-------
| bookZ.ru collection
|-------
| Алексей Константинович Смирнов
|
| Плавающая черта. Повести
-------
Плавающая черта
Повести
Алексей Константинович Смирнов
© Алексей Константинович Смирнов, 2015
© Евгений Горный, фотографии, 2015
© Сергей Семкин, фотографии, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Водолей
Мельница шуршала неспешно и чинно, похожая на кретина с зашитым ртом и мерно машущего руками. Сирый двор оглашался коровьим мычанием. Скрипнула дверь, и брат Теобальд грузно затопотал по унавоженной соломе, покачивая ведром. Солнце садилось. Притормозив у коровника, он сделал ладонь козырьком и глянул на запад. Поле тянулось до горизонта, левее чернела тополиная роща. Брат Теобальд собрался отвернуться, но чуть замешкался и успел засечь всадника. Тот выехал медленно, имея перед собою куль, который издали напоминал свернутый ковер. Теобальд поставил ведро в грязь и вытер руки о власяницу, подхваченную на брюхе пеньковой веревкой. Запрокинул толстую голову так, что скрипнул загривок, и перекрестился на кирху. Коровы мычали свое. Брат Теобальд, не думая больше о них, пошел отворять ворота.
Под сапогами чавкало. Ярдах в тридцати прошагал аист, похожий на отработавшего крестьянина, который бредет к себе в хижину, глядит в борозду и на ходу отдыхает. Аист помедлил, сунулся ключом в траву. Теобальд потащил на себя тяжелую створку. Всадник приблизился, и то, что казалось ковром, уже обозначилось ясно: человек. Теобальд нетерпеливо махнул рукой, тот причмокнул и чуть прибавил ходу. Вихор его пассажира подрагивал, ноги свисали почти под прямым углом. Руки были связаны за спиной. Всадник сбросил капюшон, утерся рукавом. У него был вытянутый и совершенно голый череп; на лоб приходилась половина лица, и все, что ниже, виделось мелким, а лоб, пересеченный тремя нечистыми морщинами, напоминал длинную булку. Мало того – недоставало и подбородка; кончик носа сразу переходил в губу, много больше нижней, и эта косая линия тянулась до самого зоба.
– Тебя за смертью посылать, брат Гидеон! – крикнул Теобальд.
– Истинно речешь, – квакнул тот и осклабился.
Они ценили добрую и крепкую шутку, ибо сами были смертью, а если не ею самой, то ее орудиями, хотя считали себя жизнью, и брат Гидеон отъезжал по ее смертоносным делам. Да и привел за собой; она, привычно почувствовав себя дома, накрыла двор и постройки невидимым колоколом, и аист успел взлететь, хотя ему покамест ничто не грозило, а все вокруг неуловимо потемнело помимо сумерек, коровы притихли, и подобрался, шмыгнул под хлев шелудивый пес, и каркнуло сиреневое небо.
У толстяка Теобальда было на редкость невыразительное лицо, и внешнее бесстрастие граничило с тупостью. Обманывались все, кроме приближенных. Гидеон отлично знал о внутреннем кипении, которое сейчас одолевало Теобальда. Того выдавали мелко подрагивавшие руки – признак особого возбуждения, свидетелем коего Гидеон становился нынче уже в одиннадцатый раз. Конец был близок, и с каждым разом пламя, снедавшее Теобальда изнутри, разгоралось все жарче. Сейчас он бросился к коню, простерев руки, и это была новая вольность, изобличавшая нетерпение. До сих пор Теобальд только сопел и ждал, пока Гидеон сгрузит ношу; так было в первый раз – хотя неправда, в первый толстяк подпрыгнул от радости, ибо дело зачиналось, – но точно было во второй, и в пятый, и в девятый, и пальцы дрожали все заметнее, но в остальном Теобальд выказывал равнодушную невозмутимость.
– Что знаешь о нем? – кивнул Теобальд на бесчувственного пленника.
Он помог Гидеону переложить ношу на сравнительно чистый пятачок.
– Отрада отцу и гордость гетто. Семнадцати годов, благочестив и набожен, глубок умом, исполнен беспричинной душевной радости до степени танца.
Брат Теобальд на миг утратил самообладание и потер руки. Многолетние труды, а в большей мере ожидание, подточили железный сердечник, который, несомненно, содержался внутри магистра. Об эту ось разбивались наветы и наговоры, так что без всяких последствий осталось сто пятьдесят четыре обвинения в чернокнижии и колдовстве. Теперь уж было недолго. Нынешний пленник происходил из колена Гадова, и Гидеону предстояло лишь прошерстить детей Завулона. На том его миссия будет выполнена. Десять прочих уже внесли свою лепту в Умное Делание.
– Взяли, – скомандовал Теобальд.
Славного отрока снесли в погреб. Там было сыро и темно, как положено, и магистр зажег свечу. Пленник зашевелился и замычал, Гидеон ударил его по затылку, и тот снова затих. Брат Теобальд взял порожний кувшин, заглянул внутрь, принюхался, тщательно протер его бока ветошью. Затем пошел в дальний угол и, поднапрягшись, вынул из стены камень. Засунул руку по плечо, достал из тайника небольшую книжку, завернутую в тряпицу. При виде нее Гидеон почтительно склонился и сотворил тремя пальцами непонятный знак. После этого брат Теобальд облачился в ризу настолько ветхую и замызганную, что при последнем обыске ею пренебрегли, попросту не заметили среди разнообразного хлама, а потому не провели и дознания на предмет понашитых серебряных звезд, едва различимых от грязи.
Посреди погреба стоял верстак. Потомка Гада уложили на него ничком так, чтобы свесилась голова. Внизу был подставлен кувшин. Брат Теобальд отошел в сторонку, где старилось тележное колесо, и немного почитал книжку при свете свечи. Чтение было про себя, и Гидеон ждал, вытянувшись в струну и настроившись на Делание Меткое, которое являлось залогом Умного. Он уподобился выпи, замершей в камышах; расправил плечи, слегка запрокинул голову, и линия от зоба до подбородка продолжилась до лба, благодаря чему Гидеон выглядел в темноте чем-то вроде языческого столба с утолщениями, который поставили ради смутных и давно позабытых обрядовых целей в незапамятные времена. Брат Теобальд избрал Гидеона не только за собачью верность, но и за редкостную сноровку в кровопускании. Стояла мертвая тишина. Наконец, магистр отложил книжку и подал Гидеону длинный нож.
– Реку тебе, что явится Дитя, когда Рыбы сменятся Водолеем, – проговорил он нараспев. – И народится в обличии зрелом с мужскими и женскими признаками, дающими власть. И возымеет сей Водолей великую силу служения и принуждения, имея в себе от каждого из нас. И будучи воздухом во плоти, попрает воду, покинув ее. Вино, вода и кровь исполнятся воплощенного духа и больше уже не смогут содержать.
– О, близко ли? – заученно вопросил Гидеон.
– О, много лет, но человеческих, которые суть прах и ничто, – отозвался Теобальд. – Делай метко, и пусть направит твою руку грядущий Водолей.
Гидеон едва шевельнул рукой, отворяя кровь. Та устремилась в кувшин струей тонкой, но сильной, не расплескавшись ничуть, в самую середку отверстия. Давным-давно Теобальду открылось в предварительных бдениях, что действовать надлежало именно так, не теряя ни капли, покуда сосуд не наполнится. Ровное журчание казалось оглушительным средь безмолвия. Гидеон покрылся гусиной кожей, испытывая восторг игрока в кости, который одиннадцать раз подряд выбросил двенадцать очков. Это с ним, кстати заметить, тоже случалось нередко. Брат Теобальд почти перестал дышать, что было поразительно при его астматическом сложении. Не шелохнулся и агнец, благо Гидеон умел выверить удар не только ножом, но и кулаком. Когда кувшин наполнился, его забрал Теобальд, а Гидеон полоснул уже размашисто и глубоко, до шейных позвонков. В его же обязанности входило отчистить слитую кровь и присыпать место соломой.
В погребе был нижний этаж, совсем уже потайной и находившийся на значительной глубине. Брат Теобальд откинул дерюгу, раскидал землю, отворил люк. Затем взял кувшин и свечу. С ними он начал осторожно спускаться по широким ступеням.
Гидеон не допускался в хранилище. Сопровождаемое братом Теобальдом, мимо важно проплыло световое пятно, и он приметил сороконожку. Присев на корточки, Гидеон обратился к ней:
– О, славная! Пришла, не поленилась, спешила поспеть и поклониться в меру убогости твоей зачинающейся заре! Суетное создание, мелкая земная тварь, на миг возвысившаяся до горнего!
Гидеон состоял в ученичестве у магистра и привык объясняться высоким слогом, пусть даже в детстве, которое провел в коровнике, был совершенным скотом и не умел связать двух слов.
– Нечего, – сказал Гидеон, выпрямился и раздавил сентипеда, применив в темноте по-звериному острый слух.
Тем временем брат Теобальд был занят тем, что заливал кувшиново рыло воском и ставил сосуд на выкрошенную в стене полку к десяти другим. Все были помечены по именам израилевых колен. Каждый содержал толику его личной крови. Когда коллекция будет собрана полностью, начнется собственно Делание и получится Клей. Так называл он будущий экстракт и закваску, где кровь смешается и образует основу для надстройки, венцом которой станет далекий, недосягаемый Водолей.
Часть первая.
Файерволл
1
Цоологише Гартен – редкое место, где не лютует Файерволл. В зоопарке вообще отключают многое, потому что волны беспокоят животных. Я не очень понимаю, чем это помогает, потому что контент все равно течет густо. Любое существо, где бы оно ни находилось, ежесекундно пропускает через себя многие йобибайты неощутимой информации. Даже если запретить на территории зоопарка всякую технику, отключить гаджеты и девайсы, не пускать посетителей в коконе Файерволла и в полной мере воссоздать девственную природу, то волны никуда не исчезнут. Я мог бы понять, касайся дело визуальных эффектов. Любая неподготовленная тварь моментально рехнется на той же Курфюрстендамм, которая в двух шагах. Впрочем, это не моя забота. Ученые что-то такое вычислили, сравнили и посоветовали воздерживаться. Возможно, все это бредни и отражает исключительно корпоративные войны. Мне нет до этого интереса. Я беру и пользуюсь тем, что падает в руки. В настоящем случае это щадящий режим социальных репрезентаций, который удобнее остальных для встречи с агентом.
Тише всего у бегемота. Почему – опять-таки не имею понятия. Вырубают едва ли не все по причине, наверное, его неожиданно тонкой душевной организации. Поэтому и публики и больше, а бегемот все равно нервничает. Робкая надежда на океан в капле воды: все-таки в европейцах сохранилось здоровое зерно – микроскопическое, похороненное глубоко, едва теплящийся уголек, тоскующий по свободе от вездесущего и всепроникающего информационного поля, обнесенного Файерволлом, который бывает похуже угроз и рисков – что за язык, о Родина моя – от каких защищает. И вот они, в значительной мере отключенные от адских серверов, обступают несчастного бегемота, а тот утомляется их вниманием, но сочувствует, в нем тоже скрывается это зернышко, томящееся даже не по свободе, но по воле, по моему образцу, потому что именно воли мне не хватает – степной и ковыльной, чтоб за неделю не дойти, и за две, и за десять, а не свободы вращать воображаемое колесико настройки и сортировать поток, выбирая себе внешность, возраст, пол, общественный статус и политическую ориентацию в одном пакете с сексуальной от компании «Большое Яблоко».
Коль скоро у бегемота толпа, я расположился возле фламинго. Фонит сильнее, но ненамного. Фламинго капризнее, но тоже неприхотливы.
Коза подошла через четыре минуты. Не настоящая, хотя вокруг был зоопарк, а Коза – моя связная. Сам я слился с местными не хуже, но всякий раз вздрагивал, как видел ее. Умопомрачительная натурализация. Румяное и застенчивое дитя российской средней полосы превратилось в неряшливую Брунгильду, которая не сегодня завтра ляжет под нож и сменит пол. Соломенные патлы вместо косы, остекленелый и сытый взгляд. Курносый нос покрылся мельчайшими прыщиками, второй подбородок провис бледным мешком. Шея втянулась в плечи. Талия стерлась, корпус превратился в обтекаемый монолит. Веснушчатая грудь стала чистой и похожей на шпик, натертый зубной пастой. Капельный роутер засел в ухе нечистой горошиной. Скобы на лошадиных зубах. Как они сделались лошадиными, зубы-то? И ноги. Некогда стройные, они будто вздернулись вместе с тазом, отяжелели в бедрах, а ниже колен вдруг расходились буквой «икс». Как добились такого эффекта? Я что-то слышал о боковом косметическом вытяжении. Черная куртка выше пояса, черные кожаные брюки в обтяжку, серебряные заклепки, пирсинг; запах опрелостей и пудры, дыхание пропитано уличным мясом быстрого приготовления. Черные ногти, охочие до сокровенных областей. Нашивка с Бафометом на рукаве.
Она чем-то напомнила фламинго, хотя не была ни голенаста, ни стройна. Коза уселась на скамейку и моментально встроилась в безмятежный пейзаж, исполненный удовлетворенного благополучия. Невозмутимый Дазайн с остановленным поиском.
Коза рассеянно тронула ухо, и роутер выпал в ладонь. Он пашет даже выключенным и ловит все подряд. Считается, что Файерволл не препарирует обычную речь и реагирует только на подозрительные репрезентации, которые могут угрожать системе его зеркал и облаков. Но это для обывателей. Файерволл фиксирует решительно все. Закон не запрещает вынимать и блокировать роутер, однако это не принято. Безмозглое население и не заметило, как ношение роутера сделалось правилом по умолчанию. Расхаживая без него, наталкиваешься на косые взгляды, как если бы кушал из ноздри. Впрочем, это сравнение неудачное – именно этим и занимались два раскормленных бородача, которые сидели на лавочке шагах в двадцати от нас. Слаженно, упоенно, проворно, с нешуточным аппетитом. Не иначе, семья. Но в уголках укромных и ненадолго без роутера быть не возбраняется. А в остальное время рекомендуется носить даже дома, где ты один, потому что Файерволл собирает сведения о времени пользования и отсылает куда-то – ну, мне-то было отлично известно, куда – для совершенствования обслуживания.
Я вынул свой минутой раньше. Залепил жевательной резинкой. Коза сделала то же самое. Пусть аналитики считают, что мы лепим куличи из дерьма – занятие не повсеместное, но с недавних пор вполне уважаемое.
– Тентакль мертв, – сообщила Коза.
Она не поразила меня, нет, я разучился удивляться давным-давно, зато не сумел избавиться от азарта, и оставалось надеяться, что Файерволл не уловил моего секундного возбуждения, которое само по себе не играло роли, но, будучи сопоставлено с разнообразными обстоятельствами моего здешнего бытия, могло оказаться лыком в строку для тех, кто вплетает оное по роду службы.
Итак, Тентакль засветился, и это косвенно подтверждало важность его сведений. Никто не стал бы убирать его в случае сложной дезинформации, долженствовавшей загнать нас в угол.
– Где, как? – осведомился я, любуясь нелепой розовой цаплей, которая как раз подобрала ногу и принялась выкусывать под крылом.
– Неважно, – отозвалась Коза тоном небрежным и успокаивающим.
– Я не спросил, важно ли это или нет. Я задал вопрос: где и как?
Коза выдула пузырь. По-моему, она излишне вжилась в роль. Я еще в прошлую встречу приметил серебряное кольцо на лесбийском пальце.
– Его наши убрали, – сказала она.
Я снова не удивился. Значит, заслужил. Другое дело, что это не облегчило мне задачу.
2
Иной раз я думаю, что людям просто надоело жить. Не потому, что их много или их деятельность себя исчерпала, а просто наскучило. Уже не радуют несжатые полосы, леса и лиманы, не любы субтропики и пашни, березовые рощи, дубравы и вольная песня над тундрой. Не хочется ни по росе босиком, ни на балкон в исподнем, обрыдли элементарные удовольствия от сполохов и зарниц, утомили камыш и грибные дожди, забылся незатейливый космический лад.
В Тентакле не было ни героизма, ни алчности, только подвыверт, который развился с размеренной и сытой тоски.
– Псаев, – пригласил меня генерал Евгений Султанович Боев. – Собирайся на холод. Тентакль дает наводку на «Либюнгезафт».
Этот солидный спиртовой концерн имел безупречную репутацию и много лет поддерживал деловые связи с нашими посредниками. Что касалось Тентакля, то он был завербован до кучи в незапамятные времена и большую часть срока оставался спящим агентом, ибо никто не знал, к чему его применить. Щупалец много, и Тентакль относился к числу самых невостребованных. Однажды я видел его. Невзрачный до отвращения бюргер – белобрысый, в очках с почти неразличимой оправой, худой лицом и толстый брюхом, змеиные губы, строгий режим дня. Мощный автомобиль. Роутер протирался тряпочкой. Дома ждали кухен, вурст и рюмка шнапса. Лубок. Тентакль служил в бухгалтерии берлинского филиала «Либюнгезафт». Он проводил платеж, и его внимание привлекли необычные реквизиты. Тентакль проследил цепочку, которая оказалась не очень длинной и завершилась в офисе мутной компании под названием «Прецессия». Она была отлично известна нашей конторе и выступала ширмой для шпионского гнезда, которое возглавлял давнишний противник генерала Невилл Бобс.
Его неведомые покамест замыслы расстроила – я на это надеялся – немецкая педантичность, будь она неладна. Дело было в том, что «Либюнгезафт» не пользовался услугами посредников. Он всегда занимался заказчиками напрямую. Поэтому Тентакль озаботился участием в договоре промежуточной лавочки, название которой ни о чем ему не говорило. Он начал рыть и вышел на «Прецессию». Ну, а ее-то у нас знали хорошо без всяких изобличающих документов. Американская и английская разведка владели ею на паях и вечно собачились между собой. Тентакль был, очевидно, тщеславен. Но больше, сдается мне, стремился соблюсти правила: его никто ни о чем не просил, ему ничего не поручали, он был законсервирован наглухо, однако порядок есть порядок – он числился нашим сотрудником, а потому поступил по инструкции, которой и не было, он сам ее себе сочинил с пеленок, когда по расписанию опустошал витаминизированную материнскую грудь. Так или иначе, он предписал себе связь с Козой и аккуратно слил свое сообщение. Я почти видел воочию, как он после этого промокает губы салфеткой.
Генерал Боев подивился внезапному пробуждению Тентакля и организовал наблюдение на случай двойной игры. Тому даже хакнули Файерволл. Бухгалтер был светел и чист, как германские очи в предвкушении Октоберфеста. В его пустой башке с утра до вечера фонили дебильные тирольские рулады. Тогда Боев заинтересовался подрядом всерьез. Ему показалось странным то, что неприятель вмешался в поставку вин к юбилею петербургской водопроводной станции. Вина были редкие, дорогие и старые, однако партия представлялась ничтожно малой, да и сумма контракта, пусть неподъемная для обычных смертных, даже не приближалась к цифре, способной привлечь внимание государства.
Вернемся к тому, с чего начали, и отметим, что заинтересовать генерала Боева по собственному почину, когда никто об этом не просит, способен только человек, которому надоело жить. И вряд ли Тентакль расположился к депрессии и проникся невыносимостью экзистенции – он, повторюсь, наверняка грешил тайным тщеславием, но ставил превыше всего опять же порядок, о том и речь, к этому я и веду; прописанные установления, унавоженные римским правом с приоритетом личности, которые особенно укоренились в его соотечественниках, уже и несут в себе зерна неизбывной и безотчетной тоски, которая побуждает к поиску смертоносного и дикого удовольствия – массажу предстательной железы отбойными молотками, что практикуется в многочисленных европейских салонах; единополому слиянию в режиме абсолютной гигиены и противоестественной стерильности; сытой и неосознанной охоте за гибелью.
Они не понимают зоопарка, как понимаем его мы с Козой.
Они накапливают фламинго и бегемотов, не ощущая в них неистовой воли. Мы же сливаемся с зоопарком. Мы чувствуем плен. Нам хочется угостить фламинго печеной картошкой и затянуть ковыльную песню. Мы посидим еще немного, почти свободные от вездесущего Файерволла, и вернемся работать в Берлин.
– Тентакль не перекрыл Файерволл, – сказала Коза. – То есть блокировал, но сохранил настройку, которая плюсовала ему ипотечную скидку. «Прецессия» отследила контакт и начала копать. Наши решили убить двух зайцев: ликвидировать слабое звено и выставить сильного живца.
– То есть меня. Как он умер?
– Пошел по уличной рекламе омолаживания кишечника. Агрессивная версия на проезжей части. Попал под колеса.
Нам перекрыла обзор школьная экскурсия. Туторша с лицом таким травоядным, что хоть сейчас ее в вольер, дунула в свисток. Разноцветная детвора оцепенела. Непростая вещица, закольцованная на премоторную кору. Туторша начала громко разглагольствовать о долбоносных клювах и розовых перьях. Я притворно потянулся и встал. Коза лениво поднялась тоже и сделала смайлик в его жестикулярном варианте. Он означал принципиальную готовность к садо-мазо, но только после клистира и не сию секунду. Я обозначил ответное предпочтение полигендерной связи с уклоном в инструментальный зондаж.
Мы встретились двуполыми, как в старину. Вечные ценности натуральности под распевный шепот Родины о том, что против лома приема нет. Файерволл не сегодня завтра научится расшифровывать мысли, но он в спящем режиме он практически бессилен и бесполезен против живого общения. Можно задумать хитроумное убийство в старинном особняке, а можно треснуть кирпичом в подворотне. Многолетняя подготовка и личный опыт показывали, что второе намного действеннее.
Ликвидация Тентакля облегчила мне задачу. Теперь не придется выдумывать причину малопонятного внимания журналиста-международника к ничтожному бухгалтеру «Либюнгезафт». Была и ложка дегтя, меня огорчила Коза. Она слишком долго работала под прикрытием. Я проводил ее взглядом и содрогнулся, отметив шарнирную походку, поддернутый к покатым плечам блескучий зад и стилизованную пентаграмму между лопаток. Я помнил ее стажеркой в ситцевом платье и русыми косичками, она смотрела мне в рот и кормила домашними бутербродами, когда мы засиживались в кабинете допоздна, а я обучал ее практическим нюансам тотального внедрения.
Под шелест каштанов и лип я направился к выходу. Огни Файерволла уже сверкали вдали. У бегемота я задержался, потому что впервые приметил у него в ухе каплевидный наушник.
Потом прокатал билет, подключился и шагнул в преисподнюю.
3
«Файерволл» переводится как Пламенная Стена или Огневой Заслон. Раньше он таковой и являлся в иносказательном смысле, представляя собой противовирусный барьер. Однако со временем Файерволл раздулся настолько, что стало проще не устанавливать его в операционную систему, а поступать наоборот и встраивать саму систему в Файерволл. Он и так отзывался на каждый чих, перекрывая инфекции кислород, а после этого получил возможность не только запрещать, но и создавать. Обогатившись полномочиями верховного существа, Файерволл засучил рукава и начал выдавать полезный, по его мнению, и безопасный контент. Лично меня как носителя русского языка всегда коробило от этого слова. Мне хотелось заменить его «содержанием». Но дело дошло до того, что содержание как объект стало неотличимым от содержания как субъекта, и ненавистный «контент» превратился в синоним окружающей действительности. Простым примером выступает, допустим, автобус, который невозможно отличить от его же рекламы, пока не сунешься на место возле окна. Можно пройти насквозь; можно расшибить лоб, если реклама особо защищена авторскими правами; можно заработать штраф за воспрепятствование свободной коммерции, а иногда удается и сесть, и даже доехать до нужного места. То, что это была продуманная реклама с инфраструктурным сопровождением, выясняется по прибытии, когда оказывается, что ты никуда не уезжал и потерял полчаса, глазея на этот херов автобус. Худшее, что может произойти – подозрение в том, что ты сам являешься вирусом и атакуешь чужую интеллектуальную собственность.
Меня атаковали мгновенно и по периметру. Да, я скорее квадратный, чем обтекаемый. Казалось, что я свалился в оркестровую яму, где засел все тот же Цоологише Гартен в полном составе, но выдрессированный и обученный игре на всем, что попадется под руку. Неистовые рев и визг, речитативы, камлания, сводки погоды и призывы отведать, пригубить, прокатиться, купить, вложить и занять, но главное – надстроить мужской репродуктивный аппарат, нарастить его, увеличить в объеме, оснастить волдырями и щупами с биологической обратной связью, обезопасить его неощутимой перерезкой семенников, приспособить навершием к выпуклости простаты, раскрасить и обогатить вкусовой гаммой, обработать в мгновение ока до космической стерильности и оборудовать сменными насадками и суппозиториями. Как только Файерволл захватил господствующие высоты в виртуальном пространстве, он выделил первоочередное, самое важное направление деятельности и не ошибся. Если фаллический контент был молотом, то наковальней выступали предложения, касавшиеся вместилища, и мой рассудок изнемогал между этими демонами. Соблазнов было не счесть: растянуть и прочистить не перечислю чем, отбелить добела, вставить кольца, посетить курсы по развитию мышц промежности и волевого контроля над кишечником, купить ароматизаторы экскрементов, приобрести драгоценные пробки с виброэффектом. Я задал в настройках мужской пол, хотя Файерволл настойчиво предлагал мне выбрать промежуточный вариант, обещавший особые бонусы и бесплатные игры, но я позакрывал эти окна, отвергнув уже подступивший со всех сторон преображенный мир. Конечно, советы сменить половой аппарат продолжали сыпаться градом, но дело хоть не звучало решенным. Не знаю, с какими соблазнами боролась Коза. И сколь успешно. По мне, так она выдыхалась. Очевидно, ей предлагали нечто замысловатое, потому что страпоны она освоила еще на родине, когда овладевала основами ведения допроса.
Конечно, за годы работы на холоде я привык. Пресловутый автобус врезался в меня, как только я миновал турникет. Он чинно проехал сквозь мое туловище, успев за секунду поставить меня в известность о существовании новейшего экономного двигателя «Фатерколбен», машинного масла «Нихтнурфройде», системы навигации «Дранг» и почему-то – кремового пирожного «Мастигшайде». Но дальше мне пришлось подключить персональный «Дурхгеен», который есть датчик-маячок, позволяющий отличить фантом от реальности. Черепная коробка слегка разогрелась от окружающего вайфая, пропуская несметные йобибайты и провоцируя на русский язык, сколько блоков не выстави; ты можешь думать по-немецки и видеть немецкие сны, но поминаешь мать неизменно по-русски. К счастью, безупречное знание русского вписано в мой штриховой код. Конечно, нагревание коробки было иллюзией. Черепушку не напечет, сколько через нее ни пропустишь. С этим я тоже не мог ничего поделать – мелкий психологический дефект. Спасибо, что я не бредил взрывом мозгов. Итак, я включил проводник, и мне моментально стало ясно, что мороженщик на углу генерировался со спутника, а голый мужчина с оловянным «туннелем» в заднице был живее живых, ибо разнузданно бесновался в потоке равнодушных прохожих, предлагая им удовольствие понятное, но многократно доработанное и широко не изведанное.
Я зашагал по Курфюрстендамм. Без маяка, да непривычному человеку тут было бы не сделать ни шагу. Репрезентации не оставили ни единого свободного пятачка. Я рассекал не гущу образов, но уже собственно среду, которую они создали. Пронзал собою небоскребы и тренажерные залы, проникал сквозь бесчисленные продукты питания и сексуальные аксессуары, усваивал тысячи трейлеров и промороликов. Меня подмывало грести, как если бы я переплывал кролем разноцветное море, полное спрутов, медуз, акул и раздувшихся утопленников. Итак, Тентакль заинтересовался подрядом «Прецессии», слил сведения и засветился. Хотелось верить, что он не вел двойную игру. Так или иначе, «Прецессия» засекла наш интерес к ее шашням со спиртовым концерном, и это было единственным, в чем я не сомневался. Если Тентакль не состоял в ее штате и работал только на нас, то «Прецессия» попытается выяснить, что нам известно о причинах ее необычного интереса к заурядным поставкам. Если состоял, то она уже знала: ничего. Мы пребывали в кромешных потемках. Допустим, я проявлю интерес к несчастному случаю и тем обозначусь. «Прецессия» может предоставить мне полную свободу действий, сидеть на жопе ровно и злорадно за мной наблюдать. Но если ей неизвестна глубина нашей неосведомленности, она уцепится за меня и пойдет на контакт. Конечно, это возможно при любом раскладе, но будут заданы вопросы, и я пойму, чего ей понадобилось – выяснить, сколько я знаю, или просто принять в разработку нового, не в меру любопытного человека. Хотелось верить, что там понятия не имели, кто я такой. Что я столкнусь не с убежденностью, а с подозрениями. Мы никогда не общались с Тентаклем, и он не мог меня сдать. Он вообще не знал о моем существовании.
Я подозвал такси, машинально блокировав сотню бродячих реклам, которые метнулись на мой жест, размахивая ароматизированными фаллоимитаторами. Одновременно я прощупал настройки роутера, согласно которым находился в Берлине под видом сотрудника виртуальной газеты «Дас Мордерише Фрайцайт» – «Убийственный Досуг». Это было желто-коричневое издание с гиеной на первой странице, собиравшее падаль и кормившее читателей хроникой разнообразных несчастий. Его благословил лично Боев, и газета процветала уже несколько лет, крышуя нашего брата. Отследить в виртуальном пространстве ее подлинных учредителей было практически невозможно.
Турок-таксист обернулся ко мне и осклабился. Его, разумеется, не было за рулем, как и вообще никого, такси разъезжало самостоятельно, но под давлением мигрантов Бундесрат и Бундестаг выделили магометанам солидную квоту в рекламной репрезентации. Фантом залопотал на ломаном немецком, предлагая мне девочек, мальчиков и кого-то еще – по-моему, лань. Понять его было невозможно.
– Лос, – буднично скомандовал я.
Машина врезалась в гущу себе подобных, и я прикрыл глаза. Тоже призраки, но очень убедительная иллюзия. От этого тошнило даже местных, и все автомобили были оборудованы одноразовыми пакетами. Те, которые подешевле – многоразовыми.
Но стоило мне смежить веки, как явился тарантул.
4
Тарантул символизировал вирусную атаку.
Почему-то он был с бородой и похожим на медведя. Восемь ног, хищная рожа, звериный оскал и котелок для приличия, чтобы никто не придрался к намеку на нашего брата. Негласно считалось, что все беды идут от нас. Компьютерными диверсиями занималось ведомство генерала Зазора, и Боев не раз повторял с его слов, что размах отечественного вмешательства сильно преувеличен и неча на зеркало пенять. На зеркало я и вышел, воспарив над тарантулом, после чего щелчком отправил его в карантин. Образы были умственными, а не зрительными, потому что Файерволл чрезвычайно серьезно относился к покушениям на себя и навязал тому же Бундестагу закон, по которому имел в таких особенных случаях вторгаться в мозговую деятельность.
Как будто в иных ему требовалось особое разрешение.
Паук исчез, но Файерволл не угомонился. Он уведомил меня в том, что угроза не ликвидирована до конца и предписал поскорее посетить ближайший пункт неотложной профилактики.
Это было странно. Я поймал себя на том, что сосу большой палец. Вот это была поистине омерзительная привычка, которую я подцепил на холоде, когда переборщил с натурализацией. На родине не сосут пальцы, какой бы тяжелой ни оказалась минута. Ни разу не видел. Западная наука объясняет это паскудство защитной регрессией к фазе, когда мир познавался ротовым отверстием. Здоровый дядя с мохнатым пивным животом и прелым пахом преображается в беспомощного малыша и начинает сосать, и глазки у него в кучку, и брови туда же, и весь он обиженно, дескать, нахохлится, заслуживая безусловного гуманизма и развода на сорок сессий щадящего психоанализа. Но для меня сосательный акт обременен неприемлемыми коннотациями. Я, повторяю, не встречал в моем отечестве ни одного человека, пусть даже самого жалкого, который перед лицом неприятностей пустился бы что-то сосать по собственному почину, без понуждения со стороны, когда никто не предлагает – а в этом обычно, буквально или фигурально, и заключается надвинувшаяся беда. Что происходит с нашим гражданином в минуту острого испуга? Совершенно верно. И это уже следующая фаза. Мы тоже регрессируем, но никогда не опускаемся до сосания и в некотором смысле даем сдачи даже в состоянии вынужденного ребячества.
Выплюнув палец, я с отвращением вытер его о мешковатые штаны. Турок беззаботно рулил и напевал что-то козлиное без начала и конца. Вдали уже обозначилась стальная башня концерна «Либюнгезафт». Над ней проплывали сотни воздушных шаров и маленьких геликоптеров, настоящих и мнимых. Со всех изливались радужные дуги, содержавшие рекламные сообщения.
– Внимание! – зычно произнес Файерволл, и у меня завибрировала черепная коробка. – Вы инфицированы вредоносной программой и представляете угрозу общественной безопасности. Необходимо немедленно…
Отключать подобные сообщения было запрещено, тем более после прослушивания. Но я мгновенно понял, о чем пойдет речь, и блокировал уведомление при первом звуке, симулируя сбой настройки. Я не был настолько наивен, чтобы подумать о заурядном заражении. Похоже на то, что «Прецессия» решилась на третий путь, отказавшись как от тактики благородного неведения, так и от бережного сближения и зондирования. Врезала мигом. Даже при мертвом Тентакле мое появление в «Либюнгезафте» было слишком нежелательным. Оставалось понять, в каком качестве – журналиста или того, кем я был в действительности. Если последнее, то мне решительно не удавалось сообразить, как они на меня вышли.
Турок ударил по тормозам и резко поворотился ко мне.
– Администрация Файерволла, – назвался он уже без акцента.
Разве только с баварским. Невероятно, но этот гад был настоящим, из мяса и костей. Последним не повезло, как только он навел на меня пистолет. Они сломались. Сначала хрустнуло запястье, а следом – череп. Пистолет, коли пошли такие дела, тоже был не игрушечный, и рукоятка наполовину вошла шоферу в мозг. Одновременно я толкнул его на рулевое колесо автопилота, чтобы не измазаться в крови. Поверить ему мне даже в голову не пришло. Файерволл располагал нешуточной службой безопасности, но я не припоминал случая, чтобы ее сотрудники наводили на инфицированных стволы. Но удивил меня и Невилл Бобс. Такая засада была фантастическим хамством. Британцы никогда не действовали так грубо – да что британцы! никто себе этого не позволял, даже мы. Евгений Султанович Боев не любил церемониться, говоря между нами, а он проходил по ведомству обходительных и даже вежливых людей; другие были намного грубее, о генералах Медовике и Точняке вообще гуляли непристойные анекдоты, но даже им не пришло бы в голову натравить на крупного специалиста водителя-турка с дешевым пистолетом, который можно купить в любой лавке.
Впрочем, акцент. Никакой он не турок.
Мне было некогда размышлять. Я вывалился из такси под ноги гигантскому бродячему фаллосу и поспешил к башне, не обращая внимания на его укоризненные и горестные призывы.
5
– Хай?… – приветливо спело бесполое брючное существо.
«Хайль», – подумал я мрачно, и Файерволл тревожно звякнул. Похоже, убились настройки. Он собирался куковать на все подряд с проверкой спеллинга.
– Добрый день, – поклонился я. – Дас Мордерише Фрайцайт. Нельзя ли увидеться с герром менеджером по персоналу?
– На какое время вам назначено?
– Милочка, – рискнул я. – Мое издание…
– Кумпель, – помрачнело существо и повело носом, как будто очутилось в обезьяньем питомнике.
На здоровье, пусть называется милком.
При желании оно могло донести на меня и обвинить в дискриминирующем харрасменте. Я поспешил выложить козырь: универсальный пропуск. Он наделял меня правом посетить не только спиртовой, но и вообще любой концерн, включая оборонный. Я применял его в крайних случаях. Сейчас был подходящий, потому что помехи подозрительно множились.
При виде пропуска существо смешалось и предпочло не возмущаться. Не выходя из-за стойки, оно нашарило кнопку. Я с напускным безразличием осматривался, повторяясь в бессчетных зеркалах среди нагромождения стекла и кафеля вперемешку с античными статуями и персидскими коврами. Красное дерево соседствовало с офисной сталью, фламандские полотна чередовались с фекальными инсталляциями и проволочными конструкциями.
Передо мной выросли одинаковые дрищи.
– Тутор, – осклабился первый.
– Коуч, – расцвел второй.
Отутюженные, выщипанные, в белых рубашках с коротким рукавом и ленточных галстуках. Впрочем, на правом были спортивные брюки. «Выражайтесь по-русски, – пронеслось в голове. – Наставник и тренер».
– Мне бы навигатора, – сказал я вслух. – А лучше, повторяю, менеджера по персоналу.
Тутор негромко ударил в ладоши. Коуч принялся жонглировать белоснежной баночкой вазелина.
– Сначала мозговой штурм. Это обязательная процедура при первом посещении.
Я не понимал, что происходит. Надо мной откровенно глумились и приглашали к действу, которого мне удавалось избегать многие годы разведывательной деятельности.
– Могу и не посещать, – ответил я вежливо. – Давайте побеседуем здесь. Я веду раздел криминальной хроники и собираюсь написать о трагической кончине вашего бухгалтера.
Баночка мелькала, и я, околдованный ее прыжками, едва не уточнил: Тентакля. В концерне его знали под именем, которое ему дали приемные отцы. Мне же было известно еще и третье, полученное в нашем детдоме до усыновления в Европу.
Раскрывая карты, я сознательно шел на риск. Таким и было мое намерение: обозначиться и выманить на себя заинтересованных лиц. Но я не собирался терпеть прелюдию в исполнении Тутора и Коуча. В известном смысле меня оскорбили. С моим послужным списком могли бы и пренебречь своими германскими пролегоменами. Допустим, о списке они ничего не знали и считали меня акулой пера – я на это надеялся – но повод к визиту оставался мутным. Я рассчитывал насторожить лицо полномочное, а от него потом уже и танцевать пускай под баночку, не в первый раз, нас к этому усиленно готовили в секторе полостных воздействий. Но эти клоуны…
– Непорядок, майн герр, – нагло возразил Тутор.
Тут до меня дошло, что никакие они не сотрудники из отдела встреч и проводов.
– Вы инфицированы! – загремел в ушах Файерволл.
Нет, не в ушах. Это разлилось по вестибюлю из потайных динамиков. И я с перепугу ошибся в залоге: не меня инфицировали, я сам был инфекцией. Файерволл поразмыслил и причислил меня к вирусам, а это было хуже шпионажа.
Настолько чудовищно, что я имел право взорваться без риска разоблачения.
– Обалдели? – заорал я. – Пощупайте!
Коуч издевательски ткнул меня пальцем в плечо.
– Сенсорный интерфейс, – похвалил он с наигранным удивлением.
Тутор принюхался и покачал головой:
– Даже потеет!
Они не бредили. Такая программа действительно существовала, и при желании можно было создать образ, неотличимый от предмета не только для человеческого, но и для аппаратного восприятия. Но ею пользовались только первые лица государств, когда дела требовали их присутствия сразу во многих местах, а также из соображений безопасности. Такие двойники были гораздо лучше живых. В остальных отраслях эти фокусы находились под строжайшим запретом. Ими не занимались даже в разведке, даже мы. Вскройся подобное, карательные возможности Файерволла становились поистине безграничными.
– Послушайте, меня направили…
– Не туда, – вмешалась новая фигура.
По лестнице, застланной ворсистым ковром, лениво спустился человек в форме. Черный мундир, ослепительные сапоги, фуражка с высокой тульей, нарукавная повязка с символом Файерволла и легкий запах псины. При общей элегантности – совершенный слон сложением и рожей. Узколобый. Обманчиво дегенеративное выражение и крохотные цепкие глазки.
– Ваш аккаунт заблокирован, герр Биркен, – квакнула эта свинья. – Встаньте к стене.
Я решил не перечить.
– Которая настоящая?
– Не придуривайтесь. Лицом к стене.
Существо с ресепшена уже суетилось рядом и тянуло какой-то шнур. Тутор и Коуч сменили вазелин на огнестрельное оружие.
Если Тентакля еще не сожгли, то хорошо бы ему повертеться в печке. Он сдуру наткнулся на нечто настолько важное, что даже Боев проявил простительную беспечность. Сюда не следовало соваться живьем.
Тут меня отключили от Файерволла, и я перешел на секунду в чистый Дазайн, а после вырубился совсем.
Часть вторая.
Гестапо и Лазарет
1
Страшны не темные вечера, а ясные утра, когда очнешься и начинаешь при свете солнца смотреть и вспоминать, чего больше нет, а было. Еще не сошла роса, чирикают воробьи, подрагивает ковер теней и солнечных пятен, фырчит поливалка или шуршат грибные дожди – мирные, трогательные шумы. Но ты припоминаешь многие и многие пробуждения, до самых давних, и вот уже эти звуки не радуют, потому что не пропитывают прелестью настоящего, а оживляют былое, которое ушло навсегда. Ты думаешь о времени, когда прислушивался к шелесту клена и в голове было пусто; ты не догадывался о грядущем и не имел повода ни к частным сожалениям, ни к ностальгии вообще.
Кому же особенно повезет, тот затоскует даже по этой тоске. Сентиментальность усложнится до собственной производной. Ты обругаешь себя в выражениях горьких и крепких, когда проснешься на голой шконке, которая крепится к стене в помещении два на четыре шага, и вместо шаловливой светотени увидишь казенный толчок без крышки и намордник крохотного окна.
В каком же аккаунте я наследил? Или дело не в этом? Я даже не успел ознакомиться с подрядом, который был заключен концерном «Либюнгезафт» при неожиданном участии «Прецессии». Мне было известно только, что речь шла о поставке в Санкт-Петербург небольшой партии коллекционных вин для празднования юбилея водопроводной станции.
Я огляделся. Камера слежения засела в правом верхнем углу. Может быть, не только слежения, но и наведения. Внезапно я осознал мертвящую тишину – нет, не тюремную, которая была вполне ожидаемой, а внутреннюю. Меня отрезали от Файерволла. Роутеры отбирают вместе со шнурками, это понятно, но Файерволл и помимо роутера не дремлет; он считывает биологические показатели на удалении, бесконтактно оценивает эмоциональный настрой, рассылает волны терпимости и делает многие другие вещи, которые перестаешь замечать уже через неделю жизни за рубежом, а их урезывание возможно в считанных охраняемых зонах вроде зоопарка. Я привык к тому, что в моей башке постоянно копались. Сейчас туда никто не лез. В иных обстоятельствах тишина была бы блаженной. Скорее всего, волновая деятельность продолжалась, но ее сократили до минимальной фоновой. Я был не настолько наивен, чтобы поверить в полное экранирование. Камера в эпоху Файерволла казалась реликтом, потому что видеонаблюдение давно велось способами более тонкими.
Помещение выглядело стерильным. Толчок, умывальник, откидная койка, забранное ставнем окно. Световой потолок. Гладкая дверь без глазка. Коротко, словно в лифте, кликнул электронный замок, и она распахнулась.
Вошел человек, который навсегда останется для меня Папашей Бородавочником, хотя у него были имя, фамилия, звание и даже добавка «фон». Он сам назвался именно так, располагая меня прозвищем совсем уже к демьяновой ухе расслабленности, добродушия, смирения и панибратства. Дородный приземистый бюргер в домашних брюках и замшевой курточке поверх подтяжек. Карман ему что-то оттягивало. Туфли, однако, были из кожи, которая в лучшие времена образовывала крайнюю плоть кита. Не приходилось сомневаться и в натуральности пивного брюха. Бородавочником он назывался по праву вдвойне, напоминая рожей хряка и будучи украшен пятью не бородавками даже – наростами, по два на брылах, и последний сидел во лбу левее от центра на пару его же пальцев, которые смахивали даже не на классические сардельки – кусманы толстой свиной колбасы.
Пошарив глазками, как будто впервые был здесь, Папаша сел на толчок.
– Как поживаете, господин Биркен? – спросил он деловито. – Успели обжиться?
– Вам предстоят серьезнейшие неприятности, – отозвался я.
– Да бросьте, – крякнул он и отмахнулся. – Кто мне что сделает? Неужели мой вид не убеждает вас, что я вам и канцлер, и кайзер, и фюрер, и все мировое правительство? Давайте останемся деловыми людьми, Биркен. Если, конечно, вы живой человек.
– Если вы мне уступите горшок, я готов доказать.
Он так расхохотался, что я на миг почувствовал себя Чаплиным. Пришлось пару минут подождать.
– Лучше назовите мне вашу гендерную идентичность, – попросил он наконец, утирая слезы.
– Теперь уже вы отличились. Файерволл считал ее на подступах к зданию.
– То-то и оно, что не считал. Назовите, это в ваших же интересах.
Я пожал плечами.
– Извольте. Либерал-натурал с активным садо-бисексуальным радикалом и латентным трансгендерным комплексом.
Папаша Бородавочник помолчал. Потом поморщился и потер загривок.
– Ломит, как погода меняется, – пожаловался он.
– Может, приляжете?
Папаша взглянул на меня исподлобья. Затем неуклюже поднялся на ноги. Рыгнул, обдав меня приторным ароматом венских пирожных. Я решил, что он и правда вытянется на тюремной шконке, но Папаша полез в карман и вынул огромные примитивные клещи.
Проворству Папаши могли позавидовать гепард и хамелеон. Дикость заточения в том, что сдачи не дать. Я мужчина довольно видный, какой бы мне гендер ни записали: плечи Атланта, одежда лопается, пудовые кулаки. Челюстью можно убить. Грудь такая, что орденская планка потеряется, хотя нам не положено не то что носить, но даже хранить ордена. И вот на меня наскакивает сущий кабан, а я не могу прихватить его за щеки и разорвать рыло. То есть можно, иные так и делали, но удовольствие бывало недолгим, а почести – посмертными. Абсурдное положение: Папаша распластал меня на лежаке и захватил клещами средний палец, который длиннее, а я не возражал и позволял непристойности нарастать. Сцена становилась все более интимной.
С Папаши Бородавочника закапала сахарная слюна.
– Биркен! – хрипел он. – Биркен!..
Палец хрустнул, и я завопил благим матом. Отпустил вожжи. Всякой кротости существует предел. Папаша осклабился и выполнил клещами поворот. Я немного подумал, не обмочиться ли в доказательство моей человечности, и решил повременить. Папаша сполз с меня, тяжело дыша.
– Давайте договоримся, Биркен, – просипел он. – Вы прекращаете морочить мне голову сказками о газетах и внимании к рядовому бухгалтеру. Вместо этого объясняете ваш интерес к не менее заурядному винному подряду. За дураков нас держите? Контакт зафиксирован, участник погибает, дальше приходите вы. Куда понятнее?
Вызывать на себя огонь и быть наживкой почетно, однако обидно. Боев превратил меня в разменную монету и не ошибся. Хорошо бы монете не сделаться расходным материалом. Я оставался в потемках и не знал, чего от меня хотели на родине. Возможно, мне следовало поддаться и перевербоваться, чтобы расследовать это винное дело изнутри. Это было просто, но оставался риск недооценить противника, который начнет гнать дезу. Труднее же было упрямиться и стоять на своем, выпытывая сведения исподволь. Я не искал легких путей.
– Конечно, за дураков, – отозвался я и пососал искалеченный палец, оправдывая гнусную привычку неукротимой болью. – Зачем вы напали на меня в такси?
– В такси? – Папаша Бородавочник искренне удивился. – Мы этого не делали. Впрочем, отложим такси. Я правильно понял, что вы признаетесь?
– В чем? Сказано вам, что я журналист.
Гестаповец издал старческий вздох, где уместилось все: больная поясница и аденома простаты, мое упрямство, ностальгия по шлему с остроконечным шишаком, общая нехватка антиквариата в функциональные времена, надоевшая служба и предчувствие вечного покоя на аккуратном альпийском погосте. Он вынул электронный ключ, навел на дверь, и та отомкнулась.
– Идемте, постоим на пороге, – пригласил Папаша. – Сейчас вашего недруга поведут на парашу. Мы держим его в камере без удобств, – добавил он многозначительно.
Прикидывая шансы огреть его по башке и сбежать, я сполз со шконки и добрел до порога. Папаша Бородавочник с загадочным видом доброго дедушки привалился к косяку.
– Какого недруга? – спросил я. – Шофера? Таксиста?
Тот, если выжил, ходил под себя.
– Нет, не шофера, – возразила эта сволочь. – Повторяю: мне неизвестно, о чем вы бредите. Смотрите внимательнее.
Тюремный коридор был разительно не похож на мою стерильную камеру. Он словно застрял во времени лет на сто и совершенно не отличался от прочих, себе подобных: кованое железо, мертвящее освещение, грубая отделка дверей листовой сталью, которая была выкрашена в навозный цвет; каменный пол, дюжие молодцы вдалеке, застывшие с руками за спину и расставленными ногами. Послышалось немощное шарканье. Я глянул направо и оцепенел.
По коридору плелось жалкое, сломленное, окровавленное существо в полосатой робе. Его сопровождал юный дегенерат в форме без знаков различия. Лицо существа превратилось в вишневый пирог, на котором посидел тяжелоатлет. Но мне не составило труда узнать сэра Невилла Бобса.
2
Пока я провожал взглядом это скорбное шествие, Папаша Бородавочник не дышал и жадно за мной наблюдал. Проходя мимо нас, Невилл Бобс покосился в мою сторону, и пирог жалобно затрясся. Мне стоило немалого труда остаться бесстрастным, я был глубоко потрясен, ибо если бывают лубочные британские джентльмены, то Бобс относился именно к ним: питался овсянкой, содержал дворецкого, курил сигары и трубки, любил посидеть у камина со старинным фолиантом на пюпитре, которого так и не открывал, и отличался удивительной спесью. Я знал, что у него был пробковый шлем для охоты на слонов, крокодилов, тигров и русских разведчиков, которых он причислял к опасным хищникам и находил в их преследовании спортивное удовольствие.
Папаша втянул меня в камеру и захлопнул дверь.
– Полагаю, что этот господин немного изменился с вашей последней встречи, но все равно узнаваем, – заметил он.
– Впервые вижу, – возразил я равнодушно.
– Лишний раз подтверждает, что вы не человек, Биркен, – парировал Папаша. – Даже у меня сердце обливается кровью.
– Это сок, – сказал я. – Выделяется при жарке на гриле.
Тот полез за клещами.
– Да перестаньте же! – Теперь я повысил голос. – На кой мне сдалось ваше вино? О винном подряде я тоже впервые слышу. Допустим, вы правы, и я не человек, а вредоносное программное обеспечение с сенсорным интерфейсом. Кому и зачем мудрить ради какого-то вина?
– Вот вы мне и растолкуйте, – подхватил Папаша.
– Кому? Вы даже не назвались и сразу начали ломать руки. Кого вы представляете? Бундеснахрихтендинст? Полицию? Или службу безопасности «Либюнгезафт»?
Я не выгадывал время, мне искренне хотелось это выяснить. Конечно, Бобса могли загримировать и провести мимо меня специально, но я так не считал. Если британцы не при чем… Нет, этого не могло быть. Активное внимание «Прецессии» к винной сделке не подлежало сомнению. Впрочем, чему оно мешало? Наоборот, оно все объясняло. Невилл Бобс проявил к концерну такой же интерес, как и мы. Результат был налицо, прошу прощения за каламбур. Более того: он проявил его первым и сделал «Прецессию» посредницей в договоре, а мы уже подтянулись после, отреагировав на его контору, тогда как правильнее было обратить пристальное внимание на сам концерн. Тогда понятно, почему Бобс находился в заточении дольше меня и успел в полной мере познать гостеприимство Папаши. Он пострадал за нашу общую озабоченность. Наши страны были на грани нового союза против старинного и заклятого врага.
Папаша выстрелил из главного калибра.
– Не все ли вам равно, господин Псаев? – спросил он.
И насладился эффектом.
Не стану скрывать, что броня дала трещину. Отрицать мое имя, коль скоро оно прозвучало, было глупо, если только не прибегать к изворотливости высочайшего уровня. Откуда, кто? Ответ был очевиден: снова Невилл Бобс. Я не стал прибегать к изворотливости, потому что пока не придумал, как это сделать. А заодно и повел себя глупо.
– Вы перегрелись, – сказал я Папаше.
Тогда он нанес второй удар:
– Пока еще нет, но ваша партнерша, безусловно, весьма горячая фройляйн.
Ему хотелось ввергнуть меня в панику, и он своего добился. Ответ перестал быть очевидным, благо приложилась Коза. Я вспомнил, какой она стала, и содрогнулся. Неужели не Бобс?
Папаша явно читал мои мысли и даже закурлыкал. Казалось, что у него в груди закипела рулька, которую варили в пиве. Но дальше он выкинул номер дикий и неожиданный: встал на одно колено, вынул клещи и благоговейно поцеловал их. Затем повторил свое печное кряхтение, поднялся, сумрачно потоптался и шагнул к выходу. Я сел, растерянный и оглушенный. Этот дурной ритуал не добавил ясности. Может быть, то был искренний порыв. Может быть, некий намек на традицию, за которой стояла сила, пока не известная мне.
– Кстати, о такси, – Папаша остановился в дверях. – До меня не сразу дошло, но вы, наверно, имеете в виду приятеля фройляйн? Вы знаете, дружище, а ведь у меня диабет. Стенки сосудов изменяются, мозг умирает… Точно же! – Он ликующе всплеснул руками. – Нам доложили о трупе таксиста возле концерна. Одновременно Файерволл отметил полное прекращение контакта вашей подруги с неустановленным подручным. Все под Богом ходим!
Качая головой, он вышел.
Я не ответил ему ни звуком и пребывал в полном смятении чувств. Камера исправно фиксировала выражение моего лица, но мне было на нее наплевать. Любой человек, оказавшийся в моем положении, пришел бы в крайнее расстройство. Оно могло в какой-то мере сослужить мне добрую службу и показать, что никакой я не железобетонный Псаев, а только березовый Биркен, который если и вытерпел манипуляции с пальцем, то исключительно из-за врожденной крепости германского характера, да еще дисциплины. Триумф воли как будничный подвиг и естественная реакция на все подряд.
Но я немедленно поверил Папаше. Конечно, это была Коза. Милая Коза! Она спасала меня. Она подсадила мне вирус, чтобы Файерволл не пропускал меня в концерн и мариновал в карантине. Не доверяя системе и зная мой необузданный нрав, она подстраховалась и натравила на меня таксиста. Не знаю, кем был этот турок – скорее всего, мелким и неосведомленным уличным агентом, завербованным за гроши. Коза была ограничена в средствах, когда действовала самостоятельно. Она поняла, что Боев подставил меня и отдал на растерзание, провоцируя «Прецессию» и «Либюнгезафт». Нарушила присягу и совершила топорный акт деятельной измены, пытаясь вывести меня из игры. Лишь бы я не вошел в эти проклятые двери! Но ни Коза, ни даже Боев не догадывались, что они столкнулись с чем-то по-настоящему серьезным. Евгений Султанович вообще бесился вслепую, рассылая громы и молнии; он не только не видел противника, но даже понятия не имел, кто тот такой. Грешно наговаривать на руководство, но это был его излюбленный метод внешней и внутренней разведки.
Однако я не поверил Папаше в том пункте, что Коза меня и сдала. Старый болван! И правда пора ему подлечить диабет. Этот унтерменш проболтался. Что-то одно: либо спасать меня от концерна, либо разоблачать как Псаева! Конечно, Папаша мог бы мне возразить, что против его клещей еще не найдена управа, но он плохо знал Козу. Генерал Боев лично повышал ей болевой порог. На это ушло четыре месяца, а потом еще восемь на инструктаж, который был испытанием пострашнее.
Тем не менее он считал меня именно Псаевым. Значит, все-таки Бобс. Но сэр Невилл мог болтать все, что ему вздумается. Он знал о моем существовании и, вероятно, предвидел мое появление, однако ни одна живая душа на свете не сумела бы опознать Псаева в герре Биркене. Голословные предположения, допрос на уровне позапрошлого века. Я выбросил эту ахинею из головы и сосредоточился на задании, про которое успел подзабыть, пока прикидывал, как выпутаться. Итак, нам было известно о винном подряде для водопроводной станции, и это все. Нет, еще диковинный жест Папаши перед уходом. Мелочь, но я уловил в нем верность некоему древнему таинству. Спросите в нашем ведомстве, чем славится Псаев, и вам перед расстрелом ответят, что он отличается редким нюхом на разнообразные духовные практики.
Не видя другого выхода, я обратился к молитве.
Молитве пытливой, смиренно-требовательной и ревностно-безумной в покорности Святоотечеству, меня обучал начальник Духовного Отдела отец Жомов-Пещерников. Молитва летела стрелой, хранимая незримым коконом и неподвластная ни местному Гестапо, ни самому Файерволлу. Она вознаграждалась доказательными откровениями, которых не признавало ни римское право, ни вообще какая-либо юриспруденция, но это не умаляло их убедительности и практической пользы.
И мне открылось по вере моей.
3
Музыкальная пытка началась через полчаса. Оказалось, что тюрьма не такая уж отсталая. Звук хлынул отовсюду – с потолка, пола, из двери, стен, толчка и моего ложа. Но этого мало: все это начало еще и показывать фильм. Я ненавидел его. По разным обстоятельствам мне довелось посмотреть его ровно семнадцать раз, и каждое мгновение аукалось тошнотой. Слишком частая блокировка не одобрялась Файерволлом. А музыка не имела никакого отношения ни к фильму, ни к чему-либо вообще. Это было ритмичное забивание гвоздя на волнах электронной дефекации. Жомов-Пещерников подробно рассказывал о сходстве этих мелодий с толчкообразным любострастием и утверждал, что разрушительное действие оных возможно вылечить лишь колокольным звоном.
Я сосредоточился на струившемся молитвенном откровении.
Его содержанием, собственно говоря, и был знакомый лик отца Жомова-Пещерникова. Капеллан отличался скромностью и на облаке не восседал, но все же распространял золотое свечение. Он был в домашнем наряде: лоснившиеся спортивные брюки, черная футболка с багровым начертанием на церковнославянском языке и простые шлепанцы «ни шагу назад». Объемный телом, он был двумерен лицом, как это принято в иконописи. Глаза смотрели с веселым и строгим сочувствием; борода за время моего отсутствия подросла и разделилась надвое. Жомов-Пещерников сцепил руки на животе и нетерпеливо вращал большими пальцами.
«Думай, Псаев, – настоял он. – Как называется контора?»
«Прецессия»!
«Правильно, сын мой, – кивнул капеллан. – Что есть прецессия?»
«Наклон земной оси при замедлении вращения», – ответил я.
«Истинно так. Смещение небесных тел знаменует прощание с Христовой эрой Рыб и наступление эпохи Водолея. О чем же ты подумаешь дальше?»
«Водолей!» Водопроводная станция. Как это я не сообразил?
«Очень хорошо, – одобрительно кивнул лик. – И следующим пунктом?..»
«Вино!» Вода и вино. Все лежало на поверхности! Это было не простое вино.
«Отче! – взмолился я. – Могу ли я передать через тебя Евгению Султановичу, чтобы он проверил всех сотрудников Водоканала и взял на заметку недавно устроившихся?»
«Не можешь, сын мой, – изрек Жомов-Пещерников. – Это все-таки не телеграф. Но я утешу тебя: руководство уже занимается этим без твоих подсказок».
«Выходит, я работаю напрасно?»
«Ни в коем случае. Продолжай в том же духе».
«Я должен сорвать поставку?»
«Снова нет. Пусть присылают. Наоборот, ты должен ее обеспечить».
Но как? Чего от меня хотели? На этот вопрос Жомов-Пещерников не ответил. Он благостно улыбнулся, сотворил крестное знамение и медленно растаял в моем умозрении, сменившись машинной содомией, которой изобиловал кинофильм, и сатанинским бухтением электронной драм-машины.
Я и сам догадался. Во-первых, мне следовало упорствовать в отрицании того факта, что я был Псаев. Но это и так понятно. Во-вторых, я все-таки должен был разобраться с этим вином. Наши саперы считались лучшими в мире, но им придется рано или поздно откупорить эти сосуды и неизвестно, что за этим наступит. Я прикинул и остановился на единственном возможном варианте. Мне было не обойтись без Невилла Бобса. Его контора первой обратила внимание на концерн «Либюнгезафт» – очевидно, не без причины. Он что-то знал. Судя по фаршу, в который превратили его лицо, он мог не выдержать и выложить Папаше все, что они успели разнюхать. Но мог и устоять. Скорее всего, так оно и было! Он слил им меня и наверняка объяснил, что их разведку интересовала моя персона, а никакое не вино. Это выглядело вполне правдоподобно. Сэр Невилл отвертелся от расследования поставки, сознавшись в грехе безобидном – противодействии русской разведке, которое даже грехом-то не было; таким образом, эта сволочь переложила весь груз подозрений на мои плечи и поставила меня крайним. Ловко сработано, сэр Невилл. Однако покамест отметелили вас, а я еще цел, не считая пальца, да насилия над слухом и зрением, которые были у меня с рождения безупречны и воспитывались на образах светлых и чистых.
Я бросился к двери и принялся колотить в нее кулаками.
– Вспомнил! – крикнул я. – Передайте вашему хряку, что я все вспомнил!
И как бы взволнованно заколесил по камере, не сомневаясь в том, что Папаша сидит за каким-нибудь пультом и тщательно следит за каждым моим движением.
Так оно и было. Папаша вернулся мгновенно.
– Что вы там такое вспомнили? – осведомился он презрительно.
– Где видел этого господина из коридора. Это он и сбил вашего бухгалтера!
– Откуда вы знаете? – недоверчиво спросил Папаша. – Вы что, там были?
– Конечно! Не забывайте, что я журналист. Это моя работа. Предлагаю очную ставку! Я видел его, он сидел за рулем! К сожалению, я не запомнил марку машины…
Выкладывая все это, я совершенно не рисковал, потому что был уверен в Боеве. Ликвидируя Тентакля, тот позаботился свалить происшествие на англичан. В этом не было никаких сомнений. Иначе он и вовсе не страховался. Расследование рано или поздно выйдет на сотрудников Бобса если не прямо, то косвенно.
– Спросите у оцепления, меня наверняка кто-нибудь заметил…
Забывшись, я совершил непоправимую ошибку. Папаша Бородавочник медленно расплылся в улыбке.
– Вы живете вчерашним днем, герр Псаев. Там не было никакого оцепления. Сейчас повсюду регистраторы Файерволла. Вы хитры, но техническая отсталость рано или поздно выдаст свинью… как у вас говорится? Чтобы Бог ее съел, правильно?
– Не было? – потерянно пробормотал я.
– Вот именно. – Папаша притворил за собой дверь и довольно вздохнул. – Но я не напрасно примчался. Чего-то подобного и ждал. Теперь вы сами видите, что запираться бесполезно, и мы возобновим нашу беседу.
4
Разговор затянулся на многие часы. К его закономерному финалу я превратился в освежеванную тушу. Папаша Бородавочник драл и рвал меня на части, распарывал, отслаивал лоскуты, отрезал ломти и все это частично пожирал, когда особенно увлекался. При этом безостановочно продолжался фильм. Хриплые стоны блаженства, порожденные толстокишечными радостями, сливались с моим утробным мычанием и хищными возгласами Папаши.
Наконец, он отошел.
– Ну какой же вы человек? – отдуваясь, спросил Папаша. – Машину не обманешь! Это мы все вечно перепроверяем и сомневаемся. Традиции европейского гуманизма вынуждают помещать таких нелюдей сначала к нам, а уж потом в Лазарет.
– В Карантин, – поправил я, истекая алой слюной.
– Нет, дружище, это у вас Карантин. А мы никогда не теряем надежды исправить заблудшего, пусть даже он вирус. Впрочем, вы еще не убедили меня. Наплевать на свою судьбу – подумайте о партнерше. Что станется с малышом, когда она родит?
Лучше бы он вынул из меня хребет. Мне показалось, что тот и так отстегнулся. Этого не могло быть, Коза принимала таблетки. В последний раз дело было месяца три назад по случаю ее именин. Я отвел Козу на виртуальный сеновал, и мы блаженствовали в пыли иссохших соцветий с ароматом далеких лугов и степей. Под нами доили корову, струи со звоном бились в бидон. Моей целью было не только обоюдное удовольствие, но попытка пробудить в Козе душевные родники, которые все гуще засорялись многополым сумбуром. Очевидно, я ее недооценил. Родники были живы и размывали нутро, не выходя на поверхность. Коза понесла сознательно.
– Боюсь, вы еще не знакомы со всей мощью нашей ювенальной юстиции, – заметил Папаша. – Малыш будет усыновлен, едва появится на свет. Ему достаточно пару часов побыть в мужской семье, куда его непременно определят, чтобы обзавестись неизгладимыми инграммами, а то и вообще импринтингами. Видит Бог – я усыновлю его сам! Уго будет ему отличной матерью. У нас с ним образцовая супружеская жизнь несмотря на то, что я лютеранин, а Уго, шельма такая, закоренелый баптист…
Я окрасился кровью не только снаружи, но и внутри. Взор застлала красная пелена. Мы не одни, за нами наблюдают. Операторы, контролеры, охранники, кто угодно; нас не могли оставить всецело наедине, и ведь не может статься, чтобы ни в ком не екнуло, чтобы никто не ворвался и не убил Папашу коротким выстрелом из люгера или вальтера. Тот ждал и сверлил меня взглядом. Я тупо смотрел на него и молчал.
– А потом наступит конфирмация, – мечтательно причмокнул Папаша. – Молодому человеку подробно расскажут, по какой причине и каким образом Уго произвел его на свет. Его натуральная матушка к тому времени, если будет жива, не вызовет в отроке ничего, кроме естественного отвращения. Мы подарим ему годовой абонемент в тренажерный зал. Надеюсь, вы понимаете, в какой?
Я оставался безмолвным, призывая на помощь светлый образ отца Жомова-Пещерникова. Колокольный звон доносился из далекого далека, и все родное, близкое, приходило в упадок: скотина металась недоенная, в прабабушкиной крынке скисало молоко; жеребята, которые мчались на фоне закатного и рассветного солнца, спотыкались целыми табунами и ломали ноги; храмы оборачивались нужниками; генерал Боев, слепой и безногий, катил на скамеечке по вагону и просил подаяния; увядали ромашки, трещали наличники, давились соловьи, босые детские ножки неслись по бутылочному стеклу…
– Это славное место! – Папаша закатил глаза. – Телесная шнуровка с подвешиванием на кольцах. Комплекс разнокалиберных снарядов для анального развития. Трансгендерный петтинг с полиморфными аксессуарами. Австрийская кондитерская, фекальные шведские столы, живой уголок…
Тут я улыбнулся. Наверное, у меня был чересчур дикий вид, потому что отшатнулся даже Папаша. Я проглотил обломки зубов и невнятно сказал:
– Позвольте напомнить, что я натурал-либерал. Подчеркиваю: либерал. Мне кажется, что вы пытаетесь чем-то меня испугать. Но это выдает нетерпимость вашу, а никак не мою. Делайте что хотите! Я понятия не имею, о каком малыше идет речь.
Папаша Бородавочник сдулся, словно гелиевый шарик. Недоставало только смешного писка. Он посмотрел на меня мрачно и брезгливо.
– Все-таки вирус, – произнес он разочарованно. – Вы не человек. Я не могу представить, чтобы носитель ваших ценностей нашел в себе силы глупо лыбиться при такой перспективе. Вас не рожала мать, ваше сердце – виртуальный обман, пускай и мастерский.
Папаша Бородавочник пришел в подавленное настроение. Он расстроился, осознав, что несколько часов терзал иллюзорное существо. Опять поцеловал клещи, но мне почудилось, что с некоторой укоризной.
– Вы проклянете ваших программистов, – пообещал он перед уходом. – На прощание: у вашей подруги будет двойня.
Через десять минут меня перевели в Лазарет. Там уже дожидался встречи сэр Невилл Бобс. Он распростерся прямо на полу и почти не подавал признаков жизни.
5
Из лаконичного замечания Папаши я вполне уяснил разницу между Карантином и Лазаретом. Карантин – тюремное заключение, а Лазарет – исправительное учреждение. В теории я это знал, но на практике не сталкивался. На родине вирусы не лечили, их изолировали. На мне не осталось живого места, но я поежился, вообразив предстоявшие трансформации. Начнут, разумеется, с физического пола, а потом расшатают психологический гендер. Мир не меняется. Мир всегда начинает с яиц. Как отрывал их столетием раньше, так продолжает и по сей день. Одного я уже лишился. Возможно, меня даже когда-нибудь выпустят, но полностью переиначенным и годным исключительно в тренажеры для зала, о котором разглагольствовал Папаша.
Я присмотрелся к Бобсу. Его отделали так грамотно и прилежно, что подозрениям не было места. Мы оказались в одинаково безнадежном положении. Нас даже поселили вместе, заведомо не боясь сговора и отпора. Сэр Невилл заслуживал уважения, которое особенно приятно оказать врагу. Почтить врага – редкое удовольствие. На него наплевать, гораздо важнее ты сам. Ты возвышаешься над естественной неприязнью и склоняешься перед сверхчеловеческими ценностями.
Я свернулся в калач и сосредоточился на боли. Кому лотос, кому калач. Нам ближе и понятнее последний. Через пару минут боль стала сама по себе, а я отошел в сторонку – бестелесный, холодный, невозмутимый. Мое сознание с легкой досадой взирало на липкий от крови субстрат с костными отломками, которые торчали из открытых переломов. Насмотревшись, оно переключилось на помещение.
В отличие от камеры, здесь было совершенно пусто. Палату позаботились выкрасить в мучительно неопределенный цвет. Я такого не знал и сразу начал страдать даже в состоянии медитации и отрыва от инвалида, в которого превратился. Еще в ушах чавкали и клацали папашины клещи. От этого тоже не удавалось отделаться. Шум грибного дождя, который я принялся вспоминать ради противовеса, звучал зловеще и обещал новые беды.
Нелюди просчитались. Они не знали, насколько легко мне отсюда сбежать. Они забыли, что антивирусные программы считались у наших программистов приоритетными. Вирусные тоже. Это нераздельные аспекты единого явления. Но сначала сэр Невилл. С Козой придется повременить, в положенный час я переправлю ее с детьми в безопасное место. Усилием воли я поднял свое тело на четвереньки и подвел к сэру Бобсу, как антилопу на водопой.
– Бобс, – прошептал я. – Очнитесь. Вы слышите? Это я, Псаев.
Мне пришлось это сказать, иначе он не очнулся бы. Я говорил на грани слышимости, почти не шевеля губами. Вдобавок я обращался к нему на шифрованном языке времен антигитлеровской коалиции, переставляя слоги, калеча грамматику и превращая фразу в полную белиберду. Давайте-ка, Бобс, приходите в себя. Не забывайте, что наши пращуры сражались бок о бок.
Сэр Невилл забулькал кровавой пеной. Он разлепил фиолетовые шары, которыми стали его глаза, и шевельнул сломанной рукой. Распухшие губы что-то вымолвили.
– Не понял вас, Бобс. – Я склонился ниже. – Что вы сказали?
– Бритву, – еле слышно выдохнул он.
Британец считал себя обязанным побриться. Гонор этой публики неописуем.
– Не валяйте дурака, – отозвался я. – Видели бы вы себя! У вас больше нет ни подбородка, ни щек.
– Вы сами дурак, – простонал Бобс. – Я хочу перерезать вам горло. А потом себе.
– Держите себя в руках. Берите пример с меня: вы сдали мою особу Папаше, а я не прошу вас о бритве.
– Это не расправа, – выдавил он. – Это акт милосердия.
– Не вам рассуждать о милосердии, любезный. Напомнить?
За Бобсом числилось много нехорошего, и он не стал спорить.
– Рассказывайте, коллега. Времени у нас мало. Почему вы заинтересовались этим винным подрядом?
– Впервые слышу…
Я наступил ему коленом на предплечье, и сэр Невилл взвыл.
– Стараниями Папаши мне не придется делать ничего особенного. Достаточно надавить. Выкладывайте.
– Я не понимаю, о чем вы говорите.
– О Водолее, сэр Невилл. Не вынуждайте меня продолжать.
Фиолетовые щелки сомкнулись. Бобс помолчал. Затем слабо вымолвил:
– Зачем спрашивать, если вы и сами знаете о Водолее? Мне это удивительно, но я никогда не отрицал вашего высокого профессионализма.
– Мне непонятна ваша роль, – соврал я.
Сэр Невилл вздохнул. Затем исхитрился приподнять левую руку и оценивающе взглянул на нее. Очевидно, ее состояние убедило его в скором конце, и он решил, что терять нечего.
– Это древний Орден Теобальда, – сказал он. – Концерн – прикрытие.
– Кто такой Теобальд?
– Чернокнижник. Монах. Алхимик. Еретик…
– Масон, короче говоря.
– Меня поражает, Псаев, как быстро вы схватываете самую суть… Орден готовил пришествие Водолея… Но это вам и так известно…
– Вы рассказывайте, – посоветовал я. – Мне интересно послушать вашу версию.
– Как угодно… Теобальд приготовил эликсир… Вино на крови убиенных праведников из двенадцати израилевых колен…
– Ну, понятно, – кивнул я. – Куда же без них.
– В Ордене существует предание… Водолей есть Зверь из Вод, который явится с наступлением его эпохи и будет править миром… Ну, или его частью… шестой, не меньше… Для этого нужно таинство истинной веры…
– То есть православной.
– Разумеется… Эликсир был потерян. Не так давно мы обнаружили его… после того, как наткнулись на свитки в архивах Вестминстерского аббатства… Нам показалось удачной мыслью родить Водолея в вашей стране… Мы связались с Орденом, договорились о поставке вина…
– Все ясно. – Я убрал колено. – Как обезвредить вашего Водолея?
В кровавой каше проступило нечто вроде улыбки. Сэр Невилл издал гадкий смешок.
– Никак, Псаев… Теперь никак… Партия уже доставлена…
Запасы прочности человеческого организма неисчерпаемы. Бобса разобрал смех. Немного истерический, с привизгом, похожий на хохот гиены, но все-таки искренний. Он полностью уверил меня в правдивости сказанного.
– Сэр Невилл, вы все еще хотите бритву?
– Да… – пролепетал он сквозь веселые спазмы. – Хочу… дайте мне…
– Позвольте вас огорчить. Вы предстанете перед Создателем небритым, без крахмального воротничка и не напившись чаю.
Смех замер. Лицо Бобса исказилось от ужаса, хотя казалось, что дальше было некуда и нечему. Я приник к нему в прощальном поцелуе и сплюнул в рот ампулу с рицином, затем подпер ладонью то, что осталось от челюсти, и поднажал. Сэр Невилл вдруг полностью распахнул заплывшие глаза. На шарах словно лопнула шкурка и вылезло белое, в алых прожилках содержимое. Глазные яблоки заходили ходуном. По телу сэра Невилла прошла сладкая судорога, которую я впитал без остатка.
– Как это славно, что вы уже встали на путь выздоровления! – послышалось сзади.
Я оглянулся.
Там уже некоторое время стояли Тутор и Коуч, восхищенные поцелуем.
6
Скажу откровенно: можно было и заканчивать, но я не любил недоработки. Приличный оперативник всегда приберет за собой, вынесет мусор, выбьет ковер, попрыскает духами на шторы, вымоет пол и не оставит ни единого следа своего присутствия. Уборка в Лазарете была не по моей части, но совесть важнее скатерти. Папаша Бородавочник заслуживал последнего прости. Поэтому я не стал ни церемониться, ни мудрить, а просто сломал шею Коучу, а Тутора взял в серьезный оборот, и вскоре его уже было не отличить от Бобса. Разве что он еще дышал.
– Зови своего кабана, – дохнул я в полуоторванное ухо. – Живо.
У того не было сил удивиться тому странному факту, что полутруп одолел его в считанные секунды – такого спортивного, такого промассированного снаружи и изнутри, покрытого ровным загаром, с мозгами ротвейлера и моралью амебы.
– Он… видит, – прохрипел Тутор.
Я огляделся, потом запрокинул голову, изучил потолок.
– Коммен зи хир, – позвал я. – Лос, пивная свинья!
Папаша Бородавочник повел себя расторопно. Не прошло и минуты, как он влетел в Лазарет с клещами наготове и выражением достаточно потрясенным, чтобы я испытал законное удовольствие.
– Мы начинаем лечение безотлагательно, – объявил он, извлек судейский свисток и коротко дунул.
Я вспомнил сцену из старого кинофильма, где предки Папаши точно так же свистели и веселились, гоняя по кругу импровизированную футбольную команду из плененных крестьян, а самый мелкий предок, оставшись в подштанниках, вертелся под ногами и подсовывал им клочок газеты. Тогда я счел это знаменитым немецким юмором во всей его убийственной красе, но свисток Папаши навел меня на мысль, что все это делается всерьез, при сосредоточенной роже, во славу порядка, который опирался на пышные торты, пивные бочки, колоссальные колбасы и кишечную музыку немецкой речи.
Потолок разъехался, и начал спускаться медицинский инструментарий.
Это были орудия программной агрессии – софт, который с германской выдумкой замаскировали под хард. Пакет специальной противовирусной защиты Файерволла, упакованный в железо, пластик и латекс. Страшные трубы и кишки; щупы, не знающие преград; синхронизирующие клистирные установки и вибромассажеры отвлекающего действия; обманные гендерные гаджеты для рассредоточения внимания; игольчатые электроды и лазерные пилы, музыкальные гипноиндукторы и кислотные капельницы. Слева грянул походный марш Люфтваффе. Справа вступил орган, и его замогильный вой расположил меня к образам угрюмого средневековья.
Папаша Бородавочник скрестил на груди руки.
– Вы на редкость живучи, Псаев, – отметил он. – Уважьте старика. Я знаю, что вы бестелесны, но было бы приятно услышать. Отсутствие признания – позор на мои седины.
Я наступил на голову Тутора и надавил, что было силы. Под каблуком хрустнуло и лопнуло. Я брыкнул ногой, стряхивая налипшее.
– Сначала вы. Расскажите о Теобальде.
– Великий человек, – отмахнулся Папаша. – Какое вам дело до него? Вино уже прибыло по назначению.
– Этого мало. Пусть стоит. Никто к нему не притронется.
Папаша расхохотался.
– Это ваши, да не притронутся к вину? Не смешите меня, Псаев.
Тут он был прав, не отнимешь.
– Притормозите ваше оборудование, – попросил я. – Есть обстоятельство, которого вы не учли. Вы даже не подозреваете о нем.
Он насторожился и щелкнул пальцами. Зонды и щупы зависли в полуметре надо мной. Я мельком оглядел себя. Раны зияли, кости торчали как попало. Одно ребро, похоже, проткнуло легкое, и мне грозил пневмоторакс. Самому удивительно, как я еще стоял на ногах.
– Вам будет очень больно, Папаша, – заметил я скорбно. – Не скрою, мне отчасти вас жаль.
– Почему? – спросил он напряженно, не делая попытки возразить, благо знал, что я попусту не скажу.
– По очень простой причине. Дело в том, что вы сами вирус.
Папаша вытаращил глаза.
– Бред! – гавкнул он.
– Неужели? – Превозмогая боль, я тоже щелкнул пальцами, и все клистиры послушно развернулись к нему. – Человеку свойственно ошибаться, зато машина безупречна. Вам ли не знать. На том стояло и стоит ваше убогое безжизненное мышление.
Папаша побелел, как полотно.
– Не может быть, – пробормотал он. – Скажите, что вы пошутили, Псаев.
– Еще нет, – ответил я. – Но ждать не придется. Прощайте, Папаша.
И скакнул на зеркало, а с зеркала – на облако.
Там я задержался, не будучи в силах преодолеть соблазн и не взглянуть на события, которые развернулись внизу. Инструментарий пал на Папашу сразу весь, взыграв и зондами, и кишками, и полостными стерилизаторами. Прозрачные трубки потемнели, наполняясь разнообразными соками – преимущественно дерьмом. Папаша издал страдальческий вопль, который сразу захлебнулся под маской вакуумного отсоса. Сверла вонзились в его заплывшие жиром виски. Посреди Лазарета вспыхнул и повис виртуальный экран, по которому побежал зеленый пунктир, ознаменовавший начало сканирования. Сразу защелкали и красные цифры, перемежавшиеся бессчетными Тарантулами. Огромный манипулятор погрузился в Папашу с нижнего полюса, и я увидел, как колышется брюхо, раздираемое шарнирами. Глаза у Папаши закатились, и он целиком содрогался, от редких седых волосков на темени до китовых туфель. Из кармана вывалились клещи. Второй манипулятор задержался над ними, не зная, как поступить. Я свесился с облака и подал команду. Он облегченно встрепенулся, подхватил их и с размаха ударил Папашу в левый глаз. Кровь брызнула фонтаном, и я понял, что дальше не будет ничего интересного.
Часть третья.
Клей
Конечно, все вышеизложенное происходило на зеркалах. Нас не пускают за границу. Мы люди военные. Остальных тоже не пускают, и никто не знает, что там творится.
Я откинулся в кресле. Теряя сознание, крикнул:
– Козу отключите…
Ее уже волокли прочь. Коса мела пол, сарафан задрался, в веснушчатое плечо впилась игла шприца.
– Молодчина, Псаев, – прогудел над ухом Евгений Султанович.
Но я уже летел в бездонную черную пропасть.
И пробыл в ней целых двадцать минут, за которые более или менее выспался.
Вернувшись к бытию, я обнаружил, что лежу на кожаном диване в кабинете Жомова-Пещерникова. Гулко ударили напольные часы. Солнце влагало пыльные персты в библиотечный полумрак. За окном прозвенел трамвай. На оцинкованный подоконник со скрежетом приземлился голубь. Он распушил переливчатое радужное жабо, высматривая самку, и я почти услышал его горловое любовное пение. Я был накрыт солдатским одеялком; под головой, стоило мне шевельнуться, скрипнул жесткий валик. Отец Жомов-Пещерников сидел за письменным столом, слюнил пальцы и перебрасывал страницы старинной книги. Он делал это с ожесточенным отвращением. Мелькнула гравюра, и стало ясно, что там фигурировал какой-то сатанизм.
– Нигде нет ни слова о твоем Водолее, – буркнул Жомов-Пещерников, не поднимая глаз. – Мерзавцы позаботились надежно схорониться.
Я приподнялся на локте.
– Где вино?
– На водопроводной станции, как и положено, – ответил он. – Нынче буду ее освящать.
– Водопроводную станцию?
– Да, водичку. Ихние инженеры говорят, что после этого можно год не фильтровать.
Палец Жомова-Пещерникова уткнулся вдруг в какой-то абзац.
– Вот! – Батюшка удовлетворенно взглянул на меня. – Кое-что все-таки есть! Эти негодяи называли свою закваску Клеем. Совокупный душевный экстракт на крови с добавкой черного семени от ихнего магистра. Подлить в вино, а вино – в воду. Но этого мало. Ты, сын мой, совершил настоящий подвиг. Без тебя мы не узнали бы главного.
Я сел. В кабинете пахло ладаном, свечами, книгами и чем-то съестным.
– О чем вы, батюшка?
– О том, что сказал тебе Бобс. Клей не проснется без акта истинной веры. Сатана, которого они сварили, не пробудится без праведного религиозного обряда. Видишь ли, Псаев, нам не угнаться за их извращенной мыслью. Что может быть чище окропления Водоканала? На то и расчет – ударить по самому святому, обезобразить незримое чудо, поругать наивную и детскую веру.
– Мы сами виноваты, – откликнулся я, начиная соображать. – Мы слишком открыты. Беспечно делимся нашей радостью с миром, выкладываем намерения в свободный доступ. Надо заглянуть в сетевой график водопроводных мероприятий. Наверняка это освящение там числится!
– Еще бы, – подхватил Жомов-Пещерников. – Поставлено в план еще в прошлом году! Мало того – переведено в разряд общегородских акций.
Я вскочил и взволнованно заходил по кабинету. Жомов-Пещерников следил за мной и покровительственно улыбался. Меня поздравили с удачей, но мир показался мне еще более хрупким и беззащитным, чем на холоде. Я горестно вспомнил фламинго с бегемотом, печалясь об их незавидной участи в эпоху всесильного Водолея.
– Надо же что-то делать! – сказал я. – Это нужно остановить!
– Не волнуйся, сын мой, – отозвался батюшка. – Человеконенавистники будут посрамлены. Жидолатины – еретики, но у них можно кое-что перенять. Например, очищающий огонь.
– Жечь? – с надеждой встрепенулся я. – Но кого?
Жомов-Пещерников оставил вопрос без ответа. Он откинулся в кресле, смотрел на меня поверх круглых очков и загадочно улыбался. До меня же тем временем постепенно доходил размах задуманной диверсии.
– Это же вода, она потечет из каждого крана, – прошептал я. – Наполнишь ванну, начнешь купать ребенка, а там… Да что ванна! На носу чемпионат по плаванию. Бассейны! Пожарные резервуары! Колодцы! Реки! Скоро лето, начнутся лесные пожары…
Тот поднял ладонь:
– Успокойся, сын мой. Этому не бывать. Да, сказано в Писании, что Зверь восстанет из вод, и победит святых, и воссядет в Церкви. В истинной Церкви, которая здесь. Но ненадолго. Ты не успеешь глазом моргнуть, как диавол будет повержен. Мне велено открыть тебе, что вся операция была задумана и осуществлена не твоим героическим начальником, а Отделом Духовной Безопасности. Это целиком и полностью моя разработка. Известно ли тебе, что это значит?
Да, я знал. Крещение духом. Окормление правдой. Но мне все равно было страшно. Я впитывал мирные звуки, доносившиеся из-за окна: шум поливальной машины – вот, еще одна жертва, – визг пилы, собачий лай, отрывистые возгласы дворника, шелест листвы, мяуканье чаек. Всему этому грозил мучительный конец. Я провел по лицу ладонью, и щетина согласно скрипнула.
Тем временем Жомов-Пещерников распахнул шкаф и вынул парадный мундир на плечиках.
– А ну, примерь!
Я задохнулся при виде полковничьих звезд и золотого креста на полосатой ленте. Все, что неслось в окно, теперь предстало дружными поздравлениями. Я подошел на негнущихся ногах и бережно принял мундир. Он был так отутюжен, что я чуть не порезался.
– Давай, облачайся, – посмеивался батюшка.
Я подчинился и подошел к зеркалу. Настоящему, не облачному. Китель сидел, как влитой. Фуражка нового фасона казалась слишком маленькой, но я понимал, что дело было не в ней, а в моих широких плечах. Я поворачивался и так, и этак; сукно оказалось жестким только на вид, пораниться им было невозможно. Мне вообще померещилось, что я сменил кожу, и в новой намного уютнее, что прежде она просто где-то гуляла, а то и хранилась в предвечном замысле, но вот воплотилась, и век бы ее не снимать, и спать в ней, и принимать ванну, и…
– Теперь скидывай, – строго скомандовал Жомов-Пещерников.
Это было и без него понятно. Невидимый фронт. Мундир с крестом отправятся в титановый сейф, и больше я его никогда не увижу. Меня даже похоронят в гражданском – вернее, сожгут, а парадная форма сохранится навечно в музее незримой славы.
Батюшка посмотрел на часы.
– Время, Псаев. Начальство допустило тебя к таинству освящения. По-моему, ты заслужил право увидеть финал.
Я тупо уставился на него.
– Как? Уже? Прямо сейчас?..
– Золотые кресты и звезды просто так не навешивают. Ты управился в аккурат. Возьмем диверсанта, помолимся и приступим.
Мы вышли. В лифте к нам присоединился целый отряд дюжих молодцев. Я не знал никого, как и они меня. Это было в порядке вещей. Потом появился генерал Боев. Евгений Султанович был в скромном штатском костюме. Он разрешил себе единственную вольность: едва заметно подмигнул мне, и я задохнулся от радости при виде мохнатой брови, которая единой гусеницей пересекала его чело.
В закрытом дворе мы погрузились в фургон без окон. Я пожалел, что не увижу по пути любимый город, по которому отчаянно стосковался. В нем не было Файерволла. Во всяком случае, его эманации не маячили на каждом шагу. По крайней мере, не те, что относились к биомеханике соития, нездоровой пище и зарубежным компаниям. Если что-то и попадалось, то исключительно отечественное, и только на тротуарах, пускай и сплошь, зато проезжая часть была совершенно свободна, и полчища лакированных машин беспрепятственно ползли от светофора к светофору.
Мы воспользовались выделенной полосой и вскоре добрались до водопроводной станции.
…Диверсантом оказался некий Титоренко, устроившийся туда неделей раньше. Вино, предназначавшееся для банкета, он благополучно вылил в резервуар и полагал, что успешно справился с задачей. Ему не препятствовали. Титоренко похаживал гоголем и, вероятно, уже представлял, как осядет в том же Берлине и лично опробует все достижения тамошней сексуальной индустрии. Но ничего подобного не случилось. К нему подошли и вежливо попросили отойти в сторону на пару слов, после чего Евгений Султанович взял его лично.
– Не дергайся, гнида жовто-блакитная, – приговаривал Боев, давя террориста специальным подкованным ботинком.
Я мельком взглянул, как плющится круглая рожа этой сволочи, и пожалел, что Евгению Султановичу далеко до Папаши. Но вслух не сказал, чтобы не обижать генерала.
Никто не вмешивался, и все вообще старались не обращать внимания на расправу. Жомов-Пещерников уже переоделся в церковное платье и вооружился кропилом и чашей. Свита подвела к нему взопревшего директора станции, который под прицелами камер совершенно одеревенел и стал невосприимчивым к благости. Жомов-Пещерников спрыснул его святой водой и важно прошествовал к резервуару, который напоминал мелкий бассейн. Я сообразил, что это какой-то отстойник. Повсюду вились и тянулись трубы, шипел и постукивал потайной мотор, сверкали железные лестницы, дрожали стрелки. Я не мог отделаться от чувства, что нахожусь на съемках заключительной сцены боевика, когда герой и злодей выходят на последнюю сечу посреди мрачного завода или котельной. Правда, было много зрителей: сотрудники станции, наши ребята, пресса, какие-то дети, незнакомые мне личности из городской администрации. Все взоры были устремлены на Жомова-Пещерникова – кроме моего. Мой приковался к отравленной воде, которая понесла от врага. Я понятия не имел, что произойдет дальше, и подозревал, что мне не поможет никакая боевая выучка, если дела примут скверный оборот.
Где-то далеко в последний раз тявкнул Титоренко. Публика притворилась глухой.
Я всматривался в воду, стараясь различить следы Клея. Пустые надежды. Концентрация была гомеопатическая.
Жомов-Пещерников кивнул директору.
Тот замешкался. Тут я сообразил, что к юбилею станции не могли не подготовить выдающегося достижения. Конечно, они запланировали пуск какой-нибудь линии или что у них там, и директор предполагал, что ее полагается сначала благословить, а уж потом подключать. Но Жомов-Пещерников добродушно мотнул головой, и директор куда-то побежал. Через полминуты гробовая тишина сменилась ровным гулом.
Наш батюшка шагнул вперед, запел, окунул кропило в чашу и принялся освящать направо и налево, все и всех подряд. Потом подступил к краю бассейна, помянул Троицу, и благотворные капли устремились к зловещей водной глади. Мне их полет представился в замедленной съемке. Гестапо, зоопарк, Папаша, Файерволл и Коза расцвели перед умственным взором, словно показывали, что вот он итог, вот ради чего я ломал себе голову на грани жизни и смерти, вот что по недомыслию натворил покойный сэр Невилл Бобс. И я не обманулся в ожиданиях.
По воде пробежала рябь.
Затем она начала собираться в пузырь, а тот – отшнуровываться, и вот он уже повис и закачался на тонком стебле. Внезапно пузырь прозрел. Он провалился в двух местах и зазиял розовыми дырами, в которых подрагивали ультрамариновые зрачки. Век и бровей не было. Потом обозначился рот – вернее, мясистая половая щель со всеми анатомическими подробностями и гладко выбритая. Оттуда вывалился фигурный язык, как будто пузырь изнемог от томления в потенции бытия и облегченно выдыхал. Следом выросли рога, имевшие вид пупырчатых фаллосов. Пузырь наморщил лоб, поднатужился и родил пару длинных и пухлых рук, которые тут же приветственно раскинулись.
Зрители отшатнулись.
Пузырь не сказал ни слова, но странным образом сумел сообщить окружающим свой лютый голод по совокуплению со всеми на свете беззащитными существами. Все, чего ему хотелось, было написано на нем крупными буквами. Он стал раздуваться, медленно багровея. В очах заклубилась злоба, и вместо ультрамарина затлели угли. Я машинально схватился за карман, но оружия не было. Жомов-Пещерников отечески улыбался пузырю. Тут я понял, что в цеху стало жарко.
И этот жар нарастал. Пузырь тоже испытал некоторое неудобство и нахмурился. Как он сумел без бровей – не пойму. Я присмотрелся к воде и увидел тысячи мелких пузырьков, поднимавшихся на поверхность. Десятки тысяч, миллионы. Жомов-Пещерников блаженно щурился. Пузырь тревожно заозирался, не будучи в силах сообразить, что происходит. От воды пошел пар. И я догадался, в чем дело: наши сотрудники наладили подогрев – может быть, подвели какие-то гигантские кипятильники, или эта функция была изначально заложена в оборудование, не знаю, но факт оставался фактом: вода закипала.
До Водолея, наконец, дошло, и он в панике заметался. Но деться ему было некуда. Пузырики слились, набрали силу, вода начала бурлить. Водолея расперло; он вытаращил глаза. Рога, они же фаллосы, напряглись и разродились столбами молочного света. Из непристойного рта потекло.
– Поддайте еще! – крикнул кому-то Жомов-Пещерников.
Я живо представил полуголого кочегара этажом ниже. Наверно, он там и был. Так или иначе, температура резко подскочила. Мне пришлось попятиться от края – и вовремя. В следующую секунду раздался взрыв, и порождение брата Теобальда, обогащенное аспидным семенем Гидеона, оглушительно лопнуло и обратилось в розоватый, стремительно расходившийся пар.
Жомов-Пещерников перекрестил резервуар, повернулся и пошел прочь. Его сменил Боев, который примчался, застегиваясь на бегу, и возглавил развод перепуганных сотрудников станции по рабочим местам. Наши сновали между ними, подсовывая планшеты с расписками о неразглашении. Мне было нечего там делать, и я догнал батюшку.
Мы зашагали в ногу по пустынному коридору среди толстых войлочных труб. Где-то мерно дышал гигантский насос.
– Все явлено и предсказано, – заговорил Жомов-Пещерников, не дожидаясь моих расспросов. – Эти невежды забыли, что Водолей – воздушный знак, а вовсе не водный. Они изначально ошиблись с несущей субстанцией. Крестили дьяволом, но по старинке – водой, а на дворе уже время духа.
Я пришел в благоговейное восхищение от его прозорливости.
– Духовность, – приговаривал батюшка на ходу. – Вот она в самом что ни на есть практическом применении.
Тут мне пришла в голову непрошеная мысль.
– Послушайте, – сказал я и остановился. – Но он же растекся в воздухе. Значит…
Жомов-Пещерников тоже притормозил и повернулся.
– Да, господин полковник, – согласился он. – Никто не обещал, что будет легко. Это еще не конец времен. Не отрицаю, он перешел в воздух и будет смущать отечественные умы. Нам предстоит смертельная битва с невидимым противником. Но разве не в этом наше предназначение? Тут мы играем, что называется, на своем поле. Невидимое, неуловимое зло, смущающее слабых! Слава Богу, нашему опыту в этом деле позавидует любой враг.
© май-июнь 2014
Сыч
Я боюсь того сыча,
Для чего он вышит?
Анна Ахматова
– Смотри, кто это?
Грузный молодой человек с готовностью оборачивается. Его подруга выдергивает руку и спешит к широкой каменной чаше, установленной на газоне. Над аккуратной травой чуть возвышается мелкая емкость величиной с небольшой бассейн. Почти такая же объемистая нога сокрыта, но есть. Она очень короткая. В чаше обитает деревянное изваяние.
Молодой человек, руки в брюки, вразвалочку косолапит за спутницей. Рядом визжит и лает детская площадка. Свистят качели, журчит фонтан. Местные привыкли к скульптуре и не замечают ее.
– Занятно, – бормочет кавалер. – В нем что-то есть.
Он смотрит дольше и пристальнее, чем мог бы – как будто впитывает. Его подруга тоже слегка околдована. В них затронуты общие струны, дрожащие глубоко, беззвучно.
– Я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку, – вдруг начинает декламировать девушка. – На меня наставлен сумрак ночи…
– Наверно, это филин, – перебивает ее юноша.
Его немного раздражает, когда она читает стихи. Ему становится неловко. Он не против поэзии, но считает ее делом сугубо личным. Порыв к декламации – само по себе наитие – представляется ему избыточным самообнажением. Молодому человеку намного легче раздеться буквально.
Изваяние и впрямь напоминает филина. Резная глыба, и перья больше похожи на чешую. Лап нет, колода спилена. Крылья не обозначены. Голова не пойми какая – пожалуй, совиная, однако есть человеческий нос, а нижняя часть не то лица, не то морды продолжается в длинный, до пояса узкий фартук, который сразу и подбородок, лишенный рта, и щеки, и борода. Истукан нахохлился и ссутулился, но он скорее мил, нежели грозен.
Юноша все же спрашивает:
– А почему стихи, какой отголосок?
– Не знаю, – беззаботно отвечает подруга.
Они стоят еще какое-то время, изучают идола и не могут понять, что он такое. В нем чувствуется нечто богатырское. Он весь немного смахивает на бровастую птицу киви или на древний шлем. При взгляде издали в профиль изогнутый плоский лоскут, вырастающий из лица, нетрудно принять за пластину, прикрывающую переносицу.
Юноша пригибается.
– Ему уж досталось. Видишь? Рубили его, палили.
– Уроды. – Девушка поджимает губы. – Конечно, ночами тут праздники. Обоссут, обломают! Не понимаю, как может подняться рука.
– Да, симпатичный, – соглашается тот.
– Но все же кто это?
Они обходят колоду. Идол не просто сутул, у него несомненный горб, по которому водопадом струится шоколадная грива. Толстые пряди покрыты лаком. Чешуйное оперение сродни кольчуге. Петли крупнее с флангов и на спине, как будто изваяние застыло в бронированном пальто. Молодой человек заглядывает в чашу и проверяет, не видно ли когтей. Там мусор.
Пара стоит рука об руку и зачарованно изучает одинокое мертвое существо.
1
Сметанный соус. Чуть подогретый, немного грибов-шампиньонов. Луковый сок. Пресновато, однако на этом все. Такая, значит, образовалась окружающая среда. Видимость четкая, слышимость тоже, и ноги не ватные, и руки не пронесут мимо рта ни вилку, ни ложку, но сохраняется впечатление вялого шествия сквозь толщу сметаны, приправленной без лишней пикантности. Сытная атмосфера, умиротворение и тепловатое желание близости. Аппетитное плечо. Потрогать подушечкой пальца – образуется ямка. Действительно, это очень неплохо, теперь нужно двумя, а лучше всеми. Все равно вокруг нет ничего, кроме этого плеча. Вернее, найдется, но совершенно не интересное.
– Как вас зовут?
Это очень, очень важно. Полное белое лицо, рыжие кудри. Неожиданно тонкие губы, бледные. Сонный доброжелательный взгляд. Не груди – пшеничные хлеба. Ночная рубашка старинного образца. Небось, еще бабушкина.
– Меня зовут Татьяна. Таня.
Ровно и правильно. Реплика из учебника иностранного языка. Голос звучит как через подушку. Нет, не так. Он внятный, просто смешивается со сметаной. Или это туман? Такой называют молочным. Но видно отлично, вплоть до мельчайшей крапины. Как это зовется? Веснушка, да. Груди пшеничные, а веснушки ржаные.
– Очень приятно. Меня зовут Евгений. Женя.
Зачем он сказал? Она не спросила. Очевидно, так принято. Он смутно припоминает, что это правило хорошего тона. Откуда вдруг прилетело это слово: «правило»? Что оно означает? Вспомнил, но можно и даже нужно забыть, ибо это снова не важно. На свете вообще нет важных вещей, кроме грудей и кудрей, которые, как он выяснил, именуются Таней.
На свете – где это, между прочим? Наверное, здесь. А где он, собственно говоря? Не имеет значения. Не следует останавливаться, между ними протянулась невидимая дуга. Мерцает болотное электричество, которого мало для ослепительного накала, но они превосходно обойдутся без высокого градуса.
Голый он, что ли? Нет, пока в трусах. Вчерашних. Нехорошо, следовало сменить. Откуда ему было знать? Он думать не думал, что появится Таня. Вчера. Когда это, позвольте спросить? Что означает – вчера? Когда он был дома, что за ненужный вопрос. Он отлично помнит свой дом, просто сейчас ему недосуг восстанавливать постороннее, не относящееся к делу. Пора брать Таню за руку. Или за колено? Вон оно высунулось из-за стола. Похоже, она расставила ноги. Ее собственная рука шурует где-то внизу, и Таня дышит все тяжелее.
Наверное, это не вполне прилично. Если бы не ответная готовность Тани, он никогда не посмел бы. Они же совершенно не знакомы и даже не лежат, а сидят за столом. Да не одни, по соседству еще какие-то люди, тоже друг против дружки. Стол большой, раздвижной, поначалу обманчиво круглый, но в нем сокрыты две доски, которые, если вынуть и вставить, волшебным образом превратят его в праздничный.
Как славно это звучит – вынуть и вставить. Этим-то он и должен безотлагательно заняться. Тем более, что осуждающие не осуждают и даже не смотрят. Они разомлели не меньше, чем он. Такие же тет-а-теты, и это немного напоминает свидание в тюрьме, когда возлюбленные сидят, разделенные стенкой, и страдальчески переговариваются по телефону, не имея возможности соприкоснуться. Разница в том, что здесь без барьера. Достаточно протянуть руку.
Но почему тюрьма? Где он видел подобные встречи? В кино, разумеется. Удивительное дело: спроси его сию секунду о кинематографе, он не сразу сообразит, о чем речь, потому что это дело даже не третьестепенное, его важность стремится к нулю.
– Женя, – выдыхает Таня и наваливается грудью на стол.
Сметана вскипает. Разрозненные стоны, лаконичные обращения учащаются, напоминая вялые пузыри. Он тянется, слабо улыбается и вдруг кривится: зуб. Таблетка усвоилась целиком, вывелась и больше не действует. Мощное снадобье, рассчитанное часов на восемь – стало быть, он принял ее с утра, а теперь уже скоро вечер. В соусе образуются прорехи, зуб начинает ныть, и это похоже на комариное пение все ближе к черепу. Комар не отвяжется, как и боль.
Где он, черт побери? Кто эти люди и куда его занесло?
Раздаются проникновенные голоса:
– Соня…
– Шурик… дайте мне подумать минуту.
– Лида… как вы посмотрите на то, что я поищу, где бы прилечь?
– Родька, я тебя не узнаю…
– Наташа, я никак не ожидал…
– Андрей, а вы умеете стоя?…
– Женя, вы на меня не смотрите, – жалуется Таня. Говорит она хрипловатым дамским басом.
Невидимое дикое сверло проворачивается, и боль восходит по черепу. Общество, истекающее пованивающей слюной, обозначается резче. Пелена разрывается в лоскуты. Он берется за щеку, обводит взглядом помещение. Обычное, ничем не выдающееся жилье: старое пыльное кресло, бурый комод, гладильная доска в углу, тахта, тумба, древняя радиола. Шторы задернуты, но щелка осталась, и за окном еще или уже довольно светло. Календарь с белой розой, год текущий. Который? Тот самый, правильный. Девяносто седьмой. Люстра в три рожка. Ваза с сухими цветами. Портрет какой-то старухи с огромными щеками; траченные молью салфеточки с кистями, сальными на вид.
Порази его гром, но он не понимает, куда и как угодил. Он собирался к врачу. Его одолел довольно опасный недуг, от которого следовало избавиться как можно скорее. Зубная боль явилась неожиданным довеском. Да, теперь он точно помнит, что принял таблетку. Запил молоком, потому что разъедает желудок. Дальнейшее потонуло в соусе. Купание в тумане оказалось приятным, хотя он понимал задним умом, что плавает в гадости. Соус каким-то бесом навязывал ему мысль о первостепенной важности происходящего, и думать о посторонних вещах настолько не хотелось, что почти не удавалось. Однако заново разболевшийся зуб расставил приоритеты иначе.
– Кто вы такая, Таня?
Рыжая расстегивает пуговку. Редкое богатство. Зуб глухо отбивает ритм, и это похоже не то на часы с бесконечным боем, не то на мерный колокольный звон.
– Соня, положите мне руку сюда…
– Вставайте, Лида, сейчас меня разорвет…
Вдруг он с грохотом опускает на стол кулак и гаркает:
– Прекратите!..
И все поворачивают головы.
2
Лидия – длинная, как мидия. Андрей, Андрюшка – сбоку макушка. Не чтобы натянуть рифму, а потому что пробор и впрямь на виске. Густейшая грива пегих уже волос при полном отсутствии лба. Родион… ну, с этим понятно. Боров, раздетый. Бока нависают так, что не видно трусов. Шурик-ханурик в кителе на голое тело. Танковые войска. Старший лейтенант. Соня… поня? жаконя? Самая симпатичная здесь, смышленые глазки. Правда, немного выдается нижняя челюсть. Шутят, что это неудобно при насморке – или кстати, наоборот. Наталья без тальи, кубышка с лиловыми губками-валиками. Ну и опять же – Татьяна, почти без изъяна, если бы не мелкие рыжие завитушки и малость выпученные глаза.
Выморочное виршеплетство исчерпывает себя на личном соображении: квартира, где торчал Евгений, была поганый уголок.
Капроновый тяж, образованный зубной болью, удерживает его на весу; удар кулака, будучи повторен, как будто приподнимает общество в воздух, и все лениво понацепляются к щиколоткам, готовые рассыпаться под клейким наплывом соуса, который хочет вернуть свое.
Он же не теряет времени:
– Что здесь происходит?
Волосы липнут ко лбу дебелого Родиона. Алый язык воровато скользит по губам.
– Родя, – произносит Соня.
Ее срывает в сметанную похоть. Родя падает тоже. Боль победно растопыривается, распирая дупло, и Евгений осознает, что нет ни соуса, ни вообще тумана. Есть комната и восемь человек в ней, включая его самого. Все более или менее обнажены. Синхронная страсть обволакивает, как незримая сфера, рождаемая гулким музыкальным инструментом. Евгений скашивает глаза на Таню. Та раздосадована и хочет скорее размякнуть опять. Зрачки подергиваются пленкой, напоминающей жабо смертельно ядовитого пластинчатого гриба.
Осыпаются остальные; они не снимались с места и воспарялись воображаемо, теперь они просто больше не смотрят на Евгения.
Грохочет кулак. Под руку попадается случайное блюдце, оно летит на пол. Компания вздрагивает. Евгению ясен секрет пробуждения. Зубная боль действенна, но мало ее, и он подбирает осколок, чиркает по руке. Ясности прибавляется.
– Почему? – тупо спрашивает Шурик-танкист.
Евгений, не отвечая, тянется и успевает черкануть по голой безволосой груди. Шурик кривится, лицо у него уже не такое баранье. Безобразно расползается кровь.
– Кто вы, где мы? – выкрикивает Евгений.
Шурик приоткрывает рот и подозрительно озирается. У него густые брови, высокие скулы. В роду побывал якут или калмык. Татарин, мордвин.
Лидия потерянно изгибается черной струной. Евгений встает. Пушечное мясо в ногах, килограммов двести. Прилагая великие усилия, он доходит до вазы, бросает на пол цветы, почти невесомые от старости и похожие на мертвых мотыльков. Взбалтывает, улавливает плеск. Размахивается и окатывает Таню тем, что осталось. Та чуть шарахается и начинает хлопать глазами.
– Почему вы хозяйничаете? Дома у себя пачкайте!
– Да, я не дома, – кивает Евгений, берясь за щеку и тут же отнимая руку: пусть болит, истинно нет худа без добра. – А где?
– У меня, это мой дом, – хрюкает рыжая, утираясь.
Она успокаивается, пленка затягивается. Ряска, потревоженное болото. Евгений замахивается стеклом. Танкист перехватывает его руку.
– Что это вы разошлись?
– Вы не понимаете? – огрызается тот. – Нас гипнотизируют! А боль приводит в чувство!
Шурик ищет, чем вытереться. Кровь у него не хлещет, но красные, уже подсыхающие разводы выглядят неприятно.
– Не видите, я с дамой, – бормочет танкист.
Ему уже и не больно. Евгений тоже понемногу привыкает. Татьяна и думать забывает о цветах. Она выставляет лопатой язык и дерзко слизывает натекшую каплю, глядя Евгению в глаза. Соус обволакивает собрание. Соня уже сидит у Родиона на коленях. Андрей встает, огибает стол, заходит Наташе за спину и становится на четвереньки. Та размыкает тугие губы, смеживает веки, не поворачивается и ждет. Никто не знает, какую штуку отмочит Андрей – никто на них и не смотрит, но его откровенно животная повадка сродни пряной приправе, и собрание безотчетно вбирает скотскую остроту. Их надо бить по головам, понимает Евгений, бить и бить. Ему хочется этого все меньше. Пока силы есть, он шарит по комнате взглядом и, наконец, упирается в утюг. Прикидывает длину шнура. Ищет удлинитель. Замечает его под креслом, тот свернулся кольцом. Соус начинает вести себя странно. Он будто реагирует и настораживается. Евгению чудится, что тот начинает заползать в него снизу и вроде как неуверенно разогреваться. Еще не жжет, но может. Кто-то мучается сомнениями и раздумывает, вмешаться или нет. Скорее всего, этот некто читает мысли, но не дословно, а лишь угадывает общую направленность.
Евгений улыбается Татьяне и гладит по шее. Та начинает мурчать. Жжение отступает, не успев напитаться мощью. Евгений не задерживается и словно рассеянно движется к креслу, прихватывая по дороге утюг. Сметана разогревается, вползает обратно. Теперь придется действовать быстро.
Вилка. Розетка номер первая. Еще одна вилка. Розетка номер вторая. Жжет все яростнее, про зуб уже можно забыть. Кто тут поближе, Лида? Потрогать Лиду, это должно помочь. От них и ждут, чтобы они разожглись друг на дружку. Принудительное спаривание, злонамеренный эксперимент неустановленных лиц. Танкист, имеющий на нее виды, ошеломленно глядит на Евгения, как на внезапную вошь. Лида не реагирует, а жжение набирает силу. Только Татьяна, значит. Не время разбираться в этой тонкости. Утюг уже нагрелся. Сметанный соус – дело, конечно, не в нем, он лишь орудие, но пусть будет как бы в нем – спохватывается, угадывает намерения. Поздно. Евгению ясно, что он управится.
Раз! Утюг вжимается Лиде между лопаток, и та визжит, как резаная свинья. Два! Соня подскакивает, но вместо визга – воет. Родион тянет пухлую лапищу – три! Мат-перемат. Сметанный покров, местами успевший образовать коросту, рвется в лоскуты. Евгений, если напряг бы воображение, сумел бы нафантазировать чавканье и хруст. Но ему не до этого, ибо раскаленная лава теперь колышется близ сердца. Четыре! Андрею достается в лоб, которого нет, и пахнет паленой шерстью. Трещит седина. Пять! Компанию попустило, все начали что-то соображать, еще не ошпаренные привстали. Наташа, не понимая бедлама, пытается нырнуть под стол, и получает в поясницу, где мигом прожаривается большое шероховатое пятно. Танкист Шурик, забывший о порезе, пытается перехватить руку Евгения. Не то положение, чтобы миндальничать. Шесть, в лицо! Лейтенант издает глухой стон и отшатывается. Пелена уже падает, падает, падает, чары рассеиваются. Татьяна очень кстати вываливает груди, хотя и в заполошности. Семь! Восемь – себе! Уже теряя сознание от боли в потрохах, Евгений прижимает утюг к щеке. Железная подошва сурова, и он орет. Он и вправду лишается чувств.
3
– Надо маслом. Здесь есть масло?
– Вы с ума сошли, никакого масла! Только холодной водой.
– Перестаньте бредить. Врач, что ли?
– Именно так!
– Ну и помалкивайте, разное говорят! Можете мочить, если нравится, а я намажу.
Пелены больше нет. Вернулись запахи, вкусы, цвета, обертоны. Они и не исчезали, на них не обращали внимания. Другое дело – прояснившееся сознание. Сумерки, однако вокруг ослепительно ярко. Не приходится сомневаться, что это иллюзия. Эффект контраста. От этого – новая парадоксальная оглушенность. Общество занято какой-то чепухой и спорит, чем себя обрабатывать, тогда как уместнее озаботиться главным: бежать без оглядки. Но вместо этого все суетятся, галдят, перебирают аптечку, которую спешно приволокла Таня. Родион разматывает бинт, Шурик плещет в лицо из-под крана. Лидия заливается слезами и просит взглянуть на ее спину. Евгений иссяк. Совершив посильное должное, он впадает в прострацию. Щека лоснится от растительного масла. Он уступает бразды любому, кто подберет. Такой находится: это доктор Андрей, пострадавший меньше других.
Он не сразу соображает, как обратиться к собранию.
– Слушайте, все! – возглашает он наконец. – Давайте выберемся отсюда, а уж потом остальное. Мне кажется, нас отравили или подвергли внушению. Возможно, то и другое. А похитили – наверняка.
– Правильно, – бормочет Шурик и выбегает в коридор.
Там вешалка с какой-то одеждой; ящик для обуви; рожок, увенчанный кукишем; пара дверей с табличками – слон, поливающий себя из хобота, и такой же второй, пристроившийся мочиться. Шурик, по-прежнему в кителе и несвежем исподнем, осуществляет хищный скачок и оказывается у старой деревянной двери с цепочкой и парой древних крюков, без глазка.
Танкист внезапно краснеет поверх ожога добавочно, по ноге бежит бесшумная струйка, собираясь в пенную лужицу. Он разевает рот, превратившийся в пасть, и принимается не то ухать, не то ахать, как если бы не справляясь с неким непристойным, крайне настойчивым воздействием с тыла. Ему кажется, что его посадили на железный кол и подали электрический ток, а в лицо задышал опарыш толщиной в ногу. Резкая боль сливается с омерзением и чистым ужасом, которые не имеют зримой причины и объявляются в чистом виде, как будто в положенные мозговые области воткнули гнилые гусиные перья. Нет в мире силы, которая заставила бы старшего лейтенанта взяться за дверную ручку.
Рыжая Таня видит происходящее и проявляет смекалку. Ей нечего объяснять, результат налицо. Впечатления военного наглядны и убедительны. Она устремляется к окну, намереваясь распахнуть его и позвать на помощь, ибо выпрыгнуть с четвертого этажа возможности нет, и Тане ли как хозяйке это не знать. Она тянется к раме и моментально опорожняет кишечник. Из горла исторгается писк. Ее не отбрасывает волшебная сила, причины скрываются собственно в Тане. Она оседает кулем, и окружающие жмутся к стенам.
Никто ничего не понимает, за исключением главного: к двери нельзя. С окном то же самое.
– Сядем, – предлагает Родион. Дрожащий голос его – уже.
Таня кое-как поднимается, оскальзывается, упрямо снова встает и спешит в ванную. Евгений прислушивается: похоже, он вообще не ждет добра от всяких дверей. Однако шумит вода: обошлось. Журчание смешивается с потерянным воем.
– Давайте сядем, – соглашается Андрей.
Из коридора, пошатываясь, является Шурик. Безумным взором он шарит по комнате, пока не натыкается на обмундирование. Берется за брюки, не попадает в штанину.
– Подождите, сейчас ванная освободится, – возражает Лида, морщась от боли. – Вы мокрый.
– А? – вскидывается тот.
Ничего не соображает.
– Делайте как хотите, – Лидия машет рукой.
– Дождемся хозяйку, – говорит свое слово Соня.
– А кто хозяйка? – удивляется Наташа.
– Которая в ванной сейчас. Она сказала.
Та поджимает губы.
– Я не слышала.
– Вам было не до того, – вмешивается Евгений. – Странно, что вы запомнили, – обращается он к Соне. – Вы тоже пребывали во власти чар.
Тут оживает Наташа, она расхаживала взад-вперед. Наташа, перебирая толстыми ножками, как на колесиках торопится в ванную. Вскоре оттуда доносится брань. Наташа возвращается, волоча за собой Таню, на которой всего-то и есть полотенце. Та упирается, и Наташа хватает ее за волосы, тянет, пригибает к столу.
– Признавайся, ведьма!
– Я ничего не знаю! – вопит хозяйка.
– Отпустите ее! – гремит Андрей. – Дело не такое простое! Она, скорее всего, тоже не в курсе!
– Это ее дом! Она не может не знать!
– Ничего не знаю, – клокочет Таня, делает резкий рывок и с силой отталкивает Наташу. Полотенце разворачивается, падает.
Всем наплевать. Таня нагибается, поднимает. У Евгения екает в груди. Вернулся туман повального любострастия? Нет, другое. Он делает шаг и будто бы ненароком прикрывает ее. Столько всего случилось, что он уже не думает о зубе, но сметанное наваждение не спешит возобновиться.
– Назовите ваш адрес, – приказывает Андрей.
Он старше всех, лет тридцати семи, и вроде бы метит в вожаки. Непонятно, зачем ему верховодство. Евгений склоняется к мысли, что это происходит непредумышленно.
Татьяна называет.
Все уже расселись за столом, как сидели. Кроме Сони и Родиона, те устроились рядышком, а не друг против друга. Накинули кое-что на себя, отыскали в куче. Да, на полу еще остается одежда. Они раздевались. Впрочем, не помнят, как и зачем. Почему-то не догола. Странно для спаривания из-под палки.
– Впервые слышу, – заявляет Лида.
Общество кивает. Никто здесь раньше не бывал.
– Чего мы беса гоним, – басит Родион и взмахивает поджаренной лапой. – Давайте позвоним, если не можем выйти. В милицию, скорую – все равно!
– Розетка вырвана с мясом, – парирует Таня созвучным баском.
Она смутно помнит, что сделала это своими руками, но признаваться не хочет.
Родион глухо матерится.
– А с собой ни у кого нету?
Собрание переглядывается. Моторолы – новинка элитная, обычным смертным в диковину. Танкист вообще не понимает, о чем идет речь, и удрученно таращится в календарь: девяносто семь. Сентябрь. Он человек подневольный. Очевидно, ему грозят особые неприятности.
– Соседям стукнуть! – не унимается Родион. – В стены, пол, потолок!
– Нет никого, – шепчет Таня. – По этой лестнице я осталась одна. Дом расселяют.
4
Тикают часы. Тишина гробовая, вот и слышно. Это немного успокаивает. Уютный звук. Домашний. Взбесились, с позволения сказать, лишь выходные отверстия – так прикидывает медик Андрей. Он не объявляет очевидного. Он, между прочим, не уверен и в часах. Ни в чем нельзя поручиться.
– Там очень плохо? – обращается он к Шурику, кивая на дверь.
– Я чуть не загнулся. – Лейтенант мрачен. – Хозяйка не даст соврать. Думаю, на входе установлена какая-то лучевая пушка. Может, инфразвуковая.
– Бред, – говорит Родион.
– Почему сразу бред? – заступается Лида. – Военным виднее.
Наташа, растерявшая следственный энтузиазм, начинает подвывать, и Таня прощает ей покушение на рыжие кудри. На сцене вновь появляется аптечка. По комнате растекаются запахи мятные и камфорные. Они кажутся весьма уместными в дряхлой, как выяснилось, квартире, где вместо Тани было бы правильно жить старушке.
– Это важно, но сейчас не главное, – говорит Евгений. – Лучше попробуем восстановить события, тогда будет понятнее, что делать. Может быть. Все равно, насколько я понимаю, никто не рискнет повторить попытку сбежать. Давайте, начнем с вас, – приглашает он Шурика, который к нему ближе всех.
– Я ничего не помню, – отрезает танкист. – Я шел в Академию. Очнулся здесь. Это все.
Тучный Родион недоверчиво хмыкает. Правда, его отчет не менее лаконичен. Он успешный переводчик-синхронист, озвучивает фильмы. Лег поздно, дома, очухался благодаря утюгу. Евгений – мастер спорта по фигурному катанию. Проснулся, имея в планах отработать тулупы двойные, тройные и четверные, однако вмешалась зубная боль. Он принял таблетку, собрался к врачу. Дальше, как принято выражаться, провал. Таня смотрит на Евгения удивленно. Тот настоящий богатырь для фигуриста. Лед под Евгением, наверно, трещит. Евгений без всякой нужды добавляет, что катается под песню «Вдоль по Питерской» – и попадает, так сказать, в цвет.
– Мы бегаем по утрам, – сообщает Наташа. – С Лидой, по набережной.
Она кивает на долговязую соседку. Лида настолько испугана, что не в состоянии даже кивнуть, и только рябь пробегает по носатому лицу.
Андрей скребет горелую шерсть.
– Позвольте пару вопросов, это касается всех. Не возникло ли перед провалом странного ощущения – резкого запаха, звука, вспышки? Чего-то еще?
Пустые надежды. Никто ничего подобного не испытал, да и сам он не слышал о случаях массовой эпилепсии, способной вдруг поразить разбросанных по городу и ничем не связанных между собой людей.
– Четвертый этаж, – бурчит танкист. – Бросить бы простыни.
– Попробуйте, – бормочет Таня, но Шурик просто болтает.
– Выведите нас кто-нибудь, – шепчет чернявая Лида, близкая к истерике.
От Родиона скверно пахнет. Обильный пот отличается редкой едучестью. Андрею вспоминается цирковая арена с опилками.
– Есть одна странная вещь, – спокойно произносит красавица Соня.
– Одна? – усмехается Евгений.
– Не цепляйтесь к словам. Если я правильно поняла, здесь собрались незнакомые люди. Кроме нас, – она кивает на Родиона. – И вас, – она обращается к толстой Наташе и тощей Лиде. Но вы бежали по набережной. Если вас похитили, то ясно, почему обеих.
Наташа ничего не понимает, но рада слышать речь ровную и размеренную. Лида пребывает в прострации. Мужчины напряжены, лейтенант шевелит ежиком-скальпом.
– Но мы-то с Родькой не были вместе, – значительно продолжает Соня. – Мы угодили сюда с разных концов города. И это удивительно.
– Совпадение, – предполагает доктор.
– Фантастическое, – пожимает плечами та.
– А все остальное, разумеется, вполне правдоподобно.
Беседуя, собравшиеся морщатся. Ожоги болят. Коллективная признательность находчивому Евгению смешана с неприязнью.
– Фантастично для произвольного выбора жертв, – не унимается Соня. – А для системы, может статься, очень даже логично.
– И в чем система? – Андрей немного раздражен на Соню. – Знаете – так не томите.
– Понятия не имею.
– Спаривание, – выпаливает Евгений. Его давно подмывало сказать. – Вспомните, что творилось за этим столом. Без пяти минут групповик. Слюни текли!
Родион предлагает невпопад:
– Можно выставить в форточку флаг. Или разбросать записки.
– Вот вы и бросайте, – подхватывает Таня. – Я близко не подойду.
– Вы все выдумываете.
Это Лидия. Она вот-вот впадет в детство.
– Может быть, – соглашается доктор. – Был у меня пациент, пил отраву. Буянил, привязали его. Когда он в первом приближении оклемался, не сумел разобраться, куда попал. Достроил непонятности ужасами. Вообразил, будто некто злонамеренный захватил его с мутными и страшными целями. На соседней койке кто-то храпел, и бедняга решил, что это и есть похититель, еще и людоед, который зачем-то прилег поспать…
– Как вас там? Андрей? – Лидии хочется грубить. – Я видела белую горячку, не надо меня сравнивать.
– Да я не вас, – защищается тот, но его история не нравится никому.
Дотошная Соня формулирует четко:
– Какова вероятность того, что при случайном захвате восьми жителей в многомиллионном городе попадется знакомая пара?
– Вы математик? – спрашивает Евгений.
– Она экономист, – угрюмо встревает Родион, улавливающий сарказм.
– Я тоже, – зачем-то сообщает Наташа. – Мы с Лидой.
– Ну, обалдеть теперь, – бурчит лейтенант.
Офицерская позолота оказывается непрочной. Шурик и раньше не блистал, теперь же гусарская лакировка шелушится и лезет с него клочьями. Он уже расположен буквально хамить дамам. Он тоскливо таращится на окно, за которым прилично стемнело, но еще проступает колодезный двор.
Остальные дружно припоминают, что пострадали от утюга, и начинают украдкой дотрагиваться до больных мест, морщиться, хмуриться, метать в Евгения озлобленные взгляды. Шурик отвлекается от окна, принимает участие. Евгений испытывает тот же порыв. Но не только. Он встречается глазами с умной Соней. До нее начинает доходить, пока не облекаясь в слова. Евгений трогает лицо, послушно кривится в унисон.
– Как по команде, – бормочет он.
– Нас что-то связывает, – кивает Соня. – До сих пор. У нас болит сообща.
Евгений щиплет себя за обожженную щеку и пристально ищет взглядом единого отклика. Его нет. Но подозрения не покидают ни Евгения, ни Соню.
– Вот что, – говорит он. – Давайте возьмемся за руки.
– Чтоб не пропасть поодиночке? – Андрей циничен и ехиден.
– Да, лучше разом…
– Детский сад, – хрюкает Родион.
Однако ловит Соню, сжимает ей пальцы. Та, помявшись, тянется к Тане. Не проходит минуты, как цепь замыкается.
5
Догадлив ли он или ничтоже сумняшеся рассекает все тот же сметанный соус, держась назначенного стрежня? Мгла, разумеется, не исчезла. Наваждение сохраняется, чему доказательство – невозможность проникнуть за пределы жилья. Так или иначе, его догадка блистательным образом подтверждается. По цепи течет электричество. Условное определение. Томление на грани тошного и приятного, отличное от прежней сметаны отсутствием вожделения. Но не только. Оно кое-чем раскрашено, именно – оттенками чувств, которые передаются друг другу. Трансляция довольно груба и размыта. Мыслей не уловить. Однако Евгений улавливает всеобщий страх, в составе которого Лида располагается к набожности, Таня – к обеспокоенности судьбой имущества, Родион – к желанию бить и крушить. Они, в свою очередь, постигают, что сам Евгений боится чего-то еще помимо происходящего и что-то скрывает. Старший лейтенант проголодался, Соня пытается отгородиться от завладевшего всеми соборного чувства и жить своим умом. Но выделиться в отдельный элемент она не может. Доктор Андрей, несмотря на легкий гонор и поползновения к руководству, готов идти на любые уступки и договариваться с неустановленной закулисой. Наташе стыдно. Они раздеты все, в той или иной мере; танкист обмочился, а хозяйка обделалась, и совестно каждому, но пуще почему-то Наташе. Возможно, по причине исходной непривлекательности. Наверное, она успела забыть, что часом раньше до крайности возбуждала Андрея.
Настроения струятся по контуру. Очевидно, это сродни телепатии, однако никто не удивлен. Собравшиеся слишком озабочены неопределенностью и опасностью положения. Но в планы тюремщиков не входит неизвестность. Возможно, они передумали после того, как мятежный Евгений не пощадил живота своего и применил утюг. Внезапно общество разом, без всякого внятного повода, осознает, что близится миг откровения. Кто бы ни заточил их в эту квартиру, он скоро проявится и обозначит свои намерения. Лида мелко дрожит. Она не исключает чертовщины. Андрей морщит лоб и выступает гипнотизеру навстречу, склоняясь к вдумчивому разбирательству. Танкист, похоже, тоже навострился, почуяв привычное: приказ или хотя бы вводную.
Когда к ним начинают обращаться, они воспринимают сначала образы и понятия, слова подоспевают мигом позже. Ни звука ни слышно, ни зги не видно, однако в переводе на обычную речь раздается приблизительно следующее:
– Здравствуйте, старички.
За этим, если разложить по полочкам, чохом следует нечто вроде «спокойно», «не надо метаться», «никто не сделает вам ничего дурного». И снова «здравствуйте». Однако.
Далее им даруется не зрелище, ибо не видит опять же никто ничего и над столом по-прежнему пустота, но представление. Которое если описывать как зрительный образ, то может быть уподоблено сгущению атмосферы и возбуханию кляксы, что вырастает в каплю, сгусток, карикатурный пень. Рисованный, трехмерный, он тянется и обрастает мелочами: чешуйками, клювом, продолговатой бородой и пышными закостенелыми бровями. От Родиона и Сони расходится волна припоминания, затем недоверчивого узнавания. В усеченной по пояс фигуре угадывается нечто младенческое. Оторопь за столом мешается с умилением. Отвращение разбавляется гордостью и восторгом. Всем, кто сидит за столом, есть до прибывшего какое-то дело. Полупень неподвижен и вроде вообще не жив. Он выглядит неодушевленным предметом.
– Родион, мы же такого видели, – заговаривает Соня. – В сквере с фонтаном.
Ее не поддерживают, но и не затыкают. Она и сама замолкает, чтобы воспринимать дальше.
Резная колода нарекает себя Сычом.
Действительно, похоже. Не сказать, чтобы точно птица или вообще животное; скорее, она смахивает на былинного наполовину волхва, на другую половину – богатыря, но «Сыч» успешно передает сущность и настроение, схваченные в дереве. Если это дерево. По чурбану пробегает еле заметная рябь. Его обращение кажется диким. Ему внимают молодые люди. Не спишешь и на фамильярность, ибо их сверстники давно не называют друг друга старичками. При этом узники едины во мнении: да, это именно Сыч. Им даже чудится, будто они узнают его – все, не только Соня и Родион. Их охватывает странное волнение.
Умозрительный нарост продолжает речь, не размыкая губ и, соответственно, чревовещая:
– Чтобы не ходить вокруг да около, покажу вам семейный альбом.
Тот и впрямь образуется, зависает, раскрывается. Перелистываются страницы. Мелькают поблекшие цветные фотографии. Соня и Родион, жених и невеста, на ступенях Дворца. Шурик в погонах, застывший истуканом в обществе Лиды – стереотипное фото в окружении колосков, розочек и ангелочков. Наташа с Андреем засняты примерно так же, но без виньеток. Таня и Женя стоят в полный рост, обнимая огромный букет гладиолусов и хризантем. Альбом захлопывается.
– Приятно и необычно вас видеть, дорогие прабабушки и прадедушки, – признается Сыч.
Диалог, наверное, невозможен технически. Нарост и не ждет ответа. Он солирует, и его речь понятна не до конца и не всем.
– Не буду морочить вам голову мелочами. Выражусь коротко: успехи биологической оцифровки породили возможность персонального структурного моделирования. Являясь плоть от плоти вашим потомком, я выполнил над собой определенные трансформирующие действия. Результатом явились краеугольные способности к Интроспекции и Самостроительству. Я полагаю эти принципы во главу угла каждого сознательного члена нашего общества. В коллективном варианте они преобразуются соответственно в Прагматический Историзм и Упредительное Огораживание…
В комнате царит мертвая тишина. За окном разливаются густые чернила.
– Деятельная Интроспекция позволяет погружение в персональную генетическую память и обращение к пращурам вкупе с умением стимулировать их действия… Мой нынешний образ позаимствован у бабушки Софьи и дедушки Родиона. Он оптимально выражает национально-этнический архетип…
– К пращурам, – эхом повторяет Лида, а следом – все.
– Мои возможности не безграничны, а окружение враждебно…
Вокруг Сыча намечается шевеление. Картинка размыта, но можно понять, что на него прут какие-то личности с вилами и кольями. Тут же и отлетают, будто наткнувшись на упругую стенку. Лик Сыча начинает выражать обиду и расположенность к плачу. Конечно, это иллюзия. Черты лица – может быть, морды – по-прежнему неподвижны. Но впечатление сохраняется, и по цепи пробегает неубиваемое единокровное сострадание. Оно вплетается в устойчивый животный ужас.
Внезапно Сыч начинает петь:
– Чтобы жизнь повторилась сначала, загляните в семейный альбом.
Он сбивается, перескакивает наперед:
– Все нам дорого, каждая малость, каждый миг в отдаленье любом… Чтобы все это не потерялось, загляните в семейный альбом!
Песня старовата даже для пращуров. То, что ее распевает правнук, превратившийся в статую, нагоняет жуть. Сыч, расстаравшись, пытается соорудить образ скамеечки, чтобы подставить ее под себя. В будущем, очевидно, сохраняются некоторые железобетонные стереотипы. В частности, именно так, по его мнению, должен выглядеть внук, выступающий перед бабушками и дедушками. Тулово значительно и неподвижно. Короткие ножки, которых нет, самозабвенно топочут в коротких штанах, напоминая поршни.
Сыч осекается.
– Ваша гражданская и родственная обязанность – оказать мне содействие. Бабы, деды, – говорит он без всякого перехода и не смущаясь понижением пафоса. – Пожалуйста, помогите.
6
Картина вырисовывается примерно следующая.
Потомок собравшихся воспользовался достижениями науки и техники, суть которых оные пращуры уразуметь не способны, и превратил себя в неуязвимое, вольнорастущее на ровном месте образование, напоминающее по модусу вивенди и операнди гриб. Конечно, неуязвимое до поры. На всякую гайку находится болт. Сыч, изобиловавший амбициями, вознамерился распространить свое существо на всю географическую среду обитания, но обнаружил, что сил у него для этого маловато. Тем временем его активно атаковали разнообразными силами и средствами, ибо всерьез опасались тотального поглощения Сычом.
Защитное поле, им образованное, грозило треснуть, и Сыч возымел намерение улучшить свою генетику и перестроиться для самостийной оптимизации окрестностей в самом широком смысле. Применив волшебную способность к помянутой Интроспекции, он погрузился в себя и донырнул до прадедов и прабабок. Дальше не сумел. Родственные узы оказались не пустым звуком. Дотянувшись до предков, Сыч сумел оказать на них гипнотическое влияние и заманить в дом прабабушки Тани.
– …Жизненно важно, чтобы вы поженились пораньше, – объясняет Сыч. – Пока здоровые. Прадедушка Шура, например, будет сильно пить. А у прабабушки Наташи до обидного рано разовьется диабет. Все это сильно повредит моей структуре…
Интроспекция и Самостроительство явились не единственными талантами Сыча. Еще одним была Калькуляция. Вычислительная скорость Сыча не укладывалась в голове. Просчитав вероятности, он убедился на девяносто девять процентов в том, что здорово укрепится, если предки поторопятся с совокуплением и наладят себе потомство прямо сейчас, хотя бы и на полу прабабушкиной гостиной. Коллективное будущее не пострадает и станет лишь краше.
Воздействие Сыча на родственников имело пределы. Сил правнука хватило на то, чтобы загнать их в точку сборки и не выпускать, пока не сделают дела. Он признается, что чуть не лопнул, понуждая прабабушку Таню запасаться консервами и прочей снедью длительного хранения.
Таня разевает рот.
– И телефон испортить, – добавляет Сыч с интонацией везучего шалуна, исхитрившегося надуть строгую бабку.
Сидеть им долго, не одну неделю. Сыч должен убедиться в четырех зачатиях. Одновременно он держит на пустыре оборону и постепенно слабеет, невзирая на все свое могущество. Несовершенства генетики мешают ему отладить Интроспекцию так, чтобы улавливать мысли, и Сыч ограничивается мониторингом общих намерений.
– С побегом я справлюсь, – вещает Сыч. – Конечно, я не желаю вам зла, и никто не погибнет. Разить вас насмерть равносильно самоубийству. Но за порог вы не выйдете, и в окно кричать я не дам. Заранее не советую также проламывать стены, потолок и пол.
Вокруг фамильного обрубка натекает лужа, и что-то плещет хвостом.
– А это что? – машинально обращается к нему доктор Андрей.
– Это Пескарь, – спохватывается Сыч. – Не обращайте внимания, забудьте, это совершенно не важно, это просто так, мне помогает здесь…
Похоже, на него наседают. Коммуникативные мощности на исходе, и Сыч спешит досказать. Он просит размножаться под одеялом, если не трудно. Ему неудобно взирать на голых предков, поэтому он не сумел заставить себя раздеть их полностью. Бунт прадеда Жени стал для него неожиданностью. Сыч не в состоянии предусмотреть все. Внутренняя жизнь прародителей остается для него тайной за семью печатями. Он мог бы в нее проникнуть, но мешает естественное табу. Утюг ему не очень понятен, в его эпоху никаких утюгов уже нет. Но что ни совершается, все к лучшему. Он больше не будет погружать пращуров в соус животной похоти. Ему представляется намного более привлекательным сознательное конструирование будущего Сыча. Он смеет заверить собравшихся в том, что старинные представления о влиянии рассудка на закваску в будущем подтвердились. Гражданский подход к предварительному строительству Сыча окажется дополнительным плюсом.
– Я сложился стихийно, но лучше, чтобы сознательно, – повторяет Сыч. – К будущему надо подходить с умом. И мне в таком случае приятнее окунаться к вам. Чем скорее вы слепите моих бабок и дедок, тем быстрее разойдетесь по домам.
Он, как и прежде, ничего не говорит, да и вовсе отсутствует, но создает впечатление. Не покидает чувство, что он доволен и горд. Люди, назначенные друг другу звездами, сошлись прежде срока и могут продолжить себя без пагубного для Сыча промедления. Он предпочел бы нырнуть на большую глубину, да не пускает поврежденная наследственность. Увлекшись, Сыч уведомляет собрание в том, что стоит ему перестроиться и отразить атаки недоброжелателей, завоевать пустырь, накрыть своим колоколом растленные города и сирые пажити, как он, усиленный, откроет скважину неимоверной протяженности и примется за предков совсем отдаленных.
– …Это невозможно, – качает головой Родион, когда видение отступает и цепь размыкается. – У него не получится. Иначе мы тоже бы переделались.
– Откуда нам знать, что нет? – возражает Андрей. – Предлагаю не отвлекаться на временные парадоксы. Действительность такова, что он умеет до нас достать, а мы беспомощны.
– Ой ли? – сомневается Родион. – Не захотим – его и вообще не будет!
– Прекратите! – Таня ударяет кулаком по столу и повергает их в замешательство. – Это ваш правнук! И мой – на секундочку, не забудьте! Он учудил над собой какую-то глупость и попал в беду. Люди мы или нет? Я уж не говорю о том, что родня.
Над столом повисает безмолвие. Оно гораздо тягостнее, чем было до сеанса связи. В реальности происходящего никто ни секунды не сомневается. Единый опыт в зародыше гасит попытки подумать на белое черное. Не удается и наоборот.
Пращуры медленно заливаются краской, осознавая и переваривая. Молниеносная перепалка, случившаяся только что, вдруг утрачивает всякое значение. Румянятся даже Соня и Родион, успевшие познакомиться прежде всех. Евгений один почему-то бледнеет, но Таня посматривает на него и пылает за двоих. Танкист таращится на Лиду, которая близка к помешательству. Долговязая Лида нескладна не только телесно, но и душевно; она существует в общей неуверенности, а потому в пониженной весомости – иными словами, верит всему, боится многого, хватается за пятое и десятое, плюс некрасива и, следовательно, потрясена своим неизбежным замужеством за человеком военным, почти гусаром. Она краснеет гуще всех. Наташа стреляет глазками в Андрея. Тот, по ее мнению, староват. Но это не такая уж помеха делу, напоминает ей недавняя мутная страсть, спровоцированная Сычом.
Часы стрекочут, будто заело цикаду.
Таня встает и удаляется в кухню. Суется в холодильник. Тот доверху набит всякой всячиной. Она неохотно припоминает, что вроде бы да, отоваривалась, и не в один заход. Она даже нащупывает обрывок тогдашней настойчивой, но непонятной мысли: «сидеть будем долго». И это соображение гнало ее, настегивало и понуждало воздержаться от разбирательства.
Вернувшись, она сообщает:
– Продуктов хватит. С голоду не помрем.
– Когда-нибудь кончатся, – отзывается Шурик с казарменным здравомыслием.
– Это, девушки, зависит от нас, – говорит Таня. – Сверим циклы.
Лида отчаянно мотает головой. Наташа оскорблена.
– У меня полторы недели задержка, – отчитывается Соня.
7
Наступает ночь. Родоначальники грядущего пня давно устали, однако идут в пререканиях на четвертый круг, а то и на пятый. Консервы вскрыты, чай заварен. Шурик в сотый раз порывается закурить, но Таня шикает на него и напоминает о несовместимости намеченного материнства с табачным дымом. Того подмывает вспылить, но он вспоминает о кодексе офицерской чести и отступает.
Однако бурчит:
– С вашим материнством еще ничего не решили.
– Здесь вообще нельзя курить, – парирует Таня. Лицо у нее гранитное.
У фигуриста не выдерживают нервы. Евгений свирепым махом сметает со своего пятачка тарелку и банку. Он сидит с краю и никого не задевает. Вилка эффектно вонзается в пол и остается дрожать. Ножик в ужасе пляшет к выходу, как звонкая жаба, хотя совершенно не похож.
Может быть, в ком-то еще и осталась толика умиления, пусть даже собственно в докторе, но она слишком мала для смягчения столь бурного порыва.
– Обсуждаем! – рычит Евгений. – Но что обсуждать? Хотите сказать, что это мой правнук – лишайный шишак, лесное дупло?! Урод из кружка «Умелые руки»? Что это, к дьяволу, за блямба такая, откуда взялась эта адская кочка? Из какой она проклюнулась преисподней? Вы слышите – этого нельзя допустить! Тут нечего рассусоливать!
Однако Наташа, видать, уже решила по-своему. Иначе не объяснить, почему она поднимается первой и неспешно идет прибирать, подтирать и складывать.
– Притормози, – кривится Андрей. Его пегая грива встала дыбом. Все давно отбросили церемонии и перешли на «ты». – Я согласен, только как ему помешать?
– Да не слушать его, и делу конец!
– Он посчитал вероятности, – устало повторяет тот. – Девяносто девять процентов успеха.
– Ничего! – запальчиво отвечает Евгений. – Не сто же! Холодильник опустеет быстрее, чем ему кажется. А с голоду сдохнуть он нам не даст.
– Ну и отправит за харчами хозяйку, как уже было, – встревает танкист.
– Это Антихрист, – неуверенно и некстати предполагает Лида и получает раздосадованного тычка от Наташи, которая сноровисто покончила с уборкой и водворилась на место.
Наташа, судя по всему, привыкла к ее всеядному мистицизму – Лида успела помянуть чертовщину, Божий промысел, четвертое измерение и полтергейст.
Родион и Соня вдруг устраняются от участия в споре. Что-то до них доходит. Они перебираются сначала в угол, а через минуту и вовсе уходят из гостиной. Никто не следит. Вскоре они возвращаются, и Соня держит речь:
– Сочувствую вашему положению, но нам, слава богу, задерживаться незачем. Мы отметились, а потому будем рады откланяться.
Теперь им обеспечено внимание. Безмолвие подобно взрыву, так оно оглушает. Нет в мире вещи важнее, чем возможность отвесить прощальный поклон и броситься из этих гостей в чем мать родила, хотя бы и фонтанируя на бегу всеми жидкостями.
Родион мнется. Потом для всех неожиданно признает:
– Он не такой уж высерок, наш потомок. Снаружи чурбан, а внутри пацан. Может, еще в войнушку не наигрался. Нет, дельный парень! И он к тому же не навсегда такой. Там технология – с ума сойти можно! Захочет – сделает себя пароходом или самолетом. А может, слоном или каким-нибудь великим человеком. Внешне, конечно.
– Откуда ты знаешь? – всхрапывает Евгений.
– А мы с ним поговорили, – отвечает за Родиона Соня. – Спокойно сели, взялись за руки, попросились на связь. Объяснили мое положение. Сказали, что я уже в дамках. Он запустил в меня какой-то интроспективный щуп. С одним человеком, да при его согласии, ему проще, чем с толпой. Проверил, убедился. Извинился, что не увидел сразу. Пообещал сопровождать дедушку на протяжении всего жизненного пути…
– Да, там формируется дедушка, – расплывается в улыбке Родион. – Всего две недели, а он готово дело, определил.
Евгений переглядывается с Андреем. Доктор сдвигает пышные брови, беззвучно вышептывает: «Что?» Евгений мотает головой: после.
– Вы как хотите, – продолжает Родион, – а нам потомство не безразлично.
Соня берет салфетку, ищет ручку, находит огрызок карандаша, пишет.
– Наш телефон. Вы тут решайте. Если договоритесь, позвоните потом…
Родиона переполняет счастье. Его, свободного ныне, вдруг почему-то сильнейшим образом забавляет Шурик. Родион хватается за объемистый живот и гогочет, вбирая китель, взрезанную цыплячью грудь, солдатские подштанники.
– Родня! – басит он одобрительно.
Танкист покрывается пятнами.
– Нам он сразу понравился, – не умолкает Соня, по неизвестной причине испытывая потребность журчать и журчать будто бы в оправдание. – Очень даже симпатичный персонаж. Томился, бедный, в скверике, весь уже ножиком изрезанный.
Евгений мнется.
– Он не видел зародыша, – шепчет он доктору.
– Я понял, – кивает тот. – И что?
– Ничего. – Евгений опять замыкается. – Мне надо подумать, я потом скажу.
Андрей, не мигая, смотрит на Соню и дает ей совет:
– Сделайте аборт. Настоятельно рекомендую. Как врач.
Щеки Сони приобретают пепельный оттенок.
– Благодарю, – цедит она. – Я непременно прислушаюсь.
– Он не позволит, – вдруг вмешивается Лидия. – Неужели не понятно? Он начеку. Ты же видишь, ей страшно.
– Сам себе сделай аборт, – трубит Родион и ловит Соню за руку. – Валим отсюда.
– Болван, – бросает та через плечо. – Твое чадо берут под опеку. Тебя, считай, ангел-хранитель в темя поцеловал, а ты его скальпелем.
– Я позвоню, – обещает Наташа, подчеркнуто безразличная к остальным.
– Я тоже, – кивает Таня.
– Мы попали, – бормочет Евгений.
При этом все поднимаются и бредут в коридор следом за Соней и Родионом. До свободы рукой подать. Сыч не препятствует. Вероятно, он даже усматривает в этом акте воспитательное значение. Чета тормозит на пороге. Родион улыбается, но видно, что через силу. Остающиеся глядят напряженно и жадно, отделенные невидимой стенкой, которая еще лишь начинает сгущаться и то ли есть, то ли сию секунду выяснится, что все-таки нет. Разница четыре шага. Родион шумно сглатывает. Он бодрится, щеголяя заслуженной волей, но не решается тронуть замок. Соня нервно подталкивает его. Родион бледнеет полностью и становится похож на вареник. Задохнувшись, он отпирает дверь и резко распахивает. На лестнице царит кромешная тьма, но каждому мнится, будто нет на земле места светлее. Врываются запахи заброшенного колодца. Никто не дышит. Родион неправильно крестится и делает шаг. Соня, утратившая всякую живость, хватается за косяк. Смежив веки и обнажая зубы ненужным поднятием верхней губы, Родион переступает порог. Ошеломленный, тоже нисколько уже не обрадованный прародительством и вообще о нем позабыв, он застывает и не верит. Но вот разворачивается и скалится лучезарно, словно проглотил без последствий небольшую питательную планету. Соня отважно шагает следом. Родион успел раскинуть руки и принимает ее в победоносные объятия. Шурик и Лида еще не рука об руку, но уже бок о бок, срываются с места одновременно, не сговариваясь, и валятся на пол в полуметре от цели. Оба корчатся, их выворачивает. Соня и Родион пятятся. Их радость омрачена, лица меняются и выражают теперь сочувствие вкупе с необоримой брезгливостью.
– Давайте, выбирайтесь отсюда, – озабоченно говорит Родион.
И хочется докончить: а то, мол, неизвестно, чем обернется. Родион подает неплохую идею. Никто не хочет уходить, но он взывает к здравомыслию и рекомендует.
Они с Соней все отступают по площадке, минуя даже лестничный марш, и сливаются с мраком. Евгений с Андреем хватают Лиду и Шурика за ноги и оттаскивают от выхода. Таня спешит с аптечкой, где ничего и нет, помимо йода, бинтов и тому подобного.
– Дверь за собой закройте! – лает Наташа.
Понятно сразу. Соне и Родиону сподручнее, остальные рискуют. Чета успела развернуться к ступеням, но Родион лупит себя по лбу и с преувеличенной готовностью захлопывает дверь. Он испытывает облегчение. Он рад посодействовать, чем может.
– Позовите на помощь! – спохватывается Евгений, орет.
На лестнице молчат.
– Держи карман шире, – роняет Андрей. – Они на контроле.
Лида бормочет бессвязные не молитвы даже, а простенькие обращения к небесам. Шурик встает на четвереньки и пытается подхватить ее на руки. Очевидно, замыкается цепь. Лейтенант вскидывает пустые глаза и хрипит:
– Он зовет спать. Боится за наше здоровье.
8
Порыв неодолим, и контур замыкается. Со стороны это напоминает вечернюю молитву или спиритический сеанс.
– Отдохните, – сердечно взывает Сыч. – А я вам поставлю сказку. Верну должок. Ваши дети читали мне ее перед сном.
Насупленный идол неспешно вращается над столом. Из-под него порядочно натекло. Сидящие не обращаются к нему за пояснениями, не рассылают недоуменные волны. Кроме доктора. Да и тот отрешен.
– Куда поставишь, как? – автоматически спрашивает Андрей.
От Сыча расходится беззвучный звон. Общаясь с предками, он гонит кого-то. Все понимают, что это именно звон – возможно, по легкому дрожанию воздуха.
– Способы существуют. Вы ахнете, если доживете. Я постараюсь, чтобы ваш век был долог, но обещать ничего не могу. Но когда расцвету, вашими-то стараниями, не будет ничего невозможного!
Манера общения не изменяется. Опять-таки сторонний наблюдатель не увидел бы ничего, кроме шестерых людей, рассевшихся вкруг стола и молча взявшихся за руки. Но изнутри наметились перемены. Сыч держится панибратски, он освоился и ведет себя по-родственному.
Сказка начинается. Через секунду наваливается сон. Он застигает каждого на месте. Руки расцепляются, губы расклеиваются. Но сон уже шебуршит и растекается, у всех одинаковый. Шурик и Лида повалились на стол лоб в лоб. Евгений с Таней, напротив, будто бы отшатнулись: они сидят откинувшись на стульи спинки, отставив головы почти под прямыми углами, оба хрипят и булькают. Наташа плотна и нерастекаема; на первый взгляд кажется, она сидит, как сидела, да так и есть. Просто закрыты глаза. Она дышит сосредоточенно. Андрей обмяк и уронил косматую голову на грудь. Он издает странные звуки, словно имея в гортани чопик.
– У тебя чопик в горле, – сообщает ему Наташа, не просыпаясь.
Тот всхрапывает, мутно вскидывается: что?
– Чопик у тебя, – терпеливо повторяет она.
Но он уже спит.
Свет погашен, неподвижные силуэты сливаются в черное лекало. Оно, в свою очередь, врастает в темноту. Если выключить звук, то похоже на трупы, скончавшиеся полвека назад за карточной игрой. Ни тень не пробегает по лунному потолку, ни луч. На соседней планете время от времени взлаивают псы, свистит тепловоз, шуршат колеса, потом шелестит дождь. Оконные стекла покрываются пузырьками. Одинокий дворовый клен растет бесшумно. В далеком сквере омывается одинокий мертвый Сыч.
Потом вообще все стихает.
А дальше медленно оживает. Светлеет, и храп на свету почему-то громче. Никто уже не скажет, что покойники – скорее, заговорщики или сектанты, изнемогшие от бдения. Таня просыпается первой, протирает глаза. Очумело глядит на гостей. Затем, как подобает хозяйке, идет ставить чайник. Пока тот греется, Таня заходит в туалет, потом в ванную. Она крупна, массивна, и от того представляется решительнее, чем на деле. Она таран. Хотя, возможно, она и впрямь созрела для некоего действия. Ей легче. Она дома. Таня моется, спрыскивается, расчесывается. Берет чайник и возвращается в гостиную, а там уже все до единого бодрствуют и очумело делятся снами.
Которые суть сказка, обещанная Сычом, и вот ее восстанавливают по обрывкам.
В ней повествуется о собирательном государстве, где выбор правителя осуществляет неуловимое, полумистическое крылатое существо, определенное жителями как Ангелоптерикс.
– А не Архангел? – сомневается Лида. Она боится понизить это создание в чине.
Хозяйка разливает чай.
– Нет, – возражает Наташа. – Я четко разобрала. Ангелоптерикс.
– Археоптерикс, – бурчит Шурик, однако не смеет идти против большинства. Ему обидно. Он не эрудит, но в детстве увлекался доисторическими ящерами.
…В традициях сонного царства имелось правило единожды в пять лет собираться на главной площади при ратуше и ждать подлета волшебного вестника. Никто не помнил, откуда оно пошло. Корни истории терялись в седой старине. И вот в небесах прочерчивался след, сопоставимый в современности с пышным шлейфом, влекущимся за реактивного двигателя…
– Странная сказка, – замечает Андрей. – Не для малышей. Хотелось бы знать, где ее подцепят наши отпрыски.
Лида всплескивает руками.
– Не было там шлейфа, – витийствует она, подобная черной и тощей смерти. – Летел помет! Помет! Смрадный след, перечеркнувший лазурь!
…Дальше с неба слетало перо. Тот, на кого оно приземлялось, становился правителем. Выбор, сделанный Ангелоптериксом, никогда не оспаривался, и если в государстве даже случались мятежи, то самые мелкие и бестолковые. Но вот однажды перо упокоилось на государе, после которого оно больше не падало уже ни на кого. Каждые пять лет повторялось одно: выползал этот господин и в благостном ожидании якобы томился, готовый повиноваться поворотам судьбы. Состав толпы вокруг него со временем полностью переменился. В конечном счете на площадь стало выходить лишь войско с правителем в центре, а прочий люд ограничивался окружностью, да еще балконами. В народе размножились слухи. Поговаривали, что настоящего Ангелоптерикса давным-давно сбили и заменили дрессированной птицей. Другие считали, что Ангелоптерикс томится в клетке, а третьи утверждали, будто он, если и прилетал когда-то, больше не явится, ибо плюнул на все и скрылся за тридевять земель. Так или иначе, а нашелся смельчак, который засел в очередной торжественный день на крыше и при виде пикирующего пера пустил в безоблачное небо каленую стрелу. И наземь рухнул неразличимый снизу начальник стражи, не сильно даже переодетый в птицу и колесивший меж звезд на небесном велосипеде…
Пересказ этой части берет на себя именно Лида, очи которой лучатся от сладкого самоистязания в предвидении Антихриста. Ей и хочется его прибытия, и радостно посрамить царедворца-оборотня.
– Там был не велосипед, а что-то другое, – устало вмешивается Евгений. – Дай-ка я доскажу.
Но мог бы и кто угодно. При расхождении в мелочах прародители соглашаются в главном: правитель был низложен, его кощунник-прислужник заточен в темницу, а население назначило себе переходных господ и целый год маялось, пока опять не наступил важный день. Площадь собрала рекордное число желающих. Пришел и опальный государь, которого подчеркнуто пригласили по соображениям равенства. Его оттеснили на самый край. Он смирно стоял там на общих основаниях. И вот в недосягаемой вышине чиркнула звездочка. На площади враз загалдели и стали наперебой говорить друг другу, что вот же он, настоящий Ангелоптерикс, и как они могли перепутать, и как не узнать, и кто повредил им зрение, и в летописях записана истинная картина его появления, а сами граждане не понимают, как так вышло, что они вдруг пренебрегли старинным кодексом назиданий. Потом воцарилась гробовая тишина: замелькало подлинное перо. Оно легло на чело недавно свергнутому правителю и даже немного прилипло.
– Страшная, страшная сказка, – шепчет Лидия драматически, без малого завывает.
Андрей и Евгений многозначительно переглядываются.
А Таня ставит чашку и подводит под происходящим черту, прибегая к выражениям лаконичным и временами резким.
9
Противостояние предсказуемо, приглашает к непопулярным действиям ради здравого смысла; оно описано не раз и не два, избито до боли в зубах – Евгений так и мучается, хотя притерпелся. Татьяна довольно грубо намекает, что эти действия не настолько уж неприятны.
– Это судьба, судьба, – кивает Лида. Она уже не против и даже за.
– Нормальный парень, – вторит ей танкист. – Голова на плечах есть, упрямый, хочет порядка.
– У него, считай, одна голова и есть! – взрывается Евгений. – Ну, прослезиться! Как он там выразился – огораживание? Прагматический историзм? Знакомое дело!
– Пернуть не даст никому, – подхватывает Андрей. – А потом сгниет, и все лопнет.
Таня, пунцовая от негодования, старается говорить ровно и забивает сваи:
– Нет, мы не дадим ему сгнить. Мы создадим ему хорошие условия. Мы еще, может быть, успеем его увидеть и научить.
– Что-то он нас не припоминает живьем!
– Если мы подправим, как он просит, то бабушка надвое сказала…
– Просит? Это он-то просит? Бабушка? А кто ею станет, ты не забыла?
– Это веление звезд, – каркает Лида.
…И так далее, проторенной дорожкой и унавоженной колеей, в духе привычного поиска путей, горизонтов и вех. Коллектив разламывается натрое, так что стяжатели примыкают к субпассионариям. Таня встает и рубит ладонью воздух, сокращая первоначальное выступление до нескольких фраз. Потом идет к шкафу, роется в ящике и вынимает два мотка веревок. Покачивая ими со значением, она осведомляет Евгения и Андрея в свой готовности к буквальной их вязке. Наташа раздвигает еще не ноги, но уже границы возможного. Она предусматривает вероятность саботажа и обещает бороться с мужеской вялостью путем перетягивания стеблей. Шурик неловко фыркает и хмыкает, краснеет и глуповато улыбается. Он уже сидит рядом с Лидой. Лида гордо вздергивает голову, не глядя на суженого; она понимает предстоящее не то как подвиг, не то как жертву – а может быть, умное делание. Хотя не против и безумного, то есть юродивого. Евгений молча таращится на Таню, не в силах поверить, что смог бы некогда в будущем сойтись с ней без всякого вмешательства Сыча. Сметанный соус, правда, воспламенял в нем иное, и память об этом еще сохранилась. Но у Евгения есть серьезные основания воспротивиться, и он их покамест не огласил.
– Нам надо подумать, – обращается он к Андрею. – Ну-ка, выйдем, поговорим.
Андрея тем временем едва не выташнивает от Наташи. Он тоже не понимает грядущих хитросплетений, благодаря которым их союз перестал бы казаться бредом.
– Идите, – сердито бросает Таня. – Остыньте. Может, мозги заработают.
Танкист подтягивает к себе баночку с крабом и начинает уписывать. Лида ломает пальцы. Она не признается, но ей отчаянно хочется соединиться с военным. Ее эзотеричность – пусть искренняя, однако во многом выпестованная в пику приземленной Наташе – оказывается ломкой позолотой поверх застарелого голода. Шурик же начинает вести себя в манере не офицера, но сметливого солдата. Он готов соединиться с кем угодно, пока дают, и не переть против рожна.
Андрей порывается еще что-то сказать, и Евгений силком увлекает его в ванную.
Там Евгений присаживается на край допотопной емкости с битой эмалью. Пускает воду. Всклокоченный Андрей засовывает руки в карманы и смотрит исподлобья. Он разбушевался. От недавней готовности договариваться с судьбой не осталось следа. Ему не нравится не столько даже правнук, сколько назначенная пара. Доктор подозревает, что в будущем плохи его дела, если он вдруг согласится на домовитую тумбочку. Может быть, ему покажется счастьем угодить в оборот и жить под пятой и в клещах.
– Ты ведь доктор, – начинает Евгений.
Андрей кивает.
– Не венеролог?
– Ортопед. А что стряслось? Какие-то опасения?
– Если бы опасения, – кривится Евгений в горькой улыбке. – Уже лечусь. Еще не вылечился.
– Триппер? – укоризненно хмурится тот.
– Да нет, похуже.
Андрей становится серьезным.
– Что, неужели иммунодефицит?
– Теперь перелет, – усмехается Евгений.
– Значит, сифилис. Хорошенькое дело! Ты вроде как фигурист?
– Ну да. Поездки, соревнования, разные приключения.
Андрей размышляет, трет переносицу.
– Ну и что ты думаешь делать? – спрашивает он наконец. – Не на это ли он намекал, когда говорил, что хочет устроить случку, пока здоровые?
– Нет, – качает головой Евгений. – Он не знает. Иначе собрал бы нас месяцем раньше. Или двумя, тремя. Это во-первых, а во-вторых я никогда бы не полез на бабу больным. Тут другая причина. Он не зондировал так глубоко. Зародыш у Соньки он тоже не разглядел, пока не сказала.
Доктора донимают сомнения.
– Ну, хорошо, – кивает он. – Допустим, объявишь ты. Он пошлет хозяйку за лекарствами и будет мариновать нас, пока не пройдет. Современная фармакология творит чудеса. Нет, это не выход.
Евгений сверлит его взглядом.
– Я не собираюсь объявлять.
Доктор не понимает.
– Пусть сдохнет. – Евгений уже даже не мигает.
Теперь до Андрея доходит.
– Бомба? Не знаю… Есть мнение, что спирохета вступает с гениальными личностями в своеобразный симбиоз, и они превращаются в совсем уже отпетых сволочей. Но это если сам заболел. А если у кого-то из предков…
– Ну и подохнет предок. – Евгений настроен убийственно. – Я собираюсь его остановить. Как тебе понравилась его сказочка? А не подохнет, так будет гнить! Ничего другого я все равно не придумаю. Эти проклятые бабы пережмут нам елдаки и сделают, как хотят.
Андрей озирается, как будто Сыч висит за спиной.
– Не ссы, он не слышит. Сам сказал. Он только выходы перекрыл. И жечься, думаю, больше не разрешит.
Андрей отворачивает кран над раковиной, и шум удваивается. Он сует голову под струю, вынимает, отплевывается, приглаживает жесткие волосы. Те вовсе не намокли, и вода неслиянно сверкает меж прядками.
– А если не сдохнет? А если ему эти отдаленные последствия не понравятся? Он сгонит нас заново…
– Э, брось ты эти бабочкины парадоксы! Нам этого знать не дано. Говорят, что время ветвится, петляет… Где-то и сгонит, а мы будем жить, как жили! – Евгений оглаживает лицо. – Не могу поверить, что я полюблю эту рыжую суку.
Андрей пожимает плечами.
– Может, сошлись бы и разбежались.
Он задумывается.
– Нет, – произносит в итоге. – Надо сказать. Спору нет, внучек у нас сволочной. Но бабу, даже такую дрянь, заражать некрасиво.
Тут Евгений хватает его за вихры и бьет о кафель. Сыч спохватывается, накатывают нестерпимые рези, но все, Евгений уже отпустил. Андрей с отваленной челюстью сползает на пол. Он живой и пускает слюну, только без чувств.
Евгений распахивает дверь.
– Черт с вами, девочки, – объявляет он громко.
10
Наташа трудится над Андреем. Она присела на корточки.
Шурик взволнован, ходит вокруг и допытывается:
– Что у вас вышло-то?
Евгений машет рукой:
– Поспорили.
Шурик глядит недоверчиво.
– А мне казалось, вы с ним одинаково думали.
Евгений склоняется над Андреем, отводит веки. Зрачки под ними разные. Евгений кое-что знает о травмах, благо спортсмен. Его оппонент не жилец. Но это не значит, что он не годится для дела. Краем сознания Евгений отмечает сгущение соуса. Сыч видит, к чему катится, и спешит посодействовать. То, что у доктора отстегнулись мозги, лишь упрощает задачу – тем лучше сработает главное. Евгению это известно. У висельников мощная эрекция. Он сожалеет о содеянном, но полон злорадства. Он думает об Ангелоптериксе и относится к оному свысока, несмотря на высотно-пространственное неравенство. Волшебному существу было бы правильнее вытянуться в струну и поразить бессменную гадину журавлиным клювом.
Потом им придется избавляться от доктора. Это не составит труда. Никто не знает, куда тот отправился и где его искать. Наташа сосредоточенно перешнуровывает орудие производства. Таня присаживается рядом и помогает ей: мнет и массирует яйца. Наташа деловито сообщает, что у нее получится с первого раза. Она, по ее выражению, залетает от капли с ноги. Таня и Лида тоже полны оптимизма. Они надеются управиться в первый же день. Время у всех более или менее подходящее. Они приписывают его выбор Сычу и восхищаются проницательностью потомка.
Евгений же старается не выдать себя избыточным рвением. Молочные реки ритмично плещут в кисельные берега, и общество пребывает в благости, однако не до полного забвения. Разительная перемена в настрое недоброжелателя чревата вопросами. Евгений выламывается и сокрушается о вынужденном согласии с желанием большинства.
Шурик все бубнит:
– Чего не поделили-то?
– Он квартиру хотел спалить, – отвечает Евгений, чтобы уж разом покончить. – Я подумал, что лишнее. Черт с вами, еще пожалеете.
В последней фразе он совершенно искренен.
Евгений старается не сильно мечтать о последствиях для Сыча. Тот может насторожиться и вникнуть. Он следит за Татьяной и пытается предвкушать и вожделеть. Это трудно, несмотря на содействие правнука. Евгений не уверен, что справится.
Но справляется.
Андрея, отработавшего свое, переносят в спальню, кладут.
Танкист похаживает по гостиной в остаточном возбуждении, пощелкивает пальцами.
– Пора бы нас и отпустить! – изрекает он в никуда с интонацией орденоносца.
Лида лежит, раскинувшись, на полу и где-то витает. Наташа, принявшая от полумертвого доктора, устраивается под углом: закидывает повыше ноги, приподнимает таз. Так, по ее словам, вернее усвоится. Таня отчасти разочарована. Евгений отстрелялся вполсилы. Он горбится за столом и гадает, все ли закончено. Его не удивило бы, перенесись они скопом на пару суток назад, с целым и невредимым доктором, который благополучно вернется к своим протезам, и жили бы дальше, не зная друг друга до поры – а может, и никогда вовсе. Он верит, что не сама зараза, но след ее дотянется через годы до шишака и поразит его сердцевину гнилью, которая исключит всякую интроспекцию и самобытное самостроительство. А если нет, он что-нибудь сделает либо с собой, либо – что вероятнее – с нареченной невестой.
– Возьмемся за руки, – предлагает Таня.
Собирается Сыч. Он благодарит пращуров за понимание и обещает отпустить, как только убедится в успехе. На это, по его разумению, уйдет несколько часов.
«Расти большой и умный», – желает ему Евгений.
Они сидят дотемна. Потом Евгений отваживается взяться за оконную раму. Он движется крадучись, рука его зависает, затем берется. Щелкает шпингалетом. Отводит створку. Растекается воля. Пращуры сидят неподвижно. Можно расходиться, но они не спешат. Евгений, ни слова не говоря, пускает дым в ночное окно. Его угостил лейтенант. Евгений курит редко, спортсмен, но сейчас самый раз. Полагая границу свету и тьме, он подозрительно смотрит на единичные звезды.
Сыч занимается своими делами. Он другого и не хотел. О том, чего ему не хватало, он знал решительно все.
© сентябрь-октябрь 2013
Отказ
Пропавший без вести —
Я назову тобой дорогу.
Ю. Шевчук
Усекновение
Мы расстались с Хондой по смехотворному поводу.
Мы прожили вместе довольно долго, и повод не есть причина. Брак – обещание терпеть человека, когда он надоест. Опрометчивые, беспечные, мы сами заковали себя в кандалы, хотя и пушечное ядро, прицепленное к ноге, показалось бы нам в те светлые времена перышком, что выбилось из потрясенной подушки.
А повод и в самом деле случился забавный. Сущий пустяк, но я совершенно потерял голову и даже испугался.
Хонда увлекается фотографией, снимает все подряд, снимала и меня. Еще она писала популярную женскую прозу – корм для рыбок, остроумные частности, парящие в пустоте. Где тяжелый взгляд из-под шуточки? Где смех сквозь слезы? Это были не бездны, а ямки, прикрытые лапником. Мне больше нравится, когда женщина считает себя дурой. Это свидетельствует об уме.
В одно прекрасное утро я застал ее за увлекательным занятием: она правила мое изображение, она делала ему фотошоп. Медовый массаж. Я привычно подкрался к ней, уже давно не вкладывая в сей ритуал никакого смысла; приобнял за плечи, склонился, потерся щекой о щеку. Почувствовал, как под ладонями недовольно дернулся шершавый халат: Хонда не любила внезапных вторжений в ее личное, как она выражалась, пространство. Она всегда ежилась, когда я так поступал, но я не унимался, ибо считал себя обязанным к доверительному касанию. Меня огорчало ее недовольство. Хонда – не настоящее имя моей жены, это прозвище для семейного пользования; во мне оно возбуждало представление о юрком, хищном, черном зверьке вроде норки или ласки. Я нынче и не припомню, как вышло, что мы негласно уговорились о машинной кличке. Но Бог с ней. Итак, Хонда вывернулась, ускользнула от меня древесной мысью, и я перевел взгляд на экран.
Хонда трудилась над моим пляжным изображением, где я глупо позировал в плавках. Она уже очистила берег реки от всякого мусора, попавшего в кадр, в том числе скомканного полотенца. Исчезновение последнего разволновало меня почему-то даже сильнее, чем мои личные метаморфозы. Я точно помнил, что полотенце лежало. Наверное, оно портило кадр, но выкинуть его было, по моему разумению, преступно. Оно лежало, оно валялось, но теперь этот факт бытия становился неподтвержденным и сохранялся лишь в моей памяти.
Я присмотрелся внимательнее.
Дело в том, что вместо члена у меня слон. Это не оборот речи, не галлюцинация и не желание выдать желаемое за действительное, то есть не преувеличение. У меня там действительно слон, и не особенно крупный, между прочим. Таким я родился. Никто и никогда не сумел объяснить, почему там слон и какая мутация ему мама, а какая – отец. Слон вырастает, выдаваясь, непосредственно из меня; он лишен скелета и образован мягкими тканями, являясь их плавным продолжением. Отчасти он похож на мешочек, мягкую игрушку. У него есть четыре ноги, туловище, голова, зачаточные бивни в виде трогательных пупырышков; мои яйца встроены ему в уши, но на морозе втягиваются в корпус. Хобот, естественно, тоже есть и выполняет задачи не только хоботные; составители анекдотов и прочие убогие юмористы давно обмусолили эту очевидную тему.
Я не стану расписывать неприятности и трудности, доставленные этим слоном. Скажу лишь, что он никогда не был для меня предметом болезненной гордости. Многочисленные попытки решить с ним вопрос, разные консультации ни к чему не привели. Мне предлагали пластическую операцию, но я отказался, рассудив, что выйдет еще хуже – любая партнерша мгновенно определит, что со мной неладно, а что именно – поди растолкуй. Того и гляди, заподозрят в перемене пола, так что я послал всех к черту и продолжал жить со слоном.
С глазу на глаз у Хонды не было никаких претензий к слону, напротив – он нравился ей, сообщал мне известную неординарность, а Хонда любила все необычное, эксклюзивное, как выражаются нынче. Но смутные слоновьи очертания в плавках почему-то не укладывались в систему ее эстетики. Фотография – документ, более или менее открытый миру. Ей чем-то мешали эти зоологические контуры. Когда я увидел, как увлеченно, привысунувши язык, водит курсором Хонда, как изымает из бытия намеки на эрогенные ноги-столбы и яйценосные уши, во мне разорвалась бомба.
– Да что же это такое делается! – взревел я.
Схватил ее фотокамеру и грохнул об пол.
Хонда онемела. Никогда, ни разу я так себя с ней не вел. Она даже не подозревала о моей способности что-то взять и бросить.
А у меня тем временем все плыло перед глазами. Примешалось исчезнувшее полотенце: оно заботливо подставилось на место изувеченного слона, помогая мне преподнести мое негодование как принципиальное несогласие с происходящим, а не как личную обиду.
– Там было полотенце! – выпалил я, задыхаясь.
– Какое полотенце? – пролепетала Хонда. Она никогда, ни разу не лепетала со мной. Так теряется старослужащий, на которого вдруг наставляет ствол доведенный до крайности новобранец.
– Полотенце! Валялось в траве! Некрасиво, да, уродует кадр, но оно было, было!
Я смахнул со стола клавиатуру, наподдал и выскочил на балкон. Мне уже не мог помочь никакой перекур, я выкушал папиросу в одну затяжку; глаза мои перебегали со строения на строение, ни на одном не задерживаясь взглядом. Из города выпустили воздух. Когда в моей жизни появилась Хонда, я по-особому взирал на панораму, открывавшуюся с балкона. Мне открывался не город, но страница, новая; чернел вечерний апрель, горели окна, всегда манившие меня чужой жизнью – мне нравилось думать, что она интереснее моей, но вот и я приобщался, в моем окне все тоже становилось замечательным; подмигивал алым невидимый самолет, неспешно змеились радиоволны; на слух напрашивались шершавые песни в исполнении радиолы, давно вышедшей из обихода; мне казалось, что я пересел на волшебный ковер и присоединился к небожителям, чуть удивленным; плыву вместе с ними, и надо быть начеку, чтобы не сверзиться, ибо дело это непривычное, хотя и, как выяснилось, доступное мне.
Сейчас же следом за воздухом из города слили краску.
– Совсем рехнулся? – послышалось за спиной.
Хонда стояла на пороге и смотрела на меня вопросительно. Вопрос напрашивался нехороший: уничтожить меня сразу или позволить поползать в ногах? Руки были скрещены на груди, а шапка черных волос трещала от электричества.
Я только и мог повторять:
– Полотенце! Полотенце.
– В жопу твое полотенце. Ты за свое хозяйство обиделся – так и скажи!
Меня же заклинило. Твердя о полотенце, я покинул балкон, влетел в комнату, распахнул шкаф, вывалил альбомы с фотографиями. Стало пестро и ярко, как будто перевернулся грузовик с игрушками.
– Вот! – я схватил первый попавшийся, и тот беспомощно разломился. Мелькнул очередной семейный пейзаж. – Чему теперь верить? Это – правда? Полотенце – куда оно делось? Почистила? Что еще ты стерла? На что теперь опереться?
Наши с Хондой взгляды на художественную фотосъемку не совпадали. Хонда искала не пойми какую гармонию, расставляла людей, выстраивала кадры, а меня всегда занимали мелочи, вроде камешков на тропинке, я подолгу в них всматривался, гадая, что с ними сделалось, на сколько дюймов перекатились они за минувшие годы, что поделывают сейчас и так далее. Речь моя стала бессвязной. Я был настолько возмущен, что перестал понимать, где нахожусь и почему разгневался. Слон в моем воображении оторвался и теперь улетал за горизонт, превращаясь в точку и преследуемый полотенцем.
В общем, во мне много чего накопилось. Хватило искры, чтобы жизнь разорвалась в клочья.
– Вон отсюда, сука!
Я стоял и топал на Хонду, словно давил виноград.
Та не верила ни ушам, ни глазам. В голове у нее, вероятно, крутился личный биологический фотошоп, обкарнывая действительность – а на самом деле обкарнывая ее выдуманную самовлюбленную жизнь. Но реальность стала избыточной, и в мусор летело слишком многое.
– Ты хорошо подумал? – спросила Хонда ледяным тоном.
Я вообще не подумал, мне хотелось стереть ее в пыль.
– Вон, тебе сказано! Забирай что хочешь – и сваливай! – Я добавил непечатное расширение.
– Да ты мудак, – задумчиво молвила Хонда.
Она повернулась и скрылась.
А через полчаса уехала насовсем. Оказалось, ей было к кому, и уже давно.
//-- *** --//
Когда я закончу, вы захотите узнать, откуда и почему я рассказывал. Действительно, это останется непонятным.
Думайте что хотите.
…Полагаю, вас продолжает занимать мой слон. В первую очередь. А вот меня он сейчас нисколько не интересует, и я еще хорошо подумаю, распространяться о нем или ограничиться признанием факта альтернативной анатомии. Люди бывают разные. Если продолжить мысль, изложенную в одном зарубежном фильме, где лилипута назвали ограниченным вертикально, то бывают вертикально состоятельные, горизонтально стандартные, сагиттально неограниченные. Горизонтально усеченные, вертикально избыточные, сагиттально традиционные. Стереометрически замкнутые. Многовекторно дооформленные.
И это еще не повод о них рассказывать.
Мне намного важнее то, что идиотские забавы Хонды воспламенили пороховой погреб. Фотошоп засел у меня в голове, подминая и впитывая воспоминания о былом, впечатления о текущем и виды на будущее. Оставшись один, я собрал альбомы и стал методично просматривать снимок за снимком. Я больше не верил им. Меня не утешали даже старые фотографии, ускользнувшие от редакторского произвола. Правка, естественным образом совершившаяся в моей голове, не позволяла узнать и припомнить детали. Камешки сохранились, но только не в памяти. То, о чем я читал у латиноса и видел у итальянца, подтвердилось наглядно и безоглядно, выродившись в вопрос, претендовавший на вечность: что это было?
Истерзанный мыслью, кружившей по кругу, я оставлял фотографии, приготовлял пищу. Фрикадельки всплывали, как мины или покойники по весне, и я смотрел на них, зачарованный. Неделей позже я поймал себя на том, что все чаще поглядываю на уродливый обрезок газовой трубы под потолком. Он был салатного цвета, слепо задраенный. Прежде, до ремонта, он был частью сложной трубопроводной петли, надобность в которой для меня, говоря откровенно, всегда оставалась тайной; в каждом доме найдутся такие мелкие изъяны не изъяны, а странности, они-то и раздражали мою бывшую жену. Петлю вырезали, так что стало похоже, будто аппендикс оставили, а весь кишечник удалили. Обрубок притягивал меня тем, что это была единственная высоко расположенная и прочная в доме штуковина, где можно было закрепить веревку и повиснуть в лунную ночь. Моя планета – Луна, так думают звездочеты; полнолуние на меня не влияет, однако я считал, что момент подходящий. Мысли эти были довольно назойливые. Жить вообще незачем, но если пришлось, то сдохни, а живи.
Я не собирался вязать узлы и в то же время думал о них постоянно.
Слон дремал.
Потом дела пошли совсем плохо. Рухнул Индекс Доу-Джонса.
Он всегда напоминал мне индейца-пропойцу, не выходящего из салуна. Индеец Доу-Джонс клевал себе носом у барной стойки; случалось ему встрепенуться, и мексиканец-бармен привычно высылал ему новую дозу – не глядя, на манер тех, кто развлекается в кегельбане. Когда тот рухнул с табурета при стойке, экономический кризис стал очевиден настолько, что даже я обратил на него внимание: в одно прекрасное утро я обнаружил, что мне нечего жрать и сверх того – не на что приобресть.
Не успел завалиться мистер Доу-Джонс, как подоспела новая беда: его подружка, старая сука Эмэм-Вебе, набралась триппера и прочей заразы, так что некоторые осторожно подозревали у нее самое нехорошее; стерву носило по азиатским притонам, а там встречаются существа настолько микроскопические, что люди еще не внесли их имена в бактериологические святцы.
Эта растленная парочка – индеец Индекс, разрядившийся, как петух, в красные полосатые брюки и синий жилет со звездами да его ненагляда Биржа, напялившая африканского вида халат, – сотканный из всех до единого мировых флагов, – напоили в мат и перезаражали себе подобных, Фондов и Рынков, которые до того хреново держались на ногах, что мигом слетела всякая спесь, и вот уже высокие Восьмерки объединились в Двадцатки и так далее, ибо сделалось ясно: достанется всем.
И я, признаюсь честно, ничего с этим не делал.
То есть просто лежал и пытался спать или смотреть в потолок. Одалживаться я не желал и с завистью поглядывал на обитателей двора, которых не брали ни биржи, ни индексы. Они дневали и ночевали во дворе, не выходя из состояния угара средней тяжести. Я наблюдал за ними и с завистью представлял, насколько они не обременены памятью, взыскующей сохранения. Хонда отказалась от реальности ради красоты. Я отказался от красоты ради реальности, но в результате остался без Хонды, так как пришлось отказаться и от нее, а она была реальностью. Реальна ли память? Красива ли она? Я решил отказаться вообще от всего, что было раньше. Не будучи крепким мыслителем, я подкрепил это намерение довольно спорным теоретическим основанием, которое припомню чуть ниже. Когда я понял, что готов, на дворе уже стояло позднее неуверенное лето.
Сказать ли, что я не жалел?
Не стоит лукавить. Мне было жаль, иначе я не посмел бы жечь.
Мне было бы естественно не спать в мою последнюю ночь дома. Но я запретил себе бодрствовать, я не хотел свалиться с ног на первой полусотне километров. Наглотавшись таблеток, я забрался под одеяло. Не смог удержаться и лег как порядочный человек: разделся против обыкновения, постелил чистое белье, благо знал, что в обозримом будущем мне вряд ли выпадет случай поспать на простынях. Заснул мгновенно, а когда пробудился, в окне прогуливался, позевывая, утренний август-аист – бестолково гремел мусорными баками, шуршал кленовой листвой, пробовал голос.
Накануне я твердо решил, что не возьму с собой ничего. То есть вообще ничего, а это намного труднее, чем взять самое нужное. Одежда не в счет. Я обошелся бы и без одежды, но в этом случае мое путешествие подошло бы к концу не начавшись. Отрезая себе пути, предупреждая малодушие, я начал с документов. Сложил посреди комнаты небольшой костер. Их набралось довольно много, этих бумаг: два паспорта – внутренний и внешний, военный билет, сберкнижка, медицинский полис, читательский билет и прочий хлам, подтверждавший факт моего существования. Туда же отправились последние деньги. Спичку я поднес сразу. Можно было ожидать, что я задержусь; прощальным взглядом окину мебель, фотографии, аппаратуру, книги – нет, обошелся; мне, повторяю, было жаль всего этого. Я сорвал с постели белье, накрыл им пламя. Смахнул с полки несколько книжек, добавил газет. Занялось резво, повалил дым. Не оглядываясь, я вышел из квартиры. Дверь запирать не стал и газ перекрыл; мне не хотелось, чтобы соседи сильно пострадали.
Я был одет как обычно: джинсы, кроссовки, футболка, ветхая ветровочка. Думал, что труднее всего мне придется без табака, и решил, что не стану отказываться, если кто-нибудь угостит. Да Бог и не запретит попросить. А может быть, и запретит. Образа я тоже спалил. Следовало (или не следовало) раздать нуждающимся всё, что было, – я так и собирался поступить, но прикинул, какая это выйдет морока, какой соблазн остановиться. Такие рекомендации не стоит понимать буквально, надо думать своей головой. «Всё» – это что? «Следуй за мной» – я бы последовал, когда бы видел за кем; я никого не вижу и просто иду, но за Ним ли? Ведь Он – во всем, и куда бы я ни пошел, Он будет меня направлять.
Я ни разу не оглянулся на покинутый дом. Никто еще не кричал о пожаре, никто не смотрел на меня, благо покамест я не выделялся из толпы. Вид у меня был зауряднейший, хотя я не мог рассчитывать, что так сохранится надолго. Я полагал, что изменюсь уже после первой ночевки неведомо где. Сколько я сумею пройти без отдыха – двадцать километров, сорок, пятьдесят?
В сгоревшем паспорте я звался Адамом Гиполётовым. Это не самое частое имя, согласитесь. Отчасти оно и подтолкнуло меня к решению, а больше – к обоснованию; спасибо почившим в бозе родителям и прочим пращурам.
Пламя за плечами разгоралось; я воображал, будто слышу, как оно угрюмо гудит.
Дорога на Скать
Местечко, куда я направился, отсутствовало на картах и называлось коротко: Скать. Я понятия не имел, что это и где находится – город, деревня, село, пустыня, но точно знал, что отправлюсь туда. Кривая вывезет. Небеса – они ведь отчаянно боятся, когда мы что-нибудь делаем сами. Они постоянно торопятся опередить нас. Вот Авраам собрался умертвить Исаака и ножик занес, и тут ему сразу явилась замена в форме барана или козла – короче, телец. Или, допустим, троллейбуса долго нет. Ты самовольничаешь, закуриваешь с перспективой благополучно курить и дальше, но он уже мчится, страшась, что ты успеешь докурить. Не дай Бог самому разобраться. Небеса ревнивы.
Я дошел до вокзала. Ехать было некуда, я собирался шагать пешком, но привык, что путешествия начинаются с вокзалов.
Спрыгнул на пути и зашагал по обочине. Шел часа полтора, потом присел отдохнуть, думая о потопе, который, наверное, уже случился в моем воспламененном жилище. Рядом пристроился железнодорожный дедок. Он заколачивал кувалдой горбыль или костыль, утомился, решил подышать сиренью, пора которой давно миновала; необычная живучесть сирени укрепила меня в намерении увидеть Скать.
Старикашка, не медля, заговорил по существу:
– Зря ты это затеял…
– Затеял – что?
– Поволокло тебя зря. Совесть точит?
Я отряхнул руки от воображаемых крошек.
– Совесть чистая. Не знаешь, где такое местечко – Скать?
Болтливый дед закивал:
– Гладкое имечко для наших ухабин. Что тебе там?
Простоватый и разговорчивый, дед несколько переразвился в этих качествах.
– Тебе, Гиполётов, понадобится крыша.
– Откуда ты…
– Да видно, что Адам Гиполётов. Ищут тебя?
– Не знаю. Был – не стало меня. Ну, немного поищут, конечно.
– Значит, позвало тебя…
Я дивился, но не тому, что деду известно слишком многое, а скорому и недвусмысленному подтверждению теории, с которой выступил в путь.
Обходчик сам пригласил меня в гости. Я не навязывался и не отказывался. Отказ увлек меня в странствие, и он же себя отменял, потому что мой замысел предписывал плыть по течению и про себя отмечать сгущение маловероятного.
– Ступай в горницу, Гиполётов.
Я вошел в эту горницу, поморщившись народному слову. Комната есть у каждого, а горница намекает на выдуманную народную правду, которая сродни петушиному слову; живущие в горницах знают истину, но если выскажутся, то непременно прокукарекают. Стены были безобразно грязные, в коросте и паутине; свисал бороденками войлок, стол ножками врос в земляной пол. Остатки какой-то тараканьей еды в щербатых тарелках, кружка с цветущим чаем.
Старик затеял меня поить; я не стал. Обходчик не настаивал. Не предлагая больше ничего, он начал пить сам. Самогонку он называл вином; у таких все вино, чего ни налей. Я, тоже не спрашивая, выбрал сухарь поприличнее и стал грызть. Хотелось чего-нибудь дополнительного, желудок опомнился, и его недоверчивое отношение к происходящему сменилось протестом.
– Мне бы пожрать чего, хозяин, если не жалко.
Хлебосольный дед распахнул холодильник, выглядевший ему приятелем, собутыльником и ровесником; там хранились гамбургеры. Они напоминали двулапых жаб, замерзших и замерших с разинутыми пастями, забитыми котлетой. Кетчуп был похож на кетчуп и вызывал тошноту, а стылый майонез смахивал на крем для бритья.
– В буфете беру, – пояснил старик. – По знакомству. У них остаются, так я прибираю.
После короткого поединка с желудком я отказался. Обходчик не настаивал, вернулся за стол, допил стакан и уставился на меня с выражением внезапной и мучительной задумчивости. В нем творилась авральная смена внутренних декораций.
– На Скать захотел, – голос деда просел; внутри понесли что-то тяжелое.
Прелюдия начинала меня раздражать. Я пожал плечами. Дед опустил глаза и заерзал на табурете, издавая много старческих звуков, якобы извиняющих дурость. Я сам и выдумал эту Скать, однако то, что я о ней сочинил, натуральным образом выводило на всезнающего обходчика.
– Держись железки. Скать сама подскажет, куда свернуть, где прилечь.
– Бывал там?
– Сам не бывал, а люди ходили. Никто не вернулся. Их поначалу ко мне выносило. На инструктаж. Выпей, а?
– Нет.
– А чего?
– А того – мало ли что…
Дед покрутил головой, впитывая ответ и находя его мудрым. У меня же вдруг зазудел слон, я сунул руку под стол и от души почесался.
Мы посидели молча. Тикали ходики, как в кино. За окном что-то ездило.
Обходчик очнулся:
– Адам Гиполётов – это ведь редкое имя? Не каждый божий день услышишь?
– Да, имя редкое.
– А жил обыкновенненько?
Я пожал плечами:
– Как все.
– Покатился ты. Имя тяжелое, не удержало, а ноги слабые.
Он поднялся, пошел к Николаю Угоднику, затеял класть поклоны.
Мне это не очень понравилось.
– Ты отпеваешь меня, что ли?
– Попы отпевают. Гришку Борозду туда гоняло, – захрипел обходчик, уклоняясь от пояснений. – Но он не дошел. Ему шагов двести осталось пройти, спускался по круче… и подвернул ногу. Как обратно приполз – сам не знает.
– И где сейчас этот Борозда?
– Схоронили два года назад. Пьяный пошел купаться, неделю искали.
Я пробовал Гришку на вкус.
Борозда – фамилия необычная, но не такая редкая, как у меня.
…Я засиделся у деда. Нужно ли говорить, что я переменил отношение к его добыче и съел из холодильника четыре гамбургера? Четыре мертвых рта, подавившихся пищей на пике рвоты.
Ну и не стану скрывать – напился как сволочь. Утром обходчик меня поприветствовал:
– Вали, Гиполётов. И двигай подальше от центра… железку из глаз не теряй. Километров полтораста не упускай из виду.
Непривычный к опохмелке, я спросил молока, трехлитровую банку с которым приметил в холодильнике накануне.
– Попей, – согласился старик. – От коровы. Двести процентов жирность!
Я замер с банкой в руках. Мне показалось, что изнутри на меня с живым интересом смотрит всамделишная корова. Двести, выходит, процентов? Сколько бы ни было, а меня едва не стошнило.
Деда заклинило. Он стал посреди комнаты и тупо затряс головой:
– Двести. Двести.
Глаза, вмиг переставшие видеть, ушли на глубину.
– Двести.
//-- *** --//
Я шел и думал, то наступая на камешек, то обходя его стороной.
Думал о вероятности – как обычно. Предмет моих болезненных размышлений.
Вот – камешек, совсем небольшой, кварцевой внешности, и я шагаю прямо на него. С каждым мгновением шансы на то, что я на него наступлю, возрастают, и вот мне остается сделать последний шажок. Я сворачиваю, обхожу стороной.
Почему я так поступил? Что было мне в этом крошке?
Шаг виделся предрешенным, но камешек ускользнул. Вероятность, отличная от нулевой; еще не чудо, но уже близкая к чуду.
Вероятность рождения человека по имени Адам Гиполётов невелика, но я родился. То есть я уже выпал из высокой вероятности, и вот во мне укрепилось желание пойти дальше. Вероятность моего слона приближалась к нулю. Если мы со слоном начнем совершать неожиданные поступки – что последует?
Скать была не только придуманным местом, она представляла собой общее положение дел. Скатью могла оказаться любая деревня. Математик из меня отвратительный, и место, где я приобретал высшее образование, не имело никакого отношения к формулам. Но поначалу там все же была какая-то нелепая, не нужная никому физика. Я не был ни на одном занятии, а на экзамене, вынужденный нарисовать кривую Гаусса, начертил первую загогулину, какая пришла в голову. Сент-Экзюпери, слон в удаве. Ах, вероломная Хонда. И угадал. Все так и было: на пике – самое вероятное, по краям – самое несбыточное. Это я очень примитивно излагаю, да простят меня специалисты. Но я вдруг понял, что именем-фамилией уже не нахожусь на вершине, что уже успел куда-то съехать, словно с горы, и волен продолжить скольжение. Слон помогал мне в этом как умел.
А когда я доберусь до самого низа, до невероятного, нарисуется Скать.
Хорошо ли мне будет на Скати?
Может статься, что лучше бы мне было не жечь ничего, никуда не ходить и ни от чего не отказываться; в конце концов, я отказывался в надежде приобрести. До камешка осталось немного, его шансы остаться невтоптанным в землю неслись к нулю.
Я обошел его и с силой втоптал два других, лежавших в сторонке, совсем не по пути.
…От городской черты я удалился километров на сорок, и все культурно-показательное прекратилось, пошло-поехало правильное: для тех, кто здесь, а кто далече – тот жизни не знает. Я мог наняться что-нибудь разгрузить или перетащить, починить забор, спилить дерево. Но я не рвался трудиться. Местные, встречавшиеся мне, косились нехорошо.
– Гиполётов! – услышал я недоверчивое, излетевшее из строения грязно-белого кирпича. Шифровалось это строение под кафе.
Я остановился и уставился на толстого детину в десантном берете. Голый по пояс, с ширинкой между колен, детина держал в руке ополовиненную пластиковую бутыль: некое теплое пиво, отвращавшее меня как вещь в себе.
– Дамка, – заблажил десантник, выступая на солнце, кравшееся прочь. Я видел его впервые в жизни. – Ну, ступай сюда! – Не выпуская бутыли, толстяк с одноименной этикетки потащил меня в полумрак, где монотонно наигрывало нечто, в равной степени разлагавшее мозг и стенку желудка. – Рота! – заорал десантник. – Это же Дамка Гиполётов! Мы с ним присягали в Гвардейске…
В этом я ему со скрипом поверил – но сколько же лет прошло? Я не помнил его в упор, а вот ему впечатался в память на всю оставшуюся жизнь как подвиг и слава, хотя ни того, ни другого за мной не числилось, мы больше никогда не встречались, и ни один из нас не мог радоваться тому, что другой живет на свете.
Я строил рожи, прикидываясь, будто вот еще мгновение – и я тоже вспомню.
– Состояние удвалитравлительное! – объявил мой товарищ, едва не сломав каламбуром язык. – Я же Упор-Присев. Забыл?
Похож был, да. Не то стоял, не то сидел, и упирался, такая комплекция.
Если мне что-то и вспомнилось, то очень, очень смутное, но этого хватило, чтобы радость наконец-то написалась на моем лице. Мы бросились обниматься, и он, конечно, засыпал меня расспросами про что да как, а я смущенно рылся по карманам в поисках мелочи, и сразу всем сделалось ясно, что пора брать меня в оборот. Руки мне приторочили к туловищу, протиснули на скамью, и вскоре я уже пил, пил, пил, заедал и заново пил то, что мне подносили.
Имя мое, слона оседлавши, вело меня оттуда, где все сгорело, туда, где что-то мерцало, но я не мог соблазниться дешевыми гирляндами лампочек над стойкой, где перетаптывался южный мужичина в землистом халате. Я покачивался на волнах маловероятного.
Насколько вероятно, к примеру, то, что я сейчас…
Я взял со стола бутылку, на сей раз приличную, не пластиковую бомбу, и с силой опустил на череп соседа – какого-то дурака с шальными глазами, потиравшего на груди тельняшку. Тот схватился за голову и принялся что-то лопотать, но без возмущения; вокруг захохотали, кто-то дружески толкнул меня в плечо. Без всякого перехода и паузы влепили и мне, сосуд прошел по касательной, и это меня спасло; я взялся за ухо и подключился к общему ликованию.
Отказ – начало спуска; дальнейшее должно было приобретать все менее вероятные черты. Я приметил маленький автомат. Один из бражников привстал, и стало видно, на чем он сидел. Не те времена, чтобы такие вещи лежали на кабацких лавках запросто; заряженный, не заряженный, заправленный холостыми – какая разница? Уже неправдоподобно. Я потянулся и взял автомат. Я спускаюсь по склону. Может быть, сейчас меня перенесет на вершину холма, но уже при иных вводных. Я передернул затвор.
Упор-Присев заорал:
– Давай, Дамка! За ребят!
Я неуклюже вылез из-за стола и разрядил рожок. Упор-Присев, принявший основной удар, разлетелся в брызги и клочья; прочие повалились молча или захваченные на полуслове. Бездыханный молчун, изображавший бармена, растянулся за стойкой; еще каким-то троим снесло головы. Четвертый полз к выходу, потрясенно мыча, и я добил его. Отшвырнул автомат, допил стакан и вышел на улицу.
Снаружи было сонно.
Кое-где зажглись огни, донеслись невнятные вопрошающие голоса. Хлопнула дверь, но я уже пересек площадь-пустырь, держа направление на север. Спуск продолжался. Свистнул локомотив, я вернулся к железке и стоял под насыпью. Состав пронесся надо мной, побивая щебенкой. Когда он затих, я выбрался на пути и остановился, глядя на далекий светофор – семафор? Я всегда их путал. Он горел красным глазом. Что-то черное выросло передо мной глыбой и застыло напротив, вздыхая.
– Поди сюда, – я протянул руку. – Знаешь меня? Я – Адам Гиполётов.
Лось помедлил, затем сделал в мою сторону пару шагов. Ткнулся губами в пустую ладонь. Отпрянул, метнулся прочь и скрылся из вида, ломая кустарник. А говорили, будто их в здешних краях давно не осталось. Тут у меня лопнула в горле защитная пленка. Когда такое случалось, я скупал пол-аптеки и к утру полностью выздоравливал. Но теперь черта с два. Защекотало в носу, запершило в горле. Я опустился на четвереньки, принюхиваясь к травам. Вот это будет полезное чудо – отыскать нужную. Их надо как-то заваривать или сушить, но звери же так не делают. Захворав, они уходят из стаи или из стада – по моим представлениям, – где-то скитаются, что-то выкапывают и поедают, после чего выздоравливают.
– Что скажешь, животное?
Слон помалкивал. Ему было тревожно.
Я выдрал наугад пучок влажной травы, понюхал, нос уже закладывало. Закинул в рот, пожевал – сено и сено, горьковатое. Отойдя от железки, я свернулся в калач и заснул. Самым убедительным чудом было бы с утра пробудиться в собственном доме. Можно без Хонды.
//-- *** --//
– То ж Адам, Адам Гиполётов, – услышал я сквозь сон, и пасмурное утро протянуло ко мне холодные руки.
Голос надо мной звучал буднично, однако с оттенком уважения.
И мне не понравилось, что меня поименовали, как произносят: подосиновик, брусника, колодец, бурелом. Кто-то сведущий опознал меня в нарицательной модальности. Я разлепил глаза: мужчина и женщина. Темные лицами, не старые и не молодые; она с лукошком, он – почему-то с упряжью.
– Корячит его, – заметила женщина.
– Ему положено, – важно сказал знаток.
Я сел, зная, что глаза у меня мутные-премутные, совсем больные, а во рту пересохло так, что это заметно на глаз.
– Откуда знаете Гиполётова?
Мужик усмехнулся:
– Гляди: птица летит. Откуда я знаю?
Меня кольнуло: ангелы. Прикинулись, пришли, говорят загадками.
Мужик толкнул свою спутницу в бок:
– Он за чертей нас принимает.
– Я болен, – сказал я хрипло. – Колотит всего. Покажите, как до врача добраться.
– Тут тебе весь лес – фельдшерский пункт, – отозвался мужик..
Баба полезла в лукошко, но передумала и ничего не достала. А я подумал, что мой недуг из той же притчи, что незадача с лодыжкой Борозды. Борозда повредил ногу, приблизившись к Скати; возможно, в шаге от цели меня тоже притормозило.
Лицо бабы стало совсем темным и будто втянулось внутрь.
– На тебе знак стоит, – объявила она. Взяла мужика за локоть, резко развернула и повела прочь.
Я не успел сосчитать до десяти, как они уже растворились в лесу. Я сидел сиднем, мучаясь от ломоты в суставах. Чудесам, скорее всего, безразлично, идешь ты или остаешься на месте, но во мне не было совершенства для такого смирения, зато маловерия все прибавлялось. И я, как мог, поковылял. Хотел срезать крюк и после снова выйти на рельсы, но леший взял меня в оборот, я совсем заблудился и все больше удалялся от путей. Голова соображала плохо; дороги не было никакой; мир остервенел: кусал, хлестал, жалил, царапал меня. Нос притиснуло бельевой прищепкой, в горле росла крапива, в груди наскакивали друг на дружку злодеи, вооруженные шпагами и бензопилой. Я никогда раньше не замечал, насколько это однообразное и скучное место – лес. Напротив, я воображал, будто люблю его, и все лесное приводило меня в растроганное чувство. Примешивалось детство, хотя тогда я как раз ненавидел лес, куда меня водили за ягодами; я терпеть не мог эти ягоды, собирать которые – тоска и мука; меня жалила всякая неуловимая сволочь, от черники рябило в глазах, опушка не отличалась от опушки, и было гадостно как на солнце, так и под моросящим дождем.
А ноги, рукой махнувшие на водительство головы, вышагивали по своему усмотрению. Я равнодушно представил себе руку, которой машет нога. Ноги, подчиняясь мировой энтропии, не выбирали тернистых путей; они ступали, куда полегче да потверже. Не знаю, сколько прошло времени, однако я вышел на какую-то тропу. Поначалу она едва обозначилась, виляла в высокой траве – лес-то как раз и кончился, на время, теперь я пересекал вроде как луг. И вот я заново нырнул в березняк, а травы отступили, но тропа расширилась, набрала силу. Я начал посматривать по сторонам в поисках мусора. Он всегда есть. Но время шло, а я все не видел следов человеческого присутствия.
Лихорадка усиливалась; солнечный жар обжигал меня ледяным холодом. Мир следствий и причин побеждал; он потеснился было, обнаружил меня, постоял немного в сторонке, выжидающе наблюдая, а потом пожал плечами, взял меня за ухо и поволок на место. Везенье это еще не чудо – с одной стороны. С другой же, любое событие – чудо. И мне не стоило отправляться на поиски Скати, благо она всегда стелилась под ногами. Нет, оборвал я себя. Ты приравниваешь ее к скрытому будущему, когда рассуждаешь о шансах годичной давности. А тебе она понадобилась в настоящем, сейчас и здесь. Я вышел за поворот. Не я – дорога, в которую превратилась тропа, сделала резкий изгиб и увлекла меня. Грунтовка, никем не затоптанная. Я не видел следов ни человеческих, ни звериных, ни от протекторов. Могло показаться, что дорогу проложили часом раньше, и даже не проложили – нарисовали.
Неизвестный художник расстарался ради меня.
Шатаясь, я двинулся посередке, дорисовывая сплошную. Я дошел до следующего поворота, потом до другого. Всякий раз я загадывал, что очередной изгиб приуготовил мне избавление, и всякий раз ошибался. Иногда мне казалось, что я действительно покинул привычный мир и пересекаю параллельный, весьма похожий на мой, но отличный в мелких деталях. Лихорадка охотно подстегивала воображение. Я щипал себя за руку, зажмуривал глаза, прислушивался к птицам – их пение окружало меня, я плыл в этой музыке, как будто пересекал реку с холодным течением, и сведи мне ногу судорогой подводный поток, осталось бы разве что уцепиться за трель какого-нибудь… Дятла, подумал я с ожесточением. Я не разбирался в птицах, не узнавал их.
За очередным поворотом я увидел «скорую помощь». Никаких чудес. Машина прибрала какого-то бедолагу из глубинки; дело с ним было плохо, доктор спешил определить его в ближайшую пригородную больничку, пока не преставился; водитель срезал путь, заехал в лес. Здесь у него что-то стряслось с мотором, а я отключился, повалился и не запомнил дальнейшего.
//-- *** --//
Я лежал под капельницей в маленькой палате. Место съедала аппаратура. Реанимация – она и в деревне реанимация, то есть содержится более или менее на высоте. Во всяком случае, я так решил, не будучи специалистом. А коек было всего три, и одна пустовала.
Мой сосед, сильно пожилой дядька, находился в рассудке и разглядывал меня с заинтересованным сочувствием. Ему тоже что-то капали. Правая кисть у него была забинтована, торчали только кончики пальцев.
– Доброе утро! – он приветствовал меня будто с шутливым упреком.
– Доброе, – кивнул я в ответ.
– А ведь ты Гиполётов.
Я уже начал привыкать к своей нарицательности.
– А они написали – «Неизвестный», – продолжил дядька.
Я молчал.
– Милиция приходила! – сосед преувеличенно свел брови. – Искала беглых преступников. Полдеревни покрошили! Глянула на тебя, чертыхнулась и ушла.
К финалу этой леденящей истории сосед уже сказочно завывал, и мне стало не по себе; я сначала решил, что он просто придуривается, известна такая порода, но он вошел в роль и не мог остановиться; изображая страшного сказочника, он пролетел мимо паузы и действительно обернулся страшным сказочником.
– Мы знакомы? – вяло осведомился я. Не иначе, я вернулся с того света. Как оно там, по ту сторону, я не запомнил.
– Догадаться нетрудно, – сказал сосед и зашелся в приступе кашля. С мокротой он выхаркал и былинную сказовость. – Знакомы, да. Мы с тобой на пару преставились, нас еле откачали. И там, – он зыркнул слезящимися глазами на потолок, – мы с тобой побеседовали. Ты веселый парень, дошел!
– Что, до самого дна?
Сосед кивнул:
– Именно.
Лицо дядьки вдруг провалилось в себя, целиком, и побелевший нос торчал, как из ямы. Я вспомнил темную лесную бабу. Черт с ним!
Сосед утомленно пробормотал:
– Кто тебя знает. Неровен час, снова в гору пойдешь. Двинешься в рост теперь…
– В рост чего?
– Вероятности, – выдавил дядька и зашелся в новом приступе
Он махнул на меня полупрозрачной рукой. Я некоторое время лежал молча, переваривая новости с единого информационного поля, о посиделках на котором у меня не сохранилось воспоминаний. Через пять минут пришел длиннорылый доктор, похожий на осетра. Он держал себя строго, хотя было видно, что он мной доволен. История моей болезни шлепнулась на прикроватную тумбочку, уже занятую каким-то аппаратом. Я скосил глаза. Сосед не соврал: там, где указывают фамилию, имя и отчество, стояло: «Неизвестный».
Осетровая рыба наговорила мне массу приятных вещей. Не откладывая дела, доктор начал с главного: дескать, меня, если я так и не назовусь, обязательно переведут в дурдом для выяснения обстоятельств, и очень скоро, потому что с отеком легких, вызванным пневмонией, у меня уже все замечательно.
– Не помню ничего! – Я сочинял на ходу. – С кем-то пил, чем-то поили…
Доктор кивал и поддакивал, нисколько не удивляясь и не сомневаясь. Он доверительно открыл мне, что таких случаев много; что пассажиры в поездах напиваются не пойми чем и не пойми с кем; что процедура перемещения забывчивых в дурдома отработана до похвального автоматизма. Доктор причавкивал, и мне хотелось надеть ему на рыло замок.
Он ушел, на прощание выразив удовольствие по поводу моего неизбежного выздоровления.
Сосед, как будто дремавший, на самом деле не спал и внимательно слушал. Едва мы остались вдвоем, он продолжил высказывать мнения и суждения.
– Ну, беги теперь, – посоветовал дядька.
Я сел. Палата качнулась.
– И я побегу, – добавил сосед. – Видел, какая рожа у доктора? Губы, нос! Прекрасные.
– Куда бежать-то? – Уныния в моем вопросе оказалось больше, чем я вложил.
Тот радостно загулил:
– Приехали! Дождались! Точно говорю – в гору пошел! А на вершине тюрьма! Милиция-то вернется. Так-то вот! Меня тоже закроют. Ах, какие выразительные, редкие губы и щеки!..
Готовый после сказанного свалить прямо сейчас и не знать, к чему тут губы и почему о них говорят в манере восторженной барышни, я сунул руку под одеяло – погладить слона. Слон горевал, дополненный в хоботе длинной прозрачной трубкой, которая тянулась из-под одеяла к пакету, наполненному недавним содержимым слона.
– Зови меня дядя Севастьян, – предложил сосед.
Славно! То-то я мучился, гадая, как его называть. После похвалы, которой он удостоил губы доктора, я надеялся, что надобность именовать его вообще отпадет.
– Решено: бежим! – Дядя Севастьян вдруг сел и перестал казаться немощным.
Он выглядел избыточным, будто в нем что-то лопнуло и разлилось. Какая-то жидкость, похожая на чернила, отливающая синевой. Он стал похож на тучу, а может быть, на угрюмый утес. У дяди Севастьяна был башенный череп, горевший маленькими глазками-маяками; шея конусом расходилась к плечам, что придавало ему внешность атлета, однако в груди зияла воронка – последствие рахита или еще какой-нибудь гадости. Впечатление портилось, но я не мог не признать, что в облике Севастьяна проступило грозовое величие.
Дядя Севастьян отодрал от себя шнур с электродом.
– Прямо тебе Академгородок!
У меня возникло желание вжаться в постель и лишиться чувств. Я не то чтобы испугался – скорее, предположил, что свойственное ему, похоже, умение подавлять и увлекать окажется слишком развитым, чтобы я не поддался. Он затягивал меня в авантюру и явно соврал, когда напророчил конец вероятным невероятностям.
Севастьян встал, протопотал к двери. Да, он был намного внушительнее, чем казалось под одеялом. Сосед выглянул из двери.
– Там окно! Подымайся.
Я подбирал слова для отказа, но он остановил меня сам:
– Стоп! Лежи пока тихо…
Дядя Севастьян не вошел, а вплыл в дверной проем – и, соответственно, выплыл из палаты. До меня донеслись его вкрадчивые шаги: первый, второй, третий. После этого воцарилась тишина. Я томился на распутье. Мне не хотелось идти куда бы то ни было в сомнительном обществе дяди Севастьяна. С другой стороны, он был совершенно прав, предлагая валить из этой богадельни, пока я не попал в другую, худшую. Слабость еще сохранялась, и в голове стоял монотонный звенящий гул. «Возьми постель свою» и тому подобное. Слон ахнул, когда я распечатал ему хобот; катетер повис марсианской трубкой. Постель я не взял, зато порылся в шкафу, замок на котором был простенький и сломался легко. Во что бы одеться? Дядя Севастьян вышел в трусах и майке; мне оставалось последовать его примеру, но я прихватил лекарства, какие попались под руку, не глядя; мне были нужны карманы.
Халат пришелся бы кстати. В авантюрном романе он сразу бы и висел, за дверь, на гвоздике. Для Скати такой поворот выглядел слишком обыденным. Впрочем, Скать осталась на высоте, простите за невольный оксюморон: халат висел. На гвоздике. На том простом основании, что доктора, работающие в больницах, давно не носят халатов, предпочитая штаны и декольтированные рубахи. А здесь он был, и я немедленно им воспользовался.
Когда я рассовывал по карманам лекарства, вернулся дядя Севастьян. Он тоже нашел себе халат, но – мышиного цвета, фланелевый. Карманы оттопыривались – не иначе мой сосед тоже поживился чем-то полезным в дороге. В этом наряде Севастьян уже не казался горным троллем и больше напоминал разорившегося барина.
– Что ты напялил? Сымай! Бельмо на глазу, за версту видно!
Он был прав, халат подвернулся приметный, но я уперся. Дядя Севастьян отошел на шаг, прищурился и неожиданно уступил.
– Красиво! До чего же красиво!
Я не знал, что ответить. Мне и не пришлось: Севастьян уже отвлекся на зарешеченное окно.
– Разве это решетки! Кину две простыни и пойду, куда мне нужно…
Этаж был первый, и я не очень понял, зачем Севастьяну простыни; вероятно, он вспомнил что-то хорошо знакомое. Рука, поврежденная где-то и забинтованная, не помешала Севастьяну разодрать решетку надвое. Оставалось только гадать, какой недуг уложил его на койку в реанимацию.
– Ну и все! Вылазь!..
Опасаясь соприкоснуться с дядей Севастьяном, готовым оказать мне пособие, я перевалился через подоконник и плюхнулся в траву. Больница, обшарпанная и приплюснутая, в два этажа, стояла на окраине какого-то городка. Дальше не было ничего, только поле и кромка далекого леса. Я потянулся к пуговицам, собираясь все-таки снять халат и нести его в скатке, но Севастьян схватил меня за руку.
– Не трогай! Так прекрасно!
От восхищения у него капнула слюна. Он вытерся рукавом и пронзительно свистнул. За углом взревел мотор, и не прошло двух секунд, как я уже любовался чудовищем: колоссальных размеров джипом, который, скорее, годился в автобусы – подземные, для пассажиров-кротов, настолько он оказался грязен, и номера, конечно, были скрыты.
Отряд Прекрасного Назначения
Севастьян начинал выглядеть сатаной, волшебные кони которого всегда на подхвате. Подцепив душу, такой не медлит, не ждет, пока та сорвется; он торопится. Верный рыдван караулил под липами, готовый явиться по первому свисту; с чего бы дяде Севастьяну тревожиться насчет моего белого халата, о том, что тот якобы выделится приметным пятном посреди поля и привлечет погоню?
Мой спутник удовлетворенно вздохнул:
– Ну, вот и все. Теперь все пойдет не просто хорошо, а замечательно.
Не сомневаясь ни секунды в моем намерении ехать, он полез в джип, и это меня немного успокоило. Задняя дверь распахнулась, вся в нетерпении. Я вступил в салон; с водительского места ко мне повернулся коренастый угрюмый брюнет с внешностью громилы: узкий лоб, щеточка коротко стриженых волос, брыла, серьга, черная майка, мохнатые бицепсы.
– Это Недошивин, – объяснил дядя Севастьян с переднего сиденья.
– Добрый день, – промямлил я.
Тот продолжил:
– А это еще Холомьев и Нариман Михайлович Осипов. Чем плоха мистика? Тем, что она есть.
Названные фигуры протянули мне руки, одновременно отодвигаясь, чтобы я сел еще свободнее, места в салоне хватало с избытком. Холомьев был лысеющий блондин с красными глазами, не то двадцати, не то пятидесяти лет; он был затянут в аккуратную военную форму царского образца без знаков различия. Осипов не соответствовал паспортным данным, предъявленным в полноте – будучи вертким, похожим на крысу, и, как я заподозрил, ничтожным в самых разных смыслах.
– Выморков, – Холомьев указал на дядю Севастьяна.
– Прекрасно! Гони! – скомандовал тот. Проследил за моим взглядом в направлении Осипова и сделал замечание: – Не гордись, ибо малый сей величествен по обстоятельствам.
В салоне стоял средней силы запах, не поддававшийся определению. Неорганическая химия в соединении с органической; не сказать, что это было противно – скорее тревожно. Недошивин вывернул руль, и джип заурчал сокровенным рокотом. Он снялся с места и помчался, словно спешил из Парижа в Дакар. Кривые улочки наезжали, метя в тонированные стекла, и сразу же удалялись в оторопи; городок расступился, освобождая дорогу; рыдван тряхнуло, как будто он переехал-перемолол поперечную уличную свинью классической провинциальной породы, приглашенную на роль лежачей полиции.
– Полегче, – велел Холомьев. – Правила прекрасны.
– В абстракции, – уточнил Нариман Михайлович Осипов.
– Во всяком случае, на них лежит отблеск прекрасного, – упорствовал военный блондин.
– Как и на всем, – подал голос Недошивин, следивший за дорогой. – Поэтому правила подлежат косметическому вмешательству для обнажения предвечной красоты замысла.
Меня удивили слова Недошивина. Слог его не соответствовал наружности; тут я вспомнил суждение дяди Севастьяна об Осипове и принял безразличный вид.
– Пожалуй, высадите меня где-нибудь здесь, – потребовал я спустя десять минут ураганной езды. Джип к тому времени покинул город и мчался по шоссе униженного значения и возвышенной сложности.
– А тебя схватят, – отозвался Выморков. – Не искушай, не испытывай. Не наглей. Схватят и посадят за поджог и стрельбу.
– Какой поджог? Откуда вы знаете про поджог?
У Севастьяна на все имелся ответ.
– Ты мне и рассказал. На потолке, в бестелесной версии. Не выкай, мы все одна семья, обращайся на ты.
Я немного подумал.
– Допустим, я рассказал, хорошо. А ты? Почему я ничего о тебе не знаю?
– Да все ты знаешь. Просто ты до того испугался, что предпочел забыть. А я рассказывал!
Выморков и в самом деле пугал меня все больше, но я сопротивлялся.
– Чем уж таким особенным ты меня напугал?
Тот пожал огромными плечами:
– Не иначе как отвлеченной предвечной идеей.
Вмешался Холомьев:
– Мы – Отряд Прекрасного Назначения, – объяснил он тоном, в каком изъясняются разные старшие товарищи.
После этого признания слово «попутчики», изобретенное некогда властью в ее очередном воплощении, показалось мне очень удачным. До первого поворота, хотя поворотов мы уже сделали немало. Меня все больше беспокоил состав этой группы: мужской; в сочетании с непрекращающимися высказываниями о прекрасном это пробуждало неприятные мысли. Вряд ли они были классическими сумасшедшими; я слышал о массовых психозах, и речь в таких случаях обычно шла о некой коллективной одержимости, но это все бывали, как правило, крупные коллективы. А этих всего четверо. Если только они не окажутся, в самом деле, отдельным отрядом, временно действующим самостоятельно, в отрыве от основных сил.
Выморков угадал мои мысли.
– Что, мало нас? Не спеши рассудить. Сказано: где двое во Имя Мое, там и Я промеж ними. А нас больше. И Он, конечно же, тут как тут, промеж нами. Нас. Нас или нами? Холомьев! – Севастьян пришел в раздражение.
Блондин уже листал исчерканный том.
– Не могу найти, – отозвался он виновато.
– Эх, прекрасное, – посетовал дядя Севастьян. – До чего ты увертливо.
Я отважился на вопрос:
– А откуда такая уверенность, что промеж вами именно Он?
– Как откуда? Он же в багажнике. Мы тебе покажем, только Он еще не готов.
Я не стал заводить религиозный спор о невозможности несовершенства для ипостаси Абсолюта. Я только задал естественный вопрос, заподозрив, что эта веселая компания кого-то похитила. Выморков что-то сказал, но я не расслышал, потому что Недошивин, перебиравший свободной рукой частотный диапазон, набрел на прекрасное, и салон затопила популярная щемящая песня.
– Волшебно, – выдохнул Нариман Михайлович Осипов. Огромный кадык шевельнулся, выражая согласие.
Недошивин влетел в колоссальную лужу, и воды ее расступились стенами. Мы мчались не то в рассвет, не то в закат; с багровым солнцем соседствовал небесный пуп – бесплотная луна, уже убывавшая; они тяжело подскакивали, согласные с нашим неровным перемещением, а неизвестная одинокая звезда по малости своей и вовсе плясала.
//-- *** --//
Мы добрались до места, которого я не сумел понять. Попетляв по лесным дорогам, джип углубился в папоротники; нырнул, взлетел, вынырнул снова и в итоге остановился возле строения, способного быть чем угодно – бойлерной, бройлерной, заброшенным цехом мясопрокатного завода, авиационным ангаром, истлевшей научной станцией или долгостроем, так и не развившимся в современный клуб с обширной кухней и подземной парковкой. Битый кафель, цементный пол, сухие краны, ржавые резервуары; холод и шелест всепроникающей осени.
Холомьев сразу исчез – куда-то целеустремленно пошел. Я видел, что общество ощущает себя в этом месте как рыба в воде; очевидно, мы были на базе. Выморков с видом хозяина ходил там и тут, отпирал какие-то шкафчики, запирал снова; Недошивин поднял капот и закопался в двигатель. Нариман Михайлович Осипов приволок откуда-то печку-буржуйку. Она была слишком тяжелой, и дверца болталась, время от времени чиркая по полу, когда Осипову недоставало мышечной силы и он волок печку волоком.
В десятом по счету шкафчике Выморков обнаружил провизию. Запустив перебинтованную лапу, напоминая всем видом медведя, сунувшегося в дупло, он выгреб разнообразную пищу в ярких упаковках. Все было перемешано; я ни секунды не сомневался, что продукты были краденые.
Дядя Севастьян постоял, любуясь на эту горку.
– Красота! – похвалил он. – Что, по-твоему, спасет мир? – Он обращался ко мне, но ответа не ждал. – Конечно же, красота. И вот она здесь. Она идет. Она пришла. Это не какая-то безобидная, хрупкая красота! Не мир, но меч. Да. Это красота пожинающая, орудующая мечом. Ты согласен? Берем гранит мироздания и отсекаем все лишнее. Ненужное и уродливое. В этом искусство.
У Недошивина сорвался какой-то шланг, послышалось шипение.
Осипов переминался у печки.
– Кушать-то будем?
Выморков покосился на него.
– О да, мы будем вкушать. Мы дополнились важным звеном. Мы нуждаемся в дополнительном питании. Теперь дела пойдут куда живее.
Я прочистил горло.
– Вот что я вам скажу. Я вынужден отказаться от вашего приглашения…
– Нет! – с удовольствием вострубил Выморков, а Недошивин выглянул из-за капота. – Ты не сможешь отказаться от нашего приглашения! Не сможешь и от нашего предложения…
Я нахмурился:
– Думаю, что смогу. Я уже отказался от выдуманной красоты…
– Да, ты уже говорил, – кивнул дядя Севастьян, неторопливо приближаясь ко мне и странно покачиваясь всем телом. – Ради правды. Правда же такова, что от нее приходится отказаться ради красоты… иначе она погибнет…
Наша беседа прервалась, так как послышались брань и сумбурные вопли. В помещение вернулся Холомьев, немного растрепанный; он приволок грибника. Холомьев гнал его пинками, берясь иногда за шиворот правой рукой; в левой он нес корзину – та была наполовину пуста, наполовину полна. Грибник, упитанный подосиновик лет пятидесяти, семенил и помалкивал; руки заведены назад и скреплены шнурком, каким пользуются санитары. У грибника был завязан рот, и казалось, что подосиновик взнуздан, что закусил удила: Холомьев перетянул ему ротовое отверстие горизонтально, нечистым бинтом и завязал на затылке бантом.
– Горло! – объявил Холомьев.
Выморков кивнул:
– Кричал?
– Аукал. – Холомьев утерся рукавом. – Очень зычный речевой аппарат. И сильно кашлял, и проклинал дыхательную систему.
Я не понимал дальнейшего, но знал одно: грибнику несдобровать. Недошивин уже вывалился из машины и предусмотрительно стоял рядом со мной, почти вплотную, готовый обнимать и удерживать.
– Нариман Михайлович, – позвал Выморков.
Людоеды, мелькнуло у меня в голове.
Дядя Севастьян повернулся к Холомьеву:
– Он отрекался?
– О да, в недопустимых выражениях, желал гниения.
Недошивин переместился мне за спину и взял за плечи. Холомьев толкнул пленника, тот опрокинулся на цемент. Нариман Михайлович Осипов уселся на грудь грибника, потянул на себя бинт. Речевой аппарат, расхваленный Холомьевым, освободился, и база сотряслась от безнадежного, затравленного рева.
– Прекрасно ли? – буркнул Выморков, и его сомнение выглядело уморительным. Оно казалось озадаченностью мультипликационного великана, которому лягушка или улитка загадала волшебную загадку. – Но да, неповторимо и особенно. Мы изымаем особенность.
Он не успел договорить – руки Осипова погрузились в рот грибника и выгнулись под немыслимым углом. Захрипело горло – возможно, что нет; возможно, то выкатились глаза, и связи рвались с органическим треском. Нариман Михайлович дотянулся до бронхов и резко откинулся. Гортань, язык, трахея, еще какое-то мясо повисли в его руках. Грибник, лицо которого превратилось в кровавую дыру, беззвучно дергался.
– Пышный органокомплекс, – одобрил Выморков. – Подошьем после трапезы, а сейчас погрузи его в воды.
Лапы Недошивина шевельнулись, стесняя меня. Мне же все казалось ненастоящим. Когда я расстреливал однополчанина, во мне не дрогнула ни единая струнка. Так стреляют во сне. С чудесными впечатлениями образовался перебор, и они начали восприниматься как неустойчивая галлюцинация. Я уверил себя в необходимости переждать и посмотреть, что будет дальше.
Осипов унес дыхательный аппарат, оставляя кровавую дорожку. С аппарата текло, но к выходу перестало струиться и только капало. Грибник лежал, окутанный мясным паром.
– Пустите, – обратился я к Недошивину. – Или я у вас следующий?
– Пусти его, Недошивин, – подхватил дядя Севастьян. – Это Адам. В Адаме умрем, во Христе воскреснем.
Холомьев кивнул:
– Небесная стать. Подражание, переходящее в уподобление.
Вернулся Осипов; он умылся и встряхивал руки, разбрызгивая остаточную влагу. Нариман Михайлович принялся набивать печку мусором, сортируя последний по непонятному мне принципу; он вскрывал упаковки, вытряхивал пищу на расстеленный газетный лист, обертки делил: одни заталкивал в буржуйку, другие складывал в кучу. Холомьев отправился за хворостом. Раскуковалась кукушка, и Выморков замер, предварительно жестом повелев нам молчать. Он двигал губами, считая дублеты.
– Двадцать четыре, – подытожил он, явно не зная, как к этому отнестись.
– А как ты считал? – прищурился Осипов.
Выморков заморгал:
– Что значит – как? А как правильно?
– Правильно сорок восемь, – буркнул Недошивин. – Ты считаешь «ку-ку», а надо считать каждое «ку» отдельно, потому что единичное «ку» связано с завершенной работой голосового аппарата.
– И дыхательного, – согласился Холомьев, с трудом различимый за охапкой лапника.
– То есть органокомплекса, имеющего божественный прообраз! – сообразил дядя Севастьян. – Тогда неплохо, – признал он с облегчением. – Сорок восемь – это нормально.
Нариман Михайлович уточнил:
– Всем, всем по сорок восемь. Это получается… – Он закатил глаза. – Двести сорок.
Выморков пришел в восторг:
– Двести сорок лет!
– На пятерых, – Недошивин нанизывал сосиски на прут. – На четверых меньше.
Я не выдержал:
– Вы уж определитесь…
– Да все будет нормально! – Выморков вскинул руки. – Сейчас покушаем чем Бог послал и введем тебя в знание и доктрину.
//-- *** --//
Знание, обещанное дядей Севастьяном, сводилось к тому, что его группа, именовавшая себя Отрядом Прекрасного Назначения, буквально воспринимала некоторые отвлеченные понятия – в частности, красоты, обещающей спасение мира, а также богостроительства. Недошивин запер ворота и двери; база, много лет обесточенная, погрузилась во мрак. Мы сидели вокруг костра, буржуйка выла в сторонке – излишняя, по моему мнению; становилось все жарче.
– Здесь отменная вентиляция, – объяснил мне Холомьев, стягивая сапоги и отклеивая портянки настолько ужасного вида и содержания, что я не понимал, как сочетаются они с его общей подтянутостью.
Нариман Михайлович перехватил мой взгляд.
– Прекрасны не мы, прекрасно наше назначение. – Он втянул в себя сосиску, и мне почудилось, будто она пискнула.
– Прекрасен отказ, – продолжил Выморков и выставил руку, бинт на которой успел изрядно почернеть. – У меня была бородавка. Я отказался и не вынес восторга в сочетании с болевым воздействием. Не выдержало сердце, попал в реанимацию. Но ты не прав, Осипов, – он тяжело посмотрел на Осипова, который преувеличенно двигал челюстями. – Мы тоже прекрасны. Прекрасен наш материал. Прекрасно уродливое, отвергнутое строителями и положенное во главу угла.
В этом выверте рассуждения до меня кое-что дошло.
– Что же доктор? – Я надкусил заграничный батончик. – Его прекрасные черты явились соблазном, я полагаю…
Выморков с торжеством оглядел остальных:
– Что я вам говорил? Он из наших, он плоть от крови наш.
– Он прекрасен, – согласился Холомьев. Вышло невнятно, рот у него был набит.
Недошивин чуть отодвинулся от костра и вытянул ноги, согревая стопы. Когтистые пальцы, похожие на хищных червей, блаженно подрагивали.
– Прекрасное рыло доктора, его щеки и нос, мною срезанные в апофеозе вдохновения, послужат к устроению божественного тела, – изрек Выморков.
– Вы любите добрую волю, – заметил я. – Доктор сам отказался от рыла?
Тот сумрачно хрюкнул.
– Он хотел. Он не сознался, но потянулся ко мне. Подался всем организмом. За неимением времени я решил не озвучивать выбор. Я действовал по наитию.
Я представил себе щеки доктора, рассованные по карманам. Дядя Севастьян продолжил:
– Существует степень уродства, меняющая знак. Минус оборачивается плюсом, и в этом красота. Мы готовим вместилище для Духа. Возьмем человеческий мозг: лишь развившись, он приобрел способность воспринять и вместить прекрасное. То же самое относится собственно к телу. Идеальная оболочка с благодарностью и восхищением примет в себя идеальное содержание. Мы думаем, что это будет мистический акт. Веруем, ибо нелепо. И красота беспомощная, красота отвергнутая станет красотой деятельной, вооруженной огнем и мечом.
Я встал.
– Благодарю вас, добрые люди, за хлеб и соль. С меня достаточно. Я понимаю – Скать. Верить, что вы меня выпустите, нелепо, однако я рискну…
Сказанное глухо стукнулось о кафель, шлепнулось на цемент.
Демонстративно, неторопливо отряхнув руки, я выдержал паузу. Выморков, сидевший по-турецки, загустел и уплотнился в булыжную глыбу; он не двигался и молчал, и его маленькие глазки посверкивали, как бдительные маячки. Недошивин вообще отвернулся, обвалившись на мозолистый локоть, и словно не слышал меня. Нариман Михайлович увлеченно ел. Холомьев покачал головой, и это неодобрение почему-то напугало меня сильнее, чем изъятие органокомплекса, недавно выполненное Осиповым.
Осипов глотнул и заговорил, не обращаясь ни к кому:
– Мы давно путешествуем, наш поиск растянут во времени и пространстве. Мы – немногочисленный отряд, и мало избранных, а званых больше, и нет их уже. Самосвал красоты наезжает большим колесом на лживую материю естества. Мы усваиваем знаки небес и пожираем горизонты. Мы исповедуем отказ и возвещаем собственникам ад и геенну.
– Ну, я пошел, – отозвался я.
– В гору, – поддакнул мне в спину Холомьев.
Я помедлил, хотя уже был готов сделать шаг.
– Ступай-ступай, – Недошивин взял тон, будто признал во мне слякоть и в то же время на что-то обиделся. – Береги своего слона. Его там, среди высоких вероятностей, изводят из документов.
– Уникум, – презрительно бросил Нариман Михайлович. – Это высокое звание зарабатывается отречением. Иного так поскребешь, соскоблишь позолоту, а под нею – серость. Спаситель задал вопрос: «Кто сказал тебе, что Я благ?» Это так просто не выводится. Как ты рассмотрел благо в смерти? Благо не есть добро. Человеческое добро – в личной неповрежденности, а проблема этики – в существовании этики… Благо выше добра и зла.
Дядя Севастьян начал подниматься. Я смотрел, как он встает, как расправляет плечи, переминается, поворачивается всем корпусом.
– Отдай слона, – сказал он.
– Я уже догадался, к чему дело идет. Вы его не получите.
– Отдай, – улыбнулся дядя Севастьян. – Он прекрасен. Откажись от слона.
– Нет, я не стану отказываться. Я выступил в путь, чтобы его сохранить…
– Кто душу свою хочет сберечь, тот ее потеряет… Останься пока, не спеши. Сейчас я тебе что-то покажу.
Недошивин и Осипов уже маршировали к выходу.
Церковь Крота и Павлина
Было не так уж трудно догадаться о вещах, обещанных Выморковым к показу. У меня крепкие нервы, а желудок еще крепче. Я не испытал слабости в членах, меня не стошнило, не закружилась голова – но и приятно мне не было.
Мне очень не понравилась маленькая нога в детском ботинке.
Компоненты божественного тела хранились в большом мешке для мусора и находились в разной стадии разложения, однако не расползались в руках; я понял по запаху, что Отряд Прекрасного Назначения обрабатывал их какой-то кустарной химией, но все они были достаточно свежими. Я не эксперт, но вряд ли ошибусь, если скажу, что самому старому фрагменту – горбатому торсу – было не больше двух-трех недель обособленного существования.
Элементы коллекции были сшиты грубыми нитками.
– Я пробовал строить из живых, и в те времена меня называли Братом Ужасом, – признался Выморков. – Это было очень хлопотно, он рассыпался, ибо был ветхий. Есть люди, которые просто не моются, их можно отмыть, а есть у которых говно в генах. Мы построим нового Адама, достаточно совершенного, чтобы воспринять душу, восстать Лазарем и запеть Лазарем.
Недошивин, выпятив челюсть, раскладывал фигуру так, чтобы я мог видеть все ее части. Пятясь внаклонку, он ступил в стянутый с тела мешок, брыкнул ногой, отшвырнул упаковку.
Пламенем костра освещался ненормально высокий лоб, увенчанный седым скальпом; тот был прихвачен скоросшивателем. В орбитах запеклась кровь, и я не мог различить глаза – возможно, их еще не было. Скулы и носовая кость оставались обнаженными; щеки и нос, отобранный у доктора, пока содержались отдельно, в продуктовом пакете. Торс, уложенный на чудовищный горб, принадлежал, вероятно, какому-то безнадежному туберкулезному инвалиду.
– Между прочим, обе руки левые, – обратил мое внимание Выморков. – Сказано: пусть левая не знает, что делает правая. Она и не узнает! Правой не будет! Правая рука нечиста, ею подтираются. Ею не делают ничего хорошего.
Правая левая рука когда-то принадлежала богатырю: огромная, дополнительно раздутая гниением. Левую, с накладными ногтями, носила миниатюрная женщина, кисть была залеплена пластырем.
Недошивин оглянулся на меня:
– Бородавка.
Дядя Севастьян скромно потупился, поглаживая больную руку.
– Чуть не помер, – пожаловался он. – Крови хлынуло, как со свиньи.
Нариман Михайлович стоял в стороне, и Холомьев лил ему на руки минеральную воду. Осипову хотелось умыться, он собирался есть дальше.
– Ребенка вы зря загубили. – Я не боялся перечить, уверенный в недолговечности декорации. В любую секунду могло произойти что угодно. Я мог переместиться на Марс или превратиться в окурок сигары.
– Ничего не зря, – возразил Холомьев, подходя к нам. – Ибо велено не мешать малым сим приходить к Богу. Мы и не мешаем.
– Мы даже помогаем, – подхватил Осипов, рывшийся пальцами в сырной нарезке. – Помнишь, мальчонка сунулся прямо под колеса? Мы не стали вмешиваться, – теперь он обращался ко мне. – А в следующий раз и сами не притормозили!
– Вы все-таки слишком буквально понимаете Писание…
– Да, – самодовольно кивнул Выморков. – Но не во всем. Вот место, например, где сказано «отдай все свое богатство и иди за Мной». Это же не о чемодане. Ему нужна память. Ему нужно, чтобы мы отказались от всего, что нажили. Человек же не переселяется на тот свет в золотых украшениях! Что ему еще там отдавать, от чего отказываться? Именно поэтому блаженны нищие духом, им нечем делиться, а вот богатому – какому-нибудь, скажем, тонкому поэту, или философу, или многодетному отцу – легче войти в игольное ушко. Все позабыть, выбросить в Лету, скормить Орлу – не шутка! Ад – попущение любящего Бога сохранить память. Бог уважает Отказ от Отказа. Бог ничего не берет силой.
Вещая, дядя Севастьян гудел как трансформаторная будка под избыточным напряжением. Я точно не знал, гудит ли она в этом случае, но сравнение показалось мне подходящим.
– Иначе ты будешь в аду! – Выморков развел руки, как бы удивляясь этому выводу. – Господь ничего не отбирает насильно. Дело добровольное. Отдашь – приложишься, запишешься в книгу жизни. Не отдашь – будешь терзаться своими воспоминаниями. Будешь пожираться вечным огнем сожаления, точиться червями памяти, изнемогать от непоправимости…
– Да вы сами черти, – ответил я.
Холомьев нахмурился, пошел пятнами; Недошивин, наоборот, подобрался.
– Мы Церковь Крота и Павлина, – процедил Холомьев. – Крот низок, Павлин возвышен. Смиренная слепота в блистательных перьях, чудо. Высокое и низкое, что наверху, то и внизу. Кроткая трудовая подслеповатость, возвышенная опереточным блеском. Подражание Кемпийского Фомы. Уподобление формой – приготовление невесты к жениху, красавицы, вечным сном спящей в ожидании наполнения. Дом и храм для придирчивого и прихотливого, ревнивого Логоса, подобный сырому мозгу, необходимому и достаточному для подселения разума.
Тон Холомьева возвышался, приближаясь к визгу.
Я отступил ввиду наступления на меня Недошивина.
– Ладно…
Вступила кукушка; она тоже куковала все быстрее, как заведенная, в несвойственном ей темпе.
– Слышишь? – осклабился Недошивин. – Это она ему кукует, – он указал на останки.
– Многая лета, – Нариман Михайлович тоже шел ко мне.
Я повернулся, чтобы бежать, и сразу очутился в объятиях дяди Севастьяна, который молниеносно, непостижимо для зрения переместился – а может быть, стоял там и прежде.
Он дохнул на меня фосфором и йодом.
– Куда бежать? – задышал дядя Севастьян. – Там, на вершине, по склону вверх, господствует преисподняя. Она-то и есть самое вероятное…
Я резко присел, надеясь выскользнуть, и уперся в лапы-лопаты. Кукушка задавала ритм. Выморков рокотал:
– Все умерли, нет никого; ползем по времени, которое кончилось; нас не только нет, но и не было, ибо нельзя говорить о нашей малости по сравнению с вечностью, это большая дерзость, нас даже меньше, чем нет, но в то же время мы все-таки неподвижно ползем в мире, где Бог отказался от себя и перестал быть – ради существования Бога, ибо если Он не может не быть, то это не Бог, Его и нету здесь, там, где есть мы.
Холомьев подсунул руки под ладони Недошивина. Нариман Михайлович присовокупился сверху, ввинтившись в зазор.
– Он помнит всех, кем мы были; природа нам поясняет: Он дерево, растущее годовыми кольцами; мы – листья из почек, мы опадаем, наша суть остается и прорастает весной таким же кленовым, липовым, дубовым листом; Он тот и не тот, но побег не меняется, и каждый из нас – отдельный побег, транслирующий в кольца ствола память о листьях. Твой слон запомнится отрезком окружности, он важен стволу, он обогащает и облагораживает ствол. Почти Крота, пожертвуй Павлину.
Я пришел в исступление:
– Черта с два! Я служу и поклоняюсь Слону! Ради него я выступил в путь…
– Да и проваливай к дьяволу, – сказал Выморков.
Меня поставили на пол, Холомьев прошел вперед и распахнул дверь. Спасая остатки достоинства, я отряхнулся и с независимым видом вышел в ночные заморозки. Черный лес шелестел; полоска света являла взору вероятные вещи, которых оказалось полным-полно: пустые пластиковые бутылки, бумага, ржавое железо. Я пошел по тропинке, наводя шорох.
До меня донеслось:
– Нет, так не годится!
Кто-то метнул в меня автомобильную покрышку, и следующие пять метров я пролетел.
//-- *** --//
Который час? Половина третьего дня. Сколько времени я был без него?
Карлик в полосатых чулках отвечает: смотри, шесть утра.
Кто-то сидит рядом. По-моему.
Я стою в помещении без дверей и окон. Мне немного странно. Мой слон на месте, он пришит суровыми нитками. Я провожу рукой по лицу – оно кровоточит. Мне неудобно стоять, потому что одна нога короче и вообще меньше. Пытаюсь сказать, и клокочет в горле, начинается кашель. Ноет спина. Чешется кисть, под пластырем.
(с) 2009—2010
Ангелина
Пролог
Кулак врезался Ангелине в лицо.
– Сука! Все-таки пришла!…
Высокий и жилистый, голый по пояс мужчина в домашних штанах, схватил отшатнувшуюся, маленькую Ангелину за русую челку и начал теснить к соседской двери. Несильно толкнув Ангелину, но так, чтобы та ударилась затылком в эту дверь, мужчина ударил ее вторично. Из широкого, неблагородного носа побежали две алые струйки. Утиный нос, утиные лапки, две числом, алого цвета, парализованные.
– Я тебе банку забью в манду, консервную! В очке утоплю пакость…
Ангелина была, как всегда, в шляпе-панаме, куртке, мешковатых брюках и с рюкзачком.
Мужчина замахнулся, но задержал кулак, глядя в собственное жалобное лицо: он сам, с профилем, который перекосился анфас, взирал на себя из бесцветных глаз существа, жавшегося к двери. Ангелина взялась за виски, приоткрыла лягушачий рот, немного присела. Мужчина шагнул назад, изучая окровавленную руку, которую поднял на собственный образ – пусть отличный, пусть не похожий, но бывший яблоком с единой яблони, уходившей корнями в недоступное измерение, где соединяются и братаются все, дыша обобщенным дыханием, исторгая неделимую волю.
Он поднял глаза: Ангелины не было. Внизу, при выходе, затихал топот.
Мужчина потер кулак: обо что это он ударился? Об эту суку? Но нет ее вовсе. Не иначе, его занесло… Он побрел домой, дверь захлопнулась. Из-за двери донесся его крик:
– Если еще раз! хотя бы один раз эта тварь, эта нежить переступит порог нашего дома, я изуродую ее, я порву ее надвое, натрое, в лоскуты….
Ему ответил встревоженный, на грани истерики женский голос:
– Что ты с ней сделал? Где она? Что у тебя с рукой?…
Недоуменно:
– С рукой?…
Искренне:
– Я сам… по перилам лупил, довела…
Глава 1
Ангелина приземлилась в аэропорту Хитроу без приключений, если не считать мелкого недоразумения, возникшего еще при посадке в самолет. Маленькую Ангелину, сидевшую в нахлабученной панаме возле окна, не сразу заметила бортпроводница и попыталась усадить кого-то на это место, якобы свободное, будто была она не честных понятий мисс, но оборотистая любаша из стаи отечественных железнодорожных проводников.
– Sorry, – испуганно улыбнулась бортпроводница, когда разглядела Ангелину, и повлекла молодого мужчину с кожаными локтями куда-то вдаль, не преминув отметить странное, хотя, казалось бы, ни на чем не завязанное сходство между маленькой пассажиркой в панаме и завитой матроной, сидевшей рядом, но ближе к проходу.
Ангелина, заботливая и ловкая с полостями своего тела, вставила себе микроскопические наушники, стала слушать. Играли барабаны, сверчала свирель. Ангелина украдкой дотронулась до верхней губы, над которой прижились редкие, по удачным случаям – эротичные, усики; один рос из центра вишенки-родинки. Пошевелила языком: пусто, чудес не бывает, переднего зуба нет. Она летела в Англию, прослышав, что местные стоматологи умеют выращивать новые зубы на месте прежних, выбитых за самочинное исполнение естественных желаний. Она была при деньгах, и зуба ей очень хотелось, ей было всего тридцать восемь лет, и деньги водились. Отчего бы и не попробовать. У нее имелся еще один повод к посещению Англии, но об этом – чуть ниже.
Ангелине было известно, что британские медики выращивают зубы из стволовых клеток. Где-то в ней, в платежеспособной молодой госпоже, таится могущественная стволовая клетка, из которой может вырасти все, из которой все, наверно, и выросло. Ей дочиста выбреют ногу, чтоб стала гладенькой, и родинку-петельку, что есть и на ноге, конечно же, не заденут эти чуткие и внимательные британские врачи; потом эту ногу, природой слегка, но трогательно искривленную, рассекут до кости, или как там положено, соорудят прокол, пробурят лунку, доберутся до костного мозга, и там – эта клетка, из которой, по представлению Ангелины, уже развилась ее невесомая кровь, первобытные скулы с музейными надбровными дугами; благодаря которой отвисли груди, раздались ягодицы, набухли сероватые губы, сложился плотный скелет с плоскими стопами. И зуб, как обещано, вырастет тоже, ибо она питается и живет, главным образом, театральным кругом, где без зуба не выжить; она же и детский режиссер, и детская исполнительница-травести; она умеет быть пропеллером Карлсона и длинным чулком Пеппи – о, Мио, мой Мио: режиссура и главная роль – ее, Ангелины, ведь Мио умер, это ясно с первой главы. Он погиб, покинутый и похищенный со скамейки, и Ангелина прожила его сказочную жизнь после смерти, преследуя жестокого рыцаря Като. Это безжалостная сказка, госпожа Астрид Линдгрен, сказала себе Ангелина, когда прочла книгу сама, и после повторила и растолковала это детям, слушавшим ее с разинутыми ртами.
…Но в клинике вышла незадача. Нет, документы были в порядке, и деньги сразу же, невидимым образом, перевелись и рассредоточились, и британские медики, как и ждала Ангелина, побрили ей ногу, изъяли оттуда королеву клеток и посадили в рот, в ту самую дырку, которую оставил этот проклятый гад, в тот самый день, когда Ангелина не довершила самого малого с его женой. Но вместо положенного зуба во рту госпожи Ангелины вдруг выросла нога. Все бегали, приносили извинения, трясли бумагами и страховками, клятвенно обещали ампутировать неуместное новообразование, но пациентка внезапно решила, что пусть. Пусть будет нога. Она была небольшая, эта нога, примерно в четверть языка, с проворными обезьяньими пальчиками; тонкая и водянистая, подобная ножке сомнительного гриба, со всеми микроскопическими суставчиками, ногтями, и даже успела натереть себе маленькую мозоль о нижние зубы. «Толя пел, Борис молчал, Ангелин ногой качал…»
– Оставьте мне ногу, – распорядилась Ангелина, решив, что ей никогда не хватало своих персональных, отличительных признаков. – Распишите мне терапию, чтобы она не отсохла и не выросла больше. Я не имею к вашей клинике никаких претензий.
Ангелину предупредили, что таблетки, которые ей придется пить, очень сильные и ядовитые, они могут неблагоприятно сказаться на внутренних органах, включенных в систему тонкой регуляции по принципу обратной связи.
– Переведите им, – ответила Ангелина, – что гормональные нарушения меня давно не страшат.
Она уже представляла, сколько забавных и милых дел сумеет наделать этой ногой. Заняться ноготками, скрести скребочком, справить белый носок, который, правда, вечно будет намокать во влажном, обильном слюною рту Ангелины. Она вообразила возможность употребить эту ножку в сценической практике; Золушка, из губ которой со звоном выпадает маленький хрустальный башмачок, была бы отличной находкой. Туфелька падает на королевское блюдо, в яйцо-пашот; часы бьют двенадцать; Ангелина стремительно, в стробоскопическом свете, переодевается: то она Золушка, то принц, фея, тыква, крыса, шестерка необъезженных лошадей, заключенных в единую плоть. И каждая бьет копытом, изнутри – в плечо, в желудок, в тугую матку, в правую долю печени. Золоченые хвосты выметают из брюшной полости накопившиеся за королевским обедом шлаки…
– Нога остается, – решительно повторила Ангелина.
Переводчик сказал, что возможна гангрена и заражение крови.
– Антонов огонь! – механическим смехом захохотала Ангелина. – Я хочу познакомиться с этим Антоном! Женат ли он? Нет ли у Антона супружницы из русалок?
И у нее возникла новая фантазия: как новенькой ногой она выбивает рыбьи глаза. Глотает их по одному, приглашая осмотреть тихоокеанский мрак пищевого тракта.
Нога осталась и прижилась неожиданно быстро; она прикипела и старалась во всем повиноваться Ангелине, у которой из челюсти протянулись особенные нервы для ее сгибателей и разгибателей, пронаторов и супинаторов. Поскольку с первым делом было покончено, а завершение его по сроку как раз совпало с делом вторым, постольку Ангелина не замедлила перейти к последнему.
Фиксировать ликование.
Львиное Сердце спал львиным же, богатырским сном; его баюкали кости старушки Виктории, которые, единожды, но ненадолго упокоившись, довольно скоро заволновались и больше уж упокоиться не могли, погромыхивали. Над Лондоном натянули специальный трос для ведения видеосъемки, тогда как ангельского полета Ангелине, прибывшей на берега Альбиона с тем пониманием, что не единым зубом сыта, не составило труда, если принять во внимание широкий круг международных единомысленных знакомств, исхлопотать себе право участвовать в съемке. Это умение налаживать отношения и связи давалось ей с неизменной легкостью: естественной, сказали бы мы, разбавленные викторианцы, не будь эта легкость противной естеству, которое объединяет людей.
Итак, Ангелину пустили в связку операторов, найдя приятным, что и пришелица из ортодоксальной Руси примет деятельное участие в параде меньшинств.
Какие это будут меньшинства – никого уже, собственно говоря, не интересовало. И Ангелина не слишком заботилась: ей выдали спортивный костюм – чуть мешковатый, как и все, что оказывалось на нее надетым; подарили шлемом. Специальными страховочными креплениями Ангелину приладили к прочнейшему тросу титанового или иного какого сплава – так, что она, четвертая в связке ли, в спарке, повисла над Лондоном, смешно помахивая руками и ногами; та, что во рту, тоже отплясывала. Сзади повисли другие члены команды, и Ангелина обозревала беззастенчивый слоновый зад уроженки Уэльса, обтянутый синими с желтым, лыжными шароварами. Исхитрившись, Ангелина оглянулась и подарила улыбкой долговязого летуна; при виде крохотного изъяна у нее во рту – какого-то, как ему подумалось, червячка – он вежливо вздрогнул, улыбнулся в ответ и надвинул темные очки: лишняя вещь, когда собираешься приступить к видеосъемке.
К ужасу королевы Виктории, к очагу свежайшего инфаркта во Львином сердце и к жутким, моноцефальным сновидениям обезглавленного короля Карла, меньшинства уже выкатывались на улицу, но еще не заполонили ее целиком, от начала и до конца; предполагалось, что когда шествие растянется во всю свою восторженную длину, операторы пронесутся над ним на бреющем полете, фиксируя самых и не самых ярких. Ангелину привлекала сопричастность – прежде всего; во-вторых, она нуждалась в наглядном материале для сценической обработки на подмостках Отечества. Имелись планы поставить некое представление с гадами и карлами, которые поклонялись бы Совершенству – не ей, Ангелине; она предпочитала оставаться за кулисами и редко выходила даже на зрительский аплодисмент; если же и выходила, то скромно и неуклюже, обмотанная артистическим шарфом, что до полу, да в свитере, вытянутом до колен. Роль очередного Совершенства среди уродов готовилась для другой; сперва для той, что осталась за дверью, откуда Ангелину вышибли ударом кулака; теперь – для новой, еще не обозначенной до конца.
Улица под тросом гремела, визжала и улюлюкала. В небе парили стаи вспугнутых голубей; по краям шествие ликования – вообще, могло показаться, будто это латиноамериканский карнавал – охраняли конные полицейские. Впрочем, никто бы не удивился, когда бы выяснилось, что это тоже участники мероприятия. Взрывались петарды, вращались огненные колеса; откуда-то, на чьих-то горбах, приплыл, волнуясь, китайский дракон, разрисованный спреями.
Сверху толпа представлялась суетливой толкотней игрушек, покинувших разоренный за ночь игрушечный магазин. «Джанни Родари, – подумала Ангелина, – «Путешествие «Голубой Стрелы»». Они катились, шагали, перекувыркивались; стоя на колесницах, они танцевали самбу и румбу; иные – ламбаду, а какой-то одинокий, на старомодный манер одетый джентльмен отплясывал твист. Сиамские близнецы, являя всему миру право, отвоеванное в парламентских боях, сливались в любовных поцелуях, как будто им недоставало уже имевшейся нераздельности; усатые молодцы в полосатых трико обнимались и оглаживали друг друга по цирковым ягодицам; исполинские бабы вываливали на всеобщее обозрение груди, похожие на шары специального предложения для мегаломаньяков; вращая грудями, эти рыжие женщины – вполне вероятно, что переделанные из старомодных джентльменов – перемалывали, как жерновами, какую-то вязкую массу, и масса малиновыми кляксами шлепалась на помост. Гремели динамики, взлетал серпантин. Далеко впереди торжественно вышагивал гендералитет.
Ролики, тихо шурша, покатились; Ангелина стрижом, держа видеокамеру в правой руке, левой автоматически проверила крепление. На миг она оцепенело уставилась в направляющий спортивный зад и выплюнула, точно хамелеон, своей ногой-крохотулькой – не то из желания пнуть, не то из потребности приласкать.
В окошечке обзора плясали уроды, карлики, карлицы и с ними люди натуральные, переделанные, дополненные, усеченные, проткнутые; они были искренни в своей радости от обретенного в борьбе и баталиях права идти и свободно знакомить общественность с новыми вариантами нормы, а также со скупостью и щедростью одарившей их природы; отныне престарелые полковники могли не прятать под мундирами свое позорное дамское белье; отныне их уже не сажали в Бедлам на цепь, не выставляли на показ для потехи ревущей, мало чем отличающейся от них публики. Карликов и дам низкого сословия, расположенных к трансам и обладающих дьявольскими отметинами, не гнали на костер – все они шли, ликуя в любви и желании к идущему рядом и идущему вместе; видеокамера Ангелины вкрадчиво стрекотала, запечатлевая эту победу разнообразия над пуританской и картезианской пустотой; не распростертая, но почти парящая, Ангелина скользила над Лондоном, впитывая его слепым пятном сетчатки, которое на самом деле является диском зрительного нерва. Образы, напоминая о живом бытии, рассредотачивались по ячейкам затылочных нервных клеток.
Нога во рту Ангелины (Николай ногой качал – делать было нечего) прогуливалась по языку, топала по соседним зубам, а однажды едва не вызвала рвоту, протолкнувшись чересчур глубоко в глотку; за это, в наказание, хозяйка прикусила ее, угодив точнехонько в надколенник, и нога отозвалась мгновенной и острой, довольно приятной болью.
«Сучья лапа», – пробормотала Ангелина и навела камеру на грудастого великана, почти совершенно голого, похожего на борца сумо. Тот что-то пил из бутылки и орал.
«А содержание так и прет из него, из этой формы, это же чистая радость, квинтэссенция».
Губы Ангелины разжались, и в толпу, с провинившейся ноги, понеслась маленькая капелька крови.
Глава 2
– По городу ходят легенды об этих взрывах, – сказала Коровина, накладывая себе салат. Коровина была мамой Кати Коровиной, десятилетие которой сегодня справляли смешанной компанией: во взрослой столовой – взрослые, в детской комнате – Катя с подружками и Ангелина, которые готовили детский праздник: сюрприз, представление, гала-концерт.
Мзилов, лысый врач-стоматолог, запустил вилку в банку со шпротами. На кончик вилки была нанизана корочка хлеба.
– Я очень люблю это масло, – застенчиво объяснил Мзилов, обсосал корочку и макнул обратно.
– И что же это за легенды?
– Довольно жуткие россказни, – заметила Коровина, приподнимая бровь под самый начес. – Ночью, когда весь дом спит, часа так в три, по лестнице проходит женщина в черном. Переходит с этажа на этаж и расставляет на перилах горящие свечи. А какие-то газовые заглушки уже сняты. Они же цветные металлы, сами понимаете, – глуповато пояснила Коровина. – Пройдет, постоит, поставит на каждой площадке свечку, перекрестится и уйдет, а ближе к утру все взрывается. Это какая-то секта, – догадалась Коровина и нервно вытерла руки о ситцевый фартук.
– Это какая-то, извините, чушь на постном масле, – отозвался Мзилов, как раз и облизывая масло с губ. – Хулиганство, диверсия, в конце концов…
Остальные мамы и папы согласно закивали. Бездетные Мзиловы уткнулись в тарелки. В этот момент распахнулась дверь, и на пороге объявилась Ангелина. Она была в своем обычном наряде: штаны мешком, рубаха, сандалии на босу ногу – разве что без шляпы-панамы.
– Мы готовы, – молвила она глухо.
– Ангелина, вы бы хоть посидели с нами за столом, как люди сидят, – всколыхнулась Коровина. – Успеет ваш концерт. Вот, рыбки себе положите красной, олювье…
Ангелина выставила ладонь:
– Нет-нет, нам с детьми очень хорошо. Там и кола, и ситро, и много всего…
Некоторые гости переглянулись, решив про себя, насколько это правильно и мудро – быть с детьми, они и сами были бы с детьми, ибо были когда-то детьми…
«Она подумала мою мысль», – сообразила Коровина.
«Она рассуждает совсем, как мы», – сказали себе Шмаковы.
«Она угадывает прежде, чем мы скажем», – рассудили Блюмы.
Мзилова, отведя голову чуть набок, любовалась Ангелиной. В ней не было ничего от Ангелины, зато было от Коровиных, Шмаковых и Блюмов. Стоматолог Мзилов покончил со шпротами, к которым больше никто не прикоснулся, и вырос из-за стола.
– Пойдемте посмотрим, – пригласил он укоризненно. – Это же дети. Они старались.
Ангелина, услышав эти слова, сразу повернулась и вышла. Из детской послышались восторженные вопли.
– Третий звонок! – заверещал кто-то; судя по тембру – Настя Блюм.
Шторы в детской были задернуты, по стенам сверкали елочные гирлянды. Ангелина стояла в невесть откуда взявшейся коровинской шляпке и, совершенно преобразившись, опиралась на зонт. Посередине комнаты, среди сладких объедков и недопитых лимонадных бомб, высился торт о десяти свечах; все кушанья, съеденные и недоеденные, стояли на столике, застеленном скатертью с долгой бахромой.
Свечи горели.
– Катенька, я же хотела зажечь сама, – печально протянула Коровина, глядя на пламя мотыльками ресниц.
– Погоди, – Коровин придержал ее за веснушчатый локоть. – Дай детям сказать.
Взрослые приготовили фотоаппараты-мыльницы.
– Сначала загадка, – выпалила Лена Шмакова, одноклассница Кати, указывая на неподвижно застывшую Ангелину. – Кто это такая?
Дети были разукрашены в грим и блестки, но грим – румяна, во всяком случае – им не были нужны, до того они раскраснелись. От них остро несло взрослыми духами.
Коровин сделал вид, будто крепко задумался.
– Фея! – сказал он радостно.
– Нет! Нет! – закричали дети.
– Снежная королева, – смущенно хихикнула Шмакова.
– Не угадала! Не угадала!
– Фрекен Бок, – усмехнулся сообразительный Блюм.
– Горячо, горячо!
Ангелина разомкнула губы:
– Между прочим, – произнесла она ледяным тоном, – холоднее не бывает…
И с головокружительной скоростью крутанула зонтик, раскрыла его над собой, снова свернула, приняла под мышку и прошлась колесом, едва не выбив оконное стекло.
– Ну? – процедила она надменно.
– Мэри Поппинс, вот кто это! – не вытерпела Катя Коровина.
– А!! – всплеснули руками родители, вмиг догадавшись.
– Катя, – строго молвила Ангелина. – С тебя снимается призовое очко. Переходим к конкурсу номер два.
Она сбросила шляпку, отставила зонтик и быстро натянула на голову длинный капроновый чулок.
– Кто это? – заорали дети, не успело закончиться перевоплощение.
– Это Пеппи, – утомленно ответила мама Блюм, которой начали докучать вымученные забавы в месте, где пьют и кушают.
– Угадала, – презрительно похвалила Настя.
– Надеюсь, вы не трогали вентилятор? – осведомился Коровин, намекая на Карлсона. – Ограничились Мио?
– «Мио, мой Мио»? – брови Ангелины взлетели. – Как это вам пришло в голову? – ей было неприятно это сопоставление, угодившее в яблочко. Тем более, что еще недавно она сама в очередной раз примеряла на себя эту роль. – Это недетская, садистская сказка о похищенном мальчике, с которым он до того, как очутился в мире своих грез, произошли такие вещи – там, в парке, что здесь не место… да разве вы не знали сами? А Карлсона, как я слышала, на западе считают обыкновенным бесом, а Малыша – негодником…
– Мы не трогали вентилятор, – жалобным голосом прервала ее речь Катя Коровина, и до Ангелины дошло, что она перегнула палку. – Конкурс последний, – провозгласила Ангелина.
Она присела на корточки и почти целиком укрылась за огромным веником, специально установленном в углу.
– Мышь под метлой, – фыркнул в кулак доктор Мзилов. Но он поторопился: к венику подскочила Катя и принялась дуть. То ли от ее дуновений, то ли от иных, закулисных манипуляций с веником последний завалился, и Ангелина, стеная и хрюкая, побежала к строению из досок; доски были украдены из кладовой, где старший Коровин держал их для химерических хозяйственных нужд.
– Три поросенка! – тут уже и родители заголосили вполне восхищенно, так как додумались до дальнейшего и в сотый раз преклонились перед Ангелиной и ее режиссурой для юного и не самого юного зрителя.
Кате Коровиной пришлось потрудиться; она набирала полную грудь воздуха и дула на шалаш; шалаш стоял до поры, удерживаемый изнутри Ангелиной и Настей Блюм; наконец, внутри состоялось легкое шевеление, и доски рассыпались солнечным кругом, который – в каждом детском рисунке Мзилова, жена Мзилова, едва успела отскочить от увесистого луча, из которого по недосмотру выглядывал гвоздик. Крича от страха, Ангелина и Настя, взявшись за руки, метнулись под стол, дом каменный, где сверху полыхал торт, а снизу, за бахромой, их поджидал благоразумный Наф-Наф – маленькая Шмакова. Волк, коим полностью обернулась Катя Коровина, виновница торжества, раздулся до колоссальных размеров и разом задул все десять свечей.. Из-под стола плеснули аплодисменты; в дверях грянули аплодисменты – вся детская заполнилась ими: звонкими детскими и вескими взрослыми; были среди них и вдумчивые, оценивающие хлопки.
– Ангелина, мы не отпустим вас, – теперь Коровина решила-таки настоять на своем. – Ребята, ступайте во двор, проветритесь, там тепло; поиграйтесь сами. А мы посидим, как взрослые. Договорились?
– Нет! Нет! Нет!
Тройка девиц повисла у Ангелины на шее.
– Так! – строгая Мэри Поппинс вернулась, принесенная чудодейственным ветром. – Марш во двор! Дайте большим закончить их скучные, большие дела.
Девочки чуть надулись, но мигом принялись одеваться.
– – Мы и не знали, что в наших детях живут такие таланты, – с благоговением к Ангелине прошептала Коровина.
– Как это у вас получается? – шепотом поинтересовался Мзилов.
– Они сами этого хотят, вот в чем секрет, – улыбнулась Ангелина и показала зубы.
Мзилов слегка отшатнулся:
– Что это у вас?
– Это? – пощелкала ногтем Ангелина. – Это нога. Сейчас вы увидите, какая это удобная вещь за столом. Между прочим, по этому поводу я хотела бы напроситься к вам на прием. Это возможно?
– Невозможно иначе! – Мзилов, сверкая лысиной, вынул визитную карточку. Они с женой впервые в жизни увидели Ангелину. – В любое время.
– Мерси, – обронила Ангелина.
Они вместе проследовали в комнату взрослых, где Ангелине уже навалили полную тарелку всякой снеди. Там Ангелина в очередной раз поразила собравшихся своей стволовой стебельковой ножкой: как она ловко утаптывает паштеты, как намазывает масло, как размешивает сахар, отдергиваясь от чая и кофе, когда те чересчур горячи.
– Вы не нуждаетесь в пропеллере, милая, – признал захмелевший Коровин.
– Что значит Англия, – изрек Шмаков, еще сильнее принявший на грудь.
– А что вы ставите, Ангелина, какие пьесы, спектакли? – вмешалась Мзилова, хорошо сохранившаяся особа лет пятидесяти. Она желала вести светскую беседу. – Вы не любите Линдгрен?
Тогда Ангелина, но уже в мельчайших деталях, изложила свою точку зрения на творчество Астрид Линдгрен – в частности, на сказочную повесть «Мио, мой Мио», которую любила играть и ставить. После этих слов застолье постепенно умерло. День рождения Кати Коровиной завершился; из-за окна доносились детские крики:
– Жу-ки!
– Ме-ди-ци-на!..
В прихожей, уже одетой Ангелине Мзилов еще раз настоятельно посоветовал зайти к нему осмотреться.
– Я приду, – кивнула Ангелина. – Вы мне вообще понравились, да и ваша жена тоже.
Мзилов расцвел.
Ангелина посмотрела на часы: скоро девять.
– Я не целуюсь, – упредила она поползновения дам.
…Во дворе она притормозила, поправила сбившийся рюкзачок, надвинула на оттопыренные уши панаму. Катя, Настя и Лена, установив два ящика, натянули между ними резинки и прыгали то через каждую по очереди, то через обе сразу, а то и крест-накрест. Иногда им случалось запутаться в довольно мудреных резиновых переплетениях, и каждый прыжок, каждая фигура означала что-то особенное.
– Жу-ки! – кричала Катя, широко расставляя ноги в белых выходных колготках.
– Ме-ди-ци-на! – Настя Блюм выполняла фигуру в четыре прыжка.
Ангелина, придерживая панаму, задрала голову, изучило сумеречное небо. Она послюнила палец, пощекотав пяточку, и выставила, словно определяя, восточный ли ветер дует или все-таки западный.
Ветра не было.
– Смотрите, какую я знаю фигуру, – сказала Ангелина. – Спорим, что вы не знаете.
Никто и не спорил.
– Становись, – велела Ангелина Кате Коровиной. – Нет, не так. Между резинками. Вы, остальные, отвернитесь! Это пока секрет! «Ме-ди-ци-на» – это у тебя вот этак? Неправильно. Делай так: видишь, резинки скрестились? Делай два. Видишь, перекрутились? Делай три: повернись и ударь в ладоши. А теперь – винтом, и: ме-ди-ци-на!…
Ангелина топнула ногой (настоящей, не стволовой):
– Можете смотреть!
Настя и Лена уставились на резиновую игру, не веря глазам: Кати не было.
– А где же Катя? – глупо спросила Настя.
– Она забавляет Василька, – туманно ответила Ангелина. – Ее здесь нет. Она пропала. Хотите так же?
– Хотим! – закричали Настя и Лена.
– Тогда пусть Лена отвернется и считает до ста, а Настя становится между резинками… Делай раз…
Тремя минутами позже во дворе прекратился шум, двор опустел.
Ангелина поддернула лямки, свернула за угол и зашагала к автобусной остановке.
Под окнами остались стоять два ящика, перетянутые резинками из трусов Коровина-старшего.
Глава 3
Ангелина зашла в кафе, которое, вместе с большим и плоским, как его передачи, телевизором, работало допоздна. Она выбрала место, откуда хорошо было видно экран; полный мужчина, расположившийся напротив, пожирал глазами спасателей, разбиравших завалы.
– Нет, вы видели? – пробормотал он, наскоро оценивая Ангелину и устанавливая подсознательную связь между ее лягушачьим ртом и крупным серебряным перстнем в виде распластанной лягушки у себя, на тестообразном пальце.
Ангелина, что до нее, увидела, что толстяк пьет текилу.
– Мне того же, – бросила она официантке так, что та не разобрала, кто из двоих делает заказ, однако упорхнула, если данное слово применимо к ее манере передвигаться.
Ангелина осматривала полутемный бар, обустроенный под зарубежную старину.
– У вас красивое кольцо, – она накрыла лапу соседа своей ладошкой.
Тот замер, притих, но Ангелина уже отвечала на его первый вопрос:
– Вижу ли я? Конечно. Взорвали дом; он сложился, как карточный. И что вас удивляет?
С каждым словом тон ее голоса, выражение лица и взгляд все более соответствовали таковым собеседника, и тот, принимая от официантки текилу для Ангелины, согласился:
– Да, почему бы и нет?
– Вы не подумайте, – рассмеялась Ангелина толстяцким смехом, наглаживая серебряную лягушку. – Я не взрываю дома. И у меня на поясе, – она свесила голову и заголилась, – нет шахидского пояса. Но разве вам никогда-никогдашеньки не хотелось взорвать чей-нибудь дом? И чтобы без этих, – она дернула подбородком в направлении экрана, – подробностей. Или с ними, – Ангелина пригубила из стакана. Взволнованный толстяк не замечал пальцев, ощупывавших его притихшую лягушку. Ему чудилось, будто он только что вступил в не слишком трезвую беседу с самим собой.
– Да, мне хотелось, вы правы. И не раз. Как вас зовут, уважаемая…
– Ангелина, – просто и подмигнув, ответила Ангелина.
– А… извините… вы… – Толстяк вдруг ощутил силу и мощь своего отечного бумажника, нисколько не защищавшего такого же отечного сердца. – Вы… свободны… вы… предпочитаете мужчин? – он чуть не умер от собственной смелости.
– У меня разные предпочтения и разные фамилии, – Ангелина, словно тройку, семерку и туз, разложила перед ним три заграничных паспорта, выписанных на фамилии Би, Ши и Онли. – Дайте мне ваши деньги. Ведь вы собираетесь сделать заказ?
Сотрапезник выдернул лапу с лягушкой, вытянул бумажник, давно покрытый испариной. Неприличным щелчком подозвал обслугу…
– Мы продолжаем нашу беседу, – Ангелина свела кустистые брови, переморщила нос из утиного в обезьяний. – Многие хотят взрывать дома. Чей дом вам не по душе? Кто в нем живет? Чечены? Просто черные? Военнослужащие из горячих точек? Жиды? Неприятные во всех смыслах соседи? Где у вас брешь? Откуда у вас свищет?
Набирая тон, она все шире разевала рот, но мужчина не видел ноги.
– Мне нужна брешь, – настаивала Ангелина. – Я завожусь в пустоте, и я расширяю щель, и ворочаюсь кукушонком, потому что нуждаюсь в месте. А ваши желания – пустота, и я – везде, где витают ваши пустые желания…
«Пустота, везде пустота», – толстяк взялся за голову.
Он, разумеется, заблуждался: меж ними, на дубовом столе, множилось горячее и холодное, вырастали ледяные ведра, шипели газированные фужеры.
Ангелина вдруг оборвала свою речь и состроила гримасу:
– Вы вконец перепугались, – и смех ее был звонкий, как серебряное копытце. – Я не цыганка и не дьяволица, я чувствую бреши. Мне понятны ваши желания, вы этого хотели, – она обвела закуски. – Бреши притягивают меня по закону сродства.
Она взяла собеседника за руку и приложила эту руку к своей груди.
– Я иногда жалею дядечек, – сказала она зачем-то. – Что вы почувствовали?
– Ничего, – прошептал мужчина.
– Правильно, ме-ди-ци-на. Там ничего нет. Все – ниже, – и она повела его руку вниз, где действительно сосредоточились, куда стекли две продолговатые, каплевидные груди-груши. – Все – здесь. Их слишком часто оттягивали, словно резинки от раскидаев – хлоп! Жу-ки!…
– Послушайте, я умоляю вас прекратить, – мужчина, пойманный на пустом желании, слегка приподнялся, глядя вокруг себя затравленным взглядом. – Сейчас мы расплатимся и… мы продолжим наш странный разговор в более спокойной обстановке… коль скоро вы би… онли…. да хоть бы и моно…
…Но Ангелины уже не было за столом; бумажник толстяка наполовину опустел.
– Вам придется оплатить солидный счет, – укоризненно обратился к мужчине специально приглашенный хозяин заведения.
Толстяк дико смотрел на разбитые фужеры, разбросанную по полу пищу, расколотые тарелки, изломанные цветы; на кровавый след, оставленный содранной с пальца лягушкой.
Он рухнул на стул и закрыл руками лицо:
– Что я натворил? Зачем, почему я все это устроил? Кого я хотел убить? Кого взорвать?
– С вами была интересная дама, – позволил себе напомнить третий официант. – Она была странная тем, что в ней, с какого боку не посмотришь, увидишь свою хорошую знакомую.
– Да нет же! – взревел толстяк. – Это был я, это было мое отражение вон в том проклятом зеркале, чтоб оно провалилось, это зверье! – Последнее, что он сделал – метнул в экран телевизора пустую бытылку и тем прекратил работы по разбору завалов.
…Ангелина доехала до дома на такси. Шофер был блондин, и она осветлилась из русой, став ярче; шофер спросил номер ее телефона, и она чей-то дала ему и продолжала дарить, дарить, дарить ему то самое блаженство, что возникает, когда шуруешь в зубном разломе языком, но лучше всего – изящной ножкой, которая, пускай и не на месте, сто ножек бьет, и бьет, и бьет…
Дома ее поджидал коммунальный скандал: соседка обвинила Ангелину в похищении каких-то вещей – медалей, наградных и просто памятных знаков, статуэток; делая это – обвиняя – соседка, с типичным соседским узлом полотенца на макушке, смотрелась в зеркало, и видела там себя, только во рту у нее будто бы выросло что-то такое постороннее, вроде гриба или грозящего пальца, а отражение уже между делом колотило в чужие двери, звало понятых, заходилось в крике:
– Ищите! Ищите!… Может быть, это ваше?
– Да нет, это я сама тебе отдавала, – уже неуверенно возражала соседка, женщина разведенная и треснувшая по многим швам.
– Или это…
– И это сама дарила…
– Так что же вы ждете? Вы ведьминских знаков ждете? Вы кикимору желаете узреть?
«Желаем», – дышало собравшееся общество; желавшие ведьминских знаков точно так же, как частых и далеких катастроф, аварий, знамений, тиранов, истечения елея…
Ангелина, сновавшая меж ними, менялась ежесекундно, одновременно успевая остаться собой: казалось, что разом пораскрывались двери десятка зеркальных шкафов.
– Вам будут знаки! – кричала она. – Вы поищите, поройтесь! Вы обязательно найдете, что ищете – жаб, ужей, летучую нечисть, рукокрылых собак. Котлы для варки зелья… Приворотные амулеты…
Ангелина сорвала с себя одежду.
– Голубушка! Прости меня, дуру, я запамятовала, я сама же и отдала…
– Нет, ищите родимые пятна, – Ангелина облизывалась ногой. – Они бывают здесь, – Ангелина развела волосы на темени, – они бывают здесь, – она встала раком и развела ягодицы, – здесь, – она провела ладонями по внутренним поверхностям темноватых бедер.
Двери стали с треском захлопываться.
Ангелина почувствовала, как по ноге ее струится светлая кровь: укус украденного перстня.
Она легла на пол и стиснула жидкие, низкие груди. Из них брызнуло серое молоко.
Глава 4
Лежа в лужице, где смешивались то самое молоко, кровь, пот, свет дальних окон и осовелой луны с катарактами кратеров, Ангелина подумала, что быть двойником и селиться в ужиных расселинах судеб – не самое печальное состояние инакобытия.
Другие ведь живут тем, чем понарошку существует она, по-настоящему. В масшабах, если задуматься, планеты и государства.
«Все эти сторожкие разговоры о ваших и моих желаниях – пустопорожние. Ваши желания – мои желания. Мои желания – чтобы желали вы. Желали жрать и взрывать, желали править и подчиняться. Это я делаю? Этим я занимаюсь? Нет, этим вы занимаетесь. Вы сами отдаете все в руки тем, кто может сделать за вас то, чего вы желаете. Сама наша власть – откуда она появилась такая, болотная чудь, опутала всех, держит, угадывает желания, потягивает кровь? Но только – людей, по собственному почину подставляющих свои шеи для укуса. Сережа Есенин про Анну Снегину: «Кто Ленин? – Он – вы!»
Ножка во рту встрепенулась, по эрогенной пяточной зоне пробежали волной микроскопические мурашки.
«Может же повезти обернуться универсальным двойником-соглядатаем. Жить жизнью целой страны, не имея собственной жизни. И это особенно остро, когда тебя возносит на самый верх, и ты угадываешь живые желания подданных. Человек чувствует, что его мысли выражаются повсеместно, и все вообще сделались его двойниками».
«Ведь все мои предложения всегда находят живейший отклик в жертвах. Они бы и сами так сделали, но их никто не надоумил. Да, я питаюсь их любовью, но к той себе, которую люди имеют к себе самим через меня. Мое зеркало реализует таланты и подспудные желания, я подсаживаюсь к людям в кафе, прихожу к ним в гости. Мне же надо жить! Люди доверяют мне, как себе, дают ключи. У всех у нас где-то есть двойник. И если нам плохо, ему хорошо. Идет перераспределение – делись, брат. Сестра, прошу прощения.».
Ангелина поднялась с пола; взяла, как выяснилось, подаренное полотенце, вытерла молочную лунную кровь, обернулась, захватив его верхним краем груди. Порылась в сброшенной одежде, вытряхнула добытые деньги и документы; с ними – визитную карточку доктора Мзилова. Очень хорошо. Не поздно ли? Половина двенадцатого, почти полночь. Не поздно.
– Алло? – спросил не особенно довольный, но достаточно заинтересованный доктор Мзилов – лысый, внимательный человек, способный впечатлиться достижениями хирургической стоматологии. У доктора Мзилова – Королева-Жена. В годах, но Ангелина понимала толк в королевах. Ножка во рту задрожала от предвкушения, и Ангелина любовно примяла ее кончиком языка.
«Прогуляйся по сосочкам, – попросила ее Ангелина мысленно. – Вот здесь бывает горько, а здесь – сладко. Тебе, наверное, они что камушки, о которые можно пораниться. И твоя пяточка затвердеет, покроется мозолями – я ведь часто ем грубую пищу. Возможно, через свою прозрачную кожищу ты впитываешь всяческую отраву – спиртное, от которого заплетаешься; никотин, кислоту, кофе, кокаин – да мало ли чем тебя угораздит полакомиться и отравиться. Может быть, ты боишься, что я вздумаю колоть тобою орехи – не беспокойся, я не сошла с ума. И не такой уж дурацкой идеей был мой хрустальный башмачок. А не то у тебя вздуются варикозные узлы, похожие на морошку-бруснику; маленький тромб оторвется и закупорит мне, скажем, артерию сетчатки. Тогда я ослепну и не увижу мою Королеву с болотной фамилией, да и смышленого короля, который с годами пресытился и разочаровался в драгоценностях…»
– Но говорите же, – призвал доктор Мзилов.
– Это Ангелина, доктор, – хриплой скороговоркой произнесла Ангелина, показывая, что просит прощения за поздний звонок. – Простите, актеры и режиссеры не ведают часов.
– Не наблюдают, – расположенно подхватил доктор Мзилов.
Мзилов отвлекся, его окликнули из комнаты. «Ангелина», – не соврал доктор, и разговор продолжился.
– Мне нужно попасть к вам на прием, – потребовала Ангелина. – Все дело, видите ли…
– В вашем необычном выросте…
– Это нога, уважаемый доктор. У нее между пальцами застревают икринки. Вы ведь сталкивались с такими делами: кусочки пищи застревают в зубах? Лохмотья?
– Конечно…
– Вот и здесь, но только – икринки. Пять пальчиков – четыре икринки. Черные. Но если постараться, если поупражняться, то и красные. Солененькие, – засмеялась Ангелина.
На другом конце провода молчали.
– Кроме шуток, – Ангелина заговорила серьезно. – Вы доктор, правильно?
– Я стоматолог, – мягко уточнил Мзилов.
– Это неважно. Мне очень трудно, и мне нужна помощь.
– У вас между пальцами застревают икринки.
– Не смешите меня. Мне больно смеяться. Я не такой веселый человек, каким кажусь.
– Хорошо, – доктор Мзилов не собирался перечить. – Вас устроит завтра в пять тридцать?
– А до скольки вы принимаете?
– До семнадцати тридцати, – уверенно ответил Мзилов.
– Тогда устроит, спокойной ночи, извините меня, – Ангелина быстро повесила трубку.
…Ночь прошла для Ангелины без сновидений. Вернее, так ей поначалу показалось, но поздним утром, когда настоящие деятели искусства имеют обыкновение приходить в себя, ей вспомнился сон.
Ей приснились Святые на каком-то подворье; шли-плыли по воздуху – огромные, уродливые, в синяках, одетые в рубище, при бородах. Все кривлялись как-то, скалили беззубые рты, носили бороды и были повязаны косынками. Бродячий, нищий народ зачал поспешно и почтительно плюхаться в грязь у монастырской стены, и Ангелина стала садиться, но один летучий Святой обратился к ней со словами «Погоди пока». И Ангелину с ними поводили, вышла экскурсия. Откуда-то вытолкнулись тяжелые фолианты с житиями, которых никто не писал; продавились кельи, где эти только что ожившие Святые еще тупо сидели на койках, облаченные в залатаные рубахи. А особенно поразил один полулежавший: Святой-то оживший оказался не сам он, хотя тоже ожил, а он же сам, но в новорожденном состоянии; тоже уже в рубище, лежал он на соседней шконке и о чем-то пророчески причитал, а половины лица у него не было с глазом, не развилась, осталась мясная вмятина-впадина. Ему Ангелина сказала: « Меня не убить, потому что я умру чужой смертью, которая нужна другой, но я украду ее смерть и наполнюсь доброй смертью, а та, что останется жить, будет умирать злой, и она не явится к вам, ей не спастись». Половина лица новорожденного по-прежнему блеяла: строго и вразумляюще.
Ангелина – умываясь, чистя зубы и отдельно обрабатывая капризную ножку – подумала, что сон ей был наслан одной приживалкой из типичных. Известно: бывают такие черные приживалки без возраста, в платках, усаживаются на сундуки, да где сейчас сыщешь сундук – их устраивает и кухонный уголок, сооруженный домовитым хозяином, у которого все спорится, все есть – и полочки, и шкафчики, и плитка, да только для семьи, а не для этой, что пришла; но она сидит, пьет чай, активно участвует в разговоре и уходит, обязательно что-нибудь взявши «взаймы» или «в дар»: рейтузы, книгу. И никогда ничего не отдает из своего мышиного всеядного чернушества.
В ангелинином доме часто бывали и жили всякие люди; подселилась и эта, сугубая кладбищенская моль, хотя бы и в тех годах, когда не мыслят о черном, одеваются в черное, прикидываются черной, малоинтересной сущностью. Ангелина-то была не из таких, она вклинивается, разделяет и повышает накал, создавая иллюзию прибавления. Ангелина склоняла зачастившую гостью к артистическому сожительству, да натолкнулась на неожиданный отпор.
И выставила к черту.
Тут же, следом за сном и воспоминанием, выплыли заключительные фразы вчерашнего разговора. Она, оказывается, не так уж быстро повесила трубку.
Мзилов сказал ей:
– Да, послушайте, Ангелина – вы знаете, что девочек ищут?
– Каких ищут девочек?
– Ну, как же: Настю, Лену и Катю. Они ушли со двора, и больше никто их не видел. Вы, часом, не видели?
– Нет. Я прыгнула с ними три раза, а потом сообразила, что час уже, знаете, поздний, и побежала к себе. Найдутся девочки, куда им деваться.
И здесь она уже действительно быстро закончила диалог.
– Мне жаль, – пожаловалась трубка Мзилову коротким гудком, потом еще одним, потом третьим и дальше – без счета.
Глава 5
Частный кабинет доктора Мзилова расположился в первом этаже дома, выстроенного еще в позапрошлом столетии; после положенного в таких делах евроремонта парадный подъезд с табличкой и красным улыбающимся крестиком под хохочущим колпаком сам походил на ослепительный зуб, врезанный в дымные десны, из которых на улицу сочилась уже не кровь, а дореволюционная сукровица. Ангелина – штаны мешком, рубаха-куртка, рюкзачок – остановилась перед дверью, изучая домофон. К доктору Мзилову домофон не имел отношения, ибо тот проживал совсем в другом месте.
Ангелина еще раз внимательно изучила визитную карточку, пытаясь по домашнему телефону определить, угадать это самое другое место. По всему получался спальный район. «Спальный», – мечтательно произнесла Ангелина, думая о Королеве. Потом надавила персональную, лечебную кнопку доктора Мзилова, и дверь загудела, щелкнула: Ангелину ждали, вопросов не было.
В полумраке вестибюля она приметила корзину, набитую голубыми гигиеническими бахилами. Ей захотелось скинуть сандалии и пойти босиком, озорным мальчуганом, но в ту же секунду возникло желание временно подчиниться.
Вестибюль был крохотный; три мраморные ступени, утепленные собачьим языком кавказского ковра, вели в боковое крыло и выше. На верхней, утвердившись стопами в самом корне коврового языка, стоял доктор Мзилов, ряженый в зеленую хирургическую робу без рукавов и сборчатый чепчик, идеально повторявший очертания его черепа; губы, казалось, лоснились еще со вчерашнего. Обнаженные руки доктора были белые, с черными волосками.
– Ангелина… – обратился он полувопросительно, намекая на желание вызнать отчество.
– Просто, – отмахнулась та и несколько съежилась, чувствуя близость сверла. – Куда мне идти?
– Вот сюда, прошу вас, – Мзилов посторонился. – Тогда уж и вы меня запросто…
– Нет, извините, – Ангелина его мгновенно осадила, прикидывая в уме, что проще будет некуда. – Для меня вы навсегда останетесь доктором… ваша жена напоминает мне королеву, вот она пусть и называется у нас Королевой – ради моей театральной прихоти. Договорились? По рукам?
Мзилов замер в слабом недоумении.
– Она будет польщена, – сказал он наконец и распахнул дверь, из-за которой ударило белым. Ангелина перевела дыхание; запахи пропитали ее насквозь, простерилизовали, подготовили к деликатному снятию стружки.
– Сказать по правде, мне не терпится рассмотреть эту гениальную штуковину… которую вам вставили британские коллеги…
Мзилов трудился над креслом, отлаживая его поудобнее.
– Вы и остальные зубы проверите? – спросила Ангелина с опаской.
Мзилов перебирал инструменты, словно настраивал рояль. Отставленная ножка-стопа играла – ножка Мзилова. С пятки на носок, с пятки на носок.
– А вам бы этого хотелось? – Мзилов пожал плечами. – Бывают странные люди. Им нравится проверять и лечить зубы.
– Пожалуйста, нет. Я не выношу боли.
– Никакой? – вдумчиво повернулся к ней доктор, держа в руке зеркальце.
– Особенно душевной, – Ангелина через силу засмеялась.
– Мы поговорим об этом, – пообещал Мзилов тоном завзятого психотерапевта. – Но мне показалось, что вы посетили меня не только из-за душевной боли…
– Не столько из-за нее, – соврала и поправила доктора Ангелина. – Мне нужна коронка, на эту мою ножку.
Рука, державшая зеркальце, дрогнула и отпустила на волю, к солнцу, солнечного зайчика, но тот залип в каком-то углу пятном и скоро спрятался серой крысой.
– Коронку? – переспросил Мзилов. – Фиксу? – вырвалось у него.
– Туфельку, – Ангелина оскалилась. – Посмотрите, ножка совсем босая.
– Снимите рюкзачок и шляпу, ложитесь и чувствуйте себя комфортно. Нет ничего невозможного. Ведь подковал же Левша блоху.
Доктор Мзилов зажег верхнее освещение, отставил ногу и начал орудовать невидимой педалью. Ангелина опрокинулась, свет ослепил ее, она закрыла глаза, а также рот – повинуясь инстинкту, сродни материнскому.
Мзилов уже стоял, держа наготове защечные марлевые шарики, ухваченные двумя пинцетами.
– Откроем рот, дорогая Ангелина, – в голосе обозначились милые Мзилову властные интонации. – Не бойтесь меня. У меня пальцы пианиста… Постарайтесь не шевелить вашим… новообразованием.
Щеки Ангелины, подбитые марлей, как ватные плечики старого платья или пальто, раздулись; нога согнулась в колене, готовая дать пинка зеркальцу и не зная, что разбитые зеркала – к беде. Ангелина дала ей команду вытянуться и, чтобы расслабиться, принялась думать о жене Мзилова, которая дожидалась их в спальном – приятное слово – бессонном районе, не думая, что супруг приведет гостью. Но, может статься, и думая, и рассчитывая на это… Глаза Ангелины, скрытые веками, ищущим взором понеслись через город, завершавший дневные труды; помчались, нащупывая ответные зрачки; вернее, заходя с тыла, где расположены затылочные доли, куда стекается информация зрительного свойства – да, промашки не случилось. Пустые лучи деликатными раструбами с кольцами смягчающего резинового внедрения вонзились в искомые извилины, подобно клыкам, отыскавшим яремную вену, и там, в спальном районе города, высокая и немолодая женщина с точеной шеей и затуманенным взглядом вздрогнула, ужаленная лучами; резиновые шланги-лучи скрестились: «Жу-ки!» Женщина села на кушетку, выгнулась, прогладила поясницу, коснулась бедер; пара темных немигающих глаз рассматривала ее из ниоткуда, вторгаясь в ее ничто – туда, где бродят запрещенные призраки; туда, откуда давным-давно убрался заскучавший доктор Мзилов, супруг по случайности; женщина стиснула зубы, потерла виски, зная, что эти глаза не сулят ничего доброго, что ее выбирают, что ее приобретают, как килограмм чернослива на рынке – черного, как сливы немигающих глаз под разлапистыми бровями…
– Можно сделать аккуратный слепок, – доктор Мзилов озабоченно совал Ангелине под нос какую-то лепешку с теплым промышленным запахом. – Алло! Очнитесь, Ангелина! Золото – мягкий металл; я сделаю так, что ваша туфелька будет сидеть, как влитая; она будет чуть ли не из фольги, но очень прочной. Это специальный материал, я выписываю его из Цюриха… У нас с вами получится настоящая туфелька для Золушки…
– Монно пуннуть? – спросила Ангелина.
– Да, сплюньте, конечно, – Мзилов сдернул колпак и очки, вытер со лба пот и не сводил глаз с ножки под туфельку.
Ангелина сплюнула влажные комья в специально подставленное корытце, отменно вымытое.
– У нас с вами выйдет Золушка, – сказала она. – Спектакль, – пояснила Ангелина в ответ на недоуменный взгляд стоматолога. – Мы, то есть вы, ваша жена – она ведь заведует чем-то таким в школе – и я поставим спектакль «Золушка от доктора Мзилова». Хотите? Я буду Золушкой, вы – принцем… ваша жена – феей… Это не беда, что башмачок не хрустальный.
Доктор Мзилов сел на табурет.
– Мы, конечно, польщены и тронуты таким доверием… но есть ведь еще и школьники, их тоже надо… И сумеем ли мы? Ведь мы обычные смертные, далекие от богемы, театров, выставок, показов мод…
– Это поправимо, – Ангелина уже надевала рюкзачок. – У вас дома есть видео? Сейчас мы поедем и посмотрим одну кассету… Я снимала ее в Англии, но это отдельная история. Мне можно напроситься к вам в гости?
– Несомненно, – доктор Мзилов лихорадочно переодевался за полупрозрачной ширмой. – Я сейчас позвоню жене, предупрежу ее…
– Она уже знает, – едва не проговорилась Ангелина, и ножка рассерженно топнула.
Мзилов не слышал, потому что стал хохотать за ширмой.
– Зрителям понадобятся мощные бинокли! – кричал он оттуда, путаясь в штанах. – А где же икра? – вдруг вспоминл он.
– Рассосалась, – Ангелина, готовая, ждала его у порога. – Купим другую.
Глава 6
Уже было сказано, что Ангелина, построив спектакль, не любила выходить на поклоны. И без того все исполнители ролей рано или поздно становились ею, что превосходно ощущалось публикой. Ей нравилось заниматься верхним освещением на перилах с парапетами, переводя себя в довольно-таки опасные для жизни позиции сродни той, в которой она побывала в Лондоне на съемке ликующих меньшинств и микроскопичеств.
– Из этой толпы, этой буйной поросли, понаберем себе типажей для свиты, а заодно и гостей на золушкином балу, – в такого рода сценические замыслы Ангелина посвящала жену и мужа Мзиловых, расположившихся на кровати, способной вместить десяток таких постояльцев. Впрочем, запись лондонского шествия показывалась им не только из театральных соображений.
Мзилова, в полураспахнутом банном халате, завороженно следила за результатом ангельского сканирования, которое, сумей ответить каким-нибудь излучением, напомнило бы о случаях ковровой бомбардировки.
Ангелина придвинулась к Мзилову и цокнула ножкой:
– Пока я босая, – шепнула она простуженно. – Меня всегда трахают парами, когда мне пусто…
– …и пусто парам, – вторила Ангелине Мзилова. Та положила ей руку на бедро.
По экрану текла толпа расфранченных, полуголых и вовсе голых фигур; снятые сверху, они смахивали на разносортные, разнокалиберные, разноцветные плоды и цветы вперемежку с крупой, подаваемые в закрома для изготовления валового космического коктейля: головы, шляпы, тюрбаны, перья, ирокезы, фуражки нацистского образца, перемежаемые полотнищами с восторженными начертаниями; в гуще злаковых, бобовых и прочих культур заключались однополые браки и творился партеногенез; в ту же гущу затесалась пара грузовиков, оснащенных громкоговорителями; то в одном, то в соседнем месте расцветали безвредные взрывы павлиньих красок.
– Боже, боже, – шептала Мзилова. – Рио де Жанейро, – подсовывался Мзилов, тоже в халате, но не в докторском.
– Мы превратим их в людей, – объявила Ангелина и остановила кадр. – Позвольте мне принять у вас душ? Мне приходится жить в коммуналке…
«Ты мылишь мне спину, – велела она Мзилову, который бегал по комнате, захватывая полотенца и простыни. Он брал первое, что подворачивалось под руку.
«Ведь вы же этого хотите?» – уточнила Ангелина и своими двумя глазами заглянула сразу в четыре мзиловских; глаза согласились прежде рук, которые тянулись к Ангелине, заботливо смахивали с нее панаму так, что та, кружась, летела пляжной тарелкой; стягивали через голову рубаху, на мгновение скрывшую скуластое лицо, наполовину лягушачье, наполовину обезьянье; спускали брюки, расстегивали сандалии.
«Тебя я намылю сама», – сказала Ангелина Мзиловой, уже стоя в ванне. Она опустилась на колени, ощущая на хребте ладони Мзилова, разбиваемые горячим дождем; разомкнула губы, выставила ногу, прошлась по холеному брусочку бархатистого мыла, оставляя следы – мелкие, детские, похожие на следы белого, замкнутого в себе Василька, который стоял сейчас где-то, молчал, и его окружал хоровод из трех девочек, шагавших и певших непонятную, бесконечную песню; глаза у девочек закатились, глаза закатились у Василька.
«Я рожу вам, – промычала Ангелина, коснувшись встрепенувшейся Мзиловой и вздрогнув от касания Мзилова, – кого захотите… малыша с незаращением хоан и твердого нёба, в сочетании с саблевидными голенями».
Мзилова стала кричать. Нога подобрала пальцы и снова выпрямила.
Все это было совсем не похоже на дешевый роман ужасов, который Мзилова когда-то читала, и где говорилось о странной пещерной нежити, обладавшей специальными отростками со сногсшибательным сексуальным потенциалом; женщины попадали к этим тупым, похотливым опятам в половое рабство.
Мзилова работала завучем старших классов и отвечала за художественный сектор. Ей было, как помнит читатель, пятьдесят лет и даже чуть больше. Она любила грамоты, олимпиады и призовые места. Она гордилась зубными зеркалами своего мужа, Мзилова, и бредила профессиональным детским театром. Она бредила ногой со всеми ее пятью пальчиками.
«Добавь мыла, скотина», – приказала Ангелина Мзилову, охваченному тряской.
…Репетиции множились и ширились.
– Отберите мне сорок учеников, распорядилась Ангелина, когда с подачи Мзиловой приказ о ее зачислении в штат был подписан и пропечатан. – Найдите поуродливее штук десять – на крыс, на тыкву, кучера-сурка… или крота? у вас есть дети со слабым зрением? Кто же был кучером? Ладно, это терпит… Готовим наряды из тех, что видели в лондонском шоу. Они придут сирые, в школьных фартучках и пиджаках, но с боем часов ударит луч света, и все они преобразятся… – Ангелина чуть не ляпнула «в ненатуралов», – все они предадутся королевскому ликованию. И это ты, моя Фея, заставишь их ликовать… потому что ликуешь сама, потому что мы обе ликуем.
Мзилова залилась краской и вспотела. Ангелина двумя пальцами приподняла верхнюю губу:
– Ты ведь не будешь Королевой, ты станешь Феей? Нет, тебе все-таки к лицу быть Королевой… Я возьму фею из старшеклассниц.
– Ангелина, я не позволю – я не могу, чтобы в моей школе девочек превращали в лесбиянок…
– Не можешь и не позволишь? Отлично, твоя королевская воля – закон, ведь ты все равно останешься Королевой – а значит, сможешь быть и Феей, если того пожелаешь… Я не трону твоих соплюх.
– Но ты тронула меня…
– Нет, это ты тронула себя… Ты сама тронула себя мною… частью меня… вот этим, – Ангелина разинула рот и бросилась обнимать Мзилову.
– И фартуки с пиджаками слетят, как гнилая листва; под ними мы устроим…
…Так проходили обсуждения.
– Я не хочу играть Золушку, это детский театр, – капризно заявила Ангелина, рассматривая свое отражение в зеркале. – Меня не бывает на сцене. Я выхожу, когда дают занавес, сорвать овации, в свитере по колено. Но у меня волшебная туфелька, – вздохнула она. – Может быть, нам все переиначить? Переиграем на хрустальный башмачок, назначим красивую Золушку.
При этих ее речах Мзилова, не стесняясь труппы, падала на колени:
– Изюминка! Погибнет изюминка! То, что умеешь ты одна, чем владеешь ты одна…
Дети шептались и удивленно смотрели.
– Я попрошу твоего мужа, чтобы он эту туфельку отшлифовал, – задумчиво молвила Ангелина, беседуя, скорее, сама с собой – да так оно и было. – Все-таки бывает, что она царапает мягкие ткани…
Она, серьезная, так и сидела у зеркала; присевшая рядом Мзилова вдруг похолодела: стекло показывало двух Ангелин.
Кто-то из труппы заметил это и усмехнулся; Ангелина улыбнулась в ответ, и первая улыбка слетела: юнец, рискнувший улыбнуться, сделался Ангелиной. Затем улыбнулись еще две барышни, и Ангелина ответила им обеим; дело кончилось той же метаморфозой. Протей менялся, не имея в себе, и разве что гордый редкостной ножкой, которых скоро, если верить британской науке, тоже станет тысячи тысяч – к следующему параду.
Глава 7
В зале-студии на сто пятьдесят мест нетрудно добиться аншлага – речь в этом случае идет о местах посадочных, а были ведь еще какие-то входные, откидные и чуть ли не подкидные – в последний момент Ангелина отказалась от цирковых досок, позволявших выбрасывать зрителей прямо на сцену, к праздничному столу. Зато обустроила гамаки, создав своеобразный бель-этаж; по углам и близ сцены установили треноги с записывающей аппаратурой; динамики, как черные атланты, подпирали потолок. Занавес подняли заранее: посреди сцены красовалась композиция из ящиков, какими обычно пользуются иллюзионисты; они, эти ящики, были черного, красного, лилового, синего цветов, и через каждый был перекинут широкий лоскут газовой ткани той же раскраски. Ту же подсветку давала рампа; крышки некоторых ящиков были выдвинуты вверх, некоторых – задвинуты наглухо. На заднем плане, водруженный на грубо, наспех сколоченные, но по-королевски расписанные ступени властной лестницы, дыбился игрушечными яствами длинный стол для пиров, уставленный вострыми салфетками. Дело венчали два трона: побольше, для короля, и поменьше, для Королевы; в углу на обычной вешалке висел заурядный докторский халат.
Пришли родители, пришли старшие классы, явились разнообразные делегации из тех, что менее всего связаны с театром и творчеством. Приползло даже местное телевидение, волоча за собой кабель, который ему неоднократно, до жалобных экранных помех, отдавили. Первый ряд заняли персонажи, похожие на персоны; в следующем сидели персонажи, изображавшие из себя персон; ни те, ни другие, впрочем, участия в спектакле не принимали.
К началу действия вместо звонков начали отбивать часы; свет померк; представление Золушки от доктора Мзилова, которого в итоге и выбрали на роль Феи, оставив Королеву за Мзиловой, объявили открытым. Это объявление дали визгливыми голосами, которые накладывались один на другой, благодаря чему из атлантов-динамиков неслось, главным образом, «…Мзилова!… Мзилова!… Мзилова!…» – слова перекрывались, так что казалось, будто звучит только «Мзилова», то есть не мужеская в родительном падеже – а муж не однажды падал без сил, готовый рожать, но женская, согласно программке – Королевская фамилия, и в этом был понятный символ, так как на Мзилову с Ангелиной давно посматривали и тайно перемигивались.
Лучи прожекторов забегали по сцене; крышки ящиков принялись с грохотом опускаться и падать; ящики разваливались, выпуская по очереди то сварливых сестер, то мачеху, то саму Золушку под видом Ангелины; откуда-то выбрался даже старик-отец, но феминистки пинками прогнали его со сцены, и Фирс, отныне вспомненный, но теперь позабытый навсегда, пропал и впредь не появился; после этого, под «Вальс – это танец влюбленных» все начали танцевать; каждая участница брала себе газовое полотнище в тон костюму, который наиболее соответствовал сути ее души: шла балетная увертюра.
А потом, в качестве последней тиранической выходки, которая переполнила и склонила чашу весов, мачеха выбила Золушке зуб, чтобы та не пришла на бал, и Ангелина, опустившись на привычные четвереньки, выпустила изо рта – без труда раскатав ее языком – алую ленточку, обозначавшую струю невинно пролитой крови: прием, который очень нравился Ангелине у Товстоногова и не раз украденный у покойника то для символического выкидыша, то для харакири; иногда – для кровавых слез крокодила Гены, что шел в детских утренниках; этим слезам никто не верил, и публика смеялась.
Шикуя, шипя и блистая, сестра и мачеха укатили нравиться принцу, и в это мгновение отворился потайной ящик, схоронившийся за прочими и потому не сразу замеченный, хотя многие развалились. Из ящика выбрался волшебный доктор Мзилов собственной особой; надев халат, он свистнул, и на сцену выбежала стайка самых невзрачных, заторканных ребятишек, которые изображали грызунов.
Феерический Мзилов склонился над Ангелиной; осветителю пришлось направить туда особый луч, чтобы каждый увидел искорку золота, сверкнувшую под его магическими инструментами. Многие зрители, предупрежденные заранее, припали к биноклям.
Затем слетели пиджаки, упали фартуки; для всех актеров у доктора Мзилова был припасен роскошный камзол, а кучеру выдали кнут. Четыре толстухи, согнувшись в упор-присеве, приняли на себя паланкин для Золушки, и вся процессия отправилась наверх – туда, где, до поры притемненный и тихий, струился бал для прекрасных. Быстро преобразившись в короля посредством старинного парика и бутафорской короны, доктор Мзилов занял свое законное королевское место при Королеве Мзиловой, сиявшей ожерельями и перстнями.
С прибытием сказочного поезда парадная зала вспыхнула праздничными огнями, а динамики показали всю мощь, на какую были способны. Возобновились танцы: не только мазурка и полька, но и румба, и самба, и, разумеется, ламбада, и принц танцевал только с Золушкой. Ближе к полуночи, когда надлежало бить роковому часу, он сорвал у Золушки поцелуй – об этом эпизоде долго спорили, предлагая Ангелине и впрямь, как она думала раньше, выронить туфельку-корону в гусиный, скажем, паштет или фужер с фантой, но та не уступала: все должно быть как в сказке и завораживать зрителя, и у нее вовсе нет, несмотря на бисексуальность, которой она ни от кого не стремилась скрыть, никаких видов на этого старшеклассника, а если виды появятся у него, так пусть это станет его сном о несбыточной первой любви; в конце концов, Мзилова по праву Королевы с административно-педагогическими полномочиями заставила всех занять позицию Ангелины, и поцелуй утвердили под маркой шуточного.
Кто-то, не выдержав, уже кричал из зала: «Браво!»
Золушка, зажимая рот, бежала от принца по ступеням, а тот поморщился, как было задумано в сценарии, и сплюнул туфельку – в этом был самый шик, – приняв ее за нечто, застрявшее у него в зубах: рыбью или чью-то другую косточку. Король Мзилов уже поднимался над столом, вооруженный зубоврачебными инструментами. Потом, с лицом убитого горем Пьеро, принц ползал по пыльному ковру, рассчитывая обонять следы ускользнувшей возлюбленной, и вот – зал снова взревел – он нашел его, башмачок; он бережно взял его двумя пальцами и понес главному церемонеймейстеру на экспертизу. Тот, по средневековой привычке, надкусил золото, пробуя, не фальшивое ли оно, и из нижнего ящика мигом высунулось гневное лицо уже сидевшего там всесильного доктора Мзилова, а Королева приказала заковать неверующего Фому в кандалы и бросить в темницу.
За исключением этой непредусмотренной накладки, все прошло замечательно; заветную туфельку, предварительно выдерживая в растворе марганцево-кислого калия по настоянию школьного врача, засовывали в рот всем девушкам и юношам королевства, а когда дело дошло до мачехи – вооружились самым длинным пинцетом, чтобы та по глупой жадности ничего не откусила. Пока шли примерки, горожане, продолжавшие праздновать, ломались, приседали и ходили колесом, одетые по моде лондонских ряженых.
Едва же действие подошло к положенному финалу, сама Королева милостиво сошла с трона и даровала доктору Мзилову пожизненную должность придворного звездочета с правом наследования; при этом у обоих по лицам пробежала тень.
Глава 8
Ангелину разбудил телефонный звонок. Звонил доктор Мзилов.
Та рано легла, на часах еще не было полуночи, и тыквы оставались каретами, а крысы жили людьми.
– Почему так поздно? – сонно потягиваясь, спросила Ангелина. – Уже почти двенадцать часов ночи, доктор.
– Ангелина, – задыхаясь, проговорил доктор Мзилов. – Она не пускает меня на порог. Она выгоняет меня жить в кабинет. Вы назвали ее ничтожеством, вы посоветовали ей повеситься, вы сказали, что вам больше не интересны ни я, ни она. Что вы хотите поставить в школьном театре лиловую казнь, спектакль «Мария Стюарт». О нас, но без нас. О том, как наши некогда благородные и прекрасные королевские головы отрубают и швыряют свиньям, в специальную корзину для черни, в грязь.
– Нет, все было не так, – Ангелина зевнула и села в постели поудобнее, любуясь туфелькой-лодочкой в стакане воды. – Я хотела развить тему, чуть намеченную в комедии про джентльменов удачи. Помните? Мне хотелось, чтобы вас посадили в чаны с дерьмом, а над маковками свистели кривыми саблями. Под музыку Хачатуряна. И вы бы ныряли, боясь за головы. И Марией Стюарт, доктор, в нашем случае не обойдешься – вы ведь тоже, как выяснилось, голубых кровей, и быть вам королем Карлом, которого казнили, как и Марию Стюарт. Вы, доктор, полное ничтожество. Вы и ваша надутая старуха-жена.
Доктор Мзилов заплакал.
– Она ушла от меня. Она сказала, что будет жить с другой женщиной. Что ей больше не интересны мужчины.
– Так и должно быть. Вы у меня четвертая пара; у нас, как в химии, состоялась донорно-акцепторная связь по причине валентности. И это еще вопрос, кто явился реципиентом…. В трех, что были до вашей, жены пошли по бабам. А их мужчины…
Ангелина выдержала паузу, вынула из стакана туфельку, которую снимала перед сном, чтобы не проглотить, обулась и задумчиво повертела стакан волчком на прикроватном табурете.
– Их мужья разбрелись по кабинетам, доктор Мзилов, – продолжила Ангелина. – По своим. По чужим – по кабинетам психологов, психиатров, урологов… импотентоведов, – прыснула, не сдержавшись, Ангелина. – Вам туда, доктор. Вы знаете, вам лучше всего будет тоже повеситься. Как вашей жене. Идите и повесьтесь оба, трупы. Ваши величества. Вы все совершаете сами, я только поддакиваю.
Щелчок, отключивший Мзилова, слился с нелепой природы звуком, который успел издать доктор. И тут же сменился новым звонком от той же фамилии, но уже женского рода.
– Давай все начнем сначала, – дрожащим голосом заговорила Мзилова.
– Давай всех нагнем, как сначала, – пошутила Ангелина.
Они уже четыре месяца, пока готовился спектакль, секретно жили вдвоем, уже брезгуя Мзиловым, и тайно встречались в холодной студии Ангелины среди обручей, реквизита, гимнастических снарядов, манекенов, кубических конструкций, на голом полу, куда наспех скидывали одежду – все это было известно Мзилову, хотя никто ему об этом не докладывал. Витражные стекла студии сочились ядом.
Когда Мзиловой случалось заснуть, Ангелина ставила ей так называемые якоря: «Рраз!» – и на выдохе била предплечьем в область сердца, чтобы запечатлеться в груди; «Рраз!» – и, зажимая партнерше рот, вонзала в клитор малый рыболовный крючок: «Твой доктор вытащит рыбьими губками».
Все несчастливе семьи несчастливы по-своему, но закономерности учащаются.
– Пойди и удавись, бездарь, – приказала Ангелина, щелкая кнопками сбоя, сброса и выноса тел.
Припомнив, что не успела вычистить зубы – спасибо стоматологическому звонку, – Ангелина вылезла из-под ватного одеяла, разулась в стакан, вышла в общую ванную, нанесла на пяту капельку пасты. Нога, до предела вытянувшись, взялась за работу, облагораживая резцы, шестерки и даже клыки; лицо Ангелины, отраженное мутным зеркалом, не выражало ничего: обычное лицо, по Николаю Бердяеву – ангело-звериной природы: густая шерсть бровей, глубокие норы, где застоялись темные воды глаз, прежние скулы, прежние губы примата. Сутулые плечи, да сучья грудь. Ангелина взялась за соски вновь, почти бессознательно; серое молоко брызнуло, минуя далекого недокормленного Василька, в дрискучее бельишко, третьего дня замоченное в облупленном соседском тазу. Брызнуло трижды – в счет звонкам, раздавшимся в дверь.
Полуголая Ангелина выглянула из ванной: соседка в приросшем тюрбане уже ковыляла отворять, нацеливаясь на цепочку.
– К себе! – гаркнула Ангелина, моментально отразившись в соседке реакцией ее, соседского страха перед налетчиками и ложными почтальонами; та не замедлила повиноваться и подалась назад; провернулся коммунальный комнатный ключ.
– Я не одета! – крикнула Ангелина в дверь.
– Открой, – донеслось с лестницы настолько же уверенно, насколько истерично.
– Хорошо, – согласилась Ангелина и впустила, как ей померещилось, троих: Коровина, Блюма и Шмакова; кто-то четвертый, пригнувшись, крался за ними, но Ангелина, напуганная первыми, не придала значения мороку.
– Где наши дочери? – Коровин ступил в комнату тяжело и страшно, стараясь шагать в унисон с бодающей и раздавливающей фамилией.
– Ты, клоунша, видела их последеней, – завизжал обычно ласковый Шмаков; казалось, у него вытянулись дракулины клыки. «Хорошая заготовка для будущей постановки», – мелькнуло в голове Ангелины.
Блюм нес осиновый кол, сооруженный из швабры неясной породы..
– Ко мне уже приходила милиция, – спокойно сказала Ангелина.
– К дьяволу твою милицию.
При виде кола Ангелина расхохоталась; полотенце, вновь было замотанное, упало к ее стопам, из сосков тянулись молочно-кисельные нити с добавлением концентрата. Щеки Ангелины неожиданно раздулись: штуку за штукой она выплюнула на пол пятьдесят сплющенных серебряных пуль.
– А от ваших колов, дорогие товарищи, мне только спать неудобно: не могу на спине, разве что – на правом боку, – сказала она, подбоченясь. Перекрестилась, сняла с гвоздя вязанку чеснока и захрустела цельной головкой.
Коровин тоже подбоченился.
– Удавим, – сказал он. – Удавим, пока не расскажет.
– Расскажу, – подхватила Ангелина. – Прочтете по разводам мочи, извергнутой по удавлении? Вам дать веревку? У меня не то, что у вас, мужиков безруких: все разложено по местам – полюбуйтесь, какие полочки, какие плинтуса! Обратите внимание на бра и подлинник Айвазовского.
Она распахнула дверь в кладовую. Соседская дверь распахнулась синхронно: высунулся любопытствующий тюрбан; следом за ним заскрипели новые двери – все полнились ожиданиями, все надеялись, не имея, однако, отраженные, никаких конкретных претензий.
– Посмотрите: вот перфоратор, вот дрель, вот два мешка алебастра, – Ангелина проводила экскурсию в духе случайного, но возбуждающегося при виде экспонатов экскурсовода. – Одна, без мужика, живу, потому что на хер вы мне?
Ножка во рту отбивала ритм. Она подросла и тянулась прорасти выше, в мозговое вещество, дабы соединиться с панамой в изнеженную грибообразность. Туфелька, снятая перед чистокой зубов, по-прежнему лежала в стакане с дистиллированной водой, напоминая мертвую золотую рыбку.
– Но где же ваши дети? Здесь? Здесь? – Ангелина отпирала шкафы, знакомила гостей с подсобными помещениями, возводила к антресолям.
– Вот она, веревка! – заорал Шмаков, обнаружив подходящий моток.
Коровин и Блюм, не говоря ни слова, схватили Ангелину под локти, завели их за спину и скрутили – чем? носовыми платками? брючными ремнями? Чем еще домовит и запаслив мужчина-мачо, отмирающий шовинист? Платками и ремнями; веревку же припасли для дела.
– Люстру пощадите, – попросила Ангелина, не оказывая особенного сопротивления.
Коровин взгромоздился на стул и, пачкаясь побелкой, снял люстру, обнажив крюк.
– Вот, молодец, – похвалила Ангелина, делясь на трое и становясь подобием трех, угадывая в них желание расправы и казни над чем-то, что не имело ни названия, ни смысла, а было только минутной прихотью, игрой настроения. Догадливый Шмаков принес недоизрасходованное Мзиловым мыло.
Коровин посмотрел на Ангелину с отвращением:
– Это как же надо захотеть пельменей, чтобы ее трахнуть? – задал он себе вопрос.
Когда Ангелину повесили, веревка под ее весом вырвала крюк, и та сидела вся в мелу, разметав мешотчатые ноги, чихая, кашляя и держась за горло. Странгуляционная борозда, не успев прорезаться, затягивалась на глазах.
Тогда и обозначился четвертый, примкнувший к первым трем, но прокравшийся незамеченным, пользуясь силой и ростом идущих вместе и спереди. Ангелине он уже угадывался; она почти не сомневалась, что этот мститель, голый король, министр без портфеля, не замедлит принять участие в происходящем.
– Все не так, друзья, – заявил доктор Мзилов, обращаясь к оплошавшим богатырям-дознавателям. – Дочек ваших вам не вернуть, – богатыри повалились кто куда, рыча от горя, – нет, не вернуть, но я знаю верное средство для наказания.
Сверкая лысиной, пригибаясь, он шел к Ангелине, скрывая за спиной какой-то предмет.
Ангелина прыгнула на постель ничком и забилась в самую пристеночную щель; боявшаяся боли, она, как всякое, пусть и не до конца, живое существо, приготовилось защититься подручными средствами – подушками, одеялами, полотенцами: короче говоря, бесполезными против Мзилова вещами.
Уже не будучи в зеленом врачебном берете, доктор Мзилов показал Ангелине клещи.
– Не трогайте! – закричала она, и слезы потекли из ее глаз, как будто из ничего. – Не прикасайтесь ко мне.
– Валите ее и держите, – распорядился доктор Мзилов, не живший и не будущий жить с женой прежней жизнью. – К тебе, собака, явилась отрубленная голова короля Карла. Этой голове не дали последнего слова. Ты – генетическое недоразумение, умеющее рожать. Ты хотела отрубить нам головы? Но я в этом деле больший специалист; в студенческие годы мне довелось декапитировать множество жаб – знаете, в какую они, обезглавленные, вытягиваются стойку? Как состоявшиеся висельники? Какой у них наступает неконтролируемай оргазм?
Навалившись на Ангелину и уподобившись серебряной царевне-лягушке, которую та некогда переселила на свой безымянный – как и все прочее – палец, доктор Мзилов разомкнул Ангелине ее земноводный рот и впился клещами в пупырчатую ляжку; из-под клещей прыснула кровавая роса; «Мы вырвем с корнем, – успокоил доктор Мзилов, – с лункой, то есть – с тазобедренным суставом и его впадиной».
– И кости таза выдрал бы, с двурогой маткой, – пропыхтел он, имея в виду пещерные челюсти Ангелины. – Ну вот, дело и сделано. И никакого лидокаина.
Заметив туфельку, он взял ее себе в карман:
– Поставлю какой-нибудь особенной жабе на льготных условиях. Накрою самую гниль.
Глава 9
Поздним осенним вечером Ангелина, давно расставшаяся с платком у рта, но все в тех же штанах и при неизменном рюкзачке, сидела на новеньких качелях, что недавно установили во дворе дома, где жили Мзиловы – жили по-разному, непохожими жизнями, но вместе, сближаясь медленно и медленно же вспоминая ногу – выдернутую и съеденную мелкими червями, пока не подоспел крупный. Ангелина сосала мороженое, разглядывая детей, сражавшихся в дешевый резиновый мячик. Ангелина думала о Мзилове и пробовала на вкус жалость к Мзилову, завернутую в двойное эскимо «Дуэт».
Она думала: мне жалко лысого дядечку. Мне хочется выслушать и пожалеть какого-нибудь лысого дядечку».
Еще в ее сценическом сознании проносились образы известных трюкачей, легендарных и реально существовавших: мастер трапеции Тибул Баталов, Суок, кукла наследника Тутти и сам Тутти рядышком; маэстро Гудини, Альфред Борден, летающий Копперфилд и некий анонимный, но осмотрительный шпагоглотатель – все они до единого врывались двадцать пятыми кадрами в брешь, зиявшую в обыкновенном восприятии; там, где гремели восторженные аплодисменты, те уже сыто улыбались в усы и помаду, усваивая кровь, которую высосали воровским укусом иллюзиона, известным как ловкость рук – то есть обманом, внедрившимся в готовое и желающее принять его, отдаться ему, вместить его, отверстие. Подобием реальности, отражением и выполнением желаний – так и она, претерпевая еретические метаморфозы от пушистой лягушки до понятливой, владеющей инструментами, обезьяны, и далее – до человека, артиста, высшей его формы, управителя артистов, шла к себе вывернутым крошкой-цахесом, цахесом наоборот, заблудившись в тумане из серого и мертвого, несуществующего молока, которым от матери не насытилась до того, что теперь и сама, случалось, бывала богата им.
Пустота умножилась; рядом, на те же скрипучие и крылатые качели плюхнулся лысоватый дядечка, мужичок, изрядно выпивший. Падал снег, зажигались окна. «Богородица? – строго обратилась Ангелина к сущности, которая, по ее разумению, раскидывала снежный покров. – А я – Ангелина. Хочешь, помашу крыльями?»
Лысый дядечка, успевший где-то потерять шапку, привалился; Ангелина, не отрываясь, смотрела на горящие окна Мзиловых, одновременно перенимая лик дядечки и с отвращением впитывая дух, от него исходивший.
– Тебе ведь худо, Мзилов? – Ангелина с надеждой и сухо погладила мужичка по лысине. Тот, никакой не Мзилов, согласно застонал, засопел, притискиваясь ближе. – Тебе ведь худо, – ответила за него Ангелина теми же словами, прощупывая языком обманную, варварскую брешь, где только недавно жила живая стеблевая, но стволовая, нога. – Тебя обманули?
Мужчина – «дядечка» или «дяденька», так назвала его для себя Ангелина, печально кивнул.
– Тебе посулили, да не сделали? У тебя отняли? Ты лишился?
Дяденька утвердился на коленях Ангелины, и та, полная жалости к лишениям вообще и ног в частности, все гладила и гладила его провонявшую соляркой лысину.
– Ведь ты их, дяденька, ненавидишь? – продолжала жалеть Ангелина.
Тот насел и сграбастал Ангелину там, где под брючным ремнем сходились ее молочно-кисельные груди.
– Пошли со мной, – захрипел дяденька, обращаясь не то к качелям, не то к навеки застопоренной ржавой карусели, не то к Ангелине.
– Конечно, мы пойдем к тебе, – утешила его Ангелина и, крякнув, усадила на качелях прямо. – К тебе – это куда? В подвал? В гараж? На квартиру?
– В гараж, – удивленно ответил дяденька. – Там будет тепло. Я сделаю тебе такую печку… настоящую баню…
Снег продолжался.
– Не сомневаюсь, – отозвалась Ангелина. – А водка у тебя есть?
Дяденька затрепетал от смертельного оскорбления.
– Пойдем, – Ангелина распахнула куртку и приняла в нее дяденьку. – Пойдем.
– Ты, что ли, бомжуешь? – спросил мужичок.
– Ясный перец, нет, но вроде того, – на сей раз смех у Ангелины вышел серебристый, заливистый, словно с краденого перстня. – Ошибаешься, милый. Просто я иду с тобой. Тебе этого мало?
Дяденька, неделикатно качнув качели, порывисто встал и дернул Ангелину за руку.
– Ты же сестра моя пропавшая, – обомлел он, глядя в озера ее глаз.
– Сестра, – Ангелина не стала спорить. – Пойдем. Ненавидишь их, небось? – она кивнула на пятиэтажку, горевшую огнем Мзиловых.
Дяденька согнулся и сам ударил себя под дых.
– Кому бы другому – не сознался, – рек он с готовностью. – Но вот тебе, потому что сестра ты моя потерянная и найденная, скажу: я ненавижу их всех. С дверями, телевизорами, собаками и ковриками. Всех.
Ангелина, брезгливо вздохнув, пустила щупальца:
– Ты газовщик? – спросила она полуутвердительно.
– Ну, – изумился дядечка, но не догадке, а недопониманию.
– Ты лом цветных металлов знаешь?
– Все же ты бомжуешь, – погрозил пальцем лысый дядечка и сам покачался.
– Об этом потом, – мягко молвила Ангелина и в доказательство своей непричастности социуму сплюнула – длинно, через выемку-брешь, где проживала нога, молочно-серой струей. – У тебя как дела с латунью? Сними заглушки. По всей лестнице. Сними, говорю.
Дяденька враз осунулся, и Ангелина вылечила его – в ее рюкзачке, помимо перфоратора с алебастром, нашлись и лекарство, и емкость для его приема.
– Сними – и в гараж.
Ангелина чуть улыбнулась: черный проем красил ее ничуть не хуже недавней золотой туфельки, уже прижившийся в полупротезе полутрупа.
Дяденька, порывшись в ватнике, звякнул инструментом: и действительно – латунь…
– Вон тот подъезд, – указала Ангелина. – Там самые те и живут, которые…
«Которые – что? – соображал тот. – Выгнали по статье? Выругали? Обозвали?»
«Верно, они», – согласился он с внутренним голосом. Толчок извне не ощущался.
Лысый, вертя гаечными ключами, побрел к входным дверям, Ангелина смотрела на окна Мзиловых и думала об их возможных делах. «Жу-ки! Ме-ди-ци-на!..»
Ангелина запахнула куртку. Ей было жаль обиженного кем-то непутевого дядечку. Сколько раз нужно дядечке? Может быть, полтора. Она завела руку за спину и дотронулась до плотного рюкзачка. «Все, что вы хотите», – прошептала она.
Глава 10
Ангелина так и не разобрала – теплушка ли это, вагон или просто крытое место, назначенное разному люду для обогрева, блуда, умирания и ликования.
Дядечка спешно расстелил несколько ватников, сильно пропахших мазутом; на них вывалил желтоватые железяки, сверкнувшие свежей резьбой. А может быть, чем-то другим, Ангелине это было неинтересно.
– Вот оно, вот оно, – хрипел он, то пиная легонько, то поглаживая свое добро.
– Добро дядечке, а я тебя пожалею сейчас, – предложила Ангелина, снимая запорошенную шляпу и приближая лицо к печурке, где цвел огонь. – Я только пожалею и поглажу, ты не реши нехорошего, – предупредила она, видя, что мужичок уже освобождается от ватных брюк. Но дяденька не внял упреждающей просьбе, он снял с себя все – и ватные брюки, и ватные с виду подштанники, и картонную обувь, объединившуюся с губчатыми носками. А та, Ангелина, меж тем – он раздевался лежа – все держала на коленях, сомкнув их, его лысую голову; дяденька бабьим голосом все приговаривал: ты успокойся, ты успокойся. Вдруг он ворвался между колен с недюжинной силой. Она жалела его искренне, а он воспользовался Ангелиной неприятным и нежеланным для нее способом.
Когда дяденька, которого опрометчиво пожалели, успокоился сам и, за ненадобностью и невозможностью сокращений, обмяк, Ангелина спросила его:
– Ты ведь точно всех ненавидишь, солнце мое?
И он прошептал:
– Всех.
– А когда их не будет, – продолжила Ангелина, – ты крепко запьешь?
– Как обычно, – отозвался дядечка.
– Ты же сам этого захотел?
– А кто же еще – меня же обидели?
– Ну и славно, – Ангелина окинула взглядом латунные штуковины, вывинченные дядечкой из лестничных сплетений. – Тебя, может быть, еще приласкать? Я пожалею тебя, ты выпей водочки.
Дядечка выпил водочки, вернул голову Ангелине на колени и зачал что-то бормотать; ей было противно и мерзко, она отстранилась, но дядечка вновь проникал все глубже, под мешковатые штаны, под свитер, к серому молоку, и Ангелина сдалась, так как ей вправду сделалось донельзя жаль дядечку; она раскинула ноги, пустив его шарить в местах, не предназначенных ни для дядечек, тем более – лысых и владеющих латунными знаниями, ни для прочих безмозглых существ, не понимающих режиссуры.
– Приласкай меня, дядюшка, поглубже, – попросила Ангелина. – Там сильно пахнет?
– Сильно, – засопел мужичок.
– На лестнице, я спрашиваю, хороший ты мой. Там пахнет газом?
– Да с чего бы, самую малость, – скрипели мозолистые пятки.
– Ну и поспи, раз так, – попросила Ангелина и протянула дядечке, которого искренне пожалела, стакан с чем-то мутным, отдававшим машиной. Тот, дядечка, послушно выпил и перестал двигаться, тогда Ангелина распустила завязки рюкзачка.
В рюкзачке, прикрытые черной плащовкой, лежали толстые свечи; Ангелина сверилась с часами: половина третьего ночи, и к этому времени уже закончились все спокойные малыши.
«Ты бы всех их убил?» – вспомнился вопрос, заданный дядечке.
«Всех», – донесся ответ, смазанный сапожным скрипом.
Ангелина подошла к оконцу вагона-сарая, переступив через дядечку – счастливого в неведении, которое есть блаженство; выглянула наружу. Дом Мзиловых – пятиэтажный, старого кирпича – был виден, как на ладони, очень многие окна давно погасли. Ангелина облачилась в черный плащ, нахлобучила черный капюшон – жаль, что руки не красные, пожалела она, не подходящие к детским ужасным историям. Кирпичный состав дома внушал ей доверие: обычно все это зодчество рушилось в крошево, в прах, не оставляя меж плитами мест, свободных для выживания стоматологов, скорых на экстракцию. Не оставляя и надежды.
Ангелина, припомнив давние застольные разговоры, которые долетали до детской и мешали постановке «Трех поросят», сосчитала: пять этажей, пять пролетов. Между этажами – площадки для курения и прочих забав, итого – десять, по числу свечей на катином торте. Она достала из рюкзака все десять толстых свечей, приобретенных в ближайшей церковной лавке и перехваченных тесьмой; там, в церкви, где такие же прикрытые капюшонами и платками женщины молились о невыразимых чудесах. На всякий случай она прикупила еще несколько – вдруг некоторые погаснут, сорвутся в пролет, будут съедены крысами в школьной форме, которых, можно надеяться, когда-нибудь и куда-нибудь уведет дудочник с густыми бровями и обезьяньим лицом, с разлапистыми деснами.
Итого – много. Накинув на русые, под горшок стриженые волосы черный капюшон, Ангелина пнула лысого дяденьку, обессиленного. Наподдала ему.
– Хочешь, чтобы умерли? – повторила она для порядка.
– Хочу. Умрут пусть. Пусть все умрут, – ответили с пола храпом.
– Хорошо.
Ангелина вышла, посмотрела на часы. Золушкино время давно истекло, обозначилась половина третьего. Ангелина, вооруженная зажигалкой, вошла в подъезд и принюхалась, опасаясь взорваться первой. Из некоторых квартир доносились обрывки бесед; в некоторых заканчивались ночные фильмы. В квартире Мзиловых, как показалось ее обостренному слуху, царила тишина, но это не имело никакого значения.
«Не в их погоде тишина, не в их погоде спокойствие духа», – подумала Ангелина, решая не противопоставлять отрицанию утверждения. Не оборачиваясь, она взяла первую свечу. Она не оборачивалась, искренне веря, что лысый дяденька отравился выпитым и умер от остановки сердца во сне, которого не вспомнишь – ни сна, ни сердца. Ангелина, в черном капюшоне, сросшимся с черным плащом-хламидой – подарки из рюкзачка, из волшебной котомки; была такая театральная сказка: «Волшебная котомка» – начала ровно и плавно подниматься по лестнице. Она не спешила одолеть пролет, но и не слишком мешкала. За стенами как-то там жили себе. Она обходила детские коляски. Зажигая свечу, освещала матерные слова и названия металлических групп, начертанные на темно-салатных стенах. Каждый пролет Ангелина отмечала свечой, стараясь поплотнее установить ее на перилах. Щелкало колесико зажигалки, высовывался пламенный язычок, своими изяществом и недолговечностью всякий раз напоминая Ангелине о ножке, которую удалил доктор Мзилов. Возле квартиры Мзиловых она помедлила, приникла к обивке, погладила, чуть шепелявя пошептала. Наконец, Ангелина добралась до верха и поставила последнюю свечу при запертом чердаке. Теперь она торопливо, стараясь не топать, сбежала вниз, сняла плащ с капюшоном, сложила их в рюкзачок, просунула руки в лямки. Прежде, чем выйти из дома, поорудовала в распределительном щите и отключила свет на всей лестнице; отныне там, в кромешной темноте, горели одни свечи: гирлянда из десяти огоньков – пока не связанных между собой, но уже начинавших незримо связываться единой горючей основой, густевшей все сильнее.
…Ангелина пошла по ночному проспекту. Несмотря на мороз, ей не хотелось ловить машину. Ей хотелось повстречаться с настоящим двойником – а вдруг повезет? в такие волшебные ночи мечты сбываются. Бывают же даже дни, когда сбывается все. Захваченная этой внезапной фантазией, она, пройдя уже не менее километра, действительно повстречала, но только не ту, кого хотела, а совершенно другую: черная, ведовских настроений приживалка – та самая, которую она некогда выставила за дверь – вдруг вывернула из-за угла и чуть не врезалась в Ангелину. Та не успела неприятно удивиться, потому что знакомица, эта пыльная ворона, питающаяся лампадным маслом и чужим добром, заговорила без обиняков и приветствий:
– Сверни с этой улицы. Не делай злого. Сейчас здесь пройдет женщина, она погибнет, ее собьет автомобиль. Так надо. Это очень хорошая женщина, и она уже все в своей жизни исполнила правильно. Ей больше не надо жить, так решено, хотя она об этом не знает. Не мешай этой смерти, не путайся рядом. Если смерть состоится, для этой женщины и здесь, на земле, и там, на небе, все устроится замечательно. А если она останется жить, в ней постепенно укоренится зло, и судьба ее начнет ухудшаться…
Ангелина оглянулась. По темной улице, по самой проезжей части, благо движения не было, шла молодая женщина в светлом плаще. Немного похожая… весьма отдаленно – хотя бы по причине расстояния, но все-таки чуть-чуть похожая, как похожи все люди – Ангелине страстно хотелось верить, что это так. Женщина звонко цокала каблуками.
– А ты, получается, здесь вроде постового, – сказала Ангелина. – Регулируешь транспортные потоки.
Вместо ответа приживалка потянула ее за рукав, но Ангелина вырвалась. Она догадывалась о собственной смерти и участи после нее. И ей, как она сама признавалась себе и людям, отчаянно хотелось украсть чужую смерть, оплаченную исполнением многих дел. Если раньше ее помыслы были нацелены на разного рода бреши и трещины, где можно сделать хлопок с поворотом и произвести фокус, то сейчас ее интересовал авиационный аналог, специальный термин, известный как «окно возможности».
Ангелина развернулась и пошла навстречу избранной женщине. Та вышагивала с непокрытой головой, улыбалась, и Ангелина отшвырнула панаму. У той была сумка, переброшенная через плечо, и Ангелина сбросила одну лямку рюкзачка. Куртка Ангелины и плащ женщины были разных, но похожих цветов: светлых. На женщине были чулки, и Ангелина пожалела, что не привыкла к этой одежде – ну, наплевать.
Сзади, настигая Ангелину, семенила приживалка. Преследовательница молчала, зная, что в итоге любые сигналы и действия послужат задуманному на небесах, сути чего она до конца не знала.
За спиной у женщины в светлом плаще вспыхнули фары. Она их не видела, она видела лишь неизвестную ей Ангелину-хранительницу, которая перешла на бег, бежала навстречу, чтобы украсть. Ангелина неслась молча и насупленно, словно на спортивной тренировке. Окно возможности, самолетная брешь возможности, казались ей слишком узкими.
Незнакомка, напротив, при виде бегущего к ней существа, сбавила шаг. Видя, что автомобиль уже близко, и за рулем у него кто-то пьяный и бритый налысо, явно не собирающийся ни тормозить, ни сворачивать, Ангелина – приживалка давно ковыляла где-то вдалеке от события – прыгнула и обеими руками толкнула женщину вправо. Та, ломая в канализационной решетке каблук, отлетела на тротуар и сильно ушиблась о рекламный щит. Зато Ангелина сумела теперь занять ее место. Машина ударила ее выше колен, подбросила в воздух; когда шестисотый проносился под зависшей на миг Ангелиной, укравшей смерть, та рухнула и с силой ударилась левым виском в какую-то лакированную деталь. Женщина у рекламного щита закричала, потому что содержимое головы Ангелины запачкало светлый плащ. Других людей на улице не было, в том числе приживалки, слившейся с очередной тенью; водитель начал останавливаться: он, как бы ни был пьян, понимал, что женщина в запачканном светлом плаще могла запомнить номер машины, и его никак не устраивал такой оборот дел. Он остановился совсем и начал выкарабкиваться из салона.
В какой-то момент и водитель с блестящим предметом в руке, и женщина отвлеклись от внезапно образовавшегося общего дела; их внимание переключилось на столб огня и дыма, взвившийся в километре от места их встречи: там прогремел взрыв – достаточно мощный, чтобы разрушить что-нибудь крупное: например, пятиэтажный дом. С другой стороны, это был какой-то вакуумный взрыв, словно лопнула лампочка.
© июнь 2004
Васкелово
Плавающая черта
Анне Кириченко-Чуркиной – неповторимому другу странным образом повлиявшему на эту вещь.
Все совпадения – преднамеренные и не случайные.
Пролог
Невнятные скороговорки злят, озадачивают – что угодно, только не пугают. Как правило. Но случаются исключения. Вот и крупный мужчина, кормивший купюрами платежный терминал, испугался. Он вздрогнул и даже отпрянул.
Потому что источником гнусавой белиберды оказалсяполицейский, он же – милиционер. У него вообще было много имен: мусор, мент, легавый. Было и собственное, которым он назвался, но столь неразборчиво, что голова еговизавиничем не обогатилась.
Полицейскийподкрался бесшумно, а представился – внезапно.
Обнаружив его в поле зрения, мужчина машинально уткнул указательный палец в предложение «Оплатить». Перст действовал наобум, пока тело отшатывалось. Даже пальцу известно, что нужно делать и куда нажимать при встрече с полицейским.
– Документы, пожалуйста, – бубнил сержант и отводил глаза.
Из терминала, изнемогая от любопытства, высунулся чек. Мужчина развел руками:
– Я не ношу документов… вот, есть визитная карточка.
На лице полицейского написалась гадливость, но он, конечно, не побрезговал и карточкой.
– Зиновий ПавловичЗимородов. Институт мозга… Ней! ро! пси! холог!-невролог. Здесь что делаете?
Мужчина беспомощно оглянулся на эскалатор.
– Покидаю метро. Я еду домой…
Он отметил, что речь собеседника вдруг улучшилась. Очевидно, тот испытывал трудности с налаживанием контакта. А теперь, когда неприятное и ненужное вступление прозвучало, голос укрепился, слова нагуляли вес и даже немного вытянулись, как это принято у хулиганов.
– Пройдемте, Зиновий Павлович, со мной.
Навыки общения, приобретенные Зимородовым в ходе работы, волшебным образом улетучились. Он, предпочитавший строго дозировать телесный контакт, позволил уцепить себя за локоть и отвести в маленькую комнату, где было отвратительно все – тела, мысли, одежда. И сама комната. Тел было два: одно, думами не богатое, сидело за исчерканным столом и любовалось своей фуражкой, положенной в сцепленных руках. Второе дремало в отсеке, отделенном от мира прутьями. У него вообще не было мыслей, остались сны.
ЗиновийЗимородов, солидный и статный, с портфелем в руке, за восемь шагов успел превратиться в холодный кисель.
– У меня брат работает в ФСБ, – пробормотал он, едва переступил порог.
– У него тоже, – туша, засевшая за столом, кивнула на клетку.
Сержант, который доставил Зимородова, бросил на стол визитную карточку.
– Голову, значит, людям морочите, Зиновий Павлович, – прочел из карточки полицейский. – Раздевайтесь до трусов. Снимайте, снимайте все…
– Зачем?… – Зимородов уже расстегнул ремень.
– Вы нам нравитесь…
– Мне нужно позвонить. Я имею право.
– Разделся быстро! – рявкнуло существо и привстало. Его напарник шлепнул себе по ладони резиновой палкой. Потом погнал Зимородова за решетку. Палку применять не пришлось.
– У вас на трусах дырка, – заметил сержант. – Вы знаете об этом?
– Я ни в чем не виноват, – пробормотал Зимородоввопреки всему, что подозревает о человеке психологическая наука. Он не знал, куда себя деть, и старался не наступить на спящего. Он присел на краешек скамьи, с которой тот давно свалился.
Сержант не возражал:
– Может быть. Произошло ограбление. Есть описание. Вы подходите по приметам.
Второй изучал бумажник Зимородова и все сильнее раздражался, не находя наличности. Кредитки вызывали в нем бешенство. Терминал успел первым и съел понятные деньги.
– Зачем вы платили живыми деньгами? Вон сколько карточек.
Зимородов сморозил опасную глупость, обидную для неимущих центурионов:
– Да просто лишние были в кармане, а разговаривал много…
– Лишние, значит? Разговариваешь ты и сейчас многовато…
Все было ясно, но его продержали в клетке часа четыре.
– Еще увидимся, – сказали из-за стола, когда Зиновий Павлович лихорадочно одевался.
Зимородов предпочел бы промолчать, но у него вырвалось:
– Почему?
– У меня глаз наметан. Ты собираешь проблемы. Ясно? Ты терпила по жизни.
Тот застегивался, рубашка застревала в «молнии». Пятки сминали задники, пальцы нетерпеливо проталкивались в носки ботинок. Зимородов быстро и глубоко осознавал очевидную вещь: он – терпила по жизни. Хотя ему всегда представлялось обратное. Он собирал проблемы, но в ином смысле. Это к нему приходили терпилы, а он разбирался, лечил и раздавал советы.
Но власти виднее.
С этим последним доводом не осмелится спорить ни один мало-мальски вменяемый узкий специалист.
Часть первая.
Двойные отношения
Глава 1
– Итак, никаких изъянов? Не считая уха – все хорошо?
– Отчего же? Не всегда. На пике эмоций я полон несовершенств.
– Это фраза для романа, вы не находите?
– Не нахожу. Я не пишу романов. И не читаю.
– Совсем не читаете? Почему?
– Не совсем, но зачем вы спрашиваете? Разве это имеет отношение к моей проблеме?
– Не исключено. Я хочу разобраться – вы же за этим пришли?
– Я пришел пожаловаться на шум в ухе. А вы меня расспрашиваете о посторонних вещах. Время – деньги, я правильно понимаю?
– Время мое, а деньги ваши. Вы обратились за помощью. Вам и решать, стоит ли она денег.
– А как мне решать, если помощи нет?
– Вы уверены? Прислушайтесь и скажите, шумит ли у вас в ухе прямо сейчас и прямо здесь.
Человек, напряженно сидевший на самом крае дивана, недоверчиво умолк и задумался. Сунул в правое ухо палец, пошарил, разочарованно вынул.
– Не вышел ваш фокус, – объявил он язвительно. – Полагали, достаточно будет меня отвлечь?
Зиновий Зимородов, если и надеялся на такой исход, то лишь отчасти. Тем не менее он тоже ощутил в себе легкую досаду. Клиент ему достался неприятный: явился с предельно понятной жалобой, не допускавшей обиняков и двояких толкований. У Ефима Греммо шумело в ухе. Медики не нашли у него ничего особенного и отослали к нейропсихологу. Направить к психиатру, вероятно, побоялись.
– Психиатр меня тоже смотрел, – сказал Греммо.
Зимородов воззрился на него. Казалось, что клиент умышленно подрезает возможности, опережая собеседника. И вдобавок читает мысли. Впрочем, такие мысли прочесть не трудно.
– Это все в один день? – вырвалось у Зиновия Павловича.
– Почему бы и нет? Я же сказал, кем был мой брат. Медицинское управление ФСБ. Ну или как оно там называется – я постоянно путаюсь в канцелярских штампах. Брата нет, связи остались.
Действительно, он говорил об этом. Доктору не понравилось очередное упоминание госбезопасности.
– А что случилось с вашим братом?
Вопрос был дурацкий, хотя врачу и положено наводить справки о близких родственниках.
ЕфимГреммо прищурился:
– Разве я сказал, что с ним что-то случилось? Я только сообщил, кем он работал.
Доктор поджал губы.
– Намекаете на владение следственными навыками? – парировал он.
Греммо отмахнулся:
– Оставим это. Вы правы, брата больше нет. Несчастный случай, террористический акт, диверсия – кто мне скажет правду? Он взорвался. Вместе со всеми вокруг в его институте. Но про меня не забыли, и я с той поры пользуюсь льготами даже большими, чем при живом. Все сделали за день: проверили на тугоухость, повертели в кресле Барани. МРТ, электроэнцефалограмма… короче, полный комплект.
Слова его полностью подтверждались исчерпывающими бумагами, лежавшими на столе Зимородова.
Зиновий Павлович кивнул:
– Хорошо. Мы сделали круг и вернулись в исходную точку. Я предлагаю нарастить радиус. Если вам снова покажется, что мои вопросы не относятся к делу, то знайте, что это не так.
Греммо пожал плечами, зыркнул в окно.
– Мне вас рекомендовали. Делайте, как считаете нужным, а там поглядим.
Доктор Зимородов откинулся в кресле. Придется начать сначала. Черт бы побрал эту дуру! Ее он велсравнительно неплохо – себе на голову. Психотерапия бульварного уровня. Однако ей нравится, она млеет на стадии очарованности. Это пройдет. Но покамест она щебечет и славит его на каждом углу. И рекомендует кому попало. В недобрую минуту сдала вот этому.
– Ведь вы холостяк, – заметил Зимородов.
– В бумагах написано, – согласился Греммо. – Но вид у вас такой довольный, что вы, похоже, сообразили сами. Кольца не ношу?
– Нет. Вы носите разные носки.
Пациент скосил маленькие глазки, которые послушно съехались к утиной переносице. Доктор смотрел на него: мелкий, пропитанный пылью – скорее всего, книжной; сорока пяти лет, плешивый, пегие волосы. Удивительно, что аккуратно подстриженные. Мухомор, пока врач смотрел на него, разглядывалногти, держался спесиво и не давал дородному Зимородову господствовать и вообще авторитетно греметь в кабинете.
– Они почти одинаковые. Давайте лучше займемся моим ухом? Ему ваша дедукция будет куда приятнее.
– Тогда расскажите еще раз. Пусть и мое порадуется.
История болезни Ефима Греммо представала примитивной до неприличия. Неделей раньше он посетил парикмахерскую. Долго не выбирал – отправился в ближайшую, в соседнем дворе. Он не следил за собой, но зарос настолько, что это привлекло внимание соседей, которые сделали ему замечание. Подстригли его хорошо, как обычно. Когда Ефим Греммо вышел на улицу, он обнаружил, что в правом ухе образовался неприятный шум. В прочих отношениях он чувствовал себя безупречно – даже сейчас, хотя, понятно, немного извелся. Это, собственно, было все. Греммо изучили вдоль и поперек, но не нашли ни малейшей причины шума. Даже сосуды, которые никогда не бывают вполне здоровыми, пребывали у Греммо в идеальном состоянии.
Зиновий Павлович делал пометки. Ему хотелось взять ручку и вогнать ее Греммо в проклятое ухо.
Он буднично спросил:
– Условия жизни?
Сбор анамнеза – скучнейшее на свете занятие. Правила предписывают осведомляться обо всем без разбора, подряд. Чем толще портфолио идиота, тем приятнее руководству. Выполни Зимородов все в точности по инструкции, он не то что о жизни спросил – заставил бы Греммо сплясать, вынудил петь… такие вещи иногда приходится проверять для выявления тонких нервных нарушений. Намного лучше, когда они изливаются из пациента самостоятельно, без спроса; диагноз приблизительно ясен, и что с таким делать – тоже очевидно.
– Хорошие, – послушно ответил Греммо.
Но Зимородов записал, что в действительности этот стареющий гриб живет не блестяще. Греммо соседствовал в коммуналке с двумя дополнительными съемщиками.
– Брат из ФСБ? – Зимородов недоверчиво прищурился. – И вы ютитесь в коммуналке?
Оказалось, что жилье вполне устраивало Греммо. Он, как все глубже постигал доктор, относился к плюшкинскому племени. Сидел бобылем-бирюком, дышал из трещин, чторасходились под обоями детских времен; хранил всякое старое дерьмо и собирал многое новое.
– Я в этом доме родился, – объяснил Ефим. – В пятом поколении. И я никуда не поеду, хотя возможности есть. Я вовсе не бедствую, если вы намекаете. Я занимаюсь ювелирными работами – скорее, уже эксперт, чем трудяга.
Зимородов прикусил язык. Представил картины, фарфор и хрусталь.
– Соседи не беспокоят? – спросил он глупо.
Соседи подобрались хорошие. Один был похож на самого Греммо, такой же сморчок, но больше расположенный к бродяжничеству по областным лесам. С другими, семейной парой, клиенту даже просто повезло, душевные люди, он и она; подметут, подотрут, угостят, пригласят в застолье, обнимутся, споют коллективные кухонные песни.
– Покажите-ка еще разок ухо, – вздохнул Зимородов.
Греммо половчее изломился в кресле, чтобы сместиться лишь ухом и только ухом, не напрягая прочие части тела. Зимородов остановился над ним. Большой и сильный, он мог бы прибить этого достоевского щелчком. Правда, он вспомнил некстати о недавнем приключении в метро, и гонор слетел подобно кепке, сдуваемой с дурной головы порывом ветра.
Доктор изучил мочку. Потрогал козелок и противокозелок.
– А что за царапина?
– Но я же стригся, – напомнил Греммо. – Задели ножницами. Задели….
Голос его неожиданно сел, взгляд остановился.
– Задели ножницами, – он повторял и повторял это без конца.
А Зимородова подмывало расплыться в барской улыбке: ну, вот и решение. Но он не был окончательным шарлатаном и знал, что никакого решения нет – напротив, оно откладывалось.
Глава 2
– Это был вентилятор, – объявил Греммо.
Он отчасти вернулся в рассудок и даже пытался изобразить торжество победителя, но явно спешил. До победы, судя по огорошенному лицу, оставались долгие версты войны.
Доктор Зимородов проворачивался в кресле, сохраняя молчание.
У пациента, как выражаются психологи, наступил инсайт. Вернее, не так: он приобрел инсайт. В переводе на человеческий язык это слово означает внезапное опознавание сути.
Зимородов старался не вмешиваться в эти яркие переживания. Не мешать им. Не подсказывать, не дополнять картину личными фантазиями.
Кабинет заливало летнее солнце, намекая на сияние истины: все было ослепительно белым, офисным – стол, полки, кушетка, стены. Даже портрет самого Зимородова просветлел, тесня академика Павлова. Только стул оставался черным.
– Вентилятор шумел, – продолжил Греммо. Он строго уставился на Зиновия Павловича. – Понимаете? Этот шум в ухе – шум вентилятора.
Прилетело маленькое облако, сияние приувяло.
– Что же, там до сих пор шумит вентилятор? – осторожно спросил Зимородов. – Я имею в виду, в вашем ухе?
Греммо наградил его презрительной гримасой.
– Перестаньте записывать меня в психи. Конечно, в моем ухе нет никакого вентилятора. Но я надолго запомнил, как он шумел. Слишком надолго.
– Позвольте предположить, что это воспоминание связано с травмой. Вам повредили ухо, вы испытали боль, и эти события, как бы сказать… – Зимородов пощелкал пальцами. – Короче говоря, не порань вы ухо, то и до вентилятора вам не было бы ровным счетом никакого дела.
– Угу, – Греммо саркастически кивнул. – А если я порежу палец, то в голове зачирикают воробьи, которые прилетели на окно клевать говно. А если мне двинут в глаз, я навсегда запомню Вана Клиберна, который будет играть в соседнем окне.
Доктор Зимородов кивнул:
– Приблизительно так, хотя вы, конечно, утрируете. Согласитесь, что ваше недомогание разрешилось. В ухе больше не шумит.
Греммо покачал головой.
– Ни черта оно не разрешилось. В ухе шумит меньше, это вы правильно подметили, хотя оно помнит, как шумело громко. Теперь наступила очередь рук.
– Рук? Что же такое стряслось с вашими руками?
– С моими все в порядке. Я говорю о руках парикмахерши. Они тряслись. Дрожали, как после попойки.
Зимородов пожал плечами, сверился взором с Павловым.
– Почему бы и нет? Может быть, и после попойки. Что в этом странного?
– Только то, что это целиком занимает мое воображение. Я не могу думать ни о чем другом. Я сижу и вижу, как они прыгают. Шумит вентилятор. Ухо… да, она стриганула ухо, но мне и больно-то почти не было. Считайте, не помню этого вообще. И получается, что вот уже несколько дней вся эта картина разворачивается где-то в глубине моей башки, а я не понимаю, почему это так важно.
Если у кого-то шумело в ушах и дрожали руки, то у доктора чесался язык. Ему отчаянно хотелось откровенно и лаконично объяснить, что именно разворачивается в глубине башки Греммо – вопреки его прискорбному, но простительному заблуждению.
Зимородов страдал потливостью, его не спасал даже кондиционер. В присутствии Греммо недуг усиливался десятикратно. Пиджак доктора висел в шкафу, и шкаф был заперт, но Зимородов улавливал волны неодобрения изнутри. Рубашка промокла на животе, на пухлой спине. Халату, впрочем, было все нипочем.
А Ефим Греммо сидел, таращился и раздраженно ждал чуда.
– Как вы относитесь к гипнозу?
– Не пробовал. И никогда не верил. Но брат у меня, вы помните… Он много рассказывал, приходится допускать.
– Готовы попытаться?
Греммо задумался.
– Почему бы и нет? Мне скрывать нечего. Только зачем?
– Это будет очень легкий гипноз, – объяснил Зиновий Павлович. – Поверхностный. Скорее, даже игра воображения. Вам надо расслабиться, чтобы воспринять картину целиком, а вы напряжены.
– То есть спать я не буду?
– Да перестаньте! – Зимородов принужденно рассмеялся. – Какое там спать. Перелягте на кушетку, расслабьте руки и ноги. Глаза закройте, хотя можете и не закрывать.
Греммо выполз из кресла и побрел, куда было велено. Со спины он напоминал сердитую обезьяну. Ему надоели врачи, его донимали видения, и даже пошедший на убыль шум в ухе не улучшал настроения. Он разулся, лег на спину. При взгляде на сандалии, оставленные стоять пустыми, могло показаться, что они приплелись в нынешнее столетие пешком из какого-то прекрасного далека.
Зимородов прибыл на колесах, в собственном кресле. Предварительно он потянул за шнур и сомкнул жалюзи.
– Отлично, – улыбнулся доктор. – Прошу вас, Ефим, расслабиться полностью. Насколько сумеете. Я буду часто повторять это слово, «расслабиться». Это необходимо. Сейчас вы просто лежите и чувствуете, что ваши ноги совершенно спокойны. Они расслаблены. В них разливается тепло. Даже если вы этого не чувствуете, постарайтесь вообразить. Итак, ваши ноги тяжелые и теплые. Тепло поднимается выше, разливается в животе. Мышцы живота полностью расслаблены.
– Это не опасно, не боитесь за кушетку? – сонно пробормотал Греммо.
– Не боюсь. Я же врач. Мышцы живота расслаблены полностью. Внутри тепло. Оно разливается, затопляет сердце. Сердце бьется ровно, спокойно. Вы все слышите и все хорошо понимаете. За окном тишина, хорошая летняя погода.
За окном каркнула ворона.
– За окном тишина, – настойчиво повторил Зимородов. – Ваши ноги налиты приятной тяжестью. Ваши руки наливаются приятной тяжестью. Им тепло. Они абсолютно расслаблены.
Судя по выражению лица Греммо, доктору кое-что удавалось. Греммо лежал успокоенный – пожалуй, теперь, симпатичный, не похожий на себя. Будто в гробу.
– Ваше лицо спокойно, как никогда.
Зимородов очаровывал Греммо минут семь, потом перешел к осторожным расспросам. Итог огорчил. Пациент не сумел припомнить ничего, кроме пляшущих парикмахерских рук. Описал, правда, саму цирюльницу – молодую, черную-крашеную, завитую, с глупой испуганнойрожей. Трудилась, скорее всего, какая-то приезжая практикантка. Еще Греммо вспомнил, что зал пустовал, других посетителей не было. Не было и работников. Час стоял не пойми какой, середина дня, наплыва нет, да и никто не наплывал во дворик Греммо, помимо пропойц.
– Каждый день они тамсидят с утра, – пробормотал Греммо. – Пьянки во дворе короля Артура. Моего соседа-путешественника зовут Артур.
Поговорили о вентиляторе, Греммо отзывался об этом устройстве равнодушно. Насчет шума, что поселился в ухе, он продолжал соглашаться, что да, это был вентилятор, который запомнился из-за прыгавших рук работницы.
– Чем вам так дороги эти руки? – поинтересовался Зиновий Павлович.
Греммо помолчал.
– Не помню, – признался он после паузы. – Не знаю. Это странно, так нервничать. Я говорю о ней, не о себе. Я на секунду отключился, задремал…
– В парикмахерском кресле задремали?
– Да… Вентилятор шумел, успокаивал. Меня разбудили ножницы, когда цапнули за ухо. Или нет. Кровь уже текла, парикмахерша извинялась, вытирала ее… сменила мне простыню… я не сердился, мне больно не было…
– Дрожащие руки занимали ваше воображение, но вы задремали?
– Задремал… очевидно, не выспался… или расслабился…. Такое же тепло в животе, небольшое головокружение, и меня повело…
Зимородов потер виски.
– Вспомните еще что-нибудь, – попросил он. – Размягчите вашу память, ваш мозг. Тепло ли было вам или холодно? Запахи?
– Тепло, лето же на дворе…. Запахов полно, это парикмахерская.
– Вернитесь туда мысленно. Вы там. Что вы обоняете, чем пахнет?
– Духами. Одеколоном. Не знаю… Очень много парфюмерии… Я не люблю парфюмерию, у меня даже нет дезодоранта…
Это Зимородов заметил и сам.
– Однако маска пахла приятно…
– Какая маска?
– Она предложила мне маску… на пробу, из мертвого моря… или водорослей… Пообещала сделать из меня красавца.
– Вы не пользуетесь дезодорантом, но согласились на маску?
– Бесплатно же… Зеленая жижа. Густая. И маска. Симпатичная парикмахерша… я немножечко с неюзаигрывал… Она намазала мне лицо и стала стричь волосы, а маска подсыхала, и все под нею… схватывалось.
– Странно, что вы не сказали об этом сразу.
– Странно, да… Вы правы… Но я вспомнил только сейчас… Кожа впоследствии действительно стала такая… такая… – И Греммо выразился в манере телевизора, разродившись такой чудовищной фразой, что Зимородову стало не по себе. Слышать подобное допустимо от кого угодно, только не от Греммо. «Кожа приобретает ваш натуральный блеск, радуя молодой эластичностью».
– Становится в два раза длиннее объема, – пробормотал Греммо о чем-то похожем, но уже не относившемся к делу.
Больше Зимородов не добился от него ничего и в конце концов разбудил. Греммо пришел в чувство, сел на кушетке.
– Я все помню, – предупредил он.
– Разумеется, – Зимородов не возражал. – Я же предупредил, что гипноз не будет глубоким.
Ефим Греммо почесал в затылке.
– Я еще думаю, что это не вентилятор шумел. Не только вентилятор.
– А что же еще?
– Я не знаю. Да наплевать, – Греммо состроил кислую физиономию. – Руки меня беспокоят, это точно. Почему она так волновалась? Молодая такая особа. Стрижет. Что в этом необычного?
Зиновий Павлович подмигнул:
– Я, кажется, начинаю догадываться.
Греммо ответил на это вопросительным взглядом.
Зимородов вздохнул.
– Возможно, прозвучат неприятные вещи, Ефим – ничего, что я так запросто, фамильярно? В конце концов, это всего лишь гипотеза. Но она выглядит правдоподобной.
Тот буркнул:
– Только не говорите, что у меня рак.
– Нет, ни в коем случае. У вас другая болезнь. Вы, насколько я понял, живете один, ведете замкнутый образ жизни. Улавливаете намек?
– Нет, не улавливаю.
– Но вы же признались, что флиртовали с этой парикмахершей.
– И что с того? Я иногда позволяю себе.
– Именно, что иногда позволяете. Мне кажется, что вы находитесь под впечатлением от впечатления.
Греммо поерзал.
– Можно попроще?
– Вы не исключаете, что девушка разволновалась из-за вас. Что вы сумели разбудить в ней интерес. Что вы ей понравились.
Греммо посмотрел недоверчиво:
– Да бросьте.
– Да вот не брошу! Для вас это явилось полной неожиданностью. Вы не ждали реакции. Вы не помышляете о взаимности. Вы бирюк, Греммо, простите за грубость. Заросли мхом. И вдруг на вас реагируют так, что руки трясутся. Вам предлагают косметическую процедуру… вас оценивают, ваши заигрывания поняты и приняты. Вы нравитесь, черт побери. И вам это непривычно, вам страшно от этого. Вы слишком давно никому не нравились. Поэтому вы взволнованы и вот уже несколько дней не находите себе места. Вы не в состоянии в это поверить.
На сей раз доктор добился серьезного результата. Греммо сидел перед ним в полном ошеломлении. Рот приоткрылся, выступила слюна. Глаза остановились. Он был похож на грача, которому внезапно поставили клизму.
– Вы так считаете? – Слова эти Греммо выдавил с великим трудом.
– Я это вполнедопускаю, – кивнул Зимородов.
Глава 3
Зимородов наставил себе на поднос обычного: капустный салат, солянку, отбивную, булочку. Компот. Многое меняется в мире, но в медицинских буфетах сохраняется нечто вечное. Зимородову нравилось здесь обедать, хотя он мог позволить себе приличный ресторан ежедневно и без ущерба для кошелька.
Нынче буфет особенно радовал его, согревал и сразу же освежал. Мир обращался с Зимородовым ласково. Котлета была такая же, как всегда, но лежала так, что смахивала на приз. С булочки от волнения сыпалась пудра. Компот обещал ответы на загадки алхимии. Красный поднос сообщал приятное пластиковое возбуждение.
Зиновий Павлович подсел к Емонову, который уже съел половину своего. Отработанная миска, недавно полная молочного супа, бледнела в опустошении. Емонов был худощав, остер чертами лица, страдал язвой. Он состоял в должности проректора по учебной работе и славился неразрешимыми личными затруднениями. След от кольца на безымянном пальце давным-давно выгорел и стерся, но Емонов иногда машинально ощупывал его гнутым мизинцем, проверяя, на месте ли символ неверного счастья.
Зимородов мурлыкнул:
– Добренький денечек, Сережа. Поздравь меня, я только что спас альму матер от длительной тяжбы. А то и от спецназа.
Оленьи глаза Емонова потемнели.
– Зиновий, что ты такое говоришь? Зачем пугаешь? Денечек и впрямь полюбуйся, какой хороший, солнышко светит, мухи летают. Откуда спецназ?
Зиновий Павлович сосредоточился на солянке, отъел, потом промокнул губы салфеткой и объяснил:
– Муторный, заковыристый случай, Сережа. Явился, представь себе, тип со связями в органах. Холостой такой клещ, домашний таракан, давно в тираже. Даже видом – насекомое из чулана. Предъявил всякие глупости вроде шума в ухе, а я его вскрыл. Клиента, не ухо. Он раскололся. В таракане, Сережа, наступила весна. Неожиданно расцвела. Влюбился и теперь ужасно волнуется. Кто бы мог подумать?
– Нет ничего нового на белом свете, – проректор вздохнул и погрузил вилку в прохладное пюре. – Нашел, чем удивить. Все одно и то же.
– Ну да, – воодушевленно кивнул Зимородов. – Я знаю, но кто бы, черт побери, мог подумать! Ты бы видел этого романтика. В личной жизни я бы доверил ему только мусорное ведро, не больше. В смысле выноса.
– Мм?.. Возникал вопрос о вашей с ним личной жизни? С этого момента поподробнее, Зиновий… Ты выволок его на трансфер?
Трансфером у них называлось нездоровое острое чувство любви и восхищения к собеседнику, его обожествление, чреватое скорыми разочарованием и ненавистью. Врачи и психологи любят вообще называть непонятными словами простейшие вещи, вроде внезапной влюбленности.
– Нет, Сереженька, это твоя личная проекция. Твои личные домыслы.
Зимородов умышленно обидел Емонова. Тот пошутил, но в Зиновии Павловиче расцвело настолько победоносное настроение, что даже легкая ирония могла его оскорбить, поэтому он сказал злую вещь, прекрасно зная о многочисленных бедах вечно влюбленного в кого-то проректора, который искал и не находил. Зимородов намекнул на бестолковость Емонова, не умеющего разобраться, с чем он имеет дело – с живым посторонним человеком, пусть и прекрасным, или с собственными галлюцинациями насчет очередного союза. На этих приключениях проректор заработал язву и теперь уверенной поступью двигался дальше к новым заболеваниям.
Емонов меланхолично ворочал во рту пюре.
– Это не он, случайно? Триумф воли? – Проректор кивнул на дверь.
Зимородов оглянулся и увидел в дверях Греммо.
– Да у вас и впрямь отношения, – Емонов деловито запил мерзость компотом.
Проректор, не способный разобраться в собственной жизни, славился проницательностью в отношении всего, что его не касалось. Он угадал безошибочно и легко, небрежно, с первой попытки.
Вилка Зимородова, украшенная фрагментом котлеты, повисла на полпути.
– Опасное это дело, прослыть волшебником, – не унимался Емонов.
Зимородов перевел взгляд на циферблат, висевший над раздачей. Прошло два часа с момента, когда они с Греммо обменялись удовлетворенным рукопожатием. И он не находил оснований для появления последнего в корпоративной трапезной. Это и в самом деле выдавалоизвестное хамство, зародившееся на почве уверенности в могуществе доктора, которого отныне, за свои деньги, можно тягать отовсюду и когда вздумается. Или что-то другое. Вид у Греммо был крайне встревоженный. Ефимизлучал решимость найти Зимородова во что бы то ни стало.
– Остерегайся двойных отношений, – подмигнул Емонов и этим советом заколотил последний гвоздь.
Двойные отношения недопустимы в медицине. Они абсолютно неприемлемы в психотерапии, элементы которой самоуверенно применял нейропсихолог Зимородов. Между врачом и пациентом допускается общение сугубо по существу. Деловое. От и до. И ничего вне. Это было негласное правило, разумность которого неоднократно подтверждалась жизнью. Вне приема или сеанса – пустота. Полоса отчуждения. Если доктор куда-то торопится, а пациент предлагает подбросить его на машине, доктору следует воздержаться. Никаких подношений сверх обычного. Никаких посторонних общих дел.
Иначе конец.
Иначе клиент присосется. Даже если этого не случится, доктор будет ощущать себя в чем-то обязанным. И это чувство рано или поздно скажется на результате его трудов.
– Приятного, – попрощался Емонов и встал.
Непонятно было, чего именно он пожелал. Скорее всего, аппетита: Емонов в молодости служил флотским врачом, где это существительное зачем-то опускали. Но Зимородов расслышал подтекст. Он не успел сочинить ответное прощание и промолчал. Греммо уже маршировал к столику.
– Зиновий Павлович, вот вы где, – заговорил он еще на ходу и сел.
Зимородов снова посмотрел на часы, теперь на свои, наручные.
– Может быть, не сию секунду, Ефим? Видите ли, в настоящий момент я…
– Так она же пропала, – Греммо вскинул пыльные брови, дивясь недогадливости доктора. – Как раз неделю назад, и не могут найти.
Зимородов отложил вилку. Подумав, отодвинул и тарелку, отставил стакан. Есть и пить расхотелось.
– Кто пропал? – спросил он раздраженно.
– Девушка. Парикмахер. Я от вас поехал сразу туда…
С языка Зимородова едва не слетел вопрос: «С цветами?».
– Купил гвоздичку, – продолжил Греммо.– Понимаете, вы мне протерли глаза. Промыли. Распахнули.
– Поднял веки, – подхватил Зимородов, кивая.
Греммо оставил эту шуточку без внимания, а Зимородов мысленно выругал себя за панибратский юмор.
– Вы сами видите, какой я.
«Терпила по жизни», – вспомнил доктор.
– Она была слишком, подчеркнуто внимательна ко мне. Заботлива. Я сейчас это отчетливо вспоминаю. Она волновалась. Мне, старому затворнику, и в голову не пришло, что кто-то способен… – Греммо неожиданно порозовел. – Испытывать ко мне интерес.
– Постойте, Ефим, – Зимородов обеспокоенно поднял палец, требуя паузы. – Не увлекайтесь. Не торопитесь с выводами. Мы просто предположили, эта тема нуждается в проработке… Дело может быть вовсе в другом, согласитесь. Не хочу вас разочаровать, но девушка ваша – кто ее знает? Не исключено, что она работала там первый день, новичок…
– Это вы в самую точку попали, – кивнул Греммо. – Насчет проработки темы. Она нуждается, да. Потому что все это чепуха, а важно то, что парикмахерша исчезла. В тот же день. Ушла и больше не появлялась.
Зимородов пожал плечами:
– Что с того? Мало ли какие бывают обстоятельства. Она имеет право заболеть. Уехать куда-нибудь. Она же не крепостная крестьянка.
– В салоне удивлены, – возразил Греммо. – Никто не знает, что с ней случилось. Она не отвечает на звонки. Вы не находите это странным?
– Ефим, я ежедневно наблюдаю вокруг столько странного, что давно перестал это странное выделять. Необычное – норма жизни и ни в коем случае не отклонение.
– Бросьте, – фыркнул Греммо. – К чему эти отвлеченные рассуждения? Я прошу вас поехать со мной и убедиться лично.
У Зимородова отвисла челюсть. Он даже замычал.
– Что? – выдавил он. – Поехать с вами? В парикмахерскую? Ефим, голубчик, вы излишне впечатлительны. Так нельзя. Ну, с какой стати и зачем мне туда ехать? Это, в конце концов, не входит в перечень моих услуг и обязанностей.
– Войдет, – тон Греммо звучал убежденно. – Все будет оплачено. Мне самому не разобраться, Зиновий Павлович. А у вас талант. Вы умеете вскрывать суть вещей. Я бы даже сказал – вспарывать. Вы меня вывели на солнечный свет.
В душе Зимородов проклял Емонова с его пожеланиями. Греммо сделался околдован. Его, Зимородова, стараниями. Отныне он видел в докторе всемогущее божество. Очень скоро знак поменяется, и Зимородов превратится в тупого и бессердечного дьявола.
– Считайте это вызовом на дом, – сказал Греммо. – Две остановки отсюда. Полчаса разговора. Десять тысяч.
– Поехали, – согласился Зимородов секундой раньше, чем понял, о чем говорит.
Зиновий Павлович был жадноват. Иногда это его здорово подводило.
Глава 4
У Греммо не было автомобиля. У Зимородова тоже, он смолоду боялся рулить и пользовался метро. Пока они шли к трамвайной остановке, Зиновий Павлович успел осыпать себя проклятьями раз двадцать. Доставалось и спутнику. Зимородов не то что позволил себе пресловутые двойные отношения – он бросился в них очертя голову, нырнул в омут с бесами, и теперь с него причиталось. Обещанные десять тысяч представали детской глупостью. За эти деньги Греммо выпьет из него кровь и спустит шкуру.
Тот же болтал без умолку, разглагольствуя о вечной молодости и наступившей весне. Захлебнувшись восторгом, резко мрачнел, когда вспоминал, что восхищаться им, собственно, с недавних порстало некому.
Зимородов обругал себя еще и за то, что невнимательно отнесся к словам Греммо, которыми тот описывал себя самого – несовершенного на пике эмоций. Доктор счел это спесивой дурью, а зря. Человек зачастую выбалтывает о себе куда больше правды, чем от него ждут.
– Слушайте, – Зимородова осенило. – Ваши связи с органами. Которые после брата остались.
Мысли Греммо парили в альтернативной реальности.
– Нет, – он покачал головой, – от брата не осталось ничего, совсем ничего. Был взрыв. Никаких органов.
– Я говорю о его сослуживцах. Они вам помогли с обследованием. Почему бы им не помочь в ситуации, которая, с позволения сказать, скорее подпадает под их интересы, нежели медицина?
Греммо очнулся, печально взглянул на него.
– Вы не знаете, – молвил он и скривился в горькой усмешке. – Одно дело – принести одинокому человеку, скажем, продукты. Единоразово. Нет, мне никто не носит, я для примера. И совсем другое – взвалить на себя его домашнее хозяйство, просто так, за спасибо.
– Объясните, – потребовал Зимородов.
– У меня путаются мысли. Я неудачно формулирую. Хозяйство здесь не при чем. Лучше выразиться так: принять его на работу, что ли. Поставить на довольствие. Нет, не то! – воскликнул Греммо. – Вот как верно: расследование – это вы правы, это уже их компетенция. Это профессиональный вопрос, государственный. Мне помогают, когда я нуждаюсь, да. Но чтобы применить в моем частном деле по назначению само ведомство…
– Почему бы и нет? Вы же подозреваете несчастье, а то и преступление.
– Но я еще не сошел с ума, – пылко ответил Греммо. – Сами же говорите: подозреваю. Никто из них не станет выслушивать мои подозрения, да еще и по поводу какой-то парикмахерши. Им это не интересно. Они не станут ради этого беспокоить своих друзей из МВД, заводить официальное дело… вам ясно? Они вежливо выслушают меня, посмеются, пообещают проверить и выкинут из головы. Тем более что я вовсе не уверен в несчастье и преступлении. Я же в разуме, как-никак. Я сознаю, что вы, скорее всего, правы. Объяснение очень простое. Я потому и пригласил вас, чтобы вы помогли разобраться. Дело в том, что я… я стесняюсь, черт побери, мне неловко, – Греммо ударил себя кулаком в ладонь.
– Я чувствую себя свахой, – буркнул Зимородов.
– И хорошо. Мне всегда казалось, что доктор не сводится к учебнику внутренних болезней. Доктор умеет все. Он может что угодно. Иногда ему и медицина не нужна. Вам же она со мной не пригодилась?
– Ефим, прошу вас… Умерьтесь в надеждах. Я не Господь Бог.
– Нет, вы не он. Вы проводник его воли. Он выбрал вас, чтобы помочь мне.
– Вы хотите ее спасти. Явиться рыцарем.
Греммо не возражал:
– Хочу. По-моему, очень удобный случай. Если с ней ничего не стряслось, она все равно восхитится, когда я вдруг появлюсь на пороге.
– Ну так вы уже все решили, как поступать. Готовый план. Я-то зачем?
– Потому что один я боюсь. У меня не получится.
– Намекаете, что на квартиру к ней мы тоже поедем вместе?
– Еще десять тысяч, – сказал Греммо.
– Так может быть, сразу туда?
– Нет, не сразу. Мне не сказали адрес. А вам скажут.
– Под гипнозом, что ли? С чего вы взяли?
– Вам виднее, – туманно ответил Греммо, увлекая Зимородова к трамваю. Сдвоенные вагоны переваливались на битых рельсах, как утки. Трамвай остановился, Греммо отступил и пропустил доктора вперед. Тот взошел на ступени, будто на эшафот.
Они уселись в хвосте, и к ним уже шла продавщица билетов.
В ее глазах плавала деятельная пустота.
– Так, девочки, что тут у нас? – обратилась она к обоим, пребывая сознанием в каких-то иных пределах и целиком полагаясь на личный процедурный автоматизм. Она не видела и не понимала, кто перед ней, это ее не заботило, она пользовалась первыми подвернувшимися словопостроениями.
У Зимородова был проездной, Греммо заплатил и получил билет.
Ехать им выпадало действительно недалеко, двумя короткими перегонами. Зимородов содрогнулся, получая наглядное представление о тесном пространственном соседстве с Греммо. Тот мог нагрянуть в институт когда хотел, в любую минуту.
– Учтите, говорить будете вы, – объявил Греммо.
– Давайте, от вас прозвучит хотя бы вступление, – попросил тот. – Ну сами посудите, что я скажу? С чем я войду? Я – доктор Зимородов Зиновий Павлович, ищу вашу сотрудницу…
– Именно так, – Греммо довольно улыбнулся. – Именно доктор Зимородов. Ее лечащий врач. Вы беспокоитесь за ее состояние. Она не в себе. Она давно у вас лечится, вы ее наблюдаете, у нее голова не в порядке.
– Почему же я должен с порога лгать?
– Пустяки, – казалось, они поменялись местами; Греммо выказывал самоуверенность не меньшую, чем позволял себе в кабинете Зимородов. – Ну, соврете. Вас что, расстреляют за это?
Зимородов лишь покачал головой. Он стиснул зубы, когда Греммо встал и тронул его за локоть. Ефимпочти танцевал, двигаясь к выходу, и оглядывался на подплывавшее здание, в нижнем этаже которого разместился салон красоты. В предназначении и названииэтого места было нечто несовместимое с Греммо, который своим интересом к нему нарушал и оскорблял законы природы.
Даже трамвай удивился. Освободившись от Зимородова и Греммо, он довольно долго стоял с распахнутыми дверями, и были те двери подобны оцепеневшим ртам.
Парикмахерская, которой по набору услуг и являлся салон, поселилась в торцовой части пятиэтажного дома. Здание повидало многое. Пожилой, сталинской выделки, дом одряхлел. С него осыпались каменные лепные колосья – и постоянно промахивались, не попадая в прохожих. По стене бежала трещина. Подвальные окна ослепли, будучи заколочены ржавой жестью; за ними наверняка скрывалось страшное – сырое и войлочное. Дом терпел. Он пережил и новенькую стереотипную дверь салона, которую в него врезали довольно грубо. Стена по ее периметру покрошилась, но никто не стал платить за ремонт. К двери вела ажурная лесенка, под которую кто-то аккуратно поставил пустую чекушку.
Греммо остановился и положил себе руку на грудь.
– Что-то мне нехорошо, – признался он.
– Стойте спокойно, – Зимородов притормозил внизу. – Как зовут вашу нимфу? Я же должен знать, если я ее врач.
Греммо озадаченно воззрился на него.
– Жуля, – пробормотал он.
– Как вы ее назвали? – Зимородов демонстративно вытянул шею, приложил к уху ладонь.
– Это заведующая так ее назвала. Жули, сказала, нету давно.
– Этнос непонятный. Вы говорили, она нездешняя?
– Ну, черненькая, да. Скорее всего. Их здесь много.
– Я вас заклинаю, Ефим, – Зимородов потянул Греммо с лестницы и преуспел. Тот сошел на землю и сразу стал ниже ростом, как ему полагалось. – Приезжая, южанка. Устроилась в парикмахерскую. Откуда у нее личный врач?
Греммо морщил лоб, пытаясь понять.
– Квартира же есть, – наконец выдавил он. – Может, у нее богатые родственники.
– Может быть, – согласился Зимородов. – Съемное жилье, да. Но дело не в этом. Тут диаспора. Свои обычаи, правила. Совсем другой культурный слой. Не в их традициях обзаводиться личными психологами и неврологами, работая при этом в парикмахерской.
– Не обязательно быть личным. Вы принимаете ее в диспансере.
– Да у нее, может статься, и регистрации нет, какой диспансер? Я даже уверен, что она нигде не значится…
Ефимпришел в состояние нетерпения.
– Кто так глубоко копает? Вы что, из миграционной службы? Заведующей наплевать. Мало ли, кто у кого лечится! Идемте, Зиновий Павлович, раз уж пришли. Я уверен, вы ее одолеете без труда.
Зимородов не успел оглянуться, как тот уже взлетел на площадку, потянул на себя дверь и замер в приглашающем ожидании. И десятью минутами позже Зиновий Павлович был вынужден признать, что Греммо разбирается в людях отчасти лучше, чем он сам. Во всяком случае, в некоторых – из круга, в котором Зимородов оказывался довольно редко.
Заведующая парикмахерской не стала смотреть документы и вообще не спросила у Зимородова, кто он такой. Цивилизация не коснулась ее, про римское право она не слышала и не смотрела западных детективных фильмов. У нее не возникло ни тени подозрения.
Зимородов, стараясь быть убедительным и выглядеть искренне взволнованным, сказал одно:
– Я доктор, у вашей сотрудницы серьезное нервное расстройство… так мне кажется. Мне нужно с ней повидаться, я за нее отвечаю..
Этого хватило, чтобы хозяйка выложила все, что знала и предполагала о Жуле.
Глава 5
Ей, хозяйке, было прилично за пятьдесят.
Наметанный глаз без труда узнавал в ней дитя бухгалтерии, скромно разбогатевшее; возле салона был припаркован маленький заграничный автомобиль – несомненно, принадлежавший ей. Хозяйка выглядела ему под стать: с такими же багажником и капотом. Одинокая, вдовая, в ожидании внуков от взрослых детей, она сожигалась внутренними чертями, томилась по близости не пойми с кем. Принадлежала к сонму любительниц «полян» – застолий с такими же «девками», где не упускала треснуть водочки, вволю покушать и спеть.
Респектабельный Зимородов лишил ее кислорода в груди.
Тот нервничал, и хозяйка мечтательно вообразила, что волнение вызвано не только пропажей ее работницы.
– Можно просто Лена, – предложила она.
Греммо закусил ноготь. С ним разговаривали иначе, ему предоставили обходиться «Еленой Андреевной».
– Елена, – с чувством повторил Зимородов. – Леночка. Помогите нам.
Он мгновенно увлекся: не хозяйкой – драматургией. Талант, погибавший на унылых медицинских подмостках, в натурной съемке вдруг возгорелся.
– Как же мне вам помочь, – задумалась хозяйка.
Зимородов воровато огляделся, подался вперед:
– Не скрою, у меня есть личный интерес, – добавил он и вроде как испугался, выставил руки: – Нет, не подумайте! Но если с ней что-то нехорошее, я пострадаю.
Елена Андреевна отозвалась ростом тревоги:
– За что же страдать, вы же не сторож ей…
– Как же не сторож, именно сторож. Вы же знаете, какие девицы глупые – прыгнут с высоты, наглотаются таблеток, порежутся. Что, если ей надо в больницу, а я не подсуетился? Вот живой очевидец, – доктор кивнул в сторону Греммо, который моментально вытянулся. – Говорит, на ней лица не было.
Хозяйка покосилась на Ефима.
– Я уж решила, влюбился гражданин и подбивает клинья.
– Я? – возмутился Греммо, и Зимородов подал ему знак заткнуться.
– Мало ли, – отозвалась Елена Андреевна, серьезностью лица приравнивая такую возможность со стороны Греммо к покушению на убийство. – Ну что же я могу рассказать? Жуля, фамилия Искандарова, приехала откуда-то… – Она махнула рукой. – Кто их разберет, откуда они, – хозяйка полезла в папку перерывать немногочисленные бумаги. – Вот адрес есть,– она замолчала. – Как же вы, доктор, не знаете адреса? Есть же карточка.
Зимородов состроил гримасу.
– Все неофициально. Карточка на руках. – Предупреждая новые выпады, он доверительно добавил: – Вы же знаете, Лена, как такие устраиваются. Очевидно, прописки нет.
– Да и бог с ней, кто ее будет проверять, – согласилась хозяйка. – Вот телефон, запишите…
Зимородов списал и адрес, и телефон.
– Мы страшно переживаем, – продолжила та. – Хотели даже в милицию. Но разве станет милиция заниматься какой-то мигранткой? Пропала – еще и лучше. На звонки не отвечает. А поехать проведать… – Она осеклась. – Страшно, – хозяйка округлила глаза. – Вдруг там она… лежит.
В дверях зашевелился Греммо.
– Вы говорите – мы. А зал пустой.
Сглаживая впечатление, Зимородов подхватил:
– Да, у вас и в самом деле не густо с людьми.
– Так работниц всего двое, теперь одна. Мимоза, наверное, опять отошла, сейчас получит по шее…
Греммо, не понимавший, что портит картину, не унимался:
– И тогда ее не было, вашей Мимозы, в последний день.
– Это мой ассистент, – пожаловался на Греммо Зимородов.
Хозяйка взирала на того с растущим подозрением.
– Как-то вы это нехорошо произносите – «последний день». Не надо так говорить. Беду накликивать.
– Да, вы лучше помолчите, Ефим, – кивнул Зимородов. – Очень жаль, что не было вашей Мимозы. Они дружили? Может быть, она что-то знает.
– Ничего мы не знаем, я же говорю! – возопила хозяйка. – Маемся в неизвестности. Мимозе тогда понадобилось срочно уйти, я не стала вникать. У нее постоянно что-то. Может быть, кофе? – спохватилась она, сообразив, что видный и статный доктор вскорости испарится. В предложении уже обозначилась безнадежность. Елена Андреевна прощалась с иллюзиями.
Спохватился и Зимородов. Его поведение все меньше походило на действия заботливого доктора.
– Вам зачтется, – пообещал он и начал пятиться к выходу. – Вы человек большого сердца. При мысли, что на свете существуют такие люди, становится легче жить.
Но у Греммо еще остались вопросы.
– К ней кто-нибудь ходил, к Жуле? Я имею в виду – кавалер.
Елена Андреевна ответила ему откровенно неприязненным взглядом.
– А вот я не люблю, когда вот так начинают вызнавать, что не касается…
Зимородов попытался выправить положение:
– Коллега опасается несчастной любви. Он всегда торопится с выводами. Горячая душа.
Тем временем наружность Греммо и выражение его лица если и напоминали о чем-то горячем, то в нехорошем смысле. Первым в голову приходил антонов огонь.
– Вот вам я скажу, – решительно заявила хозяйка, испепеляя взором Греммо и обращаясь к Зимородову. – Ходил. С противной рожей, вылитый бандит. Молчун. Караулил ее. Она звала его Галактионом, однажды я слышала. Здесь вокруг все такие – Серапионы, Галактионы, Гамлеты, Венеры.
– Соотечественник, – нахмурился Зиновий Павлович.
– А не знаю. Ходил, и все. Хотя что это я? Иммануил. Вот как она его называла.
Греммо стоял бледный. Елена Андреевна торжествовала.
В кабинет просунулась голова. Шагнула нога, небритая. Вернувшаяся Мимоза оказалась отталкивающей коротышкой. Маленькая, круглая и черная, в синем фартуке. Над губой пробивались усики. Глаза напоминали маслины, бюст образовывал единое целое с животом. Ростом же Мимоза не дотягивала даже до впалой грудиплюгавого Греммо.
Зимородов машинально спросил:
– Как же вы стрижете?
– Скамеечку ставлю, – пролопотала Мимоза, нисколько не удивленная. – Елена Андреевна, я на месте. Если что.
Греммо подался к Мимозе, но та укатилась, и Зиновий Павлович, воспользовавшись паузой, вцепился в его плечо.
– Скорее, Ефим. Не будем злоупотреблять. Мы не сыщики, – добавил он с виноватым смешком и покосился на хозяйку с намерением убедиться, что это признание засело в ее памяти.
– Эта Мимоза…
Зимородов зашипел растревоженной коброй:
– Идемте отсюда, живо!
Елена Андреевна взирала на них уже с нескрываемым сомнением. Очевидно, они перешли в своих следственных действиях некую грань. Зимородов расплылсяв невозможной сладости, отвесил поклон и выволок упиравшегося Греммо из салона.
– Надо пользоваться случаем! – Греммо высвободился и превратился в барана: выкатил глаза и расставил ноги так, что было не столкнуть. – Больше нас сюда не пустят! Разговаривать точно откажутся! Эта Мимоза наверняка в курсе…
– Знаете, что, господин Греммо? Не нужны мне ваши деньги.
Тот помолчал и вдруг улыбнулся. Эта улыбка не сулила Зиновию Павловичу ничего хорошего.
– Мы имеем сухой остаток, голый факт: девушка пропала. Это не плод моего воображения. Мы с вами мужчины или нет? Вы же не хотите, чтобы она вам являлась во сне.
– Она не явится. Я ее знать не знаю. Разве что с вами, рука об руку.
– Тоже вариант. Вам ни к чему такая известность. Врач должен блюсти человеческий облик, это важно. Если он окажется нечеловеческим, вам не помогут дипломы.
– Известность обеспечится, конечно же, вашими стараниями? Вы бредите, Ефим. Никто не станет вас слушать. Я не сделал ничего плохого, а вся эта история нелепа и высосана из пальца.
– Я найду благодарных слушателей. Вы шарлатан. Деньги взяли, а у меня, между прочим, снова сильно шумит в ухе. Кроме того, своими действиями вы ввергли меня в опасный стресс.
Зимородов всплеснул руками:
– Я, что ли, влюбил вас в эту несчастную?
– Если угодно – да. Вы меня просветили. Вам и отвечать за вулкан, который проснулся и вовсю извергается.
– Вы – вулкан?
– Да, я он, – подтвердил Греммо.
Зимородов опустился на ступеньку, закрыл руками лицо. Потом уронил их между колен, понурил голову и замер в «позе кучера». Аутотренинг позволял мгновенно расслабиться – расширить сосуды, замедлить сердцебиение. Это продолжалось минуты две, Греммо не мешал. Наконец, Зиновий Павлович очнулся.
– Никакой Мимозы, – изрек он решительно и безнадежно. – Сейчас я отправлюсь с вами по известному адресу. Там у нас с вами состоится расчет. На том мы простимся и впредь никогда не увидимся.
Глава 6
Жуля Искандарова обосновалась в девятом этаже панельного дома-корабля. Идти было недалеко, Греммо и Зимородов управились быстрым шагом за десять минут. Ефимотчасти утратил рвение, предчувствуя худшее. Если в салон он бежал вприпрыжку, то теперь перешел на целеустремленную ходьбу. В ней сохранялась неотвратимость, но не было радости предвкушения.
– Сначала позвоним, – предложил Греммо. – Дайте номер.
Он нащелкал цифры, прислушался.
– Шумит же в ухе, – ядовито напомнил Зимородов. – Слушайте вторым.
Греммо оставил реплику без ответа. Он выслушал двадцать гудков, сменившихся отбоем, и вернул доктору бумажку.
– Попробуйте вы.
– Это зачем же? Никто не берет.
– Может быть, меня заблокировали.
– Как вас могли узнать? Вы что, называли телефон?
Ефимпокраснел.
– У меня была визитка, я оставил. Сейчас вспоминаю. Тогда я думал, что машинально, и не понимал, что мною руководит чувство. Я всем оставляю визитки.
Зимородов покорно достал мобильник. Он не стал спорить, предугадываяновые беды: бред отношения в сочетании с бредом ревности и преследования. Зиновий Павлович безропотно прослушал гудки и вопросительно взглянул на Греммо.
– Ее телефон, однако, в работе, – заметил тот. – Он не выключен и не находится вне зоны доступа.
– Верно подмечено, – кивнул Зимородов. – И если с вашей возлюбленной что-то не так, если она чья-то жертва, то мы с вами только что засветились.
– Ерунда, – фыркнул Греммо. – Мало ли кто мы и что? Мы не сказали ни слова.
– У вас же был опытный брат, – мягко ответил Зиновий Павлович. – Вам ли не знать, что базами данных торгуют на каждом углу. А мало-мальски уважающий себя злодей без нее просто не обойдется. Особенность преступления в том, что приходится учитывать и предусматривать вещи, которые нормальному человеку не придут в голову.
– Вы издеваетесь, – насупился Греммо.
– Ни в коем случае, – воодушевленно возразил Зимородов и бесцеремонно подтолкнул его в спину. – Марш вперед!
Но прошли они не дальше домофона, который при виде гостей вжался в дверь и решил стоять насмерть. Он поглядывал на них исподлобья всеми своими кнопками. Прикосновение пальца Греммо домофон перенес стоически. Он наполнился угрюмым торжеством, когда набор номера завершился, и старательно запищал, отлично зная, чтоничего другогоэти двое не дождутся.
Зимородов и Греммо беспомощно переглянулись.
– Подождем кого-нибудь, ничего не попишешь.
– Нет, черта с два, – Греммо направил домофону змеиную улыбку и набрал наобум. – Пустите, рекламная почта, – попросил он, когда динамик ответил.
– Иди и удавись, – предложил домофон и отключился.
Греммо обернулся к доктору.
– Тридцать четвертая квартира, запомните.
– Будете мстить? Подожжете?
– Нет. Просто позвоню и пожалуюсь, что туда прописали пятьдесят мигрантов и еще там публичный дом.
На их счастье, к двери подошла женщина с сумками. Она простимулировала домофон специальным ключом для посвященных в его тайну, и тот содрогнулся, протяжно завыл от темного удовольствия. Щелкнул замок.
– Позвольте, я помогу, – Зимородов подхватил сумку побольше и понес в лифт.
Ответная благодарность прозвучала неуверенно. Оказавшись запертой в кабине, женщина привалилась к стене и закрыла глаза. Она приготовилась к худшему. Но ее высадили на шестом этаже и вознеслись выше.
– Тридцать шестая, – напомнил Греммо.
– Полагаете, я забыл?
Пружиня шаг, Греммо направился к тридцать шестой квартире. На ходу он покосился на тридцать четвертый номер, и Зимородов поспешил встать так, чтобы оказаться между Ефимом и приютом грубиянов. Греммо заметил, хмыкнул, остановился и позвонил. Он возвел глаза и томно сосредоточился на числе «тридцать шесть». Ожидание растянулось на полминуты, и еще на минуту – после второго звонка.
– Ну, что скажете? – Зимородов упер руки в бока. – Поиск завершен?
Греммо разочарованно оттопырил губу и повернулся, чтобы уйти. В развороте он по старой привычке взялся за ручку двери и дернул, проверяя. Та подалась.
– Черт, – выдохнул Зимородов.
Ефимпривалился к стене и медленно съехал в положение на корточках. Ноги его не держали, волнение было слишком острым. Зиновий Павлович извлек из кармана носовой платок и тщательно протер ручку.
– Что вы делаете? – пробормотал Греммо.
– Это вам не шуточки. С этой минуты мы ни к чему не прикасаемся.
– Вдруг она мертвая, – жалобно предположил Ефим.
– Неделю? Был бы запах, – Зимородов успокаивал скорее себя, чем спутника.
До Греммо, похоже, дошло, в какую историю он вот-вот впутается. Гонор сползал с него, как брюки, приобретенные карликом в магазине для великанов. Донкихотство посторонилось, освобождая место вменяемости.
– Вызовем полицию, – предложил он.
И в этом пункте Зиновий Павлович дал трещину. При слове «полиция» он вспомнил обезьянник и сам не понял, что уже произносит непоправимое:
– Нет, Ефим, давайте пока обойдемся без властей. Если там что-то нехорошее – сообщим анонимно. А если все в порядке, то нам же достанется от этой полиции. Они нам устроят внутреннее расследование. Вам приходилось сидеть за решеткой?
– Нет, – Греммо расстраивался все глубже.
– Ну вот, – Зимородов ощутил, что к нему возвращается прежнее превосходство. – Пять минут. Войдем и выйдем. В конце концов, мы проводим лечение. Терапия реальностью. Есть спорная теория: когда человек бредит, нужно воспроизвести окружающую среду, которая ему мерещится. И погрузить его туда.
Греммо выпрямился, поджал губы.
– Мне ничего не мерещится. Вот же она, дверь, не запертая.
– Ну и замечательно. Не заперта – значит, можно войти.
Зимородов поддел дверь носком ботинка, распахнул.
– Вдруг там засада, – сказал Греммо.
– Да-да. Вас караулят. Ждут, когда вы пожалуете с букетом. Прошу вас, Ефим. Входите смело, вы же сами этого хотели.
Они вошли. Оба двигались на цыпочках. В квартире не было ни души, и оставалось спокойно ее покинуть, если бы не тягостное впечатление отобычного табурета. Он был опрокинут на стыке кухни и коридора. Табурет одиноко лежал и лучился отчаянием от невозможности давать показания.
Глава 7
Гнездо Искандаровой оказалось бесхитростным типовым жильем с налетом нищеты. Оно было пропитано вопиющей безвкусицей: дешевые яркие занавесочки, скатерочки, коврики.
– Нет, все-таки конура, – пробормотал Зимородов.
– Вы о чем?
– Да забудьте. Женщины вьют гнезда, но некоторые живут в конуре.
Доктор остановился над табуретом.
– Следы борьбы, – слова прозвучали, как если бы он подобрал, наконец, подходящее имя из святцев.
Табурет уже не взывал; зная, что его видят и понимают, он просто лежал и страдал в горестной невостребованности.
Греммо крадучись проник в комнату, где надолго задержался перед ковриком с шитыми лебедями. Его внутренний художник-ювелир вцепился в волосы внутреннего романтика. Тот отступал, теряя позиции.
Ефимпокрутил головой:
– Вот убожество.
Он быстро успокоился, не найдя ни головорезов, ни покойников.
Зимородов стоял в дверях и обводил комнату настороженным взглядом. Зацепиться было не за что. Односпальная кровать, застланная пледом. Маленький телевизор на черном столике; круглый стол с клетчатой скатертью, стопка журналов. Рассохшийся шкаф, набитый бельем; бежевое пальто на плечиках, две пары туфель. Трюмо, косметика россыпью, гладильная доска, старый утюг. Зиновий Павлович дотронулся носовым платком до полочки с пустой вазой, обнюхал пыльный след. Греммо подошел к окну, чуть развел занавески, не увидел ничего интересного и резко повернулся на каблуках.
– Кухню смотрели?
– Видел, – Зимородов присел на корточки и заглянул под стол. – Посуда чистая, кроме чашки. Там кофейная гуща, давно засохла. В холодильнике шаром покати – два лимона и горбушка сыра. Хлеба нет.
Воздух был спертый, помещение давно не проветривали. В такой атмосфере парфюмерия, призванная молодить, распространяла тошный аромат дряхлости.
– Идите сюда, Ефим, – позвал Зимородов, не меняя позы. – Взгляните. Что это, по-вашему?
Греммо присел рядом, приподнял скатерть, сунул голову.
– Не знаю, – послышалось из-под стола. – Какое-то устройство.
– Это аппарат для наркоза, – сказал Зимородов и выпрямился. Он уперся ладонями в поясницу, прогнулся вперед, болезненно поморщился. – Портативный. С испарителем.
Греммо ответил недоуменным взглядом, взирая снизу вверх.
– Зачем он ей?
Зиновий Павлович пожал плечами:
– Не имею ни малейшего представления. Согласитесь, это необычно.
Он обошел комнату, вышел в прихожую, посетил ванную. Уподобляясь служебному псу, изучил кафель, поднял с пола соринку. Обследовал дверной косяк.
– Греммо, на минутку…
Ефим, встревоженный неуместным аппаратом, поспешил на зов. Он не ждал ничего хорошего – и правильно делал.
– Что скажете?
Зимородов показал ему нечто мелкое, розовое.
– Ноготь?
– Совершенно верно. Обломок. И вот на косяке царапина. И еще на полу есть волосы, они вырваны с корнем.
Греммо вдруг задрожал.
– Черные трансплантологи, – пожаловался он.
Зиновий Павлович вопросительно поднял брови.
– Аппарат. Зачем он еще? Ее усыпили и разобрали на органы. Приезжая, никто не будет искать. Разрубили в ванной и вынесли.
Греммо погладил край ванны в поисках повреждений. Шероховатости заставили его содрогнуться с новой силой.
– И оставили аппарат, – кивнул Зимородов. – Запинали ногами под стол.
Ювелир беспомощно таращился на доктора. Похоже было, что мужество Греммо истощилось. Следственные мероприятия надорвали его. И в эту секунду затрезвонил телефон.
Ефимпобелел сразу весь – кожей, губами и даже глазами. Зимородов, не испугайся он сам, не упустил бы к нему приглядеться в поисках внезапной седины. Телефон аж подпрыгивал от злобной радости. Трели рвали его на части.
Губы Греммо зашевелились.
«Возьмите», – разобрал Зимородов.
Зиновий Павлович испытал злость. Почему бы и нет, черт побери? Носовой платок присосался к его руке, стал ее продолжением. Носовым платком он поднял трубку, молча поднес к уху. Эфир терпеливо ждал. Доктор не выдержал.
– Слушаю вас, – пропищал он измененным голосом.
– Иммануил, ты? – каркнула трубка, и Зимородов отшатнулся.
Греммо услышал. Он забормотал:
– Итак Сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил.
Зимородов ответил ему страшным взглядом, а в трубку сдавленно произнес:
– Да.
– Кто это? – насторожилась трубка. – Эй, там! Ты кто такой?
Зиновий Павлович принялся кашлять, не будучи в состоянии подобрать правильный ответ. Трубка перешла на короткие гудки.
Греммо держался за сердце и смотрел на вешалку.
– Мужская куртка, – пролепетал он. – И тапки мужские.
– Неважно, – оборвал его Зимородов. – Уходим отсюда, и быстро.
Пациент не сопротивлялся и позволил вывести себя на лестницу, посадить в лифт и доставить на первый этаж. Уходя, Зиновий Павлович аккуратно притворил дверь и комично пошаркал ногами, словно собака, бросающая лапами землю. Ему показалось, что так он сумеет замести следы, что было, конечно, избыточно.
Там, на первом этаже, Зиновий Павлович притиснул Греммо к почтовым ящикам.
– Слушайте внимательно, Ефим, – Зимородов говорил негромко, почти шипел, но слова его были подобны раскатам малого колокола. – На этом мы с вами точно прощаемся. Мы расстаемся навсегда. Вы больше не покажетесь в моем кабинете. Можете жаловаться кому угодно. Ваших товарищей я не боюсь. На вашего покойного брата мне наплевать. Ваши деньги мне не нужны. Вы поняли? Хватит. С меня достаточно.
– Но у меня снова шумит в ухе, – взмолился Греммо.
– Подите к черту с вашим ухом. С вашими руками. Захватите с собой вентилятор. Женитесь на Мимозе. Отвяжитесь от меня. Мне нет дела до ваших перезрелых исканий. Ходите по салонам, квартирам, притонам, ищите гастарбайтеров, питайте к ним чувства – только не трогайте меня. Я выставлю вас за дверь. Спущу с лестницы. Запру в сумасшедший дом.
Зимородов грубо встряхнул Греммо, оттолкнул. Тот не сопротивлялся. Доктор не стал размениваться на прощальные взгляды и молча вышел на улицу. Зиновий Павлович был не на шутку рассержен: голова втянута в плечи, глаза сощурены, челюсть чуть выдвинута вперед, губы плотно сжаты. Он сбежал по ступеням, шагнул с тротуара на проезжую часть. Трамвайная остановка маячила спасительным ориентиром.
Греммо среагировал вовремя. Он тенью метнулся вперед и успел вцепиться в рукав Зимородова, когда свирепый черный автомобиль с тонированными стеклами уже налетал, готовый сшибить Зиновия Павловича, как кеглю. Откуда он взялся и где разогнался, никто не успел заметить. Греммо выдернул Зимородова буквально из-под колес. Автомобиль не стал притормаживать и темным болидом унесся вдаль.
Зимородов присел на поребрик. Его трясло; волосы у доктора стояли дыбом.
Глава 8
– Видите, – сказал Греммо, – отныне мы связаны накрепко. Нам друг без друга не обойтись. Придется вместе идти до конца.
Клацая зубами, Зиновий Павлович отозвался:
– Не удивлюсь, если вы сами прикончили вашу Жулю, меня же таскаете по местам преступлений в надежде подставить. Глупость? Но вы же не в своем уме. Почему именно меня, что я вам сделал? Я жил спокойно и знать вас не знал.
– О нет, – рассмеялся Греммо, подтверждая смехом свое помешательство. – Я никого не прикончил. И подставил вас вовсе не я. Это все парикмахерская. Это они позвонили и сдали нас. Они все заодно.
– А ведь меня предостерегали от двойных отношений, – с горечью произнес Зимородов.
– Не понимаю, о чем вы говорите, но похоже на правду – увязли.
Зиновий Павлович тупо разглядывал руку Греммо, замершую в полуметре от его лица. Наконец, он сообразил, что она означает, и после недолгих колебаний принял ее, встал. Ноги оставались ватными, голова чуть кружилась. В ушах звенел миллион комаров, перед глазами плавали прозрачные пиявки. Ефим придержал его за талию.
– Знаете, что? Пойдемте ко мне. Выпьем по рюмочке. Я не увлекаюсь, но иногда другого выхода нет.
– Вот, – горько поддакнул Зимородов. – Правильно! К черту ее, профессиональную гордость. Этика пусть отправляется туда же. Еще утром я слыхом о вас не слыхивал, Греммо. Будь прокляты ваши советчики.
Ефим не обиделся.
– У вас шок. Вам, может быть, и не до этики, зато мне очень даже до нее. Она подсказывает единственное правильное решение. Осторожнее, не споткнитесь.
Зимородов открыл, что он уже какое-то время идет, ведомый Греммо, и незаметно покрыл половину пути. Налетевший ветер качал табличку с номерами трамваев, будто отчаянно сигналил ему; Зиновий Павлович приближался. Но поводырь увлек его мимо, и призыв превратился в прощание. Они окунулись в зрелую зелень дворов, где дети играли в классики; мужчины в майках беседовали под сенью лип, разделенные напитками и закусками. Пахло асфальтом и воблой.
С каждым шагом Греммо становился все более церемонным.
– Сюда, – он прыгнул на газон, отвесил поклон и указал направление.
Чувствуя себя беспробудным дураком, Зимородов шел до двери, пока не уперся в нее. Ефим подскочил, отомкнул.
– Осталось немного…
Зиновий Павлович, непроизвольно отзываясь на заботу, взялся за перила, как если бы ему и впрямь было трудно идти по случаю сердечного приступа.
Греммо приговаривал в спину:
– Так, так, молодцом.
Зимородов одолел последний пролет, Ефим крался следом.
– У меня замечательные соседи, – бормотал он. – Артура я уже называл. Мы с ним похожи, он такой же бирюк, – Греммо вставил ключ. – Ну, да я вам рассказывал. А семейная пара – вы будете очарованы, если они дома…
Дверь распахнулась, повеяло сразу всем – плесенью, зимней обувью, свежесваренным супом харчо. Греммо суетился – было видно, что гости ему в диковину, и он, немного отвлекшийся от пережитых страхов, доволен приходом доктора. Зиновий Павлович задержался на пороге, чтобы снять обувь. Он неуклюже уперся каблуком, раскорячился меж косяков, и тут в прихожую впорхнула женщина лет сорока, затянутая в фартук.
– Ефим, у меня сегодня… – заговорила она и осеклась при виде Зимородова. – Здравствуйте! – женщина опомнилась, отряхнула руки от муки, протянула ладонь.
Греммо расплылся в улыбке столь чудовищной, что Зиновию Павловичу стало страшно.
– Это Зиновий Павлович Зимородов, – объявил Ефим. – Доктор души и тела. А это Каппа Тихоновна.
– Оладушки как раз поспели, – просияла та.
Испуг прошел. Зиновий Павлович вдруг почувствовал, что ему очень хорошо. Что ему нравится видеть, какая маленькая и верткая Каппа Тихонова, как она перепархивает с половицы на коврик, туда и сюда. В прихожей возник огромный мужчина: лысеющий водянистый блондин, наскоро перехваченный подтяжками. Большой хрящеватый нос подрагивал и наливался здоровой кровью.
– Очень хорошо, сейчас по чуть-чуть, – он схватил Греммо. – Очень кстати! У нас небольшой прием… сугубо символически, Ефим – и вас отменно приглашаю, не знаю, как величать…
– Это Зиновий Павлович, доктор, – подсказала Каппа Тихоновна.
Блондин уже волочил обоих. На ходу он треснул кулаком в левую дверь.
– Артур! – гаркнул он.
– Модест, его еще нету, – крикнула Каппа Тихоновна, успевшая вновь скрыться в кухне.
– Вот каналья, – блондин обернулся к Зимородову. – Днями не показывается, сидит. А после хватишься – его и нет совсем.
Греммо зыркнул в угол.
– Снаряжения-то не видать, – заметил он. – В лесу наш Артур.
– Да уж не иначе, – согласился Модест. – И давно!
Ювелир пригорюнился:
– За делами не приметил, потерял счет дням…
Он пустился объяснять:
– Это Модест Николаевич, супруг Каппы Тихоновны. А вот с Артуром не задалось. Он домосед, но сам не свой до грибов и рыбалки, когда сезон…
Дальняя дверь в конце коридора была нараспашку. Внутреннее пространство скрывалось за ситцевой занавеской, разукрашенной яблоками и грушами. Зимородов испытывал слабость к незатейливым семейным застольям, в которой старался не признаваться; профессиональные сложности возбуждали тоску по вещам бесхитростным. Иным был Греммо, грешивший некоторым высокомерием и не упускавший случая выказать умственное превосходство. Но и Ефим – очевидно, уже давно – сложил оружие перед натиском хлебосольной четы. Когда-то он стыдился этой полуприличной привязанностик домашним пельменям и кулебякам, а ныне держался вполне уверенно, воспринимая соседское радушие как нечто естественное и положенное ему по праву. Предложи ему кто подсчитать, сколько он умял пирогов и выхлебал супа на дармовщину, Греммо затруднился бы с ответом не столько потому, что вычислить было трудно, сколько из-за неловкости, вызванной ретроспективой. Его приглашали, кормили – он снисходительно ел, не балуя хозяев ответным гостеприимством. Те не то что не обижались – не замечали этого. Случись с ними какая беда, исчезни они – тогда бы он понял, насколько прочно укоренились эти обеды в его спартанском быту.
Модест втянул Зимородова в комнату. Греммо был отпущен и уже садился на привычное место в дальнем углу стола. Несмотря на вечер и распахнутое окно, куда заглядывали липы, было жарко.
– Пробное протапливание. Представляете? – Модест подтолкнул Зиновия Павловича к топчану. – Дышать нечем. Устраивайтесь, как дома. Прошу любить и жаловать: Зиновий Павлович, локомотив отечественного здравоохранения…
Двое, сидевшие за столом, поднялись и протянули руки.
– Кретов, – представился усатый субъект. Румяный и плотный, он смахивал на серьезного черного жука. Еще в нем было нечто от французского буржуа, хотя больше – от французского же силача-гимнаста с дореволюционной открытки. Не хватало полосатого трико. Кретов пришел в пиджаке, и теперь тот висел на спинке плетеного стула. Под мышками у Кретова темнели влажные круги.
– Кнопов, – отрекомендовался второй. Он был помоложе, не старше тридцати пяти, но уже порядочно лысый. Цепкие серые глазки, укрывшиеся за узкими очками, резиновые губы, утопленная челюсть, здоровенный кадык.«Вам, вероятно, не хватает йода» – эти слова едва не сорвались с языка Зимородова.
Зиновий Павлович раскланялся, нерешительно сел. Греммо держал наготове приплюснутый графин.
– В темпе, Зиновий Павлович, – он наполнил рюмку, которую незамедлительно выдал Зимородову Модест. – Коньячок добрый. С моим не сравнится, конечно, – Ефим подмигнул хозяину, – но праздник еще только начинается.
Доктор принял рюмку, обвел собравшихся взглядом. Вбежала Каппа Тихоновна с огромной супницей в руках, от которой валил пар до того густой, что Зимородов взопрел от одного его вида. Он встал.
– Мне очень приятно и неожиданно… я никак не рассчитывал… подозреваю, что угодил на какое-то торжество, и хочу узнать повод, чтобы произнести тост…
– Живы, Зиновий Павлович – вот вам и повод, – возразил Греммо. – Давайте за вашу счастливую звезду.
Каппа Тихоновна тревожно нахмурилось.
– А что случилось? – Полная беспокойства, она повернулась к Зимородову.
Греммо не давал тому слова сказать:
– Вытащил его буквально из-под колес, Каппа Тихоновна. Народ озверел. Гоняют по дворам, и никаких тормозов.
– Никакого стопа нет у людей, это точно, – прогудел Модест Николаевич.
– Ужас какой, – Каппа Тихоновна прикрыла ладонью рот.
– Номер запомнили? – осведомился Кнопов.
Зимородов покосился на него. Кнопов ему не понравился. Судя по манере держаться, да и вообще по совокупности мелочей, тот был здесь посторонним – может быть, даже больше, чем сам Зиновий Павлович, откровенный чужак. Случайный гость – или, по крайней мере, нечастый. То же относилось и к Кретову, хотя тот больше располагал к себе.
– Нет, – виновато ответил Зимородов. – До того ли мне было?
– Пьем скорее, – призвал Модест. – Что за привычка сбивать прицел?
– Мне вина, – попросила Каппа.
– Можно мне нож? – попросил Греммо. – Нет, Модест, сидите, от вас не приму, вы снова подадите его лезвием… Благодарю, Каппа.
Зимородов опрокинул в себя рюмку, и ему сразу же захотелось еще. Кретов словно ждал этого или заметил что-то, поспешил наполнить, понимающе улыбнулся. Кнопов прикрыл свою стопку ладонью и подался к Зимородову.
– Очень жаль, – проговорил он медленно и подчеркнуто внятно. – На такие вещи следует обращать внимание. Неровен час, история повторится – что тогда?
Глава 9
Перекур объявили через четверть часа.
Мужчины вышли на лестницу, где специально для них была присобачена к перилам консервная банка. Греммо пропустил всех вперед, он не курил и думал только постоять. Он придержал Модеста и тихо справился: кто эти люди? Греммо их видел впервые.
Тот сбавил шаг, отстал и доверительно шепнул:
– Деловые партнеры. Празднуем коммерческий успех.
Ефим понимающе хрюкнул, не имея понятия о делах Модеста. Сосед служил – ходил в какое-то присутствие, и Греммо ни разу не поинтересовался названием, зная лишь, что тот торговал медицинским оборудованием.
Зимородов шел впереди, он прислушивался. Доктор слегка ошалел от водоворота событий и стремительной смены декораций. Зиновий Павлович маялся на распутье, не понимая, что выбрать: ненатуральную оживленность или преувеличенную сосредоточенность.
Он склонялся к первому варианту.
Консервная банка выглядела естественно и уместно. Она напоминала сильно пьющую женщину, чей внешний вид, как обычно записывал в своих бумагах Зимородов, «соответствовал паспортным данным». Банка вела себя безотказно и была готова на все. Она не капризничала, остерегаясь помойки.
Кретов и Кнопов уже стояли и пользовались ею.
– Почему вы так смотрите на меня? – осведомился доктор, напарываясь на острый взгляд Кнопова.
Тот поправил очки, улыбнулся.
– Не каждый день встречаешься с человеком, который только что чудом избежал гибели.
Зиновий Павлович поежился. Он подумал, что поспешил с предпочтением оживленности.
– На что вы намекаете? – спросил он сердито. – Мне непонятны ваши зловещие интонации. Ваши намеки на повторение.
Кретов расхохотался:
– Зяма, не ссыте! Боря паясничает. Он любит глупые розыгрыши. Однажды, прикиньте, привел к нам в контору черного аудитора. Знаете, что это такое?
– Что-то неприятное, – предположилЗимородов.
– Ревизор от бандитов, – пробасил Модест и прикурил.
– Мы все обосрались, – Кретов сдвинул брови. – Реально. Оказалось – двоюродный брат из Америки, потенциальный инвестор. Золотой человек!
Греммо стоял в сторонке, привалившись к облупленной стене. За спиной у него прятался пацифистский значок, нарисованный углем.
– Всюду знаки, – таинственно изрек Ефим.
Кнопов потянулся к Зимородову, похлопал его по плечу.
– Ладно, не дуйтесь. Дурная привычка, коллега прав. Вряд ли кому-то понадобилось вас убивать, да еще таким неудобным способом. Это в кино сплошь и рядом, а в жизни просто подкараулят в подъезде и ударят молотком.
Дружелюбие Кнопова выглядело еще более отталкивающим, чем насмешки.
Греммо вдруг спросил:
– А вы соприкасаетесь с криминалом?
Кретов и Кнопов переглянулись.
– Ну, вы сказанули, Ефим, – усмехнулся Кретов. – А сами? Встречный вопрос. Вы ювелир. Что, ни разу не соприкоснулись?
– Это не мое дело, – возразил Греммо. – Почем мне знать?
– А наши соприкосновения – они, получается, ваше дело, так?
– Да вы прямо ответьте, и я отстану, – настаивал тот. – Или продолжу.
Кнопов остервенело пощекотал окурком донышко банки, и таутомленно зашуршала, отзываясь на мужское внимание.
– Мы деловые люди, Ефим, – сказал Кнопов. – В нашей стране любой бизнес пропитывается криминалом. Это нераздельные понятия. Почему вы спрашиваете?
– Мы с доктором ввязались в какую-то уголовщину, – небрежно бросил Греммо. Тон его был предельно обыденным.
Зимородов ахнул. Было поздно: в следующую секунду Ефим Греммо вывалил всю историю. Доктор был изумлен его лаконичностью: Греммо говорил по существу дела и уложился в несколько фраз, а речь его заняла не больше минуты. Кнопов и Кретов безмолвно внимали. На лице Кнопова появилось кислое выражение, а его товарищ возбудился и даже взъерошился от внутреннего электричества. Модест Николаевич был откровенно огорчен.
– Куда вы лезете, Ефим? – пробасил он горестно. – Зачем вам эта парикмахерша?
Кретов атаковал с левого фланга:
– С чего вы решили, что она в вас влюблена?
Греммо кивнул на Зимородова:
– Он так сказал.
Зиновий Павлович выпучил глаза:
– Я? Это была рабочая гипотеза…
– Вы были категоричны, – не согласился Греммо и тут же получил удар справа.
– Этот Иммануил – обычный бандит, он крышует салон, – сообщил Кнопов, глядя на Греммо с бесконечной жалостью. – Ему задолжали, он начал с лимитчицы… Берегитесь и вы!
– Ерунда, – вспылил Ефим. – Какая он крыша? Елена Андреевна ничего не знает о нем.
Модест Николаевич заломил руки:
– Кто, кто такая Елена Андреевна? Она откуда взялась, где вы еще наследили?
– Это хозяйка салона. Она бы сказала про крышу…
– С чего бы это? – усмехнулся Кнопов и сплюнул в безответную банку. – С какой стати ей перед вами отчитываться? Ладно, допустим. Иммануил крышует не салон, он занимается гастарбайтерами. Поселил ее в какую-то мутную хату. Ваша Жуля в чем-то провинилась, он с ней расправился. Никто не будет искать.
Модест тем временем что-то смекал.
– Вы нас подвели, Ефим, – тон его стал не скорбным, но укоризненным. – Вы оказались в поле зрения преступников – неважно, каких. Не забывайте, что мы живем одной семьей. Судьба поселила нас вместе. Если они к вам заявятся – куда бежать нам?
– Поставьте квартиру на сигнализацию, – серьезно попросил Кретов. – Это же черт знает какая опрометчивость. И смотрите по сторонам, переходя улицу.
В Зиновии Павловиче проснулись остатки разума.
– Послушайте, – взмолился он. – Мы же не живем в боевике. Черный автомобиль, покушение… Мы взрослые люди, это нелепо.
– Там, на тротуаре, вам так не показалось, – заметил Греммо. – Не говоря уже о страстном монологе возле почтовых ящиков.
– Я боюсь за жену, – Модест Николаевич едва не плакал.
– Давайте подумаем, что можно сделать, – воодушевился Кретов. – Нужны подробности.
Каппа Тихоновна выглянула на площадку:
– Мужчины, долго вас ждать? Что у вас за консилиум? Выпиваете потихоньку?
Модест приложил палец к губам.
– Анекдоты, – вздохнула та. – Или бабы. Это невежливо, между прочим, оставить женщину в одиночестве на полчаса.
Кнопов обернулся, сверкнул улыбкой:
– Мы уже идем.
Голова Каппы Тихоновны исчезла.
– Ни звука, – шепнул Модест.
– Почему? – возразил Кретов. – Все должны быть в курсе. Каппу Тихоновну придется предупредить.
Зимородов сдался.
– Я хочу выпить, – признался он. – Прямо сейчас.
В руках Модеста Николаевича появилась початая бутылка. Окружающие могли поклясться, что прежде ее не было и спрятать было негде. Консервная банка разинула дымящуюся варежку. Из пасти несло, как от дешевой проститутки.
– Годы учения, – усмехнулся Модест. – Каппа не даст разгуляться. Давайте, пока не видит.
Зимородов принял бутылку и залихватски опрокинул в себя. Он никогда так не поступал, разве что в юности, и то лишь однажды. Греммо хмыкнул, покачал головой.
– Доктор, я предлагал по чуть-чуть, снять напряжение. Вы увлеклись.
Зимородов, непривычный к позе горниста, поперхнулся, закашлялся и раскорячился на площадке. На глаза навернулись слезы, текла слюна. Кнопов вынул бутылку из его отставленной руки, а Кретов подвел и развернул к банке, чтобы текло по назначению. Когда доктор пришел в себя, все вокруг окутывалось нездоровым туманом. Щеки горели, язык не слушался. Он обнаружил себя вновь сидящим за столом; снова курили, теперь уже прямо в комнате; Каппа Тихоновна ворчала, но больше для вида. Все раскраснелись, даже изжелта-бледный Греммо: разговор продолжался, и его предмет захватывал Ефима. Взволнованный ювелир нечаянно занял место Зиновия Павловича, и тот, в свою очередь, пересел подальше, на стул Греммо. Рокировка вышла удачной, доктор обособился от коллектива. Правда, его раздражала тарелка Ефима, где все было гадко. Зимородов сделал над собой усилие и начал слушать. Высказываться он больше не хотел.
Глава 10
– Бедный Артур, – вздыхала Каппа Тихоновна. – Вот уж невинная душа. Одуванчик. Не приведи господь, возьмутся за него, а он ни сном, ни духом.
– Очень вовремя свалил, – Модест Николаевич поддакивал мрачно, спиртное постепенно ввергало его в подавленное состояние.
«Что я здесь делаю? – запоздало ужасался Зиновий Павлович. – Как я здесь оказался?»
Кретов подался к Греммо и нависал над разоренным салатом. Он так и сыпал прогнозами:
– В полицию? В полицию, вы сказали? Знаете, что вам ответят?
– Ее неделю не было на работе, – защищался Ефим.
– И что?
– Заведующая поддержит…
– С чего вы решили? Помяните мое слово – вас и посадят, когда найдут труп… Вспомнят, что вы отирались поблизости. Готово дело!
Кнопов разделывал ломтик рыбы: выдергивал кости, укладывал на край тарелки. Он перепачкал пальцы, и на них было неприятно смотреть.
– Паровозом пойдете, – сказал он уверенно.
– Кем?
Выражения, которые Греммо слышал впервые в жизни, казались ему одно страшнее другого.
– Будто вчера на свет родились, – упрекнула его Каппа Тихоновна. – Даже я знаю, что это такое. Пойдете главным по делу, а доктор – сообщником.
– Да почему?– возопил Ефим. – Их бредни рассыплются при свете дня! В чем я провинился, скажите на милость? Проявил участие, не остался равнодушным?
– Этого более чем достаточно, – кивнул Кретов. – Знаете, как будет? На вас наденут противогаз и пережмут хобот. Через пару минут запоете. Признаетесь, что это вы Иммануил.
– Но Елена Андреевна…
– Елена Андреевна продаст парикмахерскую и уедет жить в Осло, – безапелляционно парировал Кнопов. – Кстати! – Он оторвался от рыбы и повернулся к Кретову. – Иммануил. Ничто не ёкает?
Тот задумался.
– Ну же, – настаивал Кнопов. – Лаборатория Третьего Глаза.
Кретов ударил по столу:
– Точно! Боря, ты кладезь. Модест, вспоминаешь?
Модест Николаевич томился – он явно хотел выглядеть сообразительным, но не понимал, чего от него хотят. Жена пришла ему на помощь:
– Два дня назад, Модест. Объявление, помнишь? Мы еще посмеялись. Мастерская Просветления, мелкими буквами.
– Да! – просиял тот. – Умница! Преподаватель – Иммануил Свами… как там дальше?
– Тер-Оганесов, – подсказал Кнопов.
Теперь все четверо облегченно вздохнули и довольно улыбались друг дружке. Греммо сидел с тупым видом, раздавленный перспективами – наполовину. Тупость смешивалась с упрямством, и он не был похожна слабака, готового отступиться. Зиновий Павлович волей-неволей подыгрывал ему, так как на находился с репликами.
– Ерунда, – у Греммо прорезался голос. – Доктор, вы же в курсе про этого Иммануила. Как она сказала, напомните…
– С противной рожей, – Зимородов отвечал и слышал себя как бы со стороны. – Неразговорчивый. Бандитская наружность.
– Вот! – Греммо втянул голову в плечи. – Какой он Свами, какая лаборатория?
– Я не настаиваю, – улыбнулся Кнопов. – Рыбу можно руками, да?
– Куру можно, – ответила Каппа Тихоновна. – Но вы и рыбу берите, какие церемонии.
Ефим воодушевился:
– Мастерская Просветления, преподаватель – в нашем случае это несуразно. Вы сами назвали Жулю лимитчицей, она приезжая… что, разве много таких занимается просветлением и третьим глазом? Им не до этого, им бы корни пустить, выжить. Совершенно другой культурный слой, дикари.
– Бэкграунд, – поддакнул Модест. – Странные у вас чувства, Ефим. Распространяетесь о любви, а уважения к женщине никакого.
Кретов наполнил рюмки.
– Никто и не говорил, что она этим занималась, – заметил он. – Криминал многолик. Странное совпадение, согласитесь – два Иммануила на маленьком пятачке. Лично я проверил бы, только не стану. Не хватало еще мне ввязаться в это гнилое дело.
– По мне, так очень удобно, – Кнопов стремительно насыщался всем подряд. – Открыл жульническую контору, которая неизвестно чем занимается. Морочит голову местным дуракам. Окопался в районе, берет под себя мелкий бизнес – парикмахерские, например. Подминает гастарбайтеров. Завтра, глядишь, развернется! Один ресторан, второй, потом банк… Крупные дела начинаются с малости.
Греммо посмотрел на него с вымученным уважением.
– Я вижу, вы знаете толк в этих вещах. Помогите нам с доктором! Мы дилетанты, подобные слепым щенкам.
Зимородов со скрежетом поехал на стуле из-за стола.
– Нет, я…
Ножка подломилась. Стул всхрапнул и просел, Зиновий Павлович каркнул. Стул выскользнул из-под него, неуклюже завалился и стал похож на старого пирата, только что лишившегося единственного протеза. Падая, Зимородов ударился головой об острый угол малорослого столика, где высилась стопка военно-исторических журналов. Столик словно того и ждал. Он прыгнул бы сам, кабы мог, а так только ждал в засаде и воспользовался случаем. С угла, подобного клыку, закапала кровь: рана была неглубокой, но кожу рассекло основательно. Зиновий Павлович кстати, но совершенно бессмысленно вспомнил о богатом кровоснабжении скальпа.
Каппа Тихоновна прикрыла руками глаза. Модест Николаевич вскочил на ноги. Кнопов лишь повернул голову, с ехидным видом продолжая жевать; из Кретова вырвалось и птицей вспорхнуло непристойное слово. Греммо растерянно таращился на кумира, в считанные секунды ставшего беспомощным. Зиновий Павлович успел пошатнуться в его глазах; падение окончательно свергло доктора с пьедестала.
– Мы плохие советчики, – сказал Кнопов с набитым ртом. – Но вы обращайтесь.
Модест подхватил Зимородова под мышки, установил под углом.
– Салфетку возьми, промокни!
– Сколько раз на нем сидел, – пробормотал Греммо. – Надо же.
Кретов схватил салфетку Кнопова, стряхнул с нее мусор, протянул.
– Каппа, неси перекись! И захвати бинт!
– Травма на почве распития спиртных напитков, – прокомментировал Кнопов. – Завтра в новостях.
От салфетки несло пловом и курицей.
– Домой, – простонал из-под нее Зиновий Павлович. – К чертовой матери все это. Испаритесь, Греммо. Хорошо бы вас похоронили в бетон вместе с вашей Жулей…
В голове у него сверкнула прежняя мысль: прошел даже не день, пролетели считанные часы. Еще с утра он не думал о прыгающих влюбленных руках, пляшущих ножницах, черных автомобилях.
Его бинтовали. Каппа Тихоновна вращалась вкруг него, и доктор уподоблялсяподрагивающему веретену.
– Дайте мне уйти, – настаивал Зимородов.
Модест Николаевич вызвался проводить.
– Не нужно! Не беспокойтесь, я поймаю такси.
Каппа Тихоновна уже набирала номер:
– Такси? Здравствуйте… – Она отвела трубку. – Адрес! Адрес назовите…
Зиновий Павлович назвал, и хозяйка продолжила:
– Триста? Почему так дорого? Нет, приезжайте, мы просто удивлены…
– Вы можете идти? – спросил Кретов.
– Выпейте на дорожку, – предложил Кнопов и налил полстакана.
– Смогу. Не хочу, – отказывался Зимородов.
– Пейте, вам сказано!
– Действительно, доктор, – подхватил Греммо. – Вы совсем расклеились. Выше голову!
В его устах это приглашение прозвучало нелепо. Ефим был выбит из колеи; уклад его жизни непоправимо нарушился, и Греммо то окунался в запальчивое веселье, полное планов и угроз, то выныривал в сумрак неприятной действительности.
– У меня сотрясение мозга, – сопротивлялся Зиновий Павлович. – Я не хочу больше пить.
– Царапина, – внушал ему Кнопов.
– Оставь его, – Кретов заступился за доктора. – Врачи слишком много знают, они болеют тяжелее других.
Хозяева свели Зимородова по лестнице, Греммо увязался следом. Ефим ощущал себя ампутантом, которого подвел новенький костыль.
– Отлежитесь, а завтра я вас навещу, – пообещал ювелир.
Зимородов задержался на ступеньке.
– Нет, – процедил он зловеще, делая над собой окончательное усилие. – Я распоряжусь, чтобы вас заковали в колоду. – У него заплетался язык, но сила ненависти к Греммо была так велика, что угрозы выговаривались четко и повисали тяжелыми, острыми сосульками.
Прикатило такси. Водитель обеспокоенно зыркнул на перебинтованного пассажира. Зиновий Павлович был монументальный мужчина, и шоферу, случись неладное, не улыбалось его волочить. Греммо сунул в окошечко купюру.
– В счет гонорара, – сказал он доктору, и тому не хватило силпротестовать.
Глава 11
Зимородов лежал без сна.
Такси доставило его засветло, еще не успело стемнеть. Он не уставал поражаться скоротечности событий минувшего дня. Позднее лето, ночь набирает силу, но до нее все равно остается пара часов. Он управился воспарить и свалиться с небес, втянулся в уголовщину, обрел и потерял лицо, рискнул жизнью, выпил без меры, разбил себе голову. Унизился перед незнакомыми людьми, только и ждавшими случая порадоваться чужой незадаче. Вкусил демьяновой ухи. Да еще этот шофер – Зиновий Павлович на какое-то время впал в прострацию и наговорил лишнего. Что там лишнего – трепался без умолку, сумбурно и глупо. Очевидно, выложил все от начала до конца. Ничего страшного, таксисты на то и посажены, чтобы выслушивать бред, в этом смысле они мало чем отличаются от психологов и врачей, но все же – о чем он рассказывал? Вручил ли визитку? Наверняка, он раздавал визитки на каждом углу, кому ни попадя.
Сумрак сгущался.
Диван был узкий, неудобный; Зиновий Павлович обычно спал на полуторной кровати, однако сегодня тяготел к самоистязанию. Лег, куда донесли ноги, а теперь не хотел вставать, предпочитая испить чашу до дна. Он закрывал глаза, через несколько секунд открывал, переворачивался на бок, утыкался в душную спинку. Снова ложился навзничь, таращился в потолок. Ища сочувствия, переводил жалобный взгляд на книжные полки – близкие, но недоступные. Читать он не мог. Телевизор манил, но пульт скрылся, занимался своими делами под кроватью или вовсе ничего не делал, просто лежал и фантазировал о чем-то своем. Искать его не было пороху.
Сверху, снизу, с боков доносились глухие стуки. Этажом выше кто-то похаживал в тапочках. Бренькнула гитара – неизвестно, где.
Зиновий Павлович думал о Емонове. Тот мигом увидел опасность, вот почему он проректор, а Зимородов – рядовой специалист. Да к черту, какой он специалист! Горе для общества. Двойные отношения – азбука жанра, и он влетел. Впоролся в них по самое некуда, такого не бывает даже с клиентками; никакие интриги на высоте лечебного мастерства не сравнятся с путешествием в одном трамвае с Греммо. Ювелир – психопат, не понимающий границ. У каждого человека существуют границы: это мое, а это чужое. Психопаты не видят разницы, они бесцеремонны, Греммо подобен ребенку. Граница гуляет, полосатый столбик постоянно перемещается, шлагбаум поднят. Плавающая черта между безумием и здоровьем.
Зимородов прикидывал, насколько вовремя прервал он сношения с ювелиром. По всему выходило, что с большим промедлением, но лучше поздно, чем никогда. Он гадал о последствиях: что может произойти? Зиновий Павлович загибал пальцы: прежде всего – сокрушительный удар по самооценке. Он загнул второй палец: Греммо, небось, не уймется. Но что он может сделать? В грозном ведомстве, где служил его брат, до Ефима никому не было дела. С Греммо, конечно, станется напакостничать, наябедничать директору института, написать в газету письмо – не так уж страшно, пациенты бывают склочные. Директор посмеется над этой жалобой, если только она не примет форму судебного иска. Впрочем, исков у него на столе тоже целая пачка. И в чем обвинять Зимородова, какой он нанес ущерб? Ни одна экспертиза не покажет, что душевное здоровье Ефима оказалось подорвано его безграмотными действиями.
Третий палец: Иммануил сотоварищи. Это самый неприятный палец. Секта третьего глаза, рэкет, волосы в пустой квартире, выдранные из пропавшей женщины – всех этих вещей Зиновий Павлович боялся пуще огня. «Еще увидимся», – пообещал ему полицейский. Пророчество грозило сбыться. Они и впрямь могли увидеться – например, в судебно-медицинском морге. Иммануилу известен сам Зиновий Павлович, его телефон и адрес. Третий палец заартачился, не желал загибаться, и Зимородов умаслил его твердым решением приобрести газовый пистолет.
Четвертый палец: новые, напрочь не нужные знакомые. Гостеприимная пьянь, прикидывающаяся приличными людьми. Почему же ему неловко? «Лох», – всплыло слово. Он вел себя как лох. В недавних собутыльниках угадывалась житейская смекалка, опыт общения с фигурами если не откровенно опасными, то подозрительными. Зиновию Павловичу было попросту стыдно. Он прибыл – его привели – под соусом гуру, знатока человеческих душ; он в результате напился сильнее прочих, мямлил, суетился, доставил массу хлопот, выставил себя беспомощным дураком.
Остался мизинец. Утомленный, Зиновий Павлович глянул по сторонам: успело стемнеть. Потолок осветился лучами автомобильных фар, что-то ползло через двор. Запел комар, вдохновленный немощью Зимородова; тот заполошно взмахнул рукой и скривился от головной боли. Вдруг ему почудилось, что в доме кто-то есть. До слуха донесся шорох, раздавшийся ближе обычных соседских. Лучи вернулись: невидимый автомобилькрался обратно, но теперь его световое представительство соединилось с шумом, и вся картина окрасилась в устрашающие тона. Зиновий Павлович сел. В голове плеснулась больная взвесь, рот пересох окончательно. Доктор напряженно прислушался: шорох не повторился, зато что-то вкрадчиво хлопнуло. Зимородову не нужно было много, чтобы рехнуться. Он вскочил на ноги, озираясь в поисках орудий убийств. Схватил первое попавшееся – металлическую линейку; ему казалось, что встреча с врагом лицом к лицу удесятерит его силы, линейка пробьет горло или глаз. Он двинулся на цыпочках в прихожую, и сердце не билось. Внутренняя муть колотила в череп подобно волнам, что лупят в уступистый берег.
При виде отъехавшей форточки Зиновий Павлович испытал не облегчение, но досаду. Пришла идея: вот откуда комар. Кухня выглядела мирной и беззащитной; холодильник ровно храпел во сне, чайнику снилось кипение, в изорванной сеточке разлагался старый помидор. Жизнь и смерть сочетались супружеским браком и спали в обнимку, не ведая зла и добра. Зимородов включил свет. Кухонная утварь застыла в оторопи, готовая служить, но бестолковая спросонок. Доктор положил линейку, подошел к окну, притворил форточку. Не удержавшись, быстро зыркнул вниз, в черный двор – непостижимый ночью при кухонном освещении. Не дождавшись ничего подозрительного, Зиновий Павлович достал аптечку и разложил на столе всякое снотворное. Этого добра у него, слава богу, хватало. Он выпил сразу четыре таблетки; испуганный чайник услужливо булькнул, когда Зимородов попил у него из носика. Кухня с надеждой осведомилась: «Все?»
Доктор не ответил. Он поспешил к себе, будто куда-то опаздывал. На сей раз он действовал умнее и постарался предусмотреть многое: сменил диван на кровать, но прежде из последних сил присел на корточки, нашарил пульт, нехорошо обозвал его– беззвучно, одними губами; тот понял и притих в изголовье. Зиновий Павловичрухнул навзничь, смежил веки. Сон пришел почти мгновенно: снился маленький крокодил, который поселился в квартире и вроде бы не делал ничего лишнего, но сильно тревожил хозяина; доктор преследовал его, гонялся за ним с половой тряпкой в остром желании накрыть и пленить; крокодил исступленно метался из угла в угол, пока не протиснулся под входную дверь, так что доктор больше его не видел. Дальше стало сниться нечто невнятное: сознание Зиновия Павловича достигло уровня древних коллективных впечатлений. Потом оно добралось до дна, и пала непроглядная ночь.
…Когда пришло утро, Зимородов с усилием всплыл. Он не сразу вспомнил, что наступила суббота, а вчера была пятница. Исключительное везение, ему не придется идти в институт. Голова побаливала, но уже вполне терпимо. События минувшего дня представились дурной дикостью; из гаммы расстроенных чувств осталось одно недоумение.
«Вот идиот», – удивился себе Зиновий Павлович.
Он бодро протопал в кухню, предметы приветствовали его. В докторе пробудился неимоверный аппетит. Он изготовился делать яичницу, но не нашел соли. Зимородов не огорчился; настроение стало настолько приподнятым, что он заговорил с собой вслух, обещая легко разделаться с мелким препятствием. Одевшись в мгновение ока, Зиновий Павлович выскочил на лестницу.
Там его ждали. Удар был силен. Голова, почти успокоившаяся и полная оптимизма, взорвалась, распространяя вкруг себя разноцветные яблоки. Зимородов стек по стене и лег на бок. Он не запомнил этого и не услышал топота ног по ступенькам.
Глава 12
Ефим Греммо пробудился поздно.
Он некоторое время лежал, с великой неохотой восстанавливая события минувшего дня. Выпито было порядочно, однако ювелир знал меру. Обошлось без похмелья; лег он, правда, в чем ходил, но это состояло в его обычаях; Греммо не раз и не два укладывался как бывал, в чем застигало его желание забытья. В квартире царила тишина. Старинные ходики огорчали бездушием: они тикали, как всегда, одинаково бесстрастно пожирая дни радости и горести. Им было наплевать, что события жизни хозяина приняли опасный оборот.
Греммо не знал, чем завершилось застолье. Он покинул соседей вскоре после Зимородова. Доктор в его представлениях претерпевал стремительные метаморфозы. Сначала – вчерашним утром – Зиновий Павлович виделся жуликом и бестолочью от медицины; далее – божеством и спасителем; потом преобразовался в своего рода трость, которая содействовала сыскным перемещениям ювелира по микрорайону, а после стал вообще непонятно чем – пожалуй, просвинцованным скафандром, в который Греммо забирался для самостоятельных действий в потемках. Образ получился неудачный, но устраивал Греммо. Он видел нечто похожее в кинофильмах: так опытные хирурги входят, будто в комод, в заранее приготовленный и удерживаемый перед ними халат. Светило курит в соседней комнате, слушает музыку; в ответственный момент его приглашают, оно гасит папиросу, выходит в дверь и вступает в халат, который можно не шнуровать – дела на пару минут; хирург склоняется над телом, выполняет виртуозный маневр, отступает, приказывает шить, покидает халат и возвращается в кабинет. Сходство с Греммо небольшое, но ювелир ощущал, как входит в оболочку Зиновия Павловича, смотрит его зоркими глазами, думает его рассудительным и осторожным умом. К вечеру скафандр поизносился, дал трещины, разошелся по швам, но бросать его было жалко и боязно, Греммо уже привык и надеялся, что Зиновия Павловича как-то починят к утру и зашьют, и доктор снова станет ему добрым помощником, навигатором в мире подсознательных впечатлений и грубых материальных опасностей.
Вдруг настроение Греммо испортилось вовсе: он вспомнил, что нынче суббота. Доктора нет на работе – придется отправляться к нему на квартиру для составления плана дальнейших действий. Слово «придется» показалось Греммо неуютным. Усиливалось подозрение, что доктор и впрямь спустит его с лестницы. В институте было бы легче. Греммо потянулся, взял со стола визитную карточку, прищурился, разбирая номер городского телефона. Звонить он быстро раздумал, благо хорошо помнил адрес – сам и участвовал в отправке Зиновия Павловича домой.
Тишина угнетала. Модеста и Каппы нет, это ладно, но к постоянному кашлю Артура он привык и воспринимал как звуковую дорожку к обыденности. У нее есть другое, модное название – саундтрек. Артура не было, Греммо остался в квартире один. Сейчас бы он с удовольствием посудачил с соседом о всякой всячине, чтобы почувствовать под собой твердую почву. Черт бы побрал эту дурную склонность к лесным скитаниям, Артур не настолько дряхл умом, чтобы шататься по чащам в поисках кореньев и травок. Свалил в тяжелую для Ефима минуту, сейчас поедает шпроты из баночки, любуется озером, удочка рядом, грибы… Стоп, грибы испортятся, с ними долго не погуляешь. Но корзины в прихожей не было, вспомнил Греммо. Правда, их можно насобирать на обратном пути, а то еще состряпать из них шашлык – Артур знал о грибах все и готовил их сотней способов.
Ювелир выкинул соседа из головы, сел, свесил ноги, попал в тапочки. Озабоченно огляделся, шкафчики и ларцы дышали спокойствием. Настольный станок для огранки сиял из угла чистотой. Сумрачные картины маслом и богатые фолианты воровали пространство. Хобот верного пылесоса выглядывал из-под ложа; деятельность Греммо требовала чистоты, и ювелир, до недавних пор безразличный к виду собственному, не ведал меры в уборке комнаты. Пыль у него, вопреки недавним домыслам доктора, не задерживалась – это качество было единственным, что он усвоил из домоводства и тем вызывалнеизменное восхищение у заботливой Каппы.
На столе скучала тарелка, накрытая посудным полотенцем; под ним оказались блины. Греммо и не заметил, как их подсунули. Воспринял как должное, Каппу исправит могила, она опекала его, сыча, и растолковывать ей врожденную ненависть к блинам было бессмысленно. Греммо постоял над мучными изделиями, свернул одно в трубочку, надкусил, с отвращением пожевал. Нашел газету, завернул блины, отложил – выкинет, когда будет на улице. Он посмотрел на сверток и подумал, что отвергнутые блины похожи теперь на грудного младенца, которого скоро подбросят под дверь незнакомым людям. Греммо не увидел ничего особенного в том, что одеялком служила газета. Он плохо представлял, во что заворачивают детей. Захватил тарелку, вышел в кухню, где все было вылизано, словно и не случилось торжества накануне. Между прочим – что это было за торжество? Греммо не помнил повода. Что-то связанное с коммерцией, какие-то сделки. Гости Модеста и Каппы не понравились Ефиму, больно нахальные, но он привык к тому, что соседи кого-то принимали и угощали.
Одиночество становилось невыносимым, в мозгу Греммо роились планы. В первую очередь предстояло разобраться с Иммануилом и его мастер-классами. Вряд ли Кнопов ошибся, это наверняка тот самый Иммануил. Ничего лучшегоЕфим придумать не мог. В ухе снова шумело, и он в раздражении полез туда пальцем; тут же он вспомнил о прыгавших руках парикмахерши, и картина минувшего дня восстановилась полностью. Ювелир присел на табурет. Может быть, все-таки ФСБ? Пропал человек, следы насилия налицо. Есть подозреваемый. Самому Ефиму грозит опасность – неужели мало?
Да хоть бы его убивали, толку чуть. Козыряя заслуженным братом, буквально сгоревшим на службе, Греммо блефовал. После диверсии региональное руководствосменилось, и кто-то даже исчез навсегда; на покойного брата все и навесили, потому что именно он занимался тем удачливым террористом. В том, что Греммо приобрел некоторые льготы, было нечто дьявольское, сохранившееся со сталинских времен, когда одного брата когтили, а второго поглаживали подушечками окровавленной лапы. Греммо был далек от того, чтобы вообразить себя предметом могущественного покровительства; зарываться не стоило – кроме того, он боялся. Служба брата ему никогда не нравилась. Обращаться за помощью к демонам означало обречь себя на вечные ответные обязательства. К тому же он и сам не промах – мужчина, как ни крути; любимая женщина похищена, если вообще жива, и он должен спасти ее собственноручно или хотя бы отомстить. Ну, или в четыре руки, с участием Зиновия Павловича. Доктор трусоват, но проницателен, шельма. Видит насквозь. Без него ничего не получится.
Дело было решенное, и Греммо начал переодеваться в уличное, покуда доктор не сбежал. Подумав, распеленал блины и с отвращением немного поел их, чтобы не отвлекаться на собственноручный завтрак. Пока он жевал, настроение разъезжало между станциями «Приподнятое» – «Угнетенное». Ювелиру чудилось, что он вкушает прохладную мертвечину, сдобренную корицей. Ходики равнодушно фиксировали происходящее.
Греммо шел к двери, когда та содрогнулась от серии ударов. Ефим попятился. Отважные планы мигом выветрились из его головы. Он взмахнул рукой, пошарил за собой в поисках оружия, но схватил пустоту. Тут же затрезвонил звонок, как если бы неизвестные только сейчас о нем вспомнили. Греммо, близкий к прострации, подбежал к двери, сорвал безмолвную трубку давно почившего в бозе домофона – хоть сколько-то твердый предмет, хотя и тупой. Не дыша, заглянул в глазок: на площадки шатался Зимородов.
– О господи, – выдохнул ювелир.
Он спешно отомкнул замок, и Зиновий Павлович ввалился в прихожую. Вчерашний бинт сиделнамного неряшливее, так как помочь было некому, да к еще пропитался кровью, но в первые секунды Греммо не заметил перемены.
Зимородов упал в его объятия. Ювелир удержал доктора, потащил в комнату, опустил на диван. Зиновий Павлович протяжно вздохнул – не то завыл, не то застонал.
– На меня напали, только что, – пожаловался он.
– Теперь обязательно надо в полицию, – плохо соображая, Греммо взялся за телефон.
– Нет, не надо… Уже поздно. Нам нельзя полицию, мы были в той квартире…
– Вы же протерли дверную ручку…
– Я-то протер, а за вами глаз да глаз… почем я знаю, где вы отметились? Нет. Мне, повторяю, приходилось бывать в полиции, я знаю, как там разговаривают… Посмотрите мои зрачки – одинаковые?
Греммо развернул его голову к свету, Зимородов охнул.
– Не выпучивайте глаза, я привык работать с мелкими предметами. Мне все отлично видно.
Греммо впился взором в его зрачки, так что Зиновий Павлович, как ни было ему плохо, испытал дополнительное неудобство: ему показалось, что ювелир увлечется, перепутает и по привычке займется огранкой глазных яблок. Недаром очи сравнивают с яхонтами, подумал доктор. Или это щеки?
– Перси, – фыркнул Греммо. – Ланиты и плечи.
Зимородов сообразил, что снова думает вслух.
– Зрачки одинаковые, – доложил Ефим, – только дергаются туда-сюда.
– Это нистагм. Ерунда. Пустите уже, вы мне уши оторвете.
Какое-то время доктор сидел неподвижно, а после с отчаянием произнес:
– Похоже, я обречен принять участие в вашем помешательстве.
Греммо удовлетворенно кивнул:
– У вас нет выхода, верно. А я предупреждал! Не расстраивайтесь, доктор. Вместе мы горы свернем.
– Этого я и боюсь, – подхватил Зимородов.
– Оставьте! У вас голова на плечах… пока. А у меня энергия. Меня распирает от чувств. Я верю, что она жива, она ждет меня.
Действительно, в нем снова угадывалось кипение. Греммо напоминал игрушечную мышку – дешевую, серую, которую завели, и та побежала.
– Прав был Сережа, – простонал доктор.
Греммо насторожился.
– Сережа – это кто такой?
– Сережа Емонов… Наш проректор. Предостерегал меня от неформальных отношений с вами. Забудьте, это уже не ваше дело.
– Что вы ему рассказали? – допытывался Ефим.
– Ничего. Оставьте меня в покое! Лучше дайте воды.
– Я вам чаю приготовлю, – Греммо пошел прочь, задержалсявозле блинов. – Блинчиков не хотите? Прохладные, но я могу погреть.
Тут Зимородова вырвало, и ювелир схватился за полотенце. Роли последнего менялись стремительно, как в замысловатой психодраме.
– Прилягте, я все приберу. Лежите и рассказывайте, что с вами стряслось…
Утомленный сотрясением мозга, Зимородов повиновался. Говорил он недолго, так как не помнил ровным счетом ничего, но Ефим умудрялся реагировать в паузах – лицемерно восклицал, якобы полный сострадания, а на деле весьма довольный вынужденным соучастием доктора.
– Поживете пока у меня, – осклабился ювелир, когда Зиновий Павлович закончил повествование.
Двойные отношения превращались в откровенное сожительство. Такое случается.
Часть вторая.
Крушение границ
Глава 1
В любой истории есть место для совпадений. Ничем иным нельзя объяснить намерение проректора Емонова посетить спозаранку вещевой рынок. Делать ему там было решительно нечего. Емонов, как и Зиновий Павлович, был холостяк, доверчивый волокита; послать его с утра пораньше за какими-то вещами никто не мог, и это подтачивало проректора. Он смутно чувствовал, что лишен чего-то важного. Ночью разыгралась язва, проректор выпил соды, ему стало легче, но сон пропал. Емонов проворочался до дыр, тоскливо предчувствуя бестолковую субботу. Его женщины попрятались кто куда, планы не состоялись – тут он и вспомнил о рынке, который вот уже несколько лет как раскинулся по соседству и был заколдован: Емонова никак, даже случайно, не выносило туда, хотя до места было рукой подать. Проректор любил тащить в дом всякий хлам – репродукции, статуэтки, старые книги, юмористические таблички, магниты на холодильник, бестолковые колокольчики и бубенцы. Поэтому он решил переломить незадачу и прокатиться.
Путь его лежал мимо дома Зимородова. Проректор проехал добрую пару кварталов, прежде чем сообразил, что шатавшийся человек с перебинтованной головой, краем глаза примеченный на крыльце, не был никем иным, как Зиновием Павловичем. Из-под повязки будто бы сочилась кровь.
Емонов ударил по тормозам, дал задний ход, но он успел умчаться слишком далеко и в итоге предпочел ехать дальше до поворота. В конечном счете он опоздал: вернувшись, проректор уже не нашел ни малейшего признака Зиновия Павловича. Емонов вышел из машины и осмотрелся. Взглянул на часы: прошло от силы три минуты. Вдалеке снялся с места автобус, и проректору показалось, что бедовая голова Зимородова мелькнула в окне. Догнать? Проректор слыл человеком сердобольным, хотя всячески это скрывал – ему казалось, что сострадательность вредит образу альфа-самца, который он сам себе выдумал и в который никто, кроме него самого, не верил. Он решил воздержаться. В конце концов, он мог обознаться. Лучше будет подняться и проверить, дома ли Зимородов. И если нет, то рынок подождет, ибо куда можно ехать с утра пораньше в бинтах? Только в травматологический пункт, а Емонов знал, где находился ближайший. Легко представить, как там примут Зиновия Павловича, который вне своего кабинета становился сущим ребенком – довольно упитанным и обманчиво представительным. Окажись дело серьезным, проректор положил бы его в родной институт, коек хватало – мало ли, что не по профилю. Людям сальники подсаживают в мозги для лучшего питания кровью – чего уж беспокоиться о травме, пусть даже тяжелой.
У двери Емонов замешкался: не помнил квартиру. Он приходил сюда дважды, на мелкие торжества; водки не пил по причине больного желудка, так что в памяти сохранился этаж, остальные гости не запомнили и того. Пришлось ему дожидаться, пока из подъезда не вышла яркая пара, он и она, великанша и карлик; каланча была на сносях, коротышка катил готовую коляску с двумя близнецами. Проректор невольно представил, что и супруг из числа новорожденных. Емонов неловко протиснулся мимо них, проводил взглядом, вздохнул, вошел в лифт, утопил кнопку, а когда вышел, где хотел – моментально увидел пятна крови.
Ему сделалось дурно.
Проректор отшатнулся к дверям лифта и провалился внутрь, ибо те не успели сойтись. Он метнулся обратно, вперед; двери хапнули ногу, и Емонов запаниковал. Он вообразил, что кто-нибудь вызовет кабину. Сдирая носок с ботинком вместе, проректор устремился на волю, и все обошлось чепуховой ссадиной. Разочарованные двери сомкнулись, и лифт, огорченный, действительно устремился вниз. Емонов присел на корточки: кровавые следы заканчивались на пороге квартиры Зимородова – теперь сомнений не оставалось, номер восстановился.
Проректор толкнул дверь, та была заперта. С третьей попытки позвонил – до того подносил палец и в ужасе отнимал, пока тот не начал дрожать. Звонок замурлыкал кокетливой музыкой, которая плохо сочеталась с происходившим. Емонов напряженно прислушался: никого. Проректор не знал, хорошо это или плохо, но немного успокоился. Правда, секундой позже он вновь пришел в оторопь: переминаясь с ноги на ногу, споткнулся о кусок ржавой трубы, который в панике не заметил. Труба валялась себе, похожая на большую сонную пиявку, хватившую лишнего и несвежего. К ней прилипли белые нитки.
Надо вызвать полицию, сообразил Емонов. Но вмиг испугался, что подумают на него – тем более, что за соседней дверью послышались голоса. То, что пострадавшего, собственно говоря, нигде не было видно, не пришло проректору в голову, мысли мешались. Пренебрегая лифтом, он ринулся вниз по лестнице и слышал, как позади щелкнул замок.
Донесся женский голос:
– Что это, Миша?
Емонов уже бежал мимо почтовых ящиков. Те были рады изобличить его, но рты их оставались забиты рекламным мусором. Уже за рулем проректор смекнул, что успел наследить; в паранойе он странным образом совпадал с Зимородовым. Многое важное могло вывалиться из поля зрения, но отпечатки пальцев накрепко засели в голове как элемент массовой культуры. Емонов, как и Зиновий Павлович, смотрел фильмы и читал книги.
Преувеличенно медленно, подчеркнуто законопослушно, он доехал до травматологического пункта, но никакого Зимородова там не нашел. Проректор закусил удила. Он вынул визитку, начал совать ее в нос регистраторше, напирал на свою причастность к медицине, требовал сводок и отчетов. Не приходил ли такой, здоровенный? Откормленный лось, башка забинтована, доктор… Если да – куда его подевали? И что с ним?
Сестра отвечала скупо и предсказуемо. Она никого не видела, и слава богу. Она не следит за перемещениями здешних посетителей, потому что ей дорог собственный рассудок. Емонов отклеился от окошка, беспомощно постоял. Вскоре до него дошло, что Зиновий Павлович, окажись он тут, никак не сумел бы управиться быстро. Сколько времени провел в его подъезде проректор? От силы десять минут. За это время ему бы не сделали даже снимка черепа – при условии, что доктор сумел бы протиснуться вперед чудовищ, расположившихся вблизи дежурного кабинета в количестве шести штук. Четверо были сумрачны и подавлены, баюкали свои сломанные ноги и челюсти, зато двое прибыли с женами – вероятно, принявшими непосредственное участие в травмах, и спутницы были настроены на боевой лад. Абсолютный заслон, отравленные надолбы. Зимородова не спасли бы никакие дипломы и визитки, даже сообрази он захватить их с собой. Он бы маялся в самом хвосте…
Проректор обнаружил, что стоит на улице. Солнце уже припекало: пенсионного возраста лето спохватилось и спешило поджарить все, что оказалось под раздачей, то есть весь мир.
Спецназ. Зимородов болтал, будто спас их всех от спецназа. Любовь таракана со связями. Емонов припомнил все, чем похвалялся в буфете Зиновий Павлович, а заодно и его глубоко встревоженного. Дурные рыночные настроения выветрились из проректорской головы, и правильное решение прилетело мгновенно: отправиться на работу, обыскать кабинет Зимородова, поднять записи, установить личность. Это будет уже что-то. С этим уже не стыдно обратиться в компетентные органы, хотя делать это Емонову по-прежнему не хотелось. Он все еще опасался подозрения в соучастии.
«Несчастный, неразумный Зимородов, бедовая голова», – сокрушался проректор, выруливая на магистраль.
…Обыск не затянулся. Зиновий Павлович успел принять накануне всего троих, и двое были женщинами. Не прошло и пяти минут, как в руках Емонова оказалась медицинская карта Ефима Греммо. Поразмыслив немного, проректор совершил еще один разумный, как ему показалось, поступок: переписал себе в записную книжку все данные последнего. Смысл этого действия был очевиден: поехать и посмотреть. Да просто походить вокруг и выяснить, существует ли такой адрес и есть ли в природе сей человек. Емонов считал, что должен дополнительно обезопаситься. Он не хотел играть в сыщика – нет, ни в коем случае; он сочинит какой-нибудь медицинский предлог – активное посещение на дому, например. Контроль медицинского руководства. Все ли устраивает вас, товарищ Греммо? Довольны ли вы вчерашним визитом? Не имеете ли претензий? Всего этого будет достаточно Емонову, чтобы понять, что там за человек. А если того не окажется дома, то можно поговорить с соседями – возможно, так будет еще и лучше. И если окажется, что субъект неприятный и подозрительный, то выхода нет – придется заявлять…
У проректора снова разболелся живот. Язва, донельзя довольная разыгравшимся стрессом, упивалась соляной кислотой, но Емонов о ней не думал. Он запер кабинет Зиновия Павловича, вернул на вахту ключи, ввалился в салон автомобиля и стиснул рулевое колесо.
Глава 2
– Кармические невзгоды – полагаю, для предварительного знакомства они подойдут, – Зиновий Павлович дотронулся до своего многострадального черепа.
– Что вы имеете в виду?
– Испорченная карма, систематические травмы. Эта – очередная в цепи предыдущих. Десятая, предположим. Или четырнадцатая. Эти мошенники обожают рассуждать о кармических влияниях. А народ нынче грамотный, и этим словом оперирует любой идиот. Ваш Иммануил Свами уцепится.
Каждое слово давалось Зиновию Павловичу с немалым трудом. Греммо вновь смотрел на него восхищенно.
– Ваш интеллект несокрушим, – изрек он льстиво, но честно. – Его не проломишь железной трубой.
Они шли дворами, и Ефим держал Зимородова за локоть. Как ни странно, доктору стало легче. Он даже думал о вещи, с точки зрения медицины совершенно немыслимой: второе, утреннее сотрясение таинственным образом вернуло на место все, что съехало после вечернего, первого. Конечно, его продолжало мутить, и голова еще болела, но доктор восстановил в себе способность воспринимать времена года и суток, различать и оценивать ароматы, сохранять равновесие – физическое и отчасти душевное, выстраивать предположения и планы. К сожалению, он до сих пор не понимал главного – зачем они направляются к Иммануилу Свами Тер-Оганесову.
Но в этом затруднении его охотно выручал Греммо.
– Сам он ни в чем не признается, – рассуждал Ефим. – Да мы и не будем настаивать. Что же, вы думали, что мы заявимся и спросим с порога, куда он похоронил Жулю?
– А вы, я вижу, успели смириться с ее гибелью.
– Нет, не успел. Я просто теоретизирую. Пусть не похоронил, а приковал к батарее.
– Нет, успели. Знаете, в чем дело, Греммо? Вы боитесь поражения. Представьте: вы ее нашли, спасли – и что делать дальше? Вы не имеете понятия. Вам кажется, что потом все как-нибудь само образуется. Но вдруг она не бросится вам на шею – что тогда? Вам внутренне спокойнее считать ее мертвой…
– Глупости! – закричал ювелир. – Не смейте так говорить! Осторожно, здесь лужа… – Он ловко столкнул Зимородова с прямой, по которой тот двигался на верную сырость и грязь. – Чепуха! Жуля жива, и это для меня аксиома. Все вовсе наоборот, я готовлю себя к наихудшему, хотя и невероятному. Я предугадываю даже невозможное, не хочу быть застигнут врасплох…
Дворы вокруг лениво просыпались; уже прохаживались редкие вчерашние люди, ошалело зыркавшие по сторонам в поисках опоры. Малиновая крыша Лаборатории Третьего Глаза маячила вдалеке, в роскошных акациях. Наваливался зной. Время двинулось вспять, и август уверенно перетекал в июль.
– Так вот, – продолжал Греммо, – нам не придется ничего выпытывать. Наша задача – внедриться в коллектив. Уверен, что там достаточно обманутых адептов. Знаете, сколько у нас в районе дураков? Вы даже не представляете.
– Отчего же, представляю, – возразил Зимородов.
– Ну да, вы же эксперт. Вам палец в рот не клади.
Зиновий Павлович тяжело вздохнул. Крыша качалась в его глазах и неотвратимо приближалась.
– Может быть, у них сегодня выходной.
Ефим рассмеялся:
– Господь с вами! Это у вас выходной, а у него – самая работа.
– Откуда вам знать? Вы о чем-то не договариваете…
– Но это же здравый смысл, – удивился Греммо. – Все эти сектанты, иеговисты, сайентологи – они устраивают шабаши, когда трудовой народ отдыхает и мается скукой. Нам постоянно бросают в ящик всякие приглашения, и ни одно мероприятие не выпадает на будни.
Зимородов не нашел, что на это сказать. Тут подоспел и жестокий приступ головокружения, так что пришлось ему опуститься на подвернувшуюся колоду. Ювелир пришел в раздражение, они почти дошли.
– Отдохнули? Вставайте, идемте…
Доктор погладил себе бинты.
– Вы надеетесь, мы успеем? Опередим их? До того, как меня убьют?
– Не успеем, если будете сидеть тут и прохлаждаться…
Зиновий Павлович с усилием выпрямился, скривил лицо. Ефим обнял его и поволок силком. В памяти Зимородова всплывали неуместные сцены из сказочных кинофильмов, где герои плетутся к последнему рубежу, чтобы выполнить некое предназначение. В отчаянный миг прилетает спасение, Бог из машины, бывает достаточно обычной жизнеутверждающей песни, которая вдруг начинает звучать. В героях взыгрывают патетические трубы, силы неожиданно восстанавливаются, а враг уже сломлен самим фактом противостояния и сползает куда-то в небытие прямо на троне.
…Мастерская Просветления образовалась в двухэтажном здании, где некогда проживал детский сад. Сад пришел в упадок и нуждался в ремонте; тот выполнили на пятерку, но детям он уже не пригодился. В домике поселились другие люди, образовались филиалы малопонятных движений, обществ и партий. Нашелся угол и для чего-то государственного, пенсионного, которое существовало для солидности и благословляло своим присутствием все остальное. Центр Иммануила Свами преподносил себя самым беззастенчивым образом. Он был обозначен броской табличкой, приколоченной при входных дверях. Да что там табличка – увесистая доска, литые буквы, масонское око с долларовой купюры, латунные крепления, радужные цвета.
– Что-то не вижу наплыва, – хрюкнул Зимородов.
Действительно, паломничества не наблюдалось. Здание казалось вымершим, а вокруг разогревалось перезрелое лето.
Греммо взялся за большую гнутую ручку, потянул на себя, и тяжелая дверь бесшумно отворилась.
– Сейчас вам станет легче, – пообещал ювелир. – Смотрите, у них кондиционер.
Их ждали. В полутемном холле стояла девица, завернутая в сари.
– Здравствуйте, – она шагнула вперед, сложила руки лодочкой и привычно поклонилась. – Вы на занятие?
– Доброе утро, – пробормотал Зимородов.
– Мы пока не знаем, – Греммо не умел сыграть, кого хотел, и его чудовищно ломало; выражения на его печеном лице быстро менялись, одно ужаснее другого.– Мы хотим побеседовать с преподавателем.
– Пожалуйста, – произнесла девица ровным голосом, – я преподаватель, вводный курс проводится под моим руководством, меня зовут Изабелла…
При каждом слове она чуть кивала. Вступление казалосьвызубренным, механизм приветствия был отработан.
– Нам нужен Мастер Иммануил Свами, – возразил Зимородов.
– Учитель Свами появляется на этапе, когда стажеры приобретают способность воспринимать его обращения.
– Тогда мы уходим, – с облегчением объявил Зиновий Павлович.
Ему понравилось выражение «на этапе». Учителю Свами было там самое место.
Он развернулся, всерьез намереваясь уйти. Греммо, который его поддерживал, был вынужден повторить пируэт.
Это они правильно поступили.
Или нет.
Бегства новобранцев Изабелла боялась пуще всего.
– Подождите, – она метнулась к двери, заступила дорогу. – Учитель Свами примет вас. Пройдемте в приемную, сейчас он свободен. Но ради вашей пользы я повторяю, что вы извлечете максимум выгоды, если будете придерживаться расписания. Оно специально разработано, в его основу положены старинные практики монофизитства…
Греммо выставил ухо:
– Практики чего? Как вы сказали?
Ювелир так напрягся, что Зимородов испугался за его слух. Неровен час, навалится новая беда, и в ухе опять зашумит или запоет, на сей раз непоправимое.
Изабелла смекнула, что напоролась на знатока чего-то.
– Так вы идете?
По ее тону Зиновий Павлович догадался, что отношение изменилось. Теперь преподавательница вводного курса была готова отказаться от неофитов. Очевидно, ей предписали не расходовать энергию третьего глаза понапрасну, не подсыпать в кормовой лоток драгоценного бисера. Насмешники подлежали отряхиванию с ног, подобно праху. Ноги же Изабеллы были обуты в тяжелые сабо.
Греммо воздел руки в искреннем молитвенном жесте, чем вновь посеял сомнения.
– Большое спасибо! – воскликнул он. – Конечно, мы идем. Вы очень любезны.
Лик Изабеллы оставался смятенным, пока она вела их по гулкому прохладному коридору.
– Мы что же, одни пришли? – спросил Зимородов у ее спины, загадочно шелковой и блескучей в индийском национальном наряде.
– Учителю безразлично, один человек явился или сто, – уклончиво отозвалась Изабелла. – Ему все равно, пришел ли вообще хоть кто-то. Он не делает разницы.
– Это высокая мудрость, – признал Зиновий Павлович.
Они остановились перед дверью, выделявшейся среди прочих дубовой фактурой с начинкой из стали. Таблички не было. Изабелла согнула палец, стукнула дважды. Ответа не было. Она повторила – с прежним успехом. Растерянность Изабеллы сменилась удивлением. Она толкнула дверь, ступила внутрь. Зимородов и Греммо поспешили заглянуть через плечо.
Кабинет был пуст.
Офисный стол, глубокие кресла – Зиновий Павлович мгновенно, с тоской вспомнил свой институт. Он обустроил свою келью в точности, как это сделал Иммануил Свами.
Школьная доска с меловыми разводами, схема человека в продольном разрезе, акупунктурные точки.
– Учитель Свами отсутствует, – озадаченно произнесла Изабелла. – Его здесь нет.
– Мы видим, – подтвердил Зимородов.
– Но он был.
Глава 3
Они обыскали здание.
Изабелла не препятствовала, хотя поначалу порывалась высказываться в том духе, что Учитель Свами волен перемещаться, как ему вздумается, и если ему заблагорассудилось отлучиться, то на это нашлись веские причины. Однако вид ее выдавал искреннюю растерянность, граничившую с испугом. Здание пустовало. Подозрения Зиновия Павловича по поводу выходного дня вполне соответствовали действительности: не работал никто и ничто, за исключением Мастерской Просветления, насчет которой прав оказался уже Греммо. Из бессвязных реплик Изабеллы ювелир с доктором поняли, что в строении больше никого, совсем никого нет. В том числе желающих просветлиться, надерганных в паутину из окрестных жителей; Изабелле пришлось признать, что просвещение отчаянно буксует.
Ювелир махнул рукой.
– Вам многих и не надобно, – буркнул он.
– Ефим, помолчите, – предостерег его Зимородов.
Разочарованию Греммо не было предела. Он яростно топнул. Ему мерещилось, что он был в шаге от истины. Не иначе, он собирался – не посвящая в свои замыслы доктора – приступить к Иммануилу с ножом или куском стекла, чтобы разобраться без проволочек, велеть ему вынуть Жулю из шкафа или ящика письменного стола. Очевидно, Греммо считал, что достаточно встретиться с основным злом лицом к лицу. От такого свидания зло затрясется и сначала во всем признается, а затем умрет.
Они рассредоточились.
Изабелла ничего не понимала, и это побуждало ее к откровенности. Выход был только один, он же вход; запасные все оставались на замках. Изабелле казалось, что Учитель Свами не покидал Мастерскую, хотя, конечно, он мог не ставить в известность простую работницу и вправе был куда-то уйти незадолго до появления Зимородова и Греммо.
Ювелир некстати вспомнил о легенде.
– Такая карма, у него такая неудачная карма, – сказал он печально, кивая на Зимородова.
Преподавательница вводного курса посмотрела на него, как на умалишенного. Греммо прикусил язык. Маски падали подобно осенним листьям.
В итоге Зимородов отправился на второй этаж по левой лестнице, а Греммо – по правой. Наверху им предстояло встретиться. Изабелла занялась первым этажом. Уходя, оба слышали, как зловеще шуршит ее сари и постукивают сабо.
Вскоре встреча состоялась и выглядела донельзя глупо, и даже сами пресловутые двойные отношения показались обоим дурацкими до гротеска. Истина сверкнула из-за тучи одиноким лучом и тут же скрылась. Ювелир полез в карман, вынул пакет с медицинскими перчатками, надкусил, разорвал бумагу, надел их.
– Что вы делаете? – спросил Зимородов.
– Отпечатки, – многозначительно ответил Греммо и подергал первую попавшуюся дверную ручку. – Не будем повторять ошибок.
– Вы купили перчатки?
– У меня были, мне иногда приходится пользоваться в работе… Мне приносит Модест, он же, я вам сказал, занимается какой-то медтехникой. Не то поставляет, не то перепродает…
Греммо вцепился в следующую ручку, потянул на себя. Дверь не шелохнулась.
– Крепки же вы задним умом, – отметил Зиновий Павлович.
– Не язвите, а лучше возьмите себе.
– Учтите, это нас полностью изобличит, – предупредил Зимородов, беря пакет.
– Это полная дура, она ни черта не знает, нечего о ней волноваться. Мы ей пригрозим, – небрежно сказал ювелир.
– Да вы, я смотрю, все больше и больше гангстер.
– Частный сыщик, – хмыкнул Греммо. – Впрочем, разница невелика.
– Между прочим, эта дура, как вы ее изволили поименовать, сейчас тоже сбежит. Не сомневаюсь ни секунды, что мы ее не найдем, когда спустимся.
Ювелир остановился, прислушался. Безмолвие в здании сделалось абсолютным.
– Я предлагаю вернуться и подождать, – придумал Греммо. – Вряд ли он смылся, завидев нас. Хотя…
– Хотя?… – подхватил Зимородов. – Ну же, Ефим. Зачем вы остановились? Договаривайте. Мы нагнали на него такого страха, что он бросил все. Вы же это хотели сказать, признайтесь. Вы совсем спятили. Вам все еще кажется, что вы – конная армия в полном составе.
– Если мне память не изменяет, кто-то здесь только что разглагольствовал о побеге некой дуры…
– Ну так теперь-то конечно, когда мы везде наследили.
– Наследили? Вы опять за свое?
Греммо в сильнейшем раздражении сдернул перчатки, швырнул на пол. Зиновий Павлович бросил туда же свои, так и не распечатанные.
– Идемте вниз, доктор. Я видел там удобный диван, вам будет хорошо. Я напрочь забыл о вашей травме, мне все-то мерещится, что ваша вчерашняя работоспособность на высоте, а оно вон как оборачивается. Дайте руку, еще упадете.
Зиновий Павлович руки не дал и пошел сам, держась неестественно прямо. Он вспомнил диван, и тот целиком захватил его помыслы. Зиновию Павловичу не хотелось ничего, кроме как посидеть, а лучше – утонуть в этом диване, провалиться, затеряться в пружинах, перемешаться с опилками, или что там внутри; сделаться этим диваном и никуда, никогда, ни за какие деньги больше не ходить.
Диван встретил его полным пониманием.
Это был настоящий диван, которому место в апартаментах-люкс, а вовсе не в коридоре. Непонятно, как он вообще туда попал; Греммо, внимательный к дорогим и добротным вещам, расценил это как недосмотр того же Иммануила. Ювелир, окажись он на месте Учителя Свами, непременно уволок бы диван к себе в кабинет. Обивка протерлась, на диване много и с удовольствием сидели. Очевидно, он где-то числился, причем прочно, так что никто не смел посягнуть, но про него забыли, и он остался один среди случайных людей.
Зимородов отдался ему в объятия.
Греммо же зыркнул по сторонам и убедился в правоте Зиновия Павловича: Изабелла исчезла, как ее покровитель. Ефим заглянул в кабинет, но нашел там то же, что раньше – безлюдие.
– Будем ждать, – повторил он решительно. – Кто-нибудь да придет.
– Если нас здесь не заперли, – сонно пробормотал доктор.
Ювелир метнулся в вестибюль, пришел оттуда успокоенный: выход оказался свободным.
– Не нагнетайте, – попросил он подчеркнуто вежливо и ровно. – Видите – все прекрасно. У них же ключи, они материально ответственные лица. Мало ли, какие у них возникли дела.
Зимородов не ответил. Он плыл по течению, и ему было почти хорошо. Греммо посмотрел на него и неожиданно растрогался. Доктор выглядел уютным и милым, его было жаль; дивану тоже хотелось посочувствовать, и вообще весь Ефим, принужденный к временному покою, ощутил абстрактную, безадресную симпатию. Он вспомнил зачем-то, что церковники называют подобные состояния «впаданием в прелесть».
Благостное расположение духа показалось Греммо неадекватным. Он решил себя чем-нибудь занять: вошел в кабинет Иммануила – уже в третий раз, застыл посреди и осмотрелся. Взгляд его остановился на встроенном шкафу. Дорогое устройство, встроенный шкаф в казенном доме. Ювелир сделал шаг, сдвинул правую створку. Изабелла выпала прямо на него, с аккуратно перерезанным горлом. Сари уже пропиталось кровью, и внутренность шкафа тоже залило; еще немного – и потекло бы наружу, оставалась самая малость. Греммо хватанул воздуха, успел отскочить приставным скачком и чуть не потерял равновесие. Он схватился за вторую ручку и устоял на ногах. Ювелир выпрямился, прерывисто вдохнул. Зиновий Павлович дремал в кресле, не замечая ничего. Греммо стоял, сжимая ручку и отводя глаза от тела. Ему предстояло принять решение: двигать левую створку или оставить, как есть. Он двинул. Учитель Иммануил Свами Тер-Оганесов не выпал, каким-то чудом он удержался. Иммануил привалился к задней стенке шкафа с уклоном в угол и чуть осел; усесться полностью ему мешали какие-то кульки. Он был задушен проволокой, глаза вытаращены, язык вывалился. Пахло дерьмом. Греммо попятился, рухнул в кресло и замер, не будучи в силах пошевелить ни рукой, ни ногой.
Глава 4
Зиновий Павлович испытывал предчувствия.
Он правильно улавливал знак, но не воспринимал остроты. Диван превратил неприятные мысли в декорацию-задник; они отдалились, стали фоном. Зло начало видеться хронической унылой неизбежностью, от которой не откреститься – лучше выступить к рампе, где ярче, и любоваться теплым светом. Доктор слышал, как что-то ласково обрушилось; может быть, это заслуживало усилия разомкнуть веки – а может быть, и нет. Ефим, слава богу, не издавал ни звука – помимо кошачьих шагов; следовательно, он пока пребывал в добром здравии, если эта формулировка уместна в применении к полоумному Греммо. До первого крика, лениво твердил себе доктор. До первого шевеления. Когда снова случится что-нибудь ужасное, Греммо наверняка закричит или захрипит. Тогда Зимородов встанет и посмотрит, что с ним такое. Но прежде доктора пусть повпитывает диван. Зиновий Павлович угадывал желание мебели и вел себя покладисто. Он исчезал как личность и растекался. Ему осталось просочиться в коротенькие ножки, дабы прочно утвердиться в окружающем мире.
Визг ювелира пронзил мироздание сапожным шилом.
Зимородова подбросило.
Сцена растаяла вместе с театром. Греммо ошалело стоял с окровавленной бритвой в руке.
Зиновий Павлович, как многие доктора невозмутимых специальностей, имел некоторый опыт работы в области суматошной. Неотложная медицина никогда не привлекала его, но он успел в молодости понюхать пороха и научился при острой необходимости собирать себя по частям с отключением всего лишнего. Этот навык сработал в нем автоматически.
– Брось бритву, идиот!
Испуганный Греммо отшвырнул орудие преступление, как змею. Он даже не понимал, что зачем-то подобрал его в луже крови.
– Оботри!
Зиновий Павлович сжал кулаки при мысли о перчатках, брошенных этажом выше.
Греммо был готов исполнить любое его желание. Он послушно поднял бритву и принялся вытирать лезвие о штаны.
– Придурок! Дебил! Что вы делаете? Не лезвие – рукоятку!
Ювелир замер, ибо не соображал, как это сделать; он приоткрыл рот. Зимородову почудилось, что его спутник вот-вот пососет бритву. Между тем навык разумных и срочных действий себя исчерпал. Зиновий Павлович сел, уставился в дверной проем. Диван перестал существовать. Не стало ничего, кроме безумного Греммо, замершего над телом.
– Иммануил там, – пролепетал ювелир, указывая трясущимся пальцем куда-то в стену, которая не была видна Зимородову. Доктор понял, что сюрпризы не закончились.
Колени не гнулись. Зиновий Павлович окунулся в туман. Он приложил сверхъестественное усилие, чтобы снова встать; прокрался в кабинет, взглянул на шкаф. Сейчас было трудно понять, насколько Учитель Свами соответствовал своему описанию в изложении Елены Андреевны. Его лицои в самом деле казалось неприятным, но Зимородов удивился бы обратному. Случается, что смерть украшает, но это во многом зависит от смерти. При жизни, в часы приема, Тер-Оганесов носил черную хламиду с капюшоном, подпоясанную шнуром. Из-под нее торчали вполне современные брюки. Ступни в сандалиях чуть разошлись, как разводят руками; возможно, это произошло в последний момент, когда окончательно отлетела душа, а труп усаживали в шкаф. Руки уже повисли плетьми, поэтому ногам не оставалось выбора. Они взяли прощальный недоуменный жест на себя.
– Уходим отсюда, – голос Зиновия Павловича уподобился шелесту.
– Я не понимаю… – начал Греммо.
– Я тоже не понимаю! – теперь Зимородов взревел, но снова почти беззвучно. – Не понимаю, почему они убили их! И не убили нас! Почему они не убили нас? Сказать вам?
Греммо хлопал глазами.
– Почему?
– Потому что убьют сейчас! Быстро, ноги в руки!
Они побежали. С пустым коридором произошла странная вещь. Он вытянулся в многокилометровый тоннель, вмещающий вечность; при этом оба преодолели его за полторы секунды. Не заботясь о своем всклокоченном, безумном виде, доктор и ювелир выскочили на улицу. Они окунулись в солнце, кислород исчез. Не сговариваясь, зачем-то разделились: Греммо побежал вкруг здания налево, а Зимородов – направо. В каком-то смысле они повторили трюк со вторым этажом, потому что очень скоро воссоединились на задворках, в удушливой тени, и не сумели понять, рады ли встретиться или будет им лучше посодействовать злодею и выполнить его работу, прикончить друг друга прямо там.
– Куда дальше? – выдохнул Греммо.
Зиновий Павлович больше не вспоминал о травме. Не так уж много воды утекло с момента, когда он получил по голове обрезком трубы; ныне это виделось совершенным пустяком.
– К вам, куда еще! Выбор невелик! У вас хоть людно, они не посмеют…
Ювелир облизнул серые губы. До дома еще нужно было добраться.
– Кто мог это сделать? Как? Когда? Я ничего не слышал…
– Это заняло минуту. Профессионалы управятся и быстрее… Шевелитесь, Греммо! Чем дальше мы уберемся, тем лучше для всех. У вас нету домика в деревне?
Они уже шли, провожаемые тупо-надменными, неподвижными каштанами.
– В смысле молока?
– Вы идиот. В смысле домика.
Пакет с фирменным названием, засевший в башке ювелира, лопнул.
– А, вы буквально… нет. Хотите уехать?
– Очень хочу. Вы говорили, ваш сосед… Артур или как его? Где-то бродит в лесах, шляется – может быть, он приютит нас на время?
– Я понятия не имею, где его носит. Он не признается, он же грибник и рыбак, такие никогда не скажут. Да у него и нет домика, он спит на голой земле.
– Прекрасно. У нас замечательные перспективы.
– А у вас нету домика?
– Я бы не спрашивал, будь он у меня. Между прочим, Ефим – я достаточно пришел в чувство, чтобы повторить вопрос. Итак: почему убили их, а не нас?
– Наверное, мы слишком близко к ним подобрались.
Чахлая грудь ювелира невольно выпятилась колесом, в тоне мелькнуло самодовольство.
– Это верно, к несчастью. Но почему не убили? Они же хотели. Сначала сбить машиной, потом меня трубой.
Зеленые дворы внимательно впитывали разговор. Партнеры машинально выбирали тенистые тропки поуже и погрязнее, где меньше было шансов попасть на глаза прохожим. А те уже появлялись, выползали с собаками и детьми, возобновляли опасные опыты с утренним пивом, курили, а кое-кто даже улегся загорать и парился в высокой траве под жужжание липкой насекомой нечисти.
– Передумали?
– Правильно, Ефим, – голос Зиновия Павловича был полон скорбного яда. – Они передумали. Они решили повесить на нас всех собак, раз мы так усердно напрашиваемся. Вашей Жуле выпустили кишки, это ясно. Не знаю, за что. Мы сунулись, нас предупредили. Мы не поняли. Тогда они начали уничтожать причастных, а нас – подставлять.
Греммо поежился, несмотря на жару.
– Но как они узнали, куда мы идем и зачем? Все так стремительно…
– Понятия не имею. Может быть, проболтались ваши хлебосольные соседи. Может, их приятели. Вчерашние. Гнусные рожи.
– Но кому?
– Понятия не имею. Первому встречному. Может, они сами убили.
Ефим отмахнулся:
– Вы бредите, доктор. Им-то зачем? Они могли это сделать вчера… Мы были беспомощны, мы пребывали в состоянии опьянения. Любой мог воспользоваться нами, как хочет.
Зимородов остановился, вздохнул.
– Ну, кто может захотеть вами воспользоваться, Греммо? Кроме как голову оторвать.
– Вы напрасно меня оскорбляете.
Зиновий Павлович начал загибать пальцы.
– Жуля – раз. Ее найдут, рано или поздно. Я подозреваю, что в ближайшее время. Иммануил – два. Изабелла – три. Три трупа, Ефим. Три. Мы отметились, где можно и где нельзя.
Он в сотый раз содрогнулся, вспомнив, как подвергся аресту, не совершив ничего дурного. Тогда обошлось часами заточения – что же будет теперь?
В следующую минуту Зимородов осознал, что мир съежился до размеров квартиры Греммо. Зиновий Павлович угодил в капкан.
– Зачем я с вами связался, Ефим? – возопил он в отчаянии. – Что теперь делать?
Тот уже принял вожжи. Ювелир махнул рукой на таланты Зиновия Павловича и беспощадно ответил:
– Искать Жулю. Сейчас мы идем домой вырабатывать план…
Собственно говоря, идти было больше некуда, за разговором они дошли.
Каппа Тихоновна встретила их на пороге – разгоряченная кухней, как накануне.
– Доктор! – воскликнула она. – Вы снова здесь. Вас нашел ваш товарищ?
Глава 5
Они сидели четверо вкруг кухонного стола. Каппа Тихоновна была бледна, время от времени ее пробивала дрожь; Модест держался предельно серьезно.
– Давайте, – пригласил он сурово, берясь за бутылку.
– Нет, – Зимородов был тверд. – Я никогда не похмеляюсь. И у меня сотрясение мозга.
Отказался и ювелир.
– Артур не вернулся?
Каппа Тихоновна покачала головой.
– Нет. Он расстроится, когда узнает…
– Обязательно, что ли, ему докладывать? – буркнул Зиновий Павлович. – Зачем посвящать всех и каждого?
Хозяйка растерянно пожала плечами:
– Мы одна семья…
Модест Николаевич хлопнул стопку, не дождавшись поддержки, и какое-то время сидел, как подавившись; казалось странным, что мелкий глоток способен застрять в таком большом человеке и обездвижить колосса. Наконец, Модест выдохнул и щелкнул подтяжками.
Стопка крутнулась под его пальцами. Она была родная сестра консервной банки для курения – такая же падшая, бессловесная, покорная грубой прихоти.
– Надо вызывать мужиков, – сказал он решительно.
– Вчерашних? – квакнул Греммо.
– А каких же еще? Ребята башковитые. Знают жизнь. Не мне рассказывать, но кое-что повидали. Они не такие простые, как показались…
– Мне они не показались простыми, – заметил Зиновий Павлович.
– Ну, еще бы. Вы же нейропсихолог, если не путаю? Вас не обманешь. Имеете что-то против? Вчера, по-моему, вы оба искали содействия.
– Спьяну чего не поищешь, – Греммо был явно на стороне Зимородова.
– Это был порыв, – подхватил тот.
– Первый порыв – самый правильный, – возразил Модест Николаевич. – Как первое впечатление. Ребята со связями, они нас сориентируют. Иначе вы и впрямь загремите на нары с вашим частным сыском. А то и в морг.
Зимородова передернуло. Он всегда побуждал пациентов к откровенности, и ему очень нравилось говорить им в лицо неприятную правду. Сейчас он изведал на себе, что это такое. И Модесту, судя по выражению его мучнистой рожи, тоже нравилось транслировать скверные новости.
– Где же Сережа, – пробормотал Зимородов. – Почему он сюда пришел?
– Не знаю, – мгновенно откликнулась Каппа Тихоновна и повторила отчет, представленный уже трижды. – Звонок. Стоит ваш товарищ. Интересуется Ефимом – я отвечаю, что нет его, куда-то пошел с доктором, а что передать? И он переспрашивает: с доктором? И вас описывает, – Каппа вытаращилась на Зиновия Павловича. – Я сказала – ушли недавно, должно быть; я только просыпалась и слышала минут пять назад, как ходили… Предложила подождать, блинчики вон готовые тепленькие… но он не стал, очень взволнован был, захотел догнать. Вылетел опрометью…
Модест Николаевич покачал головой.
– Сережа, – произнес он раздумчиво. – Что вы вообще можете сказать об этом Сереже? Что вам о нем известно?
Зиновий Павлович сдвинул брови.
– Мне не нравится ваша интонация. Сережа Емонов– невинное дитя, агнец. Он мухи не обидит.
– Вы так думаете?
– Да, я так думаю, – Зимородов раздражался все сильнее.
– Кто знает, что у людей на уме, – вздохнула Каппа Тихоновна. – Модест правильно говорит. Зачем он пришел, почему искал? Вы же сказали, он не в курсе.
– Не в курсе, – подтвердил Зимородов убитым голосом.
– Вот видите. Все не так просто. И я не понимаю, как это так – не вызвать полицию. Модест! – Каппа повернулась к мужу. – Два убийства. Как же не сообщить? Мы тогда тоже преступники, это недонесение…
Модест поиграл желваками.
– Недонесение, правильно, – изрек он зловеще. – Но я и не доносчик.
– Но если нас спросят?
– Мы будем молчать. Мы ничего не знаем.
– А вот они скажут, – Каппа Тихоновна кивнула на доктора и ювелира.
– Мы не скажем, – подал голос Греммо.
– Скажете! Когда иголки под ногти загонят!
– Каппа, – поморщился Модест. – Ты слишком много читаешь и смотришь кино. Ну, какие в полиции иголки?
– Запросто, – вырвалось у Зимородова.
– Вот видишь, – нравоучительно заметила Каппа.
Тут Модест что было мочи хрястнул кулаком по столу. Ударная волна разошлась, сотрясая посуду и погашаясь телами Зимородова и Греммо – те, напротив, обмякли.
– Ты не понимаешь! – Модест выкатил глаза. – Мы тоже в опасности! Иголки в полиции, может, и есть, но не про честь бандитов! Кому и когда помогала полиция? Посадят не преступников, закроют вот этих, – он дернул подбородком в сторону ювелира и доктора, в которых прекратилась всякая жизнь. – А пока их будут сажать, нам с тобой свернут шеи!
Каппа Тихоновна заплакала.
– Надо звать Борю, – не унимался Модест. – И Витю. Боря – мужик башковитый и знает жизнь, а вдвоем они вообще богатыри.
– Кто такой Витя? – безнадежно спросил Зимородов.
– Вы же с ним выпили брудершафт. Витя Кретов.
Зиновий Павлович поморщился: нахлынула головная боль.
– У Вити и Бори какое-то специфическое знание жизни. В том смысле, что не вообще жизни, а некоторых неприглядных сторон.
– Они риелторы, – сказала Каппа Тихоновна и зашипела сковородой.
Греммо встал, заложил руки за спину и начал прохаживаться по кухне. Он скользил серой тенью, напоминая всклокоченного мыша, так что хотелось взять веник и вымести его к чертовой матери.
Модест, несколько успокоившись, но все еще покрытый плюшевыми пятнами возбуждения, наполнил стопку. Каппа Тихоновна шлепнула по сковороде лещом.
Ювелир остановился.
– Вы тоже риелтор, Модест? – осведомился он. – По-моему, вы давеча отмечали какое-то совместное дело.
Тот пожал плечами:
– Медтехника – понятие широкое. Бывает, что медики нуждаются в помещении. Приходится заниматься всем подряд. Но в целом это не мой профиль.
– Ясно, – перебил его Зимородов. – Я делаю вывод, что Витя и Боря – те же бандиты.
– Черт побери! – взвыл Греммо и заплясал на одной ноге.
Все воззрились на него, не понимая причин.
– Гвоздь! – прокричал ювелир. – Откуда он, черт побери, здесь взялся, почему вылез? В этом доме постоянно что-то торчит, я вечно натыкаюсь на какие-то острые предметы – чудо, что я вообще жив!
– Чудо, – механически согласился доктор.
– Где гвоздь? – Модест Николаевич шумно выбрался из-за стола, стал на четвереньки, изучил половицы. – Действительно. Сейчас мы его загоним в стойло, я принесу молоток…
– Лучше клещи, – возразила Каппа Тихоновна, занятая рыбой. – Выдерни его и выброси.
Гвоздь торчал, жестоко раскаиваясь в опрометчивом решении высунуться. Он был брошен и бесконечно одинок; можно было пофантазировать и представить, как его надоумили, подначили, уломали явиться наружу, а сами пошли в кусты хихикать в кулак.
Модест принес гвоздодер, и гвоздь отправился в мусорное ведро.
Ефим продолжал жаловаться:
– Везде опасность, отовсюду угроза! То бритва какая-то валяется, то лыжи обрушились, теперь гвозди…
– Успокойтесь, – не выдержал Зиновий Павлович. – Весь мир против вас, так не бывает, это проекция. Вы просто относитесь к самоповреждающимся личностям. Вы подсознательно стремитесь себя наказать за то, что вы есть на свете, и у вас к этому имеются некоторые основания. Но признавать такое вам не хочется, и вы обвиняете неодушевленные предметы.
Каппа Тихоновна расставляла тарелки.
– Теперь я и полиции боюсь, правильно, не ходите туда, – сковорода замерла под носом Зимородова. – Вам сколько положить – кусочек, два?
Зиновия Павловича снова стошнило.
Глава 6
Телефонный звонок застал Иммануила с половой тряпкой в руке.
Тот ползал в кухне Жули Искандаровой, затирая все подряд. Табурет был поставлен стоймя, его вздернули незаслуженно грубо и омрачили радость. Трель заставила Иммануила подскочить. Матерясь на чем свет стоит, Иммануил сорвал трубку.
– Попробуйте, – предложил он вместо приветствия.
– Я на месте, – ответила трубка.
– Ты совсем придурок – позвонить с мобильного?
– Ерунда, не дрожи. Мы же договорились держать связь.
Иммануил раздувал ноздри. Да, это была его идея, потому что события пустились в галоп.
– Там порядок?
– Муха не топталась.
– Тогда как договаривались.
Трубка перешла на частые гудки, будто пойманная кондратием, враз отупевшая и разучившаяся говорить. Иммануил положил ее на место и протер тряпкой, которую продолжал держать. Дела шли на лад. Труп Искандаровой будет перенесен в торфяник, на глубину, где ребята подожгут его, и тот истлеет в пожаре, который никто и никогда не потушит.
Иммануил рассеянно провел рукой по лбу. Кисть, затянутая в латекс, не впитывала пот и только размазывала. Он подумал, что занимается хорошим делом: после покойника полагается мыть полы, причем выполнить это должны люди со стороны.
С кухней было покончено, но работы оставалось невпроворот – комната, ванная, прихожая, туалет. Наученный опытом, Иммануил подергал дверь: на сей раз каверзный замок держал прочно.
– Сука, – процедил Иммануил, взирая на предателя.
Замок молчал, исполненный оскорбленного достоинства. Он оплошал – а может быть, пошалил, но не видел за собой никакой вины.
Как можно было не вернуться – не сделать лишнего шага назад, не проверить? Ноша была тяжела, это так; свидетели могли нарисоваться в любую секунду. Приходилось спешить, но это не оправдание. Замок подвел, и предприятие отяготилось непредвиденным балластом в лице двух любопытных идиотов.
Одного идиота. Потому что второй…
Иммануилу отчаянно хотелось курить, но он не осмеливался. Не хватало наследить еще чем-нибудь. Он перешел в кухню, толкнул ногой таз с черной водой. Потом наподдал еще раз, и еще.
Он подошел к окну и остановился сбоку – так, чтобы не выдать себя. Сокрытый занавеской, зыркнул наружу. Увидеть с такой высоты тротуар, что расстилался под домом, не удавалось; Иммануил ограничился созерцанием удаленной проезжей части. Продребезжал трамвай, промчался черный автомобиль. Два урода с двойной коляской, дылда и коротышка, маялись при переходе в ожидании милости, на которую здешние светофоры были скупы.
Ему мерещились цепочки бронированных бойцов, упрятанные в буйные кусты. Выбрасываются пальцы: два, три. Вправо, влево, вперед. Непроницаемые шлемы кивают: вас понял.
Рука скользнула за спину, проверила пистолет. Тот нагрелся на пояснице, упирался в нее, когда Иммануил прогибался ради разминки.
Он подумал о нелепой паре с детьми. Не иначе, это местные сумасшедшие, вполне вездесущие. Каким ветром занесло их сюда? Бродят по району, мешаются под ногами; они едва не засекли Иммануила в подъезде придурковатого доктора, Иммануил успел вышмыгнуть тенью, и вот они здесь, как будто преследуют его, шагают на запах смерти. Доктор живет не рядом, но прилично отсюда; впечатляющий моцион по такой жаре. Не слежка ли? Переодетые оперативники с гранатометом в пеленках. Хорошо бы расшлепать их для спокойствия.
Бия крылами, напротив окна завис голубь, сорвавшийся с подоконника.
Очарованный Иммануил вздрогнул, отпрянул, сразу же и спустился с небес на землю – на пол, который был вымыт еще далеко не весь. Он принялся за дело. Иммануил сосредоточенно сопел, одолевая метр за метром. Постепенно его сознание раздвоилось. Одна половина выполняла механический труд; вторая лихорадочно переосмысливала события. Завалить – проще некуда, кто бы спорил, однако способности! Кто бы мог подумать? Лохи, дешевые фраера явили вдруг ослепительные грани, перспективные навыки. Может быть, валить их не следует. Не приспособить ли к делу? Неизбежное обозначить как вступительный взнос, сгладить углы; группировка от этого выиграет. Эти двое уже никуда не денутся. Ему же урок: никогда не суди впопыхах; первому впечатлению доверяй, но с оговорками – проверяй, стало быть, как советовали классики государственной мысли. Иначе сам же напорешься на что-нибудь глубинное, надежно спрятанное, в духе матрешки: разломил – а там совершенно иная личность, которая в нужный момент выступает на авансцену и принимает бразды.
Конечно, Иммануил размышлял не в таких выражениях. Думал он приблизительно следующее: «Вот демоны! Бесы! Никто и не ждал. Прыткие, гады!»
Испуганная тряпка согласно чавкала в его беспощадных руках. Она предпочитала не возражать. Иммануил скрутил ее в жгут, отжал мутное. Встряхнул, и тряпка расслабилась – напрасно. В следующую секунду ее снова употребили.
Не лучше ли было оставить парикмахершу гнить? Но кто же знал. Иммануил с удовольствием вспомнил, как врезал ей по репе. Перестарался, ибо хотел оглушить, а удавить уже за городом, да сразу и убил. Наплевать – что сделано, то сделано. Ее больше нет, в настоящий момент она догорает в болотном огне.
Показалась комната, Иммануил дополз до нее. Он бросил взгляд на аппарат, притихший под столом. Еще одно упущение, надо прибрать. Избыточная, обременительная вещь. Иммануил был против, он предпочитал простые и понятные решения с минимальным техническим обеспечением. Подкараулить, писануть пером – и был бы порядок, никто не стал бы искать, не заподозрил, но нет. Вмешались культурные, мать их, ценности вкупе с желанием дуть на холодную воду. Творческий подход, заверения в успехе. Зассали, коротко выражаясь. И даже с аппаратом провозились черт-те сколько, пока не прозвучало обещание сжечь живьем, завтра, немедленно, если не почешутся; это они понимают, это живо мобилизует, всякая цивилизация уходит лесом.
Для аппарата уже был приготовлен мешок.
Иммануил расположился к приятному. Воззвал к памяти, восстановил перед мысленным взором банковские счета. Это его неизменно успокаивало. Денег там было много, но еще мало. Шуруя тряпкой, он приписал ноль. Потом еще один. Работа пошла веселее.
Трахать эту шалаву было не обязательно. В сущности, она уже стала трупом – во всех смыслах, но это воспоминание не испортило Иммануилу настроение. Минуту назад была живая – что изменилось? Все дело в оттенках и степенях. Пройди, скажем, сутки – другое дело, удовольствия никакого, минута же ничего не решает. Он никогда не упускал случая выдоить из материала все, даже с перевыполнением плана. Может ли забеременеть труп? Растут же волосы и ногти – может, и что другое пашет. Первыми отмирают мозги, ну так они парикмахерше не нужны и при жизни.
Иммануил в очередной раз соорудил жгут, мысленно дорисовывая шею.
И содрогнулся при новом телефонном звонке. Вот дебил!
– Попробуйте, – осторожно сказал Иммануил.
– Все путем, – доложила трубка.
Он вздохнул. Собачиться незачем, если на том конце расположился дурак от рождения.
– Горит?
– Синим огнем.
– Уходи оттуда.
– Я уже еду, здесь маршрутка ходит.
– А, ну здорово. Не забудь просветить пассажиров насчет наших дел, козел! Водителя в первую очередь!
Трубка прыснула.
– Он чурка. Русского не знает. Рулит, аж душа в пятки.
– Дегенерат. Тачку куда дел?
– На хера ее светить?
Иммануил положил трубку. Постоял, не сводя с телефона глаз. Хорошо бы распрощаться с этим отморозком. Рано или поздно он подведет бригаду под монастырь.
Глава 7
Каппа Тихоновна оставалась в сомнениях, она колебалась, и Греммо предложил Зимородову не испытывать судьбу. Они предпочли покинуть квартиру, куда в любой момент могли нагрянуть специально обученные люди, и вести наблюдение с улицы.
Каппа Тихоновна спохватилась, заступила им путь – было поздно.
– Нет, мы пройдемся, стены невыносимо давят, – настаивал ювелир.
– Куда же вы пойдете, там такие ужасы! Простите меня, глупую дуру, я буду могила, я никому не скажу, я спрячу вас…
Модест Николаевич пришел на выручку. Он сгреб жену в охапку, приподнял, убрал с дороги.
– Они взрослые люди, Каппа. Они приняли решение. Пусть идут.
– Мы вернемся к обеду, – пообещал Греммо. – Во всяком случае, постараемся.
– Да уж будьте любезны, – кивнула Каппа Тихоновна. – Зиновий Павлович уходит с пустым желудком.
– Как вы можете, – прошептал Зимородов. – Погибли люди…
– И погибнут еще, если с голоду околеете, – подхватила беспощадная хозяйка. – Чем и кому вы поможете, если не будете есть?
Зиновий Павлович и Греммо спустились по лестнице и вышли на улицу, терзаемые смутным неудовольствием. Разделить бремя ответственности с первым встречным – что ж, им это удалось, однако они ничего не добились. Обоим отчаянно не хотелось встречаться с Кретовым и Кноповым. Эти двое знали о жизни что-то страшное и непременно поделятся, будучи вдохновлены обстоятельствами.
После тягостной паузы Греммо пробурчал:
– Неправда ваша, нигде я не повреждаюсь. По-вашему, я нарочно подсовываю себе все эти бритвы, ножницы, гвозди? Они даже не мои – Артура, Модеста, черт знает кого…
– Им не обязательно быть вашими, – тоскливо ответил доктор. – Вам достаточно на них напарываться.
– Вздор! Я работаю на станке, с инструментами – сто раз мог порезаться, однако цел и невредим. Кроме того, я не поранился ни разу даже с чужими вещами. Всегда успевал заметить, отскочить…
– Значит, ваше либидо в конечном счете сильнее мортидо.
– Либидо я знаю, потому что вдруг ожило. А что такое мортидо?
– Тяготение к смерти, как явствует из названия.
Греммо пожевал губами.
– Нет, я еще поживу.
– Я в этом далеко не уверен. Судя по вашему бессознательному стремлению к неприятностям… такие, как вы, постоянно ушибаются, обжигаются, спотыкаются; роняют себе на ноги кастрюли и молотки, втягиваются в нелепые авантюры, играют в лотерею, верят во все подряд.
Они разместились в кленовой тени, на лавочке за самодельным черным столом для доминошников. Древесина рассохлась, растрескалась, даруя приют многочисленным мелким гадам. Столешница крепилась к толстой ноге, которая поросла лишаями, покрылась мхом. Сооружение в целом напоминало престарелого родственника, впадающего в детство и при этом – доброго, деятельного в участии, искренне уверенного в своем здравомыслии и способности разрешить любые затруднения присутствующих. К столу приходили с бедами и радостями, стол гордо и довольно топорщился – не то наседкой, не то бабой на чайник; он переполнялся терпеливым спокойствием, готовый слушать и наставлять. Сейчас он рассудит всех. К несчастью, до его сочувствия никому не было дела, и услужливость стола преображалась в безгласный мазохизм. Над ним измывались: резали, били, пинали, крушили; на него мочились, об него тушили окурки, его обливали пивом, поджигали, пытались выдернуть из почвы – стол терпел. С какого-то времени он жил в состоянии вечного ошеломленного горя.
С приходом Зимородова и Греммо стол робко воспрянул духом, однако зря. Разрешить их проблемы он не мог ни за какие блага. Он и не понял даже, в чем они заключались, потому что его не сочли нужным посвятить в подробности. Стол виновато молчал. Он ощущал себя исполненным заботы, но бесполезным.
Зимородов украдкой взглянул в направлении Мастерской Свами. Здания не было видно за буйной зеленью; это успокаивало и одновременно тревожило. Доктор боялся, что сходит с ума. Его чувства раздваивались. Ему хотелось сразу смеяться и плакать. Воображение рисовало людей, спешащих к месту преступления с ведрами и баграми – странная фантазия в отсутствие пожара. На долю секунды эти люди превращались в забавных животных из мультфильма. Зиновий Павлович не сомневался, что подходящая сказка существует.
– Не понимаю, откуда взялся Сережа, – нервно сказал доктор. – Как он узнал? Куда делся?
– Может быть, Каппа с Модестом правильно насторожились. Я знать не знаю вашего проректора. Это тот, с которым вы изволили обедать, когда я вас нашел?
Зимородов кивнул.
– Подозрительный тип, – продолжал ювелир. – Он очень нехорошо на меня посмотрел.
– Еще бы, – Зиновий Павлович стиснул виски. – Я кое-что рассказал ему о вас. У него было достаточно причин…
Ефим Греммо привстал, потянулся к доктору, вытягиваясь в собственные губы.
– Так-таки рассказали? – прошипел он. – А говорили, тот не знает ничего. И что же ему известно?
Зиновий Павлович вдруг побледнел, сообразив, что да, Емонов не столь уж несведущ.
– Я просветил его в самых общих чертах. Мне показалось, что мы с вами удачно побеседовали. Я испытывал профессиональное удовольствие и поделился им. К сожалению, я ошибся.
– Вы хвастались, – возразил безжалостный Греммо. – Проректору это, небось, не понравилось. А тут и я. Не захотелось ли ему напакостить? В научных кругах это широко распространено.
– Конечно, самое обычное дело. Позавидовать коллеге. Отправиться на дом к его пациенту, кого-нибудьубить по соседству. Вы, Ефим, дурак и параноик. Я только никак не соображу, кто больше.
Греммо улыбнулся.
– Вам просто нечего сказать, доктор. Разве не может быть так, что ваш проректор, копая под вас, вообще все подстроил? Свел меня с вами через нашу общую знакомую. Выкрал Жулю, спрятал ее в сумасшедший дом. Мне вас рекомендовали, но я не вдавался в детали – с чьего голоса? Может статься, этот Сережа ловко встроился в цепочку. А цель у него одна: посадить вас на нары. И меня заодно – он рубит лес, и летят щепки. Не выйдет посадить – отправитесь на тот свет. Не он ли приложил вас трубой?
Ювелир уже стоял и брызгал слюной, делаясь все более агрессивным. Стол между доктором и ювелиром готов был провалиться сквозь землю от общей неустроенности бытия и личной беспомощности.
– Повторяю вам, Греммо, вы псих…
– Лучше подумайте, где вы перешли дорогу вашему проректору.
Зиновий Павлович погрузился в раздумья. Гипотеза ювелира казалась нелепой, но если бы кто-то еще накануне, хотя бы даже в разгар застолья – когда дело зашло далеко – сказал Зимородову, что не пройдет и суток, как он окажется замешанным в два настоящих убийства, а до того получит по черепу – доктор ни за что, никогда не поверил бы в этот бред. Зимородов с неимоверным трудом собрался, взял себя в руки. Сережа Емонов представлялся ему человеком светлым и трепетным, который достиг высокого положения не напором, не интригами, но упорным струением, настойчивым просачиванием и затоплением окружающей среды. Емонов умел возбудить симпатию. Зимородов одернул себя: не забывай, он язвенник. Это люди особого склада, заряженные отравой. Действительно: проректор, добившись симпатии и сочувствия, в известном смысле наглел и начинал позволять себе колкости. Они были безобидны – с одной стороны. С другой же, при поверхностном знакомстве, их было невозможно заподозрить в этом печальном агнце. Какие еще сюрпризы скрывались в Сереже? В конце концов, зачем-то же он примчался сюда?
На стол уселась очумелая синица и завертела головой.
– Цып, – умилился Греммо.
Зиновий Павлович обратился к ней укоризненно:
– Куда лезешь? Тебя тоже притягивают неприятности? Сначала они притянули его, потом меня… Улетай, пока целая.
Синица приседала, втягивала голову в плечи.
– Сережу тоже притянуло, – продолжил доктор.
Выстрела никто не услышал. Звук заменился картинкой: на черной столешнице расцвел красный цветок. Синица взорвалась алыми брызгами, а деревянная нога, больная слоновостью, приняла в себя пулю, влетевшую под углом.
– Ложись! – крикнул Зиновий Павлович.
Ефим уже лежал, повернувшись ногами к солнцу – условно, оно выходило в зенит. Зимородов скатился в кустарник. Укрытый акацией, он замер, не смея дышать. В горячем воздухе плавали перья и пух.
Столешницу прорезала скорбная трещина.
Черное дерево онемело от жалости.
– Не шевелитесь, Греммо!
Ювелир мало что не двигался – не дышал. Зиновий Павлович приподнял голову, глянул искоса. Вокруг царило доброжелательное спокойствие. Вскоре он понял, почему: шагах в двадцати от них образовалась компания. Четверо молодых людей потягивали из банок подслащенную отраву и лениво обсуждали свои незатейливые планы. Они пока не заметили ни ювелира, ни доктора, зато наверняка привлекли внимание снайпера. Лежачее положение не спасало, мишени оставались на виду, но выстрел не повторился.
– Ползите за мной, – прошипел Зимородов.
Он тронулся вкруг акаций. Греммо послушно пристроился сзади. Со стороны это выглядело уморительно – юнцы рассмотрели обоих, и двор наполнился дебильным ржанием. Зиновий Павлович стиснул зубы. В компанию вполне могли затесаться его пациенты-винтовары, он часто лечил таких от нездорового интереса к амфетаминам.
Греммо же прорвало. Зимородов слышал, как тот полз и твердил – все более плаксиво и вызывающе:
– В меня стреляли! Стреляли! В меня…
Близилась истерика. Зиновий Павлович остановился и подождал, потом согнул ногу в колене и резко выпрямил, метя вслепую. Судя по хрюканью, он попал. Доктор оглянулся через плечо, сделал бешеные глаза:
– Заткнитесь, Ефим!
Греммо лежал, уткнувшись лицом в траву. Он трясся от ужаса и всхлипывал.
От компании донеслась реплика:
– Гляди, как синька нарезалась.
Пальцы ювелира скрючивались, царапали грунт. Зимородов лежал неподвижно и проклинал Бога.
Глава 8
У Емонова отчаянно ныли плечи.
Причина вскрылась, едва он пришел в себя. Проректора пристегнули наручниками к холодной и влажной трубе, тянувшейся из ада в ад. Труба шла высоко, проректор обмяк и повис на вытянутых руках, вывихивая суставы.
Его бил озноб.
Он и подумать не мог, что в паре шагов от зноя может расположиться естественное гнездо, пропитанное сырым холодом. Не иначе, гадючье. В городе – что может быть естественнее подвала? Емонов находился в нем. Он замычал, лишенный возможности крикнуть; рот был заклеен клейкой лентой, двумя слоями для верности.
Проректор напрочь забыл о язве, которая между тем разыгралась и слала исступленные сигналы; Емонов не обращал на них внимания. Он дико задергался, заплясал, выписывая ногами затейливые кренделя. Уперся пятками в стену, оттолкнулся, вернулся маятником, больно приложился спиной. Изогнулся и скособочился, помогая себе глазами и бровями в напрасной попытке чревовещания.
Он ничего не видел, его окружала кромешная тьма. Тишина тоже была абсолютная, вопреки ожиданиям не капала даже вода. Крыса, побежавшая по полу, передвигалась бесшумно, и взвыл один Емонов, когда на миг его щиколотки коснулась какая-то быстрая мерзость. Воя, конечно, у него никого не вышло, только стон.
Проректор понятия не имел, куда попал. Он вышел на улицу, ничего не узнав ни о Греммо, ни о Зиновии Павловиче; соседи пациента не представляли, где их искать. Дальше он ничего не помнил, его огрели по затылку. Он очнулся здесь, в беспомощном состоянии, с неприглядными видами на будущее. В чем он провинился, Емонов не понимал, и это служило слабым утешением, внушало осторожную надежду. Зимородов был в опасности, сомнений в этом у проректора не осталось; ему же просто не повезло очутиться рядом. Даже бандиты не убивают просто так. Скоро все разъяснится. Когда к нему явятся, он не откроет глаз, заранее повиснет зажмуренным – пусть видят, что он расположен к сотрудничеству, не хочет ничего ни видеть, ни слышать, ни вообще знать. Он не свидетель, он просто никто.
Захрипела невидимая дверь.
Слева наметилось подобие сумерек, и Емонов поспешил выполнить свое намерение. Он закрыл глаза, чтобы вошедший не опасался быть впоследствии узнанным. Потом, когда тот уселся напротив, проректор ненадолго приподнял веки, но темнота успела восстановиться. Собеседника не было видно, и лишь сигарета его разгоралась адским углем. Неизвестный на что-то сел, огонек плавал на уровне проректорского пупа. Емонов просительно взмыкнул, интонацией обещая полную покорность. Что-то скрипнуло, нетерпеливые пальцы вцепились ему в щеку, нащупывая край ленты. Царапая кожу, нашли, поддели, рванули; проректору показалось, что губы его остались на клейкой поверхности.
– Я ничего не знаю, – сказал он быстро. – Вы смело можете меня отпустить.
Темнота хмыкнула – не то с издевкой, не то с сочувственным недоверием.
Емонов быстро продолжил:
– Я не имею отношения ни к чему такому. Я доктор, занимаюсь наукой, работаю в институте, в полиции никого не знаю, никогда ни во что не ввязывался, просто искал нашего сотрудника… – Он тараторил, спеша окутать тюремщика облаком слов. —Клянусь, я ничего не видел… обещаю, что и не буду… Убедительно прошу меня отпустить, это ужасная ошибка, вопиющее недоразумение.
Темнота вздохнула.
Уголек вспыхнул, рассыпавшись деликатнейшим треском.
– Может быть, вам нужен выкуп? – догадался проректор. – Поверьте – никто не даст за меня ни гроша. Я одинок. Сбережения у меня самые скромные, но я готов выделить…
– Хы, – подал голос мрак.
Емонов ощутил, что краснеет – ненадолго; в следующую секунду его бросило в холодный пот.
– Конечно, я располагаю средствами, моя должность не из последних, и у нас допускается частная практика, но институт все равно на бюджете, поймите, организация не возьмется меня выкупать… она морально не готова… но все, что нажито лично мной, я счастлив незамедлительно предоставить…
Сигарета впилась ему в щеку. Проректор вытаращил глаза, глотнул воздуха для скорого вопля, но увесистая ладонь опередила его. Венерин бугор, вонявший чем-то похожим на мускус, заткнул ему рот.
– Тшшш, – прошипело дыхание.
Вокруг плавал дым, у Емонова слезились глаза. Возможно, дело было не в дыме.
– Что ты здесь делал? – шепнула тьма.
Ладонь отодвинулась.
– Я же сказал…
– Попробуй еще раз. Тольконе повторяйся.
– Как же иначе? Я разыскивал Зиновия Павловича…
Проректору не дали договорить: вернулась лента, а снею – израненные губы. Емонов неистово затрубил, мечтая о хоботе, и мигом позже сигарета прижалась к его глазному яблоку. Чужая ладонь превратилась в горсть, которая сграбастала кожу на лбу и прижала голову к стенке. Проректору было больно, но сотрясался он, в основном, от общего горя.
Эфир всколыхнулся:
– Я пока не тронул зрачок. Больно, но видно. Уловил намек?
– Да, – проректор заплакал.
– И слезы есть. Везет тебе! Итак, я внимательно слушаю.
Емонов прерывисто втянул в себя воздух. Далее он выпалил единым блоком без пауз:
– Я увидел Зиновия Павловича с разбитой головой, а потом трубу, но в травме никого не было, и я решил, что надо поговорить с его последним пациентом…
Тьма перебила его:
– Почему ты так решил?
– Я не знаю! – Емонов, как ни крепился, дал петуха.
Воздух сгустился в затрещину. Голова проректора дернулась. Импровизированный пластырь вернулся на место, крик умер. Уголек сигареты отправился в странствие: курильщик ходил по кругу – вразвалочку, неторопливо, как если бы пританцовывал под переборы басовых струн и разбитной перезвон тарелок. Его кружение выглядело сплошным ритмом-энд-блюзом. Шаркнула крыса – коротко. Очевидно, она уселась посмотреть.
Искра ушла по дуге, невидимка бросил окурок.
Тут же он закурил снова. Повернулся спиной, и огонь зажигалки на миг выхватил сгорбленный силуэт.
Ничего не боится, мелькнула у Емонова мысль. Разбрасывает окурки. Меня никто не найдет. А может быть, это обнадеживающий знак – его отпустят?
– Как же тебя разговорить? – Голос был полон мучительной озабоченности. – А, пусть. Посмотрим, есть ли у тебя яйца.
Яйца отрежет! Проректор обратился в статую. Но никто его не тронул. Сигарета поплыла прочь, надолго пропала. Вернулась, когда Емонов уже намеревался лишиться чувств. Невидимка был обременен ношей и двигался неровно. Вернее, он никого не нес, только тащил. Судя по отчаянному мычанию – за волосы. Судя по тембру – женщину.
Проректор попытался вспомнить аутотренинг и прочие приемы, которым сам же и обучал всех желающих; силился вызвать приятные ощущения покоя, возникавшие в разных позах. Обратился к практике йоги и многому другому, в чем насобачился, но так и не смог привести себя в состояние отрешенности.
Всплыл язычок пламени; огонь дрожал, словно тоже боялся.
Действительно: в ногах у Емонова лежала женщина. Ничком, связанная по рукам и ногам, лица он не видел. Миниатюрная, она монотонно выла низким голосом. Большего проректор не разглядел, свет погас.
В шею ему уперлось острое.
– Очень большой нож, – объяснила тьма. – Сейчас я буду рубить ей пальцы, руки и ноги. Ошкурю морду, как картофелину. А ты решай, помалкивать дальше или колоться.
Еще секунда – и рот проректора был вновь свободен.
– Скажешь что-нибудь?
– Все, что хотите. Только скажите – что…
Печать легла на уста Емонова. Проректор перестал дышать, гадая о близком и неизбежном. До слуха его донеслась возня, пыхтение, взмыки. Потом прозвучал удар, металл повстречался с камнем. Тональность воя, что издавала пленница, резко повысилась.
Под нос проректору ткнулось что-то прохладное и влажное. Щелкнула зажигалка, свет сохранялся недолго, но Емонову хватило. Он потерял сознание.
Глава 9
– Деньги, – сказал Греммо. – Надо понять, кому это выгодно. Все дело всегда упирается в деньги. Не забывайте, что я ювелир. Я работаю с материальными ценностями и видел много страстей.
– Ишь, как запели, – злобно отозвался Зимородов. – Куда подевалась романтика?
Оба лежали в траве.
Они отползли, как им показалось, достаточно далеко и надежно, чтобы выйти из-под прицела снайпера. Тот вряд ли мог видеть их сквозь тучную листву. Встать, побежать и тем себя обнаружить они не смели, хотя неизбежно нервничали в самом дворе ювелирова дома. Акации, досыта упитанные углекислотой, притомились от фотосинтеза. Зиновий Павлович и Греммо расположились в тени, где могли сойти за обычных отдыхающих. Правда, им не хватало напитков и закусок, но вряд ли случайный прохожий копнет так далеко. Да хоть бы и копнул.
Они отчасти пришли в себя – достаточно, чтобы продолжить рассуждения, и смерть синицы начинала казаться им фикцией.
– В вашей реплике нет смысла, – заметил Греммо. – Зачем смешивать? Я не отрекаюсь от высокого чувства. Я движим им даже сильнее, чем прежде.
Лежать и разглагольствовать было приятно: иллюзия деятельности при дикости обстановки за скобками.
– Последним чувством, какое я в вас заметил, был животный ужас, – возразил Зимородов.
– И что это меняет? Да, я испугался, меня хотели убить. Правда, сейчас мне кажется, что не убить, а предупредить. Иначе мы были бы трупы.
– Предупредить? О чем?
– Как о чем? – Ювелир вытянул травинку, задумчиво сунул в рот. – Чтобы мы не лезли не в свое дело.
Зиновий Павлович покачал головой.
– Ведите меня, Ефим. Направляйте. Вы, я смотрю, не уйметесь. Только куда? Мы даже не смеем высунуть нос из кустов.
– Можно пересидеть в подвале, – сообразил ювелир.
– Неужели? И как долго?
– Сколько понадобится. Пока не выведем этих негодяев на чистую воду.
– Каких негодяев, Греммо? Мы даже не представляем, о ком идет речь. Мы путаемся под ногами невесть у кого…
– И это странно, между прочим, – подхватил тот.– Кровь льется рекой, а мы живы. Давно пора нас прикончить, но они почему-то не решаются. Если бьют, то не насмерть; если стреляют, то мимо. По-моему, мы им зачем-то нужны.
– Я объяснил, зачем. Мы будем козлами отпущения.
– И только? Не пора ли нас сдать? Причин выше крыши… однако они предпочитают дальнейшее устрашение.
Ювелир потер ухо.
– Снова шумит? – с надеждой спросил Зимородов.
– Прошло. Я сковыриваю корочку. С детства люблю.
Доктор завороженно следил за артистическими пальцами, впившимися в ухо.
– Это порез?
– Ну да, я же рассказывал…
Греммо увлекся и перестал быть похожим на человека, только что пережившего покушение.
– Подвал у нас неплохой, – пробормотал ювелир. – Там сравнительно сухо, а что прохладно, так это и замечательно. Мы можем оборудовать там штаб-квартиру.
– Вы явно не наигрались в детстве, – сказал Зиновий Павлович. Что-то томило его помимо неприятного положения, в котором они пребывали с утра и которое неумолимо ухудшалось. – Послушайте, Ефим… эта ваша царапина, которая на ухе. Да перестаньте же ковырять, черт вас возьми! Как получилось, что вас порезали?
Ювелир отодрал корку и рассматривал ее, как изучал изумруды, сапфиры и рубины.
– Но я же сказал, – он чуть нахмурился. – Толком не помню. Мне делали маску, я задремал. Ну, прихватили ножницами! Жуля волновалась. Я очнулся, когда она уже суетилась.
– Погодите, – остановил его Зимородов. – Вам делали маску. Из водорослей, насколько я помню. При чем тут ножницы? Зачем они? Косметическая маска не требует ножниц.
– Не вижу ничего необычного. Меня намазали, я задремал, меня стали стричь… – Греммо вдруг замолчал. – Меня уже подстригли, – в его голосе обозначилось удивление.
Зимородов сел по-турецки, вперился в него взглядом.
– Так, Ефим. Очень хорошо. Вас подстригли, наложили маску… и подрезали ухо.
– Может быть, она хотела подровнять, – неуверенно предположил Греммо.
– Вполне возможно. А почему вы заснули? – прищурился Зимородов. – Я как-то на этом не останавливался, но сейчас вдруг подумал. Я пытаюсь представить себя на вашем месте: вот я сижу в парикмахерской, меня окружают резкие запахи, мне жарко…
– Работал вентилятор…
– Хорошо, меня обдувает ветерок. Мне делают маску из водорослей – процедура совершенно новая, непривычная. Руки парикмахерши дрожат настолько заметно, что это врезается в память и побуждает к поискам. И я засыпаю. С какой стати?
– Когда же вы все передохнете, – доброжелательно прошелестел женский голос подобием ветерка и ветерком же стал удаляться – тлетворным, с примесью сдобных и гречневых запахов; колокол сарафана, расписанного фиалками, подрагивал на ходу.
Местная жительница фламандской породы, изнемогавшая от жары и продуктовых сумок, остановилась отдышаться и с ненавистью уставилась на доктора и ювелира, раскинувшихся в тени. Женщина с остервенением дунула; прядь волос отлипла от лиловых губ, лениво качнулась и упала обратно. Женщина поставила сумки, отогнала муху, вытерла лоб.
– Ни жара не берет, ни холод, – продолжила она прежним благостным тоном. В ее говоре звучала доверительная повествовательность. – Пропойцы чертовы. Засадить вас в ракету и отправить в космос. Холера сраная, ресторан под кустом.
– Не стойте здесь, – посоветовал Греммо. – Опасное место. Оно простреливается, а вас хорошо видно без всякой оптики.
Ни слова больше не говоря, женщина крякнула, нагнулась, подобрала голыш и запустила – не в ювелира, в Зиновия Павловича. Тот еле успел увернуться.
– Сволочи, – прошипела баба. – Так бы и убила за яйца.
Зимородов привстал, что получилось у него неуклюже: сначала он перевалился на четвереньки, а после чуть выпрямился, напоминая изготовившуюся к броску рептилию.
– Еще прыгни на меня, – пригрозила баба. Она не докончила – очевидно, намекала на вещи настолько страшные, что не было никакой нужды называть их вслух. Флюиды ужаса топорщились веером при одном зарождении мысли об этих вещах.
Из сумки выглядывало горло пластикового жбана. Сладкое пиво, литров пять – определил бы знаток. Женщина глубоко вздохнула. Нехитрая косметика потекла, под глазом обозначился бланш. Духота вдруг окрасилась недельным перегаром.
– В подвал, – решительно молвил Греммо.
Напарники выпрямились. Баба подхватила ношу и молча засеменила прочь.
– Сволочной у нас город, – пробормотал Зиновий Павлович.
– Да, живешь и не знаешь, – поддакнул Ефим. – Давайте-ка пригнемся. Я боюсь, если честно.
– Я тоже не герой.
Ненадолго успокоенные тенью, они вновь омертвели всеми чувствами, за исключением одного – страха. Снайпер мог уйти, а мог и остаться. До подвала было рукой подать, но дажемалое расстояние нужно было как-то покрыть.
– Бегом, на счет три, – скомандовал Греммо.
Их предосторожности были понятны, но излишни. Снайпер действительно оставался на месте какое-то время в ожидании новых распоряжений, но несколькими минутами раньшеубрал оружие и спускался по лестнице; в руке у него был телефон.
– Уходи, – эфир ласкал снайпера лаконичными командами.– Давай уже будем заканчивать.
– Ну и отлично, – тот пришел в отменное настроение и засвистал, но вовремя спохватился и дальше спускался бесшумно. Ему не нравился пистолет с глушителем, и он был рад вернуть эту злую штуку владельцу.
Глава 10
Искать в лесу не имело смысла. Старик был скрытен, ходил тайными тропами, в его поисках не помог бы и вертолет. Егоподжидали на расколотом асфальтовом пятачке близ железнодорожной станции.
Цивилизация начиналась внезапно. Не было подъездов и заходов, не ветвились пути, не множились заборы. Колея вдруг раздавалась, и поезд въезжал на станцию. Назвать ее вокзалом не поворачивался язык, хотя здание вокзала имелось – помпезное, сталинской выправки, но изрядно облезшее, сплошь в заплатах. С путей был виден крохотный участок безлюдной привокзальной площади. Полуднями тамстояла старая лошадь, впряженная в разбитую телегу.
Лошадь маялась мухами, полностью равнодушная к чужакам. Телега была прикрыта дерюгой, из-под которой с краю торчал одинокий мешок – может быть, с мукой, а может быть, с алебастром. От асфальта распространялся пыльный жар. Дверь деревянного магазина врастала в косяк, будучи наискось перехвачена доской, закрепленной замком. С вывески «КООП» свалилась буква «О», теперь стоявшая изумленно, приваленная к крыльцу.
Маленький автобус притаился в тени одинокого тополя.
«Это же труповозка, – сообразил наблюдатель. – Хорошая примета!»
Автобус был оснащен табличкой, какая чаще украшает грузовики: «Люди» – она виднелась за лобовым стеклом. Сбоку прижилась вторая: «Служебный», и сразу же рядом – третья, с надписью по трафарету от руки: «Спецразвозка». То есть сначала, если следовать логике, автобус был предназначен неведомо для кого. Потом добавилось уточнение про людей. Затем, чтобы люди не обольщались, уточнили далее, назвали его служебным. Для дальнейшей узкой специализации готовой надписи не нашлось.
…Старик был не так уж стар: шестидесяти лет, и отменно крепок.
Он вышел из леса, без всякой надобности повинуясь советам компаса; вышагивал, едва не уткнувшись в его стрелку вороньим носом. Наблюдатель облегченно вздохнул. Ему предстояли сложности, воплощенные в Зимородове и Греммо, но тем пока не пришло время появиться на сцене. Рабочая неделя была в разгаре. Ювелир еще бродил по врачам и жаловался на шум в ухе, а доктор понятия не имел о его существовании – более того: еще даже не успел побывать в милицейском пикете и вел размеренную жизнь, не омраченную преступлениями.
Наблюдатель пошел навстречу, стараясь держаться вне поля зрения старика. Это было нетрудно, тот не смотрел по сторонам – когда не следовал компасу, таращился себе под ноги. Наблюдатель сошел с дороги, перепрыгнул через канаву, двинулся лесом. Чужая обувь стесняла его, жала ноги, но он терпел.
…Старик пребывал в устойчиво приятном расположении духа. Он пробудился на рассвете, у озера, под пение птиц, в безошибочном предощущении жары. Камуфляжной раскраски спальный мешок схоронился в кустах, ничем не заметный постороннему глазу. На опушке, тоже скрытой от чужаков, чернели уголья меж двух рогатин с перекладиной для прокопченного, пропитанного сажей котелка. Старик выполз на четвереньках, со звериной осторожностью огляделся. Улыбнулся муравейнику, потянул носом. Брови его, полные шерсти, сосредоточенно раздувались. Крякнув, он выпрямился и прогнулся в пояснице – больше для видимости, хотя никто не смотрел; старик не задавался и этим движением отдавал должное возрасту, хотя у него не болело ничто и нигде. Углубившись в заросли, справил нужду – с перебоями, дробно роняя струю. Немного подумав, присел и худо-бедно справил следующую. Закидал листьями, мхом; вернулся к вещам, порылся, достал зеленую флягу. Отвинчивая крышечку, вышел к воде; налил, опрокинул, блаженно осклабился, потянулся и стал умываться. Потом бездумно присел на поваленную сосну и долго пребывал в неподвижности, созерцая зеркальную поверхность озера. Потом поел из баночки. Далее он начал собираться по грибы: затолкал в рюкзак большую корзину. Он всегда делал так, чтобы руки были свободны, пока не доберется до верного места – на всякую мелочь, что подворачивалась по пути, он не смотрел и не брал ее, подогревая азарт. Оказавшись в заповеднике, известном ему одному, опрокидывал в горло крышечку, вынимал корзину и шел по грибному следу, как гончая.
Нынче место его подвело, урожай был небогатый, но старик не расстроился. Добрал сыроежками и лисичками, а после и вовсе отвлекся на чернику – изрядно подсохшую на жаре, зато уродившуюся в избытке. Прикинул, что надо бы повторить через неделю, с прицелом на бруснику, без отвлечения на прочее. А скоро и клюква. Он постоял, щурясь на далекие болота. Затем перевел взгляд на часы и на компас: пора возвращаться.
Зиновий Павлович, будь он знаком со стариком, назвал бы это решением закрытием гештальта. Лесные скитания были для того больше грибов и рыбалки, с годами они сделались ритуалом. Старик навещал эти края много лет, принципиально не признавая иных. Он был человеком привычки. Случалось даже, что путешествие не приносило ему ожидаемого удовольствие и даже оказывалось в тягость – погода ли была виновата, хандра; все это не имело значения. Гештальт нуждался в завершении, без этого старик испытывал сильнейшее внутреннее неудобство.
Его караулили не первый день.
Наблюдатель исправно приезжал с утра пораньше и ждал, когда со станции удастся разглядеть одинокую фигуру, бредущую по грунтовой дороге. Он не боялся свидетелей, их было немного в этомдиком захолустье. Оглянулся, оценил расстояние до площади: метров триста. Старик приближался. Наблюдатель укрылся в кустарнике и ждал, когда тот поравняется с ним. Едва это произошло, наблюдатель свистнул.
Путешественник приостановился, повернул голову. Наблюдатель выступил из-за дерева, сделал яростные глаза и поманил к себе.
Старик опешил.
– Что такое? Откуда?
Нахмурив кошачьи брови, он пошел на зов. Простые и понятные вопросы готовы были сорваться с его языка.
Наблюдатель приложил палец к губам: ни звука, после. Старик пожал плечами. В его глазах зажегся интерес. Он заподозрил было несчастье, но театрально-загадочный вид наблюдателя исключал горести и обещал неожиданности скорее приятные. Во всяком случае, увлекательные.
Наблюдатель сделал знак: сними поклажу. Старик, дивясь все больше, но покорно выдерживая режим молчания, избавился от спального мешка, однако некстати нацепил рюкзак, который до того держал за лямки в руке. Ему не воспрепятствовали – очевидно, эта малая ноша не могла помешать ознакомлению с тайной.
Наблюдатель чуть отступил в лес: шаг, другой, третий. Старик надвигался. Тот посторонился, вторично предупредил жестом расспросы и победоносно кивнул на что-то, находившееся на земле.
– Ничего не понимаю, – растерянно пробормотал старик.
Он подслеповато прищурился, склонился.
– Не вижу ничего…
Дед сказал сущую правду, смотреть было не на что. Все захватывающее разворачивалось за спиной. Леска взметнулась петлей, закрученной в согласии с практикой индийских душителей. Старик взмахнул руками, захотел встать, но сделать уже ничего не мог: он попался. Наблюдатель попятился, удерживая его на вытянутых руках. Рюкзак, отягощенный корзиной, притягивал к земле, и странник опрокинулся. Нападавший мгновенно сократил дистанцию, упал на колено и с силой развел концы удавки. Леска глубоко врезалась в морщинистое горло. Загорелое лицо посинело, глаза выпучились; старик захрипел, изо рта потекла слюна. Наблюдатель поморщился: жертва наложила в штаны.
Лес прыгал и раскачивался, он вовсе не кружился верхушками сосен, как показывают в кинематографических предсмертных панорамах. Деревья, небо, земля окутывались тьмой; птичье пение умалялось до комариного писка. Возможно, это пищало в мозгу что-то кровавое. Пальцы вгрызались в почву, под ногти забивалась хвоя. Ноги ритмично сгибались и разгибались, взрыхляя борозды. Разгоряченный наблюдатель дунул, отгоняя упавшую на взопревшее лицо паутину.
Когда старик умер, наблюдатель перевел дыхание, огляделся. Вокруг не было видно ни души. Он вышел на дорогу, та тоже оставалась пустынной. Он вернулся к покойному, ухватил за лямки рюкзака и оттащил метров на двадцать дальше, в заросли папоротника, где наскоро закидал чем попало. Полюбовавшись делом своих рук, наблюдатель уже совсем собрался уйти, но вспомнил о важном – ради чего, собственно говоря, все затевалось. Он рассмеялся, ударил себя по лбу, запустил руку в карман.
Там хранился предмет исключительного значения.
Наблюдателя отговаривали, даже недоумевали – к чему такие сложности, когда можно поступить проще. Тот усмехался и возражал, что его вариант намного надежнее. Любое дело должно выливаться в произведение искусства, иначе оно не стоит выеденного яйца. Его спросили, где он набрался таких идей, при его-то скучной профессии. Он процитировал поэта – насчет того, что идеи витают в воздухе. На него махнули рукой, но все же заметили, что чем хитроумнее замысел, чем больше в нем участвует людей, тем легче спалиться. Наблюдатель посоветовал не лезть не в свое дело.
Он был увлекающийся человек.
Он вынул предмет, завернутый в тряпицу и упакованный в небольшой пластиковый пакет. Обработка ногтей покойника и прочие мелочи не затянулись надолго. Минутой позже наблюдатель облегченно вздохнул. Его личный гештальт завершился. Одна петля затянулась на горле – и скоро сойдется следующая: в переносном смысле, но может быть, и в буквальном.
…Ретроспектива оборвалась.
Снайпер провел рукой по лицу и осторожно вышел из подъезда. У него еще было много дел.
Глава 11
Греммо поежился:
– Страшнее пули эта баба…
– Прижмитесь к стене, – велел Зимородов. – И двигайтесь по периметру дома приставными шагами. Я не согласен скрываться в подвале, мне хочется уйти как можно дальше от этого места. По нам стреляли, а вы навострили лыжи в самый капкан.
– Чудак человек, да куда же мы пойдем? – Ювелир тем не менее вжался в стену, как было сказано. – Можно где-то пересидеть, но потом все равно придется возвращаться домой.
– Боюсь, что лучше на эшафот. У Каппы Тихоновны семь пятниц на неделе. То звать полицию, то не звать…
– Значит, так тому и быть! Не вы ли стремились обратиться к властям?
– Я? Вы совсем свихнулись, Ефим. Вот какие выверты устраивает человеческая память! Это вам не терпелось, а я от них навидался, – завел старую песню Зиновий Павлович.
– Да полно вам. Подумаешь, замели на пару часов.
Зимородов долго и пристально смотрел на ювелира, который вел себя непозволительно дерзко.
– Я привлек вас в качестве умного мозга, – продолжил тот. – А вы уклоняетесь от решения проблемы. Бежите от трудностей.
Зиновий Павлович отклеился от стены и заглянул Ефиму в глаза. Там кривлялось сумасшествие. Ювелир был смертельно, бесповоротно напуган, и только Бог знал, какие внутренние силы пришли в движение, позволяя Греммо и дальше нести несусветный вздор. Скоро тонкая перегородка рухнет, границы исчезнут – и хлынет неистовство. Доктор погладил свою повязку: у него снова разболелась голова.
– Поймите, Ефим, – Зимородов попытался прийти в соответствие с навязанным образом. – Мы ведем себя подозрительно, привлекаем внимание. По соседству с нами – два трупа. Скоро объявят перехват, антитеррор или что там у них. Район оцепят. Нам надо выбраться отсюда хотя бы на время. У вас есть деньги? Пойдемте в какое-нибудь кафе.
Греммо нервно облизывался.
– В кафе? Зачем?
– Посидим там пару часов. Вы захотели моего мозга – пусть он поработает. Нас прервали, у меня остались вопросы. Что-то во всей этой вашей истории мне крайне не нравится.
– Что-то? – саркастически повторил Греммо. Ирония лишила его остатков самообладания, и он вдруг закрыл лицо руками. – Господи, – послышалось сквозь пальцы. – Господи, господи…
Из окна первого этажа вдруг полилась бардовская песня.
«Мы с тобой теперь уже не те! И нас опасности не балуют!…»
Оба вздрогнули, запрокинули головы. Бодрый предпенсионный текст будоражил кровь.
«В нашей шхуне сделали кафе, на тумбу пушку исковеркали, растрачен порох фейерверками, на катафалк пошел лафет…»
Зимородов подался к Греммо, навис:
– Слышите, что вам поют?
«Море ждет, но мы уже не там! Такую жизнь пошлем мы к лешему…»
Они как будто поменялись местами. В докторе внезапно пробудилась бесшабашная романтика – не связанная, впрочем, с пропавшими парикмахершами. Греммо стоял и впитывал энтузиазм.
«Мы с тобой пройдем по кабакам, команду старую разыщем мы…»
Ювелир приосанился.
– Выпрямляйтесь, Ефим! Пойдемте, соберемся с мыслями и покажем этим сволочам! Рановато они нас хоронят!
«Давай, командуй, капитан!…»
В напарниках вострубила юность. Мир предстал ошеломляюще молодым и зеленым, лето напомнило о себе целиком и сразу. Неизвестные мерзавцы, превратившие их жизнь в ад, мгновенно уменьшились до насекомых. Кулаки стиснулись, зубы сжались, на щеках заиграли желваки.
– Нам еще рановато в тираж, – упивался доктор.
Вероятно, то был шок – вернее, его последствия, выразившиеся в неадекватной эйфории.
– Да, – кивнул Греммо. – Пройдем по кабакам. Какие-то деньги у меня с собой есть.
– Мы зададим им жару, Ефим, – поддакнул Зиновий Павлович. – Настало время ответить!
Оба пока не представляли себе, кому отвечать, но это обстоятельство не выглядело серьезной помехой. Ювелир и доктор двинулись вкруг здания. Со стороны это выглядело довольно потешно, хотя в округе хватало городских сумасшедших, а потому они не привлекли особого внимания. Греммо воровато оглядывался, невольно воображая себя героем приключенческого фильма – вероятно, детского. Зиновий Павлович передвигался на цыпочках, хотя в этом не было большого смысла. Песня удалялась, словно махала им вслед с перрона, и казалась удачным аккомпанементом.
Две собаки поскуливали, сцепившись; им приходилось стоять неподвижно. Зиновий Павлович потянулся вмешаться, но ювелир вцепился ему в локоть и зашипел:
– Вы что?
Следующий дом стоял близко, но не впритык; им предстояло одолеть метров двадцать. Греммо запрокинул голову и прищурился с видом эксперта.
– Может достать, – он с сожалением качнул головой.
– Думаете, он на крыше?
– Будем надеяться, что в окне. Тогда траектория неудобная.
– Вы-то откуда знаете? – вырвалось у Зимородова.
– Так у меня же был брат…
Неожиданно для себя Зиновий Павлович постучал по дереву.
– На счет три, – прошептал он уже привычно. История повторялась.
Считали тоже шепотом, хором; сорвались и понеслись опрометью, как будто за ними гнались голодные черти. Стрельба не повторилась, и через несколько шагов после того, как оба достигли соседнего дома, напарники полностью вышли из зоны обстрела. Страхуясь, однако, они возобновили движение впритирку к стене, и только дойдя до торца осмелились перебраться на открытую местность. Детская площадка встретила их тишиной, малыши еще не вернулись с дач. На скамейке сидели две мамы с колясками и один папа – абсолютно не при делах, но с банкой пива.
Зиновий Павлович хотел было вытереть пот со лба, но помешала повязка.
– Тут есть заведение, – Греммо был более удачлив и промокнул лоб рукавом. – Недорогое и тихое. Отвратительное, конечно, зато там прохладно.
– Значит, богоугодное, – Зимородов поймал взгляд мамы, сидевшей ближе, и захотел провалиться сквозь землю.
Ювелир посмотрел на часы.
– Середина дня, – заметил он. – Надо будет подумать о ночлеге.
– Вы уже не стремитесь домой?
Тот поскучнел.
– Конечно, если мы не придумаем ничего лучше, придется вернуться.
– У вас же есть деньги? Существуют такие маленькие отели…
Греммо враждебно зыркнул:
– Вы приглашаете меня в маленький отель? Что о нас подумают, когда мы спросим номер?
– А вас это тревожит? Что о вас подумают, когда обнаружат одно тело с перерезанным горлом, а второе – удавленное?
– Денег мало, – отрезал Греммо. – Ни на какой отель не хватит.
…Проспект встретил их разморенной, полусонной жизнью, назвать которую суетой не поворачивался язык. Ползла себе поливальная машина, и водяной веер напоминал высунутый язык, лизавший асфальт. Жаркое дыхание небо отдавало чесноком по случаю повсеместной арабской кухни. Разгуливали сытые голуби, побуждаемые клевать не потребностью, но скукой; в далеком далеке, несмотря на субботний день, исступленно заколачивали сваи, где-то визжала циркулярная пила. В безоблачном небе висел микроскопический воздушный шар, и Греммо, чьи мысли велением обстоятельств переключились на баллистику, машинально прикинул, долетит ли до него ружейная пуля.
– Если за нами следят, – сказал Зимородов, – то в маленьком, замкнутом помещении мы окажемся беззащитными.
– Не будут же они расстреливать все кафе, – возразил Греммо.
Зиновий Павлович подумал, что прецеденты случались, он читал о таком в новостях, но дурнота накатывала на него волнами, и он изобразил согласие. Случай был именно тот, когда готов отдать жизнь за стакан чего-нибудь прохладительного.
– Далеко еще до вашего оазиса?
– Вон он.
Зимородов проследил за ювелировым пальцем ивысмотрел затрапезного вида полуподвал без вывески.
– Ваше знакомство с такими местами, Ефим, меня удивляет.
Греммо печально усмехнулся:
– Я, доктор, не всегда был таким замшелым. А место примечательно тем, что власти менялись, кругом все делили и переделывали, стреляли, перекупали, но оно каким-то чудом уцелело. Нам с братом оно памятно с юных лет.
– Помилуйте, вы далеко не юноша, вам скоро на пенсию. Здесь, когда вы были молоды, не было вообще ничего.
Ювелир оторопело уставился на Зимородова, и тот в очередной раз посетовал на капризы человеческой памяти и ложные воспоминания.
– Возможно, – пробормотал ювелир. – В последний раз я заходил сюда лет семь назад.
Доктор вздохнул. Заблуждение Греммо касалось лишь возраста, который ему нравилось называть юным. Но Зиновий Павлович вспомнил пиратскую песню и позавидовал спутнику. А тот вдруг сказал:
– Сейчас мы с вами тяпнем, товарищ доктор, а то нервы вконец расшалились.
– Знаете, Греммо, – ответил ему Зимородов, – это уже не двойные отношения.
Ювелир его не понял.
– Что такое?
– А, вы не знаете. Ну, забудьте. Это крушение всяких границ. Я уж не говорю о вреде алкоголя в такую погоду.
– Путано излагаете, доктор. – Греммо, на время избежавший опасности быть расстрелянным в собственном дворе, впадал в болезненный ажиотаж. Лихость лезла из него, как перья из подушки. Он ударил Зимородова по плечу и запел: – Мы! С тобой! Давно уже не те! Выше нос, Зиновий Павлович.
– О том и речь, – пробормотал тот, отстраняясь. Одновременно он восстанавливал в памяти разговор, прерванный сердитой прохожей, и что-то подступало, что-то готовилось оформиться и выразиться самым неожиданным образом.
Зиновий Павлович ощущал себя стоящим на пороге открытия. Истина подступила к дверям и готовилась постучать. Еще невидимая, она рассылала сигналы, и доктор предчувствовал ее вопиющую непривлекательность.
Глава 12
Кафе, хотя оно и не имело корней в молодости братьев Греммо, обладало некоторой историей и в прошлом представляло собой дешевую кофейню, где торговали сухим вином и сыпучими пирожными. Стены его почему-то были расписаны любительскими изображениями фараонов и пирамид, так что в окрестностях закрепилось название «Тутанхамон». С годами ассортимент сместился в повышение градуса, да и все прочее стало другим, за исключением росписи – она сохранилась, но как-то странно, будто в оторопи, отъехала вглубь стены, боясь не прижиться в компании дорогих этикеток и пивоналивательных устройств.
Работал большой вентилятор, и Греммо недовольно поморщился. Он сунул палец в ухо и провернул.
– Опять? – догадался Зиновий Павлович.
– Скорее, уже условный рефлекс – или как он у вас называется…
Посетителей не было, несмотря на жару снаружи и прохладу внутри. Доктор и ювелир взяли пива и сели в углу так, чтобы не быть спиной к двери, это предусмотрел Греммо – по-видимому, вновь мысленно обратившийся к покойному брату.
– Не будем спиной – и что? – пожал плечами Зимородов. – Что мы сделаем?
– Что-нибудь, – уклончиво объяснил тот.
Доктор в раздражении покосился на вентилятор. Устройство шуршало и действовало на нервы, хотя по замыслу должно было умиротворять. Вентилятор поворачивался то так, то этак, приглашая полюбоваться; он вращал лопасти, пребывая в затянувшемся наплыве самолюбования и не заботясь об окружающих. За стойкой притаилась тень в пестром фартуке, внимательно следившая за бормочущим телевизором. В войне за души телевизор побеждал, но вентилятор ощущал себя выше и не огорчался.
Греммо зачем-то оскалил рот и приложился к пене во всю его ширь, как будто хотел заглотить бокал. Зиновий Павлович с сомнением посмотрел на свое пиво: положение требовало ясности мыслей, однако пить хотелось отчаянно, и он сдался.
– Итак, Ефим, – произнес он вскоре, когда бокал наполовину опустел, – мы с вами остановились на пораненном ухе и вашем странном засыпании во время навязанной косметической процедуры. Вы слышали какой-то шум. Когда я вас гипнотизировал, вы обронили, что шумел, на ваш взгляд, не только вентилятор. Что еще это могло быть?
Ювелир задумался.
– Возможно, что-то с улицы, – сказал он неуверенно.
– Не принимали ли вы какие-нибудь препараты? Почему вы заснули? Я не могу представить, чтобы я так вот обычным образом явился в парикмахерскую и отключился в кресле. И мне совершенно непонятно, зачем понадобилось применять ножницы в сочетании с маской.
– На что вы намекаете? – Греммо наморщил лоб.
– Видите ли, я часто сталкиваюсь с безумием. Поэтому сумасшествие не кажется мне чем-то редким, и я всегда учитываю его возможность. Легкое помешательство, не сразу заметное окружающим, встречается на каждом шагу. Так что я не могу исключить, что вам нарочно поранили ухо.
Ювелир посмотрел на доктора поверх пива.
– Зачем? – осведомился он осторожно.
– Не имею ни малейшего представления. Но готов пойти дальше и предположить, что вас умышленно усыпили – именно для этого.
Высказав эту мысль, Зиновий Павлович вдруг замолчал. Челюсть у него отвисла. Греммо напрягся. Он, несмотря на громкие заявления, в глубине достаточно разочаровался в докторе, чтобы не ждать откровений, но тот, похоже, восстановил способность к анализу и синтезу.
Зимородов щелкнул пальцами.
– Аппарат, – сказал он. – Помните? У вашей парикмахерши под столом. Наркозный аппарат. Севорановый. Если представить, что это он и шумел, то многое объясняется.
– Ничего не объясняется, – возразил ювелир. – Все только хуже. С какой стати Жуле усыплять меня наркозным аппаратом и резать ухо? Это бред, – уверенно заявил Греммо.
– Бред – наркозный аппарат под столом у парикмахерши-лимитчицы, которая сначала нервничает, а потом подозрительно исчезает.
– Но тогда…
– Стойте, – перебил его доктор. – Помолчите минуту. Сейчас все сложится, Ефим.
Но сам он не был в этом уверен.
В кафе вошли молодые люди; двое носили белые футболки в обтяжку, третий прибыл голым по пояс. Напарники съежились, посверкивая взглядами исподлобья и готовые дать посильные отпор. Вошедшие не проявили к ним ни малейшего интереса, потребовали сигарет. Тень за прилавком сгустилась в небритого кавказца, засуетилась. Зиновий Павлович и Греммо перевели дух.
– Вспомните, не случалось с вами еще чего странного в последнее время. Вы жаловались, что постоянно рискуете ушибиться, порезаться…
– Вы же считаете, я сам подсознательно нарываюсь.
– Я выстраиваю гипотезы. Это не догмы.
Греммо посмотрел в потолок – черный, выкрашенный под копоть.
– Ничего особенного я не припоминаю. Всякая глупая мелочь, но такое бывает, наверно, у всех… Кто-то ошибся номером. Другой позвонил в дверь и пропал. Нет, не припомню.
– А вам кто-то звонил?
Ювелир усмехнулся:
– На прошлой неделе стучалась медсестра из поликлиники. У них, говорила, диспансеризация, она пришла взять у меня кровь на анализ. Из вены. Я ее не впустил.
Зиновий Павлович прищурился.
– На прошлой неделе? Еще до салона красоты?
– Точно так. Открываю – стоит, светленькая такая, глаза наглые. Идите к черту, сказал я ей. Надо же, какие заботливые. Я никакой не старик, чтобы меня посещать по собственному почину.
– Это никак не связано с медицинским ведомством вашего брата?
– Да бросьте, – отмахнулся Греммо и отпил из бокала. – Нашли радетелей.
Молодые люди расплатились и вышли. Кавказец вновь растворился в полутьме. По экрану телевизора ездила взад и вперед землеройная машина.
– Это небылицы, Ефим, – негромко и вкрадчиво произнес Зиновий Павлович. – Сказки. Диспансеризация, даже если она вдруг проводится, не включает в себя активное посещение людей на дому с забором крови. Если, конечно, вы не состоите в поликлинике на особом учете с чем-нибудь нехорошим. Это же не так?
– Не так, – кивнул ювелир.
– Значит, эту вашу медсестру никто не присылал. Из вены, вы говорите? Абсурд.
– И что из этого следует? – Голова у Греммо пошла кругом.
Зимородов задержался взглядом на телевизоре, где дорожная техника сменилась озабоченной дикторшей. Он прислушался и разобрал: «…двойное убийство… оккультист Тер-Оганесов и его помощница… отказываются от комментариев… мы вернемся к этой теме в следующем выпуске, сейчас на место выехали наши корреспонденты…» По ходу речи изображение дикторши чередовалось с картой местности, по которой, если бы не кривой алый кружок, доктор ни за что не признал бы Мастерской Свами.
Греммо прислушивался тоже и выглядел равнодушным, но заблуждаться на этот счет не следовало, ибо встречается ступор, при котором человек действует спокойно и ровно, но как бы в полусне. Он может сорваться в любой момент.
– Который час? – спросил Зиновий Павлович вместо ответа.
– Половина четвертого…
Доктор прикинул в уме.
– Поликлиника, должно быть, уже закрыта, если вообще сегодня работала. Но попытаться стоит. Сейчас, Ефим, мы с вами допьем эту отраву и пойдем наводить справки.
– Я готов, – смиренно ответил ювелир. – Командуйте, доктор. Только не худо бы объясниться.
– А вы не замечаете? До сих пор в вашей истории фигурировала парикмахерша, которая погрузила вас в сон, порезала ухо и пропала. Теперь обозначилась новая личность – мифическая медсестра, тоже возжелавшая вашей крови. Что из этого следует?
– Что? – эхом откликнулся тот.
– То, что наша с вами изначальная посылка была в корне неверной, Ефим. К моему великому сожалению. Дело обстоит намного хуже, чем вам казалось. Парикмахерша исчезла, но проблема не в этом. Она в том, что охотились не на нее – я начинаю думать, что охотятся за вами.
Часть третья.
Столкновение интересов
Регистраторша, безвылазно просидевшая за стеклом несколько часов, решила размяться в самый неподходящий момент. Посетителей не было. Десять минут назад нарисовался какой-то тип, купил в автомате бахилы, но проследовал мимо нее, с видом целеустремленным и перемещаясь поспешно. Она не успела его рассмотреть. Тип явно знал, куда ему нужно. Регистраторша поскучала еще немного, пока не почувствовала, что терпение на исходе. Ей захотелось покурить на крыльце. Она и курила-то редко, что в свете дальнейшего было особенно досадно.
Регистраторша вышла из клетки. Скоро домой. Она оглянулась на шум: в дверях стоял тот самый, что прошмыгнул. Ступени позади него вели на второй этаж, вдруг показавшийся регистраторше недосягаемым.
– Мне нужен адрес и телефон, – человек изложил просьбу как будто в задумчивости, чуть растягивая слова. Глаза у него плавали, ни на чем не застревая.
Из лаконичного пояснения регистраторша поняла, о ком речь.
Мысль об отказе почему-то не пришла ей в голову. Она послушно вернулась в свой закуток, и человек вошел следом. Она старалась не смотреть на тесак в его руке.
«Это сумасшедший, – повторяла про себя регистраторша. – Просто псих. Не надо с ним спорить – и все». Она вспомнила его, он уже приходил пару раз. Она даже видела его вместе с той, которую он разыскивал. У Веры был выходной, как у всех нормальных людей в субботние дни.
Регистраторша аккуратно записала испрошенное. Пальцы слегка дрожали, но она старалась выводить ровно, понятно и даже красиво. Под нажимом необходимости мифы о неразборчивом почерке медиков уступили место сиюминутной реальности.
Гость взял бумажку, сунул в карман, замахнулся. Он немного промазал, и лезвие пошло косо, разрубив плечевой сустав. Регистраторша издала стон, на большее ее не хватило, но нападавший знал, что внутренние резервы вот-вот подключатся. Его взгляд стал сосредоточенным, брови нахмурились. Второй удар пришелся точно в висок. Ухо располовинилось, и тесак глубоко засел в кости, но мужчина выдернул его без особого труда. Всем своим телом он извивался, чрезвычайно ловко уворачиваясь от кровавых фонтанов, и продолжал бить, пока голова регистраторши не превратилась в гуляш.
Когда это в итоге произошло, мужчина вытер тесак о халат покойницы и спрятал в пластиковый пакет с рекламой французского парфюмерного магазина. Он покинул поликлинику, на четверть часа разминувшись с Греммо и Зиновием Павловичем.
Те же, приближаясь к зданию, напряженно спорили.
– Почему я, зачем я? – бормотал Греммо. – С какой радости?
– Вам виднее. Вы ювелир, работаете с ценностями, располагаете средствами.
– Полно вам! Средства мои не такие серьезные, чтобы резать уши… не говоря уже о людях. Что до ценностей, то я их не держу помногу… работаю все больше с ерундой, никаких карбункулов и лунных камней.
– А краденое? Может быть, вы связались с криминалом?
– Если и связывался, то ничего об этом не знаю. И никаких претензий ко мне с его стороны не может быть.
– Вы уверены?
– Я больше ни в чем не уверен. Но ваши домыслы смешны.
– Даже так? Давайте посмеемся, самое время. Обещаю мощный оздоравливающий эффект.
Зимородов на секунду остановился, состроил страдальческое лицо. Духота донимала его, голова работала с перебоями. Греммо потянул его с места:
– Идемте! Сами сказали, что скоро закроется.
Доктор вздохнул и повиновался.
Поликлиника стояла фасадом к проспекту и не подавала признаков жизни. Зиновий Павлович приложил ладонь к чреву: там засосало, как будто разом проснулись все мыслимые глисты, числом в миллион.
– Что-то похожее мы уже нынче видели…
Ювелир уже входил внутрь, излучая решимость. Зимородов, последовав за ним, влетел ему в спину. Тот стоял и смотрел на окровавленные бахилы, напоминавшие сброшенные в спешке лапти. Тошно пахло сырым мясом. Колени у Зимородова ослабели. Ювелир подкрался к окошечку и уморительно вставил лицо в проем, как если бы хотел развеселить грудного младенца. Он так и остался стоять, словно застрял. Зиновий Павлович уже знал, что ждет его там, в глубинах регистратуры. Однако он умирающим голосом спросил:
– Что там, Ефим?
– Мясорубка, – отозвался Греммо и повернулся к доктору, весь белый, как будто его собственная кровь вся притянулась к побоищу по закону сродства.
Собравшись с последними силами, Зиновий Павлович подцепил носком дверь и прокрался за стекло. Кто, если не он? Зимородов считал себя привычным к смерти. Студенты-медики упражняются на трупах, это основа основ во все времена. Зиновий Павлович учился еще при советской власти, которая умудрялась делать дефицитом все, но только не трупы. В анатомичке стоял огромный кубический чан, или ванна. Мутный раствор формалина скрывал содержимое. Будущие медики подходили по очереди, запускали руку по локоть, вылавливали так называемый органокомплекс – свободно плавающую объективную реальность. Печень, кишечник, желудок, еще не разделенные и выдранные целиком, требуха, потроха. Они никогда не заканчивались, хватало на всех. Целые группы вынимали их, словно кроликов из шляпы волшебника. Чьи это были органы – не имело значения. Врач должен уметь вырабатывать вокруг себя защитное поле, это необходимое условие для работы с болезнью и смертью. В анатомическом музее стояли банки с заспиртованными органами. Кисти, стопы, уши, носы. Зиновию Павловичу врезалась в память лысая голова – да все ее запоминали, эту голову. Она негласно считалась достопримечательностью кунсткамеры. Остановившийся пустой взгляд. В левой щеке был вырезан квадрат – для демонстрации мышц. Поговаривали, что это пленный немец, которого пустили на службу науке. Может быть, голова была и немецкая, но прочие тела, которые потрошили изо дня в день, давно утратившие человеческий облик после обработки, никак не годились на роль оккупантов полувековой давности.
«Бомжи, – успокаивали себя учащиеся. – Одинокие пациенты, не востребованные родней и бесславно скончавшиеся в терапевтической клинике».
В последние годы специальность Зиновия Павловича редко сталкивала его со смертью. И он себя переоценил: за стеклом регистратуры у него вновь открылась неукротимая рвота. Но разум, будто раздвоенный, одной своей частью трезво и холодно наблюдал за происходящим, и Зимородов, кое-как утирая губы, склонился над чистым листом бумаги. Кровь запятнала его лишь с краю, и на белом поле проступали цифры. Регистраторша что-то писала, Зиновий Павлович разобрал пропечатавшиеся восьмерку, двойку и пятерку. Он перевел взгляд выше и увидел прикнопленный список сотрудников с телефонами и адресами. Среди медсестер он без труда нашел номер. Сил писать у него не было, поэтому он сорвал все целиком.
– Быстрее уходим отсюда…
– Приберите за собой! Вас найдут по содержимому желудка!
– Выметайся отсюда, кретин!
Зиновий Павлович потащил ювелира наружу в тщетной надежде, что больше им не придется посещать присутственные места – ни частные, ни муниципальные. Система начинала вырисовываться: где бы они ни появились – их всюду ждала кровавая баня.
– Где это, Ефим? – Он ткнул пальцем в список. – Вы должны знать, это рядом, я никак не соображу…
Греммо, затравленно озираясь, глянул.
– Квартала три отсюда. Что там такое?
– Там ваша медсестра. Может быть, мы еще застанем ее живой.
Ювелир вдруг уперся.
– Я не пойду! Я больше ничего не хочу. Если я во что-то ввязался, то лучше из этого выйти, тихо и незаметно.
– Не получится у вас тихо…
– Стойте! У нас же есть номер, давайте ей позвоним, – ювелир полез за телефоном. – Не работает, испортился, – удивился он. – Смотрите, треснул! Будто кто наступил! Что за невезение!
Зиновий Павлович что было сил волочил Греммо по проспекту. Редкие прохожие оглядывались на них. Некоторые качали головами, дивясь, как можно напиваться в такую погоду.
– Станьте в лужу…
– Что?
– Полюбуйтесь на ваши следы.
Зимородов взглянул себе под ноги: он оставлял на асфальте кирпичные пятна. Лужа сыскалась неподалеку, ее напустила недавняя поливальная машина, и доктор постоял в ней какое-то время, пропитываясь влагой. К черепу восходил холодок, как это бывает с горячими напитками, если поставить кружку в кастрюлю с холодной водой.
Греммо выложил последний козырь:
– От моей влюбленности уже ничего не осталось, доктор. И в ухе не шумит.
Зимородов плюнул и продолжил путь. Следы стали черными, но быстро высыхали. Он решил не напоминать ювелиру о скромном месте, которое занимала любовь в мозаике разворачивавшихся событий.
Над городом ворковал вертолет.
Он летал по какой-то собственной надобности, и все внизу виделось ему до отвращения безмятежным. Ювелира и доктора он вовсе не различал. Другое дело – сами доктор и ювелир; вертолет представлялся им признаком общей тревоги, мобилизации многих сил. Обоим было страшно, и город, не менее перепуганный, тоже полуприсел в панике, призывая на помощь войска. Вдобавок им мерещилось, что вертолет выслеживает их лично, докладывает об их перемещениях в неведомые центры, где серьезные люди вычерчивают циркулями маршруты и отдают распоряжения группам захвата. Очень скоро чаша терпения переполнится; сведения о диковатой паре, оставляющей за собой смерть, поступят на самый верх, и начнутся действия. На них сбросят ловчую сеть, перед ними расстелют ленту-ежа, их будут преследовать трассирующими пулями, отравят слезоточивым газом, поставят к стене с ногами на ширине плеч.
…Крики они услышали издалека.
Труп медсестры распростерся на тротуаре. Руки, ноги, голова изогнулись под углами, несовместимыми с жизнью. Позвоночник сломался в двух местах, череп треснул по шву. Падение с десятого этажа – не шутка. Вокруг тела, не смея приблизиться, уже стояло несколько человек. Один, подобный любопытной, но опасливой шавке, то и дело порывался подойти ближе, делал шаг и сразу отскакивал. Глаза у него сверкали, рот был чуть приоткрыт. Еще двое просто бестолково метались, как будто хотели бежать в разные стороны одновременно и останавливались на полпути. Женщина в ситцевом халате развернулась и пошла куда-то выть, закрывая лицо растопыренными пальцами.
– Назад, – прошипел Зимородов, перегораживая Греммо директорию. Тот налетел на его вытянутую руку, как на шлагбаум.
– Неужели это она? – простонал ювелир.
– А кто же, по-вашему?
Видно было плохо, и Греммо присел на корточки.
– Волосы светлые, вы правы… А почему вы так испугались? Мы только пришли, ее на нас не повесят.
– Плавающая черта, – пробормотал Зимородов.
– Что вы сказали? – Тот посмотрел на него снизу вверх.
– У вас проблемы с моралью, Ефим. Она включается и отключается в зависимости от обстоятельств. Черта допустимости гуляет туда и сюда. Вы даже не замечаете, насколько циничны.
Греммо выпрямился.
– Знаете, доктор, я в этом ничего не смыслю. Мне понятно одно: когда человека загоняют в угол, любая черта превращается в фикцию.
Зиновий Павлович нетерпеливо потянул его прочь:
– Идемте же, довольно рассуждать! Сейчас приедет полиция, нас узнают и заметут.
Оба двинулись восвояси, поминутно оглядываясь на людей, толпа которых быстро росла.
– Это вы верно говорите, – рассуждал Зимородов далее на ходу. —Перед лицом опасности черта стирается. Стена, отделяющая рассудок от безумия, неимоверно тонка.
– Сами-то, – горестно хмыкнул ювелир. – Нет бы оказать женщине первую помощь.
– Какая первая помощь? Она мертва…
– Неважно. У врача должен быть рефлекс.
– Врач никому ничего не должен, зарубите себе на носу, он обычный человек.
Пререкаясь в вялом изнеможении, они продвигались тем же маршрутом, каким явились по адресу.
– Стойте, – вспомнил Греммо. – Там же поликлиника. Я туда не хочу, нам туда нельзя.
– О, черт, – Зиновий Павлович остановился. – Но куда же?
– Домой? – с надеждой спросил ювелир.
Зимородов стоял в раздумье. Вертолет давно улетел, но сохранялось ощущение, что он где-то прячется. Вообще, куда-то подевались все, проспект полностью опустел. Вода, оставленная поливальной машиной, лишь наводила на мысли о засухе и стремительно испарялась. Зиновий Павлович вдруг помертвел лицом.
– Ефим, если они убирают свидетелей, то это еще не конец.
Греммо поймал его мысль на лету:
– Салон! Мимоза, Елена Андреевна…
Зиновий Павлович уже пересекал проезжую часть.
– Может быть, мы успеем…
Греммо семенил следом и бормотал:
– Еще Модест и Каппа. Они тоже в опасности.
– Может быть, и нет, – Зимородов перешел на трусцу. – Они ни в чем не участвовали, разве что соседствуют с вами. Будем надеяться, что это не играет роли.
– Бросьте! – Греммо махнул рукой. – Я разношу смерть. Еще ребята эти, Борис и… не помню, как звали второго. Их тоже жалко, хотя они мне не очень понравились, такие компанейские люди, тоже попадают под удар…
Доктор остановился перевести дыхание. Трусца истощила его силы. Ему ужасно хотелось оказаться на больничной койке. Поставят капельницу, принесут обед в одноразовой посуде – борщ и голубцы. Есть он не будет, потому что мутит и даже представить тошно, но помечтать приятно. Покой, безделье, светлые стены, жалюзи.
Зимородов подержался за фонарный столб. Глубоко вздохнул:
– Идемте, почти пришли.
Салон красоты работал. Вернее, бездействовал из-за отсутствия желающих, но был открыт. Доктор положил руку на знакомые перила, крепившиеся к литой узорной решетке, и поставил ногу на ступеньку. Ювелир притих. В салоне царила мертвая тишина.
– Не дай бог, – сказал Зиновий Павлович, поднялся и вошел в распахнутую дверь. – Ни к чему не прикасайтесь, Ефим. Елена Андреевна! Здравствуйте! Это мы! Мы вчера у вас были!
Зимородов предупреждал о своем приближении, как будто заранее знал, что хозяйка напугана до смерти и затаилась в своей норе, хотя страшиться ей было нечего – на первый взгляд.
– Елена Андреевна! Вы у себя?
– Смотрите, – сказал Греммо, указывая на мусорную корзину, в которой лежала окровавленная салфетка.
Зиновий Павлович молча взглянул. Поискал глазами, нашел такую же, чистую, и уже ею взялся за дверную ручку.
Елена Андреевна сидела за столом. Углы небольшого телевизора были закруглены, но это не помешало бытовому прибору плотно войти в ее череп и развалить его до переносицы. Телевизор работал, звук был выключен. Показывали мультфильм. На экране возникла рожа юмористического слона. Слон размахивал хоботом, и казалось, что это он сидит в кресле, иронически наклонив голову. Треугольная пасть открывалась весело и беззвучно. Содержимое черепа стекало на нижнюю половину лица Елены Андреевны, так что слон обзаводился пышной красной манишкой. Может быть, его рвало от менингита, и он сошел с ума.
Позади доктора мягко чиркнуло. Греммо сполз по стене и теперь сидел на полу.
Руки хозяйки ровно лежали на столе поверх приходно-расходной книги. Меж ними покоились очки, взиравшие на Зиновия Павловича пустыми стеклами. Лопасти вентилятора гнали по кабинету воздушные волны, насыщенные естественным железом.
– Мимоза! – позвал из-за спины ничего не соображавший ювелир.
– Молчите, – слова давались Зимородову с неимоверным трудом. – Не ищите ее. Она тоже мертва. Нам надо бежать.
Он подхватил Греммо под мышки, резко вздернул.
– Ефим! Соберитесь! У меня нет сил тащить вас на себе.
– Я пойду, пойду сам…
Пробежка не запомнилась; оба пришли в себя уже за двести шагов от салона. Зиновий Павлович тяжело дышал.
– Что вы там говорили про подвал?
Город рисовался ему как мясокомбинат, специально обогащенный инфраструктурой для общего заблуждения.
– Я хочу домой…
– Туда нельзя.
– Пусть будет полиция, я готов сдаться!
– Дело не в полиции. Давайте сначала исчезнем, после я все объясню…
Участок пути от салона до подвала истерся из их памяти. Они, как прежде, кружили по округе, но события начали складываться, как выражаются кинематографисты, в манере клипового монтажа. Только что они были там – и глядь, они уже тут. Несущественное вываливалось подобно гнилым зубам, важное подбиралось и уплотнялось, как перепуганная мошонка. Партия шла к концу, и невидимые игроки, исполненные азарта, все быстрее переставляли фигуры, как будто скорость могла повлиять на исход.
…В подвале было темно.
– Здесь должен быть выключатель, – уверенно молвил Греммо.
Зимородов не видел спутника, лишь ощущал его присутствие.
– Полное сумасшествие – соваться сюда, – пробормотал он.
– Вы сами предложили.
– Здесь сыро и воняет. Может быть, поищем другой?
– Я знаю только свой, – отозвалась тьма голосом ювелира. – Он никогда не запирается. В свое время висел замок, но про террористов давно забыли, бомжи сорвали его…
Где-то журчала вода; еще Зиновию Павловичу было слышно, как шуршит ладонью Греммо, нашаривая на стене выключатель.
– Я бывал здесь, – бормотал ювелир. – Морили комаров, отравили всю лестницу. Я спускался выяснить, откуда пахнет.
Щелкнуло, и подвал озарился светом мутной лампы. Взору Зиновия Павловича предстали трубы, клочья пакли и ваты, ржавый инвентарь. Он присмотрелся к чему-то, выступавшему из-за штабеля поддонов, невесть зачем сюда сгруженных. С великой неохотой он понял, что видит кончики пальцев. Сантиметр, не более, узнаваемый по яркому лаку, хотя бы и потускневшему в полумраке.
– Там, за ящиками, кто-то лежит, – сказал он дрожащим голосом. – Я этого больше не вынесу.
Он вынес.
За штабелем скрывалась Мимоза. Она лежала ничком, руки стянуты на пояснице скотчем; рядом была брошена дворницкая лопата. Зиновий Павлович, превозмогая себя, перевернул труп. Гримаса повергла его в ужас. Штык лопаты вошел в рот, и лицо, украшенное угольными усиками, стало похожим на кукольную маску, челюсть у которой, если потянуть за ниточку, отваливается надобрую полуокружность головы. В багровом месиве виднелись переломанные пеньки зубов. Налитая синяя губка, похожая на тугого червячка, виднелась чуть-чуть. Пальцы были отрублены. Коротенькие волосатые ноги разметались, плотное пузико вздымалось надгробным холмом.
Зимородов перевел взгляд на фигуру, застывшую слева и не видную от двери.
Емонов был повешен на колене канализационной трубы. На месте глаз зияли рваные дыры. Проректор не висел, а стоял с подогнутыми ногами; очевидно, кто-то надел ему петлю и навалился на плечи, увлекая вниз. Его руки тоже были связаны за спиной, и музыкальные пальцы, которыми он гордился как исключительно чувственными, торчали в разные стороны, словно хворост. На щеках темнели пятна от ожогов.
– Сережа, – сказал Зиновий Павлович.
Сзади Греммо лишился чувств. Черта, до этого момента гулявшая, встала перпендикуляром. Зимородов сел на кривобокий ящик и молча уставился на повешенного.
Вскоре он встал и крадучись подошел к Емонову. Однажды Зиновию Павловичу прошлось наблюдать за действиями работника морга, которому привезли покойника двухнедельной давности – черного, как сажа, раздувшегося, с выпученными глазами. Губы у мертвеца сложились в трубочку – так его распирало изнутри, но уста держались молчком. Работник склонился над ним и в точности скопировал выражение лица: вытянул губы, вытаращил глаза; затем чуть сдвинул брови и доверительным движением включил пилу для вскрытия черепной коробки. Меж ними установился раппорт, так называют врачи деятельное согласие. Примерно то же проделал Зиновий Павлович. Он гримасничал от сострадания, непроизвольно, как будто был околдован выражением лица проректора и повторял его. Пальцы доктора сами собой играли в червей, изгибаясь на пределе суставной возможности.
Если прежние жертвы были умерщвлены поспешно – за исключением, вероятно, Жули Искандаровой, то Емонову уделили чуть больше времени. Зиновий Павлович не мог понять, как того угораздило влезть в эту историю. Судя по всему, злодеи тоже не понимали, но очень хотели узнать. Допрос был проведен с пристрастием, причем отнюдь не следственным. Неизвестный, который затеял истязать проректора, получал удовольствие. Ожоги на щеках Емонова складывались в фигурные сердечки. От Емонова остро несло мочой.
Послышался шум: Греммо очнулся и шел на четвереньках.
– Кто это? – шепотом спросил ювелир.
– Это Сережа Емонов, мой шеф, – бесцветным голосом ответил Зимородов. – Теперь он вне подозрений. Что же, это место до сих пор кажется вам безопасным?
Ювелир, продолжавший стоять на четвереньках с видом ошпаренной собаки, выглядел потешно. Доктору было не до смеха.
– Умирают все, с кем мы соприкасаемся, – пожаловался Греммо. – Я боюсь идти домой, доктор. Там тоже трупы. В кафе я больше не пойду. Тот черный, за стойкой, наверняка уже мертв. И те молодые люди, с сигаретами. И тетка, которая нас облаяла.
Зиновий Павлович повертел головой. Туман не рассеивался. В иной раз он бы не упустил случая выговорить ювелиру за мистику, но сейчас и сам был наполовину готов уверовать в рок.
– Женщину лопатой,– продолжал ныть Греммо.
– Вы бы заткнулись, – мягко попросил Зимородов. – И объясните лучше, почему среди этого ада вы еще живы. Хотя все это из-за вас.
– Я не знаю, – ювелир был раздавлен.
Зиновий Павлович вздохнул.
– Мне тоже страшно идти к вам домой, – признался он. – Но вовсе не потому, что там будут трупы. Совсем наоборот. Я почти уверен, что там все живы.
Ефим хотел что-то сказать, но только хватил ртом воздух. До него вдруг начало что-то доходить.
– Вы намекаете…
– Намекаю, да. Идемте на свежий воздух. Здесь всяко оставаться нельзя.
– В полицию? – с надеждой спросил Греммо, вставая с колен и ковыляя к выходу. – По-моему, теперь точно пора.
– Там видно будет, – уклончиво ответил Зиновий Павлович и подтолкнул ювелира в спину. Оглянулся, бросил прощальный взгляд на Емонова. Доктора передернуло. На парикмахершу он и вовсе смотреть не стал.
Никто не обратил внимания на пару, выползшую из подвала. Какие-то люди шли мимо по своим делам – предположительно черным, так мерещилось этим двоим. Музыка давно стихла. Сытый ветерок забавлялся мелкими листьями.
– Я почти готов согласиться на полицию, – Зиновий Павлович присел на лавочку, вкопанную возле подъезда. Та была изуродована резной надписью, оповещавшей прохожих о том, что скамейка является подарком местного депутата. Ниже шла корявая подпись, как будто депутат собственноручно, вывалив из пасти жадный язык, выцарапывал ее битым стеклом. – Все равно нас найдут, -Зиновий Павлович пожевал губами. – Единственное «но»: мне не хочется оказаться… терпилой, – с усилием выговорил он. – Этим… паровозом, который будет выставлен преступником, – лица Кретова и Кнопова маячили у него перед глазами, исполненные жалостного презрения. – Это тем более обидно, что я настоящих убийц я тоже почти готов назвать. Если заявлять, то будучи вооруженными…
– Так назовите, – безнадежно предложил Греммо, сгорбившийся рядом.
– Что с вашим телефоном?
Греммо похлопал себя по карману.
– Так сломался же, – сказал он удивленно.– Надо в ремонт…
– Скорее всего, не поможет. Лично я и вовсе без телефона. Его украли. Может быть, когда я валялся у себя на лестнице без сознания. Я выскочил на минуту, но прежде оделся и положил телефон в карман. Это автоматизм, я всегда так делаю. Но может быть, его похитили вовсе не там. Меня хватали и лапали, когда тошнило… на вашей кухне.
Греммо ошарашенно поморгал. Он уже подспудно догадывался о неприятной правде, дасформулировать не решался.
– Но почему?
– Я не знаю. Но мы должны это выяснить, чтобы вооружиться и против них, и против полиции, которая рано или поздно появится.
Ювелир взялся за голову.
– Зачем ломать телефон, когда можно просто украсть? Это же хлопоты.
– Не знаю. Логика противника мне неизвестна. Я даже сомневаюсь в ее наличии.
– Это милейшие, родные люди. Такого не может быть.
– Тем не менее их не трогают. Однако им все известно, мы сами разоткровенничались. Они видели Сережу. Они знали о Мастерской Свами. Ваш Модест работает в медтехнике – вам это ни о чем не говорит?
– Аппарат, – прошептал Греммо.
– Правильно, – Зиновий Павлович придвинулся к нему, посмотрел в глаза и продолжил, артикулируя предельно четко. – Они расставляют по квартире ловушки – гвозди, ломаные стулья. Это ведь было ваше место, Ефим, ваш стул, с которого я грохнулся? Это давние заготовки – подозреваю, что уже не нужные, они получили то, что хотели. Но ловушки остались…
– Чего же они хотели?
– Вашей крови, – голос доктора упал до предела слышимости. – Они подают вам ножи лезвиями, Греммо. – И Зимородов зловеще зашипел: – «Можно мне нож? Нет, Модест, сидите, от вас не приму, вы снова подадите его лезвием…»
При этих его словах небесный игрок отвлекся от пешек и потянулся за конем, о котором вроде как и запамятовал, обманывая противника.
…Иммануил получил вызов, когда закусывал в пиццерии. С минуту он слушал, пока ломоть не перегнулся на весу в его руке. С ломтя потянулись сырные сопли.
– Это же край, – пробормотал Иммануил. Он послушал еще, взглянул на пиццу и в гневе швырнул ее на тарелку. – Черт бы их побрал, беспредел надо остановить! – Иммануил посмотрел на часы. – Где эти двое? У меня стрела через час, поезжай туда, бери в клещи и не пускай. Я подгребу, как только разберусь. Молчи, придурок, это же мобильник! Все потому, что ты, сволочь, не запер дверь у суки из парикмахерской! Не надо мне гнать про сломанный замок!
Он отключился.
Пицца стремительно остывала. Ее съедобность улетучивалась, как мираж, и подлинная суть проступала в трупном окоченении. Иммануил оттолкнул тарелку, встал, вышел на улицу. Есть горячее в такую погоду было немыслимо, он делал это через силу, однако прохладное оказалось еще хуже.
Парикмахерша бесследно исчезла, ее больше не было нигде. Но никто не ждал, что самодеятельность дилетантов приобретет такой размах. Иммануил, видавший виды, поежился. Пара придурков, казавшаяся вполне безобидной, вела себя так, что ему расхотелось с ними соприкасаться. Дело того не стоило. Немедленно гасить – и забыть. Верная бригада превратит их в дым, не останется даже сажи.
Никакой стрелки, назначенной якобы через час, у Иммануила не было. Его собеседник давно вызывал подозрения, крысятничал и вообще перестал быть нужным. В общей берлоге стало тесно. Иммануил очень надеялся, что в течение часа этот вопрос так или иначе решится. Он представил картины, которые тот живописал ему пятью минутами раньше, и покачал головой.
Иммануил решил, что правильнее будет подождать во дворе, поближе к месту будущего происшествия. Когда он позвонит, а партнер не ответит, можно будет подняться и перебить всю компанию из браунинга. Потом спалить все к чертям. Или нет. Сначала вывезти трупы.
Он связался с бригадиром:
– Будь наготове. Мешки, тачки – все, как положено. Полный комплект. Я тебя наберу.
Сел за руль. Кондиционер трудился, как оглашенный, и в салоне стоял январь. Иммануил пожурил его за чрезмерное рвение. Так недолго и простудиться. «Лендкрузер» снялся с места и устремился вперед, давя воображаемую живность и досадуя, что таковая не подворачивается.
В тот самый момент, когда он поворачивал ключ зажигания, Греммо делал то же своим ключом, отпирая квартиру. Зимородов топтался сзади. Он рассматривал банку для окурков, ища у нее сострадания. Та, прикрученная чуть наискось, виноватоотворачивалась.
Модест Николаевич стоял в коридоре, как будто ждал их. В руках у него была колода карт, и он тасовал их, управляясь с этим делом мастерски. Вдруг шестерки, тузы, короли запорхали из ладони в ладонь, выстроившись в шуршащую ленту. Модест загадочно улыбался. Каппа Тихоновна, как было в ее привычке, выбежала из кухни и встала перед ним. Она держала огромный разделочный нож.
– Пресвятая богородица! – вскричала она при виде входящих. – Это вы!
Ювелир молча кивнул. Настеганный Зимородовым, он сильно трусил.
– Готовите студень? – Зиновий Павлович кивнул на тесак.
Каппа Тихоновна покраснела.
– Нет… Мы с Модестом ужасно боимся. Вы ушли, а мы себе места не находим – вдруг кто ворвется.
Зимородов огляделся.
– Полицию, как я понимаю, не пригласили…
– Но вы же не велели. И Модест не хотел. Да и я передумала…
Модест Николаевич сделал шаг вперед.
– Очень славно, что вы пришли, Зиновий Павлович. Вы доктор, психиатр.
– Нейропсихолог, – поправил его Зимородов.
Тот отмахнулся:
– Этих нюансов я не понимаю… Все вместе, короче. Мы с Каппой вконец извелись, не находим себе места – со вчерашнего дня. Нам приснились ужасные сны, особенно мне. А ваша утренняя история нас окончательно подкосила. Сделайте что-нибудь! Порекомендуйте. Может быть, какие-то таблетки?
Модест излагал свои жалобы проникновенно, но у Зиновия Павловича возникло ощущение, что он издевается.
Каппа Тихоновна подхватила:
– Да, жуткий сон. Модест рассказал мне. Ефим, что вы стоите столбом в прихожей?
Греммо, подобно лунатику, пошел вперед к своей комнате. Каппа Тихоновна проводила его доброжелательным взглядом. Тесак был опущен, она как будто забыла о нем.
– На вас лица нет, Ефим, – заметила она. – Идите к себе, пусть мужчины поговорят, а я посижу с вами. Сейчас сделаю вам ромашковый чай.
Греммо покачал головой:
– Нет, я останусь с Зиновием Павловичем.
– Помогите нам, пожалуйста, Зиновий Павлович, – не отставал Модест.
– Но что я могу? Мне, честно вам признаюсь, не до того. К тому же утром, насколько я помню, вы ни на что не жаловались.
– Утром еще было ничего. Ну, сон и сон. Бывает. А сейчас прямо колотит.
Зимородов присмотрелся к нему: Модест Николаевич в самом деле был несколько не в себе. От его гримасы хотелось спешно звонить врачам, а руки, не выпускавшие карт и продолжавшие ими забавляться, существовали сами по себе. В животе у Модеста что-то деловито настраивалось.
Сосед выстрелил картами в последний раз, убрал колоду в карман домашних штанов и поднял ладонь:
– Все будет в порядке, доктор! Всего один сеанс.
– Какой сеанс? – Зиновий Павлович искренне не понимал его.
– Вашего гипноза. Вы не помните? Вчера за столом шла речь. Ефим вас расхваливал, а вы отнекивались.
Зиновий Павлович проклял себя. Застолье казалось событием доисторических времен.
– Видите ли, Модест, такой сеанс мне не кажется уместным. В том смысле, что именно сейчас. С учетом событий…
– Очень уместно, доктор, – перебила его Каппа Тихоновна и выступила вперед. Тесак качнулся. – Пройдемте к нам в комнату. Модесту нужна ясная голова. И вы, Ефим, тоже идите.
Интонации Каппы Тихоновны оставались прежними, но ни у доктора, ни у ювелира не возникло желания протестовать. Оба вдруг поняли, что им нельзя сопротивляться ни в коем случае. Каппа Тихоновна искательно улыбалась и вдруг превратилась в зеркальную копию мужа. Две маски, сбежавшие из учебника психиатрии, кривлялись в прихожей.
– Положите нож, – сказал Зиновий Павлович.
Каппа Тихоновна недоуменно посмотрела на тесак и было метнулась, но не нашла, куда его пристроить, и растерялась.
– Дай, я подержу, – Модест Николаевич вынул тесак из ее руки, оценивающе взмахнул.
Не говоря больше ни слова, Зимородов направился мимо в комнату супругов. Каппа Тихоновна взяла за руку ювелира и потянула. Модест уже тоже трогался с места, когда в дверь позвонили, и все остановились.
– Пистолет, – шепнула Каппа Тихоновна одними губами.
Модест на цыпочках приблизился к двери, посмотрел в глазок. Обернулся к жене, вздохнул, развел руками.
– Кто там? – голос той был почти не слышен.
– Подмога, – крякнул Модест, щелкнул замком и впустил Кретова.
Вчерашний выпивоха, знаток жизни в ее разнообразных проявлениях, больше не напоминал французского гимнаста. Усы казались нарисованными, а в лице обозначилось нечто неблагородное и постыдное, как будто Кретов только что прямо на лестнице сожрал кусок сырой свинины.
– Что же вы творите? – укоризненно спросил он, достал пистолет и прицелился в Модеста Николаевича. – Совсем сорвало резьбу?
– А что мы такого сделали? – удивленно спросила Каппа Тихоновна. – Модест, я же сказала тебе – пистолет!
Ее непонимание выглядело совершенно искренним.
– Пистолет лучше вернуть, – заметил Кретов. – Впрочем, я сейчас сам заберу. С катушек съехали, падлы. Отмороженные дебилы. Вы зачем…
Модест Николаевич метнул тесак, и лезвие ударило Кретова по лбу. Тот пошатнулся от неожиданности, опустил оружие. Он растерялся на секунду, но Модесту больше и не понадобилось. Каппа Тихоновна торжествующе смотрела, как муж осуществляет прыжок с места и обрушивается на противника всем своим немалым весом. Оба рухнули на пол, пистолет отлетел, и Каппа Тихоновна проворно его прибрала. Модест Николаевич всколыхнулся, ухнул и ударил Кретова в глаз. Из-под кулака чавкнуло. Ручищи заходили ходуном, изничтожая врага.
– Не тяни резину, ты бы так тесто месил на пельмени, – заметила Каппа Тихоновна.
Супруг взял Кретова, лицо которого превратилось в лиловую квашню, за уши, оторвал голову от пола и с силой опустил. Паркет пошел трещиной, а у Кретова вдруг выскочили до предела глаза, которые, казалось, уже безнадежно заплыли. Модест повторил, и взор Кретова остановился. Для верности тот дернул и опустил в третий раз, а затем с натугой поднялся, держа в руках по оторванному уху.
Отдуваясь, он лаконично бросил в сторону ювелира и доктора:
– Что встали, ступайте. Займемся толкованием сновидений.
– Не мог поаккуратнее, – упрекнула его Каппа Тихоновна. – Я руки сотру отмывать это все.
– Омоем, – бодро ответил Модест Николаевич, увлекая Греммо и Зимородова в комнату.
В супружеском будуаре на Модеста навалилась усталость. Он положил уши Кретова на стол и тяжело сел. Кровать под ним ахнула. Модест сидел с растерянным видом и смотрел перед собой немигающим взглядом. Он мог позволить себе недолгий ступор: Каппа Тихоновна держала Зиновия Павловича и Ефима под прицелом. То есть она не целилась, а просто стояла вооруженная пистолетом; тесак улегся между ушами на стол. Он был похож на взбешенного оратора, которого лишили слова и которому пришлось сесть на место, где его все еще колотит внутренним боем, он сдерживается с трудом, повторяет про себя несвязные аргументы и ждет случая, чтобы вскочить, побежать к трибуне и пойти в рукопашную. Зиновий Павлович вдруг понял, что ствол пистолета удлинен глушителем. Пользы от этого открытия ему не было никакой. Греммо же таял на глазах. Уютный мир обернулся декорацией. Откройся у ювелира под носом четвертое измерение, а следом пятое и шестое, он удивился бы меньше.
– Вам нужно в больницу, – обратился Зимородов к Каппе Тихоновне. – У вас безумие на двоих, классический случай folieà deux. С кого началось – уже не имеет значения. Неужели вы думаете, что все это сойдет вам с рук?
– Конечно, – уверенно отозвалась та. – А что мы такого сделали? – Глаза Каппы Тихоновны широко распахнулись, и Зиновий Павлович в ужасе понял, что она говорит совершенно искренне. – Нас загнали в угол. У нас не было выхода. Как же быть? На нас никто не подумает. Мы скажем, что вы ворвались и хотели нас убить, как убили всех остальных.
– Каппа, – очнулся Греммо. – Это немыслимо. Я? Убить вас?
– Насчет вас, Ефим, мы еще не решили, вы нам нужны. Дайте подумать. Но сейчас не до того. Зиновий Павлович! Помогите, пожалуйста, Модесту. Он и в самом деле истощен. Мы звали вас сюда, чтобы просто запереть на время, но теперь мне кажется, что лучше и вправду его полечить. Поговорите с ним о его сне, сделайте что-нибудь.
Каппа Тихоновна чуть подняла ствол.
– Опять черта, – произнес Зимородов. – Небо и земля, живое и мертвое.
– Что, простите?
Доктор ответил вопросом:
– Я должен понять – вам действительно кажется, что ничего особенного не произошло?
– Да всякое в жизни бывает! – рассердилась та. Лицо Каппы Тихоновны потемнело и будто отъехало на второй план; на первом же что-то клубилось, формировалось и никак не могло обрести устойчивость. Оно теряло объемность, в глазах обозначились черные туннели бесконечной протяженности. – Всякое! – уверенно повторила хозяйка. – Мы жили спокойно, работали, не трогали никого. Потом появились эти, прижали к стене. Куда нам деваться?
– Я и намекаю, что норма колеблется, – Зиновий Павлович старался говорить с мягкой невозмутимостью. —Граница допустимого пляшет в зависимости от ситуации.
Каппа Тихоновна фыркнула.
– Тоже, открытие! Не заговаривайте мне зубы, Зиновий Павлович. Немедленно приведите в чувство Модеста. Нам еще многое нужно сделать. Если бы вы не вмешивались, ничего бы и не случилось. И вы с вашим ухом, Ефим, где шумело… Не сиделось вам дома.
Греммо машинально покосился на уши, подсыхавшие на столе.
– Хорошо, – послушно сказал Зиновий Павлович. – Модест, лягте. Я сяду сзади и буду вас слушать. Согласен, вам давно пора выговориться.
– Мужчины очень слабые, – кивнула Каппа Тихоновна и села на табурет.
Модест Николаевич, пока державшийся тихо, поднял пустые глаза. Какое-то время смысл сказанного доходил до него, затем он все так же молча вытянулся на постели и прикрыл веки.
Оглядываясь на Каппу Тихоновну, Зимородов проследовал в изголовье, откуда вопросительно взглянул на хозяйку. Та милостиво махнула рукой, к ней возвращалось хорошее расположение духа. Зиновий Павлович осторожно присел, подался вперед. Мокрое от пота чело Модеста маячило близко, достаточно протянуть руку и треснуть.
– Предлагаю вам метод свободных ассоциаций, – теперь Зиновий Павлович старался говорить быстро, чтобы создать иллюзию усердной помощи. – Городите все, что придет в голову.
– Я сон расскажу, – прогудел упрямый Модест. – Он нехороший. Ни иначе, я и впрямь чем-то болен. Здоровому человеку не привидится дрянь. Во сне я шел домой, с портфелем. Уже стемнело. Мне оставалось пересечь двор, как вдруг меня кто-то окликнул. «Модест Николаевич!» – Он приподнялся на локте, изогнулся и посмотрел на доктора, приглашая удивляться совместно. – Очень внятно позвали, даже чересчур. И голос был не мужской и не женский. Бесстрастный. Так, наверно, разговаривают ангелы или демоны.
– Голос был в голове? – уточнил Зимородов лишь с тем, чтобы что-то сказать.
– Во сне, – терпеливо напомнил Модест. – Тут от стенки отделилась фигура и поплыла ко мне. Летела над асфальтом на два пальца.«Приехали», – думаю. «Что вам нужно? – спрашиваю. -Убирайтесь отсюда!» Я же не робкого десятка. И вижу, что это, конечно, не человек. Бледная глиста с утолщением на месте головы, подсвеченная желтым. Никакой одежды, никаких телесных образований – ни отверстий, ни выступов, да и самого лица тоже нет. Но при этом что-то вроде медвежьей пасти. Конечности без суставов, выгибаются под произвольными углами.
Зимородов скрестил на груди руки.
– Медвежья пасть – древний символ, хорошо известный в психоанализе. Он означает женский половой орган, – доктор значительно посмотрел на Каппу Тихоновну.
– Гадость какая, – сказала та.
– Ну, тем хуже, – не спорил Модест. – Я разинул рот, чтобы позвать на помощь, а этот желтый гад устремился мне в глотку и весь втянулся. Я уронил портфель, выпучил глаза. Плащ расправился колоколом, – Модест увлеченно показал на себе, каким. – И еще из-под него распространилось желтое свечение: это мой гость выходил наружу. А потом меня разорвало в клочья, как будто я съел противотанковую гранату. И дом весь задрожал, где-то разбилось стекло, а желтый свет стал красноватым. Дальше погас. Вот и все, – Модест Николаевич вновь оперся на локоть и воззрился на доктора в ожидании приговора.
Зимородов нашел в себе силы задумчиво побарабанить пальцами.
– Сложный сон, – изрек он наконец, стараясь ничем не перечить душевнобольному. – Придется заняться явью. Ваш паразит, скорее всего, означает какую-то нехорошую мысль, которая пришла вам в голову в состоянии бодрствования.
Модест вскинул брови:
– Вы так считаете?
Его интерес был детским, неподдельным.
Зиновий Павлович кашлянул.
– С учетом дальнейшего, – сказал он осторожно.
Тот озабоченно кивнул.
– Да, вы правы. Наверно, это про карты.
– Карты? – Теперь настала очередь Зимородова недоумевать, хотя среди чувств, которые он испытывал в обстановке этого дикого сеанса, недоумение занимало последнее место.
– Правильно, – вмешалась Каппа Тихоновна. – Не надо было играть.
– Да заткнись, – отмахнулся Модест.
– Ведь все и вправду из-за карт, – хозяйка и не думала его слушать. Каппа Тихоновна повернулась к Греммо, приглашая того участвовать в разборе хотя бы бессловесным вниманием, но тот сидел неподвижном и смахивал на готовую рассыпаться мумию. – Он проиграл огромные деньги. Своим дружкам бандитам, черным риэлторам, – на последнем слове она широко разинула рот.
– Это которые вчера приходили? – Зимородов показал глазами на уши. Он всячески старался наладить деятельный контакт.
– Они самые, – Каппа Тихоновна неодобрительно посмотрела туда же. – Откуда у нас такая сумма? Только если продать комнату, но нам тогда негде жить. Не по улицам же скитаться на старости лет. Мы хотели продать артурову, но там метраж совсем небольшой. У Ефима побольше, плюс унего драгоценности. Но он, конечно, сам бы не отдал.
– Комнату? Продать мою комнату? – каркнул ювелир, ненадолго приходя в чувство.
Модест рассмеялся:
– Ну, а чью же еще? Сами посудите.
Супруги улыбались.
– Так уж вышло, извините, – Каппа Тихоновна была немного бледная от волнения. Она и вправду конфузилась. – Эти бандиты сказали нам: делайте, что хотите. Не наша, дескать, забота. Мы, сказали, палец о палец не ударим, ваши проблемы. Они-то, конечно, могли поговорить с Ефимом, и он бы им отписал что угодно, но с какой стати им связываться? Ведь не Ефим проигрался в карты, а Модест. Они называют это понятиями.
Слушая ее, Зиновий Павлович ловил себя на желании посочувствовать и понять. Это были хорошие люди, оказавшиеся в тяжелом положении. Ему вспомнился психометрический опросник Кеттела: «Моральные нормы либо не усвоены, либо сугубо личные или корпоративные». Черта, разделявшая небеса и ад, пребывала в постоянном движении.
За жену продолжил Модест. Очевидно, ему давно хотелось разделить бремя и выговориться.
– Мы решили шантажировать Ефима. А как еще его заставишь? Я сказал мужикам: не волнуйтесь, у меня план. Я все придумал сам. Они посмеялись – сказали «Ну-ну». Мы с Каппой, ясное дело, не профессионалы. Но когда прижмет – и не такое придумаешь! Я решил прикончить Артура, а свалить на Ефима. Чтобы все улики были против. Ефима арестуют, а мы ему сделаем алиби. Но если он не отдаст комнату, то никакого алиби не будет. Нужно было оставить на месте преступления что-нибудь изобличающее, вроде отпечатков. Но как их добудешь, как перенесешь? Никак, – развел руками Модест и хитро взглянул. – А вот кровь добыть легче. Правда, тоже нелегко.
– Вы совали ему ножик лезвием, – пробормотал доктор.
– Чего только не делали! – Модест Николаевич снова махнул рукой. – Стулья подпиливали, гвозди били, медсестру нанимали. Гвозди эти вон до сих пор находим, натыкаемся… Нету крови! Я договорился с парикмахершей, жила тут без регистрации. Ну, это Иммануил договорился. Я его уломал. Он крышует здесь разные точки.
– Иммануил? Вы же убили Иммануила.
– Это был не тот, – Модест пришел в досадливое раздражение, недовольный тем, что его сбивали с плавного ритма повествования. – Иммануил это Кнопов. Виделись вчера. Он шел мимо этих психов с третьим глазом, увидел вывеску и назвался. Их он тоже доил. Прижал эту самую Жулю. Я подогнал наркозный аппарат. Велел ей порезать ухо, чтобы незаметно. Что там было с ней дальше, про то я не знаю, Иммануил сказал, что сам разберется с ней, но включит в счет. Он послал туда Кретова. Так что ваши камушки все же понадобятся.
– Как вам не совестно, – убитым голосом проговорил Греммо.
– А что же нам было делать? – вскинулась Каппа Тихоновна. – Когда до таких денег доходит, тут уж каждый за себя.
– Дальше все ваша вина, – Модест Николаевич посуровел. – Жулю я не трогал, это все Кнопов устраивал. Вроде бы его люди ее где-то уже сожгли за городом. Проехали. Артура – да, его прикончил я. Мы долго ждали, когда он навострится в свои леса. А время шло. Но мы дождались. Ефимова кровь была в баночке, Жуля передала, дай ей Бог… – Модест запнулся. – Короче, спасибо. Я там побрызгал. Одно мое слово – его найдут, Артура нашего, в лесу. Мне все же не хотелось вмешивать полицию. Я думал, Ефим, договориться с вами по-соседски. Вы отдаете комнату и бриллианты или что там у вас, а я молчу про труп со следами вашей крови. У него она даже под ногтями осталась. И никто его не найдет… Впрочем, все остается в силе!
– Да, – подтвердила жена. – У нас остался доктор, а потом мы сможем с вами, Ефим, спокойно поговорить.
Зиновий Павлович молчал, усваивая слово «потом».
– Вы зря таким волком смотрите, – сделал ему замечание Модест. – Вы сами виноваты, что влезли. Мне вас жаль. Хороший специалист, вон как быстро объяснили мне сон, а я бы иначе мучился. Между прочим, вас били не насмерть. Но вы не поняли, не успокоились. Ох, и побегал я! Это же ноги можно сбить – поликлиника, мастерская эта глазная, парикмахерская, подвал, и все с опережением.
– Так это вы стреляли в синицу? – глупо спросил Зимородов.
– В синицу? – Модест Николаевич не понял. – В какую еще синицу? Я вас пугал, чтобы сидели тихо. Боря одолжил мне пистолет на случай чего…
– А черный автомобиль?
– Не знаю никакого автомобиля, – хмыкнул Модест. – Что вы к нему привязались? Мало ли нынче гоняют! Между прочим, это судьба. Не напугай вас тот лихач, вы бы бросили это дело.
– В ваших действиях нет никакой логики. Вы больны. И вы тоже, – Зиновий Павлович повернулся к Каппе Тихоновне.
– А вот мы посмотрим, есть логика или нет, – насупился Модест. – Все так завертелось, что не до логики, знаете. Подчищал где только можно. Мои кредиторы взбесились. В доме парикмахерши они прибрали, это их хата, для лимиты. А дальше сдрейфили. Убить меня захотели! – Он недобро вскинулся. – Вот ему и укорот, – Модест улыбнулся холодевшим ушам.
Каппа Тихоновна покачала головой.
– Откуда что взялось, – она невольно любовалась мужем. – На цыпочках, тенью, беззвучно. Вы же ничего не заметили в этом центре Свами, правда?
– Правда, – машинально согласился Зиновий Павлович.
– То-то же. Примчался весь мокрый, переоделся в домашнее. Потом, когда вы ушли, он стрельнул и снова бежать. Хорошо хоть день выходной, в городе пусто, никто не смотрит. Все на даче в такую жару.
– Зачемвы жгли Сережу? – спросил доктор.
– Он молчал! – воскликнул Модест. – Я не понимал, откуда и зачем он взялся. Надо было разобраться. Оказалось, он увидел вас с забинтованной головой, каким-то бесом связал с Ефимом, поднял бумаги, примчался сюда. В общем, если прицельно искать приключения себе на жопу, они найдутся.
Греммо пошевелился.
– И все это ради моей комнаты, – молвил он безжизненным голосом. – Пусть ваше термобелье будет соткано из скорби. Пусть вы никогда не увидите звезд.
– Да поживете у нас, Ефим, – Каппа Тихоновна погладила его по руке. – Ну что поделать, раз так вышло? Мы вас не тронем, на вас покойник висит в лесу. А потом как-нибудь сообразим с артуровыми метрами. Артура же больше нет. Кнопов нам подскажет, он понимает в этих делах.
– Ничего он не подскажет, – возразил Модест. – Ты разве не видишь, что они решили нас убивать?
– Верно, – жена посмурнела. – Так хорошо вчера сидели! Помирились. Мы же с ними ссорились, – поделилась она с ювелиром и доктором. – Но с Артуром решилось, и мы подумали, что пусть все останется в прошлом. Хотели отметить по-домашнему, а тут вы.
Повисла нехорошая тишина, намекавшая, что основное сказано. Зиновий Павловичвстрепенулся, стремясь оттянуть неизбежное:
– А почему вы не стреляли, раз у вас был пистолет? Почему били и резали?
– Да я паршивый стрелок, к тому же баллистика всякая, пули, экспертизы, – Модест Николаевич поморщился. – Вы же смотрите кино. Всегда вычисляют, из чего стреляли, а потом и кто. Вдобавок я увлекся. Это, знаете, затягивает, когда голыми руками.
– Вам совсем, ни капли не стыдно? – спросил Греммо.
– Стыдно, – Каппа Тихоновна не стала возражать. – Нам очень неприятно.
Она, печальная при этих словах, внезапно повеселела и расцвела.
– Давай, Модест, – сказала она. – Заканчивай.
Все это время Греммо просидел на вчерашнем стуле, который хозяин, когда у него выдалась свободная минута, кое-как починил. Ремонт был, если можно так выразиться, предварительным. Как только Каппа Тихоновна призвала мужа действовать, ювелир невольно пошевелился чуть живее, и стул угрожающе затрещал. Греммо вспомнил, на чем сидит. Он чуть подпрыгнул, и слабого нажима хватило, чтобы ножка вновь поехала в сторону. Стул замер на миг, не веря в повторение потехи; ему казалось, что развлечения остались в прошлом, и он терзался невозможностью вмешаться в напряженную сцену. Замер и журнальный столик, который тоже извелся от скуки. В следующую секунду Греммо, удерживаясь на полусогнутых ногах, выдернул ножку из под себя и что было силы обрушил на голову Каппы Тихоновны.
Хозяйка, тоже встававшая в тот момент, пришла в такую растерянность, что даже слабый удар лишил ее равновесия. Греммо почудилось, что столик не выдержал и шагнул ей навстречу. Ставки были так велики, что этот предмет решился обнаружить свои способности. Всего на миг, но этого было достаточно. Каппа Тихоновна ударилась виском о тот же угол, что накануне разил Зимородова. Столик, едва не лопнувший от счастья, хрюкнул. Красный поднос – точно такой, с какого ел в институтской столовой Зиновий Павлович – соскользнул прямо под ноги ювелиру, умоляя взять его в дело. Предмет был пластмассовый, и Греммо догадался врезать ребром. Этого оказалось достаточно, переносица Каппы Тихоновны треснула, а ювелир снова вооружился отломанной ножкой и шагнул к Модесту Николаевичу.
– Берегись! – закричала жена.
Журнальный столик впечатался в лицо Модеста. Зиновий Павлович стоял во весь рост и отводил свой снаряд для нового удара. Он был сильнее Греммо, но и противник ему подобрался намного крепче Каппы Тихоновны. Зимородов отнял столик и мельком взглянул на его зеркальную поверхность, где отпечатался фас Модеста Николаевича. Сам же Модест, качнувшись назад, продолжал сидеть, ошеломленный до глубины души. Зиновий Павлович, не мешкая, повторил, и отпечаток украсился алым мазком.
– Заберите пистолет, – слабо пискнул Греммо, решимость которого пошла на убыль.
Зиновий Павлович не отважился на такой отчаянный поступок. Тогда Греммо сам, собравшись с остатками храбрости, прошмыгнул под его локтем и ловко выхватил оружие из-за пояса – не отнял, а украл, слямзил, стянул в режиме мелкого пакостничества. Ему оставалось гадко засмеяться и заплясать на одной ноге. Зимородов заметил, что второй пистолет, конфискованный у Каппы Тихоновны, уже торчит из кармана штанов ювелира.
Модест Николаевич прищурился, вытер лицо рукой и взглянул на след; перевел глаза на Зиновия Павловича. Каппа Тихоновна, заливаясь слезами, поднималась с пола.
Ювелир наставил на него ствол.
– Но вы-то и вовсе стрелять не умеете, – уверенно предположил Модест. – Верните по-хорошему.
– Дайте мне, – сказал Зимородов.
Не дожидаясь, когда Греммо сообразит, он вынул пистолет из его пальцев и что было силы нанес третий удар. Все происходило, будто во сне. Такие сны были знакомы доктору: со всех сторон неторопливо надвигаются убийцы, а спящий расстреливает их, бьет, крушит, но не столько убивает этим, сколько изумляет. Явь, однако, оказалась более благодарной и благосклонной к его усердию: он выбил Модесту глаз, и того наконец проняло. Модест Николаевич заревел глухим зверем и начал раскачиваться на постели из стороны в сторону.
– Бежим отсюда, – процедил доктор и бросился в коридор.
Ювелир побежал следом, но Каппа Тихоновна с воем оседлала его и поехала на закорках. Ее лицо с набухающим носом перекосилось от судороги; она вцепилась в пегую шевелюру Греммо и принялась драть.
– Не споткнитесь! – крикнул Зиновий Павлович, виртуозно огибая на бегу мертвого Кретова.
Позади усиливался рев.
– Стреляйте в него, Ефим!
– Я не умею, черт вас дери! – возопил Греммо. – Он правду сказал, он знал!
Учиться было некогда. Зиновий Павлович дернул на себя дверь, выскочил на площадку. Кнопов бесшумной кошкой уже восходил по ступеням. Они уставились друг на друга. Иммануил осклабился, а доктор нащупал на перилах банку. Она тоже заждалась, зависелась без дела; ее давно подмывало принять участие в каком-нибудь деле с тех пор, как она лишилась маринованных помидоров, своего законного содержания.
«Все зашевелилось и рвется в бой, – подумал Зимородов. – Это друзья».
Банка легко отцепилась и с удовольствием легла в его ладонь. Зиновий Павлович размахнулся и чиркнул по горлу Иммануила зазубренной крышкой. Банка застряла в хряще. Кнопов захрипел, а доктор подхватил банку за донце, резко согнул и накрыл ею нос и рот. Иммануил стал похож на поросенка с железным рылом. Еще он уподобился надевшему противогаз, чему способствовали круглые очки. Он начал падать, и Зиновий Павлович выдернул банку. Фонтаны крови брызнули наискось вправо и влево, обе сонные артерии были рассечены. За спиной Греммо успел стряхнуть хозяйку; Зиновий Павлович повернулся на пятках, взмахнул банкой и взрезал ей шею тоже. Каппа Тихоновна, едва свалилась с Ефима, вновь начала улыбаться и радушно трясти головой, несмотря на сломанный нос, и эта глумливая приветливость была страшнее оскала адских чудовищ. Она продолжала непонимающе улыбаться, когда запузырилась кровь. Каппа Тихоновна стала оседать на площадку. Из квартиры донесся слоновый топот.
Они опрометью сбежали по лестнице, и Греммо едва не расшибся, зацепившись за умиравшего риелтора.
Дворовый столик изо всей мочи тянулся на своей ноге, пытаясь рассмотреть происходящее и чем-нибудь помочь. Расплющенную синицу кто-то успел вытереть, но пуля сидела на месте, и нога уже начинала ныть к перемене погоды. Да, собиралась гроза – внезапно, как это случается с ненастьем.
– Бросьте пистолет! – велел Зимородов, зашвыривая свой в кусты. – Нам нельзя носиться с оружием! Сейчас будет дождь, отпечатки смоет…
Столик следил за траекторией. Вот шлепнулся первый. Вот второй.
Топот позади нарастал.
Греммо и Зиновий Павлович присели на корточки, и стол нагло выпятился. Он вызывающе смотрел на подъезд. От ежедневных завсегдатаев он насосался блатных ухваток и словно цедил в истерической запальчивости: «Ну и че?» Если бы столик умел, он бы еще плевался шелухой от семечек. Доктор и ювелир, скрывавшиеся за ним, выглядели комично. Модест Николаевич, явившийся из мрака в дверном проеме, смеяться не стал и лишь зарычал, моментально их обнаружив. В руке он сжимал тесак. На месте глаза у него пульсировала красная шишка, придававшая ему сходство с циклопом.
– Ходу! – вскричал Зиновий Павлович.
Они пустились наутек. Столик провожал их сочувственным взглядом.
Мир сверкнул, с неба загрохотало. Какие-то люди вдалеке потрусили в укрытие. Двое мчались, не разбирая дороги; их вынесло к салону красоты. Вокруг и внутри все вымерло, никто не успел спохватиться, никто еще не смотрел телевизор в заведующей. Доктор и ювелир остановились перевести дух, и лепные колосья чуть дрогнули, готовясь в путь. Модест влетел под арку. Зимородов метнул в него чекушку, так и стоявшую со вчерашнего дня. Тот увернулся, но грянул гром, и колосья, мысленно перекрестясь, сорвались с места, уверенные, что на сей раз не промахнутся. Беглецы успели выбежать на проспект, и украшения обрушились на преследователя. Модест задержался, оглушенный, так что у доктора и ювелира появился дополнительный шанс.
Модест Николаевич очень быстро пришел в себя. Он вновь заревел и бросился в погоню. Огибая угол, циклоп налетел на супружескую чету с двойной коляской, карлика и каланчу. Взбешенный и раздосадованный препятствием, он походя вспорол каланче живот, и младший брат, еще не до конца сформировавшийся, свалился в коляску к осторожному недоумению близнецов. Карлик завизжал и запрыгал, как мяч. Модест, уже успевший о них позабыть, устремился вперед. Редкие прохожие шарахались в стороны, уже предупрежденные диким видом Зимородова и Греммо.
Те, передвигаясь гигантскими скачками, ушли весьма далеко и приближались к павильону метро.
…Платежный терминал следил из вестибюля за улицей в надежде на что-нибудь интересное. Вестибюль пустовал, и даже смотрящий куда-то отлучился из будки. Вошел подвыпивший здоровяк, весьма обрадованный безлюдием. Он задержался у терминала, оттопырил губу и начал рыться в карманах. Терминал высился с непроницаемым видом. Клиент извлек из тесных джинсов скомканные купюры, отделил две сотенные бумажки, покачнулся и стал набирать номер. Он путался. Терминалу хотелось подсказать неправильную цифру, чтобы у клиента сорвался без денег звонок и он не попал ни к любимой, ни на званый ужин, ни на рыбалку. Но тот был достаточно бдителен, и разочарованный аппарат заглотил первый взнос. От второго его отвлекло движение на улице. Кусочек проспекта был виден терминалу сквозь стеклянные двери. В следующий миг в вестибюль ворвался обезумевший человек в размотавшейся бинтовой повязке. Бинт был несвежий и даже грязный. Человек не разобрал, где вход в метро, ему было все равно. Он перепрыгнул через турникет, установленный при выходе.
Турникет обомлел от такой наглости в исполнении солидного гражданина. К молодой шпане он привык. Поэтому он безропотно позволил скакнуть и второму, пониже ростом, такому же невменяемомуи тоже не мальчику. Смотрящий, сидевший при входных турникетах, так и не появился, и оба вбежавших заметались в поисках помощи. Которая была им явно нужна, ибо к дверям уже подбегал третий – жуткий дородный блондин, окривевший на один глаз и с липким от крови тесаком в руке.
Клиент не обратил на этих клоунов никакого внимания. Он вставил купюру, и терминал ее сожрал, на чем и закончил коммерческую операцию. Экран мигнул и погас.
– Сука, – прошептал потрясенный клиент. – Ну-ка, отдай!
Терминал, обуянный желанием участвовать в спектакле, упрямо молчал. Он получил удар кулаком в корпус. Это не помогло, и клиент, матерясь на чем свет, принялся осыпать его пинками, а потом обнял и сделал вид, будто пытается отодрать от пола.
На шум, как и задумывал терминал, явился полицейский – как раз затем, чтобы увидеть Модеста, который с оскаленным лицом танцевал перед суетившимися Зимородовым и Греммо. Модест Николаевич заступил им путь к эскалатору, работавшему на спуск. Далеко внизу преисподняя приняла поезд, и с лестницы встречной пошли немногочисленные пассажиры. Зрелище побуждало их ускорить шаг и не вмешиваться.
Осатанелый клиент избивал машину, но терминал только радовался. Его замысел удался.
Клиент обернулся:
– Зажевал мои деньги, тварь!
Но полицейскому было не до него. Взор у него был наметан, и он узнал Зиновия Павловича.
– Терпила! – воскликнул он.
– Помогите нам! – возопил доктор.
Полицейский, не веря своим глазам, лихорадочно отстегивал пуговку кобуры. Дубинка моталась взад и вперед, изнывая по спинам и черепам.
Модест Николаевич замешкался, и доктор с ювелиром шмыгнули мимо него. Циклоп стрельнул в них яростным взглядом, видя, как жертвы уползают в сияющую огнями шахту. Полицейский к это времени уже расчехлил оружие и начал наступать на Модеста, тесня его прочь.
– Руки поднял, гад! – негромко приказал сержант.
Тот заполошно оглянулся и вдруг прыгнул на ступени, вползавшие под зубастую панель. Тесак описал полукруг и снес полголовы зазевавшемуся дядечке, последнему из поезда. Модест, уверенный в способности одолеть лестницу, которая упорно стремилась доставить его наверх, ринулся вниз, перепрыгивая через четыре ступеньки. Полицейский метнулся на спуск.
– Стой, хуже будет! – крикнул он.
Модест Николаевич, с упрямством бизона прорывавшийся в бездну, чуть дрогнул при этой угрозе и подвернул ногу. Он нелепо кувыркнулся, в последний раз взмахнув тесаком, и грохнулся на живот, крепко приложившись лбом. Секунды, на которые он лишился чувств, стали роковыми. Хищная лента пришла в восторг и повезла его вверх, где истекала слюной пасть подъемного механизма. Прошло совсем немного времени, и вестибюль огласился утробным булькающим ревом.
Терминал ликовал.
Клиент, до которого дошло наконец, что вокруг неладно, наподдал ему на прощание и пошел восвояси. Слева от него стонали и рычали, но он, разъяренный коварством аппарата, не стал подходить и разбираться, в чем дело.
Полицейский догнал Зимородова и Греммо на самом сходе к платформе.
– Повернулись и наверх, живо! – скомандовал он.
Дежурная, вышедшая размяться, прогуливалась вдалеке.
– Бегом сюда, останови машину! – закричал ей полицейский и, не дожидаясь ответа, завел арестантов на подъем.
Те повиновались. Все трое поплыли назад, в небеса, и полицейский что-то быстро говорил в рацию, а Зимородов и Греммо стояли ступенькой выше и еле держались за поручни. Силы быстро покидали их.
Лента взгорбилась и вынесла их к Модесту Николаевичу. Тут эскалатор резко остановился – дежурная добрела до своей кабинки. Модест Николаевичлежал ничком, ногами к полицейскому и беглецам. Его светлые волосы затянуло в дурную компанию барабанов и шестеренок. Вместе с волосами туда же отправилась кожа, так что Модеста полностью оскальпировало. Не готовый с этим смириться, он много дергался и бился, так что лица не осталось тоже – частично его сорвало, как перчатку, частично нашинковало. Труп запоздалого пассажира сидел в стороне, и вокруг, как бы безлюдно не было, понемногу собиралась толпа.
– Вставай, – сержант пнулМодеста в бок.
– Он скончался, – подсказал Зиновий Павлович. – Наверное, сердечный приступ.
– Доктор, да? Знаем, помним. А ведь тебя предупреждали.
Зимородов заткнулся.
Уже в участке, сидя на исцарапанной скамье, он снова заговорил – ядовито и обессиленно:
– Что, Ефим, как поживает ваше ухо? Надеюсь, в нем перестало шуметь?
И сразу отвлекся, вспоминая Емонова. Кто его, одинокого, похоронит? Он представил могильщиков, которые беззвучно матерятся одними губами и на ремнях, толчками, погружают в яму недорогой гроб.
– Перестало, – буркнул Греммо, не умея проникнуть в размышления доктора. – Но теперь зашумело в другом. Воля ваша, я что-то слышал, только никак не соображу, где и что. Надеюсь, вы поможете мне в этом разобраться.
© сентябрь 2011 – март 2012