-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|   Коллектив авторов
|
|  Приход № 14 (январь 2015) Рождество
 -------

   Приход № 14 (январь 2015) Рождество


   Навигатор

   Очень необычный номер. Его составитель философ Максим Горюнов. Я давно хотел предложить ему сотрудничество, а получилось, что он сам предложил идею этого выпуска.
   О чем номер, читайте в программной статье Максима. А в подтверждение – тексты и исследования Массимо Монтанари, Питирима Сорокина, Николая Лескова, Стивена Пинкера, Дугласа Норта, Мишеля Фуко.
   Необычного вам Рождества!


   Мнения


   Вызов

   Хорошо ли православным в двадцать первом веке?
 Максим Горюнов

   У православных есть одна длинная заунывная песня, которую они механически исполняют, как только ты их спросишь, хорошо ли им живется в мегаполисах в двадцать первом веке.
   – Нет, нет, нет – скажут они тебе, не раздумывая – хуже, чем сейчас времени нет. Православие вот-вот исчезнет, всюду рыщет дьявол, ища кого бы ему проглотить. Вот раньше было значительно лучше. Особенно при царях. Тогда да – в каждой обители святые старцы, за каждым облаком порхали шестикрылые серафимы, над землею стелился сусальный домострой и всеобщее благорастворение воздухов. В старые времена спасти свою душу от вечного огня не стоило ровным счетом ничего. Только перекрестился, и уже в раю. А нынче – не то. Мир полон соблазнов, нарушились границы, и мы падаем, падаем, падаем, закрыв глаза, прямиком в преисподнюю. Православным сейчас одна дорога – продать квартиру в городе, купить или построить бревенчатый дом где-нибудь в медвежьем углу Псковской области, где ни электричества, ни дорог. И молиться, молиться, молиться, стоя на коленях на холодном земляном полу. В городах духа нет и в двадцать первом веке его тоже нет. Спасения ради, нужно возвращаться в прошлое, искусственно погружать себя в реалии шестнадцатого века и этим спасаться.
   Сколько бы вы ни убеждали их, ни показывали на пальцах, как ужасен был мир прошлого, как мало места в нем для нагорной проповеди, люди почти никогда не отказываются от своего видения. Наука и фабрики принесли им только зло, только грех.
   Интересно, какими бы христианами они были во время голодовок, которые случался, каждые три года? Как бы они, выросшие в сытости и тепле, повели себя на третий день жевания вареной крапивы? Помнили бы о Христе? О заповедях? О чувстве собственного достоинства? Нет.
   Практика показывает, что страх за свою жизнь, страх за жизнь близких, гнетущее давление голода на психику, вид трупов и все те ужасы, которыми обязательно сопровождаются бедствия, сделал бы их беспринципными и циничными. Такова уж человеческая природа.
   Чем меньше еды, питья, одежды, тем чаще совершаются насилия и тем грубее, злее люди. Лишения угнетают в человеке дух. Антропологи пишут, что голодный человек ближе к полевому зверю, чем к обоженному телу святых старцев. И чем дольше поколений продолжалось недоедание на грани голода, тем дальше отходят люди от самих себя во мрак дикости.
   Прекраснодушие, способность иногда забывать о себе ради блага ближнего, чуткость к заповедям блаженства, поэтическое и мистическое вдохновения расцветают в безопасном и сытом мире. В мире, где гарантирован завтрашний день, и где не нужно ежечасно упражнять свой ум и свою душу в жестокости, чтобы не оказаться застигнутым врасплох.
   И в этом нашем утверждении нет никакого цинизма.
   Наоборот, цинизмом является противоположная точка зрения, ждущая от голодного, затравленного и смертельно напуганного, сохранения верности заповедям. Сначала дай хлеб и тепло, и только потом начинай разговор. Беседовать о высоком, требовать молитвенного настроя, требовать соблюдения заповеди от того, чей разум помрачен нуждами тела – это садизм и ересь. Именно ересь, по-другому не скажешь. Ведь человек – двухсоставное существо. Он не ангел, и он не зверь. Он и то, и то, на границе двух миров. После всеобщего воскресения мы не превратимся в ангелов, но получим своим же тела, данные нам от рождения. Отсюда прямой вывод – тело важно, без тела нет человека. А раз так, то наша материальная часть обязательно должна быть принята в расчет. Когда тело страдает, душа не может благоденствовать.
   Да, Христос, страдая, остался самим собой и во время крестных мук. И почитаемые нами мученики вместе с ним. С этим никто не будет спорить. Но как быть с кровавым молением в Гефсиманском саду? Самый стойкий просил Бога, избавить Его от чаши сей, ибо знал, как невыносимо бывает, когда страдает плоть. И это был Богочеловек. Чего тогда ждать от обычных людей?
   Всегда отыщутся герои, способные преодолеть боль и скорбь ради соблюдения заповеди. Но сам факт того, что мы о них так хорошо знаем, разве он не свидетельствует об ограниченности человеческих возможностей? Была бы заповедь легка в исполнении, кто бы обращал внимание на праведника?
   Историки в один голос утверждают – люди прошлого жили в условиях, в которых невозможно христианство. Они пытались, им страстно хотелось жить согласно с учением Христа, но как сохранить верность заповеди, если здесь и сейчас твой ребенок умирает от голода у тебя на руках, и другого способа спасти его, кроме как пойти к соседу и отобрать пищу у его детей?
   Такое случалась сплошь и не нужно думать, что это когда-то давно, в темном средневековье. Огромный массив литературы, посвященный жизни крестьян, в том числе и российских, переполнен жутчайшими сюжетами. Как умирал один за другим дети, как портились нравы, как, остервенев, начинали воровать и насильничать. Всего-навсего сто пятьдесят лет назад. Достаточно хоть немного углубиться в зарисовки Лескова и Успенского, чтобы понять, насколько далеки были люди, выживавшие там, от нагорной проповеди. Да и как иначе? Нищета и близость болезненной смерти разрушает самые твердые намерения держаться правой стороны.
   И, кстати, не нужно путать пост со средневековыми голодовками. Между ними нет ничего общего. Одно дело по доброй воле временно воздерживаться от пищи, имея при этом возможность в любой момент прекратить, и совсем иное столкнуться с неопределенностью, когда неясно, когда же ты и близкие смогут насытиться, и смогут ли вообще.
   Если присмотримся к образцам религиозности, дошедшим до нас из прошлого, мы увидим, что они приспособлены к ужасу и отравлены им. В России, к примеру, человек, сочинявший духовные стихи, известные нам по материалам этнографических экспедиций, невероятно страдал. Он пел об рано умершей жене, об изнемогающих от голода детях, о своей скорой мучительной смерти, о зле, которое причинили ему окружающие, спасая свои семьи от бедствий. Слушая их, только диву даешься, как он смог не опустится до зверя?
   Что вывело нас из этого плена египетского? Человечество, подобно ветхозаветным евреям, тысячелетиями страдало, находясь во власти природы и своего неумения обращаться с материальным миром. И кто оказался Моисеем? Ученые, прежде всего. Благодаря их умам, благословленным свыше талантами, наши желудки полны еды, наши тела прикрыты от непогоды, и наша жизнь, защищенная всеобщим благополучием, проходит без боли, в тишине и безопасности.
   Пусть спросят себя те, кто выступает против науки, когда последний раз он рыскал по лесу в поисках пищи? Когда последний раз он, или его отец, или его дед силой защищал добытую еду от покушения со стороны? Сколько шрамов на его теле? Сколько эпидемий он пережил? Целы ли его зубы? Сколько детей родила его жена и скольких из них он хоронил?
   И выяснится, что ни разу. Да, может быть в самой ранней юности, на первом курсе вуза или техникума, бывало пару раз, что дрались непонятно из-за чего. Тогда же несколько раз недоедал, не умея заработать себе на хлеб. Но это все, больше ничего такого не было.
   А теперь задумаемся – в этих условиях, когда никто и ничто не вынуждает тебя переступать через заповеди, воспитывается нравственный человек или нет? Если навык греха не сформирован, не превратились в привычку, значит и зла особого быть не может. Воровство из зависти к достатку других, из лени, и воровство из необходимости, как естественная, нормальная и одобряемая обществом практика, как это часто бывало у диких народов – разные вещи. Первое доходит до зверства лишь в исключительных случаях, второе, напротив, орудует им без малейшего угрызения совести.
   Опять некоторые скажут – доброта от сытости не есть подлинная доброта. Истинно добр тот, кто добр при любых обстоятельствах. Как только сытость сменится нуждой, доброта схлынет.
   Пока человек, выросший в довольстве, приспособится к миру скудости, пока выучиться обманывать пройдет много времени. И опять же, любой культуролог скажет, что переучивание с одной материальной культуры на другую длиться дольше одного поколения. Нельзя в течение жизни полностью утратить привычки и представления, привитые с детства.
   В доказательство можно привести тексты Варлаама Шаламова, в которых довольно часто встречаются упоминания о людях, которые, оказавшись в невыносимых условиях после относительно благополучной жизни, соглашались умереть от голода, но не привыкать к миру насилия. И наоборот, люди, попавшие в лагеря из воровских семей, только совершенствовались во зле, становились еще безжалостней, еще циничней.
   На наш взгляд, христианство только сейчас, только в наше время получает возможность быть самим собой. Когда тело в безопасности, мы можем, наконец-то, попытаться притворить в заповеди блаженства в жизнь. Раньше быть нищим духом означало мучительную смерть от унижения. Раньше подставить свою правую щеку после удара по левой означало сделать беззащитными своих близких. Раньше заповедь о бесконечно прощении оскорбляющих тебя, если последовать ей до конца, также означала насильственную смерть. Вообще, христианство в условиях глобальной войны всех против всех за еду, одежду и крышу над головой, означало умирание. Поэтому так мало ему следовали в своих поступках наши далекие предки. Теперь иначе, теперь для сознательного и ответственного христианина настало время, когда исполнение заповедей не связано с риском для жизни. В современно мире, идя вслед за Христом, можно потерять работу, разрушить карьеру, но не лишиться здоровья и не расстаться с жизнью. Ставкой в следовании вере является финансовое благополучие и комфорт. И это соразмерно человеку, с этим он может справиться. Пожертвовать жизнью чрезвычайно тяжело. Пожертвовать комфортом – трудно, но возможно, а это прямой путь к праведности.
   Человек, проживший жизнь в современном городе, не будет иметь скидок на том свете. Следовать Христу – легко. Тем более в мегаполисе, где каждый сам, по своему желанию может конструировать себе среду обитания без каких-либо затруднений. Православные любят жаловаться на то, что они не знают имен своих соседей по лестничной клетке. Якобы, это плохо. А почему бы не извлечь отсюда выгоду? Меня не знают соседи? – значит, я могу устроить у себя в квартире полноценный скит, и никто мне не помешает, никто не отвлечет. Зачем преподобный Сергий Радонежский ушел в лес? Чтобы уйти от необходимости ежечасно общаться с людьми. В маленьких средневековых городах трудно было остаться наедине с самим собой. Ушел бы преподобный сейчас? Люди в больших городах и так предпочитают не знать соседей, электронные средства связи удаляют их друг от друга дальше и дальше. Зачем же забираться глубоко в леса, если желанное одиночество можно обрести в толпе? Сергий Радонежский, живи он среди нас, наверно, оставил бы родной город, но уехал не в лес, а в гигантский мегаполис с небоскребами. Азиатский, например, почему бы и нет? На одиночество большого города накладывается одиночество языковое. И работу себе можно найти именно монашеского свойства, келейную. Новые сектора экономики, возникающие чуть ли не каждые два – три года, регулярно предоставляют такую возможность.
   В этом отношении крайне интересен опыт тайного пострига и тайного монашества. Появившись в советское время в ответ на гонения, тайное русское монашество выработало ряд стратегий поведения в модерновом мире, которые вполне пригодны к использованию и сейчас. Например, куда устраивались работать молодые люди, принявшие постриг? Ни в коем случае не на производстве, где много людей. В лес они тоже не убегали, хотя в условиях перманентных гонений этот шаг мог показаться вполне разумным. Тайные монахи получали научные степени, причем не обязательно гуманитарные, и устраивались в научные институты. То есть они не прятались от прогресса, они использовали его самые последние достижения для устроения монашеского жительства. И тут возникает вопрос – а не было ли бегство в пустыню основателя монашества, Антония Великого, вызвано скудость тогдашнего мира? Тот мир был беден, ограничен нуждой, полон опасностей, люди жили сплоченно, рука к руке. Наш мир разряжен, безопасен, в нем полно альтернатив. Пустыня не так уж и нужна. Достаточно выбрать подходящую специальность, снять однокомнатную квартиру в многоэтажном муравейнике где-нибудь в спальном районе и вот оно, анахоретство, о котором древние и не мечтали.
   Прибавьте сюда безграничные возможности интернета по части поиска духовной литературы. Паисий Величковский, возродивший умное делание, идейный вдохновитель Оптиной пустыни, потратил десятки лет на поиски трактатов Симеона Нового Богослова, Исаака Сирина. Теперь хватит двух минут. Кроме того, необходимые вспомогательные курсы по греческому языку, по истории монашества записаны на видео и выложены для всеобщего обозрения. Лучшие специалисты планеты сами просят, чтобы читатель ознакомился с их работами.
   Почему же православные не видят всех выгод своего теперешнего положения? Почему предпочитают плакать и продолжают упорно сопротивляться происходящим вокруг изменениям, несмотря на то, что они явно им на пользу? Возможно, секрет в том, что они больше привязаны к образу жизни, чем ко Христу. Им интересно сохранять быт, привычное окружение, знакомое и понятное с самого детства. И грех они понимают не как нарушение воли Божией, а как нарушение, условно говоря, домостроя, то есть порядка блюд во время обеда в сочельник. Если бы мысли их были посвящены тому, как скорее прийти к Богу, они бы другими глазами смотрели на происходящее вокруг. Как те юноши, тайные монахи из Высоко-Петровского монастыря: они хотели посвятить себя молитве, и они нашли способ. Никто до них так не делал и ничего, это им нисколько не помешало.
   Достаточно мельком оглянуть книжные полки в центральных церковных магазинах чтобы понять – верующие, живущие здесь и сейчас, мало заботятся о понимании православия как учения Христа. Какого автора читают чаще и с большим вниманием – Ивана Шмелева или Иннокентия Комельского? О существовании последнего мало кто догадывается, а ведь он ученик Нила Сорского, самого содержательного учителя внутренней молитвы. А кто такой Шмелев? Что у него есть кроме семейственности? Семья – это прекрасно, союз мужчины с женщиной освящен самим Богом, но разве не сказано в Священном Писании, что Бог выше семьи? Семья в Боге, а не Бог в семье. Этот перекос говорит о слабости русского христианства, как христианства, как благой вести о воскресшем Спасителе. Иисуса Христа заслоняет собой семья, государство, родина. О последнем вообще опасно начинать разговор, настолько это наэлектризованная тема, настолько тяжело пробиться к сознанию. Ведь российские православные предпочитают не знать как жили византийские православные. А там было много странного с нашей точки зрения. Григория Палама, автор знаменитых Триад в защиту безмолвствующих, когда турки брали Константинополь, и не думал, подобно нашему Пересвету, грудью бросаться на врага, защищая отечества. Нет, он, как и прежде, молился о спасении собственный души и тысячи византийских юношей и девушек вместе с ним. Возможно ли такое в России? Сама мысль о подобном поведении нам уже кажется крамольной, а между тем так поступил один из столпов православного богословия.
   Неприятие современности связано с тем, что россияне, как они, скорей всего, и сами про себя догадываются, слишком слабы в христианстве и путают его с чем-то вроде идеологии только древней. Им надо еще увидеть Христа, апостолов, Богородицу сквозь наслоения темные домостройные окна. Домострой хорош когда он на вторых ролях, когда служит главной цели, которая для каждого христианина есть одна – Христос.


   Век голода


 //-- Отрывок из книги Массимо Монтанари «Голод и изобилие. История питания в Европе» --// 
   …Кажется, что в XVIII в. история питания в Европе движется по накатанной колее: демографический рост, недостаток продуктов, развитие сельского хозяйства. Нечто сходное мы уже наблюдали и в XI–XII, и в XVI вв. Только на этот раз явление приобретает гигантские масштабы. Население Европы, достигшее к середине XIV в. 90 миллионов человек, около 1700 г. (после тяжелого кризиса и последующего медленного восстановления) уже насчитывает 125 миллионов и продолжает быстро прирастать: 145 миллионов в середине XVIII в., 195 миллионов в конце. Для системы производства это тяжелое испытание, и голод регулярно, раз за разом ударяет по населению. Некоторые голодовки (печально известен неурожай 1709–1710 гг.) охватывают всю Европу – Испанию и Италию, Францию и Англию, Германию и Швецию, а также восточные страны. Другие проявляются на более ограниченных территориях: голод 1739–1741 гг. поражает главным образом Францию и Германию; голод 1741–1743 гг. – Англию; голод 1764–1767 гг. был особенно тяжелым в средиземноморских странах (Испания, Италия); голод 1771– 1774-х – в северных странах. Что же до чисто локальных недородов, то, наверное, следует признать, что экономика, уже в большой степени основанная на обмене, может противостоять им более действенно, чем несколько веков тому назад; но как при этом учесть ежедневные трудности, хроническую нехватку зерновых (уже давно ставших основным, если не единственным источником питания бедняков) – все, что оказывает столь сильное влияние на образ жизни отдельных людей? В целом «тяжелые» годы в XVIII в. многочисленны, как никогда (за исключением, может быть, XI в.). Это не значит, что люди умираютот голода: будь это так, демографический взлет оказался бы совершенно необъяснимым. Нет, перед нами – широко распространившаяся нищета, недоедание постоянное, так сказать, физиологически и культурно «ассимилированное», приравненное к нормальному жизненному состоянию.
   Вначале повысившийся спрос на продукты питания вызвал самую простую, традиционную реакцию: расширение посевных площадей. Во Франции в десятилетия, предшествовавшие революции, площадь возделываемых земель за тридцать лет возросла с 19 до 24 миллионов гектаров. В Англии во второй половине века были огорожены и возделаны сотни тысяч гектаров лугов и лесов. В Ирландии, Германии, Италии осушали болота и топи. Одновременно внедрялись новые способы производства: страсть к науке, характерная для той эпохи и проявлявшаяся, в частности, в агрономических экспериментах, впервые совпала с предпринимательскими интересами землевладельцев. Справедливо говорят о подлинной аграрной революции: с технической точки зрения это отказ от практики оставлять поля под паром и включение в севооборот кормовых бобовых культур, которые теперь чередуются с зерновыми. Это позволило, с одной стороны, включить животноводство в аграрную систему, преодолев традиционный разрыв между пастушеством и земледелием; с другой – существенно повысить урожайность земель, которые стали более плодородными как вследствие выращивания бобовых (эти культуры способствуют накоплению в почве азота), так и благодаря увеличению количества навоза…
   Наряду с расширением площади обрабатываемых земель и совершенствованием технологий наметилось широкое внедрение культур особенно выносливых, устойчивых и дающих большие урожаи: тех самых, которые впервые робко, лишь в некоторых местах, распространялись в XV–XVI вв., а теперь были «открыты» заново как простое, не требующее затрат решение насущных продовольственных задач. Культура риса, пришедшая в XVII в. в некоторый упадок, ибо раздались голоса, возражавшие против затопления полей, ведущего к разрушению исконного ландшафта, в XVIII в. переживает подъем, представляя собой альтернативу традиционным зерновым: в некоторых зонах рис появляется впервые, в других его, так сказать, внедряют повторно; в любом случае он приобретает характер «бедняцкой» еды, предназначенной для питания широких масс; куда подевались прежний экзотический образ и престиж! Аналогичную социальную привязку получает и гречиха, тоже «открытая заново» в XVIII в., а в некоторых местностях появившаяся впервые. Но прежде всего на первый план выходят кукуруза и картофель, они завоевывают все новые и новые пространства, побеждая многих старинных соперников: в XVIII–XIX вв. традиционное разнообразие второстепенных злаков, которые целое тысячелетие были основой народного питания, постепенно сокращается, уступая место новым главным героям. Этот феномен объясняется очень просто, если иметь в виду лучшую приспособляемость (то есть устойчивость к неблагоприятным погодным условиям) и поразительно высокую урожайность новых культур: для кукурузы достаточно привести в пример Венгрию, где она в XVIII в. давала урожай сам– восемьдесят, в то время как рожь не достигала и уровня в сам-шесть, а урожайность пшеницы была еще ниже. Такие же «чудеса» творились и с картофелем: на равных площадях он обеспечивал питание в два, в три и даже, как утверждал Артур Янг, в четыре раза большему количеству людей, чем традиционные зерновые культуры. И все же более двух веков и кукуруза, и картофель оставались маргинальными в европейской системе производства продовольствия; только теперь проблема голода достигала такого драматизма, что настоятельно потребовала новых решений. С большим накалом проходят культурные и научные дебаты. Как и в XVI в., один за другим появляются трактаты о питании во время голодовок: «Алимургия, или Способ сделать менее тяжелыми голодные годы ради облегчения участи бедняков» – так называется книга, одна из многих, которую опубликовал во Флоренции в 1762 г. Джованни Тарджони Тодзетти. Иные авторы даже учат печь хлеб из желудей: этот сложный процесс описывает Микеле Роза в трактате «О желуде, дубе и других материях, полезных для пропитания и возделывания» (1801). Научные академии проводят исследования и эксперименты, устанавливают премии для тех, кто смог бы «изобрести» новые продукты, дабы утолить голод населения (победителем подобного конкурса, объявленного Академией Безансона, стал Огюстен Пармантье, автор трактата о разведении картофеля).
   Итак, в основе переворота, произошедшего в европейских структурах производства продовольствия в XVIII и в первых десятилетиях XIX в., лежал выбор в пользу количества. Конечно, это можно назвать переворотом лишь с оговорками, ведь уже на протяжении веков выбор в пользу зерновых культур был именно выбором народных масс, выбором необходимым и в какой– то степени вынужденным, учитывая рост населения и прежде всего социально неравномерное распределение мясных ресурсов. Успех в XVIII в. кукурузы и картофеля (кое-где риса, где-то, как мы увидим, были и другие варианты) – логическое и, согласно данной логике, неизбежное завершение пути…


   Сомнительный успех кукурузы

   Мы уже говорили о раннем внедрении кукурузы в сельскую местность Европы, которое произошло в десятилетия, непосредственно последовавшие за ее «открытием» на Американском континенте; говорили также и о том, что оно выражалось – по инициативе крестьян, без влияния каких-либо внешних факторов – в чисто «огородном» формате, долгое время не затрагивая полевые культуры. Подчеркивали мы также и тот факт, что для крестьянина оказывалось весьма удобным такое положение вещей, исключавшее кукурузу из числа культур, доля урожая которых причиталась землевладельцу: огород издревле был на усадьбе «свободной зоной», не облагался арендной платой, выделялся крестьянской семье и находился в полном ее ведении. По этой и прежде всего по этой причине, а не только из вполне понятной осторожности, мешающей до конца воспринять что бы то ни было новое, первые свои десятилетия в Европе кукуруза провела, будучи замкнута и, так сказать, сокрыта в крестьянских огородах (а также в ботанических садах). Но «новый вид пищи, – писал В. Кула, – означает новое производство, а новое производство означает новые экономические отношения, то есть социальные конфликты вокруг отношений, которые существовали раньше». Это и произошло в сельской местности Центральной и Южной Европы (там, где крестьяне были заинтересованы в новой культуре) на рубеже XVII–XVIII вв.
   После первых проб, почти никем не замеченных, возделывание кукурузы стало распространяться: кое-где (например, в северо-восточной Италии) уже в конце XVI в. оно представляло собой значимый экономический фактор. В разное время и в различной мере, в зависимости от местности, землевладельцы оказались заинтересованы в том, чтобы превратить кукурузу в полевую культуру, на полных правах включив ее в договоры по землепользованию и приравняв – в том, что касается арендной платы, – к традиционным зерновым. Тут энтузиазм крестьян несколько поостыл, в некоторых случаях они вообще прекратили ее возделывать. И началась тяжба, в которой роли переменились: землевладельцы поощряли возделывание кукурузы, а крестьяне отвергали ее. Первые уже полностью осознали свою выгоду: высочайшая урожайность кукурузы по сравнению с традиционными зерновыми культурами предоставляла возможность получать колоссальные прибыли и в качестве квоты, которую можно было забирать от этого нового продукта, и еще потому, что производимая в больших количествах дешевая пища обеспечивала жизнедеятельность крестьян, а следовательно, можно было изымать у них (более или менее насильственным путем) большую долю ценных продуктов. «Вилка» между пшеницей и второстепенными злаками, которые последовательно заменялись кукурузой, все более увеличивалась. Постепенно обозначились два раздельных, никак между собой не сообщающихся уровня потребления: сельское население (прямо, если речь шла о крестьянах, прикрепленных к земле; через рынок, если то были батраки или сезонные рабочие) подталкивалось, даже понуждалось к потреблению кукурузы, в то время как пшеница продавалась по высоким ценам. Этот механизм, закрепленный целым рядом новых пунктов, появившихся в договорах, и грабительской системой займов, которая основывалась на нищете и бесправии крестьян, позволил многим землевладельцам в XVIII в. значительно повысить доходность хозяйств. В этом смысле оскудение крестьянского рациона, который стал еще однообразней, чем прежде, было связано с развитием капитализма в деревне. Европейские крестьяне более или менее ясно осознавали пагубность – для условий их жизни – подобных преобразований, поэтому они и сопротивлялись внедрению кукурузы на их поля, что парадоксальным образом противоречило интересу, который они уже несколько столетий проявляли к новой культуре. Совершенно очевидно, что речь не идет о предубеждении против новизны как таковой: «Когда крестьяне, возделывавшие кукурузу, поднимали восстание, хоть в XVIII в., хоть позже, оно бывало направлено против господ, против землевладельцев, которые заставляли высаживать кукурузу на полях, а зерновые превращать в монокультуру» (Т. Стоянович).
   К давлению со стороны землевладельцев прибавился голод – вот почему пик трансформации приходится на середину XVIII в., отмеченную, как мы уже видели, тяжелыми недородами. На Балканах именно после кризиса 1740–1741 гг. кукуруза появляется в полях рядом со старыми делянками проса и ячменя и мало-помалу поглощает их: «Лепешки и похлебки из ячменя и проса превращаются в лепешки и похлебки из кукурузы». Это – настоящая метаморфоза(Стоянович). Каша становится стержнем системы жизнеобеспечения для сельского населения.
   В Италии этот период тоже стал решающим. «Не прошло и сорока лет, – пишет в 1778 г. по поводу кукурузы агроном из Римини Джованни Баттарра, – с тех пор, как в огородах окрестных крестьян виднелись одна-две метелки… Но по мере того, как увеличивались посадки, оказалось, что урожаи весьма обильны и мешки переполняются зерном», и тогда, продолжает наш автор, с крайней наглядностью обнажая общественно-экономический механизм, который мы только что описали, «хозяева угодий, ранее не придававшие важности тем малым урожаям, теперь захотели получить свою долю, и вот уж 25 или 30 лет, как данная статья дохода очень увеличилась в этих наших краях». А рядом с интересами хозяев – давление голода: «Ах, дети мои, если бы вы очутились в 1715-м, который старики еще помнят как тяжелый, голодный год, когда не было еще у нас этого зерна, то увидели бы, как люди умирают от голода»; но наконец «Богу угодно было научить нас сеять это зерно и здесь, и повсюду, так что если в какие годы и не родит пшеница, у нас все-таки есть еда в общем-то вкусная и питательная».
   «Вкусная и питательная», говорит отец семейства, в уста которого Баттарра вкладывает свои поучения. Нужно добавить: при условии, если эту еду сочетать с чем-то еще. Ибо кукурузная каша сама по себе не насыщает: отсутствие никотиновой кислоты, витамина, необходимого для организма, приводит к тому, что опасно питаться толькоэтой едой (минимального количества мяса или свежей зелени было бы достаточно, чтобы обеспечить ежедневную потребность в никотиновой кислоте). Иначе можно заболеть ужасной болезнью, пеллагрой, которая вначале изнуряет тело гнойными язвами, затем ведет к безумию и смерти. Впервые отмеченная в Испании (в провинции Астурия) около 1730 г., пеллагра чуть позже появляется во Франции и в Северной Италии; во второй половине столетия, одновременно с увеличением потребления кукурузы, она распространяется по деревням Южной Франции, по долине реки По в Италии, на Балканах; она останется тут надолго, вплоть до конца XIX, а в некоторых местах, например в Италии, и до XX в. То, что эта болезнь связана с пищей, сразу становится понятно всем; однако разгораются ожесточенные споры между теми, кто винит кукурузу либо испорченную муку (то есть в конечном счете тех, кто «выбрал» себе такую пищу), и теми, кто считает, что корень зла – режим питания сам по себе, его однообразие (а значит, состояние чрезвычайного хронического недоедания). Только в первые десятилетия XX в. этот вопрос был окончательно разрешен в последнем смысле, и мы не можем не задуматься о том, сколько сторонников первой точки зрения имели в виду собственную или чужую выгоду или по каким-то причинам не желали видеть тяжелых социальных последствий этого явления. Крестьяне, со своей стороны, прекрасно понимали, в чем дело: один итальянский врач жаловался в 1824 г. на то, что трудно оказывать помощь больным пеллагрой, поскольку многие из них «не идут к врачу, ибо полагают, что единственное лекарство – пить вино, есть мясо и пшеничный хлеб, чего большинство не может себе позволить».
   Пеллагра двигалась следом за кукурузой, начиная с ее подъема в 30–40-х гг. XVIII в. и до окончательного закрепления на европейских полях после голода 1816–1817 гг. Эта болезнь на протяжении одного или двух веков была настоящим бичом в деревнях Центральной и Южной Европы, знаком и символом беспрецедентно скудного питания.


   Картофель между агрономией и политикой

   Картофель тоже распространяется как еда неурожайных лет: обращаться к нему заставляет голод, посадки его навязываются землевладельцами – запускается механизм, по большей части аналогичный тому, какой мы рассматривали в связи с кукурузой. Добавляется еще вот какое благоприятное обстоятельство: картофель растет под землей, а потому защищен от опустошений, производимых военными действиями, этими «рукотворными неурожаями», которые регулярно обрушиваются на сельское население; «картофель, – читаем в одном эльзасском документе, – никогда не страдает от бедствий войны». Более всего в Центральной и Северной Европе происходит массовое внедрение «белого трюфеля» как альтернативы традиционным зерновым культурам, картофель по своему распространению явно может поспорить с кукурузой. Эти две культуры охватывают весь континент, пересекаясь в зонах, которые и по культуре, и по климату являются промежуточными, как, например, Южная Франция или Северная Италия.
   Уже в первой половине XVIII в. государственные власти всячески способствуют посадкам картофеля, а то и дело появляющиеся научные публикации не устают пропагандировать его высокие достоинства и питательные свойства. Такие меры принимал и Фридрих Вильгельм I Прусский (1713–1740), и его сын Фридрих Великий. Но продовольственные кризисы, связанные с Семилетней войной (1756–1763) и неурожаем 1770–1772 гг., более всего способствовали внедрению нового продукта в Германии. Говорят, Огюстен Пармантье, участвовавший в Семилетней войне, именно в прусском плену открыл для себя картофель, который впоследствии стал с огромным энтузиазмом пропагандировать во Франции (мы уже упоминали его исследование на эту тему, получившее в 1772 г. премию Безансонской академии). Тем временем картофель распространился в Эльзасе и Лотарингии, во Фландрии, в Англии; в Ирландии крестьяне особенно полюбили его, сделав основой своего рациона. Не только в Германии, но и повсеместно неурожай 1770–1772 гг. привел к качественному скачку в распространении новой культуры: в некоторых местностях (например, в Оверни) она появляется впервые; в тех областях, где картофель был уже известен, его производство интенсифицировалось, и он окончательно вошел в рацион питания, преодолев остававшееся кое-где сопротивление (например, в Лотарингии еще в 1760 г. отмечались выступления против картофеля и его неприятие, а в 1787 г. он уже описывается как «обычная и здоровая» пища крестьян). К концу века картофель укрепился в Швеции, Норвегии, Польше, России; австрийские солдаты пытались (по правде говоря, не без трудностей) внедрить его на Балканском полуострове: в 1802 г. вышел указ военного коменданта, согласно которому сербские и хорватские крестьяне, которые отказывались сажать картофель у себя на полях, получали сорок палочных ударов. Но голод действовал эффективнее любых указов: именно во время недородов картофель (как и кукуруза) распространяется быстрее всего.
   Например, в Ниверне его вклад в общий рацион питания можно назвать значимым только после кризиса 1812–1813 гг. Во Фриули (как и в большей части северо-восточной Италии) неурожай 1816–1817 гг. привел к «тому, чего не могли достигнуть страстные речи академиков» (Г. Панек).
   И все же решающую роль сыграли производственные отношения. В связи с картофелем, как и в связи с кукурузой, запускается процесс социальной дифференциации потребления: картофель, еда, предназначенная «для насыщения» крестьянских масс или городского пролетариата, противопоставляется продуктам высокого качества, которые идут на продажу. Предсказывая в 1817 г. распространение новой культуры на землях вокруг Венеции, Пьетро Дзордзи подчеркивает, что интересы торговцев зерном ни в коем случае не пострадают, поскольку картофель посадят «в таком только количестве, чтобы можно было быстро обеспечить пропитание тем, кто и так не покупает хлеба», то есть только для внутреннего потребления; может быть, в ущерб кукурузе, но, так или иначе, «подобные действия, которые пойдут на пользу наиболее нуждающемуся классу, не нанесут никакого вреда состоятельным людям».
   Сопротивление крестьян, которые понимали, что новые порядки приведут к еще большему оскудению их рациона питания, было вызвано также и тем, что навязываемый продукт был низкокачественным и малоаппетитным: плохо или вовсе не селекционированные клубни первых поколений при варке превращались в кислую, водянистую, порой даже токсичную массу. Кроме того, следует иметь в виду, что долгое время картофель предлагался крестьянам как продукт, из которого можно выпекать хлеб, – так уверял Пармантье в своем трактате, этому учили многие пособия и брошюры конца XVIII – начала XIX в. А когда люди убеждались на опыте, что хлеб из картошки никак не получается, несостоятельность этих сведений еще больше отвращала их от непонятного продукта. Чтобы убедить крестьян, прибегали к всевозможным средствам: в Италии даже добивались сотрудничества приходских священников; государственная власть видела в них, поскольку они «пользуются доверием поселян», «одно из самых действенных орудий, чтобы внедрить в сознание народа и распространить в его массе полезные истины и навыки, ведущие ко благу общества и государства». Так, в 1816 г. королевский уполномоченный в провинции Фриули направил всем приходским священникам циркуляр и инструкцию по поводу разведения картофеля, чтобы те объясняли их и распространяли среди верующих. Использовались и формы юридического принуждения – в договоры по землепользованию включались пункты, обязывавшие арендатора предназначать какую-то часть полей для посадок картофеля.
   Опыт не замедлил продемонстрировать, сколько утонченных гастрономических изысков может получиться из картофеля: из книг рецептов начала XIX в. уже видно внимание «высокой» культуры к применению картофеля на кухне (это, наверное, было неизбежно, не зря же ученые потратили столько сил, воспевая его чудесные свойства). Таким образом, картофель довольно рано попал в социально гетерогенное, разнородное культурное пространство; этого не случилось с кукурузой, которая так и осталась пищей для бедняков. И все же мы не должны забывать, с каким настроением европейские крестьяне принимали (если принимали) этот «белый трюфель» два века тому назад. Корм для скота и, кроме того (может, лучше сказать поэтому), еда для крестьян. «Картофель, – объясняет Джованни Баттарра в своем „Практическом сельском хозяйстве“, – великолепная пища как для людей, так и для скотины».
   «Бедные крестьяне в тех краях, – пишет в 1767 г. другой итальянский поборник картофеля, имея в виду сельскую местность Германии, – шесть месяцев в году питаются одним картофелем, а выглядят прекрасно – все крепкие и здоровущие». Может быть, и не такие уж «здоровущие», хотя рацион, основанный на картофеле, действительно не ведет к столь драматичным физиологическим расстройствам, как те, которые вызывает питание одной кукурузой. Тем не менее однообразие режима питания как таковое оказывается довольно рискованным. И не только потому, что лишь разнообразная пища позволяет организму правильно развиваться, но и потому, что сама надежность пропитания, возможность получать его каждый день зависит от того, насколько широк диапазон доступных пищевых ресурсов. Если монокультуры XVIII–XIX вв. и связанные с ними режимы питания, основанные на каком-то одном продукте, стали крайним выражением уже многовековой тенденции к «упрощению» народной диеты, то ирландская трагедия 1845–1846 гг. оказалась самым вопиющим ее результатом. Двух плохих урожаев картофеля было достаточно, чтобы уничтожить крестьянское сообщество, система жизнеобеспечения которого, к несчастью, основывалась на этом (толькона этом) продукте. Высокая урожайность картофеля позволяла семьям арендаторов сокращать до минимума участки земли, необходимые для собственного пропитания, в то время как английские землевладельцы отправляли за море лучшие продукты (пшеницу, свинину, кур, сливочное масло). И вот хватило двух лет без картофеля, при политике преступного небрежения со стороны британского правительства, чтобы добрая треть населения (в некоторых районах даже больше) погибла от голода и инфекционных болезней или оказалась вынуждена эмигрировать. Остров обезлюдел (в 1841 г. там было 8 миллионов жителей, а через 60 лет не насчитывалось и 5 миллионов), и это послужило прекрасным предлогом, чтобы ликвидировать большую часть мелких хозяйств, превратив их в пастбищные латифундии, снабжающие мясом и шерстью английский рынок.



   Голод и рост преступности

 //-- Отрывок из книги Питирима Сорокина «Голод как фактор» --// 
   Допустим, что все рассмотренные пути преодоления голода (изобретения, ввоз продовольствия, эмиграция, войны и захваты) почему-либо недоступны или покрывают только часть дефицита продуктов питания. Допустим, что в группе по-прежнему остаются голодающие. Что происходит в таком случае? Если голод голодных не может быть удовлетворен притоком продовольствия извне или благодаря оттоку из группы части населения, то он будет искать способы удовлетворения в пределах самой группы.
   Произойдет нечто подобное тому, что происходит при голодании организма, который в таком случае начинает жить за свой счет – прежде всего за счет собственных жировых запасов, а когда и они оказываются израсходованными, его клетки начинают жить за счет друг друга. Так и в социальном агрегате голодные клетки, лишенные возможности добывать пропитание извне, начнут тяготеть к его «жировым клеткам» – пищевым скопам и их эквивалентам, – будут стремиться к захвату и овладению ими.
   А так как эти пищевые скопы принадлежат здесь определенным клеткам и охраняются ими, то результатом такого «тяготения» будет обострение социальной борьбы за пищу в пределах самого общественного организма, охваченного голодом.
   Мы видели, что у людей, испытывающих голод, он стремится ослабить и подавить все контрарные, мешающие его удовлетворению рефлексы. Эти тормоза постепенно слабеют и перестают удерживать людей от целого ряда актов, от которых они их удерживали прежде. Эта общая закономерность относится и к так называемым «правовым и нравственным» рефлексом. Те из них, которые препятствуют удовлетворению голода, запрещая такие-то и такие-то акты, подвергаются атаке с его стороны и часто ее не выдерживают. В итоге правовые и нравственные запреты нарушаются, иными словами, начинается рост «преступности». Голодные, не удерживаемые теперь никакими тормозящими рефлексами, не имея иных способов удовлетворения голода, под влиянием голода будут прибегать к тайному (кража) и обманному (мошенничество) или же явному (насилие, разбой, грабеж) овладению средствами пропитания, имеющимися в пределах группы. Если голодающие встретят отпор со стороны самих «сытых» клеток общества, со стороны органов власти или других лиц, то это может привести к насилию, убийству, телесным повреждениям, словом – к преступлениям над личностью.
   Таким образом, при невозможности покрыть продовольственный дефицит иными способами обычной функцией голода, в силу расторможенности у голодающих всех контрарных рефлексов, является увеличение числа прежде всего имущественных преступлений, а затем – и преступлений против личности, представляющих собой частный случай обострения социальной борьбы между членами данного агрегата. Для этого нужно только, чтобы в данном агрегате наряду с голодными были и «жировые клетки» или, вообще говоря, – те или иные средства пропитания (продовольствие, деньги, ценности и прочие эквиваленты), которыми, пусть даже и не в избытке, обладают некоторые его члены.
   Здесь можно сформулировать ряд более конкретных теорем, определяющих степень повышения кривой преступности.
   При равенстве прочих условий рост преступности будет тем больше, чем:
   1. больше число голодающих и чем сильнее степень их голодания, иными словами, чем меньше продовольственный дефицит покрывается иными способами;
   2. чем резче в данном обществе имущественная дифференциация на голодных и богатых;
   3. чем меньше богатые добровольно уступают голодным;
   4. чем слабее и хуже налажен в стране общественный аппарат охраны достояния богатых (полиция, агентура, сыск, суд, система наказаний и т. п.);
   5. чем меньше для снабжения голодных продовольствием делает власть и т. д.
   Скажут, что так бывает не всегда, что в реальной действительности не всегда происходит увеличение числа преступлений в строгом соответствии с этими теоремами. Возможно, бывают такие архи-голодные общества, где преступность повышаются не очень резко. Возможно – но именно потому, что нет равенства прочих условий. В одних случаях выход из положения находится благодаря увеличению ввоза продовольствия, в других – благодаря усилению эмиграции, в третьих очень сильными оказываются контрарные голоду рефлексы. Кроме того, эти отклонения от теорем могут быть вызваны: 1) общим обеднением группы, так что красть и грабить не у кого и нечего; 2) усилением тормозящих механизмов, таких, например, как террор, увеличение штатов полиции и других охранительных органов, запирание парадных дверей и установление дежурств у ворот, как у нас, колоссальное усиление кар и репрессий и т. д.; 3) легализацией преступлений, когда преступники совершают кражи, грабежи, разбои, убийства и т. д., исполняя правительственные законодательные акты, распоряжения и декреты. Зачем в таком случае воровать или грабить, если получив ордер, разбойник и вор могут «легально» явиться куда им угодно, устроить обыск, «секвестрировать» все, что ни пожелают, вволю могут мошенничать, составляя описи, и присвоить себе все, «что душе угодно». Такие акты, конечно, не попадут в «уголовную статистику» государства. Они – не преступления, а «законные деяния, совершенные по распоряжению законной власти». Мудрено ли, что при таких условиях данные уголовной статистики отклонятся от сформулированных нами теорем? То же самое можно сказать, например, и о преступлениях, совершаемых во время войны. В массовом «легальном» военном грабеже тонут единицы «нелегальных преступлений». И человеку голодному нужно быть настоящим идиотом, чтобы, имея полную легальную и даже поощряемую возможность грабить «законно» (врага внешнего, врага внутреннего), делать это «нелегально» и подвергать себя риску. Таких идиотов немного.
   Все эти и подобные им явления могут вызвать отклонение кривой преступности от ее идеальной нормы или завуалировать ее «легализациями», но от этого сформулированные выше теоремы не теряют своего значения. Несмотря на все эти отклонения, действительность, как мы сейчас увидим, вполне подтверждает основное положение: увеличение числа голодающих и усиление голодания (до максимума) способствуют повышению кривой преступности и обострению социальной борьбы внутри агрегата.
   Подтвердим сказанное.
   Первым подтверждением этой функциональной связи является тот факт, что основной контингент преступников, нарушающих права собственности, состоит из представителей бедных слоев общества. Представители имущих сословий в области этих преступлений дают гораздо меньший процент. Исследования Вассермана, Линденау, Тарновского, Всесвятского и других ученых свидетельствуют об этом вполне определенно. Так, например, в Австрии из каждых 100000 рабочих осуждено за кражу было 480 человек, а из того же числа капиталистов и лиц, живущих на пенсию, – только 45. «Типичными преступлениями рабочего класса, – пишет М.Н. Гернет, – являются хищения чужого имущества и нанесения телесных повреждений. Из общего числа осужденных ремесленников 52 % были осуждены за кражу, а из числа фабричных рабочих – 42 %». Связь между бедностью, т. е. большим ущемлением пищевых рефлексов (большими шансами на голодание) и большим количеством краж после всего сказанного понятна без комментариев.
   Вторым подтверждением служит так называемый календарь преступников. «Преступления против собственности (во Франции) достигают максимума в декабре и январе – т. е. в те месяцы, когда бедные сильнее всего страдают от лишений и нужды», – пишет Левассер. И в других странах – в Англии, во Франции, Германии, России, Сербии, Болгарии, Бельгии – из года в год максимум преступлений против собственности приходится на зимние месяцы, когда бедняку труднее добывать пищу, и минимум – на лето и осень, когда это делать легче. Это явление, отмеченное Лакассанем, Левассером, Майром, Фойницким, Эттингеном, Тарновским, Гернетом и другими, еще раз вполне определенно подтверждает наш тезис.
   3) Третьей категорией фактов, еще рельефнее свидетельствующих о том же самом, является рост преступлений против собственности в земледельческих странах в годы неурожаев и роста дороговизны, когда их последствия не компенсируются импортом и иными путями, и рост преступлений в годы промышленных кризисов в странах индустриальных, т. е. в тех и других странах – в годы большего ущемления пищевых рефлексов.
   Эти явления достоверно установлены моральной статистикой. Изучив динамику преступлений во Франции с 1838 по 1886 гг., Левассер пришел к выводу: «Урожаи оказывали сильное влияние на динамику преступности, особенно когда страны были беднее и импорт не способствовал снижению кривой преступности. Число нарушений законов увеличивается в годы неурожая, так как нужда, усиливающаяся в результате этого, толкает на кражи. Это было особенно заметно в 1847 и 1854 гг. – годы плохого урожая». К такому же выводу пришел Майр, сопоставивший годичные колебания цен на хлеб и количество преступлений в Баварии с 1836 по 1861 гг. То же самое для всей Германии в период с 1882 по 1898 гг. констатировал Берг, для Сербии (сопоставив цены на кукурузу и число преступлений против собственности) – Вадлер, для Италии – Форназари ди Верче, для Англии – Туган-Барановский, для России – Тарновский, Людеров, Трайнин, Гуревич, Гернет, Чарыхов и др.
   Так, в Калужской губернии (губернии земледельческой и потребляющей) «годы подъема цен на хлеб – 188), 1892 и 19(7, – так же, как и падения цен – 1883, 1888, 1894–1895, 1900–1901 гг., – были отмечены (в том же или следующем году) соответствующим изменением кривой преступности по Калужской губернии числа осужденных за кражи. параллельны с ценами на хлеб и нуждою населения в собственном хлебе Грабежи и разбои подчинены этому же закону»[482]. Такая же связь была установлена Тарновским для Петроградской губернии, Траининым – для Московской. Гуревичем – для Нижегородской, Тарновским – для 35. «Так, в 1880–1881 гг хлеб сильно подорожал и число возникших дел о кражах и насильственных похищениях поднялось на 20 % выше среднего вместе с падением цен на рожь в 1885–1890 гг. сни зилась и преступность»…
   Указанная связь между ухудшением питания масс и увеличением числа преступлений против собственности (а отчасти и против личности) для стран индустриальных, согласно сказанному, должна проявляться в годы промышленных кризисов, когда растет армия безработных, доход рабочих падает, стало быть и питание их ухудшается. Наблюдается ли она в действитель ности?
   Возьмем для примера Англию, в частности ее промышленные округа Исследование Туган– Барановского показывает, что в годы благополучия преступность уменьшается, в годы кризисов – быстро возрастает Промышленный застой начала 40-х годов вызывает особенно сильное увеличение преступлений10. То же самое отмечается в годы 1825, 1826, 1827 (кризис), 1847–1848 (кризис, застой), позже максимальные всплески преступности наблюдаются в 1851, 1857, 1863 гг., причем 1851 и 1857 – это годы кризисов, а в 1863 г. достиг своего максимума хлопковый голод; дальнейшее повышение преступности мы находим во второй половине 70-х годов, т е. в годы промышленной депрессии и т д Всем сказанным наша теорема подтверждается вполне определенно.
   4) Наконец, она непосредственно и бесспорно подтверждается резким подъемом кривой преступности в годы массового голодания. Эти годы, ceteris paibus, являются особенно «преступными» годами, т е. годами, когда голод депрессирует все задерживающие его утоление условные морально-правовые рефлексы, в итоге чего люди en masse совершают акты их нарушения, резко возрастает число краж и грабежей, образуются целые банды грабителей и разбойников, нападающие на тех, кто имеет продовольствие и деньги.
   Из множества свидетельств приведу лишь некоторые.
   Для древних голодовок мы, конечно, не имеем статистических данных, но что и тогда преступность резко повышалась, об этом свидетельствуют хроникеры и летописцы, часто отмечающие этот факт. Опираясь на эти источники, Фридлендер пишет, что в Риме, «где всегда был большой контингент голодных, разбои, грабежи и кражи были весьма распространены». После гражданской воины 68 г. «необеспеченность жителей чрезвычайно увеличилась», улицы наполнились «ужасными бесчисленными толпами», «нередки бывали нападения разбойников» Во многих средневековых хрониках рассказывается о резком повышении преступности. Так. во время голода 1145 г шайки голодных разграбили монастырь в Фульде, в 1095 г., кражи и разбои были очень распространены….
   Одного епископа, ехавшего по улице города голодная толпа заставила слезть с коня и, несмотря на раздачу им денег, тут же этого коня съела. Кражи и насилия в домах, разгромы хлебных лавок и т п. были частыми явлениями. Около хлебных лавок «происходили при этом драки, и многие возвращались домой с окровавленными физиономиями, но без хлеба». То же самое происходило и позже. В 1709 г. во Франции «немногие, имевшие хлеб, должны были защищать себя от грабежа, как в неприятельских странах». В 1789 г. «на дороге убивали женщин, которые несли хлеб». И у нас, в голодовки XIII в. «грабила крамольница торг», во Пскове во время голода 1314 г. «почали бяху грабити недобрии люди села и дворы и клети в городе». Во время голода 1601–1603 гг. «толпы народа для спасения себя от смерти составляли шайки и добывали себе пропитание разбоем». В неурожайные годы при царе Алексее Михайловиче «крестьяне жгли помещичьи усадьбы, убивая их владельцев».
   При Петре и его преемниках «голода не переводились, вызывая страшное нищенство и разбои. Густые толпы нищих сновали по селам, городам и проезжим путям; разбойники грабили и убивали проезжих»[492] «Современные Петру известия говорят о небывалом развитии разбоя. Разбойничьи шайки нападали регулярным порядком, уничтожали многолюдные села, останавливали казенные сборы, врывались в города. Иной губернатор боялся ездить по вверенному ему краю, и сам князь Меньшиков, не краснея, объявил Сенату, что не может справиться с разбойниками в своей губернии».
   То же самое наблюдалось и позже. Во время голода 1833–1834 гг. «было не мало случаев то покражи хлеба, то грабежа гумна и амбара».
   Более поздние повышения кривой преступности не только при голодовках, но даже при возрастании цены на хлеб зафиксированы, как мы видели, статистикой.
   В ряде случаев, как увидим ниже, массовый характер преступлений во время голода принимал столь грандиозные размеры, что перерастал в революции, народные бунты и как бы растворялся в них.
   Одинаковые причины при сходных условиях вызывают одинаковые следствия. Обратимся к голодовкам прошлых лет в Индии, когда помощь голодающим здесь еще не стояла на должной высоте. Голод 1876–1878 гг., Мадрас: «Голод оказывает довольно сильное влияние на преступность. В здешней центральной тюрьме находится около 1800 заключенных – вдвое больше, чем обычно, и это количество ежедневно увеличивается. В некоторые дни в тюрьму поступает до сорока новых лиц. Причем, многие из них сознательно идут на преступления, чтобы попасть в тюрьму и иметь питание от правительства». Возросло также и число коллективных грабежей. То же самое наблюдалось и в Бомбее (рост краж и грабежей).
   Обращаюсь, наконец, к современным голодным годам в России. Без преувеличения можно сказать, что за эти годы почти все население России, без различия пола и, пожалуй, возраста, положения и профессии, «криминализировалось» Почти все так или иначе стали ворами и мошенниками, многие – взяточниками, грабителями, разбойниками и убийцами. Боюсь, что мои сограждане оскорбятся такой их квалификацией. Тем не менее, за эти годы Россия стала сплошь преступной страной. Трудно найти, особенно в местах, охваченных голодом, такого человека, который так или иначе не был бы повинен в том или ином продовольственном преступлении: в мелкой или крупной краже, в мелком или крупном обмане и мошенничестве с пайками, карточками и т. п. Приведу некоторые факты.
   В Петрограде «в 1918 г расхождение между данными переписи населения и числом выданных государственных карточек составляло 327000, т. е. 22 % всего населения»[496]. На юридическом языке обычного времени это значит, что 327000 человек были ворами, похищавшими общественное достояние. В Москве в мае 1918 г. количество выданных продовольственных карточек составляло 2213000, т е было на 530000 человек или 31,5 % больше действительного населения Москвы, а к июню число лишних карточек увеличилось до 1100000, т. е. составило 70 % всего числа жителей[497]. 70 % населения стали ворами, похищавшими общественное достояние, вырывавшими кусок хлеба изо рта своих голодающих соотечественников. Полагаю, что числа эти довольно красноречивы.
   То же самое происходило, конечно, и в других городах и областях, охваченных голодом. В нормальное время такие проступки вызывали бы негодование, теперь все стали считать их вполне дозволенными голод растормозил соответствующие убеждения.
   Так обстоит дело со взрослыми не иначе, как мы отчасти уже видели, дело обстоит и с детьми. В местах, охваченных голодом, они также превратились в воров, мошенников, грабителей, разбойников и спекулянтов. Даже те немногие статистические данные, которые имеются, позволяют увидеть это повышение детской преступности в голодные годы и ее «продовольственную окраску». «Детская преступность в Петрограде в 1918–1920 гг. имела специфический характер. Прежде всего, она возросла. В 1918 г. число дел в комиссии по делам несовершеннолетних составляло 6000; в 1919 г. – 8000, а в 1920 г. еще больше, между тем, как численность населения значительно уменьшилась (с 1460000 до 706841 человек. – ПС). 79 % всех дел составляют нарушения против собственности, из них около 49 % приходится на продовольственные кражи у домашних, а 30 % на мошенничество с целью овладения предметами первой необходимости (подделка ордеров и т п.).
   Сказанного, полагаю, вполне достаточно, чтобы признать обсуждаемый тезис доказанным. Из этой первичной функции массового голода, в свою очередь, следует ряд его вторичных функций в области состава населения, его свойств, социальной структуры и течения общественных процессов.
   Преимущественная гибель честных элементов с сильно развитыми социально-правовыми и моральными рефлексами. Там, где все воруют и грабят, мошенничают и убивают для добывания продовольствия, честные люди, не желающие этого делать, ceteris paribus, будут голодать, а следовательно, вымирать. Если они кое-что имеют или честно зарабатывают – они будут объектами нападение и грабежа, следовательно, тоже обречены на гибель. Наконец, они неизбежно будут активно бороться с преступлениями, не смогут спокойно к ним относиться; следовательно, опять-таки подвергаются наибольшему риску. В такой стране шансы на выживание имеют люди беспринципные, «комбинаторы», ловкие спекулянты, мошенники, смелые налетчики и т. д. Они же преимущественно будут пролезать и на командные высоты социальной пирамиды. Следовательно, в моральном плане отбор здесь происходит также шиворот-навыворот: честные вымирают, «нигилисты», спекулянты и разбойники выживают.
   В наши годы мы видели и видим, как последние благоденствуют, расцветают и полнеют, ходят чистенько одетыми либо расфранченными, и наряду с ними видим множество людей со впалыми или опухшими от голода лицами, бродящих подобно теням и часто на улице падающих от истощения.
   Далее, преимущественно гибнут люди физически слабые, больные, старики и дети, которые менее способны оказывать активное сопротивление налетчику, и сами менее способны грабить и нападать на других. Повышается кривая смертности (от убийств и т. д.), кривая телесных повреждений, кривая душевных заболеваний, кривая дефективного потомства и т. д.
   Структура криминализированного общества деформируется таким образом, что в большей или меньшей степени начинает опираться на обман и насилие. Насилие и обман становятся ее душою, проникающей ее всю сверху донизу. О каком-либо «правовом» порядке в таком обществе говорить не приходится.
   Высшими императивами здесь будут «обман» и «кулачное» или «револьверное право», самой надежной гарантией – произвол, основным видом социальных отношений – взаимный грабеж, эгоистическая забота о собственном пропитании, обогащение и взяточничество.
   Обеднение и экономическая дезорганизация всей хозяйственной жизни страны. Там, где все становятся шакалами и хищниками, нельзя заниматься производительным трудом. Те, кто будут им заниматься, все равно ничего не получат для себя: тысячи грабителей будут драть с них сто шкур и не оставят им даже голодного пайка. Посему, вся экономическая жизнь такого общества неизбежно идет к полному краху, который и произойдет рано или поздно, а именно – когда будет разворовано все и воровать уже станет нечего.
   Полная деформация правовой и моральной жизни общества. Такие социальные рефлексы, как уважение к человеку, его достоянию, жизни, здоровью и достоинству, «размагничиваются». Воцаряется «борьба всех против всех». Наступает массовое «озверение» и «одичание». «Культурные одежды» спадают, и вместо homo sapiens’oв на исторической сцене появляются жестокие скоты, по-волчьи скалящие зубы и грызущие друг другу горло.
   Деформируется и религиозная жизнь. В кругах непреступных она делается более интенсивной. Бог и религия становятся единственными их пристанищами, церковь – единственным местом успокоения, молитва – единственным утешением. В остальных кругах религиозные рефлексы гаснут и слабеют. Поскольку они противоречат хищническому поведению, они становятся одиозными. То же самое следует сказать и об интеллектуально-эстетической жизни населения. Рост научного творчества и распространение знаний снижается и падает («наукой тут не проживешь», а разве только «спекуляцией на науке и шарлатанством»!), приостанавливается и развитие искусства – inter arma silent musae…


   Юдоль


 //-- Отрывок из повести Николая Лескова «Юдоль» --// 
   Кто хотел бы составлять себе представление о деревенском голоде, бывшем в сороковом году, по тем явлениям, какие можно было наблюдать прошлой зимой, 1892 года, когда народные страдания были облегчаемы дружными усилиями разумных: и добрых людей, тот получил бы очень неверное понятие о том, как страдал народ при тех порядках беспомощия, о которых вспомянул генерал Мальцев. Таких забот, какие прилагались теперь частными лицами, чтобы помочь голодающим крестьянам по одному человеколюбию и состраданию, тогда и в помине ни у кого не было, да никакое оказательство в смысле общей помощи было и невозможно; а само правительство, разумеется, не могло прокормить всех голодных. «Казенным» или так называемым «государственным крестьянам» тогда дали что-то из «запасных магазинов» на «обсеменение полей»; но это была помощь слабая и ничтожная: «казенные» люди из названной категории на этот «заимобраз» тоже не могли прокормиться. Но о том, чтобы кормить их до сытости, и не считал и, нужным заботиться: рассказывали, будто граф Киселев сказал кому-то, что «крестьяне не солдаты» и что «до новины они могут одну зиму как-нибудь перебиться», и это будто бы послужило достаточным успокоением чьей-то душевной тревоги. А казенные или государственные крестьяне в то время считались за «любимых детей» правительства. Что же касалось людей других сословий, то с этими было еще меньше хлопот: о мещанах нечего, было и говорить, так как они земли не пашут и хлеба не сеют – стало быть, у них неурожая и не было, и притом о них давно было оказано, что они «все воры», и, как воры, они, стало быть, могут достать себе все, что им нужно; а помещичьи «крепостные» люди были в таком положении, что о них нечего было и беспокоиться, – они со дня рождения своего навеки были предоставлены «попечению владельцев», и те о них пеклись… Злополучные крепостные люди были всех других несчастнее: они не только страдали без всякой помощи, но еще с связанными руками и с тряпицей во рту. Они даже не имели права отлучиться, и нередко их жалобы и стоны принимали за грубость, за которую наказывали. Лучшие исключения были там, где помещики скоро ужаснулись раскрывшегося перед ними деревенского положения и, побросав свои деревни, сбежали зимовать куда-нибудь в города и городишки, – «все равно куда, лишь бы избавиться от своих мужичонков» (то есть чтобы не слыхать их просьб о хлебе). Без господ крестьянам по крайней мере открывалась свобода брести куда глаза глядят и просить милостыню под чужими окнами. Впрочем, в некоторых больших экономиях «своим крестьянам» давали хлеба и картофеля в долг или со скидкой против цены, за которую отпускали «чужим людям», но и это все было недостаточно, так как и по удешевленной цене покупать было не на что.
   Разумеется, я говорю только о той местности, где я тогда жил, в Орловской губернии. Может быть, что в других местах было и иначе.
   Я говорю только о том, что сам видел или о чем слышал в тогдашнее время. Самым ужасным тогда казалось, что люди в нашем месте были связаны крепостною неволею: через это они не могли никуда отлучиться и ничего себе промыслить. Среди мелкопоместных владельцев в Курской и в некоторых уездах Орловской губерний по местам происходило так, что дети и старики «ходили в побор», а взрослые работали на барщине, и работали работы неспешные, как-то: секли про запас хворост или рыли канавы, – с чем со всем можно было подождать, а ели «сборное», то есть то, что старики или ребятишки где-нибудь «напросят Христа ради». В больших экономиях крестьянам было гораздо лучше, уже по тому одному, что там по крайней мере не стесняли людей, и мужики поползли «с топорами» (то есть плотничать) в Киев, в: Харьков и в Нежин и «с лошадем» подряжались везти «лагуны» (с салом) или «бунты» (с пенькою) в Таганрог и в Одест. И в первом и во втором отходе заработок их был самый ничтожнейший, или, лучше сказать, – никакого. Работали они больше только «из одного прокорма», и то считалось еще хорошо, если работник прокормится и назад домой вернется «с лошадем», а не с одним «кнутиком». А то случалось, что он придет да обрадует домашних, что «кобылу» или «мерина ободрал в ухабе». Крестьяне, которые «нашли ряду» и успели уехать ранее, пока лошади их еще не обессилели от изнурительной бескормицы, кое-как справлялись и на дороге, в самом пути, отъедались сами и откармливали лошадей: эти и возвращались благополучно; но которые не нашли рано работы, а тронулись тогда, когда давно уже стал санный путь и лошади давно заморены на бескормице, у этих все «рушилось»: лошади у них запрокидывались кверху ногами в первом раскате и «падали». Как бесподрезные сани пойдут в раскат и ударят клячу по исхудалым булдыжкам, – она тотчас же и упадет, и лежит. Ее «поднимают» мужики, кто за хвост, кто за плечи. Поднимут, установят и поддерживают, а потом тронут: «ну, матушка!» Но она пройдет несколько шагов и опять хлопнется, ноги вверх задерет и даже не бьется. Чуть только не просит, чтобы ее уж и не трогали – что «мне-де уже все равно как околеть; лишь бы только поскорее».
   Иногда, бывало, видишь, что как только лошадь поднимут, так она тут же сию минуту опять и падает.
   Мужики, даже самые жестокие, тут плакали, как дети, и жалели лошадей – не били их, а все, бывало, уговаривают лошадку: «ну, матушка! ну, кормилица!», – да сами во всю дорогу то у одной, то у другой оглобли пыхтят и подсобляют, а сами все плачут.
   Страшное это представляло зрелище, как они, бывало, плетутся по дорогам длинными вереницами, и сами взъерошенные, истощенные и ободранные, а лошади уже совсем одни скелеты, обтянутые кожей…
   И не разберешь даже – кто кого жалче.
   Во всяком случае известная художественная группа Репина, изображающая поволжских бурлаков, представляет гораздо более легкое зрелище, чем те мужичьи обозы, которые я видел в голодный год во время моего детства.
   В глубоких ухабах или под раскатами столбовых дорог то и дело, бывало, валяются ободранные «падла», и над ними стаями веются черные птицы, высматривающие как бы им ухватить что-нибудь из того, что может остаться после зубов страшно освирепевших от голода собак. Собаки тогда рыскали очень далеко от домов и дичали совершенно как волки, Крестьяне, как известно, и в «довольное время» не любят кормить своих сторожевых собак и держатся того взгляда, что «пес сам о себе промыслитель», а в голодный год собак и нечем было кормить. На их собачье счастье лошадей околевало множество и трупы, их, или, по-мужичьи, «коневое падло», валялись без перевода и по, полям и по задворкам. Псам только, надо было иметь чутье да ноги, чтобы не пропасть с голода. Но удивительно было, как они далеко узнавали о каждой павшей скотине! Бывало, где ни выволокут, падло, собаки уж знают, и через час-два собачьи следы так и наплетут через все поля сеть по снегу. Люди удивлялись, этому и предполагали, что у собак непременно есть какое-то свое им свойственное средство сообщать друг другу новости о событиях, совершающихся за пределами их слуха, зрения и обоняния. В самом деле, чутье едва ли могло достигать на такие далекие расстояния, откуда сбегались собаки терзать падаль! Приходилось видеть знаемых деревенских собак, прибегавших верст за двенадцать и за пятнадцать. В начале зимы, когда лошадей дохло много, собаки так хорошо отъелись, что волки их боялись, и они не подпускали волков к пиру; но потом, когда все лошади переколели, голод собак стал ужасен, и волки пошли рвать их. Впрочем, псам все-таки было лучше, чем травоядным. Коров своих крестьяне «до последнего берегли» и «воспитывали крышами». Сгребут, бывало, с крыш давно почерневшую солому и иногда «попарят ее в корчажке» – вот и корм. Солить было нечем: тогда соль составляла «правительственную регалию» и была так дорога, что плоховатые мужики и в «ровные» – то года часто ели сныть несоленую. (У Тургенева мужик говорит, что надобно осиротелую девчонку взять. Баба отвечает: «Нам самим сныть посолить нечем». А мужик говорит: «А мы ее несоленую!» – и девчонку взяли). Коров «ходячих» не резали. Станет она «падать» или «заваливаться», идучи на водопой, – ее все еще поднимают и ведут до дому, «поддерживают» и опять «крышей воспитывают». И так водятся с ней до тех пор, пока у нее «титьки высохнут». Тут уже, значит, ждать от нее больше нечего – «воспитание» ее кончено, и остается ей «нож воткнуть». Зарезанную полуиздохшую корову поскорее «требушили» и потом волокли «в копоть», то есть разнимут ее труп на частички и повесят эти рассеченные части «над дымом», чтобы их «прокурило» и «дух отшибло», потому что у этого мяса даже до посмертного разложения был какой-то особенный, вероятно болезненный, запах, которого «утроба человеческая не принимала». А потом, когда дым все это «прокурит», – вонь несколько изменяла свой характер, и мясо воняло иначе – менее противно: тогда его, бывало, варят – и едят.
   Но все это еще было сравнительно благополучное время, когда было что «дымить», а впереди ждало положение гораздо более тяжкое.
   Здесь, однако, мне припоминается, какое горе бывало в крестьянском дворе, когда делалась очевидною: неминуемая надобность немедленно предать смерти «кормилицу».
   Как, бывало, доходит последний корм, так «бескормной корове» от мужиков выходит решение, что ее надо «приколоть»… Тогда все бабы принимаются «выть», а на них глядя, завоют все дети, и все стараются «коровушку покрыть»; то есть уверяют мужиков, будто она еще может жить; но мужики этому не внемлют, и как заметят, что подойник пуст, так сейчас же и берутся исполнять свое решение.
   Это ужасные минуты в крестьянской избе, которых нет средств описать, а их надо видеть.
   После ссоры и спора из-за коровы между бабами и мужиками – в избе вдруг пропадает хлебный нож!..
   Нет его, да и только! Бабы говорят: «ребята затащили», – мужики дерут ребят за виски; ребята говорят: «мамка скрала», – мужики мнут мамке потылицу… Всем дела много, а нож все-таки не отыскивается.
   Идут занимать нож к соседу, но и у соседа нож пропал! Бабы режут хлеб какими попало ножевыми «аскретками», а настоящие хлебные ножи все «пропали». Их ищут-ищут и не находят. Мужики понимают, что это значит, и долго не разговаривают, а идут за ножом на другой конец деревни и там где-нибудь пригодный нож находят. Тут же делают и уговор еще о живой корове: как делить ее «тушу», кому перед, кому зад, кому нутро или студни. Об этом уговариваются, чтобы не пропадала «убоина», и за раз несколько коров в деревне не режут. Сегодня режет один сосед, а другой поджидает, если есть чем издыхающую «воспитывать».
   Когда мужик добудет нож и возвращается в избу, он молча начинает водить нож по железистому кирпичу на загнетке. Вид у него тогда мрачный, и бабы начинают его бояться и уже не воют, а тихо плачут; но мужика и это выводит из терпения. К тому же мать или другая старуха, которая не боится тукманки, где-нибудь за углом причитает. Мужик спешит точить нож и, пощупав его на ладони, уходит звать на помощь соседа. С «уборкой» буренки надо опешить, потому что она того и гляди околеет, и тогда выйдет не «убоина», а «падло».
   Потом настает в избе жуткая тишина… Со двора все слышно, как мужики путают корову вожжами и потом бьют ее долбней по голове. Без этого они убить большую скотину не умеют. А потом, когда этот ужасный стук долбни по черепу прекратится, – мужик перекрестится и всунет корове нож в горло… И все стоят вокруг в тишине и смотрят, как кровь бьет и зарезанная еще дрыгает связанными ногами и смотрит. Потом тишина кончена, и закричат: «давай ночвы!» Тут всему делу развязка: бабы уже работают спокойно; носят разрубленные части своей буренки по избам и вешают их на деревянных крючьях и на лыковых веревках под потолками и над дверями черных изб (где дым идет). Тут это мясо коптилось, или как будто бы коптилось. На самом же деле орловские мужики мяса коптить не умели, да и негде было им его коптить, как надобно; а они только добивались, чтобы от него «не дюжо смердело».
   Так приели весь рогатый скот, и ко сретенью (2 февраля) во всем селе, о котором рассказываю, осталась только одна корова у старосты да две у дворовых; но лошадей еще оставалось на сорок дворов штук восемь, и то не у крестьян, а у однодворцев, которые жили в одном порядке с крепостными. Однако все эти лошади содержались на одной соломе и ни для какой работы не годились. Их даже нельзя было гонять на водопой к колодцу, потому что они завязали в сугробах и падали, и люди должны были их вытаскивать и волочь домой – что было очень трудно.
   Но не будем более говорить о скотах, а посмотрим, что случалося с самими сынами человеческими, отбывавшими здесь же беспомощно и безропотно все выпавшие на их долю злоключения «голодного года».
   Изобразить в общих чертах состояние духа деревенских людей за все время ужасной зимы сорокового года – я не умею. Была и унылость, и отчаяние, и стоны, и неимоверное мужество… все это «человеком» и «часом», то есть каждый человек переносил свое мучение сообразно своему характеру и не во всякую минуту одинаково. С виду даже, пожалуй, незаметно было, что люди переживают особенное страдание: жизнь в крестьянских избах плелась почти такая же безотрадная, как и всегда. Те же стоны и кряхтенье стариков, не слезающих с остылых печей; тот же дым и вонь, а часто и снег, пролезающий по углам с наружной стороны изб во внутреннюю; те же слабые писки голых и еле живых ребят со вспухшими животами и красными от дыма глазами; но зимняя картина в орловской деревне никогда и не была другою… Я ее всегда видел именно этакою. Мне гораздо легче вспомнить и удобнее, – кажется, передать некоторые особенные случаи, которые уцелели в памяти и которые я изложу один от другого в отдельности.
   Прежде всего вспоминается мне хилая девочка Васенка, которую «бог взял», и я с этого начну моя рапсодии, но так как мать Васенки жила на дворовом положении, то прежде я скажу коротко о положении людей дворовых, которое отличалось от крестьянского. Дворовым людям, – которые в обыкновенное время почитали себя несчастнее крестьян, в голодовку выходило лучше, чем крестьянам, – потому что дворовых, не имевших земли и состоявших на работе при помещичьих дворах, помещики должны были кормить, и кое-как кормили. В обыкновенное время им отпускали на мужчину 1 п. 30 ф. в месяц, а на женщину 1 п. 20 ф. и на детей (с пяти до пятнадцати лет) по 20 ф. ржаной муки. Более не давали ничего: приварок и соль они должны были припасти себе сами, и где-то – они этим действительно раздобывались. В голодный год во многих местах этим людям сделали страшную обиду: «сняли их с мучной месячины на печеный отвес», то есть стали давать им по 3 ф. хлеба в день на мужчину и по 2 ф. на женщину, а мальчикам и девочкам по полтора фунта. Притом если варили щи или кашу, то в эти дни: хлебный отвес уменьшался наполовину. Этим уже дворовые люди были страшно недовольны, потому, что они своим «отвесным хлебом» делились со своими родственниками, голодавшими на деревне, и это составляло их священное право «помогать на деревню».
   Дворовым и комнатной прислуге с Введения (21 ноября) месячину и отвес тоже стали выдавать не «чистым хлебом», а с примесью, но с примесью очень съедобною, по преимуществу с картофелем, и только в случае недостатка картофеля – с конопляным жмыхом, который если свеж и не горек, то вкус хлеба не очень портит. Во всем хозяйстве теперь только нам к столу подавали чистый и притом «обрушенный» ситный хлеб, муку для которого содержали в кади, в кладовой под замком, и отпускали ее, в кухню для выпечки.
   Хлеб этот был, конечно, гораздо лучше крестьянского пирога, и мы, дети, это знали и, евши такой хлеб, чувствовали, что-то вроде стыда по тому случаю, что мы пресыщались вкусным хлебом и даже кормили им нашу собачку Фидельку, тогда как на деревне дети сосали жмых…
   В детских сердцах наших как будто раздавался голос бога, вопрошающего о брате…
   Пекла наш «господский хлеб» та птичница Аграфена из однодворок, о которой упоминалось выше, – та, которая видела сны и первая запророчила быть голодному году. Она – напоминаю опять – имела право уйти от нас, но жила на положении крепостной, потому что у нее были дети, прижитые с крепостным мужем, и в числе их была та Васенка, которую «бог взял», о чем сейчас и будет предложено, как это случилось.
   Испеченный Аграфеною ситный хлеб опять принимали от нее по весу, требуя на каждый пуд муки определенное по опыту количество припеку, на что пекарки-бабы очень жаловались и находили это требование несправедливым, потому что «всякая мука дает свой припек неровно». Но им не верили и усчитывали их на золотники, точно дело шло о золоте. И «свой брат» и «своя сестра», такие же дворовые и крепостные, поддерживали в господах это недоверие, постоянно донося на пекарок, будто те «отнимают теста от господских хлебов своим детям на лепешки». По таким доносам ключницею делались внезапные обыски, и один раз у птичницы Аграфены, которая имела четырехлетнюю дочь Васенку, страдавшую «кишкою», действительно нашли «шматок теста с ладонь», спрятанный между грязными подушками постели, на которой стонала ее больная девочка. Я помню, как об этом «довела» девочка, бывшая в «выносушках», по имени Агашка, и перед матушкою стояли разом эта Агашка, и ключница, производившая обыск, и Аграфена, а на столе в виде поличья лежал «шматок теста», которое она отняла от барских хлебов и хотела спечь из него лепешку Васенке. Аграфену уличали Анна и Агашка, и Аграфена не отпиралась, а стояла гордая и «грубила». А грубость ее выражалась тем, что она очень страшно кляла свою девочку Васенку. Это зашло так далеко, что матушка забыла о деле по существу и начала сердиться на Аграфену за то, что она проклинала дитя. Матушка говорила ей, что она не имеет права так клясть девочку и желать ее смерти! Но Аграфена этому кощунственно не верила и, скребя ногтями свои локти, отвечала:
   – Что еще за право надо, когда я ей родительница! Возьму ее да и убью! – И судиться будешь.
   – Ну так и что же такое!
   – Тебя не помилуют.
   – Да и не надобно!.. И так-то уж у вас надоело!
   И проговорив это с дерзостью, Аграфена нетерпеливо повернулась и ушла.
   Ее не останавливали: ее однодворчество было для нее все равно что «римское гражданство».
   Матушка сказала, чтобы ей простили шматок теста и не попрекали ее этим, и тем дело о шматке в господском доме было окончено, но в птичной избе, где пекли хлебы, оно продолжалось и окончилось только накануне Николина дня (5 декабря), когда четырехлетняя Васенка была найдена над птичною избой возле трубы, в гнездильной плетушке, и совершенно закоченевшая. А нашла Васенку опять та же Агашка, которая в этот раз была послана ключницею наверх птичной избы обобрать в покинутых галочьих гнездах забытые «подкладухи» (каменные яички). Тут Агашка, шаря в полутьме руками под застрехою, нащупала в заиндевевшем хворосте что-то такое, что инстинктивно показалось ей чрезвычайно страшным. Агашка вскрикнула и, не попав на приставную лестницу, свалилась прямо с потолка избы на пол сеней, а когда прибежала в горницу, то заговорила, что «на птичной избе под застрехой в хворостинах, близко к трубе, сидит что-то страшное». Тогда послали наверх взрослую девушку с фонарем – и та нашла там Васенку… Девочка была в одной рубашке и босая, но ножки обвертела хлепочками, которые нашла в выставленном сюда из избы плетеном гнезде, на котором в свое время сидели на яйцах наседки. Васенка подвинула одно из таких гнезд под застреху, уселась в него, а головкою прислонилась к заиндевевшим хворостинным решетинам соломенной кровли и так закоченела, но она еще была жива, и когда ее принесли в избу, она даже как будто бы смотрела, но только глазки у нее были «как сонные».
   Когда ее принесли в избу, то сейчас же прибежали в господский дом сказать об этом случае барыне. Это, разумеется, произвело смятение, в котором всякий по-своему обнаруживал свою находчивость. А так как это произошло в то время, когда мы только отпили утренний чай и матушка перемывала в полоскательнице чайные чашки, посередине которых стоял чайник со спитым чаем и с двумя кусочками сахару, составлявшими «положенье» для няни и ключницы, то матушка велела отнести этот чай в птичную и сама поспешила туда же, а за нею, в общей суматохе, проникли туда и мы.
   Там мы увидели, что наша мать и несколько женщин стояли вокруг Аннушки, которая сидела на скамейке и держала на коленях застывшую девочку, а матушка, нагнувшись к ней, старалась влить Васенке в ротик с ложечки чаю.
   Стоя близко к самому центру действия, я видел, как матушка достигла, чего хотела, – она влила в ротик Васенки чайную ложечку тепловатого чаю, и девочка этот чай как будто проглотила, Но вдруг на губках у дитяти что-то запенилось, и затем все вылилось вон, а в горлышке что-то щелкнуло и в животике забурчало.
   Аннушка ослабила руки, которыми держала ребенка, и, вскинув на матушку испуганными глазами, прошептала:
   – Отходит!
   Послали как можно скорее принести из матушкина образника плисовую шапочку угодника Митрофания, но когда стали ее надевать на головку Васенки, увидали, что она уже умерла.
   Шапочку, однако, все-таки надели, и Анна в этой же шапочке положила девочку на лавку под образ, а возле нее поставили ковшик с водою, чтобы «душка ее обмылась».
   Это для меня было трогательно и занимательно, потому что до этой поры я еще не был при разлучении человеческой души с телом, и я не ожидал, чтобы это происходило так просто.
   Аграфены во все это время дома не было: она ходила на деревню к своей бедной сестре– солдатке, которая тоже умирала.
   Матушка послала за Аграфеной, а сама ушла, но я притаился и остался в птичной.


   VII

   Этот первый случай, «как дух уходил, и никто не видел, куда он идет», врезался у меня в памяти на всю мою жизнь, и тихая «смерточка» тихой Васенки тогда вдруг показалась мне страшным укором, вставшим против самых близких и дорогих мне людей, до которых сердце мое не желало было пустить никакой укоризны. Я бросился в угол, где стояли гусиные гнезда, и горько заплакал о Васенке… Я все вспоминал, как, бывало, зайдешь в эту избу среди дня, когда она жарко натоплена и в ней стоит густой запах свежеиспеченного хлеба, – караваи хлеба лежат на столе, покрытые белым закатником, в кошелках гогочут гуси и тикают цыплятки, а Аграфены нет, и только одна терпеливая Васенка лежит на грязной постели под грубым веретьем и смотрит тихо и безропотно или вдруг скажет:
   – Мамки нет… она ушодцы! – и сама снова умолкнет и опять лежит тихо-претихо.
   Теперь она уже совсем умолкла и затихла навеки. Ей теперь хорошо; – но сколько она должна была перестрадать и перемучиться, пока застыла под застрехой! Какой ужас! И что такое могло ее побудить оставить постельку, на которой она всегда так терпеливо лежала, и лезть на холодный чердак, чтобы там закоченеть в страшной стуже?
   Я был твердо уверен, что тут есть какая-то тайна, которую отгадать страшно, и получил в этом еще большее удостоверение, когда в избу с надворья, в облаке морозного пара, вошла вдова Аграфена.
   Она посмотрела на свою умершую девочку и на всех, которые ее укладывали «под святые», и молча, с совершенно бесчувственным лицом, пошла в противуположную сторону к печи и стала греть возле нее руки.
   В это время опять вошла матушка, неся в руках детскую рубашечку с голубою лентою. Увидя Аграфену, матушка тронула ее за плечо и сердито показала ей на мертвого ребенка.
   Аграфена посмотрела и опять ни слова не отвечала.
   – Видишь или нет? – строго спросила матушка, и только тут Аграфена ответила ей дерзко: – Что видеть-то?.. Ну и вижу!
   – Это твой ведь ребенок?
   – Ну и мой! Что ж такое? Был мой, а теперь пускай будет божий! Господь его принял, и слава богу.
   – Ты бесчувственная!
   – Ну так что ж такое, хоть и бесчувственная!.. Бог взял дитя – что тут еще чувствовать! Его воля.
   Матушка покачала головою и, погрозив Аграфене пальцем, вышла и унесла с собою на груди шапочку Митрофания; а как только барыня ушла – Аграфена подошла к девушкам и, обхватив их всех трех сразу одной охапкой, толкнула к дверям и сказала:
   – Сгиньте, доносчицы!
   Я не трогался и не шевелился.
   Аграфена меня не замечала: она стала возле Васенки, послюнила пальцы и этими пальцами разгладила ей на лобике ее льняные волоса, потом вдруг икнула, опустилась на лавку, и у нее полились слезы; но это было недолго: она вытерла лицо грязной тряпкой и подошла к стоявшей в углу коробье.
   Здесь она увидала меня и, казалось, немного удивилась, но, однако, не сказала мне ни слова, а, порывшись в коробье, достала оттуда конец полотна, нитки и наперсток и пошла к столу, чтобы что-то кроить, но в это время в избу вбежала девочка Агашка и оказала, что мать моя сама пришлет Васенке саван и покровец.
   Аграфена ничего не ответила, но завернула нитки и ножницы опять в полотно и снова все это положила в коробью, и тут, нагнувшись над коробьею, вдруг зарыдала.
   Я робко приблизился к ней и, сам плачучи, обвил руками ее шею, но она меня отодвинула и сказала:
   – Не замай! не замай! – и опять заголосила. Мне показалось страшно с нею оставаться, и я пошел домой, где теперь все были заняты судьбою Васенки, и притом всякий по-своему: матушка отрезала холст на саван Васенке, а девушки шили эту никогда до той поры мною не виданную вещь «на живую нитку». Матушка каждой из них напоминала, чтобы непременно шить «на живую нитку».
   Я очень интересовался, почему девушки должны были шить на живую нитку, когда им в других случаях такое шитье ставилось в вину, и мне объяснили, что это такое правило, что «на мертвых всегда надо шить на живую нитку».
   Я тогда был в таком возрасте, когда дети «набираются впечатлений», и все новое меня очень интересовало.
   Я давно слыхал слово «саван» и привык чувствовать с его звуке что-то зловещее, но никогда савана не видал, и теперь напрасно всматривался, как его шили, потому что ничего не мог разобрать в кучке полотна, которая вертелась у швеи на коленях, но потом мне удалось его увидать. Когда большие девушки пошли обедать, резвая девчонка Роська, остававшаяся дежурной по девичьей комнате, наложила Васенкин саван на себя и стала перед отворенными дверями в нашу детскую, так что мы ее увидали, и сначала мне показалось, будто я вижу «козу», которая ходит плясать с медведями, но потом я понял, что это и есть саван… Я испугался и, закричав отчаянным голосом, убежал к старшим.
   Васенку я не видал в ее погребальном уборе, приготовленном для нее на живую нитку; но когда я лег спать, то, прежде чем заснуть, мне привелось услыхать разъяснение, как она попала на чердак. Всему делу виновницею оказалась ее мать, Аграфена, или, точнее сказать, ее «сибирный карахтер» (так доносила матушке старостиха Домна). «Аграфена узгордилась, чтобы никто на нее не смел думать, что она дочке шматок теста от господской дежки берет». И она будто Васенку взяла и выгнала, чтобы та шла в общую людскую избу, пока хлеб высидится, а сама Аграфена к сестре на деревню пошла и там задержалась, потому что сестре горшок накидывала; а Васенка побоялась идти в людскую избу, потому что там в сенях белая телка, которая бодалась, и спряталась на чердак в гнезда и там застыла.
   И Васенку схоронили, а на Аграфену не сердились, и даже, когда подходил Васенке девятый день, Аграфене велели выдать полпуда муки на блины и приказали дать ей лошадь, чтобы она могла поехать с сыном своим, девятилетним Егоркою, на кладбище; но Аграфена муку взяла и отнесла ее на деревню к сестре, а на лошади не поехала, а пошла с Егоркою пешком, хотя день был прескверный: холод и метель.
   Пошли они утром, но не возвратились засветло, а метель разыгралась, и думали, что вдова с сыном остались переждать погоду у кого-нибудь из дьячков. Но на другой дань ее не нашли на поповке, а потом и ее и сына отыскали в овражке – мать с сыном сидели обнявшись и оба замерзли.
   По-видимому, они шли домой и сбились с дороги; но некоторые думали, что Аграфена нарочно заморозила сына, чтобы его «ослобонить».
   Истину в этом деле открыть было невозможно, и дьячок Меркурий, которому заказывали делать надписи на крестах, написал на кресте, покрывшем семейство горделивой Аграфены: «Боговинися душа». Никто не мог понять в точности, что такое это значило, но все находили, что это «что-то значит». А дьячок Меркурий только кивал значительно головою и произносил: «гм!» – а внятнее ничего не сказывал. Смерть Васенки, Аграфены и Егорки была первым трагическим случаем из всех событий голодной зимы в нашей деревне, но драма эта совершилась втайне и «предана воле Божией».
   Перед рождеством христовым прошла молва, что началось людоедство. Известно, что и в 1892 году в деревнях об этом пробовали говорить; но теперь писаря и старшины читают газеты и знают, что о таких событиях пишется, а потому ложь скоро опровергается; но тогда было другое дело. Пришел кто-то откуда-то и стал сказывать, будто бы с отчаяния и с голоду люди убивают других людей и варят их в золовых корчагах и съедают. По преимуществу такие проделки приписывали матерям, которые будто бы, делали это из сострадания. Глядит-глядит будто бы мать на своих детей, как они мучатся голодом, и заманит к себе чьего-нибудь чужого ребенка, и зарежет его, и сварит, и накормит своих детей «убоиной». Указывали даже очень недалекие селения, где будто наверное совершились все такие происшествия, и описывали подробности этих случаев. Так, в одном селе, которое было от нас в десяти верстах, одна баба будто бы долго терзалась, глядя на томление умиравших от голода четырех детей, да и говорит им с вечера в потемочках (огня в деревнях тогда многие по бедности «не светили»):
   – Спите, детки мои, голубяточки, и если вы спать будете, то я вам завтра сварю убоинки.
   Старшая из детей этой бабы уже понимала нужду своего бедного житья и говорит:
   – Где же ты, мамка, возьмешь нам убоинки? А мать отвечает:
   – Это не ваше дело: вы уже только засните, а я побегу либо у кого-нибудь выпрошу, либо впотьмах у волка вырву.
   Девочка и раздумалась о том, как мать будет впотьмах у волка из зубов мясо вырывать, и говорит:
   – Страшно, мамушка!
   А баба отвечает:
   – Ничего не страшно: спите! Вот как вы не спите да голосите, так мне это гораздо страшнее! А было это как раз в сочельник.
   Дети же у бабы были погодочки – все мал мала меньше: старшей девочке исполнилось только пять лет, а остальные все меньше, и самый младший мальчишка был у нее у грудей. Этот уж едва жил – так он извелся, тянувши напрасно иссохшую материну грудь, в которой от голода совсем и молока не было. Очевидно, что грудной ребенок неминуемо должен был скоро умереть голодного смертью, и вот на него-то мать и возымела ужасное намерение, о котором я передам так, как о нем рассказывали в самом народе. Как только баба обманом угомонила детей и ее старшие ребятишки уснули с голодным брюхом, она взяла своего грудного мальчика, дрожавшего в ветошках, положила его к себе на колени и дала ему в ротик грудь, а возле себя положила на стол хлебный ножик. Изнуренный ребенок, несмотря на свою усталость, взялся за грудь, но как молока в груди не было, то он только защелкал губенками и сейчас же опять оторвался и запищал… Тогда мать пощекотала у него пальцем под шейкой, чтобы он поднял головку, а другою рукою взяла нож и перерезала ему горло.
   Убив дитя, она будто сейчас же положила его в ночвы, а потом разняла на части, посовала в горшок и поставила в печку, чтобы мясо сварилось, а «утробку» на загнетке в золе сожгла, и ночвы и стол вымыла, и тогда побудила старшую девочку и сказала ей:
   – Вот тут, в печи, стоит горшок – варится… В нем, гляди, для вас полно убоины… достаньте его и все мясушко съешьте, ничего не оставляйте. Слышишь ли?
   Девочка говорит:
   – Мамушка родная! ты зачем же одна в кусочки пойдешь, когда у нас убоинка варена! Съешь убоинки! Но мать только побледнела и руками замахала:
   – Нет, – говорит, – я не хочу – вы одни ешьте! – и с этим толкнула дверь ногой и ушла.
   А девочка сейчас же высунула емками горшок из печи, перебудила – своих младших, – сели за стол и начали есть.
   И всего своего братца они съели бы без остаточка, но только кому-то из них к концу стола попалась нераскинувшаяся в кипятке ручка или ножка ребенка, и они по этой ножке или ручке узнали, что едят «человечину»…
   Тут они бросились бежать вон из избы, но только что отворили дверь, как смотрят – мать их в сенцах висит удавившись, подцепив веревку за решетину в снятой крыше.
   В другом же селе вышло будто дело еще страшнее: там будто бы «внучки съели свою бабушку».
   Обе эти новости принес в деревню и рассказывал всем на удивленье и на страх сухорукий Ефим, у которого было особенное, очень приятное положение. Его называли «прощенник», потому что он когда-то, еще при прежних господах, сделал очень большой грех: украл и один, ни с кем не поделясь, съел целый артос, и за это он был три года скорчен, но потом госпожа ездила куда-то к святыне и возила этого Ефима с собой, и он там исцелился. «Бог его простил»: корча от него была отнята, но для памяти о его грехе у него рука усохла, так что работать ему было невозможно. С тех пор Ефим не жил оседло, а все ходил по святым местам, «молился и презвищал». Ефим был мастер рассказывать, но в основе его рассказов часто бывало много вздора, и врал он, ничем не стесняясь, как будто ему и не было прощения. Точно так же он наврал и о сваренном ребенке и о старухе, которую съел и внучки. Но наврал он не все от своего ума, а взял нечто и от других людей, среди которых оба эти рассказа сложились эпически и в основу их фабулы легли некоторые действительные происшествия, которые в их натуральной простоте были гораздо более ужасны, чем весь приведенный вымысел с Ефимовой раскраской.



   Миф о насилии

 //-- Расшифровка выступления психолога Стивена Пинкера на TED Talks --// 
   Фотографии, сделанные в концлагере Освенцим, ужасали нас в течение XX столетия. Они позволили по-новому осмыслить, кто мы такие, откуда мы пришли и в какое время мы живем. В течение XX столетия мы наблюдали зверства Сталина, Гитлера, Мао, Пол Пота, события в Руанде и другие геноциды, и даже в XXI столетии, которому пока всего лишь семь лет, мы уже стали свидетелями продолжающегося геноцида в Дарфуре и ежедневных ужасов Ирака. Это привело к следующему пониманию текущей ситуации: современность принесла нам страшное насилие. Наверное, первобытные люди жили в гармонии, от которой мы отдалились на свой страх и риск.
   Вот пример из статьи во влиятельной газете Boston Globe, где пару лет назад написали следующее: «Жизнь индейцев была трудной, но у них не было проблемы безработицы, гармония в обществе была непоколебимой, наркомания была им незнакома, преступности почти не существовало. Войны между племенами были в большей степени ритуальными и редко приводили к массовыми убийствам»… Вы все знакомы с такими слащавыми историями.
   Мы рассказываем это детям, мы слышим это по телевизору и читаем в книгах. Первоначальным названием этой лекции было «Все что ты знаешь – неправда», и я представлю доказательства того, что данное распространенное понимание ситуации неверно, что в реальности наши предки были гораздо более склонны к насилию, чем мы, что уровень насилия снижался в течение длительных периодов времени, и сегодня мы, вероятно, живем в самое мирное время за всю историю нашего вида.
   Итак, в десятилетие Дарфура и Ирака такое утверждение может показаться или галлюцинаторным или неприличным. Но я попробую убедить вас, что это – верная картина. Сокращение насилия – это фрактальный феномен. Его можно наблюдать в течение тысячелетий, веков, десятилетий и нескольких лет, однако, похоже, что имел место один переломный момент в начале Эпохи Рационализма в XVI веке. Это произошло во всем мире, хотя и не однородно. Особенно очевидно это было на Западе, начиная с Англии и Голландии в течение Эпохи Просвещения.
   Давайте совершим путешествие через несколько порядков временной шкалы, начиная от масштаба тысячелетий и заканчивая годами – и я постараюсь убедить вас в этом.
   Десять тысяч лет назад и ранее все люди жили как охотники-собиратели, без постоянных поселений и правительств. Это состояние обычно считается эпохой изначальной гармонии. Однако, археолог Лоуренс Кили, изучая уровни боевых потерь среди современных охотников-собирателей – это лучший источник информации об таком образе жизни – пришел к другому выводу.
   Вот выведенная им диаграмма, показывающая процент смертей мужчин на войне среди нескольких племен фуражиров, охотников и собирателей. Красные столбики обозначают вероятность, с которой мужчина погибает от руки другого мужчины, а не умирает по естественным причинам, в различных сообществах фуражиров нагорий Новой Гвинеи и дождевых лесов Амазонки. Вероятность того, что мужчина погибнет от руки другого мужчины, варьирует от 60 % до, в случае племени Гебуси, всего 15 %. Крошечная синяя полоска в нижнем левом углу соответствует статистике по США и Европе в XX веке, и включает все смерти в обеих мировых войнах. Если бы уровень смертности племенных войн имел место в 20-м веке, то погибло бы не 100 миллионов человек, а два миллиарда…
   В масштабе тысячелетий мы может также посмотреть на образ жизни в ранних цивилизациях, таких как описанные в Библии. И в этом, казалось бы, источнике моральных ценностей можно прочитать описания военных обычаев того времени. Например, в Числах, 31: «И пошли войной на Мадиама, как повелел Господь Моисею, и убили всех мужеского пола; … и сказал им Моисей: для чего вы оставили в живых всех женщин? … итак убейте всех детей мужеского пола, и всех женщин, познавших мужа на мужеском ложе, убейте; а всех детей женского пола, которые не познали мужеского ложа, оставьте в живых для себя». Иными словами: убейте мужчин, убейте детей, если увидите девственниц – можете оставить их в живых, чтобы изнасиловать. В Библии можно найти четыре или пять отрывков наподобие этого. Также из Библии можно узнать, что смертная казнь была принятым наказанием за такие преступления как гомосексуализм, прелюбодеяние, богохульство, идолопоклонство, споры с родителями и собирание дров в субботу. Хорошо, теперь давайте повернем наш объектив так, чтобы уменьшить масштаб, и взглянем на шкалу столетий. Хотя у нас и нет статистики по войнам, шедшим в Средние Века и позднее, и мы можем судить об этом лишь по общепринятой картине истории, свидетельства того, что социально санкционированные формы насилия сократились с тех пор, являются очевидными.
   Например, социальная история показывает, что расчленение и пытки были обычными формами наказания за преступления. За то нарушение, за которое сегодня вам выпишут штраф, в те времена вам вырезали бы язык, отрезали уши, ослепили, отрубили бы руку и так далее. Существовало множество садистских форм смертной казни: сожжение у столба, потрошение, колесование, разрывание лошадьми и тому подобное. Смертная казнь была наказанием за многочисленные ненасильственные преступления: критика в адрес короля, кража куска хлеба. Рабовладение, конечно же, было предпочтительным рационализаторским приемом, и жестокость была популярной формой развлечения. Возможно, наиболее яркий пример – это практика сожжения кошек, во время которой кошку в петле опускали в огонь, а зрители хохотали, когда кошка, завывая от боли, погибала в огне.
   Как насчет убийств? Здесь имеется подробная статистика, поскольку многие муниципалитеты регистрировали причины смертей. Криминолог Мануэль Айснер изучил в Европе все исторические записи, сообщающие о доле убийств в деревнях, селах, городах и графствах, которые смог найти, и дополнил их национальными данными, которые появились с тех пор, как страны стали вести статистику. Он отложил их на логарифмической шкале, начиная от 100 смертей на 100 000 населения в год, что было приблизительным уровнем убийств в Средние Века. График падает ниже отметки в одно убийство на 100 000 населения в год в семи или восьми европейских странах. Затем имеется небольшой скачок в 60-х. Люди, которые говорили, что рок-н-ролл приведет к моральному разложению, как ни странно, в чем-то были правы. Имело место снижение уровня убийств с по меньшей мере двух порядков величины в Средние Века и до настоящего времени, а переломный момент пришелся на начало XVI века.
   Давайте увеличим масштаб до десятилетий. Согласно данным неправительственных организаций, которые ведут такого рода статистику, с 1945 года в Европе и Америках наблюдалось постепенное сокращение числа войн между государствами, смертоносных этнических бунтов и погромов, и военных переворотов – даже в Южной Америке. Во всем мире наблюдалось постепенное сокращение числа смертей во время войн. Желтый столбик здесь обозначает число смертей за войну за один год, с 1950 года и до настоящего момента. И, как мы видим, военные потери снижаются с 65 000 человек в конфликте за год в 1950-х до меньше чем 2 000 человек в конфликте за год в этом десятилетии. Даже в масштабе лет можно заметить сокращение насилия. После завершения Холодной Войны было меньше гражданский войн, меньше геноцидов – 90 %-е снижение относительно периода после Второй Мировой – сошел на нет, даже подъем 1960-х в числе убийств и насильственных преступлений. Вот статистика ФБР США из отчетов о состоянии преступности. Как видно, уровень насилия в 50-е и 60-е был довольно низок. Затем он поднимался в течение десятилетий и начал крутой спуск с 1990-х, так, что вернулся почти к той отметке, которую мы имели в 1960-м. Президент Клинтон, если вы здесь – спасибо! (смех в зале)
   Вопрос в следующем: почему столько людей имеют ложное мнение о такой важной проблеме? Я думаю, на это имеется много причин. Имеет место когнитивная иллюзия: мы, когнитивные психологи, знаем, что чем проще вспомнить конкретные примеры чего-либо, тем выше вероятность того, что вы будете убеждены в этом. События, о которых мы читаем в газетах с шокирующими кровавыми фотографиями, откладываются в памяти лучше, чем сообщения о гибели большего числа людей от старости в собственных постелях. Имеет место динамика на рынке мнений и пропаганды: никто уже не привлечет внимание обозревателей, адвокатов и меценатов, утверждая: «дела идут все лучше и лучше».
   В современной интеллектуальной жизни присутствует чувство вины по отношению к туземцам, и нежелание признавать, что в Западной культуре может быть что-то хорошее. Также, конечно, изменения в наших стандартах могут опережать изменения в поведении. Одна из причин сокращения насилия состоит в том, что людей стало тошнить от жестокости и резни в их время. Этот процесс, похоже, продолжается. Но если порождаемые им стандарты опережают поведение, события всегда кажутся более варварскими, чем они могли бы выглядеть согласно историческим стандартам. Сегодня мы тревожимся – и справедливо – когда нескольких убийц казнят с помощью смертельной инъекции в Техасе после 15-летнего апелляционного процесса. Мы не учитываем, что пару сотен лет назад они могли бы быть сожжены у столба за критику в адрес короля после суда длящегося 10 минут. А происходило подобное регулярно. Сегодня мы смотрим на смертную казнь как на свидетельство того, сколь низким может быть наше поведение, а не того, сколь высоко поднялись наши стандарты.
   Хорошо, почему же насилие сокращается? На самом деле никто не знает, но я прочитал четыре объяснения, каждое из которых, по-моему, содержит долю правды. Первое: может быть Томас Гоббс был прав. Именно он сказал, что в догосударственный период жизнь была «одинокой, бедной, грязной, жестокой и короткой». Не потому, утверждал он, что люди имеют врожденную жажду крови или агрессивные инстинкты или территориальные императивы, а из-за самой логики анархии. В состоянии анархии имеется постоянное искушение напасть на соседа упреждающе, прежде чем он нападет на тебя. Томас Шеллинг проводил такую аналогию. Домовладелец слышит шуршание в подвале. Будучи добропорядочным американцем, он держит револьвер у себя в тумбочке. Вот он достает оружие, спускается по лестнице. И видит грабителя с пистолетом в руке. Каждый из них стреляет. … «Я не хочу убивать этого парня, но он собирается убить меня. Лучше бы выстрелить в него, прежде чем он выстрелит в меня. К тому же, даже если он не хочет убивать меня, то вероятно беспокоится, что я могу убить его, прежде чем он убьет меня…». И так далее. Охотники-собиратели явно проходят через эту последовательность мыслей и часто нападают на соседей от страха, что те нападут первыми.
   Один из способов решить эту проблему – сдерживание: вы не наносите удар первым, но публично заявляете, что будете беспощадно мстить, если на вашу территорию вторгнутся. Особенность такой политики в том, что ваши заявления могут объявить блефом, и эта политика будет действенной, только если вам будут верить. То есть вы должны мстить за все выпады и платить по всем счетам, что приведет к новым виткам кровавой вендетты. Жизнь становится серией из «Клана Сопрано». Решение Гоббса, «Левиафан», состоит в том, чтобы доверить право легитимного использования насилия отдельному демократически выбранному агенству – «левиафану» – тогда это уменьшит искушение атаковать, поскольку любая агрессия будет наказываться, что сведет ее эффективность к нулю. Это должно устранить искушение нанести упреждающий удар от страха быть атакованным первым. И это устраняет необходимость всегда быть на взводе, готовясь доказать что ваши угрозы заслуживают доверия. И это приводит к миру. Айснер – который построил график изменения числа убийств, …который вы не увидели на предыдущем слайде… утверждал, что период сокращения уровня убийств в Европе совпал с усилением централизованных государств. Это – аргумент в пользу теории «левиафана». Об этом также говорит тот факт, что сегодня мы наблюдаем вспышки насилия в зонах анархии: в недееспособных государствах, рухнувших империях, неразвитых переферийных регионах, среди мафии, уличных банд и так далее.
   Второе объяснение состоит в том, что во многие времена во многих странах было распространено мнение, что жизнь стоит дешево. В древности, когда страдания и ранняя смерть были обычными в жизни человека, люди редко раскаивались, принося страдания и смерть другим. Когда технологии и экономическая эффективность сделали жизнь дольше и приятнее, возросла ценность человеческой жизни в целом. Таков аргумент политолога Джеймса Пейна.
   Третье объяснение использует концепцию «игры с ненулевой суммой» и разработано в книге «Не-Ноль» журналистом Робертом Райтом. Райт показывает, что при некоторых обстоятельствах кооперация, в том числе не-насилие, может принести пользу обеим взаимодействующим сторонам, например, прибыль в торговле, когда обе стороны обмениваются излишками и оказываются в выигрыше, или когда обе стороны складывают оружие, экономят на военных расходах, и не вынуждены больше постоянно воевать. Райт утверждает, что технологии увеличили число игр с положительной суммой, в которые мы склонны вовлекаются, что позволяет обмениваться товарами, услугами и идеями на больших расстояниях и среди больших групп людей. В результате другие люди больше ценятся, когда они живы, а не мертвы, и насилие сокращается по эгоистическим причинам. По словам Райта: «Среди многих причин, по которым, как я считаю, мы не должны бомбить японцев – то, что они сделали мне удобную машину». (смех в зале)
   Четвертое объяснение отражено в названии книги «Расширяющийся Круг» философа Питера Сингера, который считает, что эволюция наделила людей чувством эмпатии: способностью относится к интересам других людей, как к сравнимым с собственными. К сожалению, обычно мы применяет это только к узкому кругу друзей и родных. Люди вне этого круга рассматриваются как «недочеловеки» и могут безнаказанно эксплуатироваться. Но в ходе истории круг расширялся. Можно увидеть, по историческим записям, что расширение шло от деревни, клана, племени к нации, другим расам, обоим полам и, согласно аргументам Сингера, круг должен расширится до других чувствующих животных. Вопрос в том, что если это случилось, то что стояло за этой экспансией?
   Имеется много вариантов: расширяющиеся круги сотрудничества, в том смысле, о котором говорит Роберт Райт. Логика золотого правила: чем больше ты думаешь о других и взаимодействуешь с другими людьми, тем больше осознаешь, что бессмысленно ставить свои интересы превыше чужих, по крайней мере, если ты хочешь, чтобы к тебе прислушались. Ты не можешь сказать что «мои интересы особенные, более ценные, чем твои», так же как не можешь сказать, что «вот это место, на котором я стою – это уникальная часть вселенной, только потому, что я стою на нем в эту минуту». Причиной может служить космополитизм: история, журналистика, память, литература, путешествия, грамотность – все, что позволяет нам представить себя на месте других людей, к которым мы, возможно, относились как к «недочеловекам», а также осознать случайную природу нашего собственного положения, что «очень может случиться, что так судьба распорядится тобою или мною».
   Чем бы оно ни было вызвано, сокращение насилия имеет глубокие последствия. Оно должно вызывать не только вопросы «Почему идет война?», но и «Почему наступил мир?». Не только «Что мы делаем не так?», но и «Что мы сделали правильно?». Потому что что-то мы сделали правильно, и несомненно, хорошо было бы понять, что именно. Большое спасибо.


   Насилие и общество

 //-- Отрывок из книги Дугласа Норта «Насилие и социальные порядки» --// 
   Все общества сталкиваются с проблемой насилия. Независимо от того, насколько люди предрасположены к насилию генетически, возможность применения насилия со стороны некоторых индивидов, представляет важнейшую проблему для любой группы. Ни одно из обществ не решило эту проблему путем устранения насилия; в лучшем случае его можно сдерживать или пытаться им управлять.
   Насилие проявляется в разных измерениях. Насилие может быть выражено в физических действиях или угрозах совершения физических действий. И акты насилия, и принуждение являются элементами насилия. Отношение между актами насилия и принуждением включает в себя представления о действиях других – мы уделяем большое внимание тому, насколько угрозы насилия убедительны, а также условиям, при которых применение физического насилия последует со стороны других индивидов или государства. В другом измерении насилие может быть действием одного человека или действием организованных групп – от банд до армий. Основной проблемой нашего исследования является организованное насилие’ использование насилия или угроз насилия группами. Поскольку угрозы насилия могут быть использованы для ограничения действительного применения физического насилия, не существует простого способа измерения уровня насилия в обществе. Насилие также влияет на человека, которому угрожает физическое нападение, как и на человека, который действительно ему подвергся. В некоторых случаях мы специально рассматриваем частоту применения физического насилия. Но в большинстве случаев наша концепция насилия охватывает как угрозы, так и действия. Мы стремимся определить, приводит ли рассеянный контроль над насилием к угрозам его применения, играя центральную роль в социальном порядке, или контроль над насилием консолидирован и потому многие отношения осуществляются без угрозы насилия. Порядки ограниченного и открытого доступа коренным образом отличаются друг от друга по отношению к этим измерениям насилия и организации насилия.
   Существуют важные элементы социального масштаба в области контроля над насилием. Управление насилием при помощи повторяющихся личных контактов может поддержать формирование только небольших групп людей, возможно, состоящих из 25–50 индивидов. Индивиды в обществе малых групп привыкают доверять друг другу, приобретая подробные личные знания, включая знания о склонности каждого из индивидов применять насилие; сюда же относится убеждение в том, что через постоянное взаимодействие текущие отношения создают интерес. В более крупных группах ни один индивид не обладает личным знанием обо всех членах группы или общества, и потому сами по себе личные отношения не могут быть использованы для контроля над насилием. Если в обществе развиваются большие группы, должна возникнуть некоторая форма социальных институтов для контроля над насилием. Хотя и можно представить себе большое общество мирных людей, такое общество не сможет существовать, если единственным способом контроля над насилием будет личное знание и повторяющееся личное взаимодействие.
   Поскольку индивиды всегда имеют возможность конкурировать друг с другом за ресурсы или статус при помощи насилия, необходимым следствием ограничения использования насилия внутри социальной группы является установление ограничений конкуренции. Все три общественных порядка конкурентны, но они ограничивают конкуренцию по-разному. Насилие рассматривается нами в рамках концепции институтов и организаций, которую необходимо пояснить. Институты – это «правила игры» (North, 1990, р. 3–4; Норт, 1997, с. 17–19), структура взаимодействия, которая управляет и ограничивает отношения индивидов. Институты включают формальные правила, писаные законы, формальные социальные соглашения, неформальные нормы поведения, а также разделяемые убеждения о мире и средства принуждения к исполнению этих правил и норм. Наиболее распространенное представление об институтах заключается в том, чтобы рассматривать их как ограничения поведения индивидов как индивидов, например: если существует ограничение скорости до 60 миль в час, как быстро я должен ехать? Однако институты также структурируют способ формирования у индивидов убеждений и мнений о поведении других людей, например: если существует ограничение скорости до 60 миль в час, как быстро будут ехать другие водители? Исходя из этих условий, мы спрашиваем, какие из этих институтов могут сохраниться, учитывая взаимодействие институциональных ограничений, убеждений людей и их поведения (Greif, 2006; Weingast, 2002)? Решение этого сложного набора вопросов позволяет ответить, почему институты охватывают формальные законы, неформальные нормы поведения и разделяемые убеждения о мире, которых придерживаются индивиды.
   Одни и те же институты приводят к разным результатам, в зависимости от контекста. Рассмотрим институт выборов. Выборы в обществе с открытой политической конкуренцией приводят к иным результатам, чем в обществе с ограниченной политической конкуренцией. Выборы не приводят к неизбежному созданию демократии. Выборы требуют наличия институтов и организаций, а также убеждений и норм до того, как они создадут порядок открытого доступа с демократической конкуренцией за политическую власть.
   В отличие от институтов, организации состоят из определенных групп индивидов, преследующих сочетание общих и индивидуальных целей при помощи частичной координации поведения. Организации координируют действия своих членов, и потому действия организации являются чем-то большим, чем просто сумма действий индивидов. Поскольку они преследуют общую цель в организации и поскольку организации обычно состоят из индивидов, которые неоднократно имеют дело друг с другом, у членов большинства организаций развиваются общие убеждения о поведении других членов и о нормах или правилах их организации. В результате большинство организаций имеют свою собственную институциональную структуру: правила, нормы и общие убеждения, определяющие способ поведения людей внутри организации (Greif, 2006).
   Мы различаем два типа организаций. Партнерские организации характеризуются исполняющимися без внешнего вмешательства и содержащими в себе стимулы соглашениями ее членов. Эти организации не нуждаются в существовании третьей стороны, которая принуждала бы к исполнению внутренних соглашений. Кооперация членов партнерской организации должна быть в каждый момент времени совместима со стимулами для всех членов. Контрактные организации, напротив, используют как принуждение к исполнению контрактов при помощи третьей стороны, так и содержащие в себе стимулы соглашения членов (как показывает Уильямсон [Williamson, 1985; Уильямсон, 1996] по отношению к фирмам). В отличие от членов партнерской организации, принуждение к исполнению контрактов при помощи третьей стороны позволяет членам контрактных организаций предварительно заключать между собой ряд соглашений, которые могут не содержать всех стимулов. В наших концептуальных рамках мы стремимся рассмотреть развитие институциональных форм, которые могут поддержать сложные контрактные организации как внутри государства, так и за его пределами.
   Современные порядки открытого доступа часто ограничивают насилие при помощи институтов. Институты задают правила, которые напрямую сдерживают насилие, меняя издержки насильственного поведения, прежде всего путем установления наказаний за использование насилия. Люди более склонны подчиняться правилам, даже при значительных издержках для себя, если они считают, что другие люди будут так же соблюдать правила. Это особенно верно в отношении правил применения насилия. У индивида есть стимул сначала стрелять, а потом разговаривать, когда он боится, что другие не станут соблюдать правила и воздерживаться от применения насилия. Для того чтобы формальное правило – институт – сдерживало насилие, особенно насилие среди индивидов, не знающих друг друга лично, должна существовать определенная организация, в рамках которой ряд официальных лиц обеспечивает соблюдение правил безличным образом. Иными словами, формальные институты контролируют насилие только при существовании организации, способной обеспечить безличное соблюдение правил.
   Чем больше размер общества, тем больший набор лиц, обеспечивающих соблюдение правил, необходимо так или иначе организовать. Теоретически отсюда можно сделать два вывода: государство может рассматриваться в качестве единственного актора или как организация организаций. Большинство ученых в общественных науках абстрагируются от организации лиц, обеспечивающих соблюдение правил, рассматривая их как единую общность и фокусируясь на взаимоотношении между обеспечивающей соблюдения правил общностью и остальным обществом. Как гласит знаменитая максима Вебера (Weber, 1947, р. 156; Вебер, 1990, с.645), государство – это организация, обладающая монополией на легитимное применение насилия. Сведение идентичности государства к единому актору упрощает объяснение того, как государство взаимодействует с остальным обществом, путем анализа ограничений и стимулов, встающих перед государством, которое определяется как «правитель».
   Экономисты и социологи, занимающиеся исследованием того, как государства развиваются и взаимодействуют с остальным обществом, моделировали государство как максимизирующего доходы монарха, стационарного бандита или являющегося единым актором «репрезентативного агента». Игнорируя тот факт, что все государства являются организациями, этот подход упускает влияние внутренней динамики отношений между элитами в господствующей коалиции на взаимодействие государств с остальным обществом. Систематическое создание ренты при помощи ограниченного доступа в естественном государстве – это не просто средство набить карманы членов господствующей коалиции; это также важнейшее средство контроля насилия. Создание ренты, ограничение конкуренции и доступа к организациям определяют природу государства, его институтов и функционирования общества. Ограничение возможности создания контрактных организаций только для членов коалиции прямо связывает интересы влиятельных элит с выживанием коалиции, обеспечивая тем самым продолжение сотрудничества внутри коалиции.
   Важнейший недостаток подхода к анализу государства как единого актора заключается в том, что здесь упускается фундаментальная проблема приобретения государством монополии на насилие. Как мы увидим, данный процесс играет важную роль в том, как индивиды и группы ведут себя в обществе и как возникает коалиция, структурирующая государство и общество.
   Мы идем другим путем. Вместо того чтобы абстрагироваться от проблемы того, как влиятельные индивиды объединяются для управления насилием при помощи определенных организационных усилий, мы начинаем с проблемы структурирования внутренних взаимоотношений индивидов, которые составляют организацию лиц, обеспечивающих (потенциально) соблюдение правил. Первой проблемой ограничения насилия является ответ на вопрос: каким образом влиятельным индивидам удается достичь достоверных обязательств прекратить борьбу? Наш ответ составляет основу этой книги и, по нашему убеждению, задает новые концептуальные рамки для социальных наук. Контроль над насилием зависит от структуры и поддержания взаимоотношений между влиятельными индивидами.


   Тело осужденного

 //-- Отрывок из книги Мишеля Фуко «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы» --// 
   Второго марта 1757 г. Дамьена приговорили к «публичному покаянию перед центральными вратами Парижского Собора»; его «надлежало привезти туда в телеге, в одной рубашке, с горящей свечой весом в два фунта в руках», затем «в той же телеге доставить на Гревскую площадь и после раздирания раскаленными щипцами сосцов, рук, бедер и икр возвести на сооруженную там плаху, причем в правой руке он должен держать нож, коим намеревался совершить цареубийство; руку сию следует обжечь горящей серой, а в места, разодранные щипцами, плеснуть варево из жидкого свинца, кипящего масла, смолы, расплавленного воска и расплавленной же серы, затем разодрать и расчленить его тело четырьмя лошадьми, туловище и оторванные конечности предать огню, сжечь дотла, а пепел развеять по ветру».
   «Наконец его четвертовали, – сообщает Gazette d’Amsterdam. – Последнее действо заняло много времени, поскольку лошади не были приучены тянуть; тогда вместо четырех лошадей впрягли шесть; но и их оказалось мало, и, чтобы оторвать конечности несчастного, пришлось перерезать ему сухожилия и измолоть суставы…
   Говорят, что, хотя он и был закоренелым богохульником, ни малейшей хулы не сорвалось с его уст; лишь невыносимая боль заставляла его издавать ужасные вопли, и он часто повторял: «Господи Иисусе, помилуй, помоги мне, Господи». Весьма назидательной для очевидцев была забота священника церкви Святого Павла, который, несмотря на свой почтенный возраст, неустанно утешал осужденного».
   И вот рассказ караульного Бутона: «Зажгли серу, но пламя оказалось столь слабым, что лишь слегка опалило кожу с наружной стороны руки. Затем один из заплечных дел мастеров, высоко засучив рукава, схватил специально выкованные стальные щипцы фута в полтора длиной и принялся раздирать ему сначала икру правой ноги, затем бедро, потом с обеих сторон мышцы правой руки, потом сосцы. Палач сей, хоть и был человек дюжий, с большим трудом вырывал куски мяса, которое ему приходилось захватывать щипцами дважды или трижды с одной и той же стороны и выворачивать, и на месте изъятого всякий раз оставалась рана величиной с монету в шесть ливров.
   После этих терзаний Дамьен, много кричавший, но не богохульствовавший, поднял голову и оглядел себя. Тот же приставленный к щипцам палач железным черпаком захватил из котла кипящего варева и щедро плеснул на каждую рану. Затем к телу осужденного привязали тонкие тросы, прикрепленные с другого конца к сбруе: к ногам и рукам, по одному к каждой конечности.
   Достопочтенный Ле Бретон, секретарь суда, несколько раз поднимался к осужденному и спрашивал, не хочет ли он чего сказать. Тот отвечал отрицательно. При каждой пытке кричал адским криком: «Боже, помилуй! Господи, помилуй!». Несмотря на все мучения, время от времени поднимал голову и отважно оглядывал себя. Тросы на конечностях были затянуты так туго, что причиняли ему несказанную боль. Господин Ле Бретон еще раз взошел на плаху и спросил, не желает ли он чего сказать. Тот отказался. Несколько духовников поднялись и долго говорили с ним. Он охотно целовал поднесенное распятие, вытягивал губы и все повторял: «Господи, помилуй!».
   Лошади рванули, каждая из них тянула к себе выпрямленную конечность, каждую держал палач. Через четверть часа процедуру повторили, и после нескольких попыток пришлось направить лошадей по-другому: тех, что тянули за руки, стали поворачивать в сторону головы, а тех, что были привязаны к бедрам, – в сторону рук, чтобы порвать связки. Так пробовали много раз, но безуспешно. Он поднимал голову и оглядывал себя. Пришлось впрячь еще двух лошадей, в помощь тем, что были привязаны к бедрам; лошадей стало шесть. Но и это тщетно.
   Наконец, палач Самсон сказал господину Ле Бретону, что нет ни способа, ни надежды довести дело до конца, и попросил его осведомиться у господ судей, не позволят ли они разрезать Дамьена на куски. Вернувшись из города, господин Ле Бретон приказал попробовать еще раз, что и было исполнено. Но лошади заартачились, а одна из привязанных к бедрам рухнула наземь. Духовники вернулись и снова говорили с ним. Он сказал им (я слышал): «Поцелуйте меня, судари». Кюре церкви Святого Павла не осмелился, а господин де Марсийи нагнулся, прошел под веревкой, привязанной к левой руке, и поцеловал его в лоб. Палачи обступили его, и Дамьен сказал им, чтобы не бранились, делали свое дело, а он на них не в обиде; просил их молиться за него, а священника церкви Святого Павла – отслужить молебен на ближайшей мессе.
   После двух-трех попыток палач Самсон и тот другой, который орудовал щипцами, вытащили из карманов ножи и, поскольку больше ничего не оставалось, надрезали тело Дамьена в бедрах. Четыре лошади потянули что есть силы и оторвали обе ноги, сначала правую, потом левую. Потом надрезали руки у предплечий и подмышек и остальные связки; резать пришлось почти до кости. Лошади надсадно рванули и оторвали правую руку, потом левую.
   Когда все четыре конечности были оторваны, духовники пришли говорить с ним. Но палач сказал им, что он мертв, хотя, по правде сказать, я видел, что он шевелится, а его нижняя челюсть опускается и поднимается, будто он говорит. Один из палачей вскоре после казни даже сказал, что, когда они подняли торс, чтобы бросить на костер, он был еще жив. Четыре оторванных конечности отвязали от тросов и бросили на костер, сложенный в ограде рядом с плахой, потом торс и все остальное закидали поленьями и вязанками хвороста и зажгли воткнутые в дрова пучки соломы.
   …Во исполнение приговора все было сожжено дотла. Последний кусок, найденный в тлеющих углях, еще горел в половине одиннадцатого вечера. Куски мяса и туловище сгорели часа за четыре. Офицеры, в том числе я и мой сын, вместе с отрядом лучников оставались на площади почти до одиннадцати.
   Некоторые придали особое значение тому обстоятельству, что назавтра какая-то собака улеглась на траве, где был костер. Ее несколько раз гнали прочь, но она возвращалась. Но не трудно понять – собака почувствовала, что в этом месте теплее, чем где-либо еще».



   Послесловие

   Издание «Нового православного клуба».
   Дизайн: Ольга Семенова.
   Мы ищем авторов, соратников, хотели бы услышать ваше мнение об увиденном. Обращайтесь к Михаилу Грозовскому!
   эл. почта: mikhail.grozovski@gmail.com
   тел. +7-926 011-83-39
   Читать газету можно через приложения «ЛитРес», Bookmate, а также в Google Play Книги.