-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|   Коллектив авторов
|
|  В поисках истины. Ученый и его школа
 -------

   В поисках истины: ученый и его школа
   Коллективная монография


   Редакционная коллегия серии «Научные школы: история и современность»:
   Матросов В.Л. (председатель), академик РАН, академик РАО, профессор, доктор физико-математических наук,
   Ващенко И.М., Нижников А.И., Мельников Д.А., Чертов В.Ф., Маландин В.В., Матросов С.В.

   Коллективная монография
   Авторы:
   Матросов В.Л., Королев А.С., Артамонов Г.А., Введенский Р.М., Колесникова Е.А., Маландин В.В., Сергеев С.М., Фомин В.В.

   Редакционная коллегия:
   Матросов В.Л. (ответственный редактор), Введенский Р.М., Дворецкая И.А., Маландин В.В., Артамонов Г.А.

   Рецензенты:
   Рогожин Н.М., доктор исторических наук, профессор, директор центра истории русского феодализма ИРИ РАН;
   Борисов Н.С., доктор исторических наук, профессор, заведующий кафедрой истории России до начала XIX в. МГУ им. М.В. Ломоносова


   Вступительная статья
   Научные школы: сохранение традиций фундаментального образования

   В.Л. Матросов


   Появление понятия «научная школа» относится к рубежу XVIII–XIX вв., что хронологически совпадает с процессами формирования современной науки как особой, социально признанной профессиональной сферы человеческой деятельности, направленной на познание обществом самого себя и окружающего мира. Сегодня вопросы определения его сущности принадлежат к числу одних из самых обсуждаемых тем. Развернувшаяся дискуссия давно переросла границы академического сообщества и вылилась на страницы массовых изданий.
   В условиях продолжающихся реформ образования и науки в этом факте проявляется не только стремление государства определить приоритеты, но и объективная потребность ученых осмыслить значение и роль сложившихся, иногда стихийно, форм профессиональной самоорганизации.
   Особое значение этот вопрос приобретает в связи с появлением новых форм государственного финансирования российской науки и образования через адресную поддержку молодых кандидатов и докторов наук, а также ведущих научных школ, занимающихся фундаментальными и прикладными исследованиями по приоритетным направлениям развития науки, технологий и техники РФ, на конкурсной (грантовой) основе.
   О пристальном государственном внимании к научным школам свидетельствуют Постановление Правительства РФ от 26.09.1995 г. № 957 «О государственной поддержке ведущих научных школ РФ», установившее порядок осуществления программы целевой поддержки научных школ, и Постановление Правительства РФ от 27.04.2005 г. № 260 «О мерах по государственной поддержке молодых российских ученых – кандидатов наук и их научных руководителей, докторов наук и ведущих школ РФ», утвердившее Совет по Грантам Президента РФ, который в том числе раз в 3 года проводит конкурс ведущих научных школ.
   При этом в официальных документах сегодня можно встретить определения, по-разному структурирующие критерии научной школы. В одних под «ведущей научной школой» понимается сложившийся коллектив исследователей различных возрастных групп и научной квалификации, связанных проведением исследований по общему научному направлению и объединенных совместной деятельностью. Указанный коллектив должен осуществлять подготовку научных кадров, иметь в своем составе руководителя, а также молодых (до 35 лет) исследователей [1]. В других научная, научно-педагогическая школа понимается как «исторически сложившийся в процессе совместной работы, устойчивый и развивающийся на протяжении ряда лет коллектив, возглавляемый известным ученым, отличающийся родственностью научных интересов его членов, общностью методологических подходов к решению научных проблем, успешно сочетающий проводимые им научные исследования в актуальных направлениях науки с активным участием в подготовке высококвалифицированных профессиональных кадров. Всегда главной чертой научной школы являются учителя и ученики. Формирование научной школы не одномоментный акт, для ее становления необходимо как минимум два, а то и три поколения» [2, 3].
   При всей близости и «родственности» приведенных критериев научной школы очевидно, что в одном случае упор делается на «совместной деятельности», во втором – обращается внимание на общность «методологических подходов», видимо, необязательных для первого определения.
   В настоящее время решить проблему формализации понятия научная школа пытается Министерство образования и науки РФ в связи с планами по модернизации системы послевузовского образования. Согласно проектам Министерства наличие научной школы должно стать важным аргументом при открытии аспирантуры и обязательным условием – докторантуры в подведомственных учреждениях. В соответствии с этим разрабатывается новая нормативно-правовая база, включающая как определение научной школы, так и ее критерии. К числу последних отнесены требования к кадровому составу (не менее 5 докторов наук), а также к уровню и источникам финансирования, проводимых научных исследований. При этом структура финансирования предполагает получение научной школы средств: за счет участия в конкурсах в рамках федеральных и отраслевых программ; российских и иностранных грантов, субъектов Российской Федерации и местных бюджетов, хозяйственных договоров на выполнение научно-исследовательских и опытно-конструкторских работ.
   Принципиального согласия не наблюдается и среди специалистов. Обусловленное законами формально-логического, научного мышления стремление ученых выявить общие для всех «универсальные» непротиворечивые критерии не может реализоваться в силу специфики той или иной отрасли науки, в рамках которых функционируют исторически сложившиеся научные школы и коллективы. В частности, особые сложности возникают в отношении формализации понятия «научная школа» в гуманитарной сфере. К числу основных критериев исследователи относят наличие следующих моментов: 1) одного или нескольких лидеров в соответствующей области знания; 2) оригинальной научной парадигмы и методологии исследования; 3) механизмов воспроизводства, обеспечивающих преемственность научной традиции школы; 4) внешнее признание и высокая оценка деятельности представителей научного коллектива как Школы [3].
   Однако одни научные школы отличаются наличием яркого научного лидера, являющегося внешним олицетворением данной школы, для других характерно несколько сильных лидеров. Одним свойственно единство научной парадигмы, специфической методологии, другие отличаются широтой и даже обязательностью для каждого члена коллектива поиском и выработкой самостоятельного «объяснительного механизма». Здесь в качестве объединяющего начала могут выступать общая проблематика или единый объект исследования и т. д.
   Очевидно также, что на процесс формирования особенных черт тех или иных научных школ существенное влияние оказывал тип образовательных и научных учреждений, на базе которых они складывались. Так, в технических вузах возникновение научной школы обычно непосредственно связано с решением задач подготовки кадров по новым специальностям как результат развития науки, в том числе прикладного характера. В этом случае эволюция научной школы фактически совпадает с историей становления кафедры [4]. В то же время для классических и педагогических университетов подобное явление, скорее, исключение, чем правило. В основе российской традиции университетского образования лежит принцип фундаментальности, что оказывает решающее влияние на содержание образования. Как следствие этого, устоявшаяся структура научно-образовательной деятельности. В этом случае именно логика развития фундаментальной науки диктует условия и принципы структурирования научных школ и направлений.
   Вместе с тем все участники дискуссии сегодня осознают, что в условиях, когда государство начинает рассматривать научную школу в качестве приоритетного объекта государственной, в том числе финансовой поддержки, задача формулирования общепризнанного определения понятия «научная школа», несмотря на существующие противоречия, равносильна решению задачи определения наиболее перспективных направлений развития, форм организации и механизмов финансирования современной науки России.
   В этих условиях закономерно обращение к данной проблематике в ведущих вузах России.
   Московский педагогический государственный университет известен всему миру не только в качестве родоначальника лучших отечественных традиций подготовки педагогических кадров, но и как крупный научный центр федерального и международного значения. Основателями ведущих научных школ МПГУ были выдающиеся деятели мировой науки, образования и культуры. В их числе В.И. Вернадский, П.С. Новиков, А.Ф. Лосев, В.В. Виноградов, И.Э. Тамм, М.С. Гиляров, Г.С. Ландсберг, В.В. Семенов, В.С. Эткин, Г.М. Бартенев, Н.Н. Баранский, С.А. Балезин и многие другие. Заложенные этими яркими учеными традиции и направления научных исследований сегодня реализуются в МПГУ их многочисленными учениками и последователями. Поэтому в университете вузовская наука является не только средой генерации знаний, но и фундаментом профессиональной подготовки и роста научно-педагогических кадров.
   Созданные в 1872 г. Московские высшие женские курсы были преобразованы в 1918 г. во 2-й МГУ, а в 1930 г. – в Московский государственный педагогический институт им. В.И. Ленина, получивший статус университета в 1990 г.
   В 1912 г. ученым советом курсов было утверждено Положение об оставлении слушательниц при Московских высших женских курсах при кафедре «для усовершенствования в научных познаниях и для подготовки к преподавательской деятельности в высших учебных заведениях». Все технические вузы, подведомственные Министерству народного просвещения, оставили в 1913 г. всего 9 человек. В то же время только по историко-филологическому факультету Московских высших женских курсов за период с 1 сентября 1913 г. по 1 января 1918 г. были рекомендованы в аспирантуру 24 слушательницы по 7 специальностям: Всеобщая литература (7 чел.), Всеобщая история (6 чел.), Русская история (4 чел.), История искусств (3 чел.), Русская литература (2 чел.), Сравнительное языкознание (1 чел.), История философии (1 чел.).
   После перерыва, вызванного революционными событиями и гражданской войной, в 1925 г. Народным комиссариатом просвещения было принято Положение о порядке подготовки научных работников, вводивших в вузах институт аспирантуры. Педагогический факультет 2-го МГУ становится крупным центром подготовки специалистов в области образования, здесь к концу 1928 г. обучалось 64 из 102 аспирантов по разделу педагогических наук при педагогических факультетах, в педагогических вузах и научно-исследовательских учреждениях всей страны. За 1930–1941 гг. аспирантуру МГПИ окончили 542 человека. В 1950/51 учебном году в системе послевузовского образования числилось 274 аспиранта, а в начале 1980-х уже более 2000 человек из различных вузов страны ежегодно вели работу по подготовке докторских и кандидатских диссертаций. От общего числа выпускников аспирантуры 82 % выезжали на работу в педагогические институты, в том числе Сибири и Дальнего Востока. За свою многолетнюю историю МПГУ подготовил более 12 тыс. специалистов высшей квалификации, которые трудятся в вузах России, ближнего и дальнего зарубежья [5, 14–16].
   В настоящее время подготовка аспирантов в МПГУ ведется по 17 отраслям наук и 73 специальностям под руководством крупных ученых – докторов наук, профессоров, среди которых действительные члены и члены-корреспонденты РАН, РАО, заслуженные деятели науки, лауреаты государственных премий.
   Эффективность системы послевузовского образования МПГУ подкреплена мощной сетью диссертационных советов университета. Сегодня 32 докторских диссертационных совета принимают к защите квалификационные исследования по 14 отраслям наук и 68 научным специальностям, что является одним из самых высоких показателей в системе высшего профессионального образования и государственных академий РФ. В среднем за последние годы в Советах защищается от 350 до 420 диссертаций.
   Достижения ученых университета вносят существенный вклад в современную науку, теорию и практику, поднимают престиж отечественных научных школ.
   Важная роль в развитии системы подготовки научно-педагогических кадров высшей квалификации в университете традиционно принадлежит ведущим научным школам, в рамках которых обеспечивается преемственность в развитии наиболее актуальных направлений фундаментальной науки.
   Настоящее монографическое исследование посвящено изучению научного наследия известного историка, профессора Московского педагогического государственного университета, доктора исторических наук Аполлона Григорьевича Кузьмина. Отдельные главы книги, подготовленные учениками А.Г. Кузьмина, отражают широкий круг научных интересов ученого – от проблем методологии науки и этногенеза до актуальных вопросов современной общественно-политической, экономической и социальной жизни Российской Федерации. При всем многообразии изданий, посвященных тем или иным деятелям науки, особенность данного монографического исследования состоит в том, что ученики А.Г. Кузьмина пытаются не просто осмыслить научное наследие ученого, но и развить идеи своего учителя на основе современных научных данных.
   По сути, данная монография позволяет сделать вывод о том, что в МПГУ сложилась и успешно развивается научная школа А.Г. Кузьмина как важный фактор сохранения традиций фундаментальной подготовки научно-педагогических кадров.
   Примечания
   1. Постановление Правительства РФ от 27.04.2005 г. № 260 «О мерах по государственной поддержке молодых российских ученых – кандидатов наук и их научных руководителей, докторов наук и ведущих школ РФ».
   2. Указания Федеральной службы государственной статистики (Росстат) по заполнению формы единовременного федерального статистического наблюдения № 2 наука (ФТК). – М., 2008.
   3. Аронов Д.В., Садков В.Г. Научная и научно-педагогическая школы – проблемы формализации и самоидентификации // Современные проблемы экономики, политики и права. – 2007. – № 1. – URL: http://www.sprepp.ru/1_2007/1.php; Бессонова О.Э., Шабанова М.А. Новосибирская экономико-социологическая школа // Социология науки. – 2000. – С. 79; Криворученко В.К. Научные школы – важнейший фактор развития современной науки. – URL: http://www.mosgu.ru/nauchnaya/scientificschools/about/ Krivoruchenko_factor/; Кудрин Б.И., Фураев В.В. Ценологическое определение научной школы // Общая и прикладная ценология. – 2007. – № 1. – С. 41–45; Левин А.С. Соображения к концепции развития программы. – URL: http://informika.ru/text/magaz/ newpaper/ messedu/cour0010/ 1800.html; Логинова Н.А. Феномен ученичества: приобщение к научной школе // Психологический журнал. – 2000. – № 5. – Т. 21. – С. 106–111.
   4. Научные школы МВТУ им. Н.И. Баумана. – М., 2003; Наука в Московском педагогическом государственном университете. Основные направления и научные школы. – М., 2002. – С. 98–103.
   5. Опыт, проблемы и перспективы подготовки кадров высшей квалификации // Аналитические обзоры по основным направлениям развития высшего образования. – М., 2007. – Вып. 5.


   Глава 1
   А.Г. Кузьмин: историк, общественный деятель, гражданин

   Р.М. Введенский


   Выдающийся ученый, историк-источниковед, публицист, член Союза писателей СССР Аполлон Григорьевич Кузьмин родился 8 сентября 1928 г. в селе Высокие Поляны Пителинского района Рязанской области в семье сельского фельдшера.
   Говоря об обстоятельствах, которые могли влиять на формирование его личности, становление взглядов на окружающую действительность, следует учитывать, что рубеж 1930-х гг. для российской деревни был временем трагическим: повсеместно проводилась коллективизация. В полной мере это коснулось и рязаньщины.
   Это было время и первых политических процессов, затронувших сельскую интеллигенцию и деятелей науки, в том числе исторической.
   Но было и другое. Осуществлялись индустриализация, подлинная революция в области культуры. В Рязани открываются радиотехнический, медицинский и сельскохозяйственный институты, строятся заводы общероссийского значения. Рязань и прежде была одним из научно-просветительских центров России. Так, еще в 1860 г. здесь была открыта Рязанская публичная библиотека, одна из старейших в России. С конца ХIХ в. вплоть до 1918 г. функционировала Рязанская губернская ученая комиссия, занимавшаяся изучением истории Рязанского края и археологическими исследованиями. В 1918 г. учреждается Рязанский областной краеведческий музей, а несколько позднее Рязанский областной архив, насчитывающий сотни тысяч единиц хранения.
   Таким образом, Рязань становится одним из центров высшего образования, здесь создаются возможности для дальнейшего изучения ее прошлого, бережно сохраняются богатые традиции в этой сфере.
   В годы Великой Отечественной войны величайшие бедствия и разорения затронули районы Рязанской области. Но тяготы, жертвы и лишения военной поры стали и временем огромного патриотического подъема.
   Таким был «фон эпохи», в том числе и применительно к Рязанской земле, без учета которого нельзя говорить о факторах, влияющих на становление личности А.Г. Кузьмина, реальные обстоятельства, формировавшие ее черты. Таким было время, когда складывались его взгляд на события, направленность научных и общественных интересов.
   Окончив среднюю школу (1950), А.Г. Кузьмин получил аттестат с отличием. Далее обстоятельства сложились так, что он в течение последующих двух лет был учителем школы сельской молодежи, продолжая совмещать теперь уже педагогическую деятельность с работой в колхозе, а затем в совхозе. Тесному неформальному общению, которое установилось между преподавателем и учащимися, способствовало то, что Аполлон Григорьевич поистине мастерски играл на гитаре, знал и любил русские песни и романсы. К тому же он серьезно увлекся и увлек других шахматами. И здесь он проявил незаурядное дарование. Свидетельство тому – почетное звание кандидата в мастера спорта СССР и чемпионский титул ДСО «Урожай».
   Одновременно шла упорная подготовка к поступлению на исторический факультет Рязанского педагогического института.
   В 1952 г. он студент исторического факультета Рязанского педагогического института, который окончил в 1956 г., получив квалификацию учителя истории. Это были годы, когда приобретались систематические знания по широкому кругу предметов. На факультете особое значение придавалось предметам методологического плана: историческому и диалектическому материализму, которые он усвоил досконально. Усвоение обязательных предметов у талантливого студента много времени не занимало. В этих условиях в его руки попал том сочинений немецкого философа Ф. Ницше. Уже факт того, что книги его были под запретом (в фашистской Германии Ницше считался выразителем «истинно немецкого духа»), вызывало повышенный интерес. В его сочинениях официальные постулаты, полагавшиеся незыблемыми, интерпретировались совсем по-иному. Так, у Ф. Ницше можно было прочесть, что определяющей силой в природе и обществе является воля, что «ход истории зависит от воли одиночек, стремящихся к власти». Эту точку зрения можно было не разделять, но написанное побуждало к размышлению уже потому, что в основных своих положениях оно резко противоречило марксистским догмам. Но помимо Ф. Ницше были Э. Кант, Г. Гегель, великие основатели философских систем. И А.Г. Кузьмин увлекся изучением классиков философской науки прошлого, предпочитая читать их труды не в интерпретациях, а в оригинале. На этом фоне он уже по-другому стал смотреть на учение марксизма-ленинизма. Пройдут годы, и А.Г. Кузьмина пригласят для работы на кафедру философии МГУ. Таким образом, как говорил Аполлон Григорьевич, уже студенческие годы стали для него временем глубокого переосмысления философских проблем истории, включая современность. Этому способствовало и так называемое «осуждение культа личности И.В. Сталина» на ХХ съезде КПСС. Рушились старые догмы, повергались стереотипы, казавшиеся незыблемыми, – и вместе с этим все это вызывало обостренное восприятие современной жизни. Критический взгляд на современную жизнь, на те вопросы и проблемы, которые под определенным углом зрения пропагандировала официальная пресса, оставался у него на все последующее время.
   В то же время появляются в печати и фундаментальные труды по истории Киевской Руси, где главными были темы о восточных славянах как коренных жителей Восточной Европы, об обусловленности возникновения Древнерусского государства развитием социальных процессов, и с этих позиций велась критика так называемой «норманнской теории». Таким образом, интерес к изучению названного периода во многом был обусловлен временем.
   Особая роль в становлении его научных интересов в области истории принадлежит Рязанскому областному краеведческому музею, где по окончании института он работал научным сотрудником, совмещая эту деятельность с преподаванием в школе рабочей молодежи.
   Работа в краеведческом музее давала возможность совершенствовать свои научные знания, использовать для этого экспонаты материальной культуры и текстовой материал. В дальнейшем археологические, лингвистические, антропологические и этнографические изыскания будут широко представлены в работах А.Г. Кузьмина. В 1959 г. в Краеведческих записках музея была опубликована его первая статья «Некоторые данные по топологии Кремля Переяславля Рязанского», написанная на материалах, собранных в бытность его работы в Рязанском краеведческом музее. Но это были уже публикации аспиранта: годом ранее А.Г. Кузьмин поступает в аспирантуру на кафедру источниковедения исторического факультета МГУ. Его научным руководителем стал тогда еще член-корреспондент Академии наук СССР М.Н. Тихомиров (1893–1965). О нем следует сказать особо.
   Заведующий кафедрой источниковедения исторического факультета МГУ, председатель Археографической комиссии, возродивший публикацию «Полного собрания русских летописей», М.Н. Тихомиров – автор фундаментальных исследований по истории феодализма. Среди его монографических исследований следует назвать работы: «Древняя Русь», «Русская культура X – ХVIII вв.», «Источниковедение истории СССР» (он являлся одним из авторов и главным редактором 1-го тома). М.Н. Тихомиров по праву считался главою научной школы в области источниковедения.
   В те же годы на факультете вели преподавательскую деятельность крупнейшие ученые, работавшие в области истории Древней Руси, ученики академика Б.Д. Грекова – Б.А. Рыбаков, А.В. Арциховский, а в Институте истории – Л.В. Черепнин. По существу рядом был весь цвет советской исторической науки из числа тех, кто специализировался на изучении проблем феодализма в России на его ранних стадиях.
   Вернемся к рассказу о А.Г. Кузьмине. В 1961 г. публикуется его работа уже в «Вестнике» МГУ. Она также касалась узкой, сугубо источниковедческой темы. Предметом рассмотрения стали «Заголовки и киноварные заметки на полях рукописи Симеоновской летописи». Но уже в это время его заинтересовало творчество В.Н. Татищева, его главный труд и именно в источниковедческом аспекте. Свидетельство тому публикация в одном из центральных исторических журналов статьи «Об источниковедческой основе «Истории российской В.Н. Татищева» (1963). Таким образом, в начале научной деятельности А.Г. Кузьмина главными становятся исследования в области источниковедения феодального периода: так, в том же году в изданиях Московского университета публикуются еще две работы: «Летописные известия о разорении Рязани Батыем» и «Муромо-Рязанские известия истории Российской В.Н. Татищева». Появляется в печати исследование и по более широкой тематике. Речь идет о статье «К вопросу о создании и редакциях Никоновской летописи». Все названные публикации – свидетельство того, что уже с начала 60-х гг. история русского летописания, рассматриваемая в источниковедческом плане, становится основным предметом научных изысканий А.Г. Кузьмина. К тому же его научный руководитель, М.Н. Тихомиров, привлек его к работе по изданию летописного наследия.
   Но все эти работы источниковедческого плана были лишь «боковыми сюжетами» главной темы, которой он занимался, – темы его кандидатской диссертации.
   Кандидатская диссертация «Рязанское летописание» была успешно защищена в 1963 г., что стало для автора этапным событием. Ее написание явилось результатом изучения громадного летописного материала. Опираясь на работы предшественников, А.Г. Кузьмин исходил из того, что начало летописания на Руси следует отнести уже к концу Х столетия, а также что было несколько центров летописания. При этом местные летописи не были бесстрастной констатацией событий современных летописцу, но выражали политические взгляды и пристрастия тех, кто здесь осуществлял власть. Был обоснован важный вывод: летописные своды были составлены из текстов, содержащих разноречивые оценки событий. Задача же исследователя, занимающегося историей местного летописания, должна заключаться в вычленении его из обобщающих сводов. Для обоснования этого потребовалось по крупицам собирать все то, что позволяло восстановить текст местной летописи, сконструировать его. И эта большая, сложная и кропотливая работа была успешно выполнена. Но научная ценность определялась не только этим. Важна была сама методика исследования сложных летописных текстов. Уже здесь отчетливо определились главные черты А.Г. Кузьмина как выдающегося источниковеда. Прежде всего, его отличало глубокое знание предмета, умение взглянуть на проблему шире, увидеть ее на фоне той эпохи, к которой источник принадлежал. Самое внимательное отношение, казалось бы, к малосущественным фактам. И, наконец, четкое понимание задач и целей исследования. Первоначально следует четко уяснить, какие результаты надлежит получить, считал он. И это не было утверждением парадоксальным, оно было одной из составных частей его метода научного исследования. Работа была издана в качестве монографии в 1965 г. и стала первым в отечественной историографии исследованием, посвященным выявлению и изучению следов рязанского летописания в составе древнерусских летописей. Она в известной степени явилась эталоном для тех, кто ставил перед собой аналогичную задачу применительно к иным очагам летописания. Поэтому закономерным было включение А.Г. Кузьмина в группу научных сотрудников Института истории Академии наук по изучению Полного собрания русских летописей (1961–1964). Быть может, именно это обстоятельство предопределило последующий этап его научной деятельности, отличительной чертой которого стало рассмотрение проблем уже в рамках всего Древнерусского летописания, и прежде всего «Повести временных лет». В последующие годы им будет сделан самостоятельный и единственный по настоящее время перевод на современный русский язык всей Лаврентьевской летописи с соответствующими комментариями.
   Последующие годы после защиты кандидатской диссертации – время напряженной научной деятельности. Об этом свидетельствует большое число публикаций, помещенных во многих изданиях. Внимательное их прочтение убеждает: главная их направленность та же. Так, в «Вестнике» Московского университета (1968) публикуется статья «Хронология Начальной летописи», в сборнике «Славяне и Русь» (1968) – «Индикаты Начальной летописи». В журнале «Вопросы истории» (1968, 1969) – статьи «Две концепции начала Руси в “Повести временных лет”» и «“Слово о полку Игореве” о начале “Русской земли”», «Ипатьевская летопись и “Слово о полку Игореве”». Здесь следует отметить, в сферу научных интересов включается изучение, быть может, самого выдающегося памятника древнерусской литературы. Публикуются работы и, казалось бы, по боковым сюжетам: «Существует ли проблема Тмутараканского камня», «Мнимая загадка Святослава Всеволодовича». Отметим, последняя помещена в академическом журнале «Русская литература». Сотрудничество с литературно-публицистическими журналами потом станет постоянным. Но как первая, так и вторая из вышеназванных статей основываются опять-таки на толковании летописных текстов. Признанием научного авторитета исследователя стало его утверждение на должность заместителя главного редактора журнала «Вопросы истории» (1969–1977).
   В 1967 г. и в последующие годы А.Г. Кузьмин обращается к одной из проблем тогда весьма злободневных – к варяжской. Подтверждение тому его статья «К вопросу о происхождении варяжской легенды». А затем уже в одном из центральных исторических журналов статья «Варяги и Русь на Балтийском море» (1970). Таким образом, изучение летописных сводов стимулировало изучение главных проблем истории Древнерусского государства, обозначенных в заглавных строках «Повести временных лет»: «Откуда есть пошла Земля Русская, кто на Руси стал первым княжити…»
   Докторская диссертация А.Г. Кузьмина «Начальные этапы Древнерусского летописания» была успешно защищена на историческом факультете МГУ в ноябре 1971 г. И названная диссертация и упомянутые выше публикации свидетельствуют, что теперь главным предметом исследования становятся проблемы общерусского масштаба. Исследуя рязанское летописание, автор пытался извлечь из летописей лишь то, что относилось непосредственно к тематике, что призвано было обосновать вывод о наличии летописания на местах и методы его вычленения из состава центральных сводов. В докторской диссертации задача была поставлена значительно шире: выявление особенностей складывания и характера начальных этапов древнерусского летописания, и в частности «Повести временных лет», методом сравнительно-исторического и текстологического анализа как самих летописных сводов и их редакций, так и сопутствующих им памятников древнерусской, славянской и византийской письменности, комплексного изучения памятников эпохи Древней Руси.
   Давая общую оценку работе, один из оппонентов (А.П. Пронштейн) так охарактеризовал ее научную значимость: «Многие выводы автора уже сейчас должны быть приняты научной общественностью. <…> Диссертация является научным исследованием, решающим многие важные проблемы начального этапа древнерусской литературы в целом». Другой оппонент (П.П. Епифанов), говоря о большом научном значении исследования, констатировал: «Автор сумел по-новому взглянуть на Начальную летопись, увидеть в ней те стороны, какие не были замечены его предшественниками». Работа была опубликована в качестве монографии в 1977 г.
   Среди работ, выполненных в 1970-е гг., следует отметить статью, вышедшую в журнале «Вопросы истории», – «Духовная культура Древней Руси», написанную в соавторстве с Н.Н. Ворониным, автором замечательных исследований о культуре Древней Руси, прежде всего в области архитектуры.
   Таким образом, 1970-е гг. в научной деятельности А.Г. Кузьмина – время, когда было завершено фундаментальное исследование древнерусского летописания. На следующем этапе главной в научных изысканиях становится тема «Откуда есть пошла Земля Русская», тема образования Древнерусского государства и как важнейшая ее составляющая, введение христианства на Руси.
   По первой из названных проблем в 1986 г. были опубликованы две обширные статьи, предваряющие публикацию романа
   В. Иванова «Русь изначальная», вышедшего в двух книгах. В них на основе анализа огромного корпуса разнохарактерных источников – данных этнографии, археологии, топонимики и др. – автор воссоздает сложную историю межплеменных отношений в ареале, где во второй половине 1-го тысячелетия н. э. складывалась этническая общность восточных славян. Показано, что процесс этот включал сложные элементы межэтнических отношений, чему в решающей степени способствовало господство у славян территориальной общины, что обусловило возможность поглощения восточными славянами других этнических объединений, которые составной частью входили в общий конгломерат, каждая из составных частей которого сохраняла в значительной степени свои этнические особенности. В данном исследовании по существу находит свое завершение и проблема этнической природы варягов на Руси. Позднее А.Г. Кузьминым была подготовлена и опубликована в 2003 г. обобщающая монография «Начало Руси», в которой с наибольшей полнотой аргументации представлена фундаментальная концепция ученого в области проблем образования Древнерусского государства и народа.
   Вопрос о принятии христианства рассмотрен в качестве важнейшей составной части этой проблемы. Об этом повествует фундаментальная монография «Падение Перуна», выход который был приурочен к дате «Тысячелетие христианства на Руси». Исследование содержит два принципиально важных вывода: устанавливается, когда и откуда христианство стало проникать на Русь. Опровергается мнение тех, кто полагал о приоритете здесь Византии. На первый план выдвигается Кирилло-Мефодиевская традиция. Но не только она, на особенности русского православия оказали влияние и ирландская церковь, и арианство. Обоснование этого положения содержится в исследовании А.Г. Кузьмина «Западные традиции в русском христианстве», опубликованном в сборнике «Введение христианства на Руси» (1987).
   Второй важнейшей составной частью этой большой темы в исследованиях А.Г. Кузьмина стала проблема своеобразия христианства на Руси. Одна из его главных черт, доказывает Аполлон Григорьевич, состояла в том, что оно включало элементы язычества, на смену которому оно на Руси и пришло, что эти элементы были чрезвычайно живучи и присутствуют в российском православии и поныне.
   В начале 1980-х гг. в серии «Жизнь замечательных людей» вышла книга А.Г. Кузьмина о В.Н. Татищеве. Адресованная широкому кругу читателей она не только знакомила их с жизнью основоположника исторической науки и выдающегося администратора, но и вводила читателя в мир древнерусского летописания. Ведь именно летописный материал был главным источником для его знаменитой «Истории Российской». Работа о Татищеве, таким образом, по праву вписывается в тему «История Древней Руси».
   Следует отметить, что в 1980-е гг. активно проявляется и научно-просветительская деятельность А.Г. Кузьмина. Он – профессор исторического факультета МПГУ, председатель общества русской культуры «Отечество», член редколлегии одного из массовых журналов, автор сборника статей «К какому храму ищем мы дорогу?».
   1990-е гг. – время, когда, быть может, главной темой его научной деятельности становятся вопросы методологии истории. Нет, и в предшествующее время им придавалось первостепенное значение. Но тогда возможности излагать собственные взгляды в области методологии были ограничены: вначале еще сохранялся диктат официальной концепции. Но по мере того как он ослабевает, как из рога изобилия появляются другие концепции, при этом многое заимствуется у Запада. У нас на щит поднимается теория пассионарности Л.Н. Гумилева, реанимирующая внесоциальные подходы к исследованию исторических процессов. Это и доказывал, опираясь на совокупность источников, А.Г. Кузьмин, утверждая, что она не исторична и основана на принципиально неверных посылках и просто вымышленных «фактах». Обоснованию этого посвящается серия статей, опубликованных в журнале «Молодая гвардия» в 1990-е гг. Эта критика имела глубоко принципиальное значение, ведь в «смутное время» 90-х гг. речь шла о сохранении истории как науки.
   Последний период научной деятельности А.Г. Кузьмина – начало первого десятилетия XXI в. (он умер 9 мая 2004 г.). Поражаешься мужеству тяжело больного человека, осознающего близость своего конца. Он знал и торопился подвести итоги своих научных изысканий. За короткий период выходят в свет шесть (!) научных и учебных изданий (два из них уже после смерти ученого).
   Здесь прежде всего следует назвать учебник для вузов в двух книгах: «История России с древнейших времен до 1618 г.». Главное отличие этого учебника – проблемный подход, когда при изложении темы на первый план выводятся спорные дискуссионные вопросы, от решения которых во многом зависит понимание исторического процесса в целом. Учебник дополняют хрестоматия, содержащая важнейший документальный материал по теме «Славяне и Русь» и учебное пособие «Источниковедение истории России с древнейших времен до монгольских завоеваний». Таким был заключительный этап научной и педагогической деятельности А.Г. Кузьмина.
   Другой, неразделимой с первой, была публицистическая деятельность Аполлона Григорьевича. Неразделимой потому, что она была одушевлена той же высокой целью: служить России. Подобно тому, как в каждом его научном труде четко определена гражданская позиция автора, его публицистика нередко была продолжением его научных изысканий. Публицистическая деятельность А.Г. Кузьмина, горячего патриота России, явилась откликом на те потрясения, которые Россия пережила, которые в полной мере затронули большинство населения страны. Она активизировалась и по мере роста авторитета А.Г. Кузьмина как ученого и публициста. В течение почти 10 лет он являлся членом редколлегии многотиражного журнала «Наш современник».
   Ныне мы с полным правом говорим о создании научной школы, связанной с именем А.Г. Кузьмина. Когда мы говорим о научной школе, то прежде всего подразумеваем ее создателя, большого ученого, работающего над важной научной проблемой и вносящего здесь нечто принципиально новое. Подразумеваем его учеников-последователей. Это, как правило, его единомышленники, признающие научный авторитет своего руководителя. Еще один непременный аспект – единство методологических установок, приемов и методов научного исследования, определенная гражданская позиция. От создателя научной школы требуются и сугубо человеческие качества, активная расположенность к своим последователям.
   Рассмотрим эту проблему, положив в основу научную и преподавательскую деятельность А.Г. Кузьмина.
   Являясь глубоким, всесторонне эрудированным и ярким ученым и преподавателем, он всегда привлекал огромное внимание студенческой аудитории. Вести исследование под научным руководством ученого было престижно и чрезвычайно ответственно.
   Аполлон Григорьевич пришел на исторический факультет МПГУ в 1978 г. уже известным ученым, авторов солидных монографий, доктором наук. Именно ему традиционно поручалось прочтение первой вводной лекции поступившим студентам. В ней А.Г. Кузьмин излагал понятие самого предмета «история», его методологическую составляющую, пути и методы освоения науки истории и четко формулировал задачи, стоящие перед первокурсником по овладению дисциплиной. Затем следовал его программный лекционный курс по истории России с древнейших времен до 1617 г.
   Видный ученый выступал активным сторонником привлечения к научной деятельности студентов начиная с 1-го курса обучения. Этому способствовала система научных докладов по актуальным проблемам исторической науки, подразумевавшая их обсуждение и оппонирование сокурсниками, а также обширная специализация в рамках выпускающих кафедр студентов 3–5-х курсов.
   При таком подходе, начиная работу на спецсеминаре, студент сразу был сориентирован на разработку научно-значимой проблематики, что позволяло подготовить дипломную работу, являющуюся серьезным заделом будущей кандидатской диссертации.
   А.Г. Кузьмин был в числе тех преподавателей, вокруг которых после лекции толпились студенты, продолжая с ним полемику. Но говорили не только о темах, которые рассматривались на лекциях. И здесь следует особо отметить еще одну черту Аполлона Григорьевича как человека, как наставника юношества.
   Активно выступая в печати как публицист, где он всегда писал на злобу дня, он и здесь с полемическим задором, поражая широтой своих знаний, в том числе и проблем внутренней и внешней политики, продолжал диалог со студентами уже по иным проблемам, приобщая к размышлению и в этой сфере. Активная гражданская позиция была одной из самых ярких сторон его личности. И все это переносилось в аудиторию, увеличивая в студенческой среде привлекательность наставника. Способствовало этому и то, что он, как отмечалось выше, поистине артистически играл на гитаре, исполнял русские романсы, был страстным пропагандистом глубоко национальной поэзии Н. Рубцова.
   В итоге уже на первых курсах вокруг А.Г. Кузьмина складывалась группа единомышленников-энтузиастов, которая «жила» научными проблемами ученого, разделяла его гражданскую позицию. Под его руководством писались первые курсовые работы. Такими были самые первые шаги развития «школы А.Г. Кузьмина».
   Следующий этап – работа на его спецкурсах и спецсеминарах. Их тематика всегда отражала научные изыскания самого Аполлона Григорьевича в данное время. Но курсовые работы благодаря эрудиции наставника могли охватывать более широкий круг исторических проблем, включая историю философской мысли, современность. Так закладывались основы практической работы над научной проблемой. По результатам осуществлялся отбор тех, кто оказывался способным заниматься научной деятельностью. Круг желающих работать под руководством профессора А.Г. Кузьмина всегда был широк, избранных сравнительно узок и продолжал еще более сужаться в последующие годы обучения. Дипломные работы становились итогом многолетнего труда и у многих по существу представляли исследования диссертационного уровня. Их авторы и рекомендовались для поступления в аспирантуру, где им предстояло работать под руководством А.Г. Кузьмина. Таким в общих чертах был путь в науку почти каждого, кто становился его аспирантом.
   Но такова была лишь внешняя сторона. И здесь следует остановиться на индивидуальной работе, которая планомерно, из года проводилась с каждым из учеников. В ее основе лежала суровая требовательность. Желающий быть аспирантом А.Г. Кузьмина, работавший, казалось бы, над узкой проблемой, обязательно должен быть человеком широко эрудированным и не только в области истории. На факультете стало правилом рекомендовать для поступления в аспирантуру лишь тех, кто имел диплом с отличием.
   В МПГУ под научным руководством А.Г. Кузьмина защищено 20 диссертаций на соискание ученой степени кандидата исторических наук. Также им подготовлено 4 доктора исторических наук. И это только за период с 1986 г. Несколько таких диссертаций были защищены уже после ухода Аполлона Григорьевича из жизни.
   Если говорить о тематике, то 8 из них (примерно одна треть) посвящены проблемам Древней Руси в русле тех вопросов, над которыми в это время работал А.Г. Кузьмин. Показательна здесь диссертация самого близкого по духу ученика В.И. Вышегородцева «Иоакимовская летопись как историко-культурное явление» (1986), к несчастью, трагически ушедшего из жизни в расцвете творческих сил в 2000 г. Тематика больше половины диссертаций была в рамках проблем, рассматриваемых в курсе лекций, читаемых А.Г. Кузьминым студентам. Среди них кандидатская диссертации В.И. Волкова «Об организации власти в земских освободительных движениях Смутного времени» (1983), кандидатские диссертации Г.А. Артамонова «“Земля” и “Власть” в Киевской Руси» (1996), В.В. Фомина «Варяги средневековой письменной традиции» (1997), А.С. Королева «Система междукняжеских отношений на Руси в 40–70-е годы Х века» (1998), С.М. Сергеева «Идеология творческого традиционализма в русской общественной мысли XIX в.» (2002).
   Тематикой 5 диссертационных исследований стали вопросы государственного строительства, общественно-философские сюжеты. Здесь показательны диссертации: С.А. Перевезенцева (кандидатская и докторская) «Исторические судьбы России в трудах русских мыслителей XVI–XVII вв.» (1999), доцента кафедры истории России Е.А. Колесниковой, предметом исследования которой стали «Местные органы власти в России после Смуты» (1995). В диссертации В.В. Маландина (научный руководитель В.И. Вышегородцев) рассматривались вопросы взаимоотношения церкви и государства в годы патриаршества Филарета (1996). В диссертации доцента кафедры истории России И.А. Воронина рассмотрена проблема социального утопизма применительно к учениям ранних славянофилов (2002).
   Таким образом, в целом тематика диссертационных исследований при всем разнообразии находилась в русле научных интересов самого А.Г. Кузьмина. Но их также объединяют и общие методологические принципы, диалектический подход при разработке темы. Ощущается «рука мастера», научного руководителя: общим являются и научная значимость темы, и четкая постановка проблемы, самый обстоятельный анализ источников, безупречная логика в изложении. Это особенно наглядно при рассмотрении диссертационных работ, посвященных проблемам Древней Руси. Здесь наряду с летописным и актовым материалами широко использовались данные смежных наук – лингвистики, топонимики, археологии, этнографии и др., что позволило четко аргументировать выводы исследования. Таково названное выше диссертационное исследование директора Учебно-научного центра актуальных проблем исторической науки и образования МПГУ, доцента кафедры истории России Г.А. Артамонова «“Земля” и “Власть” в Киевской Руси». Здесь автор на широкой источниковой основе, сопоставляя точки зрения, убедительно формулирует вывод, что у восточных славян на этапе создания государственности именно «Земля» в противостоянии родовому единству правящей княжеской династии стала определяющей силой конкретных форм, в которых осуществлялся этот процесс. И одним из следствий этого явилось то, что политического единства в Киевской Руси фактически никогда не было. Что дробление относительно единого государства было вызвано не столько развитием феодального способа производства, сколько особенностями политических процессов, характер которых определялся условиями «приспособления» княжеской власти и традиционных институтов самоуправления восточных славян. В итоге на уровне, казалось бы, частной проблемы диссертант, продолжив исследования своего научного руководителя, нашел новые аргументы в обосновании неизбежности периода политической раздробленности на Руси.
   Диссертационное исследование доцента кафедры истории России В.В. Маландина (первого кандидата наук, подготовленного уже учеником А.Г. Кузьмина – В.И. Вышегородцевым) касалось иной эпохи. Но и здесь прослеживается тот же процесс взаимодействия, но уже власти духовной и светской в конкретно-исторических обстоятельствах на фоне укрепления государственности. Выбор этой темы также не был случаен: именно в эти годы Аполлон Григорьевич активно занимается проблемами российского православия, церкви, взаимоотношений светской и духовной власти. Об этом свидетельствуют его статьи о путях проникновения христианства на Русь, о Владимире Святом, митрополите Илларионе, о Флорентийской унии, о Подвижниках Печерских. Темы, завершенные его фундаментальными монографическими исследованиями: «Падение Перуна» и «Крещение Руси».
   Для В.В. Маландина, как и для других учеников А.Г. Кузьмина, характерна научная значимость темы и в итоге выход на большую научную проблему, умение раскрыть новые грани общественных процессов. Многие из учеников А.Г. Кузьмина в настоящее время успешно работают над докторскими диссертациями, а некоторые уже защитили их, внедряя идеи, подходы и традиции своего учителя вне исторического факультета. Здесь следует назвать диссертацию Е.С. Галкиной, посвященную истории «Русского каганата», и диссертацию В.В. Фомина (исследование стало продолжением уже на новом уровне проблематики его кандидатской диссертации).
   Сегодня научное наследие А.Г. Кузьмина стало предметом специального изучения в МПГУ, в котором почти три десятилетия он работал. Его имя присвоено Учебно-научному центру актуальных проблем исторической науки и образования.
   Уже стали традиционными чтения «Чтения памяти А.Г. Кузьмина», которые начиная с 2007 г. ежегодно проходят в МПГУ на базе УНЦ АПИНО им. А.Г. Кузьмина. О резонансе, полученном чтениями в научной среде, свидетельствует участие в них ведущих российских и зарубежных ученых, представляющих академические учреждения (ИРИ РАН) и ведущие вузы, а также профессоров, доцентов, аспирантов и студентов из Швеции, с Украины и многих городов России: Москвы, Санкт-Петербурга, Новгорода, Липецка, Ижевска и Тулы.
   Сегодня ученики и последователи А.Г. Кузьмина работают в русле научных интересов своего наставника, расширяя тематику его поисков, овладевая методами научного исследования, присущими ему. В МПГУ работают 7 подготовленных А.Г. Кузьминым докторов и кандидатов наук, в том числе 6 – на историческом факультете.


   Глава 2
   Проблемы источниковедения в трудах А.Г. Кузьмина

   А.С. Королев


   Рубеж 1950–1960-х гг., когда происходило формирование А.Г. Кузьмина как ученого, был особым временем в советской исторической науке. Исследователи устали от недавно господствовавшего догматизма. Всех охватила жажда факта, желательно нового факта, получить который можно было только из источника – нового или по-новому прочитанного. Сама жизнь, кажется, подтверждала возможность этого. В 1951 г. в Новгороде была найдена первая берестяная грамота, потом их находки пошли одна за другой (в археологический сезон 1951 г. – 10 грамот, в 1952 г. – уже 73) [1, 57]. На глазах рождалось новое направление в исторической науке. Учитель А.Г. Кузьмина академик М.Н. Тихомиров активно способствовал пробуждению интереса к поиску новой информации о прошлом. Именно по его инициативе, с его участием возникла Группа по изданию Полного собрания русских летописей Института истории АН СССР, в 1960-х гг. вышло репринтное переиздание ПСРЛ, начался значительно ускорившийся выпуск новых томов. А в 1962 г. начинается публикация «Истории Российской» В.Н. Татищева, не издававшейся с XVIII в. Издание готовилось под редакцией А.И. Андреева (не дожившего до выхода первого тома) и все того же М.Н. Тихомирова. В известной степени поиск новых источников привел и к созданию в 1969 г. усилиями В.Т. Пашуто в Институте истории АН СССР сектора «Древнейшие государства на территории СССР», задачей которого было не только изучение наиболее ранних государственных образований Восточной Европы (прежде всего Древнерусского государства), Юго-Восточной Прибалтики, Кавказа, но и систематическая работа над полным сводом зарубежных источников по истории этих регионов. Любопытно, что мнение Археографической комиссии о «желательности приступить к работе по подготовке к изданию памятников византийских, западноевропейских и арабских, имеющих отношение к древнейшей истории Руси» было доложено на заседании сотрудников Отделения общественных наук АН СССР еще в 1929 г. [2, 8], и только в 1960-х гг. дело сдвинулось с мертвой точки.
   И М.Н. Тихомиров как исследователь, и те интересы, которыми жил академик в начале 1960-х гг., оказали на А.Г. Кузьмина огромное влияние, во многом определив направление его научных изысканий. Готовя к изданию первый том труда В.Н. Татищева, М.Н. Тихомиров написал вступительную статью, в которой решительно выступил в защиту научной репутации первого русского историка. В середине XX в., разумеется, мало кого, кроме историков, занимавшихся XVIII в., интересовало мнение В.Н. Татищева по поводу описываемых им событий, скажем, XI–XIII вв. Необходимо было прежде всего «дать себе отчет в том, действительно ли В.Н. Татищев пользовался такими источниками, которые до нашего времени не дошли или остаются до сих пор не найденными в архивах и библиотеках» [3, 39]. В своей статье М.Н. Тихомиров решал этот вопрос однозначно в пользу В.Н. Татищева. Он признавал «особую ценность “Истории Российской”, так как некоторые произведения, использованные Татищевым, явно погибли во время пожара в его усадьбе в селе Болдино. Их нельзя отыскать в современных древних хранилищах, в отличие от большинства исторических сочинений, использованных позднее Н.М. Карамзиным, основывавшим свои исследования на государственных архивах и библиотеках. Они погибли для науки безвозвратно…» [3, 41]. А вот «летописный свод, составленный Татищевым, дает довольно близкое понятие об этих источниках, неизвестных в настоящее время. Поэтому две книги труда Татищева, посвященные истории России в IX–XII вв., являются важнейшим первоисточником, без особого основания отбрасываемым в сторону нашими историками» [3, 52–53]. Хотя, конечно, «История Российская» «не может принадлежать к числу источников, которым можно верить без оглядки. Всякое высказывание Татищева подлежит той или иной проверке. Некоторые из этих высказываний должны быть отвергнуты, в особенности те, которые помещены в виде дополнительных рассуждений в тексте или примечаниях в “Истории Российской”» [3, 53].
   А.Г. Кузьмин целиком и полностью разделял взгляды учителя на татищевские известия и тоже был полон оптимизма по поводу до сих пор «не найденных в архивах и библиотеках» источников по истории Древней Руси. Отсюда и его публикации с критикой всякого, кто подобных взглядов не разделяет. В 1961 г. в свет вышел первый том сочинения С.Л. Пештича «Русская историография XVIII века», в которой автор писал о недостоверности оригинальных известий Татищева, основанных на его «вымыслах». А.Г. Кузьмин написал статью с критикой построений С.Л. Пештича, однако статья эта содержала и размышления на тему возможности использования в исследовании «нелетописных источников» вообще, поскольку и «любой летописный свод включает в свой состав, помимо летописных записей, актовый материал, сказания, жития, предания и другие источники, достоверность которых требует той или иной проверки» [4, 217]. Общий вывод А.Г. Кузьмина сводился к заключению, что «С.Л. Пештичу не удалось доказать тезис о недобросовестности В.Н. Татищева. Для того, чтобы говорить о достоверности известий В.Н. Татищева, необходимо прежде всего выделить эти известия. Иными словами, необходимо провести сопоставление текста “Истории Российской” со всем огромным фондом летописных и нелетописных материалов, имеющихся в нашем распоряжении» [4, 218]. Обращался он и к авторитету А.А. Шахматова, который вроде бы «в последний период своей деятельности обратился к В.Н. Татищеву» и даже «надеялся из-под слоя домыслов летописцев позднейшего времени и известий самого В.Н. Татищева извлечь древнейшие летописные традиции» [4, 218].
   Для самого А.Г. Кузьмина поиск этих неизвестных «летописных традиций» становится главной задачей, поскольку обретение их могло значительно пополнить наши факты из домонгольской русской истории. В дополнение к выявленным М.Н. Тихомировым неизвестным нам летописям, имевшимся у В.Н. Татищева («Раскольничий летописец», «Голицынский манускрипт», «Ростовская летопись», «Иоакимовская летопись») [3, 47–50], А.Г. Кузьмин добавил еще «и другие источники, неизвестные в настоящее время, в частности, летописи “Хрущева” и “Еропкина”, а также “Летопись Волынского” (или “Симонова” летопись), которая, возможно, имеет не меньшее значение, чем летопись “Раскольничья”» [4, 218]. Даже сама находка этих неизвестных нам летописных традиций не казалась, вероятно, ученому неразрешимой задачей. Труд В.Н. Татищева, написанный 200 лет назад и не издававшийся с конца XVIII в. ни разу, казался столь же утерянной и вновь обретенной древностью, а ведь во времена В.Н. Татищева еще можно было купить летопись «у носясчаго на плосчади» [5, 125]. М.Н. Тихомиров задал ученику и конкретное направление поисков, выделив в «Истории Российской» особую группу источников, так называемые «топографии», или, по определению А.Г. Кузьмина, «местные летописи» [4, 218]. Всего академик насчитал их у В.Н. Татищева восемь: «Московская топография», «Новгородская», «Псковская», «Сибирская», «Астраханская», «Нижегородская», «Смоленская» (существование которой Татищев только предполагал) и «Муромская» [3, 41–42]. Еще раз подчеркну, что М.Н. Тихомиров вовсе не считал все «топографии» летописями, видя, например, в «Московской» некие «сказания о Москве», в «Муромской» – сборник муромских сказаний «о Петре и Февронии, о муромском епископе Василии и пр.» (подобные сборники были распространены в XVII–XVIII вв.), а о «Сибирской» Татищев вообще говорил, что «она сочинена Станкевичем».
   Углубившись сначала в изучение Симеоновской, и особенно Никоновской, летописей (в последней, как известно, содержится много оригинальных известий по истории Древней Руси, которые могли служить отражением древних летописных традиций), посвятив каждой из них по статье [6; 7], основной темой исследования А.Г. Кузьмин в конце концов избрал рязанское летописание, вероятно, мечтая отыскать неизвестную «топографию» или «летописную традицию». В 1963 г. он защитил кандидатскую диссертацию, а уже через два года (удивительно быстро для того времени) была опубликована его монография «Рязанское летописание».
   По сей день книга А.Г. Кузьмина не утратила своего значения как наиболее полный свод сведений по истории Рязанского княжества. Аполлон Григорьевич включил в этот свод и летописные известия, и сведения из родословцев, и даже «припоминания» краеведов XIX в. Все эти источники, как достоверные, так и не вполне, позволили составить максимально полную подборку известий о Рязани и Муроме в древности. Особое место в книге заняли сведения, почерпнутые из «Никоновской летописи» и «Истории Российской» В.Н. Татищева, в которых, по мнению исследователя, отразились особые летописные традиции. Метод исследования А.Г. Кузьмина в этой ранней его работе прост: он видел в любых известиях летописей о Рязани и Муроме, желательно расположенных «компактно», отражение рязанского или муромского летописания, утерянного, но известия из которого отразились в иных летописных традициях. Так, по мнению исследователя, «с наибольшей полнотой известия о Муроме представлены в “Истории” В.Н. Татищева, где имеются не только отдельные сведения, но и рассказы общерусского содержания, в которых акцентируется внимание на Муроме». Эти татищевские тексты А.Г. Кузьмин считал возможным «естественно связывать с Муромской летописью, упоминаемой В.Н. Татищевым», правда, оговаривая, что «следует считаться и с возможностью того, что некоторые известия о Муроме могли быть записаны в Чернигове и позднее в Ростове или Владимире. Из некоторых недошедших сводов общерусского содержания, по-видимому, были заимствованы и многие оригинальные сведения В.Н. Татищева, хотя сами первоначальные записи восходят, возможно, к этим центрам» [8, 181].
   А.Г. Кузьмин уверенно выделяет из летописей все «прорязанские» тексты, тексты с «прорязанской окраской», имеющие «прорязанский акцент», составленные «прорязанским автором» и т. д., отмечает появление в общерусских летописных сводах «волн сведений о Рязани». Вот, например, как он пишет о «Никоновской летописи»: «Известия о Рязани заимствованы Никоновской летописью, очевидно, из разных источников, многие из них оказываются сомнительными и просто недостоверными. Однако едва ли случайно, что значительная часть этих сведений выступает в летописи довольно компактными группами, и чем больше таких материалов на том или ином отрезке времени, тем больше среди них достоверных сообщений.
   Первая большая группа известий о Рязани в Никоновской летописи относится к 30–50-м годам XII в. Далее в течение около двух десятилетий таких сведений почти нет. По-видимому, сообщения 30–50-х годов составляли особый источник. Очень вероятно, что большая часть этих известий записана в Рязани. Однако в Никоновской летописи они уже не содержат черт современной записи. Очевидно, в летопись они вошли не в первоначальном виде.
   Известия, по-видимому, проделали долгий путь в составе общерусских летописных сводов, прежде чем попали к составителю Никоновской летописи (ее древнейшей части). Очень может быть, что первоначально рязанский источник был привлечен в какой-то свод 60-х годов XII в., в силу чего известия о Рязани и прерываются 60-ми годами. Некоторые данные позволяют предполагать, что в 60-е годы составлялся ростово-суздальский свод. С этим сводом и можно с наибольшей вероятностью связывать привлечение рязанских записей» [8, 181–182].
   Иногда рассуждения могут прерываться и совершенно неожиданным заключением. Например: «Но очень вероятно и то, что в конце XII – начале XIII в. не было какой-то единой рязанской летописи. С большей вероятностью можно говорить о существовании отдельных летописцев или жизнеописаний, связанных с теми или иными князьями» [8, 182].
   В конце концов выяснилось, что «особенность рязанского летописания заключается в том, что оно, по-видимому, не составляло особой традиции. В Рязани в разное время велись летописные записи, но они, вероятно, в большинстве случаев не связывались с предшествующими записями» [8, 282]. Выстроив все собранные им сведения о Рязани в хронологической последовательности, исследователь определил, что сведения эти «в древнейших из дошедших летописных традиций появляются более или менее систематически только с конца XII в. Точность и конкретность отражения событий XIII в. свидетельствуют о значительной непрерывности летописных записей в Рязани в то время. Но и в тот период они, по-видимому, не носили характера регулярных и систематических погодных записей. Можно выделить ряд групп и отдельных рассказов, имеющих, по всей вероятности, различное происхождение». Лишь с конца XIV и в первом десятилетии XV в. «налаживается регулярное ведение записей и, возможно, делаются попытки свести предшествующий летописный материал (с середины XIV в.)» [8, 282].
   В этой же работе А.Г. Кузьминым была высказана мысль, в последующем игравшая важную роль во всех трудах ученого по летописанию: «Одна из главных задач исследователя в определении ценности содержания и достоверности известий – установление их тенденции. Снятие наслоения тенденциозности, как правило, выявляет ту запись или то событие, которое подвергалось искажению. Кроме того, тенденциозность сама по себе является ценным источником для выяснения воззрений тех или иных политических кругов в определенное время» [8, 284]. Мысль, можно сказать, программная, да и вообще в работе содержится много интересных частностей, но скорее всего, занимаясь исследованием периферийного летописания, А.Г. Кузьмин мечтал найти принципиально новый источник, а не просто сконструировать его из имеющихся источников. Это особенно заметно из слегка наивных сетований исследователя, что ему не удалось-таки «найти “Пронский летописец”, упоминаемый в каталоге рукописей А. Сулакадзева». И хотя «А. Сулакадзев имеет печальную репутацию фальсификатора древних рукописей <…> в его собрании были и безусловно древние и интересные рукописи». И это тем более обидно, поскольку другая рукопись А. Сулакадзева – «Летописец Рязанский от 860 до 1812 г.», по мнению А.Г. Кузьмина, «является вполне добросовестной подборкой известий о Рязани, в основе которой лежат рязанские достопамятности». А вожделенный «Пронский летописец» был даже описан А. Сулакадзевым, «заключал в себе 172 листа и был написан в 1571 г.» [8, 54–55].
   Разумеется, А.Г. Кузьмин не был столь наивен, чтобы верить в возможность приобретения, как в татищевские времена, летописного источника по истории Киевской Руси, который мог бы существенно дополнить уже имеющийся в обороте набор фактов, «на площади». И все же поиски «Пронского летописца», вероятно, заставили его усомниться в неисчерпаемости запасов архивов и библиотек. Однако и после возвращения в Рязань в качестве доцента пединститута в 1964 г., и после смерти М.Н. Тихомирова (в 1965 г.) научные устремления А.Г. Кузьмина были по-прежнему направлены на поиск если не принципиально новых источников, то хотя бы принципиально нового в уже имеющихся источниках (что вполне естественно для ученого) и на споры с теми исследователями, которые, сомневаясь в достоверности того или иного источника, могли способствовать сокращению уже имеющегося объема фактов.
   Реализуя это направление своей деятельности, А.Г. Кузьмин не остался равнодушным к обострившимся в середине 1960-х гг. спорам о времени создания «Слова о полку Игореве». Еще в феврале 1963 г. на заседании Сектора древнерусской литературы ИРЛИ АН СССР состоялся полуторачасовой доклад А.А. Зимина «К изучению “Слова о полку Игореве”», а в мае 1964 г. произошло знаменитое обсуждение его скандальной книги «Слово о полку Игореве» в отделении истории АН СССР. Почти все пятьдесят выступивших специалистов осудили точку зрения Зимина, доказывавшего позднее происхождение «Слова». Зимин ответил несколькими статьями, появившимися в различных научных журналах. Его покритиковали еще. Среди критиков был и академик Б.А. Рыбаков, с которым у А.Г. Кузьмина сложились теплые отношения [9, 153–176]. В целом работа А.А. Зимина была реакцией на все тот же источниковый голод, который охватил историков в 1950–1960-х гг., и А.Г. Кузьмин вспоминал позднее, что в известной степени именно дискуссия, возникшая вокруг зиминских изысканий, подхлестнула интерес к «Слову» и оказалась весьма полезна. Однако это не смягчило оппонентов. Жестко выступил и А.Г. Кузьмин, справедливо усмотрев в построениях А.А. Зимина покушение на дорогие для него «нелетописные источники» [10, 64–87]. В статье прямо говорилось про то, что А.А. Зимин без возражений игнорировал в своих публикациях большую часть сделанных ему в ходе дискуссии справедливых замечаний [10, 64], отмечались «неверные ссылки», имевшиеся в работах исследователя [10, 65], «ошибки» и дилетантизм доктора исторических наук, вторгшегося «в область лингвистики, филологии, тюркологии и археологии» [10, 64], а его выводы именовались «домыслами» [10, 86].
   Общий вывод, сделанный А.Г. Кузьминым, также любопытен. «К сожалению, – писал автор, – в последнее время нередко приходится сталкиваться с попытками голословно объявлять фальсификаторами тех или иных, иногда весьма уважаемых деятелей прошлого, таких как Татищев, Мусин-Пушкин, Бантыш-Каменский. С такой же легкостью, не производя действительного исследования, оказывается возможным отбросить тот или иной источник или памятник. <…> Заведомо предвзятая позиция, проявляющаяся в каждой строчке исследования, не может вести к объективной истине. Надуманность рассмотренных догадок и гаданий особенно очевидна на фоне величия предмета пристрастных нападок автора. Уже свыше полутора столетий “Слово” уверенно отбивает очередные наскоки скептицизма, демонстрируя свое явное превосходство перед критиками» [10, 87].
   Эмоционально реагируя на «пристрастные нападки» и «наскоки скептицизма», А.Г. Кузьмин не оставляет без внимания заметку М.Ф. Котляра «Загадка Святослава Всеволодовича Киевского», помещенную в шестом номере «Украинского исторического журнала» за 1967 г., поскольку ее автор «стремится обосновать некоторые положения, которые ранее были привлечены А.А. Зиминым для доказательства “позднего происхождения” “Слова о полку Игореве”» [11, 104]. А.Г. Кузьмин, разобрав статью М.Ф. Котляра, называет его метод работы «потребительским» – украинский исследователь выбирает из летописей «лишь те данные, которые могут проиллюстрировать его мысль» [11, 106].
   В одном номере с критической статьей А.Г. Кузьмина редакция поместила и заметку к ней Д.С. Лихачева. Согласившись с критикой А.Г. Кузьминым статьи М.Ф. Котляра «с исторической точки зрения», Д.С. Лихачев завуалированно критикует самого Кузьмина за его отношение к «Слову» прежде всего как к историческому источнику, за сопоставление его с летописью, между тем как «“Слово” – художественное произведение; летопись художественные цели не ставит на первое место. Святослав в “Слове” – это не только конкретный киевский князь Святослав Всеволодович, он еще и обобщенный образ главы Русской земли. В этом отношении между Святославом “Слова” и Карлом Великим “Песни о Роланде” очень много общего. Карл и Святослав символизируют собой единство своих стран. Они мирно управляют страной, пока герои их сражаются. Как и в “Песне о Роланде”, где седобородый Карл сочувствует и оплакивает Роланда, хотя и осуждает его, в “Слове” седой великий князь киевский Святослав оплакивает гибель Игорева войска, жалеет о судьбе Игоря и одновременно его осуждает. В русских былинах образам Карла и Святослава до известной степени соответствует образ киевского князя Владимира Красного Солнышка, при дворе которого живут богатыри, совершающие свои подвиги по защите Русской земли от врагов-язычников. Было бы ни с чем несообразно требовать полного совпадения образа былинного Владимира с летописным, а образа Карла Великого с тем, который открывают нам исторические источники. Сюжетное положение Святослава в “Слове” требует его некоторой идеализации в определенных сюжетных традициях» [12, 110]. Двусмысленно звучит и финальное предложение в заметке Д.С. Лихачева: «Не могу не присоединиться к заключительным словам статьи А.Г. Кузьмина, настаивающего на необходимости ответственно подходить к ответственным темам» [12, 110].
   Другим объектом критики А.Г. Кузьмина стал А.Л. Монгайт, высказавшийся в поддержку мнения о подложности знаменитого Тмутараканского камня. Как известно, надпись на камне, найденном в конце XVIII в. на Таманском полуострове, в две строки с указанием года (1068) и индикта, вырезанная красивым четким уставом, «не только является одной из древнейших датированных русских надписей, что само по себе очень важно для истории языка и культуры, но содержит и ценную историческую информацию: уточняет местоположение летописной Тмутаракани и порядок княжений в Тмутараканском княжестве, дает еще не использованный до конца материал по русской метрологии и т. д.» [13, 221]. И вдруг А.Л. Монгайт покушается на этот замечательный источник, кстати, подобно А.А. Зимину «не приведя ни одного нового факта или аргумента (не считая некоторых очевидных ошибок)», демонстративно игнорируя «совершенно ясные (и в основном не новые) доводы и возражения своих оппонентов» [14, 283]. И при этом он еще «обращается за своего рода поддержкой к неспециалистам – миллионам читателей журнала “Наука и жизнь”» (статья А.Л. Монгайта была опубликована в трех номерах журнала за 1967 г.) [14, 283]. Сходство с А.А. Зиминым виделось и в том, что помимо Тмутараканского камня в работе А.Л. Монгайта была «и еще одна мишень: А.И. Мусин-Пушкин. Правда, А.Л. Монгайт достаточно убедительно (хотел он этого или нет) показал, что Мусин-Пушкин не мог быть фальсификатором, так как не понимал надписи. Но он обращает внимание на то, что не только Тмутараканский камень, но и другие важнейшие открытия А.И. Мусина-Пушкина – “Ярославле серебро” и “Слово о полку Игореве” – современники считали подделками и не верили в их древность» [14, 283]. А.Г. Кузьмин поправляет А.Л. Монгайта, отмечая, что «современники» «сказано слишком сильно» – «скептики», которых и «тогда было совсем немного» [14, 283].
   А.Г. Кузьмин видел истоки выступлений «скептиков» 1960-х гг. в работе 1940 г. французского филолога-слависта Андре Мазона, поднявшего вопросы о подложности и «Слова о полку Игореве», и Тмутараканского камня. Дело было не в конкретных людях (С.Л. Пештиче, А.А. Зимине или А.Л. Монгайте), вопрос надо было ставить шире. Уже в статье, посвященной изысканиям А.А. Зимина, А.Г. Кузьмин писал: «Наш век – век науки. Науку и ученого отличает прежде всего метод исследования. Очевидно, о нем нужно говорить гораздо больше, чем мы это делаем до сих пор» [10, 87]. Удар надо было наносить не по отдельным скептикам, которых во все века «было совсем немного», а по «скептицизму» как образу мыслей и методу. В 1969 г. в ученых записках Рязанского пединститута была опубликована статья Кузьмина «Скептическая школа в русской историографии».
   Главной задачей статьи можно считать стремление автора показать, что во все времена, в том числе в первой половине XIX в., «скептицизм» среди русских историков был неким отклонением от нормы. При этом А.Г. Кузьмин предлагает отличать «скептическую» школу от «критической», сторонников которой (прежде всего Г. Эверса) отличает то, что «они кладут в основу источник и идут от источника (не за источником, а от)» [15, 312]. И по методу скептицизм не имеет ничего общего с критическим направлением, для которого характерно убеждение, что «в основе всех построений должен лежать положительный факт, показание источника» [15, 318]. Скептическая «школа» скорее является «антиподом» критического направления: «критическое направление вело исследование от источника к концепции, “скептики”, напротив, шли от концепции к источнику. Такая методология не только не может быть признана “в основном правильной”, но ее нельзя вообще признать научной» [15, 327].
   Сама личность основоположника «скептической школы» М.Т. Каченовского в описании А.Г. Кузьмина могла вызвать антипатию у читателя: нерусский («выходец из греческой мещанской семьи Качони»), не получивший «сколько-нибудь систематического образования», окруженный столь же малообразованной нерусской публикой в частной жизни («М. Каченовского окружали не немцы-ученые, а немцы, занятые на русской государственной службе»), оказавшийся главой кафедры русской истории в Московском университете случайно («необходимость читать лекции для студентов побудила его более основательно войти в предмет»), не оставивший «сколько-нибудь серьезных исследований» («Свою концепцию он изложил в незаконченных этюдах о кожаных деньгах и Русской правде и в лекции “О баснословном времени в Российской истории”. К ним можно добавить студенческие опусы учеников Каченовского»). «Не обогатил науку Каченовский и сколько-нибудь существенными наблюдениями и фактами: он брал их в готовом виде у своих предшественников и современников» [15, 313–315]. Характеристика убийственная, но справедливая (достаточно вспомнить оценки знавших М.Т. Каченовского А.С. Пушкина и С.М. Соловьева). Метод М.Т. Каченовского для А.Г. Кузьмина неприемлем, поскольку главный русский скептик «отдает решительное предпочтение некому абстрактному “духу времени”, оторванному от источника. Субъективный фактор – собственное представление о времени – он ставит выше объективного: источника» [15, 317]. «Концепция Каченовского сводилась к отрицанию всего киевского периода русской истории. Он полагал, что все письменные памятники о киевском времени являются в действительности новгородскими сочинениями конца XIII–XIV веков, написанными под влиянием западных, преимущественно германских памятников. Реальная русская история, по его мнению, могла начинаться лишь с XIII–XIV вв., когда Новгород устанавливает связи с Ганзой и получает возможность приобщиться к германской цивилизации» [15, 315]. Естественно, подобные странные взгляды не могли иметь много «усердных защитников», а само название скептиков первой половины XIX в. «школой» М.Т. Каченовского условно – «это лишь студенческие работы его учеников по Московскому университету. Они были написаны по заданным темам и практически с готовыми ответами. Большинство их было опубликовано М. Каченовским как своего рода “пробные шары” и начинены они были идеями, мыслями и даже фактами, взятыми из лекций М. Каченовского. “Школа” и существовала только до тех пор, пока ученики М. Каченовского оставались студентами. Для большинства из них занятия историей кончились с окончанием университета, а Н.В. Станкевич об увлечениях своего профессора вспоминал не без иронии. Лишь один из учеников М. Каченовского заслуживает серьезного внимания – это брат П. Строева – Сергей, писавший под именем Скромненко» [15, 322]. Да и тот, опубликовав в 19–20 лет свои студенческие работы, написанные в духе М.Т. Каченовского, вскоре разочаровался в написанном и умер, прожив на свете всего 25 лет [15, 327].
   В конечном счете, признавая то, что «скептики» приносили пользу науке», «побуждая других к более серьезным исследованиям», А.Г. Кузьмин считает причиненный ими вред не менее весомым [15, 327]. Скептическое направление мысли и не могло не быть вредоносным, как направление антипатриотическое, космополитическое, пропитанное «национальным нигилизмом» [15, 328]. И даже как противовес казенному николаевскому патриотизму второй четверти XIX века, национальный нигилизм не являлся положительным явлением, так как «альтернативой официального патриотизма было понимание патриотизма как гражданского долга, как обязанности не перед правительством, а перед народом» [15, 329]. Здесь скорее всего А.Г. Кузьмин писал не только о прошлом, но и о настоящем, о чем-то своем.
   Давая отпор прошлым и современным «скептикам», А.Г. Кузьмин продолжает двигаться и в направлении выявления «нелетописных источников» и неизвестных «летописных традиций». Его привлекают Киево-Печерский патерик, прежде всего составляющие его основу послания Симона и Поликарпа. «И это не удивительно: оба автора в числе источников своих рассказов прямо называют “летописцы”. Симон имел в своем распоряжении “Летописец старый Ростовский”, а Поликарп неоднократно упоминал “Летописец”, автором которого признавался Печерский монах Нестор» [16, 73]. Волнует А.Г. Кузьмина все тот же вопрос: «были ли в руках Симона и Поликарпа оригинальные летописные источники или они пользовались известными и в наше время памятниками» [16, 73]. Ответ вновь положительный, и, хотя «бедность параллельного материала делает проблематичными многие из приведенных наблюдений», «можно с достаточным основанием говорить о том, что наша историография XI–XII вв. была богаче, чем принято считать на основе древнейших списков. В руках Симона и Поликарпа были источники, восходившие прямо или опосредованно к особой летописной традиции, следы которой замечаются и в известных ныне летописях, в том числе в хронологических пределах “Повести временных лет”. Вероятно, с этой традицией связано и имя Нестора. Позднейшие компиляторы могли отождествлять летописца конца XI – начала XII в., ростовского летописца середины XII в. и составителя двух “Житий”. Весьма вероятно, что речь идет о разных авторах. Но во всех случаях мы имеем дело с памятниками, отличающимися по составу известий и идейной направленности от основных текстов Начальной летописи и ее продолжений, сделанных во Владимире во второй половине XII в. Видимо, специальное исследование проростовских сводов, а также Ипатьевской летописи даст более прочные отправные моменты для решения поставленных здесь вопросов» [16, 92].
   Не оставляет А.Г. Кузьмин и «рязанской» проблематики: в одном сборнике со статьей, посвященной «скептической школе» в 1969 г., им были опубликованы и выпадающее из привычной тематики исследований сочинение «Из истории организации земской статистики в Рязанской губернии», и вполне вписывающееся в нее – «Название “Рязань” в связи с некоторыми проблемами истории района Средней Оки в X–XI веках». В последнем исследователь доказывал славянское происхождение топонима «Рязань», производя его от глагола «резать» [17, 290–295]. Выходило, что наименование «Резань» (Рязань) – «отрезанная часть», «отрезанная земля» – «аналогично наименованию «Залеская земля». И та, и другая земля получили свое наименование относительно Приднепровья. «Залеская» – потому, что эта земля оказывалась за непроходимыми или почти непроходимыми лесами. «Резань» – потому, что этот район был в определенное время отрезан от Киева [17, 301]. «Отрезали» Среднюю Оку от Приднепровья («Русской земли»), по мнению автора статьи, половцы. С 60–70-х гг. XI века, «по-видимому, можно связать и время возникновения имени “Резань”» [17, 304]. В этой статье А.Г. Кузьмин видит в русах исключительно население Русской земли «в узком смысле». Ведь именно отсюда идет основной колонизационный поток на Среднюю Оку, и не вятичи, а выходцы из Приднепровья принесли в Рязанский край свойственную им «географическую номенклатуру»: «Здесь был Переславль, который, как и Переславль Русский, располагался на Трубеже (до начала XIX в. приток Оки). Через Переславль протекает речка Лыбедь. Неподалеку от Переславля находились города Вышгород и Льгов, между Старой Рязанью и Пронском – Белгород. В “списке русских городов”, относящемся к концу XIV – началу XV века, среди рязанских городов названы Торческ, Воино, Глебов, Зареческ. Вместе с тем в собственно рязанской земле нельзя указать ни одного города, который вел бы свое название из земли вятичей» [17, 300].
   В Рязани в 1969 г. вышла и вторая книга Кузьмина «Русские летописи как источник по истории Древней Руси», которая, как сообщал автор, «явилась результатом работы со студентами истфака Рязанского пединститута в 1964–1968 гг.» [18, 4]. Она мало походит на «пособие», как ее определяет А.Г. Кузьмин, и представляет собой, по существу, итоговую, на тот момент, работу автора. Переехав в Москву, А.Г. Кузьмин работал над текстом докторской диссертации «Начальные этапы древнерусского летописания», которая в 1971 г. была защищена в МГУ. И в статьях, написанных в 1970-х гг., и в опубликованной в качестве монографии в 1977 г. докторской диссертации А.Г. Кузьмин продолжал линию в исследовании источников по истории Древней Руси, начатую им под руководством М.Н. Тихомирова [19; 20; 21; 22; 23; 24; 25; 26; 27; 28; 29]. Его по-прежнему привлекает поиск древнейших неизвестных летописных традиций и источников, интересуют и местное летописание, и Татищев, и Длугош, и «Слово о полку Игореве», и другие летописные и нелетописные источники, как ранние, так и поздние. Даже летописи XVII в., такие как «Мазуринский летописец», для него представляют «интерес не только своим основным содержанием – оригинальным материалом о событиях XVII в., но и своеобразной трактовкой событий отдаленного прошлого, в большинстве случаев отражающей взгляды и материалы более ранних средневековых историографов (XVI–XVII вв. и, возможно, еще более ранних)» [20, 189]. Важны и «песни и былины киевского периода», которые сохранялись «на северных окраинах Руси в течение многих столетий». Ведь, как показал «Б.А. Рыбаков, почти все былинные сюжеты укладываются в хронологические рамки с IX по XII в., хотя имеются их записи лишь самого недавнего времени. Естественно, что многовековое перепевание древних сказаний постепенно нивелировало их художественные особенности и приводило к утрате колорита времени. И тем не менее былины отразили те черты народного характера и мировоззрения, которые вошли в его плоть и кровь, стали прочной традицией» [24, 121].
   А.Г. Кузьмин, как и раньше, решительно выступает против тех, кто своим скепсисом объективно способствует сокращению количества извлеченных из источников известий о прошлом. Это и С.Л. Пештич, и Я.С. Лурье, и Е.М. Добрушкин, и Э. Кинан, и А.А. Зимин, и др., по его мнению, исповедующие «презумпцию подложности» источника, которая «конечно, не всегда выступает в обнаженном виде». Разумеется, «сомнения и скептицизм сами по себе необходимые условия плодотворного исследования. Речь, очевидно, может идти лишь об их направленности. В юриспруденции дознание отправляется от “презумпции невиновности”: обвиняемый невиновен до тех пор, пока не доказана его вина. Нечто подобное необходимо и в качестве гарантии объективности научного исследования. Скептицизм желателен не только при рассмотрении показаний источника, но и при выдвижении претензий к нему. Ученый не может обязывать источник оправдываться. Он должен доказать свое обвинение. Напоминание о некоторых очевидных методических изъянах нелишне потому, что они встречаются в “скептических” построениях. Но темой серьезного рассмотрения могут быть те принципы исследования, которые представляются вполне оправданными и, тем не менее, приводят к резкому столкновению с выводами, полученными иным путем» [25, 33]. И А.Г. Кузьмин напоминает, что даже «по одному из кардинальных вопросов истории древнерусской письменности – времени появления первых исторических сочинений – расхождения достигают одного-двух столетий» [25, 33].
   Сам Аполлон Григорьевич определяет время зарождения древнерусского летописания как рубеж X–XI вв. А уже «вскоре после смерти Ярослава Мудрого создается один из самых значительных исторических трудов Киевской Руси – “Повесть временных лет”». Не исключено, что это произведение не являлось летописью в позднейшем значении этого слова (то есть не было погодной хроникой), хотя и не было лишено определенных хронологических обозначений. Создатель «Повести» ставил до известной степени исследовательскую (а не описательную) задачу: определить, «откуда есть пошла Русская земля, кто в Киеве нача первее княжити и откуду Русская земля стала есть». На основе греческих хроник и памятников западнославянской письменности он определил прародину славянства в Иллирии, откуда выводил и «русь»-полян. Основной мотив этого памятника (как и у Илариона) – русские князья правили не в «неведомой» земле, и самой Византии неоднократно приходилось откупаться от осаждавших ее столицу русских дружин. В песнях и сказаниях IX–X вв. автор мог найти богатый, подтверждающий этот тезис материал.
   С процессом проникновения письменности на периферию и с углублением феодального дробления возникает свое летописание в каждом значительном центре. С начала XI в. ведется летописание в Новгороде, где сложились свои представления о начале Руси. Своеобразным противовесом повести о полянах-руси оказывается варяжская легенда, выводящая «Русь» и ее князей с балтийского побережья (из какой именно его части – вопрос спорный) и ведущая самих новгородцев «от рода варяжска». Позднее для новгородского летописания становится характерным сухой, деловитый стиль. Южное летописание, напротив, постоянно сохраняло сочность выражений, стремление к художественной украшенности. Особенно это заметно в галицко-волынской традиции летописания, также отделившейся от киевской не позднее XI в. Знаменательно, что наибольшее количество аналогий для «Слова о полку Игореве» (в смысле лексики, а иногда даже и образов) можно найти в Ипатьевской летописи, полнее всего сохранившей южнорусское (киевское и галицкое) летописание XII–XIII вв. Киевское летописание также далеко неоднородно. Его различия особенно становятся заметными с разделом Руси между тремя сыновьями Ярослава. При этом старший – Изяслав – политически тяготел к Западу, и в близком ему летописании заметно влияние западнославянской письменности, а также ощущается известное почтение к Риму, сопротивление настояниям Византии о разрыве церквей. Всеволод, напротив, был тесно связан с Византией (поскольку был женат на дочери византийского императора Константина Мономаха), хотя это не означало, что Всеволодовичи бездумно следовали в фарватере византийской политики. Летописание Святослава Ярославича дошло лишь в незначительных фрагментах, а исторические сочинения многих других центров и вовсе утрачены.
   Вытеснение и пресечение княжеских ветвей приводили к гибели целых историографических традиций. «Племя Мономаха» в XII в. становится доминирующей силой в разных концах Руси. Поэтому в большинстве дошедших летописей в основе лежат редакции «Повести временных лет», относящиеся ко второму десятилетию XII в. – времени утверждения Мономаха в Киеве. Неуспеху тенденциозных переработок способствовало и то обстоятельство, что идеи собственно «Повести временных лет» при этом мало пострадали. «“Повесть” оставалась памятником, напоминавшим об общей природе всех ответвлений русского племени и звавшим к сохранению государственного единства» [24, 124].
   Большинство летописей, отражавших периферийное летописание и его традиции, погибли, не сохранились в своем первоначальном виде. Но в «русском летописании можно заметить периоды, когда летописцы как бы заново обращались к прошлому, пересматривая его оценку по сравнению со своими предшественниками. Каждый такой период сопровождается вторжением на страницы летописей новых легенд и историографических схем, а также привлечением новых источников, почему-либо не отразившихся в предшествующей историографии» [20, 188]. И тогда в поздние летописи включались материалы из вскоре окончательно исчезнувших летописей – осколков других летописных традиций.
   Выделяя в летописях противоречащие друг другу идеологические тенденции, А.Г. Кузьмин, продолжая традиции К.Н. Бестужева-Рюмина и Н.К. Никольского, пишет о сводном характере русских летописей, отражающем разнообразные традиции. «Взгляд на летописание как на взаимодействие параллельно существующих традиций» представляется ему «наиболее естественным. Он логически вытекает из факта неоднородности и неоднозначности политических и идеологических тенденций любой исторической эпохи. Взаимоисключающие тенденции могут приводить к гибели целых традиций. Поэтому нельзя, конечно, смотреть на дошедшие до нас тексты как на некий неизменный фонд, который летописцы сохраняли из поколения в поколение. Древнейшие памятники содержат такие черты, которые не могут быть объяснены исходя из представления об одной литературной школе и едином идеологическом направлении» [22, 56]. Убежденность в том, что летописание «вовсе не сводилось к последовательному осложнению предшествовавшего текста», а «сюжеты, исключенные одним летописцем, могли сохраняться в других традициях» [22, 76], сделала А.Г. Кузьмина горячим противником построений, созданных А.А. Шахматовым, М.Д. Приселковым и их последователями. А.Г. Кузьмину казалось, что доказательство «на внелетописном материале» факта существования в летописи разных идей «дает исследователю в руки гораздо больший материал для оценки конкретного летописного текста и извлечения из него максимальной информации, чем рассуждения о лишенных плоти и крови “протографах”, породивших другие “протографы” и все-таки отстоящих весьма далеко от изучаемой эпохи» [25, 53]. Сам подход к летописанию А.А. Шахматова, которого «интересовали прежде всего летописные своды как цельные литературные произведения, и история летописания представлялась ему системой взаимоотношений сводов как реально существующих, так и до нас не дошедших» [25, 41], был чужд А.Г. Кузьмину. Во многом работы А.Г. Кузьмина о летописании (и статьи, и докторская диссертация) и были построены на полемике с идеями А.А. Шахматова.
   Монография 1977 г. вовсе не была последней работой А.Г. Кузьмина по проблемам источниковедения Древней Руси, о чем свидетельствует, в частности, список работ, приложенный к сборнику статей, изданному к семидесятилетию ученого [30, 487–494]. Однако к середине 1970-х гг. вполне сложился тот основной комплекс идей относительно летописных и нелетописных источников по истории Древней Руси, которых А.Г. Кузьмин придерживался и которые развивал в трудах последующего времени. Это и позволяет завершить очерк истории становления Кузьмина-источниковеда серединой 1970-х гг.

   Примечания
   1. Кочин Г.Е. Берестяные грамоты // Советское источниковедение Киевской Руси: Историографические очерки. – Л., 1979.
   2. Древняя Русь в свете зарубежных источников. – М., 1999.
   3. Тихомиров М.Н. О русских источниках «Истории Российской» // В кн.: Татищев В.Н. История Российская. – М.; Л., 1962. – Т. 1.
   4. Кузьмин А.Г. Об источниковедческой основе «Истории Российской» В.Н. Татищева // Вопросы истории. – 1963. – № 9.
   5. Татищев В.Н. История Российская. – М.; Л., 1962. – Т. 1.
   6. Кузьмин А.Г. Заголовки и киноварные заметки на полях рукописи Симеоновской летописи // Вестник Московского университета. Серия 9: История. – 1961. – № 5.
   7. Кузьмин А.Г. К вопросу о времени создания и редакциях Никоновской летописи // Археографический ежегодник за 1962 год (к 70-летию академика М.Н. Тихомирова). – М., 1963.
   8. Кузьмин А.Г. Рязанское летописание. – М., 1965.
   9. Рыбаков Б., Кузьмина В., Филин Ф. Старые мысли, устарелые методы: (Ответ А.А. Зимину) // Вопросы литературы. – 1967. – № 3.
   10. Кузьмин А.Г. Ипатьевская летопись и «Слово о полку Игореве» (по поводу статьи А.А. Зимина) // История СССР. – 1968. – № 6.
   11. Кузьмин А.Г. Мнимая загадка Святослава Всеволодовича // Русская литература. – 1969. – № 3.
   12. Лихачев Д.С. К статье А.Г. Кузьмина «Мнимая загадка Святослава Всеволодовича» // Русская литература. – 1969. – № 3.
   13. Медынцева А.А. Грамотность в Древней Руси: (По памятникам эпиграфики X – первой половины XIII века). – М., 2000.
   14. Кузьмин А.Г. Существует ли проблема Тмутараканского камня // Советская археология. – 1969. – № 3.
   15. Кузьмин А.Г. Скептическая школа в русской историографии // Некоторые вопросы краеведения и отечественной истории. Ученые записки Рязанского государственного педагогического института. – Т. 62. – Рязань, 1969.
   16. Кузьмин А.Г. Летописные источники посланий Симона и Поликарпа: (К вопросу о «Летописце старом Ростовском) // Археографический ежегодник за 1968 год. – М., 1970.
   17. Кузьмин А.Г. Название «Рязань» в связи с некоторыми проблемами истории района Средней Оки в X–XI веках // Некоторые вопросы краеведения и отечественной истории. Ученые записки Рязанского государственного педагогического института. Т. 62. – Рязань, 1969.
   18. Кузьмин А.Г. Русские летописи как источник по истории Древней Руси. – Рязань, 1969.
   19. Кузьмин А.Г. Был ли В.Н. Татищев историком? // Русская литература. – 1971. – № 1.
   20. Кузьмин А.Г. Рецензия: «Полное собрание русских летописей. Т. 31. Летописцы последней четверти XVII в.». – М.: Наука, 1968, 262 с., тир. 2200 экз. Отв. ред. Б.А. Рыбаков. В.И. Буганов, сост. В.И. Буганов, Ф.А. Грекул, В.И. Корецкий, Л.З. Мильгтон // История СССР. – 1971. – № 1.
   21. Кузьмин А.Г. К прочтению текста вводных статей комиссионного списка Новгородской I летописи младшего извода // Археографический ежегодник за 1970 г. – М., 1971.
   22. Кузьмин А.Г. Древнерусские исторические традиции и идейные течения XI века // Вопросы истории. – 1971. —№ 10.
   23. Кузьмин А.Г. Статья 1113 года в «Истории Российской» В.Н. Татищева // Вестник МГУ. Серия IX. История. – 1972. – № 5.
   24. Воронин Н.Н., Кузьмин А.Г. Духовная культура Древней Руси // Вопросы истории. – 1972. – № 9.
   25. Кузьмин А.Г. Спорные вопросы методологии изучения русских летописей // Вопросы истории. – 1973. – № 2.
   26. Кузьмин А.Г. К спорам о методологии изучения начального летописания // История СССР. – 1973. – № 4.
   27. Кузьмин А.Г. Против спекуляций и по поводу переписки Курбского и Ивана Грозного // Вопросы истории. – 1973. – № 9.
   28. Кузьмин А.Г. Сказание об апостоле Андрее и его место в Начальной летописи // Летописи и хроники. 1973 г. – М., 1974.
   29. Кузьмин А.Г. Начальные этапы древнерусского летописания. – М., 1977.
   30. Великие духовные пастыри России. – М., 1999.


   Глава 3
   «Земля» и «Власть»: историография и методологические истоки проблемы

   Г.А. Артамонов


   Общественная значимость исторических исследований в области общих проблем образования и эволюции государства детерминирована особенностями развития политических институтов современной цивилизации. Буквально на глазах образуются глобальные управленческие и экономические структуры (общеевропейский парламент и правительство, международные валютные фонды, биржи, транснациональные корпорации и т. д.), которые во многих аспектах уже присвоили себе функции, ранее находившиеся в исключительной компетенции национального государства. С позиций методологии диалектического материализма ближайшая перспектива человечества может быть определена как новая фаза социальной революции, основным содержанием которой становится отмирание государства, по крайней мере в известных до этого формах. В этой связи представляется важным осмыслить именно государственную историю человечества, особенно если учесть, что в европейской научной обществоведческой традиции со времен Древней Греции (Платон, Аристотель) существовал культ государства, которое мыслилось едва ли не как вершина развития (Г.В.Ф. Гегель, И.Г. Фихте) [1, 14]. Под мощным воздействием идей эволюционизма и марксизма подобный взгляд на государство продолжает удерживаться и в современных обществоведческих науках, несмотря на сохранение в их составе изрядного количества конкурирующих между собой научных школ и направлений [2].
   Объективно занимая одно из центральных мест в историографии исторической науки, политологии и онтологических разделах философии, теория государства тем не менее остается наиболее дискуссионной проблемой гуманитарного научного знания. Начиная с античности вплоть до наших дней историки, философы, социологи и политологи продолжают искать ответы на базовые вопросы о месте и роли государственных институтов в процессах развития человеческого общества и не могут сформулировать главное – единое, общепризнанное, непротиворечивое определение государства как особой политической системы социальной самоорганизации. Многообразие методологических подходов проявляется и в оценке конкретно-исторических условий перехода от бесклассового общества к государственному типу общежития, а также в вопросах диалектики соотношения и практической реализации общегосударственных, социально-групповых и индивидуальных интересов в процессах эволюции государства.
   Изыскания в области общетеоретических проблем и конкретно-исторических условий становления государств у народов Европы занимают заметное место в обширном научном наследии известного историка Аполлона Григорьевича Кузьмина.
   На пути к созданию самостоятельной и целостной концепции истории России профессор А.Г. Кузьмин прошел несколько этапов. Первые из них связаны с освоением методологии источниковедческого и историографического анализа. Русское летописание и история его трехсотлетнего изучения стали центральной темой его кандидатской и докторской диссертации.
   Следует отметить, что опыт анализа письменных памятников, дополненный впоследствии всесторонним изучением данных археологии, антропологии и этнографии, во многом предопределил особенности становления исторического мышления и своеобразие исследовательских приемов ученого. Постановка А.Г. Кузьминым вопроса о закономерностях отражения процессов общественного развития в исторических источниках обусловила и углубление основ собственного методологического кредо историка, отличавшегося определенной оригинальностью на фоне того мощного теоретического направления советской исторической науки, которое в целом им разделялось. Вообще, внимание к проблемам теории познания характерно для всего круга трудов А.Г. Кузьмина. И едва ли не центральное место в системе взглядов его взглядов на отечественную историю занимают вопросы об истоках народа и государства, впервые сформулированные одним из ранних летописцев в самом начале «Повести временных лет».
   В частности, выявленное А.Г. Кузьминым на основе анализа всего древа древнерусского летописания многообразие горизонтальных и вертикальных взаимодействий этнических и социальных групп домонгольской Руси оказалось невозможным представить как единую систему в русле господствовавших в науке представлений о государстве.
   Несмотря на то что подходы к определению сущности государства у теоретиков марксизма были далеко не однозначными, в советской историографии и в рамках «исторического материализма», претендовавшего на роль методологического базиса исторической науки, утвердилось положение, основанное на известной ленинской работе «О государстве» [3]. Без учета контекста весьма плодотворная мысль В.И. Ленина, высказанная им в знаменитой публичной лекции о классовой природе государственной власти, которой он, скорее, хотел подчеркнуть историческую миссию и ведущую функцию политических институтов, чем дать законченное определение, превратилась в жесткую формулу, сводившую такое объемное и многогранное понятие, как государство, исключительно к механизмам классового насилия. Логическим следствием этого стало применение советской историографии, при ее обращении к процессам государствообразования у того или иного народа, единственной и прямолинейной теоретической схемы: не придавая значения специфике факторов, воздействовавших на общество, вначале его следовало расколоть на классы и по итогам разразившихся антагонистических противоречий возвести государство, призванное закрепить господство одного из них над другим.
   В отношении «Киевской Руси» подобный методологический маршрут к восточнославянскому государству одним из первых проложил действительный член АН СССР Б.Д. Греков [4]. В своем фундаментальном, не потерявшем научного значения и в наши дни труде «Киевская Русь» ученый обосновал кристаллизацию в недрах восточнославянского общества класса крупных земельных собственников в лице бояр-вотчинников и класса зависимого крестьянства уже в VIII в. н. э. Следует отметить, что параллельно с концепцией Б.Д. Грекова в советской историографии разрабатывались и другие подходы к оценке восточнославянского общества. Одни исследователи были склонны к его архаизации, другие отрицали его феодальную природу [5, 26–40]. Мощную поддержку позиция Б.Д. Грекова получила со стороны двух виднейших историков, восхождение которых началось в 30–40-е гг. ХХ в. – М.Н. Тихомирова (учителя А.Г. Кузьмина) и Б.А. Рыбакова [6].
   С направлением исследований школы Б.Д. Грекова в советской исторической науке неразрывно связана тенденция к удревнению процессов становления классового общества у восточных славян [7, 8–9]. Сам академик в своих последних работах начало разложения первобытно-общинного строя на Руси датировал не позднее V в. К VIII столетию на территории Восточной Европы, по его мнению, не только произошло обособление класса феодалов, но и уже образовалось несколько протогосударственных образований с центрами в Киеве и Новгороде [8, 113–128].
   Концепция Б.Д. Грекова получила признание профессионального исторического сообщества и советского государства, имеет сторонников и последователей в современной историографии [9]. Однако ее некоторая схематичность осознавалась уже при жизни ученого, в частности С.В. Юшковым, указавшим на значительные секторы общественной жизни Древней Руси, которые не вмещались в сословно-классовые контуры государства, очерченного Б.Д. Грековым [10].
   С позиций современной науки, с учетом ее реальных достижений, значительного расширения источникового, в первую очередь археологического материала, концепция Б.Д. Грекова тем более не может считаться исчерпывающей, что, впрочем, нисколько не умаляет ее значения. Именно благодаря усилиям академика Б.Д. Грекова в советской историографии начинают разрабатываться новые актуальные проблемы хозяйственной деятельности восточных славян, типологизация их общественных объединений и многие другие.
   В то же время невозможность объяснить с позиции ортодоксально классового подхода наличие в древнерусском обществе свободных от частновладельческой эксплуатации общин вызвала появление нового концепта так называемого «государственного феодализма», впервые сформулированного в трудах академика Л.В. Черепнина [11]. Теория «государственного феодализма» и ее разработка многими отечественными историками способствовали некоторому расширению исследовательского поля проблем становления древнерусской государственности. В частности, была преодолена тенденция, идущая еще от работ Н.П. Павлова-Сильванского, предполагавшая унификацию процессов структурирования феодального общества на Востоке и Западе Европы на основе вассально-ленной системы [12]. Данный подход оказался устойчивым и в советской науке. В завуалированном виде он присутствовал в концепции Б.Д. Грекова и имел тенденцию к отождествлению с буквально понятым формационным «псевдомарксистским» подходом, с его гипертрофированной тягой подменять «общее» по сути «тождественным» по форме и почти полным игнорированием «особенного».
   Кроме того, признание государства «коллективным феодалом» вроде бы способствовало некоторому расширению его сословно-классовых рамок. Но на этом этапе развития историографии Киевской Руси преодолеть инерцию ортодоксального марксизма не удалось. Прямые и косвенные указания источников на активность славянского самоуправления и реальную практику его участия в организации государственного управления домонгольской Руси настолько расходились с общепризнанным пониманием «классового подхода», что в качестве претендента на роль «коллективного государства» в специальной литературе стали рассматриваться те или иные механизмы «окняжения земли» [13].
   Некоторое оживление дискуссии вокруг проблем древнерусского общества и государства происходит в 1960-е гг. В этот период, условно обозначаемый в современной литературе как «оттепель», началась одна из первых атак на марксистскую методологию, в основном с позиций субъективизма [14, 14]. На первый план в исследованиях выходят специфические черты общественного уклада народов, вроде бы не соответствующие упрощенно понимаемому формационному подходу, что теоретически могло привести к его некоторой корректировке. Поскольку и в странах Западной Европы класс феодалов в качестве нормативно оформленного привилегированного сословия возникает не ранее реформ Карла Мартелла и Карла Великого, создать на базе ленинского определения «теоретический конструкт» образования раннесредневекового западноевропейского феодального государства ранее VII–VIII в. н. э., не нарушив при этом законов формальной логики, представлялось весьма проблематичным. Эти сомнения наиболее открыто и последовательно были высказаны известным ученым Л.В. Даниловой, обобщившей некоторые итоги дискуссии о так называемом азиатском способе производства: «…Не может быть объяснена целая историческая эпоха, лежащая непосредственно за первобытностью и отличающаяся, с одной стороны, наличием социального неравенства и государства (существовавшего, разумеется, в его первоначальных, примитивных формах), а с другой – отсутствием общественных классов (курсив мой. – Г.А.), характеризующихся различным отношением к средствам производства» [15, 30].
   Уже в этот период развития советской исторической науки возникли все предпосылки для расширения методологических подходов к определению сущности понятия «государство».
   В реальной действительности был разыгран иной сценарий решения обозначенных противоречий: если феодальных отношений нет, а государство есть, то либо это другой общественный строй, либо бесклассовое государство. Принять такую логику рассуждений оказалось проще. Вновь становятся популярными идеи о новых формациях, межформационных периодах, сочетании различных моделей социальной организации и т. п. Специалист по античной истории В.И. Горемыкина находит рабовладельческую формацию в раннесредневековых государствах Восточной и Западной Европы, а крупнейший медиевист А.И. Неусыхин вводит понятие «варварское государство», которое описывает как бесклассовое [16]. В эти же годы М.А. Виткин высказал мнение о том, что и на Древнем Востоке образование государства предшествует появлению классов [17, 436].
   Новый этап в разработке проблем характера древнерусского общества и государства связан с выходом целой серии монографических исследований И.Я. Фроянова. В них известный ленинградский ученый последовательно отстаивал демократический характер политических отношений в домонгольский период отечественной истории, что закономерно привело автора к созданию оригинальной и достаточно продуктивной концепции «городов-государств» Древней Руси, по своему общественно-историческому типу близких к афинскому полису [18].
   Вместе с тем в методологическом отношении И.Я. Фроянову не удалось вырваться за пределы устоявшихся подходов к государству. Верно определив значительное влияние институтов традиционного славянского самоуправления на политические процессы Древней Руси, исследователь, видимо, осознавал, что подобная трактовка вступает в противоречие с феодально-классовой сущностью «аппарата насилия». Однако выход из ситуации ему виделся не в методологическом расширении понятия «государство», а в отрицании самого факта его возникновения. Возможно, что такая удивительная приверженность этого талантливого исследователя идее о кровнородственном характере славянской общины, которая, по его мнению, сохраняла свои архаичные черты вплоть до татаро-монгольского нашествия, целиком определена подобной логикой рассуждений. Справедливости ради, следует отметить, что для марксистской историографии вообще характерно игнорирование многообразия социальных проявлений и особенностей структурирования общества в догосударственный период. Уравнивание любых типов общин, независимо от стадий эволюции и характера общественных отношений, бесклассовым социальным содержанием не позволило И.Я. Фроянову разглядеть за фасадом пресловутого «коллективизма» кровнородственной общины ее глубоко эшелонированную, иерархичную социальную сущность. На ее плечах легко построить любое общественное и политическое неравенство, но никак не афинскую демократию. Пожалуй, только вышедшие на поверхность после распада Советского Союза традиции родового строя, возникшие еще в каменном веке и наглядно продемонстрировавшие свою беспрецедентную живучесть, в том числе и в современном «постинформационном обществе», заставляют по-новому взглянуть на то, что представляет собой «коллективизм» кровнородственной общины. Сконструированная же без учета типологических особенностей первичных форм социальной организации концепция И.Я. Фроянова не могла избежать внутренних противоречий, о чем выше уже было сказано.
   К моменту «вхождения» А.Г. Кузьмина в круг основополагающих проблем древнерусской истории эти направления российской историографии продолжали доминировать в предметном пространстве науки. Их методологическое осмысление А.Г. Кузьмин осуществлял по мере накопления оригинального фактического материала. Большое значение имели сделанные ученым выводы о некоторых особенностях происхождения и социально-экономического уклада славян, составивших как бы эмпирическую базу его концепта.
   Так, исследователь был убежден в том, что славянам изначально была присуща территориальная община. Следующее важное наблюдение А.Г. Кузьмина связано с археологически доказуемым отсутствием аллода в славянском обществе, что, по мнению историка, существенно отличало территориальную общину славян от германской общины-марки [19, 110–119]. Этот вывод решительно расходился не только с ортодоксальным марксизмом, но и западноевропейской, в основном позитивистской историографией. Вообще мысль о специфических чертах русской общины занимает заметное место в научном наследии А.Г. Кузьмина и является краеугольным камнем для формирования его концепции «Земли и Власти». Остановимся более подробно на истории изучения проблемы.
   Первичные формы социальной организации европейских народов, образовавших средневековые государства Западной и Восточной Европы, традиционно являются объектом пристального внимания историков, этнологов и археологов. Благодаря работам Г.Л. Мауэра, Р.Л. Моргана, Ф. Энгельса, М.М. Ковалевского наметились основные подходы к оценке причин возникновения и особенностей эволюции первобытных общин вообще и германской общины в частности [20].
   В советской медиевистике во многом под влиянием положений, выдвинутых Ф. Энгельсом, были подтверждены выводы, сделанные еще в XIX столетии: германская община в своем развитии прошла путь от кровнородственного союза до соседской общины марки [21]. Этот тезис настолько закрепился в науке, что на его устойчивость нисколько не повлияли имеющиеся расхождения в вопросах о времени вытеснения отношений кровного родства, об изначальности земельных переделов, о количестве возможных переходных форм, содержащиеся в трудах таких видных ученых, как С.Д. Сказкин, А.Р. Корсунский, А.И. Неусыхин и некоторых других [22, 99].
   Подобная прочность исторической концепции относительно принципов структурирования западноевропейского общества не могла не повлиять на методологические подходы к исследованию общественных институтов восточных славян. Историография изучения древнерусской общины, несмотря на очевидное своеобразие последней, оказалась напрямую связана с принятыми в медиевистике принципами эволюции общины у германцев. При этом использовалась не только предложенная схема генезиса – от кровнородственного союза к территориальному, но и социальные проявления каждого отдельно взятого типа общины принимались как некий универсум. В результате выводы об уровне стадиального развития древнерусского общества варьировались в зависимости от того, удавалось ли найти некое соответствие в системе общинной организации славянства западноевропейскому «эталону» или нет [23].
   Собственно историографические баталии развернулись вокруг двух вопросов: когда территориальная община вытеснила кровнородственную и сколько промежуточных звеньев при этом сменилось [24].
   Систематизировать имеющиеся в науке взгляды достаточно сложно. Препятствует этому большое количество концептуальных «нюансов», незначительных на первый взгляд расхождений или иначе расставленных акцентов, присущих практически каждому исследованию. Учесть же весь спектр возможных разночтений не просто и профессионалу. А естественно возникающая в такой ситуации терминологическая неопределенность нередко ставит под сомнение и степень обоснованности общего вывода, сделанного тем или иным автором.
   Как бесспорный факт в литературе утвердилось предположение, что в VI в. н. э. (то есть во время, когда в Восточной Европе археологами фиксируются первые славянские культуры, имеющие генетическую связь с последующими археологическими комплексами, известными на этой территории в более поздний период, вплоть до эпохи «Киевской Руси») у славян еще господствовали родовые отношения. Расхождения проявляются, как уже отмечалось, при определении времени перехода к соседской общине, а также количества переходных ступеней и их типологизации. С учетом сделанных оговорок можно выделить три основные точки зрения.
   Долгое сохранение кровнородственных отношений в недрах славянского общества, не ушедших в прошлое даже в период «киевского» государства, отмечали Ю.В. Юшков, И.Я. Фроянов [25].
   Переход к территориальным отношениям, непосредственно предшествовавший образованию государства, фиксировали Б.Д. Греков, М.Б. Свердлов, Б.А. Рыбаков, О.М. Рапов, Б.А. Тишков и др. [26]. При этом единства во взглядах на характер поземельных отношений внутри общины между перечисленными историками нет.
   Наиболее сложно подобрать адекватное обозначение для «третьего пути», который, по мнению многих ученых, прошла по дорогам истории славянская община. Именно в этом случае приходится сталкиваться с определениями ее типа: патриархальная семья и соседская община одновременно, патронимия, сельская или земледельческая община, фратрия, большая и малая семья одновременно и даже соседско-родовая община – и это далеко не полный список встречающихся в литературе определений. Единственно объединяющим признаком для ученых этого направления может служить присущее им мнение о переходном состоянии общественных структур восточного славянства в VIII–IX вв. Наиболее значительные работы, развивающие гипотезу о «многоукладном» характере общественных структур славянского мира, принадлежат В.В. Мавродину, М.О. Косвену, Я.Н. Щапову, В.И. Горемыкиной, Л.В. Даниловой и некоторым другим [27].
   В последних работах известного археолога Б.А. Тимощука, специально посвященных общинно-племенному миру восточного славянства, все три стадии развития общины (кровнородственная, соседская, территориальная) прослежены в течение VI–X столетия н. э. [28; 29]. Обе работы имеют принципиальное значение для науки, поскольку основаны на обработке и систематизации огромного фонда археологических источников. В VI–VII вв. ученый прослеживает кровнородственную общину, VIII–IX вв. характеризуются им как время распространения соседской общины, в которой по территориальному, соседскому принципу объединяются большие патриархальные семьи, и наконец с образованием древнерусского государства появляется община территориальная [28, 141; 29, 237–238]. Эти три эпохи социального развития общественных структур восточных славян выделяются исследователем на основе сопоставления трех культур Днепровского Правобережья: пражской, лука-райковецкой и культуры киевского государства [28, 141; 29, 237–238]. Но археологические данные относительно размеров жилищ в рамках перечисленных культур говорят, что они оставались неизменными. С VI по X в. небольшие по размеру (в среднем 20 кв. м) землянки и полуземлянки являлись единственным видом славянского жилища. Следовательно, по мнению ученого, смена формы семьи, самой общины нисколько не повлияла ни на размер, ни на конструкцию жилища. И такой вывод прямо следует из работы 1990 г. Археолог констатирует отсутствие четких археологических критериев для стратификации общины. Размер жилища в качестве такового им, следовательно, не принимается. Взамен предлагается новый критерий – наличие коллективного двора. При этом Б.А. Тимощук отмечает, что каждая землянка имеет индивидуальные погреба и хозяйственные ямы [28, 17]. А следует из этого только одно: каждая семья ведет индивидуальное хозяйство. В своей последней, вышедшей при жизни монографии Б.А. Тимощук подтверждает ранее сделанные выводы относительно трехфазовой трансформации славянской общины в предгосударственную эпоху. Некоторой корректировке подверглись лишь критерии для стратификации разных типов общины. К ним Б.А. Тимощук отнес общую планировку селища вообще и характер городища – общинного центра в частности [29, 238].
   В обширном наследии профессора А.Г. Кузьмина нет работ, специально посвященных проблеме типологизации общины. Эти вопросы затрагиваются им в достаточно большом количестве публикаций, посвященных другим аспектам русской истории. Там же разрозненно приведены и аргументы в пользу первичности территориальной организации славян. Это данные об изначальном смешении в составе славянства как минимум двух антропологических типов (Т.И. Алексеева); о малом размере жилища, представленного во всех достоверно известных славянских культурах, на какую бы хронологическую глубину бы при этом ни опускаться; наблюдение об отсутствии внимания славян к генеалогиям; факт многоженства славян в язычестве; переход к оседлому земледелию; слабо развитое этническое самосознание славян и др. [19; 30]. При этом создается впечатление, что глубокая убежденность А.Г. Кузьмина в отсутствии у славян опыта родовой организации проистекала не только из всей суммы его специальных знаний, но и социального опыта. Его духовная и материальная связь с жизнью простой и современной ему деревни имела для ученого не меньшее значение, чем сугубо академические «штудии». Не случайно в опубликованных исследованиях А.Г. Кузьмина на тему особенностей национального русского характера гармонично сочетаются анализ древних источников с личными наблюдениями из повседневной жизни [1; 31].
   Весьма примечательна и другая особенность становления позиции А.Г. Кузьмина как историка-марксиста. При всем многообразии подходов советской историографии к обозначенным вопросам все они, как было показано выше, не выходили за пределы марксистского дискурса: обязанность народов последовательно пройти три стадии эволюции общины признавалась едва ли не универсальным историческим законом. Концепция А.Г. Кузьмина в этом вопросе решительно противоречила и ведущим методологическим школам и советской историографии. Но это расхождение с ортодоксальным марксизмом не привело А.Г. Кузьмина к критике методологии диалектического материализма как такового.
   В процессе исследования и создания концепции ученый никогда не может полностью исчерпать и «закрыть» тему. Открываются новые факты и источники, постоянно совершенствуются методы и развивается теория научного познания. Прежние взгляды устаревают и в этом смысле становятся ошибочными. И ни один «истинный» метод не может уберечь от этого. Выверенная теория позволяет проникать в суть вещей, открывать новые стороны явлений, обоснованно применять в научном анализе «внеисточниковое» знание и своевременно корректировать свои позиции в зависимости от накопления новых данных. А.Г. Кузьмин никогда не ставил перед собой задачи найти ответы на все вопросы действительной истории. Скорее, его интересовали проблемы, под каким углом эту действительность нужно рассматривать, чтобы правильно понимать, как не потонуть в море противоречивых и неоднозначных фактов, уверенно выявлять существенное и отсеивать проходящее: «…Именно теория наиболее полно отражает конкретный процесс, поскольку она указывает на его существенные стороны. <…> Глубину разработки вопросов определяет не простое количество источников» [32, 11–12, 15]. В ряде публикаций А.Г. Кузьмина, посвященных теоретическим основам исторической науки, объективно проводилась мысль о недопустимости отождествления конкретных выводов, содержащихся в трудах К. Маркса, Ф. Энгельса и В.И. Ленина, с методологией, которую они разрабатывали и использовали [32, 17; 33, 24–25, 27–29]. Стирание границ между ними, произошедшее в системе советских обществоведческих наук, и стало одним из факторов догматизации учения, прямо провозглашавшего свою открытость к развитию и обновлению. Открыто писать о том, что в силу политической пристрастности некоторые положения К. Маркса, равно как и других «основоположников», объективно, и надо думать – вполне осознанно, были сформулированы таким образом, что противоречили ими же созданной теории, в советские годы возможным не представлялось. Впрочем, и в позициях современных как зарубежных, так и доморощенных критиков или даже апологетов марксизма едва ли можно разглядеть хотя бы намек на постановку нетривиальной проблемы: а всегда ли последовательным марксистом был К. Маркс? Тем ценнее методологический подтекст неоднократного подчеркивания А.Г. Кузьминым гносеологической ценности наблюдения В.И. Ленина о том, что «душу марксизма составляет метод» [33, 24].
   Таким образом, периодически вскрывавшиеся в ходе развития отечественной историографии противоречия между новыми данными и устоявшимися взглядами приводили А.Г. Кузьмина не к отказу от методологических принципов диалектического материализма, а к дальнейшей отшлифовке собственных теоретических подходов. Сомневался он и в том, что некоторые положения, узаконенные в науке как марксистские, являются таковыми на деле. В своем последнем фундаментальном монографическом исследовании «Начало Руси» А.Г. Кузьмин не без иронии заметил, что и по поводу искренности некоторых маститых ученых, публично заявлявших о своей верности идеям марксизма-ленинизма, он никогда не заблуждался [34, 54].
   Основная идея А.Г. Кузьмина в области проблем эволюции общины состояла в том, что известные ее исторические типы он предложил считать не стадиями развития народов, а разными, параллельно сосуществующими системами социальной организации [31; 35, 48–49]. И в этом выводе он не видел противоречия с базовыми положениями материалистической диалектики.
   Действительно, как представляется, главная ошибка эволюционизма и воспринявшего его идеи об эволюции семьи и общины ортодоксального марксизма состояла в утверждении, что все народы, независимо от времени возникновения, одними и теми же дорогами проходят одинаковые стадии. Открытая эволюционистами, в частности Морганом, закономерность может считаться истинной при одной существенной поправке: выявленные формы древней семьи и общины отражают этапы развития не каждого народа в отдельности, а всего человечества в целом. В этом случае и ранняя семья, основанная на групповом браке, и кровнородственная община могут рассматриваться в качестве наиболее древних институтов общественной организации людей. Территориальная община возникает значительно позднее, и для этого должны сложиться определенные предпосылки, в том числе в хозяйственной сфере. Но это вовсе не означает, что этнос не может выйти на историческую сцену в момент, когда этапы «дикости» уже преодолены. А.Г. Кузьмин допускал возможность, что не только славяне, но и индоевропейская общность в период своего относительного единства могла включать в себя ряд компонентов, уже свободных от традиций родового строя [34, 58–81].
   Данная гипотеза находит подтверждение и в исследованиях последних лет. Колоссальный фонд археологических и письменных источников, накопленных наукой, свидетельствует о том, что в организационно-административном отношении первичная сельская община славян оставалась практически неизменной на протяжении всей своей истории [19]. В ее состав всегда входило несколько селищ (с XIII в. называемых деревнями), имеющих общие угодья и обязательно административный центр. Последний в древности никогда не располагался на их территории, видимо, с целью не создавать преимуществ для того или иного поселения. Функции центра универсальны. Это место проведения собраний общины, официальных мероприятий, отправления языческого культа (с момента утверждения христианства здесь строятся храмы), с IX в. – центр обороны и т. п. В более позднее время в административно-территориальном отношении общине соответствует село, а в советские годы – колхоз [36].
   Оригинальные выводы А.Г. Кузьмина по вопросам типологизации первичных форм общественной организации славян определили ведущие направления его дальнейших изысканий. Теперь они лежали в области проблем самоуправления общины. И именно здесь был заложен фундамент, на котором впоследствии им будет возведено здание авторской концепции истории России.
   Важнейшими атрибутами общинного самоуправления славян, по мысли А.Г. Кузьмина, являлись собрание и выборность должностных лиц.
   Появление собрания как новой формы регулирования общественных отношений исследователи, как правило, фиксируют на стадии разложения родового строя [37, 24]. Возникновение подобного совещательного органа просто неизбежно в территориальных образованиях, не знающих социальной дифференциации, поскольку готового по факту рождения к исполнению управленческих обязанностей социального слоя в соседской общине с ежегодными переделами земли нет. Поэтому основная особенность проведения общинных собраний у славян состояла в предоставлении права участия в их заседаниях всем домовладельцам как полноправным членам коллектива.
   Прямых известий об общинных собраниях в славянской среде в период VI–IX вв. н. э. до нас не дошло. Но следы их деятельности хорошо прослеживаются по целому комплексу письменных известий XII–XIV вв., собранных и обработанных известным специалистом-аграрником Л.В. Даниловой [38, 208–209, 230, 233–234]. Свою общественную задачу сходы в полном объеме выполняли и в тяжелые крепостнические годы. Один из крупнейших исследователей крепостной общины В.А. Александров отмечал, что самые жесткие помещичьи инструкции сохраняли приоритет общинного собрания в вопросах выборов администрации, распределения и контроля за выполнением частновладельческих и государственных повинностей, разбора частных исков и жалоб и т. д. [39, 139].
   С общинными собраниями (и это признано в научной литературе) непосредственно связана деятельность еще одного административного органа общины – совета старейшин [40, 50–51]. Они председательствуют, ведут и следят за порядком на сходках общины. В промежутках между собраниями ими же осуществляется верховный контроль над исполнением его решений. В состав совета старейшин в восточнославянских общинах, видимо, также входили жрец и песнотворец, хранитель памяти народной.
   Институт старейшин широко известен у многих народов. Однако его место в системе управления общины может существенно разнится в зависимости от ее типа. В территориальных объединениях старейшины лишь исполнители воли стоящей над ними власти общинного собрания, а в кровнородственных – ее источники. В соседских образованиях старейшины выбираются и переизбираются в случае неугодности общине, в кровнородственных социальных организмах они занимают лидирующее положение по праву старшинства и происхождения. Именно поэтому генеалогиям и в наше время придают исключительное значение в коллективах, сохраняющих в тех или иных формах пережитки родового быта.
   Кроме этого, источники донесли до нас многочисленные свидетельства о десятеричной системе административного деления славян: «…И приходити боляромъ и гридемъ и съцъскимъ и десяцъскым…» [41, 123]. То есть общество делилось на десятки, сотни (иногда полусотни) и тысячи (полутысячи) [42, 255]. И данная система известна не только у славян. Как правило, она использовалась для организации войска. В этой связи в историографии более 100 лет продолжается дискуссия о характере десятеричной системы в восточнославянском обществе. При этом к спору о военной или административной природе десятеричного деления добавились вопросы о городском или сельском ее распространении. Исследователями XIX столетия сотенная система обычно увязывалась с военной организацией родового общества [43].
   Один из крупнейших исследователей вопроса А.Е. Пресняков считал сотню судебно-административной организацией [44, 141–148]. Вслед за М.С. Грушевским [45, 347] ученый отводил существенную роль в ее организации княжеской власти. Тем самым впервые в историографии десятеричная система вычленялась из массы сельского населения и распространялась лишь на жителей посада.
   В советские годы последний тезис был отвергнут, а два предыдущих сближены. Получилась своеобразная цепочка: сотня – это основа для рода, войска периода военной демократии и местного суда общины. В наиболее концентрированном виде подобный взгляд на сотенное деление изложен И.Я. Фрояновым и Л.В. Даниловой [46]. Его основные положения состоят в том, что десятеричная система – земская организация, уходящая корнями в первобытную эпоху, которая с образованием государства перерастает в административно-территориальное деление и городского и сельского населения. С некоторыми оговорками с этими положениями можно согласиться. В уточнении же, на наш взгляд, нуждается вопрос о происхождении десятеричного деления и его роли в системе структурирования восточнославянского общества.
   Сотенная система известна в Европе со времен античности. С эпохи великого переселения народов она повсеместно встречается у варварских племен. Однако германо-кельтская кровнородственная община не могла ее использовать для организации общинного управления. Поэтому в историографии кристаллизация подобной структуры справедливо увязывается с периодом военной демократии и войсковой организацией, о чем убедительно свидетельствует весь фонд письменных источников. В условиях так называемого «великого переселения народов», сопровождавшегося перманентной и ожесточенной борьбой племен за выживание, формируется новая общественная система войскового объединения. Ее главное отличие от родоплеменной состоит в появлении выборного аппарата вождей и командиров подразделений. Редкие примеры выборов в родовом обществе в данном случае не аргумент, поскольку они всегда носили кастовый характер, при котором резко ограничивались как возможность участия в выборах, так и круг вероятных претендентов. Объективно непререкаемый авторитет войска, вобравшего в себя подавляющее большинство взрослого мужского населения, создавая новые структуры военной организации, неизбежно оттесняет институты старого родового управления. Даже у монгольских племен, известных медлительностью отмирания кровнородственных отношений, во времена военной активности задача формирования боеспособной армии заставляла ограничивать всеохватывающее значение родственных связей. В десятку воины, хотя и члены одной семьи, но все же выбирались [47, 37].
   Как не парадоксально это звучит, но именно война, будучи самым антидемократичным явлением общественной жизни, привнесла известные демократические нормы в структурную организацию родового западноевропейского общества. Но с образованием ранних средневековых государств, с развитием вас сально-ленных отношений, заменивших прежнюю систему армейской организации, ушли в прошлое и войсковые собрания, и десятеричная система, и демократия. На смену выборным вождям придут королевские династии. В славянской среде сотенное деление будет существенной основой для структурирования общинной земли вплоть до сталинской коллективизации. Очевидно, что с общиной, с системой ее административного деления связано и ее возникновение. Но особенность десятеричной системы, и, как представляется, именно это и обусловило разброс во мнениях специалистов, состоит в ее универсальности. Для территориальной общины с коллективной формой землепользования ее присутствие просто необходимо при распределении обязанностей между домовладельцами, для контроля за соблюдением границ распределенных наделов земли, а иногда и угодий. Во время военных столкновений ее использование для организации народного ополчения также наиболее целесообразно. Ничего лучшего нельзя придумать и для распределения и сбора государственных или частновладельческих налогов. Известно, что в русской деревне каждая десятка специализировалась и в проведении общественных работ. Поставить дом всем миром за день может только четко организованный коллектив. Поэтому и в письменных источниках русская сотня многолика. Но сам характер славянской общины, прочная привязанность последней к десятеричной системе на протяжении тысячелетия говорит о ее общинно-административной основе [48, 298, 302–303, 307].
   Не менее сложен вопрос о принципах функционирования десятеричной системы. Известно, что десятский представлял 10, а сотский – 100 домов. Но какова была система их выборов? Если десятский избирался непосредственно соседской группой (такой принцип избрания сохранится и в крепостной деревне [49, 244]), а в XIX в. иногда просто каждый десятый по счету дом обязан был выделить десятского [50, 34], то не ясно, кто назначал сотского: десятские или общинный сход. Однако если учесть размеры гнезда общины (в среднем 100 домов), то второй вариант выглядит предпочтительнее.
   Полученные А.Г. Кузьминым новые выводы о характере организации самоуправления в славянской общине влекли за собой постановку вопросов об особенностях структурирования гражданского общества и государства Древней Руси, что закономерно вело его к применению и новых теоретических подходов.
   Отличительная черта методологического почерка А.Г. Кузьмина состояла в критическом освоении, казалась бы, незыблемых основ науки. Позволить себе самостоятельно трактовать положения «классиков» марксизма в советские годы могли немногие.
   Энтузиазм российского гуманитарного научного знания 1990-х гг., вызванный значительным расширением методологического инструментария научных исследований, в какой-то мере оправдал ожидания применительно к новому и новейшему этапам российской истории. Современный постмодернизм, родившийся из «ощущения кризиса метарассказа» [51, 4] и претендующий на роль ведущего объяснительного механизма обществоведческих наук, пока не привел к появлению ни новых смыслов, ни «ощущений» в отношении начальных этапов отечественной истории, хотя бы в виде простого абзаца. В публикациях последних лет Аполлон Григорьевич неоднократно подчеркивал, что развитие теоретической базы науки невозможно без получения убедительного ответа на вопрос о том, как могло произойти, что методология диалектического материализма оказалась невостребованной советским государством и советской исторической наукой [52].
   Подобный диагноз закономерно вытекает из творческого отношения А.Г. Кузьмина к наследию диалектического материализма, в освоении которого проявилась вся мощь, глубина и неординарность дарования ученого.
   В трудах К. Маркса, Ф. Энгельса и В.И. Ленина, о чем речь уже велась выше, содержались более сложные и разносторонние подходы к государству, чем это было принято считать в теории «исторического материализма».
   Для В.И. Ленина, находящегося в состоянии перманентной политической борьбы, важной и значимой была только та сторона дела, которая служила непосредственным задачам современного политического момента. В этом смысле и надо понимать его классовые трактовки государства.
   В основательном труде Ф. Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства» исследуются три «маршрута» отчуждения государственной политической власти на примере Древней Греции, Рима и германцев. При этом Ф. Энгельс последовательно уходит от определения государства как такового. В работе приведены лишь его признаки. Методологической «хитростью» Энгельса пользуются и многие современные авторы, предлагая отдельные функции того или иного конкретного исторического государства (например, степень развития норм публичного права, которое, как известно, оказывало существенное влияние на регламентацию всех сторон жизни общества в странах Западной Европы) в качестве его важнейших маркеров и подменяя тем самым вопрос о сущности явления поиском его универсальных, а на деле всегда частных и вообще-то хорошо известных характеристик.
   Освоение марксистского наследия А.Г. Кузьмин начинает с наблюдения о сложности восприятия государства: «Главное противоречие нашего сознания проистекает из того, что мы часто незаметно для себя производим подмену: государство как обособившуюся от общества власть смешиваем с государством как территорией, объединяющей народ, с тем, что исстари составляет Отечество» [53, 5]. «Ответы практически на все недоумения можно найти в работе К. Маркса “К критике гегелевской философии права”», – писал А.Г. Кузьмин в предисловии ко второму тому романа В.Д. Иванова «Русь изначальная», вышедшему в серии «История Отечества в романах, повестях, документах» в 1986 г. [53, 5]. В этой сравнительно небольшой по объему и формально не совсем соответствующей жанру научной публикации А.Г. Кузьмин впервые изложил свое видение диалектики взаимоотношения общества и власти и определил четкий вектор, свое образный методологический код, следуя которому он шел к теоретическому обобщению узловых проблем истории России.
   В отношении ее начальных этапов именно творческое осмысление положений К. Маркса позволило А.Г. Кузьмину не только фактически, но и теоретически обосновать место и роль, как простой общины, так и стоявших на ее плечах традиций самоорганизации всего общества в процессах складывания и развития русской государственности.
   Точкой отсчета для А.Г. Кузьмина стало следующее положение Маркса: «…Поскольку “гражданское общество” – действительное, “неполитическое государство” – противостоит “внешнему”, политическому, их взаимоотношения неизбежно носят характер борьбы и “взаимного приспособления”. Кроме того, Маркс показывает, что и суть государства Гегель понимает неверно, поскольку он форму принимает за содержание, надстройку, паразитирующую на общем интересе, представляет как воплощение общего интереса, смешивая таким образом действительный государственный интерес с мнимым, придуманным в бюрократических ведомствах» [53, 6]. Поскольку в классовом обществе «внешнее государство» никогда не соединяется с обществом общественным интересом, их необходимо различать.
   По мысли А.Г. Кузьмина, особенности структурирования «Земли» (термин введен древнерусскими летописцами) состоял в том, что все общество строилось снизу вверх и, строго говоря, выстраивалось в одну достаточно монолитную «общину-землю».
   Так, близлежащие общины, четко фиксируемые археологически и занимавшие, как правило, компактную территорию, охватывающую бассейн рек и притоков, составляли племя. В период так называемой феодальной раздробленности племена трансформировались в княжества-республики по социально-политическому типу, весьма близкие к афинскому полису. В рамках единого российского государства – это волости и уезды, в современной России – районы. В период с VIII по XIII в. у восточных славян известны и огромные союзы племен – это летописные поляне, древляне, кривичи и т. д. Территория каждого из союзов обычно больше, чем у современных им королевств Западной Европы. В эпоху позднего феодализма территориально им соответствуют губернии, а в современной России – области. При этом если образование губерний и областей вполне объяснимо с позиций процесса образования единого российского государства, то причины устойчивости и длительного существование союза племен во многом остаются загадочными. Достаточно очевидно, что в условиях господства натуральных типов хозяйствования процессы формирования таких громоздких социальных структур не могут определяться экономической целесообразностью. В то же время не вызывает сомнений высокий уровень их самоорганизации, который позволил им эффективно функционировать на протяжении нескольких столетий, вплоть то татаро-монгольского нашествия без организующей и руководящей роли княжеской власти и государства. Данную проблему А.Г. Кузьмин считал еще не решенной и ожидающей своего исследователя. Но с точки зрения поставленных вопросов принципиальное значение имело другое: на протяжении домонгольского периода истории эти три уровня социальной организации восточных славян «община – племя – союз племен» составляли единый взаимосвязанный общественный организм, в котором на любом уровне прослеживаются одни и те же институты и принципы самоуправления, изначально присущее рядовой сельской общине.
   На всех этажах социальной пирамиды восточных славян высшим органом власти являлось собрание (на уровне племени и союза племен называвшееся вечем), а исполнительный аппарат выбирался и контролировался снизу. Административные центры племени или союза племен так же, как аналогичные центры общины, располагались на «нейтральной» территории. Естественно, что на племенном и выше уровнях они принимали форму городов – будущих столиц волостей, уездов, княжеств, губерний и областей. По глубокому убеждению А.Г. Кузьмина, подобные механизмы общинной самоорганизации «Земли» так или иначе прорастали сквозь феодальную и даже помещичье-крепостную структуру общества и имели возможность взаимодействия с учреждениями центральной власти весь допетровский период истории России [1, 18, 31–32; 31, 43–46].
   Мысль о том, что в отличие от горизонтально структурированной земли власть представляет собой вертикальную иерархию, лежит на поверхности и практически одинаково трактуется исследователями, представляющими даже оппонирующие друг другу научные школы. Известно, например, что такие антагонисты, как К. Маркс и М. Вебер, практически совпадали в оценке бюрократического аппарата как «государства в государстве».
   А.Г. Кузьмин вроде бы соглашается с классовой трактовкой государства: «…“Внешнее” государство возникает с зарождением частной собственности и делением общества на классы», но одновременно отмечает и другое: «…Пути же к этому вели разные. Разными были и результаты» [53, 9]. Признавая классовый характер «мнимого» государства, А.Г. Кузьмин неоднократно подчеркивал и методологическую ценность выводов Ф. Энгельса и В.И. Ленина о «громадной независимости и самостоятельности» «аппарата насилия» в любом классовом обществе [53, 9].
   В вопросах же происхождения властных структур в период «Киевской Руси» А.Г. Кузьмина привлекала идея о разнохарактерности общины у славян и русов. У последних отчетливо прослеживаются традиции кровного родства: «Иерархичность заложена уже в большой кровнородственной семье. Здесь неравенство предполагается изначально: младшие члены семьи обязаны подчиняться старшим» [19, 115]. Поэтому для А.Г. Кузьмина естественным выглядело, что функции управления в Древней Руси «…принадлежали Роду Русскому, куда выходцам из иных племен путь хотя и не был закрыт, но где господствовали иные ценности» [19, 119].
   Тезис А.Г. Кузьмина о русском происхождении власти нельзя трактовать как форму этнического господства русских над славянами, закрепленную в рамках Древнерусского государства. Конечно, он отдавал себе отчет в том, что власть – категория политическая, а не этническая [53, 24–25]. В работах середины 1980-х гг., а также в более поздних А.Г. Кузьмин допускал участие в структурах власти и верхних этажей самоуправления [54]. Проблема включения вечевых традиций в политическую систему Киевской Руси специально рассматривалась и учениками Аполлона Григорьевича [55]. И наконец, именно в трудах А.Г. Кузьмина, в том числе публицистического характера, содержится важное рассуждение о том, что любая по происхождению, но не контролируемая со стороны общества власть рано или поздно направит всю накопленную мощь против собственного же народа [53, 34; 56, 325–335].
   В данном случае внимание А.Г. Кузьмина к кровнородственной общине руссов следует понимать в контексте его поисков источников происхождения иерархии как социальной модели, поскольку в недрах славянства он таковой не видел. Интересовали А.Г. Кузьмина и традиции, которые в принципе могут питать модель мироустройства на основе отношений господства – подчинения, в том числе и в современном мире.
   Поскольку в классово-антагонистическом обществе постоянно идет «взаимное приспособление» действительного и мнимого государства, форм приспособления может быть бесчисленное множество» [53,7–8]. При этом методологическое значение имеют два аспекта проблемы. Это, во-первых, принципы взаимодействия институтов самоуправления общины с аналогичными структурами более высокого уровня (племени и союза племен) и характер отношений последних с властью, во-вторых.
   Как уже отмечалось, важнейшими элементами самоуправления территориальной общины являются собрание и выборность должностных лиц. Очевидно, что, прежде чем выдвигать политические требования к власти, общество должно самостоятельно определить, а в чем, собственно, состоит его объективный, совокупный общественный интерес. Без выполнения этого условия невозможно решить один из важнейших вопросов в истории любого народа, пришедшего к государственному типу общежития, а именно вопрос о создании эффективного механизма общегражданского контроля над аппаратом государственной власти. Идеального механизма, способного привнести абсолютную гармонию в отношения общества и власти, не удалось создать ни одному народу в мировой истории. И суть расхождения состоит в различной способности тех или иных обществ реализовывать объективную потребность в согласовании интересов и создавать механизмы эффективного контроля за их соблюдением. Факторы, влиявшие на способность различных социумов к согласованию интересов в различные эпохи, могли варьироваться и зависели от множества иногда случайных и субъективных обстоятельств. «Различия в путях возникновения государств влияли и на формы их дальнейшего существования, степень прочности и устойчивости. Многое как раз зависело от того, насколько власть была отдалена от общества», – замечал по этому поводу А.Г. Кузьмин [53, 7–8].
   Но некоторая закономерность все же просматривается. Так, можно уверенно констатировать: социальное расслоение неизбежно ведет к обострению общественных противоречий, что существенно сужает пространство для социального компромисса. Коллектив, в котором одни члены живут за счет других, вряд ли способен прийти к общественному согласию в социально значимых вопросах. За тысячи лет истории человеческой цивилизации отработаны и различные технологии спекуляции на общественном интересе, позволяющие легко маскировать узкокорыстные цели под общественно значимые. Собрание социально и имущественно равных членов, впервые появившееся в передельной территориальной общине в качестве его важнейшего органа самоуправления, как исторический феномен представляет собой универсальный инструмент, предназначенный для согласования интересов. В этой связи опыт функционирования системы многоуровневых собраний в славянской среде заслуживает особого внимания, поскольку именно здесь исторически сложившаяся социальная среда, как никогда ранее или позднее в мировой истории (опыт демократии античных полисов не может являться эталонным, поскольку в Древней Греции она принимала вид аристократического собрания, а в римской империи постоянно подрывалась частнособственническими отношениями), позволила максимально раскрыться потенциалу данной формы поиска социального компромисса. По аналогии с тем, как индивидуум получает возможность через институт схода рядовой сельской общины отстаивать свои права, община может через выборных делегатов представлять свой интерес на уровне собрания (веча) племени и, соответственно, племя на этаже союза племен. А уже собраниям союза племен приходилось непосредственно взаимодействовать с княжеской властью.
   В отечественной историографии проблема вечевых сходов получила неоднозначную оценку. В соответствии с указанными выше взглядами на характер Древнерусского государства вечевые сходы рассматривались либо как отмирающий институт родового строя (Б.Л. Греков), либо как аристократический орган политической власти земельной боярской аристократии (В.Л. Янин) [57, 4]. В современных исследованиях прослеживается некоторое сближение с концепцией крупнейшего исследователя вечевых традиций XIX в. В.И. Сергеевича, по крайней мере в вопросах о возможности участия в городских собраниях социальных низов [58]. В работах крупнейшего исследователя новгородских древностей, археолога, академика В.Л. Янина выводы о замкнутом аристократическом характере вечевых сходов основывались на совпадении размера «Ярославова дворища» (места проведения вечевых сходов в Новгороде) с указанием некоторых западных источников на новгородский совет знати (300 золотых поясов) [59]. Логика В.Л. Янина состояла в том, что демократический характер собрания определяется возможностью всех новгородцев принимать в нем участие. Для А.Г. Кузьмина значение имела именно система многоуровневых собраний и возможность делегирования. С учетом административного деления Новгорода такая система создавала условия для объективного выражения мнения большинства населения города, даже если в собрании принимали участие всего 5 человек (по количеству новгородских концов). В нашем распоряжении практически нет источников, которые бы могли внести окончательную ясность в эту проблему. Их косвенный «нарратив» всегда будет оставлять пространство для различных интерпретаций. Всестороннее изучение древнерусских источников привело А.Г. Кузьмина к мысли, что система многоуровневых собраний предполагала, видимо, и разграничение сфер компетенций [53, 15–16]. Вече союза племен не вникало во внутренние проблемы племени, а сходы последнего – в проблемы общины. Видимо, не случайно наиболее явные и яркие известия древнейших летописей о вечевых сходах так или иначе связаны с обострением внешней угрозы. Это события 978 г. в Киеве, 997 г. в Белгороде и др. Но снятие социальных противоречий на своем уровне в их функцию, безусловно, входило [1, 31].
   В более поздний период союзы племен распались. Община стала меньше и компактнее. В период феодальной раздробленности город с прилегающим к нему сельским округом (что соответствует прежнему племени восточных славян, во главе с городским собранием) налаживал диалог с князем и его дружиной. Весь домонгольский период истории между князем и вечем идет борьба с переменным успехом, хотя перевес «Земли» вполне заметен по имеющимся источникам.
   Созданный А.Г. Кузьминым концепт открывал новые горизонты перед отечественной наукой и последовательно реализовывался в последующих трудах ученого и отчасти его учеников [60]. Ряд научных проблем, поставленных в трудах А.Г. Кузьмина, нуждается в дальнейшем изучении.
   Важно учитывать, что А.Г. Кузьмин, не идеализируя «политическую надстройку», настойчиво подчеркивал позитивную роль государства и княжеской власти. «Государство выполняет прогрессивную роль, закрепляя разделение труда на значительной территории. <…> К тому же и самые реакционные режимы способны выполнять в чем-то конструктивную роль, поддерживая, скажем, порядок на улицах, борясь с разбоями и т. п.» [53, 8]. Положительная роль княжеской власти в период Киевской Руси связана с целым комплексом ее мероприятий по созданию укрепленной линии обороны на границе со степью и организацией независимого княжеского судопроизводства [61]. Конечно, степень эффективности всего того прогрессивного, что несет переход к государственным формам общежития, как уже говорилось, во многом определяется способностью общества к организации общегражданского контроля над властью. Очевидно также и то, что результативность взаимодействия «мнимого» и «истинного» государства зависит от множества факторов. В отличие от рассуждения о классовых или бесклассовых государствах А.Г. Кузьмин указал на пути происхождения жесткой социальной дифференциации не в формате «классового раскола», а в зависимости от принципов социального структурирования народов в первобытную эпоху. Без учета этих особенностей процессы генезиса государственности не могут быть поняты в принципе. Вытекает из этого и другой, методологически не менее значимый вывод: причины образования государства всегда лежат в общественных противоречиях, однако социальный конфликт, ведущий к его возникновению, далеко не всегда принимает классовый характер. Классы неизбежно возникают с появлением самого государства. И тогда граница их обособления может не выходить за пределы противостояния общества и власти.
   В законченном виде концепция «Земли и Власти» А.Г. Кузьмина вылилась в его цельное восприятие России как особой цивилизации, отличительные черты которой состояли в извечном противостоянии глубоко эшелонированной вертикали власти и горизонтально структурированной «Земли» [62, 53]. Среди всех народов, образовавших современную этнополитическую карту Европы, только восточные славяне сохранили территориальную общину, которая не только не исчезла с образованием государства, но и дожила до 30-х гг. ХХ в.
   Непрекращающаяся дискуссия этнологов и обществоведов о сущности понятия «этнос» в известной степени детерминирована реальной размытостью гражданского общества Запада и Востока ввиду их дифференцированной структуры. В этой связи попытки некоторых исследователей, в основном «славистов-советологов», сблизить российскую и азиатскую цивилизации [63] не могут расцениваться иначе как идеологически ангажированные. Исторически же представляется достаточно ясным, что социальной структуре азиатских обществ наиболее близка не российская, а именно западноевропейская модель. Общее между ними состоит в непрерывном воспроизводстве, с первобытности вплоть до наших дней, иерархичной общественной структуры на основе отношений господства – подчинения, пронизывающих сверху вниз все общество. Меняться при этом могут только основы формирования социальной пирамиды (Западная Европа): кровное родство – вассально-ленная система – частная собственность. Но принцип социального неравенства при этом остается неизменным.
   В России же понятие «народ» всегда консолидировано. Это общинная Земля, в различные периоды истории объединяющая большинство населения страны. Из ее состава нет оснований исключать и территории, на которых община и присущие ей переделы вроде бы не прослеживаются, поскольку принципы социальной жизни и самоорганизации российского крестьянства и в этом случае не претерпевали существенных изменений. Хорошо известен факт отсутствия исторического опыта переделов в Сибири: земли было много, а «власти» мало. Не знала Сибирь и помещичьего землевладения и, соответственно, крепостного права. Однако в XIX в. в результате активного промышленного освоения Сибири, значительного притока нового населения проблема земельного «голода» стала актуальной и для этого региона. Крестьянство среагировало моментально. В Сибири оно восстановило общину со всеми ее атрибутами и переделами [64, 12]. Последнее обстоятельство настолько удивило крупнейшего исследователя проблем аграрного развития Сибири А.А. Кауфмана, что в опубликованной им монографии он просто отказался понимать и искать объяснение решению русских крестьян восстановить передельную общину. Ведь в Германии, писал А.А. Кауфман, подобную проблему крестьяне пытались бы решить через придание своим земельным наделам статуса неприкосновенной частной собственности [65, 44].
   Действительно, на первый взгляд может показаться странным поведение человека, решившего пожертвовать собственным, передаваемым по наследству земельным участком в совместное владение. Но нельзя забывать, что за этим решением стоит тысячелетний опыт выживания русских крестьян в самых суровых климатических и политических условиях Европы. Именно община объективно являлась тем единственным социальным институтом, через который они могли не только отстаивать свои интересы на уровне местной и центральной власти, но и так организовывать хозяйственную деятельность, чтобы по ее результатам обеспечить воспроизводство материальных ресурсов и достойное содержание всем своим членам [35, 49].
   Эта и некоторые другие специфические черты российского общества, особенно в сравнении с принципами общежития народов Западной Европы и Востока, осознавались многими исследователями и философами уже в XIX столетии (М.Н. Карамзин, славянофилы, поздний А.И. Герцен, М.А. Бакунин и др.) [1, 15, 17, 19; 35, 48; 62, 61]. Заслуга А.Г. Кузьмина состоит в том, что он перевел рассуждения о «загадках» России и национального русского характера из плоскости «ощущений» и наблюдений в предметное поле науки, зыбкие основы мистического восприятия явления поставил на материалистический, поддающиеся рациональному мышлению и научному анализу базис.
   Сегодня концепт «общества и власти» А.Г. Кузьмина воспринимается настолько естественно, что даже сложно оценить его оригинальность. В этой связи отдельного разговора заслуживают вопросы о том, почему очевидный вывод о специфике самоорганизации и исторического развития российского общества, по существу, проигнорирован отечественной историографией. С другой стороны, не так уж и удивительно выглядит эта ситуация для страны, в которой даже в просвещенном XIX столетии умеющий читать класс господ узнавал о культуре и общине подвластного ему крепостного народа из книжек немецких этнографов.
   Поставленная А.Г. Кузьминым исследовательская задача по изучению взаимодействия учреждений традиционного самоуправления и политической власти на всех этапах исторического развития имела еще один неожиданный эффект. Известно, что профессор сам себя относил к лагерю «антинорманистов», что признавалось и его оппонентами. В трудах же А.Г. Кузьмина убедительно доказывалось, что племя Русь не имеет не только германских, но и славянских корней [66]. И если иметь в виду возможность выводов «а ля Майн Капф» [34, 55], то так ли уж важно с позиций «Земли», какую власть «из-за моря» ей навяжут историки. В любом случае она не будет своей по происхождению. Получается, что более радикального и последовательного норманиста, чем А.Г. Кузьмин, сложно найти во всей историографии проблемы, поскольку по количеству привлеченных источников и снятию содержащихся в них противоречий его позиция объективно самая убедительная и репрезентативная.
   Рассматривая проблемы исторических судеб народов, этническое происхождение правящего класса можно не принимать в расчет только при условии обладания обществом достаточных ресурсов и механизмов по ограничению потенциально корыстных устремлений власти, что и было реализовано в домонгольский период [34, 28].
   В заключение следует отметить, что методологическое и общеисторическое значение концепции «Земли и Власти» А.Г. Кузьмина состоит в возможности ее использования для уверенного и обоснованного выявления источников и основного содержания традиций, веками служивших укреплению отечества, в том числе и в наиболее роковые моменты его истории. Научные подходы Аполлона Григорьевича, его выводы о причинах устойчивости и гибели цивилизаций могут быть востребованы и в современных обществоведческих исследованиях, посвященных определению ближайших перспектив развития человечества, которое в условиях углубляющегося экономического, экологического и энергетического кризиса планетарного масштаба будет вынуждено озаботиться поиском новых моделей социальной организации.

   Примечания
   1. Ср.: Кузьмин А.Г. Истоки русского национального характера // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   2. Омельченко О. Всеобщая история государства и права: В 2 т. —М., 2000; Рыбаков В.А. Теория государства и права: Конспекты лекций (для студентов юридического факультета). – Омск, 2005; Клеандрова В.М., Мулукаев Р.С., Сенцов А.А. История государства и права в России. – М., 2006.
   3. Ленин В.И. О государстве // Полное собрание сочинений. – 5-е изд. – Т. 39. – М., 1981.
   4. Греков Б.Д. Киевская Русь. – М., 1953.
   5. Сыромятников Б.И. О «смерде» древней Руси (к критике текстов Русской правды) // Московский государственный университет. Ученые записки. Вып. 116. Труды юридического факультета. Кн. 2. – 1946.
   6. Тихомиров М.Н. Древнерусские города. – М., 1959; Рыбаков Б.А. Древняя Русь. – М., 1948.
   7. Пузанов В.В. Феномен И.Я. Фроянова и отечественная историческая наука // В кн.: Фроянов И.Я. Загадка крещения Руси. – М., 2009.
   8. Греков Б.Д. Генезис феодализма в России в свете трудов И.В. Сталина по вопросам языкознания // Сессия Отделения наук АН СССР. Сборник материалов. – М., 1951.
   9. Свердлов М.Б. Генезис и структура феодального общества в Древней Руси. – Л., 1983; Он же. Домонгольская Русь. – СПб., 2003; Никонов С.А. Б.Д. Греков и новейшая историография общественного строя Древней Руси: Автореф. дис. на соискание ученой степени канд. ист. наук. – СПб., 2005.
   10. Юшков С.В. Киевское государство (К вопросу о социальной структуре Киевской Руси) // Преподавание истории в школе. – 1946. – № 6; Он же. Общественно-политический строй и право Киевского государства. – М., 1949; Он же. Очерки по истории феодализма в Киевской Руси. – М.; Л., 1939; Он же. Учебное пособие по истории государства и права в СССР. Вып. 1–2. – М., 1944.
   11. Черепнин Л.В. Основные этапы развития феодальной собственности на Руси (до конца XVII века) // ВИ. – 1953. – № 4.
   12. Павлов-Сильванский Н.П. Феодализм в Древней Руси. – М., 1990.
   13. Новосельцев А.П., Пашуто В.Т., Черепнин Л.В. Пути развития феодализма. – М., 1972.
   14. Кузьмина А.Г. История России с древнейших времен до 1618 г. – М., 2003. – Т. 1.
   15. Данилова Л.В. Дискуссионные проблемы теории докапиталистических обществ // Проблемы истории докапиталистических обществ. – М., 1968. – Кн. I.
   16. Горемыкина В.И. К проблеме истории докапиталистических обществ (На материале Древней Руси). – Минск, 1970; Она же. Возникновение и развитие первой антагонистической формации в средневековой Европе (опыт историко-теоретического исследования на материале варварских королевств Западной Европы и Древней Руси). – Минск, 1982; Неусыхин А.И. Проблемы европейского феодализма: Избр. тр. – М., 1974.
   17. Виткин М.А. Проблема перехода от первичной формации ко вторичной // Проблемы истории докапиталистических обществ. – М., 1968.
   18. Фроянов И.Я. Киевская Русь. Очерки социально-экономической истории. – Л., 1974; Он же. Киевская Русь. Очерки социально-политической истории. – Л., 1980; Фроянов И.Я., Дворниченко А.Ю. Города-государства Древней Руси. – Л., 1988.
   19. Кузьмин А.Г. Об истоках древнерусского права // Советское государство и право. – 1985. – № 2.
   20. Андреев И.Л. Маркс К. о закономерностях развития общины // ВИ. – 1979. – № 12. – С. 3–17; Данилова Л.В. Сельская община в средневековой Руси. – М., 1994. – С. 31.
   21. Дворецкая И.А. Западная Европа в VI–IX вв. – М., 1990. —
   С. 27; Данилова Л.В. Сельская община в средневековой Руси. – М., 1994. – С. 31–32.
   22. Алаев Л.Б. Проблема сельской общины в классовых обществах // ВИ. – 1977. – № 2.
   23. Данилова Г.М. Проблемы генезиса феодализма у славян и германцев. – Петрозаводск, 1974. – C. 60–62; Артамонов Г.А. Проблема типологизации восточнославянской общины VI–IX вв. в отечественной археологии // Проблемы новой и новейшей истории России: Сб. статей к 70-летию профессора В.Г. Тюкавкина. – М., 1999.
   24. Рапов О.М. Была ли вервь «Русской Правды» патронимией // СЭ. – 1969. – № 3. – C. 106–113; Фроянов И.Я. Киевская Русь. Очерки социально-экономической истории. – Л., 1974. – С. 19–20.
   25. Юшков С.В. Очерки по истории феодализма в «Киевской Руси». – М.; Л., 1939. – С. 8–12; Фроянов И.Я. Семья и вервь в «Киевской Руси» //СЭ. – 1972. – № 3. – С. 3–22.
   26. Греков Б.Д. Крестьяне на Руси. – М.; Л., 1946. – С. 59–84; Свердлов М.Б. Генезис феодальной земельной собственности в Древней Руси // ВИ. – 1978. – № 8. – С. 97–109; Он же. Семья и община в Древней Руси // ИСССР. – 1981. – № 3; Рыбаков Б.А. Киевская Русь и русские княжества в XII – ХIII вв. – М., 1982. – C. 245–246; Рапов О.М. Была ли вервь «Русской Правды» патронимией // СЭ. – 1969. – № 3. – С. 109–113.
   27. Мавродин В.В. Образование Древнерусского государства и формирование древнерусской народности. – М., 1971; Косвен М.О. Семейная община и патронимия. – М., 1963.; Щапов Я.Н. Большая и малая семья на Руси в VIII–XIII вв. //Становление раннефеодальных славянских государств. – Киев, 1972; Горемыкина В.И. Об общине и индивидуальном хозяйстве в Древней Руси // ИСССР. – 1973. – № 3; Данилова Л.В. Сельская община в средневековой Руси. – М., 1994. – С. 31.
   28. Тимощук Б.А. Восточнославянская община в VI–IX вв. – М., 1990.
   29. Тимощук Б.А. Восточные славяне: от общины к городам. – М., 1995.
   30. Кузьмин А.Г. Принятие христианства на Руси // Вопросы научного атеизма. – М., 1980; Он же. Одоакр и Теодорих // Дорогами тысячелетий. – М., 1987; Он же. Падение Перуна. – М., 1988; Он же. Введение // Златоструй. – М., 1990; Он же. Истоки русского национального характера // Русский народ: историческая судьба в XX веке. – М., 1993; Он же. Чем держалось единство России // Литературная Россия. – 1994. – 8 апреля.
   31. Кузьмин А.Г. Чем держалось единство России // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   32. Кузьмин А.Г. Что и как изучает история // К какому храму ищем мы дорогу. – М., 1989.
   33. Кузьмин А.Г. Становление марксистской мысли // К какому храму ищем мы дорогу. – М., 1989.
   34. Кузьмин А.Г. Начало Руси. – М., 2003.
   35. Кузьмин А.Г. Почему в России не уважают законы // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   36. Артамонов Г.А. Социально-типологические особенности русской общины // Научные труды Московского педагогического государственного университета. Серия: социально-исторические науки. – М., 2005.
   37. Графский В.Г., Ефремова Н.Н., Карпец В.И. Институты самоуправления: историкo-правовое исследование. – М., 1995.
   38. Данилова Л.В. Сельская община в средневековой Руси. – М., 1994.
   39. Александров В.А. Сельская община в России (XVII – начало XIX в.). – М., 1976.
   40. Свердлов М.Б. Общественный строй славян в VI – начале VII в. // НСС. – 1977. – № 3.
   41. Повесть временных лет (по Лаврентьевскому списку) // Летопись по Лаврентьевскому списку. – СПб., 1897.
   42. Косвен М.О. Семейная община и патронимия. – М., 1963.
   43. Греков Б.Д. Киевская Русь. – М., 1953. – С. 313–317; Юшков С.В. Очерки по истории феодализма в «Киевской Руси». – М.; Л., 1939. – C. 36–40, 219–223.
   44. Пресняков А.С. Княжое право в Древней Руси. – СПб., 1909.
   45. Грушевский М.С. Исторiя Украiни – Руси. – Львф., 1904.
   46. Данилова Л.В. Сельская община в средневековой Руси. – М., 1994. – C. 159–162; Фроянов И.Я. Киевская Русь. Очерки социально-политической истории. – Л., 1980. – C. 185–200.
   47. Греков И.Б., Шахмагонов Ф.Ф. Русские земли в XIII–XV вв. – М., 1986.
   48. Ефименко Т.К. К вопросу о русской сотне княжеского периода // ЖМНП. – 1910.
   49. Александров В.А. Сельская община в России (XVII – начало XIX в.) // ИЗ. – 1972. – Т. 89.
   50. Степняк-Кравчинский С.М. Русское крестьянство // В кн.: Степняк-Кравчинский С.М. В лондонской эмиграции. – М., 1968.
   51. Румянцева М.Ф. Теория истории. – М., 2002.
   52. Кузьмин А.Г. Рассуждения А.Г. Кузьмина по этому поводу содержатся в ряде публикаций методологического характера, объединенных в указанных выше сборниках.
   53. Кузьмин А.Г. Предисловие // Откуда есть пошла Русская земля. – М., 1986. – Т. 2.
   54. Наиболее подробно концепция изложена в двухтомном учебнике: История России с древнейших времен до 1618 г. – М., 2003.
   55. Артамонов Г.А. Вече и его место в общественно-политической системе Киевской Руси: спорные вопросы историографии // Научные труды МПГУ им. В.И. Ленина. Серия: социально-исторические науки. – М., 1995.
   56. Кузьмин А.Г. Вместо послесловия // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   57. Греков Б.Д. Киевская Русь. – М., 1953; Янин В.Л. Новгородские посадники. – М., 1962.
   58. Лукин П.В. Вече: социальный состав // В кн.: Горский А.А., Кучкин В.А., Лукин П.В., Стефанович П.С. Древняя Русь. Очерки политического и социального строя. – М., 2008.
   59. Янин В.Л. Проблемы организации Новгородской Республики // ИСССР. – 1970. – № 1. – С. 50; Он же. Социально-политическая структура Новгорода в свете археологического исследования // Новгородский исторический сборник. – Л., 1982. – № 1. – С. 32–61.
   60. Артамонов Г.А. Земля и Власть в Киевской Руси: Диссертация на соискание ученой степени канд. ист. наук. – М., 1996; Колесникова Е.А. Некоторые аспекты взаимоотношений «Земли» и «Власти» в России XVII веке // Историческая наука и образование (актуальные проблемы). Сборник статей памяти профессора А.Г. Кузьмина и профессора В.Г. Тюкавкина. – М., 2008. – Ч. 1. – С. 277–281.
   61. Артамонов Г.А. Социальные противоречия в восточнославянском обществе на рубеже VIII–IX вв. // Научные труды МПГУ. Серия: социально-исторические науки. – М., 1999; Он же. Князь и дружина в структуре славянского общества VI–IX вв. н. э. // Судьба России в современной историографии. – М., 2006.
   62. Кузьмин А.Г. Самоуправление в России // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   63. Пайпс Р. Россия при старом режиме. – М., 2004; Феннел Дж. Кризис средневековой Руси. 1200–1304 гг. – М., 1989.
   64. Кауфман А.А. Крестьянская община в Сибири. – СПб., 1897.
   65. Кауфман А.А. К вопросу о происхождении русской крестьянской общины. – М., 1907.
   66. В законченном виде концепция представлена в цитируемом выше монографическом исследовании «Начало Руси».


   Глава 4
   «Земля» и «Власть» в Московском государстве

   Е.А. Колесникова


   Формирование концепции «Земля» и «Власть» А.Г. Кузьмина органично вытекало из методологических построений ученого при определении сущности «государства» и обусловлено его неизменными подходами к историческому процессу как сложнейшему переплетению постоянно меняющихся социально-экономических, политических, религиозных, идеологических и других факторов. Противоречивость, которая заложена в самой постановке проблемы, в свою очередь становится ключом к проникновению в сущность происходивших событий и явлений.
   В любой исторической обстановке, по мнению ученого, государственная политика сводится к нахождению гармонии сословий, а также центра и отдельных земель [1, 237]. С этой точки зрения концепция «Земли» и «Власти» А.Г. Кузьмина тесно связана с проблемами центрального и местного управления и самоуправления, которые начинают разрабатываться в отечественной историографии уже с середины ХIХ в. как с исторических, так и с историко-правовых позиций. Земская и городская реформы, в ходе которых были созданы всесословные органы местного самоуправления в уездах и губерниях и всесословное городское общественное самоуправление, способствовали более глубокому научному обоснованию необходимости институтов самоуправления для дальнейшего развития общества и укрепления государства.
   И хотя понятие «самоуправление» в историко-правовой литературе и общественно-политической мысли рассматривалось с буржуазных позиций как «вытекающее из жизни государства право всех общественных сил участвовать в управлении», их «политическое равенство», особое внимание исследователей уделялось историческому опыту «привлечения к управлению органов общественной самодеятельности», «самоуправству» допетровской Руси. А.А. Кизеветтер оценивал подобную практику как «бессознательный отказ власти от руководства местными делами» по причине «скудости государственного аппарата» [2]. А.Д. Градовский же видел органичную связь выборных органов управления с общинным самоуправлением [3, 198]. М.М. Богословский положил начало глубокому изучению механизмов общинного самоуправления на примере Русского Севера XVII в. [4]. Накапливался и историографический опыт по проблемам функционирования земских соборов и сопоставления их с сословно-представительными учреждениями Западной Европы [5].
   В центре внимания западноевропейских ученых на рубеже ХIХ – ХХ вв. стоял вопрос о тесной связи местного самоуправления с политическим устройством страны. Все пришли к общему выводу о соответствии самоуправления конституционному режиму и несовместимости этой системы местного управления с самодержавным строем государства. Этот «щекотливый», по выражению С.Ю. Витте, вопрос приобретает особую остроту и принципиальный политический характер и в России. Не получив пока должной разработки в научной литературе, он составлял предмет дискуссии в самых высоких эшелонах государственной власти. Изучив историю институтов управления в России, министр финансов С.Ю. Витте в полемике с министром внутренних дел И.Л. Горемыкиным утверждал, что «принципы самоуправления были абсолютно чужды русскому народу <…> и строю русского государственного управления до второй половины XIX века», а институты сословного представительства представляют непосредственную угрозу абсолютной монархии в силу их природной несовместимости [6, 88–527]. Дискуссия показала, насколько были важны и принципиальны для власти вопросы самоуправления и в историческом, и в политико-правовом отношении.
   В послереволюционное время вопрос о самоуправлении лежал в большей степени также в политической плоскости, когда предшествующий опыт в этой области отвергался как буржуазное явление. Все это отражалось на развитии и уровне разработки данных проблем в научно-исследовательском плане.
   Однако в 1950–1990-е гг. вышло много работ по местному управлению XIV–XVII вв., в которых институты самоуправления изучались, как правило, в рамках проблем эволюции государственного строя от раннефеодальной монархии в абсолютную. От анализа и оценки места и роли выборных институтов в политической системе, степени развития представительства в структуре государственного управления зависел ответ на вопрос о наличии в России сословно-представительной монархии подобно западноевропейским государствам.
   А.Г. Кузьмин, безусловно, относится к тому направлению в отечественной историографии, представители которого обоснованно отвечали на поставленный вопрос положительно (С.В. Юшков, Н.Е. Носов, М.Н. Тихомиров, А.А. Зимин, Л.В. Черепнин и др.). Но его концепция «Земли» и «Власти» позволила пойти дальше, расширить горизонты исследования проблемы как хронологические, так и содержательные.
   Истоки формирования концепции А.Г. Кузьмина прослеживаются уже в его работах конца 60-х – начала 70-х гг. ХХ в. Так, в 1973 г., полемизируя с Л.В. Черепниным по вопросам древнерусского летописания, он отмечает, что в концептуальных построениях ученого присутствует «однозначность» как в понимании летописания, так и государства. По мнению Л.В. Черепнина, «составление свода 1072 года было делом коллективным <…> государственным, т. е. имело место княжеское единение, подчинение этому общегосударственному делу». А.Г. Кузьмин же утверждает, что «культ государства как высшей формы общественного устройства, стоящей над князьями, королями и царями получает реальное значение лишь в XVIII веке» [7, 214–215].
   В древнерусском раннефеодальном государстве, которое не могло быть централизованным и сословным, еще представлялась возможность для разных социальных групп бороться за улучшение своего положения, о чем и свидетельствовала разнохарактерная борьба язычества и христианства, княжеской власти и городского самоуправления и т. д. Таким образом, уже на этапе разработки проблем летописания А.Г. Кузьмин акцентировал внимание на различии интересов княжеской власти и общественных структур управления, их противопоставлении и именно этим обстоятельством объяснял противоречивый характер политических оценок, сохранившихся в летописях.
   В середине 1980-х гг. концепция «Земли» и «Власти» получает глубокую теоретико-методологическую базу и обоснование в предисловии к роману В.Д. Иванова «Русь изначальная», посвященному истокам русской государственности. По словам А.Г. Кузьмина, в «суть романа писателем поставлена проблема соотношения Власти и Народа». «Народ» и «Земля» у историка понятия идентичные, подразумевающие силу, противостоящую «Власти» и сдерживающую ее в проявлении присущих ей негативных «потенций» [8, 31].
   Закономерна актуализация концепции А.Г. Кузьмина в ряде научно-публицистических работ первой половины 90-х гг. ХХ в. Размышляя об истоках русского национального характера, основах единства России, причинах неуважения законов, автор подчеркивает отсутствие гармонии, «нестыковку» и даже противостояние «Земли» и «Власти» на Руси, пишет о «сохранении психологии славянской территориальной общины». Это, по его мнению, являлось «одной из наиболее характерных особенностей истории России, отличающей ее от Запада», «кардинальным фактом, влияние которого сохраняется до сих пор» [9, 58].
   Труды А.Г. Кузьмина свидетельствуют о том, что по мере последовательного изучения различных периодов российской истории, обращения ко многим ее проблемам эволюционирует и само содержание ключевых понятий, а самое главное, открываются новые грани и возможности данной концепции в конкретно-исторических исследованиях.
   Изначально противоречие между «Землей» и «Властью» звучало прежде всего как противоречие между славянским и неславянским этническим элементами [10, 133]. Сами эти понятия используются уже первыми русскими летописцами, и связаны они с «несомненной разноэтничностью славян и русов», которая, как писал А.Г. Кузьмин, является «стержнем его концепции» [11, 22]. Это противостояние объективно вытекало в условиях складывания древнерусской государственности и народности из разных форм организации и управления. С Х в. появляются летописные данные об организации управления у восточных славян. Это десятские, пятидесятские, сотские, тысяцкие, «лучшие люди». Главный признак славянской системы организации – делегирование снизу вверх. «Земля» была представлена в основном славянами и ассимилированными ею племенами, а «Власть» принадлежала «роду Русскому», где господствовали иные система ценностей и механизм выстраивания структуры управления – «сверху вниз». «Власть» – это князь и его дружина, взаимоотношения между которыми подразумевали соподчиненность и иерархичность.
   Однако в концепции А.Г. Кузьмина представленная схема не была статичной, она получила развитие в силу того, что должна была учитывать происходившие социальные и политические процессы в обществе, изменявшиеся внешние факторы. Расслоение в среде славянских племен способствовало появлению славянского элемента в княжеских дружинах и, напротив, «русского» компонента в «Земле». Это обусловило расширение и усложнение содержания центральных понятий, но не привело к преодолению раздвоенности систем ценностей и слиянию «Земли» с «Властью». «И, забыв об исходных своих этнических различиях, они сохраняли свои разные обычаи, в том числе представления о правах и обязанностях управляющих» [12, 50]. А «после татаро-монгольского разорения» их разобщенность резко усугубляется.
   Постепенно этнический аспект в концепции, действительно, отодвигается на второй план, но игнорировать его совсем невозможно. Понятие «Земля» предстает как емкое, многомерное явление, включающее весь спектр общественных отношений, интересов, общественного мнения, институтов самоуправления. При этом А.Г. Кузьмин подчеркивает неоднородность «Земли», выделяя исторически сложившиеся региональные особенности и разные типы городской самоорганизации.
   На Севере Руси в целом и в северо-западных ее городах местное самоуправление держалось наиболее крепко, поскольку эти территории не подвергались тотальному татарскому разграблению и уничтожению. Данное положение А.Г. Кузьмина подкрепляется имеющимися в историографии научными исследованиями А.А. Спицына, М.М. Богословского, А.И. Копанева, Е.Н. Швейковской. Кроме этого, большинство городов, по мнению А.Г. Кузьмина, были основаны переселенцами с южного берега Балтики, где города сохраняли большую самостоятельность по отношению к княжеской власти. Однако переселенцы привнесли на северо-запад и своеобразную корпоративную иерархию, т. е. «город» (Новгород) и «пригороды» (Псков и др.) стали звеньями иерархической лестницы.
   В центральных районах сказывались другие факторы, а именно различные формы феодальной собственности и зависимости, в связи с этим условий для сохранения самоуправления становилось меньше. Тем не менее, по замечанию ученого, бежавшее от татаро-монгольского разорения, а впоследствии от крепостного права, население восстанавливало на новых местах общинное самоуправление в исходных формах [13, 138].
   «Власть» в концепции А.Г. Кузьмина все более ассоциируется исключительно с государственными, центральными институтами и их представителями на местах. А основа противостояния «Земли» и «Власти» уже видится не столько в этнических различиях и особенностях социальной организации, но прежде всего в принципиальных различиях интересов. И напротив, общность интересов создавала почву для взаимодействия.
   Вместе с тем ученый не отождествляет понятия «государство» и «власть» или централизацию с самодержавием, иначе, по его мнению, «пропадает возможность уловить оттенки, оценить, в какой мере объективный общественный интерес («реальное государство») выражается властью («мнимым государством»), какие социальные слои или правящие круги предлагали наиболее нецелесообразные рецепты решения проблем» [13, 13]. Из вышесказанного следует, что «Власть» также не была однородна, поскольку «в «верхах» неотвратимо шла борьба «государственников» с прислужниками «личной власти», «и эта борьба давала дополнительные силы Земле».
   Суть основных процессов и тенденций развития страны в XIV–XV вв. А.Г. Кузьмин раскрывает через анализ отношений «Земли» и «Власти» к самому факту монголо-татарского владычества. Этому трагическому периоду в истории России он уделяет большое внимание, прежде всего в русле полемики с «евразийцами», оправдывающими «спасительное» ордынское иго, в частности с Л.Н. Гумилевым. Татаро-монгольское завоевание А.Г. Кузьмин относит к тем примерам, «когда государственность для многих народов привносится извне, у других она существенно преобразуется или деформируется. Последнее, в частности, относится к русской истории» [14, 241–241]. «“Евразийский симбиоз” – самые страшные века в отечественной истории», деформировавшие психологию и «Земли», и «Власти». «Ограбление Руси воспринималось как Божье наказание за неспособность действовать согласно и сообща» [9, 57].
   В этих условиях «Землю» представляли силы, которые организовывали антиордынские выступления, способствовали возрождению духа после монголо-татарского нашествия, поддерживали устремления «Власти» в борьбе с ордынским игом [10, 31]. Начало активизации таких сил А.Г. Кузьмин связывал с укреплением в середине XIV в. сельской и городской общин, вечевых институтов в разных городах. Именно этот фактор обеспечивал психологическую способность противостоять татарскому игу и любой внешней угрозе [15, 159]. На этой волне митрополит Алексий проводит монастырскую реформу, которой А.Г. Кузьмин уделяет большое внимание. Он рассматривает монастырское «общежитие» как выражение традиционного тяготения основной массы населения к решению всех проблем «миром», в рамках устоявшихся норм территориальной общины. В XIV в. это также способствовало подъему общественного сознания [15, 177–178]. На фоне усобиц в Золотой Орде Русь являла собой мир возрастающей духовности и чувства долга перед общими интересами.
   В княжеской же среде, т. е. «Власти», ситуация была более сложной: сознание необходимости совместного противостояния Орде сочеталось с пониманием неравенства сил и преобладанием местнических интересов. Потребность в концентрации сил неизбежно приводила к столкновению княжеской власти и органов самоуправления [10, 31]. Перераспределение властных полномочий от «Земли» к «Власти» стало практически неизбежным: других путей освободиться от ига не было. Борьба за освобождение от ига укрепит авторитет великокняжеской власти и позволит ей встать над народом [16, 44].
   Это противостояние А.Г. Кузьмин прослеживает в московском городском самоуправлении, роль которого повышается в период правления Ивана Калиты. В условиях разделения Москвы на три доли между его сыновьями, как указывалось в завещании князя, боярская должность тысяцкого оказывалась более значимой, чем собственно княжеская, поскольку она олицетворяла в глазах москвичей единство города. Московские тысяцкие с XIII в. являлись крупными политическими фигурами в Московском княжестве, за которыми стояла система народного самоуправления. И хотя эта должность в XIV в. утратила выборный характер, стала наследственной и назначаемой князем, по мнению А.Г. Кузьмина, даже «подчиненный князю тысяцкий стоял ближе к горожанам, нежели княжеская администрация» [10, 76; 15, 159].
   Но в правление Ивана Ивановича Красного историк отмечает раскол московского самоуправления, предопределенный как исторической обстановкой, так и субъективными обстоятельствами. Начиная с Даниила Александровича чин тысяцких наследовали Вельяминовы. Однако при Иване Ивановиче эту должность удалось вернуть либо отобрать у Василия Вельяминова Алексею Петровичу Хвосту, с которым князь был близок. Борьба за разных кандидатов стала одной из причин разногласий между сыновьями Ивана Калиты.
   После убийства Алексея Хвоста в 1356 г. последним московским тысяцким вновь стал представитель рода Вельяминовых – Василий Васильевич, у которого были достаточно прочные позиции среди бояр и городского населения. Но и Иван Красный, и позднее Дмитрий Донской допускали мысль о причастности Вельяминовых к убийству Хвоста, что могло вызывать враждебность к тысяцкому со стороны князей [10, 72, 75].
   По мнению А.Г. Кузьмина, «утрата прав на самоуправление воспринималась как тяжелая плата за создание потенциальных возможностей освобождения, что на данном этапе могла обеспечить только великокняжеская власть». Дмитрий Донской как «государственно мыслящий» правитель был «оптимальной политической фигурой, чтобы стать во главе всех сил, готовых к борьбе за освобождение» и поднять авторитет княжеской власти, ликвидируя городское самоуправление в Москве [14, 256].
   Однако еще Н.С. Борисов отмечает, что группировка «старых бояр», в руках которых на протяжении десятилетий находилась должность тысяцкого, стояла за сохранение верноподданических отношений с Ордой. Алексей Петрович Хвост стоял во главе другой придворной боярской коалиции, которая требовала более активной внешней политики и явно отражала определенную часть общественного мнения не только московского, но и общерусского [17, 81].
   Таким образом, должность тысяцкого, ассоциировавшаяся во многом исключительно с влиянием рода Вельяминовых и их политической линией, в условиях формирования принципиально иной стратегии в отношении Орды становится не просто оппозиционной, но и не отвечающей государственным и общественным потребностям времени. Результатом этих процессов стала ликвидация должности тысяцкого в 1374 г., в условиях обострения отношений с Тверью, куда и бежал старший сын последнего тысяцкого и главный претендент на упраздненную должность Иван Васильевич Вельяминов, за что был казнен на Кучковом поле в 1379 г. В этих условиях внутреннее перерождение института тысяцких как выборного органа имело принципиальное значение [18].
   В том же 1374 г. создается и великорусский союз князей во главе с московским князем на Переяславском съезде, а также Дмитрий Донской отказывается от выплат ордынской дани. Все это объективно способствовало подъему национального самосознания и объединению усилий «Власти» и «Земли» в преддверии открытых столкновений с внешним врагом. По мнению А.Г. Кузьмина, даже ликвидация городского самоуправления в Москве не помешала их сближению.
   Трагические последствия реформы Дмитрия Ивановича проявятся в дни Тохтамышева нашествия 1382 г., когда в Москве не окажется управленческой структуры, способной организовать оборону города [9, 58]. Тем не менее пока будет существовать монголо-татарское владычество, «Земля» будет поддерживать централизаторские устремления «Власти».
   В 1995 г. А.Г. Кузьмин писал, что единое государство, сложившееся к концу XV в., строилось во многом уже на других основах. Общинное самоуправление все более отодвигается на низший уровень, ограничивается крестьянским миром и городским посадом. Мир решает только собственные вопросы, и в его рамках сохраняются те формы демократии, которые были характерны и для ранней славянской общины [9, 58]. Возможности для сближения «Власти» и «Земли» в послемонгольское время намечались только в редкие периоды (реформы середины XVI – начала XVII в.).
   Однако впоследствии в работах историка акцент сместился в сторону рассмотрения не только антагонистических начал во взаимоотношениях «Земли» и «Власти», но и проявлений сотрудничества и тесного их взаимодействия. Ученый корректировал свою точку зрения по мере развития научных исследований и появления в отечественной историографии в 1990-е гг. новых работ по истории местного управления XVI–XVII вв. В них изучалась деятельность «мирских организаций», их роль в решении местных дел и сотрудничество с представителями центральной власти.
   Особенно примечательно, что данный подход оформился в сибиреведческой литературе. А.А. Александров и Н.Н. Покровский пересмотрели традиционные взгляды на воеводскую власть в Сибири как на ничем неограниченный, бесконтрольный произвол представителей царской администрации [19]. Е.Н. Швейковская, в свою очередь, на материале Поморья показала конкретные сферы, в рамках которых тесно контактировали и взаимодействовали воеводская и мирская власти в XVII в. [20]. В ряде исследований были изучены вопросы функционирования губных и земских учреждений в первой половине XVII в. в Центре России, показана роль выборных органов как опоры центральной власти в решении задач общегосударственного и местного значения в послесмутный период [21].
   В своем итоговом труде «История России с древнейших времен до 1618 г.» А.Г. Кузьмин выделил периоды, для которых были характерны процессы гармонического взаимодействия «Земли» и «Власти». И к таким периодам он отнес Древнюю Русь IX–XI вв., а также весь XV – середину XVI в. [10, Ч. 1, 46, Ч. 2, 177]. Объединение земель Северо-Восточной Руси вокруг Москвы и возвышение власти московского князя, по словам историка, создают новую обстановку в положении «Земли» и структуре «Власти».
   Одной из специфических особенностей заново складывающейся системы А.Г. Кузьмин уже отмечает сближение великокняжеской власти с «Землей», ссылаясь на события, в которых наглядно проявилась эта тенденция. Речь идет о «брани о смердах» на Псковщине в 80-е гг. XV в. В конфликте боярства города с крестьянскими общинами округи Москва заняла сторону смердов. Именно к этому времени А.Г. Кузьмин относит начало формирования крестьянского «монархизма» – веры, что высшая справедливость воплощается в личности государя [10, Ч. 2, 177].
   На рубеже XV–XVI вв. шел поиск новых форм управления. Еще в статье «Первые попытки ограничения самодержавия в
   России» А.Г. Кузьмин ставит вопрос о дуализме в политическом развитии России с конца XV в. Особенностью русской государственности с этого времени определяется сознание необходимости политической централизации (сепаратизм рассматривался как предательство). С другой стороны, автор выделяет силы, которые потенциально могли бы ограничить власть царя, а именно церковь, феодальную аристократию и сословное представительство [22].
   Позднее А.Г. Кузьмин, анализируя политические процессы с позиции концепции «Земли» и «Власти», развивает мысль о постоянной борьбе двух традиций в политической организации общества конца XV – первой половины XVI в. – российской и восточно-византийской. Собственно «русское» начало он увязывает с политической линией рано умершего Ивана Ивановича Молодого и затем его юного сына Дмитрия, а восточно-византийская традиция ассоциируется с Софьей Палеолог и ее сыном Василием. В первом случае «Власть» традиционно прислушивается к авторитетному мнению «Земли», уделяет внимание самоуправлению как принципу избрания правящего звена «снизу вверх». Сторонники византийской же традиции изначально ориентированы на структуры, выстраивавшиеся «сверху вниз» [10, 233].
   Истоки подобного дуализма А.Г. Кузьмин видит еще в IX в., когда «лестница самоуправления не успела достроиться доверху: высшие ступени заняли русы, варяги, “лучшие люди” из местных племен». Собирание земель под эгидой Москвы сопровождалось заменой высшей собственной или феодальной местной надстройки, но почти не затрагивало низшего звена». Отсюда противоречивость политики «Центра»: желание подавить и подчинить умеряется государственным подходом, предполагавшим опору на местное самоуправление [13, 138].
   Политическая линия Ивана III, направленная на союз великокняжеской власти с «Землей», нашла выражение в уставных грамотах, определявших права и обязанности населения и органов власти вновь присоединенных земель [15, 268]. Так, в Белозерской уставной грамоте 1488 г. было зафиксировано обязательное участие старост, сотских и лучших людей в судебных разбирательствах наряду с наместниками. Эти положения закрепил и
   Судебник 1497 г. Таким образом, традиции получили общегосударственный характер [10, 177–178]. Иван III вводил нечто вроде законных норм взаимоотношений московских чиновников с выборными от городов и волостей.
   Дальнейшее усиление власти великого московского князя в условиях отсутствия монголо-татарского ига приводит к нарушению традиционных форм взаимоотношений «Земли» и «Власти». И если определенная гармония при Иване III еще сохранялась (хотя, по мнению А.Г. Кузьмина, Иван III незадолго до смерти склонялся к восточным византийским представлениям о власти и упустил реальные возможности провести нужные для государства реформы [10, 233]), то в период правления Василия III ситуация усугубляется.
   У Василия Ивановича государственный интерес оттеснялся личным властолюбием, что разрушало внутреннюю организацию общества и усиливало тенденцию к подавлению местных органов власти, которая и была продолжена в годы боярского правления [23, 127]. В то же время борьба боярских группировок в центре ослабляла контроль над наместниками «сверху» и по тем же причинам способствовала противодействию «снизу» и феодальных, и земских элементов. В конце 30-х гг. XVI в. боярское правительство пытается упорядочить отношения «Земли» и «Власти» проведением земской реформы. Но удается это осуществить только правительству Алексея Адашева и Сильвестра в 50-е гг. того же столетия.
   Реформы середины XVI в. имеют обширную историографию, в которой, как правило, позитивно оценивались преобразования в различных сферах. Они знаменовали собой начало сословно-представительной монархии в России, что означало включенность традиционно существовавших и вновь созданных центральных и местных выборных институтов в общегосударственную систему управления. С точки зрения концепции «Земли» и «Власти» А.Г. Кузьмина реформы «Избранной Рады» занимают особое место. Ученый называет их едва ли не уникальным явлением в российской истории, поскольку они «явно питались определенным образом, понятым государственным интересом». Он определяет два уровня в местном управлении, складывающиеся в результате реформ в 30–50-е гг. XVI в., и рассматривает реформы «Адашева и Сильвестра» как попытку сбалансировать взаимодействие всех уровней управления [9, 58], в результате чего отмечает достигнутый «колоссальный десятилетний взлет». Первый – «земский» уровень – представлен крестьянским миром и посадским самоуправлением. Второй – «губной» – возникшими с конца 30-х гг. XVI в. губными учреждениями и предполагавшими также выборную систему. Однако А.Г. Кузьмин ошибочно связывал эти уровни с разными территориальными единицами – сельской округой и уездом (губой) соответственно, а также несколько преувеличивал сословный, продворянский характер губного управления. Вместе с тем, как показывают последние исследования, земский и губной, а впоследствии и воеводский (третий) уровни местного управления соседствовали в рамках одного и того же территориального образования. Губные органы имели сословно-представительный характер (в их составе на разных должностях были представлены все слои населения – дворяне, посадские люди, уездные крестьяне) и призваны были реализовывать прежде всего общественно-государственные задачи и в интересах всего местного общества, и государства в целом, – «разбойные и татины дела».
   В целом реформы, по мнению А.Г. Кузьмина, «способствовали укреплению местного самоуправления и общегосударственной законности (в феодальном его понимании), что позволило пойти на ликвидацию института наместничества и “кормлений”» [24, 14–70].
   И тем трагичнее предстают последствия «восстания “Власти” против “Земли” в годы опричнины, когда государство становится чужим для всего его населения. Именно с опричниной Ивана Грозного ученый связывает угасание в стране патриотизма во второй половине XVI и начале XVII в. и порождение социальных противоречий и восстаний в годы Смуты [10, 283].
   Смутный период рассматривается им как время, когда «Власть» полностью утратила возможности по управлению государством, и Россию спасла именно «Земля» в лице органов сельского, посадского и городского самоуправления [10, 386]. Распространение «приказных людей» в местном управлении со второй половины XVI в. и даже повсеместное введение воеводского аппарата с 1614 г. не изменили основ государственного управления, заложенных в XVI в. А.Г. Кузьмин отмечает, что, наблюдая этот процесс со стороны, без учета конкретно-исторической обстановки, можно было бы сделать вывод о дальнейшей и весьма значительной централизации местного управления, об ослаблении системы земского и губного самоуправления. Тем не менее в начале XVII в. распространение в стране воеводского управления свидетельствовало скорее об обратном: не об усилении начал государственного централизма в местном управлении, а о реальном их ослаблении [10, 361].
   Смутный период начала XVII в. представляет собой особенный этап в эволюции российской государственности с точки зрения приобретения «Землей» исторического опыта самоорганизации общества на новом этапе своего развития. «Земле» предоставлялась возможность сформировать органы управления «снизу вверх» и фактически стать «Властью». На практике, действительно, институты, которые представляли «Землю» и составляли суть данного понятия, являлись государственными учреждениями, т. е. потенциально могли стать составной частью «Власти» и даже становились таковой в годы национально-освободительной борьбы 1610–1612 гг. Речь идет о «Совете всей Земли» – высшем органе власти на всей освобожденной от интервентов территории, возникшем в Первом ополчении в апреле 1611 г.
   Однако радикальный, по определению А.Г. Кузьмина, проект «Земли», т. е. Приговор 30 июня 1611 г., не получил должной поддержки и у самой «Земли» из-за внутренних противоречий. Таким образом, связать «Власть» и «Землю» воедино все же не получилось. Тем не менее земское самоуправление и Земский собор продемонстрировали большие потенциальные возможности в самые кризисные годы для российского государства [10, 386] и сыграли конструктивную роль, собрав и укрепив разрушенное государство. По мнению А.Г. Кузьмина, прав был древний киевский летописец, который ставил выше власть, идущую от «Земли», по сравнению с той, которая ложится на землю извне, будь она «своя» или «чужая». В Смутное время «Земля» восстанавливает развалившееся из-за пороков «верхов» государство [8, 20, 34].
   Закономерно, что по одной из спорных в историографии проблем существования ограничительной записи царя Михаила Федоровича Романова А.Г. Кузьмин является сторонником признания существенного ограничения власти московского государя Земским собором [10, 385]. Об ограничительной записи есть несколько свидетельств-источников, о которых упоминают современники, но до нас они не дошли, поскольку «монархи всегда стремились к абсолютизму и, естественно, подобные документы уничтожали».
   XVII в. А.Г. Кузьмин мало уделял внимания в своих работах. Он обозначил его как противоречивый период и в экономическом, и в политическом отношениях, когда сильны были еще настроения в пользу расширения прав самоуправляющихся общин и корпораций [9, 59]. Опора «Власти» на местные сословно-представительные учреждения являлась необходимым условием эффективного функционирования всего государственного механизма русской монархии. Дуалистичность политического развития, о которой писал А.Г. Кузьмин, сохранялась.
   В то же время в современных исследованиях показано, что включенность выборных институтов в общегосударственный механизм управления, сложившийся в первой половине XVI в., неразделенность функций, отсутствие четкой субординации и иерархии – все это создавало основу как для взаимодействия, так и для противоборства «Земли» и «Власти». Трехуровневая система местного управления (земский, губной, приказной (воеводский)) продолжала функционировать, а попытки центральной власти сбалансировать их взаимодействие остаются важнейшими принципами управления. В условиях реально действующих механизмов общественного контроля поддерживать баланс сил «Земли» и «Власти» было проще. В то же время «Власть» постепенно усиливала количественно свое присутствие по городам и уездам, что создавало иллюзию качественного перевеса «Власти» над «Землей».
   Однако именно «Земля» в XVII в. претерпевала сложные качественные изменения как в силу внутренних причин, так и под давлением абсолютистских тенденций: нарушались традиционные основополагающие принципы общинного управления в деятельности земских учреждений (не соблюдались ежегодные переизбрания земских должностных лиц, строгая очередность выборов и др.); трансформировался губной институт, все более приобретая черты «приказного» учреждения, когда статус губного старосты сближался с воеводами. Сами выборные учреждения, интегрированные в структуру государственного управления, в процессе саморазвития и под влиянием внешних факторов потенциально были склонны к перерождению и саморазрушению. К концу века «Земля» явно приобретала несколько иную структуру и содержание [25, 126–132]. В этом отношении теория кризиса традиционализма в России во второй половине XVII в., выдвинутая А.Б. Каменским, представляет определенный интерес [26]. Хотя она вроде бы вступает в противоречие с тезисом А.Г. Кузьмина, относящемуся к XIV в., о том, что «в обществе продолжали действовать законы, которые нельзя было обойти: законы традиции» [8, 21]. Но это противоречие разрешимо, если отвергнуть линейный путь развития общества.
   «Власть» использовала деструктивные процессы для усиления своего влияния и контроля, вмешательства в деятельность земского и губного управления. Продолжающийся количественный рост «служилой бюрократии» в последние десятилетия XVII в. еще более способствовал и качественным изменениям в отношениях «Земли» и «Власти». А.Г. Кузьмин писал, что все заметнее проявляется отрыв «верхов» от «низов» своей страны. В XVIII в. разрыв станет непереходимым. «Власть пошла в резкий отрыв от Земли, и этот разрыв не был преодолен ни до 1917 года, ни после» [11, 18]. И все же до конца XVII в., пока «Земля» в лице выборных представителей различных социальных категорий и на всех уровнях управления с меньшим или большим успехом, составляла оппозицию «Власти», последняя вынуждена была учитывать государственный интерес и проводить адекватную политику, сохраняя эффективные и практически обоснованные формы и механизмы управления.
   В научных и научно-публицистических работах А.Г. Кузьмина отразилась его философия «Власти» в целом и российской «Власти» в частности. Отделяя понятие «Власть» от понятия «Государство», ученый показал паразитарную сущность любой «Власти» независимо от территории и страны, на которую она распространяется. Можно выделить ряд показателей, отношение к которым ярко характеризует ее природу. Это вопрос об этнической самоидентификации «Власти» со своим народом; понимание и отношение к государственным интересам, а также механизм выстраивания системы управления.
   Таким образом, этнический аспект в концепции власти А.Г. Кузьмина продолжает занимать особое место, хотя и в ином виде, чем в период формирования Древнерусского государства. Речь идет о космополитизме «Власти» и патриотизме славянской «Земли». Еще в 1976 г. в статье «Куда же идут народы?» А.Г. Кузьмин написал, что «господствующий класс всех стран средневековой Европы стыдился своего родства с собственным народом и искал себе предков где-нибудь “за морем”» [27, 156]. XVII в. отмечен ростом национального самосознания почти во всех странах, в том числе и в России. Однако высшие круги в большинстве своем стремились отмежеваться от своего народа. И в России «верхи» продолжали чувствовать себя чужими «в этой стране», гордились нерусским происхождением, а их взоры были обращены на Запад. Особенно усилились подобные настроения в последние десятилетия XVII в. Показательным А.Г. Кузьмин считает, что в 80-е гг. XVII в., когда составлялся сводный родословец главных княжеских и дворянских родов («Бархатная книга»), «большинство из тех, кто не мог возвести себя к Рюриковичам и Гедиминовичам, писались “выезжими” из татар, половцев, печенегов – откуда угодно, лишь бы подальше от своей страны. Именно на этой волне произойдет “германизация” верхов и полный отрыв их от собственного народа» [9, 59]. Оторвавшиеся от почвы верхи неизбежно космополитичны, а смутное сознание вины перед своим народом может даже и увеличить отчуждение от него. Явно созвучно этому и замечание В.Д. Иванова о том, что «отрывающаяся от общества власть больше всего боится своего народа, а потому стремится опереться на иноплеменников». Засилье иностранцев в России, по мнению А.Г. Кузьмина, оказалось возможным только потому, что само дворянство стало иностранным для своего народа и готово было принять иноземный хомут в XVIII в. Не «выезжим» пробиться наверх было чрезвычайно трудно, а остаться «русским» в верхах практически невозможно [28, 394].
   При этом историк не разделяет так называемую «теорию народов господ» и, как часть ее, концепцию «смены господ» в русской истории, сформулированную в немецкой литературе (в частности, Максом Вебером). Суть ее сводится к тому, что над неполноценными славянами всегда стояла чья-то внешняя власть: варяги-германцы, византийцы, татары, снова немцы. Славянам предназначалась роль инертной управляемой массы. А.Г. Кузьмин критикует и саму теорию, и тех, кто не видит беды в иноземном господстве (Л.Н. Гумилев, Д. Балашов, В.И. Кожинов), и даже соединяет теорию «смены господ» с «мистическим свойством покорности и всепрощения славянской души» (В.И. Кожинов) [29, 216]. А.Г. Кузьмин видит в «Земле» силу, которая всегда жила, аккумулировала в себе энергию протеста и была готова к созиданию. В этническом смысле ученый связывал «Землю» со славянством и отмечал, что в XVII в. во всем славянском мире резко поднялось славянское этническое сознание [28, 398].
   Государственный интерес – понятие историческое и содержание его определяется внутренними и внешнеполитическими обстоятельствами на разных исторических этапах. Отношение же к нему «Власти» по теории А.Г. Кузьмина во все времена практически одинаковое. Он выделяет два типа правителей: одни хотели облагодетельствовать подданных ради вечной славы в потомстве, другие любой ценой держались за власть, причем совершенно не значит, что первый тип обязательно лучше второго. Класс, отождествлявший себя с государством, постоянно выделял из своей среды действительно государственно мыслящих людей (Татищев, декабристы и др.). Но класс в целом, аппарат власти держались за свои привилегии, будучи готовыми пожертвовать ради них любыми государственными интересами. Добровольно позиции на верху социальной лестницы никто никогда не уступал. При дворе государственный интерес настолько сужается и выхолащивается, что разница между потребностями трона и государства фактически стирается [28, 384, 389].
   Обращаясь к механизмам управления, еще раз повторим, что «Власть», по убеждению А.Г. Кузьмина, всегда стремится выстроить управление по иерархическому принципу сверху вниз. Эта закономерность обусловлена тем, что «Власть» «всегда стремится к абсолютизму», природе которого чужды выборность и сословное представительство, а внутрисословное самоуправление, особенно дворянское, становится корыстно-паразитарным. Не встречая общественного противодействия, абсолютизм обязательно превращается в деспотизм. Бесконтрольная «Власть» и не может себя вести иначе, так как единственная цель ее – удержание власти. Оторвавшаяся от народа «Власть» служит только «мнимому» государству, спекулирует на идее «общего блага», занимаясь вымогательством всюду, где только возможно [8, 34]. Контролирующая функция может принадлежать только «Земле», сдерживающей «Власть» в проявлении всего комплекса присущих ей внутренних разрушительных сил. Но всегда есть опасность, как замечает А.Г. Кузьмин, пороки внешней власти возложить на народ, а сами эти пороки оправдывать высшими целями, понимание которых недоступно простым смертным [8, 7].
   Выработанные А.Г. Кузьминым методологические подходы сохраняют свою актуальность и при исследовании проблем эволюции государственных и общественных институтов на любом этапе исторического развития.

   Примечания
   1. Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618 г. —Ч. 1. – М., 2003.
   2. Кизеветтер А.А. Местное самоуправление в России IХ – ХIХ столетий. Исторический очерк. – Птг., 1917.
   3. Градовский А.Д. История местного самоуправления в России. – СПб., 1899. – Т. 2.
   4. Богословский М.М. Земское самоуправление на Русском Севере XVII в. – М., 1912. – Т. 2.
   5. Латкин В.Н. Земские соборы древней Руси. – СПб., 1885; Чичерин Б.Н. О народном представительстве. – М., 1866.
   6. Витте С.Ю. Избранные труды. – М., 2010.
   7. Кузьмин А.Г. К спорам о методологии изучения начального летописания // К какому храму ищем мы дорогу. – М., 1989.
   8. Кузьмин А.Г. Предисловие // Откуда есть пошла Русская земля. – М., 1986.
   9. Кузьмин А.Г. Самоуправление в России // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   10. Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618 г. – М., 2003. – Ч. 1.
   11. Кузьмин А.Г. Истоки национального характера // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   12. Кузьмин А.Г. Почему в России не уважают законы // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   13. Кузьмин А.Г. «Земля» и «Власть» в эпоху образования Единого Русского государства (конец ХV – середина XVI в.) // Научная программа: русский язык, культура, история: Сб. материалов научной конференции.
   14. Кузьмин А.Г. Священные камни памяти // К какому храму ищем мы дорогу. – М., 1989.
   15. Кузьмин А.Г. Митрополит Алексий // Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   16. Кузьмин А.Г. Чем держалось единство России // Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   17. Борисов Н.С. Русская церковь в политической борьбе XIV–XV веков. – М., 1986.
   18. Колесникова Е.А. Особенности эволюции государственно-общественных институтов управления в Московском государстве до реформ Петра I // Наука и школа. – 2010. – № 6.
   19. Александров А.А., Покровский Н.Н. Власть и общество. Сибирь в XVII веке. – Новосибирск, 1991.
   20. Швейковская Е.Н. Государство и крестьяне России. Поморье в XVII веке. – М., 1997.
   21. Колесникова Е.А. Институт губных старост после Смуты (1610–1630) // Научные труды МПГУ: социально-исторические науки. – М., 1995. – С. 47–56; Она же. Приказные и выборные местные органы управления в России после Смуты начала XVII века // Дискуссионные вопросы российской истории. – Арзамас, 1995. – С. 53–57; Она же. Местные органы власти после Смуты (1613–1645 гг.): Дис. … канд. ист. наук. – М., 1995.
   22. Кузьмин А.Г. Первые попытки ограничения самодержавия в России // Советское государство и право. – 1980. – № 7.
   23. Кузьмин А.Г. Адашев и Сильвестр // Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   24. Кузьмин А.Г. Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   25. Колесникова Е.А. «Мирское» самоуправление и центральная власть на начальном этапе формирования абсолютизма в России // Научные труды МПГУ. Социально-исторические и гуманитарные науки. – М., 2007.
   26. Каменский А.Б. От Петра I до Павла I: Реформы в России в XVIII веке. – М, 2001.
   27. Кузьмин А.Г. Куда же идут народы? // К какому храму ищем мы дорогу. – М., 1989.
   28. Кузьмин А.Г. В темных закоулках света // К какому храму ищем мы дорогу. – М., 1989.
   29. Кузьмин А.Г. Писатель и история // К какому храму ищем мы дорогу. – М., 1989.


   Глава 5
   Эволюция институтов Русской православной церкви

   В.В. Маландин


   Изучение общественных идей является одним из основных направлений научного творчества А.Г. Кузьмина. В условиях религиозного характера общественного сознания феодального периода закономерно обращение А.Г. Кузьмина к основным этапам эволюции церковных институтов начиная с крещения Руси. Его работы «Падение Перуна» [1], «Златоструй. Древняя Русь X–XIII веков» [2], а также очерки в сборниках «Великие государственные деятели» [3] и «Великие духовные пастыри»
   [4] дают наиболее полное представление об основных теоретических построениях относительно данной сферы общественной жизни. Однако формирование концептуальных подходов происходило значительно раньше.
   В 1971 г. выходит статья А.Г. Кузьмина «Древнерусские исторические традиции и идейные течения XI века» [5]. Работа над темой докторской диссертации источниковедческого характера по проблемам начального летописания позволила усомниться в принятом в исторической литературе тезисе о Печерском монастыре как центре начального летописания и главном очаге культуры Киевской Руси [5, 55]. Выявление следов непечерского летописания и признаков неортодоксальной (с точки зрения православной церкви) идеологии, по мнению ученого, служит главным доказательством множественности историографических традиций и идейных течений периода расцвета Киевской Руси [5, 56].
   Аполлон Григорьевич включается в дискуссию о роли Десятинной церкви Богородицы в Киеве, следуя в русле своего учителя, М.Н. Тихомирова, видевшего в акте пожалования десятины Владимиром антигреческий переворот (так как этот институт характерен для Рима, но не Византии) и находившего аналогии в западнославянских странах [5, 57].
   Под влиянием западных славян – последователей Кирилла и Мефодия, по мнению А.Г. Кузьмина, попал в летописи и полу-арианский символ веры [5, 72]. Фактически уже на этом этапе формируется концепция, основанная на противоборстве двух политических традиций, – ориентация на Византию и Запад. При этом под Западом понимаются именно славяне.
   Последнее направление идеологически освящалось традицией Десятинной церкви на протяжении всего XI в., что нашло свое отражение в Лаврентьевской и Ипатьевской летописях в редакциях не ранее 20-х гг. XII в. в результате соприкосновения, в том числе с печерским летописанием. Для Киевского свода, легшего в основу Новгородской I летописи, это не характерно, хотя киевские известия доведены в ней до 1115 г. [5, 76].
   Через 17 лет, в год празднования 1000-летия Крещения Руси, выходит работа «Падение Перуна». Вопросы зарождения христианства решаются в ней в русле методологических подходов, изложенных Ф. Энгельсом [1, 67].
   Идейная борьба между последователями единосущности и подобосущности Святой Троицы рассматривается в контексте политических интересов императоров и особенностей общественного сознания варварских народов. Первоначально в середине IV в. римские епископы поддерживают никейский символ веры, восточные иерархи – арийский, что объяснятся отношением к вопросу о независимости церкви от государства [1, 86]. Однако уже в VI–VII вв. Рим упрекают в наклонности к арианству, как следствию заигрывания с варварами [1, 87], так как все варварские племена принимают именно арианский вариант, поскольку у них еще не обособилась власть и обособление церковной структуры также не представляется возможным.
   Применяя данный подход к языческому периоду Киевской Руси, А.Г. Кузьмин не находит следов зависимости киевской христианской общины от Константинополя на этапе христианизации [1, 6]. На основе анализа летописных источников делается вывод о влиянии антиохейской «школы», близкой также Балканам и Подунавью [1, 29]. В то же время церковное пение сближает русскую церковь с западной, особенно с ирландской [1, 31], а терминологию – с римско-германской [1, 37]. В последнем случае воздействие опосредовано через кирилло-мефодиевскую традицию, впитавшую сложившуюся терминологию славян центральной Европы на основе заимствований и переводов с латинского и немецкого (баварский диалект) [1, 146]. А.Г. Кузьмин опирается на мнение академика М.Н. Тихомирова, нашедшего полную аналогию термина «десятина» в хорватских памятниках [1, 147]. При этом особо оговаривается, что выборность епископов и славянское богослужение указывают скорее на арианский характер первых христиан, чем на связь с Римом [1, 148]. Отвергается и проримская роль варягов [1, 151], являвшихся скорее опорой византийского влияния и потенциальными носителями традиций ирландско-британской церкви [1, 160]. Именно влиянием последней обеспечиваются невизантийские порядки Антониева монастыря, которые были усвоены Западом, но не являлись его достоянием [1, 172]. Делается вывод, что ни варяги, ни норманны не представляли в X–XI вв. католическую церковь [1, 175]. Несмотря на то что изгнанный из Киева в 1068 г., при активном участии Антония Печерского, последователя византийской ортодоксии, Изьяслав ведет переговоры с Римом, цель их – борьба за славянскую церковь и богослужение [1, 55]. Обращение к ветхозаветной тематике характерно для церквей и течений, противостоящих усилению иерархии Константинополя или Рима, и обнаруживаются как в ирландско-британской церкви, так и в кирилло-мефодиевской традиции [1, 57]. Сам общинный характер христианства способствовал прорастанию ересей и причудливому соединению с язычеством [1, 94]. Для раннего христианства была неприемлема сама иерархия как Рима, так и Константинополя [1, 106]. В то же время для славян не было почвы для принятия учения Августина о предопределении и резком размежевании духовенства и мирян, так как они понимали под «судьбой» лишь фортуну, а не фатум [1, 178].
   На основе анализа «Повести временных лет» делается вывод об арианских чертах символа веры и обращения к кирилло-мефодиевской традиции на самых ранних этапах христианизации Руси [1, 118], а распространение в дальнейшем на северо-западе Руси крестов, повторяющих ирландские, подтверждает, что Новгород стал прибежищем приверженцев ирландской церкви [1, 175].
   А.Г. Кузьмин не поддерживает мнение М.Н. Тихомирова, что Владимир первоначально принял византийский вариант (по корсунской версии), а затем разорвал с греками и создал «десятину» по образу западных и юго-западных славян, так как вообще сомневается в возможности отождествления «корсунского» и «греческого» [1, 43]. По его мнению, византийская версия держится только на основе традиционных представлений, в отрыве от источников [1, 35]. При этом фактически игнорируется важнейшая проблема – отсутствие сведений о форме организации ранней русской церкви [1, 36], в том числе в греческих источниках [1, 210]. А.Г. Кузьмин – сторонник принятия Владимиром такой формы, при которой епископы возглавляют не земли, а церковные общины, что отличало и от Византии, и от Рима. Князя интересовали не символы веры, а формы церковной организации, и решал он, как было удобно, как это делали Карл Великий и германские императоры X в. [1, 220]. Построенная в 996 г. Десятинная церковь по сути является центром противостояния византийской ортодоксии в борьбе за самостоятельность русской церкви на основе кирилло-мефодиевской традиции [1, 65]. В то же время именно ее традиция послужила основанием для притязаний Андрея Боголюбского, впервые проявившего тенденции к самовластию византийского типа, на создание самостоятельной митрополии [1, 206]. Но в целом заметно тяготение к Десятинной церкви сторонников самостоятельности, а к митрополии – приверженцев грекофильской политической традиции [1, 215]. Первый митрополит появляется только при Ярославе, построившим церковь Софии, противостоящую Десятинной церкви и идейному наследию Владимира [1, 224].
   Ярослав принимает византийскую систему церковного иерархического устройства, но при этом стремится не допустить ее подчинения византийским императорам и патриархам. Как следствие, избрание митрополитом Илариона, сторонника преемственности князей-христиан и князей-язычников [1, 52]. Крещением убитых еще в 70-х гг. X в. Ярополка и Олега Святославичей и захоронением в Десятинной церкви подчеркивалось единство Руси языческой и продолжавшей ее Руси христианской [1, 227]. Дети Ярослава также используют в политической борьбе обе традиции: Изьяслав опирается на Десятинную церковь, Святослав и Всеволод – на Византийскую, хотя последний и проявлял большую гибкость. Даже в Печерском монастыре Феодосий был ориентирован на русские истоки и проблемы, а Антоний – на крайнюю прогреческую традицию [1, 228].
   В целом делается вывод, что христианство овладело верхним этажом духовного здания [1, 200]. А факты пострижения князей подтверждают выполнение важнейшей функции – смягчение социальных противоречий [1, 201]. Сама церковь оставалась в экономической и политической зависимости от светской власти. Уступив Константинополю права назначения митрополитов, русские князья сохранили влияние на поставление епископов [1, 229]. Византизм не победили в домонгольский период, но получили определенный перевес [1, 65].
   В заключение представлены основные векторы дальнейшего развития церкви: приобретение русским христианством византийских черт в XV в. [1, 231], увеличение экономических и политических возможностей церкви как крупнейшего феодала в ущерб нравственному авторитету в послемонгольский период, рост возможностей церкви подчинять и ее отделение от Народа как ветви и проявление Власти в эпоху становления абсолютизма [1, 233]. Сама методология оценки прогрессивности Крещения Руси, по мнению А.Г. Кузьмина, строится на основе конкретного исследования последствий: что привносило христианство и что разрушало [1, 230].
   Дальнейшее свое развитие как в плане теоретических обобщений, так и детализации концепция А.Г. Кузьмина получила в работе «Златоструй. Древняя Русь X–XIII веков». Важное методологическое значение имеет тезис о медленном изменении общественного мировоззрения даже в случае резкой смены быта и религии [2, 8]. Через многие столетия пройдет «двоеверие»: на основе языческих верований утверждаются нормы и представления, приносимые христианством. Проповедь христианства среди новых народов порождала все новые его варианты, возможно, не всегда осознаваемые проповедниками.
   Западная церковь опиралась на имперскую традицию Древнего Рима и на фаталический облик античного язычества. Католическая трактовка «предопределения» (выраженная Августином (ум. 430 г.), по существу, воспроизводила характерную для местных средиземноморских племен веру в «фатум», неотвратимый рок. Отсюда резкое противопоставление духовенства и мирян, монополия духовенства на общение с богом и притязания на политическую власть, различные формы причастия: хлебом и вином или только хлебом. Данная доктрина была не принята ирландско-бриттской церковью, отрицавшей церковную иерархию [2, 9]. Ирландские миссионеры наряду с конфликтовавшим с Римом немецким духовенством были влиятельны в Моравии и почитали аббата монастыря выше епископа. Там же в Подунавьи долго сохранялось арианство – церковь общин, где епископы выбирались верующими и не нуждались в утверждении [2, 10]. Именно с христианством позднейших славян увязывается традиция Десятинной церкви (отрицательное отношение к разделению церквей, обильное цитирование Ветхого завета, вера в непреложность предопределения) [2, 16]. Арианские воззрения отразились в символе веры, ирландские – в первоначальной форме церковной организации [2, 17]. В дальнейшем, 1051 г., уже в рамках арианской традиции избирается собором епископов без участия Константинополя митрополит Иларион [2, 18]. По мнению А.Г. Кузьмина, именно Иларион дает понимание различных течений в раннем русском христианстве. Он близок к традиции Десятинной церкви в оценке Руси как равноправного члена христианского мира, Владимира – как равного Константину, крещения – как внутреннего дела Руси и главного условия спасения. Но в то же время не принимает повышенного внимания к Ветхому завету, «Закону» – источнику правовых норм на Западе и соединяет выборность митрополита с широкими полномочиями [2, 22].
   В отличие от предыдущей работы Илариону противопоставлен игумен Феодосий Печерский как последовательный приверженец византийской ортодоксии, выразитель новой для Руси идеи [2, 23]. Если у Илариона христианство помогает стране и народу, то у Феодосия власть и государство служат утверждению христианского учения [2, 24]. В то же время отмечается, что идущие от Византии импульсы получили на Руси своеобразное воплощение: Печерский монастырь, проповедовавший крайний аскетизм, опирался на традиции общежития – славянской общины и фактически осуждал нарастающее социальное расслоение [2, 27]. Примечательно, что Владимир Мономах, наставляя почитать епископов, игуменов и попов, осуждает отшельничество и самоистязание, прославляемые в Печерском патерике [2, 61] и сохраняет представление о «добрых делах» как главном условии и средстве спасения [2, 163].
   Несостоявшийся игумен Печерского монастыря, предложенный Феодосием в 1074 г., Иаков Мних по воззрениям отнесен к Илариону и традиции Десятинной церкви, так как боролся за идейную самостоятельность русской церкви, добиваясь канонизации Владимира, Ольги, Бориса и Глеба [2, 128]. Как вторую неудачную попытку обособления Киевской митрополии от Константинополя рассматривает А.Г. Кузьмин поставление в 1146 г. Климента Смолятича, идейно близкого к традиции, воплощенной Иларионом [2, 31]. Поражение приверженцев Климента Смолятича и Ростовского епископа Федора, обвиняемого в присвоении сана в нарушение византийской традиции, способствовало усилению влияния греческой церкви [2, 32]. В русле данной концепции ученик А.Г. Кузьмина и соавтор А.Ю. Карпов оценивает Климента Смолятича как ставленника «русской партии», боровшейся с засильем в русской церкви греческих иерархов [2, 178]. А.Ю. Карпов также находит в его сочинениях явно выраженную и впервые прямо сформулированную идею нестяжательства [2, 180].
   В целом А.Г. Кузьмин определяет две струи в русском христианстве. Первая – близкая к русской народной жизни, открытая к славянским родичам и питающаяся кирилло-мефодиевским наследием, переосмысленным в XI–XII вв. [2, 10]. Вторая – византийская, поддержанная в XII в. и русскими авторами, в том числе Кириллом Туровским [2, 29]. Их олицетворяют две троицы – Андрея Рублева и Феофана Грека, а противостояние проявилось наиболее ярко в деятельности митрополита Алексия и Сергия Радонежского, с одной стороны, и митрополита Киприана – с другой, а также в споре нестяжателей и иосифлян в XVI в. [2, 10]. Именно в послании Иосифа Волоцкого Василию III впервые будет отражено византийское представление о божественной природе «Власти» [2, 27].
   Таким образом, в работе получили свое подтверждение и развитие научные ориентиры, сформулированные еще в 1982 г. в статьях «Писатель и история» [6] и «Священные камни памяти» [7]. А.Г. Кузьмин следует в контексте концепции Ф. Энгельса: только варвары способны омолодить дряхлый мир гибнущей цивилизации. Идеализация Византии увязывается с попытками возвысить византийское православие и его положительную роль на Руси. Он критикует Л.Н. Гумилева и Г.М. Прохорова, которые считают, что византийское православие, а точнее «наднациональная община» исихастов, обеспечивает победу на Куликовом поле. Для ученого неприемлема точка зрения Л.Н. Гумилева, что православие поддерживало «симбиоз» Руси и Орды во имя борьбы с католическим Западом.
   По мнению А.Г. Кузьмина, при Владимире на Русь шло не византийское православие, а специфическая кирилло-мефодиев-ская традиция, сохранявшая еретические черты арианства и пелагианства. С XI по XV в. византийское духовенство на Руси борется против попыток местной церкви держаться в рамках своей самобытности. Иларион, Климент Смолятич (XII в.), Алексий (XIV в.) – лица, неугодные Константинополю как слишком русские. Ради подчинения русских христиан Константинополю митрополиты-греки готовы сотрудничать и с ханами Золотой Орды в XIII–XIV вв. Ханы не случайно освободили во 2-й половине XIII в. от дани духовенство Руси и поддерживали тесный контакт с патриархом в Константинополе. Даже в XIV в. прослеживаются две линии: Алексий способствовал подготовке Куликовской битвы, исихаст Киприан сводил ее плоды на нет [8].
   Победу на Куликовом поле иногда интерпретируют как торжество православия, и даже как плод, порожденный занесенным на Русь из Византии исихазмом (религиозное течение, призывавшее к уходу в самого себя). Но интересы Северо-Восточной Руси не совпадали ни с интересами Константинопольского духовенства, ни с интересами Великих князей в Вильно, так как Константинополь требовал помощи в борьбе с турками, а в Великом княжестве Литовском дань Орде платили только русские земли [8, 256]. Дмитрий Донской ведет дело к выделению особой московской митрополии взамен митрополии «всея Руси», митрополит Алексий всю свою деятельность подчиняет усилению Москвы как центра объединения, в Литву он даже не ездит. Византия же поддерживает Киприана, однако широкое единство «всея Руси» на практике ослабляет Москву в пользу Литвы [8, 257].
   Две жертвы, две тяжелых платы за освобождение от ига выделяет А.Г. Кузьмин: первая – утрата прав самоуправления (отказ от них ради укрепления княжеской власти, в том числе ликвидация института тысяцкого в Москве); вторая – разрыв общерусского, в том числе церковного, единства (обособление земель, независимых от Литвы) [8, 256].
   В более поздних работах данная концепция также получила некоторое развитие на уровне обобщений и детализации. Подтверждено, что понять расхождение в летописи можно лишь на фоне реально существовавших прочтений христианства разными патриаршествами и общинами, находящимися вне их [4, 20]. При этом различия могут быть явными (когда присутствовало обвинение в еретичестве) и тонкими, выражавшимися в определенных предпочтениях. За разными чертами древнерусского христианства необходимо видеть интересы различных христианских общин Киевской Руси, Востока и Запада [9, Кн. 1, 171]. В итоге дано определение кирилло-мефодиевской традиции как особого течения в христианстве, учитывающего своеобразие славянского мировоззрения и совмещающего черты различных христианских учений. Выявлены ее главные идеи: единство церквей, равенство всех народов, веротерпимость [9, Кн. 1, 179].
   Претензия митрополита Киприана в конце XIV в. на «русские» города по нижнему Дунаю и Волошскую землю объясняется следованием традиции, заложенной Владимиром Святым [3, 14]. Факт сопоставления религий свидетельствует о прагматическом политическом выборе, не предполагавшим подчинения создаваемой церковной организации любым внешним центрам. Как следствие этого, черты «демократических» течений в христианстве, не претендовавших на первенство «священства» перед светской властью [3, 19]: арианства, где отдельные общины управлялись епископами, и бритто-ирландской церкви, поднимавшей выше епископов не только настоятелей монастырей, но и особо чтимых храмов [3, 20]. В отсутствии митрополии византийского подчинения (до 30-х гг. XI в.) епископов либо избирали (арианство), либо чин наследовался (ирландская традиция) [4, 34]. При этом в ирландской церкви епископ – административно-хозяйственная должность, у ариан – богослужебная [9, Кн. 1, 262]. Проведенный анализ законодательной базы показал, что ни греческий «Номоканон», ни западноевропейское церковное право не были приняты Владимиром [9, Кн. 1, 22]. Ярослав также ориентируется на собственные традиции [3, 33]. Византийское влияние возрастает лишь с последних десятилетий XI в. вследствие обострения внешних и внутренних проблем [3, 33]. Большую роль в затухании кирилло-мефодиевской традиции сыграло разделение церквей в 1054 г. и претензии Рима [9, Кн. 1, 198]. При этом даже Владимир Мономах был приверженцем компромисса, участвовавшим в защите собственно русской традиции [3, 33], хотя церковные предпочтения и Владимира Мономаха, и Юрия Долгорукого связаны с византийской традицией в русском христианстве [9, Кн. 1, 238].
   Сосуществование и соперничество разных представлений о христианстве и форме организации церкви продолжается на протяжении всего XII в., в том числе и в Печерском монастыре [3, 49]. Сам Феодосий, требуя отрешения от мирских земных интересов, предпочитал предусмотренное уставом общежитие и всеобщий совет по наиболее значимым вопросам [4, 80]. Если «Житие Антония» связано с проваряжскими и прогреческими традициями, то «Житие Феодосия» – с самостоятельной традицией Русской церкви [9, Кн. 1, 236]. Деятельность Андрея Боголюбского свидетельствует о разрыве с грекофильской политикой Юрия Долгорукого [9, Кн. 1, 237] и неприятии византийской системы утверждения митрополитов и епископов. Не были традиционно грекофильскими церковно-политические пристрастия и Всеволода Большое Гнездо, отказавшегося принять поставленного митрополитом епископа и предложившего свою кандидатуру. По мнению А.Г. Кузьмина, идея «избрания», характерная для раннего древнерусского христианства, продолжала жить на Руси, хотя «всенародность» все более воплощалась в настроении и воле князя [9, Кн. 1, 246]. Исключение – Новгород, где церковная власть всегда играла традиционно большую роль, нередко оттесняя и княжескую власть, и посадническое управление [9, Кн. 1, 263]. Показательно, что внутрицерковный вопрос выделения Владимирской епископии из Ростовской рассматривается как результат противоборства двух главных княжеских центров Северо-Восточной Руси [9, Кн. 1, 249].
   Значительное внимание уделено периоду Золотоордынского ига. Митрополит Кирилл характеризуется как проникнутый заботами разоренной страны церковно-политический деятель, сменивший череду иноземных ставленников – греческих митрополитов [3, 69]. Вместе с Ростовским епископом Кириллом митрополит – постоянный союзник и единомышленник Александра Невского [3, 71]. Как достижение российской дипломатии расценивается поставление Кириллом епископа Митрофана во вновь утвержденную Сарайскую епископию в 1261 г. [3, 74]. Это направление продолжено учеником А.Г. Кузьмина Г.А. Артамоновым, оценившим «правило митрополита Кирилла» как первое из сохранившихся деяний поместного собора, проведенного в период обострения отношений с Византией, взявшей курс на сближение с Римом [10, 129].
   А.Г. Кузьминым делается вывод, что Русская православная церковь, по крайней мере на высшем уровне (в том числе в лице митрополита Кирилла и епископа Серапиона Владимирского), несмотря на привилегии, полученные от ордынских ханов в виде освобождения от дани и постоев, стремилась мобилизовать население на борьбу с ордынским игом [9, Кн. 1, 366]. Именно Церковь оставалась наиболее важным фактором этнического самосознания [9, Кн. 2, 12].
   Позиция Церкви также играла важную роль в политическом противостоянии русских княжеств [9, Кн. 2, 18]. Утверждение в Москве митрополита – грека Феогноста – явилось не меньшей поддержкой Великому князю, чем ярлык ордынского хана [9, Кн. 2, 26]. Хотя сам Феогност являлся прежде всего слугой Константинополя, затем – Орды [9, Кн. 2, 44] и уступал в благочестии, союз светского стола и церковной кафедры усилил обе стороны [9, Кн. 2, 26]. Перенос митрополичьей кафедры в начале XIV в. из Киева во Владимир и затем в Москву поднял авторитет церковных иерархов в решении светских вопросов, в том числе споров князей. А относительно большая свобода и экономическая обеспеченность повышали авторитет церкви в глазах «Земли» и «Власти». В тех условиях только церковь сохраняла единство враждующих русских княжеств [9, Кн. 2, 44].
   В то же время церковь имела отношение к двум тенденциям – стимулы и препятствия консолидации. Первую воплощал митрополит Алексий, вторую – митрополит исихаст Киприан [4, 156]. Алексий был едва ли не самым видным представителем «национальной церкви», исихасты представляли наднациональную общину. Они поддерживали Литву против Тевтонского ордена, турок – против католического Запада, ради чего и сдали Византию, разместив по городам турецкие гарнизоны. Соответственно они были не заинтересованы в решении главной проблемы Северо-Восточной Руси – свержения ордынского ига [4, 162]. Их устраивал вариант, когда единая Русская митрополия сдерживала бы в Литве прокатолические настроения, а в Северо-Восточной Руси – решение насущных проблем [4, 165].
   Во второй половине XIV в. интересы Константинополя и собственно Русской церкви были противоположны [9, Кн. 2, 49]. Складывается неафишируемый блок Константинополь – Вильно – Орда Мамая [4, 168]. Основная идея Киприана – митрополия «всея Руси» – предполагала приоритет Вильно перед Москвой. Только при Иване III, когда Москва будет признана приемником Киевской Руси, эта идея будет работать на нее [4, 222]. Поэтому Алексий был против этой идеи и соответственно не протестовал против попыток выделения западных русских епархий в особую митрополию. Он не мог согласиться только с перспективой подчинения пролитовскому митрополиту епархий Великороссии [4, 173]. Монастырская реформа Алексия определена как проявление принципиального отличия русского православия от исихазма. Монастырское «общежитие» выражало традиционное тяготение к решению проблем «миром» в рамках норм территориальной общины [9, Кн. 2, 65]. Алексий сумел соединить интересы «Земли» и церкви [9, Кн. 2, 70]. Кончина Алексия, гибель Михаила – Митяя, исихастский переворот в Константинополе лишили Дмитрия Донского надежной опоры московских князей со времен Ивана Калиты – истинно православной, гармонировавшей со славяно-русской общиной и ориентированной на национально– государственные интересы церкви [9, Кн. 2, 67].
   По мнению А.Г. Кузьмина, даже в середине XV в. провозглашение автокефалии встречает противодействие среди части русского духовенства. В XIV в. оно тем более было не готово к разрыву с Византией [9, Кн. 2, 71]. Открытым выразителем этого направления был Дионисий Нижегородский, использовавший поручительство Сергия Радонежского в собственных целях [9, Кн. 2, 75]. Сам Сергий имел политические и религиозные взгляды, не совпадавшие с намерениями Дмитрия Донского и отчасти митрополита Алексия. Соответственно делается вывод о позднем происхождении версии о «благословении» Сергием московского князя накануне Куликовской битвы [9, Кн. 2, 78].
   В отличие от Киприана, исполнявшего волю Витовта, митрополит Фотий пытается возвысить митрополичью власть и над московским, и над литовским князьями, ориентируясь на патриарха. Под влияние идей исихазма он отрицательно относится к униатским настроениям [9, Кн. 2, 223]. Но Византия благодаря правлению исихастов доживала последние дни, а надежда на помощь католического Запада предполагала политические и идеологические уступки. Раскрыта суть широко развернувшегося в Европе в начале XV в. «соборного движения». В одних случаях речь шла об ограничении самовластия папы, в других – о воссоединении ветвей христианства на той или иной основе. Рим в этот период интересовали не столько объедки умирающей Византии, сколько просторы Руси [9, Кн. 2, 221]. Этим объясняется поставление митрополитом сторонника унии Исидора без совета с московским и литовским князьями. Несмотря на внутренние разногласия отрицательное отношение к унии господствовало на Руси, а униатская пропаганда в Литве только укрепила это отношение в Северо-Восточной Руси [9, Кн. 2, 135]. В итоге в 1448 г. Русская церковь открыла новую страницу своей истории, став автокефальной, и с этого момента все русские митрополиты будут ставиться епископами русских епархий. Для А.Г. Кузьмина закономерно, что митрополит Иона начал свою деятельность именно с канонизации Алексия [9, Кн. 2, 140].
   Однако уже при Иване III на стороне Софьи Палеолог оказались богатейшие монастыри и церковные авторитеты, которые скептически относились и к реформе митрополита Алексия, и к решению освобождении Русской церкви от зависимости со стороны отнюдь не бескорыстного византийского духовенства. И Иван III уступил «византийской чистоте», отказавшись от идеалов подвижников XIV в. и многих традиций русского христианства [9, Кн. 2, 184–185]. С конца XV в. не упоминаются уставы Алексия, традиция нестяжательного общежития как бы прервалась, в уставе Иосифа Волоцкого монастырский труд – это только молитва [9, Кн. 2, 214].
   Со своей стороны церковь должна была уступить великокняжеской власти ряд политических притязаний, прежде всего на гегемонию в отношении светской власти. «Иосифляне» за привилегии готовы были поддержать абсолютистско-деспотические устремления высшей власти. В то время как истинными государственниками были «нестяжатели», основная идея которых – царь должен править с «Землей» [9, Кн. 2, 205]. При этом функции церкви и светской власти подлежали разделению [9, Кн. 2, 217].
   А.Г. Кузьмин отмечает некоторое сближение нестяжателей и «иосифлян» в середине XVI в. на основе требований нравственного совершенства церковных служителей и их просвещения [9, Кн. 2, 216], выдвигаемых представителями ортодоксальной, близкой к византийским стандартам церкви – митрополитами Даниилом и Макарием [9, Кн. 2, 203]. В то же время именно Стоглавый собор 1551 г. обострил отношения иосифлян и нестяжателей [3, 137]. По мнению А.Г. Кузьмина, закономерно, что Иван Грозный твердо держался традиции «иосифлянства» [9, Кн. 2, 263], особенно его устраивала византийско-иосифлянская идея подотчетности царя только Богу [3, 129].
   В развитии данной концепции ученик А.Г. Кузьмина В.И. Вышегородцев оценивает Василия III и Ивана IV как наследников и носителей идеологии византийско-татарского самодержавия [11, 287]. Несмотря на представление в современной литературе Нила Сорского как наиболее последовательного сторонника исихазма [11, 261], делается вывод, что он закладывает основы нового направления в иночестве, опираясь на традиционный для русского монашества умеренный аскетизм, соединяя его с идеями нравственного совершенствования через личностное приобщение к Богу. В отличие от исихастов на первое место ставится изучение божественных писаний как источника спасения иноков [11, 284]. А Иосиф Волоцкий выступает как защитник православия, для которого и царская власть, и монастырская реформа – орудия сохранения истинной веры. Ради этого он идет на союз со светской властью, готов на подчинение ей, признавая царя высшим судьей в церковных делах, закладывая теоретические основы цезаропапизма [11, 291]. Его метод изучения божественного писания был подчинен практическим целям и лежал в русле историософского направления в русском богословии, когда задача определения места и роли России в мировой истории напрямую связывалась с судьбами православия и церкви и взаимоотношениями с «Государством» [11, 284]. Это направление особенно усилилось с падением Византии в 1453 г., когда автокефальная Московская митрополия становится единственным независимым православным центром [11, 265]. Еще одно последствие автокефалии – все большая зависимость от Великого князя, претендующего на роль наследника светской и религиозной власти византийских императоров [11, 257]. В.И. Вышегородцев четко определяет условия сохранения влияния церкви и статуса важного института общества и государства: соединение с народом, идеологическое освящение его устремлений и нравственное воздействие на все слои населения [11, 266].
   Ученица А.Г. Кузьмина Е.А. Колесникова уточняет характеристику митрополита Макария как стойкого последователя Иосифа Волоцкого, сторонника сильной государственной власти в лице Великого князя, допускающего участие царя в делах церкви, с одной стороны, и в то же время отстаивающего обязанность указывать царю, обличать и запрещать и в этом видевшего общественное предназначение духовенства – с другой. Гармоничное существование светской и духовной власти, их тесное взаимодействие и согласие являются, по мнению Макария, необходимыми условиями обновления и развития Русского государства через успешное проведение реформ [12, 306–312]. Как последователь идей Иосифа Волоцкого и митрополита Макария оценивается Филипп Колычев, получивший при избрании митрополитом поддержку как иосифлян, так и нестяжателей [12, 317].
   А.Г. Кузьмин пишет об утверждении Московского патриаршества в 1589 г. как крупной победе международного масштаба, обеспечившей признание Москвы ведущим центром христианского мира [9, Кн. 2, 285]. Эта идея не была поддержана великокняжеской властью на рубеже XV–XVI вв., так как усиливала роль церкви в решении государственных дел. Ее реализация стала возможна, когда претензии церкви на приоритет внутри страны были уже сломлены [9, Кн. 2, 208].
   Выработанные А.Г. Кузьминым подходы нашли свое применение в трудах исследователей, затрагивающих вопросы эволюции взаимоотношений церкви и государства в XVII в. и последствия синодальной реформы Петра I.
   Деятельность патриарха Гермагена рассматривается В.В. Маландиным, учеником В.И. Вышегородцева, с позиций адекватного выражения национально-государственного интереса: сохранение национальной независимости, православной веры и общинных традиций. Именно Гермаген увидел путь выхода из тяжелейшего политического кризиса в опоре на «Землю» [13, 34]. Для патриарха Филарета церковь являлась лишь инструментом решения национально-государственной задачи возвращения Смоленских земель [14, 147–173]. При этом укрепление «Власти» являлось для него не только средством, позволяющим решать стоящие перед обществом проблемы, но и самоцелью [15].
   Направления реформирования русского общества в середине XVII в. при участии патриарха Никона и Алексея Михайловича – объект исследования В.И. Вышегородцева. Определено грекофильское окружение Алексея Михайловича: воспитатель Б.И. Морозов, духовник Стефан Вонифатьев, фаворит Ф.М. Ртищев [16, 200–201]. По мнению ученого, последовательная позиция патриарха Иосифа, ориентированная на традиции изоляционизма, потребовала привести к руководству церковью «новых людей» из среднего звена церковного клира, которые идею Иоанна Златоуста о «Небесном Иерусалиме» как «Граде Божьем» рассматривали в виде образа для построения Православного царства на русской земле [16, 202–203]. Дуализм данной идеи заключался в соединении уклада раннехристианской жизни и справедливости с признанием возможности их достижения только в рамках самодержавной монархии [16, 207]. Царь – наследник византийских императоров, и именно из Византии воспринята программа «оцерковления» жизни общества [16, 208]. Раскрыт геополитический аспект проблемы: признание истинности восточной православной церкви создавало возможность противопоставить Европе, разделенной на два религиозных лагеря, третью силу в лице России и славянских народов православного вероисповедания [16, 205].
   В этих условиях закономерно, что именно к середине XVII в. относит В.И. Вышегородцев реабилитацию православной восточной церкви, закладывающую основу для обрядовых реформ по греческим образцам. При этом из теории «Москва – Третий Рим» выхолащивается идея замкнутости развития, таким образом, по мнению В.И. Вышегородцева, византивизм российской историософии стал первым шагом на пути сближения с европейской цивилизацией после столетия самоизоляции в целях создания Православного царства в России [17, 46]. Придворные боголюбцы рассматривали греческую культуру и Византию как образец для государственного устройства, расширяя идею «симфонии властей» за счет привлечения церковного и гражданского законодательства Византии [16, 213]. В то же время отмечается, что грекофильство Никона носило больше политический характер, чем религиозный: его скорее привлекала идея ведущей роли русской церкви в православном мире, чем расхождения в обрядах [16, 229].
   В целом в новой историософской концепции развития России нашли воплощение идеи «симфонии властей» в рамках сословно-представительной монархии, претендующей на ведущую роль государства и церкви в православном мире [16, 231]. Эта идея предполагала разделение сфер действия при общем главенствующем влиянии церковного канона [16, 234]. Она проявилась, в том числе и в самостоятельном, без царского участия поставлении Никоном глав епархий и настоятелей монастырей [16, 236].
   Идеи о мессианской роли России в православном мире и желание умиротворить общество с помощью духовного и светского единовластия породили реформаторские устремления, жертвой которых стал обряд, олицетворявший традиционный образ жизни и мышления [16, 238–239]. Во внешней политике патриарх и царь действовали во исполнение программы создания государства от «моря и до моря», но не рассчитали сил и не смогли достичь цели, хотя Никон первый понял ограниченность греческой и украинской культуры и значение для России Польши и Балтики как мостов в налаживании связи с европейской цивилизацией. Никон разрабатывал концепцию перемещения центра православия в Россию, но попытка построить единство общества на конфессиональной основе приводит к становлению теократического или тоталитарного режима. В России XVII в. при помощи патриаршей власти был расчищен путь абсолютизму. Решения Церковного Собора 1666–1667 гг., обвинившего Никона в теократических устремлениях и утвердившего его реформы, положили начало процессу полного подчинения церкви государству, завершенного Петром I [16, 243].
   Ученик А.Г. Кузьмина С.М. Сергеев отмечает, что церковная реформа Петра I, как никакое из преобразований этого воинственного «большевика на троне», внесла в русскую жизнь страшный разлад. Превращенная в рамках Духовного регламента в государственное учреждение, управляемое чиновниками, Русская православная церковь стремительно теряла влияние на общество [18, 451]. Только в годы обер-прокурорства К.П. Победоносцева после 200-летнего перерыва возобновились соборы епископов [19, 458]. Но и он оставался противником патриаршества, боясь церковной самостоятельности, что выбивало почву из-под его программы возрастания влияния Русской православной церкви на общество [19, 457].
   При оценке процессов эволюции институтов Русской православной церкви вопрос о византийском влиянии приобретал для А.Г. Кузьмина принципиальное значение. Не случайно он соглашался с тезисом, что стремление славянофилов найти идеал «под сенью креста греческой церкви» вело их в тупик, к созданию непоследовательного варианта христианского утопического социализма [8, 227]. Однако Т.А. Назарова (дочь А.Г. Кузьмина, погибшая в 1996 г.) в работе, посвященной Ю.Ф. Самарину, прослеживала связь отношения славянофилов к православию с пониманием общинной нравственности. Как следствие, идеи Ю.Ф. Самарина об отказе церкви от подчинения внешним для нее целям узкого, официального консерватизма и восприятие принадлежащей А.С. Хомякову идеи церкви как «живого организма истины», а не учреждения [20, 338]. В работе «Истоки национального характера» А.Г. Кузьмин, говоря о славянофилах как первых, нащупавших некоторые специфические особенности славянской психологии, не поддерживает их увязку с православием. Ученый видит здесь обратную взаимосвязь. Он выделяет особенность русского православного христианства, когда язычество сохраняет регулирование отношения с природой, быта, хозяйственной деятельности, а христианство регулирует социальные отношения. Если католицизм разделяет священников и мирян, в кальвинизме от человека ничего не зависит, а византийское православие имело ряд ответвленный, сближаясь и с мистистическим Востоком, и с провиденциалистическим Западом, то в русском христианстве спасение можно было заслужить добрыми делами, общаясь с Богом не только в храме и через священников. Прагматическому Западу с его установкой на жесткую регламентацию и письменный Закон более соответствовал именно Ветхий завет. Славянская община с обычным правом более ориентировалась на Благодать с идеей равенства всех народов и всех сословий и акцентировала внимание на нравственных правилах общежития. Для А.Г. Кузьмина показательно, что русские монастыри вплоть до XVI в. не имели письменных уставов. В Византии «Закон» пользовался большим почтением, но надо иметь в виду, что империя являлась конгломератом языков и культур, славянский компонент преобладает не только на Балканах, но и в некоторых районах Малой Азии, и как следствие – различия в социальной психологии населения [21, 27–29].
   В целом влияние византийских государственных и церковных институтов оценивается А.Г. Кузьминым как противоречащее национально-государственным интересам России на всем протяжении исторического развития. В.И. Вышегородцев высказывал мнение, что современные исследователи Византии эпохи Юстиниана отошли от представления о цезаропапизме как ведущей линии взаимоотношений церкви и государства [16, 214]. Однако в работе А.М. Величко лишь отвергается оценка цезаропапизма как системы, в которой византийская церковь терпела от деспотизма императоров [22, 122]. При этом он сохраняет свое значение, как олицетворение идеальной конструкции «симфонии властей» [22, 184] со всеми присущими ей атрибутами.
   Цезаропапизм и папизм – это две системы взаимоотношения церкви и государства, причем цезаропапизм может иметь свою особенность в зависимости от специфики государства. Но если мы говорим о «симфонии властей», то должны присутствовать признаки, присущие византийской системе церковно-государственных отношений. И хотя А.Г. Кузьмин ставит вопрос о торжестве византийской традиции в конце XV в., ее реализация в практической деятельности церковных институтов не находит полного подтверждения не только в XVI, но и в XVII в. [23]. Одной из причин краха не обрядовой реформы, а политической линии патриарха Никона на создание Православного царства стало несоответствие методов поставленным целям: система «симфонии властей» в византийском варианте, т. е. цезаропапизма, строилась методами, характерными для папизма – реализация главой церкви государственных полномочий в управлении церковными институтами. Сама система папизма в рамках католической доктрины подрывала основы национально-государственной независимости. Как система управления она не соответствовала системе соборного управления и исторически сложившимся оптимальным для России отношениям церкви и государства, так же как и выстроенная Петром I система цезаропапизма по протестантскому образцу.
   Несмотря на уточнение отдельных сторон рассматриваемых процессов, ключевую роль продолжает играть предложенная А.Г. Кузьминым система ценностных понятий, определивших прогресс не только как развитие производительных сил, но и как рост материальных благ общества при приоритете духовных ценностей на основе принципа социальной справедливости. Именно этот принцип выносили на первый план и мировые религии [9, Кн. 1, 23], и прежде всего христианство.

   Примечания
   1. Кузьмин А.Г. Падение Перуна. – М., 1988.
   2. Златоструй. Древняя Русь X–XIII веков. – М., 1990.
   3. Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   4. Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   5. Кузьмин А.Г. Древнерусские исторические традиции и идейные течения XI века // Вопросы истории. – 1971. – № 10.
   6. Кузьмин А.Г. Писатель и история // Наш современник. – М., 1982. – № 4.
   7. Кузьмин А.Г. Священные камни памяти // Молодая гвардия. – 1982. – № 1.
   8. Кузьмин А.Г. К какому храму ищем мы дорогу? – М., 1989.
   9. Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618 г. —М., 2003.
   10. Артамонов Г.А. Митрополит Киевский Кирилл // Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   11. Вышегородцев В.И. Нил Сорский и Иосиф Волоцкий // Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   12. Колесникова Е.А. Макарий и Филипп Колычёв // Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   13. Маландин В.В. Патриарх Гермоген // Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   14. Маландин В.В. Патриарх Филарет // Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   15. Маландин В.В. Церковь и государство в патриаршество Филарета: Дис. на соискание ученой степени канд. ист. наук. – М., 1996.
   16. Вышегородцев В.И. Царь Алексей Михайлович и патриарх Никон // Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   17. Вышегородцев В.И. Летописный Свод 1650 года, как памятник общественной мысли России XVIII в. // Научные труды МПГУ. Серия: социально-исторические науки. – М., 1995.
   18. Сергеев С.М. Митрополит Антоний (Храповицкий) // Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   19. Сергеев С.М. Константин Петрович Победоносцев // Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   20. Назарова Т.А. Юрий Федорович Самарин // Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   21. Кузьмин А.Г. Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.
   22. Величко А.М. Политико-правовые очерки по истории Византийской империи. – М., 2008.
   23. Маландин В.В. Влияние византивизма на церковно-государственные отношения в допетровской России // Преподаватель XXI век. – 2010. – № 4.


   Глава 6
   Эволюция общественно-политической мысли

   С.М. Сергеев


   Как известно, А.Г. Кузьмин был прежде всего высокопрофессиональным специалистом по истории Древней Руси, но его научные интересы этим не ограничивались. Он легко переносился из IX–X в XVIII–XX вв. и если и не совершил в изучении новой отечественной истории открытий, сопоставимых с открытиями, сделанными им в рамках своей специализации, то тем не менее многие его наблюдения и выводы представляют несомненную значимость. Среди прочих многочисленных тем, интересовавших А.Г. Кузьмина, особое место занимала история русской общественной мысли в ее полном объеме – от XI до XX в., от митрополита Илариона до евразийства. На спецсеминаре профессора в МГПИ/МПГУ доклады о русских мыслителях нового времени были не редкостью, часто о них делались и дипломные работы, и диссертации. Скажем, автор этих строк защищал под руководством Аполлона Григорьевича диплом по историческим взглядам славянофилов и кандидатскую диссертацию по идеологии русского традиционализма 1880–1890-х гг. (казалось бы, как далеко от ругов-русов и древнерусского летописания!). Но А.Г. Кузьмин воспринимал отечественную историю (и в том числе историю русской общественной мысли) как единый, целостный процесс, где все взаимосвязано, и потому только приветствовал научный поиск своих учеников в самых по видимости далеких от него темах.
   Анализируя древнерусские летописи и становление русского христианства, А.Г. Кузьмин давал емкие и содержательные характеристики произведениям древнерусской словесности как зеркалу общественной мысли своего времени. В предисловии к антологии философской мысли X–XIII вв. «Златоструй» он отмечает, что уже в эту эпоху «выявляются три большие идеи-настроения, скрыто или открыто противоборствующие на протяжении всей российской истории: приверженность к Земле-Отечеству, приверженность или услужение Власти и стремление к личному благополучию, по возможности не зависимому ни от Отечества, ни от власти» [1, 15–16].
   «Тяготение к Земле» А.Г. Кузьмин находит в летописании, прежде всего в «Повести временных лет», и в большинстве других литературных памятников, даже если они написаны представителями Власти. Например, в своем знаменитом «Поучении» Владимир Мономах, «по существу, ничего не говорит о достоинстве Власти», ибо в ту пору «Власть еще не оторвалась от Земли, а потому не испытывала большой потребности в небесном освящении» [1, 28]. Зато в послании к этому князю митрополита Никифора, грека по происхождению, уже проглядывают византийские нормы взаимоотношений между светской властью и духовенством, когда последнее акцентирует богоустановленность первой. Позиция частного лица, стремящегося к личному благополучию, ярко выражена в «Слове» и «Молении» Даниила Заточника.
   Другой важный аспект древнерусской общественной мысли, выявленный А.Г. Кузьминым, – борьба разных трактовок христианства. С одной стороны, византийская ортодоксия с ее подчеркнуто аскетической направленностью, наиболее видным представителем которой является Кирилл Туровский. С другой – «традиция Десятинной церкви», испытавшая на себе значительное западное влияние, но в то же время акцентирующая связь с собственно русской «почвой». К клирикам Десятинной церкви в некоторых отношениях примыкает крупнейший мыслитель Киевской Руси первый митрополит русского происхождения Иларион, он сближается с ними «в оценке роли Руси как равноправного члена христианского мира, в возвеличивании Владимира как равного Константину и даже равноапостольного, во взгляде на крещение как на сугубо внутреннее дело Русского государства, внушенное самим господом», наконец, в оптимистическом в целом мироощущении, где аскетическая проповедь не занимает важного места [1, 22]. Илариону во многом следует второй русский митрополит Климент Смолятич.
   А.Г. Кузьмин обращался к творчеству Илариона неоднократно, видя в нем узловую фигуру раннего русского христианства. В специальном монографическом очерке о нем, анализируя «Слово о Законе и Благодати», ученый выделяет основную историософскую идею этого сочинения – «мысль не просто о равенстве, а и о преимуществе молодых народов, которое состоит в том, что они борются за равенство перед Богом» [2, 286–287].
   Обращался Аполлон Григорьевич и к общественной мысли Московской Руси, наиболее подробно изложив свое представление о ней в учебнике по истории России. В центре его внимания борьба идей на рубеже XV–XVI вв., когда происходит подлинный расцвет публицистики, предопределенный двумя факторами: «резким изменением традиционных отношений и возможностью представителям разных социальных групп более или менее открыто выражать свои интересы» [3, 199]. И здесь он снова выделяет как основную тему идеологических споров противостояние Земли и Власти. Оно проявляется, например, по его мнению, в борьбе «нестяжателей» и «иосифлян»: «Основная политическая идея “нестяжательства” – царь должен править вместе с “Землей”. “Иосифляне”, наоборот, за определенные привилегии готовы были поддержать абсолютистско-деспотические притязания высшей власти. При такой альтернативе именно “нестяжатели” были истинными государственниками» [3, 205].
   А.Г. Кузьмин подробно анализирует мировоззрение лидеров «нестяжательства» – Нила Сорского, Вассиана Патрикеева, Максима Грека, прослеживая эволюцию этого направления общественной мысли. Если протест Нила против церковного стяжания носит еще несколько абстрактный характер, то у Вассиана он приобретает «реально-политическое рационалистическое звучание», «у него постоянно просматривалась и выражалась идея секуляризации церковных земель» [3, 213]. У Максима же происходит соединение критики «стяжания» с осуждением гнета, которому подвергалось крестьянство. Будучи этническим греком, он тем не менее «утверждал традиционную для русского православия идею – евангельские заповеди должны стоять выше ветхозаветной практики» [3, 215]. Ученый подчеркивает отсутствие личной материальной заинтересованности у «нестяжателей», что позволяло им «говорить как бы от имени всей “Земли”». Они выступали за сильную централизованную власть, но представляли ее «не просто как самодержавие “богоизбранного” царя, а как более сложную систему, в которой находят место все сословия» [3, 216–217].
   Особый интерес А.Г. Кузьмина вызывает «чисто русский» памятник нестяжательской мысли – анонимная «Беседа валаамских чудотворцев», в которой представлена как бы «альтернативная» самодержавию государственная система, где централизация не подчиняла бы Землю Власти, а соединяла бы их. В частности, там присутствуют рекомендации по созданию постоянно действующего земского совета из представителей разных сословий.
   Исследуя огромный пласт московской литературы, посвященный обоснованию особой роли Руси в мире, А.Г. Кузьмин противопоставляет светскую идею единства русской земли, отразившуюся в «Сказании о князьях владимирских» и «Послании Саввы-Спиридона» религиозному мессианизму «Повести о белом клобуке» и посланий инока Филофея, где Россия предстает как оплот православия и всего христианства. Он полагает, что оба эти взгляда также вырастают на почве «нестяжательства» (в первом случае) и «иосифлянства» (во втором).
   Подробно анализирует ученый общественно-политические воззрения Федора Карпова, оригинального светского мыслителя-публициста. Его внимание, в частности, привлекает критика Карповым церковного призыва к «терпению», используемого «Властью» для оправдания своего произвола. В основу мирского общежития должны быть положены не «терпение», а «правда», «закон» и «милость». «Терпение» же «по отношению к злу и несправедливости усугубляет зло и вызывает в конце концов доведенное до нищеты население к непослушанию властям» [3, 220], т. е. ведет государство к катастрофе.
   Карпову, ратовавшему «за установление четкой законности и всесословной гармонии», А.Г. Кузьмин противопоставляет Ивана Пересветова, смотревшего на задачи государства через призму одного сословия» – служилого дворянства, а его идеалом было «неограниченное самодержавие, опирающееся на служилых людей» [3, 223]. Разумеется, все симпатии ученого на стороне программы Карпова, нечто близкое к которой пыталось осуществить правительство «Избранной рады». Проект же Пересветова во многом воплотился в практике опричнины.
   Разбирая переписку Андрея Курбского и Ивана Грозного, при некоторых оговорках, Аполлон Григорьевич поддерживает идеологическую позицию первого, ибо его идеалом является сословная монархия, лейтмотив же «всех рассуждений царя один: ограничение самодержавия в какой-либо форме недопустимо» [3, 225].
   Важным событием в истории русской публицистики А.Г. Кузьмин считал появление сочинений, в которых крестьянство «представлено самостоятельным и важным элементом государственной системы» [3, 227], прежде всего произведений Ермолая-Еразма.
   Таким образом, в древнерусской общественной мысли А.Г. Кузьмина интересовали в первую очередь те ее направления, которые: 1) «отклонялись» от аскетической византийской ортодоксии в сторону более оптимистичного и жизнеутверждающего «русского православия»; 2) отстаивали интересы и идеалы Земли, а не Власти, стремились ограничить самодержавную власть; 3) отрицали церковное «стяжание»; 4) симпатизировали социальным низам. Таким образом, можно сказать, что ученый старался выявить и подчеркнуть национально-демократическую тенденцию в древнерусской мысли, видя в себе ее продолжателя.
   Занимаясь древнерусским летописанием, А.Г. Кузьмин вышел на фигуру В.Н. Татищева, а через него – на проблематику русского просветительства XVIII в. Последнему как целостному феномену он посвятил одноименную статью [4], в которой даются краткие, но чрезвычайно содержательные характеристики мировоззрений И.Т. Посошкова, Ф. Прокоповича, В.Н. Татищева, М.В. Ломоносова, Н.И. Новикова, А.Н. Радищева и др. Особый акцент ученый делал на идее патриотизма, пронизывавшей сочинения русских просветителей. Просветительству противопоставлялись идеология и практика масонства, в частности, Новиков представлен как «фактическая жертва масонства» [4, 120].
   Главной фигурой русского просветительства для Кузьмина оставался Татищев. Ученый много писал о его философских и общественно-политических взглядах, прежде всего, конечно, в книге о первом русском историке в серии ЖЗЛ [5]. Но наиболее концентрированно он выразил свое видение этого вопроса в коллективной монографии «Русская мысль в век Просвещения».
   Кузьмин развивает точку зрения Г.В. Плеханова, поставившего Василия Никитича «по методу мышления» во главе «рода просветителей». Соглашаясь с отнесением Татищева к «ученой дружине» вместе с Ф. Прокоповичем и А. Кантемиром, он подчеркивает гораздо более радикальный характер его просветительства. Ведь первый русский историк «был знаком в оригинале или переводе практически со всеми произведениями заметных античных и близких ему по времени европейских авторов. Он положительно цитирует Гуго Гроция, Пьера Бейля, берет под защиту “философов эпикуровской секты”, которых осуждали за атеизм не только Прокопович, но и Кантемир. <…> Безверие Татищева принимало такой характер, что отнюдь не религиозный фанатик Петр I, по некоторым данным, счел необходимым пустить в ход свою знаменитую дубинку» [6, 60]. «И Прокопович и Татищев ратовали за просвещение всего народа (включая крепостных). Но у Прокоповича просвещение связывалось с заслугами самодержавия и, в конечном счете, ему же и служило. Татищев пытался увидеть в просвещении возможность преодоления негативных сторон единовластия. От просвещения, в конечном счете, шел путь к ограничению самодержавного произвола» [6, 65].
   Ключевым общественно-политическим сочинением Татищева А.Г. Кузьмин считает «Разговор о пользе наук и училищ», в котором явно акцентируется преимущество «естественного закона» перед Писанием. Татищев, однако, не удержался на принципах, изложенных в «Разговоре» о пользе наук и училищ», в 1734 г. под влиянием обострившейся болезни и неприятностей по службе он пишет «духовную», в которой стремится очиститься от обвинений в атеизме и еретичестве. Позднее Татищев будет неоднократно возвращаться к «Разговору», уточняя и развивая заложенные в нем положения. Но неоднократно обратится он и к «Духовной», в которой сохраняется мотив покаяния в своих поступках. Таким образом, общефилософские и социально-политические взгляды Татищева «как бы обрамлены двумя пределами: “Разговором” и “Духовной”» [6, 63].
   В границах «естественного права», на котором основаны взгляды Татищева, легче было оправдать самодержавие, нежели представительные формы правления, поскольку общество уподоблялось человеческому организму, а естественной исходной ячейкой представлялась семья. Татищев тоже признает монарха как бы главой семейства. Но у него этот принцип приходит в противоречие с другим естественным же для человека стремлением – стремлением к свободе. Монархия, по Татищеву, «нужна прежде всего как полицейская сила, поддерживающая законный порядок. Просвещение, сознательное следование законам, делают ее излишней. Таков ход мысли Татищева, хотя он, разумеется, нигде не говорил об этом открыто, имея своими корреспондентами и читателями представителей высших слоев общества» [6, 66].
   А.Г. Кузьмин считает, что Татищев был сторонником конституционной монархии и, вопреки собственному рассуждению о целесообразности демократических государств лишь на небольших территориях, предусматривал необходимость коллегиального обсуждения законодательных проектов именно в больших государствах.
   Особое внимание в татищевском наследии А.Г. Кузьмин уделял проблеме крепостного права. По мнению ученого, Василий Никитич уже с середины 1730-х гг. был противником крепостничества, отдавая предпочтение вольнонаемному труду. В 40-х гг. он исследует происхождение крепостного права и осуждает его и с точки зрения естественного права, и с позиций христианской морали. «Вновь и вновь возвращаясь к вопросу о происхождении крепостного права, Татищев приходит к заключению, что лишение крестьян воли породило множество неурядиц и тяжб, не принеся никакой компенсации. Единственная проблема теперь – как эту волю восстановить <…> “Пространного рассуждения” сам Татищев не дал. Не мог он рассчитывать и на сочувствие идеям восстановления крестьянской “вольности” социальных верхов. Но при всяком случае он подчеркивал негативные последствия закрепощения крестьян для экономического и политического развития страны. Готовя к публикации юридические памятники XV–XVI вв., так называемую смуту начала XVII в., он связал именно с закрепощением крестьян. Буржуазная наука приблизится к этому выводу лишь в конце XIX в. В комментариях к разным статьям Судебников он развивал мысль о достоинствах крестьянской вольности в экономическом и гражданском отношении».
   Кроме того, Татищев пришел к важному выводу, что отмена крепостничества несовместима с самодержавной формой правления: «Делал ли этот вывод Татищев для себя, или же, как это часто прослеживается, он предупреждал обвинения в “вольном образе мыслей”, преследовавшие его едва ли не в течение всей жизни, в данном случае не самое главное. Главное заключается в том, что он осознал сам и указал другим на главное противоречие социально-экономического и политического строя России: “общая польза” требует вольности населения, но вольность невозможна при монархической форме правления» [6, 68–69].
   Подытоживая свои размышления о роли Татищева в истории русской общественной мысли, А.Г. Кузьмин делает вывод о том, что его взгляды «в политической, социальной и экономической областях заметно опережали эпоху. Хотя он, по существу, не ставил совершенно нереальных целей, социальных сил, готовых в то время воспринять его идеи, еще не было» [6, 71].
   Славянофильство всегда живо интересовало Аполлона Григорьевича. И не просто как яркое, этапное явление русской мысли. Кузьмин справедливо видел в славянофилах своих предшественников: исторические интуиции А.С. Хомякова и К.С. Аксакова, по сути, стали идейным зерном кузьминской концепции «Земли» и «Власти». Как верно отмечают А.С. Киселев и С.В. Перевезенцев, эта концепция «имеет славянофильские корни. Но мыслители-славянофилы были в большей степени теоретиками, им не хватало конкретного знания истории для обоснования своих взглядов», у Кузьмина же «концепция “Земли” и “Власти” получила цельное и конкретно-историческое воплощение» [7, 9]. Естественно, что Аполлон Григорьевич всячески старался популяризировать или даже реабилитировать полузапретное в 1970–1980-х гг. славянофильское наследие и тщательно следил за новыми научными работами о нем.
   Первое развернутое выступление ученого о славянофильстве содержится в его публицистической статье «Писатель и история» (журнал «Наш современник», 1982, № 4), посвященной критике книги литературоведа В.Д. Оскоцкого «Роман и история». Поводом для обращения к славянофильской теме стали пассажи Оскоцкого о «реакционной сущности» русского славянофильства, направленные против его «реабилитации» и подкрепляемые «бесспорными» ссылками на «Материалы XXV съезда КПСС». «Это как бы превентивная критика в адрес тех, кто осмелился бы нарушить табу, – замечает А.Г. Кузьмин. – А нарушить его придется, так как и этот вопрос вовсе небезразличен к современной идеологической борьбе, и приписывание славянофилам не свойственных им взглядов помогает тем, чьей профессией является антисоветизм и русофобия» [8, 223].
   Главным приемом дискредитации славянофильства в книге Оскоцкого стало его сближение с так называемой официальной народностью и противопоставление «революционно-демократической идеологии», к которой легко «подверстывались» либеральные западники типа Чаадаева и Грановского. А.Г. Кузьмин не без удивления констатирует, что подобные же акценты присущи «буквально отравленной антикоммунизмом и русофобией» книге американского советолога Ричарда Пайпса «Россия при старом режиме», при том что искажений фактического материала у того гораздо меньше. Оскоцкий же «с удовольствием цитирует и препарирует Герцена и Белинского той поры, когда они резко полемизировали со славянофилами. Но у него нет ни одного высказывания, свидетельствующего об изменении их позиции. Не только методологически, но и этически недопустимы такого рода подмены и смещения. И они вдвойне недопустимы, если учесть, что совершаются, по существу, во имя идеала западничества – буржуазного индивидуализма, который воспринимается критиком (сознательно или бессознательно) как непреходящая ценность» [8, 224–225]. Далее Кузьмин приводит множество таких, замолчанных Оскоцким, высказываний Герцена и Белинского, демонстрирующих их неоднозначное (часто положительное) отношение к славянофильству, а в случае с Герценом вообще можно говорить о полном разрыве с классическим западничеством и признании частичной правоты славянофильства. Говоря о «реакционности» славянофилов в связи с их увлечением православием, Кузьмин подчеркивает, что они «бросились в христианство в поисках положительного антибуржуазного идеала. <…> В итоге они создали очень непоследовательный вариант христианского утопического социализма. Герцен называл предшественниками славянофилов Сен-Симона и Фурье. О французских социалистах – предшественниках славянофилов писал неоднократно Белинский. Ни Кавелин, ни другие собственно западники до социализма не доходили ни в какой мере, и социализм в любом его облике был для них абсолютно неприемлем» [8, 227–228].
   Завершая «славянофильский» сюжет в статье «Писатель и история», А.Г. Кузьмин делает такой вывод: «Весь разговор о панславизме и славянофильстве нужен В. Оскоцкому лишь для того, чтобы дать своеобразное прочтение понятия “патриотизм”, такое прочтение, которое бы начисто исключало его изначальное, заложенное в термине территориальное и этническое содержание, оставив лишь “разрушительный” патриотизм. <…> Нарочито сталкивая “охранительство” и “разрушение”, критик отождествляет первое с “шовинизмом”, а к нему подверстывает и все промежуточные направления патриотизма, в том числе и решительно оппозиционные самодержавию, но не лишенные национального содержания» [8, 228].
   Очевидно, что в полемике с В.Д. Оскоцким А.Г. Кузьмин преследовал не только узко научные, но и общественно-политические цели. Статья «Писатель и история» была одной из важных реплик в многолетнем споре двух общественно-литературных лагерей советской интеллигенции 1960–1980-х гг. – условно говоря, «западников» и «почвенников». Разговор, в сущности, шел о дальнейших путях развития советского общества: будет ли оно эволюционировать в сторону западной буржуазной модели или обратится к русским национальным традициям. Поэтому борьба за то или иное понимание славянофильства (как учения «реакционного» или как идеологии потенциально социалистической) была частью борьбы за выбор исторического пути страны. Естественно, в этой борьбе не всегда главным методом являлась строгая научность, но, во всяком случае, в статье Кузьмина научная составляющая не подавлялась идеологической, и его вывод о потенциальной «социалистичности» славянофильства был серьезно аргументирован. Позднее этот вывод развивался в кандидатской диссертации ученика Аполлона Григорьевича И.А. Воронина, защищенной уже в 1990-е гг.
   Следующим развернутым обращением ученого к славянофильской теме стала рецензия на монографию Е.А. Дудзинской «Славянофилы в общественной борьбе» (М., 1983), опубликованной в журнале «Молодая гвардия» (1984, № 10). Название рецензии было, что называется, говорящим: «У истоков русского либерализма». Оно явно свидетельствовало об изменениях взглядов Аполлона Григорьевича на данную проблему. А.Г. Кузьмин продолжает отвергать «условный образ славянофила», издавна сложившийся как в зарубежной, так и в советской историографии – образ «ретрограда, врага Запада, приверженца самодержавия и даже крепостничества». Более того, справедливо утверждает Кузьмин, «трудно найти вопрос, который бы так страдал от тенденциозности, предвзятости, забвения и игнорирования известных фактов, как тема славянофильства» [9, 172]. Рецензируемая же им монография Е.А. Дудзинской, по его мнению, «не просто восполняет пробел», но и «прокладывает путь к прояснению довольно сложных и противоречивых общественных явлений вообще» [9, 172].
   К достоинствам книги рецензент относит в первую очередь то, что вместо рассмотрения славянофильства как некоего мистического и экзотического феномена автор сосредотачивается прежде всего на практической деятельности славянофилов в их имениях и губернских комитетах, и в редакционных комиссиях в период подготовки крестьянской реформы. С помощью такого метода Дудзинская, по мнению рецензента, сумела показать, что на самом деле славянофильство представляет собой очень цельное явление, где теория и практика на редкость совпадали. В конечном итоге исследовательница приходит к вполне определенному выводу: славянофилы – это типичные либералы. «Они против крепостного права, но интересов своего класса не забывают. Они за улучшение положения крестьян, но чтобы достигалось это не за счет помещиков. Они за изменения в социальной и политической областях, но проводиться это должно сверху, правительством. Их самих пугает разинщина и пугачевщина, и правительство они пугают подобной альтернативой в случае отказа от реформ. Ратуя за сохранение общины, они идеализируют ее как готовую производственную “ассоциацию”, привносят в нее в своей практической деятельности типичнейшие капиталистические отношения» [9, 173]. В то же время очевидно, что для середины XIX в. роль либерализма была в целом прогрессивна, и заслуга славянофилов в реализации той же крестьянской реформы неоспорима. Кроме всего прочего, «перед нами люди, искренне и убежденно ратовавшие за то, что считали необходимым в это время. Личная честность их вне сомнений» [9, 174].
   Соглашаясь с основным выводом книги Дудзинской, Кузьмин тем не менее справедливо отмечает, что монография данную проблему не закрывает, а открывает, оставляя обширное поле нерешенных и важных вопросов, и прежде всего вопрос о размежевании западников и славянофилов: «И те, и другие – либералы. Но почему такая ожесточенность в полемике?» Потому что при всем сходстве практической деятельности западников и славянофилов их общественно-политические идеалы принципиально различны: «Западнический идеал – в буржуазном индивидуализме, поднимающем, по их представлениям, личность. Славянофилы критикуют буржуазный индивидуализм. <…> Они охотно пользуются идеями Сен-Симона и Фурье и видят преимущества России в том, что в крестьянской общине история дала те самые ассоциации, который французский утопический социализм пытался представить силой воображения» [9, 175]. Однако Кузьмин подчеркивает, пересматривая свою формулировку 1982 г., что «социалистические увлечения славянофилов <…> были слишком поверхностными даже и для утопического социализма <…> допуская социализм в форме раннехристианских братств, славянофилы решительно восставали против реального социалистического движения» [9, 177].
   Все же рецензент отдает явное предпочтение славянофилам перед западниками. Они были правы в споре о происхождении общины. Они в целом верно поставили проблему народности. Они подняли на щит идею общественного самоуправления. И именно это привлекло к ним Герцена и Чернышевского. Особо Кузьмин обсуждает идею нравственного воздействия на власть, пропагандируемую славянофилами, соглашаясь с ними в том, что «нравственное воздействие действительно сильнее юридического». Но беда славянофилов, как идеалистов, состояла в том, что они «не понимали природы нравственного <…> не понимали, что желаемая нравственность вообще не может вырасти в рамках той социально-экономической системы, которую сами они утверждали всей своей деятельностью. В этом, пожалуй, и можно усмотреть утопизм их воззрений» [9, 177].
   Таким образом, поддержав концепцию Е.А. Дудзинской о либерально-буржуазной социальной природе славянофильства (несколько позднее близкая точка зрения будет развита в работах Н.И. Цимбаева) и отказавшись от ранее им высказанной идеи о славянофилах как, пусть непоследовательных, но социалистах, Аполлон Григорьевич тем не менее вносил в эту концепцию существенный корректив. Да, славянофилы, как и западники, – либералы, но их принципиальное отличие в том, что по крайней мере общественный идеал славянофилов – потенциально социалистический, а не определенно буржуазный, как у западников. Так что и в этой вполне академической по стилю рецензии ученый продолжал подспудно проводить ту же идеологическую линию, что и в публицистической статье «Писатель и история».
   О славянофильстве А.Г. Кузьмин и позднее высказывался неоднократно в разных своих работах, но, как правило, мимоходом, не концептуально. Пожалуй, последним специальным его текстом на эту тему стало предисловие к монографии Т.А. Назаровой «Общественно-политические взгляды Ю.Ф. Самарина», изданной в 1998 г., через два года после безвременной кончины автора. Кстати, весьма характерно, что Т.А. Назарова, дочь Аполлона Григорьевича, выбрала сферой своих научных интересов именно жизнь, деятельность и мировоззрение одного из лидеров славянофильства. Интересно, что в этом предисловии, безусловно, имевшем для ученого не только научное, но и глубоко личное значение, он в общем вернулся к той точке зрения на славянофильство, которую высказал в 1982 г., но только более открыто и раскованно: «Славянофильство – первая серьезная реакция на засилье иностранцев, “жадною толпой стоящих у трона”. И заслуга их в том, что они первыми поставили вопрос: что нужно именно России, а не царю. Именно поэтому они были гонимы при жизни высшими властями. Именно поэтому власти и последующих эпох их не жаловали. Именно поэтому на них ополчились “интернационалисты” после 1917 года, признавая, тем самым, что им нужен вовсе не социализм – немыслимый вне самоуправления и иерархии, выстраивающейся снизу, а власть и связанные с ней блага. Результат – известен. И социалистам следовало бы осознать, что в России возможен только русский социализм, который славянофилы впервые почувствовали в традиционной крестьянской общине» [10, 5].
   Таким образом, последним словом Аполлона Григорьевича о славянофилах стало однозначное признание их основоположниками «русского социализма».
   Аполлона Григорьевича, марксиста по общетеоретическим воззрениям, живо интересовали и дискуссии между русскими марксистами в начале XX в., особенности спор В.И. Ленина с эмпириокритицистами-махистами. Ученый придавал этому спору принципиальную важность, считая, что в нем заложены ответы на многие вопросы отечественной истории советского периода.
   Подробно Кузьмин разбирал данную дискуссию в работе 1980 г. «Становление марксистской мысли». По его мнению, махизм, будучи в основе своей субъективно-идеалистической концепцией, отождествляющей общественное сознание и общественное бытие, вел русских марксистов к совершенно неверным практическим действиям: «Экстремизм, сектантство, элитаризм неизбежно вытекают из методологии субъективного идеализма, какую бы форму он не принимал» [8, 37]. Поэтому ленинская критика теорий А.А. Богданова и А.В. Луначарского имела не только философское, но социально-политическое значение.
   Однако усвоение этой критики «натолкнулось на серьезные трудности. Главное препятствие лежало в уровне подготовки партийных работников. Даже в высшем эшелоне большинство попросту не верило, чтобы за видимыми расхождениями скрывались какие-то малопонятные философские. К тому же махизм был привлекателен именно для практиков. Ведь махизм обещал быстрый успех за счет организации, то есть практической по сути деятельности. Не случайно к махизму так или иначе склонялись Сталин, Каменев, Рыков, Бухарин. В ближайшем окружении у Ленина, по существу, не нашлось достаточно авторитетных последователей и популяризаторов, способных противостоять литературному натиску тех же Богданова и Луначарского, поддерживаемого к тому же авторитетом Горького. <…> Даже в 20-е годы позиции махизма в научно-идеологической сфере были практически непоколебимыми» [8, 49–50].
   Из махизма, по мысли А.Г. Кузьмина, произрастал вульгарный социологизм, противопоставляющий рабочий класс остальным классам и социальным группам общества: «Соответственно и диктатура пролетариата понималась как господство его над большинством населения страны, перераспределение в его интересах национального дохода и даже возложение наиболее тяжелых обязанностей на непролетарские слои. Отсюда проистекало третирование крестьянства, интеллигенции и др. На этом строилась практика Пролеткульта, теоретически обоснованная Богдановым еще в 1909 году. <…> Какую роль в деморализации пролетариата сыграла эта пропаганда, в том числе в первые годы Советской власти, еще предстоит выяснить» [8, 51–52].
   В противовес махистам Ленин отстаивал идею приоритета общества как целого по отношению к узкоклассовым интересам пролетариата, что в конечном итоге вело к признанию самоценности интересов России и русского народа, ибо общество – «это народ определенной страны, имеющий общие интересы, возвышающиеся над интересами отдельных классов» [8, 52].
   С точки зрения А.Г. Кузьмина, противостояние ленинского диалектического материализма махистскому вульгарному социологизму проявилось и в дискуссии 1970–1980-х гг. о концепции «двух культур» внутри русской культуры, в которой одна сторона (Ю.И. Суровцев, В.Д. Оскоцкий, С.Т. Калтахчян и др.) доказывали, что современная российская культура может брать из культуры прошлого только ее «демократические элементы», а другая (В.В. Кожинов, П.С. Выходцев, А.А. Хватов и др.) отстаивали необходимость усвоения всей русской культуры в целом. Включившийся в эту дискуссию на стороне идеологов единства русской культуры А.Г. Кузьмин в статьях «В продолжение важного разговора» (1985), «Неожиданные признания» (1985), «Мели в экстерриториальном потоке» (1987) неоднократно возвращался к «махистскому» сюжету. В последней из них он писал: «Пролеткультовский и рапповский антиисторизм вырастал вовсе не из марксистского, а из махистско-богдановского понимания действительности. Тезис А.А. Богданова о тождестве бытия и сознания, определение им общественной жизни как сознательно-психической опасны не только верой во всемогущество сознания, сколько пренебрежением к материалистической обоснованности самих выдвигаемых идей. Между тем под умозрительные идеи пытались подогнать массу, и, возможно, это было лишь в той мере, в какой саму массу удавалось обратить в стадо манекенов.
   Не понимая глубины зависимости сознания от бытия, Богданов представлял себе творчество как организацию нового вне связи с предшествующим развитием. Выдвижение ложных идеалов автоматически означало борьбу с действительными ценностями, унаследованными от прошлых поколений. Богдановский нигилизм по отношению к наследию прошлого усугублялось положением Троцкого о невозможности идеологического перевоспитания интеллигенции, ставшей на сторону Советской власти. Отсюда и рождалась альтернатива: либо отказ от построения социализма, либо подавление непролетарских слоев силой, и тогда социализм превращался в свою противоположность.
   Социологизм Богданова и Троцкого мог быть только вульгарным. Классовый интерес в таком случае воспринимался лишь как корыстный, а понятие “классовый подход” из инструмента познания действительности превращался в средство административного давления и прямого насилия над большинством населения страны, причем такой подход опрокидывался и на прошлое. Обладание властью превращалось в самоцель, в средство материального обустройства, а не норм социальной справедливости» [8, 182–183].
   В конце 1980-х гг. похожее представление о деструктивной роли махизма в советской истории высказывалось в статьях А. Гангнуса в «Новом мире» и А. Лебедева в «Вопросах философии». Но в целом данная концепция А.Г. Кузьмина не получила широкого признания и сегодня практически не обсуждается.
   О евразийстве А.Г. Кузьмин писал особенно много в 1990-е гг. в связи со своей полемикой с Л.Н. Гумилевым и В.В. Кожиновым, которой мы здесь касаться не будем. Нас в данном случае интересует оценка ученым «классического» евразийства 1920– 1930-х гг. как направления русской общественной мысли. Аполлон Григорьевич не занимался евразийством как исследователь, но многие оценки и характеристики, данные им этому идейному течению «попутно», представляют определенный интерес и сегодня.
   В статье 1991 г. «Пропеллер пассионарности, или Теория приватизации истории», комментируя тезис, высказанный в журнале «Наш современник», о евразийстве как о чуть ли не о единственной серьезной исторической школе в русской историографии XX в., А.Г. Кузьмин писал: «Разговор о “мощной исторической школе” евразийцев – явный перебор. Среди евразийцев почти не было профессиональных историков, а поздний Г.В. Вернадский во многом отказался от ранних “евразийских” увлечений. Н.С. Трубецкой – не историк, а лингвист. Большинство “евразийцев” были попросту дилетантами в истории, и “школа” эта интересна не как научное, а как культурно-психологическое явление (реакция части русской эмиграции на не слишком радушный прием со стороны Европы). <…> Исходный тезис “евразийцев” – несовместимость Запада и Востока, причем важнейшим звеном Востока принимается Монгольская империя, которая возвышается над всеми, в том числе и над Русью. В вопросе о роли татаро-монгольского нашествия и золотоордынского ига “евразийцы” опирались на украинскую националистическую историографию (в частности, М.С. Грушевского), имевшую преимущественно антирусскую направленность. <…> Другим источником “евразийства” являлась русская философская мысль XIX столетия, в рамках которой выделялось византийское православие, причем не в национальных, а наднациональных ее вариантах (вроде исихазма). Психологический дискомфорт, испытываемый эмигрантами в Европе, побуждал искать объяснение в существовании наднационального социально-психологического типа на Востоке, куда на вторых ролях включалось и славянство» [11, 241].
   В статье 1992 г. «“Евразийство” и “геополитика”», полемизируя с А.Г. Дугиным, историк напоминает, что «исконные “евразийцы” имели в виду иную “Евразию”, нежели А. Дугин. Западную Европу в этот континент они не включали. Исключались даже славянские страны, хотя вопрос о Болгарии и Сербии и оставался на доследование. Их салонные разговоры и домашние публикации приходятся на то время, что и выступление геополитиков. Усвоили “евразийцы” и методологию “геополитиков”: излагать, ничего не доказывая, следуя своим озарениям. <…> Тем же оккультным путем Трубецкой и его коллеги создавали концепцию “евразийства”. В предположительную систему различных культурно-психологических типов втискиваются разные народы, ничего общего между собой не имеющие. Совершенно произвольно Трубецкой конструирует в Азии некий “туранский психологический тип”, включающий народы, даже и не соприкасавшиеся друг с другом (скажем, угрофины и маньчжуры). Не более уважительно обращаются “евразийцы” и с историческим материалом, в том числе хорошо известным по школьным и гимназическим учебникам. Узловое звено в концепции “евразийцев” – держава Чингисхана. Именно с ней связывается обнаружение “особого материка” – Евразии. Если германские геополитики твердо стояли на почве пангерманизма, рассматривая Восток как сферу экспансии, то русские эмигранты “евразийцы” искали на Востоке противовес Европе и находили его в Монгольской державе. Собственно славяно-русская история их не интересовала, не существовал для них вопрос о православии, его роли. Домонгольский период мыслился как исторически бесперспективный. Уже поэтому монгольское завоевание воспринималось как благо» [11, 310].
   В статье 1994 г. «Неравное равенство», полемизируя с С.Г. Кара-Мурзой, Кузьмин указывал на то, что последний «“равенство” понимает в трактовке “евразийцев” как некий умильный альянс православия и ислама. Приводя длинную цитату из П. Савицкого, автор полагает, что “дружба народов” уже сформировалась в прошлом (видимо, со времен татаро-монгольского ига). Только следовало бы учитывать, что “евразийцы” фактов либо не знают, либо совершенно их не ценят (как и современные “евразийцы”). По меткому замечанию И.А. Ильина (которого кое-кто тоже хотел бы зачислить по ведомству “евразийцев”), “для увлечения “евразийством” нужны два условия: склонность к умственным вывертам и крайне незначительный уровень образованности”. <…> Идеологическую же направленность этих “вывертов” четко определил Карем Раш: “наиболее подлая форма русофобии”. Коренная ошибка и старых и новых “евразийцев” (если только можно говорить об “ошибках” в концепции, вообще не считающейся с фактами) заключается в непонимании различия между общинами славян и ряда восточных народов, включаемых в единую и неделимую Империю чингизидов. У славян изначально просматривается территориальная община с самоуправлением, выстраивающимся снизу вверх. На Востоке преобладала кровнородственная община, клан, где иерархия соподчинения выстраивалась сверху вниз. Территориальная община была открыта для выходцев из других племен, клан, как правило, иноплеменника принимал лишь в качестве раба или прислуги» [11, 76–92].
   При анализе классического евразийства у А.Г. Кузьмина встречаются отдельные неточности (например, совершенно
   неверно утверждение о равнодушии евразийцев к православию) и даже напраслины (приписывание евразийцам русофобии), но в целом ученый глубоко и точно заметил интеллектуальную ущербность данной концепции, ее откровенное мифологизаторство и, главное, ее политический вред для России в современных условиях.

   Примечания
   1. Кузьмин А.Г. «Мудрость бо велика есть…» // Златоструй. Древняя Русь X–XII веков. – М., 1990.
   2. Кузьмин А.Г. Крещение Руси. – М., 2004.
   3. Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618 г. Кн. 2. – М., 2003.
   4. См.: Вопросы истории. – 1978. – № 1. (Проблемы изучения русского просветительства затронуты также в следующих работах ученого: Рец.: Успенский Б.А. Из истории русского литературного языка XVIII–XIX вв. Языковая программа Карамзина и её исторические корни. – М., 1985 // Вопросы истории. – 1987. – № 2; В темных закоулках света // Кузьмин А.Г. К какому храму ищем мы дорогу? – М., 1989).
   5. См. также: Кузьмин А.Г. Общественно-политические и правовые взгляды Татищева // Советское государство и право. – 1982. – № 9; Он же. Василий Никитич Татищев // Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   6. Русская мысль в век Просвещения. – М., 1991.
   7. Киселев А.С., Перевезенцев С.В. Предисловие // Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618 года. Кн. 1. – М., 2003.
   8. Кузьмин А.Г. К какому храму ищем мы дорогу? – М., 1989.
   9. Кузьмин А.Г. У истоков русского либерализма // Назарова Т.А. Общественно-политические взгляды Ю.Ф. Самарина. – М., 1998.
   10. Кузьмин А.Г. Предисловие // Назарова Т.А. Общественно-политические взгляды Ю.Ф. Самарина. – М., 1998.
   11. Кузьмин А.Г. Мародеры на дорогах истории. – М., 2005.


   Глава 7
   Древнерусские летописи как исторический источник

   В.В. Фомин


   «В истории нашей науки, – подчеркивал в 1884 г. М.О. Коялович, – на первом месте должны быть поставлены <…> наши летописи как первый, надежный и содержательный источник». Но источниковая надежность этих замечательных памятников определяется тем, насколько они аутентичны событиям, занесенным на их страницы, т. е. решением вопроса о времени начала русского летописания. Ибо этот вопрос, как справедливо заметил в 1960 г. учитель А.Г. Кузьмина академик М.Н. Тихомиров, «не только историографический. Он имеет громадное значение и для характеристики достоверности исторических сведений о древней истории Руси в IX–X вв.» [1].
   Важнейшим достижением науки XVIII–XIX вв., наряду с установлением факта раннего начало летописания на Руси, наличия предшествующих «Повести временных лет» (ПВЛ) летописей и их ведения сразу в нескольких центрах, стало заключение о воздействии на текст летописей мировоззрения их создателей и духа самой эпохи. Первым об этом сказал опять же В.Н. Татищев, заметив, что летописцы писали «за страх», «по страсти, любви или ненависти». В XIX в. мнение о тенденциозности наших книжников в освещении как прошлых, так и современных им событий, постепенно становится для многих исследователей нормой. Так, в 1872 г. Д.И. Иловайский говорил, что «повторять слова о бесстрастии наших летописцев значит повторять положение давно отвергнутое». Через 7 лет И.П. Хрущов отмечал, что «древний русский летописатель иногда выступал из области идеального христианского миросозерцания и погружался в страстные волны житейского моря». В 1885 г. К.Н. Бестужев-Рюмин окончательно сформулировал важнейший принцип, которым надлежало в обязательном порядке руководствоваться при обращении к летописям: их составные элементы приобретут самостоятельное значение лишь при учете идеологической жизни эпохи. «Понять, какими идеями жило известное время, – правомерно наставлял ученый своих коллег, – первая обязанность историка, без того все века смешаются» [2].
   К сожалению, не все названные позитивные наработки в области изучения летописного наследия были учтены нашим выдающимся летописеведом А.А. Шахматовым (1864–1920). По схеме, предложенной им в начале ХХ в., отправной точкой ПВЛ, а значит всего летописания, являлся Древнейший свод 1039 г., составленный при Софийском соборе и включенный в свод 1073 г., написанный в Киевском Печерском монастыре. Последний в стенах той же обители был положен в основу Начального свода 1095 г., который уже имел хронологическую сетку и вбирал в себя Новгородский свод 1050 г., выполненный при Софийском владычном дворе, с продолжением до 1079 г. На базе Начального свода 1095 г. (а его Шахматов видел в текстах Новгородской первой летописи (НПЛ) младшего извода в части до 1016 г. и в статьях 1053–1074 гг.) в Печерском монастыре была создана в 1110–1113 гг. несохранившаяся первая редакция ПВЛ, будто бы доведенная до 1112 г. Там же были выполнены ее вторая и третья редакции, читающиеся, соответственно, в Лаврентьевской и Ипатьевской летописях и датированные Шахматовым 1116 и 1118 гг. (доведенные якобы до февраля 1111 и 1117 гг.). В дальнейшем, полагал ученый, текст летописи практически не подвергался изменениям. Таким образом, выходило, что ПВЛ – это результат пятикратной переработки (в 1073, 1095, 1110–1113, 1116 и 1118 гг.) и периодического пополнения одного и того же материала, осуществляемого практически в одном и том же центре – Киевском Печерском монастыре.
   Практически до конца своих дней Шахматов считал неудачной мысль, высказанную Татищевым, о тенденциозности «вычеркивания» (о чем он говорил еще в 1914 г.). Потому и рассматривал, как пояснял в 1930 г. Н.К. Никольский, историю сводов XI в. только как преемственную литературную работу сводчиков, редакторов, писцов, а избранный им метод изучения ПВЛ повел его по предвзятому направлению таких наблюдений, «которые исключали необходимость признавать как преднамеренность пропусков и умолчание, так и влияние идеологической тенденциозности на состав летописей». Но к 1916 г. ученый убедился в правильности мысли Татищева и уже сам чеканно резюмировал, что «рукой летописца управляли политические страсти и мирские интересы». А это означало, констатировал в 1952 г. В.Т. Пашуто, что все написанное им «прежде о летописях совершенно ненадежно, ибо он-то в своих исследованиях исходил из предположения, что летописцы и правдивы и непристрастны; во всяком случае, их действий, как тенденциозных, Шахматов не учитывал» [3]. Когда же он стал учитывать данный фактор, то, естественно, осознал всю условность предложенных им ранее реконструкций и признал, например, что первая редакция ПВЛ, которую связывал с Нестором, не может быть восстановлена [4]. Вместе с тем это было прямым признанием ограниченных возможностей текстологического метода в изучении летописания, сторонником и популяризатором которого Шахматов выступал всю свою творческую жизнь («Подобно Шлецеру, – отмечал А.Г. Кузьмин, – он полагал, что сначала нужно восстановить источник, а затем уже его изучать» [5]).
   Несмотря на столь явный отход исследователя от сравнительно-текстологического метода изучения летописей к собственно историческим методам их критики, перечеркивающий всю схему развития летописания, предложенную им до 1916 г., схема эта была принята советскими учеными, но в радикальной редакции. Во-первых, как это было доказано, Древнейшего свода 1039 г. не существовало. Во-вторых, схему Шахматова безосновательно «подправил» (по его словам, сделал «некоторые поправки») в 1947 и 1950 гг. Д.С. Лихачев, выхолостив тем самым ее рациональное зерно: отрицая существование Новгородского свода 1050 г., он свел летописание только к киевской традиции, начав ее историю лишь со свода 1073 г. (далее Лихачев во всем следовал Шахматову) [6]. С тех пор такой взгляд на начало летописания вообще является основополагающим в науке, хотя значительное «омолаживание» времени сложения летописи ставило, что нельзя было не видеть, под самое серьезное сомнение доверие к ней как историческому источнику, «ибо она в таком случае, – подчеркивал автор настоящих строк в 1999 и 2004 гг., – слишком далеко отстоит от излагаемых событий, что непременно должно породить не только искажения в их передаче, но и преднамеренный вымысел» [7]. Как прямо выразил в 1962 г. подобный настрой определенной части тогдашних исследователей другой известный специалист в области источниковедения Я.С. Лурье, надо осторожно относиться к ПВЛ, составленной в начале XII в. А в 1973 г. он в более категоричной форме подчеркнул, что для истории IX–X вв. наша древнейшая летопись «является недостаточно надежным источником» [8].
   В 1967–1971 гг. М.Х. Алешковский, крайне упростив схему А.А. Шахматова, связал начало русской письменной истории с летописью, не разбитой на годы и созданной в конце 60-х – начале 70-х гг. XI в. на основе прежде всего устных преданий кем-то из окружения великого киевского князя Изяслава Ярославича. Этой летописью и Хронографом по великому изложению воспользовался, помимо других источников, Нестор, который в несколько приемов, начиная с 90-х гг. XI в., к 1115 г. завершил работу над ПВЛ и ввел в нее хронологическую сетку (Алешковский считал, что до 1091 г. летопись в Печерском монастыре не велась вовсе). Свод Нестора в чистом виде не сохранился и дошел до нас с некоторыми изменениями в НПЛ младшего извода, отразившей в себе новгородский свод, созданный в Новгороде в 1116–1117 гг. на основе ПВЛ.
   В 1119 г. в Киеве по заказу Владимира Мономаха и его сына Мстислава летописец Василий, побывавший в 1116 г. в Новгороде и Ладоге, с помощью Хроники Георгия Амартола отредактировал в Андреевском монастыре ПВЛ, проставил новые даты и уточнил хронологию своего предшественника, в результате чего возник ее Ипатьевский вариант. Около 1123 г. переяславский епископ Сильвестр по заказу все тех же лиц переписал для Переяславля текст Василия, и эта копия читается в составе Лаврентьевской летописи. В XII–XV вв. летопись, по мысли Алешковского, не претерпела существенных изменений, так как была «почти канонизирована» поздними летописцами, которые не осмеливались ее «исправлять или дополнять». Если же такие случаи и бывали, пояснял он, то крайне редко, причем «сами дополнения делались не на основе поздних сведений, а на основе источников, восходящих все к той же Повести временных лет» [9].
   В дореволюционный и послереволюционный периоды против ничем не оправданного гиперкритического отношения к ПВЛ выступали многие специалисты, доказывая ее раннее возникновение, следовательно, достоверность большинства ее известий. Причем в защиту летописи единым фронтом выступали ученые, которых в целом трудно назвать единомышленниками. Как, например, обрисовывал в 1846 г. такую ситуацию М.П. Погодин, говоря о своих постоянных оппонентах П.Г. Буткове и А.М. Кубареве: «Мы сходимся только в заключениях, пришед по разным путям к одной цели: убеждению в подлинности, достоверности и древности Несторовой летописи» [10]. И доказывали это очень аргументированно. Так, в 1856 г. А.А. Куник, напомнив, что «скептическая школа» подвигла на серьезнейшие изыскания, в том числе и в области летописания, констатировал: «В нашей исторической литературе плодотворнейшие труды для объяснения начала русского летописания вызваны были, как известно, диким скептицизмом…» [11].
   Несостоятельность «дикого скептицизма», этого проклятия и бича отечественной историографии, умело затем вскрыли советские исследователи. Так, в 1930 г. Н.К. Никольский, показав, что повести о полянах, следы которых сохранились в ПВЛ, позднее соединенные на Руси со Сказанием о славянской грамоте, складывались в дохристианский период. Причем, отмечал он, летопись, объединившая эти два памятника и носившая название «Се повести времяньных лет…», вошла в середине XI в. в переработанном виде в состав ПВЛ, и что обе редакции последней (Лаврентьевская и Ипатьевская) могли подвергаться изменениям на протяжении XII – первой половины XIV в. Принципиально важное значение имеет и вывод ученого об обязательном изучении идеологии времени, в рамках которого создавалась летопись, идеологии, управлявшей умами ее составителей и последующих переписчиков («И нельзя ли найти в летописи случайных следов тех тенденций, которые затушевывались поздней идеологией редактора и оставались до сих пор незамеченными») [12].
   В 1940–1960-х гг. М.Н. Тихомиров, верно говоря, что «летописные своды были не начальной, а заключительной стадией исторических обобщений…», т. е. завершали собой итог многолетней предшествующей работы, и, заостряя внимание на факте, что летописные известия за вторую половину Х в. «более точные и более подробные», чем за первую половину следующего столетия, убедительно продемонстрировал наличие произведений летописного жанра в конце Х – начале XI в., позже составивших первоначальное ядро ПВЛ. Такими произведениями были, по его окончательному мнению, созданные в Киеве и отсюда носившие ярко выраженную киевскую окраску «Сказание о русских князьях Х в.», ведшее свой рассказ от Игоря до вокняжения Владимира и вначале не имевшее хронологической сетки, и «Повесть о начале Русской земли», излагавшая события от основания Киева до смерти Олега (а в расчете русских князей под 6360 г. он выделял не только три слоя, но и два способа изложения).
   Историк, видя в ПВЛ единое целое, а не механическое соединение разнообразных источников, о чем продолжали утверждать некоторые его современники, справедливо подчеркивал: «Составитель Повести провел громадную работу по сличению и сопоставлению разнородных исторических известий, показав критическое отношение к своим памятникам. <…> Особенно была им использована устная историческая традиция, в том числе песни и поговорки». В адрес построений А.А. Шахматова Тихомиров заметил, что «восстановленные им летописные своды являются настолько предположительными, что у нас нет возможности с твердой уверенностью сказать об их действительном тексте, а порой даже и о существовании подобных сводов» (но из его схемы не принял только Древнейшего свода). Вел он речь о «возможности» существования выделяемой Б.А. Рыбаковым новгородской «Остромировой летописи» середины XI столетия [13].
   В 1942–1950-х гг. Б.Д. Греков констатировал, что ПВЛ – это «наш наиболее полный и достоверный источник», что она «заслуживает большего доверия, чем ей часто оказывают многочисленные скептики» и что творчество сводчиков конца XI – начала XII в. было «основано на совершенно точных документах <…> а не на фантазии, не на патриотических увлечениях (хотя элементы этого я и признаю) и не на невероятных каких-то припоминаниях». В 1953 г. он охарактеризовал взгляд М.Д. Приселкова на ПВЛ как «априорный», не соответствующий действительной значимости ее как источника и отметил «крайний и ничем не оправданный скептицизм» В.А. Пархоменко (вместе с тем историк в 1939 г. правомерно подчеркивал, что летописец преследовал «определенные политические задачи. Поэтому отношение наше к летописи как к историческому источнику должно быть сугубо осторожным»). В 1945 г. В.В. Мавродин, солидаризируясь с Грековым, призвал «к защите источника от “источниковедов”, радостно, захлебываясь, сообщающих, по их мнению, о недостоверности того или иного документа, того или иного сообщения». При этом констатируя, что даже в работах Шахматова и Приселкова «чувствуется непомерное, нездоровое, граничащее со снобизмом, стремление во что бы то ни стало построить свою гипотезу и даже в том случае, если указание летописи не вызывает никаких сомнений в его достоверности» [14].
   В 1948 г. Л.В. Черепнин выделил свод 996 г., составленный по случаю выдачи Владимиром Святославичем десятины церкви, в основе которого лежала старинная повесть о полянах-руси, полагая, что к нему был причастен Анастас Корсунянин (т. е. связал летопись с Десятинной церковью). Все редакции ПВЛ он отнес к княжению Владимира Мономаха, а основной ее текст датировал 1115 г. В 1957 г. Черепнин критиковал Н.Л. Рубинштейна и И.П. Еремина, не видевших в летописи исторического произведения, автор которого, на чем настаивал ученый, «используя большой круг разнообразных исторических источников, приводил их с известным отбором, давал им свои оценки» [15] (в 1941 г. Рубинштейн говорил о «чисто механическом соединении отдельных частей в сложном памятнике, который мы называем летописным сводом». В 1947 г. Еремин, придерживаясь той же точки зрения, выразил сомнение в политической направленности летописания, так как летописец «неизмеримо проще, он не так хитер, не так обуреваем “политическими страстями”, как в этом пытаются нас уверить <…> правдиво описывал он все, что знал, что считал необходимым рассказать», что, будучи независимым в политической борьбе своего времени, он был «скорее моралист, чем политик…» [16]).
   В 1950–1980-х гг. Б.А. Рыбаков утверждал, что первые летописные записи появились в 60-х гг. IХ в., так как на это указывают статьи Никоновской летописи за 860–880-е гг., и видел в них отражение «Оскольдовой летописи». Затем летописные записи велись (не систематически и кратко) на протяжении всего Х столетия. В 996–997 гг. в Киеве был создан первый летописный свод, вобравший в себя предшествующие годичные записи, сведения из византийских источников, придворную эпическую поэзию, информацию самого летописца, отдельные сказания, записанные в Х в. Его составление исследователь связывал либо с кафедральной митрополичьей Десятинной церковью, либо с кафедрой белгородского епископа, заместителя митрополита, а сам свод приурочивал к съезду епископов, происходившему в Киеве около 996–997 гг. и занимавшемуся разными юридическими вопросами.
   Рыбаков не сомневался, что в 1050 г. в Новгороде была написана «Остромирова летопись», доведенная затем с продолжением до 1079 г., и что в ее основу был положен киевский свод конца X в. (997 г.) (далее он полностью повторяет А.А. Шахматова). На его взгляд, вводная, недатированная часть ПВЛ, в которой им было вскрыто много несовместимых элементов, вероятно, и называлась «Повестью временных лет» (но при этом вывод Шахматова о ее датировании ХII в. не поставил под сомнение). Вместе с тем он отмечал, что Лаврентьевская и Ипатьевская редакции летописи, которые в науке в основном противопоставляют друг другу, – это «две почти одинаковые книги». В 1972 г. ученый особо подчеркнул, что «процесс анализа летописных текстов не может замыкаться в рамках одной текстологии, без постоянного учета сложной и быстро меняющейся исторической обстановки, без непрестанного сопоставления с конкретными условиями, без учета взаимодействия князей, городов, летописцев» [17]. Остается сказать, что Рыбаков так же, как и Тихомиров, Греков, Черепнин, создание летописи приписывал Нестору, а в Сильвестре видел редактора его труда, изменившего главным образом «ту часть летописи, которая касалась событий последних лет соперничества Мономаха и Святополка» (составителем ПВЛ Сильвестра тогда считали, видимо, только Н.К. Никольский и С.В. Юшков) [18].
   Знакомство А.Г. Кузьмина с богатейшим миром русских летописей и проблемами в их изучении состоялось во время учебы на историческом факультете Рязанского педагогического института, который он закончил в 1956 г. Практическое же вхождение в этот сложнейший мир, полный загадок, недомолвок и противоречий, началось в период его работы в должности научного сотрудника Рязанского областного краеведческого музея. Проявляя интерес к истории Рязанского княжества, молодой исследователь увлекся труднейшими источниковедческими вопросами, прекрасно понимая, что без их разрешения не может быть правильного воссоздания прошлого. Это увлечение очень скоро переросло в профессиональный интерес. В 1958 г. Кузьмин поступил в аспирантуру на кафедру источниковедения истории СССР МГУ им. М.В. Ломоносова, где его научным руководителем стал академик М.Н. Тихомиров, крупнейший специалист во многих областях исторической науки, в том числе летописеведческой. В рамках последней аспиранту из провинции была предложена тема кандидатской диссертации, тема, совершенно новая для науки – рязанское летописание.
   Работая, казалось, над локальной темой, Кузьмин глубоко входит в круг важнейших источниковедческих проблем, столетиями дискутируемых в литературе: история летописания в целом и степень достоверности «Истории Российской с самых древнейших времен» В.Н. Татищева. Входит потому, что ему надлежало скрупулезно выявить и проанализировать все известия о Рязани и Муроме (с древности до рубежа XV–XVI вв.) из состава общерусских летописных сводов, например, Никоновского, Симеоновского, Воскресенского, а также из «Истории Российской» Татищева, источниками которой являлись Раскольничья, «Симонова» и Ростовская летописи, Муромская «топография» («Муромский летописец»). Решая поставленную задачу, Кузьмин, во-первых, приходит к выводу, что «изучение истории летописания оторвалось от практических задач исторической науки», во-вторых, четко определяет свое отношение к принципиально разным взглядам на природу летописания, ведущим, понятно, к принципиально разным уровням понимания самой русской истории. Если «А.А. Шахматов и его многие последователи рассматривали летописи как литературные памятники, оперируя, как правило, только понятием “свода”», то «для историков же важно установить происхождение и достоверность отдельных сведений летописей. Очевидно, нужны специальные исследования, которые связывали бы довольно абстрактную генеалогическую схему сводов с конкретным историческим материалом летописей по тем или иным вопросам».
   И первым шагом в появлении таких специальных исследований явилась кандидатская диссертация «Рязанское летописание (сведения летописей о Рязани и Муроме периода их самостоятельности)», успешно защищенная Кузьминым в 1963 г. в МГУ. К каким заключениям он в ней пришел? Во-первых (а данный момент лишний раз подчеркивает объективность ученого, не склонного к приукрашиванию истории родного края, довольно распространенной «болезни» среди тех, кто занимается местной историей), особой летописной традиции ни в Рязани, ни в Муроме «не существовало. Однако летописные записи велись в них с перерывами в течение довольно длительного времени». Во-вторых, «вероятно, на рубеже XV–XVI вв. создается большое летописное произведение общерусского содержания, каким-то образом связанное с Рязанью» и положенное в основу Никоновской летописи. В-третьих, нет никаких оснований в обвинении Татищева, с которым выступил в 1946 и 1961 гг. С.Л. Пештич, в преднамеренной им фальсификации исторических данных. Как пояснял данный вывод Кузьмин, демонстрируя свой зрелый источниковедческий уровень, ленинградский историк «отвлекается от особенностей работы с источниками авторов XVIII века. Сами т. н. “татищевские известия” им не выделены. Он проводит сопоставление текста “Истории” с Лаврентьевской летописью, которой не было в распоряжении В.Н. Татищева, в то время как во многих других летописях находится значительная часть тех сведений, которые представлены С.Л. Пештичем как “вымысел” историка» [19].
   В 1965 г. под названием «Рязанское летописание» диссертация увидела свет в Москве в виде монографии, что прямо указывает на ее актуальность и востребованность в науке. Кроме диссертации очень важную роль в превращении Кузьмина в крупнейшего специалиста в области изучения летописей и очень тонкого источниковеда сыграло еще одно обстоятельство. Это его чрезвычайно ответственная работа в 1961–1964 гг. в Институте истории АН СССР в Группе по изданию знаменитой серии, ведущей свое начало с 1841 г., – Полного собрания русских летописей, возобновленной М.Н. Тихомировым и выходившей под его редакцией. Данная работа, а к ней, понятно, привлекали только профессионалов экстра-класса, стала для Кузьмина школой высочайшего летописеведческого мастерства, приучившая его к особой тщательности, как он сам вспоминал, во вчитывание в летописные тексты [20], следовательно, в нахождении в них скрытого для непосвященного содержания.
   Вторая половина 1960-х гг. – время напряженного труда Кузьмина по решению важнейших летописеведческих проблем, от чего зависело понимание кардинальных вопросов ранней русской истории. Когда знакомишься с исследованиями ученого тех лет, поражаешься не только стремительности и фундаментальности его вхождения в суть этих проблем, за которыми стояли, с одной стороны, большое число противоречивых источников (изученных, малоизученных и вовсе неизученных), с другой – богатое и также очень противоречивое историографическое наследие, в многочисленных нюансах которого не так-то просто было разобраться, но и тому, как он аргументированно обосновывал свое видение начала такого феноменального явления в мировой истории, как русское летописание.
   И это видение историк представил на суд коллегам на рубеже 1960–1970-х гг. статьями, монографией «Русские летописи как источник по истории Древней Руси» (Рязань, 1969 г.) и докторской диссертацией «Начальные этапы древнерусского летописания» (1971 г.), детализируя и уточняя его в последующих работах. Вклад ученого в науку на примере диссертации, блестяще защищенной опять же в МГУ и вышедшей в сокращенном виде в 1977 г. в издательстве этого университета, емко выразили известные ученые, бывшие его официальными оппонентами. Так, А.П. Пронштейн резюмировал, что «многие выводы автора уже сейчас должны быть приняты научной общественностью. <…> Диссертация является научным исследованием, решающим многие важные проблемы начального этапа древнерусской литературы в целом». П.П. Епифанов в свою очередь констатировал, что он «сумел по-новому взглянуть на Начальную летопись, увидеть в ней те стороны, которые не были замечены его предшественниками» [21]. Своего рода продолжением защиты явилась дискуссия Кузьмина в 1972–1973 гг. с тогдашними «тяжеловесами» науки Л.В. Черепниным, Д.С. Лихачевым, В.Л. Яниным и Я.С. Лурье, которая велась на страницах ряда изданий, в том числе журналов «Вопросы истории» и «Истории СССР».
   Как в трудах конца 1960-х – начала 2000-х гг., так и в ходе дискуссии Кузьмин доказывал необходимость использования при изучении летописей, наряду с традиционным текстологическим анализом, анализ исторический (выяснение идейного содержания летописей), к которому лишь в конце жизни стал склоняться непревзойденный знаток летописного дела А.А. Шахматов, но во многом недооцененный и часто игнорируемый в науке. Правомерность применения такого подхода (в целом комплексного) к изучению летописей, что выводило летописеведение на качественно иной уровень разработки, и пытались оспорить названные специалисты (но при этом Черепнин уже говорил о необходимости «внедрения в летописеведение историзма. Ограниченность метода Шахматова состояла именно в том, что в его исследованиях превалировал формально-текстологический анализ». Поставил он под сомнение и тезис Лихачева, что Шахматов в работах последних лет «заявляет себя первоклассным историком…»).
   Более того, включившийся в дискуссию в 1974 г. такой научный авторитет, как А.А. Зимин, прямо предложил подход Кузьмина к изучению летописей – «реконструкция идей вместо реконструкции текстов» – «решительно» отбросить, так как он «тянет нашу науку назад…», и обвинил историка, некорректно преподнося его мысли, в непростительных, с точки зрения марксистской историографии, грехах: что он не стремится «понять классовую и политическую сущность летописания», «выяснить классовые корни идеологии летописца…», что у него отсутствуют классовая характеристика деятельности князей и их идеологии, классовая оценка крещения Руси (в сильнейшем раздражении также бросив, сознательно пороча своего коллегу как ученого, что «рязано-муромские летописные сочинения, которые, по его мнению, составлялись в XII–XV вв., являются плодом воображения этого исследователя, а не научными гипотезами») [22]. Тем самым была предпринята явная попытка перевести сугубо научный разговор в политическую плоскость, где можно было спокойно уличить этого возмутителя спокойствия в отступлении от марксизма, следовательно, от священных канонов советской исторической науки. Вместе с тем это означало, что у оппонентов Кузьмина не было собственно научных контраргументов.
   Кузьмин, в совершенстве владея текстологическим и историческим методами, показал, что общепризнанная схема летописания Шахматова – Лихачева не соответствует действительности. А остановившись на отрицании Шахматовым мысли о тенденциозности «вычеркивания», справедливо заметил, что в его представлении «летописание как единое вековое дерево было оторвано от породившей его общественной среды, замкнуто само в себе». Констатируя, что летописи являются сводами «разных материалов, как правило, подчиненных какой-то общественно значимой задаче», и акцентируя внимание на связи текста с породившей его общественной средой, ученый подчеркивал, что выявление этой связи и «должно составлять основное содержание летописеведческого исследования» (и что является несравнимо более сложной задачей, «чем констатация фактов текстуального расхождения и сходства»). Ибо от понимания характера и конкретного содержания летописей, «от определения условий происхождения и изменения записей во многом зависит достоверность наших знаний о породившей их эпохе. Но летописи не могут быть вполне поняты сами по себе без максимально возможного проникновения в породившую их среду, в ту реальную действительность, которая находит отражение в летописных записях. Практически это означает необходимость привлечения всего имеющегося запаса данных для сопоставления с летописными текстами».
   В связи с чем сам вопрос о начале летописания Кузьмин ставил в отличие от своих маститых коллег более широко, ибо на Руси кроме летописей существовали разные формы исторических сочинений, и в них не обязательно могла присутствовать хронологическая сетка. Он также убедительно продемонстрировал, привлекая внелетописные параллельные тексты, что ПВЛ не является, как это принято полагать, чередой записей, сменяющих друг друга летописцев, а есть свод «нередко противоречащих друг другу летописных и внелетописных материалов», отразивших «множественность» историографических традиций и идейных течений времени расцвета Киевской Руси. По причине чего она содержит и стилистические и идейные разнородные тексты, появление которых можно понять, «лишь допустив соединение материалов разных историографических традиций и литературных направлений» («…наличие противоречий внутри летописного свода может явиться ценным свидетельством в пользу параллельного существования неодинаковых идей и расходящихся исторических традиций. Поэтому если филологов интересует прежде всего летописный свод и признаки, говорящие о его известной цельности, то историки всегда будут стремиться к его разложению»).
   Летописание, правомерно акцентировал внимание историк, будучи одной из форм выражения общественного сознания, на протяжении столетий представляло собой арену активной и напряженной борьбы идей и концепций, в ходе которой сознательно уничтожались и неоднократно перекраивались памятники, полностью исчезали целые традиции (и оно не было, на чем настаивал Черепнин, монополией государства). Поэтому, говорил Кузьмин, «колоссальный ущерб науке нанесло представление о том, что автором “Повести временных лет” был один летописец – Нестор, писавший якобы в начале XII в.», ибо за отдельными статьями, фразами и их фрагментами могут, действительно, стоять самостоятельные сочинения, летописи, даже традиции, случайно сохраненные в позднейших сводах. И лишь обращение к анализу внутреннего содержания летописных текстов, использование собственно исторических методов критики в сочетании с традиционным текстологическим подходом позволяет восстановить, казалось, утраченное навсегда, выявить этапы, когда в летопись включались те или иные известия, определить не только порядок и степень их взаимодействия, но и те общественные силы, по конкретному заказу или под влиянием которых постоянно осуществлялась переработка летописей, определить вместе с тем степень воздействия на них современных летописцам событий. Одновременно с тем ученый большое внимание уделил противоречиям в хронологии ПВЛ (как им было отмечено, «в целом хронология остается одной из наиболее слабо изученных проблем летописания. Особенно это касается хронологии Начальной летописи…»). Все это вкупе позволило ему выявить ряд датирующих признаков, заставляющих совершенно по-иному взглянуть, по сравнению с исследователями, в чьих работах наличествует лишь сравнительно-текстологический принцип расслоения текста, на историю складывания Начальной летописи, определить конкретные этапы в рамках XI–XII вв., повлиявшие на состав памятника.
   Кузьмин, твердо полагая, что «какие-то записи исторического характера неизбежно возникали уже в IX веке», говорил о начале летописания в первой половине княжения Владимира – до 996 г. (в конце жизни ученый, правомерно отметив, что «живые рассказы о событиях Х в. могли быть записаны только в Х в.», увязал внесенный в летопись рассказ о расселении славян вообще и полян-руси, в частности, с Дуная с христианской общиной в Киеве при Ильинской церкви первой половины Х в., имевшей археологически прослеживаемую связь с Моравией). И доказывал, что велось оно сразу в нескольких центрах, которые различались своими идеологическими и политическими взглядами, и что в конце Х в. киевский летописец создал первый исторический труд о начале Руси и первых киевских князьях, с этой целью привлекая Сказание о славянской грамоте. Это повествование, не имевшее разбивки на годы, включало в себя все историко-этнографическое введение будущей ПВЛ, ошибочно относимое к началу XII в., и имело заголовок «Се повести времяньных лет…». Демонстрируя наличие на Руси нескольких летописных традиций, которые обычно сводят исключительно только к традиции Печерского монастыря, исследователь возможное существование в последнем собственной письменной традиции отнес ко времени не ранее конца ХI в. и выделил в ней, по крайней мере, три неодинаковых направления. При этом он, опровергнув принятый наукой взгляд М.Д. Приселкова и Д.С. Лихачева на Печерский монастырь как на «оплот борцов за русскую национальную культуру против засилья греческого духовенства», указал, что именно эта обитель как раз и была центром греческого церковного влияния на Руси. Само же оформление Начальной летописи во втором десятилетии XII в. Кузьмин связывал с другим киевским монастырем – Выдубицким.
   Анализируя статьи ПВЛ второй половины XI в., в которых явно прослеживается рука разных летописцев, Кузьмин определил два этапа редакторской работы: 50–60-е и 70–80-е гг. Первый этап он вывел из анализа расчета лет по 6360 г., где летописец обещает дать впервые хронологическую канву («положим числа»). Опираясь на наблюдения И.И. Срезневского, К.Н. Бестужева-Рюмина, М.Н. Тихомирова, выделявших в расчете русских князей три слоя (до смерти Святослава, до смерти Ярослава и до смерти Святополка), т. е. следы неоднократного редактирования, историк установил, что основная часть перечня была составлена в более ранний период, чем время после кончины Святополка, и что вообще перечень был составлен не по той летописи, в которой сохранился, т. е. ПВЛ, ибо между ними имеются существенные расхождения в хронологии княжений, а по какому-то предшествующему произведению, вошедшему в нее.
   На время создания памятника, в котором впервые появился перечень, указывают аналогичный перечень в Тверском сборнике, который обрывается как раз смертью Ярослава, а также тот факт, что с 60-х гг. XI в. в ПВЛ меняется стиль летоисчисления: если в известиях X–XI вв. до Изяслава Ярославича каждое новое княжение начинает новый год, то с отмеченного рубежа появляются уже точные даты и отсчет лет ведется по календарю, а не по княжениям. Следовательно, заключал Кузьмин, в 50–60-х гг. летописцем, отстаивавшим интересы сыновей Ярослава Мудрого против Всеслава Полоцкого, была создана на базе недатированного повествования конца Х в., начинавшегося словами «Се повести времяньных лет…», основная редакция Начальной летописи с постановкой проблемы начала Руси в ее полянославянской версии, и что в этой редакции читались повести о русских князьях и была введена систематическая хронология от «сотворения мира» по константинопольской эре. Причем летописец даты для предшественников Владимира должен был получить в записанном виде. Потому как только этим может быть объяснено механическое смешение двух разных способов датирования, да и устная традиция, конечно, не могла донести эти даты до указанного времени.
   Тогда же в киевскую летопись впервые был привлечен новгородский источник, доведенный до середины XI в., о характере которого наиболее полное представление дают софийско-новгородские своды XV – ХVI вв. (прежде всего Софийская первая и Новгородская четвертая летописи). В ПВЛ этот источник вошел с большими сокращениями. Ибо южнорусского летописца «интересовала не столько новгородская история, сколько вопрос о происхождении династии русских князей, и ее он постарался связать с Новгородом». К тому же летописец стремился устранить противоречия, поскольку важнейшие мероприятия Ярослава Мудрого по возвышению Киева приходились в новгородских записях на такое время, когда князя даже не было на юге. В связи с чем названные поздние летописи «в подавляющем большинстве случаев дают первоначальное чтение» (например, статья 1043 г.), по причине чего «необходимо считаться с вероятностью отражения в сводах XV в. сразу несколько редакций древних памятников (в том числе и Повести временных лет)». НПЛ младшего извода в этой же части не имела оригинального новгородского источника и пользовалась лишь извлечениями из Начальной летописи. Причем если после 1016 г. оригинальные чтения по сравнению с последней дают только летописи, восходящие к софийско-новгородской группе, то с середины 40-х гг. намечается сближение НПЛ и софийско-новгородских сводов в их противостоянии ПВЛ.
   После 50-х гг. ХI в. длительное время новгородское летописание в Киеве не привлекалось. Не были знакомы там, отмечал Кузьмин, и с новгородской епископской летописью, начало ведения которой относится к середине XI столетия. «Это само по себе, – констатировал он, – говорит в пользу существования новгородского исторического сочинения середины XI века. Но сохранилось это сочинение полнее всего не в Повести, а в софийско-новгородских сводах, которые ведут нас к новгородской летописи, составленной в последней трети ХII века и использовавшей староростовское летописание» (историк подчеркивал неоднозначность новгородского летописания, естественно вытекавшую из долговременного существования различно ориентированных политических институтов: княжеской власти, представлявшей внешнюю для Новгорода силу, архиепископской кафедры, тоже не вполне новгородской, и собственно городской, связанной с институтом посадничества. А также указывая, что различались по направленности и местные монастыри, в которых велась литературная работа и где, в условиях более благоприятных, чем для всей Руси, «могли держаться разные традиции в течение длительного времени»).
   Второй и, по его оценке, «очень важный этап в сложении» летописи исследователь объяснял частой сменой владений киевского стола (1068–1078 гг.), способствовавшей неоднократным переработкам имевшегося письменного материала. И связал его с Десятинной церковью, противостоявшей византийской ортодоксии и ратовавшей за полную самостоятельность русской церкви, с летописцем-«западником», симпатизировавшим Изяславу Ярославичу и его сыну Ярополку, и в концепции которого ярко выражено противодействие политике разделения церквей, создающей барьер между Русью и близкими ей по языку и культуре славянскими странами. Именно этот летописец создал труд, в котором давалась ретроспективная оценка событий прошлого и были представлены основные сюжеты ПВЛ. Причем он, обращал внимание Кузьмин, «довольно точно передавал предшествующий текст», комментируя его лишь высказываниями из Библии (им также, видимо, были соединены два типа письменных памятников: повествование, куда входило Сказание о славянской грамоте, и летописец Юго-Западной Руси, каждый из которых самостоятельно использовал Повесть о полянах).
   Но дошедшие до нас списки Начальной летописи, констатировал историк, «уже не передают составленного при Десятинной церкви памятника в его в настоящем виде», так как политическая концепция летописца-«западника» сознавалась и вызывала противодействие, в связи с чем многое из его труда были преднамеренно сокращено или даже изъято в редакции летописи начала XII в., что хорошо видно по НПЛ, использовавшей киевские материалы до 1115 г. При этом он не исключал, что какая-то часть текстов, сложившихся к 80-м гг., заново была внесена в состав ПВЛ в 20-е гг. XII в., и акцентировал внимание на том важном обстоятельстве, как правило, не учитываемом специалистами, что все ее редакции сохранились только там, где княжили потомки Мономаха. Заключив, что «с третьей четверти XI века окончательно оформляются разные историографические традиции, причем в своеобразную идеологическую борьбу втягиваются многие центры в разных городах Руси», ученый вместе с тем выявил сложную взаимозависимость и неоднократное взаимодействие владимирского и киевского летописаний в XII в.
   В рамках этого столетия он выделил 20–40-е, 50–60-е и рубеж 80–90-х гг., когда в связи с политическими событиями, протекавшими на Руси и вызывавшими политическое противоборство, могли быть осуществлены переработки предшествующего материала, в том числе в пределах ПВЛ. На его взгляд, наибольшую роль в этом плане играли 20-е и 50–60-е гг. Возможно, подчеркивал Кузьмин, что в 20-е гг. впервые в летопись были введены тексты договоров с греками и некоторые сказания, отсутствующие в НПЛ. Выражал он уверенность и в том, что в Начальную летопись отдельные статьи могли быть вставлены позже XII столетия. Чрезвычайную же запутанность хронологии летописи объяснял тем, что ее создатели пользовались источниками, ориентированными на разные космические эры (способы счета лет) – константинопольскую, антиохийскую, болгарскую, старую византийскую и др., и стили (начала года) – мартовский, ультрамартовский, сентябрьский, и что, вероятно, в разных монастырях и соборах различно вели счет лет.
   Идею о существовании Начального свода 1095 г., который А.А. Шахматов видел в НПЛ младшего извода, Кузьмин решительно отверг, на конкретных фактах показав, что «никакого рубежа около 1095 года в летописях нет»: ибо до 1110 г. совпадают тексты Лаврентьевской и Ипатьевской летописей, а до 1115 г. использован, о чем не раз говорил сам Шахматов, но что нисколько не сказалось на его построениях, киевский источник в старшем и младшем изводах НПЛ [23]. Выявил он и почти буквальное совпадение с редакцией Лаврентьевской летописи статей 1053–1074 гг., также относимых знаменитым исследователем к Начальному своду. Отсюда, резюмировал Кузьмин, нельзя считать начальную часть НПЛ (до 945 г.) первичной по сравнению с ПВЛ (то же самое относится и к ее хронологической сетке). Эта часть летописи, по его убеждению, представляет собой позднюю обработку разных источников (русских и иностранных), осуществленную в Новгороде около середины ХIII в., когда начало киевского памятника до 945 г., характер которого исследователь не раскрывал, по каким-то причинам было заменено оригинальным материалом иных традиций, не зафиксированных в южнорусских источниках (именно около середины ХIII столетия, полагал Кузьмин, определились многие особенности изводов НПЛ. Предисловие к спискам младшего извода, которое Шахматов относил к концу XI в. и сближал со статьей 1093 г. ПВЛ, т. е. все также связывал его c своим гипотетическим Начальным сводом, ученый, считая его новгородским памятником, датировал первой половиной XIII в.).
   Сами же материалы иных традиций, по мысли Кузьмина, были получены из Византии, где в русских монастырях «сохранялись и древние русские записи, и целые летописи, уцелеть которым на Руси не позволяла политическая и религиозная тенденциозность». Им была также установлена несомненная связь текстов НПЛ до 945 г. с хронографическими переделками XIII–XV вв. Параллельно он отмечал, что совершенно иной характер имеют известия НПЛ в части с 945 г., которая, наоборот, явно первична по отношению к ПВЛ и отражает тот же киевский источник, вошедший в Лаврентьевскую летопись и доходивший до 1115 г., и привлеченный в Новгороде при Всеволоде Мстиславиче (по его мнению, «с начала XII до середины XIII века в Новгороде неоднократно составлялись своды. Но настоящий вид летописи придан в наибольшей степени, видимо, одним этапом начала XII века, когда был привлечен киевский источник до 1115 года, и переработкой начальной части летописи, вероятно, во второй четверти ХIII века, когда был привлечен южнорусский свод, самостоятельно восходящий к ранним русским историческим сочинениям, и использованы хронографические материалы»).
   Кузьмин считал, что «вопрос об именах летописцев имеет весьма ограниченное значение», ибо, во-первых, для положительного решения этого вопроса практически нет самого исходного материала (летописцы очень мало о себе говорят, да и сам сводческий характер русских летописей не позволяет установить их авторство). Во-вторых, его разработка, зачастую понимаемая чуть ли ни как непременное условие анализа летописей, при игнорировании связей между текстом и породившей его средой, и подтверждаемая только данными текстологии, может привести, в одних случаях, «к поглощению крупных анонимных авторов менее значительными, но указавшими свое имя, в других – образ того или иного деятеля “дорисовывается” за счет приписанных ему произведений. В результате возможно искажение историографической перспективы и ошибочное прочтение конкретных летописных текстов». В-третьих, а справедливость этих слов очевидна, «мы ничего не приобретаем, узнав имя автора, если не знаем, что им написано». В связи с чем, подытоживал исследователь, «гораздо важнее понять, в каких общественных кругах он вращался, чьи интересы выражал». Но вместе с тем проблеме «авторства» ПВЛ он уделил значительное внимание.
   И, опираясь в первую очередь на наблюдения С.М. Соловьева, П.С. Казанского, П.С. Билярского, он убедительно показал, что оба труда Нестора – «Житие Феодосия Печерского» и «Чтение о Борисе и Глебе» – «резко отличаются и по содержанию, и по мировоззрению от соответствующих летописных сказаний» (в «Повести временных лет» читается сказание о Борисе и Глебе Иакова), что в них содержится иной круг сведений, нежели в последней, что фактическое расхождение сочинений Нестора и соответствующих текстов летописи касается основной сюжетной линии, что указывает на самостоятельность и независимость их друг от друга. Кузьмин обращал внимание на тот факт, что если Нестор хранит верность дому Изяслава Ярославича и его географический кругозор ограничивается Юго-Западной Русью, то летописец симпатизирует его брату Всеволоду и Владимиру Мономаху и смотрит на некоторые вопросы как бы с государственной точки зрения, что также означало поддержку Мономаха, сыновья которого занимали основные княжеские столы на Руси. Как ученик к учителям относится Нестор к Стефану и Никону, а не к Феодосию, учеником которого называет себя летописец, да и история Печерского монастыря у Нестора представлена совсем иначе, чем об этом речь ведется в ПВЛ. Таким образом, «мы имеем дело с определенной исторической концепцией и кругом интересов, которые почти не соприкасаются с направленностью взглядов Нестора. Видимо, авторы, будучи оба пострижениками Печерского монастыря, не знали друг друга и по крайней мере не соприкасались в период создания своих сочинений». Причем Нестор, являясь пострижеником Печерского монастыря, творил не в его стенах, а где-то в другом месте, за пределами Киева, возможно, во Владимире Волынском, и что он, хотя и «писал тогда же, когда осуществлялась работа над известными теперь редакциями Повести временных лет», но не был знаком с этой летописью.
   В свете чего, обращал внимание ученый, «наибольшая путаница возникает из-за того, что именно Нестору приписывают начальные статьи летописи, большинство из которых на самом деле относится еще ко временам Владимира, то есть возникло в совершенно иной ситуации и воспроизводило отношения, вряд ли даже и осознаваемые в начале XII века» (в таком случае весьма сомнительным, естественно, предстает традиционное прочтение летописных статей, имеющих отношение к X–XI вв., а не внесенных на заключительном этапе складывания летописи). Говоря, что над ПВЛ на последнем этапе ее создания работал игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр, постриженик Печерского монастыря, в котором он находился до 90-х гг. XI в., историк, доказав, что ему принадлежат статьи 1051, 1054, 1065, 1071, 1074, 1091, 1093, 1096, 1106, 1110 и 1111 гг., подчеркнул, что именно его запись помещена в летописях Лаврентьевской традиции после 1110 г. о составлении им «летописца» в 1116 г. Утверждая, что его «похоже не очень интересовали события далеких времен и что он не слишком вторгался в текст предшествующего летописания», Кузьмин резюмировал: но вместе с тем Сильвестр много сократил и даже изъял из летописания Десятинной церкви, которое в наиболее полном виде «сохранилось в традициях юго-западного историографического направления», что он двукратно обращался к летописи (последний раз не ранее 1118 г., когда уже был переяславским епископом) и что правильнее будет признать обе традиции ПВЛ – Лаврентьевскую и Ипатьевскую – «равноценными», т. е. в основе Лаврентьевской и Ипатьевской летописей лежит один и тот же памятник.
   В целом, как заключал исследователь, обозревая гигантскую панораму летописания эпохи Киевской Руси, «исторические сочинения с самого начала существенно различались между собой и по форме и по содержанию. Наряду с погодными хрониками продолжали существовать отдельные повести и сказания (хотя в большинстве случаев они известны нам лишь в составе летописных сводов). Рядом с тенденциозными, публицистическими произведениями существовали и своды, составление которых вызывалось познавательным интересом или другим мотивом. На известном удалении от событий оказывалось возможным новое обращение к публицистическим сочинениям неортодоксальных направлений. Начальная летопись в ее дошедшем виде является одним из таких произведений». По его мысли, «древнерусская историческая письменность была несравнимо богаче, нежели можно представить на основе сопоставления нескольких редакций Начальной летописи и содержащих их позднейших сводов. <…> Летописи и исторические сказания создавались в разных местах, своды в неодинаковых соотношениях (и с различной степенью полноты) группировали этот материал. Разные традиции существовали либо параллельно, независимо друг от друга, либо пересекались, производя своеобразный обмен материалом. Многие памятники и целые традиции вообще гибли, оказываясь жертвой неизбежной во все периоды общественно-политической борьбы. Учитывая все эти факторы, было бы неправомерным предлагать жесткие схемы с точным приурочением времени, места, авторства: они скорее уводят от истины, нежели приближают к ней. <…> “Смуты” резко повышали потребность в “исторических” обоснованиях и давали выход таким идеям, которые не могли пробить себе дорогу в периоды стабилизации. <…> Как правило, острые публицистические сказания попадали на страницы летописных сводов уже значительное время спустя после того, как они впервые были созданы».
   Вместе с тем им особо было отмечено, что «отголоски борьбы проступают в материалах, посвященных началу Руси – одному из кардинальных сюжетов, занимавших древнерусских книжников. Именно противоборство историков и публицистов XI–XII веков оказывается первопричиной возникновения разнообразных научных школ и направлений в XVIII–XX веках. Поскольку многие важнейшие аспекты проблемы представлены в летописях противоречиво или обрывками фраз (вроде “поляне, яже ныне зовомая Русь” или “суть людие новгородстии от рода варяжска”), плодотворное решение и всей проблемы в целом, и специально летописеведческих вопросов немыслимо без максимального привлечений внеисточниковых данных (археологических этнографических, лингвистических, исторических, общетеоретических). Это один из случаев, когда внеисточниковое (внелетописное) знание будет по объему во много раз превосходить источниковое».
   Важно и другое заключение Кузьмина, показывающее, что тормозит или в ложном русле направляет изучение летописного наследия. С одной стороны, как сказал историк, объясняя скептицизм М.Д. Приселкова в отношении ПВЛ как источнику, до крайности снижавшему ее достоверность, что проистекал он из следования ученого не позднему, а раннему Шахматову, отчего в полной мере не была учтена принципиальная эволюция последнего от сравнительно-исторического изучения летописей в сторону исторической критики их содержания. Причем сам Приселков так и остался целиком «во власти позитивистской гносеологической концепции», где во главу угла кладется примат филологической критики перед исторической, отчего в конечном итоге начал отходить Шахматов. С другой стороны, «наша историко-филологическая литература слишком наводнена предполагаемыми сводами и умозрительными реконструкциями, причем и те, и другие очень часто становятся точкой отсчета в исторических построениях. А.А. Шахматов не случайно выражал тревогу по поводу безоговорочного использования его “научных фикций” в качестве исходного материала для постановки важнейших исторических проблем: полученные результаты вошли в противоречие с достоверно известными фактами. Однако в литературе продолжают обращаться “научные фикции”, заслоняя реальные факты и даже занимая их место. Довольно широко бытует представление, будто “реконструкция текстов” должна предшествовать “реконструкции идей”, т. е. изучению эпохи, породившей эти тексты. В итоге же оказывается, что в жертву субъективным прочтениям текста приносятся многочисленные объективные данные, накопленные несколькими поколениями предшественников».
   В конце жизни Кузьмин, подчеркнув, что «представление о летописании как о едином древе не просто наивно. Оно по существу закрывает возможность изучения летописей как источников вообще», указал еще на одну возможность ликвидации лакун в истории летописания: «Поэтому наряду с письменными параллелями к изучаемым текстам, а также доступными элементами материальной культуры целесообразно привлекать еще слабо освоенные рукописи XVII–XVIII вв., которые могли сохранить пропуски в более ранних рукописях или даже навести на какие-то, пока не зафиксированные, летописные традиции…» [24].
   В 1975 г. крупный знаток советской историографии летописания В.И. Буганов, отмечая, что в работах Кузьмина «изучение летописей обогащается новыми наблюдениями», выделил из них следующие. Во-первых, важными представляются его соображения «о существовании в XI–XII вв. ряда центров летописания, и в этом плане нельзя рассматривать летописание только как постепенное обосложнение одного предыдущего текста: например, текста Начального свода “Повестью временных лет”. Летописные памятники более раннего времени могли по-разному использоваться в памятниках более поздних, принадлежащих к разным традициям». Во-вторых, «плодотворна мысль автора о необходимости сочетания текстологического, литературно-филологического анализа летописей, с одной стороны, и исторического, идеологического, историографического – с другой, важности усиления именно исторического анализа, который подчас недооценивался в работах Шахматова и его последователей» (он, справедливо настаивая «на сочетании исторического и текстологического методов изучения летописей», поясняет, что в его работах акцент несколько смещается «на исторические методы, поскольку им “еще приходится отстаивать свое право на жизнь”»).
   В-третьих, исследователь «обоснованно говорит о необходимости большого внимания к тому, что сделали отечественные летописеведы до Шахматова», о необходимости учитывать в творчестве последнего, «великие заслуги которого несомненны, наличие изменений во взглядах по тем или иным вопросам, пересмотра им ряда положений, отдельных звеньев схемы, которая постоянно находилась в процессе перестройки и осталась незавершенной ввиду кончины ученого». В-четвертых, Кузьмин «считает задачу реконструкции утраченных летописных текстов нереальной и ставит перед собой цель “частичной реконструкции идей”, в них отразившихся. <…> Он выявляет “узлы”, переломные моменты в истории русского летописания времени после “Повести временных лет”, которые могли повлиять на состав этого и предшествовавших ему памятников. Эти переломные моменты прослеживаются в 40-е, 50-е, 90-е годы XII в.». В-пятых, «очень ценны наблюдения автора о применении в летописях различных космических эр и стилей, которые имеют немаловажное значение в качестве датирующих признаков». В-шестых, Кузьмин в плане расслоения ПВЛ «выявляет наличие отразившихся в ней различных концепций, версий исторических явлений, событий (происхождение Древнерусского государства, крещение Руси)».
   В 1978 г. известный летописевед С.Н. Азбелев в рецензии на монографию Кузьмина «Начальные этапы древнерусского летописания» (1977) отметил, что книга эта – «работа аналитическая» и что она «обогащает наши представления об исторической публицистике Древней Руси, о конкретных обстоятельствах летописной работы, стимулирует совершенствование общей схемы истории раннего летописания и более глубокое уяснение его связей с историей народа». По его оценке, автор «справедливо утверждает, что, чем меньше сведений о себе дает изучаемый источник, тем большим оказывается удельный вес “внеисточникового” (по отношению к данному источнику) знания при его интерпретации», что обсуждаемые им «общие вопросы источниковедения весьма важны», что он «возражает против неоправданной “презумпции недостоверности”, с какой некоторые исследователи склонны подходить к общей оценке источников, сомнительных лишь в отдельных частностях или восходящих к устной традиции (в этой связи подвергнут критике ряд работ Я.С. Лурье)», что он, расслаивая текст ПВЛ, «привлекает к сопоставлениям летописи XV–XVI вв. (кое-где отражающие утраченные древние источники) материал В.Н. Татищева (обоснованно возражая против “гиперкритики” его труда) и множество других источников», что он прав, выступая против несостоятельности «претензий текстологии на поглощение чуть ли не всего круга предметов источниковедческого цикла и даже на участие в решении вопросов, связанных “с общими воззрениями на судьбу человечества и смысл мировой истории”». И, как подытоживал Азбелев, труд Кузьмина – «работа по преимуществу текстологическая: с помощью осмысления исторических реалий анализируемого текстового материала в ней изучаются генетические отношения между сохранившимися и утраченными текстами (о которых исследователь судит на основании сохранившихся)».
   Разумеется, летописеведческое наследие Кузьмина, как и наследие любого специалиста в данной области, не может быть совершенным и без недостатков. Так, Буганов констатировал, что его соображения «о Начальном своде, мне кажется, требуют дополнительных доказательств, прежде всего текстологического характера», что его взгляды, «конечно, не во всех деталях бесспорны (например, вопросы об авторстве Нестора, взаимоотношениях текстов “Повести временных лет” и других памятников, о “прозападной” традиции Десятинной церкви и др.), но они, несомненно, имеют важное значение в смысле дальнейшего изучения этой сложной проблемы». В свою очередь Азбелев говорил о сужении Кузьминым понятия «текстология» [25]. Но важно в данном случае подчеркнуть, что, несмотря на эти замечания, оба профессионала – и историк Буганов, и филолог Азбелев – весьма высоко и на полном на том основании оценили творчество Кузьмина, увидев в нем по сути незадействованный еще потенциал в познании начальной истории русского летописания, значит, и нашего далекого прошлого.
   Однако основная часть советских ученых не увидела этот потенциал. Выше речь шла о дискуссии Кузьмина в 1972–1973 гг. с рядом признанных авторитетов науки. Из последних Я.С. Лурье долго еще пытался, например, в статьях 1981 и 1996 гг., дискредитировать его взгляд на теоретические и практические задачи современного летописеведения (рассуждения о «внеисточниковом знании» несостоятельны, об истории древнейшего летописания «представляют собой не гипотезы, а в сущности простые догадки», коими являются «предположение о существовании “летописной традиции Десятинной церкви”, отражающей “западное влияние”, и бытовании разных годовых стилей и космических эр, неаргументировано как отрицание Начального свода, так зарождение новгородского летописания») [26]. Вслед за своими старшими коллегами и учителями так поступают и представители современной науки.
   В качестве примера можно привести работы А.А. Гиппиуса, профессионально занимающегося летописанием, но остающегося, как текстолог до мозга костей, добровольным пленником формального подхода к изучению летописей, давно поставленного в науке под основательное сомнение. Поддерживая, по его словам, общую модель Шахматова, «представлявшую ПВЛ как систему редакционных “оболочек”, разросшихся вокруг первоначального “ядра”, возникшего не позднее середины XI в.», ученый в 2007–2008 гг. вычертил свою схему-историю складывания этой летописи. По его мнению, «около 1091 г. в Киево-Печерском монастыре был создан Начальный свод», вскоре получивший «продолжение в виде погодной Печерской летописи, которая регулярно пополнялась записями от кратких заметок до подробных повествований – по крайней мере до 1114 г. Лицом, делавшим эти записи, был, по всей видимости, сам составитель Начального свода».
   В 1114–1115 гг. посредством основательной переработки Начального свода и Печерской летописи (с прославлением в последней Владимира Мономаха) в том же монастыре была составлена ПВЛ. В 1116 г. ее переписал игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр, а в 1117 г. на основе его списка по заказу сына Мономаха Мстислава «был изготовлен “княжеский” экземпляр нового летописного свода, включавший в себя ряд дополнений» (особенно затронувших заключительную часть рукописи игумена, а также ее начало – рассказ о Рюрике), часть из которых была тогда же перенесена «в список Сильвестра», вероятно, им самим («ипатьевский» текст летописи он видит в «княжеском» экземпляре 1117 г., а «лаврентьевский» – в списке Сильвестра 1116 г., дополненном «на основе этого экземпляра»). Одновременно с появлением на свет ПВЛ в Киеве, «в Новгороде, на основе того же продолженного Печерской летописью Начального свода <…> был создан летописный свод Мстислава Владимировича», отразившийся в НПЛ обоих изводов.
   Что-либо нового и важного для науки в положительном смысле в схеме Гиппиуса нет (в его построениях, как можно понять, отсутствует Нестор). Произвольно скомбинированная в своем ядре, что хорошо видно, из взглядов А.А. Шахматова и М.Х. Алешковского, она, как и все схемы сторонников текстологического анализа, лишена исторического содержания и является очередной умозрительной реконструкцией, выстроенной на многочисленных допусках («Было гладко на бумаге…»). Как и Д.С. Лихачев, Гиппиус вычеркнул из истории XI в. новгородскую летописную традицию (хотя в 1997 г. он вел речь о начале новгородского летописания с XI в.: в середине столетия «при Софийском соборе был составлен летописный свод, соединивший какие-то части древнейшего киевского летописания с начатками местной летописи»). Киевскую же традицию, а с ней, значит, всю древнерусскую, исследователь, по сравнению с Лихачевым и Алешковским, еще больше «омолодил», увязав ее лишь с началом 1090-х гг., вследствие чего основные записи ПВЛ, прежде всего за IX–X вв., выглядят мало или вовсе недостоверными.
   Не обошел Гиппиус своим вниманием и концепцию Кузьмина, отвергнув ее довольно необычной для науки посылкой: «“Моноцентрическая” модель Начальной летописи представляется априори предпочтительной как более экономное описание процесса начального летописания». Из этой априорной посылки, по принципу которой можно отрицать что угодно, сразу же следует общий вывод автора, с которого он начал весь свой разговор об истоках летописания: «С другой стороны, объяснение противоречий текста ПВЛ в рамках развития единого “ствола” древнекиевского летописания лучше согласуется с фактом восхождения к общему “корню” различных региональных традиций XII–XIII вв. (включая новгородскую, основанную на предшествующем ПВЛ Начальном своде…). Реальных текстологических аргументов, которые бы заставили предполагать существование нескольких отразившихся в ПВЛ местных летописных сводов, созданных в различных центрах Руси, до сих пор, на наш взгляд, приведено не было». Мысль Кузьмина о вставках в ПВЛ после второго десятилетия XII в. ученый расценил как основывающуюся «исключительно на общих соображениях о возможной связи той или иной группы известий с тем или иным князем…», а идею о первоначальности «ладожской» версии призвания варягов, в 1967 г. обоснованной Кузьминым, связал с немецким исследователем Л. Мюллером (сам он вслед за Шахматовым ведет речь о приоритете «новгородской» версии) [27].
   Неприятие идей Кузьмина об истоках и истории русского летописания объясняется рядом причин. Это прежде всего его отход от многих догм летописеведения, на которых оно покоится до сих пор. В первую очередь на выводах А.А. Шахматова, в которых, надлежит напомнить, сам этот замечательный источниковед видел лишь «рабочие гипотезы» и «научные фикции», в связи с чем требовал относиться к ним «с большой осторожностью» и предостерегал против поспешного и доверчивого отношения к ним по причине их «чисто временного характера» [28]. Другая причина заключается в оригинальности метода и идей ученого, требующих детального и вдумчивого осмысления на всестороннем уровне – филологическом, историческом, методологическом. Наконец, с 1970 г. он занимал очень четкую и последовательную антинорманистскую позицию, аргументируя ее многими фактами, в том числе обращением к материалу летописей. Как резюмировал историк в названном году, «скандинавское происхождение “варягов” не может быть обосновано данными русских летописей» [29]. А эту позицию абсолютно не принимали и не принимают сейчас сторонники текстологического подхода к изучению летописей, со школьной скамьи воспитанные в качестве убежденных норманистов. Хотя, это, конечно, не основание отвергать предложения ученого-антинорманиста по близкой им теме, да и свои предложения он выдвигал не ради их самих, а ради серьезнейшего дела – изучения летописей и ранней истории России, в которой столько еще белых пятен и мифов. И эти пятна надо ликвидировать, а от мифов избавляться.
   Но сторонники традиционного подхода к работе с летописями только усиливают да еще приумножают эти мифы, делая это в основном по незнанию богатейшей историографии по данной теме, далеко выходящей за рамки творчества Шахматова и его оценки в науке. Так, В.К. Зиборов в 1995 г. ошибочно утверждал, что наличие летописцев до Нестора доказал именно этот ученый. Через 7 лет он же уверял, что самый результативный прием анализа письменных исторических источников есть сравнительно-текстологический, требующий от исследователя «широкого интеллектуального фона…». И тут же не замедлил явить еще один результат, сказав, что доводы И.И. Срезневского, М.Н. Тихомирова, Л.В. Черепнина в пользу существования летописи в конце Х в. есть «общего характера, идущие вразрез с такими известными фактами, как письменность восточных славян появилась в связи с принятием христианства в 988 г., следовательно, требовалось время для распространения грамотности; что церковные люди (священники, монахи) были первыми грамотными людьми, так как первые русские книги были богослужебными или богословскими» [30].
   О заблуждении Зиборова, грубо искажающем историю начала письменного и летописного дела на Руси, свидетельствуют вообще-то очень хорошо известные факты: русско-византийские договоры Х в., написанные на двух языках – греческом и русском. Так, в договоре князя Олега Вещего с Византией 912 г. подчеркивается, что «на утверженье же неподвижние быти меже вами хрестьаны и Русью, бывший мир сотворихом Ивановым (имя русского писца. – В.Ф.) написанием на двою харатью, царя вашего и своею рукою…». Здесь же читается статья (одиннадцатая), указывающая, как вытекает из ее содержания, на давно сложившуюся практику письменных завещаний русских, служащих в Византии и умерших там («и о работающих бо Грекох руси у хрестьаньскаго царя. Аще кто умреть…»): «…кому будеть писал наследити именье, да наследить е». Понятно, что читать и писать эти русские, чьи интересы защищала данная статья договора, научились в далеком детстве, а это 890, 880 и даже 870-е гг.
   Также известно, что русских в византийской армии, согласно восьмой статье того же договора, было очень много (причем их число нисколько не ограничивалось: «Егда же требует на войну ити, и сии хотять почтити царя вашего, да аще в кое время елико их приидеть, и хотять остати[ся] у царя вашего своею волею, да будуть»). Например, в 911–912 гг. в составе византийского войска, отправившегося против критских арабов, действовал русский отряд в 700 воинов. В 934 г. «семь русских кораблей, – далее отмечает А.Н. Сахаров, – с 415 воинами находились в составе византийской эскадры, направленной к берегам Лангобардии. В 935 г. в составе другой эскадры руссы ходили к берегам Южной Франции», а в 949 г. опять же русы «в количестве 629 человек участвовали в экспедиции против Крита». В 988 г., еще до крещения, Владимир отправил в Византию вспомогательный русский корпус численностью 6000 человек. И, как заключал крупнейший дореволюционный византинист В.Г. Васильевский, «факт присутствия в Византийской империи до первых годов XI столетия большого русского военного корпуса – по крайней мере, шеститысячного – не подлежит ни малейшему сомнению».
   А этот боевой корпус, как и предыдущие русские военные формирования, находящиеся на службе Византии, постоянно пополнялся, по причине непрерывной «текучести кадров», новыми наемниками из Руси, для которых было просто необходимо, в силу своей профессии балансируя на грани жизни и смерти, заранее распорядиться судьбой личного имущества, в том числе, как это зафиксировано в договоре 912 г., письменно. О «грамоте», с которой в обязательном порядке должны были прибывать в Империю русские послы и купцы, говорит русско-византийский договор 944 г.: «Да приносять грамоту, пишюче сице: яко послах корабль селико; и от тех да увемы и мы, оже с миромь приходять» (явившихся без этого важного письменного документа арестовывали, а при оказании неподчинения и сопротивления убивали). Написание таких «грамот» указывает на наличие на Руси развитого канцелярского дела, ведомого грамотными русскими чиновниками, естественно, на своем родном языке (но, разумеется, знающими и другие языки). В договоре опять же прописано, что составлен он в двух экземплярах, т. е. на греческом и русском языках: «Мы же свещание се написахом на двою харатью, и едина харатья есть у царства нашего, [на нейже крест и имена наша написана, а на другой послы ваши и гостье ваши]». В 2006 г. академик П.П. Толочко справедливо сказал: «Содержание договоров 911 и 944 гг. не оставляет сомнения в том, что их заключению предшествовала длительная работа по согласованию взаимных обязательств сторон. Вероятно, еще до начала переговоров каждая имела свои текстовые предложения, которые затем обсуждались во время посольских встреч. В пользу такого предположения говорят, в частности, ссылки в тексте договора на “закон руский”» [31].
   Зиборов, делая упор в распространении грамотности на Руси на «церковных людей» и связывая их появление с возведением в 996 г. Десятинной церкви, которую именует «первой церковью в Киеве» [32], почему-то не увидел там «соборной церкви» святого Ильи, где в 945 г., о чем обстоятельно рассказывает ПВЛ, клялась соблюдать условия мира с Византией крещеная Русь. Как заметил еще А.Л. Шлецер, «ета церковь должна быть первою и древнейшею в Киеве; или там было уже много церквей, потому что после называется она соборною?». Название «соборная», рассуждал затем митрополит Макарий, «заставляет допустить, что в Киеве были тогда и другие церкви, между которыми церковь святого Илии считалась главною, или соборною, предположение, которое, кажется, достаточно подтверждается последующею историею» (и тут же весьма резонно добавив: Титмар Мерзебургский, «современник святого Владимира, свидетельствует, что в его время существовало в Киеве более четырехсот храмов, – когда же успели они возникнуть в таком изумительном количестве?»). Точно также смотрели на статус Ильинской церкви многие советские ученые [33].
   А как в этом храме, так и в других киевских церквах священнослужители вели службы и читали проповеди для русских христиан на русском языке по богослужебным книгам, написанным на русском языке (в «Житии святого Кирилла», созданном в 869–885 гг., повествуется, как Кирилл в Крыму, в Корсуне в 861 г. приобрел «Евангелие» и «Псалтырь», написанные «русскими письменами», которые помог ему понять местный русин-христанин и о характере которых дискуссии нет конца. На обращение какой-то части русов в христианство указывают византийские источники конца VIII – 60-х гг. IX в.: «Житие Стефана Сурожского» и «Житие Георгия Амастридского», «Окружное послание» патриарха Фотия. Русская епархия – Росия – называется во всех церковных уставах византийских императоров, по крайней мере с 879 г., занимая 61-е место в перечне метрополий, подчиненных константинопольскому патриарху. В списках времени императора Константина Багрянородного (913–959 гг.) она «составляла 60-ю митрополию патриархата» [34]).
   Именно под влиянием киевских христиан, а вместе с тем это есть неоспоримое свидетельство их немалого присутствия среди горожан, княгиня Ольга приходит к мысли о принятии святого крещения. Крестившись в Константинополе (в науке называют 944, 946, 952–957, 959, 960–961 гг. [35]), она, согласно сведениям Иоакимовской летописи, привела в Киев «иереи мудри и церковь святыя Софея деревянну устрои, а иконы присла ей патриарх, и прилежаху к научению». Гибель в пожаре храма (монастыря) святой Софии в Киеве зафиксировал в 1018 г. Титмар Мерзебургский (архиепископ Киева почтил прибывших польского короля Болеслава Храброго и князя Святополка Окаянного «в храме св. Софии, – который в прошлом году сгорел по причине несчастного случая, – с мощами святых и прочими украшениями»). Основываясь на показаниях этих независимых источников, дореволюционные и советские исследователи (митрополит Макарий, П.Г. Лебединцев, М.А. Максимович, Н.И. Петров, М.Д. Приселков, М.К. Каргер, П.П. Толочко) считали, что Ольгой в Киеве, действительно, был сооружен деревянный Софийский храм, отличавшийся от каменного, построенного Ярославом Мудрым [36] (в 1975 г. были раскопаны остатки храма, возведенного, видимо, при Ольге [37]). В 959 г. Ольга просила германского короля Оттона I «посвятить для сего народа (Руси. – В.Ф.) епископа и священников» [38], что предполагает наличие соответствующих для того оснований. В 983 г. в Киеве были убиты язычниками христиане – отец и сын.
   О значительном числе христиан среди киевлян в первой половине Х в., что и объясняет наличие нескольких храмов в столице Руси, в которых, например, крещеная Русь, упомянутая под 945 г., отправляла свои обряды, говорит тот факт, что большинство трупоположений того времени в районе Десятинной церкви являются христианскими, находящими себе, констатировал в 1978 г. археолог С.С. Ширинский, «по характеру и деталям погребальной обрядности <…> прямые аналогии в массово изученных к настоящему времени соответствующих памятниках на древней территории Великой Моравии». В 1999 г. археолог В.В. Седов, отметил, беря во внимание многочисленные дунайские находки в Среднем Поднепровье (конца IX – первой трети X в.), факт широкой инфильтрации (или крупной волны миграции) дунайских славян в Восточную Европу. В 1992 г. лингвист О.Н. Трубачев указал, что кириллица древнего образца знаменитой корчаги из гнездовского кургана № 13 (начало Х в.), по-разному читаемая специалистами («гороунша», «гороухща», «гороушна», «гороуща», славянское имя Горун), свидетельствует о проникновении на Русь глаголицы и отражает импульсы из Великой Моравии [39].
   А в Моравии трудами просветителей Кирилла и Мефодия была изобретена в 860-х гг. славянская грамота и там же впервые были переложены на славянский язык книги священного писания. В связи с наличием теснейших связей Руси с Моравией, в пользу чего свидетельствует также Сказание о славянской грамоте, повествующее о подвиге солунских братьев в Моравии и читаемое в ПВЛ под 6406 г., и в котором Н.К. Никольский видел мораво-паннонский памятник конца IX в., следует начало письменности среди восточных славян относить к очень раннему времени, иначе тогда не объяснить ни наличие грамотных русских в последние десятилетия IX – начале X в., ни невероятный взлет литературы, прежде всего летописания, и общественно-политической мысли Руси в XI в., невозможный без длительного по времени накопительного периода, в течение которого должно было вырасти несколько поколений просто грамотных людей. Как точно заметил в 1943 г. Г.В. Вернадский, без учета факта проникновения в IX в. христианства на Русь «расцвет христианской культуры» в ней в XI в. «мог бы показаться неожиданным чудом» [40]. Русские историки изначально не верили ни в какие чудеса, потому В.Н. Татищев и сказал по поводу тезиса Г.З. Байера, реанимируемого современными почитателями текстологического анализа источников: «Ложь от неведения, якобы в Руси письма до Владимира не было» [41].
   Примеры с Гиппиусом и Зиборовым представляют собой не единичный случай проявления, если сказать словами А.А. Куника, «дикого скептицизма», вновь нацелившегося, под предлогом пресловутого «объективизма», на вымарывание нашей ранней истории. В 2007 г. на конференции в Эрмитаже «Сложение русской государственности в контексте раннесредневековой истории Старого света» ученые Санкт-Петербурга говорили да так дружно, что русско-византийские договоры Х в. были написаны по-гречески, так как письменности русские не знали (такого рода «объективизм» со временем непременно приведет их к отрицанию существования самих этих документов), и что, по мнению Н.И. Милютенко, «все завещания писались на греческом, индексировались в Константинополе, потому что там каждое завещание должно было быть зарегистрировано. Так что это просто греческий текст» [42]. Довольно странное суждение, ибо договор 912 г., о чем нельзя забывать, это не просто договор, дежурно регулирующий накопившиеся межгосударственные вопросы, а договор, условия которого были продиктованы византийцам победоносной Русью под стенами, по сути, поверженной их столицы.
   Причем продиктованы с позиций «закона руского» и только в целях Руси, и только целях ее подданных. Византия же вынуждена была принять эти условия целиком (по верным словам А.В. Карташева, «грекам эта сделка была и неприятна и унизительна» [43]), без оговорки какой-то невероятной «индексации», способной либо лишить победителей кровью завоеванных ими прав, либо помешать им воспользоваться этими правами в полной мере. Поэтому в договоре 912 г. речь идет о весьма важном для воинов Олега, так как на кону стояла стоимость их жизни, – о завещаниях, написанных ими на их родном языке и без малейшего участия византийцев, ибо было чисто русским делом, автоматически осуществляемом на основе «закона руского» находившимися в Византии (да и в других «зарубежьях») русскими: «И о русских, служащих в Греческой земле у греческого царя. Если кто умрет, не распорядившись своим имуществом, а своих у него не будет, то пусть возвратится имущество его на Русь ближайшим младшим родственникам. Если же сделает завещание, то пусть возьмет завещанное тот, кому написал умирающий наследовать его имущество, и да наследует его» [44] (а что, по Милютенко, «индексировали» и «регистрировали» византийские чиновники в другом случае, также внесенном в договор, «если кто умрет, не распорядившись своим имуществом, а своих у него не будет, то пусть возвратится имущество его на Русь ближайшим младшим родственникам», как они устанавливали наличие у покойного ближайших младших родственников – с выездом на место их постоянного проживания или вызовом за счет императорской казны в Византию, какие документы-справки те должны были представить – и как они затем переправляли и за чей счет его имущество на Русь?).
   На той же конференции В.Я. Петрухин утверждал, что соборная церковь святого Ильи находилась не в Киеве, а в Константинополе, «при дворце Романа Лакапина» (об этом он уже говорил 2000 г., ссылаясь на работу Я. Малингуди 1996 г.). Археолога Петрухина тут же с готовностью поддержал историк древнерусской архитектуры О.М. Иоаннисян, уверяя, что в летописных статьях непринадлежность этой церкви к Киеву «очень хорошо показано» (и, по его словам, «всё же начинается с Десятинной церкви») [45]. Взгляд, изложенный Петрухиным, имеет свою историю, и его надуманность полно продемонстрировал в 2006 г. С.Н. Кистеров [46]. Причем надуманность эта бросается в глаза именно при обращении к ПВЛ. Византийские послы, прибывшие в 945 г. ко двору князя Игоря, сказали ему: «“Твои сли водили суть царе наши роте, и нас послаша роте водит тебе и мужь твоих”. Обещася Игорь сице створити. Заутра призва Игорь слы, и приде на холм, кде стояше Перун, [и] покладоша оружье свое, и щиты и золото, и ходи Игорь роте и люди его, елико поганых руси; а хрестеяную русь водиша роте в церкви святаго Ильи, яже есть над ручаем, конець Пасынъче беседы и Козаре: се бо бе сборная церки, мнози бо беша варязи хрестеяни». Все очень четко и предельно внятно: в присутствии послов Византии Игорь «пришел на холм, где стоял Перун. И сложили оружие свое, и щиты, и золото, и присягали Игорь и люди его, – сколько было язычников среди русских». Одновременно с тем, подчеркивает летописец, вводивший в летопись тексты договоров с греками (по Кузьмину, возможно, в 1120-е гг.) и дававший им соответствующие комментарии, «христиан русских приводили к присяге в церкви святого Ильи, что стоит над Ручьем в конце Пасынчей беседы и Козарского урочища: это была соборная церковь, так как было много христиан среди варягов» [47].
   Если же полагать, как это делает Петрухин, что Ильинская церковь, где происходило действие, описанное летописью, – это есть только церковь «при дворце Романа Лакапина», то тогда ему, чтобы быть последовательным до конца, надо «перенести» в императорский дворец и «холм, где стоял Перун», чтобы некрещеная русь, составляющая большинство войска Игоря, не простаивала во время клятвы своих сородичей-христиан и своими языческими святынями также бы обязалась соблюдать договор. Ущербность логики Петрухина состоит в том, что, если в Константинополе существовала церковь святого Ильи (а на нее в науке многократно указывалось задолго до Малингуди), то церкви, посвященной тому же пророку, в Киеве быть не могло. А вот что говорил А.Л. Шлецер, справедливо не принимавший подобную логику, все в истории выставлявшую в единственном экземпляре: «Не токмо в Цареграде, но после и в Киеве упоминается церковь св. Илии». Причем место, добавлял ученый, где стояла последняя, «означено с точностию и она должна существовать еще при Несторе». Н.М. Карамзин, указав, что церковь является, возможно, «древнейшей в Киеве», уточнил: «В Цареграде была славная церковь св. Илии», но здесь речь идет «о киевской» (сказав также, что «Пасынъче беседы» и «Козаре» «назывались две улицы или части древнего Киева, и что сия церковь находилась между ими»). Митрополит Макарий в свою очередь пояснял, что церковь Ильи была еще во время летописца «и была, конечно, незначительною в ряду других церквей. Потому современники могли спросить его: почему же в такой незначительной церкви присягали послы Игоревы? Потому, – отвечает летописец, – что тогда она была главною, соборную» [48]. Что ж, резонность последних слов очевидна.
   К сюжету с клятвой крещеной руси в церкви святого Ильи имеет отношение одна очень серьезная фальшивка, запущенная в науку текстологами и иллюстрирующая их манеру работы с Начальной летописью. Фальшивка эта связана с именем Д.С. Лихачева, фигурой почти сакральной для современных летописеведов. В 1950 г. он, выпуская в издательстве АН СССР в серии «Литературные памятники» ПВЛ и заверяя, что печатается «реально дошедший до нас в Лаврентьевской летописи текст», подверг его в части статьи под 945 г.: «Яже есть над ручаем, конець Пасынъче беседы и Козаре: се бо бе сборная церки, мнози бо беша варязи хрестеяни» преднамеренной фальсификации. В ходе которой топоним «Козаре» был превращен в народ и совершенно по-другому расположен в тексте, что в корне меняло его звучание. Теперь летописец, рукой которого водил доктор филологических наук Лихачев, якобы утверждал, что церковь Ильи, «яже есть над Ручаем, конец Пасынъче беседы: се бо бе сборная церкви, мнози бо беша варязи хрестеяни и козаре», т. е. эта церковь «стоит над Ручьем в конце Пасынчей беседы: это была соборная церковь, так как много было христиан – варягов и хазар» [49]. Как тут не вспомнить перевод топонимов на немецкий язык, высмеянный 200 лет назад Шлецером: «которая стоит у ручья на конце пустыни в Хазарии» [50].
   Вот в подобные пустыни и повело исследователей, включая зарубежных, академическое издание, в котором был рожден исторический призрак – киевские хазары-христиане. А.Г. Кузьмин, в 1999 г. обращая внимание научной общественности на фальсификацию Лихачева, констатировал, что она дала начало «хазарской версии» крещения Руси, «которую особенно энергично отстаивал В. Кожинов. Пользуясь обычно выверенными академическими изданиями летописей, я долго не понимал, где находятся истоки этих неуемных фантазий, что отразилось и в специальной статье о хазаромании» [51]. Сегодня Петрухин, как говорилось, «убирает» из Киева церковь святого Ильи. Иное дело в 1995 г., когда она ему вместе с ее небывалыми прихожанами-хазарами так была нужна для обоснования «норманнско-хазарского» взгляда на Древнюю Русь. И, цитируя фальшивку из издания ПВЛ 1950 г., что «многие варяги были христианами и Козаре», он утверждал, что главная христианская церковь располагалась в районе (квартале) Козаре (Хазары), где проживали представители еврейско-хазарской общины, принимавшие, таким образом, «участие в ритуалах господствующего слоя Руси, – а господствующий слой воспринимал “хазарские ритуалы” (причем, очевидно, ритуалы “царские” – напомним о претензиях русских князей на титул кагана)».
   Ну, а дальше больше. По словам Петрухина, выходцы из Хазарии, «очевидно, наряду с норманнами входили в русскую дружину и принимали участие в формировании ее культуры», присутствовали среди населения русских городов, Тмутаракань была «хазарским» фактором воздействия на Русь, под влиянием которого в пантеон Владимира попали иранские божества, «хазарское наследие» являлось важнейшим структурообразующим фактором формирования русского государства, «хазарская традиция была актуальна для Руси не только в связи с претензиями на хазарское наследие, но и в связи с тем опытом государственного строительства, который позволил хазарам объединить разноязычные земли». Сложение же древнерусской культуры в Х в. он уподобил воображаемому им процессу возведения черниговского кургана Черная могила (где якобы захоронен знатный русский дружинник «скандинавского происхождения») небывалым в мировой истории славяно-норманно-хазарским сообществом: «Славяне, норманны и хазары возвели своему предводителю единый монумент» [52]. Как констатировал в 2000 г. известный византинист Г.Г. Литаврин, Петрухин не имеет оснований для вывода о заметном «хазарском компоненте» в русской культуре, так как «нет решительно никаких доказательств того, что их влияние на духовную культуру и политическую систему Древней Руси был сколько-нибудь глубоким и длительным» (и, будучи сам норманистом, добавил к сказанному, что он несколько преувеличивает роль скандинавов на Руси) [53].
   Действительно, нет решительно никаких оснований вообще ни для «норманнско-хазарской» концепции Петрухина, возведенной им как на чужих, так и на собственных летописеведческих, исторических и археологических натяжках [54], ни для других мифов сторонников текстологического анализа летописей, позволяющих себе непростительные вольности с ними. Летописи, как и любой другой исторический источник, в обязательном порядке должны быть подвергнуты обстоятельной критике, способной установить степень их достоверности. Но эта критика не должна быть подменена насилием над ними, совершающемся в угоду любой концепции, ибо в таком случае очень легко переступить грань, отделяющую науку от фальсификации. И переступить эту грань не позволит именно комплексный подход к изучению летописей, когда наряду со сравнительно-текстологическим методом, методом, бесспорно, очень важным в науке, используется метод собственно исторический, позволяющий выявить политическую направленность летописей. Следовательно, увидеть, с одной стороны, скрытую в них информацию, тем самым углубив и расширив наши представления о ранней истории Руси, с другой – несостоятельность «реалий» прошлого, созданных умозрительными реконструкциями, тенденциозностью и диким скептицизмом, примеры в развенчевании которых блестяще показал А.Г. Кузьмин.

   Примечания
   1. Коялович М.О. История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям. – Минск, 1997. – С. 48; Тихомиров М.Н. Начало русской историографии // Он же. Русское летописание. – М., 1979. – С. 46.
   2. Татищев В.Н. История Российская с самых древнейших времен. Т. I. М., Л., 1962. – С. 81; Иловайский Д.И. Начало Руси. – М., 2006. – С. 93; Хрущов И.П. О древнерусских исторических повестях и сказаниях. ХI – ХII столетие. – Киев, 1878. – С. 3; Бестужев-Рюмин К.Н. История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям М.О. Кояловича. – СПб., 1884 // Журнал Министерства народного просвещения (ЖМНП). – СПб., 1885. – Ч. 237. – С. 98; Кузьмин А.Г. Начальные этапы древнерусского летописания. – М., 1977. – С. 30–33.
   3. Шахматов А.А. Повесть временных лет. – С. XVI; Никольский Н.К. Повесть временных лет как источник для истории начального периода русской письменности и культуры. К вопросу о древнейшем русском летописании. Л., 1930. – Вып. 1. – С. 29; Пашуто В.Т. А.А. Шахматов – буржуазный источниковед // Вопросы истории (ВИ). – 1952. – № 2. – С. 61, 69.
   4. Шахматов А.А. Повесть временных лет. – С. LVIII.
   5. Кузьмин А.Г. Начальные этапы древнерусского летописания. – М., 1977. – С. 41.
   6. Лихачев Д.С. Русские летописи и их культурно-историческое значение. – М.; Л., 1947. – С. 60–100; Повесть временных лет. Подготовка текста, перевод, статьи и комментарии Д.С. Лихачева / Под ред. В.П. Адриановой-Перетц. – М.; Л., 1950. – Ч. 2. – С. 76–78, 87, 89–91, 94–95.
   7. Фомин В.В. Комментарии // Гедеонов С.А. Варяги и Русь: В 2 ч. / Автор предисловия, комментариев, биографического очерка В.В. Фомин. – М., 2004. – С. 458 (коммент. 2).
   8. Лурье Я.С. Михаил Дмитриевич Приселков – источниковед // ТОДРЛ. – М.; Л., 1962. – Т. XVIII. – С. 467–470; Он же. О некоторых принципах критики источников // Источниковедение отечественной истории. – М., 1973. – Вып. 1. – С. 93.
   9. Алешковский М.Х. Первая редакция Повести временных лет // Археографический ежегодник (АЕ) за 1967 год. – М., 1967. – С. 13–40; Он же. Повесть временных лет. – М., 1971. – С. 11–12, 20–52, 57–59, 61–71, 83, 102, 112.
   10. Погодин М.П. Разбор рукописного сочинения г. Ундольского под заглавием: «Исследования о церковно-славянских Хронографах. Т. I. О временнике Георгия Амартола в отношении к Несторовой летописи» // Двадцать пятое присуждение учрежденных П.Н. Демидовым наград. – СПб., 1856. – С. 470.
   11. Куник А.А. Разбор рукописного сочинения г. Ундольского под заглавием: «Исследования о церковно-славянских Хронографах. Т. I. О временнике Георгия Амартола в отношении к Несторовой летописи» // Двадцать пятое присуждение учрежденных П.Н. Демидовым наград. – СПб., 1856. – С. 73.
   12. Никольский Н.К. Повесть временных лет как источник для истории начального периода русской письменности и культуры. К вопросу о древнейшем русском летописании. Вып. 1. – Л., 1930. – С. 3–4, 6, 9, 25–44, 50, 59–67 и др.
   13. Тихомиров М.Н. Источниковедение истории СССР с древнейших времен до конца XVIII в. Курс источниковедения истории СССР. – М., 1940. – Т. 1. – С. 45, 54–55; Он же. Происхождение названий «Русь» и «Русская земля» // Он же. Русское летописание … С. 22–35; Он же. Развитие исторических знаний в Киевской Руси, феодально-раздробленной Руси и Российском централизованном государстве (X–XVII вв.) // Очерки истории исторической науки в СССР. – М., 1955. Т. I. – С. 50–51, 55–56; Он же. Начало русской историографии … С. 46–66; Он же. Источниковедение истории СССР. – М., 1962. – Вып. I. – С. 47–49, 52, 63, 66; Он же. Русский летописец в «Истории Польши Яна Длугоша» // Он же. Исторические связи России со славянскими странами и Византией. – М., 1969. – С. 235–237.
   14. Греков Б.Д. Киевская Русь и проблема происхождения русского феодализма у М.Н. Покровского // Против исторической концепции М.Н. Покровского. – М.; Л., 1939. – С. 90; Он же. Борьба Руси за создание своего государства. – М.; Л., 1945. – С. 31, 53, 55, 57; Он же. Киевская Русь. – Л., 1953. – С. 281–282; Он же. Киевская Русь // Он же. Избранные труды. – М., 1959. – Т. II. – С. 27; Мавродин В.В. Образование Древнерусского государства. – Л., 1945. – С. 66–67, 222.
   15. Черепнин Л.В. «Повесть временных лет», ее редакции и предшествующие ей летописные своды // Исторические записки. – М., 1948. – Т. 25. – С. 332–333; Он же. Русская историография до ХIХ века. Курс лекций. – М., 1957. – С. 29, 31–34, 50; Он же. Спорные вопросы изучения Начальной летописи в 50–70-х годах // История СССР. – 1972. – № 4. – С. 55–56, 59–65; Он же. К спорам о методологии изучения начального летописания. (Ответ А.Г. Кузьмину) // История СССР. – 1973. – № 4. – С. 237.
   16. Рубинштейн Н.Л. Русская историография. – М., 1941. – С. 21; Еремин И.П. «Повесть временных лет». – Л., 1947. – С. 19–20, 38.
   17. Рыбаков Б.А. Остромирова летопись // ВИ. – 1956. – № 10. – С. 46–59; Он же. Предпосылки образования Древнерусского государства // Очерки истории СССР. Кризис рабовладельческой системы и зарождение феодализма на территории СССР. III–IX вв. – М., 1958. – С. 772, 781–782, 789–790; Он же. Древняя Русь. Сказания. Былины. Летописи. – М., 1963. С. 159–161, 170–172, 187–190, 196–200, 221–228, 285; Он же. Русские летописцы и автор «Слова о полку Игореве». – М., 1972. – С. 72; Он же. Киевская Русь и русские княжества ХII – ХIII веков. – Изд. 2. – М., 1993. – С. 114–118, 120–139.
   18. Никольский Н.К. Указ. соч. – С. 4, 40; Юшков С.В. Общественно-политический строй и право Киевского государства. – М., 1949. —
   С. 29–31, 34, 83; Греков Б.Д. Киевская Русь. – Л., 1953. – С. 15–18, 20; Тихомиров М.Н. Развитие… С. 52; Черепнин Л.В. Русская историография до ХIХ века … С. 29; Рыбаков Б.А. Предпосылки… С. 789.
   19. Кузьмин А.Г. Рязанское летописание (сведения летописей о Рязани и Муроме периода их самостоятельности): Автореф. дис… канд. ист. наук. – М., 1963. – С. 3, 7, 18; Он же. Рязанское летописание. – М., 1965. – С. 4.
   20. Фомин В.В. К 75-летию выдающегося русского историка А.Г. Кузьмина // Сборник Русского исторического общества (Сб. РИО). – Т. 9 (157). Мальтийский орден и Россия. – М., 2003. – С. 320.
   21. Цит. по: Введенский Р.М. Научная школа А.Г. Кузьмина: «Земля» и «Власть» в истории России // Научные школы Московского педагогического государственного университета. – М., 2008. – Вып. 1. – С. 295.
   22. Черепнин Л.В. К спорам … С. 231–237; Лихачев Д.С., Янин В.Л., Лурье Я.С. Подлинные и мнимые вопросы методологии изучения русских летописей // ВИ. – 1973. – № 8. – С. 194–203; Лурье Я.С. О некоторых принципах критики источников … С. 82–93, 100; Черепнин Л.В. К вопросу о методологии и методике источниковедения и вспомогательных исторических дисциплин // Источниковедение отечественной истории. – Вып. 1. – С. 56, 58–61; Зимин А.А. О методике изучения древнерусского летописания // Известия Академии наук СССР. Серия литературы и языка. – М., 1974. – Т. 33. – № 5. – С. 454–464.
   23. Шахматов А.А. Разыскания… С. 205–206, 209; Он же. Киевский Начальный свод… С. 123.
   24. Кузьмин А.Г. К вопросу о происхождении варяжской легенды // Новое о прошлом нашей страны. – М., 1967. – С. 42–53; Он же. Индикты Начальной летописи // Славяне и Русь. – М., 1968. – С. 305–313; Он же. Хронология Начальной летописи // Вестник МГУ. Серия 9. История. – 1968. – № 6. – С. 40–53; Он же. Русские летописи как источник по истории Древней Руси. – Рязань, 1969. – С. 23–26, 43–46, 52–59, 67, 94, 96, 102–104, 108–111, 148, 151, 156, 162; Он же. Две концепции начала Руси в Повести временных лет // История СССР. – 1969. – № 6. – С. 80–105; Он же. «Слово о полку Игореве» о начале Русской земли // ВИ. – 1969. – № 5. – С. 53, 55–56, 58–60, 65–66; Он же. «Варяги» и «Русь» на Балтийском море // ВИ. – 1970. – № 10. – С. 33; Он же. Летописные источники посланий Симона и Поликарпа (К вопросу о «Летописце старом ростовском») // АЕ за 1968 г. – М., 1970. – С. 73–92; Он же. Ф. Селецкий. Повесть временных лет // ВИ. – 1970. – № 3. – С. 179–180; Он же. Древнерусские исторические традиции и идейные течения XI века // ВИ. – 1971. – № 10. – С. 55–57, 63, 65–67, 72–74, 76; Он же. Начальные этапы древнерусского летописания: Автореф. дис. … докт. ист. наук. – М., 1971. – С. 3–35; Он же. Спорные вопросы методологии изучения русских летописей // ВИ. – 1973. – № 2. – С. 32–53; Он же. К спорам о методологии изучения начального летописания // История СССР. – 1973. – № 4. – С. 219–231; Он же. Сказание об апостоле Андрее и его место в Начальной летописи // Летописи и хроники. – 1973. – М., 1974. – С. 40, 42–44; Он же. Начало новгородского летописания // ВИ. – 1977. – № 1. – С. 59–77; Он же. Начальные этапы древнерусского летописания. – М., 1977. – С. 3–4, 25–54, 63–110, 112–113, 126, 132–295, 297–382, 383–389; Он же. Падение Перуна: (Становление христианства на Руси). – М., 1988. – С. 20, 23, 39, 42–66, 119, 140–141; Он же. Русь в современной исторической науке // Тысячелетие крещения Руси. Международная церковно-историческая конференция. Киев, 21–28 июля 1986 года. Материалы. – М., 1988. – С. 92–94; Он же. Руги и русы на Дунае // Средневековая и новая Россия. – СПб., 1996. – С. 131–134, 140–144; Он же. Источниковедение истории России (с древнейших времен до монгольского завоевания). – М., 2002. – С. 105–108, 123–198; Он же. История России с древнейших времен до 1618 г. – М., 2003. – Кн. 1. – С. 88, 92–95, 115, 300–301; Он же. Начало Руси. Тайны рождения русского народа. – М., 2003. – С. 187–203, 342–346; Он же. Начальные этапы древнерусской историографии // Историография истории России до 1917 года. – М., 2003. – Т. 1. – С. 26–50; Откуда есть пошла Русская земля. Века VI – Х / Сост., предисл., введ. к документ., коммент. А.Г. Кузьмина. Кн. 1. – М., 1986. – С. 5–6, 16–17, 546, 649–652; Откуда есть пошла Русская земля. Кн. 2. – М., 1986. – С. 16–17, 20–21, 26–28, 478–479, 581–583; Се Повести временных лет (Лаврентьевская летопись) / Сост., авторы примечаний и указателей А.Г. Кузьмин, В.В. Фомин; вступительная статья и перевод А.Г. Кузьмина. – Арзамас, 1993. – С. 4–38; Славяне и Русь: Проблемы и идеи. Концепции, рожденные трехвековой полемикой, в хрестоматийном изложении / Сост. А.Г. Кузьмин. – М., 1998. – С. 287, 434, 450–451. См. также: Буганов В.И. Отечественная историография русского летописания. Обзор советской литературы. – М., 1975. – С. 7–24, 49–65, 130–152, 229–247; Фомин В.В. Русские летописи … С. 4–76; Он же. Варяги и варяжская русь … С. 205–206, 268–269.
   25. Буганов В.И. Отечественная историография русского летописания … С. 240–243; Азбелев С.Н. А.Г. Кузьмин. Начальные этапы древнерусского летописания. – М.: Изд-во Московского университета, 1977 // ВИ. – 1978. – № 10. – С. 160–162.
   26. Лурье Я.С. О возможности и необходимости при исследовании летописей // ТОДРЛ. – Л., 1981. – Т. XXXVI. – С. 14–25; Он же. Предисловие // Приселков М.Д. История русского летописания XI–XVI вв. – СПб., – 1996. – С. 19, 27.
   27. Гиппиус А.А. К истории сложения текста Новгородской первой летописи // Новгородский исторический сборник. 6 (16). – СПб., 1997. – С. 3–72; Он же. К проблеме редакций Повести временных лет // Славяноведение. – 2007. – № 5. – С. 3–24; № 2. – 2008. – С. 20–44.
   28. Шахматов А.А. Заметки к древнейшей истории русской церковной жизни // Научный исторический журнал. – Пг., 1914. – Т. II. – Вып. 2. – № 4. – С. 45; Пархоменко В. Iз листування з акад. О.О. Шахматовым // Украiна. – Киiв, 1925. – Кн. 6. —С. 126.
   29. Кузьмин А.Г. «Варяги» и «Русь» … С. 33.
   30. Зиборов В.К. О летописи Нестора. – СПб., 1995. – С. 3; Он же. Русское летописание XI–XVIII веков. – СПб., 2002. – С. 32–33.
   31. Летопись по Лаврентьевскому списку. // ПСРЛ. Т. 1. – М., 1927. – С. 35–36, 47, 51; Васильевский В.Г. Варяго-русская и варяго-английская дружина в Константинополе ХI – ХII веков // Он же. Труды. СПб., 1908. – Т. 1. – С. 203; Сахаров А.Н. Дипломатия древней Руси: IX – первая половина Х в. – М., 1980. – С. 63, 119–122, 132, 167, 171–173, 176–177, 200, 203–204; Толочко П.П. Русско-византийские договоры и время включения их в летопись // ТОДРЛ. СПб., 2006. – Т. LVII. – С. 43–44.
   32. Зиборов В.К. Русское летописание… С. 28.
   33. ЛЛ. – С. 51, 53; Шлецер А.Л. Нестор. – СПб., 1809. – Ч. III. —
   С. 190; Макарий (Булгаков М.П.). История русской церкви. Т. II. СПб., 1857… М., 1994. – Кн. I. – С. 208–209, 308, прим. 492; Рыбаков Б.А. Киевская Русь и русские княжества ХII – ХIII веков … С. 367; Рапов О.М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. Принятие христианства. – М., 1998. – С. 132.
   34. Рапов О.М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. … С. 119–120; Фомин В.В. Начальная история Руси. – М., 2008. – С. 160.
   35. См. об этом подробнее: Рапов О.М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. … С. 142–162.
   36. Татищев В.Н. Указ. соч. Т. I. – С. 111; Титмар Мерзебургский. Хроника: В 8 книгах. – М., 2005. – С. 177; Макарий (Булгаков М.П.). Указ. соч. Кн. I. – С. 220; Рапов О.М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. … С. 164–165.
   37. Боровский Я.Е. Мифологический мир древних киевлян. – Киев, 1982. – С. 48.
   38. «Крещение Руси» в трудах русских и советских историков / Авт. вступ. ст. А.Г. Кузьмин; Сост., авт. прим. и указат. А.Г. Кузьмин, В.И. Вышегородцев, В.В. Фомин. – М., 1988. – С. 299–300.
   39. Ширинский С.С. Археологические параллели к истории христианства на Руси и в Великой Моравии // Древняя Русь и славяне. – М., 1978. – С. 203–205; Трубачев О.Н. В поисках единства. Взгляд филолога на проблему истоков Руси. – М., 2005. – С. 117–118; Седов В.В. Древнерусская народность. Историко-археологическое исследование. – М., 1999. – С. 187–188, 192, 194–195, 203, 206, 208. См. также: Фомин В.В. Ломоносовофобия российских норманистов // Варяго-русский вопрос в историографии. – М., 2010. – С. 440–441, 443–445.
   40. Никольский Н.К. Указ. соч. – С. 50, 59–67; Вернадский Г.В. Древняя Русь. – Тверь; М., 1996. – С. 371.
   41. Татищев В.Н. Указ. соч. Т. I. – С. 221, прим. 61 на с. 231.
   42. Диктофонная запись дискуссий на заседаниях // Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. Сложение русской государственности в контексте раннесредневековой истории Старого Света. Материалы Международной конференции, состоявшейся 14–18 мая в Государственном Эрмитаже. – СПб., 2009. – С. 601–603, 606–608.
   43. Карташев А.В. Очерки по истории русской церкви. – Минск, 2007. – Т. 1. – С. 94.
   44. Се Повести временных лет … С. 55.
   45. Петрухин В.Я. Древняя Русь: Народ. Князья. Религия // Из истории русской культуры. Т. I (Древняя Русь). – М., 2000. – С. 257; Диктофонная запись дискуссий на заседаниях. – С. 577, 598–599, 606.
   46. Кистеров С.Н. «Повесть временных лет» о ратификации русско-греческого договора 944 г. // Исследования по русской истории и культуре. Сб. статей к 70-летию И.Я. Фроянова. – М., 2006. – С. 147–163.
   47. ЛЛ. – С. 52–53; Се Повести временных лет … С. 64.
   48. Шлецер А.Л. Указ. соч. Ч. III. – С. 183, 190; Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. I. – М., 1989. – С. 117, прим. 358 на с. 266, прим. 359 на с. 267; Макарий (Булгаков М.П.). Указ. соч. Кн. I. – С. 308, прим. 492; Голубинский Е.Е. История русской церкви. – М., 1880. – Т. 1. – Ч. 1. – С. 73, прим. 1.
   49. Повесть временных лет. Подготовка текста, перевод, статьи и комментарии Д.С. Лихачева / Под ред. В.П. Адриановой-Перетц. – М.; Л., 1950. – Ч. 1. – С. 39, 236; Повесть временных лет… Ч. 2. – С. 150, 180, 187. В 1996 г., еще при жизни Лихачева, его творение 1950 г. вышло вторым изданием, где летописный текст в части статьи 945 г. воспроизведен согласно оригиналу (Повесть временных лет. Подготовка текста, перевод, статьи и комментарии Д.С. Лихачева / Под ред. В.П. Адриановой-Перетц; Подгот. М.Б. Свердлов. – Изд. 2, испр. и доп. – СПб., 1996. – С. 26, 163).
   50. Шлецер А.Л. Указ. соч. Ч. III. – С. 191.
   51. Кузьмин А.Г. Хазарские страдания // Молодая гвардия. – 1993. – № 5–6. – С. 231–252; Он же. Пути проникновения христианства на Русь // Великие духовные пастыри России. – М., 1999. – С. 24; Он же. История… С. 183; Он же. Начало Руси … С. 341–342; Он же. Облик современного норманизма // Сб. РИО. Т. 8 (156). Антинорманизм. – М., 2003. – С. 234, 240, 253, прим. 68; Славяне и Русь. – С. 459–460; Фомин В.В. Скандинавы и хазары в русской истории: современная интерпретация // Вопросы российской и всемирной истории. Материалы V межвузовской научно-практической конференции «Дискуссионные вопросы российской истории в вузовском и школьном курсах». – Арзамас, 2002. – С. 181–183; Он же. Кривые зеркала норманизма // Сб. РИО. Т. 8 (156). – С. 109–111; Он же. Варяги и варяжская русь … С. 176.
   52. Петрухин В.Я. Начало этнокультурной истории Руси IX–XI веков. – М., 1995. – С. 100–101, 107–108, 114–115, 194, 220–221, 232. См. также: Петрухин В.Я. Древняя Русь … С. 257–259.
   53. Литаврин Г.Г. Византия, Болгария, Древняя Русь (IX – начало XII в.). – СПб., 2000. – С. 14, 19.
   54. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Ломоносовофобия … С. 406–420.


   Глава 8
   Норманнская проблема

   В.В. Фомин


   Самой яркой фигурой в разработке варяго-русского вопроса в нашей науке последней трети XX – начала XXI в. был А.Г. Кузьмин. Обращаясь к его трудам по этой теме, неимоверно запутанной и заполитизированной в историографии, но вместе с тем спокойно разрешаемой на основе всех имеющихся источников, если, конечно, смотреть на них без норманистских шор, поражаешься прежде всего двум фактам. Первый факт: насколько широк был кругозор этого историка, способного видеть и тонко увязывать воедино многие события и территории, ранее не принимаемые во внимание и не рассматриваемые во взаимосвязи, отчего под его пером картина начала русского мира становилась более масштабной и, разумеется, более сложной. Но вместе с тем она становилась и более понятной, так как давала специалистам верные направления и твердую почву под ногами.
   Второй факт: время обращения Кузьмина к варяго-русскому вопросу, а это конец 60-х – начала 70-х гг. прошлого века, совершенно не способствовавшее появлению новых концепций в его разработке. Ибо это было время научного застоя в данной области, вызванного полнейшим господством в ней норманизма. Состояние застоя научной мысли усиливало еще то обстоятельство, что норманизм выдавался за «антинорманизм» (с прибавкой «советский»), в связи с чем его представители впадали в принципиальнейшие заблуждения. А эти заблуждения заставляли их без конца топтаться в порочном норманистском круге, из которого почти невозможно было вырваться, и создавать, даже того не ведая и осознавая, норманистские мифы, которыми сегодня так полна российская историко-филологическая наука и на основе которых в ложном свете продолжает массово тиражироваться ранняя русская история [1].
   Но выдающийся талант историка Кузьмина оказался выше этих, казалось, непреодолимых обстоятельств. И он порвал, хотя и не сразу, с такой наукой, проповедующей и закрепляющей в научном и общественном сознании СССР, под видом «советского антинорманизма», чистейшей воды норманизм. Причем порвал не только с ней, но и с ее методологическими основами, зиждившимися на марксизме. Что было невероятно трудно сделать не только в силу мировоззренческих установок, на которых произрастала вся сумма ценностей, которой с младых лет вольно и невольно руководствовались советские люди, но и весьма опасно в плане политическом, так как неизбежно трактовалось как отход от «единственно правильного учения» – марксизма-ленинизма. Учения, канонами которого только и должны были тогда неукоснительно руководствоваться в своих изысканиях деятели науки.
   «Советский антинорманизм» утвердился в науке во второй половине 1930-х гг., когда наши исследователи, рассматривая ранее Киевскую Русь как прямой продукт деятельности норманнов, приняли одно из главных положений марксизма, согласно которому определяющая роль в процессе складывания этого крупнейшего государства раннего Средневековья отводилась внутреннему фактору – социально-экономическому развитию восточнославянского общества. В связи с чем воцарилось представление, что уже этим тезисом советские ученые доказали антинаучность норманизма, ибо он отрицает способность восточных славян быть основателями своей же государственности [2], по причине чего историк-марксист есть «всегда антинорманист» [3, 255]. Однако такие «антинорманисты» к истинному антинорманизму не имели никакого отношения и на деле оставались стопроцентными норманистами. Потому как не только сохранили в неприкосновенности главный постулат норманнской теории о норманстве варягов, но и вывели его из-под огня даже самой незначительной критики, вывесив на своих знаменах софизм, что в рамках марксистской концепции возникновения государства «не находилось, – как, например, говорил в 1978 и 1983 гг. один из самых влиятельных историков того времени И.П. Шаскольский, чьи слова затем эхом отдавались в литературе, – места для варягов»: были ли они «скандинавами или другим иноземным народом, все равно не ими было создано государство в восточнославянских землях» [4].
   И это совершенно ложное основополагающее мнение, заставлявшее смотреть на начало русской истории лишь через догмат норманизма, и с которым было самоубийственно спорить, породило несколько важных и, понятно, таких же ложных аксиом, в рамках которых тягуче текла научная мысль той поры. Во-первых, «вопрос об этнической принадлежности и происхождении династии не имеет прямого отношения к началу государства» [5, 63], в результате чего варяжская проблема была искусственно расчленена на вопрос о создании государства у восточных славян и вопрос об этнической атрибуции варягов. Во-вторых, если не варяги создали государство и если вообще характер их участия в социально-политической жизни Руси был «скромен» («ограничен», «ничтожен»), то и спор об их этносе стал «беспредметным», а полемика норманистов и антинорманистов «потеряла всякий интерес и значительность», ибо «незачем стало доказывать, что варяги не были скандинавами…» [6]. В-третьих, если советские ученые показали происхождение Киевской Руси как этап внутреннего развития восточнославянского общества до появления варягов-норманнов, то они тем самым либо «окончательно разгромили» и «добили» норманнскую теорию [7] либо установили ее «неспособность» «дать серьезное научное объяснение сложных процессов создания государства в IX–XI вв. на огромной территории восточнославянских земель» [8, 225, 236; 9, 3, 13–14, 17].
   В-четвертых, дореволюционный антинорманизм, антинорманизм истинный, за которым стояли имена В.Н. Татищева, М.В. Ломоносова, С.А. Гедеонова, Д.И. Иловайского, был предан, как и его антипод, марксистской анафеме и объявлен «антинаучным» и «тенденциозным», ибо сторонники того и другого стояли, уверяли историки-марксисты, «на одинаково ошибочных методологических позициях», признавая достоверность Сказания о призвании варягов и споря лишь по поводу родины и этноса варягов [10, 9, 10]. В-пятых, подрастающим поколениям специалистов внушалось, а таким образом в их глазах изначально извращалась и суть подлинного антинорманизма, и суть варяго-русского вопроса вообще, в связи с чем перед ними ставились совершенно ложные приоритеты, что «марксистская наука признает, что в IX–XI вв. <…> в русских землях неоднократно появлялись наемные отряды норманнских воинов, служившие русским князьям, а также норманнские купцы, ездившие с торговыми целями по водным путям Восточной Европы» [8, 224–226; 9, 4, 13, 17–18], но что при этом «признание скандинавского происхождения династии русских князей или наличия норманнов-варягов на Руси, их активной роли в жизни и деятельности древнерусских дружин отнюдь еще не является норманизмом» (В.В. Мавродин) [11, 132–134], так как «настоящими норманистами» являются лишь только те, кто преувеличивал роль норманнов «в различных сторонах жизни Древней Руси» (И.П. Шаскольский) и «кто утверждал неспособность славян самим создать свое государство» (А.П. Новосельцев) [9, 5; 12, 7]. Поэтому подлинная сущность позиции марксистской исторической науки состоит, разъяснял в 1965 г. Шаскольский суть «советского антинорманизма», «не в огульном отрицании всяких следов норманнов на русской территории, а в установлении действительной, достаточно скромной роли норманнов в сложном процессе формирования классового общества и государства на огромном пространстве восточнославянских земель» [9, 20, прим. 33].
   Покончив с норманизмом на словах, советские исследователи весь свой «антинорманизм» свели к декларативно-пустым обвинениям норманизма в «антинаучности» («лженаучности», «реакционности», «порочности», «политической спекулятивности», «клеветничестве», во «враждебности русскому народу») [13], к отысканию элементов социального неравенства в восточнославянском мире, которое должно вести к образованию классов и государства в доваряжский период (а такой подход надолго, справедливо констатировал в 1992 г. И.Я. Фроянов, сковал историческую науку [14, 6]), к отнесению руси к восточнославянскому племени, издавна проживавшему в Среднем Поднепровье, к утверждению, что «Сказание о призвании варягов» есть легендарный рассказ, не имевший (или практически не имевший) под собой никакой исторической основы, к показу нахождения варягов-скандинавов на более низкой ступени исторического развития, чем пригласившая их сторона, к сведению численности норманнов на Руси до «горсточки искателей приключений» (Н.С. Державин), до «незначительной кучки» (А.Я. Гуревич), до десятков или сотен (Б.А. Рыбаков), к усыпляющему творческую мысль беспредметному и бесконечному разговору о том, «что норманны, служившие русским князьям, сыграли лишь очень скромную, ограниченную роль участников глубокого внутреннего процесса, обусловившего возникновение древнерусского государства, и быстро ославянились, слившись с местным населением» (И.П. Шаскольский) [8, 235–236; 9, 53–54, 84–86; 15].
   Однако сколько бы много и громко не уверяли советские ученые в своем «антинорманизме», он всегда был, если отбросить марксистскую риторику, чистейшим норманизмом, что видели даже те, кого тогда обвиняли в «антинаучности». Так, в 1949 г. видный датский норманист А. Стендер-Петерсен подчеркнул в рассуждениях об антинорманизме в советской исторической науке и о норманизме в зарубежной, что «провести точную, однозначную грань между обоими лагерями теперь уже не так легко, как это было в старину. Нельзя даже говорить о двух определенно разграниченных и взаимно друг друга исключающих школах. От одного лагеря к другому теперь уже гораздо больше переходных ступеней и промежуточных установок» [16, 241].
   В сознании советских ученых-«антинорманистов» норманнскую теорию закрепляло не только сохранение ими верности постулату норманизма о выходе варягов из Скандинавии. Без лишних раздумий верить в историческую реальность пребывания на Руси скандинавов их заставляли еще такие «антинорманисты», как археологи, не только активно вводившие в научный оборот массу фиктивных норманнских древностей, но и навязавшие в 1960–1970-х гг. нашему научному сообществу (а также зарубежному) еще одну глубоко ошибочную мысль с очень ярко выраженным скептическим отношением к возможностям исторических памятников: «Варяжский вопрос чем дальше, тем больше становится предметом ведения археологии. <…> Археологические материалы по этой теме уже многочисленны, и, что, самое главное, число их из года в год возрастает», тогда как письменные источники для IX–X вв. «малочисленны, случайны и противоречивы». Эти слова произнес в 1962 и 1966 гг. признанный авторитет в области изучения Древней Руси и руководитель раскопок в Новгороде А.В. Арциховский [17].
   В 1970 г. Л.С. Клейн, Г.С. Лебедев, В.А. Назаренко в унисон с Арциховским говорили в статье «Норманские древности Киевской Руси на современном этапе археологического изучения», что в исследовании сюжетов спора о варягах «археологические данные чрезвычайно важны, а при сугубой скупости письменных источников являются решающими. Кроме того, интенсивность многолетних штудий привела к тому, что имеющиеся письменные источники практически оказались исчерпанными, а перспективы их пополнения почти что равны нулю, тогда как археология непрерывно обогащается новыми важными фактами и за каждые три десятилетия удваивает количество своих источников». В 1971 г. историк И.П. Шаскольский повторил вслед за археологами, тем самым от имени историков объявив их единственными монополистами в трактовке важнейшего вопроса русской истории, что если круг письменных источников исчерпан, то число археологических источников продолжает накапливаться [18].
   Но продолжал накапливаться материал, который археологи-«антинорманисты», смотревшие на русские древности через призму скандинавского догмата, трактовали норманнским и который якобы открывал все новые и новые, как утверждал в 1999 и в 2009 гг. директор Института истории материальной культуры РАН (Санкт-Петербург) Е.Н. Носов, свидетельства «интенсивных русско-скандинавских контактов» [19]. Наглядным примером этой повальной «скандинавомании» советской «антинорманистской» археологии является названная статья Клейна, Лебедева, Назаренко (а ее еще ныне преподносят в качестве «давно вошедшей в число классических публикаций по проблеме» [20, 107]), согласно которой в Х в. скандинавы – знатные дружинники, купцы и их жены, простые воины, ремесленники и, возможно, крестьяне – составляли «не менее 13 % населения отдельных местностей» Руси (по Волжскому и Днепровскому торговым путям). По Киеву эта цифра выросла у них уже до 18–20 %, а в Ярославском Поволжье численность скандинавов «была равна, если не превышала, численности славян…» [21]. А этот и подобный ему «антинорманистский» подсчет и материал, массово вбрасываемый посредством «классических публикаций» в науку и с готовностью принимаемый «антинорманистами»-историками и «антинорманистами»-филологами, порождал новые мифы норманизма и все больше подавлял собой собственно науку [22].
   И вот в условиях тотального засилья норманизма, прикрытого марксистской фразеологией и тем самым защищенного от любых сомнений, в условиях господства ошибочного методологического подхода к проблеме складывания государственности на Руси, при котором абсолютно не учитывалась роль варягов (хотя марксизм нисколько не отрицает роли внешнего фактора в процессе образования государств), к разработке варяго-русского вопроса приступил во второй половине 1960-х гг. А.Г. Кузьмин. В такой ситуации сразу выбрать точные ориентиры было, разумеется, весьма и весьма сложно. Поэтому позиция ученого по данному вопросу претерпела самую серьезную и вместе с тем закономерную эволюцию, что объясняется степенью его вхождения в широкий круг проблем, связанных с летописанием и варяжским вопросом и с их богатейшей и противоречивой историографией, эффективным использованием им, наряду с традиционными текстологическими приемами, собственно исторических методов критики летописных известий, осознанием полнейшего паралича современной ему творческой мысли в решении проблемы варягов. К тому же сильная сторона Кузьмина как исследователя всегда заключалась в том, что он был истинным диалектиком, прекрасным знатоком философии (русской и зарубежной), гносеологических проблем, был способен охватывать самые сложные вопросы в целом и выделять в них самое главное.
   В подходе Кузьмина к варяго-русскому вопросу имеется своя логика и своя стратегия, приведшие его к исключительно важным результатам. И шел он к варягам от летописей (от источников в целом), а не наоборот, что свойственно современным норманистам, использующим их показания лишь в качестве иллюстративного материала к своим умозрительным построениям и не представляющим себе всей сложности, в первую очередь летописеведческих проблем. Но «полное неведение истории летописания вообще и сложения “Начальной летописи” в частности, – заметил в их адрес в 2003 г. ученый, – закрывает самую возможность понимания ее текста» [23, 250]. Сам же он обратился к варяжской проблеме лишь тогда, когда состоялся как крупный источниковед, следовательно, и как историк в полном смысле этого слова. Причем обратился первоначально именно в источниковедческом плане, оспорив взгляд на «Сказание о призвании варягов» (варяжскую легенду) как новгородский памятник. Взгляд в то время непререкаемый, ибо был введен в науку крупнейшим специалистом в области летописания А.А. Шахматовым, исходившим, как продемонстрировал Кузьмин, из ошибочного тезиса, что Новгородская первая летопись (НПЛ) младшего извода, где Рюрик по своему прибытию на Русь садится в Новгороде [24], отражает гипотетический Начальный свод 1095 г., якобы легший затем в основу «Повести временных лет» (ПВЛ, или Начальная летопись). В Ипатьевской и в двух списках Радзивиловской летописей (Радзивиловском и Академическом) первоначальной резиденцией Рюрика названа Ладога [25]. В 1967 г. Кузьмин специальной работой доказал, что подлинной является именно ладожская версия «Сказания», отредактированная новгородским летописцем, не желавшим отдавать старейшинство «пригороду» Ладоге и потому заменившим ее Новгородом (это мнение принято наукой и подтверждено археологическим материалом [26; 27, 76–81]).
   Следуя тогда в русле традиционных воззрений на историю складывания летописания, ученый не сомневался, что «Сказание о призвании варягов» из-за своей антиновгородской направленности было включено в ПВЛ около 1118 г., а до этого его не знали письменные источники ни Киева, ни Новгорода (при этом говоря, что изначально оно представляло собой цельный рассказ, не разбитый на годы). В Новгород ладожская версия попала либо посредством третьей редакции летописи, где была произведена замена Ладоги на Новгород, либо НПЛ и ПВЛ, имея общий письменный источник, получили ее уже в измененном виде. Появление памятника (или его элементов) в Киеве пока еще как семейного предания историк относил ко второй половине XI в., при этом акцентируя внимание на имени первого южнорусского князя, носящего имя Рюрик, Рюрика Ростиславича, умершего молодым в 1092 г., полагая, что именно с этим именем пришла на юг сама легенда. Но окончательное ее оформление связывал с другой ветвью Ярославичей – Владимиром Мономахом и его потомками. Кузьмин также отмечал, что «Сказание» и примыкающие к нему в пределах 859–882 гг. статьи более полно представлены не в НПЛ младшего извода, а в ПВЛ. Новгородский летописец, по его словам, сокращал и переделывал текст, сходный с тем, что читается в Ипатьевской и Радзивиловской летописях, отразивших общий источник второй половины XII в. (тем самым им был поставлен под сомнение вывод Шахматова, что НПЛ восходит к редакции XI столетия).
   Таким образом, текст варяжской легенды в Лаврентьевской летописи, согласно Кузьмину, испорчен и не может быть объяснен как сокращение рассказа, сходного с изложением НПЛ, в последней же отчасти испорчен, отчасти отредактирован, отсутствующее в ней уточнение «к варягом, к руси» есть вставка в текстах Ипатьевской и Лаврентьевской летописей. Но в то же время она знает другую аналогичную вставку: «От тех варяг, находник тех, прозвашася Русь, и от тех словет Руская земля». С комментарием-уточнением «Сказания», что именно варяги – это «русь», «перекликается», по его убеждению, вставка в этнографическом введении ПВЛ о народах «Афетова колена», целиком заимствованная из какого-то западного источника, и что перечень народов был сориентирован на сделанную ранее вставку об «Афетовой части». «Симов жребий», как полагал Кузьмин, начинался с южных берегов Каспийского моря. На фразу, отождествлявшую новгородцев с варягами, он предлагал смотреть через призму ладожской версии варяжской легенды: она служила напоминанием о том, что Новгород был якобы построен Рюриком и его варягами. Говоря в привычном для той поры ключе, что «Сказание о призвании варягов» есть легенда, что сам факт их приглашения мнимый и что редактор 1118 г., хотя и пользовался какими-то устными преданиями, но исходил из заведомо ложных положений, Кузьмин все же считал, что данный памятник содержит какие-то реальные черты и элементы IX–X вв.
   Важно подчеркнуть, что ученый изначально рассматривал рассказ о варягах в тесном единстве со «Сказанием о славянской грамоте», содержащим полянославянскую концепцию начала Руси, увязывающую ее раннюю историю с жизнью западных славян, и начало изучению которой положил в 1930 г. Н.К. Никольский. Само время соединения этого «Сказания» с русским летописанием Кузьмин определял в тот период как не позднее третьей четверти XI в., видя в нем либо болгарский памятник, либо его болгарскую редакцию. Выделив к нему комментарии русского летописца, где Русь была отождествлена с полянами и связана с легендарными учителями славян Павлом и Андроником, читающееся здесь же пояснение, что название Руси идет от варягов («от варяг бо прозвашася русь, а первое беша словене»), исследователь приписал редактору 1118 г., настойчиво стремившемуся, по словам Кузьмина, заменить полянославянскую концепцию начала Руси варяжской, но в данном случае пытавшемуся их примирить. Сопоставив обе концепции, он пришел к выводу, что варяжская является менее достоверной и более поздней и наслаивается на полянославянскую, признанную им, в отличие от Никольского, не только историографической, но и исторической реальностью, и что обе концепции могли какое-то время существовать не пересекаясь. В те же годы Кузьмин указал еще на одну историческую концепцию начала русской истории, содержащуюся в «Слове о полку Игореве» и занесенную на ее страницы из «поэтико-песенной традиции»: Русь в ней связана с Причерноморьем, а основателем княжеской династии выступает Троян.
   Решая крупные источниковедческие задачи и интенсивно работая над докторской диссертацией по истокам русского летописания, Кузьмин в конце 1960-х гг. начинает преодолевать устоявшиеся стереотипы в области летописеведения, параллельно с тем избавляясь от гнета «советского антинорманизма». Так, признавая норманство варягов, придерживаясь мнения, что исконная Русь – это Среднее Поднепровье, и по примеру тогдашней историографии характеризуя автора «Сказания о призвании варягов» «норманистом», ученый в то же время указывал, что в ПВЛ варяги понимаются не всегда одинаково – это либо скандинавы, либо европейцы-неславяне вообще, что норманнское происхождение имен Игорь и Олег (Ольга) «вовсе не доказано», причем, обращал внимание Кузьмин, летописцы никогда не смешивают «Игорей» со скандинавскими «Ингварами», а «имя Olga было известно у чехов, которые с норманнами непосредственно не соприкасались…» [28].
   Мысль Кузьмина в научной несостоятельности норманизма постепенно вызрела из изучения источников и в первую очередь ПВЛ, убедившего его в правоте слов С.А. Гедеонова, произнесенных в 1860–1870-х гг., что Начальная летопись «всегда была и останется, наравне с остальными памятниками древнерусской письменности, живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси» [29, 58]. К тому же историк, овладев огромным объемом знаний по варяжскому вопросу: отечественным и зарубежным, полузабытым советской исторической наукой или вовсе неизвестным ей, а в ряде случаев просто игнорируемым, не только увидел, насколько не соответствует этим знаниям норманистская трактовка этноса варяжской руси, но и увидел те причины, в силу которых тогдашняя наука не в силах была выйти за рамки норманизма и была обречена на повторение не только его азов, но и тех доводов, от которых отказались именитые норманисты прошлого.
   Свою позицию Кузьмин открыто изложил в 1970 и 1974 гг., полностью осознавая, чему и кому бросает свой вызов. Ее суть сводилась к тому, что «советские ученые, сосредоточив внимание на основных социально-исторических проблемах, не пересматривали заново многих постулатов норманнской теории. Важнейшим из них как раз и является представление о германоязычии и скандинавском происхождении “варягов”». Причем норманизм, констатировал он наличие принципиального перекоса, успешно приведшего советскую марксистскую науку в «светлое норманистское прошлое», критиковался главным образом за игнорирование или недооценку марксистского положения об общих и конкретных условиях возникновения государств как спонтанного закономерного процесса, а «представление о незначительной роли в древнерусской истории варяжского элемента делало, по существу, излишним уточнение вопроса о том, что он собой представлял. Фактически же была сделана уступка норманизму: признавалось, что варяги – скандинавы». Закономерным итогом чего стало появление работ, подводил черту ученый, «уже прямо смыкающихся с построениями норманизма».
   Отмечая и тогда, и многократно после, что в условиях приоритета социально-экономических проблем над проблемами политическими вопрос о составе социальной верхушки русского общества перестал быть существенным, историк в целом так обрисовал истинное лицо «советского антинорманизма», якобы повергшего «лженаучный» норманизм: что признание этой верхушки иноплеменной «делает беспредметным рассуждение о возникновении государства как автохтонного процесса: представители крайнего норманизма как раз и настаивают на ведущем положении пришельцев-норманнов», и что советские исследователи, видя в варягах скандинавов и приписывая им, по сравнению с норманистами прошлого, куда бо́льшую роль в русской истории, признавая норманнской не только династию, но и дружину, в то же время «не считают себя норманистами».
   При этом он подчеркивал, что ошибочно полагать, «будто, отдав политическую историю Руси IX–XI вв. норманистам, можно остаться на позициях антинорманизма, опираясь на общий тезис о государстве как продукте внутреннего развития общества», и что принцип историзма «конечно, не сводится к примату во всех случаях социального или экономического факторов. Историзм требуется и при изучении таких явлений, которые вообще не имеют отношения к социальным или экономическим вопросам». Заострив внимание на концепции археологов-«антинорманистов» Л.С. Клейна, Г.С. Лебедева, В.А. Назаренко, изложенной ими в 1970 г., Кузьмин заключил в 1970, 1971, 1974 и 1980 гг., что она «вызывает сомнения и возражения в конкретно-историческом плане». А именно, «если признать норманнскими многочисленные могильники в Приладожье, на Верхней Волге, близ Смоленска, в Киеве и Чернигове, то станет совершенно непонятным, почему синтез германской и финской культуры (на северо-востоке, например) дал новую этническую общность, говорящую на славянском языке, почему в языке древнейшей летописи нет германоязычных примесей…», «почему нет сколько-нибудь заметных проявлений германских верований в язычестве Древней Руси…» (в 1998 г. исследователь так еще сформулировал одну из принципиальных неувязок этих археологов, наглядно показывающую их отступление от историзма: «…Как из синтеза норманнской и финской культур на Верхней Волге (где славяне якобы появляются значительно позднее норманнов) складывается славяно-русский язык с характерными признаками смешения славянских и финских языческих верований») [30].
   Приведенные слова ученого содержали в себе не только объективную оценку состояния и перспектив разработки варяго-русского вопроса в советской историографии (точнее, их отсутствия), но и явную критику марксистской концепции начала государственности на Руси. Шаг по тем временам более чем смелый. В 1986 г. Кузьмин пошел еще дальше. Говоря, что в образовании Киевской Руси значительную роль сыграла власть внешняя, в том числе варяги, он решительно выступил против практики абсолютизации каждого слова классиков марксизма, слепого доверия тому, что им приписывалось. Указав при этом на факт упрощенной трактовки известной мысли Ф. Энгельса, что «государство никоим образом не представляет собой силы, извне навязанной обществу», когда ее воспринимали в том смысле, «будто государства вообще не могут возникать в результате завоеваний…», и что в действительности являло собой попытку, совершенно справедливо заметил историк, «“закрыть” спор норманистов и антинорманистов» (тезис этот, вновь он подчеркнул в 1998 г., «совершенно несостоятелен. <…> Достаточно примеров Англии, Франции, да и многих других государств, для его опровержения». Как пояснял Кузьмин в 2003 г., «у Энгельса речь в действительности шла о независимости от каких-то запредельных сил», а «возникновение государства в результате завоеваний не только не исключительные, а преобладающие случаи»: так возникали практически все империи) [31].
   Непосредственно приступив с 1970 г. к разрешению варяго-русского вопроса, Кузьмин действовал, как и раньше, в двух плоскостях – источниковедческой и исторической. Уточнив, он классифицировал «Сказание о славянской грамоте» как западно– или южнославянский памятник, попавший на Русь посредством Болгарии и в конце Х в. привлеченный в Киеве при создании первого исторического труда о начале Руси (где его интересовала прежде всего история полян-руси) и о первых киевских князьях. На основе этого повествования в середине ХI в., когда формировалась основная редакция летописи, была создана полянославянская концепция начала Руси, отразившаяся во многих текстах ПВЛ. Но в ней же ранняя концепция начала Руси и династии русских князей перебивается вставкой Сказания о призвании Рюрика с братьями и их утверждении в Северо-Западной Руси, а затем установления варяжской династии в Киеве. Для согласования разных версий начала Руси летописцем был введен малолетний Игорь, не имевший никакого отношения к Рюрику и именем которого правит Олег.
   Варяжская легенда, говорил Кузьмин, «истоки которой пока не удается проследить», но которая, несомненно, отражает какие-то новгородские предания, пережила не один этап в своем развитии и могла длительное время «существовать вне летописания вообще и киевской летописи, в частности». При этом он продолжал, как и до 1970 г., оставаться при мысли, что авторы XI в. «варяжского сказания не знали, как не знали и имени Рюрика», а династию начинали с Игоря «Старого». Конкретизируя способ проникновения легенды на юг, на страницы киевской летописи, ученый убеждал, что туда она могла попасть посредством князей Ростиславичей Галицких, потомков Ростислава Владимировича, ставших изгоями после смерти Владимира Ярославича в Новгороде в 1052 г., и которые могли хранить новгородские предания, где наличествовало имя Рюрик, среди русских князей впервые появившееся в их семье (в 1068 г.). В конце 20-х гг. XII в., напоминал исследователь, в Галицкой Руси был составлен летописный свод, связанный с Ростиславичами.
   По мнению Кузьмина, в полянославянской концепции главный и основной вопрос – это вопрос происхождения руси-народа, для выяснения которого посредством схемы Ной-Иафет-словене-поляне-русь был совершен экскурс в глубину веков. Поляне-русь, согласно этой схеме, появились в Среднем Поднепровье, выйдя из Норика – римской провинции, расположенной между верховьями Дравы и Дуная, из области средневекового Ругиланда-Руссии. Более поздняя варяжская концепция стремится объяснить название «Русь» и выносит на первый план проблему происхождения династии русских князей, настаивая на монопольном праве «Рюриковичей» княжить в русской земле. С точки зрения новгородского летописца, русь – это варяги, а сами новгородцы происходят «от рода варяжьска». Последнее прямо свидетельствует, что новгородцы, относя себя к потомкам варягов Рюрика, считали их славяноязычным населением и что «славянский элемент был преобладающим компонентом у пришельцев». Подтверждение тому исследователь видел и в том еще бесспорно важном факте, что варяги в Северо-Западной Руси основывают («срубиша») города со славянскими названиями (Новгород, Изборск и др.), в том числе и Белоозеро, вообще расположенное, на чем он совершенно справедливо заострял внимание, на неславянской территории, в землях угро-финского племени веси, куда славяне еще не проникли. Дополнительно на славяноязычие варягов указывает, отмечал Кузьмин, Варангер-фьорд (Varanger-fiord), т. е. Бухта варангов, Варяжский залив в Баренцевом море. Указывает потому, что местные лопари (саамы) именуют этот залив Варьяг-вуода, т. е. «лопари, как следует из этого названия, познакомились с ним от славяноязычного населения», ибо знают его «в славянской, а не скандинавской огласовке» (судя по «варяжскому» имени залива, варяги в данную местность пришли, обращал внимание ученый, морем).
   Противоречия между названными концепциями начала Руси Кузьмин, считая их достоверными, снимал тем, что в Среднем Поднепровье оказались как выходцы из Норика-Ругиланда (гунны, руги и независимо от них ветви славян), так и с южного побережья Балтийского моря, только первые появились в Восточной Европе в VI в, а вторые – в IХ в. Само соперничество на страницах летописи этих двух концепций, по его словам, «как-то связано с этими двумя волнами» (в 1996–2003 гг. историк уточнил, основываясь на археологических данных, что с Дуная в Поднепровье были две заметные волны переселений: в VI и середине Х в., связав с последней летописную версию «о выходе славян вообще и полян-руси, в частности, из Норика-Ругиланда»). В 1993 г. он добавил, что в НПЛ младшего извода иначе, нежели в ПВЛ, передано начало Руси, «причем речь идет не просто о более раннем или более позднем, а о совсем другом представлении об этом “начале”».
   В своих работах Кузьмин на широком материале показал, что русская история не ограничивается одной только Киевской Русью и что параллельно с ней и даже задолго до нее существовали другие русские образования (территории). Так, впервые в науке он в 1986 г. привел подборку «Сведений иностранных источников о руси и ругах», зафиксировавших в Восточной и Западной Европе (исключая Скандинавию) применительно ко второй половине I – к началу II тысячелетия н. э. более десятка различных «Русий» (вначале ученый говорил о близких и родственных Русиях, но в 2003 г. пришел к выводу, что они этнически разнились). Это прежде всего четыре Руси на южном и восточном побережьях Балтийского моря (о. Рюген, устье Немана, устье Западной Двины, западная часть нынешней Эстонии – провинция Роталия-Русия и Вик с островами Эзель и Даго), Русь Прикарпатская, Приазовская (Тмутаракань), Прикаспийская, Подунайская и др., которые западные авторы именуют, как и Киевскую Русь, Ругиланд-Ругия-Руссия-Рутения (иногда Руйя-Руйяна), а их население – руги, роги, рутены, руйи, руяны, раны, рены, русь, русы, росомоны, роксоланы. Однако, объяснял исследователь, основная часть известий о руси (первоначально ругов, но со временем почти повсеместно вытесненное именем «русы») почти не задействована в науке из-за того, что «они не укладываются в принятые норманистские и антинорманистские концепции начала Руси».
   Особо выделяя из балтийских Русий Роталию, Кузьмин отмечал, что о ней много повествует Саксон Грамматик и что именно с ней датчане вели многовековые войны на море и на суше. В 1343–1345 гг. именно эти «русские», напомнил историк, возглавили восстание против Ливонского ордена, а «русские» села и позднее будут упоминаться в документах, касающихся этой территории. В 2002–2003 гг. он локализовал здесь «Руссию-тюрк» комментатора Адама Бременского и в ее пределах поместил «Остров русов» восточных авторов, видя в нем о. Саарема (Эзель), называемый сагами «Holmgarđr» (калька обозначения «Островная земля», исландское «Ейсюсла», искаженное немецкое «Эзель») и переносившими иногда это имя по созвучию на Новгород. В «Руссии-тюрк» ученый видел Аланскую Русь (или Норманнский каганат), созданную в IX в. русами-аланами после их переселения с Дона из пределов разгромленного в 30-х гг. того же столетия хазарами и венграми Русского каганата, возникшего в конце VIII – начале IX в.
   Проблему варягов и руси Кузьмин рассматривал в теснейшей связи с процессом образования государства у восточных славян, специфика которого заключалась в том, что форма организации племенных союзов в VI–IX вв. выросла на почве территориальной общины и представляла собой стройную, созданную снизу, прежде всего в хозяйственно-экономических целях систему, в которой высший слой еще не отделился от низших звеньев. Однако эта естественная государственность, говорил он, «экономически целесообразная земская власть не могла простираться на обширные территории». Поэтому возвыситься над ними и объединить их могла лишь власть внешняя, выступившая в Поднепровье в лице полян-руси, а затем «рода русского», видимо, объединявшего выходцев из Поднепровья, Подонья, Подунавья и Прибалтики (отсюда этот род был полон противоречий). Русы, будучи изначально неславянскими племенами, слились в названных районах со славянами, сохранив при этом многие бытовые и психологические особенности. Полагая себя аристократическим славянским родом (не случайно, что славянские имена-титулы распространяются прежде всего в княжеской семье, а договоры писались на славянском языке), русы претендуют на этом основании на власть над мирными землепашцами. По причине чего русские князья, избавляя восточных славян от той или иной дани, переводят ее на себя.
   Как можно судить по договорам 911 и 945 гг., главным занятием «рода русского» были война и торговля, т. е. по своей сути род этот был паразитарным. Но объединение, созданное русами, оказалось достаточно прочным по причине взаимной заинтересованности. Ибо они, довольствуясь в основном лишь номинальной данью (по европейским меркам – крайне скромной) с подвластных славянских племен и не вмешиваясь в их внутреннюю жизнь (почему там и сохранялись традиционные порядки), взяли на себя обязанность их защиты, «столь важную вообще в эпоху становления государственности и особенно важную на границе степи и лесостепи внешнюю функцию». В связи с чем летописный рассказ о призвании варягов в середине IX в. «ради прекращения усобиц на огромной территории от Балтики до Средней Волги не просто сказка, а отражение представления о правах и обязанностях власти, которые как бы признают все стороны» (по поводу времени его записи исследователь заметил: «Указанная в летописи дата основания Новгорода – 864 год – достоверна: ее подтверждает археологический материал. А точность датировки предполагает запись, близкую ко времени события»).
   Видя в варягах вообще поморян (вар – одно из древнейших обозначений воды в индоевропейских языках), варягами в узком смысле слова Кузьмин считал вагров-варинов, населявших Вагрию (Южная Балтика), племя, принадлежавшее к вандальской группе, к IХ в. ославянившееся, и имя которых распространилось на всех балтийских славян между Одером и южной частью Ютландского полуострова, а затем на многих западноевропейцев. Колонизационный поток с южного побережья Балтики на восток, вобравший в себя как славянские, так и неславянские народы (в частности, фризов), как собственно варягов, так и выходцев из балтийских Русий (отсюда «двойное наименование переселенцев – варяги-русь»), начался, по мнению историка, под давлением Франкской империи с конца VIII в. Собой он захватил Скандинавский полуостров и вовлек в свою орбиту какую-то часть собственно скандинавов, а также их вооружение и предметы быта.
   У балтийских славян государственность сложилась в виде городов-полисов, сохранявших большую самостоятельность по отношению к княжеской власти. Прибывшие на Русь варяги привнесли сюда свой тип социально-политического устройства, «что-то вроде афинского полиса. Древнейшие города севера, включая Поволжье, управлялись примерно так же, как и города балтийских славян». И который представлял собой тот же славянский тип, «основанный полностью на территориальном принципе, на вечевых традициях и совершенно не предусматривающий возможность централизации». Именно для данного типа характерна большая роль городов и торгово-ремесленного сословия, в связи с чем на Севере была создана полисная система. А высокий уровень материальной культуры и отлаженность общественного управления обеспечили преобладание переселенцев на обширных пространствах севера России, а также быструю ассимиляцию местного неславянского населения.
   Запись самых ранних сведений о варягах («вместе со всем этнографическим введением») Кузьмин относил к концу Х в. и связывал с киевским летописцем. Так, последний дал единственное указание на место расселения варягов: они живут на восток от чуди (эстов) до «предела Симова» (Волжской Болгарии), т. е. названы те земли, на которых, согласно варяжской легенде, утвердились варяги, пришедшие с Рюриком, а на западе – от ляхов и прусов «до земле Агнянски и до Волошьски». Понимая под летописными землями «Агнянски» и «Волошьски» соответственно южные области Ютландского полуострова, бывшие родиной англов (а с ними на востоке соседили вагры-варины), и Священную
   Римскую империю, он утверждал, что летописец отводил для варягов территорию между Польшей и Южной Данией, заселенную балтийскими славянами. На тот же район указывают путь по Двине «в варяги, из варяг до Рима» и маршрут следования апостола Андрея: «иде в варяги, и приде в Рим», так как именно отсюда начиналась Священная Римская империя. С самой же варяжской легендой, полагал историк, летописец конца Х в., «похоже, не был знаком», и русью считал только переселенцев из Норика, а новгородцев числил в ряду варягов. К первым известиям о варягах, внесенным киевским летописцем конца Х в., Кузьмин относил также рассказ о событиях 980 г., когда Владимир, отказавшись заплатить варягам-наемникам за их помощь в овладении им киевским столом и убийство ими своего старшего брата Ярополка, оставил у себя из их числа «мужи добры, смыслены и храбры, и раздая им грады», бо́льшую же часть наемников отправил в Византию, предварительно упредив императора о той опасности, которая может исходить от них. При этом у летописца нет намека на иноязычие варягов, они были для него, как киевлянина, лишь чужими.
   Кузьмин показал, с опорой прежде всего на саги, что норманны, с которыми ошибочно связывают варяжскую русь, стали появляться на Руси лишь при Владимире Святославиче в конце Х в., включившись в движение на восток по путям, давно проложенным южно-балтийскими славянами. Причем, обращал он внимание, в правление этого князя герои саг «действуют в Прибалтике, на побережье прежде всего Эстонии», и далее последней их действия «не простираются. Киева саги не знают вовсе». Сам же Владимир в сагах чаще всего характеризуется как «отец Ярослава», более известного в среде викингов. При Ярославе Мудром, в связи с его женитьбой в 1019 г. на дочери шведского короля и внучке ободритского князя Ингигерде (ободриты – одно из самых могущественных славянских племен Южной Балтики), в среду варягов-наемников, роль которых теперь возросла, вливаются шведы. С тех пор с ними устанавливаются тесные связи, и с этого же времени норманны проникают в Византию, где вступают в дружину варангов (варягов). После смерти Ярослава прекратились как выплата дани Новгорода варягам, установленная еще в 882 г. Олегом, так и набор наемников «за морем», по причине чего движение варягов в Византию через Русь практически замирает.
   Прекращение выплаты Новгородом варягам дани, которая, по предположению Кузьмина, шла какому-то внегосударственному полуразбойничьему союзу и представляла собой «своеобразный систематический откуп от возможных нападений», не могло не вызвать обострение отношений с варягами и являло собой определенный идеологический поворот, направленный, вероятно, как против собственно варягов, которые были язычниками и продолжали морские походы и нападения на торговые суда, так и против норманнов-христиан, так как теперь в Скандинавии быстро выстраивается церковная иерархия, подчиненная Риму. В итоге, заключал Кузьмин, «само имя варягов переосмысляется, распространяясь на выходцев вообще с католического запада», в связи с чем летописец в варяжской легенде вынужден был особо выделить варягов-русь из среды других, варяжских уже теперь народов, объясняя, что это были не шведы, не датчане и т. д. (в Новгороде, добавлял Кузьмин, шведов не называли варягами вплоть до ХIII в.). Тогда же «варяжское» начинает сливаться с «латинской верой», претендующей на политическое господство, и в ХII в. «варяжская вера» уже будет противопоставляться православию как собственно латинская вера.
   Констатируя в 1970 г., что «скандинавское происхождение “варягов” не может быть обосновано данными русских летописей», Кузьмин тут же подчеркнул: «А это в корне подрывает и филологические построения норманистов». И прежде всего, конечно, объяснение ими имени «Русь» из «руотси», коим финны называют шведов. Историк, говоря, что обозначение Швеции «Руотси» не имеет отношения к этносу и констатируя, что саги «не разу не помещают “русь” в Швеции, вообще в Скандинавии», заострил внимание на вопросах, которые прежде всего и должны разрешить сторонники идеи связи Руси и Ruotsi: почему финны и эстонцы Русь называли «Вене», хотя с именем «Русь» они должны были сталкиваться очень часто, а шведов обозначали «Руотси», «не известным германским языкам, а в финских не имеющих подходящего для этноса значения? Не унаследовано ли это имя от какого-то иного языка?». Он также справедливо сказал, что, во-первых, «близость звучания “русь” и “руотси”» мало что дает: «финны называют эти две страны совершенно разными именами, к тому же равно неизвестными ни в той, ни в другой стране», во-вторых, «ведь в самих Швеции и Норвегии о таком этносе – “родсы” (шведы-гребцы) – никогда не слышали, а “Русью” называли именно Русь». Объяснение термина «русь» от «гребцов» ученый квалифицировал как абсолютно бессмысленное (по сути «это должно было бы обозначать ругательство: гребцов часто приковывали к уключинам, поскольку труд это тяжелый, как, скажем, и у бурлаков, и отнюдь не благородный») и напомнил факт, на который указал еще в 20–30-х гг. XIX в. Г.А. Розенкампф и который замалчивается в науке: социальная категория «родсов-гребцов» впервые упоминается лишь в XIII в. Полностью он был согласен и с заключением С.А. Гедеонова, «что обозначение рода занятий не может быть в принципе этнонимом, тем более самоназванием, которое, по летописи, произносили с гордостью».
   В отношении же «норманнских» объяснений «русских» названий днепровских порогов им было сказано, что они «остаются малоубедительными не только потому, что предлагаемые соответствия слишком отдаленны, но и потому, что появлению топонимов предшествует длительное проживание на данной территории соответствующего населения» (на его взгляд, названия этих порогов возникли в IX в., когда еще сохранялось двуязычие аланов-русов, которые полностью перейдут на славянский язык в начале следующего века). Касаясь темы летописных имен, которые чуть ли не все принято безоговорочно относить к скандинавским, Кузьмин отметил, констатируя, что «собственно славянских имен в языческой Руси немного», весьма сложный, полиэтничный состав древнерусского именослова – славянский, иранский, иллиро-венетский, подунайский, восточнобалтийский, кельтский, фризский, финский и другие компоненты (так, имя Олег «явно восходит к тюркскому “Улуг” – имени и титулу, со значением “великий”. Имя это в форме Халег с тем же значением известно и у ираноязычных племен», имя Игорь «может быть славянской формой, обозначающей выходца из Ингарии или Ингрии (Ижоры)», и что «прибалтийские племена имена с корнем инг в эпоху Великого переселения занесли на Дунай. Имя Инго носил один из паннонских князей первой половины IX в.»).
   Вместе с тем на широком материале продемонстрировав, что в этом именослове «германизмы единичны и не бесспорны», а норманнская интерпретация, которая сводится лишь к отысканию приблизительных параллелей, а не к их объяснению, противоречит материалам, «характеризующим облик и верования социальных верхов Киева и указывающим на разноэтничность населения Поднепровья».
   Остановившись на популярной в норманистике трактовке имен братьев Рюрика Синеуса и Трувора, превратившей их в легендарные персонажи нашей истории, Кузьмин заметил, что предлагаемые кальки «с родом своим» (sine hus) и «верная дружина» (thru varing) «скорее остроумное, чем достоверное решение, свидетельствующее о безнадежности попыток дать удовлетворительное объяснение» этих имен из германских языков. И им (как и многим другим именам ПВЛ) ученый нашел в кельтских языках «ясные и естественные параллели». В них, например, встречается большое количество имен, восходящих к sini – «старший». Первоначальное кельтское звучание этого важного для эпохи образования государственности понятия sinjos практически совпадает с именем Синеус, который, вероятно, является уже славянским переосмыслением кельтического антропонима типа «Беллоуес», где второй компонент вариант от «гаст» в значении «господин». Имя же Трувор можно сопоставить с многочисленными производными от племени треверов (у современных кельтов широко распространено имя Тревор), а в древне-французском языке имелось «прямо совпадающее с именем» слово trouveur, означавшее «поэт», «трубадур», а также, видимо, «предприимчивый человек», «находник». Говоря, что имя Рюрик отсутствует у шведов, исследователь параллельно с тем показал, что имя Rauric, Ruric, Roric имело широкое распространение в Европе уже с первых веков н. э. (до VII в. известно пять таких имен, а на территории Франции для IX – начала XII в. зафиксировано 12 «Рориков»), и видел в нем отражение названия кельтического племени руриков-рауриков-raurici, имя которых происходит от р. Рур или Раура (в средние века у Одера был приток Рурика-Rurica, Rorece).
   Подчеркивая, что современный норманизм идет «от извне привнесенной презумпции: сначала провозглашается, что варяги – скандинавы, а потом подтягиваются какие-то аргументы», и что он держится главным образом на прямой подмене (русь противопоставляется варягам, а для доказательства германоязычия последних используются факты, относящиеся к руси), ученый резюмировал: «Никаких данных в пользу германоязычия собственно варягов вообще нет». Традиционный норманизм, пояснял Кузьмин, исходил из тождества руси и варягов, и ему была присуща, следовательно, определенная логика. Говоря, что русь, истоки которой не были связаны ни с германцами, ни славянами, он пришел к выводу, что руги-русь, принадлежа к вендо-герульским племенам, были ассимилированы славянами примерно в VI–IX вв. В связи с чем воспринималась соседями в качестве славян, да и сама осознавала себя славянским, хотя и аристократическим родом. Тот же процесс наблюдался и в других районах Европы, где входили в соприкосновение русский и славянский миры.
   В целом, как подводил черту историк, современные норманисты, не зная предшествующей историографии, ничего нового в науку не привнесли, так как их аргументы находятся на уровне XVIII – начала XIX в., и что «ни один источник X–XIV веков не смешивает русь ни со шведами, ни с каким иным германским племенем». Так, например, Бертинские анналы, один из главных аргументов норманистов, не столько отождествляют росов и свеонов, сколько противопоставляет их, что имеет особую важность в свете факта хорошего знания франками шведов. К тому же свеонов отличали от свевов, будущих шведов, но «в раннее средневековье их стали смешивать». О непринадлежности руси к скандинавам говорит и языческий пантеон Владимира, созданный в 980 г., т. е. тогда, когда, как уверяют норманисты, скандинавы в социальных верхах численно преобладали. В нем присутствуют славянские, иранские, угро-финские боги, т. е. каждая этническая группа могла молиться своим богам, но при этом в нем ни одному германскому или скандинавскому богу места не нашлось. Хотя «обычно главные боги, – правомерно отмечал Кузьмин, – это боги победителей, преобладающего в политическом или культурном отношении племени».
   При этом самый значительный исторический, археологический, антропологический, нумизматический и лингвистический материал в поисках варягов и руси выводит на южное и восточное побережье Балтийского моря. На те же районы указывает, говорил ученый, и Перун, бог варяго-русской дружины, совершенно не известный германцам, но культ которого был широко распространен на всем славянском Поморье. С Южной Балтикой связаны также, акцентировал он внимание, как характер изображения божеств, установленных Владимиром в 980 г., так и истоки «августианской» легенды, зародившейся в Понеменье, где, согласно источникам, существовала «Черная (т. е. Чермная – красная) Русь». «Кончанская система Новгорода, – констатировал историк, – близка аналогичному территориальному делению Штеттина. Даже необычайно важную роль архиепископа Новгорода мы поймем лишь в сравнении с той ролью, которую играли жрецы в жизни балтийских славян, по крайней мере, некоторых из них» [32].
   Антинорманистский подход Кузьмина к разрешению варяго-русского вопроса сразу же встретил мощное противодействие со стороны весьма влиятельных в советской исторической науке лиц, подкреплявших ее неприятие, за неимением действительных контраргументов, обращением к железному по тем временам доводу – марксизму-ленинизму. Так, в 1974 г. А.А. Зимин обвинил исследователя в отсутствии классового подхода в изучении ряда ключевых проблем ранней истории Русий. Нарисовав образ ученого, чьи мысли не соответствуют марксизму, а следовательно, враждебны и ему и советской науке, он постарался в том же свете представить его вывод, что советские исследователи «не пересматривали заново многих постулатов норманнской теории», говоря в ответ, что они «вели ожесточенную борьбу с норманизмом» и «настойчивым трудом достигли крупных успехов в изучении проблемы возникновения древнерусской государственности». После чего сказал, серьезно сместив акценты в концепции Кузьмина, стремившегося выяснить истоки варяжской руси, что его попытки «свести всю проблему к изучению династического вопроса и национальной (племенной) принадлежности первых князей следует признать несостоятельной». В 1983 г. И.П. Шаскольский, отказывая антинорманизму в научности, прямо обвинил Кузьмина (а с ним еще одного истинного антинорманиста В.Б. Вилинбахова) в недопонимании марксистской концепции происхождения русской государственности [33], т. е. также представил его позицию в варяжском вопросе политически неблагонадежной, тем самым подставляя коллегу под самые радикальные «оргвыводы» партийных и государственных структур.
   Дискредитацию и концепции Кузьмина и его самого как ученого затем подхватили филологи и археологи. В 1989 г. филолог Е.А. Мельникова и археолог В.Я. Петрухин, строго наказывая научному сообществу, чем оно должно заниматься, а чем категорически нет («продуктивность и научное значение антинорманизма заключается не в оспаривании скандинавского происхождения русских князей, скандинавской этимологии слова “Русь”», не в отрицании присутствия скандинавов в Восточной Европе, а в освещении тех процессов, которые привели к формированию государства, в выявлении взаимных влияний древнерусского и древнескандинавского миров»), в адрес Кузьмина, жившего не по правилам этих «антинорманистов-марксистов», а по правилам истинной науки, и потому правомерно указывавшего на явную нелепость скандинавской трактовки имени «Русь», пренебрежительно бросили, что он не имеет «филологической подготовки». В 1995–2006 гг. Петрухин бездоказательно оспаривал полянославянскую концепцию начала Руси, на которую особенное внимание обращал историк и которая также показывает несостоятельность норманнской теории. Встречаются и совсем уж экзотические попытки «опровергнуть» Кузьмина. Так, в 2009 г. археолог Л.С. Клейн весь его антинорманизм свел к «застарелому синдрому Полтавы» и к тому, что он стремился представить норманистов сторонниками «зловредного подрывного учения с политическим подтекстом» [34].
   Вывод о южно-балтийской природе летописных варягов, активно участвовавших в возведении русской государственности, – это историческая реальность, которую не желают видеть норманисты, но в пользу которой говорит очень большое число самых разнообразных источников. На южно-балтийское Поморье как на родину варягов предельно четко указывает, справедливо акцентировал внимание А.Г. Кузьмин, ПВЛ: варяги «седять» по Варяжскому морю «к западу до земле Агнянски…», т. е. до южной части Ютландского полуострова. С мнением древнейшей летописи абсолютно согласуются показания западноевропейских памятников и прежде всего свидетельства немцев С. Мюнстера (1544) и С. Герберштейна (1549) о выходе Рюрика и варягов из южно-балтийской Вагрии. По словам Мюнстера, Рюрик, приглашенный на княжение на Русь, был из народа «вагров» или «варягов», главным городом которых являлся Любек. Независимо от Мюнстера Герберштейн поясняет, что родиной варягов была «область вандалов со знаменитым городом Вагрия», граничившая с Любеком и Голштинским герцогством (германские источники называют балтийских и полабских славян «венедами» и «вандалами»). И эти «вандалы, – заключает Герберштейн, – не только отличались могуществом, но и имели общие с русскими язык, обычаи и веру, то, по моему мнению, русским естественно было призвать себе государями вагров, иначе говоря, варягов, а не уступать власть чужеземцам, отличавшимся от них и верой, и обычаями, и языком» [35].
   Важно подчеркнуть, что достоверность информации о южно-балтийской родине варягов, растиражированной как многократными переизданиями сочинений Мюнстера и Герберштейна, так и трудами других авторов XVI–XVII вв., в Западной Европе никто, за исключением шведских писателей XVII в., истинных создателей норманнской теории [36], не ставил под сомнение, что говорит в пользу общеизвестности данного факта. О том же говорит и такое уточнение Герберштейна, «что, как полагают, Балтийское море и получило название от этой Вагрии». В XVII – первой половине XVIII в. о южно-балтийском происхождении Рюрика речь вели немцы Б. Латом, Ф. Хемниц, И. Хюбнер, Г.В. Лейбниц, Ф. Томас, Г.Г. Клювер, М.И. Бэр, С. Бухгольц. При этом в один голос утверждая, что родоначальник династии Рюриковичей жил около 840 г. и был сыном ободритского князя Годлиба (Годелайва, Годелейба и т. п.), убитого датчанами в 808 г. при взятии главного города ободритов Рарога, именуемого датчанами Рериком. В 1722 г. датчанин А. Селлий напомнил нам, русским, что «три княжие, Рурик, Трувор и Синав все братья родные из Вагрии в Русскую вышли землю званны».
   Одним из источников, которыми пользовались названные авторы, а все они, надлежит заметить, представители германского мира, была живая традиция, очень долго державшаяся в землях Южной Балтики среди потомков славян, ассимилированных немцами и датчанами, но не вытравившими из их памяти столь знаменательное событие. Француз К. Мармье в 1830-х гг. посетил Мекленбург, расположенный на землях славян-ободритов и граничащий на западе с Вагрией, и записал там легенду, которая гласит, что у короля ободритов Годлава были три сына – Рюрик Миролюбивый, Сивар Победоносный и Трувор Верный. И эти братья, идя на восток, освободили народ Руссии «от долгой тирании», свергнув «власть угнетателей». Собравшись затем «вернуться к своему старому отцу», Рюрик, Сивар и Трувор должны были уступить просьбе благодарного народа занять место их прежних королей и сели княжить соответственно в Новгороде, Пскове и на Белоозере. По смерти братьев Рюрик присоединил их владения к своему и стал основателем русской династии [37].
   На принадлежность варягов и руси к славянской общности указывают арабские авторы. Так, Ибн Хордадбех информировал не позже 40-х гг. IX в., что русские купцы есть «вид славян» и что их переводчиками в Багдаде выступают «славянские рабы». Ибн ал-Факих (конец IX – начало Х в.) дает параллельный вариант чтения этого же известия, но в его сообщении присутствуют только «славянские купцы». Ибн Хордадбех и Ибн ал-Факих, заключал А.П. Новосельцев, «пользовались каким-то общим, нам не известным источником», относящимся, как можно сделать вывод, к началу IХ или даже к концу VIII в. Ад-Димашки (1256–1327), повествуя о «море Варенгском» (Варяжском) и используя не дошедшее до нас какое-то древнее известие, поясняет, что варяги «суть славяне славян (т. е. знаменитейшие из славян)» [38]. Локализует русь на южных берегах Балтийского моря иудейская традиция Х в. в лице еврейского хронографа «Книга Иосиппон» и испанского иудея Ибрагима Ибн-Якуба. «Книга Иосиппон» (середина Х в.) помещает русов рядом с саксами и англами-датчанами (в соседстве с англами, по ПВЛ, жили варяги), «по великому морю», а Ибрагим Ибн-Якуб, посетив в 960-х гг. германские и славянские земли (в том числе полабских славян), отметил, что на прусов производят «набеги русы на кораблях с запада». При этом несколькими строками выше он сказал, что с польским князем Мешко на севере соседят прусы, а на востоке – русы [39], т. е. автор не смешивает русов, нападавших на кораблях с запада на прусов, с жителями Древнерусского государства.
   И эти независимые друг от друга традиции – русская, германская, арабская, иудейская – о связи летописных варягов и руси с Южной Балтикой подкрепляются массовым археологическим и антропологическим материалом, а также лингвистическими данными. Особенно впечатляют, с одной стороны, масштабы распространения керамики южно-балтийского облика (фельдбергской и фрезендорфской), охватывающей собой обширную территорию до Верхней Волги и Гнёздова на Днепре, т. е. она бытовала в тех областях, обращал внимание Кузьмин, где киевский летописец помещал варягов (в Киеве ее не обнаружено). С другой – ее удельный вес среди других керамических типов в древнейших горизонтах культурного слоя многих памятников Северо-Западной Руси: Старой Ладоги, Изборска, Рюрикова городища, Новгорода, Луки, Городка на Ловати, Городка под Лугой, Белоозера и др. Так, на посаде Пскова эта керамика составляет более 81 %, в Городке под Лугой ее выявлено 50 % из всей достоверно славянской (и вся эта посуда не является привозной, а производилась на месте, о чем говорит как объем ее присутствия, так и характер сырья, из которого она изготовлялась). На основании чего археологи В.Д. Белецкий, В.В. Седов, Г.П. Смирнова, В.М. Горюнова, С.В. Белецкий, К.М. Плоткин, Е.Н. Носов в 1960–1980-х гг. вели речь о переселении в северо-западные земли Руси жителей Южной Балтики.
   О массовом присутствии в Северо-Западной Руси выходцев из Балтийского Поморья дополнительно свидетельствуют характер металлических, деревянных и костяных изделий (сплавы новгородских изделий из цветных металлов X–XI вв., обращают внимание специалисты, «тождественны сплавам подобных изделий, происходящих с южно-балтийского побережья»), характер домостроительства, конструктивные особенности музыкальных инструментов («в частности, гусли, найденные в Новгороде, Гданьске и Ополе, имеют одинаковое устройство и восходят к общим корням») и оборонительного вала (Старая Ладога, Новгород, Псков, Городец под Лугой, Городок на Маяте), присущие только древностям южно-балтийских славян. Кожаная обувь нижнего слоя Ладоги, Новгорода, Пскова, Белоозера находит себе прямые аналоги также в землях южно-балтийских славян. В ходе палеоботанических исследований установлено, подчеркивает сегодня Е.А. Рыбина, «что набор злаковых культур, распространенных в Новгородской земле в IX–X вв. был аналогичен ассортименту злаков, культивировавшихся в славянских памятниках южной Балтики (Ольденбург) и существенно отличался от набора злаков, наиболее употребительных в то же время в расположенном по соседству скандинавском Хедебю».
   Огромное скопление кладов арабского серебра, констатировал еще в 1968 г. В.М. Потин, «в районе Приладожья и их состав указывают на теснейшие связи этой части Руси с южным берегом Балтийского моря». Причем самые древние клады восточных монет в Западной Европе обнаруживаются именно на южно-балтийском славянском Поморье и датируются VIII в. Подобные клады появляются в Швеции намного позже, лишь только в середине IX столетия. Известный американский ученый Т.С. Нунан в 1980-х гг. вынужден был признать, что «русские отношения с Южной Прибалтикой были даже несколько более активными или интенсивными, чем отношения со Скандинавией». В 1998 г. археолог А.Н. Кирпичников заметил, что «до середины IX в. не устанавливается сколько-нибудь значительного проникновения дирхемов на о. Готланд и материковую Швецию (больше их обнаруживается в областях западных славян)». Но тогда, исходя из этих слов и из того факта, что начало дирхемной торговли специалисты относят к 50–60-м гг. VIII в., получается, что очень долгое время – 100 лет или около того – эта торговля, по существу, не затрагивала шведов.
   Дирхемная торговля, возникнув как чисто славянское явление, лишь со временем втянула в свою орбиту какую-то часть скандинавов, преимущественно жителей островов Борнхольма и Готланда. В.М. Потин, ссылаясь на нумизматические данные, отмечал, что путь из Южной Балтики на Русь пролегал именно через эти острова, «минуя Скандинавский полуостров…». И клады на Борнхольме и Готланде, по его уточнению, «носят следы западнославянского влияния…». То, что именно славяне приобщили скандинавов к торговле, говорит факт заимствования ими славянских слов, связанных с этой деятельностью: «torg» – торг, рынок, торговая площадь, «besman» – безмен, «sobel» – соболь, «silki» – шелк, «lodhia» – ладья, «loka» – лука, хомут, «sođull» – седло, «tolk» – объяснение, перевод, переводчик, толковин, «pitschaft» – печать и др. (от славянского «пором» произошли норвежское «pram» и немецкое «Prahm». Известный зарубежный исследователь Г. Фальк констатировал в 1912 г., что от южно-балтийских славян скандинавы заимствовали ряд морских терминов). Беря во внимание тот факт, что слово «torg» распространилось по всему скандинавскому северу, до Дании и Норвегии, то «мы должны признать, – резонно заключал в том же 1912 г. С.Н. Сыромятников, – что люди, приходившие торговать в скандинавские страны и приносившие с собою арабские монеты, были славянами».
   В середине 1980-х гг. лингвист А.А. Зализняк, основываясь на данных берестяных грамот, запечатлевших разговорный язык новгородцев XI–XV вв., установил, что древненовгородский диалект во многом отличен от юго-западнорусских диалектов, но близок по ряду признаков в фонетике, морфологии, синтаксису, лексике к западнославянскому, преимущественно севернолехитскому (причем особенно заметные отличия наблюдаются в самых ранних грамотах). В 2003 г. археолог В.Л. Янин подчеркнул, что «поиски аналогов особенностям древнего новгородского диалекта привели к пониманию того, что импульс передвижения основной массы славян на земли русского Северо-Запада исходил с южного побережья Балтики, откуда славяне были потеснены немецкой экспансией». Эти наблюдения, отмечал ученый, «совпали с выводами, полученными разными исследователями на материале курганных древностей, антропологии, истории древнерусских денежно-весовых систем и т. д.».
   В 1995 г. антрополог Н.Н. Гончарова показала генетические связи новгородских словен с балтийскими славянами, а ее учитель Т.И. Алексеева в 1999 г. увидела в них исключительно «переселенцев с южного побережья Балтийского моря, впоследствии смешавшиеся уже на новой территории их обитания с финно-угорским населением Приильменья» [40]. Но эти переселенцы изначально представляли собой этнически неоднородную массу, в состав которой входили славянские и ассимилированные ими народы Южной Балтики (фризы, например), говорившие на славянском языке, но еще сохранявшие свою самобытность в именослове, религии и погребальных обрядах (отсюда наличие в варяго-русских древностях явно неславянских черт и элементов, в том числе антропологических). И шли они на восток несколькими волнами по давно и ими же наезженным морским путям.
   В 1962 г. В.Б. Вилинбахов поделился принципиально важным наблюдением в связи с местами расположения новгородских сопок: «В Новгородской земле сопки, в основном, группируются в двух районах. В северо-западных землях Новгорода они наиболее густо располагаются в районе верхнего течения
   р. Луги. Вторая группа сопок находится в Южном Приладожье. Между этими районами сопок нет. Подобное, изолированное друг от друга, расположение сопок, возможно, указывает на то, что соорудившее их население появилось на Новгородской земле со стороны Балтийского моря, продвигаясь вглубь материка по рекам Луга и Волхов». На следующий год ученый отметил, что южно-балтийские славяне могли продвигаться «вдоль южного побережья Балтийского моря или прямо по самому морю, оседая в устьях рек и на берегах Ладожского озера» (и называл при этом VI–VII вв.). В 2001 г. известный норманист Г.С. Лебедев уже допускал, учитывая последние археологические данные, «начальное появление славян именно в низовьях Волхова, что заставляет вспомнить гипотезу В.Б. Вилинбахова о “морском” пути расселения славян из юго-западной Балтики» [41, 266, 275; 42].
   Действительно, проникновение южно-балтийских славян, господствовавших на Балтике, на территорию Северо-Западной Руси шло в первую очередь через Ладожское озеро. В 1997–2001 гг. в Нижнем Поволховье была обследована уникальная каменно-земляная крепость в устье Любши, в 2 км севернее Старой Ладоги, возведение которой связывают с появлением здесь в последней четверти VII – первой половине VIII в. славянского населения. Как констатировали в 2002 г. археологи Е.А. Рябинин и А.В. Дубашинский, несколько лет изучавшие Любшанское городище, что изначально на нем «осела популяция, связанная по происхождению с западными славянами. На последнее указывает как центрально-европейская техника строительства крепостных сооружений, известная на древних западнославянских территориях, так и в определенной мере ведущая группа лепной посуды так называемого «ладожского типа», т. е. южно-балтийская керамика. Рябинин и Дубашинский, заострив внимание на активном занятии древних любшанцев «ремеслами по изготовлению украшений из цветного металла» и отметив наличие у любшанцев развитого железоделательного и железообрабатывающего производства, указали, что «представляет интерес занятие древних любшанцев обслуживанием судоходного пути, который в это время только начал свое функционирование на Великом Волжском пути из Балтики в Восточноевропейскую равнину и далее на Кавказ, Закавказье и Арабский Восток. При раскопках найдена многочисленная серия (около 50 экз.) железных корабельных заклепок и их заготовок. Значимость их обнаружения заключается в том, что такие детали в корабельной технике использовались при соединении деталей крупных морских судов. Далее выходцы из Балтики должны были оставлять свои корабли в удобной гавани и плыть затем на мелких речных судах» [43, 196–203].
   Ныне появился дополнительный материал, позволяющий в еще большей степени видеть в тех, кто в Любше мог «оставлять свои корабли в удобной гавани и плыть затем на мелких речных судах», выходцев именно из пределов Южной Балтики. В 2009 г. А.В. Лукошков, опираясь на результаты проведенного в 2006–2008 гг. поисково-разведочного картирования дна рек Волхов, Нева, Лиелупе, Буллипе, Вента, нижнего течения Даугавы, Ладожского озера и Рижского залива, в ходе которого были обнаружены многочисленные останки деревянных судов, подытоживал, что, во-первых, «все найденные на территории и России и Латвии суда построены по южно-балтийской конструктивной схеме». Во-вторых, «уже сегодня можно говорить о господствующем влиянии именно южно-балтийской судостроительной традиции на создание новгородских судов. Более того, можно предполагать, что именно из западнославянских земель побережья Южной Балтики был привнесен на новгородские земли опыт строительства судов для речного и прибрежного плавания» (вместе с тем он подчеркнул, что «не подтверждают распространения в новгородских землях скандинавской судостроительной технологии и материалы сухопутных раскопок») [44].
   Но Любшанское городище не является самым первым поселением южно-балтийских славян в Северо-Западной Руси. В сотнях километров южнее его в Юго-Восточном Приильменье (Парфинский район Новгородской области) расположен Городок на Маяте (река, впадающая в Ильмень), интенсивно изучаемый в последнее время. Вал этого городища, датируемый VI–VII вв., был «сооружен в так называемой “перекладной” технике. Основу вала составляют накаты из бревен, уложенные попеременно вдоль и поперек его продольной оси». Причем, как подчеркивает исследователь памятника И.И. Еремеев, в «культурах 2—3-й четверти I тысячелетия н. э. в бассейне Ильменя и на соседних землях перекладная техника в фортификации не использовалась. В раннем средневековье она широко известна на славянских городищах Польши и Восточной Германии». Отмечая, что «на фоне других приильменских городищ укрепления Городка на Маяте выглядят очень мощными», археолог констатировал, что вал был «своеобразной пристройкой к пологому склону, придававшей последнему крутизну. Как недавно выяснилось, сходный прием был применен при строительстве древнейшей крепости Рюрикова Городища», и что «в Новгородской земле единственным памятником, который может быть поставлен в один ряд с Городком на Маяте, является Городец под Лугой, исследованный Г.С. Лебедевым и датированный им сер. Х в. Наши раскопки позволяют отнести начало бытования “западнославянской” техники крепостного строительства на северо-западе России в более отдаленное время». Еремеев также констатирует наличие в жилой зоне Городка лепной керамики «ладожского типа» IX–X вв. [45]
   Южно-балтийские славяне, проникнув в Поволховье и Приильменье, начинают там капитально обустраиваться, прекрасно понимая всю выгоду расположения этих земель на пересечении Балто-Волжского и Балто-Днепровского торговых путей. Так, в середине VIII в., т. е. спустя 50–70 лет после возведения ими городища Любши, они основывают Старую Ладогу, о чем говорят ранний керамический материал и общая для этих поселений техника использования стали при изготовлении железных изделий. Об основании Старой Ладоги выходцами из Южной Балтики говорит и одна из ранних староладожских «больших построек», которую сближают со святилищами южно-балтийских славян в Гросс-Радене (под Шверином, VII–VIII вв.) и в Арконе (о. Рюген, конец VIII–IX вв.) [46]. В захоронениях Плакуна, расположенного напротив Старой Ладоги и носящего славянское название, соответствующее характеру этого памятника – место погребения и плача по покойникам, представлены сосуды южно-балтийского типа [47].
   На генетическую связь Любши, где строили крупные морские суда, и Старой Ладоги, где затем также будут строить суда подобного типа, перегружать товары на плоскодонные суда и обеспечивать судоходство, указывает и то, что первая возникла как крепость, тогда как во второй крепость, причем сразу же каменная, появилась лишь в последней четверти IХ в. [27, 27, 45, 52–53, 81], т. е. Ладога была ничем не защищенным торгово-ремесленным поселением более 125 лет! Но ее надежно прикрывала мощная крепость на Любше. И лишь когда последняя была уничтожена, как это показал радиоуглеродный анализ, во второй половине IX в. [27, 203], то ладожане синхронно со временем ее гибели возводят каменную крепость, способную обеспечить их безопасность. В том же IX в. в 9 км вверх по течению от Старой Ладоги появляется, как его характеризует Е.Н. Носов, «значительное укрепленное поселение» Новые Дубовики, в котором многочисленной группой представлена все та же лепная керамика южно-балтийского типа, аналогичная керамике Старой Ладоги [48]. Таким образом, Любша, Старая Ладога и Новые Дубовики накрепко запирали вход в трансъевропейскую магистраль. Следовательно, как этот вход, так и сами торговые пути к Каспийскому и Черному морям полностью контролировали славяне, и где лишь только с их разрешения могли появиться чужаки.
   По мере закрепления за собой низовьев Волхова южно-балтийские славяне активно осваивают его верховья. В 1974 и 1976 гг. Г.П. Смирнова, отмечая наличие в ранних археологических слоях Новгорода, которые она датировала концом IX в., заметного компонента керамики, характерной только для поморских славян, поддержала мнение о заселении Новгородской земли выходцами из северных районов Висло-Эльбского междуречья. В 1997 г. В.М. Горюнова констатировала, что «в материалах предматериковой части культурных отложений Новгорода можно выделить достаточно значительное число керамики с западнославянскими чертами» (фрезендорфской, менкендорфской, гросс-раденской; Троицкий X раскоп) [49].
   В 2001 г. П.Д. Малыгин, П.Г. Гайдуков, А.М. Степанов, обобщая итоги работ 1998–2000 гг. на Троицком XI раскопе, подчеркнули, что гончарная посуда I–IV типов, бытующая с 930-х гг., находит аналогии в южно-балтийской керамике типа Фрезендорф-Тетеров, Гросс-Раден, чисто морфологические аналогии III типу «происходят с острова Рюген», Менкендорф и Фельдберг. В 2002 г. Т.Б. Сениченкова, сопоставляя раннегончарную керамику из Старой Ладоги, появившуюся там во второй четверти Х в., с подобной керамикой Новгорода (в слоях X–XI вв.), Пскова и Изборска (вторая половина Х в.), привела ей прямые параллели «в материалах памятников южного побережья Балтийского моря…» [50], что прямо свидетельствует о притоке на Северо-Запад Восточной Европы новой партии переселенцев, принесших новую технику изготовления посуды.
   В 1988 г. Е.Н. Носов, ведя речь о прибытии в VIII в. в Центральное Приильменье новой группы славян с развитым земледельческим укладом хозяйства, значительно стимулировавшей социально-экономическую жизнь региона, предположил, что переселенцы могли прийти с территории современного Польского Поморья. В 1990 г. он указал на наличие на Рюриковом городище (в 2 км к югу от Новгорода) хлебных печей конца IX–X вв., сходных с печами Старой Ладоги и городов Южной Балтики, втульчатых двушипных наконечников стрел (более трети из всего числа найденных), связанных с тем же районом, южно-балтийской лепной (IX–X вв.) и гончарной (первая половина Х в., «находит аналогии среди керамики севера Польши и менкендорфской группы…») керамики, в целом, на наличие «культурных связей поморских славян и населения истока р. Волхова». В 1997 г. археолог подчеркнул, что «в комплексе раннегончарной керамики Рюрикова городища все отчетливее выступают черты западнославянской керамической традиции» и что «по общему облику материальной культуры и, прежде всего, по характеру лепной керамики поселения верховьев Волхова и Поозерья едины и аналогичны нижним слоям Новгорода, Ладоги и поселков всего Поволховья (Новые Дубовики, Любша, Горчаковщины и др.)» [51]. В 1995 и 2005 гг. В.М. Горюнова поясняла, что в раннегончарной керамике Рюрикова городища конца IX – Х вв. выделяется фельдбергская посуда, торновская, торновско-фрезендорфская, менкендорфская, гросс-раден ская [52].
   Выше приведены слова И.И. Еремеева по поводу сходства приема строительства вала Городка на Маяте, возведенного южно-балтийскими славянами, и древнейшей крепости Рюрикова городища (IX в.). В 2009 г. К.А. Михайлов, сближая укрепления Рюрикова и Старокиевского городищ, резюмировал: «На Городище первые строители применили сложное сочетание дерево-земляной платформы, подрезку склонов холма, сооружение рва и деревянных стен-городней, которые были поставлены на склоне небольшого холма в пойме Волхова. Топография, выбранная первопоселенцами для крепости, чрезвычайно напоминает расположение славянских городищ на южном берегу Балтийского моря и славянские бурги в междуречье Эльбы и Одера. Там также использовали низкие, затопляемые участки речных пойм и острова на озерах». Причем ученый полагает, что «обе крепости строил один и тот же коллектив», но укрепления Рюрикова городища предшествовали киевским. В 1997 и 1999 гг. шведский археолог И. Янссон сказал, что поселения типа Рюрикова городища в Скандинавии неизвестны [53].
   В 1990 г. Е.Н. Носов указал, что Сергов городок (конец I тыс. н. э.), расположенный к юго-западу от Рюрикова Городища, «не имеет аналогий на территории Новгородской земли. Городище, окруженное земляным валом, сохранившимся на длину около 100 м и высоту до 3 м, находится на низменном острове посреди р. Веряжи, неподалеку от ее устья, и как бы закрывает вход в Веряжу из Ильменя». В 2002 г. он уточнил, что «по своему топографическому расположению на низменном острове среди поймы Сергов городок поразительно напоминает укрепленные поселения западных славян в землях древних ободритов на территории современной северной Германии у Балтийского моря» [54].
   Археологи также отмечают, говоря о поселениях Приильменья, например, селищах Васильевское и Прость, городище Георгий, а также Холопий городок, наличие в их материалах южно-балтийских находок – железных ножей с волютообразными завершениями рукояти, втульчатый двухшинный наконечник стрелы и лепной посуды, тождественной керамике нижних горизонтов (VIII – начала X в.) Ладоги, Рюрикового городища, Новгорода и ряда поселений Поволховья и Ильменского Поозерья, и что «подобные сосуды найдены во многих погребениях в сопках» [55]. В 1978, 1982 и 2002 гг. В.В. Седов констатировал, что сосуды «ладожского типа» новгородских сопок являют собой характерную особенность славянской культуры междуречья нижней Вислы и Эльбы. Причем основной район распространения сопок – это бассейн Ильменя, где, говорил в 1995 г. этот ученый, «сконцентрировано более 70 % могильников, в которых имеются эти памятники» [56].
   Параллельно с заселением Поволховья и Приильменья южно-балтийские славяне активно осваивали земли Псковского региона. Так, в резиденции брата Рюрика, Трувора, Изборске (Труворовом городище) основу керамического набора лепных сосудов VIII–IX вв. (более 60 %) составляют, резюмировал в 1978 и 1993 гг. С.В. Белецкий, «сосуды, находящие себе соответствие в славянских древностях южного побережья Балтийского моря». В 1979–1980 гг. этот же ученый связал появление керамики южно-балтийского типа в Изборске с его основанием (рубеж VIII–IX вв.), а в конце IX в. в Пскове – со временем кратковременного затухания Изборска. В новой группе населения в Пскове (вторая половина Х в.) Белецкий также увидел южно-балтийских славян, при этом указав, что его территория увеличилась в 6 раз и что на поселении появились профессиональные ремесла и торговля (весы, разновес, монетные находки). В 1990 г. он же подчеркнуто сказал, что на Труворовом городище «в VIII–IX вв. находился ремесленно-торговый протогородской центр, основанный славянскими переселенцами с территории междуречья (разрядка автора. – В.Ф.) нижней Эльбы и Одера…». В 1980 и 1982 гг. К.М. Плоткин отмечал, что «в генезисе древнерусского населения Псковщины участвовали западнославянские этнические элементы» [57].
   Продвижение южно-балтийских славян из Северо-Западной Руси на юг в направлении Балто-Днепровскому пути также хорошо прослеживается по археологическому материалу. В 1977 г. В.М. Горюнова связала появление раннегончарной керамики южно-балтийского типа X – начала XI в. в Городке на Ловати под Великими Луками с переселением с территории Западного Поморья (нижнее течение Одера после впадения в него Варты) водным торговым путем определенной части «ремесленного люда», подтверждением чему служат аналогии в синхронных слоях Старой Ладоги. В 1982 г. она же, характеризуя западнославянские формы раннекруговой керамики Новгорода и Городка на Ловати, вновь указала, что «керамика этих форм <…> скорее всего, принесена сюда выходцами с южного побережья Балтики». В 1994 г. исследовательница отметила, что западнославянская посуда в раннегончарном комплексе Городка на Ловати составляет свыше 30 % и что под натиском немцев после 929 г. начался отток южно-балтийского населения из земель ободритов и вильцев, «организация воинских дружин, развитие морского пиратства», уход «князьков со своей челядью не только на море, но и за море». В связи с чем славянская керамика широко распространяется в Дании, Швеции и Северной Руси [58].
   Затем следы южно-балтийских славян обнаруживаются на другом участке летописного пути «из варяг в греки», на Днепре в Гнёздове, в связи с чем еще в 1902 г. археолог В.И. Сизов предположил, «что среди жителей этого поселения имелись выходцы с балтийского Поморья» [41, 265]. В 1925 г. Е.Н. Клетнова заключила, что исходные корни погребального обряда гнёздовских курганов, «а также аналогии некоторым чертам ритуала, в частности – урнам, следует искать скорее в землях “балтийских славян, нежели в Скандинавии”» [59]. В 1977 г. Е.В. Каменецкая, справедливо подчеркивая, что «роль керамики в погребальном обряде очень велика», на основе анализа гнёздовской керамики пришла к выводу, что приток населения в Гнёздово с территории западных славян (Центральная и Северная Польша) «прослеживается на всем протяжении Х в.», а в конце этого столетия наблюдается появление «небольшого количества керамики славян с южных берегов Балтийского моря». В 2007 г. В.В. Рогудеев говорил о находках ранней западнославянской керамики IX–X вв. в Подонье, в том числе южно-балтийской: керамики менкендорфского (из земель ободритов) и фельдбергского типов [60]. Остается добавить, что в раннегончарной керамике поселения Гнездилово-2 под Суздалем (X–XI вв.) обнаружена южно-балтийская посуда фельдбергского и менкендорфского типов. Как заметили по этому поводу в 2004 г. В.М. Горюнова и В.А. Лапшин, «после гибели больших высоких городищ в ядре ареала фельдбергской керамики (конец IX в.)» часть населения Южной Балтики «была вынуждена переселиться в достаточно удаленные центры, расположенные по торговым магистралям, идущим далеко на Восток» [61, 65–69].
   И одним из важнейших результатов интенсивных и самых тесных хозяйственных и политических связей между южно-балтийскими и восточноевропейскими славянами, переселения какой-то части первых в земли Северо-Западной Руси явилось призвание (при всей условности этой даты) в 862 г. варягов и варяжской руси. Как емко охарактеризовал в 2007 г. это событие академик В.Л. Янин, «наши пращуры» призвали Рюрика из пределов Южной Балтики, «откуда многие из них и сами были родом. Можно сказать, они обратились за помощью к дальним родственникам» [62]. А об этом событии и причинах, приведших к нему, с одной стороны, южно-балтийских славян, с другой – их восточноевропейских сородичей и угро-финнов, треть века говорил историк Кузьмин. Говорил, несмотря на объективные трудности и чинимые норманистами препятствия. И его заслуга в разработке варяго-русского вопроса заключается не только в том, что он оказался прав в привязке варягов и варяжской руси к Южной Балтике, населенной славянскими и славя-ноязычными народами, создавшими высокоразвитую цивилизацию, которой восхищались их соседи-германцы. Но и в том, что ученый своей критикой развенчал норманнскую теорию и показал, что, если повторить слова так чтимого им С.А. Гедеонова, «при догмате скандинавского начала Русского государства научная разработка древнейшей истории Руси немыслима» [63].
   И показал несоответствие этого догмата науке как на историческом материале, так и на лингвистическом. Правота лингвистических рассуждений Кузьмина особенно видна на примере отрицания связи имени «Русь» и финского названия Швеции «Ruotsi». Потому как эту связь в последнее время отрицают профессиональные лингвисты, не сомневающиеся, надо заметить, в норманстве варягов, но при этом не идущие на поводу норманизма. Так, 1997 г. О.Н. Трубачев, подытоживая, что «затрачено немало труда, но племени Ros, современного и сопоставимого преданию Нестора, в Скандинавии найти не удалось», подчеркнул: «…Скандинавская этимология для нашего Русь или хотя бы для финского Ruotsiне найдена». Напомнив мнение польского ученого Я. Отрембского, высказанное в 1960 г., что норманнская этимология названия «Русь» «является одной из величайших ошибок, когда-либо совершавшихся наукой (выделено автором. – В.Ф.)», академик заключил: «Сказано сильно, но, чем больше и дальше мы вглядываемся к этому “скандинавскому узлу”, тем восприимчивее мы делаемся и к этому горькому суждению». В 2002 г. немецкий ученый Г. Шрамм, охарактеризовав идею происхождения имени «Русь» от Ruotsi как «ахиллесова пята», так как не доказана возможность перехода ts в с, был категоричен в своем выводе: «…Уберите вопрос о происхождении слова Ruotsi из игры! Только в этом случае читатель заметит, что Ruotsi никогда не значило гребцов и людей из Рослагена (курсив автора. – В.Ф.), что ему так навязчиво пытаются доказать».
   В 2006 г. К.А. Максимович констатировал, что скандинавская версия «остается не более чем догадкой – причем прямых лингвистических аргументов в ее пользу нет, а косвенные нейтрализуются таким же (или даже бо́льшим) количеством контраргументов», что «даже если фин. Ruotsi было заимствовано от шведов, это не могло произойти ранее XIV в., когда этноним Русь уже насчитывал как минимум пять веков письменной истории», что в рамках этой версии не находят удовлетворительного ответа вопросы, поставленные еще Гедеоновым, и что ей противоречат многочисленные сообщения византийских и арабских авторов о «русах», локализующие ее в Северном Причерноморье [64]. А ведь утверждение, что имя «Русь» генетически связано с финским «Ruotsi» есть наиглавнейший «довод» норманистов и «довод» лингвистического свойства, ибо чисто исторических аргументов в разрешении чисто исторического вопроса, коим и является варяго-русский вопрос, у них нет.

   Примечания
   1. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Скандинавомания или небылицы о шведской Руси // Сборник Русского исторического общества (Сб. РИО). Т. 5 (153). Россия и Средняя Азия. – М., 2002. – С. 230–257; Он же. Кривые зеркала норманизма // Сб. РИО Т. 8 (156). Антинорманизм. – М., 2003. – С. 83–127; Он же. Варяги и варяжская русь: К итогам дискуссии по варяжскому вопросу. – М., 2005. – С. 147–170; Он же. Ломоносов: Гений русской истории. – М., 2006. – С. 120–124, 135–153; Он же. Начальная история Руси. – М., 2008. – С. 134–152; Он же. «Скандинавомания» и ее небылицы // Родина. – 2009. – № 10. – С. 98–101; Он же. Варяго-русский вопрос и некоторые аспекты его историографии // Изгнание норманнов из русской истории. – М., 2010. – С. 366–375; Он же. Ломоносовофобия российских норманистов // Варяго-русский вопрос в историографии. – М., 2010. – С. 353–496.
   2. Яковлев Н. О преподавании отечественной истории // Большевик. – 1947. – № 22. – С. 27.
   3. Авдусин Д.А. Gräslund Anne-Sofie. Birka-IV. The Burial Customs. A study of the graves on Björkö. Stockholm, 1980 // Древнейшие государства на территории СССР. Материалы и исследования. 1982 г. – М., 1984.
   4. Шаскольский И.П. Норманская проблема в советской историографии // Советская историография Киевской Руси. – Л., 1978. – С. 158; Он же. Антинорманизм и его судьбы // Проблемы отечественной и всеобщей истории. Генезис и развитие феодализма в России. – Л., 1983. – Вып. 7. – С. 48–50.
   5. Попов А.И. Названия народов СССР. Введение в этнонимику. – М., 1973.
   6. Пештич С.Л. Русская историография о М.В. Ломоносове как историке // Вестник ЛГУ. Серия истории, языка и литературы. – Л., 1961. – Вып. 4. – № 20. – С. 73; Попов А.И. Названия народов СССР … С. 61; Шаскольский И.П. О роли норманнов в Древней Руси в IX–X вв. // Les paus du Nord et Buzance (Skandinavie et Buzance). – Uppsala, 1981. – S. 204–205; Он же. Антинорманизм … С. 48–49; Авдусин Д.А. Современный антинорманизм // Х Всесоюзная конференция по изучению истории, экономики, литературы и языка скандинавских стран и Финляндии. Тезисы докладов. – М., 1986. – Ч. 1. – С. 120–121.
   7. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. – М., Л., 1952. – С. 553, прим. 6; Фруменков Г.Г. М.В. Ломоносов – историк нашей Родины. – Архангельск, 1970. – С. 14.
   8. Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной историографии // История СССР. – 1960. – № 1.
   9. Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной науке. – М.; Л., 1965.
   10. Греков Б.Д. Образование русского государства // Известия Академии наук СССР (ИАН). Серия истории и философии. – М., 1945. – Т. II. – № 3. – С. 134; Рыбаков Б.А. Спорные вопросы образования Киевской Руси // Вопросы истории (ВИ). – 1960. – № 10. – С. 18.
   11. Мавродин В.В. Образование Древнерусского государства и формирование древнерусской народности. – М., 1971.
   12. Новосельцев А.П. Образование Древнерусского государства и первый его правитель // ВИ. – 1991. – № 2/3.
   13. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. – Т. 6. – С. 539, 550; Белявский М.Т. Работы М.В. Ломоносова в области истории // Вестник МГУ. Серия общественных наук. – М., 1953. – Вып. 3. – № 7. – С. 117; Очерки истории исторической науки в СССР. – М., 1955. – Т. I. – С. 191; Очерки истории СССР. Период феодализма. Россия во второй половине XVIII в. – М., 1956. – С. 455; История Академии наук СССР. – М.; Л., 1958. – Т. I. —С. 126; Пештич С.Л. Русская историография ХVIII века. Ч. I. – Л., 1961. – С. 34, 196; Ч. II. – Л., 1965. – С. 179, 242; Астахов В.И. Курс лекций по русской историографии. – Харьков, 1965. – С. 106, 110; Алпатов М.А. Русская историческая мысль и Западная Европа. ХII – ХVII вв. – М., 1973. —С. 13; Сахаров А.М. Историография истории СССР. Досоветский период. – М., 1978. – С. 58; и др.
   14. Фроянов И.Я. Мятежный Новгород: очерки истории государственности, социальной и политической борьбы конца IX – начала XIII столетия. – СПб., 1992.
   15. См. об этом подробнее: Фроянов И.Я. Современные норманисты о русской летописи // Критика новейшей буржуазной историографии. – М.; Л., 1961. – Вып. 3. – С. 163–164; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь … С. 152–154; Он же. Ломоносовофобия российских норманистов … С. 368.
   16. Stender-Retersen A. Varangica. – Aarhus, 1953.
   17. Artsikhovsku A. Archaeological data on the varangian question // VI International congress of prehistoric and protohistoric sciecess. Reports and communications bу archaeologitss of the USSR. – Moscow, 1962. P. 9; Арциховский А.В. Археологические данные по варяжскому вопросу // Культура Древней Руси. – М., 1966. – С. 48.
   18. Клейн Л.С., Лебедев Г.С., Назаренко В.А. Норманские древности Киевской Руси на современном этапе археологического изучения // Исторические связи Скандинавии и России IX–XX вв. – Л., 1970. – С. 226; Шаскольский И.П. Норманская проблема на современном этапе // Тезисы докладов Пятой Всесоюзной конференции по изучению истории скандинавских стран и Финляндии. – М., 1971. – Ч. I. – С. 44.
   19. Носов Е.Н. Современные археологические данные по варяжской проблеме на фоне традиций русской историографии // Раннесредневековые древности Северной Руси и ее соседей. – СПб., 1999. – С. 154; Он же. Послесловие // Клейн Л.С. Спор о варягах. История противостояния и аргументы сторон. – СПб., 2009. – С. 348.
   20. Соколов С.В. Л.С. Клейн. Спор о варягах. История противостояния и аргументы сторон. – СПб., 2009 // Славяноведение. – 2010. – № 2.
   21. Клейн Л.С., Лебедев Г.С., Назаренко В.А. Норманские древности Киевской Руси на современном этапе … С. 234, 238–239, 246–249.
   22. См. о фиктивных норманских древностях в археологии подробнее: Фомин В.В. Ломоносов … С. 141–152; Он же. Ломоносовофобия российских норманистов … С. 384–400, 406–460.
   23. Кузьмин А.Г. Облик современного норманизма // Сб. РИО. Т. 8 (156).
   24. Новгородская первая летопись старшего и младшего изводов. – М., Л., 1950. – С. 106. Вслед за младшим сводом эту информацию дают новгородско-софийские своды XV в.: Полное собрание русских летописей (ПСРЛ). – СПб., 1851. – Т. V. – Вып. 1. – С. 88.
   25. ПСРЛ. Т. 1. – М., 1962. – Стб. 20, прим. 38, 49; ПСРЛ. Т. 2. – М., 1962. – Стб. 14–15.
   26. Кирпичников А.Н. Ладога и Ладожская земля VIII – ХIII вв. // Славяно-русские древности. Историко-археологическое изучение Древней Руси. – Л., 1988. – Вып. 1. – С. 45, прим. 17; Он же. Новые историко-археологические исследования Старой Ладоги // Ладога и истоки российской государственности и культуры. Международная научно-практическая конференция. 30 июня – 2 июля 2003 г. – СПб., 2003. – С. 19; Кирпичников А.Н., Сарабьянов В.Д. Старая Ладога – древняя столица Руси. – СПб., 1996. – С. 83–89; Мачинский Д.А. Ладога – древнейшая столица Руси и ее «ворота в Европу» // Старая Ладога. Древняя столица Руси. Каталог выставки. – СПб., 2003. – С. 14–23; и др.
   27. Кирпичников А.Н., Сарабьянов В.Д. Старая Ладога. Древняя столица Руси. – СПб., 2003.
   28. Никольский Н.К. Повесть временных лет как источник для истории начального периода русской письменности и культуры. К вопросу о древнейшем русском летописании. – Л., 1930. – Вып. 1; Кузьмин А.Г. К вопросу о происхождении варяжской легенды // Новое о прошлом нашей страны. – М., 1967. – С. 42–53; Он же. Две концепции начала Руси в Повести временных лет // История СССР. – 1969. – № 6. – С. 80–105; Он же. Русские летописи как источник по истории Древней Руси. – Рязань, 1969. – С. 64–68, 101–111, 156–159; Он же. «Слово о полку Игореве» о начале Русской земли // ВИ. – 1969. – № 5. – С. 53–66; Он же. Древнерусские исторические традиции и идейные течения XI века // ВИ. – 1971. – № 10. – С. 65.
   29. Гедеонов С.А. Варяги и Русь: В 2 ч. // Автор предисловия, комментариев, биографического очерка В.В. Фомин. – М., 2004.
   30. Кузьмин А.Г. «Варяги» и «Русь» на Балтийском море // ВИ. – 1970. – № 10. – С. 28, 48; Он же. Болгарский ученый о советской историографии начала Руси // ВИ. – 1971. – № 2. – С. 186–188; Он же. Об этнической природе варягов (к постановке проблемы) // ВИ. – 1974. – № 11. – С. 55; Он же. Заметки историка об одной лингвистической монографии // Вопросы языкознания. – 1980. – № 4. – С. 58–59; Откуда есть пошла Русская земля. Века VI – Х / Сост., предисл., введ. к документ., коммент. А.Г. Кузьмина. Кн. 2. – М., 1986. – С. 18; Славяне и Русь: Проблемы и идеи. Концепции, рожденные трехвековой полемикой, в хрестоматийном изложении / Сост. А.Г. Кузьмин. – М., 1998. – С. 258, 370.
   31. Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618 г. Кн. 1. – М., 2003. – С. 84; Откуда есть пошла Русская земля. Кн. 2. – С. 5–29; Славяне и Русь. – С. 365.
   32. Летопись по Лаврентьевскому списку. – СПб., 1897. – С. 4–7, 77; Кузьмин А.Г. «Варяги» и «Русь» … С. 28–55; Он же. Болгарский ученый … С. 186–188; Он же. Сказание об апостоле Андрее и его место в Начальной летописи // Летописи и хроники. 1973. – М., 1974. – С. 40, 42–43; Он же. Об этнической природе… С. 54–83; Он же. Начальные этапы древнерусского летописания. – М., 1977. – С. 282–284, 294–295, 297–326; Он же. Заметки историка … С. 55–59; Он же. Об истоках древнерусского права // Советское государство и право. – 1985. – № 2. – С. 111, 116–119; Он же. Русь в современной исторической науке // Тысячелетие крещения Руси. Международная церковно-историческая конференция. Киев, 21–28 июля 1986 года. Материалы. – М., 1988. – С. 90–95; Он же. Западные традиции в русском христианстве // Введение христианства на Руси. – М., 1987. – С. 28–30, 41–45; Он же. Одоакр и Теодорих // Дорогами тысячелетий. Сборник исторических очерков и статей. Кн. 1. – М., 1987. – С. 103–129; Он же. Падение Перуна: (Становление христианства на Руси). – М., 1988. – С. 4–5, 12, 39, 49, 119, 129–141, 143–144, 155–157, 166–167, 175; Он же. Истоки русского национального характера // Вестник МГУ. Серия 8. История. – М., 1993. – С. 16, 20; Он же. Кто в Прибалтике «коренной»? – М., 1993. – С. 4–5; Он же. Об этнониме «варяги» // Дискуссионные проблемы отечественной истории. – Арзамас, 1994. – С. 7–9; Он же. Новое наступление «Влесовой книги» // Дискуссионные вопросы российской истории. – Арзамас, 1995. – С. 8–9; Он же. Руги и русы на Дунае // Средневековая и новая Россия. К 60-летию профессора И.Я. Фроянова. – СПб., 1996. – С. 130–147; Он же. Источниковедение истории России (с древнейших времен до монгольского завоевания). – М., 2002. – С. 102–108, 115–116, 137–138; Он же. От моря до моря // Мир истории. – М., 2002. – № 4/5. – С. 32–47; Он же. Два вида русов в юго-восточной Прибалтике // Сб. РИО. Т. 8 (156). – С. 192–213; Он же. История … С. 45, 67–68, 70, 77, 85–110, 114–116, 118, 120–126, 133–136, 138–143, 146, 148, 163–165, 201–202, 204–207; Он же. Начало Руси. Тайны рождения русского народа. – М., 2003. – С. 36, 93–94, 160–161, 184–222, 225–228, 238–353, 355–356, 405, коммент. 802; Он же. Начальные этапы древнерусской историографии // Историография истории России до 1917 года. – М., 2003. – Т. 1. – С. 37–39; Он же. Облик… С. 221, 231–232, 235–238, 241–242, 244, 246, 248–249; Галкина Е.С., Кузьмин А.Г. Росский каганат и остров русов // Славяне и Русь. – С. 456–481; Откуда есть пошла Русская земля. Кн. 1. – М., 1986. – С. 5–7, 9–10, 13–19, 477, 544, 546–552, 650–651, 664–682, 695–698; Кн. 2. – С. 8, 11–17, 20–29, 478, 545–548, 581–586, 588, 590, 639–654, 674–676, 681, 689, прим. к с. 605; «Крещение Руси» в трудах русских и советских историков / Авт. вступ. ст. А.Г. Кузьмин; Сост., авт. примеч. и указат. А.Г. Кузьмин, В.И. Вышегородцев, В.В. Фомин. – М., 1988. – С. 27–28, 42–44, 48, 308, 317–318; Златоструй. Древняя Русь. Х – ХIII вв. / Сост., автор. текст, коммент. А.Г. Кузьмина, А.Ю. Карпова. – М., 1990. – С. 45, прим.*; Се Повести временных лет (Лаврентьевская летопись) / Сост., авторы примечаний и указателей А.Г. Кузьмин, В.В. Фомин; вступительная статья и перевод А.Г. Кузьмина. – Арзамас, 1993. – С. 13–15, 31, 35–36; Славяне и Русь… С. 209–455.
   33. Зимин А.А. О методике изучения древнерусского летописания // ИАН. Серия литературы и языка. – М., 1974. – Т. 33. – № 5. – С. 462–464; Шаскольский И.П. Антинорманизм… С. 50–51.
   34. Мельникова Е.А., Петрухин В.Я. Название «Русь» в этнокультурной истории Древнерусского государства (IX–X вв.) // ВИ. – 1989. – № 8. – С. 25 и прим. 6; Петрухин В.Я. Начало этнокультурной истории Руси IX–XI веков. – Смоленск; М., 1995. – С. 72–82; Он же. Древняя Русь: Народ. Князья. Религия // Из истории русской культуры. Т. I (Древняя Русь). – М., 2000. – С. 85–88; Он же. Как начиналась Начальная летопись? // ТОДРЛ. – СПб., 2006. – Т. LVII. – С. 33–41; Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Очерки истории народов России в древности и раннем средневековье. – М., 1998. – С. 243–261; Клейн Л.С. Спор о варягах … С. 207–210.
   35. Münster S. Cosmographia. T. IV. – Basel, 1628. – S. 1420; Герберштейн С. Записки о Московии. – М., 1988. – С. 60. 36. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Варяги и варяжская русь … С. 17–47; Он же. Начальная история Руси … С. 9–21; Он же. Варяго-русский вопрос … С. 340–347; Грот Л.П. Начальный период российской истории и западноевропейские утопии // Прошлое Новгорода и Новгородской земли: Материалы научных конференций 2006–2007 годов. – Великий Новгород, 2007. – С. 12–22; Она же. Гносеологические корни норманизма // ВИ. – 2008. – № 8. – С. 111–117; Она же. Утопические истоки норманизма: мифы о гипербореях и рудбекианизм // Изгнание норманнов из русской истории … С. 321–338; Она же. Путь норманизма: от фантазии к утопии // Варяго-русский вопрос в историографии … С. 103–202.
   37. Герберштейн С. Записки о Московии … С. 60; Hübner J. Genea-logische Tabellen, nebst denen darzu Gehörigen genealogischen Fragen. – Leipzig, 1725. – Bd. I. – S. 281. Die 112 Tab.; Герье В.И. Лейбниц и его век. – СПб., 1871. – С. 102; Thomas F. Avitae Russorum atque Meklenburgensium principum propinquitatis seu consangvinitatis monstrata ac demonstrata vestica. – Anno, 1717. – S. 9–14; Klüver H.H. Vielfälting vermerhrte Beschreibung des Herzogtums Mecklenburg. Dritten Teils erstes Stück. – Hamburg, 1739. – S. 32; Beer M.I. Rerum Mecleburgicarum. – Lipsiae, 1741. —
   P. 30–35; Buchholtz S. Versuch in der Geschichte des Herzogthums Meklenburg. – Rostock, 1753. II Stammtafel; Marmier X. Lettres sur le Nord. – Paris, 1840. – T. I. – P. 30–31. См. также: Фомин В.В. Варяги и варяжская русь … С. 17–57, 422–438; Он же. Начальная история Руси… С. 9–21, 183–196; Меркулов В.И. Откуда родом варяжские гости? – М., 2005. – С. 43–62.
   38. Новосельцев А.П., Пашуто В.Т., Черепнин Л.В., Шушарин В.П., Щапов Я.Н. Древнерусское государство и его международное значение. – М., 1965. – С. 384–386; Венелин Ю.И. Известия о варягах арабских писателей и злоупотреблении в истолковании оных // Чтения в Обществе истории и древностей российских при Московском университете. Кн. 4. – М., 1870. – С. 10; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь … С. 437–438.
   39. Вестберг Ф.Ф. Комментарий на записку Ибрагима ибн-Якуба о славянах. – СПб., 1903. – С. 146; Он же. К анализу восточных источников о Восточной Европе // Журнал Министерства народного просвещения (ЖМНП). Новая серия. – СПб., 1908. – Ч. 13. – № 2. – С. 375.
   40. Сыромятников С.Н. Древлянский князь и варяжский вопрос // ЖМНП. Новая серия. Ч. XL. Июль. – СПб., 1912. – С. 133; Falk H.S. Altnordisches Seewesen // Wörter und Sachen. Kulturhistosche zeitschrift für sprach– und sachforschung. – Heidelberg, 1912. – Bd. IV. – S. 88–89, 94; Потин В.М. Некоторые вопросы торговли Древней Руси по нумизматическим данным // Вестник истории мировой культуры. – Л., 1961. – № 4. – С. 69, 71–78; Он же. Древняя Русь и европейские государства в Х – ХIII вв. Историко-нумизматический очерк. – Л., 1968. – С. 62–64, 66; Он же. Русско-скандинавские связи IX–XII вв. по нумизматическим данным // Тезисы докладов Четвертой Всесоюзной конференции по истории, экономике, языку и литературе скандинавских стран и Финляндии. – Петрозаводск, 1968. – Ч. 1. – С. 68–69; Рыбина Е.А. Новгород в системе балтийских связей // Славянский средневековый город. Труды VI Международного Конгресса славянской археологии. – М., 1997. – Т. 2. – С. 326–329; Она же. Торговля средневекового Новгорода. Историко-археологические очерки. – Великий Новгород, 2001. – С. 92–95; Нунан Т.С. Зачем викинги в первый раз прибыли в Россию // Американская русистика: вехи историографии последних лет. Период Киевской и Московской Руси. Антология. – Самара, 2001. – С. 53, 56; Поветкин В.И. Слово о музыкальной археологии России // Новгород и Новгородская земля. История и археология (Материалы научной конференции. Новгород, 28–30 января 1997 г.). – Новгород, 1997. – Вып. 11. – С. 66; Кирпичников А.Н. Сказание о призвании варягов. Легенды и действительность // Викинги и славяне. Ученые, политики, дипломаты о русско-скандинавских отношениях. – СПб., 1998. – С. 51; Горюнова В.М. Проблемы происхождения западно-славянской керамики в Приильменье // Новгород и Новгородская земля. История и археология (Материалы научной конференции. Новгород, 26–28 января 1994 г.). – Новгород, 1994. – Вып. 8. – С. 65–77; Носов Е.Н., Горюнова В.М., Плохов А.В. Городище под Новгородом и поселения Северного Приильменья (Новые материалы и исследования). – СПб., 2005. – С. 82–121; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь … С. 444–456; Он же. Начальная история Руси … С. 199–211; Он же. Варяго-русский вопрос … С. 375–384; Курбатов А.В. Начальный период сложения средневекового кожевенного ремесла на Руси // Ладога и Ладожская земля в эпоху Средневековья. – СПб., 2008. – Вып. 2. – С. 70, 126–132; Молчанова А.А. Балтийские славяне и Северо-Западная Русь в раннем Средневековье: Автореф. дис… канд. ист. наук. – М., 2008. – С. 5–16.
   41. Вилинбахов В.Б. Балтийские славяне и Русь // Slavia Occidentalis. – Poznan, 1962. – T. 22.
   42. Вилинбахов В.Б. Несколько замечаний о теории А. Стендер-Петер сена // Скандинавский сборник. – Таллин, 1963. – Вып. VI. – С. 330–331, 334; Лебедев Г.С. Верхняя Русь по данным археологии и древней истории // Очерки исторической географии. Северо-Запад России. Славяне и финны. – СПб., 2001. – С. 54.
   43. Рябинин Е.А., Дубашинский А.В. Любшанское городище в Нижнем Поволховье (предварительное сообщение) // Ладога и ее соседи в эпоху средневековья. – СПб., 2002.
   44. Лукошков А.В. Конструктивные особенности найденных на дне Волхова древненовгородских судов в контексте традиций балтийского судостроения // Новгород и Новгородская земля. История и археология. Материалы научной конференции, посвященной 80-летию академика РАН В.Л. Янина. Новгород, 27–29 января 2009 г. – Великий Новгород, 2009. – Вып. 23. – С. 220–226.
   45. Еремеев И.И. Исследования в Восточном Приильменье // Археологические открытия. 2004 г. – М., 2005. – С. 30; Он же. Раскопки славянского городка в Восточном Приильменье // Археологические открытия. 2005 г. – М., 2007. – С. 19–20; Он же. Исследования на восточном берегу озера Ильмень // Археологические открытия. 2006 г. – М., 2009. – С. 34.
   46. Лебедев Г.С. Эпоха викингов в Северной Европе. Историко-археологические очерки. – Л., 1985. – С. 211–212; Петренко В.П. Раскоп на Варяжской улице (постройки и планировка) // Средневековая Ладога. Новые археологические открытия и исследования. – Л., 1985. – С. 105–112; Дубов И.В. Культура Руси накануне крещении // Славяно-русские древности. Проблемы истории Северо-Запада Руси. – СПб., 1995. – Вып. 3. – С. 95.
   47. Смирнова Г.П. К вопросу о датировке древнейшего слоя Неревского раскопа // Древняя Русь и славяне. – М., 1978. – С. 166; Петренко В.П. Погребальный обряд населения Северной Руси VIII–X вв. Сопки Северного Поволховья. – СПб., 1994. – С. 110.
   48. Носов Е.Н. Поселение у волховских порогов // Краткие сообщения Института археологии Академии наук (КСИА). – М., 1976. – Вып. 146. – С. 76–81; Он же. Волховский водный путь и поселения конца I тысячелетия н. э. // КСИА. – М., 1981. – Вып. 164. – С. 19, 22–23.
   49. Смирнова Г.П. О трех группах новгородской керамики Х – начала ХI в. // КСИА. – М., 1974. – Вып. 139. – С. 17–22; Она же. Лепная керамика древнего Новгорода // КСИА. – Вып. 146. —
   С. 3–10; Она же. К вопросу о датировке древнейшего слоя Неревского раскопа // Древняя Русь и славяне. – М., 1978. – С. 165–171; Горюнова В.М. Раннегончарная керамика Новгорода (по материалам Троицкого Х раскопа) // Новгород и Новгородская земля. – Вып. 11. – С. 115–138.
   50. Малыгин П.Д., Гайдуков П.Г., Степанов А.М. Типология и хронология новгородской керамики X–XV вв. (по материалам Троицкого XI раскопа) // Новгород и Новгородская земля. История и археология (Материалы научной конференции). Новгород, 23–25 января 2001 г. – Великий Новгород, 2001. – Вып. 15. – С. 88–94, 96; Сениченкова Т.Б. О раннегончарной керамики из Старой Ладоги (по материалам Земляного городища и раскопа на Варяжской улице) // Старая Ладога и проблемы археологии Северной Руси. – СПб., 2002. – С. 38–49.
   51. Носов Е.Н. Некоторые общие проблемы славянского расселения в лесной зоне Восточной Европы в свете истории хозяйства // Славяно-русские древности. Историко-археологическое изучение Древней Руси. – Л., 1988. – Вып. 1. – С. 38; Он же. Новгородское (Рюриково) городище. – Л., 1990. – С. 51–62, 115–117, 133–138, 164–166, 175–180; Он же. У истоков Новгорода // Славянский средневековый город. Труды VI Международного Конгресса славянской археологии. – М., 1997. – Т. 2. – С. 277.
   52. Горюнова В.М. Раннегончарная керамика Рюрикова городища // Новгород и Новгородская земля. История и археология (Материалы научной конференции. Новгород, 24–26 января 1995 г.). – Новгород, 1995. – Вып. 9. – С. 98–101; Носов Е.Н., Горюнова В.М., Плохов А.В. Городище под Новгородом … С. 84–89, 92, 94–97.
   53. Янссон И. Скандинавские находки IX–X вв. с Рюрикова городища // Великий Новгород в истории средневековой Европы. – М., 1999. – С. 36; Михайлов К.А. Анализ первых оборонительных сооружений Киева и Новгорода на фоне фортификационных традиций раннесредневековой Европы // Новгород и Новгородская земля. – Вып. 23. – С. 284–286.
   54. Носов Е.Н. Новгородское (Рюриково) городище … С. 173; Он же. Славяне на Ильмене // Родина. – 2002. – № 11–12. – С. 50.
   55. Носов Е.Н. Новгородское (Рюриково) городище … С. 175–183; Носов Е.Н., Горюнова В.М., Плохов А.В. Городище под Новгородом … С. 130–131, 134, 150, 152.
   56. Седов В.В. Лепная керамика Изборского городища // КСИА. – М., 1978. – Вып. 155. – С. 63–67; Он же. Восточные славяне в VI – ХIII вв. – М., 1982. – С. 64; Он же. Славяне в раннем средневековье. – М., 1995. – С. 239; Он же. Изборск – протогород. – М., 2002. – С. 45.
   57. Белецкий С.В. Раскопки в Псковском кремле в 1972–1974 гг. // КСИА. – М., 1978. – Вып. 155. – С. 57–63; Он же. Керамика Псковской земли второй половины I – начала II тысячелетия н. э. как исторический источник (культурная стратиграфия региона): Автореф. дис. … канд. ист. наук. – М., 1979. – С. 9, 11–13; Он же. Культурная стратиграфия Пскова (археологические данные к проблеме происхождения города) // КСИА. – М., 1980. – Вып. 160. – С. 7–8, 12, 15–16; Он же. Происхождение Пскова // Города Верхней Руси: истоки и становление (материалы научной конференции). – Торопец, 1990. – С. 9; Он же. Изборск «Варяжской легенды» и Труворово городище (проблема соотношения) // Петербургский археологический вестник. № 6. Скифы. Сарматы. Славяне. Русь. – СПб., 1993. —
   С. 113; Плоткин К.М. Псков и его округа во второй половине I тысячелетия н. э.: Автореф. дис… канд. ист. наук. – Л., 1980. —
   С. 15; Он же. Псков и его округа в конце I тысячелетия н. э. // Северная Русь и ее соседи в эпоху раннего средневековья. – Л., 1982. – С. 158, 165.
   58. Горюнова В.М. О западных связях «Городка» на Ловати (по керамическим материалам) // Проблемы археологии и этнографии. – Л., 1977. – Вып. 1. – С. 52–57; Она же. О раннекруговой керамике на Северо-Западе Руси // Северная Русь и ее соседи … С. 42, 44; Она же. Проблемы происхождения … С. 74–75.
   59. Цит. по: Кураев И.В. Историография варяжского вопроса (по исследованиям погребений Гнёздова) // Археологический сборник. Гнёздово. 125 лет исследования памятника. Труды Государственного Исторического музея. – М., 2001. – Вып. 124. – С. 28.
   60. Каменецкая Е.В. Керамика IX–XIII вв. как источник по истории Смоленского Поднепровья: Автореф. дис. … канд. ист. наук. – М., 1977. – С. 12, 20, 27; Рогудеев В.В. Находки ранней западнославянской керамики в Подонье // Археологические записки. – Ростов-на-Дону, 2007. – Вып. 5. – С. 59–64.
   61. Горюнова В.М., Лапшин В.А. О появлении раннекруговой керамики в Северо-Восточной Руси // Археология, история, нумизматика, этнография Восточной Европы: Сб. статей памяти проф. И.В. Дубова. – СПб., 2004.
   62. Итоги. – 2007. – № 38 (588). – С. 24; Русский Newsweek. – 2007. – № 52–2008. – № 2 (176). – С. 58.
   63. Гедеонов С.А. Варяги и Русь … С. 56.
   64. Трубачев О.Н. В поисках единства. Взгляд филолога на проблему истоков Руси. – М., 2005. – С. 162–165; Schramm G. Altrusslands Anfang. Historische Schlüsse aus Namen, Wörtern und Texten zum 9. und 10. Jahrhundert. – Freiburg, 2002. – S. 101, 107; Максимович К.А. Происхождение этнонима Русь в свете исторической лингвистики и древнейших письменных источников // ΚΑΝΙΣΚΙΟΝ. Юбилейный сборник в честь 60-летия проф. И.С. Чичурова. – М., 2006. – С. 14–56.


   Глава 9
   Проблема происхождения имени и народа русов

   А.С. Королев


   Интерес А.Г. Кузьмина к основному вопросу ранней русской истории возник из занятий начальными этапами русского летописания. В 1967 г. в сборнике, посвященном памяти М.Н. Тихомирова «Новое о прошлом нашей страны», была опубликована статья А.Г. Кузьмина «К вопросу о происхождении варяжской легенды», открывшая новое направление изысканий ученого. Вопрос ставился не о новых источниках, а о дополнительной информации, имеющейся в давно известных летописях, об установлении летописной тенденции и в конечном счете о новом прочтении летописи.
   Начинается статья с напоминания о вопросах, поставленных в самом начале «Повести временных лет» («Откуду есть пошла Руская земля, кто в Киеве нача первее княжити и откуду Руская земля стала есть»), и сообщения о том, что «последующий летописный текст дает два взаимоисключающих ответа на эти вопросы. Основная версия историю Руси отождествляет с историей племени полян, а начало Киевского княжества связывает с Кием. Другая версия отождествляет «Русь» с варягами, а начало Руси связывает с Новгородской землей и призванием туда варягов» [1, 42]. В общем, в постановке проблемы не было ничего принципиально нового, и сам А.Г. Кузьмин отмечает, что на «вставной характер “Сказания о призвании варягов” обращали внимание еще первые антинорманисты, в частности Д.И. Иловайский. А.А. Шахматов, остававшийся на позициях норманизма, не только признал, но и конкретизировал это положение в специальном исследовании» [1, 42]. А «в блестящем исследовании Н.К. Никольского было доказано, что варяжская легенда появилась взамен киево-полянской концепции происхождения Руси», попавшей в летописание из «Повести о полянах-руси» [1, 42]. При этом «речь шла не о соединении двух концепций, а о замене одной концепции другой» [1, 43]. А.Г. Кузьмин как источниковед считает, что «локализация варяжской легенды и определение времени внесения ее в летопись является непременным условием для выяснения исторического содержания Сказания» [1, 42].
   Статья представляет собой, по сути, полемику с А.А. Шахматовым, считавшим, что «“Сказание о призвании варягов” было внесено в киевский так называемый “Начальный свод”, или “Свод 1095 г.” из новгородского источника середины XI в. Таким образом, первоначальную запись Сказания А.А. Шахматов отнес к середине XI в., а ее появление в киевской летописи – к концу XI в.» [1, 42]. Между тем Б.А. Рыбаков, «следуя по пути, намеченному Н.К. Никольским, и развивая некоторые его положения», пришел к выводу, что «норманнская традиция была создана лишь близким Мстиславу Владимировичу редактором “Повести временных лет” около 1118 г.» [1, 43]. И А.Г. Кузьмин подкрепляет построение Б.А. Рыбакова, доказывая прямо противоположное схеме А.А. Шахматова: «В Новгородскую летопись “Сказание о призвании варягов” попало все из той же третьей редакции “Повести временных лет” (1118 года)» [1, 52], куда впервые было включено редактором-норманистом, «близким князю Мстиславу Владимировичу». Получалось, что появившееся в Ладоге и «отстоящее на два с половиной столетия от описываемых событий Сказание, конечно, не могло быть чем-либо иным, кроме как легендой. В Старой Ладоге, вероятно, варяжские элементы играли заметную роль еще и в XII в. Но это были обрусевшие варяги. Поэтому и варяги IX в. у них говорят на русском языке: Синеус садится в земле веси, а его стольный город называется не по угро-фински и не по-скандинавски, а по-русски: Белоозеро; Рюрик приходит “к Илмерю” и создает здесь город, который называет “Новый город”. “Новый”, очевидно, по отношению к “Старой” Ладоге. Не в этом ли соперничестве двух северных городов и заключается первоначальный смысл всего Сказания? В таком случае Сказание становится не только не новгородским, а даже антиновгородским, и его впервые могли привлечь в летопись как таковое. Не случайно новгородский автор опустил упоминание о постройке Новгорода Рюриком. Он ведь еще в предисловии заявил о приоритете Новгорода перед Киевом, о его более древнем происхождении. <…> Очень может быть, что и отождествление варягов и Руси лишь позднейшая попытка (позднее начала XII в.) подкрепить шаткую династическую легенду» [1, 53]. Разумеется «шаткая династическая легенда» не может идти ни в какое сравнение с устойчивой летописной традицией, называющей «Русью» «только Киевское Приднепровье» [1, 53].
   В статье А.Г. Кузьмина содержится еще одно любопытное наблюдение: «Примечательно во всяком случае, что в столь живом и непосредственном памятнике конца XII в., каким является “Слово о полку Игореве”, нет никаких признаков варяжской легенды, хотя автор знает и “вечи Трояни” и “время Бусово”, относящиеся к гораздо более раннему времени. Видимо, принятая княжескими династиями (да и то едва ли не одними Мономаховичами), эта легенда с трудом входила в сознание народа» [1, 53]. Исследователь предпринимает весьма рискованный шаг, доказывая позднее происхождения легенды, внесенной в летопись, и явно стремясь показать несостоятельность содержащихся в ней фактов; он подкрепляет свои построения ссылкой на литературный памятник, которому предлагается доверять больше, чем летописному источнику. Данные «нелетописных источников», таким образом, превалируют над летописными! Эти мысли А.Г. Кузьмин вскоре разовьет в специальной статье, в которой, опираясь на свое понимание «Слова о полку Игореве», он постарается представить варяжской версии альтернативную версию происхождения русской княжеской династии [2, 53–66].
   А.Г. Кузьмин практически начинает статью с декларации довольно-таки смелого тезиса: «Исторические характеристики автора “Слова” не всегда строго соответствуют летописным. Но именно независимость от летописей придает особый колорит и особую ценность историческим образам поэмы. Как правило, там, где возможно сравнение, расхождение с летописями касается не самих фактов, а некоторых деталей и оценки событий. У автора “Слова” был свой особый источник, из которого он черпал сведения о прошлом. Этим источником едва ли не являлась поэтико-песенная традиция, существовавшая параллельно с летописной при дворах феодальной знати» [2, 53]. «Больше всех», очевидно, «в этом отношении дал» Боян, «певец и песнотворец XI в.», «ибо именно с XI в. связано большинство исторических параллелей». Именно он «явился источником тех оригинальных исторических представлений о прошлом Руси, которые нашли отражение в поэтическом памятнике конца XII века». А еще М.Н. Тихомиров, «с должным основанием отметил», что «именно из «произведений» Бояна <…> мог получить автор “Слова” и все сведения о Трояне, стоящем в центре своеобразной исторической концепции, воссоздающей первые века русской истории» [2, 53].
   Как известно, в «Слове о полку Игореве» четыре раза употреблено прилагательное «трояни» («трояня»), которое образовано, как полагает большинство ученых, от имени собственного «Троян». Кто был этот «Троян» – неясно. В настоящее время исследователи «Слова» насчитывают пять одних только «направлений» поиска, причем в рамках каждого направления ведутся активные дискуссии и предлагается до десятка версий [3, 131–133]. А.Г. Кузьмин решает, что, «по смыслу всей строфы», в словах поэмы – «рища въ тропу Трояню чресъ поля на горы! Пъти было пъсь Игореве, того внуку» – «того внуку» относится именно к Трояну. А «слово “внук” в поэме постоянно употребляется в значении “потомок”. Автор “Слова”, следовательно, считал северского князя (Игоря Святославича. – А.К.) потомком Трояна» [2, 55]. «Таким образом, первое же упоминание Трояна в “Слове” представляет его как легендарного основателя династии русских князей. Сходный смысл содержит и второе его упоминание: “Были вечи (или “сечи”) Трояни, минула лета Ярославли, были плъци Олговы, Ольга Святьславличя”. Этой фразой автор дает как бы три эпохи русской истории, причем само сопоставление Трояна с Ярославом и Олегом Святославичем предполагает, что речь идет именно о правителе, а не о божестве» [2, 55]. Третье упоминание связывает с Трояном какую-то «землю», на которую «девою» вступила «обида», вставшая «в силахъ Даж-Божа внука». И с этим отрывком все ясно: «По контексту “земля Трояня” – это Русская земля», так думали «многие авторы» и такое отождествление, «в сущности, вполне логично вытекает и из самого факта выделения эпохи Трояна, как раннего периода русской истории» [2, 56].
   Наибольшее же внимание исследователя привлекло последнее упоминание Трояна в «Слове» – «это знаменитый “седьмой век”, который не без основания принимается многими авторами как ключ к расшифровке загадочного образа. Согласно “Слову”, “на седьмом веце Трояни връже Всеслав жребий о девицу себе любу <…> и скочи к граду Кыеву”» [2, 56]. «Буквальное значение слова “век” в древности – это срок жизни человека, предмета, явления. Это достаточно хорошо известно и подтверждается большим количеством источников» [2, 57]. А.Г. Кузьмин делает вывод: «Таким образом, “на седьмом веце” буквально должно означать “на седьмом поколении”. В первом упоминании Троян представлен далеким предком Игоря Святославича. В последнем известии отражена та же идея, причем теперь она более конкретизирована. Автор, видимо, снова следуя за Бояном, сообщает, что вокняжение Всеслава в Киеве произошло “на седьмом веце”, считая от Трояна. Это выражение, очевидно, относится либо к генеалогии Всеслава, либо к сменам князей на киевском столе. Считая Всеслава в седьмом поколении, мы получим следующий генеалогический ряд: 7. Всеслав; 6. Брячислав; 5. Изяслав; 4. Владимир; 3. Святослав; 2. Игорь; 1. Троян. Как можно видеть, Троян, по такому расчету, оказывается основателем династии русских князей, непосредственным предшественником (отцом?) Игоря. Весьма любопытно, что аналогичная последовательность получается и в том случае, если учитывать князей, выделенных в летописи заголовками: 7. Изяслав; 6. Ярослав; 5. Владимир; 4. Ярополк; 3. Святослав; 2. Игорь» [2, 58].
   Выведя из «Слова» «оригинальную историческую концепцию», «по которой Троян признается либо основателем династии русских князей, либо первым киевским правителем, либо тем и другим вместе» и которая донесена до читателей XX в. автором «Слова» «через посредство Бояна», А.Г. Кузьмин замечает, что «в летописи, как известно, дается иная схема истории Руси». Возникает вопрос: «Могут ли они быть совмещены? Очевидно, необходимо проверить, насколько непримиримы противоречия и несовместимы концепции “Слова” и летописи» [2, 59]. Подход исследователя вполне предсказуем: разбирая противоречия между летописным и «нелетописным», но оригинальным источником, он отдает предпочтение последнему, ведь «судя по характеристикам князей XI в., носитель особой исторической концепции “Слова” Боян был современником Ярославичей и молодых Святославичей – Романа и Олега. Следовательно, он был современником и того летописца, сочинение которого составило основу
   “Повести временных лет”. Однако это летописное произведение сохранилось лишь в редакции начала XII века. При этом весьма вероятно, что именно вопрос о начале русской земли был предметом особенно пристрастного внимания позднейших редакторов» [2, 59].
   Далее по тексту А.Г. Кузьмин перебирает всех, кого летописцы предлагали или даже только могли предложить на роль основателя киевской династии князей – Рюрика, Олега, Кия. И все они безжалостно отметаются исследователем. Из летописи, вообще, «неясно, кого же следует считать первым киевским или русским князем. Попытка связать киевского князя Игоря в единый династический ряд с легендарным новгородским князем Рюриком явно искусственна. Она не согласуется с задачей ответить на вопрос, “кто в Киеве нача первее княжити”. Подозрительно также, что явно немолодой Рюрик, по летописи, умирая в 879 г., оставил малолетнего Игоря. 66 лет спустя погиб и Игорь, оставив также малолетнего сына Святослава. Вопреки логике, оба князя производят наследников “на санях седя”, как говорили в Древней Руси.
   Искусственность тенденции вывести род русских князей от Рюрика и стремления связать происхождение “Руси” с варяжским призванием видна и из содержания самой летописи. В ней немало текстов, в которых “Русь” и “варяги” сосуществуют, не смешиваясь, а само “начало Русской земли” отнесено к времени правления византийского императора Михаила, при котором в греческих хрониках впервые упоминается “Русь”. В Начальной летописи, наконец, есть отождествление “Руси” с племенем полян (“поляне, яже ныне зовомая Русь”)» [2, 59]. Как видим, в этой своей статье А.Г. Кузьмин по-прежнему разделяет варягов и русов, связывая вслед за М.Н. Тихомировым, Б.А. Рыбаковым и др., русь исключительно с полянами и Киевской землей – «Русью» в узком смысле слова. Вновь указывается на «относительно позднее происхождение варяжской легенды», про которую есть основания думать, что она «проникла на страницы летописей только в XII веке» [2, 59]. Важно и то, что памятники XI в. «Слово о законе и благодати Илариона» и «Память и похвала Владимиру Иакова мниха» «не знают варяжской легенды» и «в своих исторических экскурсах они не идут далее времени “старого Игоря”» [2, 61].
   Решительно А.Г. Кузьмин отвергает в качестве основателя киевской династии Олега, ведь «он, по летописи, никак династически не связан ни с Игорем, ни с легендарным Рюриком. К тому же сведения о нем в источниках весьма противоречивы. Могилу Олега показывали и в Киеве (“Повесть временных лет”) и в Ладоге (Новгородская I летопись), а по одной версии он ушел “за море”, где и умер от укуса змеи. Новгородская I летопись, отрази вшая одну из редакций Начальной летописи в новгородской обработке, вообще не считает его князем, а рассматривает в качестве воеводы Игоря. В этой летописи, так же как в “Толковой Палее”, Олег действует в 20-е гг. X в., тогда как в “Повести временных лет” он исчезает после 912 г. Современником Романа Лакапина, византийского императора (919–944), а следовательно, и нашего Игоря был и Хельгу-Олег так называемого “Кембриджского документа”. По этому документу Хельгу после неудачного похода на Константинополь ушел в Персию, где и погиб. По мнению В. Пархоменко, Хельгу-Олег вообще был правителем не Киевской, а Тмутараканской Руси. Но это допущение не устраняет противоречий». В общем, «сведения об Олеге настолько противоречивы, что их трудно отнести к одному лицу». Да и вообще, существовал ли Олег? Вот «польский историк XV в. Я. Длугош, использовавший оригинальный русский летописный материал, вообще не знает Олега, хотя уже знает Рюрика.
   А. Грегуар (исследователь XX в. – А.К.), отрицая подлинность договора Руси с греками 911 г. и похода Олега на Константинополь, предположил “эпиграфическое” происхождение легенды о походе: на пограничных столбах между Византией и Болгарией обнаружена надпись, в которой слово öλγοu (олгу) означает “великий” и является, видимо, славянизированной передачей тюркского слова (ulu – ulug). Соображения А. Грегуара были справедливо отвергнуты как фантастические. Но мысль о том, что “Олег” может означать не имя, а титул, плодотворна» [2, 60]. Впрочем, на подобный скептицизм А.Г. Кузьмин не решается, в конце концов согласившись «допустить», что «Олег – это реальный варяжский конунг, захвативший на какое-то время Киев», однако «версии об его уходе из Киева лишь подчеркивают то положение, что ни начало Руси, ни начало династии русских князей с ним не связано» [2, 61].
   Да и Кий, «очевидно, не может считаться первым русским князем», ведь по «Новгородской I летописи, он даже не князь, а перевозчик», хотя, конечно, «киевские редакции “Повести временных лет” полемизируют с этим положением» [2, 61]. В общем «Слово о полку Игореве» оказывается единственным «посторонним» памятником, который в поэтических образах доносит обрывки одной из доваряжских концепций происхождения Руси. Из-за образов легендарных Рюрика и Кия, сомнительного Олега на первый план выступает Троян, хотя, конечно, «отражение в “Слове” исторических представлений, являющихся альтернативой явно несостоятельной варяжской концепции, еще не делает эти представления достоверными», и «весьма вероятно, что и летописный Олег, и Троян песен Бояна являются в равной мере собирательными образами» [2, 61].
   Кто же такой этот Троян? А.Г. Кузьмин обращает внимание на систему оборонительных сооружений Приднепровья, носящую название «Змиевых» или «Трояновых» валов, в которых «заключается одна из тайн, связывающая жизнь Приднепровья в дописьменный период» [2, 63]. Любопытно, что эти памятники не киевской, а другой, гораздо более древней эпохи («окончательный ответ на вопрос о времени сооружения приднепровских валов могут дать только фундаментальные археологические исследования, которые пока не проводились» [2, 64]), «окаймляют ту территорию, которая в летописных текстах домонгольской поры именуется собственно “Русью”» [2, 63]. Вспоминается и то, что «в балканских преданиях Троян выступает в виде царя-демона», и то, что «с приднепровскими и придунайскими валами были связаны сходные предания, согласно которым богатырь Кирилл Кожемяка (или кто другой) победил змия, впряг его в плуг и заставил пропахать борозду». «Это как будто не вяжется с прославлением Трояна в “Слове”. Но на Руси Троян не всегда выступал в качестве отрицательного персонажа. В списке XII в. апокрифического произведения “Хождения Богородицы по мукам” дается предостережение, что в аду окажутся те, кто поклоняется силам природы и верит в Трояна, Хорса, Велеса, Перуна» [2, 64].
   Таким образом, Троян – это некое «славянское божество», учитывая, что в «Слове» «русичи представлены как “внуки” – потомки солнечного бога Дажьбога» [2, 65], А.Г. Кузьмин и в почитании Трояна видит культ предка, которому «воздавались полубожеские почести». Более он не углубляется в изучение личности этого предка. А то, что Начальная летопись упорно молчит об этом «легендарном родоначальнике династии русских князей», не случайно. Ведь «летопись не называет его ни среди людей, ни среди богов. Между тем вставка с именем Трояна в список XII в. “Хождения Богородицы по мукам”, несомненно, свидетельствует о том, что Троян в это время был еще объектом почитания, и едва ли только среди язычников. Можно было бы предположить, что редактор летописи – норманист – особенно последовательно искоренял это имя, как противоречащее его основной идее». Культ Трояна «мог стать объектом преследования и со стороны церкви. Но, возможно, предание не было чисто киевским и восходило еще к тем временам, когда Киев не был центром русской земли. В таком случае киевский автор мог пройти мимо него. Другое дело Боян, певец чернигово-тмутараканских князей. Для него история Руси не ограничивалась жизнью Киева ни в настоящем, ни тем более в прошлом» [2, 65]. А.Г. Кузьмин чувствует, «что и близкое и далекое прошлое русского народа автор “Слова” связывал с Причерноморьем. Здесь нет никаких следов севера, но на каждом шагу ощущается дыхание причерноморской степи в борьбе и с участием которой в Приднепровье формировалась Русская земля и народ» [2, 66].
   В целом «историографическая схема “Слова” является дополнительным доказательством несостоятельности норманнской концепции происхождения Русского государства. Вместе с тем она составляет еще одно убедительное свидетельство подлинности памятника. Даже самые фантастические исторические построения XVIII в. включали как обязательный элемент Рюрика и его призванию. Лишь в XIX в. легенда о призвании была поставлена под сомнение, и совсем недавно встал вопрос о других концепциях истории Руси в древнерусской исторической традиции» [2, 66]. И даже «если в концепции “Слова” и не удалось бы обнаружить реальные исторические черты, она интересна как отзвук историографии XI века» [2, 66].
   Практически одновременно с этой статьей в журнале «Вопросы истории» вышла еще одна статья А.Г. Кузьмина, также посвященная проблеме начала Руси [4, 81–105]. Она во многом повторяла мысли автора, высказанные в сборнике, посвященном памяти М.Н. Тихомирова, вышедшем за два года до этого. Однако она была в два раза больше по объему и, судя по всему, преследовала цель полнее развить уже написанное автором и, учитывая значение журнала, популяризировать. А.Г. Кузьмин напоминает, что «Повесть временных лет» – свод («своего рода архив») и рассуждает о наличии в тексте «Повести временных лет» зачастую противоречащих друг другу традиций летописания. По его мнению, этот «новый взгляд» на летопись открывает «богатейшие возможности для пересмотра всей фактологической базы нашей древнейшей истории» [4, 81]. Далее содержится изложение взглядов автора на проблему наличия в «Повести временных лет» двух концепций начала Руси, появившихся из «Сказания о призвания варягов» и «Повести о полянах-руси». Признается первоначальность «полянской» версии, приводятся аргументы против построений А.А. Шахматова, относившего возникновение варяжской легенды к середине XI в.; А.Г. Кузьмин более пространно выражает восхищение трудами Н.К. Никольского.
   Однако объектом критики оказывается не только к тому времени уже полвека как скончавшийся А.А. Шахматов. А.Г. Кузьмин признает, что «литература о названии “русь” огромна. Многие работы посвящены анализу именно летописных известий», и к концу 1960-х гг. «можно считать точно установленным, что летопись употребляет этноним “русь” в разных смыслах: в широком – как государство и народ территории, подвластной киевским князьям, в узком смысле – как Приднепровье в районе Киева. Кроме того, как отмечалось, в ряде текстов “русь” отождествляется с варягами» [4, 86]. Именно понимание Руси «в узком смысле», «как Приднепровья» и следует признать первоначальным. Из такого понимания исходили в специальных работах М.Н. Тихомиров и Б.А. Рыбаков. Но вот Д.С. Лихачев, «полемизируя прежде всего с М.Н. Тихомировым, пытался обосновать мысль о том, что первоначальным является употребление “руси” в широком смысле, а локализация этого этнонима в Приднепровье относится уже к периоду феодальной раздробленности. Исходя именно из этого убеждения, Д.С. Лихачев стремился всякое упоминание “руси” в Начальной летописи прочитать в соответствии с его широким значением» [4, 87]. И здесь А.Г. Кузьмин солидаризировался с А.Н. Насоновым и Б.А. Рыбаковым, раскритиковавшими мнение Д.С. Лихачева.
   По-прежнему признавая «Сказание о призвании варягов», являющееся «краеугольным камнем» [4, 99], «основой» [4, 103] норманнской концепции, поздней вставкой в летопись (около 1118 г.), связанной с ладожскими преданиями [4, 104], А.Г. Кузьмин считал, что уже в своде, доходившем до 60-х гг. XI в., «сочинении эпохи Ярославичей», вопрос о начале Руси «очевидно» стоял, и в ответе на него «последовательно проводилась полянославянская концепция, в то время как норманнская вообще не была известна» [4, 97]. Отвечая на этот вопрос, «летописец использовал более или менее широкий круг источников, включая памятники предшествующей русской историографии, а также отдельные византийские (может быть, в славянских переводах) и западнославянские памятники. В основе этого сочинения, видимо, лежало “Сказание о славянской грамоте”, уже, возможно, обработанное ранее русским автором, а также “Повесть о полянах-руси”. Не исключено, что эти произведения были уже соединены ранее, но мог их соединять и автор, работавший в третьей четверти XI в.
   Летопись вопреки позднейшим норманистским наслоениям сохранила ответ историографа XI в. на вопрос о происхождении Руси: летописец исходил из того, что “Русь” – это поляне, а поляне – одно из славянских племен, история которых начинается на Дунае. Почему поляне стали называться “русью”, автор, видимо, не знал. Первым упоминанием “руси” он считал сообщение о нападении русов на Византию во время правления Михаила и с начала правления этого императора (856 г.), на несколько лет предваряющего так называемое варяжское призвание, ввел название своей земли» [4, 97].
   Развивая тезис о том, что ни один памятник XI в. не знал ни варяжской легенды, ни Рюрика, А.Г. Кузьмин обращает внимание на «еще одно любопытное обстоятельство»: «Почти в каждом поколении русских князей повторялись имена правителей X в.: Олег, Игорь, Святослав, Ярополк, Владимир. Но лишь во второй половине XI в. появляется князь с именем Рюрик. Это внук правившего в Новгороде Владимира Ярославича – Рюрик Ростиславич (ум. 1092 г.). Возможно, что в это время в Новгороде уже оформился какой-то вариант легенды. Но имя могло проникнуть и до появления легенды, через родственные связи русских князей. Следующий Рюрик – тоже Рюрик Ростиславич – также был внуком новгородского князя (Мстислава Владимировича) и жил уже во второй половине XII в. Больше в русской истории князей с этим именем не было. Лишь во второй половине XII в. появляется и другое норманнское имя – Ингварь» [4, 104]. В последующем именослов русов будет играть в работах А.Г. Кузьмина значительную роль.
   Завершая статью, исследователь пишет: «Вполне вероятно, что и варяжская легенда отражает какие-то реальные события словенско-варяжских отношений в IX–X вв. Но норманнская концепция явно фантастична, когда речь заходит о создании древнерусского государства. Вопреки хорошо известным в его время фактам автор утверждал, будто название “русь” первоначально появилось на севере и только потом распространилось на юг. Это положение не согласуется не только с полянославянской версией, но и с представлениями всех летописцев XII в. включая новгородских, которые под “русью” подразумевали именно Приднепровье. С общеизвестными фактами обязано считаться любое тенденциозное построение. Но возникает вопрос: знал ли авторнорманист эти факты? Ведь он мог и не знать их, если не был ни коренным киевлянином, ни новгородцем, а был, например, одним из православных варягов, которые подобно Георгию Шимоновичу (воеводе Юрия Долгорукого) служили русским князьям и имели заметное влияние в Киево-Печерском монастыре. Мог он быть и выходцем из греческого окружения, сопровождавшего, между прочим, мать Владимира Мономаха или одну из супруг Юрия Долгорукого. Именно в греческих источниках создатель норманнской концепции мог найти смешение варягов и “руси”. Знакомый с северными преданиями, он мог знать также, что чудские племена название Ruotsi адресуют какой-то части скандинавов.
   В XII в. норманнской концепции, видимо, еще не придавали большого значения, поскольку летописцы продолжали называть “русью” Приднепровье, а “Слово о полку Игореве” вообще этой концепции не отразило. Но она продолжала жить в летописной традиции, связанной с домом Владимира Мономаха и его потомков, и получила значение официального документа на северо-востоке, куда с конца XII в. перемещается ядро владений потомков Мономаха. Именно официальная поддержка обеспечила норманнской версии перевес в соревновании с другими представлениями о далеком прошлом Руси» [4, 105].
   Итак, мы можем заметить, что до конца 1960-х гг. А.Г. Кузьмин твердо следует по пути, на который он встал при поддержке своего учителя М.Н. Тихомирова, и все сделанные им при изучении проблемы происхождении имени и народа русов выводы не идут вразрез с мнением учителя по этим вопросам. Более того, А.Г. Кузьмин в известной мере развивает построения учителя. В вышедшей в 1969 г. в Рязани книге А.Г. Кузьмина «Русские летописи как источник по истории Древней Руси», являющейся на тот момент его итоговой работой, автор повторяет по проблеме начала Руси уже изложенное им ранее в статьях, прибавляя мало нового [5, 100–111]. Серьезные изменения в представлениях исследователя о русах начнутся, пожалуй, с выходом в свет в 1970 г. статьи “Варяги” и “Русь” на Балтийском море» [6, 28–55]. Здесь сказался метод, которым руководствовался в своих изысканиях Кузьмин-источниковед. Стремление не потерять ни одной летописной традиции и идеологической тенденции заставило А.Г. Кузьмина в 1970-х гг. скорректировать свои взгляды на происхождение имени и народа русов. Представляя варяжскую легенду недостоверным поздним наслоением, попавшим в летописание в XII в., когда летописные «тексты подверглись пристрастной редакции со стороны летописца-норманиста», который скрыл первоначальную «славянофильскую концепцию, противостоящую варяжской легенде», о полянах-руси [7, 126], исследователь противоречил своим взглядам на летописание – предлагалось отказаться от легенды о призвании варягов, исходя из ее позднего внесения в летописи. Это было нелогично и непоследовательно. Ведь «варяжская легенда» в любом случае является отражением некой историографической традиции и как источник имеет право на существование не меньшее, чем более ранняя «Повесть о полянах-руси». Получалось, что отказ от «варяжской легенды» означал, не много ни мало, «уступку» летописи норманистам. Решая возникшее противоречие, А.Г. Кузьмин обратил внимание на работы антинорманистов XIX в., в советское время практически забытые.
   Уже на первой странице статьи «Варяги» и «Русь» на Балтийском море» автор, отметив, что советскими учеными «собран огромный материал в пользу местного, приднепровского происхождения той этнической и культурной общности, на базе которой возникло Древнерусское государство», и, таким образом, отдав дань своим более ранним работам, тут же сетует на то, что советские ученые, «сосредоточив внимание на основных социально-исторических проблемах, не пересматривали заново многих постулатов норманнской теории» [6, 28]. А ведь речь идет о «важнейшем» из этих постулатов – представлении «о германоязычии и скандинавском происхождении «варягов» [6, 28].
   Напомнив вкратце содержание летописного «Сказания о призвании варягов» (этого «краеугольного камня норманнской концепции начала Руси»), которое «во многом противоречит другим летописным текстам, в которых, в частности, “Русью” в узком значении этнонима называлась только земля полян», А.Г. Кузьмин на этот раз не ограничивается признанием ее позднего, вставного характера. Поздний характер вставки в летопись вовсе не означает неверность имеющейся в ней информации, возможно, она отражает другую «средневековую историографическую схему». «С одной стороны, “русь” называется в числе “варяжских” народов наряду со скандинавами и “англянами”, с другой стороны, варяги строят “Новгород”, “Белоозеро”, “Изборск”, то есть дают славянские названия городам, даже расположенным на неславянской территории» [6, 29–30]. Исследователь признает, что ранее он «акцентировал внимание» при изучении варяжской легенды на ее позднем происхождении исключительно потому, что этот подход был логичен, если исходить из признания «варягов» скандинавами [6, 32]. Проанализировав летописное сообщение о разделении земель между сыновьями Ноя, А.Г. Кузьмин приходит к выводу, что варягов «Повесть временных лет» помещает на «территории славянского Поморья» [6, 32]. Получается, что противоречия сказания о призвании – «результат трансформации понятия “варяги”. Один из ранних киевских летописцев понимал под “варягами” население славянского Поморья, а также областей, тяготевших к Новгороду. В XII в. западное славянство воспринимается в Киевской Руси уже как часть германо-скандинавского мира, и “варягами” теперь называют всех живущих “за морем”. Этой трансформации способствуют определенные политические события на западе и на востоке. В X в., еще до принятия Русью христианства, в Киеве встречались православные варяги, и их появление едва ли не связано с деятельностью последователей Кирилла и Мефодия в западнославянских областях. В XII в. “варяжская вера” становится синонимом католической, и эта замена отражает реальный процесс вытеснения в Поморье “греческой” веры “латинской”» [6, 32]. А далее «с упрочением позиций немецких феодалов и церкви на побережье исчезает и само название “варяги”. Оно вытесняется более широким – “немцы”» [6, 33]. Поэтому «из немець» выводил легендарного Рюрика новгородский летописец середины XV в., имея в виду географическую, а не этническую принадлежность Рюрика. «Преломлением этой же традиции является и легенда о происхождении Рюрика от брата римского императора Августа – Пруса, принятая в XVI в., русским царствующим домом в качестве официальной версии. Особенно замечательно то, что истоки этой легенды уходят в глубокую древность: уже авторы раннего средневековья знакомы с преданием об основании знаменитого славянского города Волина (Юлина, Йомны) у устья Одры “Юлием Цезарем” или “Юлием Августом”» [6, 33].
   Обосновав, что из данных русских летописей вовсе нельзя вывести скандинавское происхождение варягов, А.Г. Кузьмин решительно выступает и против господствующего в литературе мнения, высказанного М. Фасмером, будто слово «варяг» происходит от германо-скандинавского «var» – «обет» и означает корпорацию викингов. Правда, здесь аргументация исследователя сводится к перечислению других возможных вариантов объяснения имени «варягов». В связи с этим упоминаются: С.А. Гедеонов, показавший, «что имя “варяг” появляется одновременно (в 20-е годы XI в.) в письменных источниках у греков (в форме “варанг”), арабов (“варнак” или “варанк”) и в северных сагах “веринг” – “vaering”» («При этом в сагах “верингами” именуются только те викинги, которые служили в Византии. Очевидно, перед нами слабое отражение тех явлений, истоки которых находятся на Руси, где варяги составляли заметную прослойку еще в X веке»); А.А. Шахматов, связывавший этноним «варяги» с франками («Лингвистические основания для такого сближения заложены в близости “франгов” и “варангов” греческих источников. Но еще существенней тот факт, что западные славяне были тесно связаны с Франкской империей, составляя основное население ее северо-восточных областей. Можно напомнить, что греческие авторы X в. (Феофан, Симеон Мегафраст и др.) самих русов выводили “от рода франков”»); П.Я. Черных, объяснявший этноним из славянских корней («Но эти объяснения (от глагола “варяти” – беречь, защищать) столь же не обязательны, как и этимологии норманистов») [6, 33–34].
   Гораздо ценнее кажутся А.Г. Кузьмину «общие наблюдения о языковых связях Северной Руси и прибалтийского славянства». Он напоминает, «что в языке заэльбских славян вплоть до XVIII в. сохранялось слово “варанг”, означавшее меч или шпагу» [6, 34]. Общего вывода А.Г. Кузьмин не делает, отмечая лишь, что «объяснения этнонима “варяг” филологами-нор манистами не являются ни обязательными, ни даже вероятными. Окончательное же решение этого вопроса, видимо, должно быть поставлено в зависимость от исторических выводов, а ни в коем случае не наоборот. Судя по цитированным выше летописным текстам, этноним “варяг” имел широкое и локальное значение. При этом оказывается, что какая-то часть варягов (в широком смысле слова) называлась “русью”. Норманисты потратили немало сил, пытаясь отождествить летописную “Русь” со свеями-шведами. Но ни один летописец не смешивал эти этнонимы. Не знают скандинавской Руси ни саги, ни другие западноевропейские источники. Зато целый ряд источников указывает на “Русь” у южных берегов Балтики» [6, 34].
   А.Г. Кузьмин не спешит назвать этот «ряд источников» и, как бы готовя читателя, на нескольких страницах размышляет о неоднородности населения прибалтийского региона в VIII–XII вв. Главной линией раздела между славянами и германцами здесь служила река Эльба. «Но большая часть верхнего левобережья Эльбы была заселена племенами лужицких сербов, а по левому берегу ее среднего течения славянская речь сохранялась до конца XVIII в. Славянские поселения имелись даже на реке Зале и по побережью Северного моря. Вместе с тем германцы переходили за Эльбу в нижнем ее течении. Здесь они смешивались с ваграми, входившими с VIII в. в состав племенного союза ободритов-ререгов. Соседями ободритов на востоке были велеты (вильцы) – лутичи (лютичи), некогда могущественное объединение. Против поселений лютичей в море находился остров Рюген (Руйяна), а у устья Одера на острове Волине располагался упомянутый выше знаменитый город Волин – Юлин – Юмнета. В рамках племенных союзов возвышаются то одни, то другие племена, сообщая разные имена одним и тем же географическим районам» [6, 37]. В этом пестром по составу племен регионе могли затеряться и варяги-русь. Ведь, если на Руси «какое-то время под “варягами” понималось все население славяноязычного Поморья», то «западные источники, называют здесь десятки племен, и на востоке они также могли выступать под локальными именами» [6, 37].
   Наконец, исследователь возвращается к «целому ряду документов, который “позволяет локализовать эту “Русь” именно на варяжском Поморье» [6, 38], но перечень их оказывается на первый взгляд весьма скромным. А.Г. Кузьмин сетует на то, что в «современной историографии нередко наблюдается пренебрежение к соображениям авторов позднего средневековья. А между тем эти авторы часто имели возможность воспользоваться данными живой истории. Так, С. Герберштейн (начало XVI в.), объясняя варяжскую легенду русской летописи, обращается к славянскому Поморью, еще не утратившему в это время языка и некоторых самобытных традиций. “Славнейшие некогда город и область Вандалов, – говорит он, – были пограничны с Любеком и Голштинским герцогством, и то море, которое называется Балтийским, получило, по мнению некоторых, название этой Вагрии, и притом само оно и тот залив, который отделяет Германию от Дании, равно как Пруссию, Ливонию и, наконец, приморскую часть Московского государства от Швеции, и доселе еще удерживает у русских свое название, именуясь Варецкое (Varetzokoe) море, то есть Варяжское море; сверх того Вандалы в то же время были могущественны, употребляли, наконец, русский язык и имели русские обычаи и религию”» [6, 38]. «Таким образом, – делает неожиданный вывод А.Г. Кузьмин, – объясняя летописное предание, С. Герберштейн сообщает ценнейшие данные: еще в XVI в. можно было сопоставлять московских и северогерманских “русских”» [6, 38]. Далее исследователь напоминает, что «в западных источниках Русь именуется Russia или Ruthenia с некоторыми вариантами и производными от них», а еще «первый издатель Прусской хроники Петра из Дюсбурга Г. Гарткнох, столкнувшись с “рутенами” на Балтийском побережье, пришел к выводу, что так назывались жители острова Рюген» [6, 39]. Затем А.Г. Кузьмин обращается к статье чешского арабиста Й. Хрбека, который «напомнил о том, что жители Рюгена обозначены именем “Rusci” под 969 г. в Магдебургских анналах» [6, 39]. Вслед за чешским советский исследователь готов отождествить загадочную «третью группу» русов Артанию, известную по арабским источникам, с Рюгеном, главным городом которого являлась Аркона, созвучие которой с «Артания» просто «очевидно» [6, 39].
   А.Г. Кузьмин предлагает усилить аргументацию чешского автора «за счет другого популярного сюжета арабской географической литературы – рассказов об острове русов»: «Й. Хрбек указал на совпадение характеристики третьей группы русов, не допускавших в свою землю иностранцев, с описанием нравов ранов-ругов у Гельмольда и других авторов. Определенные аналогии можно найти и в описании арабскими авторами “острова русов”. В этой связи прежде всего следует обратить внимание на размеры острова (всего “в три дня пути”), его болотистость, превосходство жрецов над царями, паразитирующее господство над соседними славянскими народами и т. д… Известные расхождения в описании арабскими авторами “Артании” и “острова русов” (например, отношение к иностранцам) сходны с противоречивой характеристикой рюгенцев у Гельмольда. Это можно объяснить и разновременностью сведений и, конечно, различным отношением русов к тем или иным гостям» [6, 39]. Конечно, А.Г. Кузьмин знает о том, что «остров Рюген в настоящее время имеет площадь около 1000 кв. км, и кажется невероятным, чтобы он мог играть заметную роль в истории. В литературе к тому же имеется мнение, что остров лишь в XI в. втягивается в хозяйственную жизнь района», но считает такие суждения “ошибочными”». Но он ссылается на предания, передаваемые Герхардом Меркатором (XVI в.) (в изложении И.Е. Забелина) о том, что «остров в древние лета многим пространнее был, нежели ныне». В результате землетрясения от острова отделился небольшой островок Руден, а часть его оказалась затопленной. Такой поправки с учетом сильной изрезанности береговой линии достаточно для того, чтобы он соответствовал «трем дням пути», а представление о плотности его населения выразилось у арабских авторов в утверждении, что на острове живет 100 тыс. человек» [6, 40].
   С Рюгеном («островом русов») А.Г. Кузьмин связывает и знаменитое известие Бертинских анналов под 839 г. о прибытии к Людовику Благочестивому в составе посольства византийского императора Феофила представителей народа «Рос». Византийский император просил выделить для этих людей охрану при их следовании по территории Германской империи. Как известно, наведя справки, Людовик признал пришельцев за разведчиков – «свеонов». Исследователь считает, что «помимо общего представления о местонахождении отечества “росов” у границ империи, с “островом русов” его сближает одна существенная деталь: и тут и там правитель народа носит титул “хакана”. <…> Из послания 871 г. Людовика II греческому императору Василию явствует, что титул “chacanus Nortmannorum” носил кто-то из правителей севера и этот титул приравнивался к королевскому. Согласно Адаму Бременскому и Гельмольду, на всем славянском Поморье только раны-руги имели короля. Титул же “хакан” германскому миру чужд, в то время как, например, киевские князья иногда именовались “хаканами”. Антинорманистов обычно затрудняет причисление “росов” к “свеонам”. По Тациту, “свионы” – это часть “свевов”, которая живет “среди самого Океана”. В известии 839 г. мы, видимо, также имеем дело с географическим, а не этническим определением. Ведь и раны, по Гельмольду, – племя, “обитающее в сердце моря”» [6, 39–40].
   Оставив без объяснения, какое отношение титул «хакан» имеет к славянскому Поморью, от Рюгена А.Г. Кузьмин «перебрасывает мостик» к тому факту, что в X в. «Балтийское море в германских официальных документах принимает название “mаге Rugianorum”», и предлагает обратить внимание «на саксонскую легенду, по которой саксы, прусы и руги происходят от потомков одного отряда войск Александра Македонского» [6, 40]. Отсюда возникает вопрос: кто же такие эти руги? Ответ звучит следующим образом: «Название “руги” – одно из наиболее распространенных при обозначении жителей Рюгена и, видимо, определенной части континентального населения. В одном списке сочинения автора X в. Видукинда прямо говорится, что “Рани, Руани и Ругиани – это одно и то же, только различно выражено”. <…> Вместе с тем не может не обратить на себя внимания самый факт различного написания и произнесения этого этнонима: раны, руйяны, руги, рутены, русцы и т. д. Обилие вариантов неизбежно при восприятии этнонима на слух, да еще представителями разных народов. Но должно учитывать и возможность появления этнических новообразований, сохранявших старые названия отдельных его компонентов. Тацит помещал “ругов” на южных берегах Балтики. В IV–V вв. они вместе с готами, гепидами, аланами, герулами, вандалами и др. принимают участие в событиях, связанных с “переселением народов”. Руги (роги) – одно из значительных объединений в рамках гуннского союза, в V в. существует племенной союз ругов на реке Мораве (Ругиланд), вместе с вандалами они оказываются в Северной Африке. Но, как и во многих других аналогичных случаях, со старых мест снималось не все население, а только часть его. Как раз на Балтике Иордан называет “раниев” и “ругиев”, выделяя особо “ульмругов”, то есть островных ругов. Ф.Л. Морошкин указал большое количество топонимов “Русь” по всей Европе, и взятые вне системы эти данные скорее мешают, чем помогают обоснованию его тезиса о единой природе этого имени. Но можно заметить, что “русская” топонимика всюду следует за ругами, проникая даже в Африку» [6, 41].
   Впрочем, А.Г. Кузьмин признает, что возможны «случайные» созвучия, и поэтому «русская топонимика» в Африке его не интересует. К «неслучайным» же созвучиям он относит «росомонов» и «роксаланов» («ираноязычных росов или роксов»), не исключая, что эти этнические группы входили «особым компонентом», наряду с ранами и ругами, в «прибалтийское объединение». «Для этнонима же “рутены” в литературе указывалась параллель: название кельтского племени из Южной Галлии» [6, 41]. «Весьма вероятно» и то, что «в разных случаях мы имеем дело с различными этническими группами. Но в Прибалтике в X–XII вв. имя “Русь” связывается с определенным этническим массивом, хотя территориальные границы этой “Руси” весьма нечетки и неустойчивы» [6, 41].
   А.Г. Кузьмин пытается разыскать факты из истории этой «Поморской Руси». Он видит в некоторых упоминаниях в средневековых источниках о русах не Киевскую Русь, а Русь Поморскую. Это позволяет объяснить известия о русах, являющиеся загадкой для историков в силу невозможности отнести их информацию к Поднепровью. Например, «хорошо известно (и далеко не вполне оценено) свидетельство Ибн-Якуба, посетившего в 965 г. Германию и близко знакомого с положением в Прибалтике. Ибн-Якуб считает русов “островитянами”, живущими по соседству с болгарами (волжскими) и достигающими Испании через “рукав моря Окиануса”, отмечает могущество их на морях. Вместе с тем эти “русы” – многочисленные племена. Их территория примыкает к восточной границе владений Мешко (польского князя) и они же совершают нападения на кораблях с запада на северного соседа поляков – прусов. Из Кракова славяне и русы приходят со своими товарами в Богемию» [6, 41–42]. Есть и другой документ, «который локализует Поморскую Русь именно в непосредственной близости от Кракова. Это “Дагоме юдекс”, документ конца X в., известный в ряде списков не позднее XII в. В связи с пожалованием римской церкви (папе Иоанну XV) каких-то польских территорий в документе упоминается местность “Русь”, границы которой простирают от Пруссии до Кракова и реки Одера. “Русь”, таким образом, локализуется в междуречье Одера и Вислы. Видимо, эта же “Русь” имеется в виду в сообщении комментатора Адама Бременского, утверждающего, что польский король Болеслав в союзе с Оттоном III (ум. 1002 г.) подчинил себе всю Славонию, Руссию и Пруссию. “Руссия” здесь оказывается между “Славонией”, как нередко называли Западное Поморье и Пруссией. <…> Успехи Болеслава в Поморье были относительными и непрочными. Борьба с “рутенами” продолжалась еще более двух столетий. В этом плане исключительный интерес представляет Житие Оттона Бамбергского, рассказывающее о крещении восточного Поморья в 20-е годы XII века. Основные редакции этого произведения – Эбона и Герборда – составлены в 50-е годы XII столетия, то есть около того времени, когда вставка о Балтийской Руси появилась в русской летописи. Оба автора дали яркое описание Поморья, продемонстрировав большую осведомленность в обычаях и событиях этого края. Изложение «русско-польских» отношений в этих житиях казалось странным и путаным многим исследователям. Но уже упомянутый выше Г. Гарткнох заметил, что речь идет не о киевских, а поморских, в частности рюгенских, рутенах. <…> Знает о “рутенах” на Поморье и современник составителей названного жития – Оттон, епископ Фрейзингенский. Он ограничивает польские земли с запада Одером, с востока – Вислой, а с севера – “рутенами и морем Скифским”» [6, 42–43].
   Считая этнонимы «русы» и «рутены» (которые «были перемешаны с другими этническими группами на Поморье, и выделяемые разными авторами области их расселения не вполне совпадают»), как и понятия «Русь» и «Ругия», «взаимо заменяемыми» («причем речь обычно идет и об островах и о побережье») [6, 42], А.Г. Кузьмин продолжает отыскивать информацию о поморских русах даже, кажется, в вполне прозрачных для понимания источниках. Например, в литературе «неоднократно рассматривалась серия известий о неудачной миссии на Русь епископа Адальберта в 961–962 гг. По хронике “Продолжателя Регинона”, почти современной событиям, епископ был направлен “к ругам” в ответ на просьбу послов “королевы ругов” Елены. Имя Елены, как известно, получила при крещении киевская княгиня Ольга. Гильдесгеймская хроника прямо говорит о послах “русского народа”. Этот текст повторяется в Кведлинбургской хронике и у Ламберта Герсфельдского (XI в.). О постановлении Адальберта настоятелем “Rusciae” вспоминает и Титмар Мерзебургский. В указе же императора Оттона I от 968 г. о назначении Адальберта магдебургским архиепископом отмечается, что епископ прежде направлялся “к ругам”. Политическая обстановка на Поморье в середине X в. вполне объясняет миссию Адальберта именно в этот район. В 50-е гг. руяне помогали Оттону I в борьбе против восставших славянских племен. Налицо был союз императора с “русским” поморским “королевством”, в результате которого многие славянские племена оказались в зависимости от империи» [6, 43]. Таким образом, исследователь вовсе не считает, что в хронике «Продолжателя Регинона» возникла путаница в этнонимах из-за их сходства. Запутались исследователи, отнеся известие к киевским русам. Правда, «требует осмысления упоминание в качестве верховного сюзерена королевства ругов-русов Елены, то есть киевской княгини Ольги». Но А.Г. Кузьмин предлагал вернуться к этому вопросу «ниже».
   «Смешение “Ругии” и “Руссии”» видится А.Г. Кузьмину и «в весьма интересном комплексе документов, говорящих о событиях XI века». Специалистам известен комментарий к «Законам Эдуарда Исповедника» (до 1134 г.), сообщающий, что сын Эдмунда (убит в 1016 г.) Эдуард, опасаясь Кнута Великого, бежал «в королевство Ругов, или лучше сказать Руссию». Отнесение этой информации к Киеву А.Г. Кузьмин считает «явной натяжкой», так как «более чем вероятно, что рассматриваемые известия говорят о Поморской Руси». Ведь «в стихотворной хронике середины XII в. уточняется, что беглецы, отправившись на кораблях из Дании, за пять дней проехали “Руссию” и явились затем в Венгрию. Очевидно, эта “Руссия” начиналась в непосредственной близости от Дании и лежала на пути в Венгрию. Весь путь беглецов занял (конечно, при самой быстрой езде) всего пять дней. От устья Одера до Новгорода морем доходили, по свидетельству Адама Бременского, за две недели. В Венгрию этим путем пришлось бы добираться еще в течение многих недель» [6, 43–44].
   Весьма любопытным кажется А.Г. Кузьмину и «рассказ Штаденских анналов под 1112 годом»: «Дочь штаденского графа Ода, выданная за русского князя, вынуждена была после его смерти бежать со своим сыном Вартиславом в Саксонию. Затем, однако, Вартислав был призван на княжение “в Русь”». А.Г. Кузьмин считает «натяжками» стремление исследователей разглядеть во «Вартиславе» то Ростислава Владимировича (ум. 1065 г.) (А.В. Соловьев), то Святослава Ярославича (ум. 1076 г.) (В.Т. Пашуто), так как «этот факт находит объяснение <…> в истории Поморья как раз в указанный хроникой период. Имя “Вартислав” отсутствует в киевском княжеском именослове, но неоднократно встречается в Прибалтике (видимо, в связи с рекой Варта). С именем Вартислава связано крещение части Поморья во втором десятилетии XII века. Этот, Вартислав, видимо, был сыном Святобора – ставленника польского князя Болеслава III в Поморье, изгнанного поморянами. Скитания Вартислава являются, таким образом, следствием неудач его отца» [6, 44]. Далее, в тексте статьи А.Г. Кузьмин предлагает и «другие лаконичные известия западных источников X–XII веков», которые находят объяснение «в связи с Поморской Русью» [6, 44–45].
   Поморская Русь кажется исследователю столь мощным образованием, что он из нее объясняет появление «Неманской Руси», существование которой доказывали во второй половине XIX в. И. Боричевский, Н.И. Костомаров и И.Е. Забелин. Эта «Русь», «весьма вероятно», «вторичного происхождения. В хронике Петра Дюсбурга говорится о прибытии “рутенов”» в земли скаловитов за 9 лет до прихода рыцарей Тевтонского ордена. Примерно к этому времени относится передвижение вендов с реки Винчи в Куронии на восток, вглубь Ливонии, и тогда же упоминаются княжества “рутенов” на Западной Двине» (ими владели известные «русские “короли” Вячко и Всеволод в Кукенойсе и Герцике»). «Все эти “рутены” (как и “венды”) были язычниками, следовательно, шли с запада, а не с востока. Едва ли не ими был принесен сюда и культ Перуна (Перкуна), а также русский язык, державшийся здесь на протяжении ряда столетий» [6, 45].
   «Рутены» Поморья создали не только «Неманскую Русь». А.Г. Кузьмин отмечает, что «еще в прошлом столетии высказывались соображения о возможности перемещения значительной части славянского населения с Эльбы и Поморья на Восточно-Европейскую равнину. Ряд филологов обратили внимание на определенную языковую близость новгородских словен с полабскими славянами. В настоящее время эта идея получает все более прочную опору как раз в археологии. Именно археологические параллели представляются наиболее убедительными в <…> статьях В.Б. Вилинбахова. К мысли об участии Поморья в процессе формирования древнерусской народности склоняются и некоторые польские ученые, в том числе Г. Ловмяньский. Советский археолог И.И. Ляпушкин, высказав поначалу сомнение в возможности выведения славян лесной зоны (словен и кривичей) из Приднепровья, нашел им затем аналогии в одновременных памятниках западных славян лесной зоны. Эта мысль получила развитие и широкую аргументацию в специальном наследовании В.В. Седова, к сходным выводам приходит и известный антрополог В.П. Алексеев. Но следует учитывать неоднородность того потока, который шел на Восток с Запада. Каменные конструкции в курганах Приладожья не находят параллелей в славянских погребениях Средней Европы. Но они имеются в большом количестве на Рюгене, в районе Волина и других местах Поморья; обычно они и в погребениях литовских племен» [6, 51].
   Считая «варягов-русь» славянами Поморья, А.Г. Кузьмин готов принять на веру «варяжскую легенду» полностью, в том числе и то, что новгородцы происходят «от рода варягов». Именно славянство варягов-руси позволяет объяснить, почему «варяжские» города – Новгород, Изборск, Белоозеро – носят типичные славянские имена, а вся керамика Гнездовского могильника, это подчеркнул А.В. Арциховский, – славянская» [6, 52].
   После потери опорного пункта норманистов – Гнездова – скандинавам на русском Севере практически не остается места: «А.В. Арциховский обратил внимание также на отсутствие в Гнездове рунических надписей. До сих пор обнаружена одна такая надпись на деревянной палочке в Ладоге и одна – на обломке кости в Новгороде. Ладожская находка вызвала волну энтузиазма у норманистов. Между тем эти находки, по справедливому заключению А.В. Арциховского, только подчеркивают незначительность скандинавского элемента на Руси» [6, 52]. «Примечательно, что сосуд с надписью кириллицей (“гороухщя”) сопутствовал типично “норманнскому” погребальному инвентарю» [6, 52, прим. 116]. А ведь «палочки с руническими надписями – элемент скандинавского языческого ритуала. Их находки на Севере исчисляются многими тысячами. При раскопках Бергена в Норвегии их, например, учтено 30 тысяч (!). На Руси при больших масштабах раскопок как раз районов предполагаемых норманнских поселений, где к тому же хорошо сохраняется дерево, их найдено лишь две. Это заставляет предполагать, что обладатели “норманнских” вещей не следовали скандинавским верованиям» [6, 52].
   И путь «из варяг в греки», описанный летописцем, как считает А.Г. Кузьмин, «вовсе не ведет с неизбежностью в Скандинавию». Ведь исследовавший этот вопрос «с норманистских позиций» В.А. Брим «не смог разрешить целого ряда недоумений» – он исходил из того, что «главной заинтересованной стороной в этом были скандинавы», но оказалось, что «как раз скандинавские известия отличаются необычайной скудостью и часто неточностью». Если Новгород в сагах еще упоминается, то о Днепре они дают самое смутное представление, и это тоже вызывало удивление В.А. Брима: «При громадном, прямо-таки исключительном, значении этой реки для варяжских передвижений, совершенно непонятен тот факт, что имя ее не получило прочного оформления в скандинавской литературе и встречается там сравнительно редко». При этом в древнешведских памятниках оно вообще не упоминается. А.Г. Кузьмину представляется, что «наш летописец и не указывает на Скандинавию. Он дает два варианта пути “из варяг” и “в варяги”: через Ладогу и Ильмень, а также по Западной Двине. Но летописец считал, что этот путь ведет в Рим. Апостола Андрея он отправил в Рим из Корсуня через Киев, Новгород и “варяги”. Путь апостола Андрея неоднократно вызывал недоумение у исследователей. <…> Если же учесть, что “варяги”, через земли которых шел, по легенде, апостол, примыкают или даже входят в состав Священной Римской империи, то представление киевского летописца не будет выглядеть ни наивным, ни безграмотным» [6, 48–49; 8]. В Поморье целью движения купцов из Новгорода был Волин, один из главных поморских центров Юмны. Ведь, по словам Адама Бременского, «пустившись на парусах из Юмны, на четырнадцатый день прибудешь в Новгород (Ostrogard), который лежит в Руссии, где столица Киев, соперница Константинопольского скипетра, краса и слава Греции» [6, 49]. Как видим, Волин А.Г. Кузьмин считает славянским центром. Он решительно выступает против норманистов, которые «стремятся либо преуменьшить значение этого свидетельства, либо представить Волин колонией скандинавов». А ведь, судя по раскопкам археологов, «территория Волинского городища в несколько раз превышает площадь Бирки» [6, 49]. Правда, «в первой половине X в. датский король Гаральд (936–986 гг.) поставил гарнизон на острове Волине, дабы нейтрализовать действия славянских викингов на море. Но принятие Гаральдом христианства привело к тому, что и этот гарнизон и многие другие отряды датских викингов-язычников оказались на службе у местного славянского князя» [6, 50]. Именно информация о контактах со славянским Поморьем, по мнению Кузьмина, «помогает понять, где Владимир и Ярослав неоднократно набирали “варяжских” наемников, а также разъясняет, почему неславянский, прежде всего, очевидно, датский, элемент играл существенную роль в этих наемных отрядах» [6, 50].
   Любопытно замечание А.Г. Кузьмина о «славянских викингах». По его мнению, «хрестоматийная картина, рисующая мирных славянских пахарей, беззащитных перед смелыми налетами норманнов-викингов, не подходит для Поморья», нуждается в коррекции. «Славяноязычные племена также плавали по морям и пересекали их в самых различных направлениях. Источники постоянно упоминают о славянских поселениях и убежищах на датских островах и в Скандинавии. Около 940 г. норвежский король Гакон Добрый вынужден был предпринять специальный поход с целью разрушения убежищ славянских и датских викингов. На датских островах нередки славянские топонимы, а в древней шведской столице Бирке славянская керамика составляет целых 13 %» [6, 47–48]. «На Балтике происходил широкий процесс взаимопроникновения, а не односторонняя скандинавская экспансия» [6, 48]. Ведь «слава морского народа» зависит, конечно, не от этнической принадлежности, а от географического положения. Экспедиции норманнов-викингов, воспетые бардами, достаточно освещены в литературе. Когда похожую картину рисуют арабские авторы, говоря о русах, то аналогия с норманнами неизбежно напрашивается. Но вот что говорит Гельмольд о современных ему славянах, мощь которых ко второй половине XII в. уже была, по существу, сломлена, а их территория покрылась сетью германских и датских гарнизонов. «Данам, – замечает хронист, – нелегко обезопасить себя от нападения морских разбойников, потому что здесь имеется много мысов, весьма удобных для устройства славянами себе убежищ. Выходя тайком, они нападают из своих засад на неосторожных, ибо славяне весьма искусны в устройстве тайных нападений. Поэтому вплоть до недавнего времени этот разбойничий обычай был у них так распространен, что, совершенно пренебрегая выгодами земледелия, они всегда готовые к бою руки направляли на морские вылазки, единственную свою надежду и все свои богатства полагая в кораблях» [6, 47].
   Конечно, и в рамках этого подхода далеко не все ясно. «Возникают, в частности, вопросы о соотношении “славян” и “руси”, а также о характере взаимоотношений Киевской и Поморской Руси. Нельзя не заметить, что “славян” и “русь” разделяют арабские и византийские авторы. При этом у византийских авторов “русы” отождествляются то с франками (“от рода франков”), то со скифами, то с таврами, то с тавроскифами. В свою очередь арабские авторы говорят о родственности русов хазарам и в отдельных случаях относят их к тюркам. Русский летописец подчеркивал, что “Словеньский язык и Рускый одно есть”. Ибн-Якуб также отмечал, что русы, как и многие другие народы севера, говорят по-славянски. <…> Но все эти данные относятся к X веку. Сложный состав прибалтийского населения предполагает и сложные языковые отношения. Герхард Меркатор сообщает факт, может быть, исключительной ценности, отмечая, что язык рутенов-ранов “был словенской да виндальской”» [6, 45].
   В рамках этого «второго» языка, по мнению А.Г. Кузьмина, решаются проблемы и номенклатуры днепровских порогов и имен послов в договорах русских князей с греками в X в. «Следует только возразить против того способа объяснения, которого до сих пор придерживаются филологи-норманисты: берется имя или топоним и отыскивается для него параллель в шведском языке и истории. Очевидно, на альтернативе “германцы” или “славяне” этот вопрос не сдвинется с места» [6, 46]. Он обращает внимание «на три типа одной системы титулообразования у племен Германии тацитовых времен: окончания на “мер” – мир (мар), “фрид” (фред) и “мунд” (мунт, монт, муд). Судя по данным немногих русских и западных источников, для “виндальского” языка была характерна последняя форма имена Веремуд, Асмуд (параллель – топоним на острове Рюген “Ясмунд”) и др. Для имени “Рогволод” норманисты приводят параллель: Ragnvaldr. Между тем это имя также, возможно, указывает на определенную систему образования имен-титулов. Оно может быть объяснено из славянского языка по аналогии с “Всеволодом”, “Владимиром” и т. д., то есть из имен-титулов, означающих обладание. Но не исключена здесь и восточная система: Рогволод, где “волод” (валад) означает “сын”, “потомок”» [6, 46].
   Что это за «виндальский язык», так и остается неясным. А.Г. Кузьмину кажется очень заманчивым «связать» его «с той группой племен, к которой относились готы, вандалы, винилы, герулы, руги, гепиды и, может быть, определенная часть свевов и венедов. Исследователи в большинстве случаев признают их (за исключением венедов) за германцев. Но, как отмечалось выше, средневековые германские авторы сближали большинство их (вандалов, винулов (винилов?), герулов, а которые и свевов) со славянами. <…> Это не значит, конечно, что все эти племена были славяноязычными, но большая часть территории их сравнительно длительного обитания (II–V вв.) от Балтики до Паннонии единодушно рассматривалась средневековыми авторами как исконно славянская область. Очевидно, многоязычие этих племен уходит в глубокую древность, и сохранялось оно в течение многих столетий. Отсюда чрезвычайно сложный характер и политических отношений на Балтийском побережье, что необходимо учитывать при выяснении роли варягов и балтийских русов в сложении Древнерусского государства» [6, 46]. Вот такая получается запутанная картина, из которой у А.Г. Кузьмина «вытекает одно важное положение: в формировании прибалтийских народов участвовали, помимо славян и германцев, и иные значительные этнические группы, причем особенно велика их роль была на самом побережье. В итоге многие европейские народности сформировались почти из одних и тех же компонентов, лишь смешанных в разных пропорциях и сгруппированных вокруг разных языков» [6, 46].
   Относительно же характера отношений между Русью Приднепровской и Поморской А.Г. Кузьмин признавал их явлениями сосуществующими. И в этом отношении он решительно размежевался с близким ему построением В.Б. Вилинбахова, который, как и А.Г. Кузьмин, развивая тезис Й. Хрбека о принадлежности «Руси» части Поморья, «перенес туда все три ее группы». Этим В.Б. Вилинбахов, по существу, «отрицает самый факт существования Киевской Руси в это время» и тем «решительно подрывает свои позиции». По мнению А.Г. Кузьмина, такой путь «едва ли окажется плодотворным». Ведь трудами Б.Д. Грекова, М.Н. Тихомирова, Б.А. Рыбакова и целого ряда других ученых было «твердо установлено, что именно Приднепровье являлось колыбелью древнерусской народности и культуры. В свете этого вывода (а не в противоречии с ним) и должны рассматриваться любые данные о Поморской Руси. Местоположение, “трех групп” арабские источники определяют со стороны Булгара, очевидно, ближайшая к нему Куява – это Приднепровье. Но вполне возможно, что самая дальняя – Славия – это не Новгородская земля (которая ближе всего к Булгару), а “Славия” западных источников, то есть Западное Поморье. В таком случае “Артании” как раз останется место между Куявой и Славией» [6, 54]. Сообщает о двух Русях – «ближней» (Киевской) и «дальней» (Поморской) – и Константин Багрянородный (сер. X в.) [6, 38].
   Сосуществуя, обе Руси взаимодействовали. В связи с этим А.Г. Кузьмин обращает внимание на знаменитый языческий пантеон Владимира: «Отсутствие скандинавских божеств в древнерусском, а также западнославянском пантеоне – убедительное свидетельство того, что нигде в славянском мире скандинавский элемент не имел самостоятельного значения, а их общий (виндальский?) компонент не поклонялся Одину и Тору. Вместе с тем язычество Древней Руси, несомненно, дает представление о ее реальных слагаемых и связях. Можно заметить, что у каждой значительной группы славян были свои религиозные особенности и свои боги, что могло быть связано и со спецификой внутреннего развития и с влиянием соседних этнических групп. Вполне возможно, что языческий пантеон, установленный Владимиром, отражает основные компоненты формирующейся новой этнической общности. По “Слову о полку Игореве”, русичи (киевские) признавались “внуками”, то есть потомками, Дажьбога. С аналогичными функциями бога Солнца выступает и Хорс (Хрос), представляя, видимо, ираноязычный компонент Руси. В Ипатьевской летописи Дажьбог назван сыном Сварога. Только у лютичей известна параллель для этого пояснения: в Ретре (Радигосте) был бог Сварожич. Видимо, только у западных сланян найдутся параллели для Велеса – одного из божеств русской дружины.
   Примечательно, что “Слово о полку Игореве” не упоминает Перуна. Культ Перуна, несомненно, насаждался киевскими князьями. Владимир поставил в Киеве “Перуна древяна, а главу его сребрену, а ус злат”. Аналогия этому идолу опять-таки найдена у западных славян. Более точная локализация Перуна, возможно, дала бы нам указание на происхождение династии киевских князей. Но отражения этого божества хотя и туманно, однако довольно широко разливаются по славянскому миру. Его видят и в Поренуте с острова Рюген, и в названии цветка “перуника” у сербов, и в чешских глоссах 1202 г. (Юпитер Перун), и у литовских племен в имени Перкуна. Это, возможно, говорит о важной политической роли, которую некогда играло то племя, которое считало Перуна своим главным богом (божества других племен признавались как бы на вторых ролях). Гельмольд называет главного бога земли вагров (куда он включал и ободритов) – Прове, в имени которого обычно видят искажение славянского “Перуна”. Такое сближение может вызвать возражения. Поэтому очень существенно, что еще в XVIII в. вендской аналогией немецкому Donnerstag – четверг – являлся “Перундан”, то есть день Перуна» [6, 53].
   А.Г. Кузьмин не считает невероятной мысль о том, что Поморье и Приднепровье «некогда составляли единое целое» политически [6, 54]. Ведь еще «С. Гедеонов обратил внимание на связь родового знака Рюриковичей с символом ререгов – соколом. Это наблюдение недавно было развито О.Н. Раповым (вероятно, О.М. Раповым. – А.К.). Можно допустить, что именно выходцы из племени ререгов, “франкских” славян, русов “от рода франков” захватили на каком-то этапе власть в Киеве (отсюда Рюрик Ререг)» [6, 54]. Получается, что представители этой династии в какой-то период княжили в Поморье. И это «может нам объяснить, почему киевский князь Олег устанавливает размер дани с Новгорода в пользу варягов, почему послы ругов выступают от имени княгини Елены-Ольги, а князья Владимир и Ярослав едут “за море”, как в собственную вотчину. Очень может быть, что в IX–X вв., помимо пути через Ладогу и по Западной Двине, существовала и прямая связь через земли будущей Польши. Кроме названной саги, на это намекает и Ибн-Якуб, говоря о русских купцах в Кракове, а русские земли, как отмечалось выше, занимали значительную часть Северной Польши. В эту же связь могут быть поставлены походы Ярослава на Литву и мазовшан в 40-е годы XI века. Но принятие католичества Польшей, православия Русью и стремление поморян сохранить свой исконный языческий быт, наряду с процессом феодального дробления, привели в конечном счете к распаду этого и без того непрочного объединения» [6, 55].
   В своей статье А.Г. Кузьмин, по сути, рисует далекую от традиционно принятой в науке картину истории Северо-Западной и Восточной Европы в IX–XI вв. Но его концепция выглядит вполне логичной; во-первых, она позволяет разобраться в фактах, имеющихся в источниках; во-вторых, представляется освещенной традицией, возникшей в историографии еще XIX в. (заметим, историографической традицией, долгое время игнорировавшейся советскими учеными). И это заставляет А.Г. Кузьмина достаточно резко высказаться по поводу трудов коллег – советских историков – и их кажущегося антинорманизма: «По существу, все советские ученые-антинорманисты признают ту или иную степень участия скандинавов в экономической и политической жизни Древнерусского государства. Некоторые из них принимают версию о скандинавском происхождении династии русских князей. В последнее время появился ряд работ, уже прямо смыкающихся с построениями норманистов. Особенно эта “неонорманистская” струя ощущается в археологии, то есть той отрасли исторического знания, возможности которой в решении поставленных здесь вопросов практически неисчерпаемы» [6, 48]. В этой связи А.Г. Кузьмин выделяет труды Н.В. Тухтиной, С.И. Кочкуркиной и «группы ленинградских археологов» (Л.С. Клейн, Г.С. Лебедев, В.А. Назаренко), обнаруживших «значительное количество скандинавского населения и на пути “из варяг в греки” и по Верхней Волге». При этом в их построениях «скандинавский элемент вступает во взаимодействие с местным населением ранних славян, а в Киеве он составляет социальную верхушку общества. Все эти представления вполне согласуются с легендой о призвании; варягов в ее норманистской интерпретации» и не разрешают важного противоречия: «Если допустить, что, например, в Верхнем Поволжье в IX–X вв. происходил синтез норманно-финской культуры, то станет совершенно непонятным, каким образом здесь в короткий срок распространился русский язык, а норманнский элемент практически не отразился ни в языке, ни в топонимике» [6, 48].
   Следует признать, что в статье 1970 г. мало оригинальных мыслей. А.Г. Кузьмин, по существу, повторяет давно написанное, но долгое время невостребованное. В работе мелькают имена М.В. Ломоносова, Ю. Венелина, С.А. Гедеонова, И.Е. Забелина, «несправедливо забытого» Ф.Л. Морошкина [6, 44] и других антинорманистов XVIII–XIX вв. Речь даже не идет о возвращении этих имен в науку – «довольно полный обзор» их работ «можно найти в статьях ленинградского филолога В.Б. Вилинбахова» [6, 28]. Конечно, влияние этих исследователей на советских историков начала 1970-х гг. невелико: «С точки зрения норманистов, вся эта литература – плод патриотических настроений отдельных ученых, а чаще – фантазия дилетантов. Слов нет, патриотическая увлеченность М.В. Ломоносова и нестандартная форма сочинений Ю. Венелина ослабляли действенность их аргументации. Многих специалистов не удовлетворяет известная легкость в обращении с источниками и В.Б. Вилинбахова» [6, 28]. Однако, даже если голос А.Г. Кузьмина не пересилил (и не мог пересилить) общего скепсиса, статья достигла своей цели – его представления о летописании стали вполне логичны и приобрели законченность.
   Для А.Г. Кузьмина очень важно в этот период при каждом удобном случае обозначить свою приверженность новому взгляду на варягов и русов. Например, рецензируя статью болгарского ученого Емила Михайлова «Советская историческая наука об образовании Древнерусского государства», Аполлон Григорьевич как бы, между прочим, сообщает: «Если в сказании и призвании варягов утверждается, что “суть люди новгородьстии от рода варяжска”, а мужи Рюрика считаются строителями славянских городов Изборска, Новгорода и Белаозера (последний даже в земле веси), то следует признать, что перед нами либо абсолютно недостоверная легенда, либо варяги – это тоже славяне. В русле двух этих направлений и развивается современный антинорманизм. Автор настоящей заметки, придерживавшийся ранее первого, считает в настоящее время более перспективным второе <…> а новейший археологический материал все более убеждает в том, что история Прибалтики и Руси не может быть понята без учета роли в ней вендской группы славянства» [9, 188].
   В этой же заметке он вновь касается вопросов современного «норманизма» и «антинорманизма», деля советских ученых на норманистов, признающих «преобладание норманнов в господствующей прослойке на Руси» (ленинградские археологи Л.С. Клейн, Г.С. Лебедев, В.А. Назаренко), авторов, точку зрения которых «едва ли стоит относить к “антинорманистской”» (В.В. Мавродин, А.Я. Гуревич и некоторые другие, у кого «прослеживается тенденция решить многолетний спор норманистов и антинорманистов своего рода компромиссом: с одной стороны, признается, что социально-экономическое развитие у восточных славян подводило к образованию государства, с другой стороны, политическая сторона этого вопроса, то есть конкретная история, представляется ими в согласии с обычной схемой норманистов»), и «антинорманистов» («крайним антинорманистом» А.Г. Кузьмин считал только своего учителя М.Н. Тихомирова, который «вообще признавал правящую династию местной, славянской» в отличие от более гибкого Б.А. Рыбакова, который «в ряде работ признает реальность Рюрика и допускает скандинавское происхождение династии русских князей») [9, 186–187].
   А.Г. Кузьмин вновь призывает «не выбрасывать за борт» «достижения антинорманистской традиции». Понимая, что спор норманистов и антинорманистов – спор во многом идеологический, он заранее отвечает возможным оппонентам, могущим упрекнуть его в том, что он, критически относясь к работам своих коллег – советских ученых, пропагандирует труды историков XIX в., далеких от марксистской методологии исследования: «Из того, что С. Гедеонов, Н.И. Костомаров, И. Забелин и другие были идеалистами и не понимали сущности государства, вовсе не следует, что вопрос о происхождении “варягов” и их языке не имеет значения. Более того, в анализе конкретно-исторических вопросов вполне могут учитываться выводы немарксистских ученых прошлого и настоящего. В этой связи нельзя согласиться с теми авторами, которые, считая излишними поиски варяжской прародины, без какой-либо аргументации отождествляют “варягов” со скандинавами и строят на этом свои концепции политической истории Древней Руси.
   Многие историки <…> полагают, будто, отдав политическую историю Руси IX–XI вв. норманистам, можно остаться на позициях антинорманизма, опираясь на общий тезис о государстве как продукте внутреннего развития общества. Но этот марксистский тезис вовсе не исключает той возможности, что господствующее положение захватывает какое-то племя, из которого преимущественно и рекрутируются представители управления и феодального класса. Это довольно обычная картина в раннегосударственных образованиях. Ленинградские археологи Л.С. Клейн, Г.С. Лебедев, В.А. Назаренко ни в коем случае не отходят от принципов марксизма, признавая преобладание норманнов в господствующей прослойке на Руси. Однако их концепция вызывает сомнения и возражения в конкретно-историческом плане» [9, 187]. И А.Г. Кузьмин вновь указывает на нелогичность норманизма: «Действительно, если признать норманнскими многочисленные могильники в Приладожье, на Верхней Волге, близ Смоленска, в Киеве и Чернигове, то станет совершенно непонятно, почему синтез германской и финской культуры (на северо-востоке, например) дал новую этническую общность, говорящую на славянском языке, почему в языке древнейшей летописи нет германоязычных примесей, а династия Рюриковичей состоит из Святославов, Владимиров и других князей, носивших типично славянские имена» [9, 187].
   Публикации А.Г. Кузьмина не могли остаться незамеченными со стороны задетых им норманистов, но ответ на статью появился за подписью крупнейшего антинорманиста – польского историка Г. Ловмяньского. В девятом номере журнала «Вопросы истории» за 1971 г. была опубликована его статья «Руссы и руги». В ней Г. Ловмяньский проанализировал вопрос о наименовании острова Рюгена Ruthenia в житиях Оттона Бамбергского и четырехкратного именования русов ругами в западных источниках – два раза в Германии, один раз в Англии, один раз во Франции. Отметим, что о последнем случае А.Г. Кузьмин в своей статье не упоминал. Имеется в виду известие о браке короля Франции Генриха и дочери «короля ругов» (Ярослава Мудрого), сообщенном Гильомом Жюмьежским, прозванным Calculus (Камешек), умершим около 1090 г., автором истории норманнов. Польский ученый пришел к выводу, что это ошибочное (именно, ошибочное, а не потому, что речь идет об одном и том же народе!) отожествление русов и ругов имеет книжное происхождение и происходит из норманнского окружения киевских князей. Нигде в Европе Г. Ловмяньский не натолкнулся на следы автономных западных центров распространения этого термина. Между тем Адальберт, написавший «Продолжение хроники Регинона», сам побывал в Киеве у княгини Ольги и назвал ее в своем труде Еленой, королевой ругов. Отметим, что все немецкие источники, черпавшие сведения о посольстве русов к Оттону I из труда
   Адальберта, тоже называют русов ругами. Зато другие немецкие источники, сообщающие о посольстве Ольги 959 г. независимо от Адальберта и его «Продолжения Регинона», передают имя Руси, а не Ругии. По мнению Г. Ловмяньского, Адальберт узнал о ругах во время своего пребывания в Киеве и оттуда перенес этот термин в Германию, где странное название не получило, впрочем, более широкого распространения. Из Киева же имя ругов проникло и во Францию, благодаря сношениям с двором Ярослава Мудрого, который выдал свою дочь Анну замуж за французского короля Генриха I (1051 г.), и примерно в то же время в Англию, отразившись позднее в Законах Эдуарда Исповедника, сообщающих о сыне короля Эдмунда Железнобокого Эдуарде, бежавшем в «землю ругов», «которую мы называем Руссцией».
   Г. Ловмяньский считал, что источник этого сообщения опирается на показания вернувшегося из русского изгнания Эдуарда. Далее польский исследователь отметил, что «термины “Ругия”, “Руги” неизвестны русскому летописанию, неизвестны вообще русской средневековой словесности. Получается удивительная картина: западные книжники охотно перенимали из Киева имя ругов в значении руссов <…> тогда как киевский литературный центр не выражал свое одобрение и не воспринял искусственный термин. <…> Термин мог возникнуть только среди киевского пришлого элемента, это значит среди норманнов, которые с начала IX в. оседали в Киеве и состояли из служилых варягов, купцов, скандинавских выходцев, искавших на Руси убежища и т. п. Кажется, что отождествление руссов с ругами произошло после прибытия Олега в Киев в конце (не раньше!) IX в., незадолго до составления Раффельштеттенского устава (903–904 гг.)» [10, 51]. Среди «варяжских соратников» Олега (т. е. по Г. Ловмяньскому, среди норманнов) «возникла идея, что название “руссы” (или, точнее, “русины”) тождественно с названием “руги” (имевшим в 731 г., как мы видели, форму Rugini) ввиду частичного созвучия этих слов (аллитерации). Сближению этих названий могло способствовать и то, что множественное число ругъ (поскольку эта форма была тогда в употреблении) звучало рузи, как бог – бози, варяг – варязи. Норманнам было, вероятно, известно, что в Ругии пребывало некогда германское племя, они также знали хорошо, что в их время этот остров был населен славянами. Это значит, в Ругии чередовались в хронологическом порядке те же два этнические элемента, которые жили рядом также в Киеве в IX веке. Так среди варяжских руссов создавалось убеждение в тождественности руссов и ругов. Славянские руссы относились с недоверием к этой искусственной комбинации, так как среди них, надо думать, удерживалась традиция местного происхождения имени “Русь”. Но со временем и они сделали половинчатую уступку, а именно, не отрекаясь от традиции местного происхождения славянской Руси, они признали ругийское происхождение “варяжской” Руси. Эту точку зрения восприняла “Повесть временных лет” в своем донесении о северных славянских и финских племенах» [10, 51].
   Что касается сообщений Ибрагима ибн Якуба (вторая половина X в.) и Рагевина (ум. 1177 г.), секретаря и продолжателя хроники Оттона Фрейзигенского, вроде бы помещающих русов в Южной Балтике, то, по мнению Г. Ловмяньского, «интерпретация этих источников в том смысле, что к северу от Польши простиралась Поморская Русь, не находит подтверждения в географической терминологии местных источников Поморья и его составных частей: название Русь им неизвестно. <…> У Ибрагима, по-видимому, произошла ошибка: вместо “с востока” он (или Аль-Бекри) написал “с запада”; у Рагевина замечается путаница: к северу от Польши, как он сообщает, простиралось море, следовательно, граница с “рутенами” начиналась к востоку от Поморья, но там жили пруссы. Очевидно, Рагевин спутал имя руссов и пруссов» [10, 52, прим. 49]. В итоге польский исследователь предлагал считать Поморскую Русь «фиктивным» центром русов, созданным «в лексическом порядке».
   То, что маститый польский ученый не признал существование Поморской Руси, задело, но вовсе не смутило А.Г. Кузьмина. Все же Г. Ловмяньский в своей статье не только назвал написанное советским коллегой «интересным», но и согласился с фактом существования в период средневековья двух концепций происхождения имени и народа русов, пусть даже и путем признания, что «в основе одной концепции лежал исторический факт, известный летописанию по традиции, в основе другой – норманнская комбинация, переданная русскому летописанию», «фикция», которая попала в западные источники «в период Олега – Ярослава Мудрого благодаря посредничеству того норманнского элемента, который, возобновляясь постоянно новыми пришельцами, сохранял пока в некоторой своей частице особый этнический характер и особые традиции» [10, 52]. На критику нужно было отвечать. Это было тем более необходимо, что А.Г. Кузьмин чувствовал уязвимость некоторых своих положений (тут и неясности с распространением «русской топонимики» за пределами Поморья и Приднепровья, и загадочный второй, «виндальский» (не славянский) язык русов, а также проблемы номенклатуры днепровских порогов и имен послов в договорах русских князей с греками в X в.). Ограничиваться оговоркой о «запутанной картине» этнических процессов на Балтике в период средневековья было нельзя. Кузьмин продолжает свои изыскания и в 1974 г. публикует в одиннадцатом номере все тех же «Вопросов истории» новую статью «Об этнической природе варягов (к постановке проблемы)».
   В статье А.Г. Кузьмин вновь повторяет, частично усиливая, основные аргументы в пользу того, что варяги были не скандинавами, а выходцами с южного побережья и островов Балтийского моря. Он, как и раньше, ссылается на авторитет М.В. Ломоносова и С.А. Гедеонова, сетует на «уступку» норманизму, сделанную в советское время признанием того, что варяги – это скандинавы. По-прежнему достается от него и тем современным советским археологам, которые поддерживают «тезис» о том, что «удельный вес норманнов-варягов был намного значительней, чем это предполагалось некоторое время назад», в трудах, которых «с норманнами теперь связывается подавляющая часть социальной верхушки Древнерусского государства» [11, 577]. Между тем «новый материал неизбежно порождает старые вопросы. Снова возникает потребность объяснить, почему на территории, где соприкасаются варяги и угрофинны, распространяется славянский язык, почему нет сколько-нибудь заметных проявлений германских верований в язычестве Древней Руси, почему так быстро исчезают варяжские имена, причем в княжеской династии раньше, чем у рядовых дружинников. На все эти “почему” норманизм, очевидно, не в состоянии дать ответ. А это означает, что необходимо более тщательное выяснение природы тех этнических элементов, которые многие археологи и отчасти лингвисты признают северогерманскими» [11, 578].
   В статье ведется и постоянная полемика с Г. Ловмяньским, который, будучи «крупнейшим знатоком славянских древностей» и согласившись с тем, что «“Русь” варяжской легенды – это балтийская “Ругия” (о. Рюген)», все же «не признал за летописной легендой никакого реального содержания и совершенно отделил эту “Русь” от варягов, считая последних скандинавами» [11, 578]. «Недоверие» польского ученого к «предложенному решению» понятно, ибо оно «в значительной мере проистекает из убежденности, что население южного берега Балтики с VI–VII вв. было чисто славянским, а варяжские имена были явно неславянскими». А между тем, как напоминает А.Г. Кузьмин, в своей статье он писал «о “славяноязычном”, а не славянском населении», а «эти понятия не идентичны» [11, 578]: «Локализация варягов у южного побережья Балтики сама по себе не решает вопроса об их этнической принадлежности. Прибалтика издавна отличалась крайне пестрым составом населения. С одной стороны, здесь были условия для длительного сохранения остатков древних этнических общностей (на островах, например), а с другой – сюда неизменно докатывались волны великих переселений народов. Не случайно у средневековых авторов Прибалтика ассоциировалась либо с “кузницей народов”, либо со своеобразным их музеем (при описании состава населения города Волина, Скандинавии и других районов). И хотя в IX–X вв. здесь господствовал славянский язык, в отдельных районах были живы старые дославянские традиции и в быту, видимо, сохранялся свой “домашний” язык. У “варяжской Руси” этот второй язык назывался “виндальским”» [11, 583–584].
   После этих слов проблема кажется еще более запутанной, и разрешает ее А.Г. Кузьмин совсем уже неожиданным образом. Он напоминает о том, что «помимо Руси, варяги хорошо были известны еще в Византии». Правда, «византийские источники противоречивы» и «ряд важных фактов», имеющихся в них, до сих пор «объяснить не удалось». «К этим фактам следует прежде всего отнести прямое указание Скилицы (XI в.) и Кедрина (XII в.) на то, что “варанги, по происхождению кельты, служащие по найму у греков”» [11, 584]. Варяги-кельты чрезвычайно заинтересовали А.Г. Кузьмина. Он писал: «Кельты – одна из крупнейших ветвей индоевропейских народов. Сложение этого этноса обычно связывается с Центральной Европой, но вопрос этот пока не может считаться решенным. Язык кельтов ближе всего стоял к североиталийским, хотя, возможно, речь идет лишь о языке кельтов этого района. Дело в том, что кельты расселились весьма широко, повсеместно смешиваясь с предшествующим населением. Язык бриттов, галлов, кельтоиберов (в Испании), кельтоскифов (на значительных территориях контактных зон между этими двумя народами) более или менее существенно различается, а материала для его восстановления пока очень мало. Кельты проникали и вглубь Италии, и на Балканский полуостров. Значительная их группа переселилась в III в. до н. э. в Малую Азию, где до V в. н. э. они сохраняли самобытность под именем галатов. Уже это обстоятельство предопределяло хорошее знакомство византийских авторов с кельтами как народом, отличным от других ев ропейских племенных образований. Кельты заселяли также многие острова у северо-западного побережья Европы, а кельтское племя венетов было наиболее искушенным в морском деле европейским народом на рубеже нашей эры» [11, 585]. Но все это осталось в далеком прошлом. Ныне «от их некогда обширного этнического массива, проникавшего едва ли не во все уголки Европы, сохранились ныне небольшие осколки: Ирландия, Шотландия, Уэльс, французская Бретань. Совсем недавно угасла кельтская речь в Корнуэлле и на острове Мен. Наследие древней кельтской культуры досталось другим народам» [11, 584]. Именно поэтому А.Г. Кузьмину вовсе не казалось случайным то, что «за два с половиной столетия интенсивного изучения “варяжского вопроса” даже не было предпринято попыток проверить указания византийских авторов относительно кельтов» [11, 584]. Ведь, «хотя кельтские традиции неизменно пробивались через толщу веков, в основных европейских странах к ним относились ревниво и даже враждебно. Особенно агрессивно вела себя немецкая наука, зараженная идеями пангерманизма. Географическое (кстати, кельтское по происхождению) понятие “Германия”, которая у древних авторов охватывает территорию от Дона до Рейна или даже до Атлантического океана (и которая заменила прежнее название «Кельтика»), стало сплошь и рядом подменяться этническим. В результате кельтам просто не оставалось места на карте Европы» [11, 584–585].
   Определяя это «место», А.Г. Кузьмин обратил внимание на построение А.А. Шахматова о том, что «славяне и германцы некогда были разделены между собой племенами венедов, или венетов», т. е. кельтов. «Именно в Прибалтике кельты подчинили славян, что способствовало распространению имени венедов также на славянские племена» [11, 586]. А.Г. Кузьмин отмечает, что концепция А.А. Шахматова неоднократно критиковалась, но исследователя слишком привлекает, приводимый последним «большой перечень предполагаемых заимствований в славянском языке из кельтского» среди которых «видное место <…> занимают понятия общественного и государственного порядка, а также военные и хозяйственные термины» [11, 586]. Впрочем, из кельтского многое заимствовали и германцы, а «замечательный знаток древнегерманских языков С. Файст» показал, что «многие этнические группы, локализуемые древними авторами даже на тер ритории позднейшей Германии, являются в действительности кельтами». К ним С. Файст, а за ним и А.Г. Кузьмин, отнес «прикарпатское племя бастарнов, а также всю группу “ингевонов”: кимвров, тевтонов, фризов, амбронов» [11, 587]. В то же время «в большом исследовании Г. Иоханссона» А.Г. Кузьмин обнаружил «материал о кельтской (и кельто-скифской) подоснове скандинавской топонимики». Получилось, что, «судя по новейшим антропологическим данным, германцы вообще не “нордическая” раса. Они продвигались с юга. Вместе с тем на значительных территориях последующие германцы практически не отличаются от предшествующего кельто-романского населения. Очевидно, германизации подвергалось прежде всего именно кельтское (или кельтоязычное) население. Разумеется, германцы воспринимали при этом немало элементов кельтской культуры. Поэтому очень трудно во многих случаях даже размежевать германцев и кельтов, несмотря на значительные расхождения их языков» [11, 587].
   Исчезнувшие кельты заполняют Европу, но более всего А.Г. Кузьмина они интересуют в Прибалтике, где «“кельтическая” примесь прослеживается <…> на основе антропологических данных», а «прямое указание» на то, что здесь в начале нашей эры звучала «кельтская речь», имеется уже у Тацита [11, 590]. Потому-то «у славян Поморья сохраняются этнические названия предшествующей поры: варины и варны, мугилоны и могиляне, лугии и лужане, ракауты и ракоусы, ругии и руги и др.», ведь здесь «неславянское население слилось со славянским, передав ему свои топонимы и этнонимы и восприняв его язык. Процесс слияния проходил, очевидно, в условиях длительного и широкого взаимодействия, в результате чего осуществлялось взаимопроникновение культур и быта. Это обстоятельство способствовало сохранению старых географических наименований, смысл которых к IX–X вв., возможно, уже не был понятен ни одному из живших там народов» [11, 591].
   Одним из таких древних топонимов южного района Балтики А.Г. Кузьмин признает «город Аркона острова Рюген (Arkon, Arcon, Arkun, Archon)» и объясняет его происхождение следующим образом: «В слове Аркона первый слог “ар” означает предлог, равнозначный французскому sur или немецкому auf, то есть по-русски “на, у, при”. В таком значении предлог сохраняется и в современных кельтских языках. С другой стороны, в литературе указывался ряд аналогичных бретонских топонимов, в частности Arcol-Argol, Argoad, Arvor-Armor и т. д. Во всех случаях справедливо усматривается сложение кельтских предлога “аг” и существительного (кустарник – соl, лес – koad, море – vor или mor). Что же касается оставшихся без объяснения топонимов Arguenon или Arhon, то это, видимо, варианты все той же Арконы, означающей буквально “на высоте”. Рюгенская Аркона, как известно, расположена именно на высоком берегу моря» [11, 592–593]. В данном случае разъяснение названия Аркона для А.Г. Кузьмина «важно не само по себе, а как определитель этнической принадлежности какой-то части населения Прибалтики. Очевидно, название относится к древнему населению Рюгена (или прибрежных районов, если допустить, что название городу дали соседи), а это неизбежно порождает сомнение в обоснованности мнения о германоязычии проживавших здесь еще в римское время ругов» [11, 593].
   А.Г. Кузьмин отмечает, что «древняя Ругия», под которой, «очевидно, некоторые русские летописцы подразумевали балтийскую, “варяжскую” “Русь”» (что это за летописцы он, правда, не поясняет), «обозначается в источниках различно: Ругия, Рутения (Русиния), Ройана, Руйана, Реуна и т. д. (Rugia, Ruthenia, Russia, Rojana, Rujana, Reune). Известны также старокельтские названия острова Rugniatis, Run, Rhun, Rugnos, Ruan. Соответственно и обитатели острова именуются: Руги, Рутены (Русины), Русци, Ройаны, Руйяны, Раны (Rugi, Rutheni, Ruteni, Ruscit Russici, Rojani, Rujani, Rani)». В его «изначальном славянском значении, равно как и в германском происхождении названия “руги”, можно усомниться. На Рюгене во второй половине I тысячелетия бесспорно происходила смена языка, но нет никаких оснований думать, что это было достигнуто за счет смены населения. Указание Г. Меркатора на двуязычие рюгенских “рутенов” свидетельствует о процессе естественной ассимиляции коренного населения славянами. “Виндальский” язык, в самом названии которого (как и в этнониме “венеды”) также явственно проступает кельтское начало, и был, по всей вероятности, первоначальным языком населения Ругии, а разные названия острова могут обозначать одно и то же население или даже передавать одно и то же качество, лежащее в основе имени» [11, 593].
   Итак, загадочный «виндальский» язык русов был наконец определен. Оставалось только объяснить, что же на этом языке означает слово «русь». А.Г. Кузьмин обращает внимание на то, что название «рутены» (у него еще один вариант слова «русь») «носило <…> одно из кельтских племен, обосновавшихся задолго до н. э. (и пришедшее откуда-то с севера или из центральной Европы) в южной Франции» [11, 593–594]. «Рутены» «в кельтском языке <…> означало “красный”, “рыжий”, а галльское roudos – “красный” – передавалось в разных кельтских языках и диалектах как ruad, rudd, ruth, ruz, rubes» [11, 594]. Получается, что «все многообразие названий Ругии и ее обитателей является лишь воспроизведением в разных языках, и прежде всего в диалектах кельтских языков, одного и того же исходного качества», поскольку «кельты искусственно изменяли цвет волос и вообще красились» [11, 594–595]. А.Г. Кузьмин обращает внимание на то, что «цвета у многих древних народов (среди европейских прежде всего у кельтов) имели и религиозно-символическое значение. Пурпурный, красный цвет символизировал могущество, власть. Адам Бременский и Гельмольд отмечают, что среди балтийских славян только раны-руги имеют короля. Но на Рюгене светская власть была вообще менее заметна, чем жреческая. Очевидно, “королевским” являлось все племя. Этим, возможно, и объясняется ритуальное раскрашивание. Как сообщает Саксон Грамматик, при взятии Арконы в 1168 г. в сундуках под замками было обнаружено множество пурпуровых одежд, от ветхости уже гнилых и худых. Не исключено, что именно одеяние русов и соответствующее раскрашивание побуждало греков говорить о том, что они “своим видом показывают кровопролитие”» [11, 595].
   Широкое распространение кельтов в Европе в раннее средневековье, казалось, позволяло объяснить и не менее широкое распространение топонимов с корнем «рус» – «рос». Корень «рус» вообще «широко распространен в индоевропейских языках. Но, например, и в иранских языках значение его сходное: “светлый” и т. д. Этот корень отразился, в частности, в имени аланского союза племен – роксолан, значительная часть которых ушла из Причерноморья вглубь Западной Европы. Неизменно обращалось внимание на обитавшее здесь же в первых веках н. э. племя “росомонов”, то есть “народ рос”» [11, 595]. Сославшись на Н.Я. Марра и Г. Иоханссона, А.Г. Кузьмин находит «на всем севере Европы» «скифскую подоснову (точнее, возможно, киммерийско-скифскую)». «Позднее Скандинавия была германизирована. Что же касается Ругии – она либо была кельтизирована (венетами), либо просто сохранила тот язык, на котором говорили в первоначальной области формирования этого этноса – в Причерноморье» [11, 596]. Последний тезис позволяет А.Г. Кузьмину объяснить происхождение «непонятного» названия «Черное море», которое во многих средневековых источниках носит название «Русского»: «Весьма вероятно, что “Черным” море стало по недоразумению. В действительности оно называлось “Чермным”, то есть “Красным”. Так оно именуется еще в русских источниках XVI–XVII вв., и только с XVIII в., когда утратилось древнерусское значение слова, выпала и буква “м”, отличавшая два разных цвета. Следовательно, эквивалентом “русскому” в славянском языке было слово “красный”» [11, 596].
   Отвлекшись от Балтики на Причерноморье, А.Г. Кузьмин заложил основу еще одного направления своих поисков русов, которое станет для него значительно позднее приоритетным. Он подметил, что «греки настойчиво называют русских “тавроскифами”», несмотря на то, что Таврия, где, по-видимому, проживали потомки рассеявшейся в разные стороны киммерийской этнической общности, являлась, в сущности, окраиной славяно-русского мира. Кельтское влияние, безусловно, отразилось в важной для формирования славянства зарубинецкой культуре. В II в. до н. э. галаты угрожали греческой черноморской Ольвии, причем в союзе с ними оказалось местное племя скирров. В последнее время появились данные, свидетельствующие о том, что и столь важная для понимания характера исторического развития Приднепровья Черняховская культура (II–IV вв.) носит на себе черты «кельтского ренессанса». Между тем «распространенный в Киеве обряд погребения (камерные трупоположения), как это неоднократно отмечалось, имеет определенное сходство со “скифским” обрядом. И антропологический материал позволяет устанавливать преемственность оставившего эти погребения населения с черняховцами (II–IV вв.) и еще далее – с этническими группами, родственными скифам» [11, 597–598].
   Если «имя “Русь” так или иначе означало понятие этническое», то «“варяги” – лишь географическое». И это слово А.Г. Кузьмин считает отнюдь не германским, а «общеиндоевропейским, известным, в частности, кельтским языкам»: «Слово var в санскрите означает “вода”. По всем областям кельтского расселения этот корень встречается при обозначении названий рек. Таковы река “Вар” и ряд производных от этого наименования названий ее притоков в Южной Франции (в департаменте Вар), рек в Британии и Шотландии, а также в других районах кельтского расселения <…> море в некоторых диалектах кельтских языков называлось vor. Известен также вариант var. В кельтских языках буквы m, b, v, f взаимозаменяемы. Поэтому на месте одной из этих букв постоянно встречаются другие. В донегальском диалекте ирландского языка море обозначается как farraige. Иными словами, названия народов и племен, имеющие в основе корень “вар”, в кельтских языках естественно увязываются с водой, морем. Так, северогалльское племя “морины” и прибалтийские “варины” (позднее “варны”), жившие на морском побережье, своими названиями просто фиксируют этот факт. Название “варяги”, следовательно, также может обозначать морских жителей, людей моря, выходцев из “сердца моря”, как говорил Гельмольд» [11, 599].
   Вторая половина статьи А.Г. Кузьмина посвящена в основном разрешению последнего «темного» места из его статьи 1970 г. – прояснению номенклатуры днепровских порогов и имен послов в договорах русских князей с греками. Исследователь заранее оговаривает, что «сами по себе имена, конечно, не определяют этническую принадлежность. <…> Но имена, очевидно, свидетельствуют о реальных контактах племен и народов, а выяснение их конечных истоков дает значительный материал для изучения традиции если не этнического, то культурного влияния. Разумеется, анализ антропонимического материала приобретет самостоятельное значение лишь при условии, если он будет проводиться на фоне столкновений и взаимодействий на изучаемой территории разных племен в течение по крайней мере нескольких столетий» [11, 600]. Исходя из всего вышесказанного, А.Г. Кузьмин менее всего склонен объяснять имена русов, встречающиеся в «Повести временных лет», из германских языков. Зато в других направлениях поиска он себя не ограничивает. Так, «долговременное пребывание в Причерноморье и на Среднем Днепре скифов и других этнических групп, относимых обычно к иранской ветви индоевропейского населения, несомненный факт участия этих групп в сложении древнерусской цивилизации и даже антропологического типа славяноруссов побуждают воздержаться от зачисления в “варяжские” всех имен послов и купцов, упомянутых в договорах Руси с греками 911 и 945 годов» [11, 605]. Например, в договоре Игоря есть имена иранского происхождения – Сфандр, Истр, Прастен, Фроутан, Алвад и Мутур [11, 605–606]. Даже «легендарному основателю Киева – Кию имеется аналогия в иранском имени Кия. Слово кей или кийя в иранских языках означает “правитель”, “владыка”, “царь”. Во всех индоевропейских языках наблюдается постоянный переход имен в титулы, а титулов в имена. Примечательно, что древнерусскому имени Олег имеется иранская параллель – Халег со значением “творец”, “создатель”. Возможно, что происхождение этого имени связано с ирано-тюркскими контактами: в тюркских языках улуг означает “старший”, “высший”» [11, 606].
   Выявляя «иранизмы», А.Г. Кузьмин предлагает «в этом плане пересмотреть вопрос о “русских” наименованиях днепровских порогов. “Норманнские” объяснения остаются малоубедительными не только потому, что предлагаемые соответствия слишком отдаленны, но и потому, что появлению топонимов предшествует длительное проживание на данной территории соответствующего населения. В этой связи заслуживают внимания отдельные аналогии из иранских языков. Так, греческому Вароу-форос очень близким по звучанию оказывается иранское барофоруд, что означает “горы и долы”, “верх и низ”, “подъем и спад” (славянское название этого порога – Вулнипрах)». А «русскому» Леанти может соответствовать иранское слово, означающее «проклятый», «проклятущий» [11, 606–607]. А.Г. Кузьмин, правда, тут же оговаривает, что «наименования порогов не могут служить надежным ориентиром при определении языка приднепровской Руси: неизвестно, с чьих слов писал о них Константин Багрянородный, и в какой интерпретации дошли до него все эти названия» [11, 607].
   Наиболее богато, по мнению А.Г. Кузьмина, в древнерусском именослове представлена кельтская антропонимия. Кельтские параллели исследователь находит для имен Рюрик, Синеус, Трувор, Дир, Аскольд, Игорь и для большинства имен из договоров Олега и Игоря с греками [11, 608–615]. Зато собственно славянские имена «известны мало». «Большинство дошедших до нас имен – это титулы князей (Святослав, Владимир, Всеволод и т. д.). Имена дружинников, а тем более простонародья практически неизвестны. <…> Славяне, очевидно, заимствовали имена у тех народов, во взаимодействии с которыми происходило сложение их государственных институтов. А к таковым опять-таки должно отнести прежде всего причерноморских иранцев и кельтов. В договоре Игоря, помимо княжеских имен Святослава и Володислава, к славянским можно отнести имена Воист, Воико, Синко, Сфирько, причем славянскими они опять-таки являются в результате переосмысления заимствованных имен, прежде всего, по-видимому, кельтских» [11, 607–608].
   Германских (норманнских) имен в социальной верхушке древнерусского государства заметно мало. «Некоторые имена, известные по договорам Руси с греками (Веремуд, Кары, Кол, Бруни), были распространены и в Скандинавии». Но и они «у кельтов встречаются гораздо ранее. Эти имена указывают лишь на необходимость более основательного изучения характера скандинаво-кельтских контактов. Вполне возможно и вероятно, что германоязычный элемент составлял больший удельный вес, чем об этом можно судить на основе “варяжского” именослова. Но самостоятельного значения он не имел, а имя Свень (то есть “швед”) свидетельствует о том, что, видимо, выходцы из германских племен воспринимались в варяжской среде как этнически чужеродный элемент» [11, 615]. «Более заметной прослойкой, вероятно, был представлен в “варяжском” именослове балтофинский элемент. В литературе указывалось, в частности, на чудское (эстонское) происхождение имен Каницар, Искусеви, Апубьксарь. Выходца из соответствующего литовского племени предполагает имя Ятвяг. Если же учесть, что по всему южному берегу Балтики широко представлены кельтские имена, количество выходцев из Литвы может быть увеличено» [11, 615–616].
   Влияние кельтов заметно не только в именах русов, но и в культуре Древней Руси. «А.А. Шахматов указал на ряд сохраненных славянскими языками кельтских (или общих для славян и кельтов) терминов, которые связаны с формированием классового общества и государственности: бояре, влат, слуга, тать, отец; с военным делом: щит, вал. К этому можно добавить, что древнерусское “скот” – имущество, богатство, деньги – происходит, по-видимому, от кельтского scotti, scot. Древнерусскому обозначению мехов и денежных единиц “куна” может служить параллелью кельтская серебряная монета counos (галльская монета в Паннонии) и кельтское gunna – “шкура”» [11, 616–617]. «Кельтские черты» А.Г. Кузьмин замечает и «в поклонении русов дубу на острове Хортица, описанном Константином Багрянородным», и в известном новгородском институте «300 золотых поясов» [11, 617].
   Статья 1974 г. не только чрезвычайно большая по объему, но и чрезвычайно сложная для понимания. Слишком много в ней имен, географии, материалов из разных языков и слишком велик набор исторических эпох, через которые А.Г. Кузьмин «тянул» к IX–XI вв. свою «кельтическую» русь. Однако эта статья содержала гораздо больше самостоятельных выводов (даже в сравнении со статьей 1970 г.) и означала появление новой концепции происхождения имени и народа руси, концепции интересной, но весьма осложнившей жизнь своему создателю. Прежде всего приходится признать, что она практически не нашла сторонников. Даже ученики А.Г. Кузьмина, искавшие русов на Юге Балтики, не шли далее его выводов 1970 г., предпочитая продолжать традицию, идущую от С.А. Гедеонова и др. [12]. Поиски «русов-кельтов» противопоставили А.Г. Кузьмина не только норманистам и тем, кого исследователь выделял в качестве «сочувствовавших» и не менее жестко критиковал (а все это были люди влиятельные, в основном ленинградцы), но и традиционным антинорманистам, привычно представлявшим русов славянами Поднепровья (тут преобладали москвичи). Не простили его и те, кого он задел отстаивая свое понимание источника, те, кто продолжал линию в источниковедении, идущую от А.А. Шахматова и М.Д. Приселкова. А.Г. Кузьмин по существу противопоставил себя всем «школам», «группам», «цехам» и «гнездам», существовавшим на таком в общем-то небольшом пространстве, как история Древней Руси. Не случайно в одной статье 1973 г. у А.Г. Кузьмина вырвалась фраза о желательности того, чтобы обсуждение в науке «шло с целью именно решения спорных проблем, а не ради сохранения престижа или даже монополии отдельных лиц или группки, внутри которой можно найти что угодно, кроме действительно научными интересами продиктованного единомыслия» [13, 321–322].
   Представители «академической науки» предпочитали о работах А.Г. Кузьмина умалчивать, но если речь все же и заходила о его «русах-кельтах», то им находилось место в общих историографических очерках, чаще всего в качестве примера околонаучного курьеза. Весьма показательна в этом отношении статья 1983 г. профессора ЛГУ И.П. Шаскольского «Антинорманизм и его судьба», общий вывод которой, кстати, сводился к тому, что «антинорманизм, являвшийся течением идеалистической российской историографии, давно уже мертв, возрождение его на почве советской науке невозможно» [14, 51]. А.Г. Кузьмину в очерке И.П. Шаскольского уделено особое внимание, ведь этот «московский историк» «стал целиком на позиции антинорманистов XVIII–XIX вв., считавших, что варяги-русь вышли только из западнославянского Поморья», а потом, «через 4 года», «отказался от данной концепции и предложил другое антинорманистское построение, согласно которому варяги были кельтами, пришедшими на Русь из Франции; построение это было тоже не новым, его еще в 1920-е годы впервые сформулировал украинский историк – белоэмигрант С. Шелухин» [14, 51]. Вот ведь как нехорошо получается: мало того, что Кузьмин часто меняет свои взгляды, так и во взглядах этих ничего нового нет – все взял у немарксистов-идеалистов XVIII–XIX вв. и у бело эмигрантов-украинцев (какая гремучая смесь!). И что забавно: Шелухин-то, оказывается, был одержим идеей создания не важно какой, главное – оригинальной концепции о русах, и, по мнению серьезного ученого В.А. Мошина (то, что он такой же «белоэмигрант» в статье не педалировалось), «эта концепция через два-три десятилетия должна была бы приобрести “славу остроумнейшей сатиры на варягоборческие трактаты”». А кое-кто не понял шутки, и «увы, нашелся историк, попытавшийся еще раз развивать данную концепцию» [14, 51, прим. 53].
   Отметим, что в статье А.Г. Кузьмина «Об этнической природе варягов», действительно, имеются ссылки на сочинение С. Шелухина, но всякому, кто возьмет на себя труд сравнить эти две работы, станет понятно, что они абсолютно самостоятельны, а А.Г. Кузьмин вовсе не выводил русов из Франции. Но И.П. Шаскольский не стал утруждать себя, сообщив только читателям, что в «ограниченных рамках данной статьи нет возможности разбирать аргументацию наших эпигонов антинорманизма». Он попросту отмахнулся от работ А.Г. Кузьмина сообщением: «В отношении концепции о балтийско-славянской природе варягов достаточно указать, что эту концепцию не сумели убедительно обосновать ее многочисленные сторонники ни в XVIII, ни в XIX вв., и уже тогда стало ясно, что твердо доказать это построение невозможно. Мнение о кельтской природе варягов-руси еще более фантастично и недоказуемо. Показательно, что в советской исторической литературе эти работы Кузьмина были обойдены полным молчанием – их никто не принял всерьез, полемизировать с ними сочли просто неудобным» [14, 51]. Вот так: «несерьезно» и «неудобно». Буквально эту фразу можно понимать как призыв: «Не замечайте, не позорьтесь!» Согласитесь, что, как не относись к выводам А.Г. Кузьмина, позицию его оппонента вряд ли можно признать достойной ученого.
   Статья И.П. Шаскольского определила отношение к А.Г. Кузьмину в среде «серьезных» ученых, как к эпигону «устаревшего» антинорманизма, беспринципно менявшему свои научные взгляды, изрядно замешанные на русском национализме [15, 25–30, 36; 16, 215–216]. Как развитие одной концепции, с неизбежно возникающими поправками, его работы почему-то не воспринимались. Обязательным сопровождением имени А.Г. Кузьмина стало и обвинение в конъюнктуре. В частности, появление нашумевшей статьи 1974 г. связывали с подготовкой к подписанию заключительного акта Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, состоявшегося 30 июля – 1 августа 1975 г. в Хельсинки. В акте Совещания декларировалась незыблемость европейских границ, в том числе измененных в 1945 г. границ СССР в Южной Прибалтике, и своей работой Кузьмин-де «пытался доказать давнюю принадлежность Руси земель на южном берегу Балтийского моря» [17, 199–200]. Действительно, совпадение во времени двух этих событий – статьи в узко-научном журнале и заключительного акта СБСЕ – замечательное, но как быть со статьей А.Г. Кузьмина 1970 г. в тех же «Вопросах истории»? Ведь работа «Варяги» и «Русь» на Балтийском море» не меньше, чем «Об этнической природе варягов», показывает давнее присутствие «руси» на юге Балтики? А до подписания акта Совещания в Хельсинки тогда было еще очень далеко.
   При изучении списка трудов А.Г. Кузьмина, опубликованных в последние советские полтора десятилетия, можно отметить одну тенденцию – постепенное уменьшение числа работ, написанных для научных журналов, и одновременное увеличение числа публикаций в литературных и научно-популярных изданиях [18, 490–492]. При этом в научных журналах им публикуются лишь рецензии на работы, содержание которых позволяло А.Г. Кузьмину хотя бы мельком напомнить читателям о кельтах и венедах (о последних он теперь осторожно пишет, что они «не были славянами») и об их влиянии на славян Балтики [19, 193–195; 20, 156–159; 21, 165–166]. Среди них выделяется довольно резкая рецензия на монографию Г.А. Хабургаева «Этнонимия “Повести временных лет” в связи с задачами реконструкции восточнославянского глоттогенеза» (М., 1979). А.Г. Кузьмин не согласился с тем, что в летописной фразе о происхождении новгородцев «от рода варяжска» следует видеть указание на выходцев из Скандинавии. Сам он признавал в сообщении летописи доказательство южно-балтийского происхождения основавших Новгород варягов, выходцев с территории «от Колобжега до Мекленбурга»: «Именно эта территория признавалась “варяжской” в единственной летописной записи о месте обитания варягов. Именно на этой территории И. Херрман фиксирует распространение культовых построек кельтского облика, бесспорно свидетельствующих о теснейших славяно-кельтских контактах». На замечание Г.А. Хабургаева о том, что наличие морского пути с южного берега Балтики в район Приладожья не доказано, А.Г. Кузьмин отвечает: «Прямые доказательства наличия морского пути в то или иное время привести, конечно, нелегко, так как в море следы не остаются. Косвенных же – более чем достаточно». Они многократно фигурировали в литературе, но она, «к сожалению <…> оказалась за пределами» работы Г.А. Хабургаева, в отличие от работ, «в которых так или иначе ставится вопрос о “норманнских колонистах”, ссылки на которые представлены в рецензируемой книге “достаточно полно”» [22, 55, 56, 59].
   А.Г. Кузьмин вновь призывает «обратить внимание на то, что “варяжские” имена Шимон (т. е. Симон) из Печерского патерика и Шихъберн (т. е. Сигоберн) из договора Игоря приобрели характерную для балтийских славян окраску. Многим другим именам (включая Рюрика, Синеуса, Дира) аналогии находятся не в Скандинавии, а на континенте. О языке же этих варягов говорят названия построенных ими городов: Новгород, Изборск, Белоозеро. Очевидно, количество лингвистических данных, свидетельствующих о некотором участии в древнерусском этногенезе балтийских славян, может быть увеличено» [22, 56]. Рецензент касается и вопроса о происхождении Руси, подчеркивая, что «эстонско-финское название Rootsi-Ruotsi распространялось не только на шведов, но и на Ливонию. А в Ливонии автор конца XII – начала XIII в. Саксон Грамматик помещал многолюдное и воинственное племя рутенов (руси), которое он неизменно отличал по разным признакам (включая обряд погребения) как от датчан, так и от шведов-свеев. Необходимо учитывать также, что
   “Русью” в источниках X–XIV вв. часто называлась Ругия и некоторые другие районы южно-балтийского побережья. Названные примеры взяты только из одной прибалтийской области. Но проблема еще сложнее, так как существует, по крайней мере, четыре “Руси”: Приднепровская, Причерноморская, Прибалтийская и Прикарпатская». И «доказательство южного происхождения “Руси” не обязательно обозначало истолкование этого имени на основе славянских языков. Напротив. Большинство исследователей искали объяснение ему на иранской почве. В числе этих авторов можно назвать П.Н. Третьякова, С.П. Толстова, И.П. Шаскольского и многих других. О.Н. Трубачев усматривает истоки термина “Русь” в древнеиндийских диалектах “Старой Скифии” Геродота. Не исключено, что в разных случаях предполагалось неодинаковое происхождение и значение этого этнонима. И даже название “Русское море”, как именуется в самых различных источниках и языках Востока и Запада Черное море, не обязательно связано с русью как этносом. Какой-то части славян вплоть до XVII в. оно было известно, как “Чермное море”, а ирландским сагам как “Mare Ruad”, т. е. в обоих случаях название означает “Красное”, очевидно, в значении “красивое” (может быть, в отличие от “Белого”, Балтийского)» [22, 58–59].
   Новых аргументов в публикации практически нет. А.Г. Кузьмин не получил адекватного ответа на свои более ранние работы, а потому было бы странно продолжать что-то доказывать, натыкаясь на стену молчания в ответ. Пока концепция не опровергнута оппонентами, она имеет право на существование, а потому А.Г. Кузьмину было позволительно опираться в новых работах на свои более ранние выводы, ничего к ним не прибавляя, но по возможности их пропагандируя. Как бы походя, в другой публикации 1980 г., посвященной принятию христианства на Руси, он замечает в отношении известий о крещении русов в IX в.: вопрос о том, «какая Русь имеется в виду: Киевская или Причерноморская», является дискуссионным. Но сам факт существования «крымской России», продержавшейся «вплоть до XII в. и находившейся на месте древнего Боспора», для него несомненен. И далее небольшое добавление: «В настоящей работе не затрагивается вопрос о взаимоотношении крымских росов и приднепровских русов, равно как и спорный вопрос о языке причерноморских росов. Но нельзя не учитывать некоторых фактов, которые могут иметь отношение к рассматриваемой в статье проблеме. Вскоре после нападения росов на Константинополь (июль 860 г.), а именно в конце 860 – начале 861 г. Кирилл-Константин побывал в Крыму и ознакомился здесь с русской письменностью и русским языком. Восточный Крым и Таманский полуостров впоследствии оказываются непонятным образом в составе Киевской Руси, и в XI в. здесь говорят на славяно-русском языке, хотя археологически славянская культура в этом районе практически не прослеживается. Так или иначе, рассматривая вопрос об истоках древнерусского христианства, необходимо учитывать, что в Крыму помимо собственно греческих городов и готской епархии существовала и росская епархия» [23, 10–11].
   В рецензии на монографию Г.А. Хабургаева А.Г. Кузьмин призывал вернуть дискуссию в научное русло, ведь «норманизм вызывает возражения не из-за ущемленного чувства национального достоинства. Никто не будет отрицать, например, факта продолжавшегося два с половиной столетия татаро-монгольского господства, потому что это – факт. Норманизм же построен не на фактах, а на гипотезах, подаваемых норманистами как факты» [22, 58].
   Для него вопросы о варягах и руси были, казалось, решены, но своеобразная реакция научного сообщества привела к тому, что А.Г. Кузьмин как будто теряет интерес к проблеме и в последующие 5 лет практически ничего не пишет по проклятому варяго-русскому вопросу. Его теперь интересуют вопросы крещения Руси, в 1981 г. в издательстве «Молодая гвардия» в серии «Жизнь замечательных людей» тиражом 100 тыс. экземпляров была выпущена книга А.Г. Кузьмина «Татищев», профессор с увлечением пишет публицистику для журналов «Молодая гвардия» и «Наш современник». Только в 1985 г. А.Г. Кузьмин вновь возвращается к вопросу о варягах-русах и публикует статью «Об истоках древнерусского права» в журнале «Советское государство и право» (№ 2). В публикации читателям «предлагается опыт осмысления некоторых норм обычного права племен Среднего Поднепровья до появления “Русской правды” (XI в.)» [24, 110]. Речь идет, во-первых, о летописном рассказе, в котором «киевский летописец стремился возвысить полян», но при этом «давал описание реальных обычаев, об истоках которых он ничего не знал, поскольку не отделял полян-руси от других славянских племен, выводя всех их из Подунавья, а, во-вторых, об “уставе” Владимира (не дошедшем до нас)», который относится «примерно к тому же времени». (Как известно Владимир «поначалу будто бы принял советы епископов ввести смертную казнь вместо традиционных “вир”, а затем вернулся к “устроенью отьню и дедню”, т. е., видимо, к нормам “Закона русского”, упоминаемого в договорах Руси с греками» [24, 112]). Русско-византийские договоры становятся третьим источником, из которого А.Г. Кузьмин черпает материал для своего анализа.
   Задачей статьи являлась демонстрация различий в правовых обычаях между полянами-русами, жившими близ Киева, и окружавшими их славянами. Вот, например, летописец «фиксирует различия <…> в области семейного права», он «уверяет, что соседи полян не знали “брака”». Слово это не является исконно славянским. В древнерусском языке оно означало и супружество, и пир. В данном случае им обозначена определенная сделка, не известная славянам, но вовсе не уникальная. В летописи противопоставлены два типа брака и семьи. У полян – патрилокольная семья с сохранением традиций большой семьи, у их соседей нет ни того, ни другого. Зять может пойти «по невесту» (видимо, уйти в ее семью). У полян такой порядок немыслим, как немыслим он, например, у германцев.
   Имеется прямая параллель и полянскому обычаю выкупа невесты («заутра») – это известный по германским варварским правдам «моргенгабе» – «утренний дар» новобрачного молодой жене после первой брачной ночи. В летописи, правда, неясно, получают этот дар жена или ее родственники. В германских правдах тоже нет полной ясности на этот счет. Обычно «дар» – приданое (от жениха невесте) и «“моргенгабе” отличаются, и род мужа борется за то, чтобы сам выкуп возвращался в семью в качестве приданого жены» [24, 112]. «Несколько иной порядок сохранялся у континентальных кельтов», а в «славянорусском семейном праве и обычае “приданое” означает имущество, привнесенное невестой. Дар же жениха обозначается как плата “за вено”, независимо от того, является он подарком невесте или выплатой родственникам» [24, 112–113].
   Или другой пример. У полян сохранялась большая семья, традиции которой проявляются у них «во внутрисемейной соподчиненности». А у славян «срамословье» младших по отношению к старшим», по мнению А.Г. Кузьмина, «очевидно, связано с практикой выделения каждой новой семьи и, следовательно, с обретением ею известной экономической самостоятельности. В обряде умыкания родители также не принимают непосредственного участия (это всегда было делом “дружков”). Умыкание, по-видимому, не предполагает и выкупа. Размеры славянских жилищ (обычно от 9 до 20 м²) исключали возможность размещения в них большой семьи. Выделение же молодых и перед родителями ставит проблему иначе. Именно малой семье сопутствует “приданое”, приносимое невестой из родительского дома» [24, 113]. Наконец, в отличие от славян у полян-русов имела место моногамия: «только одна жена, Ольга была у князя Игоря», «одна “законная” жена была и у Святослава, а Малуша, от которой родился Владимир, рассматривалась лишь в качестве наложницы, почему, кстати, полоцкая княжна Рогнеда и отвергла сватовство Владимира (“не хочу розути робичича”). Позднее она будет “негодовать” по поводу разгульной жизни Владимира, знаменовавшей презрение к обычаям предков». Можно было, конечно, предположить и то, что у нас просто нет полной информации о количестве жен у Игоря и Святослава, и потому, чувствуя некоторую уязвимость своего тезиса, А.Г. Кузьмин перемежает примеры из жизни князей статьями русско-византийских договоров: «Уже в договоре 911 г. с греками имеется оговорка, указывающая на моногамную семью у русов: имущество убийцы переходило к родственникам убитого, но вдова убийцы после его казни получает свою часть. <…> В договоре 944 г. упомянута также жена одного из бояр – Сфандра, выступавшая как бы наравне со своим супругом» [24, 113].
   Русско-византийские договоры, с упоминавшимся в них «Законом русским», по мнению А.Г. Кузьмина, отражают право одних полян-русов и потому являются важнейшим источником для выявления его особенностей: у русов особый порядок наследования, нет смертной казни, а за кражу следует штраф. «Очевидно, специфическая организация русского посольства для подписания мирного договора также отражает нормы “Закона русского” или обычного права русов. В договоре Игоря названо 25 послов от княжеской семьи и бояр, причем от каждого индивидуально, и еще 26 послов-купцов, видимо, представлявших остальных русов. Такая “индивидуализация” свидетельствует не в пользу монолитности правящей корпорации. Зато она говорит о весьма развитой частной собственности, заставлявшей даже членов одной семьи иметь своих особых представителей. Примечательно, что такое право признается и за женщинами, которые, судя по договору, могут вести и отдельные от своих мужей коммерческие операции» [24, 114].
   Но к чему ведет автор? «Таким образом, в поляно-русском праве имеются черты, сближающие его с нормами германского обычного права и отличающие от норм соседних славянских племен. И можно было бы удивиться, почему столь очевидный аргумент в пользу германства русов не был использован норманистами. Дело, однако, не в недосмотре или небрежности: сходные черты обнаруживаются совсем не в том районе, который привлекает внимание норманистов». Менее всего русы похожи на шведов. «А одно отличие делает сближение руси со шведами и вообще невозможным: у шведов даже после принятия христианства сохранялось многоженство». «Значительно позднее, чем на Руси, происходит в Швеции и утверждение наследственной власти конунгов», шведские конунги «отличались от русских князей и тем, что они выполняли жреческие функции» [24, 115]. «Русь может быть сближена с германскими племенами (но не со скандинавскими) и не с одновременными ей IX–X вв., а с гораздо более ранними. Ближе других к обычному праву русов подходят готское право и баварское». Ну а готы и бавары, в свою очередь, испытали на себе «влияние местных кельтских традиций (племени боев)», в результате чего у этих германских племен «сохраняется очень архаичная система счета родства поколениями вплоть до седьмого, в то время как у остальных германцев предельная, “шестая” степень родства означает лишь четвертое поколение» [24, 115]. А если уж речь пошла о «седьмом поколении», то как тут не вспомнить «Слово о полку Игореве» с его упоминанием о «седьмом веце Трояне»?! И сразу станет ясно, откуда близость права русов и готов: «В поэме XII в. прямо указано и время, когда русы вступили в контакт с готами: победу половцев над Игорем Северским славят “готские красные девы”, которые “на брезе синему морю, звоня рускым златом, поют время Бусово”». В XII в. готы «пели» о событиях 800-летней давности, когда ими была одержана победа над антами с их вождем Бозом (так обычно понимают «время Бусово») и предпринималась попытка подчинить «вероломное племя росомонов», т. е. «народ рос». Радость готских дев указывает на древний антагонизм готов и русов. Есть еще один бесценный источник, свидетельствующий о длительных контактах готов с русами: сага о Тидреке Бернском – Теодорихе Веронском, создателе королевства остготов (493–526 гг.). «Русские конунги», «русские люди» – постоянные противники героя германского эпоса. Правда, в отношении к ним в саге нет какой-либо неприязни. Зато Новгородская первая летопись, рассказывая о взятии крестоносцами Царяграда в 1204 г., напоминает, что один из предводителей рыцарей был родом из Берна, «идеже бе жил поганый злый Дедрик». В Новгороде, следовательно, тоже помнили о событиях 700-летней давности, помнили независимо от германских саг, прославлявших Тидрека. О контактах с готами напоминает и русское «тиун» – управляющий, судья. У готов вождя называли «тиуданс», а у некоторых восточных народов той поры знать именовалась «тидиунами» [24, 116].
   Ну с Теодорихом-Тидреком-Дедриком ясно, а русы, упоминавшиеся в саге, – это кто? А.Г. Кузьмин отмечает, что «с готами русы могли войти в соприкосновение во время существования черняховской культуры II–IV вв. в Северном Причерноморье». Неужели речь идет об этом регионе? Или подразумевается Поднепровье? Нет, русы саги о Тидреке – «это соседи гуннов и готов, хотя в позднейших записях и появляются города Полоцк и Смоленск. Русиланд в саге смежен со Швабией и Венгрией. И трудно допустить, чтобы за этим названием скрывалось что-нибудь другое, кроме известного в V–VIII вв. “Ругиланда” – страны ругов, занимавшей территорию Нижней Австрии и верхнего Норика. Именно на территории Ругиланда позднее упоминается “Русская марка”, “Руссия”, “Рутения”» [24, 116].
   Начиная с этой статьи, А.Г. Кузьмин начинает особое внимание уделять этим ругам, и Дунай в его изысканиях теперь играет гораздо бо́льшую роль, чем Среднее Поднепровье и Южная Балтика. По мнению А.Г. Кузьмина, загадочные руги-рутены-русы – «одно из небольших племен, захваченных великим переселением», которые «нигде не сохранились как особое этническое образование» – «дали название многим местностям, а в Восточной Европе оказались активным участником процесса, приведшего к созданию Древнерусского государства» [24, 119].
   Ругам в статье посвящен целый очерк, привести который здесь имеет смысл, поскольку в большинстве последующих своих работ А.Г. Кузьмин повторял его с небольшими изменениями и дополнениями: «В начале нашей эры руги жили где-то на южном берегу Балтики. Иордан сообщает, что готы вытеснили их с прежних мест обитания, замечая заодно, что это – одно из племен, “превосходящих германцев как телом, так и духом”. Часть их позднее сохранилась на острове Рюген (славянская Руйяна). На Дунае они известны примерно с начала V в. в качестве федератов (союзников) Римской империи. После смерти Аттилы (453 г.) руги распались. В грандиозной битве 454 г. часть их сражалась на стороне гуннов, а большая часть на стороне гепидов. Побежденные, по сообщению Иордана, бежали к Днепру и Черному морю, частично в византийские пределы. Какие-то руги получили разрешение на поселение в ряде городов близ Константинополя. Главным врагом ругов, оставшихся на Дунае, становятся остготы. Готы, в частности, препятствовали прохождению вспомогательных отрядов ругов в Италию. В большом сражении в Паннонии в 469 г. руги выступали на стороне свевов и вместе с ними потерпели поражение.
   В 476 г. руги участвовали в походе Одоакра (по Иордану, тоже руга по происхождению), в результате которого был свергнут последний император Западной Римской империи. Вскоре между членами королевской династии ругов начались распри, вследствие которых сын короля Фелетея Фредерик убил дядю Фердеруха. Фредерик ориентировался на Теодориха, ставшего во главе остготов. Теодориха поддерживал и византийский император Зенон, установивший контакт также с королем ругов Фелетеем, побуждая его к походу на Одоакра. Одоакр захватил Фелетея и казнил его в 487 г. в Равенне, Фредерик же бежал к Теодориху. В результате войны 489–493 гг. Теодорих одержал победу над Одоакром, вероломно расправившись со своим соперником. Руги Фредерика участвовали в провозглашении Теодориха королем Италии. В середине VI в., видимо, эти руги попытались поставить своего вождя Эрариха во главе остготского союза, что привело к разрыву непрочного объединения. Из поля зрения южных авторов руги исчезают. А на севере их называют “русами”, “рузами”, “руццами”, “рутенами”, причем уходит эта “Руссия” на восток по Западной Двине вплоть до Полоцка и Смоленска» [24, 117].
   Несмотря на «исчезновение» ругов из поля зрения источников, А.Г. Кузьмин выстраивает схему их дальнейшей истории следующим образом: «Руги-русы долго держатся обособленно», но затем «общность судеб приводит к слиянию русов со славянами, и они теперь осознают себя славянским аристократическим родом. В источниках топонимы с корнем “рус” и области, именуемые “Русиями”, известны от Северной Италии до Балтики в зонах славянского расселения. И обычно дунайские “русы” не отличаются от восточных. В Венгрии на границе с Австрией, т. е. в Ругиланде, был “Русский город” (Орошвар) и ряд “русских” поселений. Современники не отличали их от одновременных “русских” на Руси, что более всего и запутывает исследователей. Может быть, именно ругов, поселенных в V в. во Фракии, источники знают как “русов” в Болгарии.
   Лишь два района, связанных с именем “Русь”, не имели славянского населения: Приазовье и Восточная Прибалтика. Но эти исключения подтверждают правило: с X в. в Тмутаракани сидят славяно-русские князья, а Прибалтика становится данником Руси.
   Появление русов в Восточной Европе легко увязывается с событиями на Дунае. После крушения державы Аттилы появляются могильники гуннов и населения, сходного с готами, в Крыму и Синдике. В Византии VIII–IX вв. здесь знали «росов», тревоживших владения империи. В Поднепровье в VI в. появляется культура, которую Б.А. Рыбаков обозначил как “древности русов”. Дунайские черты в ней были отмечены немецким археологом И. Вернером, Б.А. Рыбаков справедливо возразил против поисков здесь следов готского влияния. Но это вполне могли быть антагонисты готов – руги» [24, 118–119].
   А.Г. Кузьмину представляется, что в Киевской Руси помнили о дунайской родине ругов-русов. Это проявлялось не только в том, что «в Новгороде XIII в. вспоминали недобрым словом основателя королевства остготов». Историческая память русов проявилась и в летописном сообщении о том, что «все славяне, включая русь, вышли из Норика, вытесненные оттуда загадочными “волохами”», а также в летописном же рассказе «о насилиях, творимых аварами-обрами, захватившими в 568 г. Среднее Подунавье, по отношению к дулебам. Эти воспоминания могут быть отнесены к паннонским дулебам. Память о Дунайской Ругии-Руси может отражаться также в западнославянских легендах о выселении из Паннонии трех братьев: Чеха, Леха и Руса» [24, 118].
   Работа 1985 г. знаменует очередной переворот во взглядах Аполлона Григорьевича на русов. Вышедшие с Дуная руги, с их неясным этническим происхождением, испытавшие на себе влияние кельтов и готов, рассеявшиеся по Европе в ходе великого переселения народов, растворившиеся в славянах, теперь полностью занимают внимание исследователя – их существование позволяло соединить все «Руссии». Спустя два года Кузьмин опубликует статью «Одоакр и Теодорих», в которой разовьет тему «Дунайской Руси». Повторив вкратце историю ругов до конца V в. н. э., он более подробно изложит их последующую историю. Выяснится, что после того, как «и Норик, и Паннонию, а затем и Северную Италию захлестнула новая переселенческая волна – лангобарды», «и в Италии, и в Подунавье общины ругов сохранялись. В Италии они незадолго до прихода лангобардов даже захватили королевскую власть, но не сумели ее удержать. Пережили они и лангобардов: вплоть до IX века римские папы обращаются к “клирикам рогов” особо». И все-таки «в результате похода Одоакра 488 года часть родов из Подунавья куда-то переселилась в северном и восточном направлениях. Может быть, тогда и возникли поселения их наземлях лужицких сербов, где “Русь” и “Русская земля” на границе Тюрингии и Верхней Саксонии, известные в средние века, дожили до XX века. Но значительная часть их оставалась на старых местах или же обосновалась в ближайшем соседстве с ними» [25, 114–115].
   Обнаружив новую, «Тюрингскую» Русь, А.Г. Кузьмин в статье не отвлекается ни на нее, ни на прочии «Руссии», продолжая следить за судьбой ругов-русов на Дунае. Вот в каких-то «чешских хрониках XIV–XVI веков обычно упоминается о том, что Русь входила в состав Великой Моравии в IX веке. Пояснений при этом, однако, никаких не следует. Вторжение в конце IX века в Паннонию венгров привело к рассечению Дунайской Руссии на несколько частей. Одна из них включалась в состав Венгерского королевства, где у границ с Австрией располагался “Русский город” (по-венгерски Орошвар). С вхождением в состав королевства Хорватии и еще какие-то земли понимались как «русские». В результате, скажем, наследник стола мог носить титул “русского герцога”, то есть Русь в составе королевства считалась почетным владением. В составе Хорватии особо выделяется область в долине реки Саввы (правый приток Дуная). К этой области всегда сохранялся интерес у галицких князей. Они делали вклады в местный монастырь, и здесь получали уделы изгнанники из Галицкой Руси, искавшие приюта у венгерских королей.
   Основная часть Дунайской Руссии входила в состав “Восточной марки” (позднейшей Австрии), Штирии и Каринтии. Выделялась здесь и “Русская марка”, причем название ее, возможно, относится еще к эпохе Карла Великого, а упоминается она в Житии Конрада, архиепископа зальцбургского, по поводу встречи посла австрийского герцога с венгерским королем в 1127 году, похоже, на венгерской территории.
   В XII веке наблюдается новый подъем Дунайской Руссии, причины которого, видимо, следует искать в особенностях политической обстановки. В послании Фридриха Барбароссы Саладину 1189 года в числе важнейших областей Империи названа Рутония, располагавшаяся где-то между Австрией и Иллирией. Эта же Русь упомянута в торговых уставах австрийских герцогов 1191–1192 годов. В начале XIII века император Фридрих II жаловался на то, что австрийский герцог задержал подарки от русского герцога. Русское герцогство, следовательно, располагалось на юг от Австрии. В XIII же веке Фома Сплитский (ум. 1268 г.), рассказывая о событиях IV века, упоминает Рутению как область, смежную с Паннонией. Таковым и являлся Норик или позднейший Ругиланд» [25, 118–119]. Дотянув, таким образом, «Дунайскую Руссию» до XIII века, А.Г. Кузьмин останавливается, отметив, что «позднее память об этой Руси становится все более и более смутной» [25, 128].
   В этой же статье А.Г. Кузьмин более полно высказался по поводу загадочного этнонима «русь». Несмотря на то что источники говорят и о ругах, и о русах, «тождество ругов и русов не гипотеза и даже не вывод. Это лежащий на поверхности факт, прямое чтение источников, несогласие с которыми надо серьезно мотивировать». Часто «в одном и том же документе» этноним писался различно. «И эта неустойчивость в равной мере распространялась на всех русов или ругов: подунайских, балтийских, приднепровских» [25, 115]. Но что же означает этот «неустойчивый» этноним? Ситуация с ним осложняется тем, что «название “руги” и “русы” часто относится к племенам и территориям, имеющим и какое-то другое имя. <…> Многие средневековые авторы уверяют, что какие-то племена так назывались по их внешнему виду: рыжие, красные, русые. Неустойчивость в написании этнонима легко объясняется различиями в произношении этого определения у разных индоевропейских народов. Примерно в тех же вариантах понятие отражается и в славянских языках: рыжий, рудый, руйяный, русый (слово изначально обозначало именно рыжий цвет). Одно из названий месяца сентября в славянских языках – руен или рюен – указывает как раз на багряную окраску осени». И как тут было вновь не вспомнить, что Черное море, которое «во многих русских и иностранных исторических и географических трудах называлось “Русским”, по имени “Причерноморской Руси”, в “славянских языках” называлось также “Чермным”, то есть “Красным”». При этом пояснение, что «красное» – это «красивое», теперь можно было не приводить. А.Г. Кузьмин затрудняется сказать, «имелся ли в виду действительный облик ругов-русов (в Галиции, в области карпатских русинов, в XIX веке отмечался самый высокий процент «рыжих»). В эпоху военной демократии было распространено и ритуальное раскрашивание. <…> У арабских авторов встречается замечание, что те русы, что не брили бород, завивали их и красили шафраном, то есть выкрашивали в рыжий цвет. Красный цвет издревле считался символом могущества и поэтому выражал и определенные социально-политические притязания» [25, 115–116].
   Статья «Одоакр и Теодорих» носила популярный характер, поэтому ее автор не утруждал себя четкими ссылками на исторические источники, позволял смелые выводы и широкие обобщения. Это стало своеобразным «новым стилем» А.Г. Кузьмина, в котором теперь писались его работы. Возвращаясь к публикации 1985 г. «Об истоках древнерусского права», необходимо отметить, что эта работа, появившаяся на страницах не исторического, а юридического журнала, стала вообще последней статьей Кузьмина, опубликованной им в серьезном научном журнале. Вероятно, он понимал, что и его новые выводы, касательно русов, не будут востребованы традиционными норманистами и антинорманистами. А.Г. Кузьмин теперь обращается к массовому читателю, тому, кого не могли отпугнуть ни смелое заявление автора об участии ругов (т. е. ранних русов) в сокрушении Западной Римской империи, ни его представления о том, что под именем «ругов-русов» скрывались рыжие люди.
   Поводом для продвижения идей А.Г. Кузьмина в читательские массы становится развернутая при его активном участии компания популяризации исторических романов В.Д. Иванова «Повести древних лет», «Русь изначальная» и «Русь великая», составлявших своеобразную трилогию. В 1985 г. издательством «Современник» тиражом 200 тыс. экземпляров был опубликован роман «Повести древних лет», к тексту которого было присоединено обширное послесловие, написанное А.Г. Кузьминым. Дав творчеству В.Д. Иванова высокую оценку, А.Г. Кузьмин между прочим особо подчеркнул, что писатель «заметил и оценил факт огромной важности: в отличие от викингов и многих других европейских и восточных народов, славяне не имели божественных генеалогий». По мнению А.Г. Кузьмина, в этой особенности проявилось то, что славяне не имели «никаких притязаний – ни территориальных, ни генеалогических». В свою очередь, причиной тому было то, что у славян «очень рано кровнородственная община сливалась с территориальной и заменялась ею. Поэтому-то и выходят на первый план язык, территория, нравственные нормы, а не происхождение. Поэтому так легко смешивались славяне с другими народами, а многие роды и целые племена становились “русскими” без единого смешанного брака: общность языка, территории и хозяйственного уклада делала их таковыми, уравнивая с давними “русскими” в их правах и тяготах». В Скандинавии было иное положение. Здесь был создан «особый климат, когда жизнь ни во что не ставилась, когда, при сохранении родового строя, легко избавлялись и от родственников, когда все кичились знатностью своего рода и легко вынимали меч, дабы отстоять свои мнимые права или привилегии». А.Г. Кузьмин обращает внимание на то, «как по своей этике различаются русский, карельский и скандинавский эпос. Для русских былин характерны две темы: труд и защита родной страны. Заметьте, только защита, а не нападение, не завоевание. Карельский эпос знает только труд, а зло представлено природными силами. Вхождение в состав русского государства снимало вопрос о защите и не воспринималось как зло. Скандинавские саги переполнены походами, завоеваниями, убийствами, совершенными в чужих землях, богатствами, награбленными у разных народов» [26, 449–450].
   Было в сочинениях В.Д. Иванова и то, что А.Г. Кузьмину не понравилось. В частности, если в «Повестях древних лет» автор «попытался развести норманнов и варягов, поместив последних по южному берегу Балтики», то в романе «Русь Великая» «он вернулся к господствующему у нас представлению, что варяги – это скандинавы». Это, по мнению профессора, неверно и жаль, что писателю «пришлось уступить рекомендациям рецензентов издательства», ведь «дружина варангов в Византии существовала раньше, чем туда стали проникать скандинавы. Сами саги четко отделяют норманнов от варангов, поскольку говорят о поступлении норманнов на службу в отряды варангов и, кстати, относят эти случаи ко времени не ранее 20-х годов XI столетия (первым норманном на службе в дружине варангов считается Болли Боллесон). А на Руси варяги известны с IX века, если не ранее», и «Повесть временных лет» помещает их «у южного, а не северного берега Балтики» [26, 453–454]. «В летописи имеется и другое упоминание “варягов”, как одного балтийского племени наряду с “русью”, свеями, готами, теми же англами и урманами-норманнами (норвежцами). Этому племени давно уже в литературе определено место все там же, по границе с Данией – Англией. Некогда жило здесь племя варины, родственное вандалам. Означает это имя то же, что и поморяне: “вар” – одно из древних индоевропейских обозначений моря, вообще воды. В германских языках в племенных названиях часто употребляется суффикс “инг”. Так “варины” стали “вэрингами”. Балтийские славяне и вслед за ними византийцы называли их “варангами”, а в Восточной Европе у славян, рано пали носовые звуки, и отстоялось имя “варяги”. Летопись не называет племена варинов-варнов, ободритов-ререгов, руйян-ругов-русь в числе славянских племен, обособляя их как “варягов” – племена вроде бы не славянские, хотя в IX – Х веках все они говорили по-славянски, сохраняя от прежних времен лишь имена да что-то из языческих верований» [26, 454–455]. А у варяга Рюрика, который «связывается с началом “Русской земли”», «очень старое имя, связанное, возможно, еще с рассеявшимся по Европе кельтским племенем руриков. Позднее выходцы с реки Рур иногда получали такое прозвище. В “Повести временных лет” имя передается так, как его произносили на континенте кельты, а не скандинавы и вообще не германцы. И примечательно, что Рюрик приходит в Ладогу и становится затем князем, не имея не то чтобы божественной, а какой-либо вообще генеалогии», следовательно, он – не скандинав [26, 455].
   Не понравилось А.Г. Кузьмину и то, что В.Д. Иванов выводит название «Русь» «от речки Роси, на которой он <…> и помещает племя “росичей”». Из-за этого писатель вынужден «начинать Русь с маленького племени в несколько сот человек (больше не размещалось территориально). А ведь в это время были племена, точнее, союзы племен, насчитывающие сотни тысяч людей» [26, 464]. «Версия о связи названия “Русь” с речкой Росью, – пишет А.Г. Кузьмин, – уходит еще в XVII–XVIII века. У нас она новую жизнь получила в 50-е годы благодаря интересным работам Б.А. Рыбакова, обнаружившего в поречье Роси материальную культуру, отличавшуюся от окружающих славянских племен и накладывающуюся на территорию, позднее обозначаемую как “Русь”, “Русская земля”. Но связь этого наименования с названием речки лингвистами все-таки отрицается, так как в имени народа и земли всегда было долгое “о” или “у”, тогда как в названии речки краткое. Главное же заключается в том, что название “Русь” мы встречаем в разных частях Европы, и с этим необходимо считаться» [26, 456].
   Тут уж А.Г. Кузьмин усаживается на своего любимого «конька» и продолжает: «В источниках “Русь” именуется различно: Руссия, Рутения, Ругия, а также менее известное – Руйяна. Только в Прибалтике можно указать четыре района, называвшиеся “Руссиями”. Так назывался остров Рюген и какие-то прилегающие к нему территории. Это название применяется по отношению к области Нижнего Немана, к побережью Рижского залива у устья Западной Двины, и, наконец, такое название употребляется по отношению к Роталии – области западной Эстонии. <…> И позднее, в XIII–XIV веках здесь сохранялись “русские” села, а известное восстание 1343–1345 годов против крестоносцев направлялось теми же “русскими”. Четыре “Руси” источникам известны и на территории Восточной Европы. Помимо основной, Приднепровской, источники выделяют Русь Прикарпатскую, Русь Азово-Тмутараканскую и Русь Прикаспийскую. А, кроме того, Русь – Руссию, Рутению знали и в Центральной Европе. Это именно территория Норика, а также большей части будущей Австрии. Здесь много поселений с корнем “рос”, “рус”, а само название “Руссия” сохраняется вплоть до XVI века» [26, 456].
   Как видим, число «Руссий» тут заметно увеличивается, а история «Дунайской Руссии» продлевается до XVI в. Но кого называли «русами» в Центральной Европе? Ответ очевиден: «тех самых ругов, название которых часто прилагалось ко всем “Руссиям”. Руги в первые века рассеялись по обширным пространствам. Часть их осталась в Прибалтике, и, видимо, все четыре Руси там связаны с ними. Большая их часть в IV веке поселилась на Дунае, где было королевство, союзное с Римом. Долгое время за этой территорией закреплялось название “Ругиланд”, которое позднее и изменилось в “Руссию” или “Рутению”. <…> После смерти предводителя гуннов Аттилы (453) они (руги. – А.К.) часто оказывались во враждебных лагерях, что заставляло отдельные их роды выселяться из Подунавья. Но, выселяясь сравнительно немногочисленными группами, они всюду сохраняют обособленность. Попадает часть их вместе с вандалами в Северную Африку, и там возникает особая область «Рузика». Переселяется часть их в византийские пределы, и в низовьях Дуная много веков спустя пробивается название “Русь”. В Тюрингии, куда руги-русы отступали после смут и разгрома, учиненного некоторым их поселениям за неверность Одоакром, графство “Ройсен” (одно из германских обозначений Руси) существуют до XVIII века» [26, 457].
   Чуть ниже А.Г. Кузьмин продолжает: «Руги, как и варины, не были изначально славянами. Язык их остается пока неопределенным, поскольку вопрос этот никогда и не ставился. В некоторых источниках имя “рутенов” заменяется “венедами”. Так, проживавших у побережья Рижского еще и в XIII–XV веках вендов-венедов в других случаях называют “рутенами”. Сами венеды, жившие в начале нашей эры на балтийском побережье, не были славянами. Они стали таковыми позднее, смешавшись со славянами, жившими южнее. И руги почти повсеместно ославянились. Славянами они стали в Прибалтике, со славянами, может быть и еще ранее, смешалась большая их часть в Подунавье, Богемии, в Польше и Восточной Европе. И спор летописцев о том, откуда пришла Русь, из Норика или из Прибалтики, вовсе не беспочвен, потому что русы приходили и из Норика, Моравии, и из Прибалтики. При этом из Подунавья шли в основном руги – русы-христиане, а из Прибалтики – язычники. За ряд столетий, конечно, они разошлись настолько далеко, что вряд ли и осознавали свое родство. Во всяком случае, летописец, выводивший Русь из Норика, настаивал на ее славянской природе, тогда как у Руси варяжской неславянский элемент ощущался более явственно, несмотря на преобладание славянской речи» [26, 458].
   С конца V в. «дунайские элементы проявляются в Крыму и прилегающих районах Кавказа», а в Поднепровье – с VI в. Не случайно с «русским письмом» Константин-Кирилл познакомился около 860 г. в Крыму, в то время, когда в Поднепровье торжествовало язычество. Основной же областью распространения «русского письма» всегда были славянские земли Подунавья, Иллирия, Норик». Появлением «дунайских элементов» (т. е. ругов-русов) в Поднепровье в VI в. дело не ограничилось: «Весьма вероятно, что через Моравию, Богемию, Прикарпатье также неоднократно проходили на восток новые группы русских переселенцев» [26, 458–459]. А.Г. Кузьмин не исключает даже и того, что «перевес над древлянами» полян-русов «в конечном счете был достигнут за счет прибытия новых групп русов с Дуная или других районов» [26, 468].
   Придя в Поднепровье в VI в., русы к X в. «давно уже говорили по-славянски», и «на славянском языке записывались договоры руси с греками в 911 и 944 годах», но «даже и в середине X века жив был еще особый “русский” язык, который Константин Багрянородный, византийский император, отделял от славянского. В летописи настойчиво проводится мысль, что только род русский имеет право поставлять князей. Такое представление о высшей власти к VI веке сложилось практически у всех племен Западной Европы, причем в ходе борьбы и взаимодействия вырабатывается более или менее признанная всеми субординация родов и племен. В рамках этой иерархии русские князья в Европе всегда именовались “королями”, тогда как, скажем, чешские, польские и другие славянские князья лишь “дюками”, герцогами». А «бытовые отличия полян-руси от других славянских племен» сохранялись до конца X века, о чем и сообщает своим читателям летописец. Эти отличия, по мнению А.Г. Кузьмина, также «можно связывать с памятью о Дунае» [26, 468]. В рамках новой схемы нашлось место и ругам, и варягам, и венедам-рутенам, а карта Европы пополнилась новыми «Руссиями». Правда, практически исчезли из нее кельты, хотя и упоминается «рассеявшееся по Европе кельтское племя руриков».
   В 1986 г. издательство «Молодая гвардия» поддержало инициативу «Современника» и опубликовало другой исторический роман В.Д. Иванова «Русь изначальная», по мнению А.Г. Кузьмина, – «лучшее произведение» писателя. Им открывалась затеянная издательством многотомная серия-библиотека «История Отечества в романах, повестях, документах». К солидному по объему роману в качестве приложения была опубликована целая серия статей и документов. Автором статей, равно как и предисловий, составителем приложений выступил А.Г. Кузьмин. В результате издание составило два больших тома и стало называться «Откуда есть пошла Русская земля. Век VI–X». В очередной раз отвечая на этот вопрос, А.Г. Кузьмин сообщает читателям, что летописцы когда-то разошлись по вопросу о начале Руси. Тот, который жил в Киеве, «отождествлял себя с потомками издавна проживавшего здесь племени полян, которых и считал собственно “русью”. Он пересказал предания о том, как теснимые волохами славяне, и в их числе поляне-русь, покинули Норик – римскую провинцию, расположенную между верховьями Дравы и Дунаем по соседству с Паннонией (нынешняя Западная Венгрия). Славяне разошлись по разным землям и обосновались на новых местах. Поляне-русь при этом заняли лесостепную область в Среднем Поднепровье. Когда это было, летописец не знал». А некоторое время спустя другой, новгородский летописец «настаивал на том, что русь – это варяги и сами новгородцы происходят “от рода варяжска”. Приходят варяги-русь с Варяжского – Балтийского моря сначала в северо-западные земли и лишь потом спускаются к Среднему Поднепровью». Cпop летописцев продолжался вплоть до конца XI – начала XII в. «А потом в летописных сборниках – сводах оказались обе версии». Затем в течение ряда веков «летопись переписывали со всеми противоречиями и полемическими выпадами летописцев друг против друга, и текст ее застыл как бронзовое изваяние, отлитое по недоделанной и частично разрушенной форме. К этому застывшему тексту долгое время и обращались в поисках истоков Руси. Одни принимали версию, что русь – это поляне, другие признавали русь варяжским племенем. Так разделились приверженцы южного и северного варианта начала Руси. При этом сторонники первого разошлись в определении этнической природы южной руси, а сторонники второго – в вопросе о том, кто такие “варяги”, где они жили, на каком языке говорили. Русские источники позднего средневековья (XVI–XVII вв.) помещали варягов по южному берегу Балтики. В годы бироновщины (30-е гг. XVIII в.) 3. Байером и позднее Г. Миллером была выдвинута гипотеза, что под варягами следует разуметь скандинавов, а под варягами-русью шведов. Так родилась “норманнская теория”, имеющая многих приверженцев и в современной литературе – исторической, лингвистической, археологической» [27, 5–7]. Норманисты «изначально писали о “дикости” и неорганизованности славян, отсутствии у них наследственной княжеской власти, неразвитости язычества. Возражая им, антинорманисты XVIII–XIX веков искали доказательства относительно высокой культуры славян, приверженности их к своим наследственным владетелям и т. п.» [27, 7].
   Но что предлагали антинорманисты по вопросу об этническом происхождении русов? Многие из них также были готовы «обособлять» их от славян. Например, «искали предков этого племени в неславянском населении Северного Причерноморья. Еще в средневековых памятниках русов отождествляли с роксаланами – ветвью иранского племени алан. Эту версию затем принял М.В. Ломоносов и еще позднее видный антинорманист Д.И. Иловайский. Наиболее привлекательной она остается и среди советских ученых». Аланы были очень активны и подвижны «в эпоху великого переселения: они прошли до побережья Северного моря и Атлантического океана, прошли в Испанию и Северную Африку, объединяясь то с готами, то с вандалами, то с иными племенами, всюду участвуя в сложении новых государств и народностей. С племенем роксалан или аорсов увязывал русов известный советский историк и этнограф С.П. Толстов, причем он полагал, что племена эти изначально принадлежали к неиранской языковой группе и лишь позднее были иранизировапы. Позднее украинский археолог Д.Т. Березовец отождествил русов с аланами Подонья. Развивая наблюдения С.П. Толстова и Д.Т. Березовца, украинский археолог и историк М.Ю. Брайчевский связывает с “сарматской Русью” “русские” названия днепровских порогов в записках византийского императора Константина Багрянородного (середина X в.), тех самых названий, которые до сего времени остаются одним из главных оснований норманизма. Иранскую подоснову, восходящую к эпохе черняховской культуры (II–IV вв.), видит в земле полян-руси московский археолог В.В. Седов. Как будто к этой же мысли склонялся и известный археолог П.Н. Третьяков, но он предпочитал оставить вопрос открытым, так как видел в поднепровских древностях следы и западного – германского или западнославянского влияния. О.Н. Трубачев склонен связывать русь с выявленными им остатками древнего индоарийского этноса» [27, 14–15].
   А.Г. Кузьмин с ними не спорит, он лишь в очередной раз пытается донести до читателя, что «источники дают столько различных “Русий”, что среди них легко растеряться и затеряться. Только в Прибалтике упоминаются четыре Руси: остров Рюген, устье реки Неман, поборежье Рижского залива и западная часть Эстонии (Роталия-Руссия) с островами Эзель и Даго. В Восточной Европе имя “Русь”, помимо Поднепровья, связывается с Прикарпатьем, Приазовьем и Прикаспием. Недавно Б.А. Рыбаков обратил внимание на сведения о Руси в устье Дуная. Область “Рузика” входила в состав Вандальского королевства в Северной Африке. И едва ли не самая важная “Русь” помещалась в Подунавье. В X – ХIII веках здесь упоминается Ругия, Рутения, Руссия, Рутенская марка, Рутония. Во всех случаях, очевидно, речь идет об одном и том же районе, каковым мог быть только известный по источникам V–VIII веков Ругиланд или Ругия. Располагалась Ругия-Рутения на территории нынешней Австрии и северных районов Югославии, то есть именно там, откуда “Повесть временных лет” выводила полян-русь и всех славян. Возможно, ответвлением этой Руси явились два княжества “Русь” (Рейс и Рейсланд, то есть Русская земля) на границе Тюрингии и Саксонии. Об этих княжествах, пожалуй, мало кто и слышал. А они известны источникам, по крайней мере, с XIII века вплоть до 1920 года, когда были упразднены. Сами “русские” князья, владевшие этими землями, догадывались о какой-то связи с восточной Россией, но не знали, в чем она заключалась. Помимо названных “Русий”, русские летописцы знали какую-то “Пургасову Русь” на нижней Оке, причем даже в XIII веке эта Русь не имела отношения ни к Киеву, ни к Владимиро-Суздальской земле» [27, 16–17].
   В двухтомнике мало новых идей, А.Г. Кузьмин продолжает популяризировать уже сказанное ранее. Он повторяет тезис о том, что «все формы обозначения Руси в западноевропейских источниках объясняются из каких-то языков и диалектов как “красный”, “рыжий”» [27, 18]. Добавляются некоторые детали вроде следующей: «Красный цвет в столь важной для средневековья символике означал могущество, право на власть. Красный цвет могли специально подчеркивать, как подчеркивал автор “Слова о полку Игореве” “черленый”, то есть красный цвет щитов русичей» [27, 19]. Особое внимание исследователь уделяет варягам-варинам-варангам-вэрингам, видя в них поморян с южного берега Балтики. «Варины», здесь, напомню – «племя, принадлежавшее к вандальской группе и к IX веку ославянившееся», их тождество с «варягами» «с языковой точки зрения очевидно. У этнонимов один и тот же корень, а различия в этнообразующих суффиксах обычны для всей этой территории; в кельто-романских языках этноним должен звучать как “варины”, в германских – “вэринги”, у балтийских славян – “варанги”, у восточных – “варяги”» [28, 26; 29, 581–590]. Есть в издании и знакомые рассуждения об отличиях обычаев полян-русов и славян. При этом «существеннейшие отличия от остальных славян поляне сохранили в двух наиболее стойких традиционных сферах: в формах семьи и в погребальном обряде. У всех славян было трупосожжение. Поляне выделялись трупоположениями, и это сообщение летописца подтверждается археологическим материалом. У славян при сохранении многоженства преобладала малая семья» [28, 22].
   Пишет А.Г. Кузьмин и о происхождении имен русов, подчеркивая, что «имена послов и купцов “от рода русского”, называемых в договорах руси с греками Олега и Игоря, находят более всего аналогий и объяснений именно в венето-иллирийском и кельтском языках. Встречаются в их числе и такие, которые могут быть истолкованы из иранских языков, что неудивительно, если учесть глубокие местные традиции этого языка в Поднепровье, а также в эстонском (чудском) языке» [27, 20]. Желая более наглядно проиллюстрировать эту мысль, А.Г. Кузьмин помещает в качестве приложения ко второму тому «Откуда есть пошла Русская земля» большую статью «Древнерусские имена и их параллели», главным выводом которой было то, что «чисто германских имен в древнерусском именослове нет» [30, 639–654].
   Впрочем, и славянских имен в именослове русов мало. В статье большинство имен начального периода русской истории, известных нам из источников, А.Г. Кузьмин выводит все-таки «из кельтского языка», отыскивая им «параллели» «только на кельтской почве». Это выглядит странно – в работах середины 1980-х гг. А.Г. Кузьмин различает и кельтов, и венетов, и ругов-русов, заявляя, например: «Как соотносились иллирийский, фракийский и венетский языки, остается неясным, но принадлежали они, по всей вероятности, к одной группе. Близок к этой группе был и кельтский язык, хотя кельтические черты в культуре южного берега Балтики, которые выявляются немецкими археологами в последнее время, возможно, имеют уже вторичное происхождение, наслаиваются на более раннюю венето-иллирийскую культуру» [27, 19–20]. Роль кельтов в появлении русов, в контексте написанного А.Г. Кузьминым в 1980-х гг., непонятна, а в рамках разбираемого двухтомника – тем более. В материалах к «Откуда есть пошла русская земля» уже традиционно основное внимание уделяется и варягам, и венетам, и распылившимся по Европе «ругам-русам» (вот и византийцы в X в. «называют русь “дромитами”, то есть подвижными, странствующими» [27, 17]), которые также не кельты. На фоне повествования о ругах и созданных ими «Руссиях выведение имен русов X в. из «кельтских языков» могло серьезно запутать рядового читателя «Руси изначальной», не знакомого со статьей А.Г. Кузьмина 1974 г.
   Разделяя теперь русов и славян, А.Г. Кузьмин несколько корректирует и свои взгляды на «варяжскую легенду». Его внимание привлекает то, что в летописном сказании о призвании варягов «над “землями” возвышается внешняя и извне пришедшая власть». Разумеется, в этой чужой власти была потребность, ведь, «освободившись от варяжской дани, племена словен, кривичей, веси, чуди и мери утонули в усобицах. Поэтому они договорились пригласить в качестве третейского судьи князя извне, “иже бы володел нами и судил по праву”». Иначе им было никак не объединиться. «Достаточно взглянуть на карту, и станет ясно, что экономических потребностей в объединении обширнейшей территории союзов племен не было ни в IX веке, ни много позднее. Соединение разноязычных территорий могла осуществить только именно внешняя власть», поскольку «экономически целесообразная», местная, «земская власть не могла простираться на обширные территории» [28, 20–21].
   Опасаясь со стороны своих оппонентов обвинения в «немарксизме», А.Г. Кузьмин пишет: «Знаменитую формулу Энгельса, согласно которой “государство не может быть навязано извне”, следует понимать именно в таком духе. Но это не значит, что извне не может прийти господство внешней силы. Вся история становления феодализма и вообще государств Европы – это бесчисленные примеры навязывания власти извне, причем в ходе завоеваний возникают такие противоречия, которые в состоянии разрешить только Государство. И приходят извне обычно господствовать, а не просвещать запоздавшие в своем развитии племена и народы. Но результат столкновения внешних сил с местными может быть далеко не одинаковым. Имеет значение уже то обстоятельство, пришли ли иноземцы на новую территорию в поисках добычи или же мест для поселения, покинули ли они прежнюю территорию, движимые жаждой обогащения, или же их самих вытеснили более сильные и хищные соседи» [26, 467].
   В Киевской Руси «внешняя власть» взяла на себя «столь важную вообще в эпоху становления государственности и особенно важную на границе степи и лесостепи внешнюю функцию» [28, 24]. Но представители этой уже изначально чужой власти – «руги-русы» – «обычно всюду отличались известными претензиями на особое положение, кичились древностью рада, знатностью происхождения. С какими-то притязаниями выступал и “род русский” в Поднепровье» [28, 23], «соединивший выходцев из Поднепровья, Подунавья и Прибалтики» [28, 29]. «По договорам 911 и 945 годов видно, что главными занятиями “рода русского” были война и торговля», и с точки зрения «хозяйственных потребностей, привесок в виде “рода русского” был совершенно излишним, паразитарным на органичном теле славянских княжений» [28, 23–24]. Разумеется, «освобождение от хазарской дани могло, создать внешней власти необходимый авторитет, а невысокие размеры дани поначалу окупались выгодами относительной безопасности и вовлечением в международную торговлю, а также в дальние походы» [28, 29]. «Естественно, не обходилось и без конфликтов. По вине Игоря из Поднепровья ушли племена уличей, сам князь пал жертвой собственной жадности в результате восстания древлян. Каждому очередному князю приходилось заново подчинять ранее вроде бы покоренные племена. И именно в ходе этой борьбы, в конечном счете, определялась форма взаимодействия “земли” и извне пришедшей высшей власти. Существование такой власти признавалось и оправдывалось лишь постольку, поскольку сама власть оказывалась способной поддерживать соответствующее представление о ней. Рассказывая о больших походах Олега, Святослава, летописец не забывает отметить, что добыча делилась между всеми землями, поставившими войско для походов. Необходимо иметь в виду, что неизбежные конфликты между “родом русским” и собственно славянским населением, по крайней мере, в X веке не несли межэтнического антагонизма. Русы ощущали себя аристократическим, но славянским же родом. Не случайно, что славянские имена-титулы распространяются прежде всего в княжеской семье, а договоры писались на славянском языке (предположительно с помощью глаголического, «русского» письма)» [28, 24–25].
   Исследователь обращает внимание на то, что, имея массу информации о разбросанных по Европе «Руссиях», «никто и не пытался нанести на карту все упоминания Руси», подчас довольно противоречивые. И вот для того чтобы «держать в поле зрения как раз противоречивые сведения ради отыскания закономерности в самих противоречиях», А.Г. Кузьмин помещает во втором томе «Откуда есть пошла Русская земля» подборку сведений иностранных источников I–XVII вв. о ругах-русах (всего 162 известия), причем составитель предлагает не смущаться разбросом информации по векам, ведь поздние источники «часто проливают свет как paз на процессы предшествующего времени. Наличие в Европе “Русий” в этот период может оказаться основанием для понимания сведений о “русских” графах, герцогах и т. п. в VIII–IX веках, а также для понимания сюжетов саг и сказаний, в которых “рутены”, “русские”, воюют с готами, гуннами, данами еще в V–VIII веках» [27, 17; 31, 664–682]. Перечень известий о русах А.Г. Кузьмин считал главной ценностью двухтомника. Вообще же, приложения к «Откуда есть пошла Русская земля» в течение длительного времени (вплоть до выхода в 2003 г. в свет итоговой работы А.Г. Кузьмина «Начало Руси») оставались наиболее значительной публикацией исследователя по варяго-русскому вопросу.
   В работах А.Г. Кузьмина о русах 1980-х гг. возникает одна новая деталь, появление которой вызвано все тем же интересом исследователя к Дунаю и ругам. Если в работах 1970-х гг., когда в центре внимания А.Г. Кузьмина был южный берег Балтики, он писал о влиянии, которое оказала Поморская Русь на язычество Руси Поднепровской, то десятилетие спустя его занимала проблема проникновения к киевским русам христианства посредством дунайских русов. По мнению А.Г. Кузьмина, «большинство русов-рутенов в Центральной Европе оставались арианами вплоть до XII века, а отчасти и далее. Арианство соответствовало способу их жизни рассеянными общинами. Арианство рутены несли славянам, почему в источниках они и выделяются как своего рода священнослужители для славян. И именно религиозное размежевание поначалу проводило границу между германо-романским миром и славяно-русским. Рим упрекает Византию в терпимом отношении к арианам, и в этом упреке также есть доля истины. Знаменитый спор о “филокве” имел к этому размежеванию прямое отношение. По настоянию Карла Великого западная церковь включала в Символ веры слова о том, что святой дух исходит не только от бога-отца, но и “от сына” (“филокве” по-латыни). Греческая же церковь этого добавления не приняла, сближаясь таким образом с арианами, которые вообще считали сына не “единосущным” с отцом, а только “подобосущим”. Именно этот, арианский, Символ веры оказался и в нашей “Повести временных лет”, в рассказе о речи греческого философа, обращенной к киевскому князю Владимиру Святославичу [26, 457–458].
   Разбирая проблему проникновения в Киевскую Русь арианского Символа веры, А.Г. Кузьмин параллельно пытается решить и вопрос о загадочных «русских письменах», упоминаемых в Житии Кирилла – знаменитого славянского просветителя. Будучи в Корсуни, Константин-Кирилл обнаружил Евангелие и Псалтырь, написанные этими «письменами», а после беседы с человеком, владевшим этим языком, Кирилл и сам смог их прочесть. Как уже ясно, по мнению А.Г. Кузьмина, речь и в данном случае идет о глаголице, использовавшейся арианами как тайнопись. Эти выводы с целью популяризации повторяются практически во всех вышеупомянутых статьях А.Г. Кузьмина [24, 118; 25, 119–120]. Однако специально им были посвящены две его работы: статья 1987 г. «Западные традиции в русском христианстве» и научно-популярная книжка «Падение Перуна», выпущенная в 1988 г. издательством «Молодая гвардия» тиражом в 150 тыс. экземпляров. В этих сочинениях А.Г. Кузьмин повторил все свои тезисы касательно ругов-русов и варягов, приведя уже известную по более ранним трудам автора аргументацию в их пользу [32, 24–28; 33, 128–145, 155–160].
   О варягах, ругах и «Руссиях», а также об арианстве в Киевской Руси А.Г. Кузьмин рассказывал и на международной конференции в Киеве в июле 1986 г., выступив там с докладом «Русь в современной исторической науке» [34, 90–95]. В самом докладе повторялись мысли сформулированные в двухтомнике «Откуда есть пошла Русская земля», но вот в ходе дискуссии по докладам А.Г. Кузьмин позволил себе оригинальные высказывания по поводу появления слова «русь» и на замечание финского профессора Х. Киркинена по поводу распространенности мнения, будто это слово имеет скандинавское происхождение, ответил: «Это вовсе не общепринятое мнение. <…> У нас почти никто так не считает. Большинство наших историков считает русь многоязычной. Этому отвечает наследие черняховской культуры на территории Среднего Приднепровья, которая была создана племенами северных и прибалтийских народов. Что же касается названия русь, то мне представляется, что оно произошло от слова “родси”, которое означает в финских языках “страну скал”. Произведение его от речки Роси я считаю неудовлетворительным. Мне представляется наиболее важным другое: поскольку имя “русь” повсюду употребляется для обозначения ругов, Киевская Русь также называется Ругией» [34, 99]. Впрочем, возможно мы имеем здесь дело с неточностью цитирования, возникшей в результате сокращения стенограммы дискуссии. С некоторыми изменениями текст доклада был опубликован в Австрии, которую А.Г. Кузьмину довелось посетить [35, 79–85].
   После некоторого перерыва, вызванного факторами, как объективного, так и субъективного характера, оказывавшими влияние на А.Г. Кузьмина в конце 1980-х – начале 1990-х гг., исследователь вернулся к теме взаимоотношений русов и славян в статье «Истоки русского национального характера», написанной в 1993 г. Уже по названию видно, что эта работа носит публицистический характер. И действительно, автор обращается в ней к вопросу о «русской идее», весьма актуальному в начале 1990-х. Статья любопытна тем, что, стараясь определить «отличительные черты» русского национального характера, А.Г. Кузьмин изложил свои мысли по варяго-русскому вопросу в краткой, схематичной что ли, форме: «И варяги и Русь в первые века нашей эры заселяли южное побережье и некоторые острова Балтики и принадлежали к особой группе индоевропейских племен, условно именуемых в современной немецкой лингвистике “северными иллирийцами”. (В начале нашей эры это племена варинов и ругов.) Видимо, после завоевания Юлием Цезарем Галлии и Британии на восток к Балтике ушли некоторые кельтские племена, смешавшиеся с северными иллирийцами. В свою очередь руги с III в. отдельными группами переселяются на юг и юго-восток, в результате чего на карте Европы появляется более десятка “Ругий” или “Русий”. В большинстве мест они сливаются со славянами (в Прибалтике, в Поднепровье, в Подунавье) и считают себя аристократическим славянским родом, но сохраняют многие бытовые и психологические особенности. Это хорошо просматривается и в сопоставлении и в противопоставлении полян и других славянских племен в “Повести временных лет”.
   В отличие от ругов-русов, рано переместившихся к границам Римской империи, варины, хотя и участвовали в событиях на Дунае в V–VI вв., в большинстве вернулись к берегам Балтики, где и были ассимилированы славянами. В результате название “варяги” распространяется на все племена балтийских славян между Одером и южной частью Ютландского полуострова. С конца VIII в. под натиском франков население с южного берега Балтики начинает переселяться на восток (главным образом морем) в области будущей Северо-Западной и Северо-Восточной Руси. “Русь варяжская” – одна из составляющих населения Балтийского побережья. Но для Киевской Руси гораздо большее значение имела Русь Дунайская (Ругиланд), откуда, по летописи, и вышли славяне и русь» [36, 16].
   О ругах А.Г. Кузьмин писал много, а вот прибалтийские «варины» такой чести еще не удостаивались. Возникла потребность высказаться о них полнее. В сентябре 1993 г. профессор принял участие в конференции «Дискуссионные проблемы Отечественной истории в вузовском и школьном курсах», проводившейся Арзамасским государственным педагогическим институтом им. А.П. Гайдара. К конференции профессор подготовил доклад «Об этнониме «варяги», в котором обратил внимание на то, что кроме популярной точки зрения М. Фасмера, производившего этот этноним от var – обет, присяга, существует и предложенное им, А.Г. Кузьминым, мнение «о связи этнонима с индоевропейским var – море, вода», оставшееся незамеченным учеными. Возможно, все дело в том, что последнее мнение «было высказано вскользь, без развернутой аргументации», а раз так, то «имеется резон вернуться к этому вопросу снова», тем более что за прошедшее время появились «некоторые новые материалы» [37, 4]. Оттолкнувшись от того, что в Византии XI–XII вв. существовал наемный корпус варангов (варягов), А.Г. Кузьмин напоминает: «Имя Варанг – Веринг – Варинг встречается по всем берегам Северного моря и в Прибалтике». А ведь «практически на всех территориях, где встречается имя Варанг или Вэринг, параллельно с ним известно и имя Варин или Вэрин. В. Шлауг, собравший эти имена, не сомневается в связи их с этнонимом варины-варны» [37, 5–6]. Эти варины «были соседями англов – одного из германских племен, родственных данам», а «“Повесть временных лет” помещает варягов между Польшей (землей поморян) и Данией, известной летописи именно как земля англов. <…> На территории, обозначенной летописцем, жили именно варины и ободриты в западной части, а также руяне-руги (они же русы и рутены) в восточной» [37, 7]. Сообщив, что варины в источниках называются еще и «варами», А.Г. Кузьмин отмечает: «О варинах-варах имеются хотя и отрывочные, но устойчивые сведения на протяжении всего I тысячелетия н. э. Это племя в основном осталось на месте после того, как соседние (и, видимо, родственные) с ними вандалы прошли в III в. к Дунаю. В VI в. Прокопий Кесарийский упоминает варинов неоднократно. Он знает имена их правителей: Гермегискл, Радигис. Второй компонент имени Гермегискл указывает на близость к вандалам, в именах которых этот компонент встречается. Второе имя, возможно, родственно славянским Радегастам, хотя не исключена и иная его этимология (само имя Радегаст оказывается довольно широко распространенным у племен, захваченных Великим переселением). Сообщает Прокопий Кесарийский кое-что об обычаях и политических контактах варинов. Варины, в частности, поддерживали довольно тесные отношения с лангобардами. По сообщению византийского автора, племянник короля лангобардов Вацеса Ризнульф бежал к варнам, а сын его Ильдигес к славянам. Короли варинов ведут сложные политические игры с франками и племенными союзами Британских островов. Связи с Северной Италией, видимо, были традиционными. Кассиодор (VI в.) упоминает о продаже варинами мечей остготам. Указание это, возможно, свидетельствует о направленности специализации ремесла варинов. Во всяком случае, с ним следует считаться при выяснении места производства знаменитых “франкских” мечей» [37, 8–9]. Ну, а с IV в. начинается славянская колонизация южного побережья Балтики, к IX в. славяне здесь господствуют, но процесс ассимиляции славянами прежнего населения «еще не был завершен» [37, 9]. Любопытно, что в данном докладе «варины» вовсе не уходят с Балтики, в то время как в статье того же года «Истоки русского национального характера», они, побывав в V–VI вв. на Дунае, возвращаются к балтийским берегам.
   Рассказав о «варинах», пояснив происхождение их имени тем, что «значительная часть этнических названий связана с обозначением занимаемой племенем территории», А.Г. Кузьмин считает вполне доказанным то, что «var» является «одним из основных обозначений “воды” в индоевропейских языках». Это «var» можно понимать также и как «море», «водная поверхность» [37, 9—10]. После этого исследователь вновь возвращается к «варягам» IX–X вв.: «Объяснение имени “варягов”, как живущих на море, делает понятной и эволюцию этнонима, распространение его на разные прибалтийские народы. <…> Название само по себе этническую принадлежность племени, естественно, не выражает: оно может быть дано со стороны. Но оно свидетельствует о наличии в Прибалтике очень древнего индоевропейского населения негерманского происхождения. В первые века н. э. эти племена тесно взаимодействовали с германцами и кельтами на континенте, что порождает в литературе постоянные расхождения в их этнической атрибуции. Спор обычно идет между сторонниками кельтского или германского их происхождения. Может быть правильнее выделить их вообще в особую индоевропейскую группу: личные имена их в большом количестве не объясняются ни из германского, ни из кельтского» [37, 11].
   Продолжая популяризацию собственных выводов о происхождении русов, А.Г. Кузьмин использует любую возможность для того, чтобы познакомить с ними массового читателя. Нашлось варяго-русской проблеме место и в очерке «Владимир Святой», написанном А.Г. Кузьминым для книги «Великие государственные деятели России», выпущенной в 1996 г. и рекомендованной Учебно-методическим объединением вузов Российской Федерации по педагогическому образованию в качестве учебного пособия для вузов и школ. Во «Владимире Святом» автор уверенно объясняет читателям, что именем «русь (рутены, руйяне, руги, русци и др.)» источники называют «разные племена, что служит основанием для возникновения несовместимых теорий происхождения и этнического значения “руси”. В Европе раннего Средневековья известны более десятка “Руссий”, и в большинстве случаев это потомки выселявшихся с III в. из Прибалтики упоминаемых Тацитом ругов. В юго-восточной части Европы “русами” часто называли алан, что, видимо, связано с их многовековыми контактами с русами причерноморскими». Но в Центральной Европе, Прибалтике и в землях восточных славян под именем «русов» известны «именно руги», которые по языку «принадлежали к большой индоевропейской ветви, к которой современная лингвистика относит иллирийцев и восходящей, видимо, к общему истоку иллирийских, венетских и кельтских племен». В большинстве областей своего расселения руги-русы «к IX в. переходят на славянскую речь и воспринимают себя как аристократический славянский род». В этом же веке «складываются два центра притяжения в землях восточных славян – северный и южный. Северный формируется вдоль Волго-Балтийского водного пути, связывающего славянский южный берег Балтики с Волжской Болгарией. <…> Другой путь связывал славян и русов Подунавья (Великой Моравии) со средним Поднепровьем. По всему Волго-Балтийскому пути славянские племена соприкасались с различными группами русов, разбросанных по островам и юго-восточному побережью Балтики, а приднепровские славяне находились в многовековом контакте с ругами-русами, переселившимися сюда во II–III вв. из Прибалтики, а позднее неоднократно выселявшимися из Среднего Подунавья». Тогда же, в IX веке, «начинает складываться и меридиальный путь, пересекающий два названных: это известный по летописи путь “из Варяг в Греки”. Варяги же – это “соседи ругов – варины, буквально “поморяне”» [38, 6–8].
   Будучи твердо убежден в собственной концепции, А.Г. Кузьмин достаточно болезненно отреагировал на появление работ, ставящих его выводы под сомнение. Исследователь внимательно следил за статьями А.В. Назаренко, посвященными «Русской марке» на Дунае, которые с конца 1970-х гг. начали выходить в различных академических изданиях. А.Г. Кузьмин поначалу решил, что вскорости у него может появиться единомышленник в деле поисков дунайской родины ругов-русов. Ему казалось, что, даже начав с иных выводов, А.В. Назаренко, столкнувшись с большим количеством топонимов, личных имен, упоминаний
   Руси в источниках Австрии и Баварии, будет вынужден поддержать выводы А.Г. Кузьмина по этому вопросу. А.В. Назаренко, действительно, провел огромную работу и в результате выявил в баварских и австрийских актах IX–XIV вв. (с привлечением в некоторых случаях материалов XV в.) 45 антропонимов, 24 топонима и 70 случаев, «когда связь с именем “Русь” возможна, хотя и не является, на наш взгляд, наиболее вероятным толкованием». Итоги изысканий были подведены А.В. Назаренко в большой статье, опубликованной в 1984 г. [39, 86—129]. И его выводы не могли не разочаровать А.Г. Кузьмина. А.В. Назаренко сообщал, что им было «просмотрено около 900 актовых единиц VIII–IX вв.», и в этих актах не зафиксировано «ни одного упоминания имени Ruozi, позднее столь популярного», а «имя “Русь” встречается однажды». За X в. исследователь просмотрел 800 актов, и в них “имя “Русь” не упомянуто ни разу, антропоним Ruozi – один раз в Регенсбурге и максимум трижды в TradFreis». Зато в XI в. «наблюдается резкий всплеск распространенности как имени на Ruoz-, так и имен, связанных с этнонимом “русь”». Еще чаще имя «Русь» и его дериваты встречаются в XII в. «Для XIII–XIV вв. имеем более смазанную картину», но имя «Русь» с производными источники продолжают фиксировать [39, 123–124]. Что же из всего этого следовало? По мнению А.В. Назаренко, «неудивительно, что как таковые упоминания о Руси начинаются с XI в. Надо думать, этот факт связан с обстоятельствами русско-дунайской торговли, пик которой приходится на XI–XII вв. Неудивительно также, что все упоминания имени “Русь” в XI в. и половина в XII в. (если брать их в пропорции к общему количеству актов) связаны с Регенсбургом – ведь именно он был, как известно, центром торговли с Русью в немецком Подунавье» [39, 124].
   Статья А.В. Назаренко, кажется, вырывала почву из-под концепции А.Г. Кузьмина о дунайской родине русов. Если до XI в. на территории «Ругиланда» не встречается имени «Русь» и его производных, то как можно выводить русов отсюда? Конечно, А.Г. Кузьмин выводил с Дуная ругов, но ведь он считал этнонимы «руги» и «русы» взаимозаменяемыми. Статья содержала и замечания, неприятные для А.Г. Кузьмина лично: «Слишком часто исследователь, решая вопрос о происхождении народа русь, совершает законный путь от определенной совокупности источников к осмысляющей их концепции, а затем, перейдя к вопросу о происхождении имени “Русь”, вдруг вступает на обратный и совершенно порочный путь: от уже готовой этноисторической концепции к источнику; иными словами, лингвистический анализ подменяется подыскиванием “подходящих” лексем, призванных служить лингвистическим оправданием исторической теории» [39, 87].
   Спустя 10 лет А.В. Назаренко в своей монографии «Русь и Германия в IX–X вв.» повторил с некоторыми поправками ранее сделанные им выводы о проникновении на Дунай имени «Русь» и его производных вместе с купцами, приходившими сюда из Киевской Руси. Исследователь даже предложил описание пути русов из Киева в Регенсбург через Прагу. Он специально коснулся и проблемы соотношения этнонимов «руги» и «русы» на примере Раффельштеттенского таможенного устава начала X в., в котором содержится упоминание о славянах, приходящих в Восточную Баварию «для торговли от ругов или богемов». По мнению А.В. Назаренко, «руги» здесь – это киевские русы, и источник «недвусмысленно трактует “ругов” не как туземных славян, а как иностранцев, приравнивая их в правовом отношении к чехам (“богемам”), таможенные сборы с которых подробно регламентированы. Тем самым “славянам из Ругиланда” попросту не остается места на карте» [40, 23]. А вместе с ними с карты исчезала и Дунайская Русь. Относительно же именования в некоторых источниках русов ругами А.В. Назаренко писал, что «термин “Rugi” применительно к руси» является «случайным омонимом» более раннего «реального этнонима “Rugi”». Он рекомендовал «будущим исследователям это проблемы» учитывать следующие моменты: «Во-первых, ареальную и хронологическую ограниченность бытования термина “Rugi” как наименования Руси. Во-вторых, факты употребления термина “Ruteni” по отношению к западнославянским “ругам” (“руянам” на острове Рюген <…>). В-третьих, броскую связь почти всех (не столь уж многочисленных) случаев применения термина “Rugi” к руси с автопсией: таможенные сборщики РУ (Раффельштеттенского таможенного устава. – А.К.) имели дело непосредственно с русскими купцами; Адальберт лично побывал в Киеве; “Rugi” в законах английского короля Эдуарда Исповедника <…> появились, надо думать со слов Эдварда, одного из сыновей Эдмунда Железнобокого: Эдвард, побывавший и на Руси, вернулся на родину в конце правления Эдуарда Исповедника. “Rex Rugorum Juliusclodius” (Ярослав Мудрый) у нормандского хрониста Гийома Жюмьежского (начало 70-х годов XI в.) <…> требует источниковедческих изысканий» [40, 43, прим. 7].
   Ответить на монографию коллеги А.Г. Кузьмин решил статьей «Руги и русы на Дунае», помещенной в сборнике «Средневековая и новая Россия», вышедшем в 1996 г. к 60-летию профессора исторического факультета Санкт-Петербургского университета И.Я. Фроянова. Изложив известную историю расселения ругов из дунайского «Ругиланда» («Отечества ругов») по Европе, А.Г. Кузьмин посетовал, что история Ругиланда практически не исследована, а если и появляются работы, посвященные этой территории, то чаще всего их авторы не понимают значения получаемой ими информации для истории Руси. Тут объектом его критики и становится А.В. Назаренко, который «в последнее время <…> интенсивно занимается» «территорией бывшего Ругиланда» [41, 134]. По мнению А.Г. Кузьмина, «ценнейшие лингвистические наблюдения» его оппонента «вошли в противоречие с принятыми историческими постулатами, которыми выявляемые автором (А.В. Назаренко. – А.К.) материалы заранее отвергнуты как случайные, непонятные, недостоверные. И автор не сумел вырваться из плена “единой веры и единой меры”. В итоге оказалось, что топонимами с корнем “рус” Подунавье засорили приезжавшие из Киева гости, а замену “ругов” “русами” автор не стал обсуждать и на лингвистическом уровне». А.Г. Кузьмин мягок с А.В. Назаренко: «Сказанное, разумеется, не упрек, а сожаление, что автор остановился на той черте, с которой могло бы начаться исследование, коренным образом меняющее многие устоявшиеся представления» [41, 134]. Собственно, с результатами проведенного А.В. Назаренко анализа актового материала А.Г. Кузьмин не спорит. Он пишет о необходимости «расширения поиска по крайней мере до индоевропейского уровня», заявляя, что, судя по выводам А.В. Назаренко, «“русский” вопрос на германском материале не решается» [41, 134]. Критика А.Г. Кузьмина в основном сводится к доказательству большей перспективности его собственного построения о том, что именно расселение ругов по Европе дало название многочисленным «Русиям», ведь его выводы позволяют прояснить некоторые запутанные моменты средневековой истории, в то время как выводы А.В. Назаренко ограничивают научный поиск, да и собранные им многочисленные данные о русах на Дунае «не вмещаются в рамки» концепции о русско-дунайской торговле XI–XII вв.
   Вот, например, А.В. Назаренко «напоминает о том, что на реке Савве находился православный монастырь святого Дмитрия, “в который делали загадочные вклады галицко-волынские князья”. Но ведь в этом случае торговля вообще ни при чем. Речь идет о каких-то устойчивых многовековых связях (имеются в виду вклады начала XII в.). Зато просматривается тесная духовная связь столь отдаленных друг от друга районов. И такого рода факты также не единичны» [41, 138]. Или, вот, о торговле, Раффельштеттенском уставе и пути русов с Днепра на Дунай через Прагу: «С регенсбургских “русариев” за проезд с товарами через территорию Австрии на Русь брали по два таланта и на обратном пути по полталанта. Купцы Эннса за провоз соли “на Русь” или “из Руси” платили по 16 денариев. Можно себе представить, сколько денариев потребовалось купцу из Эннса, если бы он рискнул везти соль в Киев через страны и земли, не входящие в состав Империи. Но текст устава и не позволяет отправлять его так далеко: ведь соль возят и “на Русь” и из “Руси”. А.В. Назаренко указывает на два места добычи соли в Южной Германии: в районе Зальцбурга и несколько восточнее в верховьях притока Дуная Траун. Из текста устава вытекает, что второй район включался в пределы “Руси”, и речь шла не о бессмысленных “встречных перевозках”, а о целесообразной экономии на расстояниях, поскольку оба источника располагались в пограничной зоне герцогства и “Руси”. Из текстов привелеев вытекает также, что из южногерманских земель в эту “Русь” можно было попасть только через территорию Австрии. Между тем регенсбургские купцы вполне могли сэкономить не только деньги, но и время, если бы им надо было ехать на Русь через Прагу» [41, 139].
   Предложение поискать Русь на Дунае, А.Г. Кузьмин вновь подкрепляет напоминанием о записанном «ранним летописцем» предании «о выходе славян, точнее, полян-руси, из Норика» [41, 140]. Такие переселения с Дуная на Днепр происходили, по мнению А.Г. Кузьмина, неоднократно. Одно из них имело место в конце V или в VI в., и переселившиеся поляне-русь, как известно, отличались по своим обычаям от живших в Поднепровье славян. «Вторую волну миграции из Подунавья» А.Г. Кузьмин относил ко второй четверти X столетия и связывал с ней появление «в Киеве и прилегающих территориях могильников с трупополо-жениями». Эти погребения «находят аналогию в могильниках Моравии». Исследователь предлагал в связи с этим «сосредоточить внимание на факте переселения значительного количества населения Моравии и, видимо, смежных с ней областей, державшихся сходной трактовки христианского вероучения, в Поднепровье. Кстати, именно эти переселения помогают понять, откуда в дружине Игоря взялись христиане, мирно уживавшиеся с язычниками и явно не подчинявшиеся каким-либо внешним христианским центрам» [41, 142–143].
   Теперь становится понятной и фраза А.Г. Кузьмина об «устойчивых» и «многовековых» духовных связях Поднепровья с Подунавьем. «Весьма вероятно, – пишет А.Г. Кузьмин, – что именно с этой второй волной миграции из Подунавья связана летописная версия о выходе славян вообще и полян-руси, в частности, из Норика-Ругиланда. Летописец конца X в. мог что-то знать и непосредственно от переселенцев и во всяком случае были живы еще старики, которые помнили об этом “исходе”. С другой стороны, и византийские источники третьей четверти X в., производящие русов “от рода франков” и называющие их “дромитами”, то есть “мигрирующими”, фиксируют, возможно, именно этот факт переселения» [41, 144].
   В 1996 г. Кузьмин по-прежнему считал загадочную Дунайскую Русь главным объектом для изучения. О Поморской Руси им было много написано в 1970-х, а вот третья, Причерноморская Русь (Восточный Крым и Таманский полуостров [42, 20]) до этого времени его внимания особо не привлекала, хотя и упоминалась в работах уже давно. Но во второй половине 1990-х интересы профессора претерпевают изменения – Подунавье явно отходит на второй план, зато особое внимание А.Г. Кузьмин начинает уделять поиску корней русов на юге современной России. В то время профессор получил грант Российского гуманитарного научного фонда для проведения исследования проблемы «Славяне и Русь». В качестве отчета А.Г. Кузьмин подготовил книгу «Славяне и Русь: Проблемы и идеи: Концепции, рожденные трехвековой полемикой, в хрестоматийном изложении», изданную издательствами «Флинта» и «Наука». Содержание книги включает в себя два раздела: «Ученые мнения и легенды о славянской прародине» и «Борьба за киевское наследие». В первый раздел вошли выдержки из книг и статей (всего 19 наименований) исследователей XVIII–XX вв. от В.Н. Татищева до Б.А. Рыбакова, касавшихся проблемы происхождения и прародины славян. Второй раздел был посвящен варяго-русскому вопросу и имел более сложную структуру, так как открывался ведением, написанным А.Г. Кузьминым, – «Первые сомнения и разночтения», посвященным выяснению того, кого подразумевали под именем варягов русские источники еще в XVI в. Ссылаясь на сочинения Сигизмунда Герберштейна и Ивана Грозного, А.Г. Кузьмин делает вывод, что летописными варягами в период позднего русского средневековья считались выходцы с южного берега Балтики, а никак не шведы. Эту «мощную традицию преданий» попытался сокрушить Г.З. Байер, но, судя по реакции В.Н. Татищева и М.В. Ломоносова, не слишком преуспел [43, 212–217]. Следом за введением к разделу вновь следовали отрывки из произведений авторов XVIII–XX вв., на этот раз посвященные проблеме возникновения имени и народа русов. Здесь, как и в первом разделе, присутствовали имена В.Н. Татищева и М.В. Ломоносова, но перечень выдержек из сочинений авторов XIX–XX вв. был богаче – 20 наименований. Кроме того, второй раздел хрестоматии несколько раз прерывался вставками-размышлениями А.Г. Кузьмина об историографии трех истекших веков дискуссии. Судя по ним, целью издания было показать, что проблема происхождения русов гораздо сложнее, чем она может представляться по работам «традиционных» норманистов и антинорманистов, при этом речь зачастую идет не о каких-то новых результатах, полученных в науке за последнее время, а о концепциях и источниках, имеющихся в научном обороте уже не одно столетие.
   В качестве приложения к этим материалам А.Г. Кузьмин поместил повторную публикацию статьи «Руги и русы на Дунае» и новую – «Росский каганат и остров русов», написанную совместно с его ученицей Е.С. Галкиной. Внимание исследователей привлекли Бертинские анналы (сообщавшие о прибытии в 839 г. вместе с посольством византийского императора Феофила в столицу франков Ингельгейм к Людовику Благочестивому другого посольства – от «хакана росов») и восточные источники, содержащие информацию о загадочном «острове русов». Явившиеся к франкам «росы», при ближайшем рассмотрении оказавшиеся «свеонами», заявляли о желании вернуться домой, путь к которому из Константинополя им отрезали некие варвары. В этих «росах»-«свеонах» историки чаще всего усматривали шведов, и потому сообщение анналов считалось весомым аргументом в пользу построений норманистов. Выходило, что послы «хакана росов» пробирались куда-то в Скандинавию. Иначе взглянули на дело А.Г. Кузьмин и Е.С. Галкина. Титул росского правителя и то, что путь на родину росам перекрыли какие-то варвары, в которых виделись «явно кочевые» племена – все это как бы ориентировало на поиски родины росов на юге России. Однако Киевскую Русь исследователи отказались рассматривать в качестве таковой, заявив: «Попытки отождествить “каганат” с Киевом опираются, в частности, на “Слово Илариона”, в котором князьям Владимиру и Ярославу присваиваются титулы “каганов”. Но у Илариона просматривается задача поднять своих князей до уровня византийских императоров: на Востоке титул “кагана” приравнивался к императорскому» [44, 458]. В итоге предлагается поискать некий «третий путь», на котором внимание исследователей не могло не привлечь давнее, идущее еще от А.Л. Шлецера и И.Ф.Г. Эверса предположение о существовании Причерноморской (Приазовской) Руси. Эту загадочную Русь чаще всего искали на Тамани, где, как известно, в X–XI вв. существовала русская Тмутаракань. Авторы отмечают известное «титулование «каганом» Олега Святославича в «Слове о полку Игореве» и то, что «Тмутаракань соседствовала с землями Хазарского каганата». Но и Тмутаракань отметается следом за Киевом, поскольку «это все интерпретации событий, отстоящих на два столетия от обозначенных Бертинскими анналами. “Повесть временных лет”, этнографическое введение которой составлено по ряду признаков в конце X в., о “Росском каганате” ничего не знает, зато вспоминает о хазарской дани, которую ряду славянских племен, в том числе полянам, приходилось вносить как раз в середине IX в.» [44, 458]. Да и располагайся этот каганат росов в Причерноморье-Приазовье, было бы невозможно «объяснить тот факт, что послы росов не могли вернуться на родину из Константинополя, поскольку традиционные пути были перерезаны “дикими” племенами». В общем, «“Росский каганат” надо искать в отдалении от моря» [44, 458].
   Для прояснения проблемы «Росского каганата» А.Г. Кузьмин и Е.С. Галкина предлагают читателям обратить внимание на статью киевского археолога Д.Т. Березовца «Об имени носителей салтовской культуры», опубликованную еще в 1970 г., в которой «наиболее обстоятельно данные восточных источников “наложены” на археологические материалы. Особенно значимым было указание на то, что описанные Ибн-Русте катакомбные погребения русов соответствовали погребениям Салтовского и Дмитровского могильников, т. е. северной части салтовской культуры, располагавшейся по Северскому Донцу и верховьям Дона» [44, 458]. Как известно, «с салтово-маяцкой культурой обычно связываются территории, населенные различными по языку народами (болгарами, славянами и др.)». Следом за И.И. Ляпушкиным авторы статьи считают, что, несмотря на пестроту населения, «доминировали здесь именно аланы, близкие этнографически и антропологически аланам Северного Кавказа» [44, 461]. Большинство исследователей второй половины XX в. склонно считать салтово-маяцкую культуру частью Хазарского каганата, даже Д.Т. Березовец, признавал своих русов-салтовцев подчиненными хазарам. А.Г. Кузьмину и Е.С. Галкиной ситуация видится по-другому. Следом за Б.А. Рыбаковым они считают, что пространство Хазарского каганата расширено историками чрезмерно, в результате чего в него искусственно были включены самостоятельные государственные образования, среди которых «находилось вполне организованное и достаточно мощное государственное образование» – «Росский каганат» [44, 461]. Что же касается «свеонов», выступавших в качестве послов кагана росов, то их присутствие в составе посольства указывает «на включенность салтовцев в торговлю по Волго-Балтийскому пути. Очевидно, именно с Балтики к салтовцам попадает янтарь» [44, 461].
   Подробнее в «национальность» «свеонов» А.Г. Кузьмин и Е.С. Галкина не углубляются, в центре их внимания – «Росский каганат». Они стараются восстановить его историю за счет истории Хазарского каганата. Вот, например, «по мнению М.И. Артамонова, в 30-е годы (IX века. – А.К.) в Хазарском каганате разразилась гражданская война. А.П. Новосельцев говорил более осторожно о “смуте”. Но весь смысл событий заключался, похоже, именно в схватке между двумя каганатами» [44, 462]. Хазары привлекли на свою сторону венгров, которые «и отрезали салтово-маяцкие области от Дона. Константинополь же, как всегда вел двойственную политику, сталкивая два каганата. Византия помогла Хазарии, беспокоясь за свои владения в Причерноморье, но она, конечно, не была заинтересована в появлении на месте салтовцев хазар. А потому посольство “народа рос” было принято с почестями» [44, 463]. Нет необходимости подробно распространяться о том, что все в этой истории столкновения двух каганатов – сплошная фантазия.
   Аланы, которых, как ранее считал А.Г. Кузьмин, называли «русами» скорее по ошибке, из-за их «многовековых контактов с русами причерноморскими», теперь сами оказываются русами, составляют целый каганат, сопоставимый по влиянию с Хазарским, и, как выясняется далее, играют определяющую роль в последующей истории русов, явно оттесняя Придунавье на второй план. Дальнейшая история «Росского каганата» в статье проясняется слабо. Судя по всему русов-алан, подобно русам-ругам, А.Г. Кузьмин и Е.С. Галкина расселяют по Европе. Правда, соавторы оговаривают, что «по всей вероятности, большая часть населения осталась на своих местах. Вначале XII в. летопись знает на Северском Донце ясов (по косвенным признакам – христиан). Идриси упоминает “Руссию-тюрк” где-то поблизости от Дона и такое представление будет держаться в литературной традиции восточных авторов». «Реликтом» этой «Руси», А.Г. Кузьмин и Е.С. Галкина почему-то считают упоминаемую в летописях в XIII в. “где-то в Мордовии” “Пургасову Русь”» [44, 464]. Почему «Пургасова Русь», участвовавшая на стороне мордвы в войнах с владимиро-суздальскими князьями и упомянутая в Лаврентьевской летописи под 1229 г., обязательно должна была быть каким-то анклавом русов, а не русскими дружинниками на службе мордовского князя, вроде бродников южнорусских степей, остается непонятным.
   Еще одним «преемником» – «разбойным» – «Росского каганата» исследователи считают загадочный «остров русов». Искать его почему-то предлагается «прежде всего на Волго-Балтийском пути» [44, 465]. И хотя «практически все балтийские острова, лежавшие на пути с юга в сторону Финского залива, играли активную роль в Волго-Балтийской торговле и являлись в некотором роде интернационально-купеческими», «островом русов», по мнению авторов, является «нынешний эстонский Сааремаа» – остров «размером в три дня пути, у которого вроде бы вообще нет названия», поскольку «Сааремаа» буквально означает – «островная земля». «То же значение передает исландское “Ейсюсла”, то же значение прочитывается и в загадочном определении северных саг – Хольмгард. Первый компонент здесь очевиден: германское «остров» [44, 466]. Что же касается именования в сагах «Хольмгардом» Новгорода, то это «неудивительно», ведь «саги записывались в XII–XIII вв., а “остров русов” с каганами во главе мог существовать какое-то время лишь в IX в. Позднее его место и роль неизбежно менялись и соответственно менялось значение понятия “Хольмгард”. Перенесение названия на Новгород означает лишь то, что некогда роль центра в Восточной Прибалтике и на северо-западе Руси играл некий остров» [44, 466].
   Но как русы-аланы из Подонья попали в Прибалтику? Взаимная отдаленность этих регионов не смущает авторов статьи: «“Роксоланы” и “савроматы” где-то у юго-восточного побережья Балтики упоминаются Географом Равенским и повторяются многими континентальными авторами вплоть до позднего средневековья», а комментатор Адама Бременского (ок. 1075 г.) проводит «прямое отождествление русов (Ruzzos) с тюрками (Turci)». Такое понимание текста Адама Бременского можно назвать вольным, но и далее А.Г. Кузьмин и Е.С. Галкина продолжают по-своему трактовать источник: «Из текста Адама Бременского можно довольно точно обозначить и территорию, с которой связывалась эта Русия-тюрк. Автор прямо говорит, что здесь живут “аланы или албаны”, которые сами себя называли Wizzi. Замена написания “аланы” формой “албаны” встречается в разных средневековых источниках, в частности, в кельтических.
   Восходит это, очевидно, к латинскому обозначению “белого” цвета, каковым воспринималось и этническое обозначение “аланы”, а в иранских языках то же значение имело и обозначение “русы”. В данном случае примечательно именно обозначение Wizzi, интересное не столько в лингвистическом плане, сколько в качестве указателя территории, которая имеется в виду в документе. В немецком переводе это самоназвание воспринимается как «весь». Но больше оснований видеть здесь «Вик» – область, лежащую напротив острова Сааремаа и известную по разным источникам так же, как Роталия-Вик или Рутеия. Хотя общий корень здесь возможен: эстонское vesi означает “вода” и является компонентом сложных слов, с “водой” связанных. Иными словами, это жители побережий. В данном случае речь идет об аланах-албанах или тюрках-русах, живущих на побережье, у воды, на воде» [44, 467].
   И все-таки из исследования так и остается неясным, как и когда аланская Русь пробирается в Прибалтику. В тексте статьи содержатся ссылки на предания об исходе норманнов с Танаиса-Дона, при этом читателю намекают, что на самом деле речь тут идет не о норманнах, но в основном авторы сожалеют, что «серьезных археологических исследований не было ни на острове Сааремаа, ни в районе Роталы-Ридалы», а «без археологии» «время появления аланов в Роталии-Вик» «не установить» [44, 470–472]. Ясно только, что речь идет о небольшом промежутке времени: в 839 г. еще упоминается «Росский каганат», затем возникает его преемник – «остров русов», который вряд ли «просуществовал дольше жизни одного поколения», ведь «уже к рубежу IX–X вв. появляется рассказ о трех «видах» русов» [44, 465]. Один из этих видов русов помещается, как известно, в Киеве. Сюда «балтийскую Русию-тюрк» приводит летописный Олег. В связи с этим соавторы обращают внимание читателей на то, что «по летописи, первым делом Олега было “разобраться” с хазарами, что с поэтическим проникновением отразил А.С. Пушкин (“Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам”)». «Было ли это воспоминанием о 839 г.?» – задаются они риторическим вопросом. Переместившись в Киев, аланская Русь заявляет свои права «на определенные тавро-боспорские территории». «Очевидно, в эту связь должно быть поставлено и упоминание “Корсунской страны” в договоре Игоря с греками», но добился признания своих прав на эту «страну» «не Игорь, потерпевший поражение в походе на Византию, а более удачливый его предшественник Олег, который, видимо уже имел прочный тыл на Черном море во время своего успешного похода на Константинополь» [44, 475].
   Открытие аланского «Росского каганата» требовало внести уточнения во взгляды А.Г. Кузьмина на имена русов в русско-византийских договорах и на «русские» названия днепровских порогов. В статье подчеркивается, что «транскрипция имен» в договорах «практически полностью соответствует латинскому написанию их в трехтомной “Старой кельтской лексике”
   А. Хольдера и других подобных изданиях (в частности, о иллирийских и венетских именах). В большинстве это именно кельтские и иллиро-венетские имена, широко распространенные в эпоху Великого переселения народов, когда, по замечанию Иордана, племена охотно перенимали имена друг у друга. Часть их до сих пор употребительна в кельтском именослове. Есть имена фризские (особенно в договоре Олега) с характерной для фризов уральской примесью. В данном случае особый интерес представляет наличие имен эстонских и иранских» [44, 473]. А.Г. Кузьмин писал об их наличии в договоре и ранее, но теперь ему кажется существенным «именно то, что чудское и иранское пересеклись именно в Прибалтике» [44, 474]. Что же касается названий порогов, то здесь внимание авторов статьи привлекает попытка украинского исследователя М.Ю. Брайчевского в поиске параллелей для названий днепровских порогов использовать осетинский язык. Вывод у них получается следующий: «Итак, и названия порогов ведут к “Руссии-тюрк”, причем именно к Балтийской Руси, поскольку за салтовцами русские летописи устойчиво сохраняли название ясов. Возникновение двух рядов названий (славянских и русских), видимо, надо относить к IX в., когда реально сохранялось двуязычие. Славянские имена-титулы в договорах свидетельствуют о переходе с начала X века социальных верхов алано-русов полностью на славянскую речь» [44, 474].
   У читателя, знакомого с более ранними работами А.Г. Кузьмина, могла вызвать недоумение история появления в Прибалтике русов-алан. Ведь ранее профессор размещал там ругов и варинов. При этом ругов, живших здесь, он также именовал «рутенами». В статье 1998 г. на этот счет делается следующее уточнение: «Рутенов с острова Рюген датчане звали “Ре” или “Рены” (“рыжие”, “красные”). С этим обозначением, видимо, связано и все разнообразие написаний этнонима ругов в разных языках и диалектах. Рутенами же они именовали именно аланскую Русь» [44, 468]. В общем, получалось, что аланы-русы и руги-русы – это как бы «две разные ветви будущих русов, историческими судьбами объединявшиеся на славянской и славяноязычной почве». Правда, за этим тезисом авторы статьи поставили знак вопроса, отметив, что ответ на него «выходит за рамки настоящей работы» [44, 476].
   К этому вопросу А.Г. Кузьмин возвращается в статье «Два вида русов в юго-восточной Прибалтике», опубликованной в 2003 г. в нашумевшем сборнике «Антинорманизм». Название статьи не отражает реального содержания этой большой работы. Это скорее краткое изложение представлений автора обо всех Русиях, о которых он когда-либо писал. Среди прочих профессор уверенно размещает Русии в Прибалтике: «На восточном побережье выделяется “Русия-тюрк”, являющаяся ответвлением донских русов-аланов, на острове Рюген и на побережье, в той или иной степени удаленном от моря, вплоть до Немана, упоминается несколько изолированных друг от друга, но восходящих к единому корню, Русий “красных”. Именно эти “Русии” традиционно, на протяжении столетий, воспринимались как части Руси Киевской и позднее – Московской. С этими же Русиями – вполне обоснованно – увязывались и разные “Русии” в Подунавье и примыкающих к Дунаю областях. В Причерноморье же смешивались “Русии” разного этнического происхождения» [45, 210].
   Во второй статье А.Г. Кузьмина, вошедшей в «Антинорманизм», «Облик современного норманизма» автор разбирает работы Е.А. Мельниковой, В.Я. Петрухина, но главным объектом критики опять стали изыскания А.В. Назаренко [45, 203–204, 222–230, 243–248]. От былой мягкости теперь не осталось и следа. Как видно, А.Г. Кузьмин решил, что времена «упреков» и «сожалений» ушли в прошлое – в 2001 г. А.В. Назаренко выпустил солидный том под названием «Древняя Русь на международных путях: Междисциплинарные очерки культурных, торговых, политических связей IX–XII вв.». Из опубликованного следовало, что за последние годы исследователь не только не разочаровался в своем стремлении все известия о русах, имеющиеся в западноевропейских источниках, отнести на счет Киевской Руси, но, напротив, еще более утвердился в правильности своего мнения. И вот А.Г. Кузьмин, предлагавший разделить информацию этих источников между десятком «Русий», как бы в ответ, записал А.В. Назаренко в число «наиболее активных современных норманистов» [45, 193] и основной пафос своих обличений направил именно против него, хотя как раз в работах А.В. Назаренко «норманистского» было гораздо меньше, чем у прочих «птенцов Пашутина гнезда». Несомненно, идентификации русских князей, упоминаемых в западноевропейских источниках, которые производит А.В. Назаренко, не всегда удачны, и А.Г. Кузьмин верно приводит пример забавных поисков коллегой-оппонентом «суженого для сменившей многих мужей (или сменяемой многими мужьями) Эстрид-Маргарет, которую А.В. Назаренко выдал за ни разу не упомянутого в собственно текстах даже новгородских летописей Илью», сына Ярослава Мудрого [45, 248], но на этом перечень конкретных примеров прекращается, а относительно Эстрид-Маргарет предлагается поискать ей мужа «в какой-то другой Русии», без указания направления поиска, просто исходя из концепции о множестве этих Русей.
   В год выхода в свет «Антинорманизма» А.Г. Кузьмин получил еще одну возможность набросать краткую схему своего учения о русах, так как оно виделось ему теперь, в начале XXI в. Учебник А.Г. Кузьмина «История России с древнейших времен до 1618 года», над которым он работал несколько лет, посвященный периоду, который его автор обычно освещал в курсе лекций – с древности до окончания Смуты – вообще позволил ему высказаться по всем ключевым вопросам этого огромного периода русской истории. Наше внимание привлекает третья глава учебника, посвященная варяго-русской проблеме. С варягами здесь все было как обычно – так назывались разные этнические группы, жившие по южному берегу Балтийского моря, и постепенно переселявшиеся на восточное побережье Балтики. В общем, варяги – это поморяне [46, 90–91]. Что же касается русов, то «это славянизированные, но изначально неславянские племена, причем разного происхождения» [46, 93]. О «десятке Русей» теперь речь не идет. Оттолкнувшись от известия арабских авторов о «трех видах русов», А.Г. Кузьмин пишет о «трех несвязанных между собой народах, носивших имя “русь”», принявших участие в становлении Киевской Руси: «Первые – это руги, происходившие от северных иллирийцев. Вторые – это рутены, возможно, кельтское племя. Третьи – это “русы-тюрки”, сармато-аланы Росского каганата в степях Подонья» [46, 104]. Даже в источниках «название народов с именем “Русь” было различно – руги, роги, рутены, руйи, руяны, раны, рены, русь, русы, росы, росомоны, роксоланы». И «значение слова “русь” неоднозначно. В одном случае это слова переводят как “красный”, “рыжий” (из кельтских языков). В другом случае – как “светлый” (из иранских языков)». [46, 104].
   О двух первых видах русов сохранились какие-то воспоминания в русских летописях. Так, в «Повести временных лет» представлены две версии происхождения Руси. Первая: «русь» – это поляне, вышедшие из Норика – «римской провинции, территориально совпадавшей с областью Ругиланда» (государства ругов). Эти руги, «жившие в Европе в I–V вв., по своему этническому происхождению были близки с кельтами или северными иллирийцами. В I в. н. э. руги жили по южному побережью Балтийского моря на территории нынешней Северной Германии и на острове Рюген. В начале III в. н. э. вторжение готов разметало ругов по всей Европе. Некоторая часть из них осталась на острове Рюген и на ближайшем к острову побережье Балтийского моря. Другая часть двинулась на восток, в Прибалтику. А еще одна большая группа ругов ушла на юг, к Римской империи. Там они получили разрешение поселиться возле границ государства римлян – по реке Дунаю, в римской провинции Норик (на территории нынешней Австрии)», где и основали в V веке «Ругиланд», просуществовавший как самостоятельное государство несколько десятков лет. Во второй половине VI в. Ругиланд подвергся нападению завоевателей, и тогда некоторые руги, покинув места своего обитания, «пошли на Восток» и возле Дуная встретились со славянами, ославянились и стали зваться «русами». Затем вместе со славянами русы переселились к берегам Днепра (двумя волнами переселения – в конце VI – начале VII в. и во второй четверти X в.) [46, 104–105].
   Вторая версия происхождения русов, представленная в «Повести временных лет», знает еще одну Русь – Балтийскую. В ней отразилась история ругов, оставшихся жить на южных берегах Балтийского моря и на острове Рюген. В VII–VIII вв. они «смешались со славянами и варинами-варягами. В скором времени балтийских ругов стали называть русами, ранами, руянами, а остров Рюген начал зваться Руйеном, Руденом или Руссией. В начале IX в. славяноязычные русы, вытесняемые из своих родных земель франками, начали переселяться вместе с варинами-варягами на восток по побережью Балтийского моря. В процесс переселения на восток включилось и кельтское племя рутенов, проживавшее в Прибалтике. Во второй половине IX в. переселенцы достигли земель ильменских словен, которые называли соседей варягами-русь. Эти русы составили одну из разновидностей Балтийской Руси» [46, 105].
   Наконец, третья Русь, неизвестная русскому летописцу, но тесно связанная с Русью Балтийской и сыгравшая огромную роль в складывании Древнерусского государства, – это русы-аланы, выходцы из областей Подонья (салтовская культура Дона и Северного Донца). Эти, третьи, русы – изначально «иранский сармато-аланский народ, потомки роксолан». Слово «рус» («Рухс») в иранских языках обозначает «светлый», «белый», «царственный». В VIII – начале IX вв. эти русы-росы населяли сильное государство – Росский каганат. Размеры каганата росов и причины, приведшие к прекращению его существования, А.Г. Кузьмин описывает несколько отлично от того, как он делал это ранее. Теперь каганат охватывает не только Подонье, но и территорию Среднего Поднепровья, а потому в него входят местные славянские племена – поляне, северяне, радимичи. «В начале IX в. русы-аланы были вытеснены из Подонья венграми, которые разгромили Росский каганат». Выходит, в Подонье никаких русов-алан не осталось? Часть их переселилась в Восточную Прибалтику, на остров Сааремаа, где и появился знаменитый «остров русов» («Руссия-тюрк» или «Аланская Русь»). Русы-аланы составили еще одну разновидность Балтийской Руси и были славянизированы. «Именно из этой Руси вышли Олег Вещий и Игорь “Старый”, а княжеская династия из этих русов-аланов утвердилась у славянских племен уже после смерти Рюрика и его братьев» [46, 105].
   Судя по всему, еще одним осколком «Росского каганата» А.Г. Кузьмин считал Русь Причерноморскую, Тмутараканскую. По крайней мере, заняв Киев, «Олег с Игорем сразу и легко утверждаются на Черном море», на тех территориях, где упоминается эта Русь – это восточный берег Крыма и Таманский полуостров. «При этом тмутараканские русы переходят на славянскую речь даже без участия собственно славянского населения. Не исключено, что здесь смешивались несколько видов русов: оставшиеся еще с эпохи черняховской культуры роги-росомоны, возвращавшиеся сюда в конце V в. из Подунавья гунны и руги и пришедшие сюда некоторое время спустя русы-аланы» [46, 102–103].
   В результате всех этих миграций в конце IX в. на территории Древней Руси из представителей разных русов «сформировался так называемый “род русский”, который, видимо, соединил в себе выходцев из Подонья, Приднепровья, Придунавья и Прибалтики» [46, 106].
   Эта, последняя по времени создания, схема, ставшая итогом более чем тридцатилетних изысканий профессора в области варяго-русского вопроса, была развита им в монографии «Начало Руси. Тайны рождения русского народа», вышедшей в свет в том же 2003 г.

   Примечания
   1. Кузьмин А.Г. К вопросу о происхождении варяжской легенды // Новое о прошлом нашей страны. Памяти академика М.Н. Тихомирова. – М., 1967.
   2. Кузьмин А.Г. «Слово о полку Игореве» о начале русской земли // Вопросы истории. – 1969. – № 5.
   3. Соколова Л.В. Троян в «Слове» // Энциклопедия «Слова о полку Игореве». – СПб., 1995. – Т. 5.
   4. Кузьмин А.Г. Две концепции начала Руси в Повести временных лет // История СССР. – 1969. – № 6.
   5. Кузьмин А.Г. Русские летописи как источник по истории Древней Руси. – Рязань, 1969.
   6. Кузьмин А.Г. «Варяги» и «Русь» на Балтийском море» // Вопросы истории. – 1970. – № 10.
   7. Кузьмин А.Г. К вопросу о «полочанах» Начальной летописи // Древние славяне и их соседи. Материалы и исследования по археологии СССР, № 176. – М., 1970.
   8. Кузьмин А.Г. Сказание об апостоле Андрее и его место в Начальной летописи // Летописи и хроники. 1973 г. – М., 1974.
   9. Кузьмин А.Г. Болгарский ученый о советской историографии начала Руси («Исторически преглед». София. 1970, кн. 3) // Вопросы истории. – 1971. – № 2.
   10. Ловмяньский Г. Руссы и руги // Вопросы истории. – 1971. – № 9.
   11. Кузьмин А.Г. Об этнической природе варягов (к постановке проблемы) // Гедеонов С.А. Варяги и Русь. – М., 2004.
   12. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь: К итогам дискуссии по варяжскому вопросу. – М., 2005.
   13. Кузьмин А.Г. К спорам о методологии изучения начального летописания // Кузьмин А.Г. К какому храму ищем мы дорогу? (История глазами современника). – М., 1989.
   14. Шаскольский И.П. Антинорманизм и его судьба // Проблемы отечественной и всеобщей истории. Вып. 7. Генезис и развитие феодализма в России. Проблемы историографии. – Л., 1983.
   15. Лурье Я.С. Национализм и русская историография XX века // Национальная правая прежде и теперь. Историко-социологические очерки. Ч. II. Российская консервативная идеология и современность. Вып. 1. – СПб., 1992.
   16. Кобрин В.Б. Кому ты опасен, историк? – М., 1992.
   17. Кучкин В.А. Был ли Русский Север Варягией в праиндоевропейское время? // Российская история. – 2010. – № 4.
   18. Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   19. Кузьмин А.Г. Рецензия: И.А. Бронджерс. Аэрофотосъемки и исследование кельтских полей в Нидерландах // Вопросы истории. – 1978. – № 12.
   20. Кузьмин А.Г. Рецензия: Р.Я. Денисова. Антропология древних балтов // Вопросы истории. – 1979. – № 3.
   21. Кузьмин А.Г. Истоки культовых особенностей западнославянских языческих храмов // Вопросы истории. – 1980. – № 4.
   22. Кузьмин А.Г. Заметки историка об одной лингвистической монографии // Вопросы языкознания. – 1980. – № 4.
   23. Кузьмин А.Г. Принятие христианства на Руси // Вопросы научного атеизма. Вып. 25. Атеизм, религия, церковь в истории СССР. – М., 1980.
   24. Кузьмин А.Г. Об истоках древнерусского права // Советское государство и право. – 1985. – № 2.
   25. Кузьмин А.Г. Одоакр и Теодорих // Дорогами тысячелетий: Сборник исторических очерков и статей. – М., 1987. – Кн. 1.
   26. Кузьмин А.Г. Исторические романы Валентина Иванова // Иванов В. Повести древних лет. Хроники IX века. В четырех книгах одиннадцати частях. – М., 1985.
   27. Кузьмин А.Г. Предисловие // Откуда есть пошла Русская земля. Век VI–X / Сост., предисл., введение и документы, коммент. А.Г. Кузьмина. – М., 1986. – Кн. 1.
   28. Кузьмин А.Г. Предисловие // Откуда есть пошла Русская земля. Век VI–X / Сост., предисл., введение и документы, коммент. А.Г. Кузьмина. – М., 1986. – Кн. 2.
   29. Кузьмин А.Г. Варяги и норманны на Руси и в Византии // Откуда есть пошла Русская земля. Век VI–X / Сост., предисл., введение и документы, коммент. А.Г. Кузьмина. – М., 1986. – Кн. 2.
   30. Кузьмин А.Г. Древнерусские имена и их параллели // Откуда есть пошла Русская земля. Век VI–X / Сост., предисл., введение и документы, коммент. А.Г. Кузьмина. – М., 1986. – Кн. 2.
   31. Сведения иностранных источников о руси и ругах // Откуда есть пошла Русская земля. Век VI–X / Сост., предисл., введение и документы, коммент. А.Г. Кузьмина. – М., 1986. – Кн. 2.
   32. Кузьмин А.Г. Западные традиции в русском христианстве // Введение христианства на Руси. – М., 1987.
   33. Кузьмин А.Г. Падение Перуна: (Становление христианства на Руси). – М., 1988.
   34. Кузьмин А.Г. Русь в современной исторической науке // Тысячелетие Крещения Руси. Международная церковно-историческая конференция. Киев, 21–28 июля 1986 года. Материалы. – М., 1988.
   35. Kuzmin A. Die Taufe der Rus in der heutigen Historiographie // Die Slawischen Sprachen. – Salzburg, 1988. – Bd. 16.
   36. Кузьмин А.Г. Истоки русского национального характера // Вестник Московского университета. Серия 8. История. – 1993. – № 5.
   37. Кузьмин А.Г. Об этнониме «варяги» // Дискуссионные проблемы Отечественной истории. – Арзамас, 1994.
   38. Кузьмин А.Г. Владимир Святой // Великие государственные деятели России. – М., 1996.
   39. Назаренко А.В. Имя «Русь» и его производные в немецких средневековых актах (IX–XIV вв.) // Древнейшие государства на территории СССР. Материалы и исследования. 1982 г. – М., 1984.
   40. Назаренко А.В. Русь и Германия в IX–X вв. // Древнейшие государства Восточной Европы. Материалы и исследования. 1991 год. – М., 1994.
   41. Кузьмин А.Г. Руги и русы на Дунае // Средневековая и новая Россия. Сборник научных статей. К 60-летию профессора И.Я. Фроянова. – СПб., 1996.
   42. Кузьмин А.Г. Пути проникновения христианства на Русь // Великие духовные пастыри России. – М., 1999.
   43. Славяне и Русь: Проблемы и идеи: Концепции, рожденные трехвековой полемикой, в хрестоматийном изложении. – М., 1998.
   44. Галкина Е.С., Кузьмин А.Г. Росский каганат и остров русов // Славяне и Русь: Проблемы и идеи: Концепции, рожденные трехвековой полемикой, в хрестоматийном изложении. – М., 1998.
   45. Сборник Русского исторического общества. Т. 8 (156). Антинорманизм. – М., 2003.
   46. Кузьмин А.Г. История России с древнейших времен до 1618 г.: В 2 кн. – М., 2003. – Кн. 1.