно их пониманию. Как парным существам философию одиночки объяснять… Его философию, на которую он потратил всю жизнь. Нет… Быстрее сдать им квартиру и обратно на первый этаж – в свой храм чистоты, тишины и волшебной музыки.
Пошептавшись на кухне, молодые вышли, улыбаясь.
– Квартира нам понравилась. Мы согласны подписать договор, – Шмидт протянул широкую натруженную руку. Но Берг не ответил.
– Может быть, у вас есть к нам вопросы? – заволновалась госпожа Шмидт.
Один вопрос у Берга был, но настолько деликатный и даже неловкий, что он до сих пор не мог найти подходящий для него момент и форму. До рези в пальцах Берг натягивал словесные струны, настраивая их на правильное звучание. Не желая допустить фальши, он пробовал аккорды в различных тональностях, с диезами и бемолями, но идеальной мелодии все же не выходило. Опять мешали слова…
– Не сочтите за бестактность, – забормотал он, когда Шмидт нерешительно опустил руку, – я должен вас предупредить… – владелец квартиры говорил вполголоса, почти шепотом, прикрывая рукой рот, будто стесняясь собственных слов. – У меня есть одна особенность. Они, конечно, у каждого человека есть. В таких отношениях, как наши – соседских, я имею в виду – главное о них заранее предупредить, чтобы не было потом недоразумений. Я честно говорю, что… – он перешел почти на шепот. Лица посетителей напряглись, они подались всем телом вперед, ожидая услышать страшную тайну. Берг попятился назад и, лишь почувствовав за спиной холодную стену, понял, что отступать некуда. Он остановился и продолжил:
– У меня очень чувствительные уши – музыкальные. Живу я внизу, в квартире под этой, на первом этаже, а материал здесь, к сожалению, тонкий, – он постучал по стене, – все слышно.
Шмидт недоуменно пожал плечами и прогремел:
– Мы постараемся не шуметь. Так ведь, дорогая? – он улыбнулся жене. Та смущенно кивнула. – По рукам?
Шмидт снова протянул Бергу ладонь, но тот и сейчас не спешил закрепить соглашение рукопожатием.
– Что-то еще? – всполошилась женщина. – Говорите!
Берг опустил глаза, терзаясь сомнениями. Пора бы переходить к финальным аккордам, а он все еще плутал в увертюрных вариациях. Он молчал, ожидая, что подходящая фраза сама придет ему в голову, но та не торопилась. Как выразить словами неприязнь к словам? Как объяснить нелюбовь к ним, а заодно и ко всем их носителям, особенно к самым незрелым и несмышленым? Как растолковать другим то, причины чего он и сам до конца не понимал?
Неприязнь к словам у Берга сформировалась рано. Какое-то время он сопротивлялся ей вместе с воспитателями, логопедами и школьными учителями, но со временем подчинился внутреннему зову, сочтя словосложение деятельностью, ему не свойственной и по природе чуждой. Слова всегда несли с собой ненужное беспокойство, тревогу и страх. И Берг сторонился их, как назойливых соседей или родственников. Всю жизнь. Только здесь, рядом с больной, почти не говорящей матерью он нашел успокоение и гармонию. Год без суеты, любопытных соседей и вопросов знакомых о будущем, разговоров об отсутствии потомков и пресечении рода. Год в тишине, абсолютной чистоте, нарушаемый лишь волшебными мелодиями. Берг не смог вернуться назад. Продал все, что имел в России, и, никому ничего не сказав, спрятался здесь от суетного мира.
Молодые люди напряженно ждали.
– У вас дети есть? – наконец-то выдавил Берг.
– Нет, пока Бог не дал… – они грустно переглянулись.
Договор подписали на три года. Отдельным пунктом в разделе о расторжении внесли превышение уровня шума, установленного законом, и жалобы на то соседей, в том числе самого владельца квартиры. Трех предупреждений было бы достаточно для выселения.
Шмидты быстро перезнакомились с другими жителями подъезда и узнали от них, что Берга здесь называли не иначе, как «правильным привидением»: его видели крайне редко, а если он и покидал пределы своей квартиры, то тихо, незаметно, в точно отведенные часы. Он показывался на улице два раза в неделю – для утренней пробежки и поездки в магазин. Если бы не плотные занавески, которые он раздвигал ровно в восемь утра и сдвигал ровно в девять вечера, да изредка доносившаяся из-за массивной двери музыка, можно было бы подумать, что в квартире никто не живет – так тихо там было.
Говорили, что Берг – российский шпион, засланный разведкой для выполнения тайных заданий. Отсюда скрытность, нелюдимость и молчаливость. Послеобеденное время он проводит, слушая музыку, чем создает шумовую завесу для секретной работы. Доподлинно этого никто не знал, потому что за порог своей квартиры Берг никого не пускал, превратив ее решетками на окнах и дверью с тремя замками в своего рода неприступную крепость, чем лишь укрепил витающие вокруг него подозрения.
Для съемщиков Берг исключений не делал: проверками не докучал, плату просил переводить на счет, в беседы не вступал, к себе не приглашал. Заметив, однако, что женщина перестала ходить на работу, он забеспокоился.
– Уж не заболели ли вы, госпожа Шмидт? – спросил он ее, встретив на лестнице.
Она смутилась и опустила глаза на округлившийся живот.
– Вот, ждем пополнения семейства…
Берг побледнел и отшатнулся, будто кто-то невидимый ударил его перчаткой по лицу.
– Хорошее дело, – прошептал он.
– Мы постараемся не шуметь. Вы не волнуйтесь, – поспешила успокоить его женщина, но сосед, не слушая ее, отвернулся и медленно, пошатываясь, скрылся за дверьми квартиры.
С ней он больше не говорил, с ее мужем перекидывался фразами, не имеющими отношения к неизбежному, будто пытаясь отодвинуть его наступление. Малыш, однако, родился в срок, здоровым и горластым. Дом и родителей он принял безоговорочно, получал все необходимое по первому требованию и поэтому кричал мало, но если уж заходился ревом, то просыпались не только ближайшие соседи. Прогуливающиеся по улице владельцы собак вздрагивали от крика младенца и ускоряли шаг, подгоняя своих молчаливых послушных питомцев.
Официально никто не жаловался. Первый звонок в дверь молодой семьи раздался через полгода. Госпожа Шмидт, красная и растрепанная, с закатанными по локти рукавами, открыла и намеревалась отправить посетителя восвояси, чтобы одеть после купания малыша, но не решилась – за порогом стоял Берг.
– Добрый день, – произнес он вполголоса. – Надеюсь, не сильно помешал? Не займу много времени. Буквально несколько минут.
Женщина закивала, приглаживая руками спутавшиеся волосы. Малыш лепетал в ванной.
– Не буду ходить вокруг да около. Вам, наверное, некогда слушать мои опусы. Перейду к основному.
– Если недолго, я только что малыша искупала… – ответила она, с тревогой бросив взгляд в сторону ванной.
– Да-да… Простите, что отвлекаю такой мелочью, но у меня есть одна особенность, про которую я говорил, – Берг опять остановился, подыскивая подходящие слова, но, поймав на себе тяжелый как септаккорд взгляд матери, тут же продолжил, – чувствительные уши.
– Да. Что же с ними?
– В последнее время в вашей квартире стало очень шумно…
– Понимаете – ребенок, – женщина развела руками. – Если он кричит, его не сразу успокоишь. Неразумное существо. Я стараюсь как могу.
– Что вы, дело не в ребенке! Не в нем. Ребенок по закону наделен правами шуметь – это не в моей власти. Мне стук дверей мешает, стулья на кухне с железными ножками. Знаете, есть резиновая лента. Ее можно наклеить на двери. Мягкие войлочные прокладки подложить под стулья. Они в строительном магазине…
Вопль малыша заглушил объяснения соседа. Мать ринулась в ванную и вернулась с завернутым в полотенце розовощеким мальчиком, трущим глазки.
– Спать захотел, – сказала она, тут же позабыв, о чем они только что говорили.
– В строительном магазине можно купить… – продолжил Берг, уставившись в пол. – И домашняя обувь…
Его объяснения прервал телефонный звонок.
– Простите, – всполошилась госпожа Шмидт. – Это может быть очень важно.
Она ринулась с ребенком в комнату, потом на кухню. Трубка продолжала мелодично напевать.
– Где же она?! – в сердцах воскликнула женщина. – Подержите, пожалуйста.
Она сунула малыша в руки соседу и скрылась в спальне. Берг застыл. Малыш, воспользовавшись отсутствием матери и замешательством соседа, потянул шаловливые ручки к его серебряной бороде. Та оказалась колючей и щекотала ручку. Малыш шлепал по ней ладошкой и заливисто смеялся. Берг не шевелился, лишь жмурил глаза перед очередным нападением маленького разбойника. Шлеп-шлеп, шлеп-шлеп – не унимался тот.
Повинуясь какому-то странному чувству, Берг взял ручку малыша в свою, прижал ее к бороде, провел по ней, потом на секунду приподнял и опустил, только мягче. Мальчик улыбнулся, высвободил ладошку и повторил. Еще и еще. Берг застыл, ошеломленный. Это неразумное существо его понимало! Оно ему отвечало! Они говорили на языке без слов. Как в музыке, которая вдруг послышалась… Он вздрогнул, огляделся по сторонам. Окна были закрыты, лишь голос госпожи Шмидт раздавался из спальной комнаты. Мелодия не исчезала: тихая и нежная, постепенно нарастающая и снова утихающая, как морская волна, она накатывала на холодный скалистый берег, наполняя собой расщелины, трещины и пустоты. Не давая опомниться и поглубже вздохнуть, она уходила, оставляя на камнях живительную влагу, плодородную тину и соленый привкус облегчающей слезы.
Берга охватила паника, ему захотелось бросить мальчика и убежать, но музыка не отпускала. Она, рожденная его сознанием, вела в новый, неведомый доселе мир. Мир, о котором ему никто не рассказывал, о котором он не знал или не хотел знать. Мир пугающий, неизвестный и одновременно зовущий и прекрасный. Ему открылась потайная дверь, и ключ от нее он держал в руках.
– У вас прирожденный талант! – воскликнула госпожа Шмидт, выглянув из спальной. – Простите, что я так долго. Это с работы. Важный звонок. Он у папы так спокойно не сидит, как у вас. Наверное, опыт есть?
– Никакого, – Берг смущенно улыбнулся и осторожно передал малыша матери. – Первый раз маленького ребенка на руках держал.
– Удивительно! – госпожа Шмидт прижала к себе сына, по-прежнему тянувшего пухлые ручки к бороде соседа. – Так о чем мы? Вы про шум говорили… Обувь…
– Да так, ничего… Все это не очень-то и важно, – Берг махнул рукой и направился к себе, покачиваясь на каждой ступеньке в такт мелодии, слышимой только ему.
С тех пор сосед на шум не жаловался. Меньше его, конечно, не стало. Даже наоборот. Малыш научился ползать, хватать предметы и кидать их на пол, стучать ложкой по тарелке и совершать другие увлекательные громозвучные действия. Спектр желаний его ежедневно пополнялся, о чем он извещал мир требовательным криком. Берг ощущал не только это. Он просыпался теперь засветло вместе с малышом и ждал, когда мама, вняв его все нарастающим призывам, прижмет ребенка к теплой, полной молока груди. Насытившись, мальчик засыпал еще на час. Около восьми он сползал с кровати, пробирался на четвереньках на кухню и голосил, барабаня по холодильнику кулачком. После завтрака мама с сыномвыходила гулять. В это же время, теперь каждый день, Берг наматывал круги по привычному «колясочному» маршруту госпожи Шмидт. Когда та направлялась домой, Берг помогал ей подняться на второй этаж и махал малышу рукой, пока его улыбающееся личико не скрывалось в квартире: наступало время послеобеденного сна.
Берг, убаюканный тишиной, дремал в кресле у компьютера и улыбался. Ему чудилась волшебная музыка, наполненная глубинным смыслом. Малыш опять сидел у него на руках, теребил его бороду, колол об нее свои пухлые ручки и заливался смехом. Берг крепко прижимал к себе его маленькое тельце, будто в один момент хотел ощутить все то, о существовании чего до недавнего времени представления не имел: он вдыхал запах материнского молока с легким ароматом свежей клубники, гладил мягкую, шелковистую кожу ребенка, удивлялся бессловесной игре озорного личика. Заливистый смех мальчика ласкал его абсолютный слух и казался прекраснее любой, самой совершенной мелодии. Потом мальчик пропал, и перед глазами Берга предстали лица из другой жизни – по ту сторону двери, за тремя засовами и решетками на окнах: девушек, с которыми он встречался в молодости, зрелых женщин, которые предлагали ему любовь и верность, но так и не родили детей – он их не хотел… – всех тех, кому он неизменно говорил «нет». Всех тех, кого он, не задумываясь, оставлял за дверью, отсекая разом любой намек на приближение, прикосновение чужого, тревожащего, опасного. С ревностью надзирателя он охранял квадратные метры идеального мира одиночки, которого сам сюда заточил.
Наверху раздался громкий крик. Берг вздрогнул, протер глаза и растерянно огляделся по сторонам. Странный сон…
Проснулся, маленький разбойник! Сейчас поест и поползет по квартире. Сначала в большую комнату, на журнальный столик. Нельзя! Бум. Конечно, больно, если упадешь. Теперь на лошадку. «Смотри, мама, как я могу!» Нет! Только сидя! Бум. Не кричит – мама подстраховала. Собираются гулять. Вышли в подъезд. Смеется. Требует отпустить его руку. Хочет показать маме, как научился сам спускаться по лестнице. Осторожно, малыш! Вниз идти труднее, чем карабкаться наверх. Первая ступенька, вторая, третья. Один пролет готов! Молодец! Заход на второй. Ступенька, две, три. Бух! Не удержался! Сейчас заплачет… Но малыш не плакал. Раздался крик госпожи Шмидт.
Берг вскочил и открыл дверь. Соседка склонилась над недвижимым тельцем мальчика, бледная как привидение.
– Упал. Головой ударился. Вроде дышит, – бормотала она, гладя дрожащей рукой малыша по щеке.
– Пустите, я посмотрю, – сосед склонился над ребенком. – Я в больнице раньше работал.
Малыш открыл глаза и испуганно заморгал.
– Вызывайте скорую, – скомандовал Берг. – Приготовьте вещи, документы на мальчика, страховку. Мужу позвоните из больницы, когда все выясним.
Госпожа Шмидт безмолвно повиновалась. Вернувшись с пакетом вещей, она нашла соседа с малышом в его квартире, в большой комнате на полу. Берг гладил мальчика по ладошке и напевал ему что-то трогательное, удивительно нежное и красивое. Ребенок молчал, хлопал глазками и внимательно слушал.
– Простите, что я его сюда принес, – виновато произнес сосед. – Здесь теплее и спокойнее. Я его завернул, чтобы не шевелился. Теперь пою вот… Он и плакать перестал. Похоже, с ним все в порядке. Песня моя его успокаивает.
– Я думала, ему музыка не нравится. От моих колыбельных он еще больше плачет. Что за песню вы поете? Я ее тоже выучу.
– Не знаю, – растерялся Берг. – Само собой как-то получается. Из головы…
Прибыла скорая. Мальчику поставили диагноз «сотрясение мозга» и доставили в больницу вместе с матерью для наблюдения.
Вернувшись домой, молодая семья известила владельца квартиры о переезде. Нашли более подходящий вариант – без лестниц. Берг подписал соглашение о расторжении без всяких возражений, ни словом не обмолвившись о том, что срок договора еще не истек, и взялся за поиски новых жильцов.
Квартиросъемщики не подходили – ни один. Лишь заслышав новый голос в телефоне, Берг морщился, воротил нос и, преодолевая нестерпимое желание отбросить трубку подальше, спешил сказать «нет». Когда звонили снова, он сообщал, что квартира уже сдана. Недвижимость простаивала, звонков становилось все меньше, а Берг все равно отказывал. И так бы продолжалось до бесконечности, если бы не мелодичный говорок женщины, позвонившей после недельной тишины.
– Добрый день! – сказала она по-немецки с легко узнаваемым акцентом. Берг приветствовал ее на русском, женщина с облегчением затараторила на родном. – Нам квартира ваша очень подходит. Мы уже несколько месяцев найти ничего не можем. Поэтому не откажите, если еще не сдали.
Пока Берг обдумывал, происходит ли женщина из вологодских селений или других, еще более северных – поморских, она говорила дальше.
– Сегодня подъедем посмотреть. Хотела спросить только, на каком этаже квартира. Лифт есть? У нас двойняшки годовалые. С ними двумя мне трудно будет спускаться и подниматься.
Берг улыбнулся. Удивительно правильным и неподдельно правдивым казалось ему все, что говорила эта женщина. Ее слова лились, словно колыбельная для новорожденного, в которой у каждой ноты была своя буква, у каждого аккорда – слово, у такта – фраза. Все идеально сходилось. Завороженный звучанием, Берг молчал. Ему хотелось слушать и слушать, и пускай будет громче и громче. Открыть дверь и окна, сорвать решетки и замки, чтобы впустить этот свежий ветер, напитать им каждый сантиметр пустой квартиры, каждую морщинку на одиноком теле и наполнить их жизнью, доселе ему неведомой, но ставшей вдруг нестерпимо близкой и желанной.
– Так что? Лифт есть? – повторила женщина нетерпеливо. Она уже было хотела положить трубку, когда раздался голос Берга.
– Лифта нет, – ответил он в своей неторопливой аккордеонной манере, – но вам не о чем беспокоиться. Квартира, которую я сдаю, на первом этаже.
Бабушка Соня
Бабушка Соня никогда не думала, что ей придется покинуть родную деревню, в которой она появилась на свет, выросла, подняла троих детей и похоронила мужа. Как старое скрипучее дерево уцепилась она корнями за землю и отпускать не собиралась ни при каких обстоятельствах, потому что была уверена – потяни ее на чужбину, потеряет она целительную силу родного чернозема и засохнет с горя. Закопают ее где-нибудь в песок рядом с тысячами безымянных деревянных крестов, и не обрести будет ей покоя в другом мире.
На деревенском кладбище, рядом с могилкой своего мужа, подводила она черту своей жизни – каждый день одну и ту же. Гладя морщинистой рукой холодный гранит, как раньше его руку, она обещала, что очень скоро вернется к нему. К нему и всем своим подругам, близким и дальним родственникам, которые один за другим переселились из полуразвалившихся деревянных деревенских домов сюда – под надежные каменные плиты и памятники. Здесь, среди знакомых и родных, бабушка Соня чувствовала себя как дома и проводила все свободное от хозяйства время, предпочитая мертвых живым. Она уходила вечером, чтобы вернуться на следующий день, и стремилась сюда каждой клеточкой своего немощного, облупившегося от старости тела, но, казалось, высшие силы, позаботившись обо всех ее близких, о ней позабыли.
Каждый день она ждала стука в дверь, но приходили все не те: соседки, у которых закончилась соль или мука, почтальонка два раза в неделю, раз в месяц – работник социальной службы и сельский доктор. Все в один голос твердили: «Нельзя вам, Софья Петровна, одной оставаться. Давление высокое. Если инсульт случится? Или инфаркт, как у вашего мужа? У вас же дети есть. Трое! Неужели они вас не возьмут?» Бабушка Соня проливала слезу по мужу и повторяла, что ничего с ней не случится, а если и случится, значит, час ее настал. Детей она уверяла, что сама справится и перезимует как-нибудь, а летом они в гости приедут, помогут подготовиться к следующим холодам.
С каждым месяцем призывы дочерей звучали все настойчивее. Они даже пообещали в случае чего привезти мать обратно и похоронить рядом с мужем, как она того хотела, но бабушка Соня не сдавалась. «Я привыкла справляться сама, – говорила она. – Да и что мне делать в городе? В деревне забот полон рот: огород прополоть, печку истопить, дров заготовить, состряпать, поесть, сходить в магазин. А в городе я заскучаю».
К началу сентября дети разъехались, оставив матери ворох таблеток и сотовый телефон, на который она смотрела как на забытую гостями диковинку и дотрагиваться до него по этой причине не смела. Как только он начинал тарабанить по столу и издавать странные звуки, бабушка Соня садилась к окну и отгораживалась от мира газеткой. Читать она особенно не любила, все больше смотрела вдаль – на темную гладь тихой речушки, пересекавшей деревню из одного конца в другой, и толстую плакучую иву – немую свидетельницу ее жизни. Она появилась на берегу в тот же год, что и дом бабушки Сони. Как сестры-близнецы, они учились друг у друга, подсматривали и повторяли: обзавелись детьми, разбросали свои ветки по берегу, прочно заняв огородную территорию. Они трудились, не покладая рук, никогда в жизни не болели, а даже если и прихварывали когда, привычки жаловаться не имели. Ревели безмолвно друг у друга на плече и выздоравливали. Бабушка Соня со временем так привыкла к своей ивушке, что и дня не могла прожить, чтобы не подойти к ней, не погладить по крепкому жилистому телу, не поделиться горем или радостью. Да и растение, казалось, прикипело к нареченной сестре плакучей душой – распушит ветки, раскроет объятья и спрячет свою любимицу на несколько минут под зеленым покрывалом. Та передохнет, умоется в реке и, наполнившись живительной силой дерева, дальше идет исполнять свой долг.
Лишь после похорон мужа, зачастив на кладбище, бабушка Соня на время позабыла про сестру, и ива стала сдавать. Река подмывала ее корни, тяжелые ветви все сильнее клонились к воде, грозя увлечь за собой изможденное дерево. «Что же делать? – сокрушалась бабушка Соня. – Муж бы ее в раз повязал и за колышек зацепил. А у меня – ни сил, ни сноровки».
На улице завывало. Бабушка Соня накинула на плечи шаль и какое-то время сидела, покачиваясь в такт ветру. Она с тревогой вглядывалась в надвигавшуюся темноту, пытаясь сквозь крупные капли дождя разглядеть очертания дерева. Потом не выдержала, вытащила из под вороха одежды в коридоре дедову брезентуху, вышла в сени, сняла с гвоздя ключ и выбежала во двор. Мелкие ледяные градины колотили по жестяной крыше. Бабушка Соня на секунду остановилась, зажмурилась и, укрываясь капюшоном, ринулась к гаражу. Сюда она не заглядывала с тех пор, как ее муж упал на деревянные половицы, которые тем же днем ремонтировал довоенной стамеской. Он был в гараже абсолютным повелителем, не допускавшим никого в гарем из сотен маленьких отверточек, линеек, рулеток, пил, ножовок, шлифовальных шкурок и других одних ему понятных инструментов. Даже спустя много месяцев после смерти мужа бабушка Соня не решалась нарушить его неписаный закон. Но сейчас медлить было нельзя. Замок поддался без особых усилий. Дверь открылась легко, будто сам хозяин приглашал ее к себе.
Бабушка Соня нашла колышек, гвоздь, веревку, плотные рукавицы и засеменила к берегу. Дождь не переставал. Она попыталась одним движением руки забросить веревку подальше в реку, чтобы течение вынесло ее конец с другой стороны дерева. Брезентуха намокла, стала тяжелой и твердой. Бабушка Соня тяжело дышала и с трудом передвигала опухшие ноги. Она стянула брезентуху и бросила ее на землю. Ветер нещадно бил в лицо, ледяные капли дождя жгли лицо и руки. Длинные и тонкие, как плети, ветки ивы стегали спасительницу по щекам, будто противились помощи, будто хотели уговорить ее оставить все как есть – на милость природы и судьбы, но бабушка Соня не сдавалась. После нескольких безуспешных попыток ей удалось зашвырнуть веревку достаточно далеко, чтобы изловить ее с другой стороны. Спасительница победоносно вступила в осоку, сапог зачавкал, глотнув воды. Громыхнуло…
Вокруг все зашаталось, завертелось, и вдруг наступила тишина. Бабушка Соня как завороженная смотрела на капли, падающие с неба, набухшую от хлынувшей из всех наполнившихся дождевой водой ручьев реку, но ничего не слышала. Она не могла двинуть ни рукой, ни ногой, потом как-то неловко осела на жидкую землю и завалилась на левый немеющий бок. «Вот и мой час пришел. Вот и ко мне постучались», – шептала старушка, улыбаясь. Она изо всех сил вцепилась правой рукой в толстую жилистую ветку ивы, молясь о том, чтобы ее тело не унесло разыгравшимся течением.
Очнулась она через пару дней. Рядом сидела старшая дочь Анна, у печки суетился зять Валентин.
– Ну как ты, мама?
– Я не умерла? – разочарованно спросила бабушка Соня.
– Нет, хорошо, что соседка тебя у реки заметила, – затараторила дочь, – Она позвала на помощь. Что ты там делала?
– Не помню, – соврала бабушка Соня. – Говорить трудно.
– У тебя случился инсульт.
– Парализовало? – спросила она, пытаясь пошевелить пальцами ног.
– Да, левую сторону. Доктор говорит, что у тебя хорошие шансы на восстановление, но одной тебе теперь оставаться никак нельзя.
– Придется ехать? – равнодушно спросила бабушка.
– Придется.
– Куда?
– Мы еще не решили, хотели тебя спросить.
– Я сделаю, как вы скажете. Лишь бы никому не мешать.
К концу недели в деревню прибыла вторая дочь – Лена с зятем Алексеем и сын Сергей со снохой Ирой. Начался семейный совет.
– К нам можно только долететь. Хлопотное очень это дело, – сказал зять Валентин в полголоса.
– К нам на поезде добираться. Она дорогу может не перенести, – вторил ему зять Алексей. – Да и на кого ее оставить, если нам нужно выехать? Мы на месте не сидим. У меня дача, я там целыми днями пропадаю, а свекровь теперь ни на минуту одну не оставишь. Смотрите, как она сдала, – он кивнул головой в сторону кухни, где почивала бабушка Соня, не подозревая, что в этот момент решается ее судьба.
– Понятно, я так и думала, – всплеснула руками сноха Ира. – Решили все повесить на меня. Мне придется за ней ухаживать.
– Мы будем помогать, – в один голос заявили дочери. – Материально.
– Нужны мне ваши деньги, – гордо отозвалась сноха. – Сколько?
Бабушке пообещали привезти ее на следующее лето в деревню пожить. Посмотрев напоследок на старую иву, по-прежнему свисавшую над водой, бабушка покорно села в старый «москвич» и, к удивлению всех, без особенных слез и рассуждений поехала к сыну. Бабушке Соне и самой было странно ощущать произошедшие в ней после удара перемены. Если раньше она просыпалась засветло, бежала к печке, пекла блины для гостей, ставила тесто «про внуков», кормила кур, то теперь эти дела, казавшиеся когда-то важными, перестали ее волновать. Она открывала глаза позже всех, просыпаясь от шагов детей, которые то и дело тихонечко подкрадывались к кровати матери, чтобы послушать ее дыхание, принимала таблетки, которые кто-то заранее складывал в прозрачный пластиковый стаканчик, завтракала и снова возвращалась в теплую постель. В комнате все лежало не на своих местах, печку на кухне не топили, пирогов никто не пек, но ей было все равно. На нее будто снизошло умиротворение. Бабушке Соне ничего не хотелось, ей было удивительно спокойно и легко. Она выполняла то, о чем ее просили, говорила мало, а чаще лишь блаженно улыбалась в ответ. Дети озабоченно качали головами, соседки соболезновали, а врач, уже много повидавший на своем веку, объяснил, что, очевидно, инсульт ударил по самому натруженному центру мозга – ответственному за долг. Не выдержало слабое место, там сосуды и лопнули, перекрыв доступ к нейронам. А нет нейронов, отвечающих за заботы, нет и забот.
В городской квартире сына бабушке Соне выделили большую комнату. Не из-за того, что испытывали к ней чрезмерное уважение или благодарность за все те подарки, продукты и просто помощь, которыми она раньше задабривала своенравную сноху, – просто других свободных помещений не было. Бабушка огляделась и предложила разместить ее на лоджии – там, мол, воздух посвежее, и мешать она никому не будет.
– Что это вы, Софья Петровна, порядки вздумали в чужом доме устанавливать? – сноха Ира решила с самого первого дня все расставить по местам. – Вам отвели койку – вот и помалкивайте. А на лоджии у меня заготовки на зиму хранятся. Не вздумайте туда ходить – еще разобьете что-нибудь.
– Я хотела как лучше, – оправдывалась бабушка. – Я тише воды, ниже травы. Мне все время спать хочется. Наверное, недолго я у вас задержусь. Скоро и мой час придет. Докучать вам не буду. Отвезете меня в деревню и похороните рядом с дедом.
Сноха ничего не ответила, лишь повела носом. С тех пор, как бабушка здесь поселилась, она не могла избавиться он наваждения, что в квартире неприятно пахнет. Ее страшило, что запах лекарств и старости останется здесь навсегда, как безмолвное напоминание о ее собственной матери – единственном человеке, которого она любила до безумия, не ожидая ничего взамен. Ее мать умерла в страшных муках от рака на этом же диване много лет тому назад, оставив дочь одну-одинешеньку на этом свете, чем породила не ослабевающую с годами обиду на всех, у кого матери еще жили.
У бабушки Сони началась диванная жизнь. Не желая мешать домашним, утром она пряталась поглубже в одеяло и делала вид, что спит. Поначалу заглядывал сын, звал пить чай, но вскоре перестал. Когда все уходили на работу, бабушка бежала на кухню – в желудке урчало. Взять еду из холодильника без спросу она не решалась и питалась тем, что оставалось на столе: кусками хлеба, остатками яичницы из сковороды. Если сноха успевала убраться на кухне, приходилось дожидаться обеда.
Дочери звонили регулярно. Бабушка всегда отвечала, что дела у нее «лучше всех» и жаловаться ей не на что. На конкретные вопросы: что она ела сегодня утром, когда последний раз ходила гулять или мылась, отвечала уклончиво, ловко перескакивала на другую тему, а чаще передавала трубку дежурившей поблизости снохе, чтобы не тратить дорогие минуты.
Прошла зима. Дочь Лена неожиданно нагрянула с инспекцией, никого не предупредив. Прождала под дверью два часа (бабушке ключ из соображений безопасности не давали) и, проникнув внутрь после прихода племянника, нашла мать в отчаянном положении: та похудела, осунулась, волосы ее совсем побелели, а цвет лица стал сродни обивке серого дивана, на котором она существовала. Глаза ее беспрестанно слезились от неизлеченной инфекции, а руки тряслись от бессилия. В комнате пахло сыростью и испражнениями.
– Ты уже завтракала? – спросила дочь.
– Не хотела. Жду обеда.
– Пойдем. Я тебя хоть чаем напою.
За чаем бабушка съела три куска хлеба с маслом, а свежую колбасу уминала отдельно, словно не видела ее много лет. У дочери слезы полились из глаз. Не дожидаясь брата, она вызвала такси, собрала вещи матери и отвезла ее на вокзал. Бабушка не сопротивлялась, даже несмотря на то, что до лета оставалось всего два месяца. Жить у сына ей стало совсем невмоготу.
Через два дня бабушка Соня обрела новый дом и, как ей показалось, новую жизнь. Ей предоставили не только отдельную комнату, но и балкон, куда она могла выходить беспрепятственно, в любое время – посидеть на табуретке с мягкой подушечкой, подышать воздухом. Вид из окна не сильно отличался от ее прежнего места жительства – на нее уныло смотрели многоэтажки, но эти ее нисколько не угнетали. Диван не скрипел, по утрам наливали горячий чай, нарезали вареную колбасу, белый батон с маслом, следили, чтобы бабушка вовремя принимала таблетки. Днем и вечером кормили разнообразно и вдоволь по часам, а на ночь давали кефир с хлебом – как в санатории. К тому же ей разрешили смотреть телевизор, и она утром и вечером прилипала к диковинному цветному экрану (в деревне был только черно-белый) в ожидании любимых сериалов. Раз в неделю дочь нагревала ванную водяными парами из душа и мыла бабушку. После вместе сидели на кухне за столом, пили чай с ватрушками из магазина и вспоминали, как хорошо летом в деревне после баньки – почти как сейчас.
Зять Алексей принял свекровь добродушно, но сдержанно. В целом он был рад гостье. Гостям он был рад всегда. Но гости приходили и уходили, а бабушка, возможно, останется надолго. Ему не хотелось ничего менять. Год назад он вышел на пенсию и наслаждался своим независимым статусом хозяина. Денег стало поменьше, но и стресса тоже. Теперь он занимался тем, о чем мечтал всю жизнь – ничегонеделаньем. Конечно, он выполнял определенные обязанности по дому, ходил иногда на дачу, но и это было лишь определенным звеном в длинной цепи поочередного удовлетворения своих нехитрых желаний и потребностей. У него был свой порядок, режим, и он за них держался как за саму жизнь.
Он вставал в пять утра, делал зарядку, завтракал, читал свежую прессу, готовил завтрак для жены, ел с ней второй раз за утро, отправлял на работу, убирал кухню, готовил обед. После обеда дремал, потом прогуливался, закупал продукты и ждал жену к ужину. У него было, казалось, все, что нужно для спокойной и счастливой жизни, но чего-то все-таки не доставало. В раздумья по этому поводу он не впадал и психологических разговоров ни с кем не вел. Жена уже давно перестала слушать его бесконечные пустые жалобы, а друзей у него не было. Он кивал на старость и постепенный упадок сил, а если становилось совсем невмоготу, уходил на несколько дней в глубокий запой. Достигнув одному ему ведомого дна, он возвращался к размеренной жизни пенсионера, опять находил в ней удовлетворение и даже какую-то прелесть, пока снова не приходила тоска.
Бабушка Соня старалась, как и прежде, никому не мешать: вставала, когда приглашали к столу, никогда не перечила, а если было нужно, внимательно выслушивала и поддерживала беседу. Зять быстро понял, что свекровь для его налаженной жизни никакой опасности не представляет – и даже наоборот. Бабушка Соня влилась в нее так искусно, что он через пару месяцев представить себе не мог, как жил без этой гостьи раньше.
Они вместе завтракали, обедали и ужинали, смотрели новости. Каждое утро он устраивал ей пятиминутку по ликвидации политической безграмотности: зачитывал статьи из газет и цитировал новости. «Как когда-то в молодости, когда я работал диктором на радио», – с каким-то непонятным, по-детски озорным блеском в глазах сообщал он вечером жене. Та устало кивала, растягивалась на диване и включала телевизор. Бабушка Соня на кухне продолжала слушать политические монологи зятя.
Голос мужа раскатывался, как гром по поднебесью. Он поносил почем свет стоит политиков, правительство, погоду. Бабушка соглашалась. Когда голос мужа становился настолько громким, что жена уже готова была вскочить, чтобы утихомирить мужа, все утихало. Свекровь вела усталого, опустошенного, но отчаянно счастливого зятя к двери спальной, и он тут же проваливался в крепкий целительный сон. Утром он вставал как заново родившийся, спешил к плите и пек блинчики, чего раньше никогда не делал.
После последнего запоя прошло два месяца, а тоска не возвращалась. Первоначально зять связывал это с повышенной занятостью и заботами, которые возникли у него с появлением в доме свекрови, но когда жизнь вошла в привычное русло, он даже немного испугался. Пощупал лоб, проверил давление, пульс – все в порядке, вроде бы здоров. Сходил к врачу, пожаловался на необычное состояние, отсутствие привычных желаний. Тот только пожал плечами и посоветовал пить пустырник для успокоения нервов. Зять вместо этого купил бутылку водки и выпил половину. Привычное тепло разошлось по телу, вернулись воспоминания. Он немного успокоился, постучался в комнату к «маме», как он ее в последнее время называл, и присел на краешек дивана.
– Выпил маленечко, Алешенька? – спросила она, мягко потрепав зятя по голове.
– Не без этого, – ответил он виновато.
– Ну ничего. Надо полить душеньку, чтобы не засохла. Если уж она просит.
Зять недоверчиво посмотрел на бабушку – первого человека, позволившего ему то, с чем он сам боролся столько лет, что вызывало у других только отвращение. А бабушка Соня приняла без всяких условий и претензий! Он опустил голову на ее добрые натруженные руки и заплакал. Она гладила его по голове, плечам, прижимала к себе и что-то приговаривала. Слов он разобрать не мог, но звуки эти были приятными и ласкали слух, как колыбельные матери, которых, как ему казалось, та ему никогда не пела. Проплакав добрые полчаса, он вытер глаза, не говоря ни слова вышел, взял со стола недопитую бутылку и вылил остатки водки в унитаз.
На лето, как было обещано, бабушку Соню повезли в деревню. Там ее из рук в руки передали старшей дочери Анне, у которой она и осталась на следующую зиму. Опять – отдельная комната, похожий вид из окна. Сдержанно-радушный прием зятя Валентина. Прошел еще один год.
После лета в деревне сноха неожиданно заявила, что теперь подошла ее очередь – бабушка снова останется у них. Сын промолчал, дочери воспротивились. На семейный совет съехались в деревню полным составом. Уже давно не было в доме бабушки Сони так многолюдно. Как игроки в покер собрались за большим дубовым столом, накрытым зеленой клеенкой, дочери с мужьями и сын с женой. Бабушка Соня ушла на кухню и недвижимо сидела у окна, глядя на реку, где, склонившись к воде, но все также незыблемо противостояла судьбе плакучая ива.
– По очередности свекровь должна теперь жить у нас, – заявила сноха. – Спасибо, что на два года ее приютили. Теперь мы ее забираем.
Резкий, не принимающий никаких возражений тон привел других в раздраженное состояние. Сноха почти визжала. Два месяца назад ее муж потерял работу. Ее зарплаты хватало только на оплату квартиры. Возникшую дыру в бюджете нужно было срочно латать. Бабушкиной пенсией.
– Погодите, давайте разберемся, – вступил зять Валентин. – Не будем горячиться.
– Согласен, – поспешил поддержать его зять Алексей. – Давайте вспомним о том, в каком состоянии она к нам попала два года назад. Всего боялась, похудела, почти не вставала. Я думаю, что мы все-таки должны думать о том, где ей будет лучше и безопаснее.
– Полностью тебя поддерживаю, – подхватил Валентин. – Думаю, нужно учитывать и мнение самой бабушки. Давайте ее спросим, с кем она хочет жить. Я уверен, что она останется у нас. В наш город все пути ведут. Сколько родственников уже к ней в гости приезжали. У нас ей лучше всего будет.
Позвали бабушку. Спросили.
– Я останусь у сына, – сказала она, не задумываясь.
Над столом повисло молчание.
– Ты уверена? – спросил Валентин.
– Ты же там голодала! Тебе же там плохо было! – всплеснул руками Алексей.
– Я вас очень люблю, мои дорогие зятья. Я очень благодарна вам за заботу. Когда-нибудь вы меня поймете и простите, но я не могу поступить по-другому. Я останусь с сыном.
Сноха победоносно встала и вышла из-за стола. Зятья, поверженные в неравной схватке, опустили головы.
Наступил вечер. На деревню налетел привычный для осени ураган. Решили заночевать и утром двинуться в путь. Ветки деревьев хлестали в окна, раскаты грома не давали сомкнуть глаз. Одна бабушка спокойно посапывала в родной кровати. Она всегда хорошо спала дома. На старом ли диване, где она кормила грудью своих детей, на скрипучей ли кровати, где они с мужем их породили, на раскладушке ли у теплой печи, в которой каждый день варила, пекла и жарила для своей семьи – везде ей было уютно. Просыпалась она, только если сон бередил ее воспоминания. Последнее время все чаще приходил муж. Бабушка на секунду просыпалась, крестилась, засыпала, а утром шла на кладбище.
Сегодня она никуда не ходила. Устала. Лежала целый день. Было трудно дышать. Видно, к непогоде. Вечером начался ураган. Бабушке не спалось. Все казалось, что слышит стон с реки. Бабушка тихонько вышла в сени и, прихватив веревку, заковыляла к берегу. Отчаянно вглядываясь в темноту, она дошла до самой реки – сестры не было. Ива сползла в реку и лежала внизу, мягко покачивая ветками, словно прощаясь с сестрой. И были ее движения настолько плавными и умиротворяющими, что бабушка Соня опустила руки. Она села на мокрую траву близ черной дыры, где росла ива, и заплакала. Пришло время отпустить друг друга.
Кормушка
Они появились в нашей жизни в один день: истрепанный холодной зимой домовый воробей и мужчина моей мечты.
По новым меркам я – уверенная в себе, состоявшаяся леди среднего возраста, без вредных привычек и материально-жилищных проблем, а традиционно – мать-одиночка. Я даже и не думала, что когда-нибудь смогу заменить типичное для мамаши с ребенком «мы» на «мы» другого, более половозрелого достоинства. Двенадцать лет прошло, как мы с сыном заключили негласный пакт – «нам никто не нужен». Но время поистерло буквы соглашения: у Саши появились другие интересы, в том числе воробей-задира, которого он прозвал Васькой, а у меня на горизонте замаячил электромонтер четвертого разряда.
Он менял у нас проводку на кухне. И чем он меня зацепил, не пойму: святым ли сиянием от лампочки, случайно окаймившим его голову, что я, как верующая в таких случаях женщина, посчитала за знак судьбы, или здоровым мужским аппетитом за обедом, но как только он ушел, мне захотелось, чтобы Федя вернулся. И он вернулся – на ужин, немного сконфузившись своей прямоты, а через несколько дней остался завтракать, уже совсем не смущаясь. В подробности его жизни я сначала не вдавалась, пустив роман в русло пылающих гормонов, но когда узнала, что Федя – симпатичный, молодой, детьми, женами и другими нестираемыми отпечатками прошлого не обремененный – все еще один, взялась за расследование с серьезностью сыщика, имеющего острую личную заинтересованность в деле. Не менее серьезно, чем мой сын отнесся к выявлению особенностей поведения passer domesticus из отряда воробьинообразных для доклада по биологии.
Этап первый. Наблюдательный
«26 февраля. На улице минус двадцать. В нашей кормушке появилась первая птица – маленький, растрепанный, очень голодный воробей. По-видимому, недавно он стал жертвой какого-то хищного животного. Скорее всего, кошки. Из правого крыла у него торчат несколько перьев, что, однако, не мешает ему исправно летать. Он склевал весь хлеб и исчез», – занес в дневник наблюдений Саша.
На следующий день воробей прилетел снова, с самого утра, потом еще раз к обеду – и так каждый день на протяжении недели. Сын неустанно фиксировал факты: «4 марта. Воробей появляется регулярно – не реже двух раз в день. Выглядит удовлетворительно. Аппетит отменный. Настроение хорошее. Активно чирикает. Крыло зажило. Дерется с другими воробьями за еду».
Мы каждый вечер оставляли для него крошки и высыпали их в кормушку. По утрам вместе наблюдали за этим вороватого вида шустрым воробушком, который набивал желудок со скоростью мощного пылесоса, при этом успевал поглядывать по сторонам и отгонять не менее голодных сородичей. Наевшись до отвала, он откатывался в уголок кормушки и снисходительно наблюдал за другими птицами, осторожно пробиравшимися к остаткам еды. Оставив воробья на попечение сыну, я переключилась на другой фронт. События там развивались более чем стремительно.
Фронт этот был открыт там, где мне с потолка улыбалась новая электропроводка, где у нас все началось – на кухне. Сначала я не придала этой мелочи значения, но потом в очередной раз убедилась, что случайность – это лишь единичное проявление закономерности.
В первые дни Федя ел жадно. Подметал со стола все чуть ли не с закрытыми глазами. Вежливо просил подать хлеб, солонку, нож – сам не решался. Благодарил за все денно и нощно. Через неделю он освоился: стал заглядывать в холодильник, в шкафчики с продуктами, хлебницу. Моей помощи уже не требовалось, в связи с чем денные благодарения были прекращены. Я дала Феде запасной ключ от двери, и он, если было время, стал заходить к нам на обед полакомиться заготовками к ужину. Зачастую он съедал все, не задумываясь о том, что мы с сыном имеем схожие биологические потребности. Я просила его предупреждать, чтобы по дороге с работы купить что-нибудь и приготовить на скорую руку для нас, но он то ли забывал, то ли не придавал моей просьбе значения. Наш холодильник стал для него скатертью-самобранкой, волшебно заполняющейся продуктами, только воспринимал он это чудо как само собой разумеющееся, будто с самого детства жил в сказке, которую ни за что не желал покидать.
Этап второй. В розовом цвете
Слухи о моем романе докатились до работы. Не сами собой, конечно. Я их туда и принесла. Вместе с остатками продуктов, которые пыталась спасти от моего возлюбленного.
– Что-то на нашей полке в холодильнике прибыло, – констатировала Светлана, женщина во всех отношениях приятная и тоже одинокая, что нас с ней и сплотило за последние двенадцать лет.
– И в полку тоже, – шепнула я, всеми силами стараясь усмирить растягивающееся в неприлично блаженной улыбке лицо.
– Да неужели?! – Светлана, видимо, никак не ожидала, что первой клуб одиноких сердец покину именно я.
– Да, – тихонько ответила я, боясь спугнуть свалившееся на меня счастье. – Мне кажется, это мужчина моей мечты.
– Ах, как говорила какая-то умная женщина, мечтатели – одиноки. По мне бы лучше мужчину для жизни встретить, а не мечту, – задумчиво произнесла Светлана.
Сначала я пропустила ее замечание мимо ушей, как это сделала бы на моем месте любая влюбленная женщина, но оно прочно засело в моей голове. Как разноцветные камни в почке, которые растут десятилетиями, а потом выходят с немыслимой болью за несколько дней, ее слова всплыли вскоре из подсознания и стали колоть меня изнутри.
– Конечно, аппетит от этого дела прибавляется, – добавила она еще тогда, глядя на мои авоськи, – но ты смотри, не растолстей на радостях, а то убежит!
Я хотела было все объяснить, но не решилась. Как-то неудобно стало, что я от любимого мужчины продукты прячу. Вечером они заняли прежнее место в холодильнике.
Я решила готовить больше – такая плата за внезапно материализовавшееся счастье казалась мне совсем небольшой. Он стал больше времени проводить за столом. Часами рассказывал про великую силу электроэнергии, которая объединяет людей. Вот он, например, благодаря ей сегодня с шестью семьями познакомился, за последний месяц двух новых друзей приобрел, ну и меня, конечно, не забыл упомянуть – под конец. Он потел, пыхтел, но съедал все до последней крошки. Говорил, что так его приучила мама, которая умерла полгода назад. Я прислушалась – о ней он раньше не упоминал.
– Ты готовишь почти так же хорошо, как она, – сказал он грустно.
– Почему почти? – обиделась я.
– Пирожков не печешь, – ответил он и отправился на диван к телевизору.
Как охотник, учуявший добычу, я решила заманить жертву в ловушку. К завтраку Федю ждали пирожки с капустой и мясом.
– Я с капустой не люблю, мама с картошкой пекла. И не в духовке, а на сковородке.
– Я такие тоже умею, – торжественно заявила я.
– К обеду успеешь?
– Нет, мне же на работу, – оторопела я.
– Ах, ты же работаешь. Мама не работала, – он покачал головой. – Я хотел друга одного на обед позвать. А то у тебя все время еда остается. Мне одному столько не осилить, – он укоризненно махнул в сторону переполненного холодильника. – Ну, если днем не успеешь, то к вечеру тогда постарайся. Очень уж я соскучился по пирожкам.
О маме он больше не вспоминал. Но мне и без лишних слов было ясно, что причина его прежнего одиночества заключалась в ней. Мама, очевидно, была женщиной его жизни, ежедневно творившей волшебство для единственного чада. И ни лягушке-царевне, ни Василисе Премудрой, никакой другой девушке не было в этой сказке места. Потому что ни одна из них не могла с утра до вечера печь для своего принца пирожки с картошкой. Никто, кроме меня. Видимо, после смерти мамы я оказалась первой, которая сумела сотворить для него новую сказку – или что-то с ней схожее. Я стала для него доброй феей-кухаркой. И такое положение вещей его вполне устраивало. Был лишь один недостаток: чем красочнее я воплощала его сказку, тем призрачнее становилась моя. Не станет волшебница мечтать, не нужен ей и мужчина, претворяющий ее мечты в жизнь, – ведь она все может сама…
Я продолжала готовить, а Федя постепенно отдалялся.
– Мужской междусобойчик, – сказал он, складывая в котомку продукты. – Надеюсь, ты не против?
– Нет, конечно, – понимающе кивнула я. – Может быть, мы завтра междусобойчик вдвоем устроим?
– Обязательно, дорогая!
На следующий день после романтического ужина с ударной дозой сельдерея он плюхнулся в кровать и прошептал: «Тяжело как-то… Прости, дорогая. Мама говорила, после ужина нужно отдыхать». Он закрыл глаза, а я пошла к Саше. У него тоже начались трудности.
– Мама, мне кажется, с Васькой нашим что-то не так, – сообщил он, тревожно глядя в окно, где на ветру покачивалась кормушка.
– Почему? – совесть заныла у меня в желудке: я совсем забросила сына. – Может быть, заболел?
– Смотри, он больше не летает. Сидит в кормушке целый день и чирикает.
– Ну, раз чирикает, значит все не так уж плохо, – попыталась я подбодрить сына.
– Чирикает он всегда, потому что из-за особенностей строения глаза воробьи видят жизнь в розовом цвете. Даже если у них что-то болит. Смотри сама, что с ним делается.
Мы выглянули в окно, и я обомлела. На жердочке сидело нечто бесформенное, больше походившее на персонажа из «Трех толстяков», а не на поистрепанного жизнью воробушка. Он выглядел совершенно невозможно: надулся, как сдобная булочка, в которую понатыкали лоснящихся перьев. Он с трудом размыкал тяжелые веки и, видимо, большую часть времени проводил в состоянии всеохватывающей дремы. Воробей не чирикал, а издавал какие-то странные, противоречащие его существу грудные звуки, походившие на мурлыкание кота.
– Знаешь, мама, он теперь и крошек хлебных не ест. Ждет, когда я ему семечек принесу, – добавил Саша. – Чищеных.
Этап 3. Решительный
Именно в этот момент тонкая ниточка, выдерживавшая до сих пор немыслимые перегрузки, беззвучно лопнула. Я открыла дверь на балкон, схватила кормушку двумя руками и стала ее трясти, что было сил. Воробей, не знавший землетрясений и других природных катаклизмов и уж тем более не ожидавший враждебных действий от тех, кто его приручил, забился в угол и ошалело смотрел на меня. Попугай Кеша из мультфильма на его месте покрутил бы пальцем у виска, но наш Васька, не обученный подобным способам общения, выбрался из кормушки, расправил отяжелевшие крылья и полетел.
Я продолжила свою миссию: побежала на кухню, переставила в балконный шкаф все заготовки на ужин и показала сыну место хранения НЗ. В дополнение ко всему перебинтовала правую руку.
– Что с рукой? – спросил Федя утром, присаживаясь завтракать.
– Обожгла вчера вечером, ничего страшного, – сказала я мимоходом, убегая поскорее на работу. – Через пару недель заживет.
– А что на обед?
– Ничего нет. У меня финансовые трудности, дорогой. Да еще рука – готовить не смогу. Ты теперь как-нибудь сам. Хорошо?
Не ожидая его реакции, я выскочила из дома.
В первый день Федя мужественно голодал. На следующий принес два куска черного хлеба, сосиску, пакетик кофе и сахар и гордо водрузил все это на стол. Не хватало лишь граненого стакана с подстаканником, чтобы доехать из Петербурга в Москву. Пока он копошился в ванной, я съела половину того, что он принес.
– Вот, я по-честному тебе половину оставила, – торжественно улыбнулась я, подвигая к нему кусок хлеба и половину холодной сосиски.
Он неодобрительно покосился – на меня он явно не рассчитывал.
– Может, яйца есть? Мы бы сейчас такую яичницу заварганили! – Федя радостно ринулся к холодильнику. – А то я за два дня сильно проголодался!
– Жаль, что их нет, – подхватила я, с тяжелым чувством обозревая пустой холодильник – такого позора он за всю свою двадцатилетнюю карьеру не знал. – Я бы тоже с удовольствием. С сосисочками и черным хлебом в масле…
Я причмокнула. Он сглотнул.
– Ты тоже хочешь есть? – недоверчиво спросил он.
– Да, – жалобно протянула я, поглаживая забинтованную руку.
– Мама никогда не говорила о том, что хотела есть, – вдруг произнес он. – Она все как-то делала незаметно, даже ела. И умерла незаметно…
– От чего?
– От голода…
– Как? – ужаснулась я. – Неужели ты не мог ее покормить?
– Не смей! – закричал он и вскочил.
– Извини, я не то хотела сказать, – пошла я на попятную, но было уже поздно.
Он отвернулся, медленно подошел к двери, надел ботинки и вышел. Я подумала, что навсегда.
В эту ночь мне снился худой, потрепанный Васька в роли главного героя фильма о распространении воробьев в Европе – по материалам доклада сына по биологии, который он мне зачитал вечером. Мы познакомились с этой неведомой никому птицей в Африке, где отдыхали. Покормили его хлебом, и он увязался за нашим лайнером. Никакие попытки отвадить его успеха не имели. Даже стреляли по нему всем кораблем – бесполезно. Он прятался где-то в наскоро свитом гнезде и вылетал лишь для того, чтобы подкрепиться остатками завтрака на палубе. По прибытии мы потеряли его из виду. Через год по телевизору мы увидели нашего Ваську. Раскормленный, на заслуженном отдыхе, он, председатель Европейского общества воробьев, принимал медаль за вклад в уничтожение зловредных насекомых и лично – за плодовитость, благодаря которой эти птицы распространились по нашей стране вплоть до Крайнего Севера и Средней Азии… Еще одну медаль Васька получил за храбрость. Ему удалось выжить в трудных зимних условиях континентальной Европы только благодаря тому, что на балконе некоей жадной и жестокосердной дамы, которая его сначала прикармливала, а потом выгнала, он нашел спрятанные продукты в пакете, проклевал в нем дырку и регулярно их воровал.
Я проснулась. За окном светало. Я прокралась на балкон и проверила НЗ. Продукты никто не трогал. Успокоившись, я снова легла.
Этап четвертый. Волшебный
Я возвращалась с работы домой, мучимая угрызениями совести из-за бедного Васьки, а еще больше из-за него – мужчины моей мечты, которого мне так хотелось превратить в мужчину моей жизни. Я разломала мечту о жизнь собственной рукой. Он открыл душу, поведал о самом дорогом, а я ему – оплеуху. Разве он оставил бы свою маму? Да он бы скорее готовить научился, чем позволил ей с голоду умереть! Хотя, знаю ли я его достаточно хорошо, чтобы так рассуждать? Он ли это или только нарисованная мною мечта?
Дверь в квартиру была не заперта. Я осторожно приоткрыла ее, не решаясь войти. На кухне кто-то возился. Борясь с желанием вызвать милицию, я осторожно вошла и прокралась по коридору, чтобы вор меня не заметил. На крайний случай в руках я держала авоську с мороженым мясом, веса которой, помноженного на мой страх, хватило бы для эффективной самообороны.
«Вор», что-то напевая под нос, крутился у плиты.
– Сегодня у нас на ужин жареная куриная грудка и шпинат с творогом под яблочно-виноградным соусом, – объявил Федя.
От удивления я присела на стул, спрятав под него авоську. Стол был накрыт, как я любила: скатерть, тарелки, вилки с ножами, солонка, перечница – все как полагается. Даже красное вино он предусмотрительно открыл.
Никогда не ела ничего вкуснее! Я извинилась за необдуманную реплику. Он сказал, что не стоит вспоминать. «Мама моя умерла от рака желудка, – добавил он. – Поэтому ничего не ела. Чего я только не готовил для нее, чтобы она жила, но она не хотела есть, и я перестал». Я еще раз извинилась, достала из-под стула мясо и положила его в холодильник. «Проблемы разрешились! – радостно возвестила я. – И рука уже не болит! Сегодня что-нибудь приготовлю. Или завтра?» Он кивнул и дал увлечь себя в комнату. Настал мой черед благодарить его денно и нощно.
Через неделю Федя позвонил и предложил встретиться у супермаркета. Пришел с цветами и с Сашей, чтобы вместе купить продукты. Другая женщина, возможно, в такой момент ожидала бы чего-то большего – предложения руки и сердца, но для меня это и было пределом мечтаний. Я держалась до последнего и растаяла лишь после того, как мы миновали кассу.
– Чего ты плачешь? – спросил Федя. – Мало еды купили?
– Да нет, что ты! – ответила я, подыскивая правдоподобное объяснение. – Нашего воробья увидела! Думала, он помер с голоду.
– Точно! – крикнул Саша и ринулся к луже, у которой щеголял наш Васька. – Вон, метка моя на ноге от краски! Как он изменился!
Наш Васька превратился в настоящего франта. Его лоб, темя и затылок, обычно серые, окаймились буроватыми перышками. Узкие полосы над глазами и грудка почернели, как у восточного красавца. Он все еще выглядел довольно упитанным – видимо проблем с добычей пищи не испытывал. Припуская крылья, задирая хвост, он раскатисто чирикал и бодро подпрыгивал.
– И чего он так захорохорился? – усмехнулась я.
– Женихуется. Предбрачная подготовка у него. Разве не заметно? Вон и самочка на другой стороне лужи, – сказал Федя, обнимая меня за талию.
Я бросила Ваське несколько крупных кусков хлеба. Он взял тот, что поменьше, и подлетел к своей избраннице.
– Странно, что он за больший не ухватился, – удивился Саша.
– Воробей всегда берет ношу по силам, – ответил мужчина моей жизни.
«Пусть эти силы поначалу и неравные», – промолчала я, счастливо улыбаясь.
Ничего не случилось
Путешествие в Россию почти закончилось. Прошло все на удивление спокойно. Столько предостережений – и ни одно не пригодилось. Разменял сотню евро на пятерки, чтобы взятки давать, но как-то не представилось случая кого-нибудь «купить». Просроченные кредитные карточки рассовал по карманам – ни одной не украли. Гордо гулял по Москве в полной готовности к тому, что милиционер проверит документы, бродяга схватит за рукав, бездомный попросит денег. Знал и о том, что таксисты здесь обманывают и подкручивают счетчики. Обо всех заковырках русской жизни Георг читал в Интернете, и это всестороннее знание давало ему уверенность в том, что он с блеском выйдет из любой ситуации. Именно поэтому он был немного разочарован тем, что ничего не случилось.
Георг положил вещи в пустой отсек над головой, занял указанное в билете место у прохода, откинулся на спинку кресла «Боинга» и закрыл глаза. Легкое привычное волнение, вторящее гулу турбин, охватило его. В громкоговорителях зажурчало о мерах безопасности. Георг вернулся мыслями к неделе в России. Красная площадь, Кремль, церкви, соборы, Третьяковская галерея, Новодевичий монастырь, Тверская улица и ее детки-переулки, Пушкинский музей. Почему музей назывался Пушкинским, Георг так и не понял. Он знал, что Пушкин был великим русским поэтом. Примерно как Гете в Германии. Но почему в музее имени поэта выставляли исключительно предметы искусства: картины, скульптуры, полотна импрессионистов стоимостью несколько миллионов, но ничего от самого Пушкина?!
Самолет медленно тронулся по направлению к взлетной полосе. Через пару часов чистая до хруста Германия встретит его улыбчивой проверкой паспортов, вежливым таможенным досмотром и бесплатными подвесными вагончиками для доставки пассажиров из терминала в терминал. Георг не мог сказать, что очень скучал. Жизнь в Германии была спокойной, сытой и предсказуемой, а от этого слишком скучной. В России все было по-другому. Георг не мог понять, что ему нравилось больше. Русская беспечность или немецкая основательность? На дорогах в России все подскакивало: автобусы, трамваи, поезда в метро и даже самолет на стыках бетонных плит. В Германии все было гладко, даже слишком, как на перламутровом, залитом холодом катке.
Георга восхищало, как легко русские обращаются со своими проблемами. Они латали дыры там, где те появлялись, и ехали дальше. В Германии охали, ахали, обсуждали в парламенте, местных советах, как латать, где взять денег. При этом никаких дыр еще не было.
В Москву Георг поехал для того, чтобы прочувствовать всю перченую остроту русской жизни на себе, но ничего не случилось, ничего особенного не произошло. Он разочарованно выдохнул и решил, что больше не поедет в Россию. Незачем.
Самолет занял место на взлетной полосе и ждал «зеленого света». Георг еще раз проверил ремень безопасности. Не то что бы он верил, что это нехитрое приспособление может спасти ему жизнь, но мысль о том, что он крепко пристегнут, давала ему приятное чувство комфорта, да и правила этого требовали. А к соблюдению правил Георг привык с детства. В Германии их было, по его мнению, слишком много. Высота изгороди между соседними участками, громкость музыки ночью, порядок уборки прилежащего к дому тротуара – все регламентировано. Сиденья, подошвы в ботинках и даже хлопок для одежды – должны быть безопасными. Грудные младенцы кричали в люльках – вынимать их во время движения автомобиля запрещено даже для кормления, даже в пробке. В России все было проще. Люди перебегали дорогу где придется. Малышей мамаши перевозили на руках. Машины занимали на дороге шесть полос вместо четырех положенных, гудели беспрестанно. Движение регулировалось руками и криками из окон. И по большей части, ничего не случалось… Во всяком случае, так показалось Георгу.
Самолет все еще стоял. Затем медленно тронулся и свернул с взлетной площадки. Его место занял самолет немецкой авиакомпании и тут же взлетел. Георг закусил губу. Перспектива позднего возвращения перед завтрашним рабочим днем его не прельщала. В громкоговорителе опять зажурчало. По неодобрительному гулу русских он догадался, что самолет не полетит. Во всяком случае, сейчас. Капитан повторил на английском, что самолет остановился, чтобы сжечь топливо, так как в баки залили горючего больше нормы. Машина была слишком тяжелой, чтобы взлететь.
У Георга перехватило дыхание. Что значит «слишком тяжелой»? Они уже собирались взлететь и, если бы пилот не обратил внимание на какой-то счетчик, не успели бы затормозить! Перед глазами Георга молнией промелькнул драматичный сценарий: самолет разгоняется, отрывается от взлетной полосы, переполненные баки горючего тянут вниз. Пилоты предпринимают отчаянные усилия остановить махину, но все напрасно – самолет слишком тяжелый, какие-либо маневры бесполезны. Салон начинает ужасно трясти, пассажиры истошно кричат, удар – самолет врезается в бетонное ограждение, баки с горючим взрываются. В новостях сообщают, что в Шереметьево разбился самолет, выполнявший рейс по маршруту «Москва – Дюссельдорф», все пассажиры погибли, в том числе несколько граждан Германии, причины происшедшего устанавливаются.
Георг вытер пот со лба и посмотрел в окно. Они все еще стояли на запасной полосе, турбины заунывно гудели, стюардессы, мило улыбаясь, предлагали прохладительные напитки. Пассажиры мирно беседовали, потягивая соки. Все спокойно ожидали взлета, будто подобное происходит с ними каждый день. Георг нажал на кнопку вызова стюардессы. Милая молоденькая девушка подбежала к немцу и долго не могла понять, чего он хочет. В резюме при поступлении на работу она, конечно, указала на свободное владение английским и немецким, но мужчина говорил так быстро и невнятно, что и на родном русском у нее не было бы шансов. Она растерянно кивала, повторяла: «Kaffe oder tee?», «Are you ok?», «Wie geht´s?», невпопад отвечала «Оk» вперемежку с какими-то русскими словами, чем привела Георга в состояние крайнего возбуждения. Другие немцы, поддавшись влиянию раздобревшей от принесенных из дьюти-фри напитков толпы, с любопытством уставились на соотечественника – как на занимательный экспонат внезапно начавшейся экскурсии. Георг покраснел и принялся нервно доставать из кармана штанов платок. Крупные капли пота стекали по залысинам на лацканы пиджака, а платок никак не поддавался – мешал ремень безопасности. Расстегнуть его стюардесса не позволила – рискованно, все-таки здесь другие самолеты садятся.
Мысль о том, что стоянка рядом с взлетно-посадочной полосой таит в себе дополнительную опасность, окончательно вывела Георга из себя. Он застонал и громко потребовал выпустить его из самолета. Отстегнулся, вышел в проход и стал собирать вещи. Молодая стюардесса понеслась в хвост самолета за помощью.
Подошла другая стюардесса, судя по всему, более опытная, мягко положила Георгу руку на плечо и, глядя в глаза, медленно произнесла: «Все будет хорошо. Ничего не случится. Мы сейчас взлетим». Георг не понимал слов, но интонация и мягкие прикосновения подействовали на него успокаивающе. Он замер на секунду, скинул плащ, сел в кресло и как-то обмяк. Соседи сзади протянули ему пластиковый стакан.
– Возьмите, это поможет, – услышал Георг и послушно выпил.
Горло обожгло, желудок будто сжало тисками. «Вот она – перченая острота жизни», – подумал он. В сосудах забурлило, по телу расползлась сладкая истома. Веки отяжелели и безвольно сомкнулись. Георг погрузился в пестрый калейдоскоп. Он видел светящиеся на солнце янтарем купола церквей, буро-коричневую кирпичную кладку старинных особняков, завитушки железных резных оград, огромные, закованные в золото рубиновые звезды, бриллиантовую роскошь наследия царей, кривые узкие переулочки, широкие площади, торжественные проспекты, уходящие в бесконечность улицы. И были они такие теплые, зовущие, родные. Казалось, протяни к ним руку, задень, они окутают тебя шелком, обнимут мягко как мама и зашепчут: «Возвращайся, возвращайся, возвращайся…»
Георг вздрогнул и проснулся. Турбины мерно гудели, под ногами клубились облака. Самолет набрал заданную высоту 10 700 метров. Через два часа он прибыл в аэропорт города Дюссельдорф.
Ничего не случилось.
Сумасшедшая
Серый пластмассовый стол с росчерками тонких синих чернил, которыми он любил писать в студенчестве. Доктор Нимчин потер пальцами о шероховатую поверхность и застыл, застигнутый врасплох неожиданными воспоминаниями из далекого прошлого: как он перед началом учебного года натирал до скрипа парты, чихал от щекотавшей нос пемоксоли, безудержно улыбался и все никак не мог поверить своему счастью – он поступил в медицинский! Это был, наверное, единственный раз, когда он вдохновенно делал что-то, не связанное с его природным дарованием хирурга. С тех пор он неистово учился, потом беззаветно отдавал себя работе – в операционной. Бумаги копились на его столе большими растрепанными кучами, пока главврач грозным взглядом не приказывал привести все в порядок. Сегодня он не заглядывал, но доктор Нимчин уже битый час после окончания рабочего дня в несвойственной ему рваной манере просматривал документы, отчеты, извещения. Он медленно, с тихой яростью превращал бумаги в каменные комки и влажными, подергивающими от волнения пальцами отправлял их в ведро.
Стол постепенно пустел, и каждая последующая бумага неумолимо приближала его к одиноко лежащему на краю стола листку, ради которого вся эта уборка и была затеяна. Как жертва ядовитого паука, онемевшая и потерявшая способность двигаться при виде хищника, доктор Нимчин ни на секунду не выпускал листок из поля зрения с того самого момента, как тот там оказался. Это были результаты вскрытия женщины, которая умерла три дня назад на его операционном столе. Она выпрыгнула из окна из приемной психотерапевта Нечаева – его друга по институту. В больницу ее привезли еще живой, но сделать уже ничего не смогли.
– Что беспокоит? – спросил Нимчин, листая пухлую, как телогрейка, карту. Пациентка Ключицкая пришла к нему на прием за неделю до случившегося.
– Мои бабушка и мать умерли в пятьдесят лет от рака. Мне – сорок девять, – скороговоркой ответила женщина.
Доктор Нимчин поднял на нее глаза. Таких жалоб он еще не слышал. Пациентка нервно теребила в руках платок, что-то шептала и очень походила на молельщицу перед образами, которая будто и не верит в силы Всевышнего, но на всякий случай делает все как полагается. Всевышний у Ключицкой каждый день был новый – доктор, к которому она записывалась на прием. Нимчин в ее списке значился последним.
– Вы, значит, профилактически провериться пришли? – медленно произнес он.
Пациентка вспыхнула сотней мелких жалящих искр: «Неужели и так не понятно? Сколько раз можно объяснять одно и то же?» Доктор Нимчин продолжал пытливо смотреть на нее, и женщина мгновенно остыла – как ребенок, на истерики которого вдруг перестали реагировать.
– Именно, доктор. Матери моей диагноз слишком поздно поставили. Она ничего предпринять не успела. А я жить хочу, доктор. Долго жить.
Она снова сложила руки перед собой. Две морщины, неровные и глубокие, устремились от переносицы вверх по худосочному лбу, и доктор Нимчин вдруг увидел туманную тропинку, поднимающуюся от головы женщины. Он вздрогнул, с силой потер лоб, чтобы избавиться от наваждения, и, опустив глаза, принялся усердно читать карточку.
– Это хорошо, что вы о здоровье беспокоитесь, – пробормотал он.
– Спасибо доктор, хотя бы вы меня понимаете, – воодушевленно подхватила пациентка. – У онколога была, эндокринолога, гинеколога. Приклеили диагноз «здорова», и хоть тут тресни. А я знаю, что больна – в голове все время тикает… Время, – она подняла указательный палец, и тот методично задвигался, отчитывая время, как метроном, – тик-так, тик-так.
– Рентген сделали, даже компьютерную томографию! Все в порядке, – озадаченно произнес Нимчин. – Есть новые жалобы?
– Моя бабушка и мать умерли в пятьдесят лет от рака. Мне – сорок девять, – повторила женщина, но заметив, как доктор недовольно нахмурил лоб, многозначительно добавила. – Если чего-то нельзя увидеть, это не значит, что этого нет. Так ведь, доктор?
Тот неопределенно кивнул.
– Я верю в то, что вижу. Как доктор, я обязан…
– А как человек? – перебила его Ключицкая.
– Я – доктор.
– В этом вся проблема! – воскликнула женщина, и морщины ее снова выстрелили вверх, оставляя позади себя дымчатый след. – Докторов, интересует только то, что можно увидеть. А ведь в человеке есть материя гораздо более тонкая, глубокая, для обычного глаза неуловимая. С нее все начинается. Все болезни!
– Возможно, – ответил Нимчин, несколько раздраженный повторяющимися видениями. Он на секунду закрыл слипающиеся после ночной смены веки, потом с силой раздвинул их и со всей убедительностью и мягкостью, которые мог вложить в хрипящий от усталости голос, произнес. – Если хотите заняться тонкой материей, обратитесь к моему другу. Я дам вам направление.
Он что-то быстро написал на обычном листе бумаги, шлепнул круглую печать врача и протянул пациентке. Женщина вскочила, выхватила направление, но, прочитав, тут же сникла и медленно опустилась в кресло.
– Вы считаете меня сумасшедшей? – выдавила она.
– Просто пообещайте, что сходите. Мой друг – прекрасный специалист.
Нимчин положил руки ей на плечи, помог подняться из кресла, выйти из комнаты и с облегчением закрыл дверь, будто вместе с пациенткой надеялся выпроводить и странное ощущение этого нематериального, о котором та говорила. Но оно не исчезло и накинулось на него с новой силой, когда Ключицкая оказалась на его операционном столе.
Отчет о вскрытии лежал уже второй день. Доктор Нимчин страстно желал, чтобы кто-нибудь взял его по ошибке с другими бумагами, чтобы главврач потребовал его для ознакомления (для нахождения виновных), чтобы кто-нибудь, наконец, сказал ему, был у этой пациентки рак или нет. Он не мог заставить себя прикоснуться к отчету, ощущая в нем черное дыхание того, что и первой врачебной ошибкой назвать было нельзя. Это была неловкость, простое человеческое малодушие, грех. Он не верил в нематериальное, так какого черта послал ее к психиатру? Нужно было дальше копать, а он не захотел. Всего лишь отмахнулся, а она пошла.
//-- * * * --//
Крайнее правое стекло в приемной психотерапевта Нечаева выглядело несуразно ярким на фоне сероватых соседних. Первое, не имевшее никакого представления о происшедшем, резвилось и смеялось, пропуская через себя слепящее весеннее солнце, а два других будто впитали в себя все чувство вины и неловкости от того, что кто-то умер, а они остались жить. Нимчин нервно мял в руке шапку и думал о том, что он здесь делает. Он – хирург – в кабинете у психотерапевта. Он просто сошел с ума! Нимчин представил ту женщину: как она сидела на этом диване, как подошла к окну, как открыла его, как встала на самый краешек, как посмотрела на носки обуви… Оставалось только наклониться вперед.
– Андрей? Нимчин!
Нимчин вздрогнул и обратил потерянный взгляд на стоящего у порога институтского друга.
– Здравствуй, Лева, – Нимчин медленно повернулся и на непослушных ногах двинулся к бывшему однокурснику. – Извини, что я без звонка.
– Какой разговор! – Лева обхватил его за плечи и повел в кабинет. – Пойдем ко мне. Посидим. Поговорим.
Они расположились друг против друга на мягком кожаном диване, секретарь принесла кофе.
– Что тебя привело, дорогой?
– Да вот что-то сплю плохо. Мысли донимают.
– Что за мысли? – с ободряющей улыбкой спросил Лева. – Профессиональное выгорание? «Палату № 6» Чехова помнишь? Апатичность, безразличие к результатам труда. Этим люди еще задолго до нас страдали.
– У меня все гораздо хуже. Мне кажется, я схожу с ума.
– Ну, тогда все не так страшно! Сумасшедшие к психологам не ходят. Они их боятся. Можно внезапно излечиться! Жизнь придется менять. Что-то делать. Черти что! А так – ходишь себе сумасшедшим и никаких проблем!
Нимчин усмехнулся. Лева, уловив положительную тенденцию, продолжил:
– Некоторые до того боятся, что выпрыгивают из окна! У нас недавно одна пришла на прием и сиганула вниз. Даже со мной не поговорила. Наверное, читал в газетах? Что тут говорить!
– Я, честно говоря, из-за нее и пришел, – прошептал Нимчин. – Ведь это я ее к тебе послал.
– Ты? – психотерапевт вытаращил глаза. – Ты же…
Психотерапевт остановился.
– Да, она жаловалась, что ее мать и бабушка в пятьдесят от рака умерли. Ей было сорок девять, и она думала, что у нее тоже что-то есть, но ничего не было. Ей-богу, не было, – Нимчин закашлялся и потянулся к кофе. – Поэтому я ее к тебе и послал.
– Понятно. Мне секретарь говорила, что она что-то шептала, платок теребила, повторяла, что ее мать и бабушка от рака умерли и ее та же участь ждет. Речевая стереотипия, повторение одних и тех же слов и фраз, действий, ложные умозаключения – типичные признаки ипохондрического бреда. Лечить его таблетками бесполезно. Только усиливаешь ипохондрию. Здесь человек сам должен себе ногой на горло наступить. Иначе никак.
– Так ты думаешь, она не была сумасшедшей?
– Нет, конечно. Обычная фиксация. Наш мозг – достаточно простой механизм, если он не твой, – Лева поднес указательный палец к виску. – Других мы насквозь видим, а себя нет – тот же мозг мешает – оборонительные укрепления выстраивает. Все это простые программы выживания, которые, по большому счету, сегодня не нужны, но в генах заложено, поэтому выполняй. Пример приведу. Любит наш мозг все опасное, негативное, угрожающее. Боится этого, не хочет, но как ребенок не может оторваться. Потому что если оторваться, то потом мама-совесть придет и наругает: «Я же тебе говорила, я тебя предупреждала! А ты вместо того, чтобы об этом думать, какой-то ерундой занимался: фильмы смотрел, ужином наслаждался, в игрушки играл». И поэтому сидят очень совестливые у огня и руки к нему тянут. Сзади солнце, день чудесный, лето, а им все равно! Они смотрят только на огонь, и тот их постепенно пожирает.
– А что же делать? – Нимчин мучительно сжал руки. – Что ей нужно было делать?
– Дойти до меня. Иногда человека просто окликнуть нужно, руку протянуть, дать ему почувствовать, что есть другое тепло. Не можем мы все время от пауков ядовитых прятаться и мамонтов у ямы караулить. Нам нужно и на лугу полежать, и бабочкой полюбоваться, и шашлык в кругу семьи съесть. Иначе сгорим. И тогда путь один – ко мне. Это если повезет, а то и сразу – на кладбище, – Лева тряхнул головой, и Нимчину вспомнилось, как он точно так же тряс головой, играя на гитаре, как они вместе пели и сочиняли.
Нимчин зажмурился, потом резко открыл глаза, будто ослепленный яркой вспышкой.
– Слушай, Лева, а на гитаре ты еще играешь? – спросил он.
– Давно не играл, Андрей! Но хочу ужасно! Она в шкафу стоит, пылится. Дожидается своего часа.
– Давай достанем?
Лева снова тряхнул головой, подошел к блестящему черному шкафу, открыл замок, достал совсем еще новую гитару и нежно провел по струнам.
Те запели, сначала нескладно, потом под его умелыми пальцами все вернее и вернее, и, наконец, полилась песня. В груди у Нимчина отозвалось, защемило, и он смахнул накатившую слезу.
– Как с первой женщиной! – прошептал Лева. – Пойдем в комнату психологической разгрузки. Там у меня стены звуконепроницаемые.
Нимчин вышел из приемной через два часа: сырой от пота, изможденный, счастливый. Он быстрым шагом направился в свой кабинет. Не переодеваясь, не снимая обуви, не отвечая на отклики коллег, он открыл дверь, взял с края стола отчет пациентки Ключицкой, не читая, смял его в каменный комок, отправил в мусорное ведро и отправился в город за гитарой.
Метро
Джек прилетел из Лондона рано утром в понедельник. Он не позволил надуть себя наглым таксистам в аэропорту, которые облепили его как мухи. Он гордо, со знанием дела продефилировал мимо них, нашел остановку общественного транспорта и через пару минут уже сидел в так называемом маршрутном такси, которое следовало без остановок до метро. Так посоветовал Джеку хороший друг, который уже не раз бывал в Москве. Как оказалось потом, этот друг ничего не знал про аэроэкспресс, который построили совсем недавно, но и без него Джек справился.
Разница в цене между поездкой на такси и в такой маршрутке составила, по его подсчетам, двадцать пять раз, поэтому он был крайне доволен собой. Через двадцать минут они были в городе у метро. Наблюдая за пассажирами, Джек без труда разобрался, что и как нужно делать: купил билет, сунул в автомат, который, пожужжав, через полсекунды выплюнул его обратно, прошел сквозь два железных устройства, доходивших ему до пояса, спустился в метро. Все было как в любой европейской подземке, только людей гораздо больше.
На станции «Домодедовская» вагон заполнился до отказа. Люди распределились по всему периметру: по двое в ряд между сиденьями и бесформенной толпой у дверей. Казалось, что если пассажирам вздумается случайно одновременно вздохнуть, металл не выдержит и вагон лопнет. Но люди дышали равномерно, и поезд продолжал свой путь. Подъезжая к следующей станции, Джек подумал, что поезд тормозит только для соблюдения расписания. Открыть сейчас двери было бы величайшим преступлением – внутривагонное давление, несомненно, вытолкнуло бы несколько человек наружу, и неизвестно, что с ними бы произошло. Джек переживал ужасно, хотя ему самому ничего не угрожало. Он нервничал еще больше из-за того, что остальные не выказывали ни малейшего волнения. Москвичи мерно покачивались из стороны в сторону в такт движению состава. Лица большинства из них выражали абсолютное безразличие к происходящему. «Вероятно, за выходные они не успели отдохнуть», – предположил Джек. Было странно, что приветливых и радостных лиц совсем не было. Только светловолосая женщина рядом с Джеком спала на сиденье, излучая счастье и умиротворение. Другим уснуть не удавалось. Резкое торможение состава перед остановкой вырвало и эту единственную счастливую женщину из ее безмятежного сна – она растерянно огляделась, и ее лицо тут же слилось с общей серой массой.
Джек с интересом наблюдал за тем, что творилось в этот момент на перроне. Люди со скоростью, присущей солдатам с многолетней выучкой в строевой подготовке, занимали исходные позиции – будто у дверей дома перед штурмом. Их лица, живые и решительные, разительно отличались от лиц пассажиров вагона, уже выполнивших утреннюю миссию. У людей на перроне эта миссия еще была.
Джек смотрел попеременно на тех, кто сейчас должен был, по его мнению, вывалиться из вагона, и тех, кто еще надеялся попасть внутрь. На первый взгляд, у людей на станции шансы были больше. Единственной ошибкой, которая могла лишить их победы, была поспешность. И они ее совершили. Двери открылись. Те, кто должен был выпасть, ушли в глухую оборону. Пассажиры в своде дверей крепко держались за тех, кто доставал до поручней. Люди из первой линии на перроне отчаянно пошли на таран: упираясь ногами в край перрона, они теснили обороняющихся, но прорваться не могли. Вагон был заполнен до отказа. Голос машиниста что-то прохрипел в громкоговоритель. Вокруг загудели. Давление снаружи усилилось. Атакующие пустили в ход последнее средство: один мужчина, повернувшись к перрону лицом, завалился спиной на пассажиров и, упираясь руками о верхнюю стенку и ногами в край перрона, пытался отвоевать 10–15 сантиметров. Активными движениями он пробурил место для нижней части тела и теперь упирался уже в пол вагона. В итоге он оказался единственным, кому удалось втиснуться. Двери закрылись.
//-- * * * --//
К центру Москвы в вагоне стало посвободнее, время от времени появлялись пустые места. На станции «Театральная» Джек увидел группу пожилых людей, очевидно, иностранцев, ведомых молодым человеком в джинсовой куртке, который размахивал зонтиком. Он то поднимал его вверх, то опускал вниз, очевидно, по пути разъясняя иностранцам значение жестов, дальнейший маршрут и правила передвижения в мегаполисе снаружи и под землей.
Двери открылись, послышалась французская речь. Вся группа ринулась в одну дверь, и когда в громкоговорителе прожурчало «Осторожно! Двери закрываются! Следующая станция «Тверская», несколько француженок преклонного возраста все еще стояли на перроне. Джек с ужасом представил себе, что сейчас они останутся совершенно одни в огромном метро и затеряются в потоке пассажиров. Руководитель группы заметил запаздывающих, но его уже затолкали в противоположный конец посадочной площадки, и все, на что он был способен, это кричать по-французски: «Быстрее, быстрее!». Но женщины на его позывные реагировали слабо. Видимо они привыкли, что во Франции ни один водитель не позволит себе закрыть двери перед носом пассажира, тем более пожилого. Но в России все было по-другому.
Двери, как в замедленном воспроизведении фильма, начали закрываться. Джек видел ужас в глазах трех бабушек, оставшихся снаружи, слышал громкие ругательства французских туристов в вагоне – никто не знал, что делать. Только русская женщина у двери, которая до этого самого момента безучастно наблюдала за происходящим, среагировала мгновенно и сунула крепкую сумку с торчащими из нее бананами в смыкающуюся дверь. Бабушки смотрели на щель в нерешительности. Машинист выругался в громкоговоритель и еще раз открыл двери. Одна бабушка запрыгнула в вагон. Она никогда бы не решилась на такой подвиг, если бы не взгляд этой русской женщины. Машинист несколько раз пробовал закрыть двери, превращая бананы во все более неприглядную массу, но женщина упорно держала сумку между створками, пока все туристки не воссоединились с группой.
После чудесного спасения бабушки еще долго охали и ахали на только им понятном языке. Одна из них достала несколько евро и протянула спасительнице. Та лишь недоуменно улыбнулась, взяла сумку с раздавленными бананами и вышла на следующей остановке.
Клубника
В голове у Тимофея гудело, как в турбине самолета. Мысли с какой-то неумолимой, остервенелой скоростью неслись в сопло двигателя, чтобы на пути туда принять неожиданную и глупую смерть от тысяч крутящихся лопастей. Оставалась лишь одна мысль – первопричина всего, та, которая этим двигателем и была. Тимофей добрел до кухни, покачивая головой. Гул не исчезал, а даже напротив – нарастал, отдавая тупой болью в глазницы. Организм решительно требовал своего.
Тимофей заглянул в холодильник и, не найдя там ничего, кроме наливной клубники, от которой зеленая тошнота подкатила к горлу, со злостью захлопнул дверцу. Он достал кошелек, пошарил пальцем по разделам – пусто. Только фотография улыбающегося сына.
Обросшего седой щетиной опухшего мужика, устроившегося на ступенях магазина с банкой клубники, женщины обходили стороной. Уж слишком сильным был этот диссонанс. Тимофей и сам понимал, что на милосердие женщин надежды нет – у них мужья, небось, тоже урожай с дачи налево продают за бутылку. Он терпеливо ждал собрата.
– Почем? – спросил прилично одетый мужчина лет пятидесяти.
– Шестьдесят, – Тимофей льстиво заулыбался, обнажив некогда красивые, а теперь сточенные о равнодушие хозяина зубы.
– Не стал бы я тебе потакать в таком деле, – осадил его мужчина, – но уж очень мой внук любит клубнику.
– Эх! – вздохнул Тимофей. – Если б у меня были внуки, разве бы я здесь сидел? Когда сына родили, не до детей было – работали. А сейчас бы в самый раз.
– А где сын-то? – проникся мужчина.
– Далеко! В Нью-Йорке. На бирже работает. Как я – продавать любит. Не до детей ему сейчас, – Тимофей смахнул накатившую слезу.
– Хочешь, пойдем на детей в садике посмотрим? – расчувствовался молодой дед. – Я тебе внука покажу.
– Не могу. Трубы горят, – Тимофей выхватил протянутые мужчиной деньги, сунул их в карман и, не оглядываясь, суетливо засеменил к магазину.
Мужчина же забрал банку со ступеньки и, представив счастливое, измазанное клубникой лицо внука, направился к детскому саду.
Самолет
Ерген не первый раз летел в Москву российскими авиалиниями. Самолеты – просторные, качество – отменное. Даже манера посадки русских пилотов – плавная и мягкая – нравилась ему гораздо больше, чем у европейских летчиков. Но далеко не они становились главной причиной его выбора. Ерген был тонким ценителем женской красоты. Стюардессы многих авиалиний, которыми ему приходилось летать, были приятными и симпатичными. Но русские девушки были для него чем-то особенным: красавицы как с обложки журналов, с абсолютно правильными чертами лица, светлыми волосами, ухоженные, накрашенные – они обезоруживали его неподдельной заботой, обходительностью, вниманием. Стоило одной из них улыбнуться, и любой пассажир, а не только Ерген, готов был навсегда стать ее служителем. Только ради их общества он был готов жертвовать собственной безопасностью – русской технике он не доверял.
Но дело было не только в прекрасных стюардессах. Ерген любил жизнь в любом ее проявлении, и именно на таких рейсах она била ключом. В бизнес-классе «Люфтганзы» или в эконом-классе «Бритиш Эрвейс» все было предсказуемо, банально, скучно, а ему хотелось приключений.
Ерген относился к числу тех невидимых наблюдателей, которые после одной случайной встречи в самолете могут до мельчайших подробностей описать все, что вы ели, пили, с кем говорили, сколько часов спали. Объекты его наблюдений разбредались по городам, растекались в бесформенной массе людских толп столичных улиц и аэропортов, оставаясь в его голове одним большим пятном импрессии. Он жил этим сгустком энергии до тех пор, пока оно не превращалось в воздушное облако, потом в бесцветное пятнышко, затем в точку и не исчезало совсем. Именно в этот день он вылетал в новое путешествие. На этот раз целью его опять была Россия.
Самолет был заполнен до отказа. Все сидения до последнего, даже самые нелюбимые, в хвосте самолета, заняты. Несколько пустых кресел можно было наблюдать лишь в бизнес-классе. Ерген обратил внимание на мужчину трудноопределимой национальности, который сидел в пятом ряду экономического салона с недовольным выражением лица, по которому невозможно было определить, не нравится ему что-нибудь именно сейчас или недовольство – его жизненная установка. Потертый джемпер, редкие жирные волосы, обрамляющие лысину, и большие очки, постоянно съезжающие пассажиру на переносицу – ничто не говорило о том, что он мог при каких-либо обстоятельствах покинуть эконом-класс. По мере наполнения салона лицо его морщилось все сильнее. Придвигая верхнюю губу к носу, он тщетно пытался посадить очки на место, но это ему никак не удавалось. Он громко пыхтел, испарина выступила на лице, и через каждые пять минут он вытирал ее мятым клетчатым платком. В этот самый момент около его кресла остановилась молодая пара, чтобы занять свои места у окна. Пассажир побагровел и начал дышать еще чаще. Демонстративно медленно, всем своим видом выказывая недовольство, он встал, чтобы пропустить соседей, и тут его взгляд упал на пустое кресло в бизнес-классе, отделенном шторкой от шумного мира экономического салона. Мужчина сделал знак стюардессе, та подошла. После двухминутных переговоров он уютно устроился у окна за шторкой. Место рядом с ним было занято типичным русским бизнесменом – круглым и гладким. Мужчина с трудом координировал свои движения и не всегда успешно. Ерген улыбнулся. Полет обещал быть интересным.
Самолет оторвался от земли, набрал высоту. Сквозь прорези между занавесками и сидениями бизнес-салона Ерген наблюдал за лысиной пассажира, которая двигалась в такт мелким шажкам стюардессы, беспрерывно предлагавшей VIP-гостям отмеченные в меню яства. У кресла пересевшего пассажира она останавливалась особенно часто. Он поворачивал голову, протягивая руку за очередным бокалом шампанского. Ерген видел, как разглаживаются его морщины с каждым глотком шипучего напитка. Несмотря на общую идиллию, в его глазах было какое-то смутное чувство то ли неудобства, то ли тревоги, причину которого Ерген поначалу никак не мог понять. Впрочем, длилось это недолго. Уже через несколько минут стало очевидно, что причиной этого беспокойства был русский бизнесмен, который продолжал празднование успеха переговоров. Вполне вероятно, что он желал снять накопившийся стресс или выполнял обычный для себя ритуал полета.
Русский нагружал просьбами стюардессу с момента прибытия на борт и попеременно требовал то водки, то коньяку. Она всегда приносила ему водку. Он не возражал, а может быть, даже и не замечал – и пил одну рюмку за другой. Стюардесса сделала перерыв на время взлета, намеренно долго оставаясь в помещении для персонала. Она надеялась, что пассажир уснет, но не тут-то было. После взлета он встретил ее широкой улыбкой и громким требованием «повторить».
Стюардесса выдерживала паузы как могла. Ужин она первым подала русскому бизнесмену, чтобы хоть как-то ослабить действие алкоголя. Ничего не помогало. Под салатик он пил водку, под супчик – тоже, под горячее – сам бог велел. Промолвив, что «по русскому обычаю водку пьют и после чаю», он выпил стопочку и после десерта. Бизнесмен что-то беспрерывно рассказывал своему соседу – пересевшему пассажиру, не обращая внимания на то, что тот ни слова не понимает по-русски. Голос его становился все громче и громче. Щеки стюардессы горели багрянцем, ей было ужасно неудобно. С каждым возгласом русского она вздрагивала, растерянно смотрела на коллег, занятых обслуживанием эконом-класса, и бежала за следующей порцией водки. Когда она принесла очередную рюмку, русский не удержал ее и выплеснул часть содержимого на соседа. Мужчина с лысиной подпрыгнул, стюардесса кинулась вытирать салфеткой его брюки. Поднявшись, она оглядела глазами салон в надежде найти другое место для горемычного пассажира. Но все места в бизнес-салоне были заняты.
По установившейся через несколько минут тишине Ерген понял, что русский, наконец, уснул. Его сосед сидел какое-то время неподвижно, но не спал. По нервным движениям головы, направленным в сторону хвоста салона, Ерген понял, что тот захотел в туалет. Пройти мимо спящего русского не было никакой возможности. Беспокоить стюардессу, которая и так уже натерпелась, ему, по-видимому, не хотелось. Еще через полчаса, когда сопение русского перешло в храп, заглушавший рев турбин, пассажир понял, что ждать нет никакого смысла. Он поймал всеобъясняющим взглядом проходившую мимо бортпроводницу. Та наклонилась над русским и нерешительно потрясла его за плечо. Безуспешно прождав несколько секунд, стюардесса положила руку спящему на плечо и что-то прошептала на ухо. Русский замычал, зачмокал губами, стал шарить рукой справа, вероятно, в поисках жены, и, найдя рядом большое и мягкое тело пассажира, склонился и удобно расположился у него на плече. Последний застыл в растерянности. Стюардесса потянулась к плечу спящего еще раз, одновременно загорелись огни «пристегните ремни», капитан объявил о подготовке к посадке. Не стоит судить стюардессу за нерадивость – она с облегчением оставила плечо русского и со словами «Извините, мы должны приготовиться к посадке» удалилась, заняв место в кресле для персонала.
Через двадцать минут самолет успешно приземлился в Шереметьево. Пассажиры захлопали в ладоши. Русский продолжал посапывать на плече соседа. Спящего, к облегчению всех, разбудили покидавшие самолет молодые люди – как оказалось, его коллеги по работе. Один из них наклонился к уху и одновременно со звонким хлопком по щеке крикнул: «Подъем!». Тон команды напомнил Ергену о службе в армии. Русскому, видимо, тоже. Он моментально открыл глаза, с недоумением посмотрел на соседа, медленно встал, собрал свои вещи и, не произнеся ни слова, пошатываясь, покинул самолет.
Пассажир с лысиной терпеливо следил за каждым движением русского, и как только тот вышел, в один момент поднялся и прыгнул на прежнее место в эконом-классе. Он сладко зажмурился, вытянул ноги, запрокинул голову на спинку кресла и сидел так, пока стюардесса не попросила его покинуть самолет.
Сыр «Эменталь»
Уже несколько недель доктор Розенберг, мужчина от природы вдумчивый и наблюдательный, отмечал разительные перемены, происходившие с его соседом, майором в отставке, господином Вебером. Тот значительно повеселел, выходил на утреннюю прогулку не иначе, как подпрыгивая. Работая в саду, он насвистывал песни сорокалетней давности, а на днях пригласил доктора выпить вместе вечерком пива, чего за все долгие годы их соседства не делал никогда. Устраивать вечера для соседей оставалось прерогативой их жен. И пиво там никогда не пили, а только дорогие сухие вина.
Предложение доктор Розенберг принял с воодушевлением. Впрочем, не из-за желания поговорить. Собеседником его сосед был никудышным. За него говорила жена. Темы, которые он мог поддержать, были погода и дети. При этом погода в их холодном и дождливом краю менялась редко, а дети уже давно выросли и покинули родительский дом. Во всем небогатом репертуаре оставалась лишь одна тема, о которой они не говорили никогда, и именно ее доктор Розенберг собирался обсудить.
Он достал из холодильника две бутылки пива и в несколько шагов преодолел пространство от своей двери до соседской. Тревога холодной змеей скрутила его внутренности. Как сказать? «Что-то давно вашей жены не видно»? Нет, это слишком прямо и грубо. Все равно, что «Не закопали ли вы супругу в саду, под кустом ее любимых белых роз?» Здесь нужна осторожность и тактичность. Возможно, она всего лишь к сыну уехала.
Дверь открыл улыбающийся сосед. Доктор Розенберг, сам того не желая, ответил взглядом, полным сострадания. Как мужчина мужчину он понимал соседа: жить с такой женой он бы не смог, но совершить преступление?
В доме было чисто, как всегда. Плита блестела. Бело-зеленая гамма по-прежнему определяла главенствующее настроение хозяйки – подавленное и депрессивное. В саду – тоже никаких изменений: кусты крепко стояли на своих местах, трава росла ровно, никаких подозрительных следов на земле не видно. Внутренняя дверь в гараж была приоткрыта. Пока майор ходил за закуской, доктор заглянул и туда. Цвет бетонного пола не изменился, мусорные бачки стояли пустыми.
– Жена у сына? – выдавил доктор Розенберг, изо всех сил стараясь говорить легко и непринужденно.
Грусть, едва уловимая, как миг между вдохом и выдохом, промелькнула в глазах старого солдата, но тут же исчезла.
– Да, – ответил он и заговорил о чем-то отвлеченном.
Он соврал, и в этом доктор Розенберг был уверен на все сто. Жена его на поезде никогда не ездила – не ее уровня был этот транспорт. Сама машину не водила – боялась. Всю жизнь проработала в детском садике воспитателем, но не переставала повторять, что рождена была для много большего. Она могла бы закончить университет, уехать жить за границу, найти интеллигентного, образованного человека, но она всего лишь вышла замуж за солдата. И хотя этот солдат безо всякого образования дослужился до майора, она не переставала обращаться с ним как с самым обыкновенным рядовым, который был прямой виной того, что она пропустила в жизни нечто великое, ей предначертанное.
Так и не удалось доктору Розенбергу в этот вечер ничего выведать у соседа. На следующий день за операционным столом он снова чувствовал тревогу. Его ум, логичный и пытливый, отчаянно бился над уравнением с двумя неизвестными. Он сосредоточенно молчал, оставляя тишину медсестрам, которые заполняли ее последними сплетнями. Доктор Розенберг старался не встревать, потому что все это он уже слышал, все уже повидал. Имена людей менялись, но содержание оставалось прежним: кто-то развелся, кто-то изменил, кто-то украл. Хирург спокойно и концентрированно оперировал, не обращая внимания на звуки вокруг, и отвлекался лишь, если слова других странным образом пересекались с мыслями, его в данный момент занимавшими. Как сейчас.
– Представь себе, – тараторила молоденькая медсестра. – В пятьдесят завела роман, бросила сына, мужа – милейшего человека, майора в отставке – и уже три месяца живет в Турции с любовником!
– Не нам ее судить, – ответила спокойно медсестра постарше. – Пятьдесят – это еще не возраст, и какой у нее муж – ведь это только ей известно. Он, конечно, человек вежливый и во всех отношениях приятный, но кто его знает.
Доктор Розенберг застыл. Уравнение сложилось. Для решения ему не хватало третьей переменной. Муж-майор, жене пятьдесят три, исчезла три месяца назад. Все сходилось, кроме одного: его соседка, с которой они прожили бок о бок тридцать лет, не была способна на измену. Доктор Розенберг знал ее слишком хорошо. Пилить мужа? Да. Ругать ребенка за плохие оценки? Вполне. Подать в суд на кровельщиков, которые плохо положили черепицу на крыше? На все это она была способна, но не на измену! Да еще на такую, которая заставила ее бросить все и улететь в другую страну! Она была правильной до мозга костей, и к этой правильности относилась крепкая семья – железная, а если нужно, то и закованная в кандалы. Она не могла изменить мужу!
Переменные уравнения, однако, говорили об обратном. Доктор Розенберг решил, что сразу после работы зайдет к соседу и выяснит все начистоту. Каково же было его удивление, когда дверь ему открыла госпожа Вебер – живая, невредимая и подозрительно загорелая. Она ничуть не смутилась, бодро приветствовала его и пригласила с женой в гости. Доктор Розенберг согласился и ровно в шесть вечера стоял с женой перед дверью соседей с бутылкой дорогого сухого красного вина.
Разговор за ужином не клеился с самого начала. Обстановка была такой напряженной, что у доктора Розенберга звенело в ушах. Ему было ужасно неудобно перед соседом. Доктор Розенберг не понимал, зачем они пришли. Он чувствовал себя так, будто стал свидетелем акта измены и сейчас ему устроят очную ставку с виновной. Он был готов тут же сдаться, броситься на колени перед мужем и сказать, что ему известно все, но что ему известно? Сплетни медсестер из операционной? Как же ему хотелось открутить пленку назад в те прекрасные, невинные вечера, когда они вместе сидели на террасе и пили красное сухое вино! А теперь все было по-другому. Несмотря на всю стерильность дома, даже воздух здесь казался теперь грязным, пропитанным отвратительным запахом измены.
– Последние три месяца меня здесь не было, – начала вдруг соседка.
– Наверное, у сына были? – госпожа Розенберг поспешила закончить нежеланный разговор.
– Нет, – соседка не для этого их, очевидно, пригласила. – Я была в другой стране. Была очень долго, и мне пришлось многое пережить. Я вернулась другим человеком. Вы даже представить себе не можете, насколько я изменилась. Раньше бы я замкнулась, никому ничего не рассказала, но теперь не могу молчать. Я не хочу, чтобы вы меня осудили. Когда у тебя все есть, ты этого не ценишь. Люди, говорящие с тобой на одном языке. Соседи, которые тебя понимают.
Она взяла бокал и сделала глоток.
– Вам не нужно ничего объяснять, – подхватил доктор Розенберг. – Все мы люди. Мы все понимаем.
– И все же мне хотелось бы объяснить, чтобы не потерять друзей, – сказала госпожа Вебер. Она взяла руку соседки и притянула ее к груди. – Мне так не хватало всех вас последние три месяца! Наконец-то я поняла, что важно в этой жизни. Муж меня простил. Надеюсь, вы тоже.
Соседка говорила долго. Про то, как после падения в середине зимы и сломанной ноги, о чем соседи уже знали, ее отправили в реабилитационный центр. Там она была совсем одна и пребывала в глубочайшей депрессии, пока не встретила его – интеллигентного, образованного мужчину, который вытащил ее с самого дна. Так она оказалась в Турции, где он жил летом.
– Я написала прощальное письмо мужу. Сказала, что оставляю ему все, что мы накопили за тридцать лет брака. Мне было ничего не нужно – я встретила то, что искала всю жизнь. Великое чувство. Кто осудит меня, если я нашла его так поздно? Я заехала домой лишь на несколько часов, чтобы собрать вещи. Как тяжело мне было прощаться с домом! Как ужасно покидать родную страну! Но я любила! Я верила, что любовь сможет преодолеть все, но я ошиблась. Он изменился, стал вести себя по-другому. Мы жили в тесных двухкомнатных апартаментах. Он на целый день оставлял меня одну. Он не выполнял моих просьб. У меня не было сада. Я могла выйти на пляж, но через месяц больше не могла выносить этот постоянный соленый вкус на губах и растрепанные волосы. Он не хотел, чтобы я садила цветов на балконе – на них уходит слишком много воды. Я поняла, что самое страшное. Это не отсутствие денег, родных или той же воды. Самое страшное – это непонимание. Мы жили в районе, где говорили только на турецком! Ни одного супермаркета, ни одного магазина с нормальными ценниками и вывесками. Однажды он обругал меня, потому что я купила продукты, не торгуясь. Откуда же мне знать? И как торговаться? Я никогда этого не делала. Я не знаю их языка! У них нет продуктов, к которым я привыкла. Нет сыра «Эменталь»! Вы представляете себе жизнь без него? – воскликнула соседка, смахивая со щеки слезу.
– Нет, – механически ответила госпожа Розенберг, – не представляю.
– Вот и я! Проревела всю ночь, а с утра собрала вещи, прилетела, и угадайте, куда первым делом отправилась?
– Домой? К мужу? К сыну? – неуверенно предположила госпожа Розенберг.
– Нет, за ним, – она насадила на вилку узкий кусочек нежно-желтого сыра и отправила его в рот, зажмурившись от удовольствия.
Обещание
Дрожа грузным телом и покрываясь едким холодным потом, Иван Федорович склонился над супругой. Она лежала на кровати, еще дышала, но его уже не слышала. Он вскочил, не помня себя от ужаса, добрался до заветного шкафчика на кухне и открыл дверцу, тешась бесовской надеждой, что она просто крепко уснула. Нет! Одной упаковки не было. «Скорее поднять ее! Промыть желудок! Привести в себя! Скорую!!!» – бешено клокотало внутри. В три прыжка он добрался до ванной, чтобы перетащить жену туда, ринулся к телефону в коридоре – вызвать скорую, потом снова к жене. Он приказывал себе дотронуться до ее запястья и проверить пульс, но руки не повиновались. Зацепились одна за другую, как рукава смирительной рубашки, и застыли в безмолвном безумии.
Первый раз за долгую врачебную карьеру он не знал, что делать. Наверное, потому что и не врач он был своей жене, а самый обычный человек – муж, один из тех, кого он привык видеть по ту сторону стерильных дверей операционной. Да и она была не пациентка. Больные искали помощи, ждали облегчения, умоляли, заклинали, совали в руки свертки. А Елена Семеновна ничего не просила, лишь молчаливо спасала его, своего мужа.
В груди закололо, будто дьявол, протянув одну руку грешнице, другой воткнул в него горящие вилы, чтобы забрать с собой. Задыхаясь, он бессильно опустился к ногам жены и подумал, какое это было бы облегчение – уйти вместе с ней. В одну ночь, рука об руку, как они шли по жизни. Он прошел на кухню, достал из шкафа упаковку снотворного, налил стакан воды и остановился. Как тихо! Ни зычного, разливающегося по гостиной смеха сыновей, ни бойких, проворных шажков внуков на лестнице, ни привычного пения жены на кухне в такт бульканью супа на плите, лишь шелест ночной бабочки в лампе над столом, за которым они еще три месяца назад праздновали свою рубиновую свадьбу. Радостные, беззаботные, счастливые.
– Вот и собрались мы снова вместе, – Иван Федорович по семейному обычаю тостовал первым. – То работа, то другие дела… Я рад, что сегодня у нас весело и шумно, как и прежде.
Прежними были времена, когда бдительные соседи вечерами вызывали милицию – так шумели в квартире Берестневых. Дети тогда учились в школе. Иван Федорович работал в городской больнице, Елена Семеновна вела хозяйство. По вечерам собирались за столом, и, казалось, крепости векового дуба, продолжавшего жизнь в резном антиквариате, не хватит, чтобы выдержать бойкости трех мальчиков и природную исполинскую тяжесть отца. Милиционеры, не обнаружив семейных разборок, журили детей за шум и садились пить чай из тонких фарфоровых чашек с сахарными ватрушками, которые с легкой руки Елены Семеновны оказывались на столе. И, как всегда, завязывался разговор. Один вспоминал, что был у Ивана Федоровича на приеме, у другого сын вместе со старшим из детей Берестневых в школу ходит. Так, слово за слово, стирались границы, погоны и знаки отличия оказывались на спинке стула, а завидущая соседка, караулившая у дверного глазка, ложилась спать с ноющими ногами и вечным, неразрешимым для нее вопросом: «Почему у них всегда все хорошо?»
Трудности у Берестневых, конечно, были. И денег на одежду не хватало, и отец неделями из больницы не вылезал, и стекла соседям приходилось вставлять, и головы мальчишкам зашивать. Но все эти трудности, казалось, они не замечали, относя их к естественным издержкам жизни. То ли по причине аварии, когда молодые Елена и Иван за два месяца до свадьбы оказались на секунду по ту сторону бытия и краем глаза сумели посмотреть на мир с другой стороны, то ли из-за работы Ивана Федоровича, где жизнь и смерть шагали рядом как дни рабочей недели, чета Берестневых жила поверх суеты, дружным семейным хороводом, внутри которого бурлило счастье. И счастье это было не подаренное, не спущенное с небес, оно было самодельное, а оттого еще более сладкое.
К рубиновой свадьбе Елена Семеновна готовилась особенно. В комнатах мальчиков разложила вещи, как они любили, мяса накупила и пирогов напекла, будто на Пасху. Блюда удались, только есть ей не хотелось. Уже несколько дней. Списывала на волнение, на погоду, пока не появилась слабость. За столом она почувствовала странное потягивание в мышцах и тупое распирание в животе. И тут она вспомнила, что свекровь ей рассказывала о таком, когда заболела. Елена Семеновна, ласковым взглядом обнимая возмужавшее потомство, думала: «Только бы они не заметили. Не сегодня». «Не сегодня», – повторяла она и сгребала в охапку курчавых внучат. «Не сегодня», – гладила она по спине, как в детстве, младшего из сыновей, юриста. Остальные нежностей не терпели.
– Прецедент создали, – рассказывал он о последнем деле. – Муж жене умереть помог. Из милосердия. Она больна была неизлечимо. Я-то ему верю, но как в этом судью убедить и общество? Закон для всех один.
– А наследство ему после нее досталось? – поинтересовался прагматичный математик, постукивая по столу длинными пальцами. У него, как и у юриста, от рождения все было худое и прямое. И манера рассуждать такая же. Только длину мысли он, в отличие от юриста, делил на отрезки и из всех аргументов выкладывал только первый, самый важный.
– В том-то и дело, что только долги. Квартиру на лечение продали. За границей в лучших клиниках лежали. Ничего не помогло. Оттуда он с собой инъекцию и прихватил.
– Правильно сделал, – вступил Иван Федорович, по-врачебному спокойно, будто речь шла об удалении нарыва на пальце. – Я на своем веку таких «трубчатых растений» достаточно повидал.
– Может, у вас тоже на такой случай припасено? – шутливо усмехнулся математик.
– Не буду врать – припасено. Мы и обещание друг другу дали. Если кто из-за неизлечимой болезни настолько ослабеет, что пищу принимать самостоятельно не сможет, искусственно поддерживать жизнь не разрешим, растворим в воде снотворное и поцелуемся на прощание. Так ведь, Елена?
Иван Федорович подмигнул жене. Та легонько кивнула. Младший побелел.
– Вы что задумали? – прогремел он. – Убить друг друга?
– Избавить от страданий. Только и всего.
– Можно называть это как угодно, – заметил математик, который, несмотря на незаурядные аналитические способности, в человеческих отношениях частенько просчитывался. Вот и сейчас он не ожидал, что своим вопросом вызовет бурю. – Остаток жизни в тюрьме проведешь!
– Лучше в тюрьме с живыми, чем на свободе с мертвыми, – не меняя тона, ответил отец. – Да и судить меня не людям. У нас за эвтаназию в тюрьму сажают, а в Европе это милосердием называют. Плевал я на такое правосудие.
– А ты что молчишь, – юрист угрюмо покосился на брата-медика. – Согласен? Заодно с ним, значит?
– Я согласен только с тем, что у каждого человека есть выбор, – ответил старший из братьев, коренастый, с небольшим брюшком, темными, густыми, курчавыми как у отца волосами. – И пока человек способность эту не теряет, он жив. Неизлечимо больной выбирает не между жизнью и смертью, его выбор – между смертью и смертью: долгой и мучительной или быстрой и легкой. И пока он может выбирать, он живет – хорошо ли, плохо ли, но живет. Не давать людям уйти, цеплять их за этот мир километрами проводов, тянуть дыхательными аппаратами и капельницами – это, по моему мнению, преступление. Помогать им уйти – другая сторона того же преступления. Боязнь страданий присуща каждому. Одного страдание просветляет, другого ожесточает и через освобождение от ожесточения облагораживает, а тем, кто не выдерживает, Бог дарит облегчение. Испытаний сверх сил никому не дается.
Юрист набрал побольше воздуха в легкие, чтобы ответить, но под убаюкивающие поглаживания материнской руки успокоился и замолчал.
– Сытый голодного никогда не поймет, – подвела она черту. – А Бог милосерден, И что мы все о смерти? Мы пока умирать не собираемся. Лет через двадцать…
Двадцати не получилось. Диагноз Елене Семеновне поставили быстро, хотели оставить в больнице для операции, но она отказалась. Изрежут, намучают, а конец один. А ей еще подготовиться нужно.
Она почему-то всегда думала, что муж умрет первым. У него было давление, холестерин, избыточный вес. Да и не приспособленный он к жизни без нее человек. Никогда не стирал, не убирал, утюга в руке не держал, не готовил. Его призванием было врачевание. Ее – все остальное. Как два сиамских близнеца, они срослись в одно чудаковатое творение, которое только в единстве могло жить, а порознь – никак. Завтрак в одиночестве, таблетки от боли в блюдечке, уборка, магазин, соседки-болтушки, обед, прогулка по привычным тропинкам вокруг озера, вечерние газеты и несложные кроссворды – все это представлялось ей возможным без него, но не без нее.
Ступая по длинному больничному коридору, растягивая каждый шаг, она думала, как сказать мужу. Говорить не пришлось вовсе. Он понял все, как только увидел ее, спускающуюся по лестнице к машине. Сколько раз он видел в рабочем кабинете эти лица, покрытые черной вуалью. Его всегда удивляло, почему они приходили так поздно. Почему закрывали глаза на очевидное? Почему не верили отражению в зеркале, а лишь ему – доктору? Они знали все и без него, он мог лишь сказать, сколько осталось. Теперь не мог даже этого.
– У нас еще есть время, – улыбаясь, прошептала она.
– Я знаю, – глухо ответил он.
Уладить быт оказалось не таким уж сложным делом. Она нашла прилежную домработницу, три столовых, в которые он мог ходить обедать. На ужин научила его разогревать полуфабрикаты и делать салат. И каждый шаг, который он учился делать без нее, дарил ей облегчение и уверенность в том, что она сможет спокойно уйти. Лишь одно не давало ей покоя – их обещание. Она знала, что скоро ослабеет, не сможет есть сама и ему придется дать ей смертельный раствор. Она уйдет, а как он будет жить дальше? Сможет ли?
Иван Федорович включил свет над столом, чтобы приготовить раствор. Совка, ночная бабочка, обжегшись несколько раз, бессильно скатилась на стеклянное дно лампы к спасительному выходу, упала на кружевную скатерть стола и затрепыхалась, пытаясь взлететь. Иван Федорович занес над ней руку и остановился.
Он не мог припомнить случая, чтобы они ослушалась друг друга. Все решали вместе – здесь, за этим столом. Любую ношу, какая бы тяжелая ни была, несли на четырех плечах: уважения, любви, терпения и верности. И таблетки для раствора вместе в шкаф положили. Ни одного обещания не нарушили с того самого первого дня, когда на стареньком белом «москвиче» отца подъехали к загсу и дали клятву… Рука его задрожала, совка взметнулась и, ткнувшись в грудь, упала на пол. Он вздрогнул. Как они могли забыть! Как посмели нарушить!
Он бросил стакан, понесся к жене, перетащил в ванную, промыл желудок. Он целовал ее лицо, тряс за плечи, бил по мокрым от его слез щекам. Она очнулась, открыла глаза и почти беззвучно прошептала:
– Зачем?
Он не ответил, лишь прижимал ее к себе и, покачиваясь, повторял, как молитву:
– В гре и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас.
Информация об авторе:

Мне 36 лет, по первой профессии я юрист (к.ю.н.), сейчас – мама двух детей, писатель, психолог-консультант по позитивной психологии. Сердечно приглашаю вас на мой блог о счастье и личной эффективности http://superhappy.ru, на страницах которого я рассказываю о том, как улучшить качество жизни и быть счастливым человеком. Другие мои книги вы можете найти на сайтах http://litres.ru и http://superhappy.ru/wppage/moi-knigi