-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Анатолий Геннадьевич Маклаков
|
|  Познавательные психические процессы: Хрестоматия
 -------

   Составитель А. Маклаков
   Познавательные психические процессы


   От составителя

   Данное издание включает в себя ряд работ известных отечественных и зарубежных авторов, посвященных изучению различных аспектов целого класса психических явлений – психических познавательных процессов. Эти явления обычно изучаются в рамках курса общей психологии, поэтому хрестоматия рассчитана прежде всего на студентов и аспирантов психологических факультетов. Поскольку данная книга была создана исключительно в учебных целях, то в нее вошли работы авторов, чьи труды признаются современными учеными как классические и которые рекомендуются для обязательного ознакомления при изучении общей психологии.
   Хрестоматия включает в себя три раздела: «Ощущение и восприятие», «Представление и память», «Мышление и речь». Первый раздел посвящен проблемам изучения сенсорно-перцептивной сферы индивида. Второй раздел в большей степени включает в себя труды ученых, исследовавших разнообразные аспекты памяти. Третий раздел объединяет научные труды, посвященные изучению мышления и речи.
   Все включенные в хрестоматию научные работы в определенной степени сокращены. Это обусловлено стремлением составителя включить в одно издание как можно большее количество работ, с целью облегчить изучение курса общей психологии студентам и аспирантам психологических факультетов, сделав рекомендованные для ознакомления труды известных ученых более доступными. Однако следует отметить, что степень сокращения вошедших в данную хрестоматию работ различна. Одни работы сокращены в большей, а другие – в меньшей степени. Это обусловлено, с одной стороны, содержанием той или иной работы и возможностью ее сокращения без потери для читателя основного смысла работы, с другой стороны – экспериментальной ценностью работы. Некоторые работы являются иллюстрацией проведения великолепных психологических экспериментов и поэтому весьма значимы для студентов-психологов не только своей содержательной стороной, но и как пример организации психологических исследований.
   Внутри каждого раздела статьи размещены без учета хронологии. Порядок размещения статьи в разделе в большей степени определен логикой изучения курса общей психологии. Поэтому не всегда более ранние работы стоят в разделе первыми.
   В конце хрестоматии помещен раздел, содержащий биографические данные об авторах. В них кратко представлены те сведения, которые могут помочь читателю получить представления о профессиональном опыте авторов и их научных интересах.
   Составитель надеется, что знакомство с хрестоматией позволит читателю убедиться в том, что изучение общей психологии является весьма интересным и совершенно не сложным делом.
   В заключение следует отметить, что, конечно, никакая хрестоматия не сможет объединить в себе всю совокупность научных исследований в области психологии. По каждому из разделов данной хрестоматии сегодня можно найти отдельные хрестоматийные сборники статей. Однако постоянный опыт общения со студентами показывает, что большинство из них высказывали пожелания о создании более компактных изданий, содержащих основные научные труды, рекомендованные для изучения в рамках курса общей психологии. Также следует отметить, что данная хрестоматия является логической частью учебника «Общая психология», подготовленного автором-составителем данной хрестоматии и выпущенного в свет издательством «Питер» в 2000 году.


   Часть I
   Ощущение и восприятие


   А. Н. Леонтьев
   О механизме чувственного отражения [1 - Леонтьев А. Н. Проблемы развития психики. – М.: Мысль, 1965.]

   Развитие научных представлений о конкретных механизмах непосредственно чувственного познания имеет двоякое значение: психологическое и философское. Последнее делает данную проблему особенно важной, требующей внимательного анализа ее состояния не только с конкретно-научной, но и с гносеологической точки зрения.
   Классическая физиология органов чувств XIX в. открыла большое число фундаментальных научных фактов и закономерностей. Она вместе с тем развивала в учении об ощущении теоретическую концепцию, которую последнее время иногда называют у нас «рецепторной», противопоставляя ее рефлекторной концепции ощущений, опирающейся на воззрения И. М. Сеченова и И. П. Павлова. «Рецепторная» концепция, как известно, отвечала субъективно-идеалистической философии. Последняя в свою очередь широко использовала эту концепцию для защиты своих позиций.
   Характерное для рецепторной концепции положение состоит в том, что специфическое качество ощущения определяется свойствами рецептора и проводящих нервных путей. Это положение было сформулировано И. Мюллером в качестве особого принципа «специфических энергий органов чувств». Так как принцип этот, взятый в его общем виде, иногда представляется как якобы выражающий лишь самоочевидные и банальные факты вроде того, что глаз по самому своему устройству может давать лишь зрительные ощущения, а ухо – ощущения слуховые, полезно напомнить его более полное изложение. В своем «Курсе физиологии человека» Мюллер выражает этот принцип в следующих тезисах:

   «Мы не можем иметь никаких ощущений, вызванных внешними причинами, кроме таких, которые могут вызываться и без этих причин – состоянием наших чувствительных нервов».
   «Одна и та же внешняя причина вызывает разные ощущения в разных органах чувств в зависимости от их природы».
   «Ощущения, свойственные каждому чувствительному нерву, могут быть вызваны многими и внутренними и внешними воздействиями».
   «Ощущение передает в сознание не качества или состояния внешних тел, но качества и состояния чувствительного нерва, определяемые внешней причиной, и эти качества различны для разных чувствительных нервов…» (Mbller, 1840).

   Из этих тезисов Мюллер делал вполне определенный гносеологический вывод: ощущения не дают нам знание качеств воздействующих вещей, так как отвечают им соответственно качеству самого чувствительного органа (его специфической энергии). В дальнейшем этот субъективно-идеалистический вывод был широко поддержан на том основании, что, опираясь на конкретные знания о процессах ощущения, нет возможности его опровергнуть. С позиций рецепторной теории этого действительно сделать нельзя, так как невозможно отрицать реальность тех фактов, которыми доказывается зависимость специфичности ощущения от устройства органов чувств. Разве фактически не верно, например, что один и тот же, скажем механический, раздражитель вызывает качественно различные ощущения в зависимости от того, на какой орган чувства он воздействует – на глаз, ухо или на поверхность кожи, или что разные раздражители (электрический ток, давление, свет), действуя на один и тот же орган, например на глаз, вызывают ощущения одинакового качества, в данном случае световые?
   Хотя субъективно-идеалистические выводы ближайшим образом действительно вытекают из принципа специфических энергий, их более глубокое основание лежит в том общем исходном положении, которое и характеризует рассматриваемую концепцию именно как рецепторную. Положение это таково: для возникновения ощущения достаточно, чтобы возбуждение, вызванное в рецепторе той или иной внешней причиной, достигло мозга, где оно непосредственно и преобразуется в субъективное явление. В соответствии с этим положением анализ процессов, порождающих собственно ощущения, ограничивается лишь начальным афферентным звеном реакции; дальнейшие же процессы, вызванные в мозгу пришедшим с периферии возбуждением, рассматриваются как осуществляющие лишь последующую переработку ощущений («бессознательные умозаключения», «ассоциативный синтез» и т. п.), но в возникновении самого ощущения не участвующие. Тем более это относится к ответным двигательным процессам, которые вообще выпадают из поля зрения рецепторной концепции.
   Собственно говоря, такое понимание ощущения только воспроизводило взгляд на ощущение всей старой субъективно-эмпирической психологии, которая считала его результатом чисто пассивного процесса, а активное начало приписывало особой субстанции – душе, активной апперцепции, сознанию. Именно это положение о якобы пассивном, чисто созерцательном характере ощущения (и вообще чувственного познания), о его отделенности от деятельности, от практики и, наоборот, подчеркивание чисто духовной активности, активности сознания прежде всего, и смыкало рецепторную концепцию ощущения с субъективно-идеалистической философией. Оно определило собой и тот односторонний подбор фактов, которые составили эмпирическую основу мюллеровского принципа и вытекающих из него гносеологических выводов.
   Эта односторонность подбора фактов, привлекавшихся рецепторной концепцией, выразилась в том, что они далеко не исчерпывали всех существенных данных, характеризующих процесс ощущения, и, более того, стояли в противоречии с некоторыми хорошо известными уже в то время фактами. К их числу в первую очередь относятся факты, свидетельствующие об участии в возникновении ощущения моторных процессов, а также такие явления, как взаимодействие органов чувств <…>.
   Особенно серьезно изменило понимание природы специфичности органов чувств развитие эволюционного подхода. Данные изучения эволюции давали основание к утверждению очень важного тезиса о том, что сами органы чувств являются продуктом приспособления к воздействиям внешней среды и поэтому по своей структуре и свойствам адекватны этим воздействиям (Вавилов, 1950; Кравков, 1956).
   Вместе с тем указывалось, что, обслуживая процессы приспособления организма к среде, органы чувств могут успешно выполнять свою функцию лишь при условии, если они верно отражают ее объективные свойства. Таким образом, принцип «специфических энергий органов чувств» все более переосмысливался в принцип «органов специфических энергий», т. е. в принцип, согласно которому, наоборот, свойства органов чувств зависят от специфических особенностей воздействующих на организм энергий внешних источников <…>.
   Говоря о развитии эволюционного, генетического подхода, следует указать также на роль изучения функционального развития ощущений. Я имею в виду работы, которые были посвящены изучению сдвигов в порогах ощущения под влиянием различных внешних факторов, в частности под влиянием условий профессиональной деятельности или специальных упражнений, организуемых в экспериментальных целях (Ананьев, 1955).
   Среди этих работ особый интерес представляют исследования процесса перестройки ощущений в опытах с введением искусственных условий, искажающих работу органов чувств. Этими опытами (Страттон, среди новейших авторов И. Келер) было показано, что происходящая в этих условиях перестройка всегда идет в сторону нормализации ощущений, т. е. в сторону восстановления адекватности их опыту практических контактов с предметами окружающего мира (Kohler, 1955).
   Несколько особое место принадлежит исследованиям взаимодействия ощущений, которые в 30-х годах особенно развивались С. В. Кравковым и его школой (Кравков, 1948). С точки зрения задачи преодоления старой теории ощущения, принципиальное значение этих исследований состоит в том, что они экспериментально показали наличие постоянного взаимодействия органов чувств, осуществляющегося, в частности, уже на низших неврологических уровнях; этим они разрушили взгляд на ощущения как на самостоятельные элементы, объединение которых является исключительно функцией мышления, сознания.
   Наконец, чрезвычайно важный вклад в развитие материалистического понимания природы ощущения внесли исследования, посвященные изучению участия эффекторных процессов в возникновении ощущения. Сначала эти исследования затрагивали почти исключительно сферу ощущений, связанных с деятельностью контактных, «праксических», рецепторов; затем вместе с открытием эффекторных волокон в составе чувствительных нервов зрительного, слухового и других рецепторов они были распространены и на анализ механизмов ощущений, связанных с дистант-рецепторами, с рецепторами – «созерцателями». Эти теперь очень многочисленные и разносторонние исследования привели к общему выводу, который в острой формулировке может быть выражен так: ощущение как психическое явление при отсутствии ответной реакции или при ее неадекватности невозможно; неподвижный глаз столь же слеп, как неподвижная рука астереогностична (Зинченко, 1958; Членов, Сутовская, 1936; Delattre, 1958) <…>.
   Анализ осязания обладает тем преимуществом, что он имеет дело с процессом, существеннейшее содержание которого выступает в форме внешнего движения, легкодоступного изучению.
   Попытаемся всмотреться ближе в этот процесс. Это такой приспособительный процесс, который не осуществляет ни ассимилятивной, ни оборонительной функции; вместе с тем он не вносит и активного изменения в самый объект. Единственная функция, которую он выполняет, – функция воспроизведения своей динамикой отражаемого свойства объекта – его величины и формы; свойства объекта преобразуются им в сукцессивный рисунок, который затем вновь «развертывается» в явление симультанного чувственного отражения. Таким образом, специфическая особенность механизма процесса осязания заключается в том, что это есть механизм уподобления динамики процесса в рецептирующей системе свойствам внешнего воздействия.
   Нет надобности умножать факты, иллюстрирующие выдвигаемое понимание принципиального механизма отражения применительно к процессу осязания и в пределах аналогии, отмеченной Сеченовым, к зрению. Оно едва ли может здесь серьезно оспариваться. Главный вопрос заключается в другом, а именно: может ли быть распространено это понимание также и на такие органы чувств, деятельность которых не включает в свой состав двигательных процессов, контактирующих с объектом? Иначе говоря, главным является вопрос о возможности рассматривать уподобление процессов в рецептирующей системе как общий принципиальный механизм непосредственно чувственного отражения природы воздействующих свойств действительности.
   Одним из наименее «моторных» органов чувств, несомненно, является слуховой орган. Ухо, если можно так сказать, максимально непраксично, максимально отделено от аппарата внешних мышечных движений; это типичный орган – «созерцатель», откликающийся на поток звуков процессами, совершающимися в чувствительном приборе, скрытом в толще кости. Это впечатление неподвижности органа слуха сохраняется, несмотря на наличие внутреннего проприомоторного аппарата уха; что же касается двигательных реакций наружного уха, то о малой их существенности достаточно свидетельствует факт отсутствия их у большинства людей.
   Естественно поэтому, что по отношению к слуху вопрос о роли моторных процессов в отражении специфического качества звука является особенно острым.
   Однако именно исследование слуха и дало основание выдвинуть изложенное выше понимание механизма чувственного отражения.
   Некоторое время тому назад и в несколько другой связи мы избрали для экспериментального изучения вопрос о строении функциональной системы, лежащей в основе звуковысотного слуха. Уже предварительный анализ привел нас к необходимости учитывать факт участия деятельности голосового аппарата в процессе различения звуков по высоте – факт, на значение которого указывали Келер (Kohler, 1915) и ряд других авторов, в частности у нас Б. М. Теплов (Теплов, 1947).
   Применяя специальную методику исследования порогов звуковысотной различительной чувствительности, основанную на использовании разнотембральных звуков для сравнения их по высоте, мы получили возможность экспериментально показать наличие в этих условиях строгой зависимости между порогами различительной звуковысотной чувствительности и точностью вокализации заданной высоты, т. е. точностью интонирования звуков (Гиппенрейтер, 1957; 1958).
   Приведенные опыты показали далее, что определяющим в анализе звуков по высоте является процесс интонирования, что, иначе говоря, величина порогов зависит от способности интонировать звуки и что пороги звуковысотной различительной чувствительности падают вслед за «налаживанием» правильного интонирования (Овчинникова, 1959). Таким образом, звуковысотный анализ выступил в этих опытах как функция, в основе которой лежит система рефлекторных процессов, включающая в качестве необходимого и решающего компонента моторные реакции голосового аппарата в виде внешнего, громкого, или внутреннего, неслышного, «пропевания» высоты воспринимаемого звука.
   Более общее значение этого факта могло быть понято благодаря тому, что исследование, о котором идет речь, было направлено на то, чтобы показать строение звуковысотного слуха как особой функции, не совпадающей с речевым слухом. Сравнительный анализ строения обеих этих функциональных систем слуха позволил выяснить более подробно роль их моторных звеньев.
   Объективно звук, как, впрочем, и другие воздействия, характеризуется несколькими параметрами, т. е. комплексом определенных конкретных качеств, в частности высотой и тембром. Восприятие звука и есть не что иное, как его отражение в этих его качествах; ведь нельзя представить себе «бескачественного» отражения. Другое дело, в каких именно качествах он отражается. Особенности «набора» отражаемых в ощущении качеств и дифференцируют различные рецептирующие системы как системы разного слуха: с одной стороны, слуха звуковысотного, с другой – специфически речевого.
   В связи с тем, что периферический орган – рецептор – является у обеих этих систем общим, вопрос о различии их начального звена представляется более сложным. Зато весьма отчетливо выступает их несовпадение со стороны их моторных компонентов. Основной факт состоит здесь в том, что если у данного испытуемого не сложилась функциональная система, характеризующаяся участием вокальной моторики, то звуковые компоненты собственно по высоте им не дифференцируются. Этот кажущийся несколько парадоксальным факт тем не менее может считаться вполне установленным.
   Принципиально так же, по-видимому, обстоит дело и с системой речевого слуха, обеспечивающей адекватное отражение специфического качества (инварианта) звуков речи (имеется в виду речь на нетональных языках), с тем, однако, различием, что место вокальной моторики занимает в этом случае движение органов собственно артикуляции (Блонский, 1953; Delattre, 1958). Известно, например, что при восприятии речи на фонетически совершенно чужом нам языке мы специфического качества речевых звуков первоначально не различаем (Бернштейн, 1937). Роль артикуляторных движений в восприятии речи прямо подтверждается также и данными экспериментальных исследований (Соколов, 1941).
   Таким образом, мы стоим перед следующим положением вещей: раздражимость периферического слухового органа создает, собственно, только необходимое условие отражения звука в его специфических качествах; что же касается того, в каких именно качествах осуществляется его отражение, то это определяется участием того или другого моторного звена в рецептирующей рефлекторной системе. При этом следует еще раз подчеркнуть, что моторные звенья рецептирующей системы, о которых идет речь, не просто дополняют или усложняют конечный сенсорный эффект, но входят в число основных компонентов данной системы. Достаточно сказать, что если вокально-моторное звено не включено в процесс восприятия высоты звуков, то это приводит к явлению настоящей «звуковысотной глухоты». Следовательно, отсутствие в рецептирующей системе моторного звена, адекватного отражаемому качеству звука, означает невозможность выделения этого качества. Наоборот, как только происходит налаживание процесса интонирования звука, оцениваемого по его высоте, различительные пороги резко падают – иногда в 6–8 и даже в 10 раз.
   В каком же смысле процесс интонирования является адекватным отражаемому качеству звука? Очевидно, в том же смысле, в каком движение ощупывания при осязании является адекватным контуру предмета: движения голосовых связок воспроизводят объективную природу оцениваемого свойства воздействия <…>.
   Между обоими этими процессами существует, однако, и различие. В случае осязательного восприятия рука вступает в соприкосновение с самим объектом и ее движение, «снимающее» его контур, всегда развертывается во внешнем поле.
   Иначе бывает при восприятии звука. Хотя и в этом случае процесс уподобления первоначально происходит также в форме внешне выраженного движения (внешнее пропевание), но оно способно далее интериоризоваться, т. е. приобрести форму внутреннего пропевания, внутреннего «представливания» (Теплов). Это возможно вследствие того, что собственный сенсорный периферический аппарат и эффектор данной рецептирующей системы не совмещаются в одном и том же органе, как это имеет место в системе осязания. Поэтому если бы при осязании внешнее движение редуцировалось, то это вызвало бы прекращение экстрацептивных сигналов, воздействующих на руку, и тактильная рецепция формы предмета стала бы вообще невозможной.
   Другое дело при слуховом восприятии: в этом случае редукция внешне двигательной формы процесса уподобления (т. е. переход от громкого пропевания к внутреннему «представливанию» высоты), конечно, не устраняет и не меняет воздействия экстрасенсорных раздражителей на периферический слуховой орган и слуховой рецепции не прекращает. Данные, характеризующие роль и особенности эффекторного звена в рефлекторной системе звуковысотного слуха, позволяют выдвинуть следующую общую схему процесса анализа звуков по высоте.
   Звуковой раздражитель, воздействующий на периферический орган слуха, вызывает ряд ответных реакций, в том числе специфическую моторную реакцию интонирования с ее про-приоцептивной сигнализацией. Реакция эта не является сразу же точно воспроизводящей высоту воздействующего звука, но представляет собой процесс своеобразного «поиска», активной ориентировки, который и продолжается до момента сближения внутри рецептирующей системы интонируемой высоты с основной высотой воздействующего звука. Далее в силу наступающего своеобразного «резонанса» частотных сигналов, идущих от аппарата вокализации, с сигналами, поступающими от слухового рецептора (или удерживающимися «операционной памятью»), этот динамический процесс стабилизируется, что и дает выделение высоты звука, т. е. отражаемого его качества.
   Это представление о ходе процесса звуковысотного восприятия было подтверждено полученными нами экспериментальными данными (Леонтьев, 1958) <…>.
   Выдвигаемая гипотеза представляет собой попытку ответить на наиболее трудный вопрос теории ощущения: как возможно детектирование сигналов, приходящих от чувствительных экстрацептивных приборов, в результате которого происходит воспроизведение специфического качества раздражителя? Ведь первоначальная трансформация внешних воздействий в рецепторах есть их преобразование, т. е. их кодирование (Гранит, 1967; Эдриан, 1931; Morgan, 1941).
   При этом «частотный код» нервных процессов сохраняется на всем их пути, что составляет необходимое условие деятельности коры. Иначе взаимодействие нервных процессов, отвечающих разнокачественным раздражителям, было бы невозможно. При этом условии механизм воспроизведения специфического качества воздействия должен включать в себя также и такие процессы, которые способны выразить собой природу воздействующего свойства. Таковы процессы ощупывания предмета, слежения взором, интонирования звуков, осуществляющиеся при участии мышц.
   Всегда ли, однако, детектирование качества воздействия должно происходить при участии мышечной периферии, или же следует говорить об участии в этом процессе вообще тех или иных эфферентов? Это вопрос, требующий особого рассмотрения, как и еще более важный вопрос об общебиологическом смысле и о происхождении самой функции уподобления.
   Таким образом, гипотеза, о которой идет речь, оставляет многие важные вопросы открытыми. Гипотеза эта является, на мой взгляд, совершенно предварительной попыткой сделать дальнейший шаг в развитии концепции, рассматривающей ощущения как процессы, которые, опосредствуя связи с воздействующей предметной средой, выполняют ориентирующую, сигнальную и вместе с тем отражательную функцию.


   Ч. Шеррингтон
   Рецепция раздражителей [2 - Шеррингтон Ч. Интегративная деятельность нервной системы. – Л.: Наука, 1969.]


   Рецептивные поля

   Центральная нервная система, хотя и может быть разделена на отдельные механизмы, представляет собой единое гармоничное и сложное целое. Для того чтобы изучать деятельность этой системы, мы обращаемся к рецепторным органам, ибо в этом случае можно проследить, как начинаются реакции в центрах. Эти рецепторные органы естественно распределяются в трех главных полях, из которых каждое отличается своими, присущими только ему особенностями.
   Многоклеточные животные, если их рассматривать в самом общем плане, представляют собой клеточные массы, обращенные к окружающей среде клеточными поверхностями, под которыми расположены массивы клеток, более или менее изолированных от внешнего мира. Многие из агентов, посредством которых внешний мир воздействует на организм, не достигают клеток, расположенных внутри организма. В толщу наружного слоя погружено множество рецепторных клеток, сформировавшихся в процессе приспособления к раздражениям, исходящим из внешней среды. Подлежащие ткани, лишенные этих рецепторов, имеют, однако, воспринимающие органы с рецепторами других видов, вероятно, специфичных именно для этих ней. Некоторые агенты не только воздействуют на поверхность организма, но и оказывают влияние на всю массу его клеток. Для некоторых из этих агентов в организме, по-видимому, нет соответствующих рецепторов <…>.
   <…> Организм, как и окружающая его среда, является ареной бесконечных изменений, в процессе которых непрерывно высвобождается энергия, следствием чего являются химические, термические, механические и электрические эффекты. Это – микрокосм, в котором силы пребывают в состоянии непрерывной активности, так же как и в макромире, в котором организм существует. В глубине организма заложены рецепторные органы, адаптированные к изменениям, происходящим в окружающем мире; это прежде всего рецепторы мышц и вспомогательного аппарата (сухожилия, суставы, стенки кровеносных сосудов и пр.).
   Поэтому следует считать, что существуют два основных подразделения рецепторных органов, из коих каждое представляет собой поле, в определенных отношениях фундаментально отличающееся от другого. Поле глубокой рецепции мы назвали проприоцептивным полем, поскольку соответствующие ему раздражители, строго говоря, вызывают изменения в самом микрокосме, и это обстоятельство существенно влияет на деятельность рецепторов в организме.


   Обилие рецепторов в экстероцептивном поле; сравнительная скудость рецепторов интероцептивного поля

   Поверхностное рецептивное поле также может быть подразделено на два вида полей. Одно из них полностью открыто для действия бесчисленных изменений и факторов внешнего мира. Иначе говоря, оно совпадает с так называемой наружной поверхностью организма. Поле этого типа может быть названо экстероцептивным полем.
   Однако у животных имеется еще так называемая внутренняя поверхность, обычно связанная с алиментарной (пищевой) функцией. Эта поверхность хотя и соприкасается с окружающей средой, не столь широко открыта для ее воздействия. Частично она скрыта внутри самого организма. В целях удержания пищи, переваривания и всасывания обычное устройство таково, что часть свободной поверхности оказывается глубоко впятившейся внутрь тела. В этом впячивании часть окружающей среды оказывается более или менее замкнутой и ограниченной самим организмом. В этом изолированном участке организм с помощью соответствующих реакций собирает часть окружающей его материи, после чего в результате химической обработки и всасывания из них извлекается питательный материал. Эта поверхность организма может быть названа интероцептивной. В ней помещаются некоторые виды рецепторов (например, органы вкуса), для которых адекватными раздражениями являются раздражения химические <…>.
   В настоящее время сравнительно мало известно о рецепторных органах этой поверхности, хотя мы вправе ожидать найти среди них примеры весьма тонкого приспособления. Однако поверхность тела в этой области, хотя и содержащая ряд рецепторов, специфических для ее функции, бедна рецепторами по сравнению с остальной (экстероцептивной) поверхностью, лежащей открыто и полностью доступной воздействиям со стороны внешней среды <…>.
   По богатству рецепторными органами экстероцептивное поле значительно превосходит интероцептивное. Такое соотношение представляется неизбежным, так как именно экстероцептивная поверхность, обращенная к внешнему миру, воспринимает и воспринимала на протяжении тысячелетий весь поток разнообразных воздействий, непрерывно падавших на нее извне. Одного перечисления различных видов рецепторных органов, обнаруживаемых в пределах этой поверхности, достаточно для того, чтобы показать, насколько велико значение этого обширного поля. Оно содержит специфические рецепторы, приспособленные для восприятия механического раздражения, холода, света, звука и раздражений, вызывающих повреждения (noxa). Рецепторы почти всех перечисленных видов распределяются исключительно в пределах экстероцептивного поля; они неизвестны для интероцептивного или проприоцептивного полей.
   Поучительной задачей является попытка классифицировать для рецепторов экстероцептивного поля адекватные раздражения. Каждое животное обладает опытом лишь по отношению к тем сторонам окружающего мира, которые в качестве раздражителей возбуждают рецепторы, имеющиеся у него. Не подлежит сомнению то, что определенные раздражения, вызывающие реакции у животных, не вызывают их у человека и что в значительном числе случаев реакции человека отличаются от реакций животных. Отсюда – для человека только частично возможно восприятие мира в тех значениях, в каких оно имеет место у животных. Для человека классификация адекватных раздражений может быть осуществлена на основе различных областей естествознания, главным образом физики и химии. Однако в некоторых отношениях физико-химическая схема, классифицирующая раздражения, не имеет физиологического содержания. Так, например, ноцицептивные органы кожи, возможно представляющие собой свободные рецепторные нервные окончания, не обладают избирательной чувствительностью в том смысле, что они могут быть возбуждены физическими или химическими раздражителями различного типа (лучистая энергия, механическое раздражение, кислота, щелочь, электрический ток и т. д.). Так что, классифицируя эти рецепторы в соответствии с видом раздражающей энергии, мы, с одной стороны, не в состоянии отделить каждый данный рецептор от более специализированных групп (тангорецепторы, хеморецепторы и т. д.), от которых биологически они резко отличаются, а с другой стороны, распределяем эту в физиологическом отношении единую группу рецепторов по целому ряду весьма различных классов.
   Физиологическая классификация поступает по отношению к этим рецепторам более правильно. Могут быть применены физиологические критерии, которые сразу же выделяют рецепторы среди других, не стирая при этом существенного различия между ними. Так, физиологический раздражитель, возбуждающий нервные окончания этого рода (будь он физической или химической природы), должен по отношению к коже отличаться вредоносным характером. Далее, рефлекс, который начинается с этих рецепторов, во-первых, является преобладающим, во-вторых, направлен на удаление повреждаемого участка от повреждающего начала или на защиту его, в-третьих, носит императивный характер и, в-четвертых, если учитывать психические проявления и судить по аналогии на основании самонаблюдений, сопровождается ощущением боли.
   Эта схема, которую мы можем назвать физиологической схемой классификации, представляется нам в настоящий момент наиболее полезной. Она представляется полезной и при изучении группы раздражителей, которые можно назвать дистантными раздражителями, к которым мы сейчас и должны обратиться. Ключ к физиологической классификации лежит в реакции, которая всякий раз вызывается. Однако и физико-химическая основа классификации имеет смысл, в особенности тогда, когда мы имеем дело с разнообразными рецепторами экстероцептивного поля, которые снабжены высокодифференцированными вспомогательными образованиями, делающими их избирательно чувствительными <…>.


   Особо тонкое устройство рецепторов ведущих сегментов

   В то время как рецепторы, которые возбуждаются действием различных адекватных раздражителей, например механических, болевых, тепловых, химических и т. д., распределены на протяжении целого ряда сегментов, они развиты особенно значительно в одной из областей продольных сегментарных рядов.
   У животных, состоящих из сегментов, следующих друг за другом вдоль единственной оси тела, а также у позвоночных в момент локомоции последняя осуществляется по линии, продолжающей длинную ось тела, а не в каком-либо ином направлении. Органы движения животного и их мускулатура наилучшим образом приспособлены для локомоции в этом привычном направлении. Таким образом, в процессе передвижения животного некоторые сегменты оказываются ведущими.
   Рецепторы этих ведущих сегментов в двигательной активности животного приобретают господствующее положение. Они развиваются больше других. Так, у дождевого червя, у которого все части наружной поверхности тела восприимчивы к действию света, направляющее влияние света наиболее выражено в переднем конце тела. Ведущие сегменты подвергаются внешним влияниям больше, чем остальные части тела. Они не только получают больше раздражений, встречают больше объектов преследования или объектов, преследования которых необходимо избежать, но обычно именно они первые распознают факторы, благоприятные или вредные для данного индивида. Преимущества животного растут, если рецепторы ведущих сегментов реагируют с большей чувствительностью и дифференцированно на воздействие окружающей среды. И именно в этих ведущих сегментах происходит значительное развитие рецепторов, в особенности относящихся к экстероцептивному полю. Некоторые из этих рецепторов специализированы до такой степени, что их генетическая связь с рецепторами, размещенными в других сегментах, почти стирается.
   Специализированные рецепторы ведущих сегментов – это дистантные рецепторы. Последующие сегменты образуют двигательную цепочку, активируемую главным образом дистантными рецепторами.
   Дистантные рецепторы мы находим в ведущих сегментах. Так можно назвать рецепторы, которые реагируют на предмет на расстоянии. Это те самые рецепторы, которые, действуя как органы чувств, дают начало ощущениям, приобретающим психическую окраску, обозначаемую как проецирование. Рецепторные органы, приспособленные к восприятию запахов, света и звука, хотя и раздражаются при непосредственном соприкосновении с этими агентами, как, например, со световыми колебаниями, колебаниями воды, воздуха или с пахучими частичками, вызывают при этом реакции, в которых проявляется их приспособительный характер, например изменение направления движения по отношению к окружающим предметам, причем источники этих изменений влияют и воздействуют в качестве раздражителей на воспринимающую поверхность организма на расстоянии. Мы знаем, что наши собственные ощущения, получившие начало в этих рецепторах, проецируют во внешний мир наше материальное «я». Это проецирование без помощи какого-либо осознанного умственного процесса как бы посылает наши ощущения в окружающий мир в точном соответствии с реальными направлениями и расстояниями их действительных источников.
   Ни одно из ощущений, получивших начало в проприоцептивном или интероцептивном поле, не обладает этой способностью проецирования. И если рассматривать дистантные рецепторы только как образования, с которых начинаются рефлекторные движения, то возникающие в этих случаях реакции соответствуют раздражениям по направлению и расстоянию от их источников. Так, световое пятно, составляющее световой образ на сетчатке, вызывает рефлекторное движение, которое ведет к повороту глазного яблока по направлению к источнику этого образа и устанавливает аккомодацию глаза в соответствии с расстоянием этого источника от животного. Достаточно даже негативного раздражения. Тень от руки, протянутой для того, чтобы схватить черепаху, вызывает, ослабляя освещение сетчатки, втягивание головы животного внутрь панциря.
   Как выработалась такая реакция на расстоянии, сказать трудно. Окончательный эффект достигается различными путями, как различна и степень учитываемого расстояния. Благодаря длинным вибрисам отдельные тангорецепторы возбуждаются предметами, находящимися на расстоянии от основной поверхности организма. Избирательно понижая порог возбуждения, некоторые рецепторы, близкие к тактильным, приобретают чувствительность к колебательным движениям воды и воздуха и реагируют на физические звуки, источники которых находятся на расстоянии от животного. Некоторые хеморецепторы приобретают настолько низкий порог, что реагируют не только на пищу и другие вещества, соприкасаясь с большими их количествами, но улавливают также ничтожные следи различных веществ, следы которых выделяются предметами, и прежде чем попадают на соответствующие рецепторы в качестве так называемых запахов, преодолевают большие расстояния. Таким образом, ведущие сегменты приобретают не только вкусовой контактный рецептор, но и вкус на расстоянии, т. е. обоняние. В этих случаях, по-видимому, только вследствие понижения порога чувствительности рецепторы ведущих сегментов оказались в состоянии реагировать на воздействие предметов, находящихся от организма на расстоянии.
   Дистантные рецепторы занимают, вероятно, особо важное место в строении и развитии нервной системы. У высших животных форм одна из частей нервной системы, как настаивает Гаскел, приобрела постоянное господствующее положение. Это часть, которая получила название головного мозга. Головной мозг представляет собой часть нервной системы, которая возникла на основе и как следствие развития дистантных рецепторных органов.
   Их эффекторные реакции и восприятия имеют, очевидно, и преобладающее значение в функционировании системы индивида. Это можно, хотя бы частично, объяснить следующим образом. Организм животного не является машиной, которая только трансформирует определенное количество энергии, сообщенное ему в потенциальной форме в начале его существования. Он должен восполнять свою потенциальную энергию посредством непрерывного усвоения соответствующих энергетических продуктов, находящихся во внешней среде, и превращать эти продукты в свое собственное тело. Более того, поскольку смерть прерывает жизненный путь отдельного индивидуума, должно поддерживаться существование вида, а для этого у высших организмов выработалось своеобразное отделение части его тела (гаметы) от остальной массы организма, что ведет к появлению нового самостоятельного организма. Поэтому для удовлетворения первых жизненных запросов организма необходимо соприкосновение его с рядом предметов для удовлетворения потребности в пище или при различных формах полового размножения.
   В течение процессов питания и воспроизведения недистантные рецепторы играют важную и существенную роль. Но способность одной из частей организма реагировать на предмет, еще находящийся на известном расстоянии от него, обеспечивает некоторый интервал времени, в течение которого имеется возможность предпринять ответные предварительные действия с целью осуществить успешную попытку прийти в контакт или избежать контакта с данным предметом. Поведение животных ясно показывает, что одна группа рецепторов контролирует направление реакции (проглатывание или выбрасывание вещества, уже найденного и принадлежащего животному, т. е. уже находящегося во рту у животного); другая группа рецепторов, дистантные рецепторы, запускает и контролирует сложные реакции животного, которые предшествуют глотанию, а именно всю ту последовательность реакций, которые охватываются понятием поисков пищи. Эти реакции предшествуют и подводят к реакциям, возникающим с недистантных рецепторов. Это отношение реакций с дистантных рецепторов к реакциям с недистантных рецепторов типично.
   Дистантные рецепторы дают начало реакциям предваряющим, т. е. предупредительным. Если в качестве наиболее яркой особенности большого числа реакций с непроецирующих рецепторов, рассматриваемых как органы чувствительности, является их аффективная окраска, т. е. чувство боли или переживание удовольствия, то чувство намерения представляет собой наиболее определенную сторону реакций проецирующих дистантных рецепторов, понимаемых как исследующие органы. Как причина рефлекторных движений функция этих последних характеризуется тенденцией к активации или контролю над мускулатурой животного как целого с целью вызвать перемещение тела или остановить его путем придания определенной общей установки тела. Последняя предполагает постоянство положения не только одной конечности или части ее, но требует установки от всех частей организма, обеспечивая этим позу всего тела как одного целого.



   С. В. Кравков
   Пороги ощущения и их измерение [3 - Кравков С. В. Очерк общей физиологии органов чувств. – М.; Л., 1946.]

   Различные афферентные системы, дающие нам сведения о состоянии окружающего нас внешнего мира или о состоянии нашего собственного тела, могут быть, очевидно, более или менее чувствительными к отображаемым ими явлениям, т. е. могут отображать эти явления с большей или меньшей точностью. Встает, таким образом, вопрос о различной чувствительности наших рецепторов в тех или иных условиях.
   Под чувствительностью того или иного рецептора в психофизиологии можно понимать совершенно то же, что понимается под чувствительностью того или иного измерительного прибора в физике. Если мы оцениваем один гальванометр как более чувствительный по сравнению с другим, это значит, что данный гальванометр способен дать отклонение стрелки в ответ на меньший ток, чем второй гальванометр. Чувствительность того или иного органа чувств мы подобным же образом измеряем тем минимальным раздражителем, который в данных условиях оказывается способным вызывать ощущение. Такой минимальный раздражитель, вызывающий ощущение, носит название абсолютного порога ощущения.
   Обозначив чувствительность буквой Е, а величину порогового раздражителя буквой R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, мы имеем, таким образом, равенство

   Иными словами, чем меньше порог, тем больше чувствительность. Но посредством наших органов чувств мы можем не только констатировать наличие того или иного раздражителя, но и различать раздражители по их силе и качеству.
   Подобная различительная чувствительность наших рецепторов, так же как и абсолютная чувствительность их, есть величина, меняющаяся в зависимости от очень многих условий. Однако для каждых данных условий мы можем и ее характеризовать количественно, измерить. Это осуществляется путем определения величины разностного порога ощущения, т. е. той минимальной разницы в раздражителях, которая нами ощущается. Чем разностный порог больше, тем различительная чувствительность меньше, и наоборот. Если обозначить различительную чувствительность буквой Е, а абсолютную величину разностного порога через Δr, то можно сказать, что

   где r – величина того свойства раздражителя, по отношению к которому производится оценка, а Δr – то минимальное изменение этой величины, которое необходимо для возниковения у нас ощущения едва заметной разницы. Пороговые раздражители являются, таким образом, теми величинами, которые характеризуют чувствительность той или иной афферентной системы в данных условиях.
   Необходимо, однако, заметить здесь, что повышение чувствительности иногда сказывается не понижением порогов, а обострением субъективной реакции на пороговое раздражение.
   Такой случай мы имеем, например, в условиях протопатической кожной чувствительности. В отличие от обычного, данного нами выше определения термина чувствительности, здесь можно говорить о «гиперпатии», как то и предлагает делать Л. А. Орбели.
   Изучение количественных связей между изменениями раздражителей и соответствующими им изменениями наших ощущений со времени Фехнера (Fechner, 1860) носит название психофизики. В психофизике разработан ряд методов определения порогов.
   Г. Э. Мюллер (Müller, 1904) различает следующие три главных метода: метод установки (по Фехнеру, метод средней ошибки), метод границы (по Вундту, метод минимальных изменений) и метод постоянных раздражителей (по Фехнеру, метод истинных и ложных случаев).
   Метод установки, или метод средней ошибки, состоит в том, что испытуемый субъект сам изменяет интенсивность раздражителя, то увеличивая, то уменьшая ее, до тех пор пока не получит едва заметного ощущения вообще (при определении абсолютного порога) или ощущения, равного по силе некоторому другому заданному (при определении разностного порога).
   Каждая отдельная установка дает обычно значения, несколько отличающиеся друг от друга, скажем, a, a, a, … a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и т. д. Среднее арифметическое этих значений будет

   где n – число сделанных определений. Эта величина a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и рассматривается как величина раздражителя, соответствующая абсолютному порогу, или же как величина, субъективно соответствующая раздражителю, данному как норма. Сумма разностей между величиной a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и отдельными значениями a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, … a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


разностей, равных соответственно d -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, d -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


… d -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– a -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, деленная на число сделанных установок, дает величину среднего уклонения, или средней ошибки.

   При этом величины d берутся без учета их знака. Среднее уклонение, или средняя ошибка, есть одна из мер точности установок, производимых наблюдателем. Фехнер считал возможным думать, что величина средней ошибки является прямо пропорциональной разностному порогу. С последним трудно согласиться.
   Как справедливо многими указывалось, величина средней ошибки, устанавливаемой по данному методу, зависит и от манеры устанавливания наблюдателем искомой величины, т. е. от многих обстоятельств, стоящих с величиной самого порога в достаточно сложной связи.
   Метод границы, или метод минимальных изменений, предусматривает определение искомой величины (абсолютного или разностного порога) путем предъявления испытуемому лицу последовательного ряда раздражителей, постепенно, минимальными и равными ступенями, возрастающей и убывающей интенсивности. При этом один раз раздражения предъявляются по убывающей интенсивности их, меняясь от ощущения явно заметного, а другой раз – по возрастающей – от неощущаемого. Если речь идет о нахождении абсолютного порога, то определяются две величины: 1) величина раздражителя, впервые ощущаемая испытуемым лицом при применении ряда раздражителей возрастающей интенсивности, и 2) величина раздражителя, впервые им не ощущаемая, – при обратном, убывающем по интенсивности порядке раздражителей. Средняя арифметическая этих величин и принимается за истинное значение абсолютного порога. Как легко понять, точность подобных определений будет тем больше, чем меньше те ступени, по которым мы изменяем силу предъявляемых раздражителей. Они должны быть по возможности малыми, откуда и название метода. При определении разностного порога методом минимальных изменений находят уже не две, а четыре величины. Именно в случае нисходящего ряда раздражителя от «заметно большего» находят то значение раздражителя r', при котором наш изменяемый раздражитель «перестанет казаться большим» по сравнению с раздражителем постоянным. Продолжая уменьшать интенсивность переменного раздражителя далее, доходят до момента, когда изменяемый раздражитель впервые «начинает казаться меньше» постоянного раздражителя, с которым производится сравнение. Такое значение переменного раздражителя можно назвать r -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


'. Затем, уже восходящим порядком, т. е. давая последовательно более и более сильные раздражения, отправляясь вначале от «заметно меньшего», определяют значения раздражителей, при которых переменный раздражитель «перестает казаться меньше» постоянного (значение r -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


˝), и, наконец, такое значение переменного раздражителя, при котором он «начинает казаться больше» постоянного (значение r -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


˝) <…>.
   На основании полученных таким путем данных находят

   и определяют затем верхний разностный порог Δr -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= r -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– N и нижний разностный порог Δr -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= N – r. Средним разностным порогом будет соответственно величина

   вычисление которой оправданно в случае, когда Δr -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и Δr -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


близки друг к другу.
   Третий главный психофизический метод, как было сказано выше, – это метод постоянных раздражений, или метод истинных и ложных случаев. При пользовании этим методом определение искомых величин абсолютного или разностного порога производится уже не столь прямым образом, как посредством двух вышеописанных методов, но лишь на основании статистической обработки достаточно большого числа показаний испытуемого. Метод состоит в следующем. Раздражители различной интенсивности предъявляются испытуемому в беспорядочной последовательности. Если дело идет об определении разностного порога, раздражители эти предъявляются, чередуясь с нормальным. От испытуемого требуется при этом оценить, кажется ли ему переменный раздражитель больше нормального или меньше его или же кажется равным раздражителю нормальному. В случае определения абсолютного порога испытуемый просто должен говорить, ощущает он или не ощущает предъявляемое ему раздражение. Сама величина порога вычисляется в результате подсчета правильных и ложных ответов, данных испытуемым при многократной оценке предъявлявшихся ему в беспорядке раздражителей разной интенсивности. Значение этих раздражителей или же разность (D) между ними и каким-либо раздражителем, являющимся нормальным, через небольшие равные ступени откладываются по абсциссе; по ординате откладываются частоты ответов, данных испытуемым, – ответов правильных, ложных и неопределенных.

   Рис. 1.1. Графическое изображение результатов измерения разностных порогов постоянных раздражений. В качестве нормального служило раздражение, равное 100

   На рис. 1.1 показана в качестве примера запись результатов измерения разностных порогов по методу постоянных раздражителей. При этом берут не абсолютное количество таких ответов, полученных для различных раздражителей, а их относительное количество по отношению к общему числу всех оценок данного раздражителя. Оценки неопределенные (т. е. такие, в которых испытуемый затрудняется сказать, больше или меньше нормального данный раздражитель) Фехнером причислялись поровну к оценкам правильным и к оценкам ложным. Пороговому значению S в таком случае соответствует такое значение D, на которое падает одинаковое количество оценок правильных и ложных, т. е. значение D, оценивающееся правильно в 50 % всех предъявлений. Допуская, что наши оценки, даваемые раздражителям в зависти от величины этих последних, подчиняются закону Гаусса, Фехнер приходит к выводу, что относительное количество правильных ответов «больше» r/n (где r есть число правильных ответов, а n – общее количество ответов) зависит от величины D (т. е. разности данного раздражителя с нормальным) следующим образом:

   а относительное количество ложных ответов, «меньшее» — ∫/n, соответственно выражается уравнением:

   в этих формулах t = h-D, где h — мера точности, а e – основание логарифмов Непера. Фехнером даются специальные, так называемые фундаментальные таблицы к методу истинных и ложных случаев. В этих таблицах для разных значений r/n вычислены соответствующие им значения t, что позволяет, зная r/n и D, находить h. Последнюю же величину Фехнер и рассматривает как искомую меру чувствительности.
   Г. Э. Мюллер в отличие от Фехнера считает необходимым посредством метода истинных и ложных случаев определить не только меру точности h, но и самую величину разностного порога S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.
   Для вычисления ее были предложены различные способы. Мы укажем здесь на следующие формулы. При определении верхнего разностного порога, т. е. разностного порога в сторону более сильного раздражителя,

   где S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– величина раздражителя, соответствующая верхнему разностному порогу;
   D -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– максимальная величина раздражителя (при этой интенсивности все ответы испытуемого должны быть правильными);
   i — величина постоянного интервала между интенсивностями предъявляемых в беспорядке переменных раздражителей;
   Σg – сумма всех ответов «больше» («сильнее»);
   n — общее число всех ответов, получаемых от испытуемого для каждой отдельной величины переменного раздражителя (число это для каждого из переменных раздражителей должно быть одинаковым).
   При определении нижнего разностного порога (т. е. разностного порога в сторону более слабого раздражителя)

   где S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– величина раздражителя, соответствующая этому порогу;
   D -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– минимальная величина интенсивности применявшегося переменного раздражителя, при которой все ответы испытуемого должны быть правильными;
   Σk – сумма всех ответов «меньше» («слабее»),
   Разность между величинами S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


будет характеризовать ту область переменных раздражителей, которая вызывает у испытуемого оценки «равны» («одинаковы»):


   где Σg — сумма всех ответов «равны». Верхний разностный порог будет, очевидно, равен S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– N, где N — величина нормального раздражителя, а нижний разностный порог будет равняться соответственно S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– N.
   Вышеприведенные формулы вытекают из рассмотрения идеальных прямоугольников, к которым могут быть приведены площади, очерчиваемые кривыми частоты ответов «меньше», «равны» и «больше», даваемыми в эксперименте, проведенном по методу постоянных раздражений.
   Для вычисления посредством этих формул не разностного, а абсолютного порога надо лишь собрать и подсчитать ответы «нет», «неопределенно» и «есть» (вместо ответов «меньше», «равны» и «больше») (Pauli, 1923).
   Упрощенную интерполяционную формулу для вычисления порогов по методу постоянных раздражений находим у Вундта (Wundt, 1908). Именно пороговое значение D = D -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, по Вундту, соответствует тому значению раздражителя, которое в 50 % всех случаев оценивается правильно.

   где D' и D˝ – найденные в опыте значения раздражителей, ближайшие к лежащему между ними искомому значению D -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


. При этом и' – та частота суждений данного рода, которая вызывается раздражителем D' и превышает 50 %, а и˝ — та частота суждений данного же рода, которая соответствует раздражителю D» и является меньшей, чем 50 %.


   Г. В. Гершуни, Е. Н. Соколов
   Объективное измерение чувствительности и субсенсорная ее область [4 - Гершуни Г. В., Соколов Е. Н. Объективное измерение чувствительности и субсенсорная ее область. – Печатается по: «Психология ощущений и всприятия» / Под. ред. Ю. Б. Гиппенрейтер, В. В. Любимова, М. Б. Михалевской. – М.: ЧеРо, 1999. – С. 250–255.]

   В психологических исследованиях чувствительность человека характеризуют чаще всего порогом ощущения, т. е. порогом осознания факта воздействия внешнего раздражителя и речевого сообщения об этом. Однако давно известно, что далеко не все из того, что воспринимается человеком и афферентирует его поведение, осознается. Например, еще в 1863 году сотрудница И. М. Сеченова Н. Суслова наблюдала в эксперименте эффект неосознаваемого восприятия. Она заметила, что характер ощущений, вызванных штриховым прикосновением к коже волоском Фрея или ножками циркуля Вебера, изменяется при прохождении через кожу слабого электрического тока, который сам по себе не вызывает каких-либо ощущений. Еще в прошлом веке стали известны факты бинаурального взаимодействия: изменение локализации источника звука, слышимого одним ухом, под влиянием другого, неслышимого звука, подаваемого на второе ухо (Урбанчич, 1881).
   Существование зоны чувствительности человека к неощущаемым раздражениям было прямо доказано в опытах известного советского физиолога Г. В. Гершуни. Позднее эта зона была определена им и количественно.

   Рис. 1.2. Взаимоотношение порогов улитко-зрачкового рефлекса и порогов слухового ощущения на разных стадиях течения патологического процесса у больных с нарушением слуха после воздушной контузии. Ордината – интенсивность звукового раздражения в децибелах относительно нормального абсолютного слухового порога (0 дБ); абсцисса – стадии патологического процесса. 130 дБ – полная глухота; сплошная жирная линия – порог слухового ощущения; пунктирная – порог улитко-зрачкового рефлекса; заштрихованная поверхность – диапазон субсенсорной активности. I – тотчас после травмы; II–V – стадия восстановления слуховой чувствительности; VI – норма. Внизу – схематическое изображение степени расширения зрачка (слева при отсутствии раздражения, справа – при действии звука)

   Во время Второй мировой войны Г. В. Гершуни обследовал больных с закрытыми травмами головного мозга после воздушной контузии, страдавших «постконтузионной глухотой» (Гершуни, 1947). Он обнаружил, что сразу после контузии, когда слуховые ощущения либо полностью отсутствуют, либо появляются только при действии очень сильных звуков, возникают такие ответные реакции организма, как изменение спонтанной электрической активности коры головного мозга – появление ритмов более высоких частот, чем до звука, изменение разности потенциалов кожи (кожно-гальваническая реакция) и улиткозрачковый рефлекс – изменение диаметра зрачка при действии звука. При нормальном слухе улитко-зрачковый рефлекс возникает при действии звуков, интенсивность которых превышает порог слухового ощущения на 25–30 дБ. В условиях же патологии этот рефлекс возникает при интенсивности звука на 20–60 дБ ниже порога ощущения и улитко-зрачкового рефлекса по мере восстановления слуховой функции (см. рис. 1.2). Сначала улитко-зрачковый рефлекс заметно усиливается, порог его резко снижается (II–III стадии патологического процесса). Это происходит потому, что мозговые структуры, ответственные за появление улитко-зрачкового рефлекса (не только средний мозг, где находится эффекторное ядро рефлекса, но и его представительство в коре), раньше выходят из тормозного состояния, чем отделы коры, определяющие возникновение ощущения. В результате этого снижения порога улитко-зрачкового рефлекса существенно возрастает зона неслышимых звуков, которые вызывают этот рефлекс. Эта зона была названа Гершуни субсенсорной областью.
   В дальнейшем происходит снижение порога не только улитко-зрачкового рефлекса, но и порога ощущения, субсенсорная область уменьшается (стадии III, IV) и, наконец, отношения между слуховыми ощущением и улитко-зрачковой реакцией нормализуются – слух восстановлен (стадии V, VI).
   <…> Описанная динамика непроизвольных реакций человека при снижении чувствительности в результате патологического процесса использовалась в дальнейшем для диагностики и прогноза восстановления чувствительности.
   Более поздние исследования Г. В. Гершуни и его сотрудников показали, что субсенсорная область существует и в норме. Ее пределы сильно зависят от функционального состояния человека и колеблются от 5 до 12 дБ для слуха. <…>
   <…> В ряде случаев объективные реакции представляют единственную возможность измерения чувствительности: у маленьких детей, еще не полностью овладевших речью, при патологии головного мозга, связанной с нарушением речевой функции, при симуляции нечувствительности, а также во всех тех случаях, когда желательно провести измерение чувствительности, не привлекая внимания испытуемого к раздражителям специальной инструкцией, обусловливающей ответную реакцию.
   Какие реакции организма используются в качестве объективных индикаторов чувствительности?
   Целый ряд реакций, не поддающихся прямому произвольному контролю и возникающих при действии раздражителя как в самой сенсорной системе, так и в других системах организма рефлекторным путем. Перечислим их:
   – реакции рецепторов (микрофонный эффект улитки, электроретинограмма и т. д.). Применение этих реакций в качестве индикаторов чувствительности весьма ограниченно, так как они позволяют судить только о состоянии периферического отдела анализатора;
   – реакции корковых отделов анализаторов (вызванные потенциалы, изменение спонтанной электрической активности коры, например депрессия хорошо выраженного альфа-ритма (8–2 к/сек);
   – различные компоненты ориентировочного рефлекса (сужение кровеносных сосудов конечностей, кожно-гальванический рефлекс, движение глаз и головы в направлении раздражителя и др.);
   – специальные адаптационные рефлексы (сужение зрачка на свет, сужение периферических кровеносных сосудов на холод);
   – безусловно-рефлекторные реакции (например, рассмотреный выше улитко-зрачковый рефлекс). Все перечисленные выше реакции возникают «с места», без предварительной выработки;
   – различные условно-рефлекторные реакции, вырабатываемые в результате сочетания условного агента с различными специальными раздражителями. Обычно в качестве условного агента используется раздражитель, адекватный для того анализатора, чувствительность которого измеряется. Выбор же подкрепления зависит от характера вырабатываемой условно-рефлекторной реакции: для депрессии альфа-ритма – свет, для кожно-гальванической реакции – электрокожное раздражение, для мигания – вдувание воздуха в глаз. Определение чувствительности с помощью непроизвольных реакций ведется общепринятыми психофизическими методами, обычно методом постоянных раздражений.
   В. Гершуни и Е. Н. Соколовым (Гершуни, 1957; Соколов, 1958) были проведены многочисленные исследования соотношения порогов различных реакций, вызванных одним и тем же раздражителем, определены ограничения и возможности использования отдельных реакций в качестве индикаторов чувствительности. Основные результаты этих исследований схематически представлены на рис. 1.3. Эта схема показывает ряд характерных соотношений разных реакций в процессе измерения чувствительности. Чувствительность к индифферентным раздражителям может быть измерена только с помощью непроизвольных реакций типа R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и оказывается довольно низкой (стадия I). Когда же раздражителю придается сигнальное значение, чувствительность возрастает, пороги разных реакций расходятся. Наиболее низкий порог имеют непроизвольные реакции, являющиеся компонентами ориентировочного рефлекса. Пороги ощущений, о которых мы судим по речевым ответам (R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, реч.), устанавливаются постепенно по мере уточнения смысла инструкции экспериментальной ситуацией и достигают своего высшего уровня.

   Рис. 1.3. Схема изменений, определяемая по разным реакциям чувствительного анализатора в зависимости от общего числа наносимых раздражителей n, раздражителей, являющихся сигналами определенных ответных реакций, r и числа неподкрепляемых (дифференцировочных) раздражителей p. R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– реакции, обусловленные речевой инструкцией испытуемому: R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


реч. – словесный ответ (типа «Вижу», «Слышу».); R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


двиг. – произвольная условная двигательная реакция. R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– условно-рефлекторные реакции, вырабатываемые при безусловном подкреплении: R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


двиг. – условные мигательные; R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


вегет. – условные кожно-гальванические. R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– реакции, возникающие без специальной выработки и речевых инструкций. Область расхождения порогов непроизвольных и словесной реакции заштрихована. I–IV – стадии изменения чувствительности. Переход от I стадии ко II соответствует приобретению раздражителем значения условного сигнала реакции R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


или R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


. Ось ординат – чувствительность в условных единицах; ось абсцисс – число n, r, p

   На следующей, третьей стадии происходит упрочение и дифференцирование выработанных условных рефлексов. В силу этого ориентировочные реакции сохранны. Пороги всех реакций практически совпадают. Когда условные реакции упрочены (IV стадия), непроизвольные ориентировочные реакции угасают. Если о чувствительности анализатора судить только по ним, может показаться, что она резко снизилась. Однако пороги ощущения (R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, реч.) остаются на прежнем уровне, пороги произвольных условных двигательных реакций (R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, двиг.) даже несколько снижаются, т. е. при автоматизации обусловленного инструкцией ответного движения, например нажатия рукой на кнопку, иногда появляются неосознаваемые двигательные ответы на неощущаемые раздражители. Все другие реакции показывают более высокую чувствительность анализатора, и пороги условно-рефлекторных непроизвольных реакций оказываются несколько ниже порогов ощущения и произвольного двигательного ответа. Эта разница характеризует величину субсенсорной чувствительности нормального здорового человека.
   На основании этих данных исследователи приходят к выводу о необходимости, во-первых, разделения понятий порога реакции и порога анализатора в целом и, во-вторых, о необходимости полиэффекторной регистрации ряда произвольных и непроизвольных реакций человека в процессе измерения чувствительности. Это позволяет получить полную и точную характеристику предельных сенсорных возможностей, с одной стороны, и обоснованное суждение о чувствительности анализатора, которая в каждый данный момент зависит от условий, характера и задачи деятельности, выполняемой человеком, – с другой.


   П. О. Макаров
   Об основном психофизическом законе [5 - Макаров П. О. Методики нейродинамических исследований и практикум по физиологии анализаторов человека. – М., 1959.]

   Два столетия назад, в 1760 г., Бугер исследовал свою способность различать тень, отбрасываемую свечой, если экран, на который падает тень, одновременно освещается другой свечой. Его измерения довольно точно установили, что отношение DI/I (DI – минимальный воспринимаемый прирост освещения, I — исходное освещение) – величина сравнительно постоянная, в отличие от абсолютных величин. В 1834 г. Вебер повторил забытые к тому времени опыты Бугера. Изучая различение веса, он показал, что минимально воспринимаемая разница в весе представляет собой постоянную величину, равную приблизительно  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, т. е. груз в 31 г различается от груза в 30 г; груз в 62 г от груза в 60 г; 124 г от 120 г и т. д. Такое же постоянство в отношении минимального воспринимаемого прироста раздражения к его исходной величине Вебер установил для зрения (различение длины линий) и слуха (различение высоты тона). Вебер предполагал, что им обнаружен важный общий принцип, однако специального закона он не сформулировал.
   Выражение «закон Вебера» принадлежит Фехнеру, но впоследствии укоренилось выражение «закон Вебера – Фехнера», так как роль Фехнера в разработке проблемы измерения ощущений исключительно велика. Фехнер рассуждал следующим образом. Мы не можем измерить ощущение. Мы можем только удостоверить, если одно ощущение больше, меньше или равно другому ощущению. Но поскольку мы можем измерять стимулы, мы можем измерить и минимальный стимул, необходимый для вызова ощущения или для того, чтобы минимально усилить или минимально ослабить имеющееся в наличии ощущение. Поступая таким образом, мы измеряем чувствительность как величину, обратную порогу. Фехнер ввел понятие об абсолютной и различительной (или дифференциальной, или разностной) чувствительности: абсолютная чувствительность измеряется абсолютным порогом, т. е. минимальной интенсивностью раздражения, вызывающей ощущение, различительная чувствительность измеряется разностным порогом, т. е. минимальным ростом интенсивности раздражения, вызывающим усиление или ослабление ощущения, по отношению к исходной интенсивности раздражения. Так, если груз в 60 г (R) оценивается как равный по весу в 61 г и чуть более легкий, чем груз в 62 г (R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


), минимальный воспринимаемый прирост веса будет равен:
   ΔR =R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


−R = 62 − 60 = 2r,
   а разностный порог (отношение Вебера) будет равен

   Закон Вебера выражается, таким образом, формулой
   ΔR/R = константа (1)
   для едва воспринимаемого прироста величины раздражения R.
   Фехнер предположил, что если ΔR/R = константа, то и минимальный прирост ощущения (ΔS) относительно исходного уровня ощущения (S) тоже константа, т. е.
   ΔS = c(ΔR/R), (2)
   где с – константа пропорциональности. Формула (2) – это «основная формула Фехнера». Введение ΔS в уравнение (2) следует рассматривать как заключение Фехнера о равенстве между собой всех ΔS, всех минимальных приростов ощущения. Таким образом, приросты ощущения ΔS рассматриваются Фехнером как единицы измерения. Интегрируя уравнение (2), Фехнер получил
   S = c log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


R + C, (3)
   где С – константа интегрирования, а е – основание натуральных логарифмов. С помощью этой формулы, зная обе константы с и С, можно вычислить величину ощущения для стимула любой интенсивности. Однако поскольку константы неизвестны, эта формула неудовлетворительна, и Фехнер заменил С, сделав допущение о нулевой величине S при пороговой величине R. При R = r, т. е. при величине раздражения, равной абсолютному порогу, S = 0.
   Подставляя значения R и S при R = r в формулу (3), получаем
   0 = c log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


r + C,
   C = – c log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


r.
   Теперь мы можем заменить С в формуле (3):
   S = c log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


R – c log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


r = c (log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


R – log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


r) = c log -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


(R/r).
   Путем соответствующего изменения константы c на k переходят от натуральных логарифмов к десятичным, тогда
   S=k lg (R/r). (4)
   Это и есть Massformel Фехнера – формула для измерения ощущений. Шкала S – это шкала едва различимых приростов ощущения над нулем, т. е. над ощущением при абсолютном пороге. Затем Фехнер сделал еще одно допущение. Он предположил, что мы можем измерять R, любой надпороговый стимул, его отношением к r, пороговому стимулу. Если, таким образом, принять r за единицу измерения, r = 1, то
   S = k Ig R. (5)
   Этой последней формуле (5) Фехнер и дал название «закон Вебера». Выраженная словами, она гласит: величина ощущения пропорциональна логарифму величины раздражения. Разумеется, закон Вебера выражается формулой (1), а не формулой (5). Формула (5) выведена, как мы видели, при ряде условных допущений: во-первых, что единицей R является пороговая величина стимула г, во-вторых, что S = 0 при пороге, т. е. при R = г, в-третьих, что все ΔS, все минимальные воспринимаемые приросты величины раздражения, равны между собой. Прежде всего формула (5) требует соблюдения формулы (1), а между тем последующие эксперименты показали, что отношение Вебера постоянно не во всем диапазоне интенсивностей раздражения. Тем не менее, несмотря на бесчисленную критику и все ограничения, закон Бугера – Вебера – Фехнера имеет достаточно широкую зону приложения. Существенно, что формула Фехнера (5) приложима к деятельности некоторых изолированных рецепторов. В определенном диапазоне интенсивностей частота токов действия есть линейная функция логарифма интенсивности. Это показано на мышечном веретене Мэтьюсом (1931) и на глазу Limulus Хартлайном и Грэмом (1932). Разумеется, здесь приходится говорить не об S-ощущении, а об E-возбуждении:
   E = k lg R.
   Фехнер соединял в себе физика, психофизиолога и философа-идеалиста. Отвергая его идеалистические построения, мы должны признать, что, как физик, он внес в физиологию органов чувств человека новые точнейшие методы количественного измерения отношения стимул – ответ. Это, во-первых, уже описанный нами метод измерения едва различимых приростов величины раздражения, позже названный методом пределов, во-вторых, метод проб и ошибок, позже названный методом постоянного стимула (исследуемый сравнивает целый ряд стимулов с одним и тем же постоянным стимулом по какому-нибудь признаку – больше или меньше, темнее или светлее, длиннее или короче и т. д.), и в-третьих, метод средней ошибки (исследуемый сам подбирает стимул, равный заданному или в то или иное число раз больший или меньший заданного). Фехнер установил значение изменчивости при «психофизических», как он выражался, измерениях, необходимость определения средних и крайних величин и законы изменчивости средних величин, т. е. установил необходимость статистических методов.
   Фехнер считается одним из основателей экспериментальной психологии, а физиологи вправе сказать, что он развил открытие Бугера – Вебера в закон, разработал метод измерения различительной чувствительности органов чувств и, таким образом, заложил основы измерения нервных процессов у человека. <…>


   С. С. Стивенс
   Психофизика сенсорной функции [6 - Sensory communication/W. A. Rosenblith (ed.). – N. Y.: J. Wiley and Sons, Inc., 1961.]


   <…> С самого начала необходимо признать, что психофизике зачастую не удавалось выполнить стоящую перед ней задачу на должном уровне. Ее задача не из легких. Прежде всего всякий раз, когда выдвигались предположения о возможности подвергнуть ощущение упорядоченному количественному исследованию, старые предрассудки, унаследованные в основном от дуалистической метафизики, порождали целый ряд упорных возражений. Вы не можете, говорили критики, измерить внутреннюю, индивидуальную, субъективную силу того или иного ощущения. Может быть, это и так, говорим мы, в том смысле, в каком это понимают те, кто нам возражает. Однако в другом и весьма полезном смысле сила ощущения может быть, как мы увидим далее, с успехом определена количественно. Нам нужно оставить в стороне споры о внутренней жизни разума. Мы должны задать себе разумные объективные вопросы об отношениях между входом и выходом сенсорных преобразователей, учитывая при этом то, как эти отношения раскрываются в поведении организмов, будь то животные или люди. Другая трудность состоит в том, что у психофизики было несчастливое детство. Хотя еще в пятидесятых годах XIX века Плато сделал нерешительную попытку правильно определить форму функции путем соотнесения воспринимаемой интенсивности с интенсивностью раздражителя, тем не менее его голос был заглушен Фехнером, который сковал развитие только что зародившейся дисциплины, обременив ее глубоко ошибочным «законом», носящим его имя (Стивенс, 1957). Быть может, самой трудной задачей, стоящей перед нами, является освобождение науки от господства столетней догмы, утверждающей, что интенсивность ощущения возрастает как логарифм интенсивности раздражителя (закон Фехнера). На самом деле данное отношение вовсе не выражается логарифмической функцией. К настоящему времени на примере более чем двадцати сенсорных континуумов показано, что кажущаяся или субъективная величина возрастает как степенная функция от интенсивности раздражителя и что показатели степенной функции лежат в пределах от 0,33 для яркости до 3,5 для электрического раздражения (60 герц) для пальцев руки. Иными словами, по-видимому, существует простой и повсеместно действующий психофизический закон – закон, о котором одно время догадывался Плато и от которого он впоследствии отказался <…>.
   <… > Выводя свой логарифмический закон, Фехнер ошибочно предполагал, что минимальный прирост ощущения (ΔS) будто бы есть постоянная величина на всем протяжении психологической шкалы. Хотя он хотел предположить, что постоянным является отношение едва заметного изменения раздражителя (ΔR) -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


к его исходной величине (R), т. е.
   ΔR/R = k (закон Вебера),
   у него получилось, что постоянно ΔS. Из этих двух предположений он вывел отношение:
   S = k log R
   и тем самым нанес большой вред всему делу.
   <… > Предположим, что Фехнер принял бы положение о постоянстве отношения не только для е. з. р. стимуляции ΔR, также и для субъективного коррелята е. з. р. – ΔS. Тогда он смог бы написать:

   откуда следовало бы, что психическая величина S является степенной функцией физической величины R. Однако он отбросил это предположение, когда оно впервые было сделано Брентано. В результате временной победы Фехнера в психофизике открылся период бесплодных исследований, когда казалось, что нет более интересной работы, чем измерение е. з. р. Так логарифмический закон стал «пещерным идолом».
   <….> Начиная с 30-х годов XX века значение психофизики стало восстанавливаться. Новый интерес к очень старой проблеме сенсорного ответа возник благодаря изобретению методов, описывающих соотношение входа и выхода сенсорных систем. Эти методы показывают, что сенсорные ответы возрастают по степенному закону. При изучении поведения так редко удается показать, что простое отношение сохраняется при самых различных видах стимуляции, что широкое распространение и постоянство степенного закона действительно приобретают большое значение.
   Конечно, можно себе представить, что ощущения всех модальностей возрастают одинаково с увеличением интенсивности стимуляции. На самом деле это совсем не так, и это легко доказать при помощи элементарного сравнения. Заметьте, что, например, происходит при удвоении освещенности пятна света и, с другой стороны, силы тока (частота 60 Гц), пропускаемого через палец. Удвоение освещенности пятна на темном фоне удивительно мало влияет на его видимую яркость. По оценке типичного наблюдателя, кажущееся увеличение составляет всего лишь 25 %. При удвоении же силы тока ощущение удара увеличивается в десять раз.
   <… > Степенная функция имеет то преимущество, что при использовании логарифмического масштаба на обеих осях она выражается прямой линией, наклон которой соответствует значению показателя. Это видно на рис. 1.4: медленное увеличение яркостного контраста и быстрое усиление ощущения удара электрическим током. Для сравнения на этом рисунке показана также функция оценки видимой длины линий, сделанной несколькими наблюдателями. Здесь, как и следовало ожидать, показатель функции лишь немного отличается от 1,0. Иначе говоря, для большинства людей отрезок 100 см кажется вдвое длиннее, чем отрезок 50 см.

   Рис 1.4. Зависимости субъективной величины (ощущения) от величины раздражителя для трех модальностей, представленные в логарифмическом масштабе на обеих осях. 1. Электрический удар. 2. Кажущаяся длина. 3. Яркость. Абсцисса – величина раздражения (условные единицы); ордината – психологическая величина (произвольные единицы)

   На рис. 1.5 те же самые три функции представлены в линейных координатах.

   Рис. 1.5. Те же зависимости, что и на предыдущем рисунке, представленные в линейных координатах. Форма функции, вогнутая или выпуклая, зависит от величины показателя степени: n больше или меньше 1,0. Обозначения кривых и осей те же, что и на предыдущем рисунке

   <…> В своей практике автор еще ни разу не встретил исключения из этого закона (отсюда и смелость называть эту зависимость законом).
   В табл. 1.1 указаны показатели степенных функций некоторых из исследованных континуумов.


   Межмодальные сравнения

   Немного найдется ученых, которые бы не ощущали неудовлетворения вышеописанным методом, надежность которого всецело полагается на выражение мнения наблюдателей. И зависит от того, насколько хорошо они знают числовую систему. Эта неудовлетворенность методом вполне обоснованна, ибо поверхностные знания чисел, особенно отсутствие понятия о пропорции, естественно, затрудняют способность некоторых наблюдателей хорошо выполнить свою роль в этих экспериментах. Обозначение силы ощущения числом не является чем-то таким, что человек выполняет с большей точностью и уверенностью, хотя обыкновенный выпускник высшего учебного заведения, как правило, может производить целый ряд непротиворечивых числовых оценок.
   Однако интересно не то, уверены или не уверены мы в полноценности этого метода. Интересно другое: можем ли мы подтвердить правильность степенного закона, вообще не предлагая наблюдателям производить численные оценки? Если да, можем ли мы проверить правильность отношений между показателями, приведенными в табл. 1.1? Утвердительный ответ на этот вопрос дают результаты проведения эксперимента по методу, согласно которому наблюдатель производит уравнивание интенсивностей ощущений двух различных модальностей.

   Таблица 1.1
   Характерные показатели степенных функций, соотносящих психологическую величину с величиной стимуляции в протетических континуумах


   Посредством таких межмодальных сравнений, производимых при разных интенсивностях стимуляций, можно получить «функцию равных ощущений», а затем сравнить ее с такой же функцией, предсказанной на основании величин показателей для этих двух модальностей.
   Если обе модальности при соответствующем выборе единиц описываются уравнениями:
   S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------



   и если субъективные величины S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


и S -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


уравниваются путем межмодального сравнения на различных уровнях стимуляции, то результирующая функция равных ощущений примет вид:
   R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------



   или в логарифмах
   lg R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


= n/m Ig R
   Иначе говоря, в логарифмических координатах функция равных ощущений будет прямой линией, наклон которой определяется отношением двух данных показателей.
   Что касается самого эксперимента, то вопрос заключается в том, способны ли наблюдатели делать межмодальные сравнения и могут ли быть предсказаны эти сравнения, исходя из шкалы отношений кажущихся величин, определяемой независимо путем оценки величин? Способность наблюдателей высказывать простые суждения о кажущемся равенстве была установлена в другом контексте.
   <…> В качестве звука в экспериментах использовался шум умеренно низкой частоты. Вибрация имела постоянную частоту (60 Гц) и подавалась на кончик среднего пальца (Стивенс, 1959).
   Соотнесение кажущейся интенсивности звука и вибрации проводилось в двух дополняющих друг друга экспериментах. В одном из них звук подравнивался под вибрацию, в другом вибрация подравнивалась под звук. И звук, и вибрация подавались одновременно. Десять наблюдателей производили в каждом эксперименте два подравнивания на каждой интенсивности.
   Результаты этих экспериментов приведены на рис. 1.6. Кружочки обозначают средние уровни вибрации в децибелах, которым подравнивались звуки, а квадратики – средние уровни звука в децибелах, которым подравнивалась вибрация. Оси координат даны в децибелах относительно ориентировочно определенных порогов обоих раздражителей.

   Рис. 1.6. Функция равных ощущений, соотносящая вибрацию (частота 60 Гц), подаваемую на кончик пальца с итенсивностью полосы шума. Наблюдатели подгоняли громкость так, чтобы она соответствовала вибрации (кружки) и чтобы вибрация соответствовала громкости (квадратики). Значения раздражений даны по логарифмической шкале (в децибелах). Абсцисса – шум; ордината – амплитуда вибрации

   Интересно, что на рис. 1.6 наклон линии равен 0,6, т. е. близок к наклону, требуемому отношением показателей двух функций, полученных отдельно для звука и вибрации в методе оценки величин. Эта зависимость в основном линейна, и, следовательно, в диапазоне использованных стимулов как громкость, так и вибрация подчиняются степенному закону.



   М. Л. Симмел
   Фантомная конечность [7 - Krech D., Crutchfield R. and Livson N. Elements of psychology. – N. Y., 1969. – Р. 108–109.]

   После ампутации руки или ноги человек может продолжать чувствовать конечность: ощущать в ней боль, считать, что в состоянии двигать ею, и даже, забывая, что она удалена, пытаться ею пользоваться (рис. 1.7).

   Рис. 1.7

   У взрослых почти всегда при ампутации наблюдается «фантом конечности». Иногда описанные ощущения проходят быстро, иногда сохраняются на всю жизнь. Часто характер меняется. Например, Д. Кац сообщил, что фантомная рука может постепенно сокращаться до размеров культи, так что в конечном счете она ощущается как маленькая рука. Он рассказывает также о следующем факте: «Если ампутированный подходит вплотную к стене, ему кажется, что фантомная рука проходит через стену, то есть для него перестает действовать закон непроницаемости вещества».
   М. Л. Симмел провела широкие и остроумные исследования этого необычного феномена. Ее основная гипотеза состоит в том, что фантом представляет собой продолжающееся действие сформированной ранее «схемы тела». Это означает, что могут возникать фантомы только тех частей тела, которые человек имел время освоить. Гипотеза дала возможность провести несколько интересных исследований. Прежде всего Симмел и другие авторы выяснили вопрос, бывают ли фантомы частей тела, которые отсутствовали у человека со дня рождения. Ответ оказался четко отрицательным.
   Однако из этого факта не следует, что в процесс овладения «схемой тела» включено обучение в обычном смысле слова. Может быть, фантом возникает при ампутации конечности, которую человек имел хотя бы очень непродолжительное время после рождения? Симмел предположила, что это не так, что только длительное время пользования рукой, накопление ее двигательного и осязательного опыта создают достаточно прочную схему, которая сохраняется после ампутации. Из этого предположения следовало, что чем старше человек к моменту ампутации, тем вероятнее фантом.
   Ниже приводится частота фантома у пациентов различного возраста.
   Таблица 1.2 содержит данные Симмел, относящиеся более чем к 100 пациентам, перенесшим ампутацию в период между детством и двадцатью годами. Некоторые из этих сведений взяты Симмел из опубликованных отчетов, но большинство из них она получила в результате тщательных опросов ампутированых, а если это были дети, то и их родителей. Таблица 1.2 ясно показывает закономерное увеличение частоты фантома с возрастом. Начиная с 9 лет ампутация всегда ведет к возникновению фантома. Отмечая, что перцептивное и познавательное развитие у детей обнаруживает ту же зависимость от возраста, Симмел делает вывод, что овладение «схемой тела» является частным случаем относительно сложного процесса научения.

   Таблица 1.2
   Частота фантома у пациентов различного возраста


   Есть и другая группа факторов, подтверждающая связь фантома с процессом формирования «схемы тела». Работая с прокаженными, Симмел обнаружила, что фантом не возникает, если части тела (преимущественно пальцы рук и ног) постепенно разрушаются. Такой процесс у прокаженных идет очень медленно, часто растягивается на 10 и более лет и не сопровождается болью. Однако когда остатки зараженных пальцев ампутируются, фантом возникает почти всегда. Симмел объясняет это следующим образом: «В процессе разрушения схема продолжает соответствовать физической реальности благодаря постепенным изменениям, которые она претерпевает вместе с изменениями тела. При ампутации же физическое изменение организма происходит так быстро, что схема не успевает измениться, и сохранность ее порождает фантом».
   Говоря более общими словами, всякий раз, когда мы не можем адаптироваться к новой ситуации, мы вынуждены обходиться старыми способами восприятия и реагирования.
   На примере фантома мы видим, что изучение таких, к счастью редких, патологических явлений может сказать нам кое-что и о нормальных психических процессах. При всех отклонениях человек остается самим собой, и общие принципы могут объяснить все его поведение.


   Ч. Осгуд
   Значение термина «Восприятие» [8 - Osgood C. E. Method and Theory in Experimental Psychology, ch. 5. – N. Y., 1953. – Р. 193–212.]

   Можно ли иметь во внутреннем опыте «чистое» ощущение? Вряд ли даже наиболее искушенные в интроспекции лица достигают такой степени абстракции, хотя многие из них отвечают утвердительно на этот вопрос. И действительно, можно исчерпывающим образом описать ощущения, получаемые при надавливании на ладонную поверхность, однако при этом они все же выступят как «фигура» на фоне других ощущений и окажутся воспринятыми в осмысленной ситуации. По-видимому, для новорожденного, как предполагал Вильям Джемс, мир представляет собой смешение слуховых и зрительных чистых ощущений, лишенных организации, но к тому времени, когда ребенок уже может сообщить нам о своем внутреннем опыте, перцептивная организация обеспечивается совокупностью многих бессознательных навыков. У взрослого человека все, что хотя бы приближается к чистому ощущению, вызывает травмирующее переживание: так, иногда легкое движение уха по подушке влечет за собой рокочущий звук, подобный тому, который производит уголь, сбрасываемый в подвал, или приближающийся самолет. До тех пор пока при помощи эксперимента не будет установлен источник этого впечатления и ощущение, так сказать, не «встанет на свое место», мы ощущаем все возрастающее волнение.
   Каковы характеристики феноменов, которые большинство людей определяют как «перцептивные»? Следующие шесть характеристик могут помочь понять, что для них означает этот термин.
   1. Эти феномены включают организацию периферических сенсорных событий. Оглядываясь вокруг, мы видим оформленные объекты в пространстве, а не простые конгломераты цветных пятен.
   2. Они обнаруживают целостность, свойство «все или ничего». Например, совокупность точек или линий воспринимается как полный образ квадрата или куба.
   3. Они обладают ярко выраженной константностью — белый дом продолжает казаться таким же, несмотря на сильные различия в освещении в полдень и в сумерках.
   4. Но они также характеризуются свойством транспозиции (переноса) – треугольник может проецироваться на многие различные участки сетчатки, не претерпевая при этом искажений.
   5. Они обладают избирательностью — для голодного организма объекты, связанные с едой, обладают качеством фигуры.
   6. Наконец, они являются очень изменчивыми процессами. Регулярное чередование черных и белых узоров на кафельном полу при продолжительном рассматривании организуется в постоянно меняющиеся структуры.
   Что можно сказать на основе всех этих характеристик относительно смысла термина «восприятие»? Этот термин, по-видимому, относится к тем случаям, когда: а) внутренний опыт меняется, несмотря на постоянство лежащих в его основе сенсорных событий, или б) когда внутренний опыт оказывается постоянным, несмотря на изменения сенсорных процессов. Другими словами, термин «восприятие» относится к набору переменных, которые находятся между сенсорной стимуляцией и осознанием, так как они обнаруживаются в словесном отчете или каким-либо другим способом. Поскольку «сенсорная стимуляция» обычно относится к рецепторному входу (в зрении – физическое распределение лучевой энергии на сетчатке), изменения, происходящие в процессе передачи импульсов в высшие центры, составляют часть этих промежуточных переменных. Однако имеются также и другие источники вариабельности. Большая часть наших проблем в этих главах будет касаться различения между теми внутренними переменными, для объяснения которых могут быть применены хорошо известные неврологические механизмы, и теми, для которых механизмы пока неизвестны. Последние для удобства мы назовем «центральными перцептивными детерминантами».
   Представляют ли эти центральные перцептивные детерминанты что-то отличное от навыков? Если мы будем рассматривать навык с точки зрения одноступенчатой схемы (S – R), тогда это понятие окажется неудовлетворительным. Другая крайняя позиция, согласно которой восприятие является результатом сил, действующих в поле, независимо от центральной анатомии не может более приниматься всерьез. Хебб (1949) хорошо выразил эту дилемму: «Келер… начинает в своей теории сил мозгового поля с фактов перцептивного обобщения и затем не может вписать в это обучение…Теория, разработанная Халлом, с другой стороны, должна рассматриваться как отвечающая прежде всего фактам обучения, но при этом она имеет постоянные трудности с восприятием». Затем Хебб предлагает в качестве решения этой дилеммы то, что по существу является двухстадийной теорией научения, имеющей много общего с гипотезой опосредствования, которая будет описана позже в настоящей книге. Он также предлагает возможный неврологический механизм для этого, который мы рассмотрим ниже.
   Многие мыслители материалистического толка считают, что то, что «добавляется» в перцептивное поведение, есть не что иное, как стимуляция от собственной ответной активности организма. В зависимости от того, как он отвечает на внешний стимул, и, следовательно, от типа дополнительной про-приоцептивной стимуляции, поступающей обратно от мышц, весь опыт будет меняться. Многие наблюдения определенно указывают на моторный вклад в восприятие: если во время спуска с горы на машине с выключенным мотором нажать на акселератор – движение, обычно сопровождаемое сложным перцептивным комплексом ускорения, – то последует отчетливое впечатление замедления скорости. Эта иллюзия настолько сильна, что автору этих строк потребовались заверения механика относительно того, что такое действие никоим образом не может повлиять на скорость движения машины при выключенном сцеплении и моторе! По-видимому, ответы, которые вносят вклад в восприятие, если это вообще имеет место, не обязательно должны быть внешними. Иногда восприятие ситуации может резко измениться без какого-либо наблюдаемого движения (как, например, при обращении фигур). Однако моторные теории преобладают и настойчиво повторяются; мы найдем их вкрапленными в различных частях этих глав, относящихся к восприятию, и позднее при обсуждении мышления и значения.
   Наконец, мир представляется нам упорядоченным благодаря связи между восприятием и значением. Иногда даже трудно провести надежное различение этих двух явлений. Лица нескольких людей, выстроившихся в линию во время серьезной забастовки, сняты газетным репортером: «суровое намерение защищать свои права» – так воспринимает их один человек; «жестокая озлобленность на общество» видится другим читателям, менее расположенным к союзам. Можно заметить, что выражения лиц восприняты различно двумя людьми, имеющими противоположные установки, или что эти выражения означают для них разное. Точно так же можно сказать, что пятна Роршаха имеют то или иное значение для субъекта или что субъект воспринимает их тем или иным способом. Это правда, что восприятие обычно понимается как что-то находящееся на стороне входа поведенческого уравнения, в то время как значение понимается как находящееся на стороне выхода. Но восприятие, безусловно, помещается в конце входа и значение – в начале выхода; вместе они занимают область центральных опосредствующих процессов.


   Г. Гельмгольц
   О восприятии вообще [9 - Helmholtz H. von. Handbuch der Physiologischen Optik. Bd. 3. – Hamburg und Leipzig: Verlag von Leopold Voss, 1910. – S. 3-33.]

   Поскольку восприятия внешних объектов относятся к представлениям, т. е. актам нашей психической деятельности, они сами могут быть результатом лишь психической деятельности. По этой причине учение о восприятиях по его существу следует отнести к области психологии. Мы должны исследовать типы соответствующей психической деятельности и управляющие ею законы. Обширное поле деятельности имеется также для физических и физиологических исследований, так как методы естественных наук могут дать совершенно необходимые сведения о том, какие особенности стимулов и физиологического стимулирования приводят к тем или иным представлениям о свойствах внешних объектов <…>.
   <…> Наша основная цель заключается в исследовании чувственного материала и именно тех его сторон, которые существенны для получаемых из него образов восприятия. Эта задача может быть целиком решена методами естественных наук. В то же время нам придется говорить о психической деятельности и ее законах в той мере, в какой она проявляется в чувственном восприятии. Однако мы не рассматриваем анализ и описание психической деятельности как существенную часть данной работы, поскольку с этим связана необходимость отхода от методов, основанных на достоверных фактах и общепризнанных и ясных принципах <…>.
   Когда в особых условиях либо с помощью оптических приборов некоторый стимул воздействует на глаз, то общее правило формирования наших зрительных образов состоит в том, что мы всегда видим объекты в поле зрения так, как видели бы их при обычных условиях, если бы получили то же впечатление. Допустим, что внешний угол глазного яблока подвергается механическому воздействию. Тогда мы видим свет, идущий со стороны переносицы. В обычных условиях внешний свет возбуждает сетчатку в височной части именно тогда, когда он действительно приходит со стороны переносицы. Таким образом, согласно сформулированному правилу, мы помещаем воспринятый нами источник света в соответствующую точку поля зрения, хотя механическое воздействие исходит не из внешнего поля впереди нас и не со стороны переносицы, а наоборот, как бы изнутри, сзади и с височной стороны глазного яблока. Общую справедливость приведенного правила мы продемонстрируем в дальнейшем на большом числе примеров.
   Нормальными условиями наблюдения в формулировке указанного правила мы называем обычные условия зрения, при которых глаз стимулируется светом, приходящим извне, отраженным от непрозрачного тела и непосредственно проникшим в глаз через слой воздуха. Такое определение естественно потому, что указанный тип стимуляции имеет место в подавляющем большинстве случаев; остальные случаи, при которых преломляющие или отражающие поверхности искажают ход лучей или стимулирование происходит не внешним светом, можно рассматривать как редкие исключения. Это объясняется тем, что сетчатка, расположенная на дне твердого глазного яблока, почти полностью защищена от всех видов стимуляции, кроме внешнего света. Если же для кого-то стало нормой употребление определенного оптического прибора, например очков, то интерпретация зрительных впечатлений приспосабливается в известной степени к этим изменившимся условиям.
   Сформулированное правило касается не только зрения: оно является общим свойством всех видов чувственного восприятия. Например, возбуждение осязательных нервов в подавляющем большинстве случаев происходит через воздействия на окончания этих нервов на поверхности кожи. Лишь при очень сильной стимуляции в некоторых исключительных случаях могут возбуждаться и сами нервы. В соответствии с вышеприведенным правилом всякая стимуляция кожных нервов связывается с соответствующим периферическим участком кожи, хотя она может возникнуть и в проводящих путях, и в центрах. Наиболее поразительные примеры такой иллюзии представляют случаи, когда соответствующие периферические участки кожи вообще отсутствуют, например у людей с ампутированной ногой. Часто такие субъекты долгое время после операции испытывают живые ощущения в отрезанной ноге. Они чувствуют со всей определенностью, в каком пальце ноги возникает боль. Естественно, что в этом случае стимуляция может приходиться только на остаток того нервного волокна, которое подходило прежде к отрезанным пальцам. Чаще всего оно возникает в шраме либо вследствие внешнего давления, либо вследствие сдавливания соединительной тканью. Иногда по ночам ощущения в отсутствующей конечности бывают столь остры, что человек вынужден ощупать это место, чтобы убедиться в отсутствии конечности.
   Итак, в случаях необычного стимулирования возникают искаженные представления об объектах, что дало повод ранним исследователям называть их иллюзиями органов чувств. Очевидно, однако, что в этих случаях нет ничего неправильного в функционировании органов чувств и соответствующих нервных механизмов – и те и другие подчиняются постоянно действующим законам. Это иллюзии именно в интерпретации содержания чувственных ощущений.
   Психическая деятельность, заканчивающаяся выводом, что перед нами в определенном месте находится определенный Объект с определенными свойствами, как правило, является неосознанной деятельностью. По своему результату такой вывод совпадает с умозаключением, поскольку мы по произведенному действию на наши органы чувств создаем представление о его причине, хотя на самом деле мы непосредственно имеем дело лишь с возбуждением нервов, т. е. с воздействиями внешних объектов, а не с самими объектами. Однако от умозаключения в его обычном понимании эта психическая деятельность отличается тем, что она не является актом сознательного мышления. К сознательным умозаключениям приходит, например, астроном, вычисляющий положение звезд и расстояние до них на основе перспективных изображений в различные моменты времени и для различных точек земной орбиты. Его умозаключения опираются на осознанное знание законов оптики. В обычных актах зрения такие знания отсутствуют. Следовательно, психические акты обычного восприятия можно назвать бессознательными умозаключениями, отличая их от обычных, так называемых сознательных умозаключений. Хотя подобие психической деятельности в обоих случаях вызывает и, по-видимому, всегда будет вызывать некоторое сомнение, подобие результатов бессознательных и сознательных умозаключений несомненно.
   Бессознательные умозаключения о причинах чувственных впечатлений по своим результатам сходны с заключениями по аналогии. Поскольку в громадном большинстве случаев стимуляция височной области сетчатки исходит от внешнего света, падающего со стороны переносицы, мы заключаем, что то же имеет место в каждом новом случае стимулирования той же части сетчатки. Точно так же мы считаем, что всякий живущий человек умрет, потому что весь предшествующий опыт показывает, что умерли все люди, жившие до нас.
   Именно потому, что эти бессознательные заключения по аналогии не являются свободными актами сознательного мышления, они непреодолимы; от них нельзя избавиться путем более глубокого понимания действительного положения вещей. Мы можем отдавать себе ясный отчет о механизме возникновения светового явления в результате нажима на глаз, однако нам не избавиться от впечатления, что свет возникает в определенном месте поля зрения, и не суметь отнести его к тому месту сетчатки, которое действительно стимулируется. То же самое происходит в отношении всех изображений, даваемых оптическими приборами.
   Существует множество примеров того, какими жесткими и непреодолимыми становятся связи, образованные многократным повторением, даже если они основываются не на естественных, а на условных сочетаниях, как, например, связь между написанием слова, его произношением и смыслом. Тем не менее многим физиологам и психологам связь между чувственными ощущениями и представлением об объекте кажется настолько строгой и обязательной, что они не хотят признать, что эта связь в значительной степени основана на приобретенном опыте, т. е. на психической деятельности. Напротив, они пытаются найти механические основы этой связи с помощью воображаемых органических структур. Все это придает большое значение тем данным, которые показывают, как изменяются и приспосабливаются к новым условиям умозаключения о чувственных данных с накоплением опыта и тренировкой. Так, субъект может научиться выделять те детали ощущений, которые прежде оставались без внимания и не участвовали в формировании образа объекта. С другой стороны, выработанная таким образом привычка может стать настолько твердой, что тот же индивид, попавший в прежние нормальные условия, может испытать чувственные иллюзии.
   Подобного рода факты говорят о глубоком влиянии, которое оказывают на восприятие опыт, тренировка и привычка. Однако мы не можем пока точно оценить, как далеко распространяется их действие. Пока имеется слишком мало данных, полученных на младенцах и детенышах животных, и интерпретация этих данных крайне произвольна. Кроме того, нельзя сказать, что дети лишены всякого опыта и тренировки в осязательных ощущениях и телодвижениях. Все это побудило меня сформулировать вышеприведенное правило в таком виде, который не уточняет эти вопросы, а говорит лишь о результатах. В таком виде оно может быть принято даже теми читателями, которые имеют совершенно иную точку зрения на происхождение представлений об объектах внешнего мира. Вторая общая особенность нашего чувственного восприятия состоит в том, что мы лишь постольку обращаем внимание на наши ощущения, поскольку они полезны для познания внешних объектов; напротив, мы привыкли отвлекаться от деталей чувственных ощущений, которые не имеют значения для восприятия внешних объектов. В результате, чтобы испытать эти субъективные ощущения, требуются специальные усилия и тренировки. Хотя как будто нет ничего легче осознания своих собственных ощущений, опыт показывает, что для их обнаружения нередко нужен особый талант, в высокой степени продемонстрированный Пуркинье, или же простая случайность или отвлеченное рассуждение. Так, например, слепое пятно было открыто Мариоттом путем теоретического рассуждения. Подобным же образом я открыл в области слуха существование комбинационных тонов, которые я назвал суммационными тонами. Открытие огромного большинства субъективных явлений обязано тому, что какой-то исследователь обратил на него особенно пристальное внимание. Внимание же обычных наблюдателей привлекается к субъективному явлению лишь в том случае, когда оно настолько интенсивно, что препятствует восприятию объектов. Когда субъективное явление открыто, другим наблюдателям обыкновенно бывает легче обнаружить его, если, конечно, созданы соответствующие условия и нужным образом сконцентрировано внимание. Однако во многих случаях, как, например, при обнаружении слепого пятна или выделении обертонов и комбинационных тонов из музыкального звука, требуется такое напряжение внимания, что даже специальные вспомогательные средства не помогают многим лицам осуществить этот эксперимент. Даже послеобразы ярких объектов сначала воспринимаются большинством лиц лишь в особо благоприятных внешних условиях, и только многократное повторение помогает увидеть их более слабые варианты. Показательным в этом отношении является и тот факт, что пациент, страдающий какой-либо глазной болезнью, вдруг начинает замечать так называемых «летающих мух», которые всегда находились в его стекловидном теле. Он тут же приходит к убеждению, что эти пятнышки появились лишь после заболевания, хотя в действительности заболевание только усилило его внимание к зрительным явлениям. Имеются случаи постепенной потери зрения одним глазом, когда сам пациент продолжительное время не замечает этого, пока случайно не закроет здоровый глаз и не обнаружит слепоту другого.
   Когда внимание человека впервые обращают на двоение бинокулярных образов, он удивляется, что не замечал этого прежде. Особенно его поражает, что в течение всей жизни он воспринимал одинарными лишь незначительное число объектов, находящихся примерно на том же расстоянии, что и фиксируемая точка; подавляющее же большинство остальных объектов, в том числе более удаленных и более близких, воспринималось как двойные.
   Итак, первое, чему мы должны научиться, – это обращать внимание на наши ощущения. Обычно мы это делаем в отношении тех ощущений, которые служат средством познания внешнего мира. В условиях обычной жизни ощущения не имеют для нас другого значения. Субъективные феномены чаще всего представляют интерес лишь для научных исследований, а при обычном функционировании органов чувств могут лишь привлекать внимание. Мы можем добиться чрезвычайной тонкости и точности объективных наблюдений, но отнюдь не субъективных. Более того, мы в значительной степени вырабатываем в себе способность не замечать субъективных явлений и судить об объектах независимо от них, хотя ввиду их интенсивности они могли бы быть легко замечены.
   Самый общий признак субъективных зрительных явлений заключается в том, что они сопровождают движение взгляда полю зрения. И послеобразы, и «летающие мухи», и слепое пятно, и световая пыль темного поля движутся вместе с перемещением глаз, совпадая последовательно с различными неподвижными объектами в поле зрения. С другой стороны, если одни и те же явления неизменно возникают в тех же местах поля зрения, то они воспринимаются нами как объективные и присущие внешним предметам.
   Те же самые трудности, что и при наблюдении субъективных ощущений, т. е. ощущений, вызываемых внутренними причинами, возникают и при попытках анализа сложных ощущений – постоянных комплексов, порождаемых некоторыми простыми объектами. В таких случаях опыт учит нас воспринимать комплекс ощущений как неделимое целое; мы, как правило, оказываемся неспособными воспринимать его отдельные части без внешней помощи. В дальнейшем мы познакомимся с большим числом соответствующих примеров. Так, восприятие направления объекта зависит от комбинации ощущений, с помощью которых мы оцениваем положение глаз и отличаем участки сетчатки, на которые падает свет, от тех, на которые он не падает.
   Восприятие формы трехмерного объекта есть результат комбинации двух различных перспективных образов, даваемых двумя глазами. Кажущийся простым эффектом глянец поверхности вызывается различиями в цвете или яркости ее образов в обоих глазах. Эти факты были установлены теоретически и могут быть подтверждены соответствующими экспериментами, хотя очень трудно, а иногда и просто невозможно обнаружить их путем прямого наблюдения и анализа одних ощущений. Даже в случае ощущений, связанных со сложными объектами, анализ ощущений с помощью одного наблюдения тем сложнее, чем чаще в них возникает одна и та же комбинация и чем в большей степени у нас развилась привычка рассматривать это ощущение как признак действительной природы объекта. Примером может служить тот известный факт, что краски ландшафта кажутся нам значительно определеннее и ярче при наклонном или даже перевернутом положении головы, чем при обычном вертикальном ее положении. При обычном способе наблюдения мы стремимся получить правильное представление лишь об объектах как таковых. Мы знаем, что на расстоянии зеленые поверхности меняют свой цвет. Мы привыкли не обращать внимания на это изменение и идентифицировать изменившийся тон дальних лугов и деревьев с зеленым цветом тех же близких объектов. В случае большой удаленности предметов, например горной гряды, цвет распознается в очень слабой степени, будучи приглушен воздушной перспективой. Этот неопределенный голубовато-серый цвет, граничащий вверху с ясной синью неба или красновато-желтым светом заката, а внизу с живой зеленью лугов и лесов, в большой степени подвержен искажению вследствие контраста. Мы воспринимаем его как неустойчивый цвет дали. Его изменения в разное время и при разной освещенности видны четче, если мы не стремимся распознать его действительные свойства и не связываем его ни с каким определенным объектом, отдавая себе ясный отчет в его изменчивой природе. Но наблюдая необычным образом, например глядя назад из-под руки или между ног, мы воспринимаем ландшафт как плоский образ, что вызвано частично необычным положением образа в глазу, частично тем, что бинокулярная оценка расстояния становится неточной, в чем мы сможем убедиться позже. Может случиться, что облака при наблюдении головой вниз воспримутся в перспективе, а наземные объекты покажутся изображениями на плоскости, как это обычно бывает с облаками на небе. При этом цвета потеряют свою связь с дальними или близкими предметами и явятся нам в своих собственных вариациях. Тогда мы без труда признаем, что неопределенный голубовато-серый цвет является на самом деле насыщенным фиолетовым цветом, в который постепенно переходит через голубовато-зеленый и синий цвет растительности. На мой взгляд, это отличие в целом происходит от того, что мы больше не рассматриваем цвета как признаки объектов, а относимся к ним как к различным ощущениям. Это позволяет точнее воспринимать их собственные вариации, не отвлекаясь на другие обстоятельства. Трудность видения двойных бинокулярных образов одного и того же внешнего объекта хорошо показывает, как отнесение ощущений к внешним объектам мешает нам анализировать простейшие отношения между этими ощущениями…
   Все это справедливо не только для качественных аспектов ощущений, но и для восприятия пространственных отношений. Например, движения человека при ходьбе – знакомое и привычное зрелище. Мы воспринимаем их как некое связанное целое, в лучшем случае замечая лишь самые отличительные их особенности. Требуется большое внимание и специальный выбор места наблюдения, чтобы выделить вертикальные и латеральные колебания тела идущего. Для этого мы должны наметить на заднем фоне опорные точки или линии, с которыми будем сравнивать положение его головы. Но посмотрите теперь на идущих вдали людей через астрономический телескоп, дающий перевернутое изображение. Какие странные скачки и колебания обнаружатся у них. Исчезнет трудность распознавания отдельных отклонений тела и многих других особенностей походки, в частности ее индивидуальных свойств и их причин. И все это лишь потому, что наблюдение стало необычным. С другой стороны, в перевернутом изображении не так легко определить характер походки: легкая она или тяжелая, чинная или грациозная.
   Итак, часто довольно трудно сказать, что в нашем восприятии обусловлено непосредственно ощущениями, а что – опытом и тренировкой. С этой трудностью связаны главные разногласия между исследователями в данной области. Одни склонны отводить влиянию опыта максимальную роль, выводя из него, в частности, все пространственные представления. Эта точка зрения может быть названа эмпиристической теорией. Другие исследователи, признавая, вообще говоря, влияние опыта, предполагают существование некоторой системы врожденных, не основывающихся на опыте образов, относя эти образы к элементарным, одинаковым у всех наблюдателей представлениям, и прежде всего к представлениям о пространстве. В отличие от предыдущей, эту точку зрения можно назвать нативистической теорией чувственного восприятия.
   Мне представляется, что в этом споре необходимо помнить о следующих основных моментах.
   Будем относить выражение образ в представлении только к отвлеченным от текущих чувственных впечатлений реминисценциям наблюдавшихся ранее объектов; выражение перцептивный образ — к восприятию, сопровождающемуся соответствующими чувственными ощущениями; выражение первичный образ — к совокупности впечатлений, формирующихся без каких бы то ни было реминисценций прежнего опыта и не содержащих ничего, кроме того, что вытекает из непосредственных чувственных ощущений. Теперь нам ясно, что один и тот же перцептивный образ может иметь различную чувственную основу, т. е. образ в представлении и актуальные впечатления могут входить в самых различных отношениях в перцептивный образ.
   Когда я нахожусь в знакомой комнате, освещенной ярким солнечным светом, мое восприятие сопровождается обилием очень интенсивных ощущений. В той же комнате в вечерних сумерках я могу различить лишь самые освещенные объекты, в частности окно, но то, что я вижу в действительности, сливается с образами моей памяти, относящимися к этой комнате, и это позволяет мне уверенно передвигаться по ней и находить нужные вещи, едва различимые в темноте. Без предварительного опыта распознать эти вещи было бы невозможно. Наконец, даже в полной темноте, припоминая находящиеся в комнате предметы, я могу чувствовать себя довольно уверенно. Так, путем постепенного сокращения чувственной основы перцептивный образ может быть сведен к образу-представлению и постепенно перейти в него целиком. Конечно, мои движения тем неувереннее и восприятие тем менее точно, чем скуднее чувственный материал, но скачка при этом не происходит – ощущения и память постоянно дополняют друг друга, хотя и в различных пропорциях. Вместе с тем нетрудно понять, что и при осмотре освещенной солнцем комнаты большая доля перцептивного образа может основываться на воспоминаниях и опыте. Как будет показано ниже, для оценки формы и размеров комнаты существенное значение имеет привычка к перцептивным искажениям параллелепипедов и к определенной форме их теней. Если мы посмотрим на комнату, закрыв один глаз, то вид ее покажется нам столь же отчетливым и определенным, как и при восприятии двумя глазами. Тем не менее при смещении всех точек комнаты на продольные расстояния вдоль линий взора открытого глаза мы учли бы тот же самый зрительный образ комнаты.
   Таким образом, когда в действительности мы имеем дело с крайне неоднозначным чувственным явлением, мы интерпретируем его в совершенно определенном смысле, и не так просто осознать, что восприятие хорошо известного объекта одним глазом гораздо беднее, чем восприятие его двумя глазами. Точно так же часто бывает трудно сказать, действительно ли видит неопытный наблюдатель, который рассматривает стереоскопическую фотографию, иллюзию, создаваемую прибором.
   Мы видим, следовательно, что в подобных случаях прежний опыт и текущие чувственные ощущения взаимодействуют друг с другом, образуя перцептивный образ. Он имеет такую непосредственную впечатляющую силу, что мы не можем осознать, в какой степени он зависит от памяти, а в какой – от непосредственного восприятия.
   Гораздо более отчетливо обнаруживается роль понимания в восприятии в других случаях, особенно при плохом освещении, когда мы не можем сразу дать себе отчет, что за предмет мы видим и как далеко он находится. Так, мы иногда принимаем дальний свет за ближний и наоборот. Но вдруг нам становится ясно, что за предмет перед нами, и тотчас под влиянием правильного понимания у нас формируется со всей отчетливостью правильный перцептивный образ, и мы уже не в состоянии вернуться к первоначальному, неполному восприятию.
   Этот эффект часто происходит, например, со сложными стереоскопическими рисунками кристаллических форм и подобных им объектов, которые предстают перед нами со всей отчетливостью, как только удается добиться правильного их понимания.
   Подобные случаи знакомы каждому читателю; они показывают, что часть чувственного восприятия, порождаемая опытом, не менее сильна, чем та, которая зависит от текущих ощущений. Это всегда признавалось всеми исследователями, разрабатывавшими теорию чувственного восприятия, в том числе и теми, кто был склонен максимально ограничивать роль опыта <…>.
   Из сказанного я делаю вывод: все в нашем чувственном восприятии, что может быть преодолено и обращено в свою противоположность с помощью очевидных фактов опыта, не является ощущением.
   Следовательно, то, что может быть преодолено с помощью опыта, мы будем рассматривать как продукт опыта и тренировки. Мы увидим, что в соответствии с этим правилом настоящим, чистым ощущением нужно считать лишь качества ощущения, в то время как большинство пространственных представлений является в основном продуктом опыта и тренировки.
   Отсюда не следует, что иллюзии, которые настойчиво сохраняются, несмотря на наше понимание, не связаны с опытом и тренировкой. Сведения об изменении цвета удаленных предметов из-за неполной прозрачности воздуха, сведения о перспективных искажениях и свойствах теней основываются, безусловно, на опыте. И тем не менее перед хорошим пейзажем мы получаем полное зрительное впечатление дали и пространственной формы зданий, хотя и знаем, что все это изображено на холсте.
   Точно так же знание составного характера гласных звуков следует, конечно, из опыта; и все-таки (как мне удалось показать) мы воспринимаем звук, синтезированный с помощью отдельных камертонов, как слитную гласную, несмотря на то, что в данном случае мы хорошо сознаем ее составной характер.
   Нам нужно еще показать, как один опыт может выступать против другого и как иллюзии могут порождаться опытом – ведь может показаться, что опыт учит только истинному. Для этого вспомним, что было уже сказано выше: мы интерпретируем ощущения так, как если бы они возникали при нормальном способе стимулирования и нормальном функционировании органов чувств.
   Мы не просто пассивно поддаемся потоку впечатлений, но активно наблюдаем, т. е. так настраиваем свои органы чувств, чтобы различать воздействия с максимальной точностью. Например, при наблюдении сложного объекта мы аккомодируем оба глаза и направляем их так, чтобы они обеспечили ясное видение точки, привлекшей наше внимание, т. е. чтобы ее изображение попало на фовеа обоих глаз <…>.
   Несомненно, мы выбираем такой способ наблюдения потому, что с помощью него можем наиболее успешно рассматривать и сравнивать. При таком, как его можно было бы назвать, нормальном использовании глаз мы лучше научаемся сравнивать чувственные ощущения с действительностью и добиваться наиболее достоверного и точного восприятия.
   Если же мы вынужденно или намеренно рассматриваем объекты иным способом (воспринимая их либо краем глаза, либо не перемещая взгляда, либо приняв необычное положение головы), то не можем добиться той же точности восприятия. Кроме того, в этих условиях мы оказываемся менее натренированными в интерпретации увиденного. В результате возникает большая свобода толкования ощущений, хотя мы, как правило, не отдаем себе в этом отчета. Когда мы видим перед собой некий предмет, то должны отнести его к определенному месту пространства. Мы не можем воспринять его в некотором неопределенном положении между двумя точками пространства. Если нам на помощь не приходит память, то мы обычно интерпретируем явление так, как сделали бы это, получив то же впечатление при нормальном и наиболее точном способе наблюдения. Так возникают известные иллюзии восприятия, если мы не концентрируем внимание на наблюдаемых предметах, а воспринимаем их либо периферическим зрением, либо сильно наклонив голову, либо не фиксируя объект одновременно двумя глазами. Самое устойчивое и постоянное совпадение образов на обеих сетчатках имеет место при рассматривании отдаленных предметов. Особое влияние на совпадение полей зрения обоих глаз оказывает, по-видимому, то обстоятельство, что мы обычно видим в нижней части поля зрения горизонтальную поверхность Земли. Так, мы не вполне точно оцениваем положение близких объектов, если направляем на них взор заметно под углом вверх или вниз. В этих случаях мы интерпретируем полученные на сетчатке образы так, как если бы они были получены при прямом горизонтальном взгляде <…>.
   О природе психических процессов до сих пор не известно практически ничего, кроме отдельных фактов. Поэтому неудивительно, что мы не можем дать полноценного объяснения происхождения чувственного восприятия. Эмпиристическая теория стремится доказать, что для возникновения образа не нужно никаких других сил, кроме известных психических способностей, хотя эти способности и остаются для нас совершенно невыясненными. В естественных науках существует целесообразное правило не выдвигать новых гипотез, пока известные факты кажутся достаточно объясненными и пока не обнаружилась необходимость в новых предположениях. Поэтому я счел необходимым предпочесть в основном эмпиристическую точку зрения. Нативистическая теория еще в меньшей степени способна дать объяснение происхождения наших перцептивных образов. Она в какой-то мере снимает вопрос, считая, что некоторые образы пространства связаны с врожденными механизмами и возникают при стимуляции соответствующих нервов. В первоначальных вариантах эта теория допускала своего рода созерцание сетчатки, поскольку предполагала в нас интуитивное знание формы этой поверхности и положения на ней отдельных нервных окончаний. Согласно более новому варианту, особенно разработанному Э. Герингом, существует некое гипотетическое субъективное зрительное пространство, в которое проецируются по определенным интуитивным законам ощущения отдельных нервных волокон <…>.
   Я понимаю, что при современном состоянии науки невозможно опровергнуть нативистическую теорию. Сам я придерживаюсь противоположной точки зрения, поскольку, на мой взгляд, нативистическая теория имеет следующие недостатки:
   1) она вводит излишнюю гипотезу;
   2) из нее следует существование пространственных перцептивных образов, которые лишь в редких случаях совпадают с действительностью и с несомненно существующими правильными зрительными образами, что будет детально показано ниже. По этой причине сторонники нативистической теории вынуждены прибегать к сомнительному предположению о том, что якобы существующие первоначально пространственные ощущения постоянно исправляются и улучшаются с помощью накапливаемых в опыте знаний. Однако по аналогии со всяким другим опытом следовало бы ожидать, что исправленные ощущения продолжают оставаться в восприятии по крайней мере как сознаваемые иллюзии. Этого, однако, не наблюдается;
   3) совершенно неясно, как постулирование этих первоначальных пространственных ощущений может помочь в объяснении наших зрительных восприятий, если сторонники этой теории должны непременно допускать, что в подавляющем большинстве случаев они преодолеваются с приобретением в опыте более точного знания. Мне кажется гораздо легче и проще предположить, что все пространственные представления формируются только в опыте, которому, таким образом, не нужно преодолевать врожденные и, как правило, неверные перцептивные образы <…>. Я добавлю еще несколько слов, чтобы предотвратить неверное понимание моего взгляда и сделать его более ясным для тех читателей, которые не задумывались над процессами собственного восприятия.
   Выше я назвал чувственные ощущения символами отношений во внешнем мире, отрицая какое бы то ни было подобие или совпадение с тем, что они обозначают. Здесь мы касаемся очень спорного вопроса о степени совпадения наших образов с самими объектами. Коротко этот вопрос формулируется так: верны наши образы или нет. Названное выше совпадение то принимается, то отвергается. К позитивному ответу приводит предположение о предустановленной гармонии между природой и разумом или даже об их тождестве через рассмотрение природы как продукта деятельности некоего всеобщего разума, порождающего также и человеческий разум. К этим взглядам примыкает нативистическая теория пространственных представлений, поскольку она считает возникновение перцептивных образов, соответствующих, хотя и в довольно неполной степени, действительности, продуктом врожденного механизма и определенной предустановленной гармонии.
   Другая точка зрения отрицает совпадение образов с соответствующими объектами, считая их иллюзиями. Если быть последовательными, то из этого следует отрицание возможности всякого знания о каком-либо объекте. Такова позиция английских сенсуалистов XVIII века. Я не стану, однако, вдаваться в анализ борьбы мнений по этому вопросу отдельных философских школ, поскольку это заняло бы здесь чересчур много места. Ограничусь обсуждением того, какова, на мой взгляд, должна быть в этом споре позиция естествоиспытателя.
   Наши образы и представления появляются в результате действия объектов на нервную систему и сознание. Результат всякого действия должен зависеть от природы как воздействующего, так и подвергаемого воздействию объекта. Если предполагать существование представления, воспроизводящего точную природу представляемого объекта, т. е. верного в абсолютном смысле, то это означало бы допускать существование такого результата действия, который совершенно не зависит от природы объекта, на который направлено действие, что является явным абсурдом. Таким образом, человеческие представления, равно как и все представления каких бы то ни было существ, наделенных разумом, являются такими образами, содержание которых существенно зависит от природы воспринимающего сознания и обусловлено его особенностями.
   Я считаю поэтому, что нет смысла говорить о какой бы то ни было другой истинности наших представлений, кроме практической. Наши представления о предметах просто не могут быть ничем другим, как символами, т. е. естественно определяемыми знаками предметов, которые мы учимся использовать для управления нашими движениями и действиями. Если мы научились правильно читать эти символы, то мы можем с их помощью так организовать свои действия, чтобы они привели к желаемому результату, т. е. появлению новых ожидаемых ощущений. Другое соотношение между представлениями и предметами не только не может существовать в действительности – в чем согласны все школы, – но оно просто немыслимо. Это последнее замечание весьма убедительно и поможет найти выход из лабиринта спорных мнений. Задавать вопрос, верно или неверно мое представление о столе (его форме, твердости, цвете, тяжести и т. д.) само по себе, независимо от возможного его практического использования и совпадает ли оно с реальным предметом или является иллюзией, столь же бессмысленно, как и вопрос о том, какой цвет имеет данный звук – красный, желтый или синий. Предъявление и его объект принадлежат, очевидно, двум совершенно различным мирам, которые в такой же степени не допускают сравнения друг с другом, как цвета и звуки, буквы в книге и звучания слов, которые они обозначают.
   Если между некоторой вещью и ее представлением в голове человека А было бы какое-то подобие или даже если бы они каким-то образом совпадали, то некоторый второй разум В, постигающий по одним и тем же законам как эту вещь, так и ее представление в голове А, должен был бы видеть или по меньшей мере мыслить между ними какое-то подобие, ибо равное, отраженное одинаковым способом должно приводить к равному. Но спрашивается: какое можно себе мыслить подобие между процессами в мозгу, сопровождающими отображение стола, и самим столом? Очерчивается ли в мозгу воображаемая форма стола электрическими токами? <…>
   Что касается свойств объектов внешнего мира, то нетрудно видеть, что все они являются лишь результатами действия, вызываемого объектами на наши органы чувств или на другие объекты. Цвет, звук, вкус, запах, температура, гладкость, твердость принадлежат к первому классу, означая воздействия на наши органы чувств. Гладкость и твердость означают степень сопротивления, оказываемого объектом при поглаживании или нажиме рукой. Испытывая другие механические свойства, например эластичность или вес, вместо руки можно использовать другие предметы. Точно так же и химические свойства относятся к реакциям, т. е. результатам воздействия, оказываемого данными телами на другие тела. Аналогично обстоит дело и с другими физическими свойствами тел: оптически-электрическими, магнитными. Всюду мы имеем дело со взаимоотношениями различных тел и с результатами их действия друг на друга, зависящими от прикладываемых с их стороны сил. Все силы в природе суть силы, с которыми одно тело воздействует на другое. Воображая материю, лишенную сил, мы лишаем ее и всех свойств, кроме пребывания в пространстве и движения. Таким образом, все свойства тел проявляются только в соответствующих взаимодействиях с другими телами или нашими органами чувств. Поскольку такие взаимодействия могут иметь место в любой момент времени, в частности вызываться нами произвольно, то, наблюдая устойчивость особого типа взаимодействия, мы приписываем объектам постоянную и неизменную способность вызывать определенные эффекты. Эту неизменную способность мы называем свойством.
   Из сказанного следует, что, несмотря на свое наименование, свойства тел не означают чего-либо свойственного данному отдельному субъекту, а определяют результат взаимодействия его с некоторым вторым объектом (в том числе с нашими органами чувств). Характер взаимодействия, естественно, всегда должен зависеть от свойств как воздействующего тела, так и тела, на которое оказывается воздействие. Относительно этого у нас не возникает никаких сомнений, когда мы говорим о тех свойствах тел, которые связаны с воздействием друг на друга во внешнем мире, например при химических реакциях. Относительно же свойств, зависящих от взаимодействия тел с нашими органами чувств, люди всегда склонны забывать, что и здесь речь идет о реакциях с особым реагентом – нашим нервным механизмом. В соответствии с этим цвет, запах и вкус, чувства тепла и холода являются результатами, существенно зависящими от типа органа, на который производится воздействие <…>.
   Бессмысленно спрашивать, глядя на киноварь, действительно ли мы имеем дело с красным цветом или это всего лишь иллюзия чувств. Ощущение красного цвета – это нормальная реакция нормального глаза на свет, отражаемый от киновари. Красно-слепой дальтоник увидит киноварь черной или темной серо-желтой, и это нормальная реакция его специфического глаза; ему следует лишь помнить, что его глаз устроен иначе, чем у других людей. Само по себе одно ощущение ничуть не более верно или ложно, чем другое, хотя люди, ощущающие красный свет, образуют значительное большинство. Вообще же приписывание красного цвета киновари оправданно лишь постольку, поскольку глаза большинства людей устроены аналогичным образом. Дальтоник с тем же основанием мог бы приписать ей черный цвет. Таким образом, свет, отраженный от киновари, нельзя назвать красным; он является таковым лишь для определенного типа глаз. Говоря о свойствах тел по отношению к другим телам внешнего мира, мы забываем указать то тело, по отношению к которому существует данное свойство. Мы говорим: «Свинец растворим в азотной кислоте, но нерастворим в серной». Если бы мы сказали просто: «Свинец растворим», то тотчас заметили бы, что это неполное утверждение, требующее уточнения, в чем именно растворим свинец. Когда же мы говорим: «Киноварь – красного цвета», то неявно подразумеваем, что она красная для наших глаз и для глаз тех, кого мы предполагаем устроенными подобно себе. Считая это уточнение излишним, мы и вовсе забываем о нем и можем поддаться ложному впечатлению, красный цвет – это свойство, присущее киновари или отраженному от нее свету независимо от наших органов чувств. Совсем другим будет утверждение, что волны, отраженные от киновари, имеют определенную длину. Это положение мы можем сформулировать независимо от особенностей нашего глаза <…>.
   Что касается отображения пространственных отношений, оно в какой-то степени происходит уже на уровне периферических нервных окончаний глаза и осязающей кожи. Это отображение, однако, ограничено, поскольку глаз формирует только перспективные плоские изображения, а рука воспроизводит часть поверхности тела путем подстройки под ее форму с той точностью, какая ей доступна. Непосредственный образ пространственной трехмерной фигуры не может быть получен ни глазом, ни рукой. Представление о такой фигуре достанется лишь путем сравнения образов, полученных обоими глазами, или путем перемещения фигуры либо соответственно руки. Поскольку наш мозг трехмерен, то можно пускать в ход свою фантазию, придумывая механизм, формирующий в мозгу материальные протяженные отображения внешних протяженных объектов. Однако такое предположение не кажется мне ни правдоподобным, ни необходимым. Представление пространственно протяженного тела, например стола, включает в себя массу отдельных наблюдений. В это представление входит целый ряд образов стола, которые я получил, наблюдая его с разных сторон и с разных расстояний. К этому нужно добавить ряд осязательных впечатлений, которые я получил бы, прикасаясь последовательно к разным местам его поверхности.
   <…> Принимая такую точку зрения, не следует делать вывод, что все наши представления о вещах неверны, поскольку они не равны вещам, и что по этой причине мы не можем познать подлинную суть вещей. То, что представления не равны вещам, заложено в природе нашего знания. Представления лишь отражения вещей, и образ является образом некоторой вещи лишь для того, кто умеет его прочесть и составить на его основе некоторое представление о вещи. Каждый образ подобен своему объекту в одном отношении и отличен в другом, как это имеет место в живописных полотнах, статуях, музыкальной или драматической передаче определенного настроения и т. д. Представления о мире отражают закономерные последовательности внешних явлений. Если они сформированы правильно, по законам нашего мышления, и мы в состоянии с помощью наших действий правильно перевести их назад в действительность, то такие представления являются единственно верными и для нашего понимания <…>.
   Нам нужно еще обсудить способ формирования представлений и восприятия с помощью индуктивных умозаключений. Сущность наших умозаключений изложена, пожалуй, лучше всего в «Логике» Д. С. Милля. Когда большая посылка умозаключения не навязана нам каким-либо авторитетом, а является отражением реальности, т. е. только результатом опыта, но вывод не дает ничего такого, чего бы мы не знали раньше. Так, например:
   Большая посылка: Все люди смертны.
   Меньшая посылка: Кай – человек.
   Заключение: Кай смертен.
   Большая посылка «Все люди смертны» – утверждение, следующее из опыта, и мы не могли бы постулировать ее, не зная ранее, что верно заключение, т. е. что Кай, будучи человеком, умер или умрет. Таким образом, прежде чем выдвигать большую посылку, предназначенную для доказательства заключения, мы должны быть уверены в правильности этого заключения. Мы попадаем как будто в заколдованный круг. Дело, очевидно, в следующем. Мы, как и все люди, знаем, что ни один человек без исключения не жил больше определенного числа лет. Наблюдатели, зная, что умерли Люций и Флавий и другие знакомые им лица, пришли к обобщающему выводу, что умирают все люди. Поскольку этот конец неизбежно наступал во всех предыдущих случаях, наблюдатели считают возможным отнести это общее заключение и ко всем тем случаям, которые произойдут в будущем. Так, мы храним в памяти запас накопленных нами и другими людьми знаний в форме общего утверждения, образующего большую посылку вышеприведенного умозаключения.
   Ясно, что мы могли бы, и не формулируя общего утверждения, прийти непосредственно к убеждению в том, что Кай умрет, сравнив данный случай со всеми уже знакомыми нам. Это более привычный и естественный способ приходить к заключениям. Умозаключения этого типа происходят без отражения в сознании, поскольку с ними соединяются и их подкрепляют все наблюдавшиеся ранее аналогичные случаи. Это происходит особенно тогда, когда нам не удается извлечь из имеющегося опыта некоторое общее правило с четкими границами его применимости, что присуще всем сложным и неопределенным процессам. Так, мы можем иногда по аналогии с предыдущими случаями довольно уверенно предсказать, как поступит наш знакомый в некоторой новой обстановке, если известны черты его характера, например тщеславие или робость. Однако при этом мы не могли бы точно объяснить ни то как мы определили степень тщеславия или робости, ни то почему этой степени нам кажется достаточно для выбора нашим знакомым ожидаемого поведения.
   В случаях собственно умозаключений – если только они не навязаны нам, а сознательно выведены из опыта – мы не делаем ничего другого, как строго и последовательно повторяем те шаги индуктивного обобщения опыта, которые ранее уже были проделаны бессознательно нами или заслуживающим нашего доверия наблюдателем. Хотя формулировка общего правила, вытекающего из предыдущего опыта, может ничего не добавить к нашим знаниям, она полезна во многих отношениях. Ясно сформулированное общее правило легче сохранить в памяти и передать другим людям, чем простую совокупность разрозненных примеров. Оно заставляет нас проверять каждый новый случай в смысле соответствия его этому общему правилу. <…>
   В нашем чувственном восприятии происходит в точности то же. Если мы чувствуем возбуждение в нервных волокнах, окончания которых лежат на правой стороне обеих сетчаток, то согласно тысячекратно повторяющемуся в течение всей жизни опыту мы заключаем, что освещенный предмет находится во внешнем поле, слева от нас. Для того чтобы заслонить этот предмет или взять его, нам нужно протянуть руку вперед и влево или, чтобы приблизиться к нему – пройти в том же направлении. Хотя в этих случаях не делается сознательного умозаключения, существенные и исходные предпосылки его имеют место, равно как и их результат, который достигается с помощью бессознательного процесса ассоциаций представлений в тайниках нашей памяти. Последнее обстоятельство приводит к тому, что этот результат возникает в нашем сознании так, как будто он вызван сильным и независящим от нашей воли внешним источником.
   В такого рода индуктивных умозаключениях, приводящих к формированию наших чувственных восприятий, отсутствует фильтрующая и анализирующая деятельность сознательного мышления. Несмотря на это, я считаю возможным называть их в соответствии с их природой умозаключениями, бессознательно формирующимися индуктивными умозаключениями.
   <…> Только помещая по собственному усмотрению в органы чувств различные отношения к объектам, мы приобретаем надежные суждения о причинах чувственных ощущений. Такое экспериментирование начинается в раннем детстве и происходит непрерывно в течение всей нашей жизни.
   Если бы некоторая внешняя сила перемещала перед нашими глазами предметы и мы не были бы в состоянии вступать с ними в какой-либо контакт, то подобная оптическая фантасмагория вызвала бы в нас чувство большой неуверенности, подобной той, с которой люди интерпретировали кажущееся движение планет по небосводу, пока законы перспективного зрения были применены в этой сфере. Мы замечаем, что при изменении нашего положения меняются образы стоящего пред нами стола, причем по своему усмотрению мы можем делать так, чтобы воспринимался то один его образ, то другой, можем вообще удалить стол из сферы наших ощущений и вновь вернуться к нему, обратив на него свой взгляд. Все это приводит к убеждению, что причиной изменяющегося образа стола являются наши движения, и по нашему желанию мы можем увидеть этот стол, даже если в настоящий момент его не видим. Таким образом, наши движения обеспечивают формирование пространственного образа неподвижного стола как основы изменяющихся в наших глазах образов. Мы говорим, что стол существует независимо от нашего наблюдения, потому что можем наблюдать его в произвольно выбранные моменты времени; для этого достаточно выбрать подходящую позицию.
   <…> Фактически так же экспериментируют с предметами и дети. Они поворачивают их во все стороны, касаются их руками и ртом, повторяя это с теми же самыми предметами изо дня в день и запечатлевая, таким образом, их форму, т. е. сохраняя зрительные и осязательные впечатления, вызываемые одним и тем же предметом в разных положениях.
   При таком экспериментировании с объектами часть изменений чувственных впечатлениях оказывается зависящей от нашей воли, а часть – именно та, что определяется природой объекта, не подчиняется нам. Последние впечатления становятся особенно заметными, когда они вызывают неприятные чувства и боль. Так, мы убеждаемся в существовании независящей от нашей воли и воображения внешней причины ощущений. Эта причина представляется независимой от текущего восприятия, т. е. в любой момент времени мы можем с помощью соответствующих движений и манипуляций вызвать любое из серии ощущений, порождаемых этой причиной <…>.
   Если же мы задумаемся над сущностью этого процесса, то нам станет ясно, что мы никогда не сможем перейти от мира наших ощущений к представлению о внешнем мире иначе, как принимая внешние объекты за причины меняющихся ощущений. После того как у нас сформировалось представление о внешних объектах, мы уже не обращаем внимания на пути его возникновения <…>.
   Как было отмечено выше, история учения о собственно восприятии совпадает в целом с историей философии. Физиологи XVII и XVIII веков не шли в своих исследованиях дальше образов на сетчатке, считая, что формированием этих образов все завершается. Их не смущал вопрос, почему мы видим предметы не перевернутыми или почему воспринимаем одинарные образы, несмотря на одновременное существование двух ретинальных изображений.
   Среди философов зрительным восприятием впервые подробно занялся Декарт, использовавший данные естественных наук своего времени. Он признавал качества ощущений существенно субъективными, однако считал объективно правильными представления о количественных отношениях – размере, форме, движении, положении в пространстве, длительности во времени, численности. Для обоснования правильности этих представлений он, как и все последующие идеалисты, предлагает систему врожденных идей, совпадающих с вещами. Последовательнее и яснее всего эта теория была позднее развита Лейбницем.
   Беркли тщательно исследовал влияние памяти на зрительное восприятие и на осуществляемые при этом индуктивные умозаключения, которые, по его мнению, протекают настолько быстро, что мы их не замечаем, если не обращаем специального внимания. Эта эмпиристическая предпосылка привела к убеждению, что не только качество ощущений, но и вообще всякое восприятия являются внутренними процессами, которым не соответствует ничто внешнее. Он не удержался от этого заключения, поскольку исходил из неверного утверждения, что причина (воспринимаемый объект) должна быть подобна эффекту (образу), т. е. должна быть также воображаемой сущностью, а не реальным объектом.
   Теория познания Локка отвергала врожденные представления и пыталась дать эмпиристическое обоснование всякому познанию. Это стремление завершилось у Юма отрицанием всякой возможности объективного знания.
   Наиболее существенный шаг к правильной постановке вопроса был сделан Кантом в «Критике чистого разума», где он выводит все действительное содержание знания из опыта, но отличает это знание от того, что в нашем восприятии и представлении обусловлено специфическими способностями разума. Чистое мышление a priori может приводить лишь к формально верным утверждениям, которые по существу являются необходимыми законами всякого мышления и отображения, но не имеют никакого реального значения для действительности, т. е. никогда не могут привести к какому-либо заключению относительно фактов возможного опыта.
   С этой точки зрения восприятие считается результатом действия воспринимаемого объекта на органы чувств, зависящим как от воздействующего объекта, так и от природы того, что производится действие. На эмпирические отношения эта точка зрения перенесена И. Мюллером в его «Учении о специфической энергии органов чувств».
   Последующие идеалистические системы Фихте, Шеллинга, Гегеля вновь делали основной упор на существенной зависимости представлений от природы разума, пренебрегая влиянием воздействующих объектов на результат воздействия. Влияние этих систем на теорию чувственного восприятия оказалось очень незначительным.
   Кант считал пространство и время заданными формами всякого восприятия, не углубляясь в исследование того, какое участие в выработке отдельных пространственных и временных представлении имеет опыт. Он не ставил такое исследование своей задачей. Он рассматривал, например, геометрические аксиомы как врожденные представления, данные нам в пространственном восприятии, что является очень спорным. К его позиции примыкал Мюллер и целый ряд физиологов, пытавшихся построить нативистическую теорию пространственного восприятия. Мюллер предполагал даже, что пространственно сетчатка устроена так, что она может ощущать сама себя с помощью врожденной способности <..>.
   Еще до Мюллера Штейнбах пытался вывести отдельные пространственные представления из движений глаз и тела. Той же проблемой, но с философских позиций, занимались Гербарт, Лотце, Вайтц и Корнелиус. Большой толчок исследованиям влияния опыта на зрительное восприятие был дан несколько позднее Уитстоном, изобретателем стереоскопа <….>.


   Р. Л. Грегори
   Иллюзии [10 - Грегори Р.Л. Глаза и мозг. – М.: Прогресс, 1970. – С. 143–179.]


   Восприятие может нарушаться различным образом. Наиболее драматичны случаи, когда у больного создается не реальное, а ошибочное представление обо всем мире. Это может быть вызвано некоторыми лекарствами или психическим заболеванием. Не только при галлюцинациях, когда переживания полностью отключаются от реальной действительности, но и у нормальных людей может быть искаженное восприятие окружающих предметов. В этой главе мы коротко остановимся на галлюцинациях и уделим внимание расстройствам, приводящим к возникновению различного рода иллюзий.


   Галлюцинации и сны

   Галлюцинации близки к сновидениям. Они могут быть зрительными или слуховыми или включать в себя другие ощущения, такие, как обоняние или осязание. Иногда при галлюцинациях возникает одновременно несколько ощущений, так что больной испытывает полное впечатление их реальности. Галлюцинации могут быть социально детерминированы, и случается, что много людей рассказывают, что они были «очевидцами» событий, которые в действительности никогда не происходили. Существуют два подхода к галлюцинациям, и оба они уходят корнями глубоко в историю мышления. Сны и галлюцинации всегда вызывали удивление, иногда страх, вследствие чего они оказывали влияние на поступки людей, что приводило порой к странным и даже ужасным последствиям.
   Для мистика сны и галлюцинации – это проникновение в иной мир реальности и истины. Некоторые современные мыслители рассматривают мозг как своего рода препятствие на пути понимания реальности, фильтр, находящийся между нами и потусторонним миром, из-за которого мы можем ясно видеть этот мир только тогда, когда нормальное функционирование мозга нарушается под влиянием лекарств или болезни. Однако, с точки зрения более «земных» мыслителей, в том числе философов-эмпириков, мозг работает надежно только в здоровом состоянии, галлюцинации же, хотя и представляют интерес и, возможно, наводят на размышления, не более чем патологическая продукция мозга, которой не следует доверять и которой надо бояться.
   Олдос Хаксли в своей работе «Врата восприятия» очень ярко представляет и излагает идеалистическую позицию, однако большинство неврологов и философов настаивают на том, что истина познается только посредством органов чувств, в то время как больной мозг порождает иллюзии, и ему не следует доверять как поставщику истины.
   Для эмпириков галлюцинации и сновидения отражают спонтанную активность нервной системы, когда эта активность не контролируется сенсорной информацией. Развернутые галлюцинации возникают в тех случаях, когда спонтанная активность переходит определенные границы.
   Нейрохирург Уайлдер Пенфилд вызывает галлюцинации, раздражая области мозга слабым электрическим током; опухоли мозга могут быть причиной устойчивых зрительных или слуховых образов, и «аура», предшествующая эпилептическим припадкам, также может быть связана с различного рода галлюцинациями. В этих случаях перцептивные системы активизируются не под влиянием обычных сигналов, идущих от рецепторов, а вследствие более центральных стимуляций. По-видимому, мозг всегда спонтанно активен, но эта активность в нормальном состоянии находится под контролем сенсорных сигналов. Когда эти сенсорные сигналы отключаются (как в изолированной камере), активность мозга может стать бесконтрольной, и вместо восприятия мира мы попадаем под власть галлюцинаций, которые могут быть устрашающими и вызывать чувство опасности или только раздражать или забавлять.
   Существует много так называемых галлюциногенных лекарств, вызывающих яркие и фантастические образы, часто сопровождающиеся экстремальными эмоциональными состояниями. Представляет огромный интерес вопрос о том, каким образом воздействует на мозг даже небольшая концентрация определенных веществ. Почти столь же яркие (гипнотические) образы могут возникать и в просоночном состоянии, когда они могут быть похожими на кадры цветового фильма, а наиболее яркие сцены как живые проходят перед глазами, хотя глаза и закрыты.
   Было обнаружено, что галлюцинации появляются также у людей, заключенных в одиночных тюремных камерах или помещенных с целью эксперимента в изолированные камеры с ослабленным или диффузным освещением, что достигается с помощью специальных темных очков, где ничего не происходит на протяжении многих часов или дней. По-видимому, при отсутствии сенсорной стимуляции деятельность мозга может стать бесконтрольной и продуцировать фантастические образы, которые могут доминировать над реальными впечатлениями. Возможно, что это отчасти происходит и при шизофрении, когда больной в малой степени контактирует с окружающим миром и, по существу, оказывается изолированным. Подобные последствия изоляции интересны не только с клинической точки зрения, они могут представлять некоторую опасность и в обычной жизни. Люди могут быть практически изолированы на протяжении нескольких часов в промышленных условиях, где мало что приходится делать и где контроль перешел от оператора к автоматам <…>.


   Рисунки, вызывающие неприятные ощущения (дискомфорт)

   Существуют рисунки, которые вызывают исключительно неприятные ощущения. Они могут быть довольно простыми, состоящими обычно из повторяющихся линий. Расходящиеся лучи, как на рис 1.8, или параллельные линии, как на рис. 1.9, недавно исследовались Д. М. Мак-Кеем; автор считает, что зрительная система выходит из строя из-за перенасыщенности подобных структур. Дело в том, что здесь воспроизводится небольшая часть такого рисунка, про другие можно просто сказать: «остальное такое же». Мак-Кей утверждает, что зрительная система обычно использует перенасыщенность объектов, чтобы сэкономить свою работу по анализу информации. Рисунок с расходящимися лучами представляет собой крайний вариант «перенасыщенных рисунков», которые вызывают нарушение в работе зрительной системы. Еще неясно до конца, почему это происходит. Можно представить себе другие рисунки, по-видимому, такие же перенасыщенные, которые не оказывают подобного действия на зрительную систему. Это весьма интересная мысль, заслуживающая внимания. Рисунок с расходящимися лучами вызывает любопытное последействие; если смотреть на него в течение нескольких секунд, появляются волнистые линии. Они видны в течение некоторого времени и после того, как взор переводится на однородное поле, например на простую стену. Остается неясным, являются ли причиной подобного явления мелкие движения глаз, смещающие повторяющиеся линии по сетчатке и таким образом посылающие массовые сигналы рецепторов «включения» и «выключения». Если это так, то описанный эффект сходен с нарушением зрительной системы, возникающим при мелькающем свете. Как бы там ни было, вполне возможно, что работа зрительной системы определенным образом нарушается, и этот эффект следовало бы учитывать в тех случаях, когда повторяющиеся структуры используются для декорации.

   Рис. 1.8. Рисунок с лучами, исследованный Мак-Кеем. Не вызывает ли нарушение работы мозга перенасыщенность этого рисунка? Или близко расположенные линии стимулируют систему восприятия движения изображение/сетчатка вследствие небольших движений глаз, смещающих изображение на сетчатке? Если после рассмотрения этого рисунка перевести взгляд на пустую стену, то возникает эффект последействия, похожий на движущиеся зерна риса. Подобное явление возникает после наблюдения за движущимся объектом при «эффекте водопада». Узоры из изогнутых линий могут переливаться на фоне последовательных образов

   Рис. 1.9. Близко расположенные параллельные линии производят почти такое же впечатление, как и рисунок с лучами Мак-Кея


   Зрительные искажения

   Некоторые простые рисунки мы видим искаженными. Эти искажения могут быть довольно большими. Часть рисунка может казаться на 20 % длиннее или короче; прямая линия может настолько искривляться, что трудно поверить, что она действительно прямая. В сущности, все мы видим эти искажения, причем в одном и том же направлении в каждом подобном рисунке. Обнаружено, что то же явление наблюдается и у животных. Это показано в экспериментах, в которых животные обучались выбирать, скажем, более длинную из двух линий. Затем под влиянием иллюзии животные будут выбирать линию, кажущуюся длиннее и нам, хотя фактически она той же самой длины, что и сравниваемая с ней линия. Этот результат получен у голубей и у рыб. Все это говорит о том, что существует какой-то общий фактор, лежащий в основе этих иллюзий. Это достойный предмет для исследования.
   Для объяснения этого явления выдвигалось много теорий, однако большинство из них легко можно опровергнуть экспериментально или отвергнуть как мало продуманные и потому бесполезные. Прежде всего мы коротко остановимся на различных теориях, от которых можно с уверенностью отказаться, после чего попытаемся изложить более адекватные теории. Но сначала нам следует испытать на себе некоторые иллюзии. Рисунки 1.10-1.12 демонстрируют многие из наиболее известных иллюзий. Они носят имена открывших их исследователей, главным образом психологов, работавших в Германии в прошлом столетии. Однако удобнее было бы дать некоторым из них описательные названия.

   Рис. 1.10. Иллюзия Мюллер-Лайера, или иллюзия стрелы. Стрела с расходящимися вверх и вниз концами кажется длиннее, чем стрела с наконечниками, обращенными внутрь. Почему?

   Рис. 1.11. Иллюзия Понцо, или иллюзия железнодорожных путей. Верхняя горизонтальная линия кажется длиннее. Эта линия продолжает восприниматься как более длинная, в каком бы положении мы не рассматривали рисунок. (Попробуйте поворачивать книгу.)

   Наиболее известным из рисунков такого рода являются стрелы Мюллер-Лайера, изображенные на рис. 1.10. Это просто пара стрел, древки которых одинаковой длины, но одна стрела имеет наконечники с расходящимися, а другая – со сходящимися к древку концами. Стрела с расходящимися наконечниками кажется длиннее, хотя фактически обе стрелы одинаковой длины. Мы будем называть этот рисунок просто иллюзией стрелы. Второй пример также хорошо известен, и специалисты называют его фигурой Понцо. Он состоит всего из четырех линий: двух одной и той же длины, идущих рядом, но не сходящихся, и между ними двух других, равных по длине и параллельных (см. рис. 1.11). Одна из линий, расположенная в узкой части пространства, заключенного между двумя сходящимися линиями, кажется длиннее, хотя фактически обе параллельные линии одинаковой длины. Мы будем называть этот рисунок иллюзией железнодорожных путей.
   Рис. 1.12 показывает два варианта рисунка Геринга. Я буду называть его иллюзией веера.


   Рис. 1.12. Рисунок Геринга, или иллюзия веера. Расходящиеся в виде лучей линии изгибают наложенные на них прямые. (Это пример иллюзии, где одна часть рисунка влияет на другую, в то время как стрелы Мюллер-Лаейра неверно воспринимаются сами по себе.)

   Наконец, мы имеем рисунки, на которых квадрат и круг искривляются на фоне круговых или скрещивающихся линий (рис. 1.13). Нет необходимости давать этим рисункам специальные названия, поскольку мы нечасто будем обращаться к ним, и они усложненные варианты геринговской иллюзии веера. Иллюзии можно подразделить на две группы: одни – это искажения, вызываемые фоном определенного рода (например, иллюзия веера), другие – это искажения самой фигуры (например, иллюзия стрелы), без фона. Эти самостоятельные искажения наиболее ясно показаны на рис. 1.14, на котором изображены наконечники стрел без древков: наконечники смещаются сами по себе, хотя на рисунке нет иных линий. С другой стороны, при иллюзии веера расходящиеся лучи сами по себе воспринимаются без искажения, однако любая фигура, наложенная на них, искажается определенным образом. Эти рисунки вызывают искажения, но сами не искажаются.
   На протяжении последних ста лет психологи пытались объяснить эти иллюзии, однако только в настоящее время мы приходим к пониманию того, почему подобные рисунки нарушают работу зрительной системы.

   Рис. 1.13. Поразительное влияние фона, вызывающее искажение фигуры, сходное с иллюзией веера Геринга

   Рис. 1.14. Наконечники стрел Мюллер-Лайера без древков. Иллюзия сохраняется, хотя и становится более лабильной


   Теории, которые мы можем отвергнуть

   1. Глазодвигательная теория. Эта теория предполагает, что те детали рисунка, которые вызывают иллюзию, заставляют глаза смотреть в «неправильное» место. При иллюзии стрелы считается, что глаза посредством наконечников уводятся от линии в сторону, благодаря чему длина линий воспринимается неверно; или – альтернативная теория – что глаза отвлекаются на внутреннюю часть рисунка. Однако это неверно. Изображение стрел можно зафиксировать на сетчатке с помощью специального оптического стабилизирующего устройства (или еще проще – при рассматривании последовательного образа рисунка, который остается после яркой вспышки фотографической лампы), тогда движения глаз не могут перемещать изображение по сетчатке, тем не менее иллюзия сохраняется и не слабеет.
   Глазодвигательная теория иногда формулируется в несколько иной форме, может быть, с целью преодолеть эти трудности. В этом варианте теории предполагается, что искажения вызывают не действительные движения глаз, а тенденция совершать глазные движения. Мы можем с уверенностью отказаться от этих пояснений по следующим соображениям. Глаза могут двигаться или иметь тенденцию к движению в данный момент лишь в одном направлении, между тем как искажения рисунка могут происходить в одно и то же время в любом числе направлений (смотрим пару стрел на рис. 1.10). Первая стрела удлиняется, а вторая укорачивается в одно и то же время. Каким образом движения глаз – или тенденция к движениям – могли бы быть причиной этого явления, если они могут происходить лишь в одном направлении в данный отрезок времени? Доказательства в пользу глазодвигательной теории отсутствуют.
   2. Теория ограниченной остроты зрения. Иллюзия стрелы анализируется следующим образом. Если бы острота зрения была так низка, что при рассматривании стрел мы не могли бы ясно видеть углы наконечников, то следовало бы ожидать, что стрелка с расходящимися концами наконечников будет восприниматься как более длинная, а со сходящимися концами как более короткая, чем они есть в действительности. Этот эффект можно продемонстрировать при помощи куска кальки, наложенного на рисунок, чтобы затруднить его рассматривание, но тогда мы увидим лишь небольшое изменение длины стрел. Однако эта теория может быть отвергнута, поскольку влияние этого фактора слишком незначительно. Кроме того, теория неприменима к другим рисункам.
   3. Теория нарушения работы зрительной системы. Эта теория утверждает, что определенные формы вызывают нарушение перцептивной системы. Она принадлежит к числу тех, увы, слишком распространенных в психологии «теорий», которые представляют собой не более чем довольно необоснованное утверждение того, что мы хотели бы объяснить. Эта теория не дает и намека на то, почему перцептивная система должна приходить в расстройство под влиянием именно таких, а не иных форм или почему это нарушение должно приводить к искажению рисунков только в определенных направлениях. Чтобы быть полезным, объяснение должно соотнести исследуемые явления с другими явлениями, однако данная теория иллюзий ни с чем их не соотносит и таким образом ничего не дает нам для их понимания. Мы можем отбросить эту теорию просто потому, что она даже и не приступает к объяснению иллюзий.
   4. Теория сопереживания. Эту теорию предложил Теодор Липпе. Она исходит из идеи американского психолога Р. X. Вудвортса. Идея заключается в том, что наблюдатель отождествляет себя с частью рисунка (или, скажем, с колонной строения) и эмоционально включает себя в ситуацию, так что его зрительное восприятие искажается, поскольку эмоции могут нарушать интеллектуальную оценку. В случае иллюзии стрелы следует предположить, что стрела с расходящимися концами наконечников эмоционально вызывает ощущение растяжения, и мы воспринимаем ее удлиненной <…>.
   5. Теория структурности, или «хороших форм». Идея «структурности» является центральной в работах немецких гештальт-психологов по восприятию. «Структурный» рисунок – это такой рисунок, который создает образ несколькими выразительными линиями, хотя многого в нем и недостает. Предполагается, что иллюзии существуют благодаря «структурности», увеличивающей расстояние между теми деталями рисунка, которые кажутся не связанными друг с другом, и сокращающей расстояние между другими деталями, которые воспринимаются как принадлежащие одному и тому же объекту.
   Сама по себе идея «структурности» сомнительна. Конечно, случайное или упорядоченное расположение точек создает тенденцию группировать их различным образом, так что одни воспринимаются как принадлежащие одной структуре, а все остальные отвергаются или организуются в другие структуры (рис. 1.15); однако в этом случае, по-видимому, мы не склонны видеть изменения местоположения точек в результате подобной группировки, что с неизбежностью вытекает из теории пространственных искажений.
   6. Теория перспективы. Эта теория имеет длинную историю, на которой нам нет необходимости останавливаться. Главная идея этой теории состоит в том, что рисунки, вызывающие иллюзии, создают впечатление глубины благодаря перспективе и что это впечатление глубины и вызывает изменение воспринимаемой величины.

   Рис. 1.15. Это множество точек, расположенных на равном расстоянии друг от друга, воспринимается как непрерывно меняющиеся узоры из рядов и квадратов. Рассматривая этот рисунок, мы знакомимся с активным организующим началом в зрительной системе

   Вполне вероятно, что рисунки, вызывающие иллюзии, можно представить себе как плоскую проекцию обычных объектов, имеющих три измерения. Это очень важная мысль, так как она ведет к вполне законченному пониманию иллюзий. Рассмотрим три рисунка такого рода, с которых мы начали эту главу (рис. 1.10, 1.11 и 1.12). Каждый из них можно, естественно, представить себе в виде изображения объектов, расположенных в трех измерениях. Эти рисунки могут быть поняты как плоская проекция трехмерного пространства, попросту как рисунки с перспективой. Исходя из этого, можно сделать следующее обобщение: те части рисунков, которые изображают отдаленные предметы, при восприятии рисунка увеличиваются, а части, изображающие близкие предметы, уменьшаются <…>.
   Традиционная теория перспективы попросту утверждает, что эти рисунки вызывают впечатление глубины и что, если наблюдатель подпадает под власть этого впечатления, более отдаленные детали кажутся объективно большими. Однако почему впечатление расстояния должно вызывать изменение видимой величины? Почему впечатление большего расстояния должно приводить к увеличению размера, в то время как отдаленные объекты обычно кажутся меньшими по мере увеличения расстояния? Согласно этой теории, должно происходить не увеличение, а уменьшение размеров деталей, расположенных дальше, как это обусловлено перспективой, но в действительности это совершенно не так.

   Рис. 1.16. Константность величины. Изображение объекта на сетчатке уменьшенного по величине наполовину с увеличенным расстоянием до этого объекта вдвое. Но он не кажется нам так сильно уменьшенным. Мозг компенсирует сокращение изображения при увеличении расстояния посредством механизма, который мы называем шкалирующим механизмом константности. (Именно здесь-то и кроется секрет искажающих иллюзий.)


   На пути к решению вопроса

   Хотя теория перспективы ведет нас по ложному пути, она значительно ценнее тех теоретических представлений, которые вообще не связаны с фактами. Нам кажется, что в идее перспективы есть все же нечто важное. Теперь мы попытаемся развить теорию иллюзий, которая учитывает положение о перспективе, но приводит к правильным предсказаниям, а также связывает иллюзии с другими явлениями восприятия. Имеет смысл уделить некоторое внимание этим соображениям, чтобы путем становления связей между явлениями прийти к пониманию иллюзий. Иллюзии тогда становятся не очевидным результатом воздействия на зрительную систему определенных структур, а скорее одним из возможных путей исследования основных процессов, участвующих в зрительном восприятии мира.
   Существуют процессы восприятия, которые могут быть полностью ответственны за возникновение искажений, – это константность величины. Это явление состоит в тенденции перцептивной системы компенсировать изменения сетчаточного образа, происходящие вместе с изменением расстояния до видимого объекта. Это удивительный процесс, действие которого в определенных условиях мы можем наблюдать на самих себе. Он может нарушаться. Когда это случается, этот процесс вместо того, чтобы сохранять зрительный мир относительно стабильным, может вызывать нестабильность и искажения образа. Идея связи явлений константности зрительного восприятия и иллюзий довольно нова. Мы опишем эксперименты, посвященные исследованию этой связи, после того как рассмотрим явления константности более подробно.
   Изображение предмета удваивается по величине, когда расстояние до него сокращается вдвое. Это простой факт из геометрической оптики, который используется при фотографировании, когда наводят объектив. Почему это происходит, должно быть ясно из рис. 1.16. Но здесь наблюдается странное явление, и оно, конечно, требует какого-то объяснения; оно состоит в том, что хотя изображение объекта увеличивается при сокращении расстояния, его воспринимаемая величина остается почти неизменной. Посмотрим на зрителей в театре. Все лица кажутся нам почти одинаковыми по величине, несмотря на то что изображения лиц, находящихся вдали, значительно меньше, чем более близких к нам. Посмотрите на кисти ваших рук – одну на расстоянии вытянутой руки, а другую вдвое ближе; они будут казаться совершенно одинакового размера, в то время как изображение на сетчатке дальней кисти руки будет составлять только половину величины (линейной) ближней. Но если ближнюю кисть расположить так, чтобы она закрывала дальнюю, тогда они будут восприниматься как совершенно разные по величине. Этот маленький эксперимент стоит провести. То, что теперь известно как константность величины, было описано Декартом [11 - Рене Декарт (1596–1650) оказал, пожалуй, наибольшее влияние на современных философов. Теперь трудно уйти от его дуалистического понимания духа и материи, которое пронизывает всю современную психологическую мысль.] в 1637 году в работе «Диоптрика».

   «В заключение, – пишет Декарт, – мне нет необходимости говорить что-либо специальное о нашем способе видеть величину или форму предметов, он полностью детерминируется нашим способом видеть расстояние и расположение частей этих предметов. Таким образом, их величина оценивается в соответствии с нашими знаниями или нашим мнением об их удаленности в сочетании с величиной изображения, которое отпечатывается на задней стенке глаза. Абсолютная величина изображений не имеет значения. Ясно, что эти изображения в сто раз больше, когда объекты очень близко от нас, чем когда они находятся на расстоянии в десять раз большем, однако нам не кажется при этом, что объекты увеличиваются в сто раз (по площади, а не по линейным размерам); напротив, они кажутся почти той же величины, во всяком случае, до тех пор, пока мы не ошибаемся (слишком сильно) в оценке расстояния».

   Здесь мы имеем такое ясное изложение явления константности величины, какого не находим у психологов более позднего времени. Декарт описал также и то явление, которое теперь называется константностью формы.

   «Кроме того, наша оценка формы явно исходит из нашего знания или мнения о расположении различных частей предметов и не согласуется с изображением в глазу, так как в этих изображениях обычно овалы и ромбы там, где мы видим круги и квадраты».

   Способность перцептивной системы компенсировать изменения расстояния была очень детально исследована, особенно английским психологом Робертом Таулессом в 30-х годах. Таулесс измерял величину константности в различных условиях у различных людей. Он пользовался очень простой аппаратурой: только линейкой и кусками картона. Для измерения величины константности он помещал квадрат из картона на определенном расстоянии от наблюдателя и несколько квадратов разной величины вблизи. Испытуемый выбирал из числа лежащих перед ним квадратов тот, который казался ему такой же величины, что и дальний образец. Сопоставляя эти квадраты, легко можно количественно оценить меру константности. Таулесс обнаружил, что его испытуемые обычно выбирали квадраты почти той же самой величины, что и настоящая величина удаленного образца, хотя изображение этого квадрата на сетчатке было меньше, чем изображение ближних квадратов. Как правило, константность была почти абсолютной по отношению к довольно близким предметам, однако она нарушалась при оценке очень отдаленных предметов, которые кажутся совсем игрушечными. Константность не сохранялась, если предметы имели мало признаков глубины. Критически настроенные испытуемые, так же как и художники с большим опытом, проявляли меньшую константность. Как и предполагал Декарт 300 лет назад, существует перцептивная шкалирующая система, благодаря которой одинаковые по размерам объекты, расположенные на различных расстояниях от наблюдателя, кажутся ему «почти равными по величине, по крайней мере если он не ошибается в оценке расстояния». Таулесс измерял также константность формы; с этой целью он нарезал серию картонных ромбов или эллипсов различной кривизны, помещал их перед испытуемым и предлагал ему выбрать те из них, которые соответствуют по форме образцам – вырезанным из картона квадратам или кругам, расположенным под определенным углом к линии взора испытуемого. Автор снова обнаружил, что константность формы довольно высока, но не абсолютна, и вновь испытуемые очень сильно различались по величине константности: у критически настроенных субъектов и художников опять наблюдалась тенденция к меньшей константности по сравнению с остальными испытуемыми, причем некоторые испытуемые в этих экспериментальных условиях могли более или менее произвольно изменять величину своей константности.
   Можно увидеть действие своего собственного шкалирующего механизма константности. Это займет всего несколько секунд и будет очень наглядно.
   Сначала надо получить четкий последовательный образ, пристально посмотрев на яркий свет (лучше всего на фотографическую вспышку), а затем посмотреть на стену или экран. Последовательный образ появится на экране, и размеры его изменятся в соответствии с расстоянием до экрана. Эксперимент попросту состоит в следующем: после того как вы получили четкий последовательный образ вспышки, посмотрите на расположенную вблизи ровную поверхность– скажем, книгу или ладонь, а затем взгляните на дальнюю стену комнаты. Вы обнаружите, что последовательный образ очень заметно изменяется по величине. Он будет уменьшаться при взгляде на ближнюю поверхность и увеличиваться, когда вы посмотрите на дальнюю стену. Известно, что при увеличении расстояния до экрана, на который проецируется последовательный образ, в два раза размеры этого образа увеличиваются вдвое. Это обратное соотношение между величиной и расстоянием известно под названием закона Эммерта.
   Увеличение зрительного последовательного образа с увеличением расстояния происходит благодаря действию шкалирующего механизма константности, который в обычных условиях компенсирует сокращение изображений предметов на сетчатке при увеличении расстояния до них. В описанном выше эксперименте изображение вспышки не сокращается, поскольку оно фиксировано на сетчатке, и таким образом мы видим действие нашего собственного шкалирующего механизма константности.
   Теперь можно вернуться к иллюзиям. Если бы шкалирующий механизм константности, имеющий тенденцию компенсировать изменения расстояния, приводился в действие теми деталями перспективного рисунка, которые указывают на глубину, то мы должны были бы ожидать появление наблюдаемых искажений восприятия в рисунках, вызывающих иллюзии. Это очень разумная теория. Ее большим достоинством является то, что она не постулирует ничего такого, что было бы нам еще неизвестно. Она объединяет два общеизвестных явления, предполагая, что иллюзорные нарушения – это результат действия шкалирующего механизма константности при его неправильном использовании. Так как рисунки, вызывающие иллюзии, по существу плоские, легко понять, что если все же детали рисунка, отражающие перспективу, вводят в действие механизм константности, то включение этого механизма должно расцениваться как неуместное. Части рисунков, воспринимаемые как более отдаленные, будут увеличиваться. В этом и состоит сущность явления.
   Но одно дело – выдвинуть теорию, другое – доказать ее справедливость. Фактически принятие этой теории создало известные трудности, к рассмотрению которых мы сейчас и перейдем. Рисунки, вызывающие иллюзии, как правило, выглядят плоскими, двухмерными. Мы должны объяснить:
   1) почему эти рисунки кажутся плоскими, несмотря на наличие деталей, указывающих на перспективу;
   2) каким образом может включаться в действие механизм константности, если эти рисунки выглядят плоскими, когда, согласно закону Эммерта, механизм константности функционирует лишь в соответствии с видимым расстоянием. Я полагаю, что именно эти трудности и препятствовали серьезному обсуждению данной теории до настоящего времени. Теперь посмотрим, не можем ли мы преодолеть эти трудности.
   Первое затруднение объяснить сравнительно просто. Когда мы смотрим на рисунки, вызывающие иллюзии, мы видим не только сами рисунки, но и бумагу, на которой они изображены. Рисунки выглядят плоскими, потому что они расположены на плоской поверхности. Что произойдет, если мы сохраним рисунки, но уберем поверхность, на которой они изображены?
   Это легко сделать, если изготовить проволочные модели этих рисунков и раскрасить их светящейся краской, чтобы они светились в темноте. Если подобные светящиеся модели рисунков рассматривать в темноте, глядя на них одним глазом, чтобы исключить стереоскопическую информацию об их действительной глубине или ограничить эту информацию, мы обнаружим, что модели кажутся трехмерными. Модель стрелы, например, больше не будет казаться плоской: она похожа на угол. Модель стрелы с расходящимися концами наконечников похожа на внутренний угол, а со сходящимися концами – на внешний угол здания, как это соответствует законам перспективы, и они неотличимы от настоящих трехмерных моделей углов. Это наблюдение раскрывает причину того, почему подобные рисунки в обычных условиях кажутся плоскими: фактура бумаги является источником информации, противоречащей той, которая поступает от деталей рисунка, указывающих на перспективу, что и мешает появлению ощущения глубины. Это очень важно учитывать художнику, так как фактура его бумаги или холста всегда будет конкурировать с теми деталями его рисунка, которые передают глубину, и мешать видеть его в трех измерениях. Удалим фактуру – и удивительным образом появится ощущение глубины. В этом и заключается причина, почему цветные фотографические пленки при простом просматривании могут казаться более убедительными по глубине, чем когда они проецируются на экран, особенно если свет довольно тусклый, так что легкие недостатки поверхности пленки не выявляются.
   Второе утверждение – то, что механизм константности работает в соответствии с видимым расстоянием, как это гласит закон Эммерта, – оспорить труднее, и оно поддерживается крупными специалистами. Так, Ительсон, цитируя для подкрепления своей точки зрения пятерых выдающихся психологов, которые работали над этой проблемой, говорит следующее: «Константность, по общему мнению, зависит от нашей собственной оценки расстояния». Тем не менее я буду оспаривать это утверждение, так как уверен, что оно не только ошибочно, но и задерживает развитие адекватной теории.
   Рисунки, вызывающие иллюзии, как правило, кажутся плоскими; верно также и то, что механизм константности работает в соответствии с видимым расстоянием, как это утверждает закон Эммерта, однако из этого не следует, что константность непременно связана с видимым расстоянием. Есть все основания думать, что константность регулируется признаками глубины, даже если им противоречат другие детали рисунка, как это, например, происходит, когда рисунок с перспективой или рисунки, вызывающие иллюзии, изображены на грубой бумаге. Если бы мы могли показать, что это именно так, тогда мы объяснили бы иллюзии и узнали бы нечто новое относительно механизма константности.
   Теперь мы должны рассмотреть еще одну группу фактов, доказывающих, что неадекватное действие механизма константности может вызывать искажения восприятия рисунка. Это заставит нас заняться техническими и довольно сложными вопросами, но вот эти факты.
   Мы можем взять рисунки с двойственным восприятием глубины. Эти рисунки (например, куб Неккера, рис. 1.17) вызывают попеременно то одно, то другое восприятие глубины и даже то один, то другой сетчаточный образ, хотя входная информация остается неизменной.

   Рис. 1.17. Этот рисунок меняется по глубине: плоскость куба, отмеченная небольшим кружком, иногда кажется расположенной спереди, иногда сзади. Можно считать, что подобное чередование восприятия глубины представляет собой смену перцептивных «гипотез». Зрительная система принимает то одну, то другую гипотезу, никогда не останавливаясь ни на одном решении. Этот процесс происходит при обычном восприятии, но тогда, как правило, существует единственное однозначное решение

   Теперь, если мы внимательно посмотрим на куб Неккера, то обнаружим, что хотя поверхности куба меняют свое расположение по глубине, они не изменяются по величине. Этот факт прямо говорит нам о том, что механизм константности здесь не вовлекается, не приводится в действие признаками глубины, изображенными линейным образом на бумаге. Если мы сделаем светящийся куб (проволочную модель, покрытую светящейся краской, чтобы она была видна в темноте, благодаря чему мы исключаем влияние структурного фона бумаги на восприятие), то получим совершенно иные результаты. Когда наш светящийся куб изменяется по глубине, он сразу же изменяется и по форме. Та поверхность куба, которая воспринимается как дальняя, кажется больше, хотя обе поверхности куба фактически одинаковой величины. Таким образом, мы видим на этом примере, что закон Эммерта применим и к двойственным изображениям. Если мы сделаем настоящий трехмерный куб, то обнаружим, что, когда он переворачивается в нашем восприятии, мы видим вместо куба усеченную пирамиду, поскольку та поверхность куба, которая кажется ближе, выглядит меньше, чем та, которая воспринимается как более удаленная; здесь константность действует в обратном порядке, в соответствии с видимой, а не истинной глубиной, что и приводит к искажениям величины при изменении восприятия глубины. Этот факт может убедить в том, что восприятие глубины, по существу, связано с константностью; однако рассмотрим следующие факты. Возьмем рисунок куба, изображенный на бумаге, но с добавочной линией, как показано рис. 1.18. Эта линия, несмотря на то что она фактически прямая, кажется изогнутой в том месте, где она пересекает угол куба. Теперь тщательно проследите за этой линией, когда куб изменяется (неожиданно) по параметру глубины. Вы увидите, что линия продолжает казаться изогнутой точно таким же образом. Здесь мы видим нечто совершенно иное по сравнению с тем, что происходит, когда подобная линия добавляется к настоящему трехмерному светящемуся кубу: тогда линия будет тоже казаться изогнутой (вследствие константности), но направление изгиба меняется, когда восприятие куба изменяется по глубине.
   Изгиб линии, пересекающий угол нарисованного куба, определяется не тем, кажется ли этот угол внутренним или внешним, а просто тем, является ли этот угол внутренним или внешним в обычных условиях трехмерного восприятия.

   Рис. 1.18. Линия, пересекающая угол куба Неккера, кажется слегка изогнутой, хотя фактически она прямая. Она кажется такой же изогнутой и тогда, когда куб переворачивается по глубине. Из этого следует, что иллюзионный изгиб линии не является результатом воспринимаемой глубины. Но если сделать светящуюся модель куба, направление изгиба линии будет меняться с каждым изменением ориентации куба

   Это важное обстоятельство, так как оно подтверждает, что иллюзорное искажение линии возникает не вследствие механизма константности, действующего в соответствии с видимой глубиной, а прямо согласуется с признаками глубины, хотя бы им и противоречила фактура бумаги, из-за которой куб кажется плоским. Если мы поместим линию, подобную этой, поперек светящегося куба, то направление изгиба этой линии будет изменяться с изменением ориентации куба в нашем восприятии; здесь закон Эммерта перестает действовать.
   Можно измерить видимую глубину, восприятие которой возникает благодаря перспективе или другим признакам глубины; это можно сделать с помощью ряда технических приемов, обеспечивающих объективное измерение видимой глубины. С помощью этих приемов (предложенных автором) можно прямо соотнести видимую глубину с иллюзиями.
   Довольно легко вычислить меру иллюзии типа искажений величины или формы, о которых идет речь в этой главе. Это можно сделать с помощью набора различных линий или форм, предложенных наблюдателю, с тем чтобы он выбрал среди них ту, которая больше всего похожа на рисунок, вызывающий иллюзию, как видит ее сам наблюдатель. Разумеется, важно показывать наблюдателю сравниваемую с образцом линию так, чтобы она не искажалась! В опыте иногда лучше использовать такое приспособление, которое дает возможность наблюдателю или экспериментатору производить непрерывное подравнивание сравниваемой линии или набора линий с образцом. Такое приспособление для сравнения линий показано на рис. 1.19.

   Рис. 1.19. Как измерить иллюзию. Наблюдатель смотрит на стрелу и сравниваемую с ней линию, которую он устанавливает так, чтобы она оказалась той же длины, что и искаженная стрела. Таким образом можно непосредственно измерять степень иллюзии. (Измерение, однако, возможно только тогда, когда иллюзия не является логически парадоксальной.) На рисунке показано, как выглядит аппаратура сзади, со стороны экспериментатора

   Труднее измерить видимую глубину. Это может показаться даже невозможным. Но рассмотрим рис. 1.20. Рисунок освещается сзади, чтобы избежать влияния фактуры фона на восприятие, и виден через экран поляроида. Другой экран поляроида помещается над одним глазом под углом к первому так, чтобы свет от рисунка не достигал этого глаза. Между глазами и рисунком помещается стекло, покрытое с одной стороны тонким слоем амальгамы, через которое виден рисунок и которое также отражает одно или несколько небольших источников света, вмонтированных в оптическую линейку. Эти источники света кажутся расположенными на рисунке. Конечно, с точки зрения оптических законов, они действительно находятся на рисунке, но только в том случае, когда расстояние от источников света до глаз равно расстоянию от рисунка до глаз. Однако маленький источник виден обоими глазами, в то время как рисунок виден только одним глазом, потому что другой закрыт поляроидом. Передвигая источники света по оптической линейке, мы можем поместить их таким образом, что они будут казаться расположенными на том же самом расстоянии от наблюдателя, что и любая часть рисунка. Если рисунок имеет перспективу или другие признаки глубины, тогда наблюдатель помещает источники света не на истинном расстоянии, которое отделяет его от рисунка, а на том, которое, как ему кажется, отделяет его от той части рисунка, на которую он наводит световое пятно. Для людей с нормальным бинокулярным восприятием глубины это довольно простая задача, и таким способом можно измерить кажущуюся глубину.

   Рис. 1.20. Как измерить кажущуюся глубину изображения. Рисунок (плоский) освещается сзади, чтобы избежать влияния структуры фона, что создает парадоксальное впечатление глубины. Свет от рисунка проходит через поляроид, закрывающий один глаз. Регулируемое испытуемым световое пятно посылается на рисунок путем отражения от стекла, покрытого с одной стороны тонким слоем амальгамы. Это пятно рассматривается обоими глазами и устанавливается испытуемым на видимое расстояние от любой избранной части рисунка. Таким образом с помощью бинокулярного зрения измеряется монокулярно видимая глубина

   Эти опыты показывают, что рисунки, вызывающие иллюзии, действительно воспринимаются как обладающие глубинной в соответствии с теми деталями, которые указывают на перспективу, и что иллюзия усиливается, когда признаки, по которым судят о глубине, становятся более выразительными.
   Таким образом, мы видим, что иллюзии связаны с восприятием глубины.


   Искажения и перспектива

   В западном мире комнаты почти всегда прямоугольные, и у многих предметов, как, например, у ящиков, углы прямые. Кроме того, многие объекты, например шоссейные и железные дороги, представляют собой длинные параллельные, сходящиеся в перспективе. Люди в западном мире живут в зрительной среде, богатой признаками перспективы, указывающими на расстояние. Мы можем задать вопрос: будут ли возникать иллюзии, которые, как мы полагаем, связаны с перспективой, у людей, живущих в другом окружении, где мало прямых углов и длинных параллельных линий? К счастью, были проведены некоторые исследования восприятия людей, живущих в подобной среде, и сделаны измерения их восприимчивости по отношению к такого рода рисункам.
   Представителями людей, живущих в «неперспективном» мире, являются зулусы. Их мир можно охарактеризовать как «культуру круга»: их жилища круглые, двери тоже круглые, они распахивают свою землю не прямыми, а закругленными бороздами, и лишь немногие предметы их обихода обладают углами или прямыми линиями. Таким образом, зулусы идеальные испытуемые для наших целей. Было обнаружено, что они испытывают иллюзию стрелы лишь в небольшой степени, в то время как другие иллюзии у них почти совсем не возникают. Было проведено исследование людей, живущих в густом лесу. Восприятие этих людей представляет интерес, поскольку они не видят предметов на большом расстоянии, так как у них в лесу имеются лишь небольшие свободные пространства. Когда их вывезли из леса и показали объекты, расположенные на большом расстоянии, они воспринимали их не как удаленные, а как маленькие. У людей, живущих в условиях западной культуры, подобные искажения восприятия возникают, когда они смотрят вниз с высоты. Из окна верхнего этажа объекты кажутся слишком маленькими с точки зрения наблюдателя, хотя кровельщики и люди, работающие на лесах и перекрытиях небоскребов, сообщают, что они видят объекты внизу без искажений. По-видимому, непосредственный опыт – важный фактор в установлении зрительной оценки объектов.
   Этот вывод следует также из наблюдений над ослепшим в детстве человеком, у которого зрение было восстановлено операционным путем в зрелые годы. Вскоре после операции он думал, что может выпрыгнуть из окна больницы, не причинив себе вреда, хотя окно находилось на высоте 10–12 метров. Хотя он ошибался при оценке высоты (расстояния до земли), в оценке знакомых ему горизонтальных расстояний он был довольно точен. Подобно зулусам, у него не возникали никакие обычные иллюзии, кроме иллюзии стрелы, да и то в небольшой мере.
   Иллюзия стрелы была измерена у некоторых животных, особенно у голубей и рыб. Методика опыта заключалась в том, что у экспериментальных животных вырабатывалась реакция выбора более длинной из двух линий, и после того как эта реакция закреплялась, им предъявлялся рисунок со стрелами, древки которых были объективно одинаковой длины. Выберут ли они стрелу, которая кажется нам длиннее? И голуби, и рыбы выбирали именно эту стрелу. Таким образом, очевидно, что животные также испытывают иллюзии.
   (Фактически этот эксперимент не так прост, как это может показаться, поскольку важно установить, что животные реагируют именно на длину древка стрелы, а не на длину всей фигуры. Для этого приходилось вырабатывать у животных дифференцировки на линии, имеющие различную форму наконечников на обоих концах для того, чтобы быть уверенным, что именно длина самих линий, а не общая длина фигуры вызывает реакцию животных. В этот период тренировки следовало быть осторожным и не использовать в качестве наконечников такие, которые могли бы вызвать иллюзии.)
   Свидетельства представителей тех культур, в которых мало символов перспективы (хотя им все же свойственны некоторые признаки перспективы, например те, которые возникают при движении, то есть признаки «динамической перспективы»), показывают, что они испытывают лишь слабые иллюзии или же полностью лишены их, если признаки перспективы в рисунке едва намечены. Наблюдение над человеком, ослепшим детстве, также обнаруживает, что иллюзии частично зависят от предварительного зрительного опыта. Факты, полученные в экспериментах над животными, свидетельствуют, что иллюзии свойственны не только перцептивной системе человека, но возникают также и при менее развитых глазах и мозге. Было бы интересно поместить животных в среду, лишенную признаков перспективы, а затем исследовать их иллюзии. Вполне вероятно, что иллюзий у них не будет. Фактически попытка провести такой эксперимент на рыбах была сделана в лаборатории автора. Но, к сожалению, эти рыбы погибли, хотя, вероятно, не из-за нарушений восприятия.
   К тому, что мы сказали о представителях иных культур, следует добавить, что эти люди мало или совсем не рисовали и не фотографировали знакомые предметы, так же как и слепой в прошлом человек, после того как он прозрел. Вероятно, признаки перспективы используются только после накопленного опыта, после того как зрительные ощущения связываются с тактильными, и только тогда соответствующие признаки перспективы вызывают искажения величины при восприятии плоских изображений. Имеются некоторые доказательства того, что модели рисунков, о которых шла речь выше, вызывают нарушения восприятия величины и при оценке их на ощупь. Так, по-видимому, происходит и у слепых людей, ощупывающих подобные модели. Факты такого рода прежде всего относятся к иллюзии стрелы, хотя, возможно, это не лучшее подтверждение гипотезы, поскольку ошибки в оценке длины подобных моделей могут быть обусловлены ограниченными возможностями тактильной системы в оценке пространственных соотношений, вследствие чего возникает тенденция помещать конец линии за углом при ощупывании расходящихся концов наконечника и перед вершиной угла при ощупывании сходящихся концов наконечника стрелы. Таким образом и возникает ощущение удлинения первой и укорочения второй стрелы. Как уже было сказано (в связи с обсуждением теории ограниченной остроты зрения), это самое неубедительное объяснение иллюзий, касающихся зрения, потому что зрительная система обладает высокой чувствительностью; однако возможно, это служит объяснением для осязания, где чувствительность настолько низка, что эта причина может привести к искажению углов моделей стрел. Все это звучит довольно тривиально: серьезный разговор о тактильных иллюзиях может состояться лишь после того, когда мы узнаем о них значительно больше <…>.



   Д. Креч, Р. Крачфилд, Н. Ливсон
   Восприятие движения и времени [12 - Krech D., Crutchfield R, Livson N. Elements of psychology. – N. Y., 1969. – P. 219–229.]


   Зрительное восприятие движения не объясняется просто реальным физическим движением стимулов в окружающей среде. Например, в случае индуцированного движения, возникающего при относительном перемещении двух объектов, видится движущимся не обязательно именно тот объект, который движется реально. В случае кажущегося движения имеется вполне убедительное впечатление движения, несмотря на то что реальное движение вообще отсутствует. Автокинетический эффект возникает, например, при наблюдении в полной темноте единственного подвижного источника света. Все эти типы «иллюзорного» движения наблюдатель не может отличить от физически реального.
   Перцептивная организация всего поля сильно влияет на скорость и направление воспринимаемого движения. Движущиеся объекты часто имеют для нас сложные свойства (например, «причинность»), описываемые психофизическими законами. Также может изучаться восприятие времени: могут быть определены некоторые факторы, влияющие на субъективную длительность данного интервала. Например, на восприятие времени влияют медикаменты. Вообще говоря, то, что ускоряет процессы в организме, имеет тенденцию ускорять течение времени, а психологические депрессанты имеют тенденцию замедлять его.
   Оценка коротких временных интервалов может отражать работу механизмов, отличных от тех, которые обеспечивают оценку длительных интервалов. В случае коротких интервалов есть тенденция недооценивать ничем не заполненные промежутки времени. В случае длительных интервалов точность оценки времени зависит от событий в окружающей среде и состояний организма.


   Зрительное движение

   Зрительное восприятие движения – один из самых увлекательных разделов психологии восприятия. Как и большинство основных феноменов, восприятие движения объектов в окружающей среде на первый взгляд не представляет особых проблем. Вопрос: почему мы видим, как движется объект? Ответ: просто потому, что объект движется и, двигаясь, меняет свое положение в пространстве; поскольку мы замечаем эти изменения, мы «видим» движение. Теперь этот простой ответ вообще не является ответом. Часто физическое движение не воспринимается, а видимое движение наблюдается там, где полностью отсутствует реальное движение.


   Индуцированное движение

   Возьмем в качестве примера иллюзорное движение луны за облаками. Он иллюстрирует и то, что реально движущийся объект (облака) может казаться неподвижным, и то, что реально неподвижный объект (луна) может восприниматься движущимся. Говорят, что движущийся предмет «вызывает» видимость движения другого предмета, поэтому мы называем это явление «вызванным», или индуцированным движением.
   Чтобы понять его, давайте сначала проанализируем стимульную ситуацию. На сетчатке имеются изображения луны и облаков. Поскольку облака приближаются к луне, расстояние между их изображениями на сетчатке сокращается. Именно это расстояние между двумя проекциями на сетчатке и формирует стимул для восприятия движения.
   Если вся информация, которую мы имеем, состоит в смещении двух предметов относительно друг друга, то ситуация двусмысленна с точки зрения наблюдателя: в действительности могут двигаться как каждый из объектов в отдельности, так и оба объекта вместе. Тогда какой же из них будет восприниматься движущимся? Вообще при наличии логической возможности восприятия движения любого объекта «двигаться» имеет тенденцию тот, который видится как фигура относительно фона, создаваемого другим объектом. Это можно легко продемонстрировать следующим образом. Войдем в затемненную комнату; на стене ее светящиеся контуры прямоугольника, а внутри них световая точка. Прямоугольник и точка сделаны так, что могут двигаться независимо друг от друга. Проведем три эксперимента (см. рис. 1.21).
   Первый: прямоугольник неподвижен, точка медленно движется вправо; при этом точка видится движущейся вправо, а четырехугольник неподвижным. Здесь восприятие соответствует физической ситуации. Второй эксперимент: точка неподвижна, четырехугольник движется влево. Теперь восприятие не соответствует реальности, поскольку здесь также наблюдается неподвижный прямоугольник и движущаяся вправо точка. В третьем эксперименте прямоугольник движется влево, одновременно с ним точка движется вправо. И снова испытуемый видит, что прямоугольник неподвижен, а точка движется вправо.

   Рис. 1.21. Три экспериментальные ситуации, создающие эффект индуцированного движения. Точка и прямоугольник могут двигаться независимо друг от друга. Сплошные линии указывают физическое движение, пунктирные – видимое движение: а) реально движется только точка; б) реально движется прямоугольник; в) реально движутся и точка, и прямоугольник. Несмотря на это, во всех случаях воспринимаемое движение одинаково: кажется, что движется точка, а прямоугольник остается неподвижным. Три различных физических движения имеют своим результатом идентичное восприятие движения. 1 – действительное движение; 2 – конечное положение и воспринятое движение

   Мы видим здесь поразительный пример того, как три различных набора физических движений могут приводить к идентичному восприятию. Причина ясна: изменения сетчаточных проекций во всех трех ситуациях одинаковы, и в каждом случае «движется» именно точка, поскольку она является «фигурой».
   Когда два объекта в одинаковой степени могут быть фигурами, движущимся имеет тенденцию восприниматься тот, который фиксируется. Фиксация того или другого объекта может определяться инструкцией, ожиданием или установкой. Если в темноте предъявляются две световые точки, одна над другой, и одна из них движется горизонтально вперед-назад, мы получим ситуацию, в которой может восприниматься движение как нижней, так и верхней точки. Если испытуемому говорят, что он смотрит на «метроном», движущейся воспринимается верхняя точка; если говорят, что это «маятник», ему кажется, что движется нижняя точка (см. рис. 1.22).
   Для наблюдателя индуцированное движение неотделимо от «реального». Так же обстоит дело и с так называемым кажущимся движением.


   Рис. 1.22. Значение и движение. Объяснение см. в тексте. 1 – действительное движение; 2 – «маятник»; 3 – «метроном»


   Кажущееся движение

   Каждый знает, что полное впечатление движения может возникнуть при быстрой смене неподвижных картин, как это бывает, например, в кино. Такое кажущееся движение называют иногда «стробоскопическим движением», или «фи-феноменом». Оно может быть понято как еще один пример временного слияния.
   Проведем простую лабораторную демонстрацию. Два источника света установлены в нескольких сантиметрах друг от друга. Левый включается и выключается; через одну или две секунды другой также включается и выключается. Наблюдатель воспринимает две следующие одна за другой вспышки света. Если временной интервал между вспышками постепенно сокращается, происходит удивительное перцептивное преобразование: кажется, что левая световая точка движется вправо, пересекая пространство, разделяющее эти точки. Наконец, когда временной интервал становится совсем коротким, ощущение движения пропадает, и вспышки видятся одновременно, каждая на своем месте.
   При простом изменении временного интервала между стимулами возникают три качественно различных впечатления: последовательность, движение и одновременность. Наиболее замечательно то, что кажущееся движение совершенно отчетливо заполняет пустое пространство между двумя стимулами.
   Естественно предположить, что причиной этого эффекта являются движения глаз. Поскольку глаза движутся от одного стимула к другому, их поворот создает кинестетические сигналы, преобразуемые в восприятие движения. Это предположение легко опровергается тем фактом, что движение можно наблюдать одновременно в противоположных направлениях.
   Больше того, чтобы испытуемый увидел кажущееся движение, совсем не обязательно последовательно стимулировать различные точки сетчатки. Рок и Эбенхольц (1962) создали остроумную экспериментальную методику, позволявшую их испытуемым монокулярно видеть поочередно вспыхивающие световые линии как находящиеся в разных местах пространства, хотя при этом возбуждалась одна и та же область сетчатки.
   Они получали этот эффект, заставляя испытуемого двигать глаза из одной позиции в другую таким образом, чтобы обеспечивалось фовеальное видение каждой линии. В другом же случае условия подбирались так, что испытуемый не воспринимал линии как пространственно разделенные, хотя раздражались различные участки сетчатки. В этом случае испытуемые двигали глазами из стороны в сторону так, чтобы поочередно видеть единственную неподвижную вспыхивающую линию то фовеа, то периферией. Таким образом достигалась последовательная смена участков сетчатки при отсутствии реального разделения линий; при этом отсутствовало также восприятие их как находящихся в разных местах. Кажущееся движение возникало только в первых условиях, во вторых же оно никогда не наблюдалось. Это говорит о том, что необходимым условием восприятия движения между двумя точками является видение расстояния между ними, а не их сетчаточное разделение.
   Условия, влияющие на появление кажущегося движения, могут быть выражены в обобщенных предложениях, касающихся особенностей стимулов и отношений между ними (рис. 1.23).

   Рис. 1.23. Точки под номером 1 зажигаются одновременно; спустя секунду одновременно зажигаются точки 2. Наблюдатель одновременно видит справа движение точки вверх, а слева – движение точки вниз

   Но нам абсолютно неясны специфические механизмы, ответственные за кажущееся движение; мы не можем также сказать, является ли этот феномен врожденным или приобретается в процессе научения. Есть данные, подтверждающие обе точки зрения. Например, Рок, Таубер и Хеллер (1965), используя тот факт, что рыбы имеют тенденцию плыть в направлении вращения барабана, показали, что новорожденные гуппи спустя несколько минут после рождения делают то же самое, если их поместить внутрь неподвижного барабана, который только кажется вращающимся. Это кажущееся вращение создавалось последовательным включением вертикальных столбиков вдоль стенок барабана: единственная светлая колонка, двигаясь вокруг барабана, создавала иллюзию его вращения. Когда направление кажущегося движения менялось (сменой последовательности выключения), рыбы меняли направление своего движения. Этот эффект наблюдался у всех новорожденных гуппи во всех пробах тогда и только тогда, когда скорость смены столбиков была умеренной. Ни одна рыба, однако, не обнаруживала никакого эффекта, если скорость смены светящихся столбиков была очень большой или очень маленькой. Как известно, то же самое наблюдается и при фи-феномене.
   Смысл этих результатов в том, что новорожденные гуппи в самом деле воспринимают кажущееся движение, и поскольку у них нет предварительного зрительного опыта (они содержались в темноте с рождения до момента испытаний), это восприятие должно иметь врожденную основу. Те же исследователи предположили, что новорожденные дети тоже могут воспринимать кажущееся движение. Но демонстрация врожденных основ данного феномена не устраняет возможности его модификации по мере приобретения опыта. Например, намного труднее воспринимать кажущееся движение между двумя объектами, имеющими разную форму. Причина в том, что движение в такой ситуации гораздо хуже осмысливается. Точ и Ительсон (1965) приходят к аналогичному выводу, а именно что направление кажущегося движения зависит от значения используемых стимулов.
   Кажущееся движение обнаружено также в других сенсорных модальностях, например в осязании. Если с подходящей скоростью поочередно прикасаться к двум точкам кожи, создается ощущение движения стимула из одной точки в другую. Два щелчка, подаваемые на разные уши через короткий промежуток времени, могут восприниматься как один щелчок, движущийся сквозь голову.


   Автокинетическое движение

   При определенных условиях единственный неподвижный стимул может также восприниматься движущимся. Когда мы смотрим на светящуюся точку – единственный видимый стимул в темной комнате, – мы замечаем удивительную вещь. Кажется, что неподвижная точка движется то в одном, то в другом направлении, иногда медленно, иногда очень быстро. Если мы рассматриваем ее длительное время, она может совершать широкие размашистые движения или странные резкие скачки. Амплитуда движений может быть довольно большой. Если держать вытянутый палец в направлении движущейся точки, воспроизводя ее движение, и внезапно зажечь свет, можно обнаружить, что палец отклонился на 30° от настоящего положения точки. Знание того, что точка на самом деле неподвижна, не нарушает эффекта. Больше того, движение видится как «реальное». Наивный испытуемый искренне верит, что в данный момент точка движется физически; информированный испытуемый верит в неподвижность точки с большим трудом.
   Этот эффект известен как автокинетическое (самогенерируемое) движение. Основным стимульным условием его возникновения является отсутствие зрительного окружения световой точки. Как только в зрительное поле вводятся другие изображения, например линия, другие точки и т. п., автокинетический эффект заметно уменьшается. Если мы еще более структурируем зрительную стимуляцию, например увеличим освещенность комнаты, так что станут видны все ее детали, то эффект полностью исчезает и точка увидится неподвижной. Летчики во время ночных полетов испытывают автокинетическую иллюзию в отношении удаленных сигнальных огней и даже огней на других самолетах. Многие из них придумывают способы поддержания стабильности системы отсчета, например сопоставляют удаленный объект с краями окон кабины, для того чтобы поддерживать верную ориентацию.
   Полное объяснение автокинетического движения еще не дано. Играют роль движения глаз, хотя они и не обнаруживают заметной тенденции определять направление автокинетического движения. Мэтин и Мак-Киннон (1964) сообщают, что автокинетическое движение фактически исчезает, если во время движений глаз не происходит смещения изображения по сетчатке (это достигается техникой частичной стабилизации изображения). Играют роль также различные позы тела; на направление и размах автокинетического движения могут в значительной мере влиять положения глаз, головы, шеи, туловища по отношению к нормальной оси зрения. Таким образом, мы видим, что на зрительное восприятие влияет кинестетическая чувствительность. Это еще один пример взаимодействия систем разных модальностей.
   Больше того, поскольку оптическим условием данного движения является простое «неструктурированное» или слабо структурированное стимульное поле, можно ожидать, что фактор установки воспринимающего субъекта будет оказывать очень большое влияние; это и происходит на самом деле. Шериф (1935) показал, что на количество воспринимаемого движения влияют высказывания других людей. С помощью соответствующей инструкции можно даже достичь того, что испытуемому будет казаться, что траектория движения точки имеет форму цифр или других осмысленных фигур.


   Организация и движение

   На воспринимаемое направление вызванного кажущегося или реального движения сильно влияют факторы перцептивной организации. Мы уже наблюдали это на примере вызванного движения и на примере кажущегося движения. Рис. 1.24 иллюстрирует значение факторов организации в реальном движении.

   Рис. 1.24. Наклонная линия под углом 45° движется в зрительном поле (рис. а). Когда она наблюдается через отверстие так, что видна только ее часть, кажущееся направление движения, указанное пунктирными стрелками, полностью определяется формой отверстия. На рис. б движение кажется горизонтальным, на рис. в – вертикальным в соответствии с главными направлениями краев отверстий. На рис. г движение направлено направо вниз под углом 45°. Но если предъявить группу круглых отверстий, расположенных горизонтально (как это показано на рис. д), а линия позади них будет поочередно их пересекать, то воспринимаемое движение будет иметь горизонтальное направление

   Рис. 1.25 демонстрирует еще один аспект, показывая, как сложная комбинация движений в различных направлениях может объединиться в более простую картину.

   Рис. 1.25. Колесо медленно катится вдоль стола, находящегося в абсолютно темной комнате. К краю колеса прикреплен точечный источник света. Наблюдатель видит, что точка описывает циклоиду, показанную на рис. а. В случае, изображенном на рис. б, световой источник прикреплен только к центру колеса, и наблюдатель видит, что он движется по прямой горизонтальной линии. Что будет видеть наблюдатель при совмещении этих двух условий, когда источники света расположены одновременно в центре и на краю колеса? Можно предположить, что он увидит одновременно и движение по прямой, и движение по циклоиде, как показано на рис. в. Но на самом деле воспринимаемое движение имеет более простой и более целостный характер: световая точка на краю колеса вращается вокруг точки в центре, в то время как вся система движется по горизонтали. Короче говоря, испытуемый воспринимает правильную картину – вращающееся колесо – при минимальном количестве признаков: наблюдавшееся перед этим движение точки по циклоиде полностью отсутствует

   Движение может восприниматься в очень широком диапазоне скоростей. Конечно, скорость некоторых физических движений настолько мала, что мы не можем их обнаружить (например, рост листьев), скорость же других настолько велика, что мы вообще не видим движения (например, пули, вылетающие из винтовки).
   В диапазоне воспринимаемых скоростей видимая скорость движения не определяется только реальной физической скоростью. Здесь также огромную роль играют факторы перцептивной организации. Зрительный контекст может подчас привести к большим ошибкам в оценке скорости.
   На рис. 1.26 показаны стимульные условия, при которых две объективные скорости должны сильно отличаться, чтобы воспринимаемые скорости были равны. Обычно, однако, человек точно оценивает скорость и обнаруживает ускорение (изменение скорости).

   Рис. 1.26. Позади каждого из двух отверстий движется бесконечная бумажная лента с нарисованными на ней кругами. Первое отверстие по своим линейным размерам в два раза меньше второго; размеры кругов за ним, как и расстояние между кругами на ленте, также в два раза меньше соответствующих размеров на соседней ленте. Испытуемый получает инструкцию подобрать скорости лент так, чтобы скорости кругов были одинаковыми. Оказывается, что для достижения феноменально одинаковых скоростей физическая скорость ленты позади большого отверстия должна быть в два раза больше скорости ленты позади маленького отверстия (Brown, 1931)


   Восприятие причинности в движении

   Воспринимаемое движение имеет не только направление и скорость, но также и некоторую «причину».
   Нам кажется, что катящийся биллиардный шар, сталкиваясь с другим шаром, приводит его в движение; воспринимаемое движение первого шара как бы передается второму.
   Следует уточнить, что здесь мы будем говорить не о подлинной физической причинности, а о воспринимаемой причинности. Другими словами, проблема воспринимаемой причинности не отличается от любой другой психофизической проблемы, например проблемы отношения воспринимаемого цвета к физическим свойствам источника света. В резюме работ Мишотта, Нацуласа и Олума, помещенном в настоящем сборнике, показано, как могут быть осуществлены такие прсихофизические исследования воспринимаемой причинности.


   Восприятие времени

   Между восприятием времени и восприятием причинности есть некоторое сходство: ни то ни другое не имеет очевидного физического стимула. Хотя физическое время и может быть измерено, оно не является стимулом в обычном смысле: нет объекта, энергия которого воздействовала бы на некоторый рецептор времени. Тем не менее физическое время, конечно, является самым важным среди многих факторов, влияющих на восприятие времени. Таким образом, должен существовать механизм, хотя и не прямой, преобразующий физический интервал времени в сенсорные сигналы.
   Но постулирование существования механизмов еще далеко от обнаружения его. Пожалуй, самыми популярными кандидатами на эту роль в течение многих лет были связанные со временем физиологические процессы: среди предполагаемых «биологических часов» назывались сердечный ритм и метаболизм тела. Мы знаем, что на восприятие времени оказывают влияние некоторые медикаменты, оказывающие воздействие на ритмику организма. Хинин и алкоголь заставляют время течь медленнее. Кофеин, по-видимому, ускоряет его, подобно лихорадке. С другой стороны, мескалин и марихуана оказывают сильное, но не постоянное влияние на восприятие времени: они могут приводить как к ускорению, так и к замедлению субъективного времени. Вообще говоря, воздействия, процессы ускоряющие процессы в организме, ускоряют течение времени, а физиологические депрессанты замедляют его. Тем не менее механизм, опосредующий восприятие времени, до сих пор является одной из нерешенных психофизиологических проблем.
   Многие исследователи утверждают, что оценки времени могут отражать работу двух различных механизмов. Оценка короткого интервала (до 10 с) называется собственно «восприятием времени» и может рассматриваться, подобно слуховому восприятию громкости звука, как ответ на некоторый (хотя еще и неизвестный) стимул. Термин «суждение о времени» применяется к оценке более длительных интервалов (более 10 с), где оказывается необходимым запоминание длины интервала, а физическое время может быть только одним из многих взаимодействующих факторов, определяющих оцениваемую величину.
   Точность оценки короткого интервала зависит от множества факторов. Например, существует систематическая тенденция переоценивать отрезки времени менее одной секунды и недооценивать интервалы более одной секунды. Субъективная длительность промежутка времени частично зависит от того, чем он заполнен. Если отмечать начало и конец отрезка времени двумя щелчками, а между ними ничего не делать (незаполненный интервал), то он будет восприниматься как более короткий по сравнению с равным ему отрезком, заполненным серией щелчков (заполненный интервал). Любопытно также, что более коротким по времени кажется осмысленное предложение, чем набор бессмысленных слогов, имеющий ту же физическую длительность. Можно предположить, что последний состоит из значительно большего числа дискретных частей по сравнению с осмысленным предложением и воспринимается как более длительный потому, что в большей степени заполнен.
   По-видимому, заполненное время переоценивается потому, что требует большего внимания. Вообще, с точки зрения испытуемого, в заполненном интервале происходит больше событий, и это, как ему кажется, требует от него больших усилий. В результате бывают случаи, когда систематически переоцениваются внешне незаполненные, не требующие усилий или связанные с переживанием интервалы. Например, оценка интервалов, даваемая незрячими испытуемыми, в то время как их подвозили к краю обрыва, была завышена по сравнению с теми же оценками на обратном, безопасном пути (Лэнгер и др., 1961).


   Ориентировка во времени

   Когда мы имеем дело с более длительными промежутками времени – минутами, часами и даже днями, речь уже начинает идти не о чистом восприятии, а скорее о суждении. Мы судим о длительности времени, относя его к каким-нибудь событиям. Например, сколько минут тому назад был телефонный звонок или через сколько времени будет обед. Точность суждения о временных интервалах зависит от двух основных типов факторов: событий во внешнем мире и в самом субъекте. Внешние события могут относиться непосредственно ко времени: мы можем смотреть на часы или на уровень солнца над горизонтом.
   Иногда они выступают в качестве привычных признаков времени. Замечательная способность некоторых людей просыпаться точно в одно и то же время, как выяснилось, может основываться на совершенно неизвестных данным лицам признаках, например на звуках уличного движения или шагов соседа.
   И все же известно, что даже при полном отсутствии таких внешних признаков ориентация во времени может быть довольно точной. В одном эксперименте человек провел четыре дня в совершенной изоляции в звуконепроницаемой комнате, занимаясь чем хотел. Через нерегулярные отрезки времени звонил экспериментатор и спрашивал, который час. В течение первого дня «субъективные часы» испытуемого убежали вперед на четыре часа. Затем они стали возвращаться назад и к концу четвертого дня ошибались лишь на сорок минут. Как была возможна такая точность при полном отсутствии привычных внешних признаков? По-видимому, испытуемый ориентировался на определенные внутренние признаки, такие, как сонливость, голод и т. п.
   Имеются большие индивидуальные различия в способности оценивать время. Эксперименты показали, что одно и то же время может пройти для десятилетнего ребенка в пять раз быстрее, чем для шестидесятилетнего взрослого человека. У одного и того же испытуемого восприятие времени чрезвычайно варьирует в зависимости от душевного и физического состояния. В состоянии подавленности или фрустрации время течет медленно.


   Временная перспектива

   Наша способность судить о длительности времени позволяет образовать временное измерение – ось времени, на которой могут быть довольно точно размещены события. Текущий момент отмечает особую точку на этой оси, события прошлого размещаются до и события ожидаемого будущего – после этой точки.
   Это общее восприятие отношений прошлого, настоящего и будущего носит название «временной перспективы».
   Временная перспектива относительно мало изучена. Но некоторые факты заставляют с уверенностью сказать, что она чрезвычайно варьирует у разных испытуемых разных возрастов в разных ситуациях. Для солдата на фронте во время вражеской атаки временная перспектива чрезвычайно сужена. Прошлое для него отсутствует, а будущее представлено лишь несколькими часами предстоящей битвы. На следующий день, когда он лежит раненный в госпитале, его временная перспектива значительно шире. Он может думать о годах детства и о предстоящих годах.
   Временная перспектива разнообразными способами вплетается в наше поведение и определяет некоторые его аспекты.



   Ф. X. Олпорт
   Феномены восприятия [13 - AllportF. H. Theories of Perception and the concept of structure. – N. Y.; Willey, 1955. – Ch. 3. Р. 58–66.]


   Но мы еще не покончили с вопросом Коффки. Перед тем как начать наш обзор теорий, объясняющих, почему вещи выглядят именно такими, какими мы их видим, уместно будет спросить: «Какими же мы их видим?» Существует ли несколько достаточно широких категорий, в которых можно было бы отразить сущность феноменов и связанных с ними физиологических процессов? Существует ли несколько аспектов хотя и отчетливых, но не изолированных, а отражающих части целого интегрированного содержания акта восприятия?
   Введение такой первоначальной классификации требует известной смелости, и различные классификации могут не совпадать. Тем не менее нам надлежит сделать попытку, поскольку составление списка основных феноменов, которые должны быть объяснены теориями восприятия, представляет собой предварительное условие правильного анализа этих теорий. Это особенно необходимо, поскольку мы собираемся оценивать теории с точки зрения их общности или полноты. Большинство категорий, с помощью которых мы будем описывать классы феноменов восприятия, носит феноменологический характер. Они характеризуют разнообразные, но специфические свойства вещей, представленных наблюдателю в его опыте. В какой-то степени они выражают традиционный подход к экспериментам и теориям в области восприятия. Такой подход вполне понятен. Без него, как мы уже говорили, экспериментальное исследование восприятия будет малосодержательным. Однако следует помнить, что восприятие есть также активность организма. Оно предполагает наличие рецепторов, нервных импульсов, кортикальных структур и моторных элементов, не говоря уже о возможных влияниях установки или состояний организма – потребностей, мотивов, эмоций и т. п. Некоторые из этих факторов будут фигурировать в нашем списке явлений. Можно думать, что единственная причина, почему эти физиологические аспекты не всегда упоминаются наряду с феноменальными, состоит в их недостаточной еще изученности, недостаточной установленности их роли. Наше последнее знание относительно них сводится к убеждению, что объяснение перцептивных процессов должно непременно на них основываться.
   Весьма разумно, следовательно, эти физиологические аспекты восприятия, уже частично резюмированные во второй главе, еще раз обсудить в связи с феноменами восприятия. Совершенно независимо от вопроса Коффки, почему вещи выглядят такими, какими мы их видим, рассмотрение физиологических систем, обеспечивающих отражение объектов внешней среды и благодаря этому интеграцию целостного поведения организма, подводит к самому существу проблемы перцептивных процессов.


   Шесть больших классов феноменов восприятия

   Все феномены восприятия могут быть сгруппированы в шесть больших классов. Классы эти и их иллюстрации могут показаться довольно элементарными читателю, уже знакомому с ними. Тем не менее их обзор существен для получения четкого представления о задачах, стоящих перед различными теориями восприятия.
   Представим себе, что мы смотрим на различные диски, круги и другие простые объекты в меняющихся условиях. Хотя для удобства наши примеры будут взяты из области зрения, все рассмотренные ниже феномены могут быть легко проиллюстрированы и в других сенсорных модальностях.
   1. Небольшой бумажный диск показывается на белом фоне. Мы констатируем, что он видится красным. Нам предъявляется второй диск, и он выглядит синим. Представленные в непосредственном опыте определенные «качества» – в зрении мы называем их тонами или цветами – являются одним из наиболее очевидных аспектов того, как выглядят вещи. Музыкальный тон, запах розы, вкус, боль, переживания давления, тепла или холода составляют другие хорошо знакомые примеры. Далее мы замечаем, что качества характеризуются различными «количествами» или измерениями. В зрении, например, качества имеют пространственную протяженность: каждое из них как бы охватывает определенную область пространства. По отношению к качеству мы имеем также переживания «интенсивности» или «силы». Один серый диск выглядит ярче или темнее другого, один красный цвет кажется более насыщенным, нежели другой; один из тонов может быть громче или тише другого и т. д. Переживание качества, кроме того, длится во времени. Сенсорные качества и их количественные измерения составляют, следовательно, один общий аспект того, какими мы видим вещи. [14 - Хелсон насчитал не менее восемнадцати возможных направлений вариаций непосредственного восприятия цвета (Helson H. Perception. Chapter 8 in Helson H. (ed.). Theoretical foundations of psychology. N. Y., 1951, Van Nostrand).]
   Конечно, эти качества и измерения часто модифицируются условиями среды, в которой они наблюдаются, например фоном или освещенностью. Кроме того, они могут различным образом взаимодействовать друг с другом, но сущность качества никогда не объясняется полностью этими взаимодействиями. Хотя наши образы восприятия более сложны, чем эти простые качества или сенсорные модальности, последние всегда в них присутствуют. Но то же самое произойдет со всякими объектами, даже с теми, которые относятся к миру, регистрируемому физическими методами.
   Но существует ли измерение в самом качестве? Упорядочены ли сами качества и непрерывный континуум едва различимых ступенек?
   Некоторым психологам казалось, что это именно так. Например, градации цвета описываются в виде непрерывного ряда, расположенного вокруг основания цветового конуса. Звуковые тоны музыкальной шкалы располагаются в последовательную серию чрезвычайно малых различий. Эти соображения, вероятно, и привели ранних интроспекционистов к объявлению качеств атрибутами или измерениями абстрактных конструкций – ощущений. По-видимому, здесь имеется некоторая путаница. Основные цвета в действительности не образуют континуума. Каждый уникален и расположен на расстоянии от всех других подобно углам цветового треугольника. То, что лежит между основными цветами, может быть названо континуумом промежуточных качеств (сине-зеленые, оранжевые, пурпурные и т. д.). Каждое из этих качеств в различной степени похоже на основные компоненты, но каждое может быть также определено как первичное качество. Существует множество промежуточных серий, переходов, смесей качеств в различных количествах или пропорциях. Каждая из этих смесей, правда, обычно воспринимается как неразложимое «целое», однако часто удается выделить первичные компоненты, составляющие их. В них присутствуют как целостность, так и составленность, хотя в восприятии не может быть представлено и то и другое одновременно и с одинаковой ясностью. Игнорировать или пренебрегать элементарными или первичными качествами ради какой-то частной теории или метода интроспекции – значит закрывать глаза на факты, имеющие место в повседневном опыте.
   2. Наш второй класс феноменов восприятия резко отличается от первого. Хотя, подобно феноменам первого класса, они представляют собой непосредственный опыт, возникающий от действия объектов среды, феномены этого класса кажутся еще в меньшей степени детерминированными стимуляцией и в большей степени – процессами организма. Они ярко демонстрируют влияние одного перцептивного явления на другое, которое часто приводит к оптическим или каким-либо другим иллюзиям. Они связаны в основном с конфигурационными качествами воспринимаемых вещей – их формой, контуром, группировкой и т. п. Глядя на окружность, начерченную чернилами на белом картоне, мы замечаем, что ее кажущиеся размеры меняются при помещении ее между двумя параллельными линиями или линиями, образующими угол. Она может показаться трансформированной в часть спирали, если ее контур заштриховать отрезками прямой с переменным наклоном, или вследствие специфических свойств фона. Квадрат, поставленный на один из своих углов, кажется вовсе не похожим (ромбовидным) на такой же квадрат, верхняя и нижняя стороны которого находятся в горизонтальном положении. Взглянув снова на окружность, но без пересекающих ее линий или других окружностей, мы заметим, что она заключает область, которая «отделена» от фона, и что линия окружности или ее контур кажутся принадлежащими кругу, но не круглому отверстию в фоне. Мы видим, что круг кажется определенной «фигурой», отчетливо выступающей из фона, и что остальная часть картона кажется простирающейся за ним как менее ясный фон.
   Фигура и фон – непременные аспекты восприятия. В каждой сенсорной модальности мир представляется нам состоящим из фигур, расположенных на некотором фоне. Существует большое число правил, определяющих, какая часть будет фигурой и какая фоном. Если некоторая часть изображения может быть как фигурой, так и фоном, то наблюдается смена выступающих и отступающих полей при каждом переходе от восприятия одного сочетания фигуры и фона к другому, противоположному.
   Элементы фигур, точки и т. п. кажутся «идущими вместе» и разделяются на группы в зависимости от условий. Если фигуры соединены, то они могут казаться образующими единую большую фигуру или распадаться на две фигуры в соответствии с особенностями их организации. Фигура, которая сама по себе проста и отчетлива, часто трудно воспринимается, если она составляет часть большого, прочно связанного целого. Части, будучи соединены друг с другом, образуют совершенно особые целые. Часть, включенная в целое, кажется другой, чем при отдельном восприятии. Подобные эффекты организации и образования целого имеют место и в слуховой модальности, мы слышим серию регулярных ударов равной интенсивности, то на них накладывается субъективный ритм, содержащий более сильные и более слабые удары.
   Две световые точки, поочередно зажигаемые на небольшом расстоянии друг от друга и с определенным временным интервалом, будут казаться непрерывно движущейся одной точкой. Если окружность, на которую мы смотрим, разорвана или образована последовательностью точек, она тем не менее будет воспринята как замкнутая фигура.
   Можно показать, что между частями единого «целого» существуют отношения, которые выходят за пределы этих отдельных частей. Так что если части меняются с соблюдением некоторых пропорций, то их отношения (целостность) все еще остаются узнаваемыми. Этот факт демонстрируется транспозицией мелодии – переносом ее из одной тональности в другую (качество формы). То же имеет место в экспериментах, где с помощью пищевого подкрепления обучали цыплят реагировать достаточно четко на более темный из двух серых цветов. Затем, когда серый, на который была выработана реакция, объединялся в пару с новым, еще более темным цветом, цыплята начинали охотно выбирать этот последний вместо того, на который они ранее были обучены реагировать.
   Приведенные факты показывают, что в восприятии имеет место взаимодействие внутри целостностей: каждая часть оказывает некоторое влияние на другие. Ничто никогда не изолировано. «Целостный» характер формируется ансамблем, он не может быть обнаружен в частях при их раздельном восприятии.
   Итак, это наш второй большой класс аспектов восприятия. Как мы увидим, они представляют некоторую абстракцию, так как для их выделения приходится игнорировать многое из более очевидного содержания наших чувственных данных о вещах. Они скорее относятся к форме перцептивного опыта, нежели к его содержанию. Феномены этого класса широко известны как фигурационные или конфигурационные аспекты восприятия.
   3. Предположим теперь, что нам предъявляется круглый диск сначала во фронтальной плоскости, где он, конечно, кажется круглым, а затем в наклонной плоскости, так что его проекция на сетчатке приобретает эллиптическую форму. Все же мы склонны и при этих условиях видеть диск круглым, а не эллиптическим. Правда, мы видим его не абсолютно круглым, а воспринимаем скорее некий компромиссный вариант формы, более близкий к кругу, нежели к эллипсу. Это феномен константности восприятия. Он обеспечивает нам постоянство свойств всего видимого и, таким образом, позволяет узнавать и идентифицировать объекты, когда они воспринимаются различными углами или в различных положениях. Этот феномен обнаруживается при восприятии величины на различных расстояниях, а также цвета и яркости при различных условиях освещения. Признаки-сигналы, поступающие от объектов и их окружения, неразрывно связаны с эффектом константности восприятия. Эти признаки, по-видимому, «используются» в соответствии с прошлым опытом, и по большей части они обеспечивают нам весьма правильное восприятие.
   4. Четвертый класс феноменов появляется в условиях задачи абсолютной оценки отдельных стимулов упорядоченного ряда. Эта ситуация отличается от оценки, например, яркости или громкости стимула относительно объективного стандарта. Факты, с которыми мы в данном случае сталкиваемся, касаются скорее вопроса о том, что мы называем «ярким» или же «тусклым», «легким» или «тяжелым», «громким» или «тихим» и т. п.
   Предположим, например, что нам показывается несколько круглых дисков равной величины, один за другим. Они предъявляются в форме световых пятен, проецируемых на экран, и существенно различаются между собой по яркости. Мы должны решить в отношении каждого диска, считаем ли его «ярким», «тусклым» или «средним». Хотя у нас нет эталона для оценки, после предъявления серии стимулов, вероятно, определится степень яркости, которая выглядит для наблюдателя нейтральной: выше нее диски кажутся яркими, ниже – тусклыми. Другими словами, человек сам строит субъективные шкалы оценок. Мы будем называть этот феномен системой отсчета в восприятии свойств.
   5. Перейдем теперь к универсальному аспекту восприятия, который кажется слишком очевидным, чтобы на нем специально останавливаться. Он совершенно отличен от любого другого, уже описанного нами, но связан с каждым из них. Хотя это и не обязательно, давайте подойдем к вопросу с рассмотрения условий подпороговых воздействий.
   Предположим, мы смотрим на некоторый объект с целью опознать его в условиях очень короткой экспозиции или при освещенности, недостаточной для его узнавания. Будем от пробы к пробе постепенно удлинять время экспозиции или увеличивать освещенность. Сначала мы увидим какое-то красное пятно округлой формы, но опознать объект еще не сможем. Экспозиция или освещенность увеличится, и мы вновь сделаем попытку опознать объект. Может последовать целая серия безуспешных попыток или ошибочных восприятий, и вдруг мы узнаем объект сразу: это – яблоко. Это – не красный диск, не свекла, не круглый красный мяч, а яблоко. Мы не ошибаемся, так как объект имеет много характерных признаков. Мы не можем сказать, что это только цветовые впечатления; это также не одна только конфигурация. Хотя объект обладает определенной фактурой, организацией частей, непрерывностью контура и воспринимается как фигура на фоне, он представляется как нечто большее, нежели каждое из этих свойств. Он подчиняется закону константности величины и цвета, и легко может быть создана система отсчета для «яблок», устанавливающая, кажется ли предъявленный объект большим или маленьким яблоком. Однако совершенно очевидно, что ни одно из перечисленных свойств не описывает его полностью.
   Эта характеристика восприятия столь универсальна и характерна, что трудно найти в описании видения вещей что-либо более значимое. Вещи и события предстают перед нами не просто как качества, свойства или формы, но именно как вещи и события. Реальный предметный характер восприятия (назовем его так, подразумевая слово «предмет» в очень широком смысле) – фундаментальное его свойство. Быть может, примечательней всего, что в этом свойстве представлено «значение». Значение – это не только то, что связано с конфигурацией или целостностью объекта или с его величиной, яркостью и т. п. Это также и опыт в отношении данного объекта. Поскольку события также включены в наше широкое определение «предмета», то мы можем распространить эту характеристику на значения конкретных ситуаций и действий.
   6. В первых трех категориях – в сенсорных качествах и измерениях, в свойствах конфигурации и константности – мы описывали свойства восприятия, общие всем людям. В четвертой и пятой категориях также были отмечены черты, вероятно присущие всем людям, имеющим нормальный опыт. Мы переходим теперь к свойству восприятия, которое связано с индивидуальными различиями, а также с различными состояниями одного индивида.
   Давно уже известно, что специфические установки наблюдателя или отношения, существующие длительно или только что возникшие, влияют на выбор объектов, которые воспринимаются, а также на степень готовности к их восприятию. Феноменально это выражается в большей ясности или живости восприятия данных объектов. Описываемое свойство восприятия тесно связано с конкретным, предметным характером стимулов. Именно в тех случаях, когда мы принимаем во внимание конкретный характер или значение объекта, мы часто обнаруживаем связь между ним и состоянием, в котором находится испытуемый. Этот феномен более отчетливо проявляется по отношению к объектам, которые мы ищем, или к неопределенным ситуациям, которые мы готовы осмыслить в определенном плане.
   Если, например, мы смотрим не на бессмысленные окружности или цветные диски, а ищем потерянную нами дорогую брошь, наше переживание потери, соединяясь с установкой найти именно данный предмет (которая включает представление того, «как он выглядит»), сильно способствует поиску и может сократить его время. Перцептивные установки или состояния готовности, вызванные потребностями, одновременно и типичны и важны. Эмоциональные состояния также могут определять перцептивную готовность или способ восприятия определенных объектов. Как часто надгробная плита ночью на кладбище принималась за призрак! Способ восприятия неопределенных или двусмысленных ситуаций может до некоторой степени определяться индивидуальными особенностями наблюдателя – факт, используемый к тестах Роршаха для диагностики личности.
   Итак, для полноты нашего списка мы должны добавить шестое свойство восприятия, которое будем называть эффектом доминирующей установки или состояния. Не следует также упускать из виду, что подобная установка нередко может быть следствием не сильной мотивации, эмоциональной или личностной установки, а гораздо менее драматичных факторов, таких, как частота или привычность появления объекта в опыте наблюдателя. Описанные эффекты обычно относятся к избирательности восприятия, поскольку в них речь идет о том, какие объекты из окружения будут восприняты, а какие нет.
   Приведенное описание основных феноменов восприятия, хотя оно в высшей степени сжато и оставляет без внимания физиологический аспект, является достаточно полным для нашей цели.
   Итак, вопрос: «Какими мы видим вещи?» – позволяет выделить шесть аспектов восприятия: сенсорные качества и измерения, конфигурацию, константность, систему отсчета, предметный характер и эффект доминирующей установки или состояния. Все эти аспекты восприятия составляют факты, которые должна включить в свой состав каждая теория восприятия, претендующая на полноту.



   Б. Г. Ананьев
   Онтогенетическая эволюция психофизиологических функций человека [15 - Ананьев Б. Г. Человек как предмет познания. – СПб.: Питер, 2001. – С. 112–128.]

   Становление человека как личности и субъекта деятельности в конкретных социально-исторических условиях носит фазный характер; оно развертывается по определенным циклам и стадиям жизненного развития человека как индивида. Особое значение в этом отношении имеет онтогенетическая эволюция психофизиологических функций человеческого мозга – материального субстрата сознания. Любая из этих функций имеет свою историю развития в онтогенетической эволюции мозга. Это не значит, однако, что весь ход и содержание психической деятельности человека обусловливаются такой эволюцией. Современная психология различает к психической деятельности разнородные явления: функции, процессы, состояния, свойства личности. Центральное значение для отражения объективной действительности, ориентации в ней и регуляции действий имеют психические процессы (восприятие, память, мышление, эмоции и т. д.), носящие вероятностный характер и зависящие от многих факторов, одним из которых является возраст.
   Любой психический процесс формируется как определенная констелляция психофизиологических функций (сенсорных, мнемических, вербальных, тонических и т. д.), действий с разнообразными операциями (перцептивных, мнемических, логических и т. д.) и мотивации (потребностей, установок, интересов и ценностных ориентации). Из вышеперечисленных компонентов любого психического процесса действия и операции непосредственно вовсе не связаны с онтогенетической эволюцией, мотивация связана с ней лишь в самых общих и исходных своих формах (органические потребности и установки) и только психологические функции являются собственно онтогенетическими феноменами<…>. Экспериментальные исследования, выполненные в нашей лаборатории Е. Ф. Рыбалко, показали, что фактор возраста имеет разное значение для этих компонентов (табл. 1.3).

   Таблица 1.3
   Зависимость зрительных функций детей и подростков за период от 4 до 15 лет от возрастного и других факторов (в % от общего компонента факторов)

   Поле зрения, обусловленное структурой проводящих путей и корковыми проекциями, в наибольшей степени зависит от процессов созревания и старения, как, впрочем, и от общего состояния нормы и патологии мозга взрослого человека. Не случайно топическая диагностика очаговых нарушений мозговой деятельности всегда включается в периметрию. В результате многолетних исследований в нашей лаборатории собран значительный материал для характеристики онтогенетической эволюции поля зрения. Рис. 1.27 иллюстрирует результаты сопоставления средних величин схематизированного поля зрения, полученных Е. Ф. Рыбалко на детях, с аналогичными данными, полученными М. Д. Александровой на взрослых.

   Рис. 1.27. Сравнительная характеристика полей зрения ребенка, взрослого и старого человека

   Возрастные изменения поля зрения типичны для онтогенетической эволюции психофизиологических функций. В связи с накоплением опыта ведения наблюдения и воспитанием мышления формируется перцептивное поле со своей пространственной и смысловой организацией оптических сигналов. Непосредственно с перцептивным полем (и лишь через него с полем зрения) связаны объем внимания, столь важный для умственной деятельности, и объем оперативной памяти, зависящий от логических операций и задачи деятельности. Приблизительно по такому же типу зависимости строятся и другие психические процессы, связанные с ходом онтогенетической эволюции посредством функциональных механизмов.
   Прежде всего отметим, что закономерность возрастной эволюции психических реакций является общей как для речевых (речемыслительных), так и для сенсомоторных реакций. Эта закономерность обнаруживается при сравнительно-возрастном сопоставлении данных об изменении времени реакции (ВР) различных видов (непроизвольных и произвольных, двигательных и речевых, простых реакций и реакций выбора на различные сигналы и т. д.). Благодаря обобщению этих данных в исследованиях Е. И. Бойко мы имеем возможность представить картину возрастных изменений времени реакций в целом (рис. 1.28) (рисунок заимствован из работы Е. И. Бойко «Время реакции человека»).


   Рис. 1.28. Изменение времени реакции в связи с возрастом по данным различных исследований

   Комментируя эту общую картину, Е. И. Бойко пишет по поводу факта замедленного ВР у детей по сравнению со взрослыми следующее: «Казалось бы, он находится в противоречии с общеизвестной живостью и подвижностью детского возраста. Тем не менее общая закономерность состоит в постепенном и неуклонном укорочении ВР, начиная с 3,5 лет и кончая студенческим возрастом, а затем (после 40 лет) сменяется еще более постепенным его удлинением по мере процесса старения организма. Всему этому предшествует наиболее длительный скрытый период непроизвольных двигательных реакций у новорожденных и младенцев на тактильные, болевые и температурные раздражения».
   Такова общая картина постепенного укорочения ВР (начиная с 3,5 лет), оптимум которого относится к юности и молодости (студенческим годам). Эта общая картина проявляется в любых сопоставляемых смежных возрастах как в отношении сенсомоторных, так и речевых реакций.
   Весьма показательны возрастные сопоставления этих видов реакций.
   Раздельные реакции на звук и свет в двух вариантах (с предупреждением и без предупреждения) были получены Б. Филипом. Приводим сводку этих данных по возрастным группам (табл. 1.4) (заимствована из работы Е. И. Бойко).

   Таблица 1.4
   Среднее время реакции (в мс)


   По дополнительным подсчетам Е. И. Бойко, ВР на свет и звук укорачивается с 9 до 16 лет почти на одну и ту же величину (36–37 мс), аналогичная тенденция прослеживается для ВР с предупредительным сигналом и без него.
   <…> Подобная картина была ранее (еще в 1927 г.) получена А. Р. Лурия и его сотрудниками при изучении ВР на различные словесные сигналы (в ассоциативном эксперименте). По их данным, ВР у подростков 16Bти лет вдвое короче, чем у детей 8 лет. Если ВР восьмилетних детей в среднем равнялось 2,7 с, то ВР подростков характеризовалось величиной всего 1,2 с.
   В соответствий с современными трактовками информационной природы сигналов были установлены соотношения информационных и возрастных факторов, определяющих время реакций. При таком важном уточнении оказалось, что ВР есть функция информации стимула и возраста. Вместе с тем общая картина возрастных изменений ВР подтвердилась при этом уточнении.
   В литературе описаны значительные вариации ВР, связанные с информационной природой стимула, социальным развитием и образованием, отношением к задаче, тренированностью испытуемых и т. д. Однако эти вариации всегда находятся в определенных, уже известных нам возрастных диапазонах ВР.
   По этим диапазонам можно выделить известный оптимум временных характеристик сенсомоторных и речемыслительных реакций, который совпадает с периодом юности и молодости («студенческим возрастом»). Ни по одному виду реакции такой оптимум не располагается в каком-либо из детских возрастов. В детских возрастах не обнаружен такой оптимум даже по отношению к самым элементарным сенсомоторным реакциям, что свидетельствует о незавершенных в этих возрастных фазах процессах сенсомоторного развития.
   Сопоставим описанные выше выводы из психологических исследований с выводами, полученными П. П. Лазаревым и его сотрудниками.
   На протяжении многих лет они изучали чувствительность различных модальностей (периферического зрения, слуха, кинестезии) у людей разных возрастов. На основании ряда серий подобных исследований П. П. Лазарев пришел к выводу, что чувствительность «для периферического зрения, для слуха, для центров движения и, вероятно, для других центров зависит от возраста». На рис. 1.29 изображена кривая возрастных изменений средних значений этих видов чувствительности (обозначается как Ео), из хода которой видно, как постепенно возрастает уровень чувствительности, достигая максимума к 20 годам жизни.

   Рис. 1.29. Обощенная кривая возрастной изменчивости слуховой, зрительной, периферической и кинестетической чувствительности (по П. П. Лазареву)

   Пороговые значения, полученные для двадцатилетнего возраста, как полагал П. П. Лазарев, могут быть использованы в качестве эталона сенсорного оптимума, по сличению с которым можно определить возраст любого человека. «Определение возраста, – замечает П. П. Лазарев по поводу такого способа, – делается с точностью около 3–5 лет». Он особенно подчеркивает то обстоятельство, что эталоном для разных видов чувствительности избирается один и тот же двадцатилетний возраст: «…оптимальная чувствительность к внешним воздействиям на глаз при периферическом зрении наблюдается около 20 лет. В этом же возрасте имеется максимальная слуховая чувствительность (Лазарев, Беликов). Около этого возраста имеется и максимальная чувствительность двигательных центров. В возрасте около 20 лет восприимчивость указанных выше центров является повышенной…». С некоторыми дополнениями эти выводы были подтверждены последующими экспериментальными работами.
   Различительная чувствительность глаза по отношению к яркости ахроматических объектов возрастает весьма значительно, например, в возрасте 16 лет она в 2,5 раза больше, чем у шестилетних детей. По данным Л. А. Шварц [1948], различительная цветочувствительность заметно повышается с возрастом. По сравнению с первоклассниками у учащихся третьего класса она возрастает в среднем на 45 %, а у учащихся пятых классов– на 160 %. Вместе с тем Л. А. Шварц установила, что абсолютная цветочувствительность постепенно снижается в эти годы. Аналогичные явления были обнаружены в лаборатории С. В. Кравкова в отношении возрастных изменений электрической чувствительности глаза. Результаты многих исследований возрастной эволюции различительной чувствительности глаза были обобщены С. В. Кравковым (рис. 1.30).

   Рис. 1.30. Изменение различной чувствительности глаза в зависимости от возраста (по С. В. Кравкову)

   Сравнительно с данными. П. П. Лазарева, сенсорный оптимум, как видим, здесь передвинут еще выше – к 25 годам жизни.
   Следует отметить также, что гетерохронность созревания и развития различных функций даже одного и того же анализатора осложняет картину. Мы не имеем возможности останавливаться на этом важном вопросе, укажем только, что он специально освещен в нашей работе, написанной совместно с Е. Ф. Рыбалко [1964]. С помощью корреляционного анализа экспериментальных данных о развитии зрительно-пространственных функций у детей от 4 до 16 лет (сравнительно со взрослыми) Е. Ф. Рыбалко обнаружила некоторые закономерности их онтогенетического взаимодействия, в том числе явления периодического понижения остроты зрения при расширении границ монокулярных полей зрения в отдельные периоды развития. Гетерохронность развития может быть следствием подобных коррелятивных изменений.
   Гетерохронность функций в другой модальности (кинестезии) можно показать на экспериментальных данных К. X. Кекчеева (табл. 1.5).

   Таблица 1.5
   Возрастные изменения чувствительности «статической» проприорецепции


   Анализируя данные табл. 1.5, К. Х. Кекчеев отмечал, что «с возрастом относительная чувствительность «статической» проприорецепции… постепенно повышается, и это повышение протекает без перерывов или резких рывков. Наибольший рост чувствительности приходится на период от 8 до 10 лет; позднее чувствительность увеличивается медленнее, давая как бы «плато»».
   Рассмотрим более подробно эти интересные данные. Кинестетическая оценка длины обнаруживает не только периоды повышения (в 10, 13, 15, 16 и 18 лет), но и периоды снижения (в 9, 12, 14 и 17 лет). Аналогичная картина неравномерности развития обнаруживается в эволюции кинестетической оценки толщины. Снижение уровня кинестезии обоих видов совпадает только в одном случае (в 17 лет). Из одиннадцати возрастных групп совпадение явлений повышения чувствительности обоих видов наблюдается только у шести. Указанное К. X. Кекчеевым «плато» имеет место лишь в кинестетической оценке усилий (оценка веса грузов). В период от 14 до 17 лет уровень почти стабилизируется, затем в тот же, что и в двух других видах проприорецепции, период (в 17 лет) снижается, потом вновь значительно повышается (в 18 лет). Имеются основания полагать, что дальнейшая эволюция кинестезии определяется совокупным действием фактора возраста и практической деятельности.
   Весьма интересные и важные для возрастной психофизиологии данные об онтогенетической эволюции слуховой чувствительности и ее различных видов получены Н. В. Тимофеевым и его сотрудниками, изучавшими онтогенетическую эволюцию порогов слышимости (тонов и речи) у людей в возрасте от 4 до 80 лет. Они обнаружили гетерохронность в развитии видов остроты слуха и неравномерность эволюции каждого из них.
   Н. В. Тимофеев и К. П. Покрывалова установили, что пороги слышимости закономерно изменяются с возрастом и поэтому нет показателей, равно годных для всех людей с нормальным слухом.
   Для всех изученных в сравнительно-возрастном плане видов чувствительности характерно постепенное понижение порогов ощущений, т. е. повышение чувствительности (особенно различительной) далеко за пределами периодов роста и созревания.
   Каждый из видов чувствительности может иметь несколько «пиков», точек подъема, так как процесс развития носит неравномерный характер и гетерохронность функциональной эволюции сопровождается не только положительной, но и отрицательной корреляцией сенсорных функций. Один из этих «пиков», сопровождающихся конвергенцией ряда сенсорных функций, располагается в зоне ранней зрелости (18–25 лет), а другой может иметь место и позже – в период общей стабилизации функций.
   Примечательно, что кривая онтогенетической эволюции чувствительности (ее постепенного повышения к 18–25 годам, а затем стабилизации в 25–50 лет) легко соотносится с кривой возрастных изменений времени реакции. Генетическая общность этих явлений заключается, возможно, в том, что в процессе индивидуального развития аналитическая деятельность больших полушарий головного мозга прогрессирует, ни в какой мере не прекращаясь и не свертываясь по мере формирования сложных систем его синтетической деятельности. Больше того, именно синтетическая деятельность обеспечивает как бы расширенное воспроизводство потоков информации, ее упорядочение, отбор и организацию постоянного взаимодействия всех каналов связи с окружающей средой. Можно предположить, что такая взаимосвязь сама является фактором, противостоящим тотальной инволюции, элементарных психофизиологических функций в процессе старения.
   Не только психофизиологическая, но и соматическая инволюция, как это доказано современной геронтологией, носит гетерохронный характер, неравномерно охватывая различные функции, даже в самые поздние периоды человеческой жизни. Больше того, даже один и тот же вид чувствительности (например, вибрационной) представлен с разной интенсивностью на различных участках или органах тела, т. е. чувствительность топографически разнородна в связи с различным жизненным значением органов. В этом отношении интересна сводка Т. Ховелла, обобщающая полученные им экспериментальные данные (табл. 1.6) (заимствована из книги J. E. Birren, 1964, р. 104).

   Таблица 1.6
   Изменение вибрационной чувствительности в старости (в %)


   Т. Ховелл обнаружил определенную закономерность на «органном» уровне старения одной и той же сенсорной функции: позже всех органов человеческого тела стареют руки (кисти и локти), вибрационная чувствительность которых почти не снижается с 65 до 91 года, за исключением незначительного снижения ее между 80–84 годами. Обращает на себя внимание и постоянное соответствие уровней вибрационной чувствительности обеих рук. Дж. Биррен считает, что возрастное снижение вибрационной чувствительности костной системы составляет одну из общих закономерностей процесса старения.
   Интересно отметить, что по всем другим парным органам (кроме рук) встречаются асимметричные показания и имеют место случаи не только понижения, но и повышения чувствительности одной из сторон тела. Аналогичные явления совмещения инволюционно-эволюционных сдвигов характерны и для пассивного осязания. О гетерохронности органных сдвигов тактильной чувствительности В. Н. Никитин, основываясь на данных И. Б. Штерна, пишет следующее: «Оказалось, что пороговые значения пунктов давления являются наименьшими у подростков и увеличиваются с возрастом. Так, для глобеллы (промежутка между надбровными дугами) минимально воспринимаемое давление у подростков 11 лет равно 8 мг, у взрослых (20 лет) —22 мг и у стариков (61–75 лет) – 23 мг… В ряде областей кожи тактильная рецепция у стариков мало отличается или совсем не отличается от нормы взрослых. Сюда относятся области груди, бедра и плеча. Парадоксальным образом тактильная чувствительность рецепторов кожи живота выше, чем в зрелом возрасте» <…>.
   Не менее показательны экспериментальные данные Смита о влиянии возраста на изменение цветочувствительности человека (рис. 1.31). За исключением общего оптимума, наблюдающегося приблизительно в тридцатилетнем возрасте, т. е. довольно поздно (сравнительно с общей светочувствительностью и остротой зрения), все эти частные виды чувствительности к различным длинам волн изменяются по-разному. Чувствительность к желтому цвету после 50 лет вообще не снижается, к зеленому – снижается не очень сильно. Обращает на себя внимание значительное и неуклонное (после 30 лет) снижение крайних длинноволновых и коротковолновых сенсорных реакций (на красный и синий цвета), с чем, вероятно, связаны и другие изменения контрастной чувствительности и взаимодействия цветоощущений.

   Рис. 1.31. Влияние возраста на цветовую чувствительность глаза (по Смиту)

   В отношении слуховой чувствительности более или менее твердо установлено, что возрастное понижение, причем возрастающее в определенной степени, относится к слуховым реакциям на высокочастотные звуки. Такое снижение уровня чувствительности к звукам высоких частот обнаруживается с 30 лет.
   В качестве эталона приняты пороги слышимости двадцатилетних людей. По отношению к ним возрастные потери чувствительности (в дБ) возрастают, по данным ряда авторов (Моргана, де ля Роске, Банга и др.), в следующем порядке: для 30 лет – на 10 дБ; для 40 лет – на 20 дБ; для 50 лет – на 30 дБ.
   О возрастных изменениях слуховой чувствительности человека дает представление кривая (рис. 1.32), построенная на основе экспериментальных данных А. А. Андреевым. Эта закономерность не распространяется на восприятие звуков средних частот, в области которых располагаются фонематические, речевые звуки всех языков мира. Лишь в поздней старости ослабление слуховой дифференцировки захватывает и эту область, но низкочастотные звуки сохраняют свое сигнальное значение.

   Рис. 1.32. Возрастные изменения слуховой чувствительности человека (по А. А. Андрееву)

   В не меньшей мере, чем речевой слух, противостоит ранней инволюции музыкальный слух. В свое время В. И. Кауфман в нашей лаборатории показал, что звуковысотное различение развивается с накоплением опыта музыкально-исполнительской деятельности и поэтому у взрослых музыкантов выше, чем у детей, начинающих учиться музыке (даже весьма одаренных). То же можно сказать и об уровне различения громкости высокоопытными специалистами, распознающими состояние объекта по изменению громкости сигналов (терапевты, авто-и авиамеханики).
   Сходные явления в области зрительно-пространственных функций описаны М. Д. Александровой. Под ее руководством был проведен ряд сравнительно-возрастных исследований, в том числе и остроты зрения у молодых (19–28 лет) и старых людей однородных и разнородных профессий. Отмечено, например, что бинокулярная острота зрения у молодых шоферов равнялась 1,3, а у шоферов пенсионного возраста – 1,1. Имеются аналогичные случаи высокой сохранности глазомерной функции, цветоразличения и т. д. Надо учесть, что у водителей транспортных машин пространственно-различительные функции являются главными компонентами трудоспособности и поэтому высоко сенсибилизируются в процессе их трудовой деятельности. М. Д. Александровой обнаружена такая же зависимость и по отношению к другим профессиям, включающим измерительные и пространственно-ориентационные операции.
   А. И. Устинова, изучавшая чувствительность 185 командиров и вторых пилотов самолетов по многим параметрам (цветоощущение, ночное зрение, глубинный глазомер и т. д.), пишет: «Клинико-физиологические исследования зрительного анализатора у пилотов в возрасте 25–54 лет показали достаточную устойчивость функционального состояния коркового отдела зрительного анализатора». Из всего комплекса сенсорных функций ею было обнаружено постепенное снижение с возрастом лишь остроты зрения из-за аномалий рефракции и ослабления аккомодации в старших возрастах. Это частичное снижение не сказывается на уровне трудоспособности пилотов.
   Следовательно, эволюционно-инволюционные отношения в тактильно-вибраторных функциях руки в сущности похожи на эти же соотношения в речеслуховой функции и в зрительной пространственно-ориентационной системе. Все эти сенсорные системы включены в постоянную практическую деятельность и служат средством связи в процессе общения и повседневного регулирования актов поведения. Получается, что любая сенсорная функция проявляет свой действительный потенциал лишь в том случае, если находится систематически в состоянии полезного для нее оптимального (а не только посильного) напряжения. Это именно то основное условие, которое обеспечивает сенсибилизацию функций в процессе труда).
   Общая причина описываемых эволюционно-инволюционных явлений заключается в том, что они включены в трудовую деятельность с ее инструментально-техническим оснащением и в процессы коммуникаций, обеспеченные звуковым аппаратом. Поэтому сенсорные функции работают в режимах, обусловленных этими системами перцептивных действий, и упорядочиваются соответственно логике этих действий. Нельзя не отметить и того, что сенсорные функции в таком положении имеют как бы удвоенную, усиленную (по сравнению с другими сенсомоторными функциями) мотивацию на обоих ее уровнях: установки и объективации. В таких условиях (оптимальной нагрузки, сенсибилизации, усиленной мотивации, операционных преобразований функции) происходит эволюция функций, достигающая новых, более высоких уровней развития и в зрелые годы. Одновременно с этим другие сенсорные функции, даже тех же модальностей, не имеющие таких условий развития, инволюционируют, причем преждевременно, в относительно молодые годы человеческой жизни.
   Возрастные особенности взрослого человека (от юности до старости) тем и характерны, что сложное взаимопереплетение эволюционных и инволюционных процессов определяется доминированием то одних, то других из них в зависимости от конкретных социально-исторических условий жизни человека и состояния его собственной деятельности (трудовой, коммуникативной, гностической). Это положение, как можно думать, относится не только к сенсорно-перцептивным процессам. В равной мере оно относится и к так называемым высшим психическим функциям человеческого интеллекта.
   Примечательно, что в теории интеллекта, в общем, тоже констатированы большинством исследователей относительно ранние сроки появления оптимумов функционального развития и постепенное снижение с возрастом функциональной работоспособности мышления, памяти и произвольного внимания. В обзорах С. Пако [1960] и К. Ховланда [1963] приведены мнения и аргументы многих авторов, полагающих, что оптимум развития интеллектуальных функций располагается между 18–20 годами. Если принять, по Фульдсу и Равену, логическую способность двадцатилетнего человека за эталон, то в 30 лет она будет равна 96, в 40 лет – 87, в 50 лет – 80, в 60 лет – 75 от эталона. С. Пако полагает, что, в общем, оптимум интеллектуальных функций достигается в юности – ранней молодости, а интенсивность их инволюции зависит от двух факторов. Внутренним фактором является одаренность. У более одаренных интеллектуальный прогресс длительный, и инволюция нарастает позже, чем у менее одаренных. Внешним фактором, зависящим от социально-экономических и культурных условий, является образование, которое, по его мнению, противостоит старению, затормаживает инволюционный процесс.
   Л. Шоемфельдт и В. Овенс показали посредством совмещения лонгитюдинального метода и метода возрастных срезов, что вербально-логические функции, достигающие первого оптимума в ранней молодости, могут возрастать в зрелые годы до 50 лет и снижаются лишь к 60 годам. При определении общей интеллектуальной активности методом возрастных срезов они получили картину стационарного состояния интеллекта, с 18 до 60 лет находящегося почти на одном и том же уровне. По более тонкому, лонгитюдинальному методу, учитывающему индивидуальные модификации и генетические связи, выявилось резкое возрастание индексов от 18 до 50 лет, после чего наблюдалось постепенное и незначительное снижение индексов. Этими авторами отмечено наличие явно выраженных прогрессивных сдвигов эволюции, а не инволюции общих характеристик интеллекта взрослых людей. Необходимо принять во внимание, однако, постоянную тренируемость интеллектуальных функций у лиц умственного труда, с которыми они имели дело.
   Наиболее представительные возрастные характеристики взрослых людей получены Д. Векслером, по которому интеллектуальное развитие в форме эволюции охватывает значительный период с 19 до 30 лет. Пики некоторых функций, например лексических, достигают максимума в 40 лет (10,5 балла по сравнению с 17 годами, когда эта функция оценивается в 8,4 балла). Другие функции снижаются после 30 лет; такое снижение характерно для интеллектуальных функций, связанных скорее не с речью, а с моторикой. При суммарном сопоставлении данных юношеского (18–19 лет) и молодого (2534) возрастов более высокие показатели интеллектуальных функций обнаруживаются в молодом возрасте, что расходится с мнением большинства авторов о юношеском оптимуме функционального развития интеллекта. Однако такое расхождение поучительно: оно вновь ставит нас, на этот раз в области интеллекта, перед фактором гетерохронности функционального развития в зависимости от различных условий по отношению к интеллектуальным функциям такими условиями являются речевая или «моторная» практическая форма умственной деятельности, образование и обученность, сформированность умственных операций, перенос опыта, мотивация и т. д.
   Наиболее обстоятельно изучена зависимость интеллектуальных функций от словесного и моторного научения. Показано, что моторное научение, весьма успешное в детстве и в ранние периоды зрелости, оказывается малоэффективным в поздние периоды. Словесное научение, напротив, приобретает более эффективный характер в более поздние периоды зрелости, что вполне очевидно связано с возрастающей мощью второй сигнальной системы.
   Особенно важна качественная сторона вербального научения преобразования самой структуры речи – лексической и грамматической, специально изучавшаяся Е. Харке [1966]. Сопоставление в этом исследовании учащихся двенадцати-, восемнадцати-и тридцатилетнего возраста дало возможность выявить прогресс структуры речи у взрослых сравнительно с подростками и детьми. Одно из проявлений этого процесса – переход от простого предложения к сложно-распространенному предложению с двумя, тремя и четырьмя членами, с чем Е. Харке связывает возросшие возможности речемыслительной деятельности человека в зрелом возрасте.
   В ряде своих сравнительно-возрастных исследований Б. А. Греков сопоставлял молодых людей (25–33 года) со старыми (свыше 70 лет), в том числе по весьма важному показателю – подвижности и пластичности (образованию и переделке) речевого стереотипа [1964]. По его данным, у молодых такой стереотип образуется самопроизвольно в 43 % случаев, у стариков же – только в 8 %. У них значительно чаще стереотип образовывался некоторое время спустя (в 48 % случаев), что у молодых встречалось лишь в 28,5 % случаев. Переделка речевых стереотипов не встречала каких-либо затруднений в группе молодых, в то время как для стариков переделка словесных реакций как на положительные, так и на тормозные сигналы была затруднительной.
   В общем, сравнительно с подростковым и со старческим возрастом люди в молодой и средней фазе зрелости обнаруживают наиболее высокие реакции переключения и перестройки ранее усвоенных словесных связей.
   Имеются многие другие факты, свидетельствующие о гетерохронности эволюции и инволюции интеллектуальных функций, подобной гетерохронности сенсорно-перцептивных сдвигов. Вследствие этого представление о «пике», или оптимуме, в какой-либо один период для всех функций оказывается искусственным. Новейшие экспериментально-психологические исследования, напротив, свидетельствуют о множественности таких оптимумов для разный функций, компенсирующих понижение каких-либо других функций временного (ситуационного) или постоянного (инволюционного) характера. Подобный ход развития относится к онтогенетической эволюции человека в целом, как об этом можно судить по схеме онтогенетических изменений некоторых характеристик человеческого организма, составленной Д. Б. Бромлей (рис. 1.33). Принципиально сходная структура развития обнаруживается и в психофизиологической эволюции от 20 до 80 лет, охарактеризованной Д. Б. Бромлей на основании массовых обследований психодиагностическим методом Векслера – Беллвью. Этим методом определялся уровень развития вербальных и невербальных функций (рис. 1.34). На рисунке по оси ординат расположены данные измерений по шкале Векслера – Беллвью (от 10,5 до 150,5 с медианой 80,5).

   Рис. 1.33. Онтогенетические изменения некоторых характеристик организма человека (по Д. Б. Бромлей)

   Особенно примечателен противоположный ход развития некоторых вербальных (информированность, определение слов) и невербальных функций (кодирование цифр геометрическими фигурами, практический интеллект).

   Рис. 1.34. Отногенетические изменения вербальных и невербальных функций (по Д. Б. Бромлей)

   Уже в 30–35 лет отмечается постепенная стабилизация, а затем снижение уровня развития невербальных функций, которые становятся резко выраженными к 40 годам жизни. Между тем вербальные функции именно с этого периода прогрессируют наиболее интенсивно, достигая самого высокого уровня после 40–45 лет.
   Несомненно, что речемыслительные, второсигнальные функции противостоят общему процессу старения и сами претерпевают инволюционные сдвиги значительно позже всех других психофизиологических функций. Эти важнейшие приобретения исторической природы человека становятся решающим фактором онтогенетической эволюции человека
   Не менее важным фактором этой эволюции является сенсибилизация функций в процессе практической (трудовой) деятельности человека. Совокупное действие названных факторов определяетдвухфазный характер развития одних и тех же психофизиологических функций человека. Первой из них является общий, фронтальный прогресс функций в ходе созревания и ранних эволюционных изменений зрелости (в юности, молодости и начале среднего возраста). В этой зоне обычно и располагается пик той или иной функции в самом общем (еще не специализированном) состоянии. Второй фазой эволюции тех же функций является их специализация применительно к определенным объектам, операциям деятельности и более или менее значительным по масштабам сферах Эта вторая фаза наступает только на наиболее высоком уровне функциональных достижений в первой фазе и «накладывается» на нее. Пик функционального развития достигается в более поздние периоды зрелости, причем не исключено, что оптимум специализированных функций может совпадать с начавшейся инволюцией общих свойств этих функций.
   Такое противоречивое совмещение известно не только в области сенсорно-перцептивных процессов, но и в области памяти, когда всевозрастающий объем и совершенствование профессиональной памяти совмещаются с общим снижением мнемической функции. В еще большей мере это явление характерно для развития речемыслительных функций и процессов, составляющих механизм, а вместе с тем и основной продукт теоретической деятельности, или интеллектуальный регулятор практической деятельности.
   Двухфазный ход развития психофизиологической эволюции человека – одно из проявлений единства человека как индивида и личности, субъекта деятельности. Длительность второй фазы определяется степенью активности человека как субъекта и личности, продуктивностью его труда и общественной значительностью его вклада в общий фонд материальных и духовных ценностей общества.
   Вариабельность каждой из фаз, особенно второй (ее нижнего и верхнего порога), определяется, однако, не ходом онтогенетической эволюции индивида, а его жизненным путем в конкретных условиях исторической эпохи.



   Часть II
   Представление и память


   Г. Эббингауз
   Смена душевных образований [16 - Эббингауз Г. Основы психологии. – СПб., 1912.]


   О памяти

   1. Общий закон ассоциации. В явлении внимания душевные процессы до известной степени суживаются. Душа избегает пестрого многообразия одновременных воздействий. Она ограничивается главным образом тем, что имеет для нее выдающееся значение, как в добре, так и в зле, причем она реагирует на них по возможности простым способом. Но эта закономерность удачно дополняется другой: душевные процессы вместе с тем распространяются вширь; в ином отношении душа дает каждый раз больше, чем от нее требуется. И только тому становится очевидной чудесная несообразность господствующих здесь законов, кто понимает, что именно это сужение ее деятельности дает ей полную возможность к расширению, имеющему столь важное значение.
   Вы начинаете в присутствии другого человека декламировать: «Кто скачет, кто мчится», и он продолжает: «под хладною мглой». Вы спрашиваете его: «7 х 9?», и он, не задумываясь, отвечает: «63». Вы спрашиваете: «le pain?», и он отвечает: «хлеб». Вы встречаете человека, и вам приходит на мысль его имя, хотя никто не произносил его. Или видите плод и думаете о его вкусе, хотя вы даже не прикоснулись к нему. Запах дегтя пробуждает представления о кораблях и морском путешествии, запах карболки – о больницах и операциях. Что во всех таких случаях происходит?
   Вы неоднократно слышали все стихотворение, вы неоднократно имели вкусовые впечатления плода непосредственно вслед за зрительным его впечатлением; происходило это вследствие объективных причин, которые этим впечатлениям соответствуют. И вот в настоящее время одна часть этих причин снова воздействует на душу и вызывает соответствующие впечатления, а остальные причины отсутствуют; тем не менее действия и этих отсутствующих причин вступают в сознание по крайней мере как представления отсутствующих причин. И вообще, если какие-либо душевные образования когда-нибудь заполняли сознание и одновременно или в близкой последовательности, впоследствии повторение одних членов этого прежнего переживания вызывает представления и остальных членов, хотя бы первоначальные причины их и отсутствовали. Наша душа расширяет и обогащает всегда то, что ей непосредственно дано, на основе прежних своих переживаний. При помощи представлений она постоянно восстанавливает те более обширные связи и более значительные единства, в которых она некогда переживала то, что в настоящий момент дано ей частями и полно пробелов. Она немногое воспринимает из того, что каждый раз претендует на ее внимание; но то, что проникает в нее, благодаря удачно сложившимся условиям, она облекает и пропитывает собственным своим прошлым. Другими словами, вступающие в сознание образования сами обусловливают это дополнение их прошедшим, и именно в этом и заключается то действие, которое они оказывают.
   Общая способность души к этой работе называется памятью. Для самого факта возрождения прежних переживаний наша обыденная речь не выработала одного общего названия, а выработала такое название лишь для одного случая, имеющего на практике особо важное значение. Если какие-нибудь психические содержания, существовавшие когда-либо у человека и возрождающиеся теперь как представления, сопровождаются вместе с тем или сознанием того, что они некогда уже переживались, а может быть и представлениями о тех или других побочных обстоятельствах, то такой процесс называется воспоминанием. Не целесообразно ограничивать исследование одним только этим специальным случаем, далеко не всегда осуществляющимся в действительной жизни, и потому наука создала термин «воспроизведение», обозначающий в самых общих чертах процесс возрождения пережитых некогда содержаний сознания в виде представлений. Между воспроизведением и памятью, следовательно, существует приблизительно такое же отношение, какое существует между работой и энергией; первое выражение обозначает процесс, наблюдаемый в действительности, а второе обозначает возможность его наступления, которую следует представлять себе существующей и в случае отсутствия процесса. Еще чаще, однако, научная терминология пользуется словом, которое, подобно памяти, имеет своим источником стремление заимствовать название явления от предполагаемой его причины. Сама собой напрашивается, без сомнения, мысль – объяснять воспроизведение душевных образований, пережитых некогда вместе, тем, что эти образования вступили в тесную связь между собой и теперь настолько между собой внутренне связаны, что одно из них всегда влечет за собой другое. Вот эта мысленная связь и называется ассоциацией. Душевные образования называются ассоциированными, если они когда-либо раньше были пережиты вместе, и существует более или менее основательное допущение, что при существующих условиях они могут вызывать друг друга. Вместе с тем, однако, термин «ассоциация» употребляется еще очень часто и в переносном смысле. Он обозначает не только предполагаемую внутреннюю причину воспроизведения, но и само это воспроизведение, действительное вступление в сознание представлений вследствие мысленной внутренней связи, и в этом значении он у многих авторов почти совершенно вытеснил термин «воспроизведение». Так, например, и сформулированная нами только что закономерность процесса воспроизведения называется обыкновенно законом ассоциации. Хотя это выражение стало общеупотребительным, мы здесь будем пользоваться им, по мере возможности, только в собственном его значении.
   В погоне за краткостью формулировки этому общему закону ассоциации было первоначально придано слишком узкое значение, и он нуждается поэтому в значительном расширении. Если бы для ассоциативного пробуждения душевных преобразований было строго необходимо, чтобы частичные содержания, пережитые некогда в тесной связи между собой, возвращались точно таким же образом, каким они существовали когда-то, то душа сравнительно редко могла бы пользоваться своей возможностью расширения и дополнения того, что ей непосредственно дано, ибо действительное равенство – явление в мире исключительное. Но в том-то и дело, что такого полного равенства вовсе и не требуется, и чрезвычайно важное значение процесса для нашей душевной жизни именно на этом и основано. Ощущения или представления данного в настоящий момент не тождественны с существовавшими некогда раньше, а только сходны с ними, и тем не менее они пробуждают представления душевных образований, которые были некогда связаны с ними. Если первоначально, например, была пережита группа образований abode, то повторение членов a и b пробудит соответствующие остальным членам представления ode, но то же самое случится уже, если соответствующими причинами будут вызваны в душе не образования аЬ, а только сходные с ним впечатления a1, b1. Само собой понятно, что это произойдет тем легче и вернее, чем больше это сходство, и с тем большим трудом и реже, чем оно меньше.
   Когда ребенок учится читать, он запоминает в связи с определенными печатными знаками определенные звуки и комбинации звуков. Впоследствии он с наибольшей уверенностью воспроизведет эти звуки, если перед ним будут вполне те же знаки, но в большинстве случаев он воспроизведет их и в том случае, если они будут немного больше или меньше, если шрифт будет другой или даже если они будут снабжены какими-нибудь украшениями. Подобным же образом ребенок, выучив название собаки, применяет его и к кошкам, и к другим четвероногим, применяет название мухи и к комарам, и к воробьям… Когда на улицах появляются елки и вы начинаете закупать всевозможные вещи к праздникам, вы вспоминаете рождественские праздники прошлых лет; совершая какое-нибудь путешествие, вы вспоминаете переживания прошлых путешествий, хотя конкретные впечатления, представления, намерения, которыми вы одушевлены, вряд ли когда-либо точно совпадают с теми, которые были у вас раньше… Очевидно, следовательно, что освобождение воспроизведенных представлений в случае простого сходства исходных членов или подстановки сходных членов, как можно также сказать, должно быть признано фактом первичным и не поддающимся дальнейшему анализу.
   Несколько иное отклонение воспроизведений от существовавших некогда переживаний мы находим в конечных членах, у самих воспроизведенных представлений. Они воспроизводят то, что было в прежних переживаниях связано с исходными членами, но редко воспроизводят это с той конкретной определенностью, с тем многообразием, с которым они были пережиты в действительности. Как мы уже видели, представления всегда бывают менее точны, более спутаны и полны пробелов, чем ощущения или прежние представления, которые ими в известной степени воспроизводятся, и поэтому воспроизведение прошлого всегда только приблизительно.
   До сих пор мы только представления рассматривали как результат процесса воспроизведения. Мы мельком уже упомянули, что эти представления как своим содержанием, так и характером своей связи могут в свою очередь вызвать те или другие чувства и что это может привести к ассоциациям, имеющим величайшее значение и для жизни чувств. Тут же мы заранее отметим, что при известных условиях представления вызывают и движения и что вследствие этой связи могут быть ассоциативно и в зависимости от прежних переживаний вызваны и действия. Сюда относится упомянутое произнесение цитат или названий, которые всплыли в памяти; иногда дело не доходит до полного произнесения слов, а ограничивается только движением губ и языка. Слушая звуки танцев или марша, вы начинаете ритмически двигать головой или руками и ногами.
   2. Традиционное объяснение. Традиционное учение о внутренней связи, об ассоциации представлений и основанного на этой связи явления пробуждения может с первого взгляда показаться гораздо более широким. Оно утверждает, что поток представлений регулируется четырьмя различными принципами: совершается переход от существующих в настоящий момент переживаний: 1) к представлениям сходным, 2) к представлениям противоположного содержания, 3) к содержаниям, которые ранее когда-то были пространственно связаны с существующими в данный момент впечатлениями и 4) к содержаниям, которые существовали одновременно с ними. Это учение признает, следовательно, четыре закона ассоциаций: по сходству, по контрасту, по пространственному сосуществованию и временной связи. В этой формулировке учение это столь старо, как и сама психология; его можно найти (по неполному отрывку в Платоновом «Федоне») уже у Аристотеля (de mem 2). Правда, упоминается здесь об этом с целями практическими, чтобы связать с этим рассуждение о том, как следует поступать человеку, который хочет вспомнить что-либо. Громадное значение этого явления для всей нашей душевной жизни стало все более и более выясняться лишь с середины XVIII столетия (Юм, Гартли).
   3. Изучение частностей. Лет 20 тому назад наши познания о явлениях памяти в существе ограничивались разобранными нами общими законами и немногими более определенными, но отчасти лишь малонадежными выводами из самых повседневных данных нашего опыта. С тех пор экспериментальное исследование успело овладеть предметом и выяснить огромное множество весьма важных подробностей, чтобы дать полный обзор современного знания по этому вопросу, необходимо поэтому разделение материала. Нам придется отделить рассмотрение простых ассоциаций между двумя или несколькими последовательными членами от рассмотрения случаев более сложных, в которых одно представление бывает ассоциативно связано одновременно многими другими. Простые же ассоциации или ассоциационные ряды естественно разделить затем на следующие три части: 1 – возникновение ассоциаций вследствие одновременного существования их членов в душе и повторений их (узнавание и заучивание), 2 – судьба ассоциаций после первого их возникновения, их сохранение и исчезновение (запоминание и забвение), 3 – процесс воспроизведения. Заранее можно признать, что распределение отдельных явлений по этим рубрикам несколько произвольно <…>.
   <…> Методы воспроизведении более разнообразны.
   1. Если речь идет только об исследовании процесса воспроизведения и пути его, то можно пользоваться существующими уже ассоциациями, образовавшимися в повседневной жизни. Вызывают в душе испытуемого лица какие-нибудь, с известных точек зрения выбранные впечатления и затем наблюдают, как они действуют дальше ассоциативно, какие представления они пробуждают при различных условиях, сколько времени им нужно для этого и т. д. Но изучение этого первого образования и постепенного изменения ассоциаций трудно и очень хлопотливо; до настоящего времени оно производилось четырьмя различными путями.
   2. Самый простой и ближайший метод заключается в том, что вызывают у человека одновременно или в непосредственной последовательности несколько впечатлений и затем заставляют его сейчас же или в любое позднейшее время указать, какие из них он в состоянии воспроизвести в первоначальном или любом порядке. Способность к такому воспроизведению часто называется (по Wernicke) способностью отмечать (Merk-fachgkeit). Сравнив число и характер воспроизведенных впечатлений с первоначально данными и установив, пожалуй, и время, которое было необходимо для всего акта воспроизведения, получают численные данные, характеризующие известным образом специальные условия работы памяти или особенности различных индивидов в этом отношении. Чтобы кратко охарактеризовать этот метод, я назову его методом запоминаемых членов. Он требует сравнительно мало простейших вспомогательных средств, и он вместе с тем единственный метод, дающий возможность пользоваться массовыми исследованиями (заставляют запоминаемые члены не произносить, а записывать). Но он пригоден для решения немногих лишь вопросов: для решения же других вопросов он дает лишь грубую и временную ориентировку. Неделю назад я заучил стихотворение и теперь должен показать, что я еще помню из него; я припомню, может быть, несколько начальных и конечных строк. Но это немногое вовсе не представляет достаточно правильного мерила того духовного состояния, которое осталось у меня от стихотворения. В самом деле, стоит мне только напомнить те или другие слова, начала строф или стихов, чтобы оказалось, что я в состоянии воспроизвести гораздо больше, чем без этой помощи.
   3. Гораздо более разнообразные и более точные результаты дает второй метод – метод заучивания. Многократно запечатлевают в памяти ряд членов, как, например, при заучивании какого-нибудь стихотворения, до тех пор пока не наступает определенный равный и легко распознаваемый эффект, пока, например, ряд в первый раз может быть произнесен без ошибок и в правильном темпе. Мерилом работоспособности памяти и способности к ней различных индивидов является тогда число необходимых для заучивания повторений или даже величина необходимого для этого времени. Вместе с тем, однако, удается при помощи этого метода получить отчет об ассоциациях, которые были созданы в любое прежнее время и с любой силой, а теперь слишком слабы для того, чтобы привести к прямому воспроизведению. Заставляют для этого заучивать до первого воспроизведения ряды, составленные всецело или отчасти из таких ассоциированных когда-либо раньше членов, и определяют, какая экономия происходит при этом в повторениях сравнительно с заучиванием при равных условиях однородных рядов, между членами которых нет еще никаких ассоциаций (метод экономии). В качестве элементов для построения таких рядов оказались удобными лишенные значения слоги, состоящие из двух согласных с одной гласной или полугласной между ними и таким образом составленные, чтобы тот же слог не повторялся скоро и чтобы не получалось осмысленных сочетаний [17 - Чтобы получить возможно более равномерное воспроизведение отдельных членов, по крайней мере в случае рядов, лишенных смысла, целесообразно показывать их перед глазами не по нескольку рядом, как это бывает при обыкновенном заучивании, а при помощи подходящего приспособления поодиночке, один за другим. Далее, для более спокойного опять-таки восприятия отдельных членов целесообразнее всего производить смену их скачками, как это можно устроить, например, при помощи аппарата, предложенного Виртом.].
   4. Метод заучивания имеет два недостатка: во-первых, требует сравнительно слишком много времени и терпения лиц, участвующих в опыте; во-вторых, при повторном заучивании подлежащих исследованию рядов ассоциированные члены не остаются в том состоянии, в котором знание может иметь ценность, а они изменяются лишь с прибавлений новых повторений. Более пригоден в обоих отношениях метод, предложенный и многократно испытанный Мюллером и Пильцекером и построенный по типу заучивания слов или рядов – метод угадывания. Воспроизводят перед человеком несколько раз члены, подлежащие ассоциации, и затем через некоторое время воспроизводят перед ним только некоторые члены из запечатленного раньше ряда с требованием указать всякий раз следующий за сим член; полученные правильные ответы затем сосчитываются. При этом получается еще то преимущество, если оно представляется полезным, что можно определить время обдумывания, которое протекает между узнаванием показанного члена и воспроизведением соответствующего следующего члена; полученные неправильные ответы тоже могут быть использованы, чтобы сделать заключение об ассоциативных процессах.
   5. Некоторой противоположностью этого метода служит следующий, которым я сам иногда пользовался с успехом. Заставляют человека воспроизводить запечатленный раньше до известной степени ряд, помогают ему в местах, где он останавливается или получаются ошибки, сейчас же называя необходимый член, и затем сосчитывают число оказавшихся необходимыми поправок. Этим методом можно установить наиболее простым и непосредственным образом существующее в данный момент состояние неполно ассоциированных рядов; я назову его методом поправок.
   С более общей точки зрения можно эти четыре метода воспроизведения разделить на два класса. Или оставляют существующие уже ассоциации по возможности такими, какие они есть, и стараются определить как-нибудь эффект воспроизведения, который они могут еще вызвать. Или усиливают сначала существующие уже слабые ассоциации до тех пор, пока не вызывают определенный и равный всегда эффект воспроизведения, и затем измеряют потребную для этого работу. Второй класс образуется из методов заучивания и экономии, к первому принадлежат остальные три метода. Методы угадывания и поправок оказываются тогда усовершенствованиями первого и сравнительно примитивного метода (метода запоминаемых членов) – усовершенствованиями, помогающими проявиться ассоциациям, которые не могут проявиться вследствие отсутствия первого члена.
   Что касается отношения, существующего между различными методами, то о нем можно сказать приблизительно то же самое, что мы сказали уже при обсуждении методов психофизических. Метода, во всех случаях более удобного, чем все другие, и потому лучшего, совсем нет; целесообразность того или другого метода зависит и от вопроса, подлежащего разрешению, и от существующих каждый раз условий, и от лица, подвергающегося исследованию. Не следует даже надеяться на то, что исследование одной и той же проблемы с помощью различных методов даст всегда одни и те же результаты. Как это будет еще показано, условия в этом отношении оказываются порой гораздо менее простыми, чем это можно было предположить с первого взгляда, Конечно, закономерность, проявляющаяся при определенных условиях, объективно всегда только одна, но условия-то не остаются одними и теми же при применении различных методов. Если даже все внешние условия остаются такими же, то не остается же одинаковым намерение, а следовательно, и все духовное состояние лица, подвергаемого исследованию. Оно бывает, например, иным, если ему приходится что-нибудь запечатлеть или отдельно воспроизвести, иным – если приходится запечатлеть весь ряд или только члены его попарно, и иным также, если приходится запоминать на один только момент или на более продолжительное время.


   Образование ассоциации (узнавание и заучивание)

   Значение повторений. Общеизвестно, что для внутренней связи душевных образований, которые должны быть воспроизведены, важно прежде всего то, чтобы они достаточно часто переживались душой одновременно или в близкой последовательности, и чем чаще они переживают, тем с большей правильностью и уверенностью они воспроизводятся и тем возможнее становится воспроизведение их в будущее время. Как велико должно быть число повторений определенных переживаний, для того чтобы они могли быть воспроизведены впоследствии в определенный момент? Общего указания на этот счет дать невозможно. Мы знаем только, что здесь существуют величайшие различия. Простые события, которые произвели особо сильное впечатление, могут по истечении многих лет вступать в сознание с полной ясностью и отчетливостью, будучи пережиты даже только один раз; события более сложные и менее интересные человек может переживать десятки и сотни раз, а точная связь их надолго не запечатлевается.
   Только один случай, особенно легко поддающийся исследованию, изучен более подробно – это случай, когда воспроизведение ассоциированных членов происходит непосредственно вслед за моментом запечатления их (непосредственная память). Способность к такому воспроизведению начинается тотчас же при известном числе членов другими словами, при соответствующем внимании достаточно уже однократного только переживания, чтобы верно и в первоначальном порядке воспроизвести более или менее значительное число сравнительно простых связанных между собой членов. Как велико это число, зависит, конечно, от характера и притом существенным образом от степени знакомства с членами: не имеющие смысла слоги можно в среднем (т. е. одинаково часто правильно и неправильно) воспроизвести после однократного чтения и выслушивания в числе 6–7, односложные слова в числе 8–9, цифры – в числе 10–12.
   Объективная правильность воспроизведенного ряда и субъективное сознание этой правильности далеко не всегда между собой связаны. Часто ряд протекает так, как будто вы в нем никакого участия не принимаете, и вы весьма изумлены, когда впоследствии слышите от руководителя опыта, что ряд протекал совершенно правильно. Но нередко происходит и обратное: вы с удовольствием думаете о том, что вы сказали правильно, но потом, к сожалению, узнаете о той или другой сделанной ошибке.
   Удивительны результаты воспроизведения, получающиеся в случае числа членов ряда, лишь немногим превышающим максимум, который человек может запомнить после однократного ознакомления. Человек не запоминает тогда столько членов, сколько он мог бы с точностью запомнить в случае рядов более кратких. Неспособность к большой работе наносит некоторый ущерб и способности к меньшей, и число удержанных памятью после однократного ознакомления членов ряда уменьшается. Так, например, когда число лишенных смысла слогов достигает двенадцати, человек часто бывает в состоянии воспроизвести начальные и конечные члены ряда; в случае рядов более длинных часто ничего не запоминается. Чтобы получить воспроизведение всего ряда, необходимо увеличить число повторений, и число это, в особенности в начале, возрастает чрезвычайно быстро с удлинением ряда. Как я упоминал уже, я сам в состоянии почти безошибочно воспроизводить после однократного ознакомления шесть лишенных смысла слогов. В случае рядов (быстро прочитанных) в 12 слогов это удается мне только после 14 или 16 повторений, в случае рядов в 26 слогов – только после 30, а в случае в 36 слогов – только после 55 повторений <…>.
   Влияние отдельных повторений. Ввиду путаницы, получающейся при первом повторении более длинных рядов, необходимо выяснить, в какой мере запечатлевается ряд с каждым повторением. В какой мере первые и последующие повторения содействуют тому, чтобы члены ряда так связались между собой, чтобы получилась возможность безошибочного его воспроизведения?
   Некоторое освещение этого вопроса было достигнуто при помощи метода экономии. Я внимательно прочитывал ряды из 16 слогов по 8, 16, 24, 32 и т. д. раз, и 24 часа спустя я заучивал их наизусть до первого безошибочного произнесения их. Достигнутая при этом экономия до известного предела была почти точно пропорциональна числу сделанных накануне повторений ряда: на каждое сделанное накануне повторение приходилось около двух сбереженных при заучивании секунд, т. е. приблизительно  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


времени, необходимого для однократного прочтения его. Только после того как число повторений значительно превысило число, необходимое для первого заучивания ряда, запечатлевающая сила их становилась слабее <…>.
   Значительную роль играет и другой момент: абсолютное место, занимаемое членами ряда. Если внимание испытуемого человека предоставлено самому себе, то оно сначала направляется преимущественно на начало и конец подлежащих заучиванию рядов, и потому они раньше всего и запоминаются. При опытах по описанному методу поправок я нашел сколько необходимо поправок, чтобы можно было после однократного, двукратного, троекратного и т. д. внимательного прочтения ряда непосредственно вслед за этим воспроизвести его в определенном темпе <…>.
   <…> Если сопоставить поправки, оказавшиеся необходимыми для первого, второго, третьего и т. д. членов, независимо от числа предшествующих чтений, получится следующая таблица:

   Первые члены всех приведенных здесь рядов были все без исключения воспроизведены без всякой помощи как после одного, так и после многих членов, вторые члены, а также и последние были воспроизведены с сравнительно небольшим числом поправок. Таким образом, запоминание начинается в начале и в конце ряда (то же самое подтверждают и другие наблюдатели), быстро распространяется от начала в сильной зависимости от выбранного ритма (здесь выбран трохей) и медленнее от конца к середине, достигая только в конце средних членов.
   Значение принадлежности к одному целому. Особо важное значение для ассоциативной связи впечатлений представляет то, доходят ли они до сознания как ничем не связанные между собой совокупности их или, несмотря на множество их, как части одного единого целого <…>.
   Не составляет большой разницы, приходится ли заучивать ряды односложных или двусложных слов: для запоминания равного числа членов того и другого рода оказывается необходимым приблизительно равное число повторений. Важно не столько число подлежащих запоминанию слогов или букв, сколько, скорее, число или род обозначаемых ими представлений. Не составляет очень большой разницы, приходится ли заучивать ряды лишенных смысла слогов или лишенных смысла букв; равное число повторений оказывается достаточным для запоминания приблизительно равного числа тех и других <…>.
   Попробуем охарактеризовать каким-нибудь числом связывающее действие смысла (в соединении с ритмом и рифмами). Некоторое указание в этом направлении могут дать следующие данные. Стансы перевода «Энеиды» Шиллера я заучиваю после 6–7 повторений; в каждом из них насчитывается в среднем 56 слов или отдельных частей речи. Если вычесть отсюда слова, не имеющие самостоятельного значения, как предлоги, союзы и т. д., то остаются еще 36–40 независимых друг от друга представлений, сочетание которых в одно единое и желательное поэту целое должно быть заучено. Так как для запоминания ряда в 36 лишенных смысла слогов в среднем требовалось 55 повторений, то можно сказать, что, поскольку здесь вообще возможно сравнение, осмысленные стихи я заучиваю приблизительно в 9-10 раз быстрее, чем бессмысленные слова.<…>
   Накопление и распределение повторений. Занимаясь исследованиями влияния многократных повторений на заучивание и запоминание бессмысленных рядов и слогов, я обратил внимание на одно весьма замечательное явление. Исследования производились двумя различными способами. Первый способ был таков: сначала заучивались наизусть до первого безошибочного воспроизведения ряды из 12 слогов, затем они внимательно прочитывались втрое большее число раз, чем раньше, и 24 часа спустя заучивались до полного воспроизведения. Второй способ был таков: ряды из слогов одного и того же рода просто заучивались наизусть в течение нескольких дней, и притом каждый день, до первого воспроизведения. Получилась поразительная разница в числе повторений, оказавшихся необходимыми для получения определенного результата. При первом способе отдельные ряды в среднем заучивались после 17 повторений и затем прочитывались еще 51 раз, всего, следовательно, они были повторены 68 раз; 24 часа спустя для первого их воспроизведения приблизительно 7 еще повторений были необходимы. При втором способе на отдельные ряды приходилось в последующие в среднем 17,5; 12; 8,5 повторений до первого безошибочного воспроизведения; на четвертый день это удавалось уже после 5 повторений. Оказалось, следовательно, что 68 повторений предпринятых непосредственно одно за другим, были менее полезны для нового заучивания ряда впоследствии, чем повторений, распределенных на 3 дня; или можно это выразить и так: полезное действие 51 повторения непосредственно вслед за первым заучиванием ряда оказалось менее благоприятным для позднейшего заучивания, чем полезное действие 20 только повторений, разделенных на 2 группы с промежутком времени в 24 часа. Примем еще в соображение, что при первом способе, способе скопления повторений, повторения могли оказать свое действие уже по истечении 24 часов, а при втором способе, способе распределения повторений – большею частью по истечении времени в 2 раза большего, так что во втором случае действие их должно было быть сильно ослаблено вследствие забывчивости испытуемого лица, и мы должны будем признать преимущества от распределения повторений для укрепления созданных им ассоциаций весьма значительными.
   По просьбе г. Мюллера Йост исследовал это явление подробнее и значительно обогатил наши познания о нем… Он нашел, что в случае рядов, для заучивания которых требуется вообще большее число повторений, распределение их оказывается тем выгоднее, чем более широко оно проведено. Если 24 повторения рядов из 12 слогов распределялись по 4 на 6 дней, то впоследствии испытание рядов методом угадывания давало гораздо лучшие результаты, чем в случае распределения их по 8 повторений на 3 дня; при распределении их по 2 повторения в течение 12 дней результаты получались лучше, чем при распределении на 6 дней <…>.
   На основании других экспериментов Йост устанавливает следующее правило: в случае двух ассоциированных рядов различного возраста, но равной силы (т. е. если они при соответствующем исследовании дают равное число угадываний) новое повторение приносит большую пользу ряду более старому. Таким образом, выгода от большого распределения данного числа повторений здесь объясняется тем, что запечатлевающая сила их оказывается при этом полезной преимущественно для ассоциаций более старых. Сейчас же возникает вопрос, какова же дальнейшая причина этого преимущества более старых рядов, но к этому вопросу я еще вернусь.
   Инстинкт практики, как известно, давно разгадал уже значение распределения повторений для образования и укрепления ассоциаций. Всякому ученику известно, что невыгодно заучивать вечером необходимые правила и стихи путем многократных повторений и, напротив, весьма полезно прочитать их еще несколько раз на следующее утро. Ни один учитель не распределит всей работы класса равномерно на весь учебный год, а он оставит несколько недель на однократное или двукратное повторение. <… >
   Внимание и интерес. Вряд ли было возможно так долго отодвигать упоминание об этих факторах, столь важных для образования ассоциаций, если бы не следовало предполагать, что всякий и без того безмолвно будет принимать их в соображение, поскольку они имеют значение. Что при накоплении опыта и запоминании различных предметов, с одной стороны, важно достаточное число повторений, но рядом с этим важно также, чтобы человек думал об этом, чтобы внимание его было обращено и сосредоточено на этом, – все столь очевидные факты, что нет человека, который не знал бы их прекрасно. Внимание представляет при этом в известном отношении даже фактор более важный: с усилением внимания число повторений может быть значительно уменьшено, между тем как отсутствие достаточной концентрации внимания, по крайней мере в случае больших групп или длинных рядов впечатлений, часто не может быть возмещено никаким числом повторений. <… >
   Здесь более всего имеют значение чувственный тон и связанный с ним интерес. Переживания, сопровождаемые сильным удовольствием или неудовольствием, неискоренимо, так сказать, запечатлеваются и часто после многих лет вспоминаются с большой отчетливостью. То, чем человек особенно интересуется, он запоминает без особого труда; все же остальное забывается с поразительной легкостью. Особенно резко это проявляется в зрелые годы, когда множество интересов наполняет нашу душу. То же проявляется и в мелочах. При заучивании лишенных смысла слогов или ничем между собой не связанных слов запоминаются преимущественно члены, почему-либо особенно заметные, странно звучащие, например, или редкие.
   Но при этом наблюдается весьма важное различие между чувствованиями того и другого рода. Ассоциирующая сила удовольствия должна быть признана значительно большей, чем неудовольствия. В случае одновременного существования многих причин ощущений или представлений особенно легко доходят до сознания, как мы видели, как те, которые вызывают удовольствие, так равно и те, которые вызывают неудовольствие. Но при связях, в которые вступают, выступающие в душе, благодаря своему чувственному тону, переживания, как между собой, так и со своей средой, и припроцессах воспроизведения, покоящихся на этих связях переживания, сопровождающиеся удовольствием, оказываются в преимущественном положении. «Надежда и воспоминание, – говорит Жан Поль, – суть розы одного происхождения с действительностью, но без шипов. Шипы могут все очень сильно чувствоваться, когда они колют, могут очень долго и очень часто отзываться в зависимости от степени поранений, но все же они постепенно вспоминаются все слабее и слабее. И как бы велики ни были ваши разочарования, вы все же продолжаете рисовать себе будущее, руководствуясь не вашим горьким опытом, а опытом успехов и радостей. Поскольку мысли человеческие имеют с определенной точки зрения возможность выбора, они предпочитают направление, ведущее к приятному. Возможность различных путей всегда им дана только прежним опытом и создавшимися на его основе ассоциациями, но, какой путь они изберут, определяется, при прочих равных условиях, большей приятностью отдельных путей. Именно в этом факте находит между прочим отчасти свое объяснение примиряющая, всеисцеляющая сила времени, а также и представления каждого старого поколения о старом времени». <…>


   Существование и исчезание ассоциации (запоминание и забвение)

   Если какие-нибудь душевные образования, запечатленные в душе опытом жизни или намеренным заучиванием, предоставить на некоторое время самим себе и затем снова, насколько это еще возможно, в сознании, то окажется, что за это время в них произошли двоякого рода изменения. Во-первых, некоторые отдельные члены запечатленных связей постепенно изменились; воспроизведенные представления не соответствуют вполне первоначальным переживаниям, место которых они тем не менее занимают. И во-вторых, образовавшиеся между ними ассоциативные связи ослабели; взаимное воспроизведение членов не происходит с прежней быстротой и уверенностью, а оно оказывается спутанным или совсем прекращается. И о том и о другом процессах мы имеем уже некоторые более подробные сведения.
   Изменения отдельных членов. Кто из нас не знает того, что образы воспоминания постепенно становятся все более и более неясными и смутными. Вы вспоминаете, что встретили господина в каком-то красном жилете, бросавшемся в глаза. Но какой это был красный цвет, с оттенком ли желтого или голубоватого цвета, вы уже не помните. Никто не станет покупать новой материи к существующему уже платью, опираясь только на свою память: он может ошибиться в известных пределах. <… >
   Первые стадии этого процесса стирания, как его можно назвать, были изучены в многочисленных исследованиях и для различного рода впечатлений. Так, например, Вольфе сравнивал тоны средней высоты с тонами того же числа колебаний или на четыре единицы отличного с различным промежутком времени между ними и нашел, что после двух секунд число случаев, объективное равенство которых было правильно узнано, составляло 94 %, после 10 секунд – 78 и после 60 секунд – около 60 %. Леманн пользовался для серыми дисками, яркость которых различалась на  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


; после 5 секунд различие это было одним наблюдателем узнано во всех случаях, после 30 секунд – только в  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


, а после 2 минут – только в  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


числа случаев. <… >
   Не было, конечно, недостатка в попытках распространить эти исследования и на бульшие промежутки времени, чем секунды и минуты. Но здесь получился совершенно неожиданный результат: исследования не указывали дальнейшего изменения, т. е. с дальнейшим увеличением времени неуверенность сравнения едва изменялась. Более того, в некоторых случаях при оценке, например, различных величин на глазомер или промежутков времени не удавалось установить никакой зависимости вообще между сравнивающим суждением и, следовательно, образом воспоминания, мыслимым в известной связи с ним, с одной стороны, и временем – с другой… Очевидно, что здесь играют известную роль некоторые осложняющие моменты, затушевывающие при известных условиях процесс возрастающей неточности наших образов воспоминания, так что мы не можем больше установить его при помощи наших методов исследования. Какого рода эти условия, в общих и существенных чертах выяснено точным наблюдением над тем, как, может быть, в большинстве случаев происходит запоминание различных впечатлений, сравнение их с родственными впечатлениями, данными впоследствии. Если я хочу заметить себе цвет лежащей передо мной красной ленты, то точный оттенок и яркость красного цвета я запомню лишь на очень короткое время; и чем больше пройдет после этого времени, тем большую уверенность я обнаружу, когда придется выбирать именно этот красный цвет среди других различных оттенков, Но если я сознательно воспринял только цвет как красный и, может быть, еще назвал его мысленно, то неуверенность позднейшего сравнивающего суждения тем самым введена в определенные тесные границы; до самого отдаленного будущего мне не грозит опасность, поскольку я помню еще о цвете, смешать его с коричневым или розовым цветом. Общее значение этого факта может быть выражено следующим образом: данное отдельное и сохранившееся в памяти впечатление не остается в моей душе как некоторое изолированное образование, которое с течением времени становится только все более и более неопределенным; нет, оно сейчас же становится в известное отношение к какому-нибудь более общему представлению, вследствие упражнения ставшему нам более привычным. Оно воспринимается в определенной категории и большей частью обозначается также соответствующим словом. Данное впоследствии сходное впечатление сравнивается затем не столько с образом воспоминания о первом впечатлении – образом, потерявшим уже до известной степени свою определенность, – сколько с той категорией, к которой я отнес это впечатление; второе впечатление я тоже отношу к известной категории и затем сравниваю обе категории. Различные оттенки серого цвета я прямо воспринимаю как яркий, очень яркий и т. д.<…> Поэтому мы, при сравнении с ними позднейших впечатлений, находим как будто всегда одну и ту же неопределенность прежнего переживания, т. е. именно широту того общего представления, благодаря которому оно было воспринято.
   Ослабление ассоциационной связи. Все когда-либо вызванные ассоциации постепенно исчезают. Это значит, что вызванные в сознании по тем или другим причинам члены ассоциационной связи с течением времени вызывают и более скудные и полные пробелов представления об остальных членах этой связи; иначе говоря, с течением времени требуется все большая и большая затрата труда, чтобы поднять эту связь на определенную духовную высоту, чтобы она могла быть, например, безошибочно воспроизведена. По общему своему характеру процесс этот протекает совершенно так, как только что описанный, в котором отдельные члены становятся все более и более определенными: сначала чрезвычайно быстро, затем медленнее и, наконец, медленно. Но никогда, по-видимому, процесс не прекращается совершенно, а развивается, конечно, если не происходит повторения впечатлений, вполне правильно, до полного разрушения ассоциационной связи. Развитие этого процесса в подробностях очень легко проследить с помощью метода экономии: устанавливают, какой минимум повторении необходим в различные позднейшие времена, для того чтобы снова выучить заученные когда-либо вещи. Чтобы дать об этом приблизительное представление, приведу здесь результаты длинного ряда опытов, полученные мною с 13-членными рядами. Если выразить часы, сбереженные при последующем заучивании, в процентах часов, потребовавшихся для первого заучивания тех же рядов, то мы получим, что при последующем заучивании после  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


,1, 9, 24, 2x24, 6x24, 31x24 часов было сбережено соответственно 58, 44, 36, 34, 28, 25, 21 %.
   Как это особенно наглядно выражено в нашей графической схеме (рис. 2.1), ассоциационная связь, созданная процессом заучивания, сначала круто падает с достигнутой высоты, а затем продолжает падать весьма медленно: по истечении одного часа необходимо уже более половины первоначальной работы для воспроизведения ряда, а по истечении одного месяца эта работа возрастает лишь до  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


.


   Рис. 2.1. Кривая забывания

   В случае рядов более длинных, для первого запоминания которых требуется сравнительно больше работы, процесс забвения, как бы в возмещение за этот большой труд, происходит с меньшей скоростью. Но значительно медленнее он происходит в случае вещей осмысленных; смысл, в столь значительной мере облегчающий первое запоминание, и впоследствии гораздо сильнее связывает между собой члены, чем это могут сделать различные ассоциационные связи. Так, заученные наизусть стансы «Дон Жуана» Байрона я 24 часа спустя заучивал во второй раз с 50 % экономии повторений, тогда как при упомянутых выше рядах из слогов эта экономия составляла не более 34 %. До полного нарушения таких ассоциаций дело не доходит, по-видимому, даже после очень длинных промежутков времени. Недавно я снова заучил значительное число упомянутых стансов Байрона, заученных мною до первого воспроизведения впервые 22 года назад и с тех пор никогда не попадавшихся мне на глаза. Потребное для нового заучивания их время было в среднем на 7 % меньше, чем для заучивания других стансов того же стихотворения, до тех пор никогда еще не заученных. Гораздо значительнее была экономия в случае стансов, заученных наизусть, каждый раз до первого воспроизведения, не один только, а много раз, именно в течение 4 следующих друг за другом дней, для чего потребовалось приблизительно вдвое больше повторений, чем для первого заучивания. 17 лет спустя те же стансы были вновь заучены с экономией почти 20 % сравнительно с новыми стансами. Сознательного воспоминания о тех или других подробностях здесь не было, так же, как их не было и в упомянутом первом случае, тем не менее следы созданных столько времени тому назад ассоциаций проявлялись порой и для непосредственного сознания в поразительной быстроте, с которой удавалось вновь овладеть стихотворением.



   П. П. Блонский
   Основные предположения генетической теории памяти [18 - Блонский П. П. Избранные психологические произведения. – М., 1964.]

   1. Основные виды памяти. Разногласия между следователями памяти можно, конечно, объяснить субъективными причинами. Теории различных исследователей с различной степенью совершенства соответственно квалификации исследователей отражают одно и то же явление – память. Но разногласия настолько велики и в то же время настолько велика квалификация многих из этих исследователей, что закрадывается подозрение, в субъективных ли совершенствах исследователей только причина их разногласий.
   Наш обзор истории проблемы памяти показывает, что с самого начала научной разработки этой проблемы память рассматривается в теснейшей связи с воображением, а объектом памяти считаются образы. Так рассматривала память античная психология. Такого же взгляда на нее, полностью или частично, придерживается ряд представителей новой психологии. Условимся называть память, имеющую дело с образами, образной памятью. Тогда мы можем сказать, что многие исследователи изучали, исключительно или преимущественно, образную память, и именно с изучения этой памяти началась история проблемы памяти. Но совершен ясно, что те, которые изучают выучивание движений, изучают совершенно другой вид памяти. Если первые исследователи сближали память с воображением, то эти сближают память с привычкой. Условимся эту память называть, как это нередко делают, моторной памятью (la memoire motorics).
   Техника экспериментального изучения так называемой механической памяти обычно состоит в предъявлении тем или иным способом бессмысленного вербального материала, который испытуемым известное количество раз вербально повторяется. Правда, не всегда, не во всех случаях давался вербальный материал, и не всегда испытуемый вербально повторял. Но огромное большинство исследований проводилось именно так, и именно на них были получены все основные положения экспериментальной психологии памяти, что такие исследования были, собственно говоря, исследованиями выучивания определенных речевых движений, поскольку влияние смысла тщательным образом элиминировалось. Понятно поэтому, что эти исследования принципиально мало чем отличались от исследований, например, выучивания ручным движениям. Речь идет все о той же моторной памяти, памяти-привычке.
   Но именно эту память устраняет из своего исследования Жане, и не ее он считает памятью в подлинном смысле этого слова. Наоборот, то, что Жане понимает под памятью, во многих отношениях прямая противоположность привычке. Если пользоваться общепринятыми терминами, то память у Жане больше, чем на что-либо иное, похожа на то, что обыкновенно называют логической памятью, и является как бы своеобразной разновидностью ее.
   Таким образом, когда различные исследователи изучали память, то одни изучали главным образом или даже исключительно образную память, память-воображение, другие – моторную память, память-привычку, а третьи, пожалуй, – логическую память, память-рассказ или память-мышление, как иногда интерпретировали эту память. Неудивительно, что, изучая совершенно различные виды памяти, исследователи приходили к различным результатам, думая, однако, при этом, что все они изучают одно и то же. Еще большая неразбериха получалась, когда один и тот же исследователь или компилятор (чаще всего так поступали именно авторы учебников или сводных работ о памяти) в одной и той же работе, при этом не отдавая себе в том отчета, смешивал воедино подобные различные, порой даже противоположные, результаты.
   Моторная память, или память-привычка, образная память, или память-воображение, логическая память, или память-рассказ (на уточнении терминологии мы пока не останавливаемся), – вот три основных вида памяти, как они устанавливались из анализа истории проблемы памяти. Так, например, Аристотель изучал главным образом образную память, Уотсон – память-привычку, а Жане – память-рассказ. Наряду с этими тремя основными видами памяти некоторыми исследователями называется еще один вид памяти – аффективная память, память чувств. Особенно Рибо настаивал на существовании этой памяти, хотя не было недостатка и в тех исследователях, которые отрицали ее. Откладывая разбор дискуссии по этому вопросу до одной из следующих глав, допустим пока в виде предположения существование и этого – четвертого основного вида памяти.
   Итак, разногласия между исследователями памяти объясняются в значительной степени тем, что они исследовали различные виды памяти. Таким образом, противоречия исследователей в этом отношении являются отражением реальных противоречий в самой изучаемой ими действительности – памяти, отражением тех противоречий, которые реально существуют между различными видами памяти.
   Но что представляют собой эти виды памяти? Диалектик Гегель, как раз разбирая проблему представления, указывал на то, что способности представления или силы души, о которых учит обычная психология, на самом деле являются рядом ступеней развития представления. Нельзя ли попробовать применить эту точку зрения и к видам памяти? Не являются ли различные виды памяти лишь различными ступенями развития памяти?
   2. Основные виды, памяти как генетически различные «уровни» памяти (предварительная гипотеза). Даже самый беглый обзор онтогенетического развития человека показывает, что вышеупомянутые четыре основных вида памяти появляются в онтогенезе далеко не одновременно. Бесспорно, позже всех других видов памяти развивается память в понимании Жане, которую, не гонясь пока за точностью терминов, условимся называть памятью-рассказом, или логической памятью. По утверждению Жане, эта память имеется у ребенка, начиная только с 3 или 4 лет. Когда заканчивается развитие этой памяти, мы не знаем, но педагогический опыт показывает, что развитие этой памяти продолжается еще в юношеском возрасте.
   По данным Штерна, первые зачатки свободных воспоминаний наблюдаются только на втором году жизни, и, пожалуй было бы осторожнее всего именно с этим связывать выступания образной памяти. Даже если проявить уступчивость и допустить участие «образов» в «припоминании» в виде так называемой связанной памяти, когда ребенок припоминает что-либо ассоциированное с данным наличным стимулом, то, по Штерну, такое припоминание фигурирует с 6 месяцев. С другой стороны, если считать для человека наиболее характерной образной памятью зрительную память, то, судя по тому, что эйдетические образы после полового созревания сильно ослабевают, правдоподобно предположить, что во всяком случае уже в юношеском возрасте образная память не прогрессирует.
   Аффективная память наименее изучена, и еще даже не улеглась дискуссия о том, существует ли она. Поэтому здесь предположения могут быть особенно гадательны. Однако кое-какие предположения, правда довольно неопределенные в смысле сроков, можно попытаться сделать. Если ребенок плачет или испугался после чего-нибудь, то здесь его плач – непосредственный результат действия данного стимула. Но если он плачет или испугался перед чем-нибудь, только от одного вида его, причем нет оснований предполагать здесь унаследованной инстинктивной реакции, то, пожалуй, наиболее правдоподобно предположить, что вид данного стимула оживил его прежнее чувство, т. е. что здесь имеет место аффективная память. Такие аффективные реакции до непосредственного действия данного стимула почти не изучены, в частности, относительно сроков появления их. Но во всяком случае они уже, несомненно, имеются у 6-месячного ребенка, даже, кажется, раньше.
   «Самый первый сочетательный рефлекс вырабатывается уже на первом месяце жизни ребенка. Он состоит в следующем: если ребенка взять на руки в положении кормления, он проявляет комплекс пищевых реакций без всякого при этом специального воздействия на его пищевую зону… Если взять ребенка в вертикальном положении и поднести его к раскрытой груди матери с выдавленной каплей молока на ней, пищевой реакции нет. Если же ребенка берет в положении кормления сотрудник (мужчина), ребенок начинает делать сосательные движения. Очевидно, что самым ранним и первым сочетательным рефлексом является возникновение пищевых реакций в положении кормления. В течение первого месяца этот рефлекс вырабатывается у всех нормально кормящихся грудью детей, так как при грудном кормлении имеются все необходимые для его выработки внешние условия» [19 - Бехтерев В. М, Щелованов Н. М. К обоснованию генетической рефлексологии//Новое в рефлексологии и физиологии нервной системы. – Л.; М. 1925. (Прим. автора).].
   Если считать, вместе с Лебом, условные рефлексы «ассоциативной памятью», притом, конечно, моторной, то можно с достаточной правдоподобностью предположить, что моторная память начинает развиваться раньше всякого иного вида памяти. С другой стороны, педагогический опыт показывает, что младший школьный возраст – возраст, наиболее благоприятный для обучения ручному труду, танцам, катанию на коньках и т. п. На основании этого можно предположить, что, начиная с полового созревания, моторная память, во всяком случае, не прогрессирует.
   Учение о врожденных идеях, все равно, будет ли это понятие или представление, отвергнуто. Но существование врожденных движений, притом связей движений (инстинктивные движения), несомненно. Если стать на точку зрения тех, кто, подобно Земону, расширяет понятие памяти за пределы приобретаемого в жизни индивидуума опыта, можно говорить о наследственности инстинктивных движений как о той моторной памяти, которой индивидуум обладает уже при рождении.
   Так или иначе, в онтогенетическом развитии раньше всего выступает моторная память и, может быть, затем, но вскоре – аффективная память, несколько позже – образная память и гораздо позже – логическая память.
   Но, пожалуй, самое яркое подтверждение того, что эти виды памяти – различные «уровни» ее, можно видеть в той последовательности, с какой расцвет функционирования одной памяти сменяет такой же расцвет другой памяти. Простое наблюдение показывает, что именно раннее детство является возрастом максимально интенсивного приобретения привычек. Оно же обнаруживает гегемонию так называемого «образного мышления», проще и точнее говоря, воображения – воспроизводящего и продуктивного (фантазия) – в дошкольном возрасте. Наконец, в школьном возрасте, и чем старше он, больше, на первый план выступает логическая память. Этот яркий факт дает основание предполагать, что виды памяти на самом деле различные уровни, лучше говоря, различные ступени развития памяти.
   Приблизительно ту же последовательность в развитии памяти дает рассмотрение филогенеза ее. Та память, о которой говорит Жане, конечно, принадлежит только человеку. Пускаться в предположение о существовании образов у животных вообще довольно рискованно, тем более для автора как не зоопсихолога. Однако можно предположить, что образы имеются у животных, видящих сны. Торндайк слишком далеко заходит в своем скептицизме, утверждая, что здесь просто нервное внутреннее возбуждение для этого поведения… например, собаки, лающей, ворчащей, махающей хвостом и т. п. во сне, слишком выразительно. Г. Эрхард рассказывает: «Как известно, существуют собаки, которые во сне «охотятся». Моя собака при этом лает высокими тонами и двигает или стучит ногами. Это случается всегда тогда, когда ее перед этим водили гулять в лес… Если она несколько дней не была в лесу, то я могу побудить ее «охотиться» во сне тем, что я только вызову запах леса искусственным образом – запахом сосновых игл» [20 - Erchard G. Raetzelhafte Sinnesempfindungen bei Tieren// Nature und Technik. 1924. Bd. 5. (Прим. автора).].
   Таким образом, у высших млекопитающих с некоторой вероятностью можно предположить, существование образов, а стало быть, и образной памяти. Но если даже отнестись к этому скептически, то по отношению к самым диким племенам человеческим, когда-либо виденным, никто не станет отрицать у них существование развитой образной памяти, пожалуй, даже в большей степени, чем у культурного человека. Образная память, несомненно, в филогенезе появляется раньше логической и не раз поражала путешественников своей силой у так называемых первобытных племен. Возможно, хотя и сомнительно, что она имеется, пусть еще в слабой степени, и у высших млекопитающих.
   С гораздо большей уверенностью можно утверждать, что моторная и аффективная память в филогенезе появляются очень рано. Как в этом убеждают опыты Йеркеса, повторенные в более утонченной форме Гекком, эти виды памяти имеются у дождевых червей. Опыты состояли в том, что червяку, доползшему до определенного места, нужно было обязательно свернуть или вправо, или влево, так как дальше нельзя было прямо ползти. При этом на одной стороне, если червяк поворачивал туда, он получал электрический удар. В первых опытах червяк одинаково часто сворачивал то вправо, то влево, но затем, примерно после 80-100 опытов, ясно обнаружилось, что в ту сторону, где получался электрический удар, он сворачивал гораздо реже, и в конце дрессировки, после 120–180 опытов, на 20 сворачиваний в сторону без электрического удара приходилось максимум 1–3 сворачивания в обратную сторону. Эти опыты решительно опровергают ранее пользовавшееся авторитетом мнение, что у червей, в отличие от высших животных, отсутствует «ассоциативная память». Больше того, наиболее простым объяснением возможности подобной дрессировки червей посредством боли является предположение о существовании у них аффективной памяти. В данном случае проще и правдоподобнее всего предположить, что дождевые черви запоминали боль, причем запоминали, разумеется, не в виде представлений – мыслей или образов, а единственное, что остается предположить, – в виде чувства, т. е. аффективной памяти [21 - Hemphelmann F. Tierpsychologie. Vom Standpunkte des Biologen «Akadverlags-gesellschaft». Leipzig, 1926. S. 165. (Прим. автора).].
   Что касается моторной памяти, то, если доверяться авторитетным зоопсихологам, ее можно обнаружить даже у простейших (protozoa). Описывая соответствующие опыты над paramaecium, Гемпельманн говорит о «выучивании путем упражнения» у этого животного и заключает: «Физиологические изменения, необходимые для выполнения соответствующей совокупности движений, протекают вследствие частого повторения все быстрее. Должен, конечно, после каждого протекания реакции оставаться, сохраняться, «этнографироваться» след, остаток, благодаря чему облегчается следующее протекание. Мы, стало быть, имеем дело с мнемическим процессом в смысле Земона!» [22 - Ibid. S. 77.]
   Таким образом, и в филогенезе мы имеем все тот же ряд: моторная память – аффективная память – образная память – логическая память в смысле Жане. Каждый из членов этого ряда следует в определенной последовательности за другим.
   Так, на основании онтогенетических и филогенетических данных удалось установить, что основные виды памяти являются как бы членами одного и того же последовательного ряда, и в филогенезе и в онтогенезе они развиваются в определенной последовательности друг за другом.
   Чем ближе к началу этого ряда, тем в меньшей степени имеет место сознание, и даже наоборот, активность его мешает памяти. Инстинктивные и привычные движения обычно совершаются автоматически, без участия сознания, а когда мы на автоматически совершенные привычные движения направляем сознание, то этим производство таких движений скорее затрудняемся. Даже очень опытный танцор может сбиться, думая, как ему двигать ногами. Дискуссия о том, существует ли аффективная память, как увидим, возникла в значительной мере потому, что произвольная репродукция чувств трудна, почти невозможна, тогда как непроизвольно они-то и репродуцируются.
   Как образная, так и логическая память лежат уже в сфере сознания. Но и здесь их положение по отношению к сознанию различно: вряд ли кто станет оспаривать, что в логической памяти сознание принимает гораздо большее участие.
   Таким образом, можно предположить, что различные виды памяти, развивающиеся последовательно один за другим, находятся на различных уровнях сознания, относятся к различным ступеням развития сознания. Это еще раз укрепляет нас в предположении, что виды памяти не что иное, как личные уровни памяти, или, точнее и правильнее, различные стадии развития памяти, различные ступени.
   Понятие «уровень», введенное в неврологию английскими невропатологами (Джексон, Хед) и отсюда перенесенное некоторыми исследователями (в том числе и мной) в психологию, нельзя признать вполне удовлетворяющим. Еще менее может удовлетворять как будто более распространенное среди генетических психологов, особенно немецких (Шторх, Вернер), понятие «слой». Эти понятия слишком статические, кинетические. Они не внушают идеи движения, перехода. А между тем движение, переход, несомненно, имеют место.
   Память-привычка – моторная память. Не случайно условные рефлексы, считаемые некоторыми одним из видов этой памяти, а другими интерпретируемые как вообще ассоциативная (моторная) память, собственно говоря, являются предметом физиологии, а не психологии; здесь есть движение, но не сознание. С другой стороны, та память, о которой говорит Жане, очень походит на мышление. Так, установленный выше ряд памяти имеет своим началом движение без участия сознания, а концом – мышление.
   История изучения памяти показывает, что это изучение началось со сближения памяти и воображения, да и сейчас в обычных курсах психологии обе эти функции оказываются часто смежными, близко родственными друг другу. И в этом есть большой смысл: именно образная память есть, так сказать, типичная память, память как таковая. Память, в понимании Жане, не воспроизводит факт, а рассказывает о нем, и это так же похоже на воспроизведение воспринятого факта, как книга похожа на тот предмет, который является ее темой, например как книга о сражении похожа на сражение. С другой стороны, привычка не воспроизводит в сознании, а просто повторяет снова то же движение, и это так же можно назвать воспоминанием, как повторную порцию кушанья можно назвать воспоминанием о первой порции.
   Таким образом, в нашем ряде различных видов, или «уровней», памяти каждый из них обладает своеобразными особенностями, отличающими его от других, но в то же время между ними существуют связь и взаимопереходы.
   Вопрос об отношении между памятью и привычкой привлекал к себе большое внимание исследователей, и разбор его проник даже в современные курсы психологии, которые обычно уделяют ему известное место. Совершенно иначе обстоит дело с вопросом об отношении между памятью и мышлением. Если раньше, в предыдущие столетия, этот вопрос привлекал внимание, правда, скорее философов, и преимущественно поскольку он был связан с вопросом об отношении между простым опытом и научным познанием, то в современной психологии он не пользуется даже и таким вниманием. Господствовавшая эмпирическая психология, находящаяся под сильнейшим влиянием эмпирической философии, не была склонна, судя по сравнительно небольшому количеству работ, да и не могла по своим узким эмпирическим философским установкам заняться как следует проблемой мышления. То философское направление, которое, по словам Энгельса, «чванясь тем, что оно пользуется только опытом относится к мышлению с глубочайшим презрением» [23 - Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., изд. 2-е, т. 20. С. 373. (Прим. автора).], не давало эмпирической психологии ни желания, ни возможности исследовать мышление. Любые курсы эмпирической психологии более или менее содержательны, пока речь идет об ощущениях, восприятии, внимании и памяти, но чем ближе к мышлению, тем они становятся все более бессодержательными. Проблема психологии мышления как бы уступалась представителям так называемой «философской психологии», где она трактовалась в духе старомодной идеалистической болтовни.
   Эмпирическая психология обрывалась на памяти, да и ту изучала далеко не до конца. Для этой психологии характерно, что как раз та память, которая ближе всего стоит к мышлению, ею наименее изучалась. Наоборот, самая элементарная с генетической точки зрения память, память-привычка, моторная-память (включим сюда и вербальную, т. е. моторную память речевых движений), пользуется максимальным вниманием современных представителей эмпирической психологии. Так, стало быть, даже главу о памяти они дорабатывают не до конца, застревая скорее на первых разделах ее. С такой главой о памяти и с почти совершенно не разработанной главой о мышлении эмпирическая психология, конечно, не могла не только разрешать, но даже правильно поставить вопрос об отношении между памятью и мышлением. Точно так же не могла ни решить, ни правильно поставить этот вопрос идеалистическая, так называемая «философская психология», усилия которой под влиянием ее идеалистических установок были направлены скорее на то, чтобы между памятью и мышлением создать непроходимую пропасть.
   А между тем мы видим, что память, поднимаясь в связи с развитием на все более и более высокую ступень сознания, тем самым все более и более приближается к мышлению, настолько близко, что даже в повседневной речи в этих случаях без различения употребляются слова «вспомнил» и «подумал», да и специалист-исследователь теряется в своем анализе, где кончается в таких случаях память, а где начинается мышление <…>.


   Л. С. Выготский, А. Р. Лурия
   Память примитивного человека [24 - Выготский Л. С., Лурия А. Р. Этюды по истории поведения. – М., 1993.]

   Обратимся теперь непосредственно к конкретному материалу исследований и постараемся выяснить, в чем заключается своеобразие исторического развития поведения человека. Мы для этого не станем касаться всех решительно сторон и областей в поведении примитива. Мы остановимся только на трех важнейших интересующих нас областях, которые позволят нам прийти к некоторым общим вывода относительно развития поведения в целом. Мы рассмотрим сперва память, затем мышление и речь примитивного человека, его числовые операции и постараемся установить, в каком направлении развиваются эти три функции.
   Начнем с памяти. Все наблюдатели и путешественники единогласно прославляли необычайную память примитивного человека. Леви-Брюль указывает со всей справедливостью, что в психике и поведении примитивного человека память играет гораздо более значительную роль, чем в нашей умственной жизни, потому что определенные функции, которые она выполняла некогда в нашем поведении, выделились из нее, трансформировались.
   Наш опыт конденсируется в понятиях, и мы поэтому свободны от необходимости сохранять огромную массу конкретных впечатлений. У примитивного же человека почти весь опыт опирается на память. Однако память примитива отличается от нашей не только количественно – она имеет, как говорит Леви-Брюль, особую тональность, отличающую ее от нашей.
   Постоянное употребление логических механизмов, абстрактных понятий глубоко видоизменяет работу нашей памяти. Примитивная память одновременно и очень верна, очень аффективна. Она сохраняет представления с огромной роскошью деталей и всегда в том же порядке, в каком они в действительности связаны одни с другими. Во многих случаях, отмечает этот автор, механизм памяти заменяет примитиву логический механизм: если одно представление воспроизводит другое, это последнее принимается за следствие или заключение. Поэтому знак почти всегда принимается за причину.
   «По всему этому, – говорит он, – мы должны ожидать, что встретим крайне развитую память у примитивов». Удивление путешественников, сообщающих о необыкновенных свойствах примитивной памяти, Леви-Брюль объясняет тем, что эти наблюдатели наивно полагают, будто память примитивного человека имеет те же самые функции, что и наша. Кажется, что она производит чудеса, в то время как она функционирует совершенно нормально.
   Во многих отношениях, говорят Спенсер и Джиллен об австралийцах, их память феноменальна. Туземец не только узнает след каждого животного и каждой птицы, но, посмотрев на землю, он сейчас же по направлению последних следов скажет вам, где находится животное. Как это ни кажется необыкновенным, туземец узнает отпечаток шагов знакомого человека.
   Рот отмечает также «чудесное могущество памяти» у туземцев Квинсленда. Он слышал, как они повторяли цикл песен, которые в целом требовали более пяти ночей, для того чтобы быть полностью воспроизведенными. Эти песни воспроизводятся с удивительной точностью. Наиболее удивительным в этом является то, что они исполняются племенами, говорящими на других языках, на других наречиях и живущими на расстоянии более сотни километров одно от другого.
   Ливингстон отмечает выдающуюся память туземцев Африки. Он наблюдал ее у посланников вождей, которые переносят на громадные расстояния очень длинные послания и воспроизводят их слово в слово. Они движутся обычно вдвоем или втроем и каждый вечер в течение дороги повторяют наизусть поручение, для того чтобы не изменить его точный текст. Один из доводов туземцев против того, чтобы обучаться письму, заключается в том, что эти вестники могут передавать известия на расстоянии не хуже, чем письма.
   Наиболее часто соблюдаемая форма выдающейся памяти примитивного человека – это так называемая топографическая память, т. е. память на местности. Она сохраняет до мельчайших деталей образ местности, который позволяет примитивному человеку находить дорогу с уверенностью, поражающей европейца.
   Эта память, как говорит один из авторов, граничит с чудом. Индейцам Северной Америки достаточно быть один раз в местности, для того чтобы иметь совершенно точный образ ее, который никогда не стирается. Как бы ни был обширен и мало вырублен лес, они движутся по нему без замешательства, как только они сориентировались.
   Так же хорошо они ориентируются на море. Шарлевуа видит в этом врожденную способность. Он говорит: «Они рождаются с этим талантом, это не результат ни их наблюдений, ни большого упражнения. Дети, которые никогда еще не выходили за пределы деревни, передвигаются так же уверенно, как те, которые уже объехали всю страну». Приводя рассказы путешественников относительно необычайной топографической памяти, кажущейся чудесной, Леви-Брюль отмечает, что во всем этом нет другого чуда, кроме хорошо развитой локальной памяти. Фонден-Штейнен рассказывает о примитиве, которого он наблюдал: он видел все, слышал все, накапливал в своей памяти самые незначащие детали, так что автор с трудом мог поверить, что кто-нибудь мог без письменных знаков запомнить столько. Он имел карту в своей голове, или, лучше сказать, он удерживал в определенном порядке огромное количество фактов независимо от их важности.
   Это необычайное развитие конкретной памяти, которой поражает примитивный человек и которая воспроизводит с точностью малейшие детали прежних восприятий в таком же порядке, в каком они следовали, обнаруживается, как говорит Леви-Брюль, и в богатстве словаря, и в грамматической сложности языка примитивного человека.
   Любопытно, что те же самые люди, которые говорят на этих языках и которые обладают этой выдающейся памятью, например, в Австралии или на севере Бразилии, не могут сосчитать до двух или трех. Малейшее абстрактное размышление настолько отпугивает их, что они объявляют себя сейчас же усталыми и отказываются.
   «У нас, – говорит Леви-Брюль, – память сведена, поскольку это касается интеллектуальных функций, к подчиненной роли сохранения результатов, приобретенных логической разработкой понятий. Копиист XI века, который терпеливо воспроизводил страницу за страницей манускрипт, не дальше отстоит от ротационной машины современных больших газет, чем дологическое мышление примитивного человека, для которого существует только связь представлений и который опирается почти исключительно на память, от логической мысли, пользующейся абстрактными понятиями».
   Однако подобная характеристика памяти примитивного человека является крайне односторонней. Она несомненно верна в самом основном и существенном, и мы сейчас постараемся показать, как можно объяснить научно это превосходство примитивной памяти. Однако наряду с этим, для того чтобы получить правильное представление относительно цельности этой памяти, следует указать и на то, что в очень многих отношениях память примитивного человека глубоко уступает памяти культурного.
   Австралийский ребенок, не выходивший никогда за пределы своей деревни, поражает культурного европейца своим умением ориентироваться в стране, в которой он никогда не был. Однако европейский школьник, прошедший хотя бы один курс географии, усвоил столько, сколько ни один взрослый примитивный человек никогда не сумеет усвоить в продолжение всей своей жизни.
   Наряду с превосходным развитием натуральной, или естественной, памяти, которая как бы с фотографической точностью запечатлевает внешние впечатления, примитивная память отличается еще качественным своеобразием своих функций. Эта вторая сторона, будучи сопоставлена с превосходством естественной памяти, проливает некоторый свет на природу памяти примитивного человека.
   Леруа с полным основанием сводит все особенности примитивной памяти к ее функции. Примитивный человек должен полагаться только на свою непосредственную память: у него нет письменности. Поэтому нередко сходную форму примитивной памяти мы находим у безграмотных людей. Умение же примитивного человека ориентироваться и восстанавливать сложные события по следам, по мнению этого автора, должно найти свое объяснение не в превосходстве непосредственной памяти, а в другом. Большинство черных, как свидетельствует один из наблюдателей, не находит дороги без какого-нибудь внешнего знака; ориентировка, полагает Леруа, не имеет ничего общего с памятью. Равным образом, когда примитивный человек по следам восстанавливает какое-то событие, он пользуется услугами памяти не больше, чем когда суд раскрывает по следам преступление. Здесь выступают на первый план функции наблюдательности и умозаключения скорее, чем память. У примитива более развиты, благодаря упражнению, органы восприятия – в этом все отличие его от нас в этой области. Но это умение разбираться в следах не плод инстинкта, а результат воспитания. У примитивов это умение развивается с раннего детства. Родители учат детей распознавать следы. Взрослые имитируют следы животных, а дети их воспроизводят.
   В самое последнее время экспериментальная психология открыла особую, чрезвычайно интересную форму памяти, которую многие психологи сопоставляют с удивительной памятью примитивного человека. Хотя экспериментальные исследования над примитивным человеком в этой области только сейчас производятся и еще не закончены, тем не менее факты, с одной стороны, собранные психологами в своих лабораториях, а с другой стороны, сообщенные исследователями и путешественниками о примитивном человеке, настолько близко совпадают друг с другом, что дают возможность с большой вероятностью предположить, что примитивного человека отличает главным образом именно эта форма памяти.
   Сущность этой формы памяти заключается в том, человек может, как говорит Йенш, в буквальном смысле слова снова видеть раз показанный предмет или картину тотчас же после рассмотрения их или даже после долгого промежутка времени. Таких людей называют эйдетиками, а самую форму памяти – эйдетизмом. Это явление открыл Урбанчич в 1907 г., но только в последнее десятилетие эти явления были экспериментально исследованы и изучены в школе Йенша.
   В главе о психологии ребенка мы остановимся подробно на результатах исследования эйдетизма. Сейчас скажем только, что исследование обычно производится так. Ребенку-эйдетику показывают в течение короткого срока (около 10–30 с) какую-нибудь сложную картину с огромным множеством деталей. После этого картина убирается, и перед ребенком ставится серый экран, на котором ребенок продолжает видеть отсутствующую картину со всеми деталями, так что он рассказывает подробно то, что перед ним находится, читает надписи и т. д.
   В качестве примера, поясняющего характер и особенности эйдетической памяти, мы приводим на рис. 2.2 снимок с картинки, которая предъявлялась в опытах нашей сотрудницы К. И. Вересотской детям-эйдетикам. Ребенок после краткого показывания картины (30 с) продолжает видеть ее образ на экране, что устанавливается путем контрольных вопросов и сличения ответов с оригиналом картины. Ребенок по буквам читает текст, подсчитывает окна в каждом этаже, определяет взаимное расположение предметов и их частей, называет их цвет, описывает мельчайшие детали.

   Рис. 2.2

   Исследование показывает, что подобный эйдетический образ подчиняется всем законам восприятия. Физиологической основой подобной памяти является, очевидно, инерция зрительного нервного возбуждения, длящаяся после того, как раздражитель, вызывающий в зрительном нерве возбуждение, уже перестал действовать. Подобного рода эйдетизм наблюдается в области не только зрительных, но и слуховых и осязательных ощущений.
   У культурных народов эйдетизм распространен большей частью среди детей; среди взрослых эйдетизм представляет редкое исключение. Психологи предполагают, что эйдетизм представляет собою раннюю, примитивную фазу в развитии памяти, которая проходит у ребенка обычно к поре полового созревания и редко сохраняется у взрослого человека. Она распространена больше среди умственно отсталых и культурно недоразвитых детей.
   Эта форма памяти является биологически очень важной постольку, поскольку она, развиваясь, превращается в две формы памяти. Во-первых, как показывают исследования, эйдетические образы по мере развития сливаются с нашими восприятиями и придают этим восприятиям устойчивый, постоянный характер. Во-вторых, они превращаются в зрительные образы памяти в собственном смысле слова.
   Исследователи полагают, что эйдетическая память является первичной, недифференцированной стадией единства восприятия и памяти, которые дифференцируются и развиваются в две отдельные функции. Эйдетическая память лежит в основе всякого образного, конкретного мышления.
   Йенш на основе всех приведенных нами выше данных, собранных Леви-Брюлем относительно выдающейся памяти примитивного человека, приходит к заключению, что эта память обнаруживает родство с эйдетической формой. Далее способ восприятия, мышления и представления примитивного человека указывает также на то, что он в своем развитии стоит чрезвычайно близко к эйдетической фазе. Так, например, часто встречающиеся среди примитивных народов визионеры сближаются Йеншем с двумя исследованными им мальчиками-эйдетиками, которые видели временами совершенно необыкновенные места и здания.
   Если принять во внимание, что у эйдетиков наглядные образы могут быть усилены при помощи аффективного возбуждения, упражнения, а также всяких фармакологических средств, станет вполне вероятным предположение известного фармаколога Левина, что шаманы и врачи у примитивных народов искусственно возбуждают в себе эйдетическую деятельность. Также мифологическое творчество примитивного человека стоит близко к визионерству и к эйдетизму.
   Сопоставляя все эти данные с данными эйдетических исследований, Йенш приходит к выводу, что все известное нам относительно памяти примитивного человека указывает на то, что мы имеем дело с эйдетической фазой развития памяти у примитивного человека. Эйдетизмом, по мнению Йенша, объясняются и мифологические образы.
   «Надо только прибавить, – говорит Блонский, – что подобные, возникшие в соответствующей обстановке, под влиянием сильных эмоций у примитивных эйдетиков лешие, русалки и т. д. потом закрепляются длительным настроением, соответствующим длительным состоянием эйдетиков. Эйдетизм у примитивных народов объясняет не только возникновение мифологических образов, но и некоторые особенности примитивного языка и искусства».
   Язык примитивного человека, о котором мы будем говорить еще ниже, поражает, по сравнению с языками культурных народов, своей живописностью, обилием конкретных подробностей и слов, своей образностью. Относительно искусства еще Вундт ставил вопрос: почему изобразительное искусство пещерных людей процветало именно во мраке пещер? «Может быть, – говорит Блонский, – это объясняется тем, что в темноте, как при закрытых глазах, эйдетические образы ярче».
   К подобным же выводам приходит в итоге изучения этого вопроса и Данцель. Память, по его мнению, играет в умственной жизни примитивного человека неизмеримо большую роль, чем у нас. В деятельности этой памяти поражает нас «непереработанность материалов», сохраняемых памятью, последовательная фотографичность ее работы. Репродуктивная функция этой памяти значительно выше, чем у нас.
   Примитивная память, как отмечает Данцель, помимо того, что она верна и объективна, поражает еще своим комплексным характером. Примитив в своей памяти вовсе не переходит с усилием от одного элемента к другому, потому что его память сохраняет ему целое явление как целое, а не части.
   Наконец, последнее, отличающее, по мнению Данцеля, память примитивного человека, заключается в том, что примитивный человек еще плохо разделяет восприятие от воспоминания. Объективное, действительно воспринимаемое им, сливается для него с только воображаемым или представляемым. Это последнее, конечно, тоже может найти себе объяснение только в эйдетическом характере воспоминаний примитивного человека.
   Таким образом, органическая память примитивного человека, или так называемая мнема, основа которой заложена в пластичности нашей нервной системы, т. е. в способности ее сохранять следы от внешних возбуждений и воспроизводить эти следы, – эта память достигает у примитива своего максимального развития. Дальше ей развиваться некуда.
   По мере врастания примитивного человека в культуру мы будем наблюдать спад этой памяти, уменьшение ее, подобно тому как мы наблюдаем это уменьшение по мере культурного развития ребенка. Встают вопросы: по какому же пути идет развитие памяти примитивного человека? Улучшается ли и совершенствуется ли та память, которую мы только что описали, при переходе от более низкой, примитивной ступени к относительно более высокой?
   Исследования единогласно показывают, что этого не происходит в действительности. Здесь сразу мы должны отметить ту своеобразную и самую существенную для исторического развития поведения форму, которую принимает в данном случае память. Стоит нам только объективно взглянуть на примитивную память, чтобы заметить, что эта память функционирует стихийно, как естественная, природная сила.
   Человек пользуется ею, но не господствует над ней <…>. Напротив, эта память господствует над ним. Она подсказывает ему нереальные вымыслы, воображаемые образы и конструкции. Она приводит его к созданию мифологии, которая часто является препятствием на пути к развитию его опыта, заслоняя субъективными построениями объективную картину мира.
   Историческое развитие памяти начинается с того момента, как человек переходит впервые от пользования своей память как естественной силой к господству над ней. Это господство, как и всякое господство над какой-нибудь природной и естественной силой, означает только то, что на известной ступени развития человек накапливает достаточный – в данном случае – психологический опыт, достаточное знание законов, по которым работает память, и переходит к использованию этих законов. Не следует представлять себе этот процесс накопления психологического опыта, приводящий овладению поведением, как процесс сознательного опыта, намеренного накопления знаний, теоретического исследования. Этот опыт следовало бы назвать «наивной психологией» по аналогии с тем, что Келер в поведении обезьян назвал «наивной физикой», имея в виду наивный опыт обезьяны относительно физических свойств собственного тела и предметов внешнего мира.
   От следопытства примитива, т. е. от его умения пользоваться следами как знаками, указывающими и напоминающими целые сложные картины, от использования знака примитивный человек на известной ступени своего развития приходит впервые к созданию искусственного знака. Этот момент есть поворотный момент в истории развития его памяти.
   Турнвальд рассказывает о примитивном человеке, который находился у него в услужении, что тот всякий раз, когда его посылали в главный лагерь с поручениями, брал с собой «вспомогательные орудия памяти», чтобы запомнить все поручения. Турнвальд полагает вопреки Данцелю, что при употреблении подобных вспомогательных средств вовсе нет необходимости думать относительно их магического происхождения. Письмо в своем первоначальном виде выступает именно в качестве подобного вспомогательного средства, при помощи которого человек начинает господствовать над своей памятью.
   Письмо наше имеет очень длинную историю. Первоначальными орудиями памяти являются знаки, как, например, золотые фигурки западноафриканских рассказчиков, каждая из которых напоминает какую-нибудь особую сказку. Каждая из таких фигурок представляет собой как бы первоначальное название длинного рассказа, например, луна, месяц. В сущности, мешок с такими фигурками представляет примитивное оглавление для такого первобытного рассказчика.
   Другие знаки носят абстрактный характер. Типичным представителем такого абстрактного знака, как говорит Турнвальд, является узелок, завязываемый на память, как это мы делаем еще и сейчас. Благодаря тому, говорит этот автор, что эти орудия памяти употребляются одинаковым образом внутри определенной группы, они становятся условными и начинают служить целям сообщения.
   На рис. 2.3 приведено письмо примитивного человека. Письмо состоит из камышового шнура, двух кусков камыша, четырех раковин и куска шелухи от фруктов. Это письмо неизлечимо больного отца семейства к друзьям и родственникам следующего содержания: болезнь принимает неблагоприятное течение, она становится все хуже, наша единственная помощь – от Бога.

   Рис. 2.3

   Подобные знаки у индейцев племени дакота получили общее значение. Так, перо а (рис. 2.4) с продырявленным отверстием означает, что носитель убил врага, перо b с вырезанным треугольником означает, что он перерезал горло врага и скальпировал его; перо c отрезанным концом означает, что он ему перерезал горло. Расщепленное перо d означает, что он его ранил.

   Рис. 2.4

   Самыми древними памятниками письма являются приводимые на рисунках 2.5 и 2.6 квипу (узлы – на перуанском языке), употреблявшиеся в Древнем Перу точно так же, как в Древнем Китае, Японии и других странах. Это условные вспомогательные знаки для памяти, широко распространенные среди примитивных народов, требующие точного знания со стороны того, кто завязывал все эти узлы.

   Рис. 2.5

   Подобные квипу употребляются сейчас в Боливии пастухами для счета стад, в Тибете и других местах. Система знаков и счета стоит в связи с хозяйственным укладом народов. Не только узлы, но также и цвет шнурка имеет свое значение. Белые шнуры обозначают серебро и мир, красные – воинов или войну, зеленые – маис, желтые – золото.

   Рис. 2.6

   Клодд считает первой стадией в развитии письменности мнемоническую стадию. Любой знак или предмет являлся средством мнемотехнического запоминания. Геродот рассказывает, что, когда Дарий приказал индийцам остаться для охраны плавучего моста через реку Истр, он затянул 60 узлов на ремне, говоря: «Люди Ионии, возьмите этот ремень и поступайте так, как я скажу вам. Как только вы увидите, что я выступил против скифов, с этого дня вы начинаете ежедневно развязывать по одному узлу, и когда найдете, что дни, обозначенные этими узлами, уже миновали, то можно отправиться к себе домой».
   Подобный узел, завязываемый на память, и является видимо, древнейшим памятником того, как человек от пользования своей памятью перешел к господству над ней.
   Эти квипу употреблялись в древнем Перу для ведения летописей, для передачи приказаний отдельным провинциям, для подробных сведений о состоянии армий и даже сохранения воспоминаний о покойнике, в могилу которого опускались квипу.
   Перуанское племя чуди, как указывает Тейлор, в каждом городе имело специального офицера, функцией которого было связывать и истолковывать квипу. Хотя офицеры эти достигали большого совершенства в своем искусстве, они редко бывали способны читать чужое квипу, переданное без всяких устных комментариев. Когда кто-нибудь являлся из дальней провинции, то вместе с квипу необходимо было дать объяснения: касается ли это квипу переписи, сборов податей, войны и т. д.
   Путем постоянной практики эти чиновники так усовершенствовали систему, что были способны регистрировать при помощи узлов все важнейшие государственные факты и изображать ими законы и события. Тейлор указывает, что до сих пор остались еще в живых в южном Перу индейцы, которые прекрасно знакомы с содержанием некоторых исторических квипу, сохранившихся от древних времен, но держат свое знание в глубоком секрете и особенно тщательно скрывают его от белых людей.
   Чаще всего в настоящее время подобная система мнемотехники, пользующаяся узлами, употребляется для запоминания различных счетных операций. У пастухов Перу на одной веревке квипу регистрируются быки, на второй – коровы, которые разделяются на молочных и недоящихся, далее идут телята, овцы и т. д. На особых веревках с помощью узлов записываются продукты скотоводства. Цвет веревки, различный способ завязывания узла являются указанием на характер записи.
   Мы не станем останавливаться на дальнейшей истории развития человеческого письма, скажем только, что в этом переходе от естественного развития памяти к развитию письма, от эйдетизма к использованию внешних систем знаков, от мнемы к мнемотехнике заключается самый существенный перелом, который и определяет собою весь дальнейший ход культурного развития человеческой памяти. На место внутреннего развития становится развитие внешнее.
   Память совершенствуется постольку, поскольку совершенствуются системы письма, системы знаков и способы их использования. Совершенствуется то, что в древние и средние века называлось memoria technica, или искусственной памятью. Историческое развитие человеческой памяти сводится в основном и в главном к развитию и совершенствованию тех вспомогательных средств, которые вырабатывает общественный человек в процессе своей культурной жизни.
   При этом, само собой разумеется, и естественная, или органическая, память не остается неизменной, но, однако, ее изменения определяются двумя существенными моментами. Во-первых, тем, что эти изменения не самостоятельны. Память человека, умеющего записывать то, что ему надо запомнить, используется и упражняется и, следовательно, развивается в ином направлении, чем память человека, который совершенно не умеет пользоваться знаками. Внутреннее развитие и совершенствование памяти, таким образом, является уже не самостоятельным процессом, а зависимым и подчиненным, определяемым в своем течении изменениями, идущими извне – из социальной среды, окружающей человека.
   Во-вторых, тем, что эта память совершенствуется и развивается очень односторонне. Она приспосабливается к тому виду письма, который господствует в данном обществе, и, следовательно, во многих других отношениях она не развивается вовсе, а деградирует, инволюционирует, т. е. свертывается или претерпевает обратное развитие.
   Так, например, выдающаяся натуральная память примитивного человека в процессе культурного развития сходит все более и более на нет, и поэтому глубоко прав был Болдуин, когда он защищал положение, что всякая эволюция есть в такой мере инволюция, т. е. всякий процесс развития заключает в себе, как свою составную часть, и обратные процессы свертывания, отмирания старых форм.
   Стоит только сравнить память африканского посла, передающего слово в слово длинное послание вождя какого-нибудь африканского племени и пользующегося исключительно натуральной эйдетической памятью, с памятью перуанского «офицера узлов», в обязанности которого входило завязывание и чтение квипу, для того чтобы увидеть, в каком направлении идет развитие человеческой памяти по мере роста культуры и, главное, чем и как оно направляется.
   «Офицер узлов» стоит на лестнице культурного развития памяти выше, чем африканский посол, не потому, что его естественная память стала выше, а потому, что он научился лучше пользоваться своей памятью, господствовать над ней при помощи искусственных знаков.
   Поднимемся еще на одну ступень выше и обратимся к памяти, которая соответствовала следующей стадии в развитии письма. На рис. 2.7 изображен пример так называемого пиктографического письма, т. е. письма, пользующегося наглядными изображениями для передачи известных мыслей и понятий. На березовой коре девушка (из племени оджибва) пишет письмо своему возлюбленному в белую землю. Ее тотем – медведь, его тотем – муравьиная куколка. Оба эти изображения обозначают, от кого и кому послано письмо. Две линии, проведенные от их стоянок, сливаются и продолжаются затем до местности, лежащей между двумя озерами. От этой линии ответвляется тропинка к двум палаткам. Здесь живут в своих палатках три девушки, обращенные в католическую веру, что выражено тремя крестами. Левая из палаток открыта, и из нее просунута рука с манящим жестом. Рука принадлежит автору письма и делает индейский знак приветствия своему возлюбленному. Этот знак выражается таким положением ладони, при котором ладонь обращена вперед и книзу, а вытянутый указательный палец – к месту, занятому говорящим, обращая внимание приглашаемого лица на тропинку, по которой ему следует идти.

   Рис. 2.7

   Письмо, находящееся на этой стадии, требует уже опять совершенно иной формы работы памяти (рис. 2.8). Еще иная форма наступает тогда, когда человечество переходит к идеографическому или иерографическому письму, пользующемуся символами, значение которых по отношению к предметам становится все более и более отдаленным. Маллери правильно указывает, что в большинстве это были только мнемонические записи, но они трактовались в связи с материальными предметами, употребляемыми с мнемонические целями.
   Нельзя представить историю более замечательную и более характерную для психологии человека, чем историю развития письма, историю, показывающую, как человек стремится овладеть своей памятью. Таким образом, решительный шаг в переходе от естественного развития памяти к культурному заключается в перевале, который отделяет мнему от мнемотехники, пользование памятью – от господствования над ней, биологическую форму ее развития – от исторической, внутреннюю – от внешней.

   Рис. 2.8. Образец пиктографического письма: письмо индейца (с) к сыну (d). Имена отца и сына обозначены маленькими фигурками над головами (черепахи — а и b и человечек – g). Содержание письма: отец зовет сына приехать (линии изо рта отца — е и маленькая фигурка человека с правой руки у сына – h), стоимость поездки – 53 доллара – отец пересылает ему (маленькие кружки (/) сверху)

   Заметим, что первоначально формой такого господства над памятью являются знаки, употребляемые не столько для себя, сколько для других, с социальными целями, которые только впоследствии становятся и знаками для себя. Арсеньев, известный исследователь Уссурийского края, рассказывает о том, как он посетил селение удэгейцев, расположенное в очень глухой местности. Удэгейцы жаловались ему на притеснения, которые они терпят от китайцев, и просили по приезде во Владивосток передать это русским властям и просить защиты.
   Когда путешественник на другой день покидал селение, удэгейцы вышли толпой проводить его до околицы. Из толпы вышел седой старик, он подал ему коготь рыси и велел положить в карман, для того чтобы он не забыл просьбы их относительно Ли-Тан-Куя. Не доверяя естественной памяти, удэгеец вводит искусственный знак, не имеющий никакого прямого отношения к тем вещам, которые должен запомнить путешественник, и являющийся подсобным техническим орудием памяти, средством направить запоминание по желаемому руслу и овладеть его течением.
   Вот эта операция запоминания при помощи когтя рыси, обращенная сначала к другому, а потому к самому себе, знаменует собою первые начатки того пути, по которому идет развитие памяти у культурного человека. Все то, что помнит и знает сейчас культурное человечество, весь опыт, который накоплен в книгах, памятниках, рукописях, – все это огромное расширение человеческой памяти, являющееся необходимым условием исторического и культурного развития человека, обязано именно внешнему, основанному на знаках человеческому запоминанию.
   <…>


   Ц. Флорес
   Память [25 - Флорес Ц. Память // Экспериментальная психология / Под ред. Р. Флореса и Ж. Пиаже. Вып. IV. – М., 1973.]


   Введение


   Определение

   Память с точки зрения психолога не является психической способностью – свойством или функцией психики, – которую можно было бы познать с помощью изощренной интроспекции. Термин «память» позволяет объединить совокупность деятельностей, включающих в себя как биофизиологические, так и психические процессы, осуществление которых в данный момент обусловлено тем, что некоторые предшествующие события, близкие или отдаленные во времени, существенным образом модифицировали состояние организма.
   Генезис любого акта памяти включает в себя, по существу, три фазы: а) фаза запоминания, когда индивид запечатлевает определенный материал в зависимости от требований ситуации; иногда эта фаза сводится к мгновенному перцептивному акту, однако она может характеризоваться также более или менее сложной деятельностью, которая проявляется при последовательных повторениях и приводит к постепенному усвоению материала; б) фаза сохранения, охватывающая более или менее длительный период времени, в ходе которой запоминаемый материал сохраняется в скрытом состоянии; в) наконец, фаза реактивации и актуализации усвоенного, вызывающая мнемические процессы, доступные наблюдению.
   Объектом непосредственного изучения психолога являются лишь процессы, относящиеся к первой и последней фазам. Что касается процесса сохранения, то о нем можно судить только на основании наблюдений за мнемическими действиями, в которых он выражается.
   Различают grosso modo три крупных категории мнемических процессов: первая категория касается процессов воспоминания, которые включают в себя воспроизведение материала, усвоенного в предшествующей ситуации (например, воспроизведение наизусть стихотворения, текста, теоремы, рядов слов, чисел, иностранных слов, рисунка или, наконец, пути, пройденного когда-то), и различные формы сообщений о зрелище или событии, участником или свидетелем которых был индивид.
   Вторую категорию составляют процессы узнавания, предполагающие идентификацию субъектом ситуации, в которой он действовал в прошлом, или, в более общей форме, перцептивно-мнемическую идентификацию объекта, который был ранее воспринят и в данный момент присутствует в перцептивном поле.
   Третью категорию составляют процессы повторного заучивания, которые позволяют судить о наличии процесса сохранения материала на основании уменьшения числа повторений.
   Разумеется, деятельности, характеризующие воспоминание, узнавание и повторное заучивание, объединяет то, что они зависят от мнемических средств, которые, в свою очередь, находят свое выражение в этих деятельностях. Тем не менее, как мы увидим, указанные деятельности соответствуют иногда совершенно различным психологическим ситуациям: действующие в каждом случае процессы и переменные, которые могут изменять эффективность этих процессов, не всегда одинаковы в разных ситуациях. Однако эти различия, помимо специального интереса, который они представляют, служат источником ценной информации для психолога; поскольку эти процессы являются относительно самостоятельными, в каждом из них находят свое специфическое проявление определенные аспекты влияния прошлого опыта.


   О некоторых ограничениях при рассмотрении поставленных проблем

   Мнемическая деятельность индивида в каждый данный момент есть результат многочисленных факторов, связанных прежде всего с условиями заучивания и особенностями задачи, с характером деятельности, выполняемой после завершения упражнений, условиями конкретной ситуации, в которой исследуется память, и характером последней (воспоминание, узнавание, повторное заучивание), с ранее обретенными навыками, влияющими как на запоминание, так и на другие мнемические процессы, и, разумеется, с мотивацией, установками и интересами, которые могут играть решающую роль.
   Среди этих факторов для рассматриваемой нами проблемы существенное значение имеют те, которые относятся к научению, потому что: 1) хотя память не сводится к научению, зависимость ее от последнего является весьма значительной; 2) память можно объяснить лишь в рамках теорий, описывающих в одной и той же системе понятий и явления научения, и мнемические явления. <…>



   I. Методология


   1. Методы исследования памяти


   Первые экспериментальные методы изучения мнемических процессов были предложены Германом Эббингаузом (18501909). Эббингауз нашел однажды у одного парижского букиниста «Elemente der Psychologie» Густава Фехнера. Чтение этой книги натолкнуло его на мысль о возможности изучения психических процессов и особенно памяти, используя количественные методы по аналогии с теми, которые были установлены Фехнером при исследовании ощущений. Спустя несколько лет, в 1885 году, Эббингауз опубликовал фундаментальный труд, озаглавленный «Über das Gedachtnis», в котором он описывал метод заучивания (или метод последовательных воспроизведений) и метод сбережения, равно как и основные результаты, полученные при применении этих методов при изучении памяти. Незадолго до своей преждевременной смерти Эббингауз обогатил методологию психологии, разработав в 1902 году также метод антиципации, или метод «подсказки».
   В дальнейшем к этим классическим методам прибавились новые методы в духе экспериментальной традиции, начало которой положил Эббингауз. Упомянем метод воспроизведенных элементов Болтона (1892), метод парных ассоциаций (1894), метод реконструкции Мюнстерберга и Бигхэма (1894), методы уравнивания в заучивании Вудвортса (1914) и метод узнавания, применявшийся с 1886 года Вольфом и модифицированный Бине и Анри в 1894 году.
 //-- А. Метод заучивания Эббингауза --// 
   Цель его состоит в том, чтобы добиться полного усвоения испытуемым материала, который требуется заучить. Наиболее часто применяемым критерием усвоения является первое безошибочное воспроизведение материала или, при более строгом подходе, два безошибочных последовательных воспроизведения. В такой форме этот метод применяется исследователями и в настоящее время, однако его следовало бы называть методом последовательных воспроизведений, поскольку он состоит в многократном предъявлении в постоянном темпе определенного материала, чередующегося в период между двумя последовательными предъявлениями воспроизведением удержанных в памяти элементов.
   При этом методе можно получить два показателя, характеризующих скорость заучивания: количество проб и время, необходимое для полного заучивания материала. При этом становится возможным установить кривую научения: на абсциссе откладывают число проб, а на ординате – число элементов, правильно воспроизведенных при каждой пробе.
   В области памяти этот метод является адекватным при исследовании различных мнемических процессов, охватывающих длительный период времени и требующих строгих критериев научения. Однако здесь следует сделать два замечания: 1) как показал Джиллетт (1936), этот метод ставит в более благоприятные условия субъектов, медленно обучающихся, ввиду того, что для достижения критериев усвоения им требуется большее число проб по сравнению с быстро обучающимися субъектами, что дает первым возможность дополнительно повторить некоторые элементы материала; 2) применение его в коллективных условиях при наличии группы испытуемых поднимает иногда трудноразрешимые практические проблемы.
 //-- Б. Метод постоянного числа предъявлений --// 
   Фактически речь идет о разновидности предыдущего метода. Вместо критерия усвоения принимают постоянный для всех испытуемых критерий упражнения. Этот критерий представляет собой определенное число предъявлений материала, которое заранее устанавливается экспериментатором. В этом случае нет никакой необходимости включать между последовательными предъявлениями воспроизведение испытуемыми элементов. Сразу же или спустя некоторое время после окончания предъявлений определяют количество запомненных элементов материала методом воспроизведения (устно или письменно) или методом узнавания. Число правильно воспроизведенных каждым испытуемым элементов составляет показатель его запоминания; число правильно идентифицированных элементов – показатель его узнавания. Этот метод, удобный при применении в больших группах испытуемых, используется весьма часто. Однако Джиллетт (1936) показал, что при этом методе оказываются в выигрыше быстро обучающиеся субъекты <…>.
 //-- В. Метод уравнивания в заучивании Вудвортса --// 
   Этот метод, как отметил Джиллетт (1936), позволяет уменьшить недостатки двух предыдущих методов. Он состоит в уравнивании для всех испытуемых числа правильных воспроизведений, получаемых во время заучивания. С этой целью каждое предъявление материала сопровождается воспроизведением удержанных элементов. Однако как только какой-нибудь элемент воспроизводится правильно, экспериментатор исключает его из материала. Таким образом, следующее предъявление включает в себя лишь те элементы, которые не были еще объектом правильного воспроизведения. Эксперимент продолжается до тех пор, пока один раз (и только один) не будут правильно воспроизведены все элементы материала. Однако в этом случае можно принять и более строгие критерии.
 //-- Г. Метод антиципации Эббингауза --// 
   Испытуемому один или несколько раз предъявляют элементы материала, сгруппированного в ряды а → b → c → d и т. д., после чего он должен постараться воспроизвести их, соблюдая установленный порядок. В случае ошибки экспериментатор поправляет испытуемого; если же испытуемый не может воспроизвести нужный элемент, экспериментатор «подсказывает» ему его. Эта процедура обычно продолжается до первого безошибочного воспроизведения данного ряда.
   В настоящее время при применении этого метода используется прибор, обеспечивающий постоянную экспозицию элементов ряда и одинаковый временной интервал между двумя какими-либо последовательными элементами; предположим, предъявляются два следующих друг за другом элемента – х и у, при появлении х испытуемый должен назвать у, предвосхищая его появление.
   Какая бы разновидность методики ни применялась, получают 4 следующих показателя: 1) общее время заучивания; 2) число проб, необходимых для достижения критерия усвоения; 3) число ответов, правильно антиципированных в каждой пробе; 4) число ошибок в каждой пробе.
   Этот открывающий богатейшие возможности метод представляет большой интерес для изучения ассоциативных механизмов памяти.
 //-- Д. Метод парных ассоциаций Калкинса --// 
   В соответствии с методикой, разработанной Калкинсом (1894), элементы материала располагаются попарно, как во французско-английском словаре. При исследовании запоминания первый элемент каждой пары играет роль стимула, второй — ответа. В инструкции испытуемым говорится, что они должны запомнить пары таким образом, чтобы при предъявлении первого члена пары они в ответ называли второй член. В опыте предъявляется вначале одна или несколько пар, затем исследование памяти производится в описанном выше порядке.
   Этот метод можно применять также в сочетании с методом антиципации Эббингауза: после одного или нескольких предварительных предъявлений пар ограничиваются предъявлением элементов-стимулов, задача испытуемого состоит в том, чтобы на каждый стимул отвечать связанным с ним правильным элементом. Если испытуемый воздерживается от ответа или делает ошибки, то ему на слух или зрительно предлагают правильный ответ. В одном из вариантов этой методики каждой кратковременной экспозиции стимула экспериментатор называет ответ даже в том случае, если этот ответ дается самим испытуемым. При этом считается, что восприятие правильного ответа подтверждает или подкрепляет только что данный ответ <…>.
 //-- Е. Метод узнавания --// 
   При этом методе элементы материала, подлежащего заучиванию, располагаются в порядке, который испытуемый не может предугадать, среди новых, но однородных элементов (заучиваемые слоги смешиваются с другими словами, прилагательные с другими прилагательными, рисунки с другими рисунками и т. д.). В этом случае задача испытуемого будет состоять в том, чтобы просмотреть всю совокупность элементов и идентифицировать те, которые требуется заучить, по мере того как они будут встречаться.
   Как правило, опыт на узнавание практически можно организовать следующим образом: допустим, заучивается ряд из 10 стимулов, которые затем смешивают с 30 новыми стимулами. Таким образом можно составить однородный ряд, содержащий 40 стимулов, которые и предъявляются испытуемому. Можно также применить методику множественных выборов: материал испытания делится на 10 различных групп, группа включает в себя один правильный стимул и три новых стимула; среди четырех стимулов каждой группы испытуемый должен выбрать тот, который он считает знакомым.
   При прочих равных условиях относительная трудность опыта на узнавание зависит в основном от двух переменных: узнавание правильных стимулов становится труднее, если увеличивается количество новых стимулов или возрастает степень сходства между старыми и новыми стимулами (Леман, 1888–1889; Сьюард, 1928; Постман, 1950, 1951; Флорес, 1958; Эрлих, Флорес, Ле Ни, 1960).
   При анализе результатов, полученных в опыте на узнавание, следует учитывать, что испытуемый может случайно выбрать правильный стимул. Теоретически вероятность того, что правильный выбор является следствием случайности, тем больше, чем меньше число новых стимулов. Если 10 старых стимулов смешать с 10 другими, то вероятность случайного правильного ответа будет составлять 50 %; однако если эти 10 стимулов расположить среди 30 новых стимулов, то указанная вероятность становится равной 25 %.
   Кроме того, вероятность того, что правильный выбор является результатом случайности, тем больше, чем больше число ошибочных идентификаций (то есть когда новые стимулы расцениваются испытуемым как относящиеся к заучиваемому материалу). Предположим, что у испытуемых А и В в опыте на узнавание 10 старых стимулов смешаны с 30 новыми. Испытуемый А правильно идентифицирует 3 стимула и совсем не обнаруживает ошибочного узнавания; испытуемый В также эффективно идентифицирует 3 старых стимула, однако наряду с этим «узнает» 5 новых стимулов, которые не включались в заучиваемый материал. По-видимому, логично считать, что больший вес имеют 3 правильных ответа испытуемого А, который не делал ошибок, нежели ответы испытуемого В, который 5 раз ошибался.
   Следующая формула, предложенная Постманом (1950), вносит поправку в получаемые данные с учетом влияния указанных выше двух факторов:

   где R -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


– показатель окончательного узнавания, В – число правильных идентификаций, М – число ошибочных идентификаций и n – общее число предъявлений.
 //-- Ж. Метод реконструкции Мюнстерберга и Бигхэма --// 
   Заучиваемые элементы предъявляются в одном и том же порядке, который требуется запомнить во время заучивания. После окончания заучивания испытуемому предъявляют те же элементы, но в ином порядке. Задача испытуемого заключается в том, чтобы расположить их в первоначальном порядке. Наиболее адекватным показателем является, по-видимому, коэффициент корреляции между правильной классификацией стимулов и классификацией, осуществляемой испытуемым. В этом случае используют «ρ» Спирмена или «τ» Кендэла.


   Метод сбережения Эббингауза

   Этот метод был разработан в целях изучения динамики изменения памяти (и особенно забывания) во времени; в равной мере он используется для определения феноменов переноса и интерференции задач.
   Психометрическая оценка памяти испытуемого существенно изменяется в зависимости от применяемых методов исследования: например, при прочих равных условиях показатель узнавания почти всегда выше показателя воспроизведения, но может случиться, что спустя определенное время после заучивания испытуемый оказывается не способным воспроизвести или даже идентифицировать ни один из стимулов, которые он заучил. Однако в этом случае было бы неправильным делать вывод о полном забывании, не применив метода повторного заучивания, дающего возможность выявить сбережение упражнения, которое можно объяснить устойчивостью скрытого мнемического следа.
   Повторное заучивание должно удовлетворять двум условиям: а) оно должно осуществляться тем же методом, с помощью которого происходило первоначальное заучивание; б) испытуемый снова должен достигнуть того же критерия усвоения, который был установлен при заучивании.
   Различие между числом проб при первоначальном и повторном заучивании составляет величину абсолютного сбережения упражнения. Однако это абсолютное сбережение не имеет значения, особенно когда речь идет о сравнении показателей сбережения нескольких испытуемых: так, если испытуемому А потребовалось для заучивания 20 проб, а для повторного заучивания 15 проб, то его абсолютное сбережение равно 5 пробам; если испытуемому Б для заучивания понадобилось 16, а для повторного заучивания 11 проб, то величина его абсолютного сбережения будет равна также 5 пробам. Однако относительный «вес» этих 5 проб будет неодинаковым, если соотносить их с количеством проб – с 16 или 20 – первоначального заучивания. Следовательно, необходимо вычислить величину относительного сбережения. С этой целью применяется несколько формул. Наиболее адекватной нам кажется формула Хилгарда (1934), поскольку она позволяет получить все показатели в процентах (от 0 до 100 %):

   где Ec – относительное сбережение, Ea — число проб при заучивании, Er — число проб при повторном заучивании, J – число правильных проб, соответствующих критерию усвоения, установленному экспериментатором (J будет равно 1, если этим критерием является первое безошибочное воспроизведение материала). При вычислении по этой формуле величины относительного сбережения вводится поправка показателя, определяемая путем вычитания правильной пробы J (или числа проб J), соответствующей критерию усвоения, совпадающему при первоначальном и повторном заучивании. В самом деле, испытуемый обладает превосходной памятью, если он при первой же пробе повторного заучивания и правильно воспроизводит материал. Как это можно легко проверить, если не учитывать указанную поправку, то показатель сбережения этого испытуемого не будет равен 100 %…




   II. Влияние материала


   Влияние расположения элементов в ряду

 //-- Прогрессивное и регрессивное внутреннее торможение --// 
   …Если заучиваемый материал состоит из элементов, сложенных в ряд, то элементы, находящиеся в начале и в конце, запоминаются быстрее, чем элементы, находящиеся в середине. Точнее, эмпирически установлено, что хуже всего запоминаются элементы, несколько смещенные от центра к концу ряда.
   Это явление, отмеченное уже Эббингаузом, было подтверждено многими психологами, в том числе Робинсоном и Брауном, Фуко, Лепли, Уордом и Ховлэндом. Его легко показать если, используя метод антиципации, предложить группе испытуемых заучить ряд вербальных стимулов, а затем для последовательных периодов научения представить на кривой количество правильных антиципации стимулов, занимающих различные места в ряду, от 1-го до n-го (рис 2.9).

   Рис. 2.9. Влияние положения элементов на запоминание ряда из 10 трехзначных чисел. Всего было 8 рядов и 11 испытуемых. Кривые, обозначенные цифрами 1, 5, 9, 13, 17, относятся соответственно к 1, 5, 9, 13, 17 пробам. Каждая из точек, использовавшихся для построения этих кривых, обозначает процент правильных ответов при 8, 11 и 88 попытках антиципации следующего числа на основании предыдущего (по Робинсону и Брауну, 1926)

   Согласно объяснению, предложенному Фуко, это явление есть результат взаимодействия двух процессов торможения, одновременно действующих в ходе научения и замедляющих последнее. Первый процесс — прогрессивное внутреннее торможение — проявляется в том, что ответы на предыдущие стимулы оказывают интерферирующее влияние на ответы, относящиеся к последующим стимулам; второй процесс — регрессивное внутреннее торможение — проявляется в том, что ответы на последующие стимулы оказывают интерферирующее воздействие на ответы, относящиеся к предшествующим стимулам. Вытекающая из такого понимания гипотеза может быть сформулирована следующим образом: влияние регрессивного или регрессивного внутреннего торможения на ответ, относящийся к данному стимулу, будет тем сильнее, чем больше число предшествующих стимулов в первом случае и последующих во втором.
   Другая гипотеза, предложенная Фуко, исходит из того, что прогрессивное торможение, ослабляя ответы, увеличивает тем самым подверженность этих ответов воздействию регрессивного торможения. Одновременное воздействие этих двух видов торможения на все ответы, относящиеся как к предшествующим, так и к последующим стимулам, вызывает общее торможение <…>.
   Первые и последние элементы ряда оказываются в благоприятном положении также и при отсроченном воспроизведении. Кривая на рис. 2.10 показывает число правильных воспроизведений бессмысленных слогов в зависимости от положения слогов в ряду через 24 часа после заучивания, продолжавшегося до достижения критерия первого безошибочного воспроизведения (Андервуд и Ричардсон, 1956). Постман и Рау (1957) получили аналогичные результаты для интервалов в 24 и 48 часов, используя ряды английских слов. Причины этого долговременного эффекта, по всей вероятности, различны: с одной стороны, ответы на первый и последний стимулы лучше сохраняются ввиду того, что, запоминаясь первыми, они наиболее часто воспроизводятся испытуемыми в ходе научения; с другой стороны, ответы на стимулы, находящиеся в середине ряда, может быть, более чувствительны по сравнению с остальными к явлениям проактивной и ретроактивной интерференции, поскольку они являются менее устойчивыми <…>.

   Рис. 2.10. Зависимость воспроизведенных элементов (средние данные) от расположения этих элементов в ряду (по Андервуду и Ричардсону, 1956)
 //-- Степени однородности материала --// 
   Степень сходства или различия элементов материала играет важную роль во многих психических процессах и особенно в перцептивном научении, обусловливании, выработке навыков и памяти. Эта проблема привлекла внимание многих психологов, которые рассматривали ее либо в неоасоцианистском аспекте (Гибсон, Андервуд), либо в рамках гештальттеории (фон Ресторф).
 //-- Роль сходства в запоминании --// 
   Если два или несколько стимулов обладают общими признаками, то говорят, что они сходны. Вопрос о том, в чем и в какой мере различные стимулы следует считать сходными, является трудной проблемой, которая до сих получила лишь крайне эмпирическое решение. Среди критериев, используемых в этом отношении психологами, можно указать следующие.
   а. В самом общем виде два однородных стимула имеют большее сходство между собой, чем два разнородных, например два слова обладают большим сходством, чем слово и цвет; стимулы, поддающиеся ранжированию на однородном физическом континууме, являются наиболее благоприятным случаем с точки зрения измерения; их степень сходства будет тем больше, чем меньше физически измеряемое расстояние между ними; так, при одинаковой громкости тон в 1000 Гц более сходен с тоном в 2000 Гц, чем с тоном в 5000 Гц.
   б. Степень сходства двух стимулов тем выше, чем больше число общих идентичных элементов, образующих эти стимулы, например слоги ФЕД и НЕД имеют более высокую степень сходства, чем слоги ФЕД и РЕИ, последние же более сходны друг с другом, нежели слоги ФЕД и ХОН.
   в. Два стимулы сходны, если образующие их структуры идентичны или сходны друг с другом, например два квадрата разной величины или музыкальная мелодия в переложении на две различные тональности.
   г. Два стимула сходны, если они относятся к одной и той же семантической категории, например, понятия «стол», «стул», «шкаф», «буфет» более сходны между собой, чем понятия «стол», «абрикос», «лошадь», «солнце». Внутри этой категории максимальное сходство присуще словам-синонимам, обозначающим один и тот же предмет.
   д. Наконец, два стимула сходны, если их появление вызывает идентичные или сходные ответы, например два различных резко звучащих слова, вызывающих появление кожно-гальванических реакций.
   Указанные признаки сходства, перечисление которых здесь не является исчерпывающим, крайне многообразны как по своей природе, так и по психологическим процессам. <…> Кроме того, они могут сочетаться: так, два слова могут быть сходны одновременно с точки зрения их значения, фонетического состава и реакций, которые они вызывают.
   Что касается запоминания материала, то работы Гибсона – с аналогичными слогам бессмысленными изображениями, Андервуда – с прилагательными, предъявлявшимися в рядах (1951) или попарно (1951), с рядами бессмысленных слогов (1952), триграмм согласных (1955) показали, что число необходимых для достижения одного и того же критерия научения возрастает с увеличением сходства между элементами материала.
   Для иллюстрации мы приводим в таблице 2.1 среднее число, которое понадобилось для достижения критерия усвоения при заучивании разных видов материала. Для каждого материала использовались две степени сходства. Во всех этих экспериментах, описанных Андервудом, применялся метод антиципации с интервалами 30 с между двумя последовательными пробами. <… >

   Таблица 2.1 [26 - Для рядов из 14 слогов средние данные мы определили приблизительно путем анализа графика, приводимого автором исследования.]
   Зависимость числа проб, необходимых для достижения критерия усвоения материала, от степени сходства элементов материала (средние данные) (по работам Андервуда)



   Разнородный материал и эффект фон Ресторф

   Что бывает, когда элементы материала являются разнородными, например, если числа чередуются в различных пропорциях с слогами или цветами? Ответ на этот вопрос содержится в работах, выполненных в 1933 г. фон Ресторф, ученицей В. Келера. В первом исследовании были использованы пять видов материала: слоги, геометрические фигуры, числа, буквы и цвета. Эти виды материала были организованы в ряды, каждый из которых включал 4 однородные и 4 разнородные пары. Например, 4 пары слогов, 1 пару геометрических фигур, 1 пару букв, 1 пару чисел и т. д. В эксперименте исследовались все возможные сочетания указанных разновидностей материала.
   Подготовленные таким образом ряды предъявлялись испытуемому два или три раза, затем, после небольшого перерыва, во время которого испытуемый был занят нейтральной деятельностью, приступали к испытанию сохранения по методу парных ассоциаций. В таблице 2.2 приводятся абсолютные и относительные величины правильных ответов, полученных на 22 испытуемых, для различных типов пар и всего материала в целом.

   Таблица 2.2
   Воспроизведение однородных и разнородных пар стимулов в опыте фон Ресторф

   О: однородные в ряду; Р: разнородные (изолированные) пары в ряду.

   Например, при наличии в ряду 4 однородных фигур было получено только 33 % правильных ответов; однако если в ряду имеется лишь одна пара фигур, находящихся среди других пар, то количество правильных воспроизведений этих фигур возрастает до 74 %.
   Следовательно, как правило, независимо от характера материала, если в заучиваемом ряду разнородные элементы перемежаются с большим количеством однородных, то эти разнородные элементы сохраняются лучше, чем однородные.
   Однако если степень разнородности всех элементов ряда одинакова, то закономерность различий между двумя любыми элементами будет обеспечивать относительную однородность всего ряда: сохранение элемента такого ряда будет аналогично сохранению элемента, расположенного среди однородных элементов. Фон Ресторф доказала это экспериментально. Она использовала 3 типа рядов, каждый из которых предъявлялся с интервалом в один день:
   ряд I: за 1 цифрой следовало 9 слогов;
   ряд II: за 1 слогом следовало 9 чисел;
   ряд III: 1 цифра, 1 слог, 1 цвет, 1 буква, 1 слово, 1 фотография, 1 знак препинания, 1 химическая формула, 1 пуговица и 1 графический символ.
   Через 10 мин. после предъявления каждого ряда перед испытуемыми ставилась задача воспроизвести те элементы, которые они запомнили. Анализ результатов показал, что:
   1) лучше всего воспроизводятся (наибольшее количество правильных ответов) изолированные элементы ряда (цифра в ряду I и слог в ряду II). Эти элементы правильно воспроизводились в 70 % случаев;
   2) количество правильных воспроизведений этих же самых элементов, находящихся в ряду III, равнялось 40 %;
   3) однородные элементы ряда I (слоги) и ряда II (цифры) воспроизводились лишь в 22 % случаев. <…>


   Осмысленность материала, научение и память

   Эббингауз считал, что заучивание осмысленного материала может исказить результаты экспериментов по памяти. Поэтому он подобрал «бессмысленный» вербальный материал – «бессмысленные слоги». Эти слоги, по его мнению, являются простыми, одинаковыми по трудности и квантифицируемыми, ответные реакции на них хорошо выражены и могут также быть измерены. Однако если бессмысленные слоги и являются стимулами, действительно удовлетворяющими критериям измерения, то они не обладают отмеченными Эббингаузом качествами однородности и простоты. Наряду с тем, что очень часто эти слоги могут вызывать осмысленные ассоциации, они могут сами по себе обладать определенным, изменяющимся от слога к слогу значением. Психологи разработали адекватные методики для установления степеней осмысленности этого типа материала с тем, чтобы в дальнейшем ввести эту переменную в свои исследования научения и памяти.
 //-- А. Исследование ассоциативной силы вербальных стимулов --// 
   Под степенью осмысленности – а в более общем смысле – под «ассоциативной силой» бессмысленного вербального стимула подразумевают относительную частоту возникновения осмысленных ассоциаций при предъявлении этого стимула группе испытуемых. Для определения ассоциативной силы бессмысленных вербальных стимулов применялось несколько методов. Мы ограничимся указанием на один из них [27 - Отметим, что существует совершенно определенное соотношение между полученной с помощью этих методов ассоциативной силой вербальных стимулов и частотой употребления этих стимулов в словах языка.].
   Методика, использованная Глейзом при стандартизации слогов и Уитмером при стандартизации триграмм согласных, состояла в том, что группе испытуемых предъявлялся ряд стимулов, при этом испытуемых просили кратко объяснить, какие ассоциации вызывает у них каждый стимул. Время предъявления различных стимулов сохранялось почти постоянным (2–3 с у Глейза, 4 с у Уиттгера), так же как и длительность интервалов между двумя последовательными стимулами. Определяемая таким методом ассоциативная сила стимула х будет равняться количеству испытуемых (%), ассоциировавших в ходе эксперимента этот стимул со словом или предложением: ассоциативная сила стимула, ассоциированного всеми испытуемыми, будет равна 100 %, а стимула, не вызвавшего ассоциации ни у одного испытуемого, равна 0 % [28 - Другой метод, использованный Ноблом, основан на том, что данный вербальный стимул (слово языка или бессмысленный слог) обладает тем большей ассоциативной силой, чем большее число ассоциативных ответов он вызывает в определенную единицу времени. Критический обзор по этому вопросу можно найти в работе Андервуда и Шульца.].
 //-- Б. Влияние осмысленности материала на научение и память --// 
   Как правило, хорошо осмысленный материал легче заучивается, чем слабо осмысленный. Исследования зависимости эффективности научения от осмысленности материала выявили следующие закономерности:
   а. При одинаковом времени упражнения число запоминаемых стимулов тем больше, чем выше степень осмысленности этих стимулов. В исследовании, проведенном в 1930 г. Мак-Геч, испытуемым предъявлялись ряды из 10 слов, состоявших из 3 букв, и ряды из 10 бессмысленных слогов, имевших ассоциативную силу (по стандартизации Глейза) соответственно 0,53 и 100 % (продолжительность заучивания 2 мин. для каждого ряда). Сразу после окончания заучивания испытуемые должны были воспроизвести материал. В табл. 2.3 приведены основные результаты, полученные в этом исследовании. Видно, что в зависимости от степени осмысленности материала число правильных ответов в среднем увеличивается, а дисперсия уменьшается.

   Таблица 2.3
   Зависимость количества правильных воспроизведений, при постоянном времени упражнения, от степени осмысленности материала
   (средние данные) (по Мак-Геч)

   б. Из этого следует, что для достижения одинакового критерия научения при заучивании бессмысленного материала требуется более продолжительное упражнение, чем при заучивании осмысленного материала. В исследовании Гилфорда испытуемым требовалось в среднем 20,4 пробы для запоминания 15 бессмысленных слогов, 8,1 пробы заучивания ряда из 15 отдельных слов и лишь 3,5 пробы для 15 слов, связанных между собой по смыслу.



   III. Роль упражнения


   Распределение упражнений, научение и память

   Когда речь идет о запоминании какого-либо материала или выработке навыка и когда хотят добиться максимального уровня научения при минимальной длительности упражнений, что предпочтительнее – повторять беспрерывно упражнения до тех пор, пока не будет достигнут критерий усвоения, или же распределить упражнения во времени? Ответ на этот вопрос имеет важное значение как для конкретного практического применения психологии, так и в плане тех теоретических вопросов, которые он поднимает. Первые работы по этой проблеме, поставленной еще Эббингаузом, были проведены Йостом. Двое испытуемых, В и S, 30 раз повторяли ряд бессмысленных слогов при двух различных условиях:
   1) все 30 повторений проводились в один и тот же день, на следующий день осуществлялось повторное заучивание, продолжавшееся до первого безошибочного воспроизведения;
   2) все 30 повторений распределялись на 3 дня подряд, по 10 повторений в день; на 4-й день производилось, как и в первом случае, повторное заучивание.

   Таблица 2.4
   Число проб при повторном заучивании

   Полученные результаты свидетельствуют о том, что число проб, необходимых для повторного заучивания, несколько больше, когда все 30 повторений падают на один и тот день.
   Йост объясняет эти результаты следующим образом: повторяя ряды слогов, испытуемый устанавливает ассоциации между различными элементами материала; при распределенном научении актуализируются «старые» ассоциации, «давность» ассоциаций тем больше, чем больше времени прошло от упражнения до воспроизведения. При концентрированном же научении повторения актуализируются самые новые ассоциации. Принимая во внимание гораздо большую эффективность распределенного научения, можно считать, что из ассоциаций одинаковой силы, из которых одна более чем другая, при последующем повторении лучше актуализируется старая ассоциация (закон Йоста). <… >


   Проблема оптимального распределения упражнений

   Исходя из только что полученных общих принципов, можно теперь поставить вопрос о наилучшем распределении периодов упражнения и отдыха для достижения наибольшей эффективности научения. Этот вопрос изучался в двух категориях работ: в одном случае периоды упражнения давались постоянными, в то время как длительность отдыха систематически изменялась; в другом – оставались постоянными периоды отдыха и изменялась продолжительность упражнений.
   А. Влияние изменения периодов отдыха. Если систематично варьировать временные интервалы между упражнениями, оставляя неизменной длительность последних, то можно найти оптимальный интервал (величина его колеблется иногда в довольно широких пределах), для которого количество упражнений будет наименьшим.

   Таблица 2.5
   Длительность интервала между двумя последовательными предъявлениями рядов

   Как отмечает автор, «от интервала в полминуты и до интервала в десять минут, в 20 раз превосходящего первый, количество необходимых для заучивания предъявлений материала сокращается более чем на две трети» <…>.
   Б. Влияние изменения продолжительности упражнений. Какой должна быть продолжительность упражнений при постоянном временном интервале между упражнениями для того, чтобы можно было достигнуть максимальной продуктивности научения? В исследовании Йоста испытуемые заучивали ряды бессмысленных слогов в различных экспериментальных условиях:
   условие А: ряд заучивается в течение 3 дней, по 8 повторений в день; проверка запоминания производится на 4-й день;
   условие Б: ряд заучивается в течение 5 дней, по 4 повторения в день; проверка запоминания производится на 7-й день;
   условие В: ряд заучивается в течение 12 дней, по 2 повторения в день; проверка запоминания производится на 13-й день.
   Сравнение количества правильно воспроизведенных слов показало, что наилучшее сохранение наблюдается при самых коротких периодах упражнения (по 2 повторения в день) и что эффективность запоминания уменьшается, когда число предъявлений материала за определенные период работы увеличивается.
   Результаты, полученные другими авторами, подтверждают существование оптимального периода упражнения, однако продолжительность этого периода сильно варьирует в зависимости от характера и сложности задачи и индивидуальных особенностей испытуемых. Это относится и к области психомоторного научения.

   Таблица 2.6
   Количество правильных ответов через 24 часа после завершения упражнений (по Йосту)


   Выводы Йоста сохраняют свою значимость и в свете последних исследований: когда материал таков, что его можно заучить при сравнительно небольшом числе повторений, предпочтительнее использовать метод концентрированного научения; если же, наоборот, для овладения материалом необходимо значительное число повторений, то тогда, бесспорно, экономичным окажется метод распределенного научения.


   Гипотезы, объясняющие эффекты распределения упражнений

   Основные гипотезы, имевшие целью объяснить влияние распределения упражнений на заучивание и сохранение, следует разделить на две группы: одни – теория мысленного обзора, персеверации Мюллера и Пильцекера – исходят из предположения, что во время интервалов между пробами действуют процессы реактивации или консолидации мнемических ответов; другие – гипотезы утомления, реактивного торможения Халла, дифференцированного забывания Мак-Геч – постулируют, что в течение этих интервалов возникает возможность устранения процесса торможения, уменьшающего вероятность воспроизведения мнемических ответов.
   Гипотеза, согласно которой преимущества распределенного научения перед концентрированным можно объяснить тем, что в периоды отдыха между упражнениями субъект осуществляет мысленный обзор задачи, основывается на феноменах, наблюдающихся иногда при научении человека. Однако с помощью этой гипотезы трудно объяснить благоприятное влияние распределения упражнений при научении животных.
   Гипотеза Мюллера и Пильцекера является более общей и потому более приемлемой, чем предыдущая. Она исходит из того, что обусловленные упражнением биофизиологические процессы продолжают сохраняться еще в течение некоторого времени после окончания заучивания; эта персеверация способствует консолидации мнемических следов при условии, конечно, если никакая другая деятельность не препятствует этому. Отсюда следует, что консолидация ответа, заученного при данной пробе, зависит от продолжительности интервала отдыха. При распределенном заучивании этот интервал больше, чем при концентрированном, поэтому феномен консолидации в первом случае достигает максимальной эффективности, тогда как во втором этому препятствует слишком быстрое чередование проб.
   По причинам, которые мы изложим при обсуждении этой гипотезы в связи с теориями забывания, едва ли можно не принимать во внимание ложность возникновения такого феномена. Однако объяснительная ценность данной гипотезы остается ограниченной: так, при помощи этой гипотезы – на современном этапе ее развития – не удается объяснить результаты тех экспериментов, в которых концентрированное научение характеризуется тем же уровнем эффективности, как и распределенное.
   Гипотеза утомления предполагает, что распределенное учение является более быстрым, чем научение концентрированное, потому что интервалы отдыха позволяют устранить утомление, вызванное выполнением задания. Но помимо того понятие утомления остается очень неопределенным (какова природа этого утомления, как его выявить?), она не позволяет также понять, почему наблюдается улучшение исполнения при введении интервалов отдыха уже на первой стадии упражнения, когда о каком-либо утомлении еще не может быть и речи. Не более удовлетворительной в этом плане является и гипотеза реактивного торможения Халла.
   Наконец, гипотеза дифференцированного забывания Мак-Геч (Мак-Геч и Айрион, 1952) предполагает, что при любом научении субъект ассоциирует с задачей не только правильные ответы, но и не правильные. Эти неправильные ответы – источник их можно найти в самом материале или они являются результатом вмешательства в ходе упражнения приобретенных ответов – вступают в конфликт с правильными ответами, затрудняют их усвоение и интерферируют с ними в момент воспроизведения. Однако связи с задачей этих неправильных ответов являются гораздо менее стойкими, чем связи правильных ответов, поэтому, когда упражнение прекращается, они быстрее забываются, чем правильные ответы. Следовательно, ситуация распределенного научения способствует забыванию неправильных ответов, и этим объясняются преимущества распределенного упражнения перед концентрированным <…>.
   Можно сделать следующий вывод. В настоящее время невозможно объяснить всю совокупность обусловленных упражнением эффектов в рамках единой гипотезы. Однако это не значит, что рассмотренные нами гипотезы а priori несовместимы друг с другом. Нужно согласиться с тем, что и реактивация ответов посредством лежащих в их основе биофизиологических процессов, устранение возникающего при утомлении торможения и феномены конкуренции ответов играют определенную роль – значимость каждого из этих факторов различна в каждом конкретном случае – в возникновении определяемых модальностями научения эффектов.<… >



   IV. Память, забывание и реминисценция


   Изменение памяти во времени

 //-- Исследования Германа Эббингауза --// 
   Известно, что Эббингауз был первым психологом, изучавшим изменения памяти во времени. Эббингауз был очень тонким и опытным экспериментатором. Он составил бессмысленные слоги (2300 слогов, по Вудвортсу) для заучивания и, выбирая их наугад и образуя из них ряды, использовал их в своих опытах. Для того чтобы установить свою знаменитую кривую забывания, он заучил около 1200 рядов по 13 слогов в каждом; он прочитывал каждый ряд в ритме метронома (скорость 2,5 с на каждый слог) до тех пор, пока не мог дважды, быстро и без запинки, воспроизвести его по памяти; затем, после 15-секундного перерыва, он приступал к заучиванию следующего ряда и т. д. Таким образом, в течение каждого сеанса он заучивал 8 рядов слогов.
   После определенного перерыва он вновь заучивал этот же материал до достижения (для каждого из 8 рядов) первоначального критерия научения. Единицей измерения, по отношению к которой Эббингауз определял величину сбережения при повторном заучивании, было общее время заучивания всех 8 рядов слогов (за вычетом 15-секундных пауз). Определяя каждый необходимый для построения кривой временной интервал, он многократно повторял эксперимент, заучивая различные ряды слогов.
   На кривой рис. 2.11 представлены полученные им изменения величины сбережения: видно, что эффективность сохранения быстро уменьшается в течение первого часа после окончания заучивания; затем это быстрое падение сменяется сильно выраженной фазой замедления, во время которой наклон кривой постепенно становится все слабее и наконец совсем незначительным.

   Рис. 2.11. Кривая сохранения, полученная Эббингаузом методом сбережения при повторном заучивании (по Эббингаузу, 1885)

   Многочисленные экспериментальные исследования подтвердили характер кривой Эббингауза как кривой с отрицательным ускорением, хотя в некоторых пунктах между Эббингаузом и его последователями существуют разногласия, особенно в отношении скорости и величины первоначального спада кривой (Финкенбиндер, 1913; Лу, 1922; Борес, 1930) и времени его начала (Пьерон, 1913). По-видимому, эти разногласия объясняются лишь относительной разнородностью экспериментов, а именно различиями в условиях эксперимента, запоминаемом материале и индивидуальных особенностях испытуемых.
   Наиболее обоснованное, на наш взгляд, возражение было сформулировано в адрес исследований Эббингауза Пьероном в 1913 г. Это возражение помимо использованного метода касается изменений памяти в период, следующий непосредственно за окончанием заучивания. Как уже отмечалось, Эббингауз заучивал за каждый сеанс 8 рядов по 13 слогов. По существу, каждый из этих рядов подвергался воздействию многочисленных интерференций, вызываемых заучиванием других рядов; этим объясняется тот факт, что после окончания заучивания восьмого ряда элементы первых рядов уже не могли быть припомнены. Причиной быстрого и значительного спада кривой, начинающегося непосредственно после заучивания, может быть тормозящее действие этих интерференций, возникающих при последовательном заучивании однотипного материала.
   Для подтверждения этого положения Пьерон поставил эксперимент, в котором заучивались 5 различных рядов, составленных из 50 цифр (10 цифр от 0 до 9, повторенных 5 раз и расположенных в разном порядке). Повторное заучивание осуществлялось через 7, 14, 28, 60 и 120 дней, причем для каждого интервала заучивался один и тот же ряд.
   В эксперименте участвовал только один испытуемый, он заучивал материал посредством последовательных чтений ряда с 2-минутными интервалами, во время которых испытуемый пытался частично воспроизвести запомненное. Эксперимент продолжался до достижения критерия первого безошибочного воспроизведения (50 цифр, воспроизведенных в заданном порядке). Затем, по истечении соответствующего времени, испытуемый точно таким же образом вновь заучивал данный ряд, предварительно воспроизведя еще сохранившиеся в памяти цифры.
   Интересно сравнить результаты, полученные Пьероном (рис. 2.12), с результатами Эббингауза (рис. 2.11). В то время как в эксперименте Эббингауза снижение сохранения начиналось сразу же после окончания заучивания и быстро прогрессировало, в исследовании Пьерона была выявлена фаза, в течение которой не наблюдалось заметных изменений в сохранении заученного, и лишь после этого эффективность запоминания уменьшалась вначале быстро, а затем все более замедленно, и кривая приобретала вид гиперболической кривой с отрицательным ускорением. Результаты Пьерона являются более приемлемыми, чем результаты Эббингауза, поскольку они лучше согласуются с феноменами реминисценции и с теми исследованиями, в которых было показано, что для весьма различных задач при широком диапазоне экспериментальных условий снижения сохранения не начинается сразу же после заучивания <…>.

   Рис. 2.12. Кривая сохранения, полученная Пьероном методом сбережения при повторном заучивании (по Пьерону, 1913)


   Интерференция между заучиваемыми заданиями

 //-- Ретроактивная интерференция --// 
   Ретроактивная интерференция – это ухудшение сохранения материала А, вызываемое заучиванием другого материала Б, осуществляющимся в период между заучиванием материала А и определением его сохранения. Этот феномен, который был описан в 1900 г. Мюллером и Пильцекером, послужил поводом для многочисленных исследований. План эксперимента по изучению ретроактивной интерференции обычно строится по следующей схеме:

   Количественную оценку абсолютной ретроактивной интерференции получают, определяя разницу в результатах воспроизведения контрольной и экспериментальной групп, а оценку относительной ретроактивной интерференции определяют отношением

   Ретроактивная интерференция является результатом взаимодействия многочисленных переменных, среди которых в первую очередь должны быть изучены переменные, относящиеся к: а) сходству между двумя заданиями; б) соответствующей степени научения; в) объему заучиваемого материала. <… >
   <…> В исследовании Дженкинса и Далленбаха обобщены основные полученные в этой области результаты. Двое испытуемых, Н. и Мс., не знавшие истинной цели исследования, должны были заучивать ряды из 10 бессмысленных слогов до критерия первого безошибочного воспроизведения. Через 1, 2, 4 или 8 ч, в течение которых они испытуемые либо спали, либо занимались какой-либо повседневной деятельностью, определялось сохранение по методу воспроизведения. Порядок чередования этих интервалов в экспериментах был случайным. Спали испытуемые в лаборатории. Сеанс заучивания, сменявшийся сном, начинался между 23 ч 30 мин и 1 ч ночи, т. е. тогда, когда испытуемые уже хотели спать (один ночной опыт). Днем заучивание осуществлялось между 8 и 10 ч, после чего испытуемые занимались своими обычными делами (при некоторых исключениях по одному для каждого интервала времени и каждого испытуемого, когда заучивание осуществлялось между 14 и 16 ч. При этом преследовалась цель проверить влияние суточной периодики на колебания продуктивности заучивания). Все эксперименты проводились в одной и той же лаборатории, находящейся поблизости от «спальни». Каждый испытуемый исследовался приблизительно 8 раз при каждом из 8 экспериментальных условий. Кривые на рис. 2.13 показывают изменение воспроизведения после бодрствования и сна. Можно отметить три особенности этих кривых: 1) при обоих основных условиях эксперимента – бодрствовании и сне – наблюдается период спада сохранения, однако воспроизведение оказывается во всех случаях гораздо лучше после сна, чем после такого же по продолжительности периода бодрствования; 2) первоначальное ухудшение сохранения (интервал 1 и 2 ч) становится гораздо сильнее выраженным в период бодрствования; 3) при бодрствовании свыше 2 и до 8 ч воспроизведение продолжает ухудшаться, тогда как после сна оно, по-видимому, остается почти неизменным.

   Рис. 2.13. Динамика воспроизведения слогов после сна и бодрствования (по результатам Дженкинса и Далленбаха и Мак-Грач и Айрон)

   Результаты Ван Ориера, применявшего метод сбережения, подтверждают это последнее наблюдение. Факты, полученные Дженкинсом, Далленбахом и другими уже упоминавшимися исследователями, свидетельствуют о том, что повседневная деятельность уменьшает вероятность сохранения мнемических ответов и ускоряет забывание: именно отсутствие этой деятельности и способствует улучшению памяти. Эта интерпретация, отстаиваемая особенно Мак-Геч и Айрионом, не является единственно возможной: можно также допустить, что сон способствует «упрочению» мнемических следов, улучшает тем самым память.
   <… >
 //-- Реминисценция --// 
   В весьма общем виде под реминисценцией понимают воспроизведение мнемических ответов, которые субъект не мог воспроизвести прежде, при условии, что с момента заучивания испытуемый не занимался дополнительным упражнением в выполнении данного задания.
   Явление реминисценции изучалось в рамках двух частных вопросов, каждый из которых представляет интерес с точки зрения количественных модификаций памяти. Первый них касается количественного улучшения сохранения при последующих воспроизведениях (феномен Бэлларда), а второй — количественного улучшения сохранения в течение определенного времени при отсутствии в принципе любого припоминания воспроизводимого объекта (феномен Уорда – Ховлэнда).
   Эти два подхода предполагают, что реминисценция является синонимом «количественного улучшения памяти», и именно в этом смысле это понятие часто используется англосаксонскими психологами. Однако, по нашему мнению, значение термина при этом слишком суживается, так как припоминание ранее не воспроизведенного материала может сопровождаться забыванием, кратковременным или полным, других мнемических ответов, которые были правильно воспроизведены во время предыдущего воспроизведения. В этом случае общая эффективность запоминания будет зависеть от относительной роли этих обоих факторов; указанная эффективность уменьшается, если количество вновь воспроизводимых ответов меньше количества ответов, по-видимому забытых. Однако, хотя запоминание в конечном счете становится неполным, появление, пусть даже только спорадическое, мнемических ответов, которые до тех пор еще не воспроизводилось, правомерно рассматривать как реминисценцию. В своих работах Бэллард рассматривает оба эти случая.
 //-- Феномен Бэлларда --// 
   Количественное улучшение сохранения при последовательных воспроизведениях наблюдали в начале века Ген-Бине и Лобзин. Этот эффект привлек внимание психологов потому, что он противоречил предположениям относительно ухудшения сохранения, которые вытекали из работ Эббингауза.
   В известном опыте Бэлларда испытуемые должны были заучивать разный материал (стихотворение, отрывки прозы и т. д.) за время, недостаточное для достижения критерия полного усвоения. Каждый испытуемый подвергался двум испытаниям сохранения по методу воспроизведения: первое воспроизведение проводилось сразу же после заучивания, второе – через различные промежутки времени, от 24 ч до 7 дней. На рис. 2.14 представлена динамика воспроизведения (непосредственное воспроизведение 100 %) для детей 12 лет, полученная при трех видах экспериментального материала. Видно, что воспроизведение становится максимальным через 2 или 3 дня. Аналогичные данные были получены Югененом, Николаи и Уилльямсом.

   Рис. 2.14. Динамика сохранения трех личных видов материала у детей 12 лет: стихотворения (А), стихотворения (В), вербальный бессмысленный материал (С) (по Бэлларду, 1913)

   Опираясь на собственные результаты, Бэллард пришел к заключению, что реминисценция является процессом, противоположным забыванию и способным оказывать в течение нескольких дней благоприятное воздействие на мнемические процессы. Другая точка зрения, защищаемая Уилльямсом, предполагает, что улучшение долговременной памяти, полученное Бэллардом, в значительной мере вызывается повторением в уме материала в периоды между заучиванием и воспроизведением; однако исследование Г. Мак-Геча показывает, что испытуемые, которые, вероятно, воздерживались от повторения, обнаружили практически ту же меру реминисценции, как и те испытуемые, которые прибегали к такому повторению [29 - Используя такой же метод, как и Бэллард, Магдсик (1936) обнаружил явление реминисценции в пределах от 1 ч до 1 недели у крыс (лабиринты). В этом случае улучшение воспроизведения трудно объяснить повторением в уме. (Прим. автора).].
   По-видимому, наиболее удовлетворительным истолкованием феномена Бэлларда является в настоящее время гипотеза Брауна (1923), сформулированная им для объяснения появления новых элементов при последовательном воспроизведении: согласно этой гипотезе, отсутствие долговременного забывания есть результат аккумуляции припоминаний, каждое из которых способствует консолидации воспроизведенных ответов, увеличивая тем самым их диспонибильность, т. е. вероятность их припоминания при последующем воспроизведении; этот процесс благоприятствует актуализации еще не воспроизведенных элементов данной задачи. <…>


   Заключение

   Рассмотренные нами работы касаются главным образом ассоциативной памяти, связанной с усвоением изолированных стимулов, расположенных в определенной последовательности либо организованных попарно. Все изложенные факты показывают, что сложность мнемических процессов едва ли возможно описать посредством одной простой объяснительной модели, предполагающей ограниченное число элементарных факторов: сохранение ряда слов, слогов или фигур нельзя объяснить лишь пространственно-временной смежностью стимулов и процессами механического повторения. Разумеется, важность этих условий не следует преуменьшать, поскольку они благоприятствуют образованию ассоциативных связей и увеличивают долговременное сохранение усвоенных ответов. Однако у взрослого человека механическое повторение является исключением, и чтобы достичь его, необходима предварительная тренированность испытуемых, чтобы они могли бы образовать и сознательно поддерживать лишь установку на повторение, исключая все другие установки; однако и в этом случае дело не только лишь в повторении задачи и в ее особенностях, определенную роль играет также прошлый опыт субъекта, который может выступать даже в неосознаваемой форме, как об этом свидетельствуют среди прочих работы, посвященные изучению частоты, привычности и осмысленности стимулов.
   Наряду со свойствами стимулов и упражнением в выполнении задачи на эффективность и психологическое содержание воспроизведения и узнавания детерминирующее и часто решающее влияние оказывают мотивация индивида, его эффективные реакции, установки, привычки, способы организации и восприятия стимулов и т. д., действующие на уровне научения и мнемической деятельности. В конечном счете и воспроизведение, и торможение ассоциаций, так же как и различные расстройства памяти, представляют собой продукт взаимодействия этих факторов, которые удалось выделить в тщательных исследованиях, занявших три четверти века.
   Наконец, очевидно, что значение этих работ выходит далеко за пределы лабораторного эксперимента. Только что рассмотренные явления характерны также и для мнемической деятельности, имеющей место в повседневной жизни. Разумеется, реконструкция прошлого в форме воспоминания производится большей частью посредством интеллектуальных операций, которые позволяют упорядочивать последовательность событий жизни человека, локализовать их во времени и восстанавливать причинные связи между ними. Однако эти реконструкции, которые выражаются в деятельности рассказывания, исследованной П. Жане, не являются исключительно дедуктивными; они зависят также от точного сохранения фактов, в процессе воспроизведения которых фундаментальную роль играют ассоциативные процессы и различные динамические факторы, рассмотренные в этой главе.




   Д. Норман
   Семантические сети [30 - Норман Д. Память и научение. – М., 1985.]


   Предположим, что исследователи космоса открыли планету, обитатели которой похожи на нас. Вероятно ли, что эти инопланетяне потребляют пищу?
   На такой вопрос нет правильного ответа, но для того, чтобы высказать правдоподобную догадку, нужно рассмотреть природу пищи и людей. В конце концов я получу ответ – даже несколько ответов, – но я постараюсь растянуть обсуждение, так как в действительности этот вопрос служит только поводом к тому, чтобы рассмотреть, какого рода структуры памяти могли бы сделать возможным анализ, необходимый для ответа.
   Для начала упростим задачу, поставив несколько связанных с нею вопросов. Все они относятся к некоему Ж. – субъекту, которого мы никогда не встречали. Все, что вы знаете о Ж., должно быть получено как вывод.
   Вопрос 1: У Ж. две ноги?
   Ответ 1: Вероятно. Ж. – человек, а у человека обычно две ноги. Значит, если Ж. не урод и не жертва несчастного случая, то у него должно быть две ноги.
   Вопрос 2: Потребляет ли Ж. пищу?
   Ответ 2: Конечно. Ж. – человек, а человек – животное; все животные едят; то, что они едят, называется пищей.
   Вопрос 2 А: Хорошо; но что, если Ж. находится в состоянии комы или объявил голодовку? И уверены ли вы, что все животные едят? А как же только что вылупившийся цыпленок?
   Ответ 2 А: Вы ужасно придирчивы. Мы ведь говорим только о людях. Все люди едят, каждый знает. Именно поэтому кома или голодовка – исключения, возникающие вопреки биологической необходимости. Может быть, следовало сказать, что все люди должны есть или каким-то образом получать питание, чтобы не умереть через несколько недель.
   Вопрос 3: Обладает ли Ж. массой?
   Ответ 3: Какие странные вопросы вы задаете! Ж. – человек, а все люди имеют тело. Пожалуй, я мог бы вам это доказать. Тело Ж. – физический объект, а все физические объекты обладают массой. Верно?
   Эти простые вопросы касаются самой сущности нашего предмета. Видите, как просты очевидные ответы на все три моих вопроса: да, да, да. У человека две ноги, он питается, его тело обладает массой. Это очевидные, в известном смысле «правильные» ответы. Трудность состоит в том, что я могу представить себе особые случаи, к которым эти ответы неприменимы, как видно из оговорки «обычно» в ответе 1 и возражения в вопросе 2. Каким-то образом теория структуры памяти должна включать оба аспекта этих ответов: то, что имеется немедленный, очевидный ответ, и то, что мы можем взвешивать и уточнять почти любой ответ. Но теперь посмотрим, какого рода структуры памяти могут быть использованы для очевидных ответов.
   Очевидный способ ответа на вопросы 1, 2 и 3 состоит в том, чтобы сначала отнести Ж. к определенному классу – признать в нем человека, животное, физический объект, а затем определить свойства данного класса и заключить, что его представители должны обладать этими свойствами. Для этого нам нужны какие-то средства, позволяющие отобразить принадлежность к классу, представить свойства класса и использовать то и другое для ответа на вопросы. Для этого может быть полезна семантическая сеть – структура, в которой нужные куски информации соединены между собой надлежащим образом.
   Семантические сети дают возможность представить отношения между понятиями и событиями в системе памяти. Такие сети хорошо описывают процесс нашего рассуждения. Но существует громадная разница между тем, чтобы предложить теоретическую модель процессов человеческого мышления и памяти, и тем, чтобы действительно установить, что эта модель дает удовлетворительное объяснение. Семантические сети – полезный инструмент, но оказалось, что они не во всем верно описывают человеческое поведение. Поэтому их пришлось видоизменить; как именно – мы увидим позже. Теоретическое и экспериментальное изучение возможных моделей еще только начинается. Поэтому к изложенному далее не следует относиться с полным доверием: семантические сети служат мощным орудием исследования, позволяющим отобразить значительную часть процессов творческого мышления, но все же мы имеем здесь дело с гипотезой, а не с фактом.
   На рис. 2.15 показана семантическая сеть, с помощью которой можно получить очевидный ответ на вопрос о числе ног субъекта Ж. В ней представлена информация о том, что Ж. человек и что у людей две ноги.

   Рис. 2.15

   Важными частями сети являются узлы и отношения. На рис. 2.15 Ж. и Человек – это узлы, а стрелка с надписью есть – отношение, означающее здесь принадлежность Ж. к классу людей. Таким же образом представлено свойство обладания двумя ногами; отношение имеет стоит между узлами Человек и <две ноги>. (Скобки означают, что узел две ноги — это не такого же рода понятие, как Человек; на самом деле понятие две ноги должно быть представлено несколько сложнее, чем это показано здесь.)
   Теперь на вопрос 1 – «Имеет ли Ж. две ноги?» – можно ответить при помощи сети. Ж. есть человек, человек имеет две ноги; следовательно, Ж. имеет две ноги.
   На вопрос 2 – «потребляет ли Ж. пищу?» – ответ дается в результате такого же рода процесса, но сеть должна быть дополнена так, как показано на рис. 2.16.

   Рис. 2.16

   В расширенную сеть я ввожу несколько новых типов отношений. Это, прежде всего, отношение подкласс, сходное по функции с есть, но означающее, что понятие человек составляет подкласс понятия животное. Овалом представлен сложный узел. Овальный узел образует основной формат предложения. В данном примере такой узел означает, что объект, на который указывает стрелка а, поедает то, на что указывает стрелка b. Узлом *100 представлен поедаемый объект, который в свою очередь является частным случаем пищи. Скобки нужны потому, что данное животное поедает не всякую, а только определенную пищу. Итак, *100 есть пищу; иными словами, *100 означает частные случаи, относящиеся к классу предметов, называемых пищей. (*100 ничего не значит; это ярлык, с помощью которого я могу ссылаться на данное понятие.)
   Важным свойством семантических сетей является наследование. Свойства понятия наследуются его «потомками», частными случаями и подклассами. Если А – частный случай или подкласс В, а В связано отношением с С, то тогда и А связано отношением с С (рис. 2.17).

   Рис. 2.17

   По поводу Ж. был задан еще вопрос 3: «Обладает ли Ж. массой?». На рис. 2.18 показаны два пути к ответу на него. 1) Ж. – человек, а люди обладают телом; тела – это объекты, обладающие массой. 2) Ж. – человек, который в свою очередь является млекопитающим и животным, живым существом и физическим телом. Все физические тела обладают массой.
   Семантические сети оказались мощным орудием для представления знаний и для выведения заключений. Одно из достоинств семантических сетей стоит в богатстве отношений, которые они могут описать. Заметьте, что эти сети не сводятся к таким иерархиям, как «человек – животное, а животные – живые существа». Иерархия может быть нарушена, как на рис. 2.18, где я показал, что человек является как млекопитающим, так и животным.

   Рис. 2.18

   Есть возможность пойти гораздо дальше этих простых сетей. Я могу объединить тысячи (и даже миллионы) утверждений, представленных в форме простого тройного сочетания «узел – отношение – узел». Я могу показать вам, как строить схемы отношений, образующие сложные сети знания. Вскоре сетями начнет оперировать логика, которая позволит вам вывести, что хлеб обладает массой, что у канарейки тоже должна быть масса, а у песни нет. Знания, содержащиеся в сетях, будут все более и более сложными. Я могу включить в цепи противоречия и исключения; все птицы могут летать за исключением пингвина, страуса и некоторых других. Скоро сети станут достаточно мощными, чтобы констатировать функции вещей и выявлять сложную структуру различных предметов. Сети будут становиться все более обширными. Если позволить им расти беспрепятственно, то они займут всю эту книгу (ибо в моей голове знаний, давших мне возможность написать эту книгу, безусловно, должно быть больше, чем в книге). В результате создается огромная компиляция знаний, способная поддерживать разумную дедукцию и выражать как глубокомыслие, так и тривиальность. Скоро трудно станет прослеживать отдельные цепи, так как они станут такими большими, что их нельзя будет увидеть во всем их объеме. И сети начнут жить собственной жизнью.
   Как теоретик и ученый, интересующийся свойствами человеческой памяти, я оказался теперь перед интересной дилеммой. С одной стороны, проблемы репрезентации знания важны, а свойства семантических сетей и близких к ним систем очень интересны и достойны дальнейшего изучения. С другой стороны, умозрительные построения увели нас очень далеко от тех особенностей человеческой памяти, которые легко проверить. Каким путем идти дальше? Можно ли подвергнуть проверке изложенные мною мысли? Что они – чистые абстракции или же у них есть некоторое основание в действительных операциях человеческой памяти? Как это выяснить?
   Здесь научные философии расходятся. Некоторые психологи уверены, что дело зашло уже слишком далеко и что каждый шаг теории следует кропотливо проверять в эксперименте, прежде чем будет сделан следующий шаг. Я с этим не согласен. Я полагаю, что изучение возможных механизмов репрезентации знания важно по двум причинам. Во-первых, оно важно само по себе как чистая когнитивная наука, даже если бы наши модели в конце концов оказались нереалистичными в качестве описания человеческой памяти. Когнитивная наука должна рассматривать весь круг мыслимых теорий независимо от их эмпирического статуса. Если мы разберемся во всем множестве репрезентативных структур, нам легче будет понять, каковы эти структуры у человека (или у животных, или в искусственных устройствах).
   Во-вторых, я полагаю, что эти идеи должны быть подвергнуты проверке лишь после того, как будет глубоко изучен весь диапазон их потенциальных применений и возможностей. Экспериментальная проверка новых идей в их первоначальном виде преждевременна. Одно из главных испытаний теории состоит в том, чтобы установить, способна ли она объяснить интересующие нас явления. Это называется испытанием на достаточность. Для того чтобы узнать, достаточна ли теория, нужно разработать ее довольно детально. Весьма вероятно, что в ней надо будет многое изменить, чтобы она стала достаточной.
   Когда установлена достаточность, можно начинать экспериментальную проверку – проверку, которая должна установить необходимость теории. В конечном счете все теории человеческого мышления должны пройти испытание как на достаточность, так и на необходимость. Но эти испытания будут более легкими, если сначала мы охватим своим взором весь диапазон возможных теорий. Тогда, и только тогда, можно будет сравнивать конкурирующие теории.
   Семантические сети являются мощным инструментом, и они послужили исходным пунктом для многих современных исследований. Но они уже существенно видоизменены. Поэтому, не обсуждая того, что можно (или чего нельзя) проверить экспериментально, я перейду к рассмотрению свойств репрезентационной системы. Но сначала семантические сети нужно модифицировать, чтобы они годились для более крупных единиц знания. В результате создается метод, называемый схемой.
   Вспомним первоначальный вопрос: потребляют ли пищу люди, населяющие вновь открытую планету? Как получить ответ при помощи семантических сетей? И как мы сможем перейти от очевидных ответов к более глубоким и ценным? Мы не сможем этого сделать – во всяком случае, если не используем некоторые приемы, позволяющие установить, как можно приложить старое знание к новым ситуациям. Процессы, использующие знание, не менее важны, чем само знание. Собственно говоря, они сами являются знанием – знанием, как действовать, а не знанием о чем-либо.


   Схемы: пакеты знаний

   Что мы знаем о пище, что могло бы подвести нас к ответу на заданный в предыдущей главе вопрос о людях на другой планете? В моем экземпляре словаря Уэбстера сказано, что есть — это значит «принимать через рот в качестве пищи». А рот, согласно тому же словарю, – это «отверстие, через которое пища проникает в тело животного» Пища — это «материал… используемый в организме для обеспечения роста, восстановления, жизненных процессов и для получения энергии». Эти определения идут по замкнутому кругу, но смысл их ясен. Вот мой вариант, основанный на собственных знаниях:

   Потребление пищи – это поглощение материала, дающего возможность биологическим структурам тела расти, восстанавливать поврежденные части и получать достаточное количество энергии для повседневной активности. Отверстие, через которое этот материал поступает в организм, называется ртом, а сам материал называется пищей.

   Такой пакет информации, как это определение, образует организованный комплекс знаний – схему.
   Схемы соответствуют более глубокому уровню знания, чем простые структуры семантических сетей, и значительно укрепляют репрезентационную теорию. Схемы дополняют семантические сети в нескольких отношениях. По существу это комплексы знаний, относящиеся к некоторой ограниченной области. У нас могут быть, например, схемы, касающиеся клавиатуры пишущей машинки или игры в бейсбол, Схемы образуют отдельные пакеты знания, которые состоят из тесно взаимосвязанных структур знания (возможно, что содержание их частично представлено небольшой семантической сетью).
   Теория схем еще не полностью разработана. Позже мы рассмотрим некоторые из предполагаемых особенностей схем – когда будем обсуждать возможные изменения в структурах знания у людей, изучающих сложный предмет, а сейчас достаточно указать лишь их основные свойства. Схемы могут содержать как знание, так и правила его использования. Схемы могут состоять из ссылок на другие схемы; скажем, схема орудий письма отсылает к схеме пишущей машинки, которая в свою очередь отсылает к схемам ее составных частей, например к схемам клавиатуры. Схемы могут быть специальные (например, схема моей собственной машинки) или общие (схема типичной пишущей машинки, сходная со схемой моей пишущей машинки, но в чем-то отличная от нее).
   Как могут схемы помочь ответить на вопрос, едят ли инопланетяне? Пища служит для организма источником материала и энергии для восстановления, роста и других процессов. Растут ли инопланетяне по мере созревания? Могут ли они заживлять повреждения путем нового роста? Нужна ли для их существования энергия? Данных для ответа на первые два вопроса у нас нет (здесь возможны лишь правдоподобные догадки), но мы можем ответить на последний вопрос. Любая живая или неживая система, осуществляющая активную функцию – например, движение, мышление или просто поддержание своей температуры на уровне, отличном от окружающей среды, – нуждается в энергии. Если инопланетяне осуществляют какой-либо из этих процессов, они должны потреблять энергию. Но должны ли они есть? Ответ на это – и да, и нет. Если инопланетяне должны восполнять затраченную ими энергию, то тогда они должны, поглощать ее в какой-то форме. Если энергия поступает с пищей, то тогда должно существовать отверстие – рот. Разумеется, это не единственный возможный ответ. Какие у нас есть схемы потребления энергии не через рот? Я могу представить себе по меньшей мере две такие схемы. Энергия могла бы быть электромагнитной или же поступать с жидкостью или газом, поглощаемыми через кожу или наружные слои тела без какого-либо специального «рта».
   Первый ответ звучит правдоподобнее. Я предположительно заключаю, что да, инопланетяне едят, что у них есть рот, способ направлять пищу в рот и способ избавляться от отходов (сомневаюсь, чтобы они могли извлекать из пищи 100 % энергии).
   Разумеется, возможны и другие пути получения энергии. Инопланетяне могли стать чем-то вроде наших автомобилей и каждый месяц останавливаться у колонки большого завода жидкого топлива и вводить шланг в отверстие в верхней части тела. Из шланга в это отверстие поступает органическая жидкость. Можно ли назвать это питанием? Будет ли такая жидкость «пищей»?
   Или предположим, что инопланетяне проходят метаморфоз от растения к животному. В первые два года жизни они растут подобно овощам. Достигнув окончательных размеров, они отрываются от своих корней и превращаются в животных – в людей. С этого момента они живут за счет энергии, накопленной в их теле в период растительной жизни. С возрастом они уменьшаются, пока не усохнут и не умрут. В зрелой форме они не едят (и не выделяют отходов).
   Смысл всего этого упражнения, конечно, состоит в том что для того, чтобы делать выводы, недостаточно простого использования средств памяти. Имеющееся знание должно быть рассмотрено, переформулировано, применено по-новому. Хранение нужной информации и извлечение того, что был вложено раньше, – самые очевидные, но, пожалуй, наименее важные аспекты использования памяти.


   Схемы, сценарии и прототипы

   Семантические сети и схемы – две тесно связанные гипотетические формы репрезентации (представления) информации памяти. Каждая из них имеет свои достоинства, и поэтому полное теоретическое описание, вероятно, будет включать обе эти формы. Но одни только сети и схемы не выдержат испытания на достаточность. Требуется нечто большее. В этой и следующей главах я хочу рассмотреть некоторые недостатки обоих способов представления информации, а также предложить ряд дополнений к ним.
   Семантические сети полезны для представления формальных отношений между вещами – для того чтобы показать, что Сэм, охотничья собака моего сына, относится к разряду собак и что собаки, будучи животными, живыми организмами и физическими телами, должны обладать определенными свойствами и признаками. Сети наиболее эффективны всюду, где возможна достаточно простая и последовательная классификация.
   Схемы представляют собой организованные пакеты знания, собранные для репрезентации отдельных самостоятельных единиц знания. Моя схема для Сэма может содержать информацию, описывающую его физические особенности, его активность и индивидуальные черты. Эта схема соотносится с другими схемами, которые описывают иные его стороны, например, одна из схем описывает прототипическую активность: доставание палки, заброшенной в море (собака плывает за палкой по волнам и возвращается с нею).
   Рассмотрим схему доставания палки. Она содержит информацию разного рода. Речь идет о деревянной палке – удержится ли она на воде? Вероятно, вы предположили, что удержится, исходя из ваших знаний о свойствах дерева, Такого рода свойства можно вывести из семантических сетей. Так же обстоит дело со свойствами собак. Я полагаю, что вы представили себе собаку с четырьмя ногами, хвостом и другими признаками всех собак.
   В истории с доставанием палки есть и другие аспекты. В ней имеется типичная последовательность событий. Я нахожу палку и показываю ее Сэму. Он сидит около меня, я бросаю ее как можно дальше в море. По сигналу Сэм бросается за палкой. Если он не находит ее, то начинает плавать кругами, сначала постепенно подвигаясь в мою сторону, а затем удаляясь от меня. В конце концов он или находит палку, или (редко) возвращается без нее. Он бежит ко мне, останавливается неподалеку, отряхивается, хватает палку и подносит ее к моей протянутой руке (поразительный пес этот Сэм!).
   В моей памяти об этом сохраняются и специфически моменты, и общее представление о действиях собаки. При некоторых бросках Сэм может не дожидаться сигнала: иногда он кладет палку в мою руку только после нескольких попыток. И все же, когда я мысленно просматриваю, что делает Сэм на берегу, то вспоминаю более простой, стереотипный вариант. У Сэма установилось закономерное, рутинное поведение. У меня такое чувство, словно каждый из нас разыгрывает свою роль в пьесе. Каждый выполняет приятный ритуал.
   Такая ритуализация поведения привлекла внимание некоторых теоретиков. Получается так, будто мы обладаем собранием сценариев для многих ситуаций: в подходящих случаях мы просто извлекаем один из них и следуем ему; такие ритуализованные действия называют «сценариями», «играми» или «стереотипами». На этом представлении основан один из аналитических приемов – так называемый transactional analysis. Популярная книга на эту тему называется «Игры людей» («Games people play»). Некоторые теоретики памяти разрабатывают идею о том, что многое в человеческом поведении – и в памяти об этом поведении – управляется сценариями. Слово «сценарий» имеет здесь особый смысл, который лишь отчасти соответствует определению этого термина в обычном словаре, так как это не текст роли в пьесе, где точно записано каждое слово или действие. Скорее это общая инструкция о порядке действий и взаимоотношениях между участниками событий. Основная идея состоит здесь в том, что некоторые цепочки действий сравнительно стереотипны, как будто они записаны в сценарии, направляющем поведение. Такие сценарии позволяют наблюдателю такого события предсказать, что произойдет дальше; при повторении достаточно привычного события сценарий указывает, как поступать. Например, поведение Сэма с палкой, ход событий при посещении ресторана или прием у врача следуют рутинной схеме. Выдвигается мысль, что структуры человеческой памяти содержат единицы знания типа сценариев, позволяющие толковать и предсказывать текущие события, а также хранить в памяти и вспоминать события прошлого.
   Посмотрим, каким может быть в общих чертах сценарий поведения в ресторане. Вы входите в ресторан и находите свободный столик – иногда сами, а иногда ждете, чтобы вам его указали. Садитесь и ждете. Через некоторое время подходит официант и подает вам меню (а в Соединенных Штатах также стакан воды). Официант уходит, потом возвращается, чтобы принять заказ. Немного погодя он приносит кушанья, и вы едите. Затем официант вручает вам счет, и вы платите или ему самому, или в кассу. Оставляете чаевые, даже если вам еда не понравилась.
   Все знают, что бывают исключения из такого сценария. В некоторых ресторанах вы сначала платите, потом получаете еду. В других вы только подписываете счет, а платите в конце месяца. Иногда поведение официанта предсказуемо иное. В кафетериях порядок иной. В других странах рестораны иные. Чтобы охватить разные варианты, может потребоваться несколько сценариев – возможно, 10 или 12 (но, как говорят сторонники этой теории, не 100 и не 1000). Мне кажется вполне возможным, что несколько ресторанных сценариев могут охватить большой комплекс повседневного опыта. Когда я вхожу в новый для меня ресторан, я изучаю его интерьер, смотрю на других посетителей, на официантов. Я решаю, как мне себя вести (в кафетериях сразу сажусь, в ресторанах жду, пока меня усадят, и т. п.). Когда я определил тип ресторана, я уже знаю сценарий, знаю, как поступать. Если я ошибусь, это несоответствие будет достаточно заметно, чтобы привлечь внимание других посетителей.
   Удивительно, какая большая доля нашего поведения следует простым сценариям: посещение кино, библиотеки, портного, врача; урок в школе; деловой завтрак.
   Представление о сценариях несколько спорно. С одной стороны, они полезны как примерное руководство для многого в деятельности человека. С другой стороны, они, пожалуй, жестки и упрощенны, чтобы охватить реальные ситуации. Однако они оказались полезными орудиями для тех, кто работает в области искусственного интеллекта и занимается машинными программами, которые «разумно» взаимодействуют с пользователем. Исследователи в Йельском университете распределили много различных типов событий по разным сценариям. У них имеются простые сценарии для событий, происходящих при сильных землетрясениях, правительственных кризисах, экономических бойкотах, гражданских беспорядках. Это знание событий заложено в машинную программу, которая обладает достаточным знанием английского, чтобы читать сообщения телеграфных агентств, относить их к сценариям того или иного рода, а затем давать общие сведения любому сотруднику лаборатории, который интересуется данным вопросом. «Землетрясение в Гватемале», «ОПЕК повышает цены на нефть», «Террористы захватили аэропорт», «Иран отзывает своего посла» – для каждой из этих новостей имеется краткий конспект, основанный на сценарии подобного события. Программа просто вписывает подробности и таким образом резюмирует мировые события по подлинным текстам сообщений телеграфных агентств, причем делает это сразу, по мере их поступления по телефонной связи. Так ли действует человек? Сомневаюсь, но сценарии кажутся мне полезным первым приближением, одним маленьким шагом из множества тех, которые нам предстоят.
   Как бы мы ни оценивали концепцию сценариев в связи с проблемой механизмов памяти, эта концепция пытается объяснить один из самых важных моментов, а именно то, что наши впечатления от событий следуют определенному стереотипу. Представление о сценариях – один из способов отображения этого факта. Подобные же рассуждения приемлемы к нашим знаниям о понятиях. В самом деле, наиболее серьезное возражение против концепции семантических сетей состоит в том, что они не объясняют упомянутой стереотипности.
   Семантические сети были придуманы для того, чтобы отображать связи между понятиями. И они вполне справляются с этим, но, с точки зрения психолога, который хотел создать модель человеческой памяти, они справляются с этим слишком успешно. Например, прямолинейная интерпретация семантических цепей приводит к следующему: если человек узнал, что губка – животное, то это знание можно закодировать точно так же, как знание того, что волк – животное. В этом-то и заключается проблема.
   Животное ли губка? Ну конечно, животное. Все мы откуда-то узнаем об этом. Но если только мы не разбираемся хорошо в зоологии, то тот факт, что губка – животное, не столь очевиден, не столь удобопонятен, как то, что волк животное.
   Рассмотрим следующих животных: волк, человек, пингвин, губка.
   Эти животные расположены в порядке убывающего «соответствия» понятию животного. Такой порядок говорит об определенной репрезентации; он таков, как будто существует идеальное животное-прототип, а другие тем меньше соответствуют общему представлению о животном, чем они дальше от этого «идеала». Такую концепцию подтверждают и экспериментальные данные. Для учащихся средней школы в Каролине «идеальное животное» оказывается чем-то вроде волка или собаки. Интересно, что таково же «идеальное млекопитающее»; для этих учащихся понятия «животное» и «млекопитающее» очень близки. Более того, они не относят людей и птиц к животным.
   Хотя, как я полагаю, испытуемые в этом эксперименте хорошо знали правильную биологическую классификацию животных, их мысленные представления делили весь животный мир на людей, животных, птиц, рыб и насекомых. Животное – это нечто подобное волку. Птица – какой-то сплав из голубя, воробья и малиновки. Кит гораздо ближе к прототипу млекопитающих. Безусловно, так организованы и мои мыслительные структуры, хотя я прекрасно знаю, что биологическая классификация совсем иная. Я с трудом воспринимаю губку как животное. Обычно губка для меня – это то, что я покупаю для уборки в доме (иногда бывают и пластмассовые «губки»). Я видел настоящих, живых губок, растущих на кораллах в тропических водах, но там они не соответствуют ни моему представлению о животном, ни моему представлению о губке (и уж тем более о кухонной губке). Структуры моего знания о животных, вероятно, вполне хороши и упорядоченны, когда животные близки к прототипу. Но структуры становятся совсем спутанными в нетипичных ситуациях, когда речь идет, например, о пауках и губках, пингвинах и летучих мышах. Некоторые психологи углубленно исследовали представления, связанные у людей с рядом понятий, и нашли, что они опираются на малообоснованные, весьма спутанные структуры знания, иногда противоречивые. Мне очень не хотелось бы открыто признать это, но мое истолкование некоторых основных понятий, наверное, тоже противоречиво. Вероятно, таковы структуры знания у всех людей.
   В теоретическую модель репрезентации знания в человеческой памяти необходимо включить представление о прототипах и о «соответствии» прототипам. Семантические сети плохо справляются с задачей отобразить эту идею. Нужен механизм, посредством которого мысленные прототипы понятий могли бы быть закодированы так, чтобы каждый конкретный случай оценивался по тому, насколько он близок к этому прототипу или типичному представлению. Кодирование – это, по существу, то, что можно проделывать со схемами, т. е. с теми организованными пакетами знаний, о которых мы говорили несколько раньше. Схема может быть теоретической моделью «прототипного» знания понятий, подобно тому как сценарий явился моделью прототипного знания последовательностей событий.
   Как используются схемы и сценарии в интерпретации повседневных событий и восприятий, а также в памяти о них? Выяснению этого вопроса существенно помогают наблюдения над ролью прототипного знания. Схемы должны быть организованы вокруг некоторого идеала, или прототипа, должны содержать значительную информацию о соответствующих понятиях, в том числе о типичных особенностях обозначаемых ими объектов.
   Добавление «типичных особенностей» придает схемам значительную силу и неожиданно помогает объяснить некоторые аспекты поведения человека. Так, например, схема «животное» может сообщать, что у такого организма есть одна голова; схема «млекопитающее» – что у него четыре конечности, а схема «человек» – что у него две руки и две ноги. Схема «птица» может констатировать, что это животное летает, а схема «почтовый ящик США» – что он синий. Эти сведения о типичных чертах выполняют несколько функций. Во-первых, людям эта информация знакома, и, если спросить их, они сообщат ее. Во-вторых (что более важно), если нет прямых указаний на обратное, то типичные схемы скорее всего действительны. Например, если я говорю о собаке, вы будете считать, что у нее есть голова, четыре ноги и хвост. В самом деле, вы решите, что если бы у данной собаки было три ноги, то я сказал бы об этом. В разговоре мы вполне полагаемся на наше общее знание, и нет нужды рассказывать все об обсуждаемом предмете.
   Эти типичные особенности можно назвать подразумеваемыми: предполагается, что они есть в любом случае, когда нет специального указания на что-либо иное. Именно так я предполагаю, что вы ростом от полутора до двух метров, что вы едите три раза в день (в обычные часы), что у вас две ноги и т. д. Я мог ошибиться, и тогда я изменю эти признаки в той схеме, которую построил для вас в памяти. В целом принятие подразумеваемых особенностей очень упрощает переработку информации.
   Понимание любого конкретного случая определяется тем, насколько он соответствует существующей схеме (прототипу). По-видимому, мы оцениваем вещи по их соответствию прототипам, и плохо построенные прототипы могут привести к ошибочным интерпретациям и предположениям. Что происходит, когда мы применяем схемы к нашему знанию людей? Обладаем ли мы схемами для «толстяков» (означающими, что они веселые), для «напористых» или для «скаредных» людей? Служат ли схемы механизмами стереотипизации? И если да, то заметьте, что стереотипизация является ценной операцией, так как она позволяет делать обширные выводы на основе частичного знания. Но стереотипы людей могут оказаться предательскими, так как из-за них кому-нибудь, кого мы сочтем близким по стереотипу, мы можем ошибочно приписать определенные качества. И что еще хуже, стереотипы могут быть использованы подсознательно, без зловредного намерения. Не будет большой беды, если я по ошибке припишу свойства рыб китам или свойства птиц летучим мышам. Но для общества может быть далеко не безразлично, если я сознательно или неосознанно приду к необоснованным выводам о каких-либо социальных или этнических группах.


   Мысленные образы

   Воспоминание о прошлом событии часто сопровождается ощущением, что это воспоминание богатое, подробное, полное – словом, близкое к оригиналу. Представление о том, что структуры памяти сохраняют образ исходного события, кажется весьма убедительным, и оно уже много лет вызывает горячие споры и разногласия среди тех, кто изучает память. Дискуссии в основном идут вокруг значения термина «образ». Сколько печатных строчных букв латинского алфавита имеют части, опускающиеся ниже строки? А у скольких букв есть части, выступающие над строкой? В первом случае – пять букв (g, j, p, q, у), во втором – семь (b, d, f, h, k, l, t). Чтобы ответить на эти вопросы, большинство людей должны или рассмотреть буквы на печатной странице, или последовательно создать себе мысленный образ каждой буквы алфавита и выяснить, есть ли у нее части, выступающие вверх или вниз.
   Что такое мысленный образ? Когда я «смотрю» на созданный мною образ буквы q, то вижу ли я действительно эту букву? Использую ли я зрительный сенсорный аппарат? Мысленные образы легко ускользают. Не только трудно получить убедительные данные об их природе, но к тому же в этом отношении существуют большие индивидуальные различия. Одни люди говорят, что могут мысленно видеть предметы ярко окрашенными, и воображаемая сцена рисуется резко и ясно (некоторые говорят то же самое о других модальностях, например обонянии, осязании или слухе). Другие отрицают, что внутренне видят предметы, отрицают наличие каких бы то ни было мысленных образов или же констатируют лишь фрагментарные проблески таких образов, в основном зрительных, совершенно несравнимые с истинным зрительным восприятием (это относится и ко всем другим сенсорным модальностям).
   Несмотря на большие различия в субъективных впечатлениях, по-видимому, какого-то рода образы все же используются для ответа на вопросы, особенно касающиеся пространственных или временных отношений. Большинство людей сообщают, что для ответа на вопросы о выступающих частях букв они последовательно «просматривают» алфавит. Различие состоит в основном в том, «видны» ли буквы в мысленном образе или же они просто вызывают какое-то непреодолимое «впечатление». Мы еще не располагаем всеми данными, но кажется несомненным использование пространственной информации отчасти в виде мысленного образа.
   Однако с образами не все обстоит хорошо. Даже самые, казалось бы, полные и детальные образы могут быть поразительно неполными и ошибочными.
   Рассмотрим следующие вопросы:
   1. Если вы летите из Лондона в Москву, над каким странами вы пролетаете? (Или: если вы летите из Денвера в Чикаго, над какими штатами вы пролетаете?)
   У многих людей подобный вопрос, по-видимому, вызывает образ. Они утверждают, что единственный способ ответить на такой вопрос – это построить мысленное представление о карте или провести путь самолета.
   Имеются ли у людей в самом деле мысленные карты? Попробуем ответить еще на несколько вопросов:
   2. Когда вы едете из Сан-Диего (штат Калифорния) в Рино (штат Невада), в каком направлении вы передвигаетесь?
   3. Когда вы плывете по Панамскому каналу от Атлантического океана к Тихому, в каком направлении вы двигаетесь?
   4. Какой город или штат в США лежит на той же широте, что и Мадрид в Испании?
   Информация, которую некоторые из вас получают от мысленных образов, подчас обманчива. Образ богат, но он может быть не таким полным и точным, как нам кажется. Бывают удивительные ошибки. Какая часть Соединенных Штатов лежит на одной широте с Мадридом? Большинство ищет такое место на юге США во Флориде или Джорджии. А верный ответ будет – Нью-Джерси (Мадрид лежит на уровне между Нью-Йорком и Филадельфией). Во Франции Париж расположен почти точно на одной широте с северной границей США. В Англии Лондон находится чуть южнее Аляски и поэтому севернее всех остальных 49 штатов. Такого рода наблюдения побудили Эла Стивенса, сотрудника моей лаборатории, исследовать, как люди судят о направлении. Он просил учащихся в нашем школьном городке (в Сан-Диего, штат Калифорния) определять по памяти относительное положение различных городов. Некоторые вопросы и ответы представлены на рис. 2.19.
   Хотя, по утверждению многих людей, они отвечают на географические вопросы, пользуясь образами глобуса или карт, их ответы совершенно не согласуются с картой. Люди поражаются, узнав о своей ошибке. Некоторые из них сначала отказываются поверить в правильный ответ, потому что он противоречит мощному внутреннему образу мира.
   В каком направлении от Сан-Диего лежит Рино? Рино находится в середине Невады, а Сан-Диего – в юго-западном углу Калифорнии. Калифорния расположена к западу от Невады – значит, Рино северо-восточнее Сан-Диего. Верно? Нет, не верно. Рассуждение безупречно, однако на самом деле Рино не восточнее, а западнее Сан-Диего.
   В каком направлении надо плыть по Панамскому каналу, чтобы попасть из Атлантического океана в Тихий? Все мы знаем, что Тихий океан находится к западу от Атлантического, поэтому, казалось бы, логичный ответ должен быть – в западном направлении. Но в действительности правильный ответ гласит: слегка на восток, точнее – на юго-юго-восток.
   Несмотря на эти аномалии, все же создается явное впечатление восприятия богатого, зримого, информативного образа. Если я попрошу вас представить себе очень высокое здание и сначала задам какой-нибудь вопрос о его нижнем уровне, а потом о его крыше, то время, которое вам потребуется для ответа на вопрос о крыше, частично будет зависеть от высоты вашего воображаемого здания. Получается так, если бы вам пришлось просмотреть здание от нижнего этажа до крыши, как вы поступили бы с настоящим зданием. Если я попрошу вас представить себе слона с мухой на хвосте, вы пожалуетесь на такую же трудность, какую испытал бы фотограф при попытке заснять эту сцену. Если муха достаточно велика, чтобы ее можно было заметить, то видна только часть слона; если же виден весь слон, то тогда нельзя разглядеть муху. Воображаемый образ обладает многими такими же свойствами, что и подлинный зрительный образ. Создают ли схемы, о которых я говорил раньше, такое же затруднение?

   А. Из Сан-Диего (Калифорния) до Рино (Невада)


   Б. Из Монреаля (Канада) до Сиэтла (штат Вашингтон)


   В. Из Портленда (Орегон) до Торонто (Канада)


   Г. Из Атлантического океана в Тихий по Панамскому каналу

   Рис. 2.19. В опытах Стивенса и Каупа (Stevens, Coupe, 1977) испытуемые должны были указывать направление прямого пути между двумя хорошо известными географическими пунктами. На рисунке показаны четыре таких примера. Рассмотрим первый из них (А): в каком направлении надо ехать из Сан-Диего в Рино? Правильное направление указано длинной прерывистой стрелкой; ответы испытуемых представлены гистограммой вне круга. На них, по-видимому, сильно влияет относительное положение высших территориальных единиц. Например, Рино находится в штате Невада, а Сан-Диего – в Калифорнии. Невада лежит к востоку от Калифорнии, поэтому не должен ли Рино находиться к востоку от Сан-Диего? Направление на Неваду (к востоку) показано на рисунке короткой сплошной стрелкой. Высказанные суждения выглядят как компромисс между пространственными отношениями пунктов и отношениями областей высшего порядка. Такой компромисс проявился во всех ответах, кроме ответов о Панамском канале, в которых доминировали отношения высших единиц (океанов в целом)

   Вернемся к основному вопросу – как хранится информация? Теперь я могу ответить: я не знаю. Два основных направления исследований, которые я рассматривал, по идее различны, но они сходятся в некоторых общих пунктах. Первое направление – это изучение препозиционной репрезентации – изучение семантических сетей и схем. Это подход самый полный, изощренный и, по моему мнению, успешный, его относительная успешность – дело случая: пропозиционные репрезентации просто изучались более тщательно, чем образные. Кроме того, они идеально подходят для манипулирования в виде структур компьютерных данных, и в ряде машинных языков и систем программирования используется препозиционный стиль репрезентации. Для анализа лингвистического материала – слов, предложений, рассказов, разговоров – такая репрезентация очень удобна.
   Второе направление исследований имеет дело с использованием мысленных образов. Работ по формату образной репрезентации, по существу, нет, и поэтому наши знания о ее механизмах ограниченны. Психологи интересовались в основном демонстрацией свойств образов, и хотя эта работа в конечном счете совершенно необходима для полного понимания вопросов репрезентации, она составляет лишь первый этап анализа.
   Образы и пропорционная информация должны сосуществовать. Должно быть возможным обращение к образам посредством слов и умозаключений. Должно быть возможным построение новых образов из частей старых, выведение следствий, создание такой организации образов, чтобы те из них, которые понадобятся, можно было найти. Препозиционные репрезентации, вероятно, позволят объяснить понимание и, кроме того, идеально приспособлены для выведения заключений. Образная информация столь же идеально приспособлена для ответа на вопросы о пространстве или времени. Я подозреваю, что мысленные образы и пропозиционная репрезентация не так сильно разнятся, как полагают некоторые авторы, что те и другие в действительности могут храниться в одном общем формате и что соответствующая специализированная репрезентация создается для любых нужд переработки в любой момент. Я думаю, что ошибки, встречающиеся в образах, – это результат создания образа для текущей задачи и что лежащая в их основе информация содержит пробелы, которые ведут к ложным заключениям.
   Но я еще не могу считать весь этот вопрос решенным. Некоторые люди твердо убеждены в существовании пространственных образов, содержащих богатую, детальную информацию в двух или трех измерениях, доступную для обследования внутренним воспринимающим устройством, которое переводит ее в «мысленное» зрение. Другие так же энергично возражают против такого понимания и утверждают, что дело сводится к работе какой-то системы препозиционной информации.
   Я придерживаюсь смешанной точки зрения. Хотя я решительный сторонник пропозионной репрезентации, я чувствую, что доступная мне информация богаче и «плотнее», чем та, которая может быть представлена в сетях или схемах. Я полагаю, что существуют локальные образы – небольшие участки с отображением трехмерных структур, объединенные в какую-то семантическую репрезентацию. Локальная информация подвергается рассмотрению, и в случае ее недостаточности привлекаются такие семантические структуры, которые говорят нам, что Европа расположена за океаном напротив США (поэтому, когда я выстраиваю географические пункты в моем мысленном зрительном пространстве, Париж оказывается на одном уровне с Нью-Йорком или Вашингтоном, Испания – на одном уровне с Атлантой, Африка – южнее США, а Англия – где-то на уровне Новой Англии), хотя глобус показывает мне иное.
   Но, по правде говоря, ни я, ни кто-либо другой не знаем ответа, который раскрыл бы загадку мысленных образов. Лично я считаю, что мы и не узнаем его, пока не будет сделан решительный шаг вперед в понимании репрезентации. Нужен какой-то новый подход – быть может, какая-то новая формализация всей проблемы, ее новое решение.



   А. А. Смирнов
   Произвольное и непроизвольное запоминание [31 - Смирнов А. А. Проблемы психологии памяти. – М., 1966.]


   Общая характеристика произвольного и непроизвольного запоминания

   <…>
   В тех случаях, когда непосредственным источником мнемической направленности является сознательное намерение запомнить, запоминание представляет собой особый вид психической деятельности, часто весьма сложный, и по самому существу своему является произвольным запоминанием. Обычно ему противопоставляется запоминание непроизволъное, которое осуществляется в тех случаях, когда мнемическая задача не ставится, а деятельность, ведущая к запоминанию, направлена на достижение каких-либо иных целей. Когда мы решаем математическую задачу, мы вовсе не ставим перед собой цель запомнить те числовые данные, которые имеются в задаче. Наша цель – решить задачу, а не запоминать имеющиеся в ней числа, и тем не менее мы запоминаем их <…>.
   Наличие мнемической направленности имеет важнейшее значение прежде всего для продуктивности запоминания. Низкая продуктивность непроизвольного запоминания отмечалась в ряде работ (Штерн, 1903–1904, 1904–1906; Г. Майерс, 1913 и др.). Хорошо известно, что при прочих равных условиях произвольное запоминание значительно эффективнее непроизвольного. Намерение запомнить надо считать одним из главнейших условий успешности запоминания.
   Это положение хорошо знакомо каждому из личного опыта, из жизненных наблюдений. Вместе с тем оно нашло свое отражение и в экспериментальной практике. Одним из наиболее ярких примеров его значения является случай, описанный сербским психологом Радосавлевичем (1907) и многократно цитированный в психологической литературе. Один из испытуемых этого исследователя не понял, в силу плохого знания языка, на котором говорил экспериментатор, задачи, которая была поставлена перед ним, – запомнить относительно небольшой (но бессмысленный) материал. В итоге этого непонимания оказалось, что запоминание даже небольшого материала не могло осуществиться, несмотря на то что материал был прочитан вслух 46 раз. Однако как только задача запомнить была уяснена испытуемым, он смог воспроизвести весь материал совершенно точно после всего лишь шестикратного ознакомления с ним.
   О том же самом говорят и данные других работ, в которых вопрос о действии задачи запомнить подвергался специальному изучению, в частности исследования Поппельрейтера (1912) Вольгемута (1915), Мазо (1929). Методика этих работ заключалась в том, что испытуемым предлагалось, с одной стороны, воспринять какой-либо материал с целью запомнить, а с другой – ознакомиться с аналогичным материалом в условиях, когда запоминание не требовалось. Как в том, так и в другом случае после этого (во втором случае – неожиданно для испытуемых) предлагалось воспроизвести воспринятый материал. Итоги опытов показали, что в первом случае запоминание бывало значительно продуктивнее, чем во втором случае.
   Весьма показателен хорошо известный всем, кто вел экспериментальные исследования памяти, факт плохого запоминания экспериментаторами того материала, который предлагается ими испытуемым для заучивания. Все испытуемые заучивают материал полностью и точно, сами же экспериментаторы, читающие этот материал испытуемым, по окончании опытов могут воспроизвести его крайне недостаточно, и это имеет место, несмотря на то что эксперименты проводятся с несколькими испытуемыми. <…>
   Мнемическая направленность не представляет собой чего-либо однородного, всегда одинакового. Она всякий раз выступает в том или ином качественно своеобразном содержании.
   Первое, что характеризует собой конкретное содержание направленности, – это требования, которым должно удовлетворять запоминание, т. е. что именно должно быть достигнуто в итоге запоминания. С этой точки зрения можно говорить о направленности на то или иное качество запоминания, представленной рядом основных и наиболее типичных задач или установок, которые изменяются в каждом отдельном случае и тем самым определяют собой качественное своеобразие направленности запоминания.
   Каковы эти задачи и установки?
   Всякая мнемическая деятельность направлена прежде всего на ту или иную полноту запоминания. В одних случаях перед нами стоит задача (или у нас есть установка) запомнить все содержание того, что воздействует на нас (сплошное запоминание). В других случаях мы направлены на то, чтобы запомнить только часть того, что воспринимается нами: главные мысли текста, отдельные факты и т. п. (выборочное запоминание).
   Далее, надо указать различия в направленности на точность запоминания, которая в одних случаях может относиться к содержанию того, что запоминается, в других – к форме его выражения. В последнем случае в качестве одной из крайностей выступает задача (или установка) запомнить тот или иной материал буквально, выучить его наизусть. Другая крайность – запоминание максимально «своими словами».
   Особо надо выделить различия, наблюдаемые в направленности на запоминание последовательности того, что воздействует на нас. В одних случаях мы стремимся к тому, чтобы запомнить события, факты, словесный материал в той самой последовательности, в какой все это фактически было дано нам. В других случаях такая задача или установка отсутствуют, а иногда мы более или менее сознательно ставим перед собой даже обратную задачу – изменить воспринятую последовательность материала, сделать, например, словесный материал более логичным или просто более удобным для запоминания.
   Следующий момент, характеризующий направленность на запоминание, – направленность на прочность запоминания. В одних случаях мы ставим перед собой задачу запомнить возможно более прочно, на продолжительный срок, в известном смысле «навсегда». В других случаях запоминание направлено на то, чтобы сохранить материал в памяти в течение хотя бы только краткого времени, в частности, удержать его лишь настолько, чтобы иметь возможность воспроизвести только сразу после восприятия, в непосредственно следующий за этим момент (долговременная и кратковременная память).
   Особым видом мнемической направленности является направленность на своевременность воспроизведения, т. е. на то, чтобы воспроизвести запоминаемое нами в определенный момент времени, при наличии определенной ситуации.
   <… >


   Зависимость непроизвольного запоминания от направленности деятельности

   Мы рассмотрели, как велико влияние, оказываемое на запоминание мнемической направленностью. Самый факт ее наличия или отсутствия, а также характер мнемических задач, их конкретное содержание в значительной мере определяют собой как продуктивность, так и качественное своеобразие запоминания.
   И то и другое зависит, однако, не только от мнемической направленности. Ведь запоминание осуществляется в результате и такой деятельности, которая сама по себе на достижение мнемического характера не нацелена; между тем и такая деятельность, конечно, тоже на что-либо направлена, хотя и не на само запоминание. Между тем направленность может быть очень различна, а это не может не влиять так или иначе на результаты запоминания, на то, что остается в памяти в итоге этой – немнемической – деятельности.
   Как же именно связаны эти результаты запоминания с не-мнемической направленностью деятельности, в которой осуществляется уже непроизвольное запоминание?
   Чтобы получить хотя бы некоторый материал, освещающий этот вопрос, нами были проведены следующие опыты (1945). Мы предлагали испытуемым припомнить некоторые факторы из их недавнего прошлого. Никакой задачи – запомнить ни в тот момент, когда эти факты происходили, ни после них – у испытуемых не было. Им приходилось припоминать то, что запомнилось непроизвольно. Вместе с тем деятельность, в итоге которой это запоминание осуществлялось, так же как и всякая деятельность, была на нечто определенное (и притом в течение сравнительно продолжительного времени) направлена. Проследить зависимость запоминания от этой определенным образом характеризуемой направленности деятельности, протекающей в естественных жизненных условиях, и составляло нашу задачу.
   Всего нами было проведено две серии опытов с несколькими испытуемыми каждый раз. В одном случае мы предлагали испытуемым припомнить все, что происходило с ними тогда, когда они шли из дома в институт, в котором работали («путь на работу»). Опрос проводился неожиданно для испытуемых и происходил обычно через 1,5–2 часа после начала работы. Испытуемые должны были дать возможно более подробный отчет о всем виденном, слышанном, о всем, что делали, о чем думали, что эмоционально переживали. При этом их предупреждали, что если они не захотят о чем-либо рассказывать, то они могут ограничиться или самой общей характеристикой того, что у них было в сознании, или даже вовсе отказаться от рассказывания, указав лишь, насколько ясно и полно они вспоминают то, что не хотят рассказывать. Следует тут же оговориться, что таких случаев в наших экспериментах не оказалось: испытуемые ни разу не отмечали, что у них имеется что-либо, о чем они не хотели бы говорить в своем отчете экспериментатору. Наоборот, были максимально заинтересованы в том, чтобы вспомнить и рассказать как можно больше, и прилагали к этому усилия.
   Во второй серии опытов испытуемым предлагалось (опять-таки неожиданно для них) вспомнить все, что происходило в течение одного научного совещания, на котором они присутствовали за неделю до опытов. Они должны были изложить содержание доклада, который был сделан на этом совещании, и происходившие на нем прения.
   В качестве испытуемых в обоих экспериментах были привлечены научные работники-психологи, опытные в самонаблюдении.
   Обратимся к рассмотрению полученных данных…
   Испытуемый Б. вспоминает относительно своего пути на работу следующее:

   «Помню прежде всего момент выхода из метро. Что именно? Как думал о том, что надо выйти из вагона так, чтобы занять скорее нужную позицию, и идти скорее, так как запаздывал. Ехал, помню, в последнем вагоне. Поэтому никуда выскочить не удалось. Пришлось войти в толпу. Раньше публика, выходя, шла по всей ширине перрона. Сейчас для обеспечения прохода входящих были поставлены люди, поворачивавшие публику от края перрона. Бросилось в глаза, что у каждого столба стоит для этого один человек, так как иначе публика опять шла бы по краю перрона. (Далее следует описание нескольких человек, стоявших у столбов и не пускавших пассажиров к краю перрона.) На часы, кажется, не смотрел. Дальнейший путь выпадает. Абсолютно ничего не помню. Есть только смутное воспоминание от старого. Шел до ворот университета. Ничего не заметил. О чем думал, не помню. Когда вошел в ворота, заметил: кто-то спешит. Кто именно: мужчина или женщина, не помню. Больше ничего не помню… Теперь о первой половине пути. Самый выход из дому не помню. Помню, что, когда выходил из ворот дома, вспомнил, что не взял книжку билетов. Подумал: насколько это задержит, так как всегда очередь у кассы. Обычно иду к станции метро, сворачивая в переулок с трамваем. Сворачиваю там, где трамвай несется вниз. Каждый раз посматриваю на трамвай. В этот раз также шел там. Посмотрел на трамвай с опаской. Подходя к станции метро, увидел киоск и подумал: нет ли газеты? Решил, что буду стоять, если есть. Газет не оказалось. Стоял у кассы метро. Кто-то долго возился. Через голову сунул деньги. Очень быстро прошел. Замедлил ход у контролера. Заметил, что контролер очень быстро рвет билеты. Слышу поезд. Спешу. Смотрю на киоск с продуктами. Мельком бросил взгляд. Заметил, что нужных мне вещей нет. Бегу к поезду. Захожу в вагон. Публику не помню. Подошел к противоположной двери. Решил, что лучше пройти по вагону и встать у первой двери. Прошел. Встал, кажется, между двумя мужчинами. О чем думал в поезде, совсем не помню. Мысли, без сомнения, были».

   Что характерно для этого рассказа?
   Прежде всего бросается в глаза, что испытуемый ясно указывает, что он совсем не помнит, о чем думал, хотя твердо убежден в том, что на определенном этапе пути о чем-то, безусловно, думал. Далее рассказ содержит указание главным образом на то, что мешало или могло помешать выполнению задачи – прийти вовремя на работу (невозможность «проскочить» скорее сквозь толпу, невозможность использовать для этого край перрона, отсутствие оставленной дома книжки с билетами, задержка с покупкой билета в кассе).
   Равным образом в рассказе отмечаются также те факты, которые, хотя бы косвенно, содействовали скорейшему приходу в институт: быстрая работа контролера, переход от одной двери к другой с целью сокращения пути и ускорения выхода. Характерно, что испытуемый относительно хорошо запомнил стоявших у столбов перрона и руководивших движением публики, что мешало испытуемому пройти скорее на перрон, и не запомнил совершенно никакой публики. Из людей на улице он вспомнил только одного человека, так же, как и он, спешившего куда-то. Сохранилось воспоминания о газетном киоске, что, очевидно, было связано с размышлением, покупать ли газету или нет, и сомнениями по этому поводу ввиду позднего времени.
   Таким образом, подавляющая часть того, что запомнилось, была так или иначе связана с основным руслом деятельности испытуемого: с переходом из дому в институт и с необходимостью выполнить это без опоздания… <… >
   Третий испытуемый Т. рассказывает следующее:

   «Выходя из дому, знал, что надо ехать на метро, так как поздно. Сразу завернул за угол и пошел по переулку к метро. О чем думал? Не помню. Никакого воспоминания об этом не осталось. Но есть зрительный образ сегодняшнего утра, от меня идущей картины. Шел медленно. Людей не помню. Подумал: ничего ли, что иду медленно? При переходе через улицу пришлось подождать, шла машина. Встал в середину группы людей, чтобы переходить не глядя в сторону, так как был поднят воротник. Посередине улицы снова пережидал машины. Перед станцией метро длинная очередь за газетами, через которую пришлось пройти. На лестнице в метро страшный сквозняк, у всех чудно поднимавший полы пальто. Подумал: наверное, и я сейчас чудно выгляжу. Билетов не брал, был последний талончик. Пошел по необходимости лестницей вправо. Там было много народу. Спуск медленный. Обнаружил, что поезд стоит. Досада, так как закрылись двери. Хорошо вижу кусочек вагона с закрытой дверью. Прошел по пустой платформе. Двое было таких же, как и я. Прошел до конца, как делаю обычно. Дошел до места, откуда видны часы. Было без четверти десять. Хорошо вижу сейчас положение стрелок. Попался какой-то высокий человек с газетой в руках. Подумал: наверное, вчерашняя. Вспомнил об очереди в метро. Нет, сегодняшняя. Увидел, что сводка штаба длинная. Здесь встретил Г. (фамилия знакомого). Он проявил интерес к сводке и подошел к читавшему газету. Тот читал последнюю страницу. Показал Г. первую, но сейчас же стал читать последнюю. Г. пытался подглядеть снизу. Пришел поезд. Вошли в вагон. Как вошел Г., не помню. Я пропустил несколько женщин с сумками. Встал у дверей. Вплотную еще две женщины по углам. Одна с сумкой продовольственной, без перчаток. Вижу ее руки. Подумал: почему без перчаток. В руках у нее газета. Сейчас вновь появляется воспоминание о Г. Разговариваем с ним по поводу сводки. Что было до этого с ним, не помню. В вагоне помню Г. как собеседника, разговор с ним, самого его не помню. Не помню, где он стоял и т. д.

   (Дальше сообщается содержание разговора с Г. относительно событий на фронте.)

   Проход через станцию не помню совсем. Помню переход через улицу. Долго пережидал проезда автомобилей. В середине улицы вновь была задержка. Помню, что взглянул на часы, но что они показывали, не помню. Тогда это как-то переживалось как время, не требующее спешки. О чем говорили до университета – не запомнил. У университетских ворот увидел Б. Помню вид снежных сугробов на университетском дворе и разговор с Г. о снеге в этом году».

   Рассказ Т. существенно отличается от предшествующих, поскольку у испытуемого во время пути произошла встреча со знакомым, с которым он продолжал остаток пути и с котором почти все время вел разговор. Но если сравнить первую часть рассказа (до встречи с Г.) с уже рассмотренными показаниями других испытуемых, то нетрудно заметить значительное сходство между ними. Так же как и предшествующие испытуемые, Т. забыл, о чем думал во время пути, но хорошо помнил о задержках и затруднениях при передвижении, равно как и о других, даже очень мелких фактах, так или иначе связанных с задачей прийти вовремя на работу (пережидание автомашин, «пролезание» через очередь, стоявшую за газетами, внешний вид поезда, на который опоздал, спуск по лестнице в метро, время на часах, когда предстояла значительная часть пути до института, факт взглядывания на часы тогда, когда путь был близок к концу). Характерно, что из двух мыслей, отмеченных в рассказе, одна опять-таки была связана с основной целью деятельности (подумал: ничего ли, что иду медленно). Наряду с указанным хорошо было воспроизведено также то, что было связано с устойчивым интересом к событиям на фронте (воспоминание о человеке с газетой на станции в метро, о женщине с газетой в вагоне метро, разговор с Г. о сводке военных действий на фронте)…
   Каковы общие итоги первой серии экспериментов?
   Прежде всего она показала, что воспоминания испытуемых в значительно большей мере относятся к тому, что испытуемые делали, нежели к тому, что они думали. Содержание вспоминается редко и очень скупо, хотя сам факт думания во время пути для испытуемых является несомненным и констатируется ими многократно. «Думал, но о чем думал, не помню» – такова формула, наиболее типичная для всех приведенных показаний. В то же время, чту именно делали испытуемые – это они помнят достаточно хорошо.
   Характерно, что даже в тех случаях, когда мысли вспоминаются, они связаны все же с действиями испытуемого. Это или мысли по поводу того, что испытуемый в данный момент выполняет, т. е. так или иначе связанные с его переходом из дому на работу, или мысли по поводу предстоящих или намечаемых действий. <…>
   Такой же характер носят и воспоминания о воспринятом на пути. Испытуемые и в этом случае вспоминают главным образом то, что было связано с самим их передвижением, т. е. с той именно деятельностью, которую они выполняли. Вместе с тем и это представляется чрезвычайно важным, они обычно говорят о том, что возникало перед ними либо в качестве препятствия на пути следования, либо, наоборот, облегчало передвижение, делая его беспрепятственным.
   Наличие тех или иных затруднений или, наоборот, отсутствие их там, где они могли бы быть, где ожидались, где обычно бывают, – таково содержание значительной части показаний каждого испытуемого.
   В полном соответствии с этим стоит следующий факт. В тех случаях, когда испытуемые припоминали что-либо, связанное с их передвижением, их воспоминания чаще всего относились к тому, что вызывало у них какие-нибудь вопросы, недоумение, удивление, т. е. по существу тоже представляло собой некоторое, хотя и своеобразное, препятствие, задержку, указывало на наличие какой-то задачи для приятия или осмысления. Таковы, например, вопросы: «Что нового в газете?», «Есть ли такая-то вещь в киоске?», «Открыт ли такой-то киоск?», «Почему не доходчива кинокомедия?», «Чем занимается этот человек?». Сюда же надо отнести припоминание чего-либо странного, непонятного, необычного, что не укладывалось в рамки машинально протекающего восприятия («чудно задирающиеся от ветра полы пальто пассажиров метро»… «Необычно посыпанный песком тротуар на университетском дворе», «отсутствие перчаток у женщины, несмотря на сильный мороз» и т. п.)…
   Чем же объяснить факты, выявившиеся в наших экспериментах?
   Ответ на это может быть дан лишь в связи с учетом направленности испытуемых в тот момент, когда они выполняли деятельность, о которой рассказывали.
   На что они были направлены во время перехода в институт на работу? На то, чтобы своевременно достичь цели, прийти вовремя в учреждение, в котором работали, не нарушая тем самым трудовой дисциплины. Такова была задача, стоявшая перед ними. Такова была их установка. Таковы были мотивы деятельности. Передвижение на улице не было для них ходьбой. Это был целенаправленный, и притом в определенных условиях, т. е. связанный с определенным временем, переход из дома на работу. Этот переход и был той основной деятельностью, которую они выполняли. Испытуемые не думали и шли, более или менее машинально, во время думания, а шли и думали во время ходьбы. Это не значит, конечно, что все их внимание было сосредоточено на ходьбе и что все их мысли вращались только вокруг этого. Наоборот, сознание их было заполнено мыслями, несомненно, иного содержания, не относившегося к тому, что делали в данный момент. Но основное, что они делали в тот период времени, о котором рассказывали, это был переход из дома на работу, а не те процессы мышления, какие у них были, безусловно, в достаточном количестве, но не были связаны с основным руслом их деятельности.
   В каком отношении к этому основному руслу деятельности, к основной направленности испытуемых находилось содержание того, что было воспроизведено в рассказах?
   Нетрудно видеть, что то и другое в значительной мере совпадало друг с другом. Испытуемые главным образом рассказывали о том, что было связано именно с основным руслом деятельности (в определенный отрезок времени), т. е. с путем на работу. И наоборот, все, что лежало вне этого русла, выпадало у них из памяти, не воспроизводилось вовсе, несмотря на значительные усилия припомнить по возможности все, что было. Именно в этом положении оказались мысли, возникавшие у испытуемых во время пути. Не будучи связаны с основной направленностью деятельности, они были совершенно забыты, исчезли из памяти, хотя испытуемые хорошо знали, что они были у них и что все время перехода из дому на работу было заполнено всякого рода размышлениями.
   Таким образом, важнейшим условием, определившим собой запоминание в проведенных опытах, явилось основное русло деятельности испытуемых, основная линия их направленности и те мотивы, которыми они руководствовались в своей деятельности.
   Наряду с этим наши опыты показали и то конкретное отношение, в каком находилось все, что лучше запоминалось, к основному руслу деятельности испытуемых. Лучше всего запоминалось то, что возникало в качестве препятствия, затруднения в деятельности.
   Этот момент является определяющим и при запоминании всего, что не относилось к основной линии направленности испытуемых, что лежало вне основного русла их деятельности. Как бы ни было незначительно количество воспроизведенного из числа того, что не относилось к основной линии действий, однако и в этих случаях испытуемые вспоминали лучше всего то, что было препятствием, затруднением в деятельности (на этот раз хотя бы и не относившейся к тому, на что они в основном были направлены). Поэтому отношение чего-либо к деятельности как некоторого препятствия к ее выполнению является, несомненно, одним из главных условий, определяющих эффективность запоминания. Оно, мы видели, обусловливает собой сохранение в памяти того, что связано с основным руслом деятельности. Оно же служит источником запоминания и того, что выходит за пределы этого русла.
   Таковы результаты, полученные нами в первой серии экспериментов.



   П. И. Зинченко
   Непроизвольное запоминание и деятельность [32 - Зинченко П. И. Непроизвольное запоминание. – М., 1961.]

   В зарубежной психологии, как мы уже отмечали, непроизвольное запоминание понималось как случайное запечатление объектов, которые, по выражению Майерса Шеллоу, входили в пределы внимания, когда оно было направлено на какие-то другие объекты. Такое понимание определило методический принцип большинства исследований, состоявших в том, чтобы максимально изолировать определенные объекты от деятельности испытуемых вызываемой конструкцией, оставляя эти объекты только в поле восприятия, т. е. только в качестве фоновых раздражителей.
   Мы исходили из того, что основная форма непроизвольного запоминания является продуктом целенаправленной деятельности. Другие формы этого вида запоминания – результаты иных форм активности субъекта.
   Эти положения определили методику наших исследований. Для раскрытия закономерных связей и зависимостей непроизвольного запоминания от деятельности необходима не изоляция определенного материала от нее, а, наоборот, включение его в какую-либо деятельность, кроме мнемической, какой является произвольное запоминание.
   Первая задача такого изучения состояла в том, чтобы экспериментально доказать сам факт зависимости непроизвольного запоминания от деятельности человека. Для это необходимо было так организовать деятельность испытуемых, чтобы один и тот же материал был в одном случае объектом, на который направлена их деятельность или который тесно связан с этой направленностью, а в другом – объектом, непосредственно не включенным в деятельность, но находящимся в поле восприятия испытуемых, действующим на их органы чувств.
   С этой целью была разработана следующая методика исследования.
   Материалом опытов были 15 карточек с изображением предмета на каждой из них. Двенадцать из этих предметов можно было расклассифицировать на следующие четыре группы: 1) примус, чайник, кастрюля; 2) барабан, мяч, игрушечный медвежонок; 3) яблоко, груша, малина; 4) лошадь, собака, петух. Последние 3 карточки были различного содержания: ботинки, ружье, жук. Классификация предметов по их конкретным признакам давала возможность проводить опыты с этим материалом не только с учениками и взрослыми, но и с детьми дошкольного возраста.
   Кроме изображения на каждой карточке в ее правом верхнем углу была написана черной тушью цифра; цифры обозначали такие числа: 1, 7, 10, 11, 16, 19, 23, 28, 34, З5, 39, 40, 42, 47, 50.
   С описанным материалом были проведены следующие два опыта.
   В первом опыте испытуемые действовали с предметами, изображенными на карточках. Это действие организовывалось в опыте по-разному с испытуемыми разного возраста. С дошкольниками опыт проводился в форме игры: экспериментатор условно обозначал на столе пространство для кухни детской комнаты, сада и двора. Детям предлагалось разложить карточки по таким местам на столе, к которым они, по их мнению, больше всего подходили. Не подходящие этим к местам карточки они должны были положить около себя как «лишние». Имелось в виду, что в «кухню» дети положат примус, чайник, кастрюлю; в «детскую комнату» – барабан, мяч, медвежонка и т. д.
   Ученикам и взрослым в этом опыте ставилась познавательная задача: разложить карточки на группы по содержанию изображенных на них предметов, а «лишние» отложить отдельно.
   После раскладывания карточки убирались, а испытуемым предлагалось припомнить изображенные на них предметы и числа. Дошкольники воспроизводили только названия предметов.
   Таким образом, в этом опыте испытуемые осуществляли познавательную деятельность или игровую деятельность познавательного характера, а не деятельность запоминания. В обоих случаях они действовали с предметами, изображенными на карточках: воспринимали, осмысливали их содержание, раскладывали по группам. Числа на карточках в этом опыте не входили в содержание задания, поэтому у испытуемых не было необходимости проявлять по отношению к ним какую-либо специальную активность. Однако цифры на протяжении всего опыта находились в поле восприятия испытуемых, они действовали на их органы чувств.
   В соответствии с нашими предположениями в этом опыте предметы должны были запоминаться, а числа – нет.
   Во втором опыте другим испытуемым давались те же 15 карточек, что и в первом опыте. Кроме того, им давался щит, на котором были наклеены 15 белых квадратиков, по размеру равных карточкам; 12 квадратиков образовали на щите квадратную раму, а 3 были расположены в столбик (см. рис. 2.20).
   До начала опыта на столе раскладывались карточки таким образом, чтобы наклеенные на них числа не создавали определенного порядка в своем расположении. На время, когда испытуемому излагалась инструкция опыта, карточки закрывались. Перед испытуемым ставилась задача: накладывая в определенном порядке карточки на каждый белый квадратик, выложить из них рамку и столбик на щите. Карточки должны быть размещены так, чтобы наклеенные на них числа расположились по возрастающей величине. Результат правильного выполнения задачи представлен на рис. 2.20.
   Составление возрастающего числового ряда, заданный порядок выкладывания карточками рамки и столбика вынуждали испытуемого искать карточки с определенными числами, осмысливать числа, соотносить их между собой.

   Рис. 2.20

   Для того чтобы обеспечить серьезное отношение испытуемых к заданию, им говорилось, что в этом опыте будет проверяться их умение внимательно работать. Испытуемые предупреждались, что ошибки в расположении чисел будут фиксироваться и служить показателем степени их внимательности. С этой же целью испытуемому предлагалось проверить правильность выполнения им задачи: сложить в уме последние 3 числа, расположенные в столбик, и сравнить их сумму с названной экспериментатором до опыта суммой этих трех чисел.
   Для испытуемых дошкольников в методику этого опыта были внесены следующие изменения. Вместо числа на каждой карточке был наклеен особый значок. Пятнадцать значков были составлены из сочетания трех форм (крестик, кружочек, палочка) и пяти различных цветов (красный, синий, черный, зеленый и желтый). Такие же значки были наклеены на каждом квадратике рамки и столбика. Карточки клались перед испытуемым так, чтобы расположение значков не создавало того порядка, в каком эти значки расположены квадратиках рамки и столбика. Испытуемый должен был вкладывать на каждый квадратик рамки и столбика карточку, на которой был такой же значок, что и на квадратике. Выкладывание карточками рамки и столбика проводилось в таком же порядке, как и в первом варианте методике, поэтому и здесь у испытуемого создавалась необходимость поисков определенной карточки для каждого квадратика с соответствующим значком. После выполнения задания испытуемому предлагалось назвать предметы, изображенные на карточках.
   Таким образом, и во втором опыте испытуемые осуществляли познавательную, а не мнемическую деятельность. Однако картинки и числа выступали здесь как бы в прямо противоположных ролях. В первом опыте предметом деятельности испытуемых были картинки, а числа были объектом пассивного восприятия. Во втором опыте, наоборот: задача разложить числа по возрастающей величине делала их предметом деятельности, а картинки – только объектом пассивного восприятия. Поэтому мы вправе были ожидать противоположных результатов: в первом опыте должны были запомниться картинки, а во втором – числа.
   <…> Индивидуальные эксперименты, охватившие 354 испытуемых, проводились со средними и старшими дошкольниками, с младшими и средними школьниками и взрослыми.
   Групповые опыты проводились с учениками II, III, IV, V, VI и VII классов и со студентами; в них участвовало 1212 испытуемых.
   Как в индивидуальных, так и в групповых экспериментах мы имели дело с непроизвольным запоминанием. Содержание задач в первом и втором опытах носило познавательный, а не мнемический характер. Для того чтобы создать у испытуемых впечатление, что наши опыты не имеют отношения к памяти, и предотвратить появление у них установки на запоминание, мы выдавали первый опыт за опыт по мышлению, направленный на проверку умений классифицировать, а второй – за опыт по проверке внимания.
   Доказательством того, что нам удавалось достичь этой цели, служило то, что в обоих опытах предложение экспериментатора воспроизвести картинки и числа испытуемые воспринимали как полностью неожиданное для них. Это относилось и к объектам их деятельности, и особенно – к объектам их пассивного восприятия (чисел – в первом опыте и изображений предметов – во втором).
   Показателями запоминания брали среднеарифметическое для каждой группы испытуемых. В надежности наших показателей нас убеждает крайне собранный характер статистических рядов по каждому опыту и каждой группе испытуемых, а также принципиальное совпадение показателей индивидуального эксперимента с показателями группового, полученными на большом количестве испытуемых.
   Общие результаты опытов представлены: по индивидуальному эксперименту – в табл. 2.7, по групповому – в табл. 2.8.

   Таблица 2.7
   Результаты запоминания в индивидуальных опытах
   (в среднеарифметических)

   Таблица 2.8
   Результаты запоминания в групповых опытах
   (в среднеарифметических)

   Как в индивидуальных, так и в групповых экспериментах мы получили резкие различия в запоминании картинок и чисел в первом и втором опытах, причем во всех группах испытуемых. Например, в первом опыте у взрослых (индивидуальный эксперимент) показатель запоминания картинок в 19 раз больше, чем чисел (13,2 и 0,7), а во втором опыте числа запоминались в 8 раз больше, чем картинки (10,2 и 1,3).

   Рис. 2.21. Сравнительные кривые запоминания (первый и второй опыты)

   Эти различия по данным индивидуальных экспериментов представлены на рис. 2.21.
   Чем же объяснить полученные различия в запоминании картинок и чисел?
   Основное различие в условиях наших опытов заключалось том, что в первом опыте предметом деятельности были картинки, а во втором – числа. Это и обусловило высокую продуктивность их запоминания, хотя предмет деятельности в этих опытах и сама деятельность были разными. Отсутствие целенаправленной деятельности по отношению к этим же объектам там, где они выступали в опытах в роли только фоновых раздражителей, привело к резкому снижению их запоминания.
   Это различие обусловило резкое расхождение результатов запоминания. Значит, причиной высокой продуктивности запоминания картинок в первом опыте и во втором является деятельность наших испытуемых по отношению к ним.
   Напрашивается и другое объяснение, кажущееся, на первый взгляд, наиболее простым и очевидным. Можно сказать, что полученные различия в запоминании объясняются тем, что в одном случае испытуемые обращали внимание на картинки и числа, а в другом – нет. Наши испытуемые, будучи заняты выполнением инструкции, действительно, как правило, не обращали внимания в первом опыте на числа, а во втором – на картинки. Поэтому они особенно резко протестовали против нашего требования вспомнить эти объекты: «Я имел дело с картинками, на числа же не обращал внимания», «Я совершенно не обращал внимания на картинки, а был занят числами», – вот обычные ответы испытуемых.
   Нет сомнения, что наличие или отсутствие внимания испытуемых в наших опытах оказало свое влияние на полученные различия в запоминании. Однако самим по себе вниманием нельзя объяснить полученные нами факты. Несмотря на то, что природа внимания до сих пор продолжает обсуждаться в психологии [33 - См.: Гальперин П. Я. К проблеме внимания // Доклады АПН РСФСР. 1958. № 3. (Прим. автора).], одно является несомненным: его функцию и влияние на продуктивность деятельности человека нельзя рассматривать в отрыве от самой деятельности <…>.
   То, что объяснение полученных результатов ссылкой на внимание по меньшей мере недостаточно, ясно доказывают фактические материалы специально поставленных нами опытов.
   До начала опыта на столе раскладывались 15 картинок. Затем испытуемому последовательно предъявлялись другие 15 картинок. Каждую из предъявленных картинок испытуемый должен был положить на одну из картинок, находящихся на столе, так, чтобы название обеих начиналось с одинаковой буквы. Например: молоток – мяч, парта – паровоз и т. д. Таким образом испытуемый составлял 15 пар картинок.
   Второй опыт проводился, так же как и первый, но пары картинок образовывались не по внешнему признаку, а по смысловому. Например: замок – ключ, арбуз – нож и пр. В обоих опытах мы имели дело с непроизвольным запоминанием, так как перед испытуемым не ставилась задача запомнить, и предложение вспомнить картинки для них было неожиданным.
   Результаты запоминания в первом опыте оказались крайне незначительными, в несколько раз меньшими, чем во втором.
   В этих опытах ссылка на отсутствие внимания к картинкам фактически невозможна. Испытуемый не только видел картинки, но, как этого требовала инструкция, произносил вслух их названия, для того чтобы выделить начальную букву соответствующего слова.
   Итак, деятельность с объектами является основной причиной непроизвольного запоминания их. Это положение подтверждается не только фактом высокой продуктивности запоминания картинок и чисел там, где они были предметом деятельности испытуемых, но и плохим их запоминанием там, где они были только фоновыми раздражителями. Последнее свидетельствует о том, что запоминание нельзя сводить к непосредственному запечатлению, т. е. к результату одностороннего воздействия предметов на органы чувств вне деятельности человека <…>.
   Вместе с тем мы не получили полного, абсолютного незапоминания чисел в первом опыте и картинок во втором, хотя эти объекты в данных опытах не были предметом деятельности испытуемых, а выступали в качестве фоновых раздражителей.
   Не противоречит ли это выдвинутому нами положению о том, что запоминание является продуктом деятельности, а не результатом непосредственного запечатления?
   Наблюдения за процессом выполнения испытуемыми задания, беседы с ними о том, как им удалось запомнить картинки во втором опыте и числа в первом, приводят нас к выводу, что запоминание в этих случаях всегда было связано с тем или иным отвлечением от выполнения задания и тем самым с проявлением испытуемым определенного действия по отношению к ним. Часто это не осознавалось и самими испытуемыми. Чаще всего такого рода отвлечения были связаны с началом эксперимента, когда картинки открывались перед испытуемым, а он еще не вошел в ситуацию выполнения задания; вызывались они также перекладыванием картинок при ошибках и другими причинами, которые не всегда можно было учесть.
   С этими обстоятельствами связан и полученный нами в этих опытах очень устойчивый факт, кажущийся на первый взгляд парадоксальным. Там, где картинки и числа были предметом деятельности, достаточно закономерно выражена понятная тенденция постепенного увеличения показателей их запоминания с возрастом испытуемых. Показатели же запоминания фоновых раздражителей выражают прямо противоположную тенденцию: не увеличиваются с возрастом, а уменьшаются. Наибольшие показатели запоминания картинок были получены у дошкольников (3,1), наименьшие – у взрослых (1,3); младшие школьники запомнили 1,5 числа, а взрослые – 0,7. В абсолютных числах эти различия невелики, но общая тенденция выражается довольно убедительно.
   Объясняется этот факт особенностями деятельности младших испытуемых при выполнении задания. Наблюдатели показали, что младшие школьники и особенно дошкольники более медленно входили в ситуацию опыта, чаще, чем средние школьники и тем более взрослые, отвлекались другими раздражителями <…>.
   Таким образом, отдельные факты запоминания фоновых раздражителей не только не противоречат, а подтверждают выдвинутое нами положение о том, что непроизвольное запоминание является продуктом деятельности, а не результатом непосредственного запечатления воздействующих объектов.
   Нам представляется, что положение о несводимости запоминания к непосредственному запечатлению, зависимость и обусловленность его деятельностью человека имеет важное значение не только для понимания процессов памяти. Оно имеет и более общее, принципиально теоретическое значение для понимания сущности психики, сознания.
   Факты, полученные в наших опытах, и положение, из них вытекающее, не согласуются со всякого рода эпифеноменали-стическими концепциями сознания. Любое психическое образование – ощущение, представление и т. п. – является не результатом пассивного, зеркального отражения предметов и их свойств, а результатом отражения, включенного в действенное, активное отношение субъекта к этим предметам и их свойствам. Субъект отражает действительность и присваивает любое отражение действительности как субъект действия, а не субъект пассивного созерцания.
   Полученные факты обнаруживают полную несостоятельность старой ассоциативной психологии с ее механическим и идеалистическим пониманием процесса образования ассоциаций. В обоих случаях запоминание трактовалось как непосредственное запечатление одновременно воздействующих предметов, вне учета действительной работы мозга, реализующего определенную деятельность человека. <… >
   В описанных опытах мы получили факты, характеризующие две формы непроизвольного запоминания. Первая из них является продуктом целенаправленной деятельности. Сюда относятся факты запоминания картинок в процессе их классификации (первый опыт) и чисел при составлении испытуемыми числового ряда (второй опыт). Вторая форма является продуктом разнообразных ориентировочных реакций, вызывавшихся этими же объектами как фоновыми раздражителями. Эти реакции непосредственно не связаны с предметом целенаправленной деятельности. Сюда относятся факты запоминания картинок во втором опыте и в первом, где они выступали в качестве фоновых раздражителей.
   Последняя форма непроизвольного запоминания и была предметом многих исследований в зарубежной психологии. Такое запоминание получило название «случайного» запоминания. В действительности и такое запоминание по своей природе не является случайным, на что указывают и зарубежные психологи, особенно в исследованиях последнего времени.
   Большой ошибкой многих зарубежных психологов было то, что таким случайным запоминанием они пытались исчерпать все непроизвольное запоминание. В связи с этим оно получило преимущественно отрицательную характеристику. Между тем как случайное запоминание составляет лишь одну, причем не основную, форму непроизвольного запоминания.
   Целенаправленная деятельность занимает основное место в жизни не только человека, но и животного. Поэтому непроизвольное запоминание, являющееся продуктом такой деятельности, и является основной, наиболее жизненно значимой его формой.
   Изучение его закономерностей представляет в связи с этим особенно большой теоретический и практический интерес.


   Т. Рибо
   Общие амнезии (Потери памяти) [34 - Рибо Т. Память в ее нормальном и болезненном состояниях. – СПб., 1894.]


   Для изучения болезней памяти существует весьма обильный материал. Он находится и в медицинских книгах, и в сочинениях о духовных болезнях, и в трудах различных психологов. Собрать этот материал не представляется особенно затруднительным, а потому мы всегда сможем пользоваться достаточным запасом наблюдений. Главный труд при этом будет заключаться в классификации наблюдений, в надлежащем их толковании и в правильном заключении относительно механизма памяти. В этом отношении все собранные факты не могут обладать одинаковой ценностью; наиболее необычайные не всегда бывают самыми поучительными, а наиболее любопытные часто не имеют достаточной ясности. Врачи, которые по преимуществу сообщали эти факты, в большинстве случаев говорили о них и изучали их только с медицинской точки зрения. Всякое расстройство памяти для них представляет не более как симптом, которым они пользуются в случае надобности для распознавания и предсказания. То же можем сказать и о классификации этих фактов: врачи ограничиваются тем, что в каждом случае амнезии ищут связи с тем болезненным состоянием, от которого происходит это явление, например с размягчением, кровоизлиянием, сотрясением мозга, отравлением и т. п.
   Для нас же, наоборот, болезни памяти сами по себе являются предметом изучения как психические болезненные явления, которые во многом помогают выяснению здорового состояния памяти. Относительно классификации этих болезней мы должны сказать, что можем пользоваться единственно только внешними сходствами и различиями. Мы имеем слишком ничтожные сведения, для того чтобы попытаться сделать естественную классификацию, т. е. основанную на причинных моментах. Потому во избежание недоразумений я предупреждаю, что классификация, приводимая мною ниже, имеет целью только внесение некоторого порядка в массу неясных и разнородных фактов, а следовательно, может быть произвольна во многих отношениях.
   Расстройства памяти могут заключаться в какой-нибудь одной категории воспоминаний, оставляя нетронутыми, по крайней мере, все другие воспоминания: это составляет так называемые частные расстройства. Иногда же, наоборот, память бывает поражена во всех своих проявлениях; подобные расстройства как бы делят всю нашу умственную жизнь на две или несколько частей, образуют в ней пробелы и даже постепенно совершенно разрушают ее: это уже будут общие расстройства памяти.
   Значит, прежде всего мы различаем два крупных класса: общие и частные болезни памяти. В следующей главе мы займемся только первым и будем изучать их в таком порядке: 1) временные амнезии; 2) периодические амнезии; 3) прогрессирующие амнезии, наименее занимательные, но наиболее поучительные; 4) затем должны сказать несколько слов о врожденной амнезии.


   I. Временные потери памяти. Эпилептики. Забывание некоторых периодов жизни. Примеры перевоспитания. Медленное и внезапное возвращение памяти

   Временные амнезии обыкновенно неожиданно начинаются и так же кончаются. Продолжительность их различается от нескольких минут до нескольких лет. Наиболее непродолжительные, чистые, обыкновенные случаи таких амнезий замечаются при эпилепсии <…>. Припадки эпилепсии сопровождаются умственным расстройством, выражаемым как простыми странностями и бессмысленными движениями, так и преступлениями. Такие действия имеют один общий характер, которому Хайлингс Джэксон дает название умственного автоматизма. Такие состояния не оставляют по себе никаких воспоминаний. Только в исключительных случаях сохраняются чрезвычайно слабые следы памяти.
   У одного больного во время консультации с доктором сделалось эпилептическое головокружение. Вскоре больной оправился, но забыл, что только что перед припадком уже вручил доктору его гонорар. Один чиновник приходит в себя за своей конторкой: его мысли как-то спутаны, но он не чувствует никакого нездоровья. Он вспоминает, что заказал в ресторане обед, но что случилось потом – этого он не мог припомнить вовсе. Тогда он отправляется в ресторан и узнает там, что обедал, расплатился за обед, но совсем не был похож на больного и ушел по направлению к своей конторе. Забвение его продолжалось около трех четвертей часа. Другой эпилептик в припадке своей болезни упал в лавке, но затем вскочил и выбежал оттуда, оставив шляпу и записную книжку. «Меня нашли, – рассказывает он, – в расстоянии полукилометра от места, где случился припадок; я забегал во все лавочки, отыскивая свою шляпу, но совершенно не понимал, что делал, и пришел в себя лишь через десять минут на вокзале железной дороги». Трус-со рассказывает, что один сановник, член ученого общества, во время заседания этого общества в парижской Ратуше, вдруг встал, без шляпы вышел на улицу, дошел до набережной, затем возвратился, занял свое место и принимал участие в прениях, вовсе не помня о своем выходе из залы.
   Часто в период автоматизма больной продолжает делать то, что начал в момент припадка, или говорить о только что прочитанном… Очень часто в подобном состоянии бывают безуспешные попытки самоубийства, от которых после припадка не сохраняется никакого воспоминания. То же можно сказать и о преступлениях, совершаемых эпилептиками. Один башмачник в припадке эпилептической мании убил сапожным ножом своего тестя в день свадьбы. Через несколько дней больной пришел в себя: у него не было никакого подозрения относительно совершенного им преступления.
   Мы думаем, что этих примеров достаточно и что они гораздо более, чем общие описания, могут способствовать составлению ясного понятия об эпилептической амнезии. Некоторый период умственной деятельности вовсе не доходит до сознания; о нем эпилептик узнает от других лиц или с помощью собственных смутных догадок.
   Таков факт, относительно же его психологического объяснения возможны две гипотезы.
   Можно допустить, или что в периоде умственного автоматизма сознания совершенно нет; в этом случае амнезию не надо и объяснять, так как если ничего не было произведено, то нечему и сохраняться и воспроизводиться; или же сознание сохраняется, но в такой слабой степени, что за ним следует амнезия. Мне кажется, что к огромному большинству случаев подходит вторая гипотеза.
   Прежде всего, чисто теоретические рассуждения с трудом допускают, чтобы очень сложные действия, имеющие различные цели, производились бы при полном отсутствии сознания, хотя бы перемежающегося. Если бы мы придали очень важное значение влиянию привычки, все же мы должны согласиться с тем, что сознание может не участвовать при однообразных действиях, но что оно необходимо при разнообразных…
   Но эти рассуждения имеют характер только вероятности, решить же дело можно только посредством опыта. И действительно, некоторые факты доказывают некоторую работу сознания даже в таких случаях, когда больной не имеет никакого воспоминания о бывшем с ним припадке. Некоторые эпилептики во время припадка отвечают коротко и с криком на такие вопросы, которые обращены к ним в отрывистом и повелительном тоне. По окончании припадка они совершенно забывают как то, о чем их спрашивали, так и то, на что они давали свои ответы. Одному ребенку во время припадков давали нюхать эфир или аммиак, запах которых он очень не любил. В это время он обыкновенно кричал: «Уйди! Уйди, уйди!», а по окончании припадка совершенно ничего не помнил. Иногда эпилептики с трудом вспоминают некоторые факты, происшедшие с ними во время припадка и особенно в последние его моменты. Тогда состояние этих больных больше всего походит на пробуждение от тяжелого сна. Сначала они никак не могут вспомнить главных обстоятельств припадка, не признают фактов, которые им приписываются, но затем припоминают некоторые подробности, по-видимому, совершенно забытые.
   Если подобные случаи указывают нам на присутствие сознания во время припадков эпилепсии, то можно предполагать, что оно действует и при многих других обстоятельствах. Но я не хочу утверждать, что так бывает всегда. Сановник, о котором мы уже говорили, довольно хорошо ориентировался на улице, избегая препятствий, экипажей и прохожих, что несколько доказывает работу сознания во время его припадка; но в аналогичном случае, приводимом Хайлингсом Джэксоном, один больной попал было однажды под омнибус, а в другой раз едва не упал в Темзу.
   Как же можем мы объяснить амнезию в таких случаях, где сознание было сохранено? Очевидно, что причиной такого явления мы можем считать только крайнюю слабость состояний сознания. Умственное расстройство, наблюдаемое после припадка, по моему мнению, замечательно хорошо определено Джэксоном, который дал этому состоянию название «эпилептической грезы». Один из его больных, молодой человек девятнадцати лет, от которого никак нельзя было ожидать желания догматизировать подобный вопрос, сам однажды употребил то же самое выражение. После припадка он лег в постель и тотчас же стал разговаривать с воображаемым другом: «Подожди минуту, Вилльям, я иду». Он встал, сошел лестницы, отворил двери и вышел на улицу в одной рубашке. Холод заставил его прийти в себя; тогда его удержал отец. «А, так это, значит, была греза», – сказал больной и снова лег в постель.
   Будем сравнивать умственное состояние эпилептиков с сонной грезой, для того чтобы идти от известного к неизвестному. Чрезвычайно часто бывают такие сновидения, которые мы тотчас же забываем. Проснувшись ночью, мы обыкновенно помним прерванную грезу совершенно ясно, но к утру всякое воспоминание о ней исчезает.
   Объяснить это явление очень нетрудно. Состояния сознания, составляющие сонную грезу, необыкновенно слабы. Хотя они и кажутся нам сильными, но это только потому, что в данный момент кроме них нет ни одного более сильного сознательного состояния, которое могло бы одержать верх над ними. Но как только начинается состояние бодрствования, все в сознании занимает свое место. Внутренние образы слабеют перед внешними восприятиями, внешние восприятия – перед состоянием напряженного внимания, а это последнее – перед идеей, интересующей нас больше всего. Вообще сознание при большей части сновидений отличается минимумом напряженности.
   Необходимо объяснить еще одно обстоятельство. Если амнезия обусловливается слабостью первичных состояний сознания, то как могут эти, по нашей гипотезе, слабые состояния требовать известных поступков? По Хайлингсу Джэксону, «умственный автоматизм имеет причиной избыток деятельности нервных центров низшего порядка, которые при этом играют роль центров высших, направляющих». Следовательно, здесь мы находим лишь частный случай хорошо известного физиологического закона: эксцито-моторная сила рефлекторных центров увеличивается, когда нарушается связь их с высшими центрами [35 - Fabrel говорит: «Для эпилептической мании характерно то, что у одного и того же больного все приступы замечательно похожи друг на друга не только в целом, но и в самых мелких частностях… Во время каждого припадка у больного являются одни и те же идеи, он производит одни и те же действия. Все приступы отличаются замечательным однообразием».] …
   По крайней мере, мы не видим противоречия в том предположении, что нервное состояние, достаточное для совершения известных актов, в то же время недостаточно для пробуждения сознания. Возникновение какого-нибудь движения и возникновение какого-нибудь сознательного состояния – два совершенно различных и независимых факта; условия существования одного из них вовсе не составляют условий другого.
   Переходим теперь к случаям временной амнезии разрушительного характера. Во всех приведенных нами примерах память, бывшая до начала болезни, сохраняется вполне: все дело заключается в том, что нечто, появлявшееся в сознании, проходит бесследно для памяти. В последующих же случаях часть памяти теряется. Такие случаи поражают сильнее всего. Возможно, что дальнейшее развитие физиологии и психологии воспользуется ими для выяснения сущности памяти. В настоящее же время, по крайней мере на мой взгляд, они не представляют нам никаких разъяснений.
   Случаи этого рода очень разнохарактерны. Иногда память исчезает с самого момента заболевания, причем теряется способность сохранять все последующие обстоятельства, иногда же забываются последние события перед болезнью; всего чаще такие случаи, когда потеря памяти касается как событий до болезни, так и событий после нее. Иногда память возвращается сама собой неожиданно, иногда же постепенно и при некоторой посторонней помощи; иногда же случается абсолютная потеря памяти, и тогда необходимо совершенное перевоспитание человека. Постараемся дать примеры на все подобные случаи.
   «Одна молодая женщина, страстно любившая своего мужа, имела во время родов продолжительный обморок, после которого она совершенно утратила всякое воспоминание о своей супружеской жизни. Всю остальную жизнь до замужества она помнила отлично… Тотчас же после обморока она с ужасом отталкивала от себя мужа и ребенка. Впоследствии она никогда не могла вспомнить свою жизнь замужем и все, что с ней было в это время! Родители и друзья с трудом убедили ее различными доводами и авторитетом своего свидетельства в том, что у нее есть муж и сын. Она поверила этому только потому, что ей легче было считать себя утратившей память о целом годе, чем признать всех своих близких обманщиками. Но в этой вере не принимали никакого участия ни ее сознание, ни ее внутреннее убеждение. Она видела перед собой мужа и ребенка, совершенно не понимая, каким волшебством получила она этого мужа и этого ребенка».
   Это пример неизлечимой амнезии, охватывающей лишь период, предшествовавший болезни. Что касается психологического смысла этого явления, то здесь причиной амнезии можно считать как разрушение остатков впечатлений, так и невозможность воспроизведения их. В следующем случае, приводимом Лэйком, амнезия распространяется только на время после болезни, а потому может быть следствием невозможности органического усвоения и сохранения состояний сознания. «Механик одного парохода упал на спину, ударившись затылком о какой-то твердый предмет, и на время потерял сознание. Когда сознание к нему возвратилось, он довольно скоро поправился и был по-прежнему совершенно здоров физически; он прекрасно вспоминал все события своей жизни до этого случая, но с самого момента падения все случавшееся с ним было им постоянно тотчас же забываемо, как бы близко его ни касалось. Прибыв в госпиталь, он не знал, пришел ли пешком, приехал ли в экипаже или по железной дороге. Позавтракав, он сейчас же забывал, что только что вышел из-за стола; он не имел ни малейшего представления о часе дня, неделе. Он пытался, подумав, дать ответы на подобные вопросы, но не мог. Выговор слов отличался медленностью, но был ясен; речь осмысленна; читал этот больной правильно». Благодаря хорошему лечению болезнь прекратилась.
   Обыкновенно при временной амнезии, происходящей от сотрясения мозга, наблюдается ретроактивное влияние на память, т. е. больной, приходя в сознание, теряет память не только о случившемся с ним и о последующем периоде времени, но и о более или менее продолжительном периоде, предшествующем событию. В этом роде можно привести большое число примеров; но я возьму только один, принадлежащий Карпентеру. «Один господин ехал в кабриолете с женой и ребенком. Лошадь испугалась и понесла. После напрасных усилий, употребленных на то, чтобы удержать лошадь, этот человек был сброшен с экипажа на землю, причем сильно ударился головой. Когда сознание возвратилось к нему, он забыл все факты, бывшие непосредственно перед этим случаем. Последнее, о чем у него еще сохранялось воспоминание, – была встреча на дороге с приятелем на расстоянии почти 2 миль от того места, где случилось несчастье. Но и до сих пор он совершенно не может вспомнить ни о своих усилиях остановить лошадь, ни об испуге жены и ребенка».
   Но бывают случаи амнезии еще более тяжелого характера. <…>
   Первый случай, сообщенный доктором Мортимером Грэнвилем, наблюдался у двадцатишестилетней истеричной женщины, у которой от непосильной работы сделался судорожный приступ, сопровождавшийся полной потерей сознания. «Когда сознание начало возвращаться, последние здравые идеи, бывшие до начала болезни, очень странно смешивались с получаемыми новыми впечатлениями, подобно тому, как то наблюдается в случаях медленно проходящей просоночной грезы. Сидя на кровати у окна, больная видела прохожих и называла все двигавшиеся фигуры «ходячими деревьями», когда у нее спрашивали, где она могла видеть ходячие деревья, то она всегда говорила: «В другом Евангелии». Словом, ее умственное состояние было таково, что она не умела отличать воображаемое от действительного… Эта женщина, всегда занимавшаяся уроками, теперь вовсе не понимала смысла самых простых вещей, необходимых для письма. Когда ей, как ребенку, давали перо или карандаш, она не удерживала их рефлекторно. У нее не возникало никакой ассоциации идей ни при виде этих предметов, ни при прикосновении к ним. Даже совершенное разрушение мозговой ткани не было бы в состоянии так резко уничтожить результаты воспитания и привычки. Состояние это длилось в продолжении нескольких недель». Постепенно все забытое вспомнилось, хотя и очень медленно; тем не менее здесь не было надобности в таком полном перевоспитании, как в нижеследующем случае.
   Это второе наблюдение, сделанное проф. Шарпеем, может служить одним из наиболее любопытных примеров перевоспитания, когда-либо приводимых. Из всего сообщаемого автором я возьму только психологические подробности.
   24-летняя женщина, слабого телосложения, в продолжение почти шести недель чувствовала непреодолимое стремление ко сну. С каждым днем состояние это усиливалось. Около июня ее уже не могли разбудить. В таком положении она находилась около двух месяцев. Когда к губам ее подносили питье или пищу, она проглатывала; насытившись, она стискивала губы и отворачивалась. Казалось, у нее были вкусовые впечатления, так как она упорно не принимала некоторых блюд. В течение этого времени она просыпалась всего несколько раз. Она не отвечала на вопросы и не могла никого узнать; «только один раз узнала она свою старую знакомую, которую не видала около года. Она долго смотрела на нее, вспоминая, по-видимому, ее имя. Затем, когда это ей удалось, она произнесла его несколько раз, сжимая руку знакомой; наконец заснула опять». В конце августа больная постепенно возвратилась к состоянию бодрствования.
   Тогда уже началось ее перевоспитание. «Придя в себя, больная утратила память почти обо всем, что знала прежде. Все было для нее ново, она не узнавала даже самых близких родных. Веселостью, подвижностью, невнимательностью и способностью приходить в восхищение от всего виденного и слышанного она походила на ребенка.
   Вскоре больная приобрела способность сосредоточивать внимание. У нее явилась замечательно хорошая память на все, что ей приходилось видеть и слышать после пробуждения от спячки, зато у нее не сохранилось никакого воспоминания о том периоде, который был ею прожит до болезни. Часть того, что ей было известно раньше, она выучила снова; иногда это ей давалось замечательно легко, иногда же довольно трудно. Любопытно то, что хотя больная, возвращая потерянное ею, не столько заучивала сызнова, сколько припоминала старое с помощью родных, тем не менее она, по-видимому, и теперь не имеет никакого понятия о том, что все это она знала и прежде.
   До сих пор она еще никого не узнала, даже самых близких родственников, то есть не может вспомнить, чтобы ей когда-то приходилось их видеть. Она правильно называет их по именам или даже дает сама имена им, нисколько не сознавая идеи о родстве с ними, а только видя в них своих новых знакомых. После болезни она видела не больше 12 лиц, и кроме них у нее нет никаких знакомых…
   Скоро ей удалось выучиться чтению, но пришлось начинать с азбуки, так как она совершенно забыла все буквы. Запомнив буквы, она стала складывать слоги, слова и теперь читает недурно. В этом ей сильно помогало то, что она пела хорошо известные ей прежде песни, текст которых держали перед ней, когда она пела.
   Когда ее начали учить письму, то пришлось начинать с самых простых первоначальных упражнений, но успехи, которые она при этом показывала, были бы невозможно быстры для человека, никогда не имевшего ни малейшего представления о письме.
   Вскоре по окончании спячки она была уже в состоянии петь многие песни из числа тех, которые пелись ею до болезни, и играть на фортепиано без всякой или при очень малой помощи.
   Без труда удалось ее выучить некоторым карточным играм; она может вязать и знает много различных рукоделий.
   Но, повторяю, замечательно то, что у нее не осталось никакого воспоминания о всем, что ей было известно прежде, хотя ясно, что ее перевоспитанию во многом помогали ее прежние знания, которыми она пользовалась вполне бессознательно. Если у нее спрашивали, как научилась она разбирать ноты, она говорила, что не знает этого, и удивлялась, что этого не могут делать те лица, которые интересовались этим вопросом».
   Судя по сообщению Шарпея, на перевоспитание больной надо было около трех месяцев. Но нельзя думать, что это единственный в своем роде случай.
   Один хорошо образованный мужчина тридцати лет после тяжелой болезни утратил совершенно память, не мог вспомнить названия даже самых простых вещей. Когда он поправился, ему пришлось, как ребенку, учиться всему сызнова; сначала он выучил названия предметов, потом научился читать и наконец начал изучать латинский язык. Он делал необыкновенно быстрые успехи. Один раз во время урока, который давал ему его брат, он вдруг поднес руку ко лбу и сказал: «Я чувствую какое-то странное ощущение в голове; теперь мне действительно кажется, что все это мне было известно и прежде». С этой минуты началось восстановление его способностей.
   Чтобы закончить ряд предложенных фактов, приведу еще пример временной амнезии, являющейся как бы переходом к амнезиям перемежающимся.
   Здоровая молодая женщина нечаянно упала в реку и едва не утонула. Она была в бессознательном состоянии в продолжение 6 часов, потом сознание к ней возвратилось. По прошествии десяти дней у нее явилось какое-то отупение, длившееся четыре часа. Когда она после того открыла глаза, она никого не могла узнать; у нее исчезли и слух, и речь, и вкус, и обоняние. Зато необыкновенно изощрились оставшиеся зрение и осязание. Не понимая ничего, не имея возможности двигаться по своей воле, она производила впечатление животного, лишенного мозговых полушарий. Аппетит у нее был хорош, но она ела только то, что ей давали, не различая вкуса и глотая пищу совершенно автоматически. Автоматизм стал единственной формой деятельности этой женщины; целые дни проводила она в том, что все попадавшееся под руку она расщипывала на нитки и резала на мелкие кусочки; затем эти кусочки она складывала в грубые узоры. Через некоторое время ей дали все, что нужно для починки; после нескольких подготовительных уроков она принялась за иглу и шила с утра до вечера безостановочно, не переставая работать в праздничные дни, да и вообще не понимая никакого различия между воскресеньями и буднями. О прошлом дне у нее не сохранялось никаких воспоминаний, и каждое утро она снова бралась за свою работу. Но мало-помалу у нее, как у ребенка, начали возникать некоторые идеи и приобретаться некоторый опыт. Тогда ей дали более трудную работу – вышивать по канве. По-видимому, она с особенным удовольствием разглядывала образцы узоров с их рисунками и гармонией цветов; но и здесь каждое утро она бралась за новую вышивку, если только не лежала на виду вчерашняя. Из всех идей, приобретенных прошлым опытом, у ней, казалось, раньше всего оживились те, которые относились к двум обстоятельствам, произведшим на нее наиболее сильное впечатление, а именно падение в реку и любовь к одному молодому человеку. Если больной показывали картину, изображавшую реку или бушующее море, то у ней являлось волнение, затем приступ спазматической оцепенелости с бесчувственностью. Вода, в особенности приведенная в движение, производила на нее такое сильное впечатление, что у больной делалась дрожь, даже когда при ней переливали воду из одного сосуда в другой. Кроме того, умывая себе руки, она только тихо погружала их в воду.
   С самого первого периода болезни больной, по-видимому, доставляли большое удовольствие посещения любимого ею человека, и это наблюдалось даже тогда, когда она совершенно бесчувственно относилась ко всему окружающему. Этот молодой человек приходил каждый вечер, и по некоторым признакам можно было заметить, что больная, никогда не помнившая ничего происходившего кругом ее, в известное время с волнением ожидала, что вот-вот дверь откроется… Если же «он» не являлся, больная весь вечер была в дурном расположении духа.
   «Очень замечателен способ, посредством которого к ней возвратилась память. Здоровье и физические силы больной, по-видимому, восстановились вполне, ее словарь увеличился, умственные способности понемногу возвращались, когда она вдруг узнала, что любимый ею человек ухаживает за другой. Эта мысль пробудила в ней ревность, дошедшую до того, что однажды больная впала в бесчувственное состояние, которое своей силой и продолжительностью очень походило на припадок, бывший до болезни. На самом же деле это послужило к совершенному выздоровлению. По окончании припадка забвение покинуло ее, и она, точно проснувшись после двенадцатимесячного сна, сразу узнала все окружавшее: своих деда и бабку, старых друзей и старый родной дом. К больной вернулись все умственные способности и все прежние сведения, но зато у ней не осталось никаких воспоминаний от того периода времени, который прошел от первого припадка до самого возвращения сознания. Она говорила, но не слышала, так как глухота еще оставалась; но она по-прежнему могла читать и писать, а потому легко объяснялась со своими близкими. С этого времени она показывала блестящие успехи, хотя глухота не покидала еще ее. По движению губ своей матери (и только ее одной) она догадывалась обо всем, что та ей говорила, и вскоре мать и дочь свободно объяснялись между собой. Больная ничего не знала о перемене, случившейся с ее возлюбленным во время ее «второго сознания». Тяжелое объяснение было неизбежно; она перенесла его необыкновенно твердо. Затем ее силы, физические и умственные, вполне восстановились». Впоследствии, окончив обзор всех этих фактов, мы увидим, какие выводы относительно механизма памяти можно получить, если основываться на ее патологии. Теперь мы скажем лишь несколько замечаний, следующих из предложенных нами фактов.
   Сперва необходимо заметить, что все приведенные факты являются, с точки зрения психологии, двумя различными типами болезненного состояния, хотя врачи обыкновенно называют их общим именем полных амнезий.
   Первый тип отличается тем, что здесь амнезия распространяется лишь на наименее автоматические и наименее организованные формы памяти. В случаях, относящихся к этому патологическому типу, не утрачиваются ни привычки, ни способности к тому или другому ремеслу, например к шитью, вышиванию и т. п., ни способность к чтению, письму и речи на родном или иностранных языках: таким образом, память сохраняется в своей организованной или полуорганизованной форме. Болезненное расстройство поражает высшие, наименее постоянные проявления памяти, имеющие чисто «субъективный» характер, которые, сопутствуемые сознанием и локализацией во времени, представляют собой то, что в предыдущей главе мы определили именем психической памяти в собственном смысле этого слова. Кроме того, мы видим, что здесь амнезия распространяется на самые свежие факты и что она обыкновенно касается большего или меньшего периода времени. На первый взгляд факт этот кажется странным, так как мы привыкли к мысли, что наибольшей свежестью и силой обладают наши последние воспоминания. В действительности же являющийся здесь результат вполне логичен, так как устойчивость воспоминания находится в прямо пропорциональной зависимости от степени его организации. Теперь я не стану останавливаться на этом факте, так как после он подвергнется более точному разбору.
   Примером второго, более редкого типа амнезии могут служить наблюдения Шарпея и Винслова. В случаях этого второго типа разрушение бывает полное; все формы памяти – организованная, полуорганизованная и сознательная – исчезают; перед нами амнезия совершенная. Мы знаем уже, что авторы, определявшие это состояние, сравнивают такого больного с ребенком, а сознание его с tabula rasa. Конечно, словам этим нельзя придавать их буквального значения. Из всех примеров перевоспитания, какие мы видели, можно заключить, что если уничтожается весь приобретенный опыт, то в мозгу все-таки сохраняются некоторые скрытые свойства. Замечательно быстрые успехи, особенно в последнем периоде болезни, мы можем понять лишь в том случае, если допустим подобное предположение. Факты заставляют нас думать, что восстановление умственной деятельности, представляющееся нам делом искусства, в действительности есть еще более дело природы. Память снова начинает действовать, потому что на место атрофированных нервных элементов постепенно являются новые, имеющие те же первичные и приобретенные свойства, какие имели и их предшественники.


   II. Периодические, или перемежающиеся, потери памяти. Примеры

   Изучение периодических амнезий скорее может способствовать выяснению природы нашего «я» и существования сознательной личности, чем разъяснению механизма памяти с какой-нибудь новой его стороны. Это изучение могло бы составить интересную главу труда, никогда еще не появлявшегося в полном виде, которому можно бы было дать такое название: «О болезнях и заблуждениях личности». Нам будет очень трудно при этом удерживаться от того, чтобы не затрагивать ежеминутно вопроса о «личности», но все же я постараюсь остаться в пределах лишь безусловно необходимого для ясности изложения.
   Я приведу только немногие факты, довольно известные. Изучение случаев так называемого «двойного сознания» очень распространено. Подробное и поучительное наблюдение д-ра Азама прекрасно определит читателям, что разумеем мы под именем периодической амнезии. Итак, я сделаю беглый обзор главнейших фактов, начиная с тех, в которых периодическая амнезия наиболее резко выражена, и кончая теми, в которых это болезненное состояние является весьма слабым.
   I. Наиболее чистый, ясный и полный случай периодической амнезии, часто приводимый авторами, описан Мэкнишем в его «Философии сна». «Одна молодая американка, проснувшись от долгого сна, забыла все, что знала и чему училась. Память ее стала tabula rasa. Ее надо было учить всему сызнова. Она должна была вновь усвоить привычку читать (вначале по складам), писать, считать, узнавать предметы и окружающих ее лиц. По прошествии нескольких месяцев она вторично впала в глубокий сон и по пробуждении стала такою, какою была до первого сна: у ней были все ее прежние сведения и воспоминания о своей юности, но она вовсе не помнила того, что с ней случилось в промежутке между двумя приступами сна. В продолжении более чем 4 лет у нее периодически были оба эти состояния, возникавшие всегда после глубокого и долгого сна… Она не сознавала двойственности своей личности, подобно тому как два отдельных лица не сознают относительных свойств друг друга. В своем старом, здоровом состоянии она сохраняла все прежние сведения. В состоянии же новом она обладала теми сведениями, какие приобрела во время болезни. В старом состоянии она имела прекрасный почерк; в новом – писала плохо, так как не успела еще достаточно ознакомиться с письмом. Когда ее хотели с кем-нибудь познакомить, то представляли ей это лицо в оба периода, так как иначе не было бы полного знакомства. Так же делалось и относительно всего остального».
   Оставим пока вопрос, относящийся исключительно к подобному чередованию двух личностей в одной, и скажем только, что в приведенном случае получились две полные и друг от друга независимые памяти. Здесь мы наблюдаем, что только память личных фактов, память совершенно сознательная, делится на две части, никогда не смешивающиеся и вполне независимые друг от друга, но то же случилось и с памятью полуорганической, полусознательною, благодаря которой мы можем говорить, читать и писать. Из описания этого случая нельзя видеть, существовало ли это разделение памяти и относительно чисто органических форм ее – привычек: например, учили ли вновь эту больную пользоваться руками для своих постоянных нужд (есть, одеваться и т. п.). Впрочем, если предположить, что эта группа приобретенных движений сохранилась, все-таки раздвоение состояний сознания на вполне самостоятельные группы выразилось в данном случае настолько резко, что может убедить в том самого скептического наблюдателя.
   II. Вторая, не столь полная, но гораздо чаще встречающаяся форма периодической амнезии прекрасно выяснена тем же д-ром Азамом в известном случае Фелиды X…, подобное же явление наблюдал у одной из своих больных д-р Дюфэ. Эти случаи настолько известны и, кроме того, относительно их так легко обратиться к источникам, что я довольствуюсь самым кратким изложением.
   Одна истеричная женщина с 1895 г. подверглась странной болезни, заключавшейся в том, что больная жила двойною жизнью и попеременно была то в одном, то в другом состоянии, которым д-р Азам дает название «первого» и «второго».
   Эта женщина в своем нормальном, «первом» состоянии была серьезной, важной, сдержанной и трудолюбивой. Но вот она впадает в глубокий сон, теряет сознание и, придя в себя, является уже во «втором» состоянии. Характер ее меняется совершенно: она становится веселой, шумливой, изобретательной и кокетливой. «Она отлично помнит обо всем, что было во время таких же предшествовавших состояний и во время ее нормальной жизни». Через какое-то время, более или менее продолжительное, у ней снова делается оцепенение, после которого она является в своей «первом» состоянии. Теперь она уже забыла обо всем, случавшемся в ее «втором» состоянии, и помнит только нормальные периоды. Заметим еще, что чем старше становилась больная, тем менее продолжительны и часты делались периоды нормального состояния и что переход из одного состояния в другое, сначала длившийся около десяти минут, стал совершаться с неуловимой быстротой.
   Это главнейшие черты данного наблюдения. Так как мы исследовали их подробно, то можем резюмировать их в нескольких словах. Больная периодически бывает в двух различных состояниях: в одном из них она обладает полной памятью, в другом – частичной, касающейся всех предшествовавших периодов лишь этого состояния.
   Аналогичный этому случай больной де Блуа описывается д-ром Дюфэ. Во время периода, подобного «второму состоянию» Фелиды, больная помнит мельчайшие факты, происходившие в нормальном состоянии, так же как и те, которые относились к состоянию сомнамбулизма. Здесь совершалась такая же перемена характера: в болезненном периоде, когда больная обладала полной памятью, она называла свое нормальное состояние «глупым».
   Здесь надо обратить внимание на то, что при этой форме периодической амнезии одна часть памяти всегда сохранялась у больных и в том и в другом состояниях. «В обоих состояниях, – говорит д-р Азам, – больная умеет читать, писать, считать, кроить и шить». Значит, в этих случаях мы не видим того совершенного раздвоения памяти, как в случае, приводимом Мэк-нишем. Полусознательные формы памяти действовали неизменно в обоих состояниях умственной жизни больных.
   III. Чтобы закончить наш обзор различных случаев периодической амнезии, возьмем такие примеры, где это состояние проявляется в очень слабой степени. Случаи эти можно наблюдать при сомнамбулизме, естественном и искусственном. Вообще когда проходит приступ сомнамбулизма, больные забывают все, что они говорили и делали, но при каждом новом приступе у них является воспоминание о предшествовавших приступах. Исключения из этого закона встречаются очень редко. Авторы много раз приводили рассказанную Макарио историю одной девушки, изнасилованной во время припадка сомнамбулизма. Придя в себя, она совершенно не помнила причиненного ей насилия, но в следующий приступ она рассказала об этом матери. Гамильтон приводит случай с одним бедным подмастерьем, который всякий раз как засыпал, представлял себя богатым отцом семейства, сенатором; каждую ночь он возвращался к этой идее, рассказывал ее внятным голосом и отказывался принять свое настоящее звание подмастерья, когда ему об этом говорили. Нет никакой цели привести здесь еще массу известных примеров подобного рода, из которых может быть сделан только один вывод, а именно – во время приступов сомнамбулизма наряду с нормальной памятью появляется еще другая, частная, временная память, обладающая иногда очень странным содержанием.
   Резюмируя главные черты, свойственные периодическим амнезиям, мы, пользуясь приведенными выше наблюдениями, прежде всего можем указать на образование двух памятей. При полной периодической амнезии (как, например, в случае Мэк-ниша) обе памяти исключают одна другую: с появлением одной исчезает другая. Можно сказать, что каждая из них требует для себя полного материала. Организованная память, посредством которой человек имеет возможность говорить, читать и писать, при этом вовсе не составляет основания, общего обоим состояниям. В каждом состоянии развивается своя особенная память на слова, письменные знаки и на те движения, которые нами употребляются при изображении этих знаков.
   В случаях же неполной периодической амнезии (примерами ее могут служить случаи Азама, Дюфэ, сомнамбулизм) происходит чередование памяти нормальной с частной. Первая распространяется на всю совокупность состояний сознания; вторая же – только на ограниченную группу состояний, которые, выделяясь из числа остальных с помощью естественной сортировки, составляют в умственной жизни индивидуума отрывочные группы, время от времени соединяющиеся между собой. Но здесь обе памяти имеют общую основу, заключающуюся в наиболее постоянных и в то же время наименее сознательных формах памяти, одинаково действующих в той и другой группах.
   По причине подобного рода раздвоения памяти индивидуум является перед самим собой или по крайней мере пред посторонними лицами существом, живущим двойной жизнью.
   Ясно, что это образование двух памятей, вполне или частично исключающих одна другую, не есть явление первичное; это – симптом болезненного состояния, выражение психического расстройства, которое надо еще выяснить. Здесь мы, к великому сожалению, должны, хотя бы мимоходом, заняться рассмотрением обширного вопроса, а именно вопроса об условиях личности.
   Прежде всего мы должны отбросить идею о каком-то «я», понимаемом как сущность, отличная от состояний сознания.
   «Я» такое, каким оно кажется самому себе, состоит из суммы состояний сознания. Между ними всегда бывает одно главное состояние, около которого собираются состояния вторичные, стремящиеся вытеснить его; в свою очередь эти состояния возникают посредством других, едва лишь сознаваемых. После более или менее долгой борьбы состояние, имеющее главное значение, уступает свое место другому, вокруг которого совершается такая группировка. Можно сравнить без всякой метафоры механизм сознания с механизмом видения предметов. Когда мы смотрим на какой-нибудь предмет, то получаем ясное и точное зрительное восприятие только от одного пункта, вокруг которого распространяется поле зрения; ясность и отчетливость изображения на последнем ослабевают при удалении от центра и приближении к окружности. Наше «я» для каждого данного момента времени, наше «настоящее», постоянно возобновляющееся, главным образом поддерживается памятью, так сказать, питается ею, другими словами, с нашим настоящим состоянием все время соединяются другие, удаленные во времени и локализованные в прошедшем, которые и придают нашей личности тот вид, в каком она является в данный момент. Следовательно, наше «я» может быть рассматриваемо с двух сторон: или в форме настоящей, текущей – тогда оно заключает в себе совокупность наличных состояний сознания; или же в непрерывной связи с его прошедшим – и тогда «я» составляется с помощью выше описанного нами механизма памяти.
   По-видимому, тождественность проявлений одного и того же «я» обусловливается только одной памятью. Но согласиться с этим – значит видеть лишь одну часть дела, доходя до крайности в желании оказать протест учению о «сущностях». Основой этого «я», этой изменчивой совокупности состояний, которая беспрерывно образуется, исчезает и снова слагается, является нечто более постоянное, вечно остающееся в нас: этой основой служит то смутное сознание, которое заключает в себе результат всех жизненных отправлений нашего организма, воспринимает ощущения от органов собственного тела и обыкновенно носит название общего чувства. Оно настолько неясно, что его невозможно определить точнее. Это – способ нашего индивидуального бытия, который, повторяясь беспрерывно, так же мало заметен для нас, как какая-нибудь привычка. Тем не менее, хотя мы и не можем уловить этого чувствования и его медленных изменений, являющихся нашим нормальным состоянием, все-таки оно сохраняет способность внезапно или быстро изменяться, вслед за чем совершается перемена во всей личности субъекта. Все психиатры утверждают, что в самом зарождении душевных болезней вовсе не замечается расстройств познавательной сферы, а происходят лишь изменения в характере субъекта, которые составляют психическое выражение изменений общего чувства. Так бывает и при каком-нибудь органическом страдании, о котором мы часто и не догадываемся, но которое оказывает свое действие на общее чувство, изменяя постоянное, присущее индивидууму чувство бытия в состояние (без причины, говорит больной) печали, томления, тоски, а иногда – в состояние радости, довольства, избытка сил и совершенного счастья: в подобных случаях все эти чувствования представляют ложное выражение тяжкого расстройства организма; наиболее резкий пример мы наблюдаем в так называемом чувстве благосостояния умирающих. Все изменения общего чувства возникают от какой-либо физиологической причины, отзвуком которой они и являются в сознании… В действительности это ощущение бытия, чувствование жизни, которое, восстановляясь беспрерывно, остается всегда неясным для нашего сознания, именно и является главной основой личности. Оно составляет основу потому, что, всегда присутствуя и действуя без отдыха и покоя, оно не нуждается ни в сне, ни во временном замирании и существует до тех пор, пока существует жизнь, одним из проявлений которой оно служит.
   Допустим теперь невозможное, а именно, что наше тело по волшебному мановению разом изменило свой состав, что прежние наши органы – скелет, сосуды, внутренности, мышцы и кожа – переменились на новые, исключая одну нервную систему, которая сохранила все свое прошедшее, запечатленное в ней. Без сомнения, приток необычных жизненных ощущений в этом случае повлек бы за собой сильное расстройство. Между прежним общим чувством, глубоко сохраняющимся в нервной системе, и новым, имеющим силу необычного, глубокого потрясения, начался бы полный разлад. Гипотеза эта отчасти подтверждается болезненными случаями. Неясные органические расстройства, как, например, полная анестезия тела, иногда приводят такое изменение в общем чувстве, что субъекту его члены представляются обратившимися в камень, масло, воск или дерево; иногда ему кажется, что пол, на котором он стоит, изменяется; иногда же он считает себя мертвым. Но кроме этих патологических случаев обратим еще внимание на то, что делается с человеком в период полового развития: «Как только начинается деятельность известных частей тела, до сих пор сохранявших полный покой, и как только происходит в организме совершенный переворот, имеющий место в этот период жизни, – является в непродолжительный промежуток времени большой наплыв в сознание небывалых до того ощущений, склонностей, смутных идей и новых стремлений. Постепенно эти новые элементы сознания входят в состав прежних идей, так что становятся частью «я» субъекта. «Я» поэтому совершенно изменяется; оно обновляется, и самочувствие субъекта от этого подвергается коренному изменению. Пока усвоение новых чувствований не сделается полным, в сознании не могут появляться новые элементы, и разделение элементов первоначального «я» не может происходить без сильных движений в нашем сознании и бурных потрясений». Можно утверждать, что каждый раз, когда перемены общего чувства происходят быстро и становятся постоянными (вместо того чтобы появляться незаметно и быть временными), внезапно наступает расстройство между двумя элементами, составляющими в нормальном состоянии нашу личность, а именно между чувством нашего тела (самоощущением, самочувствием) и сознательной памятью. Если новое состояние держится упорно, то оно становится центром, вокруг которого накапливаются новые ассоциации; таким образом, оно образует новую совокупность, новое «я». Антагонизм между этими двумя центрами притяжения – прежним, находящимся на пути к разъединению, и новым, находящимся в фазе организации или сформирования, – производит, смотря по обстоятельствам, различные результаты. Или прежнее «я» исчезает, обогатив новое «я» своими приобретениями, то есть частью составлявших его ассоциаций. Или же оба «я» сменяют друг друга поочередно, не вытесняя совершенно одно другого. Или, наконец, прежнее «я» перестает существовать в памяти, но, не будучи ничем связано с общим чувством, появляется снова как чуждое «я» [36 - Таким именно образом объясняется часто цитируемый случай Leuret. Один психически больной, который не называл себя иначе как только «моя собственная личность», сохранил очень точную память относительно своей жизни до начала своей болезни, но он относил этот период своей жизни к другому лицу. Значит, от прежнего «я» сохранилась только одна память.]. Предшествующее отступление имело своею целью указать основания того, что имело характер простого утверждения, а именно, что периодическая потеря памяти есть только вторичное явление; причина ее заключается в органическом расстройстве, в том, что чувство существования, или, точнее говоря, чувство единства нашего тела, проходит поочередно через две фазы. Таков первоначальный факт, влекущий к образованию двух центров ассоциации и последовательно к образованию двух памятей.
   Чтобы закончить наши замечания, необходимо сказать несколько слов о той естественной связи, которая возникает между однородными по своим характерным чертам периодами амнезии, особенно между отдельными припадками сомнамбулизма, причем не обращается внимания на перерывы, в иных случаях очень долгие, имеющие место между этими периодами. Этот любопытный факт мы разберем лишь в отношении периодического и регулярного возврата одних и тех же воспоминаний. Это может показаться странным, на первый взгляд, тем не менее такое явление имеет свое логическое основание и нисколько не противоречит нашему понятию о «я». Действительно, если «я» в каждую данную минуту составляет сумму имеющихся налицо состояний сознания и жизненных отправлений, откуда берет начало наше сознание, то ясно, что всегда, когда этот физиологический и психический комплекс возобновляется в известной форме, мы снова видим прежнее «я», и снова возникают прежние ассоциации. При каждом приступе сомнамбулизма является особенное физиологическое состояние, внешние чувства при этом недоступны для большей части внешних раздражений, отчего многие ассоциации не могут быть возбуждены. Умственная жизнь делается менее сложной, так что зависит почти только от механических условий. Следовательно, эти состояния необыкновенно похожи друг на друга благодаря своей простоте, но в то же время совершенно различны с состоянием бодрствования. Отсюда ясно, что одинаковые условия порождают одинаковые явления, что одни и те же элементы составляют одни и те же комбинации и что здесь могут возникать всегда одинаковые ассоциации с необходимым отсутствием всех остальных. Сомнамбулические припадки имеют обязательные условия своего существования в болезненном состоянии организма, условия, которые при здоровом состоянии организма или совсем не имеют места, или побеждаются другими, им противоположными.
   Как мы уже сказали, периодические амнезии хотя и представляют большой интерес, тем не менее разъясняют скорее природу «я», чем природу памяти. Но все-таки они имеют нечто интересное и в этом последнем отношении, а потому мы к ним возвратимся еще в следующем параграфе.


   III. Прогрессивные потери памяти. Важность их. Закон регрессии (утраты в обратном порядке)

   Под именем прогрессивных амнезий разумеются такие, которые посредством медленного, но упорного разрушения приводят в конце концов к совершенному уничтожению памяти. Такое определение годится для большинства этих случаев. Исключения очень редки и заключаются в том, что иногда болезненное состояние перестает развиваться и потому не происходит совершенного исчезновения памяти. Ход болезни очень прост; как все, что делается постепенно, он не отличается резкостью, но зато очень поучителен, потому что, разъясняя нам способ дезорганизации, уничтожения памяти, тем самым разъясняет и способ ее организации.
   Мы не станем брать редкие, выделяющиеся или необыкновенные случаи. Довольно будет того, что мы выясним тип этого болезненного состояния, вообще обладающий большим постоянством.
   Первой причиной болезни является какое-нибудь поражение мозга, имеющее усиливающиеся последствия (мозговое кровоизлияние, апоплексия, размягчение, общий паралич, старческая атрофия и пр.). В первом периоде этих амнезий появляются только частные расстройства памяти. У больного часто бывает забывчивость, всегда относящаяся к недавним событиям. Оставив на время какую-нибудь работу, он вскоре о ней забывает. Факты, имевшие место накануне или третьего дня, какое-нибудь приказание, принятое решение – все это быстро исчезает из памяти. Эта форма амнезии служит самым обыкновенным симптомом общего паралича в первом периоде. Дома умалишенных имеют большое число больных этой категории, которые на следующий день после своего поступления в этот дом уверяют, что они живут в нем уже год, даже пять и десять лет; у них сохраняется очень неясное воспоминание о том, что они покинули семью и дом; они не имеют понятия о названии ни текущего дня недели, ни месяца. Но память о том, что было сделано и усвоено ими до болезни, вполне тверда и отчетлива.
   Все знают, что резкое ослабление памяти и в старческом возрасте в большинстве случаев относится к фактам недавним.
   На этом почти прекращаются данные психологии. Она, как можно подумать, допускает, что уничтожение памяти не зависит ни от какого закона. Но мы можем доказать совершенно обратное.
   Чтобы найти упомянутый закон, надо психологически наблюдать течение слабоумия [37 - Термин «слабоумие» мы употребляем в смысле медицинском, а не как синоним сумасшествия вообще.].
   Когда кончается период предвестников, о которых мы только что говорили, совершается общее и постепенное ослабление всех способностей, так что наконец индивидуум доходит до чисто растительной жизни. Врачи делают разницу между видами слабоумия, смотря по тому, от чего оно произошло (старческое, паралитическое, эпилептическое и пр.). Для нас же это безразлично. В сущности процесс умственного разложения всегда бывает один и тот же, независимо от причин, и нам интересно именно это обстоятельство. Значит, у нас возникает такой вопрос: можно ли видеть в процессах разложения законосообразность потери памяти?
   Многие психиатры, описавшие нам наблюдения над слабоумием, не занимались этим вопросом, не считая его важным. Тем больше значения можем мы придать свидетельству этих врачей, если неожиданно встретим у них ответ на интересующий нас вопрос. У лучших авторов психиатров (Гризингер, Бальярже, Фальре, Фовилль и др.) сказано, что амнезия, касающаяся сначала лишь недавних фактов, затем распространяется на идеи, далее – на чувствования и привязанности и, наконец, – на поступки. Таким образом, отсюда мы имеем возможность вывести известный закон, для чего необходимо последовательно исследовать различные группы данных.
   1) Наблюдение, показывающее, что упадок памяти раньше всего распространяется на последние факты, настолько всем известно, что мы в нем не видим противоречия обычным требованиям здравого смысла. Казалось бы, можно решить a priori, что факты, наиболее поздние, и воспоминания, наиболее близкие к настоящему, представляются всего яснее и отчетливее; так мы и наблюдаем в нормальном состоянии. Но при самом начале слабоумия имеет место важное анатомическое расстройство: нервные клетки начинают перерождаться. Атрофирующиеся элементы не удерживают более новых впечатлений. Точнее можно сказать так: какая-либо новая модификация и образование новых ассоциаций совершаться более не могут, или по крайней мере сохраняются ненадолго. Анатомических условий стойкости и возбуждения изменений не хватает. Если появляется совсем новый факт, то он или вовсе не оказывает действия на нервные центры, или тотчас же из них исчезает [38 - В одном случае старческого слабоумия больной в продолжение четырнадцати месяцев ни разу не был в состоянии узнать врача, навещавшего его каждый день.]. Но изменения, глубоко запечатлевшиеся в нервных элементах в продолжение многих лет и притом удвоившие известную организацию, динамические ассоциации и группы ассоциаций, повторявшиеся сотню и тысячу раз, еще сохраняются, сильнее борются с разрушением. Этим и объясняется тот парадокс памяти, что новое для нее утрачивается ею раньше, чем старое.
   2) Но вскоре начинается разрушение и той основы памяти, которая еще давала больному возможность жить умственно. Умственные приобретения (научные, артистические и профессиональные сведения, знание иностранных языков и пр.) постепенно теряются. В самом конце утрачиваются воспоминания детства. Даже во время сильного развития болезни иногда вспоминаются случаи из ранних лет жизни, песенки, любимые в детстве, и т. п. Часто наблюдается, что слабоумные забывают большую часть слов родного языка. Некоторые выражения иногда припоминаются ими, но в большинстве случаев они автоматически употребляют сохранившийся у них небольшой запас слов (Гризингер, Бальярже). Анатомической причиной подобного умственного разложения служит атрофия, которая сначала действует на корковое, а затем и на белое вещество головного мозга, производя жировое и атероматозное перерождение нервных клеток, нервных волокон и капилляров мозга.
   3) Лучшие наблюдатели заметили, что «аффективные способности исчезают гораздо медленнее, чем умственные». Сразу может удивить то, что такие неясные состояния, как чувствования, являются более устойчивыми, чем идеи и вообще умственные состояния. Но, подумав, мы придем к заключению, что именно чувствования и есть нечто самое глубокое, самое скрытое и вместе с тем самое живучее. Наши чувствования составляют нас самих: когда амнезия поражает наши чувствования, мы утрачиваем память о самих себе. Следовательно, ничего нелогичного не заключается в том, что такая амнезия имеет место только в то время, когда разрушение умственной жизни доходит до высшей степени и личность человека как бы распадается.
   4) Всего дольше остаются такие приобретения памяти, которые почти совершенно организовались, как, например, повседневная рутина человека, его привычки, имеющиеся у него с давних пор. Многие слабоумные еще в состоянии не обращаться к посторонней помощи для того, чтобы встать утром и одеться, в свое время принять пищу и лечь спать, наконец, исполнять разные ручные работы, играть в карты и другие игры, иногда с необыкновенной ловкостью, – все это тогда, когда уже навсегда совершенно исчезли и рассудок, и воля, и привязанности. Эта автоматическая деятельность, требующая лишь минимума сознательной памяти, представляет ту низшую форму проявлений памяти вообще, для которой необходимы лишь мозговые узлы, продолговатый мозг и спинной мозг.
   Таким образом, постепенное уничтожение памяти имеет свой логический ход, подчиняется закону. Память теряется постепенно, начиная с неустойчивого и кончая стойким. Сначала разрушение касается недавних воспоминаний, которые, как плохо запечатлевшиеся в нервных элементах, редко оживляющиеся, а потому слабо ассоциированные с другими состояниями памяти, имеют организацию, находящуюся на самой низкой ступени развития. Заканчивается этот процесс памятью чувственною, инстинктивною, глубоко лежащею в организме, составляющею как бы часть его или даже весь организм, памятью, которая отличается самой высокой организацией. От начала и до конца течение амнезии, регулируемое природою вещей, идет по линии наименьшего сопротивления или наименьшей организации. Следовательно, патология убеждает нас в правоте сказанного нами относительно памяти: «Она представляет процесс организации в его различных степенях, заключенных между двумя крайними пределами: новым состоянием и органическим запечатлением».
   Приведенный выше закон, который можно называть законом обратного развития памяти, вытекает, как мне кажется, из фактов и является уму сам собою.
   Если память при разрушении всегда идет по указанному нами пути, то при своем восстановлении необходимо избирает противоположный путь: формы памяти, утрачиваемые последними, в таком случае восстанавливаются первыми, так как они отличаются самой большой стойкостью, и оживление их должно произойти в восходящем порядке.
   «Недавно в России наблюдали, что один знаменитый астроном мало-помалу утрачивал память сначала относительно фактов, бывших недавно, затем – фактов текущего года, далее – нескольких последних лет и т. д.; эта потеря памяти все увеличивалась, и наконец больной сохранил воспоминания лишь о детстве. Думали, что он погиб совершенно. Но вдруг болезнь перестала развиваться, и началось восстановление памяти, в обратно прежнему порядке: сначала явились воспоминания юности, потом – зрелого возраста, затем – воспоминания о событиях недавних; наконец – о вчерашнем дне. Память этого субъекта восстановилась вполне незадолго до его смерти».
   Теперь приведем наблюдение, еще более обстоятельное. Оно велось с часу на час. Я выписываю большую его часть.
   «Сначала я должен сказать о некоторых подробностях, которые сами по себе не особенно важны, но которые тем не менее должны быть известны, так как соединены с замечательным явлением. В последние дни ноября один офицер нашего полка сапогом натер себе левую ногу. 30 ноября он поехал в Версаль, чтобы повидать там своего брата. В Версале он обедал, в тот же вечер возвратился в Париж и дома нашел письмо от своего отца.
   Переходим теперь к самому факту. 2 декабря офицер этот во время езды в манеже упал вместе с лошадью на правый бок, сильно ударившись при этом правым теменем. После падения было легкое обморочное состояние. Придя в себя, он снова сел на лошадь, «чтобы рассеять следы оглушения», и упражнялся в верховой езде  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


часа, причем делал все совершенно правильно и только по временам обращался к конюху: «Я точно сейчас только проснулся. Что со мною было?» Потом его привели домой.
   Так как я жил в одном с ним доме, то был тотчас же приглашен к больному. Он встал мне навстречу, узнал меня, поздоровался, как всегда, и сказал: «Я точно сейчас только проснулся. Что со мною было?» Он разговаривал без всякого труда, правильно отвечал на многие вопросы и чувствовал лишь тяжесть в голове.
   Но несмотря на мои расспросы, а также – конюха и слуги, вовсе не мог вспомнить ни того, как он натер ногу, ни поездки в Версаль, ни того, как он утром уходил из дому, ни своих приказаний слуге при уходе в манеж, ни падения там, ничего того, что случилось затем. Но он прекрасно узнавал всех, называл по именам, помнил, что сам он офицер, что тогда-то ему придется дежурить и т. д.
   Всякий раз, как я входил к нему (а я навещал его ежечасно), казалось, что я у него впервые в этот день. Он не помнил вовсе моих предписаний, несмотря на то что они приводились им в исполнение (ножные ванны, растирания и пр.). Таким образом, для него не существовало ничего, кроме данного момента.
   Спустя 6 часов после случая в манеже пульс стал подниматься, и больной вспомнил то, что ему говорили множество раз, а именно свое падение с лошади.
   8 часов спустя пульс еще поднялся, и больной вспомнил то, что я у него уже был сегодня один раз.
   Через 2,5 часа еще пульс сделался нормальным. Больной помнит уже все, что ему говорили. Теперь он вспомнил, что на днях натер себе ногу, и начинает припоминать, что накануне ездил в Версаль; но в этом он еще сомневается и говорит, что охотно поверил бы, если бы его стали уверять в противном.
   Память мало-помалу восстанавливалась, и вечером больной припомнил, что действительно был в Версале. Но дальше восстановление памяти в этот день не пошло. Больной лег спать, не припоминая вовсе того, как проводил он время в Версале, как возвратился оттуда и как нашел письмо от отца.
   2-го декабря, проведя ночь спокойной, больной сейчас же после пробуждения припомнил, что делал в Версале, как возвратился в Париж и как получил письмо от отца. Но все, происшедшее 1-го декабря, до сих пор больной не может вспомнить сам, а знает об этом только от свидетелей.
   Эта потеря памяти, как говорят математики, была обратно пропорциональна времени, прошедшему между действиями и моментом падения, восстановление же памяти совершалось в известном порядке, идя от самых дальних до самых близких событий».
   Следует ли желать еще более доказательного наблюдения, чем это, описанное без всякой системы человеком, который был поражен происходившим на его глазах фактом? В сущности, случай этот относится к временной и ограниченной амнезии, но здесь мы видим полное подтверждение закона даже в узких границах. Я очень жалею, что не имею возможности привести читателю побольше подобных фактов, несмотря на все старания найти их. Но думаю, что отыщется множество таких случаев, если внимание наблюдателей обратится на этот вопрос.
   Итак, закон наш, исходящий из фактов и подвергнутый контрольным наблюдениям, можно до тех пор считать правильным, пока не будет доказано противное. Доказательством же этому закону служат и еще некоторые соображения.
   Хотя закон этот и чрезвычайно важен для памяти, в сущности, он составляет только частный случай более общего закона, биологического. Мы знаем, что во всех проявлениях жизни те органические образования, которые являются последними, перерождаются всегда раньше остальных. Один физиолог уподобляет это явление крупным коммерческим кризисам. Старинные фирмы противостоят буре, в то время как новые повсюду разрушаются. Наконец, можно еще сказать, что в порядке биологическом разрушение всегда следует направлению, обратному ходу развития, а именно от сложного к простейшему. Хайлингс Джэксон первый обстоятельно доказал, что высшие, самые сложные, специальные, произвольные отправления нервной системы утрачиваются первыми, а отправления низшие, наиболее простые, общие, автоматические утрачиваются последними. Процесс разрушения памяти говорит в пользу этих двух фактов: новое здесь исчезает раньше старого, сложное – раньше простого. Значит, выведенный нами закон представляет психологическое выражение закона жизни, а патология в болезнях памяти указывает на биологический факт.
   Исследование периодических амнезий несколько осветило нашу задачу. Выясняя, как образуется и разлагается память, оно дает нам возможность понять, что такое представляет из себя память. Оно вывело закон, который помогает нам ориентироваться при самом начале среди множества болезненных разновидностей и впоследствии позволит нам привести эти разновидности под одну общую точку зрения. Не стараясь делать какие-либо выводы, припомним лишь, чту нашли мы выше: раньше всего и во всех случаях амнезии теряются последние воспоминания; при периодических амнезиях происходит потеря всех форм памяти, кроме организованных и полуорганизованных; при полных временных амнезиях – совершенная потеря памяти, кроме органических форм ее; в одном же случае (Мэкниш) теряются даже органические формы памяти.



   Б. В. Зейгарник
   Воспроизведение незавершенных и завершенных действий [39 - Зейгарник Б. В. Das Behalten erledigter und unerledigter undlungen//Psycholo-gische Forschung. 1927. № 9.]


   Тенденция к выполнению запланированного действия как следствие акта намерения возникает не только при условии возникновения подходящего случая, предусмотренного в акте намерения.
   Такая тенденция скорее соответствует некоторой потребности (квазипотребности), которая ведет к выполнению намерения сама по себе, без наступления так называемого «подходящего» случая, что динамически эквивалентно состоянию напряжения. Можно поставить вопрос о том, проявляется ли состояние напряжения (потребность) только в направлении осуществления намерения или оно сказывается в любой форме деятельности человека в целом <…>.
   В предшествующих экспериментальных работах по памяти исследовалось влияние уже установившихся связей между различными впечатлениями на последующее воспроизведение (ассоциативный эксперимент). Далее ставился вопрос, каково влияние природы упомянутых впечатлений, например бессмысленность или осмысленность, положительный или отрицательный характер переживания, степени направленности внимания на запоминание и т. п.
   У нас же речь идет о влияния актуальных потребностей, в особенности квазипотребностей, на работу памяти. Мы исследуем вопрос: как соотносятся запоминание действий, которые были прерваны до окончания, и запоминание завершенных действий.
   Тем самым ставится вопрос, находящийся в тесной связи с понятием «забывание», употребляемым обычно в повседневной жизни. О забывании говорят не только при полном незнании, связанном с выпадением из памяти, но и при невыполнении задания или намерения. Термин «забывчивый» употребляется почти исключительно в этом смысле.
   Опыты проводились в 1924–1926 гг. в Берлинском университете. Со 164 испытуемыми (студентами, учителями и детьми) были проведены индивидуальные опыты, 2 массовых опыта, первый – с 47 взрослыми, второй – с 45 школьниками от 13 до 14 лет.


   Описание опытов и основные результаты


   Общая методика опытов

   Экспериментатор дает инструкцию испытуемому: «Вы получите ряд заданий, который вам нужно выполнить как можно лучше и быстрее». Затем испытуемому предлагается одно за другим от 18 до 22 заданий. Однако ему не дают выполнить все задания до конца, а половина заданий прерывается экспериментатором до завершения.
   Завершенные и прерванные задания следовали в случайной для испытуемого последовательности, например, после двух незавершенных шли два завершенных, затем одно незавершенное, затем два завершенных и т. д.
   Продукты работы и материал прятались, причем таким образом, чтобы это не бросилось в глаза испытуемому. (Например, под тем предлогом, что на столе слишком большой беспорядок, экспериментатор убирал продукты работы в ящик стола.)
   После того как испытуемый возвращал последнее задание, экспериментатор спрашивал: «Скажите, пожалуйста, какие задания вы делали во время опыта?»
   Время для перечисления заданий для испытуемого не ограничивалось. Испытуемый занимался этим до тех пор, пока сам не останавливался. Экспериментатор записывал задания в порядке их перечисления.
   Часто вслед за относительно плавным перечислением следовала заминка, во время которой испытуемый пытался вспомнить остальные задания.
   Наши количественные сопоставления касаются прежде всего заданий, перечисленных до заминки. Те задания, которые припоминались испытуемым после заминки, будут приводиться особо. Следует сразу заметить, что добавление заданий, указанных испытуемым после заминки, лишь незначительно меняет результаты.
   После окончания опыта испытуемый сообщал данные самонаблюдения. Кроме того, в нашем распоряжении были «полуспонтанные» высказывания испытуемого во время опыта.
   Частью задания представляли собой ручную работу (склеить, слепить какое-нибудь животное из пластилина), частью – решение интеллектуальных задач (математическая задача или загадка); наряду с этим были задания другого характера (например, написать какое-нибудь стихотворение). Отдельные задания не должны были быть слишком короткими, чтобы у испытуемого было достаточно времени по-настоящему погрузиться в работу. Длительность большинства заданий – около 3–5 мин, только некоторые решались за 1–2 мин. Наконец, было обращено внимание на то, что в течение часа не встречались два сходных между собой задания.
   Все задания мы разделили на две группы: А и Б. Одной половиной испытуемых до конца выполнялись задания группы А, другой половиной – задания группы Б, так что в конечном счете каждое задание одинаково часто встречалось в качестве завершенного и незавершенного. (В дальнейшем ради краткости задание, доведенное до конца, будет обозначаться как завершенное, задание же, прерванное экспериментатором до окончания, – соответственно как незавершенное.) К группе А относились задания 1, 3, 6, 7, 10, 11, 13, 17, 20, 22; остальные относились к группе Б.
   Результаты опыта представлены в табл. 2.9. Для того чтобы выступили различия между незавершенными и завершенными действиями, необходимо было выбрать такой метод вычисления, чтобы, по возможности, исключить индивидуальные различия памяти у различных испытуемых. Нужно было сопоставить количество завершенных и незавершенных заданий, удержанных в памяти каждым испытуемым, и охарактеризовать эту разницу не только через разность, но и через отношение.
   Отклонение отношения (ВН/ВЗ) от значения 1 является мерой преобладания или уменьшения числа незавершенных заданий при воспроизведении.
   Данные таблицы свидетельствую о том, что незавершенные действия запоминаются лучше, чем завершенные.
   Среднее арифметическое от ВН/ВЗ составляет в наших опытах 1,9; это означает, что незавершенные действия запоминаются на 90 % лучше, чем завершенные. Верхний предел колебаний доходит до 6 (соответственно преобладание незавершенных действий на 500 %), нижний – только до 0,75 (что соответствует преобладанию завершенных действий на 25 %).
   Преобладание в памяти незавершенных действий выражается также в том, что из 32 испытуемых для 25 испытуемых ВН/ВЗ > 1, для 4 испытуемых ВН/ВЗ=1 и только для 5 испытуемых ВН/ВЗ < 1.
   То, что прерванные действия удерживаются значительно лучше, чем завершенные, показывает также сопоставление результатов отдельных заданий.

   Таблица 2.9
   Соотношение воспроизведения незавершенных (ВН) и завершенных (ВЗ) действий

   Из 22 заданий для 17 ВН/ВЗ > 1, для 2 ВН/ВЗ=1 и только для 3 ВН/ВЗ < 1.
   Кривая (рис. 2.22) наглядно показывает, как часто определенное число выполненных заданий (пунктирная кривая) и прерванных заданий (сплошная кривая) запоминаются определенными испытуемыми.

   Рис. 2.22. Кривая воспроизведения незавершенных (сплошных) и завершенных заданий (пунктиром)

   Явное преобладание незавершенных заданий при воспроизведении тем более значимо, что в плане «чистой» памяти удержанию завершенных заданий способствует то, что испытуемый, естественно, занят ими в среднем более длительное время.
   Преобладание незавершенных заданий над завершенными выражается не только в числе удержанных заданий, но также в той последовательности, в которой испытуемый называет задания при опросе. В первую очередь испытуемые перечисляют незавершенные задания. Так, незавершенные в три раза чаще называются в первую очередь, чем завершенные. На втором месте по-прежнему преобладают незавершенные задания, в то время как в дальнейшем соотношение переворачивается.


   Теоретические возможности

   Возникает вопрос: как можно объяснить преобладание незавершенных заданий над завершенными?
   Прежде чем обсуждать различные возможные объяснения, мы хотим несколько подробнее рассмотреть поведение испытуемых во время выполнения заданий.
 //-- Поведение испытуемого --// 
   Как правило, испытуемые стараются выполнить задания как можно лучше. Согласно нашим наблюдениям, можно установить три основных «типа» поведения у испытуемых. Испытуемый выполняет свою работу:
   1) из чувства долга перед экспериментатором;
   2) из честолюбия;
   3) в силу заинтересованности самим заданием.
   1. Испытуемый чувствует себя обязанным «честно» работать во время опыта. Неискушенный в психологии испытуемый в общем верит, что экспериментатор в научных целях хочет сравнить результаты его работы с результатами других испытуемых, и для этого экспериментатору нужны его предельные результаты.
   Испытуемый видит в экспериментаторе человека очень опытного в подобных делах, вполне определенно знающего, что ему нужно, и зачастую пытается угадать желание экспериментатора, чтобы по его поведению понять, доволен ли тот его работой. Так, например, один испытуемый говорит: «Я заметил, что вы не довольны эллипсом, но я не знал, кажутся ли вам крестики слишком большими или слишком маленькими». Другой испытуемый сообщает: «Я хотел заключить по выражению вашего лица, нравится ли вам пилотка».
   Эта направленность на оценку экспериментатора выражается во многих случаях в прямых вопросах или в обращении за советом, например: «Как вы считаете: зеленые или красные бусинки следует взять для этого?», «Вас удовлетворит, если я оставлю это так, или вы хотите, чтобы крышка прилегала плотнее?»
   2. Часто испытуемый думает, что в опыте речь идет о проверке его способностей, и хочет при этом показать свой практический интеллект (это название используют многие испытуемые при самоотчете). Такие испытуемые часто проявляют интерес к тому, как выполнили это задание другие испытуемые. «Вероятно, никто не вел себя так глупо, как я». Или: «Рисование – это мое слабое место. Мне было неприятно показать это вам», – часто говорят испытуемые. При правильном решении или хорошем выполнении задания такие испытуемые радуются; они несколько приободряются или улыбаются время от времени.
   Это стремление показать себя, которое выступает наряду с желанием испробовать собственные силы, приводит ко все более лучшему выполнению задания без посторонней помощи со стороны экспериментатора (такой испытуемый гораздо самостоятельнее по отношению к экспериментатору, чем испытуемые 1-й группы). Мы имеем здесь дело с феноменом интереса в так называемом лабораторном эксперименте.
   В этом случае ни желание экспериментатора, ни собственное честолюбие не являются определяющими для испытуемого, а дело само по себе приобретает «побудительный характер», возникает желание заняться им и целесообразно выполнить задание. Так, один испытуемый во время лепки собаки из пластилина говорит: «У таксы не должно быть такого длинного хвоста, такса сама бы обиделась на меня».
 //-- Поведение экспериментатора --// 
   Необходимо подчеркнуть, какое большое значение имеет поведение экспериментатора в опыте, и предостеречь против так называемого его «пассивного поведения».
   В психологических опытах часто требуется, чтобы экспериментатор, дав испытуемому определенную, раз и навсегда установленную инструкцию (если возможно, вербально), в остальном вел себя возможно более пассивно.
   В действительности же «пассивное поведение» экспериментатора может действовать так же, как и «активное» вмешательство с его стороны.
   В настоящих опытах это пассивное поведение экспериментатора могло бы, например, привести к тому, что испытуемые, «верные своему долгу», пытающиеся следовать желаниям экспериментатора, чистосердечно спрашивать его совета, могли истолковать поведение экспериментатора как позицию наблюдателя и тем самым изменить свою первоначальную установку.
   Короче говоря, «пассивное поведение» экспериментатора имеет тенденцию придавать опыту искусственный характер, а также менять и стирать установки испытуемого. Все это может обернуться как сильное, зачастую совершенно нежелательное «вмешательство».
   В подобных опытах экспериментатор должен стараться вести себя в соответствии с той установкой, которую он обнаруживает у испытуемого (часто довольно явной и заметной), и не создавать ему затруднений.
   Например, с испытуемыми, работающими из чувства долга, экспериментатор действительно изображает какое-то желание, дает совершенно конкретные указания, например, «Да, зеленые бусы нравятся мне больше». С честолюбивыми испытуемыми он принимает «холодный вид экзаменатора», так что первоначальная установка испытуемого на то, что речь идет о проверке интеллекта, еще больше усиливается.
   С испытуемым, заинтересовавшимся делом самим по себе, экспериментатор, напротив, ведет себя действительно пассивно. Он старается не делать каких-либо замечаний, так как испытуемый воспринимает пассивность экспериментатора как адекватную ситуацию.
   Одним словом, экспериментатор не ведет себя по заранее предписанному образцу, а поведение его определяется установкой испытуемого и соответствует ей.
   Мы считаем, что в опытах, имеющих своей целью выяснение вопросов казуально-динамического характера, которое не ограничивается выявлением чисто внешних результатов, именно такое поведение создает одинаковые условия для различных испытуемых.
   Мы также не стремились строго придерживаться определенной формулировки вербальной инструкции, а следили за тем, чтобы заданный смысл инструкции был понят испытуемым возможно более точно. Ведь с разными испытуемыми нужно вести себя различным образом.


   Выполнение задания и его завершение

   После инструкции испытуемый начинает работать. Заданием, предназначенным для завершения, испытуемый занимает столько, сколько хочет, и сам передает его экспериментатору, когда считает выполненным.
   Задание, которое выглядит законченным для экспериментатора, не обязательно является таковым испытуемому. Оно может восприниматься им как не вполне завершенное.
   Можно, например, наблюдать: ваза и цветы уже нарисованы, животное слеплено из пластилина, но испытуемый продолжает заниматься заданием – он украшает, улучшает его (делает, например, резче тень у вазы с цветами, удлиняет или укорачивает хвост у животного) и только тогда отдает свое произведение экспериментатору.


   Прерывание задания

   В описанных опытах прерывание работы осуществилось следующим способом: со словами «сделайте, пожалуйста, это» экспериментатор кладет перед испытуемым новую работу.
   В первый раз испытуемые часто смотрят на экспериментатора удивленно, они поражены. Во время дальнейших прерываний действий испытуемые больше не удивляются. Удивление исчезает, так как рано или поздно каждый испытуемый находит «объяснение» для этого непонятного прерывания. Они говорят во время самоотчета: «Вы хотели выяснить, могу ли я концентрировать свое внимание», или «Вы прервали меня тогда, когда видели, что я выбрал верный или неверный метод решения». Лишь в редких случаях испытуемый верно воспринимает прерывание как самостоятельную цель опыта, а не в качестве побочного для опыта явления.
   Но нахождение объяснения еще не означает, что испытуемый «смиряется» с прерыванием. Напротив, он сопротивляется ему. У некоторых испытуемых это сопротивление заходит так далеко, что они отказываются отдать работу, даже если экспериментатор очень настойчив. Иногда испытуемые просто впадают в аффект.
   Так как прерывание обретает свой истинный смысл только тогда, когда испытуемый имеет чувство незавершенности работы, то оно, как правило, производится тогда, когда испытуемый больше всего захвачен работой, когда у экспериментатора создается такое впечатление, что испытуемый особенно поглощен работой. Мы называем такие моменты «моментами наиболее тесного контакта испытуемого с заданием». Эти моменты контакта совпадают часто с моментом, когда испытуемый уже представляет, как надо делать работу, но еще не знает точно, каков будет результат. Например, испытуемый лепит собачку из пластилина. Он видит, что уже получается животное с четырьмя конечностями, оно уже представляет собой нечто «собакообразное». Но еще существует опасность, что он собьется с верного пути и предполагаемая собака превратится в кошку.
   В такой момент контакта окончание работы уже ощутимо близко для испытуемого. Ситуация уже обещает успех, но все еще опасна. Задание еще «по сути своей» не выполнено, как это бывает незадолго до окончания.


   Полуспонтанные высказывания испытуемых

   Установить благоприятные для прерывания моменты относительно легко, так как опыт в большинстве случаев протекает в атмосфере свободного контакта между экспериментатором и испытуемым. Вследствие непринужденной ситуации испытуемый чаще всего сам сообщает о положении дел. Наряду с этим экспериментатор осведомляется, как далеко продвинулся испытуемый. Этот вопрос выясняется в общей ситуации не в форме расспросов, а в виде естественного интереса со стороны экспериментатора. Ответ, который дает на него испытуемый, следует квалифицировать не как собственно самоотчет, а как полуспонтанное высказывание.
   Ценность таких полуспонтанных высказываний состоит в том, что они позволяют более глубоко понять действительные процессы без нарушения хода опыта. Испытуемый обращается к своим впечатлениям не задним числом, не созерцательно, а реагирует непосредственно в ситуации и тем самым вскрывает характер самой ситуации.
   Кроме того, как уже упоминалось, после окончания опыта исследуемые давали самоотчет в собственном смысле слова.


   Неудовлетворенная квазипотребность в момент перечисления

   Оказывается, что предпочтение незавершенных действий нельзя объяснить ни тем, что сам акт прерывания способствует их лучшему запечатлению, ни сознательным намерением испытуемых запомнить незавершенные действия.
   Решение проблемы, очевидно, следует искать в другом направлении. Определяющими являются не переживания, возникающие во время выполнения задания и его прерывания, а в большей мере те силы, которые существуют в момент опроса. Предшествующие специальные серии доказали, что важен не акт прерывания как таковой, а завершенность или незавершенность задания.
   В момент, когда испытуемый принимает решение выполнить задание на основе инструкции, возникает квазипотребность, которая сама по себе побуждает к выполнению задания. В динамическом смысле этот процесс соответствует возникновению напряженной системы, стремящейся к разрядке. Выполнение задания означает разрядку системы (разрядку квазипотребности). Если же задание прерывается, то обычно сохраняется остаточное напряжение, квазипотребность не удовлетворена.
   Естественным путем к удовлетворению этой потребности было бы завершение прерванного задания. В самом деле, испытуемые часто хватаются за прерванную работу, если она по недосмотру осталась лежать на столе, чтобы закончить ее (см. опыты М. Овсянкиной).
   У младших детей, для которых отношение ВН/ВЗ гораздо больше, чем у взрослых, сильнее также потребность в завершении действия, а значит, и тенденция к возобновлению. Часто случалось так, что дети, приходя к экспериментатору спустя 2 или 3 дня, просили дать им закончить задание,
   В наших опытах естественный путь для разрядки напряженности системы, т. е. завершения задания, закрыт экспериментатором. Напряжения продолжают существовать. Если для наших результатов являются определяющими не сами впечатления от момента прерывания, а фактическая незавершенность в момент опроса, то из этого следует, что причиной преобладания в памяти незавершенных действий является продолжающая существовать квазипотребность.
   Потребностные напряжения вызывают не только непосредственно тенденцию к завершению задания, но и способствуют впоследствии их лучшему воспроизведению. Воспроизведение выступает здесь в роли индикатора потребностного напряжения.
   Как могут проявиться подобные напряжения в таком, казалось бы, совершенно другого рода процессе, как воспроизведение, может быть понято только на основе общей теории психической динамики, причем особенно важно установить, происходит ли при воспроизведении одновременно разрядка отдельных напряжений.
   Итак, мы видим, что лучшее запоминание незавершенных действий обусловлено не связанными с моментом прерывания переживаниями, а суммой тех сил, которые проявляются в момент опроса.
   Но потребностные напряжения, вытекающие из прежней работы, не являются единственными динамическими факторами. Имеется инструкция экспериментатора о перечислении задания, и в соответствии с ней у испытуемых возникает тенденция к воспроизведению (Reproduktioswille), иначе говоря, квазипотребность в перечислении всех заданий.
   С динамической точки зрения общая ситуация в конце опыта представляет собой следующее: в результате инструкции экспериментатора возникает квазипотребность в перечислении всех заданий, при этом для незавершенных заданий существуют дополнительные квазипотребности, а именно неудовлетворенные потребностные напряжения.
   Преобладание незавершенных действий при опросе как следствие этих напряжений зависит от соотношения сил обоих основных факторов. Если преобладает тенденция к воспроизведению, возникающая в результате инструкции, то относительное преобладание незавершенных заданий (ВН) должно отодвинуться на второй план (ВН должно быть приблизительно равно ВЗ). С другой стороны, относительное преобладание незавершенных заданий, возникающее на основе возможных квазипотребностей этих действий, проявляется тем резче, чем слабее тенденция к воспроизведению, т. е. чем слабее специальное намерение перечислить все задания. В этом случае степень преобладания зависит от силы квазипотребности, наличие которой для отдельных испытуемых и отличает незавершенные действия от завершенных.
   В связи с этим возникают два вопроса:
   1) о значении тенденции к воспроизведению;
   2) о природе и возникновении потребностных напряжений при незавершенных действиях.


   Тенденция к воспроизведению и ситуации опроса

 //-- 1. Тенденция к воспроизведению и отношение ВН/ВЗ. --// 
   Если верно предположение, что особенно сильная тенденция к воспроизведению снижает относительное преобладание незавершенных заданий, в том числе при наличии потребностного напряжения, то исследование испытуемых по установленному отношению ВН/ВЗ должно было бы показать, что уменьшение отношения ВН/ВЗ в общем и целом имеет своей причиной не худшее запоминание незавершенных действий, а улучшение запоминания завершенных (ВЗ).
   В самом деле, табл. 2.9 (сравните отдельные значения справа) показывает, что как для испытуемых с высоким, так и для испытуемых с низким отношением ВН=7.
   На испытуемых, у которых ВН/ВЗ ≤ 1, этот факт уже не распространяется. Это указывает на то, что дело у них не в сильной тенденции к воспроизведению, а в слабости квазипотребности незавершенных действий.
   Итак, причина различий в отношении ВН/ВЗ заключается в общем в количественных различиях запомненных завершенных заданий.
   Испытуемых следует различать в отношении специфических особенностей при запоминании завершенных действий.
   В качестве объяснений следует рассмотреть следующие возможности: разные испытуемые приступают к заданию по перечислению с различными по силе тенденциями к воспроизведению; к выравниванию значение ВН и ВЗ может привести и наличие особо хорошей памяти, так как ВН не может быть больше максимального количества встретившихся в опыте незавершенных действий, но порой может действительно приближаться к общему числу незавершенных заданий.
   Для того чтобы выяснить вопрос, какой фактор оказывается здесь решающим, необходимо подвергнуть непосредственному рассмотрению поведение испытуемых во время процесса перечисления.
 //-- 2. Ход процесса перечисления. --// 
   Все испытуемые вначале очень быстро называют задания одно за другим. После немедленного перечисления наступает заминка. Испытуемый повторяет несколько раз: «Больше я не помню; мне кажется, это все». Однако некоторые испытуемые пытаются припомнить задания и после заминки: «Может быть, были еще какие-то, я постараюсь вспомнить еще что-нибудь».
   В эту фазу поведение испытуемого целиком и полностью меняется. Если раньше испытуемый спокойно перечислял задания, то теперь его поведение становится несобранным. В первый период взгляд испытуемого был направлен на экспериментатора или же глаза его твердо смотрели в одну точку. Теперь они блуждают по стенам и по полу. Испытуемый ищет отправной пункт, пытается построить какие-то искусственные связи, сгруппировать задания. «Делал ли я что-то с карандашом?», «Я должен был много рисовать!», «Вы все спрятали. Если бы я мог найти хотя бы маленькое указание» – это обычные высказывания испытуемых на этой стадии.
   Одновременно со стадией заминки наступает стадия контроля: испытуемый начинает проверять, что же он уже назвал: «Бусы я уже назвал, коробку тоже». Иногда бывает так, что он больше занят проверкой уже названных заданий, чем поиском новых.
   Те испытуемые, которые настойчиво продолжают поиски и после заминки, чаще всего относятся к группе с вполне определенной внутренней установкой на опрос, т. е. воспринимающих перечисление как проверку памяти.
 //-- 3. Различные формы понимания испытуемыми процесса перечисления. --// 
   Требование экспериментатора перечислить задания отдельными испытуемыми понимается по-разному.
   1. Перечисление – это простой рассказ о том, что происходило, не имеющий специальной цели.
   2. Перечисление – это проверка памяти, самостоятельное задание после 22 предыдущих практических заданий.
   3. Новое задание может переструктурировать весь предшествующий эксперимент. Весь опыт превращается вдруг в опыт по проверке памяти.
   1. Испытуемому не совсем понятно, что, собственно, означает просьба экспериментатора перечислить задания: то ли это переход к новому заданию, то ли временное прерывание старого, то ли его продолжение. Он вынужден делать нечто такое, смысл чего ему неясен. Просьба экспериментатора покажется ему несущественной, непонятной, в то время как раньше ситуация была ясна. Он улыбается смущенно и растерянно, как человек, от которого требуется нечто такое, что он мог бы сделать, но что не совсем уместно в данной ситуации. Особенно четко этот момент проявляется в опытах с детьми. (Выражение лица испытуемого иногда напоминает выражение лица у человека, которого попросили что-то станцевать или спеть. Испытуемый повторяет вопрос экспериментатора: «Все, что я тут делал?», вздыхает, как бы набираясь мужества и сил для «ненужного» задания, делает энергичное движение головой, бормочет про себя: «Так, хорошо» и начинает перечислять задания.)
   Перечисления заданий не воспринимаются испытуемым как проверка памяти, а, скорее, как «рассказ» о происходившем. Испытуемый ведет себя как человек, вынужденный отвечать на вопрос о прошлых событиях, он находится в ситуации, сходной с полуспонтанным высказыванием о своих переживаниях.
   Это проявляется также в том, что испытуемые часто не довольствуются простым перечислением, а дополняют его какими-либо характерными признаками, например: «Затем я нанизывал бусы, затем сделал ужасный стул». Задания выступают не просто как «номера», каждое задание имеет свое собственное выделяющееся лицо.
   2. Опрос воспринимается испытуемым как проверка памяти, он старается перечислить как можно больше. Перечисление – это новый вид задания, который одновременно является той точкой, с которой обозреваются все остальные задания.
   Поведение испытуемых здесь также меняется с началом перечисления, но вместо смущения, которое имеет место у испытуемых первой группы, в поведении появляется серьезность. Испытуемый удобнее устраивается на стуле, готовясь к важной работе. Перечисление для них не просто рассказ, занятие, не имеющее ничего общего с заданием, как для испытуемых первой группы, а действие, носящее характер задания.
   3. Большинством испытуемых последней группы перечисление воспринимается не только как проверка памяти, просто новая дополнительная работа, но весь опыт приобретает новый характер: «Ах так! Это и есть настоящий решающий смысл опыта. Отсюда и множество заданий», – таков примерный смысл высказываний.
   Отдельные задания теряют свою самостоятельность, свое лицо. «Это вещи, потерявшие собственный смысл, существующие лишь как указание, нужное для чего-то другого». «Они потеряли значение самостоятельной работы», – сообщает один испытуемый этой группы. Испытуемый старается вспомнить как можно больше заданий.


   Влияние различных установок при опросе на отношение ВН/ВЗ

   Различное понимание смысла опроса влечет за собой различия в силе тенденции к воспроизведению, которая оказывает свое влияние на соотношение запомненных завершенных и запомненных незавершенных действий.
   В то время как испытуемые первой группы, для которых перечисление заданий является только рассказом о происходившем, не прилагают особых усилий, чтобы перечислить побольше заданий, а перечисляют те задания, который «спонтанно» всплывают в памяти, испытуемые второй группы стараются перечислить как можно больше заданий. Испытуемый хочет продемонстрировать возможности своей памяти. Так как перечисление воспринимается как одно из заданий и даже как особо важное задание, то те же самые силы, которые оказывали свое ведущее влияние во время выполнения других заданий, теперь вступают в действие с еще более значительной силой. Прежде всего испытуемый хочет показать, как велики его способности. Вместо высказываний типа: «Не думал, что я так неловок», которые имеют место во время выполнения практических заданий, следуют высказывания: «Неужели у меня такая плохая память!». Честолюбие может выражаться в сходной, но несколько замаскированной форме – в форме предостережения: «Я сразу предупреждаю вас, что у меня очень плохая память». Здесь вместе слиты попытки оправдать и извинить себя.
   Так как для этих испытуемых перечисление выступает в форме особого задания, которое они тоже хотят довести конца как можно лучше, то задание остается незавершенным, пока не перечислено все. Испытуемые так же мало расположены прекращать перечисление, как перед этим откладывать выполнение других заданий. При этом они прибегают к личным вспомогательным средствам, например распределяются задания по группам.
   Это состояние «незавершенности перечисления» лишь в незначительной степени имеет место у испытуемых первой группы, для которых речь идет лишь о «простом рассказе».
   Можно было бы ожидать, что различная сила тенденций к воспроизведению для завершенных и незавершенных действий даст одинаковую прибавку и для ВН и ВЗ, т. е. ничего не принесет в отношении ВН/ВЗ.
   Но при ограниченном числе заданий любой рост общего числа перечисленных заданий есть приближение к объективному максимуму (общему числу всех заданий), имеющее своим следствием сближение между ВН и ВЗ, так как объективно оба вида заданий встречаются одинаково часто. Особенно ярко выраженная тенденция к воспроизведению ведет к возрастанию общего числа воспроизведенных завершенных заданий и тем самым влечет за собой уменьшение значения отношения ВН/ВЗ, а именно потому, что ВН уже близко максимуму, и весь рост идет в пользу ВЗ.
   Если рассмотреть положение вещей с динамической точки зрения, то отношения будут следующими: при установке испытуемых продемонстрировать возможно более высокий уровень памяти, квазипотребности, исходящие из незавершенных действий, могут относительно мало проявиться в отношении ВН/ВЗ, даже если они сильны сами по себе. Это означает, что квазипотребности различной силы вовсе необязательно имеют своим следствием разное значение отношения ВН/ВЗ и разница эта будет тем меньше, чем сильнее тенденция к воспроизведению, действующая в том же направлении.




   А. Р. Лурия
   Маленькая книжка о большой памяти [40 - Лурия А. Р. Маленькая книжка о большой памяти (Ум мнемониста). М., 1968.]


   Начало

   Начало этой истории относится еще к двадцатым годам этого века.
   В лабораторию автора – тогда еще молодого психолога – пришел человек и попросил проверить его память.
   Человек – будем его называть Ш. – был репортером одной из газет, и редактор отдела этой газеты был инициатором его прихода в лабораторию.
   Как всегда, по утрам редактор отдела раздавал своим сотрудникам поручения; он перечислял им список мест, куда они должны были пойти, и называл, что именно они должны были узнать в каждом месте. Ш. был среди сотрудников, получивших поручения. Список адресов и поручений был достаточно длинным, и редактор с удивлением отметил, что Ш. не записал ни одного поручения на бумаге. Редактор был готов сделать выговор невнимательному подчиненному, но Ш. по его просьбе в точности повторил все, что ему было задано. Редактор попытался ближе разобраться, в чем дело, и стал задавать Ш. вопросы о его памяти, но тот высказал лишь недоумение: разве то, что он запомнил все, что ему было сказано, так необычно? Разве другие люди не делают то же самое? Тот факт, что он обладает какими-то особенностями памяти, отличающими его от других людей, оставался для него незамеченным.
   Редактор направил его в психологическую лабораторию для исследования памяти, – и вот он сидел передо мною.
   Ему было в то время немногим меньше тридцати. Его отец был владельцем книжного магазина, мать, хотя и не получила образования, была начитанной и культурной женщиной. У него много братьев и сестер – все обычные, уравновешенные, иногда одаренные люди; никаких случаев душевных заболеваний в семье не было. Сам Ш. вырос в небольшом местечке, учился в начальной школе; затем у него обнаружились способности к музыке, он поступил в музыкальное училище, хотел стать скрипачом, но после болезни уха слух его снизился, и он увидел, что вряд ли сможет с успехом готовиться к карьере музыканта. Некоторое время он искал, чем бы ему заняться, и случай привел его в газету, где он стал работать репортером. У него не было ясной жизненной линии, планы его были достаточно неопределенными. Он производил впечатление несколько замедленного, иногда даже робкого человека, который был озадачен полученным поручением. Как уже сказано, он не видел в себе никаких особенностей и не представлял, что его память чем-либо отличается от памяти окружающих. Он с некоторой растерянностью передал мне просьбу редактора и с любопытством ожидал, что может дать исследование, если оно будет проведено. Так началось наше знакомство, которое продолжалось почти тридцать лет, заполненных опытами, беседами, перепиской.
   Я приступил к исследованию Ш. с обычным для психолога любопытством, но без большой надежды, что опыты дадут что-нибудь примечательное.
   Однако уже первые пробы изменили мое отношение и вызвали состояние смущения и озадаченности, на этот раз не у испытуемого, а у экспериментатора.
   Я предложил Ш. ряд слов, затем чисел, затем букв, которые либо медленно прочитывал, либо предъявлял в написанном виде. Он внимательно выслушивал ряд или прочитывал его и затем в точном порядке повторял предложенный ему материал.
   Я увеличил число предъявляемых ему элементов, давал 50, 70 слов или чисел, – это не вызвало никаких затруднений. Ш. не нужно было никакого заучивания, и если я предъявлял ему ряд слов или чисел, медленно и раздельно читая их, он внимательно вслушивался, иногда обращался с просьбой остановиться или сказать слово яснее, иногда сомневаясь, правильно ли он услышал слово, переспрашивал его. Обычно во время опыта он закрывал глаза или смотрел в одну точку. Когда опыт был закончен, он просил сделать паузу, мысленно проверял удержанное, а затем плавно, без задержки воспроизводил весь прочитанный ряд.
   Опыт показал, что с такой же легкостью он мог воспроизводить длинный ряд и в обратном порядке – от конца к началу; он мог легко сказать, какое слово следует за какими и какое слово было в ряду перед названными. В последних случаях он делал паузу, как бы пытаясь найти нужное слово, и затем – легко отвечал на вопрос, обычно не делая ошибок. Ему было безразлично, предъявлялись ли ему осмысленные слова или бессмысленные слоги, числа или звуки, давались они в устной или в письменной форме; ему нужно было лишь, чтобы один элемент предлагаемого ряда был отделен от другого паузой в 2–3 секунды, и последующее воспроизведение ряда не вызывало у него никаких затруднений.
   Вскоре экспериментатор начал испытывать чувство, переходящее в растерянность. Увеличение ряда не приводило Ш. ни к какому заметному возрастанию трудностей, и приходилось признать, что объем его памяти не имеет ясных границ. Экспериментатор оказался бессильным в, казалось бы, самой простой для психолога задаче – измерении объема памяти. Я назначил Ш. вторую, затем третью встречу. За ними последовал еще целый ряд встреч. Некоторые встречи были отделены днями и неделями, некоторые – годами.
   Эти встречи еще более осложнили положение экспериментатора.
   Оказалось, что память Ш. не имела ясных границ не только в своем объеме, но и в прочности удержания следов. Опыты показали, что он с успехом – и без заметного труда – может воспроизводить любой длинный ряд слов, данных ему неделю, месяц, год, много лет назад. Некоторые из таких опытов, неизменно кончавшихся успехом, были проведены спустя 15–16 лет (!) после первичного запоминания ряда и без всякого предупреждения. В подобных случаях Ш. садился, закрывал глаза, делал паузу, а затем говорил: «да-да… это было у вас на той квартире… вы сидели за столом, а я на качалке… вы были в сером костюме и смотрели на меня так… вот… я вижу, что вы мне говорили…» – и дальше следовало безошибочное воспроизведение прочитанного ряда.
   Если принять во внимание, что Ш., который к этому времени стал известным мнемонистом и должен был запоминать многие сотни и тысячи рядов, – этот факт становился еще более удивительным.
   Все это заставило меня изменить задачу и заняться попытками не столько измерить его память, сколько попытками дать ее качественный анализ, описать ее психологическую структуру.
   В дальнейшем к этому присоединилась и другая задача, о которой было сказано выше, – внимательно изучить особенности психических процессов этого выдающегося мнемониста.
   Этим двум задачам и было посвящено дальнейшее исследование, результаты которого сейчас – спустя много лет – я попытаюсь изложить систематически.


   Исходные факты

   В течение всего нашего исследования запоминание Ш. носило непосредственный характер, и его механизмы сводились к тому, что он либо продолжал видеть предъявляемые ему ряды слов или цифр, или превращал диктуемые ему слова или цифры в зрительные образы. Наиболее простое строение имело запоминание таблицы цифр, написанных мелом на доске.
   Ш. внимательно вглядывался в написанное, закрывал глаза, на мгновение снова открывал их, отворачивался в сторону и по сигналу воспроизводил написанный ряд, заполняя пустые клетки соседней таблицы, или быстро называл подряд данные числа. Ему не стоило никакого труда заполнить пустые клетки нарисованной таблицы цифрами, которые указывали ему вразбивку, или называть предъявленный ряд в обратном порядке. Он легко мог назвать цифры, входящие в ту или другую вертикаль, «прочитывать» их по диагонали, или, наконец, составлять из единичных цифр одно многозначное число.
   Для запечатления таблицы в 20 цифр ему было достаточно 35–40 секунд, в течение которых он несколько раз всматривался в таблицу; таблица в 50 цифр занимала у него несколько больше времени, но он легко запечатлевал ее за 2,5–3 минуты, в течение которых он несколько раз фиксировал таблицу взором, а затем – с закрытыми глазами – проверял себя…
   Как же протекал у Ш. процесс «запечатления» и последующего «считывания» предложенной таблицы?
   Мы не имели другого способа ответить на этот вопрос, кроме прямого опроса нашего испытуемого. С первого взгляда результаты, которые получались при опросе Ш., казались очень простыми.
   Ш. заявлял, что он продолжает видеть запечатлеваемую таблицу, написанную на доске или листке бумаги, и он лишь «считывать» ее, перечисляя последовательно входящие в ее состав цифры или буквы, поэтому для него остается безразличным, «считывает» ли он таблицу с начала до конца, перечисляет элементы вертикали или диагонали или читает цифры, расположенные по «рамке» таблицы. Превращение отдельных цифр в одно многозначное число оказывается для него не труднее, чем это было бы для каждого из нас, если бы ему предложили проделать эту с цифрами таблицы, которую можно было длительно разглядывать.
   «Запечатленные» цифры Ш. продолжал видеть на той же черной доске, как они были показаны, или же на листе белой бумаги; цифры сохраняли ту же конфигурацию, которой они были написаны, и если одна из цифр была написана нечетко, Ш. мог неверно «считать» ее, например, принять 3 за 8 или 4 за 9. Однако уже при этом счете обращают на себя внимание особенности, показывающие, что процесс запоминания носит вовсе не такой простой характер.


   Синестезии

   Все началось с маленького и, казалось бы, несущественного наблюдения.
   Ш. неоднократно замечал, что если исследующий произносит какие-нибудь слова, например, говорит «да» или «нет», подтверждая правильность воспроизводимого материала или указывая на ошибки, – на таблице появляется пятно, расплывающееся и заслоняющее цифры; и он оказывается принужден внутренне «менять» таблицу. То же самое бывает, когда в аудитории возникает шум. Этот шум сразу превращается в «клубы пара» или «брызги», и «считать» таблицу становится труднее.
   Эти данные заставляют думать, что процесс удержания материала не исчерпывается простым сохранением непосредственных зрительных следов и что в него вмешиваются дополнительные элементы, говорящие о высоком развитии у Ш. синестезии.
   Если верить воспоминаниям Ш. о раннем детстве – а к ним нам еще придется возвращаться особо, – такие синестезии можно было проследить у него еще в очень раннем возрасте. «Когда – около 2 или 3 лет, – говорил Ш., – меня начали учить словам молитвы на древнееврейском языке, я не понимал их, и эти слова откладывались у меня в виде клубков пара или брызг… Еще и теперь я вижу, когда мне говорят какие-нибудь звуки…»
   Явление синестезии возникало у Ш. каждый раз, когда ему давались какие-либо тоны. Такие же (синестезические), но еще более сложные явления возникали у него при восприятии голоса, а затем и звуков речи.
   Вот протокол опытов, проведенных над Ш. в лаборатории физиологии слуха Института неврологии Академии медицинских наук.

   Ему дается тон высотой в 30 Гц с силой звука в 100 дБ. Он заявляет, что сначала он видел полосу шириной 12–15 см цвета старого серебра; постепенно полоса сужается и как бы удаляется от него, а затем превращается в какой-то предмет, блестящий, как сталь. Постепенно тон принимает характер вечернего света, звук продолжает рябить серебряным блеском…
   Ему дается тон в 250 Гц и 113 дБ. Ш. говорит: «Что-то вроде фейерверка, окрашенного в розово-красный цвет… полоска шершавая, неприятная… неприятный вкус, вроде пряного рассола… Можно поранить руку…»
   Опыты повторялись в течение нескольких дней, и одни и те же раздражители неизменно вызывали одинаковые переживания.

   Значит, Ш. действительно относился к той замечательной группе людей, в которую, между прочим, входил и композитор Скрябин и у которого в особенно яркой форме сохранилась комплексная «синестезическая» чувствительность: каждый звук непосредственно рождал переживания света и цвета и, как мы еще увидим ниже, – вкуса и прикосновения…
   Синестезические переживания Ш. проявлялись и тогда, когда он вслушивался в чей-нибудь голос.

   «Какой у вас желтый и рассыпчатый голос», – сказал он как-то раз беседовавшему с ним Л. С. Выготскому. «А вот есть люди, которые разговаривают как-то многоголосо, которые отдают целой композицией, букетом… – говорил он позднее, – такой голос был у покойного М. Эйзенштейна, как будто какое-то пламя с жилками надвигалось на меня…»
   «От цветного слуха я не могу избавиться и по сей день… Вначале встает цвет голоса, а потом он удаляется – ведь он мешает… Вот кто-то сказал слово – я его вижу, а если вдруг посторонний голос – появляются пятна, вкрадываются слоги; и я уже не могу разобрать…»

   «Линия», «пятна» и «брызги» вызывались не только тоном, шумом и голосом. Каждый звук речи сразу же вызывал у Ш. яркий зрительный образ, каждый звук имел свою зрительную форму, свой цвет, свои отличия на вкус… Аналогично переживал Ш. цифры.

   «Для меня 2, 4, 6, 5 – не просто цифры. Они имеют форму. 1 – это острое число, независимо от его графического изображения, это что-то законченное, твердое, 5 – полная законченность в виде конуса, башни, фундаментальное, 6 – это первая за 5, беловатая, 8 – невинное, голубовато-молочное, похожее на известь» и т. д.

   Значит, у Ш. не было той четкой грани, которая у каждого из нас отделяет зрение от слуха, слух – от осязания или вкуса… Синестезии возникли очень рано и сохранялись у него до самого последнего времени; они, как мы увидим, накладывали свой отпечаток на его восприятие, понятийное мышление, они входили существенным компонентом в его память.
   Запоминание «по линиям» и «по брызгам» вступало в силу в тех случаях, когда Ш. предъявлялись отдельные звуки, бессмысленные слоги и незнакомые слова. В этих случаях Ш. указывал, что звуки, голоса или слова вызывали у него какие-то зрительные впечатления – «клубы дыма», «брызги», «плавные или изломанные линии»; иногда они вызывали ощущение вкуса на языке, иногда ощущение чего-то мягкого и колючего, гладкого или шершавого.
   Эти синестезические компоненты каждого зрительного и особенно слухового раздражения были в ранний период развития Ш. очень существенной чертой его запоминания и лишь позднее – с развитием смысловой и образной памяти – отступали на задний план, продолжая, однако, сохраняться в любом запоминании.
   Значение этих синестезий для процесса запоминания объективно состояло в том, что синестезические компоненты создавали как бы фон каждого запоминания, неся дополнительно «избыточную» информацию и обеспечивая точность запоминания: если почему-либо (это мы еще увидим ниже) Ш. воспроизводил слово неточно – дополнительные синестезические ощущения, не совпадавшие с исходным словом, давали ему почувствовать, что в его воспроизведении «что-то не так», и заставляли его исправлять допущенную неточность.
   «Я обычно чувствую и вкус, и вес слова – и мне уже делать нечего – оно само вспоминается… а описать трудно. Я чувствую в руке – скользнет что-то маслянистое – из массы мельчайших точек, но очень легковесных – это легкое щекотание в левой руке, – и мне уже больше ничего не нужно…» (Опыт 22/V, 1939 г.).
   Синестезические ощущения <…> теряли свое ведущее значение и оттеснялись на второй план при запоминании слов…
   <… > Каждое слово вызывало у Ш. наглядный образ, и отличия Ш. от обычных людей заключались лишь в том, что эти образы были несравненно более яркими и стойкими, а также и в том, что к ним неизменно присоединялись те синестезические компоненты (ощущение цветовых пятен, «брызг» и «линий»), которые отражали звуковую структуру слова и голос произносившего.
   Естественно поэтому, что зрительный характер запоминания, который мы уже видели выше, сохранял свое ведущее значение и при запоминании слов…
   «Когда я услышу слово «зеленый» появляется зеленый горшок с цветами; «красный» – появляется человек в красной рубашке, который подходит к нему. «Синий» – и из окна кто-то помахивает синим флажком… Даже цифры напоминают мне образы… Вот «1» – это гордый стройный человек; «2» – женщина веселая; «3» – угрюмый человек, не знаю почему…»
   Легко видеть, что в образах, которые возникают от слов и цифр, совмещаются наглядные представления и те переживания, которые характерны для синестезии Ш. Если Ш. слышал понятное слово – эти образы заслоняли синестезические переживания; если слово было непонятным и не вызывало никакого образа – Ш. запоминал его «по линиям»: звуки снова превращались в цветовые пятна, линии, брызги, и он запечатлевал этот зрительный эквивалент, на этот раз относящийся к звуковой стороне слова.
   Когда Ш. прочитывал длинный ряд слов – каждое из этих слов вызывало наглядный образ; но слов было много – и Ш. должен был «расставлять» эти образы в целый ряд. Чаще всего – и это сохранялось у Ш. на всю жизнь – он «расставлял» эти образы по какой-нибудь дороге. Иногда это была улица его родного города, двор его дома, ярко запечатлевшийся у него еще с детских лет. Иногда это была одна из московских улиц. Часто он шел по этой улице – нередко это была улица Горького в Москве, – начиная с площади Маяковского, медленно продвигаясь вниз и «расставляя» образы у домов, ворот и окон магазинов, и иногда незаметно для себя оказывался вновь в родном Торжке и кончал свой путь… у дома его детства… Легко видеть, что фон, который он избирал для своих «внутренних прогулок», был близок к плану сновидения и отличался от него только тем, что он легко исчезал при всяком отвлечении внимания и столь же легко появлялся снова, когда перед Ш. возникала задача запомнить «записанный» ряд.
   Эта техника превращения предъявленного ряда слов в наглядный ряд образов делала понятным, почему Ш. с такой легкостью мог воспроизводить длинный ряд в прямом или обратном порядке, быстро называть слово, которое предшествовало данному или следовало за ним: для этого ему нужно было только начать свою прогулку с начала или с конца улицы или найти образ названного предмета и затем «посмотреть» на то, что стоит с обеих сторон от него. Отличия от обычной образной памяти заключались лишь в том, что образы Ш. были исключительно яркими и прочными, что он мог «отворачиваться» от них, а затем, «поворачиваясь» к ним и видеть их снова [41 - По такой технике «наглядного размещения» и «наглядного считывания» образов Ш. был очень близок к другому мнемонисту Ишихара, описанному в свое время в Японии: Susukita Tukasa. Untersuchungen tines auboror-dentlichen Gedaechtnisses in Japan//Tohoku Psychological Folia, I. Sendai, 1933–1934. Р. 15–42, 111–134. (Прим. автора).].
   Убедившись в том, что объем памяти Ш. практически безграничен, что ему не нужно «заучивать», а достаточно только «запечатлевать» образы, что он может вызывать эти образы через очень длительные сроки (мы дадим ниже примеры того, как предложенный ряд воспроизводился Ш. через 10 и даже через 16 лет), мы, естественно, потеряли всякий интерес к попытке «измерить» его память; мы обратились к обратному вопросу: может ли он забывать, и попытались тщательно фиксировать случаи, когда Ш. упускал то или иное слово из воспроизводимого им ряда.
   Такие случаи встречались и, что особенно интересно, встречались нередко.
   Чем же объяснить «забывание» у человека со столь мощной памятью? Чем объяснить, далее, что у Ш. могли встречаться случаи пропуска запоминаемых элементов и почти не встречались случаи неточного воспроизведения (например, замены нужного слова синонимом или близким по ассоциации словом)?
   Исследование сразу же давало ответ на оба вопроса. Ш. не «забывал» данных ему слов; он «пропускал» их при «считывании», и эти пропуски всегда просто объяснялись.
   Достаточно было Ш. «поставить» данный образ в такое положение, чтобы его было трудно «разглядеть», например, «поместить» его в плохо освещенное место или сделать так, чтобы образ сливался с фоном и становился трудно различимым, как при «считывании» расставленных им образов этот образ пропускался, и Ш. «проходил» мимо этого образа, «не заметив» его.
   Пропуски, которые мы нередко замечали у Ш. (особенно в первый период наблюдений, когда техника запоминания была у него еще недостаточно развита), показывали, что они были не дефектами памяти, а дефектами восприятия, иначе говоря, они объяснялись не хорошо известными в психологии нейро-динамическими особенностями сохранения следов (ретро-и проактивным торможением, угасанием следов и т. д.), а столь же хорошо известными особенностями зрительного восприятия (четкостью, контрастом, выделением фигуры из фона, освещенностью и т. д.).
   Ключ к его ошибкам лежал, таким образом, в психологии восприятия, а не в психологии памяти.
   Иллюстрируем это выдержками из многочисленных протоколов.
   Воспроизводя длинный ряд слов, Ш. пропустил слово «карандаш». В другом ряду было пропущено слово «яйцо». В третьем – «знамя», в четвертом – «дирижабль». Наконец, в одном ряду Ш. пропустил непонятное для него слово «путамен». Вот как он объяснял свои ошибки.

   «Я поставил «карандаш» около ограды – вы знаете эту ограду на улице, – и вот карандаш слился с этой оградой, и я прошел мимо. То же было и со словом «яйцо». Оно было поставлено на фоне стены и слилось с ней. Как я мог разглядеть белое яйцо на фоне белой стены?.. Вот и «дирижабль», он серый и слился с серой мостовой… И «знамя» – красное знамя, а вы знаете, ведь здание Моссовета красное, я поставил его около стены и прошел мимо него… А вот «путамен» – я не знаю, что это такое… Оно такое темное слово – я не разглядел его… а фонарь был далеко…»



   Трудности

   При всех преимуществах непосредственного образного запоминания оно вызвало у Ш. естественные трудности, трудности становились тем более выраженными, чем больше Ш. был принужден заниматься запоминанием большого и непрерывно меняющегося материала, – а это стало возникать все чаще тогда, когда он, оставив свою первоначальную работу, стал профессиональным мнемонистом… Начинается второй этап – этап работы над упрощением запоминания, этап разработки новых способов, которые дали бы возможность обогатить запоминание, сделать его независимым от случайностей, дать гарантии быстрого и точного воспроизведения любого материала и в любых условиях.


   Эйдотехника

   Первое, над чем Ш. должен был начать работать, – это освобождение образов от тех случайных влияний, которые могли затруднить их «считывание». Эта задача оказалась очень простой.

   «Я знаю, что мне нужно остерегаться, чтобы не пропустить предмет, – и я делаю его большим. Вот я говорил вам – слово «яйцо». Его легко было не заметить… и я делаю его большим… я прислоняю к стене дома, и лучше освещаю его фонарем…»

   Увеличение размеров образов, их выгодное освещение, правильная расстановка – все это было первым шагом той «эйдо-техники», которой характеризовался второй этап развития Ш. Другим приемом было сокращение и символизация образов, к которой Ш. не прибегал в раннем периоде формирования его памяти и который стал одним из основных приемов в период его работы профессионального мнемониста.

   «Раньше, чтобы запомнить, я должен был представить себе всю сцену. Теперь мне достаточно взять какую-нибудь условную деталь. Если мне дали слово «всадник», мне достаточно поставить ногу со шпорой… Теперешние образы не появляются так четко и ясно, как в прежние годы… Я стараюсь выделить то, что нужно…»

   Прием сокращения и символизации образов привел Ш. к третьему приему, который постепенно приобрел для него центральное значение.
   Получая на сеансах своих выступлений тысячи слов, часто нарочито сложных и бессмысленных, Ш. оказался принужден превращать эти ничего не значащие для него слова в осмысленные образы. Самым коротким путем для этого было разложение длинного и не имеющего смысла или бессмысленной для него фразы на ее составные элементы с попыткой осмыслить выделенный слог, использовав близкую к нему ассоциацию…
   Мы ограничимся несколькими примерами, иллюстрирующими ту виртуозность, с которой Ш. пользовался приемами семантизации и эйдотехники…
   В декабре 1937 г. Ш. была прочитана первая строфа из «Божественной комедии».

     Nel mezzo del camin di nostra vita
     Mi ritrovai per una selva oscura,
     Che la diritta via era smarita,
     Ahi quanta a dir qual era e cosa dura.

   Как всегда, Ш. просил произносить слова предлагаемого ряда раздельно, делая между каждым из них небольшие паузы, которые были достаточны, чтобы превратить бессмысленные для него звукосочетания в осмысленные образы.
   Естественно, что он воспроизвел несколько данных ему строф «Божественной комедии» без всяких ошибок, с теми же ударениями, с какими они были произнесены. Естественно было и то, что это воспроизведение было дано им при проверке, которая была неожиданно проведена… через 15 лет!
   Вот те пути, которые использовал Ш. для запоминания:

   «Nel – я платил членские взносы, и там в коридоре была балерина Нельская; меццо (mezzo) – я скрипач; я поставил рядом с нею скрипача, который играет на скрипке; рядом – папиросы «Дели» – это del, рядом тут же я ставлю камин (camin), di – это рука показывает дверь; nos – это нос, человек попал носом в дверь и прищемил его; tra – он поднимает ногу через порог, там лежит ребенок – это vita, витализм; mi – я поставил еврея, который говорит «ми – здесь ни при чем»; ritrovai – реторта, трубочка прозрачная, она пропадает, – и еврейка бежит, кричит ей «вай» – это vai… Она бежит, и вот на углу Лубянки – на извозчике едет per – отец. На углу Сухаревки стоит милиционер, он вытянут, стоит как единица (una). Рядом с ним я ставлю трибуну, и на ней танцует Сельва (selva); но чтобы она не была Сильва – под ней ломаются подмостки – это звук «э»»…

   Мы могли бы продолжить записи из нашего протокола, но способы запоминания достаточно ясны и из этого отрывка. Казалось бы, хаотичное нагромождение образов лишь усложняет задачу запоминания четырех строчек поэмы; но поэма дана на незнакомом языке, и тот факт, что Ш., затративший на выслушивание строфы и композицию образов не более нескольких минут, мог безошибочно воспроизвести данный текст и повторить его… через 15 лет, «считывая» значения с использованных образов, показывает, какое значение получили для него описанные приемы…
   Чтение только что приведенных протоколов может создать естественное впечатление об огромной, хотя и очень своеобразной логической работе, которую Ш. проводит над запоминаемым материалом.
   Нет ничего более далекого от истины, чем такое впечатление. Вся большая и виртуозная работа, многочисленные приемы которой мы только что привели, носит у Ш. характер работы над образом, или, как мы это обозначили в заголовке раздела, – своеобразной эйдотехники, очень далекой от логических способов переработки получаемой информации. Именно поэтому Ш., исключительно сильный в разложении предложенного материала на осмысленные образы и в подборе этих образов, оказывается совсем слабым в логической организации запоминаемого материала, и приемы его «эйдотехники» оказываются не имеющими ничего общего с логической «мнемотехникой», развитие и психологическое строение которой было предметом такого большого числа психологических исследований [42 - См.: Леонтьев А. Н. Развитие памяти. М., 1931; Он же. Проблемы развития психики. М., 1959; Смирнов А. А. Психология запоминания. М., 1948, и др. (Прим. автора).].
   Этот факт можно легко показать на той удивительной диссоциации огромной образной памяти и полном игнорировании возможных приемов логического запоминания, которую можно было легко показать у Ш.
   Мы приведем лишь два примера опытов, посвященных этой задаче.
   В самом начале работы с Ш. – в конце 20-х годов Л. С. Выготский предложил ему запомнить ряд слов, в число которых входило несколько названий птиц. Через несколько лет – в 1930 г. – А. Н. Леонтьев, изучавший тогда память Ш., предложил ему ряд слов, в число которых было включено несколько названий жидкостей.
   После того как эти опыты были проведены, Ш. было предложено отдельно перечислить названия птиц в первом и названия жидкостей во втором опыте.
   В то время Ш. еще запоминал преимущественно «по линиям», – и задача избирательно выделять слова одной категории оказалась совершенно недоступной ему: самый факт, что в число предъявленных ему слов входят сходные слова, оставался незамеченным и стал осознаваться им только после того, как он «считал» все слова и сопоставил их между собой…
   Мы сказали об удивительной памяти Ш. почти все, что мы узнали из наших опытов и бесед. Она стала для нас такой ясной – и осталась такой непонятной.
   Мы узнали много о ее сложном строении…
   И все же, как мало мы знаем об этой удивительной памяти! Как можем мы объяснить ту прочность, с которой образы сохраняются у Ш. многими годами, если не десятками лет? Какое объяснение мы можем дать тому, что сотни и тысячи рядов, которые он запоминал, не тормозят друг друга и что Ш. практически мог избирательно вернуться к любому из них через 10, 12, 17 лет? Откуда взялась эта нестираемая стойкость следов?
   Его исключительная память, бесспорно, остается его природной и индивидуальной особенностью [43 - Есть данные, что памятью, близкой к описанной, отличались и родители Ш. Его отец – в прошлом владелец книжного магазина, – по словам сына, легко помнил место, на котором стояла любая книга, а мать могла цитировать длинные абзацы из Торы. По сообщению проф. П. Дале (1936), наблюдавшего семью Ш., замечательная память была обнаружена у его племянника. Однако достаточно надежных данных, говорящих о генотипической природе памяти Ш., у нас нет. (Прим. автора).], и все технические приемы, которые он применяет, лишь надстраиваются над этой памятью, а не «симулируют» ее с иными, не свойственными ей приемами.
   До сих пор мы описывали выдающиеся особенности, которые проявлял Ш. в запоминании отдельных элементов – звуков и слов.
   Сохраняются ли эти особенности при переходе к запоминанию более сложного материала – наглядных ситуаций, текстов, лиц?
   Сам Ш. неоднократно жаловался на… плохую память на лица. «Они такие непостоянные, – говорил он. – Они зависят от настроения человека, от момента встречи, они все время изменяются, путаются по окраске, и поэтому их так трудно запомнить».
   В этом случае синестезические переживания, которые в описанных раньше опытах гарантировали нужную точность припоминания удержанного материала, здесь превращаются в свою противоположность и начинают препятствовать удержанию в памяти. Та работа по выделению существенных, опорных пунктов узнавания, которую проделывает каждый из нас при запоминании лиц (процесса, который еще очень плохо изучен психологией [44 - Стоит вспомнить тот факт, что изучение случаев патологического ослабления узнавания лиц – так называемая агнозия на лица, или «прозопагнозия», большое число которых появилось за последнее время в неврологической печати, не дает еще никаких опор для понимания этого сложнейшего процесса. (Прим. автора).]), по-видимому, выпадает у Ш., восприятие лиц сближается у него с восприятием постоянно меняющихся изменений света и тени, которые мы наблюдаем, когда сидим у окна и смотрим на колышущиеся волны реки. А кто может «запомнить» колышущиеся волны?.. Не менее удивительным может показаться и тот факт, что запоминание целых отрывков оказывается у Ш. совсем не блестящим.
   Мы уже говорили, что при первом знакомстве с Ш. он производит впечатление несколько несобранного и замедленного человека. Это проявлялось особенно отчетливо, когда ему читался рассказ, который он должен был запомнить. Если рассказ читался быстро – на лице Ш. появлялось выражение озадаченности, которое сменялось выражением растерянности.

   «Нет, это слишком много… Каждое слово вызывает образы, и они находят друг на друга, и получается хаос… Я ничего не могу разобрать… а тут еще ваш голос… и еще пятна… И все смешивается».

   Поэтому Ш. старался читать медленнее, расставляя образы по своим местам и, как мы увидим ниже, проводя работу, гораздо более трудную и утомительную, чем та, которую проводим мы: ведь у нас каждое слово прочитанного текста не вызывает наглядных образов и выделение наиболее существенных смысловых пунктов, несущих максимальную информацию, протекает гораздо проще и непосредственнее, чем это имело место у Ш. с его образной и синестезической памятью.

   «В прошлом году, – читаем мы в одном из протоколов бесед с Ш. (14 сентября 1936 года), – мне прочитали задачу: «Торговец продал столько-то метров ткани…» Как только произнесли «торговец» и «продал», я вижу магазин и вижу торговца по пояс за прилавком… Он торгует мануфактурой… и я вижу покупателя, стоящего ко мне спиной… Я стою у входной двери, покупатель передвигается немножко влево… и я вижу мануфактуру, вижу какую-то конторскую книжку и все подробности, которые не имеют к задаче никакого отношения… и у меня не удерживается суть…»



   Искусство забывать

   Мы подошли вплотную к последнему вопросу, который нам нужно осветить, характеризуя память Ш. Этот вопрос сам по себе парадоксален, а ответ на него остается неясным. И все-таки мы должны обратиться к нему.
   Многие из нас думают: как найти путь для того, чтобы лучше запомнить? Никто не работает над вопросом: как лучше забыть?
   С Ш. происходит обратное. Как научиться забывать? – вот в чем вопрос, который беспокоит его больше всего…
   Ш. часто выступает в один вечер с несколькими сеансами, и иногда эти сеансы происходят в одном и том же зале, а таблицы с цифрами пишутся на одной и той же доске.

   «Я боюсь, чтобы не спутались отдельные сеансы. Поэтому я мысленно стираю доску и как бы покрываю ее пленкой, которая совершенно непрозрачна и непроницаема. Эту пленку я как бы отнимаю от доски и слышу ее хруст. Когда кончается сеанс, я смываю все, что было написано, отхожу от доски и мысленно снимаю пленку… Я разговариваю, а в это время мои руки как бы комкают эту пленку. И все-таки, как только я подхожу к доске, эти цифры могут снова появиться. Малейшее похожее сочетание – и я сам не замечаю, как продолжаю читать ту же таблицу».

   <…> Ш. пошел дальше; он начал выбрасывать, а потом даже сжигать бумажки, на которых было написано то, что он должен был забыть…
   Однако «магия сжигания» не помогла, и когда один раз, бросив бумажку с записанными на ней цифрами в горящую печку, он увидел, что на обуглившейся пленке остались их следы – он был в отчаянии: значит, и огонь не может стереть следы того, что подлежало уничтожению!
   Проблема забывания, не разрешенная наивной техникой сжигания записей, стала одной из самых мучительных проблем Ш. И тут пришло решение, суть которого осталась непонятной в равной степени и самому Ш., и тем, кто изучал этого человека.

   «Однажды – это было 23 апреля – я выступал 3 раза за вечер. Я физически устал и стал думать, как мне провести четвертое выступление. Сейчас вспыхнут таблицы первых трех… Это был для меня ужасный вопрос… Сейчас я посмотрю, вспыхнет ли у меня первая таблица или нет… Я боюсь, как бы этого не случилось. Я хочу – я не хочу… И я начинаю думать: доска ведь уже не появляется, – и это понятно почему: ведь я же не хочу! Ага!.. Следовательно, если я не хочу, значит, она не появляется… Значит, нужно было просто это осознать!»

   Удивительно, но этот прием дал свой эффект. Возможно, что здесь сыграла свою роль фиксация на отсутствии образа, возможно, что это было отвлечение от образа, его торможение, дополненное самовнушением, – нужно ли гадать о том, что остается нам неясным?.. Но результат оставался налицо…
   Вот и все, что мы можем сказать об удивительной памяти Ш., о роли синестезий, о технике образов и о «летотехнике», механизмы которой до сих пор остаются для нас неясными…



   Л. М. Веккер
   Вторичные образы (Представления) [45 - Веккер Л. М. Психические процессы. – Л.: Изд-во ЛГУ, 1974.]


   Об эмпирических характеристиках представлений

   <…> Мы вернулись от перцептивных процессов назад – к элементарным формам первичных образов, чтобы поставить новые вопросы об этом исходном уровне. Следующий же шаг продвижения от перцептивных процессов вперед ведет от первичных (сенсорно-перцептивных) образов к образам вторичным, т. е. к извлеченным из памяти «первым сигналам», которые воспроизводят прошлые первичные образы и тем самым изображают объекты, в данный момент не воздействующие на рецепторную поверхность анализатора.
   Этот переход диктуется как всей логикой предшествующего анализа, так и местоположением вторичных образов в системе психических процессов. Представления есть необходимое посредствующее звено, смыкающее первосигнальные психические процессы, организованные в форму образов различных видов, и второсигнальные мыслительные или речемыслительные психические процессы, составляющие уже «специально человеческий» уровень психической информации.
   Уже рассмотрение такого важнейшего свойства первичных образов, как обобщенность, которая не случайно завершает перечень эмпирических характеристик перцепта и является «сквозным» параметром всех психических процессов, привело к вопросу о необходимой взаимосвязи восприятия и памяти. Поскольку обобщенность образа выражает отнесенность отображаемого в нем объекта к определенному классу, а класс не может быть содержанием актуального, т. е. в данный момент совершающегося, отражения, обязательным посредствующим звеном здесь является, как упоминалось, включенность апперцепции, т. е. образов, сформированных в прошлом опыте и воплощенных в тех извлекаемых из памяти эталонах, с которыми сличается каждый актуальный перцепт.
   Такие эталоны и есть вторичные образы, или представления, аккумулирующие в себе признаки различных единичных образов. На основе этих признаков строится «портрет класса объектов» и тем самым обеспечивается возможность перехода от перцептивно-образного к понятийно-логическому отображению структуры класса предметов, однородных по какой-либо совокупности своих признаков. Исследование вторичных образов сталкивается с существенными трудностями как в исходном пункте анализа – при описании их основных эмпирических характеристик, так и на этапе теоретического поиска закономерностей, определяющих организацию данной категории «первых сигналов». Эти методические трудности вызваны в первую очередь отсутствием наличного, непосредственно действующего объекта-раздражителя, с которым может быть прямо соотнесено актуальное содержание представления. Помимо того, из-за отсутствия непосредственного воздействия представляемого объекта само представление является трудно поддающейся фиксированию «летучей» структурой.
   В связи с этим экспериментально-психологическое исследование вторичных образов, вопреки его теоретической и прикладной актуальности, несоизмеримо отстает от изучения первичных, сенсорно-перцептивных образов. Здесь очень мало «устоявшегося» эмпирического материала, а имеющиеся данные чрезвычайно фрагментарны и разрозненны.
   В качестве необходимой эмпирической базы теоретического поиска мы приведем лишь суммированные результаты систематизации этих эмпирических данных, представленные не в виде их детального описания, а в виде перечня основных характеристик вторичных образов (схема 2.1), сопровождаемого лишь минимумом необходимых пояснений и ссылок на литературу.

   Схема 2.1. Эмпирические характеристики вторичных образов

   Этот минимум дополнений к каждой из характеристик сводится к следующему:
   I. Особенности пространственно-временной структуры вторичных образов целесообразно вначале перечислить (схема 2.2), а затем дать краткие пояснения.

   Схема 2.2. Пространственно-временная структура вторичных образов

   1. Пространственная панорамность, выявленная в исследованиях Ф. Н. Шемякина и впервые обозначенная этим термином в работах Б. Ф. Ломова, заключается в том, что целостное воспроизведение пространственной структуры объекта во вторичном образе не ограничивается объемом перцептивного поля и выходит за его пределы. Так, пространственный массив, охватываемый единым топографическим представлением («карта-обозрение» Ф. Н. Шемякина), превосходит по угловым размерам объем перцептивного поля, а представление об отдельном объекте может охватывать те компоненты или стороны последнего (например, те стены комнаты и те грани куба), которые при непосредственном восприятии находятся за пределами поля зрения [46 - См.: Шемякин Ф. Н. Ориентация в пространстве // Психологическая наука в СССР. Т. 1. М., 1959; Ломов Б. Ф. Человек и техника, гл. 4. М., 1966.].
   2. В отличие от перцептивного образа, существенной особенностью которого является выделение фигуры из фона, не допускающее, однако, их взаимного отделения, в представлении фигура может не соотноситься с определенной координатой пространственного фона, а фон может быть отделен от фигуры («пустое пространство»).
   3. Выпадение абсолютных величин проявляется в двух моментах: 1) в несохранении числа однородных элементов (например, числа колонн в представлении об Исаакиевском или Казанском соборе, как это показано в работах Б. Г. Ананьева); 2) в нарушении воспроизведения абсолютных размеров отображаемого пространственного массива и в особенности размеров отдельного объекта. [47 - Несохранение пространственной величины отчетливо выявлено, например, в исследовании П. А. Сорокуна «Формирование и развитие пространственных представлений у учащихся» (автореф. докт. дисс. Л., 1968).]
   4. Преобразование геометрической формы в топологическую схему во вторичном образе имеет разнообразные проявления, вскрытые в различных исследованиях. Оно выражается в схематизации образа, описанной Б. Ф. Ломовым. [48 - См.: Ломов Б. Ф. Человек и техника.]
   В связи с вопросом о влиянии структуры представления на процесс узнавания и на организацию моторного акта доминирование топологической схемы над геометрической формой выявлено и описано Н. А. Бернштейном. [49 - См.: Бернштейн Н. А. Топология и метрика движений // Очерки по физиологии движения и физиологии активности. М., 1966.]
   Поэтапность и многоуровневый характер такой «топологизации формы» в представлении выявлен в экспериментах М. В. Лещинского. [50 - См.: Веккер Л. М. и Лещинский М. В. Современная теория памяти и обобщенность представлений // Материалы симпозиума по памяти. Харьков, 1970.]
   Такого рода акцент топологической схемы, патологически усиленный расстройствами памяти, вскрыт также в исследованиях нарушений памяти и наглядно представлен в соответствующих рисунках больных. [51 - См.: Тонконогий И. М. и Цукерман И. И. Клиника нарушений зрительного восприятия и опознания образов // Бионика. М., 1965.]
   5. Симультанность, или «временная панорамность», представлений заключается в том, что компоненты временной и двигательной последовательности имеют тенденцию преобразовываться во вторичном образе в одновременную структуру, в которой эта последовательная динамика очень затушевана или не воспроизводится совсем. По отношению к слуховым музыкальным представлениям, которые воспроизводят не последовательное развертывание, а одновременно-целостную структуру музыкального произведения, это показано Б. М. Тепловым и подчеркнуто Ж. Адамаром. [52 - См.: Теплов Б.М. Психология музыкальных способностей. М., 1947; АдамарЖ. Исследование психологии процесса изобретения в области математики. М., 1970.]
   В области осязательных представлений такое преобразование последовательно-двигательных компонентов в одновременную структуру выявлено в ряде исследований. [53 - См., например: Веккер Л. М. Об осязательных представлениях. Труды Вильнюсского гос. пед. ин-та, 1951; Ананьев Б. Г., Веккер Л. М, Ломов Б. Ф, Ярмоленко А. В. Осязание в процессах познания и труда. М., 1959. Аналогичная перестройка и симультанирование кинестетических представлений выявлены в упоминавшихся исследованиях Ф. Н. Шемякина, посвященных формированию «карты пути» и «карты обозрения».]
   6. Совершающиеся во вторичном образе сдвиги в воспроизведении длительности установлены в многочисленных исследованиях, данные которых обобщены С. Л. Рубинштейном в виде эмпирического закона заполненного временного отрезка. Закон этот состоит в том, что «чем более заполненным и, значит, расчлененным на маленькие интервалы является отрезок времени, тем более длительным он представляется. Этот закон определяет закономерность отклонения психологического времени воспоминания прошлого от объективного времени». [54 - Рубинштейн С. Л. Основы общей психологии. М., 1940. С. 218.]
   7. Что касается третьей временной характеристики – большей прочности сохранения образа временной последовательности по сравнению с временной длительностью, то она в скрытом виде содержится в тех же фактах, которые обобщены в законе заполненного временного отрезка: зафиксированные в нем сдвиги оценки интервала касаются именно его длительности, а временная последовательность сохраняется гораздо полнее.
   II. Особенности модальных характеристик вторичного образа (очень мало изученные и выявленные преимущественно для зрительных цветовых представлений) состоят в том, что во вторичном образе цвета происходит перестройка, аналогичная сдвигам восприятия цвета в затрудненных условиях: образ смещается в сторону основных цветов спектра, а отдельные конкретные оттенки из образа выпадают в тем большей мере, чем более длительным является срок хранения образа. [55 - См., например: Карпенко Н. М. К проблеме зрительных представлений. Труды Института мозга им. Бехтерева. Т. XXVIII. Л., 1940.]
   III. Сдвиги интенсивностных характеристик представления, отмеченные и образно описанные еще Эббингаузом, заключаются в том, что, хотя степень яркости вторичного образа может быть очень различной, в среднем представление по сравнению с сенсорно-перцептивным образом отличается значительно меньшей яркостью. [56 - См.: Эбингауз Г. Основы психологии. СПб., 1890.]
   По сути дела эти изменения интенсивностной характеристики имеют ту же самую тенденцию, что и сдвиги модальных характеристик, – и те и другие преобразуются в том же направлении, что и соответствующие характеристики первичных образов в затрудненных условиях их формирования, при наложении помех.
   Интенсивностные характеристики вторичных образов, как и первичных, в этих условиях ослабевают – образы становятся более бледными.
   Этим заканчивается первая подгруппа перечня основных эмпирических характеристик вторичного образа, охватывающая его пространственно-временную структуру, модальность и интенсивность.
   За этой подгруппой первичных характеристик, как и в случае перцептивных образов, следует вторая подгруппа эмпирических характеристик вторичных образов. В нее входят характеристики, представляющие собой результат перестройки и специфическую модификацию первичных и в своей основе общих для всякого образа параметров соответственно его данной конкретной форме.
   IV. Первой из вторичных характеристик представления, которая, как и бледность, упоминалась еще Эббингаузом, является неустойчивость. Будучи по самой своей сущности (как проявление непостоянства) отрицательным эквивалентом или выражением дефицита константности, свойственной перцептивному образу, неустойчивость представления, хорошо известная каждому по собственному опыту, заключается в колеблемости и текучести его компонентов.
   Эта текучесть, по удачному выражению С. Л. Рубинштейна, «как бы вводит в представление ряд переменных». [57 - Рубинштейн С. Л. Основы общей психологии. С. 242.]
   Не случайно поэтому экспериментальные исследования (например, работы Е. И. Тютюник) обнаруживают во вторичных образах феномен, аналогичный «мерцанию формы», свойственному перцептивным образам при затрудненных условиях их формирования на первых фазах становления.
   V. Фрагментарность представлений, также отмеченная еще Эббингаузом и подтвержденная многочисленными более поздними и современными исследованиями (Рубинштейн, Ананьев, Зотов, Веккер, Лещинский, Тютюник, Безбородко), состоит в том, что «при внимательном анализе или попытке установить все стороны или черты предмета, образ которого дан в представлении, обычно оказывается, что некоторые стороны, черты или части вообще не представлены». [58 - Там же. С. 241.]
   Продолжая сопоставление с эмпирическими характеристиками перцептивных образов, легко увидеть, что если неустойчивость представления есть аналог неполной константности, то фрагментарность представляет собой эквивалент неполной целостности или выражение ее дефицита в представлении по сравнению с восприятием.
   VI. Параметр обобщенности, будучи общей характеристикой не только всех видов образов, но и вообще всех психических процессов, имеет во вторичных образах свою отчетливо выраженную специфичность по сравнению с обобщенностью первичных образов. Если первичный образ, какова бы ни была степень его генерализованности, всегда является обобщенным изображением того конкретного единичного объекта, который воздействует на анализатор, то вторичный образ, в силу того что представляемый объект не воздействует на органы чувств, может быть не только единичным, но и общим. Это означает, что, воплощая в себе целый ряд ступеней обобщенности образа, на высших из этих ступеней представление освобождается от «прикованности» к единичному объекту и «может быть обобщенным образом не единичного предмета или лица, а целого класса или категории аналогичных предметов». [59 - Рубинштейн С. Л. Основы общей психологии. С. 242.]
   Производный характер второй подгруппы характеристик по отношению к первичным эмпирическим характеристикам представления выражается в том, что неустойчивость, фрагментарность и обобщенность, как и их перцептивные гомологи – константность, целостность и обобщенность, охватывают все три первичных параметра вторичного образа: пространственно-временную структуру, модальность и интенсивность. Неустойчивость выражается в колеблемости не только пространственных компонентов образа, относящихся к форме, величине и т. д., но и его модальных характеристик, например цветотоновых («мерцание цвета» в представлении) и интенсивностных (колебание яркости). Фрагментарность также проявляется в выпадении как пространственно-временных компонентов образа (частей или деталей фигуры или фона), так и его модально-интенсивностных характеристик (оттенков цвета, тембра или специфических особенностей воспроизведения механических свойств в осязательном представлении). Такой же тройственный состав имеет и обобщенность представлений, которая обнаруживает себя как «портрет» не только класса фигур, но и класса свойств качественно-модальных (цветов, тонов, проявления упругости и т. д.) и интенсивностно-энергетических (яркость, сила).
   Все эти три характеристики – неустойчивость, фрагментарность и обобщенность – являются, таким образом, действительно выражением модификаций первичных параметров представления.




   Часть III
   Мышление


   А. Н. Леонтьев
   Мышление [60 - Леонтьев А. Н. Философская энциклопедия, т. 3. – М., 1964.]

   Мышление – процесс отражения объективной реальности, составляющий высшую ступень человеческого познания. Мышление дает знание о существенных свойствах, связях и отношениях объективной реальности, осуществляет в процессе познания переход «от явления к сущности». В отличие от ощущения и восприятия, т. е. процессов непосредственно-чувственного отражения, мышление дает непрямое, сложно опосредствованное отражение действительности. Хотя мышление имеет своим единственным источником ощущения, оно переходит границы непосредственно-чувственного познания и позволяет человеку получать знание о таких свойствах, процессах, связях и отношениях действительности, которые не могут быть восприняты его органами чувств <…>.
   Мышление является объектом изучения ряда научных дисциплин: теории познания, логики, психологии и физиологии высшей нервной деятельности; последнее время мышление изучается также в кибернетике в связи с задачами технического моделирования логических операций. Марксизм рассматривает мышление как продукт исторического развития общественной практики, как особую теоретическую форму человеческой деятельности, являющуюся дериватом деятельности практической. Даже на той ступени развития, когда мышление приобретает относительную независимость, практика остается его основой и критерием его истинности.
   Мышление есть функция человеческого мозга и в этом смысле представляет собой естественный процесс; однако мышление человека не существует вне общества, вне языка, вне накопленных человечеством знаний и выработанных им способов мыслительной деятельности: логических, математических и т. п. действий и операций. Каждый отдельный человек становится субъектом мышления, лишь овладевая языком, понятиями, логикой, представляющими собой продукт развития общественно-исторической практики; даже задачи, которые он ставит перед своим мышлением, порождаются общественными условиями, в которых он живет. Таким образом, мышление человека имеет общественную природу.
   Старый метафизический подход к мышлению неизбежно ограничивал возможности научного исследования природы и механизмов мыслительной деятельности. Эта ограниченность порождалась прежде всего тем, что мышление рассматривалось исключительно в форме внутренней, данной в самонаблюдении деятельности, в форме процессов дискурсивного, словесно-логического познания, протекающих по якобы неизменным, присущим им внутренним законам. При этом объектом изучения служили, как правило, собственные мыслительные процессы исследователей.
   На протяжении почти всего XIX в. конкретно научные представления о мышлении развивались под влиянием формальной логики и на основе субъективно-эмпирической ассоцианистической психологии. Психологический анализ мышления сводился главным образом к выделению отдельных мыслительных процессов: абстракции и обобщения, сравнения и классификации. Описывались также разные виды суждений и умозаключений, причем описания эти прямо заимствовались из формальной логики.
   В формально-логическом духе освещался и вопрос о природе понятий. Понятия изображались как продукт процесса своеобразного «наслаивания» друг на друга чувственных образов, в ходе которого несовпадающие признаки, наоборот, взаимно усиливаются; последние якобы и образуют содержание общих представлений и понятий, которые у человека ассоциируются с соответствующими словами.
   Основы ассоцианистической теории, заложенные Гоббсом и особенно развитые в трудах Гартли и Пристли, были внесены в субъективно-эмпирическую психологию XIX в. в Англии главным образом Спенсером и Бэном, в Германии – Гербартом, Эббингаузом и Вундтом, во Франции – Тэном и др. Ее основным объяснительным понятием стало понятие ассоциации, т. е. связи между психическими явлениями (ощущениями, представлениями, идеями), которая возникает под влиянием повторения их сочетаний во времени или пространстве.
   С этой точки зрения мышление изображалось как процесс, представляющий собой сложные цепи ассоциаций, протекающих в сознании. Последовательное проведение взглядов на мышление как на поток ассоциаций наталкивалось, однако, на неразрешимые трудности. Невозможно было, например, объяснить, каким образом ассоциации, образующие мыслительные процессы, приобретают избирательный и целенаправленный характер. Поэтому большинство авторов, стоящих на ассоцианистических позициях, было вынуждено ввести, наряду с понятием ассоциации, понятия творческого синтеза, активной апперцепции и т. п., в которые вкладывался идеалистический смысл. Последующие попытки свести мышление к элементарным процессам были сделаны в первой четверти XX в. американскими психологами-бихевиористами (Торндайком, Уостоном). Они пытались интерпретировать внутреннюю мыслительную деятельность как совокупность сложных цепей речевых (беззвучных) навыков, формирующихся по общей для поведения животных и человека схеме «стимул – реакция». Впоследствии это представление о мышлении было усложнено, но его чисто натуралистический характер полностью сохранился.
   К направлениям, противостоящим <…> ассоцианистскому и «атомистическому» пониманию мышления, относятся прежде всего работы вюрцбургской школы (Ах, Кюльпе, Мессер и др.). Изучая логическое мышление у взрослых с помощью метода экспериментального самонаблюдения, эти авторы описали ряд особенностей, характеризующих с субъективной стороны протекание внутренних мыслительных процессов: их несводимость к простому ассоциированию словесных понятий, подчиненность их цели («детерминирующей тенденции») и свойственную им безобразность. Исследователи вюрцбургской школы, однако, полностью оставались на идеалистических позициях, рассматривая мышление в отрыве от чувственности и практики – как проявление особой духовной способности.
   Особенно резко выраженную антиассоцианистскую позицию занимали представители «гештальтпсихологии» (Вертхеймер, Келер, Коффка, Левин и др.). Исходя из идеи подчиненности психических процессов принципу образования целостных форм, они понимали мышление как непосредственное усматривание искомого решения, выражающееся изменением структуры проблемной ситуации в сознании субъекта. В результате такого «переструктурирования» субъекту открываются с этой точки зрения новые, заключенные в исходной ситуации отношения и функциональные свойства. Процесс этот не может быть выведен из прежде накопленных ассоциаций, из опыта поведения и научения; он представляет собой «автохтонный», самопорождающийся процесс. Таким образом, по своему философскому смыслу это понимание мышления по существу смыкается с идеалистическим интуитивизмом.
   Общей чертой, характеризующей перечисленные теории, в том числе и ассоцианистские, является их антиисторизм, отказ от изучения происхождения и общественно-исторического развития человеческого мышления. Если в них и шла речь о развитии, то оно понималось как процесс чисто количественного накопления ассоциаций, их обобщения, дифференцирования и объединения во все более сложные цепи и комплексы. Такое понимание развития удерживалось как психологами-эволюционистами (Спенсером), так и в работах по психологии народов (Вундтом).
   Только в начале XX в. конкретные исследования мышления приобрели черты подлинного историзма и появились работы, систематизирующие накопленные прежде многочисленные этнографические данные о качественном своеобразии мышления народов, стоящих на относительно низких ступенях общественно-экономического и культурного развития (Л. Леви-Брюль, Вейле и др.). При всей неудовлетворительности теоретических интерпретаций излагаемых в них фактических материалов работы эти имели то значение, что они показали несостоятельность положения о неизменности законов человеческого духа и внесли в учение о мышлении идею о качественных изменениях, которые оно претерпевает в ходе исторического развития.
   Второе направление исследований, сыгравшее важную роль в понимании природы и механизмов мышления, составили экспериментальные работы, посвященные изучению предыстории человеческого мышления, – его генетических корней в животном мире. Уже первые систематические исследования (В. Келер, Р. Иеркс, Н. Н. Ладыгина-Котс) интеллектуального поведения человекообразных обезьян показали, что у высших животных существует сложная деятельность, которая по своему характеру сходна с мышлением, хотя и протекает в форме внешнедвигательных операций («практический интеллект», или, по Павлову, «ручное мышление» животных).
   Изучение интеллектуального поведения высших животных, углубив генетический подход к мышлению, вместе с тем поставило перед конкретными исследованиями проблему о принципиальном, качественном изменении мыслительных процессов при переходе к человеку. Конкретизируя положение Энгельса о роли труда в формировании человека, Выготский показал, что «мышление» животных превращается в подлинное человеческое мышление под влиянием перекрещивания линии развития практических предметных действий и линии развития голосовых реакций, которое необходимо происходит в условиях коллективной трудовой деятельности. В результате голосовые сигналы, посредством которых осуществляется общение животных, все более превращаются из инстинктивно-выразительных в отражающие объективное содержание и становятся носителями обобщений, вырабатывающихся в практическом опыте, т. е. приобретают функцию означения. С другой стороны, практическое интеллектуальное поведение «оречевляется», опосредствуется языком, словесными понятиями и в силу этого оказывается способным приобрести в ходе дальнейшего развития форму внутренних речевых процессов, свойственную словесно-логическому мышлению.
   Исследования интеллектуального поведения человекообразных обезьян дали толчок экспериментальному изучению процессов практического, так называемого «наглядно-действенного» мышления и у человека. Почти тотчас вслед за работой В. Келера были начаты с помощью разработанной им принципиальной методики многочисленные исследования на детях. Эти исследования позволили выделить и описать процессы наглядно-действенного мышления как составляющие необходимую стадию умственного развития ребенка.
   В дальнейших работах, среди которых широкой известностью пользуются исследования А. Валлона и Ж. Пиаже, было экспериментально показано, что словесно-логическое мышление развивается из практических интеллектуальных операций, путем их «интериоризации», т. е. путем перехода прежде внешних предметных действий в действия внутренние, умственные, совершающегося в условиях общения ребенка с окружающими и в связи с успехом его речевого развития.
   Большой вклад в теорию онтогенетического развития мышления внесли исследования Л. С. Выготского и его школы, посвященные проблеме активного формирования мыслительных процессов. Значение этих исследований состоит в том, что развитие мышления рассматривается не как идущее само собой под влиянием накопления знаний и их систематизации, а как процесс усвоения ребенком общественно-исторически выработанных умственных действий и операций. Так как это усвоение имеет строго закономерный характер, то, управляя им, можно активно и планомерно формировать у учащихся необходимые мыслительные процессы – программировать их развитие (П. Я. Гальперин).
   Новый аспект в изучение мышления внесли задачи, возникшие в связи с усложнением техники производства, что потребовало исследовать мышление, оперирующее наглядными механическими отношениями (так называемый «технический интеллект»). Вместе с этими исследованиями, чаще всего подчиненными целям профессионального отбора, были предприняты также работы, посвященные изучению сложной мыслительной деятельности конструкторов, шахматистов, дешифровщиков аэрофотосъемок и т. п. Все это значительно расширило круг процессов, относимых к числу интеллектуальных, мыслительных.
   К числу важнейших общетеоретических проблем мышления относится прежде всего проблема соотношения внутренней, мыслительной, и внешней, практической, деятельности человека. <…>
   Если при непосредственном взаимодействии субъекта и объекта последний открывает свои свойства лишь в границах, обусловленных составом и степенью тонкости ощущений субъекта, то в процессе взаимодействия, опосредствованного орудием, познание выходит за эти границы. Так, при механической обработке предмета из одного материала предметом, сделанным из другого материала, мы подвергаем безошибочному испытанию их относительную твердость в пределах и с точностью, совершенно недоступных непосредственно-чувственной оценке, в данном случае оценке при помощи органов кожно-мышечных ощущений. По зрительно воспринимаемой деформации одного из них мы умозаключаем о большей твердости другого. Идя по этому пути, мы можем, далее, построить шкалу твердости тел и выделить такие объективные единицы твердости, применение которых способно дать точное и независимое от постоянно колеблющихся порогов ощущений познание данного свойства. Для этого, однако, опыт практических действий должен отражаться в такой форме, в которой их познавательный результат может закрепляться, обобщаться и передаваться другим людям. Такой формой и является слово, языковой знак. Первоначально познание свойств, недоступных непосредственно-чувственному отражению, является непреднамеренным результатом действий, направленных на практические цели. Лишь вслед за этим оно может отвечать специальной задаче, например, оценить пригодность исходного материала или промежуточного продукта путем предварительного испытания, практического «примеривания» его. Такого рода действия, подчиненные познавательной цели, т. е. результатом которых являются добываемые посредством их знания, представляют собой уже настоящее мышление в его внешней, практической форме. Познавательный результат таких действий, передаваясь в процессе речевого общения другим людям, входит в систему знаний, составляющих содержание сознания коллектива, общества.
   Языковая форма выражения и закрепления результатов первоначально внешнепредметной познавательной деятельности создает условие, благодаря которому в дальнейшем отдельные звенья этой деятельности могут выполняться уже только в речевом, словесном плане. Так как речевой процесс осуществляет при этом прежде всего познавательную функцию, а не функцию общения, то его внешнезвуковая, произносительная сторона все более редуцируется; происходит переход от громкой речи к речи «про себя», «в уме» – к внутренней словесной мыслительной деятельности. Между исходными чувственными данными и практическими действиями теперь включаются все более длинные цепи внутренних процессов мысленного сопоставления, анализа и т. д. В ходе дальнейшего развития эти внутренние познавательные процессы постепенно приобретают относительную самостоятельность и способность отделяться от внешней, практической деятельности. При этом разделение труда приводит к тому, что умственная духовная деятельность и практическая материальная деятельность могут выпадать на долю различных людей. В условиях развития частной собственности на средства производства и дифференциации общества на антагонистические общественные классы происходит отрыв умственного труда от труда физического и внутренняя, мыслительная деятельность начинает все более противопоставляться внешней, материальной деятельности. Она кажется теперь вполне независимой от последней, имеющей принципиально другую природу и происхождение. Эти представления о мыслительной деятельности и закрепляются впоследствии идеологами в идеалистических теориях мышления.
   Изучение особенностей мыслительной, умственной деятельности составляет задачу наук о мышлении. Особенности внутренней, теоретической деятельности отвлеченного мышления определяются тем, что она протекает без прямого соприкосновения с внешней действительностью, с объектами материального мира, хотя и опирается обычно на те или иные чувственные представления, схемы и т. п.
   В отличие от процессов познания, которые осуществляются непосредственно в практике – в промышленности и эксперименте – и в силу этого жестко ограничены рамками возможности производить те или другие действия в наличных предметных условиях, теоретическая, мыслительная деятельность обладает принципиально беспредельными возможностями проникновения в реальность, в сущность ее явлений.
   С другой стороны, утрата внутренней теоретической деятельностью прямого и непрерывного контакта с материальными объектами приводит к тому, что она может отрываться от действительности и создавать ложные, извращенные представления о ней. Именно это обстоятельство порождает проблему критерия истинности мышления, критерия адекватности его результатов объективной реальности.
   Заслуга марксизма состоит в разработке учения о практике как о единственном критерии истинности наших знаний. Введение этого критерия обозначает необходимость проверки тех теоретических результатов, к которым приходит мышление в практической деятельности и эксперименте. Конечно, такая проверка отнюдь не всегда может быть осуществлена прямо вслед за достигнутым теоретическим результатом и тем более непосредственно самим субъектом мышления. Под практикой и в этом случае следует разуметь не только и не столько практику индивидуального субъекта познания, сколько практику общественную, к тому же не только ближайшую практику, но и практику, иногда отдаленную от проверяемых теоретических результатов десятками и даже сотнями лет. Все это делает необходимым, чтобы опыт практики учитывался уже в самом процессе мышления, причем эта необходимость выступает тем более, чем сложнее и «длиннее» становится путь, проходимый познанием в плане умственной, внутренней, теоретической деятельности.
   То, что теоретическое мышление не может обходиться без руководства некими предписаниями, или правилами, которые служили бы для него ариадниной нитью, так или иначе сознавалось всеми теоретиками. «Без этого, – писал Лейбниц, – наш разум не смог бы проделать длинного пути, не сбившись с дороги». Исторически выработанная человечеством система такого рода «правил («законов мышления») и составляет содержание особой дисциплины – логики, развивавшейся под влиянием прогресса человеческих знаний, науки. Анализ природы логических законов приводит ко второму аспекту проблемы теоретического познания и практики, а именно к вопросу о том, как входит опыт практики в самый процесс мышления.
   <…> В качестве первого автора, систематизировавшего правила рассуждения, независимые от конкретного предмета познания, обычно называют Аристотеля. Система, изложенная Аристотелем, стала исходной для последующего развития классической формальной логики. Изучение мышления, однако, не могло ограничиться только анализом, описанием и формулированием элементарных правил дискурсии; оно включило в себя также более широкие проблемы об отношении мышления к объективной реальности и об общем методе познания.
   Как показывают современные психологические и генетико-эпистемологические исследования, внутренняя мыслительная деятельность не только является дериватом внешней, практической деятельности, но имеет принципиально то же строение, что и практическая деятельность. Как и деятельность практическая, внутренняя, мыслительная деятельность также отвечает тем или иным потребностям и побуждениям и соответственно испытывает на себе регулирующее действие эмоций. <…>
   Как и в практической деятельности, в мыслительной деятельности могут быть выделены отдельные действия, подчиненные конкретным сознательным целям. Они-то и составляют основную «единицу» деятельности, не только внешней, практической, но и внутренней, мыслительной. Наконец, как и практическое действие, всякое внутреннее, умственное действие осуществляется теми или иными способами, т. е. посредством определенных операций.
   В отличие от действия, содержание которого определяется субъективной целью, содержание операций, образующих его состав, определяется объективными условиями выполнения данного действия.
   Так как указанные структурные «единицы» деятельности относительно самостоятельны и вместе с тем представляют собой элементы структуры, которая является общей и для внешней, практической, и для умственной мыслительной деятельности, то они могут входить в одну и ту же единую деятельность в обеих своих формах: и внешней, и внутренней. Например, в состав теоретической, мыслительной деятельности могут входить действия внешние, практические, а в эти внешние действия, в свою очередь, отдельные внутренние, умственные логические или математические операции. Такого рода «сплавы» процессов внешних и внутренних, практических и умственных наблюдаются постоянно и тем более отчетливо, чем более практическая деятельность интеллектуализируется, сближается с умственной и, с другой стороны, чем более умственная деятельность вооружается внешними техническими средствами. Таким образом, мыслительная деятельность как полностью внутренняя представляет собой лишь частный случай и поэтому отнюдь не может рассматриваться исключительно в этой ее форме.
   К еще более важным выводам приводит анализ тех генетических и динамических отношений, которые связывают между собой умственные действия и операции. Любые операции, безразлично внешнедвигательные или внутренние, умственные, являются по своему происхождению трансформированными действиями. Это значит, что всякая операция первоначально формируется в виде сознательного, подчиненного ясно выделенной цели действия, осуществляющего некоторое звено живой человеческой деятельности – практической, учебной, познавательной и т. д. Лишь полное освоение действия и включение его в состав более сложных целостных действий, в которых оно окончательно отрабатывается, теряет свои избыточные звенья и автоматизируется, превращает его в способ выполнения этих действий, т. е. в собственно операцию. Так как система мыслительных операций, осуществляющих умственные действия, полностью покрывает по своему объему их содержание, то может создаться представление, будто она целиком исчерпывает мышление, иначе говоря, будто формальная логика является единственной наукой о мышлении и ее законы суть единственные его законы.
   Это иллюзорное представление получает свое кажущееся подтверждение в факте существования «думающих» электронных машин. Современные вычислительные машины действительно осуществляют сложнейшие мыслительные операции, намного превосходя по точности и быстроте возможности человеческого мозга. Однако машина может выполнять лишь такие процессы, которые полностью «технизировались» в самом мышлении человека: иначе их вообще невозможно было бы технически моделировать. Умственные операции не добавляются к деятельности мышления, а образуют ее состав так же, как, например, технологические операции не добавляются к производственной деятельности, а образуют ее, и возникают взгляды, утверждающие принципиальную сводимость мышления человека к «мышлению» машин.
   В действительности же мышление в строгом и полном значении этого понятия у машин также не существует, как не существует у них и труда. Подобно тому как машина не является действительным субъектом труда, так она не может стать и субъектом мышления, познания. Из этих положений отнюдь, конечно, не вытекает, что возможности технического моделирования мышления ограничены некими абстрактными пределами. Пределы эти смещаются, все более и более расширяясь, что происходит в силу постоянно идущей трансформации развивающихся познавательных, мыслительных действий в мыслительные, умственные операции. Таким образом, то, что сегодня выступает в виде неформализуемого живого действия, завтра может стать операцией – способом решения новых творческих познавательных задач, формализоваться и быть переданным машине.
   Развитие электронной вычислительной техники остро подчеркнуло еще одну сторону связи между внутренней, идеальной мыслительной деятельностью и деятельностью внешней, материальной. Если с генетической точки зрения эта связь находит свое выражение в процессах интериоризации первоначально внешней деятельности, то другая, не менее существенная сторона этой связи выражается в процессах, идущих в противоположном направлении, – в процессах экстериоризации, т. е. в переходах внутренних мыслительных действий и операций из свойственной им свернутой, сокращенной формы в развернутую, внешнюю форму. Такого рода обратное их преобразование, иногда полное, иногда неполное, происходит постоянно, например, в случаях возникновения затруднений, создающих необходимость контролировать умственные действия посредством записей, схем, уравнений и т. п. Это является совершенно необходимым в целях их коммуникации другим людям, например в условиях обучения или сотрудничества. Вместе с тем переход умственных процессов в развернутую внешнюю форму делает единственно возможным их кристаллизацию в орудиях и машинах – этих «…созданных человеческой рукой органах человеческого мозга» (Маркс К. – Большевик. – 1939. – № 11–12. – С. 63). Если при создании простых машин этот процесс выступает в еще непрямом и поэтому неясном своем выражении, то при конструировании электронных вычислительных машин, которые выполняют операции самого мышления, он становится непосредственно видимым.


   Л. С. Выготский
   Мышление и речь [61 - Выготский Л. С. Мышление и речь. М., 1934.]


   Проблема и метод исследования

   Проблема мышления и речи принадлежит к кругу тех психологических проблем, в которых на первый план выступает вопрос об отношении различных психологических функций, различных видов деятельности сознания. Центральным моментом всей этой проблемы является, конечно, вопрос об отношении мысли к слову.
   Если попытаться в кратких словах сформулировать результаты исторических работ над проблемой мышления и речи в научной психологии, можно сказать, что все решение этой проблемы, которое предлагалось различными исследователями, колебалось всегда и постоянно – от самых древних времен и до наших дней – между двумя крайними полюсами – между отождествлением и полным слиянием мысли и слова и между их столь же метафизическим, столь же абсолютным, столь же полным разрывом и разъединением.
   Весь вопрос упирается в метод исследования, и нам думается, что если с самого начала поставить перед собой проблему отношений мышления и речи, необходимо также наперед выяснить себе, какие методы должны быть применимы при исследовании этой проблемы, которые могли бы обеспечить ее успешное разрешение,
   Нам думается, что следует различать двоякого рода анализ, применяемый в психологии. Исследование всяких психологических образований необходимо предполагает анализ. Однако этот анализ может иметь две принципиально различные формы, из которых одна, думается нам, повинна во всех тех неудачах, которые терпели исследователи при попытках разрешить эту многовековую проблему, а другая является единственно верным и начальным пунктом для того, чтобы сделать хотя бы самый первый шаг по направлению к ее решению.
   Первый способ психологического анализа можно было бы назвать разложением сложных психологических целых на элементы. Его можно было бы сравнить с химическим анализом воды, разлагающим ее на водород и кислород. Существенным признаком такого анализа является то, что в результате его получаются продукты, чужеродные по отношению к анализируемому целому, – элементы, которые не содержат в себе свойств, присущих целому как таковому, и обладают целым рядом новых свойств, которых это целое никогда не могло обнаружить. С исследователем, который, желая разрешить проблему мышления и речи, разлагает ее на речь и мышление, происходит совершенно то же, что произошло бы со всяким человеком, который в поисках научного объяснения каких-либо свойств воды, например, почему вода тушит огонь или почему к воде применим закон Архимеда, прибег бы к разложению воды на кислород и водород как к средству объяснения этих свойств. Он с удивлением узнал бы, что водород сам горит, кислород поддерживает горение, и никогда не сумел бы из свойств этих элементов объяснить свойства, присущие целому.
   Нигде результаты этого анализа не сказались с такой очевидностью, как именно в области учения о мышлении и речи. Само слово, представляющее собой живое единство звука и значения и содержащее в себе, как живая клеточка, в самом простом виде все основные свойства, присущие речевому мышлению в целом, оказалось в результате такого анализа раздробленным на две части, между которыми затем исследователи пытались установить внешнюю механическую ассоциативную связь.
   Нам думается, что решительным и поворотным моментом во всем учении о мышлении и речи далее является переход от этого анализа к анализу другого рода. Этот последний мы могли бы обозначить как анализ, расчленяющий сложное единое целое на единицы. Под единицей мы подразумеваем такой продукт анализа, который, в отличие от элементов, обладает всеми основными свойствами, присущими целому, и которые являются далее неразложимыми живыми частями этого единства. Не химическая формула воды, но изучение молекул и молекулярного движения является ключом к объяснению отдельных свойств воды. Так же точно живая клетка, сохраняющая все основные свойства жизни, присущие живому организму, является настоящей единицей биологического анализа. Психологии, желающей изучить сложные единства, необходимо понять это. Она должна найти эти неразложимые, сохраняющие свойства, присущие данному целому как единству единицы, в которых в противоположном виде представлены эти свойства, и с помощью такого анализа пытаться разрешить встающие пред нею конкретные вопросы. Что же является такой единицей, которая далее неразложима и в которой содержатся свойства, присущие речевому мышлению как целому? Нам думается, что такая единица может быть найдена во внутренней стороне слова – в его значении.
   В слове мы всегда знали лишь одну его внешнюю, обращенную к нам сторону. Между тем в его другой, внутренней стороне и скрыта как раз возможность разрешения интересующих нас проблем об отношении мышления и речи, ибо именно в значении слова завязан узел того единства, которое мы называем речевым мышлением.
   Слово всегда относится не к одному какому-нибудь отдельному предмету, но к целой группе или к целому классу предметов. В силу этого каждое слово представляет собой скрытое обобщение, всякое слово уже обобщает, и с психологической точки зрения значение слова прежде всего представляет собой обобщение. Но обобщение, как это легко видеть, есть чрезвычайно словесный акт мысли, отражающий действительность совершенно иначе, чем она отражается в непосредственных ощущениях и восприятиях. Качественное отличие единицы в основном и главном есть обобщенное отражение действительности. В силу этого мы можем заключить, что значение слова, которое мы только что пытались раскрыть с психологической стороны, его обобщение представляет собой акт мышления в собственном смысле слова.
   Но вместе с тем значение представляет собой неотъемлемую часть слова как такового, оно принадлежит царству речи в такой же мере, как и царству мысли. Слово без значения есть не слово, но звук пустой. Слово, лишенное значения, уже не относится более к царству речи. Поэтому значение в равной мере может рассматриваться и как явление, речевое по своей природе, и как явление, относящееся к области мышления. Оно есть речь и мышление в одно и то же время, потому что оно есть единица речевого мышления. Если это так, то очевидно, что метод исследования интересующей нас проблемы не может быть иным, чем метод семантического анализа, метод анализа смысловой стороны речи, метод изучения словесного значения. Изучая развитие, функционирование, строение, вообще движение этой единицы, мы можем познать многое из того, что поможет нам выяснить вопрос об отношении мышления и речи, вопрос о природе речевого мышления.
   Первоначальная функция речи является коммуникативной функцией. Речь есть прежде всего средство социального общения, средство высказывания и понимания. Эта функция речи обычно также в анализе, разлагающем на элементы, отрывалась от интеллектуальной функции речи, и обе функции приписывались речи как бы параллельно и независимо друг от друга. Речь как бы совмещала в себе и функции общения, и функции мышления, но в каком отношении стоят эти обе функции друг к другу, как происходит их развитие и как обе структурно объединены между собой – все это оставалось и остается до сих пор не исследованным. Между тем значение слова представляет в такой же мере единицу этих обеих функций речи, как и единицу мышления. Что непосредственное общение душ невозможно – это является, конечно, аксиомой для научной психологии. Известно и то, что общение, не опосредствованное речью или другой какой-либо системой знаков или средств общения, как оно наблюдается в животном мире, делает возможным только общение самого примитивного типа и в самых ограниченных размерах. В сущности это общение с помощью выразительных движений не заслуживает даже названия общения, а скорее должно быть названо заражением. Испуганный гусак, видящий опасность и криком поднимающий всю стаю, не только сообщает ей о том, что он видел, а скорее заражает ее своим испугом. Общение, основанное на разумном понимании и на намеренной передаче мысли и переживаний, непременно требует известной системы средств, прототипом которой была, есть и всегда останется человеческая речь, возникшая из потребности в общении в процессе труда.
   Для того чтобы передать какое-либо переживание или содержание сознания другому человеку, нет другого пути, кроме отнесения передаваемого содержания к известному классу явлений, а это, как мы уже знаем, непременно требует обобщения. Таким образом, оказывается, что общение необходимо предполагает обобщение и развитие, словесного значения, т. е. обобщение становится возможным при развитии общения. Таким образом, высшие, присущие человеку формы психологического общения возможны только благодаря тому, что человек с помощью мышления обобщенно отражает действительность.
   Стоит обратиться к любому примеру, для того чтобы убедиться в этой связи общения и обобщения, этих двух основных функций речи. Я хочу сообщить кому-либо, что мне холодно. Я могу дать ему понять это с помощью ряда выразительных движений, но действительное понимание и сообщение будет иметь место только тогда, когда я сумею обобщить и назвать то, что я переживаю, т. е. отнести переживаемое мной чувство холода к известному классу состояний, знакомых моему собеседнику. Вот почему целая вещь является несообщаемой для детей, которые не имеют еще известного обобщения. Дело тут не в недостатке соответствующих слов и звуков, а в недостатке соответствующих понятий и обобщений, без которых понимание невозможно. Как говорит Толстой, почти всегда непонятно не само слово, а то понятие, которое выражается словом. Слово почти всегда готово, когда готово понятие. Поэтому есть все основания рассматривать значение слова не только как единство мышления и речи, но и как единство обобщения и общения, коммуникации и мышления. Принципиальное значение такой постановки вопроса для всех генетических проблем мышления и речи совершенно неизмеримо. Оно заключается прежде всего в том, что только с этим допущением становится впервые возможным каузально-генетический анализ мышления и речи.


   Генетические корни мышления и речи

   Основной факт, с которым мы сталкиваемся при генетическом рассмотрении мышления и речи, состоит в том, что отношение между этими процессами является не постоянной, неизменной на всем протяжении развития величиной, а величиной переменной… Кривые развития многократно сходятся и расходятся, пересекаются, выравниваются в отдельные периоды и идут параллельно, даже сливаются в отдельных своих частях, затем снова разветвляются.
   Это верно как в отношении филогенеза, так и онтогенеза. Следует сказать прежде всего, что мышление и речь имеют генетически совершенно различные корни. Этот факт можно считать прочно установленным целым рядом исследований в области психологии животных. Развитие той и другой функции не только имеет различные корни, но и идет на протяжении всего животного царства по различным линиям.
   Решающее значение для установления этого первостепенной важности факта имеют исследования интеллекта и речи человекоподобных обезьян, в особенности исследования Келера (1921) и Йеркса (1925).
   В опытах Келера мы имеем совершенно ясное доказательство того, что зачатки интеллекта, т. е. мышления в собственном смысле слова, появляются у животных независимо от развития речи и вовсе не в связи с ее успехами. «Изобретения» обезьян, выражающиеся в изготовлении и употреблении орудий и в применении «обходных путей» при разрешении задач, составляют первичную фазу в развитии мышления, но фазу доречевую.
   Отсутствие речи и ограниченность «следовых стимулов», так называемых «представлений», являются основными причинами того, что между антропоидом и самым наипримитивнейшим человеком существует величайшее различие. Келер говорит: «Отсутствие этого бесконечно ценного технического вспомогательного средства (языка) и принципиальная ограниченность важнейшего интеллектуального материала, так называемых «представлений», являются поэтому причинами того, что для шимпанзе невозможны даже малейшие начатки культурного развития».
   Наличие человекоподобного интеллекта при отсутствии сколько-нибудь человекоподобной в этом отношении речи и независимость интеллектуальных операций от его «речи» — так можно было бы сжато формулировать основной вывод, который может быть сделан в отношении интересующей нас проблемы из исследований Келера.
   Келер с точностью экспериментального анализа показал, что определяющим для поведения шимпанзе является именно наличие оптически актуальной ситуации. Два положения могут считаться несомненными во всяком случае. Первое: разумное употребление речи есть интеллектуальная функция, ни при каких условиях не определяемая непосредственно оптической структурой. Второе: во всех задачах, которые затрагивали не оптически актуальные структуры, а структуры другого рода (механические, например), шимпанзе переходили от интеллектуального типа поведения к чистому методу проб и ошибок. Такая простая, с точки зрения человека, операция, как задача поставить один ящик на другой и соблюсти при этом равновесие или снять кольцо с гвоздя, оказывается почти недоступной для «наивной статики» и механики шимпанзе. Из этих двух положений с логической неизбежностью вытекает вывод, что предположение о возможности для шимпанзе овладеть употреблением человеческой речи является с психологической стороны в высшей степени маловероятным.
   Но дело решалось бы чрезвычайно просто, если бы у обезьян мы действительно не находили никаких зачатков речи. На самом же деле мы находим у шимпанзе относительно высокоразвитую «речь», в некоторых отношениях (раньше всего в фонетическом) человекоподобную. И самым замечательным является то, что речь шимпанзе и его интеллект функционируют независимо друг от друга. Келер пишет о «речи» шимпанзе, которых он наблюдал в течение многих лет на антропоидной станции на о. Тенерифе: «Их фонетические проявления без всякого исключения выражают только их стремления и субъективные состояния; следовательно, это – эмоциональные выражения, но никогда не знак чего-то «объективного»» (Келер, 1921).
   Келер описал чрезвычайно разнообразные формы «речевого общения» между шимпанзе. На первом месте должны быть поставлены эмоционально-выразительные движения, очень яркие и богатые у шимпанзе (мимика и жесты, звуковые реакции). Далее идут выразительные движения социальных эмоций (жесты при приветствии и т. п.). Но и «жесты их, – говорит Келер, – как и их экспрессивные звуки, никогда не обозначают и не описывают чего-либо объективного».
   Животные прекрасно «понимают» мимику и жесты друг друга. При помощи жестов они «выражают» не только свои эмоциональные состояния, говорит Келер, но и желания и побуждения, направленные на другие предметы. Самый распространенный способ в таких случаях состоит в том, что шимпанзе начинает то движение или действие, которое оно хочет произвести или к которому хочет побудить другое животное (подталкивание другого животного и начальные движения ходьбы, когда шимпанзе «зовет» его идти с собой; хватательные движения, когда обезьяна хочет у другого получить бананы и т. д.). Все это – жесты, непосредственно связанные с самим действием.
   Нас сейчас может интересовать установление трех моментов в связи с характеристикой речи шимпанзе. Первый: это связь речи с выразительными эмоциональными движениями, становящаяся особенно ясной в моменты сильного аффективного возбуждения шимпанзе, не представляет какой-либо специфической особенности человекоподобных обезьян. Напротив, это скорее чрезвычайно общая черта для животных, обладающих голосовым аппаратом. И эта же форма выразительных голосовых реакций несомненно лежит в основе возникновения и развития человеческой речи.
   Второй: эмоциональные состояния представляют у шимпанзе сферу поведения, богатую речевыми проявлениями и крайне неблагоприятную для функционирования интеллектуальных реакций. Келер много раз отмечает, как эмоциональная и особенно аффективная реакция совершенно разрушает интеллектуальную операцию шимпанзе.
   И третий: эмоциональной стороной не исчерпывается функция речи у шимпанзе, и это также не представляет исключительного свойства речи человекоподобных обезьян, также роднит их речь с языком многих других животных видов и также составляет несомненный генетический корень соответствующей функции человеческой речи. Речь – не только выразительно-эмоциональная реакция, но и средство психологического контакта с себе подобными. Как обезьяны, наблюдавшиеся Келером, так и шимпанзе Йеркса с совершенной несомненностью обнаруживают эту функцию речи. Однако и эта функция связи или контакта нисколько не связана с интеллектуальной реакцией, т. е. мышлением животного. Менее всего эта реакция может напомнить намеренное, осмысленное сообщение чего-нибудь или такое же воздействие. По существу, это инстинктивная реакция или, во всяком случае, нечто, чрезвычайно близкое к ней.
   Мы можем подвести итоги. Нас интересовало отношение между мышлением и речью в филогенетическом развитии той и другой функции. Для выяснения этого мы прибегли к анализу экспериментальных исследований и наблюдений над языком и интеллектом человекоподобных обезьян. Мы можем кратко формулировать основные выводы,
   1. Мышление и речь имеют различные генетические корни.
   2. Развитие мышления и речи идет по различным линиям и независимо друг от друга
   3. Отношение между мышлением и речью не является сколько-нибудь постоянной величиной на всем протяжении филогенетического развития.
   4. Антропоиды обнаруживают человекоподобный интеллект в одних отношениях (зачатки употребления орудий) и человекоподобную речь – совершенно в других (фонетика речи, эмоциональная и зачатки социальной функции речи).
   5. Антропоиды не обнаруживают характерного для человека отношения – тесной связи между мышлением и речью. Одно и другое не является сколько-нибудь непосредственно связанным у шимпанзе.
   6. В филогенезе мышления и речи мы можем с несомненностью констатировать доречевую фазу в развитии интеллекта и доинтеллектуальную фазу в развитии речи.
   В онтогенезе отношение обеих линий развития – мышления и речи – гораздо более смутно и спутанно. Однако и здесь, совершенно оставляя в стороне всякий вопрос о параллельности онто-и филогенеза или об ином, более сложном отношении между ними, мы можем установить и различные генетические корни, и различные линии в развитии мышления и речи.
   В последнее время мы получили экспериментальные доказательства того, что мышление ребенка в своем развитии проходит доречевую стадию. На ребенка, не владеющего еще речью, были перенесены с соответствующими модификациями опыты Келера над шимпанзе. Келер сам неоднократно привлекал к эксперименту для сравнения ребенка. Бюлер систематически исследовал в этом отношении ребенка.
   «Это были действия, – рассказывает он о своих опытах, – совершенно похожие на действия шимпанзе, и поэтому эту фазу детской жизни можно довольно удачно назвать шимпанзеподобным возрастом; у данного ребенка последний обнимал 10, 11-й и 12-й месяцы. …В шимпанзеподобном возрасте ребенок делает свои первые изобретения, конечно, крайне примитивные, но в духовном смысле чрезвычайно важные» (Бюлер, 1924).
   Что теоретически имеет наибольшее значение в этих опытах – это независимость зачатков интеллектуальных реакций от речи. Отмечая это, Бюлер пишет: «Говорили, что в начале становлений человека стоит речь; может быть, но до него есть еще инструментальное мышление, т. е. понимание механических соединений и придумывание механических средств для механических конечных целей».
   Доинтеллектуальные корни речи в развитии ребенка были установлены очень давно. Крик, лепет и даже первые слова ребенка являются стадиями в развитии речи, но стадиями до-интеллектуальными. Они не имеют ничего общего с развитием мышления.
   Общепринятый взгляд рассматривал детскую речь на этой ступени ее развития как эмоциональную форму поведения по преимуществу. Новейшие исследования (Ш. Бюлер и др. – первых форм социального поведения ребенка и инвентаря его реакций в первый год, и ее сотрудниц Гетцер и Тудер-Гарт – ранних реакций ребенка на человеческий голос) показали, что в первый год жизни ребенка, т. е. именно на доинтеллектуальной ступени развития его речи, мы находим богатое развитие социальной функции речи.
   Относительно сложный и богатый социальный контакт ребенка приводит к чрезвычайно раннему развитию «средств связи». С несомненностью удалось установить однозначные специфические реакции на человеческий голос у ребенка уже на третьей неделе жизни (предсоциальные реакции) и первую социальную, реакцию на человеческий голос – на втором месяце. Равным образом смех, лепет, показывание, жесты в первые же месяцы жизни ребенка выступают в роли средств социального контакта.
   Мы находим, таким образом, у ребенка первого года жизни уже ясно выраженными те две функции речи, которые знакомы нам по филогенезу.
   Но самое важное, что мы знаем о развитии мышления и речи у ребенка, заключается в том, что в известный момент, приходящийся на ранний возраст (около 2 лет), линии развития мышления и речи, которые шли до сих пор раздельно, перекрещиваются, совпадают в своем развитии и дают начало совершенно новой форме поведения, столь характерной для человека.
   В. Штерн лучше и раньше других описал это важнейшее в психологическом развитии ребенка событие. Он показал, как у ребенка «пробуждается темное сознание значения языка и воля к его завоеванию». Ребенок в эту пору, как говорит Штерн, делает величайшее открытие в своей жизни. Он открывает, что «каждая вещь имеет свое имя» (Штерн, 1922).
   Этот переломный момент, начиная с которого речь становится интеллектуальной, а мышление – речевым, характеризуется двумя совершенно несомненными и объективными признаками, по которым мы можем с достоверностью судить о том, произошел ли этот перелом в развитии речи. Оба этих момента тесно связаны между собой.
   Первый заключается в том, что ребенок, у которого произошел этот перелом, начинает активно расширять свой словарь, свой запас слов, спрашивая о каждой новой вещи: как это называется. Второй момент заключается в чрезвычайно быстром, скачкообразном увеличении запаса слов, возникающем на основе активного расширения словаря ребенка.
   Как известно, животное может усвоить отдельные слова человеческой речи и применять их в соответствующих ситуациям. Ребенок до наступления этого периода также усваивает отдельные слова, которые являются для него условными стимулами или заместителями отдельных предметов, людей, действий, состояний, желаний. Однако в этой стадии ребенок знает столько слов, сколько ему дано окружающими его людьми.
   Сейчас положение становится принципиально совершенно иным. Ребенок сам нуждается в слове и активно стремится овладеть знаком, принадлежащим предмету, знаком, который служит для называния и сообщения. Если первая стадия в развитии детской речи, как справедливо показал Мейман, является по своему психологическому значению аффективно-волевой, то начиная с этого момента речь вступает в интеллектуальную фазу своего развития. Ребенок как бы открывает символическую функцию речи.
   Здесь нам важно отметить один принципиально важный момент: только на известной, относительно высокой стадии развития мышления и речи становится возможным «величайшее открытие в жизни ребенка». Для того чтобы «открыть» речь, надо мыслить.
   Мы можем кратко формулировать наши выводы:
   1. В онтогенетическом развитии мышления и речи мы также находим различные корни того и другого процесса.
   2. В развитии речи ребенка мы с несомненностью можем констатировать «доинтеллектуальную стадию», так же как и в развитии мышления – «доречевую стадию».
   3. До известного момента то и другое развитие идет по различным линиям независимо одно от другого.
   4. В известном пункте обе линии пересекаются, после чего мышление становится речевым, а речь становится интеллектуальной.
   Мы подходим к формулировке основного положения всей нашей статьи, положения, имеющего в высшей степени важное методологическое значение для всей постановки проблемы. Этот вывод вытекает из сопоставления развития речевого мышления с развитием речи и интеллекта, как оно шло в животном мире и в самом раннем детстве по особым, раздельным линиям. Сопоставление это показывает, что одно развитие является не просто прямым продолжением другого, но что изменился и самый типразвития. Речевое мышление представляет собой не природную, натуральную форму поведения, а форму общественно-историческую и потому отличающуюся в основном целым рядом специфических свойств и закономерностей, которые не могут быть открыты в натуральных формах мышления и речи.


   Мысль и слово

   Я слово позабыл, что я хотел сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется.
 О. Мандельштам

   То новое и самое существенное, что вносит это исследование в учение о мышлении и речи, есть раскрытие того, что значения слов развиваются. Открытие изменения значений слов и их развития есть главное наше открытие, которое позволяет впервые окончательно преодолеть лежавший в основе всех прежних учений о мышлении и речи постулат о константности и неизменности значения слова.
   Значение слова не константно. Оно изменяется в ходе развития ребенка. Оно изменяется и при различных способах функционирования мысли. Оно представляет собой скорее динамическое, чем статическое образование. Установление изменчивости значений сделалось возможным только тогда, когда была определена правильно природа самого значения. Природа его раскрывается прежде всего в обобщении, которое содержится как основной и центральный момент во всяком слове, ибо всякое слово уже обобщает.
   Но раз значение слова может изменяться в своей внутренней природе, значит, изменяется и отношение мысли к слову. Для того чтобы понять динамику отношений мысли к слову, необходимо внести в развитую нами в основном исследовании генетическую схему изменения значений как бы поперечный разрез. Необходимо выяснить функциональную роль словесного значения в акте мышления.
   Попытаемся сейчас представить себе в целом виде сложное строение всякого реального мыслительного процесса и связанное с ним его сложное течение от первого, самого смутного момента зарождения мысли до ее окончательного завершения в словесной формулировке. Для этого мы должны перейти из генетического плана в план функциональный и обрисовать не процесс развития значений и изменение их структуры, а процесс функционирования значений в живом ходе словесного мышления…
   Прежде чем перейти к схематическому описанию этого процесса, мы, наперед предвосхищая результаты дальнейшего изложения, скажем относительно основной и руководящей идеи, развитием и разъяснением которой должно – служить все последующее исследование. Эта центральная идея может быть выражена в общей формуле: отношение мысли к слову есть прежде всего не вещь, а процесс, это отношение есть движение от мысли к слову и обратно – от слова к мысли. Это отношение представляется в свете психологического анализа как развивающийся процесс. Разумеется, это не возрастное развитие, а функциональное, но движение самого процесса мышления от мысли к слову есть развитие. Мысль не выражается в слове, но совершается в слове. Можно было бы поэтому говорить о становлении (единстве бытия и небытия) мысли в слове. Всякая мысль стремится соединить что-то с чем-то, установить отношение между чем-то и чем-то. Всякая мысль имеет движение, течение, развертывание – одним словом, мысль выполняет какую-то функцию, какую-то работу, решает какую-то задачу. Это течение мысли совершается как внутреннее движение через целый ряд планов, как переход мысли в слово и слова в мысль. Поэтому первейшей задачей анализа, желающего изучить отношение мысли к слову как движение от мысли к слову, является изучение тех фаз, из которых складывается это движение, различение ряда планов, через которые проходит мысль, воплощающаяся в слове. Здесь перед исследователем раскрывается многое такое, «что и не снилось нашим мудрецам».
   В первую очередь наш анализ приводит нас к различению двух планов в самой речи. Исследование показывает, что внутренняя, смысловая, семантическая сторона речи и внешняя, звучащая фазическая сторона речи хотя и образуют подлинное единство, но имеют каждая свои особые законы движения. Единство речи есть сложное единство, а не гомогенное и однородное. Прежде всего наличие своего движения в семантической и в фазической стороне речи обнаруживается из целого ряда фактов, относящихся к области речевого развития ребенка. Укажем только на два главнейших факта.
   Известно, что внешняя сторона речи развивается у ребенка от слова к сцеплению двух или трех слов, затем к простой фразе и к сцеплению фраз, еще позже – к сложным предложениям и к связной, состоящей из развернутого ряда предложений речи. Но известно также, что по своему значению первое слово ребенка есть целая фраза – односложное предложение. В развитии семантической стороны речи ребенок начинает с предложения и только позже переходит к овладению частными смысловыми единицами, значениями отдельных слов, расчленяя свою слитную, выраженную в однословном предложении мысль на ряд отдельных, связанных между собою словесных значений. Таким образом, если охватить начальный и конечный момент в развитии семантической и фазической стороны речи, можно легко убедиться в том, что это развитие идет в противоположных направлениях. Смысловая сторона речи идет в своем развитии от целого к части, от предложения к слову, а внешняя сторона речи идет от части к целому, от слова к предложению.
   Другой, не менее капитальный факт относится к более поздней эпохе развития. Пиаже установил, что ребенок раньше овладевает сложной структурой придаточного предложения с союзами: «потому что», «несмотря на», «так как», «хотя», чем смысловыми структурами, соответствующими этим синтаксическим формам. Грамматика в развитии ребенка идет впереди его логики. Ребенок, который совершенно правильно и адекватно употребляет союзы, выражающие причинно-следственные, временные и другие зависимости, в своей спонтанной речи и в соответствующей ситуации еще не осознает смысловой стороны этих союзов и не умеет произвольно пользоваться ею. Это значит, что движения семантической и фазической стороны слова в овладении сложными синтаксическими структурами не совпадают в развитии.
   Менее непосредственно, но зато еще более рельефно выступает несовпадение семантической и фазической стороны речи в функционировании развитой мысли.
   Из всего ряда относящихся сюда фактов на первое место должно быть поставлено несовпадение грамматического и психологического подлежащего и сказуемого.
   Это несовпадение грамматического и психологического подлежащего и сказуемого может быть пояснено на следующем примере. Возьмем фразу: «Часы упали», в которой «часы» – подлежащее, «упали» – сказуемое, и представим себе, что эта фраза произносится дважды в различной ситуации и, следовательно, выражает в одной и той же форме две разные мысли. Я обращаю внимание на то, что часы стоят, и спрашиваю, как это случилось. Мне отвечают: «Часы упали». В этом случае в моем сознании раньше было представление о часах, часы есть в этом случае психологическое подлежащее, то, о чем говорится. Вторым возникло представление о том, что они упали. «Упали» есть в данном случае психологическое сказуемое, то, что говорится о подлежащем. В этом случае грамматическое и психологическое членение фразы совпадает, но оно может и не совпадать.
   Работая за столом, я слышу шум от упавшего предмета и спрашиваю, что упало. Мне отвечают той же фразой: «Часы упали». В этом случае в сознании раньше было представление об упавшем. «Упали» есть то, о чем говорится в этой фразе, т. е. психологическое подлежащее. То, что говорится об этом подлежащем, что вторым возникает в сознании, есть представление – часы, которое и будет в данном случае психологическим сказуемым. В сущности эту мысль можно было выразить так: упавшее есть часы, в этом случае и психологическое и грамматическое сказуемое совпали бы, в нашем же случае они не совпадают. Анализ показывает, что в сложной фразе любой член предложения может стать психологическим сказуемым. В этом случае и психологическое и грамматическое несет на себе логическое ударение, семантическая функция которого и заключается как раз в выделении психологического сказуемого.
   Если попытаться подвести итоги тому, что мы узнали из анализа двух планов речи, можно сказать, что наличие второго, внутреннего плана речи, стоящего за словами, заставляет нас в самом простом речевом высказывании видеть не раз навсегда данное, неподвижное отношение между смысловой и звуковой сторонами речи, но движение, переход от синтаксиса значений к словесному синтаксису, превращение видоизменение смысловой структуры при ее воплощении в словах…
   Но мы должны сделать еще один шаг по намеченному нами пути и проникнуть еще несколько глубже во внутреннюю сторону речи. Семантический план речи есть только начальный из всех ее внутренних планов. За ним перед исследованием раскрывается план внутренней речи. Без правильного понимания психологической природы внутренней речи нет и не может быть никакой возможности выяснить отношения мысли к слову во всей их действительной сложности.
   Если наше предположение, что эгоцентрическая речь представляет собой ранние формы внутренней речи, заслуживает доверия, то тем самым решается вопрос о методе исследования внутренней речи. Исследование эгоцентрической речи ребенка является в этом случае ключом к изучению психологической природы внутренней речи.
   Мы можем теперь перейти к сжатой характеристике третьего из намеченных нами планов движения от мысли к слову – плана внутренней речи.
   Первой и главнейшей особенностью внутренней речи является ее совершенно особый синтаксис. Изучая синтаксис внутренней речи в эгоцентрической речи ребенка, мы подметили одну существенную особенность, которая обнаруживает несомненную динамическую тенденцию нарастания по мере развития эгоцентрической речи. Эта особенность заключается в кажущейся отрывочности, фрагментарности, сокращении внутренней речи по сравнению с внешней…
   В виде общего закона мы могли бы сказать, что внутренняя речь по мере своего развития обнаруживает не простую тенденцию к сокращению и опусканию слов, не простой переход к телеграфному стилю, но совершенно своеобразную тенденцию к сокращению фразы и предложения в направлении сохранения сказуемого и относящихся к нему частей предложения за счет опускания подлежащего и относящихся к нему слов. Пользуясь методом интерполяции, мы должны предположить чистую и абсолютную предикативность как основную синтаксическую форму внутренней речи.
   Совершенно аналогичное положение создается в ситуации, где подлежащее высказываемого суждения наперед известно собеседникам. Представим, что несколько человек ожидает на трамвайной остановке трамвая «Б» для того, чтобы поехать в определенном направлении. Никогда кто-либо из этих людей, заметив приближающийся трамвай, не скажет в развернутом виде: «Трамвай «Б», которого мы ожидаем, для того чтобы поехать туда-то, идет», но всегда высказывание будет сокращено до одного сказуемого: «Идет» или «Б».
   Яркие примеры таких сокращений внешней речи и сведения ее к одним предикатам мы находим в романах Толстого, не раз возвращавшегося к психологии понимания. «Никто не расслышал того, что он (умирающий Николай Левин) сказал, одна Кити поняла. Она понимала потому, что не переставая следила мыслью за тем, что ему нужно было». Мы могли бы сказать, что в ее мыслях, следивших за мыслью умирающего, было то подлежащее, к которому относилось никем не понятое его слово. Но, пожалуй, самым замечательным примером является объяснение Кити и Левина посредством начальных букв слов. «Я давно хотел спросить у вас одну вещь», – «Пожалуйста, спросите». – «Вот», – сказал он и написал начальные буквы: К, В, М, О, Э, Н, М, Б, З, Л, Э, Н, И, Т. Буквы эти значили: Когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это никогда или тогда». Не было никакой вероятности, чтобы она могла понять эту сложную фразу. «Я поняла», – сказала она, покраснев. «Какое это слово? – сказал он, указывая на «Н», которым означалось слово никогда. «Это слово значит «никогда», – сказала она, – но это неправда». Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: «Т, Я, Н, М, И, О». Он вдруг просиял: он понял. Это значило: «Тогда я не могла иначе ответить». – Она написала начальные буквы: «Ч, В, М, 3, И, П, Ч, Б». Это значило: «Чтобы вы могли забыть и простить, что было». Он схватил мел напряженными дрожащими пальцами и, сломав его, написал начальные буквы следующего: «Мне нечего забывать и прощать. Я не переставал любить вас». – «Я поняла», – шепотом сказала она. Он сел и написал длинную фразу. Она все поняла и, не спрашивая его, так ли, взяла мел и тотчас же ответила. Он долго не мог понять того, что она написала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастья. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела, но в прелестных, сияющих счастьем глазах ее он понял все, что ему нужно было знать. И он написал три буквы. Но он еще не кончил писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и написала ответ: да. В разговоре их все было сказано: было сказано, что она любит его и что скажет отцу и матери, что завтра он приедет утром» («Анна Каренина», ч. 4, гл. XIII).
   Этот пример имеет совершенно исключительное психологическое значение потому, что он, как и весь эпизод объяснения в любви Левина и Кити, заимствован Толстым из своей биографии. Именно таким образом он сам объяснился в любви С. А. Берс, своей будущей жене. При одинаковости мыслей собеседников, при одинаковой направленности их сознания роль речевых раздражений сводится до минимума. Но между тем понимание происходит безошибочно. Толстой обращает внимание в другом произведении на то, что между людьми, живущими в очень большом психологическом контакте, такое понимание с помощью только сокращенной речи, с полуслова является скорее правилом, чем исключением. Изучив на этих примерах феномен сокращенности во внешней речи, мы можем вернуться обогащенными к интересующему нас тому же феномену во внутренней речи. Здесь этот феномен проявляется не только в исключительных ситуациях, но всегда, когда только имеет место функционирование внутренней речи.
   Все дело заключается в том, что те же самые обстоятельства, которые создают в устной речи иногда возможность чисто предикативных суждений и которые совершенно отсутствуют в письменной речи, являются постоянными и неизменными спутниками внутренней речи, неотделимыми от нее.
   Посмотрим ближе эти обстоятельства. Напомним еще раз, что в устной речи сокращения возникают тогда, когда подлежащее высказываемого суждения наперед известно обоим собеседникам. Но такое положение вещей является абсолютным и постоянным законом для внутренней речи. Тема нашего внутреннего диалога всегда известна нам. Подлежащее нашего внутреннего суждения всегда наличествует в наших мыслях. Оно всегда подразумевается. Пиаже как-то замечает, что себе самим мы легко верим на слово и что поэтому потребность в доказательствах и умение обосновывать свою мысль рождаются только в процессе столкновения наших мыслей с чужими мыслями. С таким же правом мы могли бы сказать, что самих себя мы особенно легко понимаем с полуслова, с намека. Наедине с собой нам никогда нет надобности прибегать к развернутым формулировкам. Здесь всегда оказывается необходимым и достаточным одно только сказуемое. Подлежащее всегда остается в уме, подобно тому как школьник оставляет в уме при сложении переходящие за десяток остатки.
   Больше того, в своей внутренней речи мы всегда смело говорим свою мысль, не давая себе труда облекать ее в точные слова. Психическая близость собеседников, как показано было выше, создает у говорящих общность апперцепции, что, в свою очередь, является определяющим моментом для сокращенности речи. Но эта общность апперцепции при общении с собой является полной, всецелой и абсолютной, поэтому во внутренней речи является законом то лаконическое и ясное, почти без слов, сообщение самых сложных мыслей, о котором говорит Толстой как о редком исключении в устной речи, возможном только тогда, когда между говорящими существует глубоко интимная внутренняя близость. Во внутренней речи нам никогда нет необходимости называть то, о чем идет речь, т. е. подлежащее. Это и приводит к господству чистой предикативности во внутренней речи.
   Но предикативность внутренней речи еще не исчерпывает собой всего того комплекса явлений, который находит свое внешнее суммарное выражение в сокращенности внутренней речи по сравнению с устной. Следует назвать также редуцирование фонетических моментов речи, с которыми мы столкнулись уже и в некоторых случаях сокращенности устной речи. Объяснение Кити и Левина позволило нам заключить, что при одинаковой направленности сознания роль речевых раздражений сводится до минимума (начальные буквы), а понимание происходит безошибочно. Но это сведение к минимуму роли речевых раздражений опять-таки доводится до предела и наблюдается почти в абсолютной форме во внутренней речи, ибо одинаковая направленность сознания здесь достигает своей полноты.
   Внутренняя речь есть в точном смысле речь почти без слов. Мы должны рассмотреть ближе третий источник интересующей нас сокращенности. Этот третий источник мы находим в совершенно своеобразном семантическом строе внутренней речи. Как показывает исследование, синтаксис значений и весь строй смысловой стороны речи не менее своеобразны, чем синтаксис слов и ее звуковой строй.
   Мы могли в наших исследованиях установить три основные особенности, внутренне связанные между собой и образующие своеобразие смысловой стороны внутренней речи. Первая из них заключается в преобладании смысла слова над его значением во внутренней речи. Полан оказал большую услугу психологическому анализу речи тем, что ввел различение между смыслом слова и его значением. Смысл слова, как показал Полан, представляет собой совокупность всех психологических фактов, возникающих в нашем сознании благодаря слову. Смысл слова таким образом оказывается всегда динамическим, текучим, сложным образованием, которое имеет несколько зон различной устойчивости. Значение есть только одна из зон того смысла, который приобретает слово в контексте какой-либо речи, и притом зона, наиболее устойчивая, унифицированная и точная. Реальное значение слова неконстантно. В одной операции слово выступает с одним значением, в другой оно приобретает другое значение. Эта динамичность значения и приводит нас к проблеме Полана, к вопросу о соотношении значения и смысла. Значение слова есть не более как потенция, реализующаяся в живой речи, в которой это значение является только камнем в здании смысла.
   Мы поясним это различие между значением и смыслом слова на примере заключительного слова крыловской басни «Стрекоза и муравей». Слово «попляши», которым заканчивается эта басня, имеет совершенно определенное постоянное значение, одинаковое для любого контекста, в котором оно встречается. Но в контексте басни оно приобретает гораздо более широкий интеллектуальный и аффективный смысл. Оно уже означает в этом контексте одновременно «веселись» и «погибни». Вот это обогащение слова смыслом, который оно вбирает в себя из всего контекста, и составляет основной закон динамики значений. Слово вбирает в себя, впитывает из всего контекста, в который оно вплетено, интеллектуальные и аффективные содержания и начинает значить больше и меньше, чем содержится в его значении: больше – потому, что круг его значений расширяется, приобретая еще целый ряд зон, наполненных новым содержанием; меньше – потому, что абстрактное значение слова ограничивается и сужается тем, что слово означает только в данном контексте. Смысл слова, говорит Полан, есть явление сложное, подвижное, постоянно изменяющееся в известной мере сообразно отдельным сознаниям и для одного и того же сознания в соответствии с обстоятельствами. В этом отношении смысл слова является неисчерпаемым. Слово приобретает свой смысл только во фразе, но сама фраза приобретает смысл только в контексте абзаца, абзац – в контексте книги, книга – в контексте всего творчества автора. Действительный смысл каждого слова определяется в конечном счете всем богатством существующих в сознании моментов, относящихся к тому, что выражено данным словом.
   Но главная заслуга Полана заключается в том, что он подверг анализу отношение смысла и слова и сумел показать, что между смыслом и словом существуют гораздо более независимые отношения, чем между значением и словом. Слова могут диссоциироваться с выраженным в них смыслом. Давно известно, что слова могут менять свой смысл. Сравнительно недавно было замечено, что следует изучить также, как смыслы меняют слова или, вернее сказать, как понятия меняют свои имена. Полан приводит много примеров того, как слова остаются тогда, когда смысл испаряется. Он подвергает анализу стереотипные обиходные фразы (например: «как вы поживаете»), ложь и другие проявления независимости слов от смысла. Смысл так же может быть отделен от выражающего его слова, как легко может быть фиксирован в каком-либо другом слове. Подобно тому, говорит он, как смысл слова связан со всем словом в целом, но не с каждым из его звуков, так точно смысл фразы связан со всей фразой в целом, но не с составляющими ее словами в отдельности. Поэтому случается так, что одно слово занимает место другого. Смысл отделяется от слова и таким образом сохраняется. Но если слово может существовать без смысла, смысл в одинаковой мере может существовать без слов.
   В устной речи, как правило, мы идем от наиболее устойчивого и постоянного элемента смысла, от его наиболее константной зоны, т. е. от значения слова к его более текучим зонам, к его смыслу в целом. Во внутренней речи, напротив, то преобладание смысла над значением, которое мы наблюдаем в устной речи в отдельных случаях как более или менее слабо выраженную тенденцию, доведено до своего предела и представлено в абсолютной форме. Здесь превалирование фразы над словом, всего контекста над фразой является не исключением, но постоянным правилом.
   Из этого обстоятельства вытекают две другие особенности семантики внутренней речи. Обе они касаются процесса объединения слов, их сочетания и слияния. Из них первая может быть сближена с агглютинацией, которая наблюдается в некоторых языках как основной феномен, а в других – как более или менее редко встречаемый способ объединения слов. В немецком языке, например, часто имеет место образование единого существительного из целой фразы или из нескольких отдельных слов, которые выступают в этом случае в функциональном значении единого слова. В других языках это слияние слов наблюдается как постоянно действующий механизм.
   Замечательным в этом являются два момента: во-первых, то, что входящие в состав сложного слова отдельные слова часто претерпевают сокращения с звуковой стороны, так что из них в сложное слово входит часть слова, во-вторых, то, что возникающее таким образом сложное слово, выражающее весьма сложное понятие, выступает с функциональной и структурной стороны как единое слово, а не как объединение самостоятельных слов. В американских языках, говорит Вундт, сложное слово рассматривается совершенно так же, как и простое, и точно так же склоняется и спрягается.
   Нечто аналогичное наблюдали мы и в эгоцентрической речи ребенка. По мере приближения этой формы речи к внутренней речи ребенок в своих высказываниях все чаще обнаруживает параллельно падению коэффициента эгоцентрической речи тенденцию к асинтаксическому слипанию слов.
   Третья и последняя из особенностей семантики внутренней речи основа может быть легче всего уяснена путем сопоставления с аналогичным явлением в устной речи. Сущность ее заключается в том, что смыслы слов, более динамические и широкие, чем их значения, обнаруживают иные законы объединения и слияния друг с другом, чем те, которые могут наблюдаться при объединении и слиянии словесных значений. Смыслы как бы вливаются друг в друга и как бы влияют друг на друга, так что предшествующие как бы содержатся в последующем или его модифицируют. Особенно часто мы наблюдаем это в художественной речи. Слово, проходя сквозь какое-либо художественное произведение, вбирает в себя все многообразие заключенных в нем смысловых единиц и становится по своему смыслу как бы эквивалентным всему произведению в целом. Это особенно легко пояснить на примере названий художественных произведений. Такие слова, как Дон Кихот и Гамлет, Евгений Онегин и Анна Каренина, выражают этот закон влияния смысла в наиболее чистом виде. Здесь в одном слове содержится смысловое содержание целого произведения. Особенно ясным примером этого закона является название гоголевской поэмы «Мертвые души». Первоначальное значение этого слова означает умерших крепостных, которые не исключены еще из ревизских списков и потому могут подлежать купле-продаже, как и живые крестьяне. Но, проходя красной нитью через всю ткань поэмы, эти два слова вбирают в себя совершенно новый, неизмеримо более богатый смысл и означает уже нечто совершенно иное по сравнению с их первоначальным значением. Мертвые души – это не умершие и числящиеся живыми крепостные, но все герои поэмы, которые живут, но духовно мертвы.
   Нечто аналогичное наблюдаем мы – снова в доведенном до предела виде – во внутренней речи. Здесь слово как бы вбирает в себя смысл предыдущих и последующих слов, расширяя почти безгранично рамки своего значения. Оно, как и название гоголевской поэмы, является концентрированным сгустком смысла. Для перевода этого значения на язык внешней речи пришлось бы развернуть в целую панораму слов влитые в одно слово смыслы. Точно так же для полного раскрытия смысла названия гоголевской поэмы потребовалось бы развернуть ее до полного текста «Мертвых душ». Но подобно тому как весь многообразный смысл этой поэмы может быть заключен в тесные рамки двух слов, так точно огромное смысловое содержание может быть во внутренней речи влито в сосуд единого слова. Во внутренней речи мы всегда можем выразить все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения одним лишь названием. И разумеется, при этом значение этого единого названия для сложных мыслей, ощущений и рассуждения окажется несоизмеримым с обычным значением того же самого слова. Благодаря этому идиоматическому характеру всей семантики внутренней речи она естественно оказывается непонятной и труднопереводимой на наш обычный язык.
   На этом мы можем закончить обзор особенностей внутренней речи, который мы могли наблюдать в наших экспериментах. Мы должны сказать только, что все эти особенности мы могли первоначально констатировать при экспериментальном исследовании эгоцентрической речи, но для истолкования этих фактов мы прибегли к сопоставлению их с аналогичными и родственными им фактами в области внешней речи. Это было важно нам не только как путь обобщения найденных нами фактов и, следовательно, правильного их истолкования, не только как средство уяснить на примерах устной речи сложные и тонкие особенности внутренней речи, но главным образом потому, что это сопоставление показало, что уже во внешней речи заключены возможности образования этих особенностей, и тем самым подтвердило нашу гипотезу о генезисе внутренней речи из эгоцентрической и внешней речи. Важно то, что тенденции к предикативности, к редуцированию физической стороны речи, к превалированию смысла над значением слова, к агглютинации семантических единиц, к влиянию смыслов, к идиоматичности речи могут наблюдаться и во внешней речи, что, следовательно, природа и законы слова это допускают, делают это возможным.
   Все отмеченные нами особенности внутренней речи едва ли могут оставить сомнение в правильности основного, наперед выдвинутого нами тезиса о том, что внутренняя речь представляет собой совершенно особую, самостоятельную, автономную и самобытную функцию речи. Мы вправе ее рассматривать как особый внутренний план речевого мышления, опосредствующий динамическое отношение между мыслью и словом. После всего сказанного о природе внутренней речи, о ее структуре и функции не остается никаких сомнений в том, что переход от внутренней речи к внешней представляет собой не прямой перевод с одного языка на другой, не простую вокализацию внутренней речи, а сложную динамическую трансформацию – превращение предикативной и идиоматической речи в синтаксически расчлененную и понятную для других речь.
   Мы можем теперь вернуться к тому определению внутренней речи и ее противопоставлению внешней, которые мы предпослали всему нашему анализу. Мы говорили тогда, что внутренняя речь есть совершенно особая функция, что в известном смысле она противоположна внешней. Если внешняя речь есть процесс превращения мысли в слова, материализация и объективация мысли, то здесь мы наблюдаем обратный по направлению процесс – процесс, как бы идущий извне внутрь, процесс испарения речи в мысль. Но речь вовсе не исчезает и в своей внутренней форме. Сознание не испаряется вовсе и не растворяется в чистом духе. Внутренняя речь есть все же речь, т. е. мысль, связанная со словом. Но если мысль воплощается в слове во внешней речи, то слово умирает во внутренней речи, рождая мысль. Внутренняя речь есть в значительной мере мышление чистыми значениями, но, как говорит поэт, мы «в небе скоро устаем». Внутренняя речь оказывается динамическим, неустойчивым, текучим моментом, мелькающим между более оформленными и стойкими крайними полюсами изучаемого нами речевого мышления: между словом и мыслью. Поэтому истинное ее значение и место могут быть выяснены только тогда, когда мы сделаем еще один шаг по направлению внутрь в нашем анализе и сумеем составить себе хотя бы самое общее представление о следующем, четвертом плане речевого мышления.
   Этот новый план речевого мышления есть сама мысль. Течение и движение мысли не совпадают прямо и непосредственно с развертыванием речи. Единицы мысли и единицы речи не совпадают. Один и другой процессы обнаруживают единство, но не тождество. Они связаны друг с другом сложными переходами, сложными превращениями, но не покрывают друг друга как наложенные друг на друга прямые линии. Легче всего убедиться в этом в тех случаях, когда работа мысли оканчивается неудачно, когда оказывается, что мысль не пошла в слова, как говорил Достоевский. Вспомним, например, сцену из наблюдений одного героя Глеба Успенского, где несчастный ходок, не находя слов для выражения огромной мысли, владеющей им, бессильно терзается и уходит молиться угоднику, чтобы бог дал понятие. По существу, то, что переживает этот бедный пришибленный ум, ничем не разнится от такой же муки слова в поэте или мыслителе. Он и говорит почти теми же словами: «Я бы тебе, друг ты мой, сказал вот как, истолького вот не утаил бы, – да языка-то нет у нашего брата… вот что я скажу, будто как по мыслям и выходит, а с языка-то не слезает. То-то и горе наше дурацкое». Если бы мысль непосредственно совпадала в своем строении и течении со строением и течением речи, такой случай был бы невозможен. Но на деле мысль имеет свое особое строение и течение, переход от которого к строению и течению речи представляет большие трудности.
   Мысль не состоит из отдельных слов так, как речь. Если я хочу передать мысль, что я видел сегодня, как мальчик в синей блузе и босиком бежал по улице, я не вижу отдельно мальчика, отдельно блузы, отдельно то, что она синяя, отдельно то, что он без башмаков, отдельно то, что он бежит. Я вижу все это вместе в едином акте мысли, но я расчленяю это в речи на отдельные слова. Мысль всегда представляет собой нечто целое, значительно большее по своему протяжению и объему, чем отдельное слово. Оратор часто в течение нескольких минут развивает одну и ту же мысль. Эта мысль содержится в его уме как целое, а отнюдь не возникает постепенно, отдельными единицами, как развивается его речь. То, что в мысли содержится симультанно, то в речи развертывается сукцессивно. Мысль можно было бы сравнить с нависшим облаком, которое проливается дождем слов. Поэтому процесс перехода от мысли к речи представляет собой чрезвычайно сложный процесс расчленения мысли и ее воссоздания в словах. Именно потому, что мысль не совпадает не только со словом, но и с значениями слов, в которых она выражается, путь от мысли к слову лежит через значение. Так как прямой переход от мысли к слову невозможен, а всегда требует прокладывания сложного пути, возникают жалобы на несовершенство слова и ламентации по поводу невыразимости мысли:

     Как сердцу высказать себя,
     Другому, как понять тебя…

   или

     О если б без слова сказаться душой было можно!

   Но все дело в том, что непосредственное общение сознаний невозможно не только физически, но и психологически. Это может быть достигнуто только косвенным, опосредствованным путем. Этот путь заключается во внутреннем опосредствовании мысли сперва значениями, а затем словами. Поэтому мысль никогда не равна прямому значению слов. Значение опосредствует мысль на ее пути к словесному выражению, т. е. путь от мысли к слову есть непрямой, внутренне опосредствованный путь.
   Нам остается, наконец, сделать последний заключительный шаг в нашем анализе внутренних планов речевого мышления. Мысль – еще не последняя инстанция во всем этом процессе. Сама мысль рождается не из другой мысли, а из мотивирующей сферы нашего сознания, которая охватывает наше влечение и потребности, наши интересы и побуждения, наши аффекты и эмоции. За мыслью стоит аффективная и волевая тенденция. Только она может дать ответ на последнее «почему» в анализе мышления. Если мы сравнили выше мысль с нависшим облаком, проливающимся дождем слов, то мотивацию мысли мы должны были бы, если продолжить это образное сравнение, уподобить ветру, приводящему в движение облака. Действительное и полное понимание чужой мысли становится возможным только тогда, когда мы скрываем ее действенную, аффективно-волевую подоплеку.
   При понимании чужой речи всегда оказывается недостаточным понимание только одних слов, но не мысли собеседника. Но и понимание мысли собеседника без понимания его мотива, того, ради чего высказывается мысль, есть неполное понимание. Точно так же в психологическом анализе любого высказывания мы доходим до конца только тогда, когда раскрываем этот последний, самый утаенный внутренний план речевого мышления: его мотивацию.
   На этом и заканчивается наш анализ. Попытаемся окинуть единым взглядом то, к чему мы были приведены в его результате, речевое мышление предстало нам как сложное динамическое целое, в котором отношение между мыслью и словом обнаружилось как движение через целый ряд внутренних планов, как переход от одного плана к другому. Мы вели наш анализ от самого внешнего плана к самому внутреннему. В живой драме речевого мышления движение идет обратным путем – от мотива, порождающего какую-либо мысль, к оформлению самой мысли, к опосредствованию ее во внутреннем слове, затем в значениях внешних слов и наконец – в словах. Было бы, однако, неверным представлять себе, что только этот единственный путь от мысли к слову всегда осуществляется на деле. Напротив, возможны самые разнообразные, едва ли исчислимые при настоящем состоянии наших знаний в этом вопросе прямые и обратные движения, прямые и обратные переходы от одних планов к другим. Но мы знаем уже и сейчас в самом общем виде, что возможно движение, обрывающееся на любом пункте этого сложного пути в том и другом направлении: от мотива через мысль к внутренней речи; от внутренней речи к мысли; от внутренней речи к внешней и т. д. В наши задачи не входило изучение всех этих многообразных, реально осуществляющихся движений по основному тракту от мысли к слову. Нас интересовало только одно – основное и главное: раскрытие отношения между мыслью и словом как динамического процесса, как пути от мысли к слову, как совершения и воплощения мысли в слове.



   У. Джемс
   Мышление [62 - Джемс У. Психология. – СПб., 1905.]


   Что такое мышление

   Мы называем человека разумным животным, и представители традиционного интеллектуализма всегда с особенным упорством подчеркивали тот факт, что животные совершенно лишены разума. Тем не менее вовсе не так легко определить, что такое разум и чем отличается своеобразный умственный процесс, называемый мышлением, от ряда мыслей, который может вести к таким же результатам, как и мышление.
   Большая часть умственных процессов, состоя из цепи образов, вызывающих один другой, представляет нечто аналогичное с самопроизвольной сменой образов в грезах, какой, по-видимому, обладают высшие животные. Но и такой способ мышления ведет к разумным выводам, как теоретическим, так и практическим. Связь между терминами при таком процессе мысли выражается или в «смежности», или в «сходстве», и при соединении обоих родов этой связи наше мышление едва ли может быть очень бессвязным. Вообще говоря, при подобном непроизвольном мышлении термины, сочетающиеся между собой, представляют конкретные эмпирические образы, а не абстракции. Солнечный закат может вызвать в нас образ корабельной палубы, с которой мы видели его прошлым летом, спутников по путешествию, прибытие в порт и т. д., и тот же образ заката может навести нас на мысль о солнечных мифах, о погребальных кострах Геркулеса и Гектора, о Гомере, о том, умел ли он писать, о греческой азбуке etc. Если в нашем мышлении преобладают обыденные ассоциации по смежности, то мы обладаем прозаическим умом, если в данном лице часто непроизвольно возникают необыкновенные ассоциации по сходству и по смежности, мы называем его одаренным фантазией, поэтическим талантом, остроумием.
   Если в этом умственном процессе играет роль отвлеченное свойство, то оно лишь на мгновение привлекает наше внимание, а затем сменяется чем-нибудь иным и никогда не отличается большой степенью абстракции. Так, например, размышляя о солнечных мифах, мы можем мельком с восторгом подумать об изяществе образов в уме первобытного человека или на мгновение вспомнить с пренебрежением об умственной узости современных толкователей этих мифов. Но в общем мы больше думаем о непосредственно воспринимаемых из действительного или возможного опыта конкретных впечатлениях, чем об отвлеченных свойствах.
   Во всех этих случаях наши умственные процессы могут быть вполне разумны, но все же они не представляют здесь мышления в строгом смысле слова. В мышлении, хотя выводы могут быть конкретными, они не вызываются непосредственно другими конкретными образами, как это бывает при цепи мыслей, связанных простыми ассоциациями. Эти конкретные выводы связаны с предшествующими конкретными образами при посредстве промежуточных ступеней, общих, отвлеченных признаков, отчетливо выделяемых нами из опыта и подвергаемых особому анализу.
   Великая разница между простыми умственными процессами, заключающимися в вызывании одного конкретного образа минувшего опыта с помощью другого, и мышлением в строгом смысле слова de facto заключается в следующем: эмпирические умственные процессы только репродуктивны, мышление же – продуктивно. Мыслитель, придя в столкновение с конкретными данными, которых он никогда раньше не видел и о которых ничего не слышал, спустя немного времени, если способность мышления в нем действительно велика, сумеет из этих данных сделать такие выводы, которые совершенно загладят его незнакомство с данной конкретной областью. Мышление выручает нас при непредвиденном стечении обстоятельств, при которых вся наша обыденная «ассоциационная мудрость» и наше «воспитание», разделяемые нами с животными, оказываются бессильными.


   Точное определение «мышления»

   Условимся считать характеристической особенностью мышления в тесном смысле слова способность ориентироваться в новых для нас данных опыта. Эта особенность в достаточной степени выделяет «мышление» из сферы обыденных ассоциационных, умственных процессов и прямо указывает нам на его отличительную черту.
   Мышление заключает в себе анализ и отвлечение. В то время как грубый эмпирик созерцает факт во всей его цельности, оставаясь перед ним беспомощным и сбитым с толку, если этот факт не вызывает в его уме ничего сходного или смежного, мыслитель расчленяет данное явление и отличает в нем какой-нибудь определенный атрибут. Этот атрибут он принимает за существенную сторону целого данного явления, усматривает в нем свойства и выводит из него следствия, с которыми дотоле в его глазах данный факт не находился ни в какой связи, но которые теперь, раз будучи в нем усмотрены, должны быть с ним связаны.
   Назовем факт или конкретную данную опыта – S, существенный атрибут – М, свойство атрибута — Р.
   Тогда умозаключение от S к Р может быть сделано только при посредстве М. Таким образом, «сущность» М заключается в том, что оно является средним или третьим термином, который мы выше назвали существенным атрибутом. Мыслитель замещает здесь первоначальную конкретную данную S ее отвлеченным свойством М. Что справедливо относительно М, что связано с М, то справедливо и относительно S, то связано и с S. Так как М, собственно говоря, есть одна из частей целого S, то мышление можно очень хорошо определить как замещение целого его частями и связанными с ним свойствами и следствиями. Тогда искусство мышления можно охарактеризовать двумя чертами:
   1) проницательностью, или умением вскрыть в находящемся перед нами целом факте S его существенный атрибут М;
   2) запасом знаний, или умением быстро поставить М в связь с заключающимися в нем, связанными с ним и вытекающими из него данными. Если мы бросим беглый взгляд на обычный силлогизм:
   М есть Р,
   S есть М,
   S есть Р,
   то увидим, что вторая или меньшая посылка требует проницательности, первая или большая – полноты и обилия знаний. Обыкновенно чаще встречается обилие знаний, чем проницательность, так как способность рассматривать конкретные данные под различными углами зрения менее обыкновенна, чем умение заучивать давно известные положения, так что при наиболее обыденном употреблении силлогизмов новым шагом мысли является меньшая посылка, выражающая нашу точку зрения на данный объект, но, конечно, не всегда, ибо тот факт, что М связано с Р, также может быть дотоле неизвестен и ныне впервые нами формулирован. Восприятие того факта, что S есть М, есть точка зрения на S. Утверждение, что М есть Р, есть общее, или абстрактное, суждение. Скажем два слова о том и другом.


   Что такое точка зрения на данный предмет?

   Когда мы рассматриваем S просто как М (например, киноварь просто как ртутное соединение), то сосредоточиваем все наше внимание на этом атрибуте М, игнорируя все остальные атрибуты. Мы лишаем реальное явление S его полноты. Во всякой реальности можно найти бесчисленное множество различных сторон и свойств. Даже такое простое явление, как линию, проводимую нами по воздуху, можно рассматривать в отношении ее положения, формы, длины и направления. При анализе более сложных фактов точки зрения, с которых их можно рассматривать, становятся буквально бесчисленными. Киноварь не только ртутное соединение, она сверх того окрашивает в ярко-красный цвет, обладает значительным удельным весом, привозится в Европу из Китая и т. д. ad infinitum.
   Все предметы суть источники свойств, которые познаются нами лишь мало-помалу, и справедливо говорят, что познать исчерпывающим образом одну какую-нибудь вещь – значило бы познать всю вселенную. Человек представляет собой весьма сложное явление, но из этого бесконечно сложного комплекса свойств провиантмейстер в армии извлекает для своих целей только одно, именно потребление стольких-то фунтов пищи в день; генерал – способность проходить в день столько-то верст; столяр, изготовляющий стулья, – такие-то размеры тела; оратор – отзывчивость на такие-то и такие-то чувства; наконец, театральный антрепренер – готовность платить ровно столько-то за один вечер развлечения. Каждое из этих лиц выделяет в целом человеке известную сторону, имеющую отношение к его точке зрения. Все остальные точки зрения на конкретный факт равно истинны. Нет ни одного свойства, которое можно было бы признать абсолютно существенным для чего-нибудь. Свойство, которое в одном случае является существенным для данной вещи, становится для нее в другом случае совершенно неважной чертой.
   Становясь временно на любую из точек зрения на вещь, я начинаю несправедливо игнорировать другие точки зрения. Но так как я могу квалифицировать вещь каждый раз только одним определенным образом, то каждая моя точка зрения неизбежно окажется ошибочной, узкой, односторонней. Природная необходимость, заставляющая меня поневоле быть ограниченным и в мышлении, и в деятельности, делает для меня извинительной эту неизбежную односторонность.
   Мое мышление всегда связано с деятельностью, а действовать я могу лишь в одном направлении зараз. В данную минуту для меня, пока я пишу эту главу, способность подбора фактов и умение сосредоточивать внимание на известных сторонах явления представляется сущностью человеческого ума. В других главах иные свойства казались и будут еще казаться мне наиболее существенными сторонами человеческого духа.
   Реальность остается явлением совершенно безразличным по отношению к тем целям, которые мы с ней связываем. Ее наиболее обыденное житейское назначение, ее наиболее привычное для нас название и ее свойства, ассоциировавшиеся с последним в нашем уме, не представляют в сущности ничего неприкосновенного. Они более характеризуют нас, чем саму вещь. Но мы до того скованы предрассудками, наш ум до того окоченел, что наиболее привычным для нас названиям вещей и связанным с ними представлениям мы приписываем значение чего-то вечного, абсолютного (натуралисты могут подумать, что молекулярное строение вещества составляет сущность мировых явлений в абсолютном смысле слова и что Н -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


О есть более точное выражение сущности воды, чем указание на ее свойство растворять сахар или утолять жажду. Нимало! Все эти свойства могут равно характеризовать воду как некоторую реальность, и для химика сущность воды прежде всего определяется формулой Н -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


О и затем уже другими свойствами только потому, что для его целей лабораторного синтеза и анализа веществ вода как предмет науки, изучающей соединения и разложения веществ, есть прежде всего Н -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


О).


   Мышление всегда связано с личным интересом

   Обратимся опять к символическому изображению умственного процесса:

   Мы различаем и выделяем М, так как оно в данную минуту является для нас сущностью конкретного факта, явления или реальности S. Но в нашем мире М стоит в необходимой связи с Р, так что Р есть второе явление, которое мы можем найти связанным с фактом S. Мы можем заключать к Р через посредство М, которое мы с помощью нашей проницательности выделили как сущность, из первоначально воспринятого нами факта S.
   Заметьте теперь, что М было только в том случае хорошим показателем нашей проницательности, давшим нам возможность выделить Р и отвлечь его от остальных свойств S, если Р имеет для нас какое-нибудь значение, какую-нибудь ценность. Если, наоборот, Р не имело для нас никакого значения, то лучшим показателем сущности S было бы не М, а что-нибудь иное. С психологической точки зрения, вообще говоря, с самого начала умственного процесса S является преобладающим по значению элементом. Мы ищем Р или что-нибудь похожее на Р. Но в целом конкретном факте S оно скрыто от нашего взора, ища в S опорного пункта, при помощи которого мы могли бы добраться до Р, мы, благодаря нашей проницательности, нападаем на М, которое оказывается как раз свойством, стоящим в связи с Р. Если бы мы желали найти Q, а не Р и если бы N было свойством S, стоящим в связи с Q, то мы должны были бы игнорировать М, сосредоточить внимание на N и рассматривать S исключительно как явление, обладающее свойством N.
   Мыслитель расчленяет конкретный факт и рассматривает его с отвлеченной точки зрения, но он должен сверх того рассматривать его надлежащим образом, т. е. вскрывая в нем свойство, ведущее прямо к тому выводу, который представляет для него в данную минуту наибольший интерес.
   Результаты нашего мышления могут быть нами получены иногда совершенно случайно.
   Я помню, как моя горничная открыла, что стенные часы мои могут правильно идти, только будучи наклонены немного вперед. Она напала на этот способ случайно, после многих недель тщетных попыток заставить часы идти как следует. Причиной постоянной остановки часов было трение чечевицы маятника о заднюю стенку часового ящика; развитый человек обнаружил бы эту причину в пять минут.
   При помощи измерения множества треугольников можно было бы найти их площадь всегда равной произведению высоты на половину основания и формулировать это свойство как эмпирический закон. Но мыслитель избавляет себя от труда бесчисленных измерений, видя, что сущность треугольника заключается в том, что он есть половина параллелограмма с тем же основанием и высотой, площадь которого равна произведению всей высоты на основание. Чтобы уяснить себе это, надо провести дополнительные линии, и геометр часто должен проводить такие линии, чтобы с помощью их вскрыть нужное ему существенное свойство фигуры. Сущность фигуры заключается в некотором отношении фигуры к новым линиям, отношении, которое не может быть ясным для нас, пока эти линии не проведены. Гений геометра заключается в умении вообразить себе новые линии, а проницательность его – в усмотрении этого отношения к ним данной фигуры. Итак, в мышлении есть две весьма важные стороны:
   1) свойство, извлеченное нами из конкретного факта, признается нами равнозначным всему факту, из которого выделено;
   2) выделенное таким образом свойство наталкивает нас на известный вывод и сообщает этому выводу такую очевидность, какой мы не могли бы извлечь непосредственно из данного конкретного факта.


   Проницательность

   Итак, для того чтобы мыслить, мы должны уметь извлекать из данного конкретного факта свойства, и не какие-нибудь вообще, а те свойства, которые соответствуют правильному выводу. Извлекая несоответствующие свойства, мы получим неправильный вывод. Отсюда возникают следующие недоумения: Как извлекаем мы известные свойства из конкретных данных, и почему во многих случаях они могут быть вскрыты только гением? Почему все люди не могут мыслить одинаково успешно? Почему лишь одному Ньютону удалось открыть закон тяготения, одному Дарвину – принцип выживания существ наиболее приспособленных? Чтобы ответить на эти вопросы, нам необходимо произвести новое исследование, посмотрев, как в нас естественным путем развивается проникновение в явления действительности.
   Первоначально все наше знание смутно. При этом неясном способе познавания ребенку, впервые начинающему сознавать комнату, она, вероятно, представляется чем-то отличающимся от находящейся в движении кормилицы. В его сознании еще нет подразделений, одно окно комнаты, быть может, особенно привлекает его внимание. Такое же смутное впечатление производит каждая совершенно новая сфера опыта и на взрослого. Библиотека, археологический музей, магазин машин представляют собой какие-то неясные целые для новичка, но для машиниста, антиквария, библиофила целое почти совершенно ускользает от внимания, до того стремительно они набрасываются на исследование деталей. Знакомство с предметом породило в них способность различения.
   Неопределенные термины вроде «трава», «плесень», «мясо» для ботаника и зоолога не существуют, до того они углубились в изучение различных видов трав, плесени и мышц. Когда Чарльз Кингслей показал одному господину анатомирование гусеницы, тот, увидев тонкое строение ее внутренностей, заметил: «Право, я думал, что она состоит только из внешней оболочки и мякоти».
   Каким путем развивается в нас способность к анализу, мы выяснили себе в главах «Оразличении» и «О внимании». Разумеется, мы диссоциируем элементы смутно воспринимаемых нами цельных впечатлений, направляя наше внимание то на одну, то на другую часть целого. Но в силу чего мы сосредоточиваем наше внимание сначала на том, а потом на другом элементе?
   На это можно тотчас же дать два ясных ответа: 1) в силу наших практических или инстинктивных интересов и 2) в силу наших эстетических интересов.
   Собака, где угодно, умеет отличить запах себе подобных, лошадь чрезвычайно чутка к ржанию других лошадей, потому что эти факты имеют для них практическое значение и вызывают в этих животных инстинктивное возбуждение. Ребенок, замечая пламя свечки или окно, оставляет без внимания остальные части комнаты, потому что последние не доставляют ему столь живого удовольствия. Деревенский мальчишка умеет находить чернику, орехи и т. п. ввиду их практической пользы, выделяя их из массы кустарников и деревьев. Таким образом, эти практические и эстетические интересы суть наиболее важные факторы, способствующие яркому выделению частностей из цельного конкретного явления. На что они направляют наше внимание, то и служит объектом последнего, но что такое они сами – этого мы не можем сказать. Мы должны в данном случае ограничиться признанием их неразложимыми далее, первичными факторами, определяющими то направление, в котором будет совершаться рост нашего знания.
   Существо, руководимое в своей деятельности немногочисленными инстинктивными импульсами или немногочисленными практическими и эстетическими интересами, будет обладать способностью диссоциировать весьма немногие свойства и в лучшем случае будет одарено ограниченными умственными способностями; существо же, одаренное большим разнообразием интересов, будет обладать высшими умственными способностями. Человек как существо, одаренное бесконечным разнообразием инстинктов, практических стремлений и эстетических чувств, доставляемых каждым органом чувств, в силу одного этого должен обладать способностью диссоциировать свойства в гораздо большей степени, чем животные, и согласно этому мы находим, что дикари, стоящие на самой низкой ступени развития, мыслят неизмеримо более совершенным образом, чем самые высокие животные породы.
   Помощь, которую оказывают нам при мышлении ассоциации по сходству. Не лишено также вероятности, что высшие ассоциации у человека, ассоциации по сходству, играют важную роль при различении свойств, связанных с процессами мышления наивысшего порядка. Значение этих ассоциаций настолько важно для мышления и мы говорили о них так мало в главе «О различении», что теперь необходимо остановиться на них несколько дольше.
   Что вы делаете, читатель, когда хотите в точности определить сходство или различие двух объектов? Вы с наивозможно большей быстротой переносите ваше внимание то на один, то на другой предмет. Быстрая поочередная смена впечатлений в сознании, так сказать, выдвигает на первый план сходства и различия объектов, которые навсегда ускользнули бы от нашего внимания, если бы поочередное восприятие впечатлений от обоих объектов отделялось большими промежутками времени. Что делает ученый, отыскивающий скрытый в данном явлении принцип или закон? Он предумышленно перебирает в уме все те случаи, в которых можно найти аналогию с данным явлением, и, заполняя одновременно всеми аналогиями свой ум, он обыкновенно оказывается в состоянии выделить в одной из групп этих аналогий ту особенность, которую он не мог определить, анализируя каждую из них в отдельности, несмотря даже на то, что в его минувшем опыте этой аналогии предшествовали все остальные, с которыми она теперь одновременно сопоставляется. Эти примеры показывают, что для диссоциации свойств простая повторяемость данного явления в опыте при различной окружающей обстановке еще не представляет достаточного основания. Нам нужно нечто большее, именно необходимо, чтобы все разнообразие окружающих обстановок возникло перед сознанием, сразу. Только тогда искомое свойство выделится из среды других и займет отдельное положение.
   Из сказанного ясно, что всякий ум, в котором способность образовывать ассоциации по сходству сильно развита, есть ум, самопроизвольно образующий ряды подобных аналогий.
   Пусть А есть данный конкретный факт, в котором заключается свойство m. Ум может вначале вовсе не замечать этого свойства m. Но если А вызывает в сознании В, С, D, Е и явления, сходные с А в обладании свойствами т, но не попадавшиеся по целым месяцам в опыте животному, воспринимающему явление А, то, очевидно, эта ассоциация сыграет в уме животного такую же роль, какую играло в уме читателя предумышленное быстрое сопоставление впечатлений, о котором мы говорили выше, или в уме ученого-исследователя систематический анализ аналогичных случаев, и может повести к выделению m путем абстракции. Это само собой ясно и неизбежно приводит к тому выводу, что после немногочисленных сильнейших влечений, связанных с практическими и эстетическими интересами, ассоциация по сходству преимущественно пособляет нам вскрывать в данном явлении те специфические свойства, которые, раз будучи подмечены и названы нами, рассматриваются нами как основания, сущности, названия классов и средние термины в логическом выводе. Без помощи ассоциаций по сходству предумышленные умственные операции ученого-исследователя были бы невозможны, так как он был бы лишен возможности группировать воедино аналогичные случаи. В высокоодаренных умах эти процессы совершаются непредумышленно: аналогичные случаи самопроизвольно группируются в голове, явления, отделенные в действительности друг от друга огромными пространственными и временными промежутками, объединяются в таких умах мгновенно, и, таким образом, среди различия окружающих обстановок обнаруживаются общие всем данным явлениям свойства, которые для ума, руководимого одними ассоциациями по смежности, остались бы навсегда недоступными.
   Если читатель вполне уяснил себе мою мысль, то он, наверное, будет склонен думать, что умы, в которых преобладают ассоциации по сходству, наиболее благоприятствующие выделению общих свойств, наиболее способны к мышлению в строгом смысле слова, умы же, не проявляющие наклонности к такому мышлению, по всей вероятности, располагают почти исключительно ассоциациями по смежности.
   Все согласны в том, что гении отличаются от обыкновенных умов необычайным развитием способности к ассоциациям по сходству. Установление этого факта составляет одну из крупнейших психологических заслуг Бэна. Указанное свойство наблюдается у гениев не только в области мышления, но и в других областях психической деятельности.


   Умственные способности животных

   Ум гения находится в таком же отношении к уму простого смертного, в каком ум последнего к умственным способностям животных. Не лишено вероятности, что животные в противоположность людям не возвышаются до образования общих концептов и почти не имеют ассоциаций по сходству. Их мысль, вероятно, переходит от одного конкретного объекта к другому, обычно следующему в опыте за первым, с гораздо большим однообразием, чем у нас. Другими словами, в их уме преобладают почти исключительно ассоциации идей по смежности. Но поскольку можно было бы допустить, что животное мыслит не ассоциациями конкретных образов, а путем отвлечения общих признаков, постольку пришлось бы признать животное мыслящим существом, употребляя это выражение совершенно в том же смысле слова, в каком мы применяем его к людям. В какой мере такое допущение возможно – трудно сказать. Известно только, что животные, наиболее одаренные умом, поневоле руководствуются отвлеченными признаками; выделяют ли они сознательно эти признаки из конкретных образов или нет – это другой вопрос. Они относятся к объектам так или иначе, соображаясь с тем, к какому классу последние принадлежат. Для этого необходимо, чтобы в уме животного было обращено внимание на сущность класса, хотя бы последняя и не была выработана в отвлеченное понятие.



   Дж. Брунер
   Стратегии приема информации при образовании понятий [63 - Брунер Дж. Психология познания. – М., 1977.]

   В некоторых попытках подойти к исследованию образования понятий большое внимание уделяется средствам, с помощью которых индивид может так отбирать примеры, чтобы легко и эффективно выделять признаки, полезные для формирования нужной группы предметов.
   Возьмем пример. На прием к врачу-неврологу приходит больной с поражением головного мозга, обнаруживающий комплекс дефектов речи, называемый афазией.
   Образовывать понятие «афазия» нет необходимости, ибо оно уже существует. Этот диагноз невролог получил от диагноста, ранее обследовавшего больного. Диагноз «афазия», поставленный больному, – критерий положительного примера.
   Таким образом, невролог-исследователь обязан попытаться обнаружить нервные корреляты афазии, т. е. его задача – найти признаки, характерные для класса больных, известных под названием афазиков.
   Возьмем в качестве примера блестящего невролога середины XIX в. Поля Брока [64 - Для удобства мы позволим себе некоторые вольности в изложении истории этого сложного вопроса. Пусть извинит нас читатель, если он усмотрит здесь какие-то преувеличения. В конце концов, наши примеры можно рассматривать как вымышленные. (Прим. автора).].
   Однажды при вскрытии мозга человека, страдавшего афазией, он обнаружил массивное поражение в той части коры головного мозга, которая сейчас известна как центр речи. Однако, согласно его описанию найденных поражений, разрушенной оказалась значительно большая часть, чем сама эта зона. Брока мог приписать афазию всей пораженной зоне или ее части. Он сделал свой выбор, предположив, что афазия вызывается поражением центра речи, т. е. знаменитой зоны Брока. В качестве другой крайности возьмем мнение Флуранса: никакое ограниченное поражение не вызывает афазию.
   Первое и очевидное условие любой гипотезы состоит в том, что при сравнении с некоторым новым событием, с которым она сопоставима, судьба гипотезы определяется одним из четырех логически возможных способов. Вернемся вновь к Полю Брока. Итак, он высказал свою гипотезу о решающей роли центра речи. У каждого встречаемого им нового больного этот центр может оказаться сохранным или пораженным. И в то же время этот больной может иметь симптомы афазии или их не иметь. Таким образом, Брока имел перед собой четыре альтернативы, причем в двух из них его гипотеза подтверждается, а в двух других – опровергается. Воспользуемся медицинской терминологией и будем называть положительным случай, когда признаки болезни налицо, и отрицательным, когда эти признаки отсутствуют. Как положительный, так и отрицательный случаи могут и подтверждать, и опровергать действующую гипотезу. При таком рассуждении Поль Брока может встретиться с четырьмя следующими возможностями:
   Положительное подтверждение: больной афазией с пораженным центром речи.
   Положительное опровержение: больной афазией с сохранным центром речи.
   Отрицательное подтверждение: субъект, не страдающий афазией, с сохранным центром речи.
   Отрицательное опровержение: субъект, не страдающий афазией, с пораженным центром речи.
   Для того чтобы воспроизвести в лаборатории некоторую процедуру, сравнимую с приведенным примером, необходимы четыре условия. Во-первых, необходимо построить некоторую систему примеров, сходных друг с другом в одних отношениях и различающихся в других, так что можно было группировать примеры различными способами. Во-вторых, индивид должен встречаться с примерами в определенном порядке, который он не может изменить. В-третьих, индивид должен знать о каждом примере, положительный он или отрицательный, т. е. представляет ли он данное понятие или нет. И наконец, в-четвертых, ему должна быть предоставлена свобода при каждой встрече с примером формулировать и видоизменять гипотезы. При таких условиях постановка задачи не представляет трудности. Выбирается некоторое понятие, подлежащее образованию, и испытуемому предъявляют один за другим серию примеров, представляющих и не представляющих данное понятие. Его цель – сформулировать гипотезу, пользуясь которой можно отличать первые от вторых.
   Начнем с примеров, подобных представленным на рис. 3.1. Это карточки с четырьмя признаками, каждый из которых принимает три значения, например, два красных квадрата и три каемки или один черный крест и две каемки. Мы берем за исходное какое-то понятие, скажем, «черная фигура», и, предъявляя испытуемому по одному примеру, говорим ему, относится ли эта фигура к данному понятию, т. е. является ли данный пример положительным или отрицательным. После предъявления каждой карточки испытуемому предлагается высказать гипотезу о содержании понятия. Любая очередная карточка отвечает по необходимости одному из четырех упомянутых выше возможных случаев.

   Рис. 3.1. Набор примеров, составленных из комбинаций четырех признаков с тремя различными значениями. Светлые фигуры – зеленые; заштрихованные – красные; сплошные – черные

   Прежде всего нам следует рассмотреть те идеальные стратегии приема информации, которые здесь применимы.
   Выражение «стратегии принятия решений» мы понимаем отнюдь не метафорически. Стратегия – это некоторый способ приобретения, сохранения и использования информации, служащий достижению определенных целей в том смысле, что он должен привести к определенным результатам. Цели стратегии, в частности, сводятся к тому, чтобы обеспечить; 1) образование данного понятия в результате столкновения с минимальным числом случаев, имеющих отношение к делу; 2) субъективную уверенность в факте возникновения понятия независимо от числа примеров, с которыми пришлось иметь дело субъекту на пути к образованию понятий; 3) надежное образование понятия при минимальной нагрузке памяти и логического мышления; 4) сведение к минимуму числа ошибочных отнесений к той или иной категории, предшествующее образованию понятия.
   Первую из этих стратегий лучше всего можно показать на конкретном примере. Клиницист начинает, скажем, с исследования афазика, имеющего тяжелое мозговое поражение – разрушены с 1-й по 6-ю зоны. Он выдвигает свою первую гипотезу: афазия вызывает поражение всех шести зон. Если после этого он встретит положительный подтверждающий пример (второго больного афазией с точно таким же поражением мозга), он оставит эту гипотезу в силе. Если же он встретит отрицательный подтверждающий пример (субъект, не страдающий афазией, у которого все эти зоны не поражены), он также сохранит ее. Единственный случай, когда он вынужден изменить свою гипотезу, – это положительный опровергающий пример. Таким примером может быть больной афазией с пораженными зонами с 4-й и по 6-ю. При таких обстоятельствах он видоизменяет свою исходную гипотезу, сохраняя в ней лишь ту часть, которая не противоречит вновь встреченному примеру.
   Рассмотрим теперь эти правила в более абстрактной форме. Центральную роль играет первое правило: принять в качестве первоначальной гипотезы все содержание первого положительного примера. Остальные правила таковы:

   Таблица 3.1


   Следуя этой процедуре, испытуемый должен прийти к правильному понятию при минимальном числе встреченных примеров. Кроме первого правила стратегия содержит всего два дополнительных: 1) для каждого положительного подтверждающего примера сохранить в данной гипотезе только то общее, что она имеет с этим примером; 2) все прочее оставить без внимания.
   Ради краткости изложения мы будем называть только что описанную идеальную стратегию целостной, поскольку она состоит в принятии в качестве первой гипотезы всего содержания первого встреченного примера, после чего строго выполняются указанные правила ограничений. Иногда мы будем называть эту стратегию просто «ограничениями» или «фокусировкой». Тип сканирующей стратегии, лучше всего описывающий поведение наших испытуемых, начинается с выбора некоторой гипотезы относительно части содержания первого встреченного положительного примера. Иначе говоря, он делает ставку на какое-то свойство этого объекта, выбирая его в качестве основы для своей гипотезы о том, почему данный пример является представителем данной категории, т. е. почему он положителен. До тех пор пока следующие объекты также будут обнаруживать это свойство, гипотеза остается в силе, равно как и в случае, если предметы, не относящиеся к этой категории, лишены этого свойства. Но как только встречается пример, опровергающий эту гипотезу, ее изменение осуществляется с максимальным учетом предшествующих событий. Для этого испытуемому необходимо либо воспользоваться системой записей хода решения, либо положиться на свою память.
   Таким образом, случаи, подтверждающие гипотезу, обрабатываются по правилам целостной стратегии. Случаи же, опровергающие гипотезу, требуют восстановления в памяти встреченных ранее примеров. В итоге стратегия сканирования принимает следующий вид:

   Таблица 3.2

   Для обозначения этой процедуры мы будем пользоваться выражением «парциально сканирующая стратегия» или иногда просто «парциальная стратегия».
   Подытожим теперь кратко различия между этими двумя стратегиями.
   1. Парциальное сканирование, очевидно, предъявляет более серьезные требования к памяти и выводам, чем это делает стратегия «фокусировки».
   2. От объема содержания, использованного в исходной гипотезе, зависит распределение вероятностей встречи четырех различных случаев. Наиболее характерной чертой этой арифметической случайности является то, что испытуемый, неукоснительно следующий всем правилам своей «целостной» стратегии, может никогда не встретить наиболее драматичного в психологическом отношении случая отрицательного опровержения.
   3. Чтобы достигнуть успеха, «сканирующий» субъект должен быть начеку, сохранять неослабный интерес к предмету, «фокусирующему» же субъекту достаточно заниматься одной своей гипотезой.
   Какая стратегия приводит к успеху надежнее и чаще? Разумеется, строгое следование правилам непременно приводит к успеху при любой стратегии. Однако всякий представитель целостной стратегии время от времени нарушает правила фокусировки, как и всякий представитель парциальной стратегии – правила сканирования.
   Если сравнивать успехи представителей обеих групп, исходя только из их реально наблюдаемого стратегического поведения, то преимущество оказывается на стороне представителей целостной стратегии. Но в действительности вопрос надо ставить так: при каких условиях та или иная стратегия более эффективна?
   Во-первых, увеличение числа признаков задачи является источником повышения ее трудности. Неудивительно поэтому, что представители целостной стратегии более эффективно решают задачи любых уровней трудности. На всех уровнях трудности большее число людей способно строго придерживаться правил фокусировки, чем правил последовательного сканирования, эффективность которых ограничена способностью к запоминанию.
   Вторым из условий, определяющим эффективность стратегий, является временной режим работы. Сравним результаты эксперимента, где испытуемые работали в желаемом для них темпе (Остин, Брунер и Сеймур, 1953), с другим, в котором испытуемые работают в условиях спешки. При отсутствии спешки и работе в желаемом темпе представители обеих групп действуют одинаково успешно: люди с целостной стратегией решили правильно 80 % задач, представители последовательного перебора – 79 %. В условиях спешки первые решили 63 % задач, вторые – 31 %. Таким образом, отрицательное влияние спешки на фокусирование сравнительно невелико, но для сканирования оно значительно, поскольку снижает его эффективность более чем вдвое. При увеличении числа альтернатив, которые приходится держать в уме, при усилении напряжения и спешке или при снижении избыточности естественно ожидать, что стратегия, требующая чрезвычайных усилий памяти или логического мышления, пострадает в большей степени, чем стратегия, не требующая таких усилий.
   В заключение необходимо сформулировать еще одно положение общего характера. Имея дело с задачей, при которой произвольно избранная последовательность операций приводит к образованию понятий, человек ведет себя в высшей степени организованно и разумно. Концепция стратегии дала возможность показать это.


   Дж. Э. Бартон
   Формирование понятий: после Брунера, Гуднау и Остин [65 - Radford J, Burton A. Thinking: its nature and development. ch. I. – L., 1974.]

   Можно с уверенностью оказать, что начиная с 1956 г. практически все работы по формированию понятий испытывают влияние книги Брунера, Гуднау и Остин. Значительно возросло количество публикаций в данной области, и чтобы только перечислить их, понадобился бы солидный там. Однако для нашего краткого обсуждения мы выбрали 4 основных направления этих исследований.
   Первое из них является самым многочисленным. Это работы, направленные на специальное изучение одной или нескольких переменных, характеризующих экспериментальные процедуры Брунера и др. В данных «вариациях на тему» предлагается множество переменных, которые можно исследовать: относительная сложность или легкость понятия, количество релевантной или нерелевантной наличной информации, порядок и форма предъявления стимулов и т. д. Боурн (1966) приводит 40 классов переменных, исследуемых в настоящее время. Хорошим примером этого направления служит работа Сигеля (1969):
   «Использовались три набора из 64 стимулов; все наборы содержали равное количество информации, но различались по форме ее представления. Стимулы первого набора включали одну фигуру, изменявшуюся по 6 бинарным отношениям: форме (прямоугольник или треугольник), размеру, цвету (красный или зеленый), кол-ву (1 или 2), штриховке (ее отсутствие или наличие) и ориентации (вертикальная или наклонная). Второй набор состоял из 2 фигур, прямоугольника и треугольника, каждый из которых варьировал по 3 двухуровневым отношениям: штриховке, цвету и размеру. В третий набор входили прямоугольник, круг и треугольник, различавшиеся по цвету и штриховке. Для каждого набора стимулов были составлены задачи трех уровней сложности, которые различались по количеству релевантных признаков (1, 2 или 3). Анализ полученных данных позволил установить существенное влияние формы информации на процесс формирования понятий. Более сложные задачи (2 или 3 признака) решались значительно, легче, когда испытуемые имели дело со стимулами первого набора, чем второго или третьего. Таким образом, трудность задач по формированию понятий возрастает с увеличением сложности формы предъявления стимульного материала».
   Эта и многие другие столь же компетентные работы вызывают у нас невольный вопрос: «Ну и что?» На самом деле совершенно очевидно, что большая нагрузка на память испытуемого сделает задание более трудным, и хотя исследование обогащает наши знания об условиях, при которых это происходит, его теоретическая ценность невелика. Возможно, конечно, что количественное накопление данных, получаемых с завидным усердием, даст в конечном счете существенный качественный скачок.
   Исследователи второго направления занимаются созданием математических моделей процесса формирования понятий. Так, например, Боурн и Рестл (1959) попытались применить теорию различительного научения для анализа процесса идентификации понятий, используя (а) теоретический анализ научения животных и человека на простых задачах различения и (б) процедуры экспериментов по идентификации понятий. Они исходят из предположения, что идентификация понятий является несколько усложненным вариантом различительного изучения. Последнее включает в себя два основных процесса: отбор релевантных признаков и отбрасывание нерелевантных. Если предположить, что отношения, которые характеризуют стимулы, предъявляемые при идентификации понятий, эквивалентны данным видам признаков, то для описания этого процесса могут быть использованы уже известные способы математической обработки. Авторы отмечают, однако, что экспериментальное подтверждение их теоретических положений является достаточно сложным. Таким образам, математические подходы содержат интересные возможности, но их практический выход сравнительно невелик.
   Следующие два направления более тесно связаны с психологическим анализом работы испытуемых. К третьей линии исследований мы относим работу Динса и Дживса (1965). Они попытались связать основные преимущества экспериментов Брунера и др. с более фундаментальной традицией изучения мышления, представленной Фредериком Бартлеттом. Согласно их утверждению, если Бартлетт (1958) исследовал процесс мышления в целом, а Брумер и др. – его отдельные части, то их собственный подход позволит обсуждать такие конкретные особенности мыслительного процесса, которые характеризуют его как целое. «Мы будем исследовать возникновение тех моделей и схем, с помощью которых люди оценивают окружающую их разнообразную стимуляцию, придавая ей «смысл» и тем самым получая возможность предсказывать события с высоким уровнем вероятности».
   В экспериментах Динса и Дживса испытуемому вручали небольшой набор карточек (2 или 4); перед ним располагалась темная доска, в которой было окно для предъявления таких же карточек. Опыты проводились в форме своего рода игры экспериментатора с испытуемым. Процедура состояла в следующем: испытуемый, посмотрев на карточку в окне, должен был выложить одну из своих карточек и затем посмотреть на следующую карточку, показанную экспериментатором. Испытуемому сообщалось, что экспериментатор играет по строгим правилам, и поэтому испытуемый может предсказывать, какая карточка появится в окне.
   В опытах принимали участие дети в возрасте около 10 лет и несколько взрослых. Правилами, в соответствии с которыми играл экспериментатор, были различные типы математических групп. Простейшие из них содержат только 2 элемента (карточки (а) и (б)), сочетания которых подчиняются следующим правилам:
   1. (а) + (а) дает (а)
   2. (а) + (б) дает (б)
   3. (б) + (а) дает (б)
   4. (б) + (б) дает (а)
   По результатам своих экспериментов Динс и Дживс выделили три основных подхода к решению таких задач. Во-первых, испытуемые пытались просто запомнить каждую комбинацию карточек (по мере их предъявления), чтобы затем, когда они встретятся снова, давать правильные ответы. Второй, более тонкий подход состоял в том, что испытуемые представляли свою играющую карточку как определенным образом влияющую на появление следующей карточки в окне и действовали в соответствии с найденными закономерностями. И наконец, испытуемые третьей группы выделяли в игровых ситуациях две основные модели: 1) когда карточки в окне и играющие карточки были одинаковы (см. п. 1 и п. 4 выше) и 2) когда они различались (см. п. 2 и п. 3). В экспериментах с более сложными играми были обнаружены модификации тех же подходов к решению задачи.
   Достаточно интересными являются также объяснения испытуемых, которые можно разделить на математические, научные и «воображаемые». Математические и научные объяснения колеблются от неясного предположения до точного расчета. Точные математические объяснения соответствуют правилам, которые задумал экспериментатор, а научные – выражают те же правила с помощью некоторых аналогий (таких, например, как «теория магнетизма»). «Воображаемые» объяснения бывают иногда очень остроумными; сочетающиеся карточки представляются, например, как любовь и смерть или другие абстрактные идеи. Подобные фантазии были обнаружены и в наших собственных экспериментах (мы назвали их «представлениями»), однако их связь с действительным решением задачи все еще остается неясной.
   Динс и Дживс приводят в своей работе два общих вывода. Во-первых, ссылаясь на замечание Бартлетта (1961) о том, что Брунер и др. при исследовании стратегий испытуемых не обращают внимания на их конкретные тактики, Динс и Дживс утверждают, что предложенный ими подход позволяет анализировать мыслительный процесс более тщательно. Во-вторых, они указывают возможность применения своих данных для педагогической практики, отмечая, в частности, что испытуемые способны успешно действовать в математически обоснованных ситуациях (и находить это превосходной игрой) без формальной математической подготовки, которая иногда может даже мешать.
   Четвертое направление, представленное работами Питера Уосона и его коллег, получило название исследования «умозаключений». Наиболее интересными в этих работах являются эксперименты по «идентификации правила» (см. Уосон, 1968).
   В этих оригинальных экспериментах испытуемые должны были найти некоторое правило, связывающее три числа (например, то, что числа были «восходящего порядка»), путем последовательных предложений различных наборов из трех чисел. Испытуемые записывали свои обоснования для выбора каждого набора и делали предположения об искомом правиле. В каждом случае экспериментатор сообщал испытуемому, отвечает ли этому правилу предложенный им набор. В одном варианте эксперимент начинался с предъявления примера, не соответствующего правилу. В другом (принадлежащем, между прочим, Джонатану Пенроузу, бывшему в течение многих лет чемпионом Великобритании по шахматам) – испытуемым предъявлялся пример класса, задуманного экспериментатором, и они должны были определить этот класс (скажем, «сиамская кошка» как пример класса «живые существа»).
   Такого рода задачи имеют три важные особенности. Во-первых, искомое правило не может быть проверено путем простого объединения примеров, однако любое неверное предположение может быть ими опровергнуто. Во-вторых, фактически неограниченный ряд примеров позволяет выдвигать любые гипотезы. В-третьих, испытуемый не имеет перед собой готовых стимулов, но должен придумывать собственные примеры для проверки своих гипотез.
   Основное внимание исследователей привлек тот факт, что если некоторые испытуемые находят правило достаточно легко, то многие из них вообще не находят его. По-видимому, это связано с неспособностью испытуемых отвергать выдвигаемые ими гипотезы, т. е. искать не только такие примеры, которые подтверждали бы гипотезу, но прежде всего такие, которые отвергали бы ее. Данное негативное доказательство используется испытуемыми с большим трудом. В связи с этим уместно вспомнить утверждение Поппера о том, что прогрессивное развитие в науке связано с созданием именно таких гипотез, которые могут быть опровергнуты. Уосон приходит к выводу, что «фиксированное, навязчивое поведение испытуемых аналогично поведению человека, который мыслит в пределах закрытой системы, игнорирующей внешнюю регуляцию».


   Ж. Пиаже
   Природа интеллекта [66 - Пиаже Ж. Избранные психологические труды. – М., 1969.]

   Всякое психологическое объяснение рано или поздно завершается тем, что опирается на биологию или логику. Для некоторых исследователей явления психики понятны лишь тогда, когда они связаны с биологическим организмом. Такой подход вполне применим при изучении элементарных психических функций. Но совершенно непонятно, каким образом нейрофизиология сможет когда-либо объяснить, почему 2 и 2 составляют 4. Отсюда другая тенденция, которая состоит в том, чтобы рассматривать логические отношения как несводимые ни к каким другим и использовать их для анализа высших интеллектуальных функций. Однако сама логика, понимаемая как нечто выходящее за пределы экспериментально-психологического объяснения, является аксиоматикой состояний равновесия мышления, а реальной наукой, соответствующей этой аксиоматике, может быть только психология мышления.
   Двойственная природа интеллекта, одновременно логическая и биологическая, – вот из чего нам следует исходить. Мы имеем своей целью показать единство этих двух, на первый взгляд не сводимых друг к другу основных аспектов жизни мышления.
   Всякое поведение, идет ли речь о действии, развертывающемся вовне, или об интериоризованном действии в мышлении, выступает как адаптация, или, лучше сказать, как реадаптация. Индивид действует только в том случае, если он испытывает потребность в действии, т. е. если на короткое время произошло нарушение равновесия между средой и организмом, и тогда действие направлено на то, чтобы вновь установить это равновесие. Таким образом, «поведение» есть особый случай обмена (взаимодействия) между внешним миром и субъектом. Но в противоположность физиологическим обменам, носящим материальный характер и предполагающим внутреннее изменение тел, «поведения», изучаемые психологией, носят функциональный характер и реализуются на больших расстояниях – в пространстве (восприятие и т. д.) и во времени (память и т. д.), а также по весьма сложным траекториям (с изгибами, отклонениями и т. д.).
   Поведение, понимаемое в смысле функциональных обменов, в свою очередь предполагает существование двух важнейших и теснейшим образом связанных аспектов: энергетического, или аффективного, и структурного, или когнитивного. Если во всяком без исключения поведении заложена «энергетика», представляющая его аффективный аспект, то вызываемые этой «энергетикой» обмены со средой необходимо предполагают существование некой формы или структуры, определяющей те возможные пути, по которым проходит связь субъекта с объектом. Именно в таком структурировании поведения и состоит его когнитивный аспект. Восприятие, сенсомоторное научение, акт понимания, рассуждение и т. д. – все это сводится к тому, чтобы тем или иным образом, в той или иной степени структурировать отношения между средой и организмом. Именно на этом основании все они объединяются в когнитивной сфере поведения и противостоят явлениям аффективной сферы.
   Аффективная и когнитивная жизнь являются, таким образом, неразделимыми, оставаясь в то же время различными. Даже в области чистой математики невозможно рассуждать, не испытывая никаких чувств, и, наоборот, невозможно существование каких бы то ни было чувств без известного минимума понимания и различения. То, что в жизни здравый смысл называет «чувством» и «умом», рассматривая их как две «способности», противостоящие одна другой, суть две разновидности поведения, одна из которых направлена на людей, а другая – на идеи и вещи. При этом каждая из этих разновидностей, в свою очередь, обнаруживает и когнитивный, и аффективный аспекты действия, аспекты, всегда объединенные в действительной жизни и ни в какой степени не являющиеся самостоятельными способностями.
   Более того, сам интеллект невозможно оторвать от других когнитивных процессов. Он, строго говоря, не является одной из структур, стоящей наряду с другими структурами. Интеллект – это определенная форма равновесия, к которой тяготеют все структуры, образующиеся на базе восприятия, навыка и элементарных сенсомоторных механизмов.
   Этот способ рассуждения приводит нас к убеждению, что интеллект играет главную роль не только в психике человека, но и вообще в его жизни. Гибкое и одновременно устойчивое структурное равновесие поведения – вот что такое интеллект, являющийся по своему существу системой наиболее жизненных и активных операций. Будучи самой совершенной из психических адаптации, интеллект служит, так сказать, наиболее необходимым и эффективным орудием во взаимодействиях субъекта с окружающим миром, взаимодействиях, которые реализуются сложнейшими путями и выходят далеко за пределы непосредственных и одномоментных контактов, для того чтобы достичь заранее установленных и устойчивых отношений. Однако, с другой стороны, этот же способ рассуждения запрещает нам ограничить интеллект его исходной точкой: интеллект для нас есть определенный конечный пункт, а в своих истоках он неотделим от сенсомоторной адаптации в целом, так же как за ее пределами от самых низших форм биологической адаптации.
   Если интеллект является адаптацией, то нам прежде всего следует дать определение последней. Мы бы охарактеризовали адаптацию как то, что обеспечивает равновесие между воздействием организма на среду и обратным воздействием среды. Действие организма на окружающие его объекты можно назвать ассимиляцией (употребляя этот термин в самом широком смысле), поскольку это действие зависит от предшествующего поведения, направленного на те же самые или на аналогичные объекты.
   Физиологически это означает, что организм, поглощая из сред вещества, перерабатывает их в соответствии со своей структурой. Психологически же происходит, по существу, то же самое, только в этом случае вместо изменений субстанциального порядка происходят изменения исключительно функционального порядка, обусловленные моторной деятельностью, восприятием и взаимовлиянием реальных или потенциальных действий. Таким образом, психическая ассимиляция есть включение объектов в схемы поведения, которые сами являются не чем иным, как канвой действий, обладающих способностью активно воспроизводиться.
   С другой стороны, и среда сказывает на организм обратное действие, которое, следуя биологической терминологии, можно обозначить словом «аккомодация». Этот термин имеет в виду, что живое существо никогда не испытывает обратного действия со стороны окружающих его тел непосредственно, но что такое действие просто изменяет ассимилятивный цикл, аккомодируя его в отношении к этим телам. В психологии обнаруживается аналогичный процесс: воздействие вещей на психику всегда завершается не пассивным подчинением, а представляет собой простую модификацию действия, направленного на эти вещи. Имея в виду все вышесказанное, можно было бы определить адаптацию как равновесие между ассимиляцией и аккомодацией, или, что, по существу, одно и то же, как равновесие во взаимодействиях субъекта и объектов.
   Интеллект с его логическими операциями, обеспечивающими устойчивое и вместе с тем подвижное равновесие между универсумом и мышлением, продолжает и завершает совокупность адаптивных процессов. Ведь органическая адаптация в действительности обеспечивает лишь мгновенное, реализующееся в данном месте, а потому и весьма ограниченное равновесие между живущим в данное время существом и современной ему средой. А уже простейшие когнитивные функции, такие как восприятие, навык и память, продолжают это равновесие как в пространстве (восприятие удаленных объектов), так и во времени (предвосхищение будущего, восстановление в памяти прошлого). Но лишь один интеллект, способный на все отклонения и все возвраты в действии и мышлении, лишь он один тяготеет к тотальному равновесию, стремясь к тому, чтобы ассимилировать всю совокупность действительности и чтобы аккомодировать к ней действие, которое он освобождает от рабского подчинения изначальным «здесь» и «теперь».
   Существует параллелизм (и даже довольно тесный) между важнейшими биологическими учениями об эволюционной изменчивости (а следовательно, также и об адаптации) и узкоспециальными теориями интеллекта как явления чисто психологического.
   В биологии отношение между организмом и средой имеет сейчас шесть возможных интерпретаций, строящихся как комбинации нижеприведенных исходных положений (все эти положения определяют различные – классические или современные – решения).
   Идея эволюции в собственном смысле этого слова либо (I) отбрасывается, либо (II) принимается; с другой стороны, в обоих случаях (I и II) адаптация может приписываться: 1) факторам, внешним для своего организма, 2) внутренним факторам или 3) их взаимодействию. С неэволюционистской («фиксистской») точки зрения (I) адаптацию можно выводить (I -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) как из «предустановленной гармонии» между организмом и свойствами среды, так и из (I -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) преформизма, полагающего, что организм реагирует на любую ситуацию, актуализируя свои потенциальные структуры, или даже из (I -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) «эмержентности» структурированного целого, несводимого к своим элементам и определяемого изнутри и извне. Что касается эволюционистских взглядов (II), то они объясняют адаптивные изменения либо (II -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) влиянием среды (ламаркизм), либо (II -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) эндогенными мутациями с последующим отбором (мутационизм), либо (II -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) прогрессирующим вмешательством внешних и внутренних факторов.
   Нет никакого сомнения в том, что все интерпретации интеллекта можно разделить исходя из одного существенного признака на две группы: 1) те, которые хотя и признают сам факт развития, но не могут рассматривать интеллект иначе, чем как некое исходное данное, и, таким образом, сводят всю психическую эволюцию к своего рода постепенному осознанию этого исходного данного (без учета реального процесса его создания), и 2) те интерпретации, которые стремятся объяснить интеллект исходя из его собственного развития.
   Среди «фиксистских» теорий следует прежде всего отметить те, которые, несмотря ни на что, остаются верными идее, что и интеллект представляет собой способность непосредственного, прямого знания физических предметов и логических или математических идей, т. е. знания, обусловленного «предустановленной гармонией» между интеллектом и действительностью (I -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


). Надо признать, что весьма немногие из психологов-экспериментаторов придерживаются этой гипотезы. Но вопросы, возникшие на границах психологии и анализа математического мышления, дали возможность некоторым логикам, как, например, Б. Расселу, наметить подобного рода концепцию интеллекта.
   Более распространенной является гипотеза (I -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


), согласно которой интеллект определяется как совокупность внутренних структур; эти структуры также не создаются, а постепенно проявляются в процессе развития психики, благодаря осознанию мышлением самого себя. Эта априористская идея пронизывает большую часть работ немецкой школы «психологии мышления» и лежит в основе многочисленных экспериментальных исследований процесса мышления, осуществляющихся по методам, известным под названием «провоцируемой интроспекции» и разрабатывающимся с 1900–1905 гг. до сего времени. У К. Бюлера, Зельца и ряда других интеллект в конце концов становится неким «зеркалом логики», причем последняя привносится извне без какого бы то ни было возможного каузального объяснения.
   И наконец, эмержентным (феноменологическим) взглядам (I -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) соответствует «теория формы», или гештальт-теория. Подвергнув анализу законы структуризации в области восприятия, а затем обнаружив их существование в моторной сфере, памяти и т. д., гештальт-теория стала прилагаться к самому интеллекту. Вертгеймер по поводу силлогизма и Келер по поводу психики шимпанзе – оба одинаково говорили о «мгновенных реконструкциях», стремясь в обоих случаях объяснить акт понимания «прегнантностью» высокоорганизованных структур, которые не являются ни эндогенными, ни экзогенными, а объединяют субъекта и объекта как звенья одной целостной цепи. Более того, эти гештальты не эволюционируют, а являются постоянно существующими формами равновесия, независимыми от развития психики.
   Таковы три главные негенетические теории интеллекта. Можно утверждать, что первая из них сводит когнитивную адаптацию к чистой аккомодации, поскольку мышление является для нее не чем иным, как «зеркалом» уже созданных идей, вторая сводит адаптацию к чистой ассимиляции, поскольку интеллектуальные структуры рассматриваются ею как исключительно эндогенные, а третья соединяет аккомодацию с ассимиляцией в единое целое, поскольку единственное, что существует с точки зрения гештальтистской концепции, – это цепь, связывающая объекты с субъектом, причем отрицается как самостоятельная активность последнего, так и обособленное существование первых.
   Что касается генетических интерпретаций, то среди них есть такие, которые объясняют интеллект исходя из одной внешней среды (например, ассоцианистский эмпиризм, соответствующий ламаркизму), такие, которые исходят из идеи собственной активности субъекта (теория слепого поиска в плане индивидуальных адаптаций, соответствующая мутационизму, если брать его в плане наследственных изменений), а также и такие интерпретации, которые объясняют интеллект взаимодействием субъекта с объектами (операциональная теория).
   Эмпиризм (II -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) в его ассоцианистской форме поддерживается сейчас лишь несколькими авторами, главным образом физиологического направления, которые полагают, что интеллект можно свести к «игре обусловленных актов поведения». Но эмпиризм в более гибких формах мы встречаем в интересной теории Спирмена, который сводит все операции интеллекта к «восприятию опыта» и к «выявлению» отношений и «коррелят», т. е. к более или менее полному учету отношений, данных в действительности. Но эти отношения не создаются интеллектом, а открываются посредством простой аккомодации к внешней среде.
   Концепция «проб и ошибок» (II -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


) приводит к ряду интерпретаций научения и интеллекта. Теория поиска, разработанная Клапаредом, пошла в этом отношении дальше других: интеллектуальная адаптация состоит в поисках или гипотезах, которые создаются в процессе деятельности субъекта и в процессе последующего отбора, производимого под воздействием результатов опыта (т. е. «успехов» и «неудач»). Этот эмпирический контроль вначале производит отбор среди попыток субъекта, затем интериоризуется в форме предвосхищения, производимого в осознании отношений. Таким же образом чисто двигательный поиск продолжается в представлении или в работе воображения по созданию гипотез.
   Наконец, подход, при котором упор делается на взаимодействии организма и среды, приводит к операциональной теории интеллекта (II -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


). Согласно этой точке зрения интеллектуальные операции, высшей формой которых являются логика и математика, выступают как реальные действия в двояком смысле: как результат действий субъекта самого по себе и как результат возможного опыта, возникающего из взаимодействия с окружающей действительностью. И тогда основная проблема сводится к тому, чтобы понять, каким образом, начиная с материального действия, происходит выработка этих операций и посредством каких законов равновесия регулируется их эволюция. Операции, таким образом, выступают обязательно сгруппированными в целостные система, которые можно сравнить с «формами» гештальтпсихологии, но, в отличие от последних, эти системы отнюдь не являются неподвижными и данными изначально. Напротив, они мобильны, обратимы и определяются как таковые только в конце процесса своего создания. Этот одновременно индивидуальный и социальный генетический процесс и определяет характер таких операциональных систем. Сформулированная шестая точка зрения является как раз той, которую мы собираемся развить.
   Основное свойство логического мышления состоит в том, что оно операционально, т. е. продолжает действие, интериоризируя его. Однако этим сказано отнюдь не все, поскольку операция не сводится к любому действию; и хотя операциональный акт, вытекает из акта действия, однако расстояние между этими актами остается пока еще весьма значительным. Операцию разума можно сравнить с простым действием только при условии, что она рассматривается изолированно. Но об «одной» операции мы можем говорить только в результате абсолютно незаконной абстракции: единичная операция не могла бы быть операцией, поскольку сущность операций состоит в том, чтобы образовывать системы.
   Математический анализ уже давно открыл эту взаимную зависимость операций, образующих некоторые строго определенные системы; понятие «группы», которое применяется к последовательности целых чисел, к пространственным, временным структурам, к алгебраическим операциям и т. п., становится в результате этого центральным понятием в самой структуре математического мышления. В случае же качественных систем, характерных для простейших форм логического мышления (таких, как простые классификации, таблицы с двойным входом, сериации отношений и т. п.), мы будем называть соответствующие системы целого «группировками». Психологически «группировка» состоит в определенной форме равновесия операций, т. е. действий, интериоризованных и организованных в структуры целого, и проблема сводится к тому, чтобы охарактеризовать это равновесие одновременно и по отношению к различным генетическим уровням, которые его подготавливают, и в противопоставлении к формам равновесия с иными, нежели у интеллекта, функциями (перцептивные и моторные «структуры» и т. п.).
   Вся проблема «группировки» состоит именно в том, чтобы определить условия этого равновесия и получить затем возможность выяснить генетически, каким образом оно образуется. Таких условий для «групп» математического порядка четыре, а для «группировок» качественного порядка – пять.
   1. Два любых элемента «группировки» могут быть соединены между собой и порождают в результате этого новый элемент той же «группировки»; два различных класса могут быть объединены в один целостный класс; два отношения А<В и В<С могут быть соединены в отношение А<С, в которое они входят, и т. д. Психологически это первое условие выражает возможную координацию операций.
   2. Всякая трансформация обратима. Например, два класса или два отношения, объединенные на какое-то время, могут быть снова разъединены; так, в математическом мышлении каждая прямая операция группы предполагает обратную операцию (вычитание для сложения, деление для умножения и т. д.). Несомненно, что эта обратимость является наиболее характерной особенностью интеллекта, ибо хотя моторике и восприятию известна композиция, они, однако, остаются необратимыми. Моторный навык действует в одном-единственном направлении, и умение осуществлять движение в другом направлении означает уже приобретение другого навыка. Восприятие необратимо, поскольку при каждом появлении в перцептивном поле нового элемента имеет место «перемещение равновесия», и если даже объективно восстановить исходную ситуацию, восприятие все равно оказывается видоизмененными промежуточными состояниями. Интеллект же, напротив, может сконструировать гипотезы, затем их отстранить и вернуться к исходной точке, пройти путь и повторить его в обратном направлении, не меняя при этом используемых понятий.
   3. Композиция операций «ассоциативна» (в логическом смысле термина), т. е. мышление всегда сохраняет способность к отклонениям, и результат, получаемый двумя различными путями, в обоих случаях остается одним и тем же. Эта особенность также свойственна только интеллекту; для восприятия, как и для моторики, всегда характерна единственность путей действия, поскольку навык стереотипен и поскольку в восприятии два различных пути действия завершаются разными результатами (например, одна и та же температура, воспринимаемая при сравнении с различными тепловыми источниками, не кажется одинаковой). Появление отклонения является характерным признаком уже сенсомоторного интеллекта, и чем активнее и мобильнее мышление, тем большую роль играют в нем отклонения; однако только в системе, обладающей постоянным равновесием, эти отклонения приобретают способность сохранять инвариантность конечного результата поиска.
   4. Операция, соединенная со своей обратной операцией, аннулируется (например, «+ 1–1 = 0» или «х 5: 5 = 1»). В начальных же формах мышления ребенка, напротив, возврат в исходное положение не сопровождается сохранением этого исходного положения; например, после того, как ребенок высказал гипотезу, которую затем отбросил, он не может восстановить проблему в прежнем виде, потому что она оказывается частично деформированной гипотезой, хотя последняя и отвергнута.
   5. Когда речь идет о числах, то единица, прибавленная к самой себе, в результате композиции (см. п. 1) дает новое число: имеет место итерация. Качественный же элемент, напротив, при повторении не трансформируется; в этом случае имеет место «тавтология»: А+А=А.
   Наша цель состояла в том, чтобы найти такую интерпретацию мышления, которая не приходила бы в столкновение с логикой, заданной как первичная и ни к чему не сводимая система, а учитывала бы характер формальной необходимости, присущей аксиоматической логике, полностью сохраняя при этом за интеллектом его психологическую, по существу активную и конструктивную природу.
   Таким образом, объяснение интеллекта, короче говоря, сводится к тому, чтобы поставить высшие операции мышления в преемственную связь со всем развитием, рассматривая при этом само это развитие как эволюцию, направляемую внутренней необходимостью к равновесию. Это равновесие должно, следовательно, пониматься как предел эволюции, этапы которой нам необходимо установить.
   Психологическое объяснение интеллекта состоит в том, чтобы очертить путь его развития, показать, каким образом он с необходимостью завершается охарактеризованным равновесием. С этой точки зрения труд психолога можно сравнить с трудом эмбриолога: сначала это – описание, сводящееся к анализу фаз и периодов морфогенеза вплоть до конечного равновесия, образованного морфологией взрослого; но как только факторы, обеспечивающие переход от одной стадии к следующей, выявлены, исследование сразу же становится «каузальным». Наша задача, следовательно, вполне ясна: необходимо реконструировать генезис или фазы формирования интеллекта, пока мы не дойдем до конечного операционального уровня.
   Мы утверждаем, что в развитии существуют четыре основных периода. Первый период – сенсомоторный – продолжается до появления речи. Это, как мы его называем, период «сенсомоторного интеллекта» – вид интеллекта, который приводит в итоге к появлению таких новообразований, как организация пространственных отношений, организация предметов и понятие их инвариантности, организация причинных связей и ряд других.
   После сенсомоторного периода, приблизительно в возрасте двух лет, наступает другой период, начинающийся с появления символической, или семиотической, функции. Он называется периодом «дооперационального мышления», поскольку теперь ребенок уже способен к репрезентативному мышлению с помощью символической функции. Между тем на этой стадии ребенок все еще не может выполнять операции тем способом, который, с моей точки зрения, обозначается этим термином. Согласно моей терминологии, «операциями» называются интериоризированные действия, которые обратимы, т. е. могут выполняться в противоположных направлениях. В итоге они скоординированы в общие структуры, и эти структуры образуют источник чувства внутренней необходимости.
   Третий важный период начинается приблизительно в возрасте 7–8 лет и характеризуется зарождением операций. Вначале эти операции конкретны, т. е. они выполняются непосредственно на предметах в ходе действия с этими предметами. Например, ребенок может провести классификацию конкретных предметов, упорядочить их или же установить соответствие между ними, провести на них числовые операции, измерить их по протяженности. Примерно до 11–12 лет операции ребенка остаются конкретными. Приблизительно с этого возраста начинается четвертый из основных периодов. Его можно охарактеризовать как период формальных, или пропозициональных, операций. Это означает, что операции теперь выполняются не только в отношении конкретных предметов, но уже распространяются на гипотезы и суждения, которые ребенок может использовать в качестве абстрактных гипотез и из которых он может вывести следствия формальным или логическим путем.
   Если эти четыре периода действительно имеют место, то мы должны уметь характеризовать их точным образом. Что мы пытались делать раньше и пытаемся делать до сих пор, так это описывать свойства этих стадий с помощью общих целостных структур, постепенно становящихся интегрированными. В ходе развития более элементарные структуры включаются в структуры более высокого уровня, а они, в свою очередь, включаются в структуры еще более высокого уровня.
   Не все разделяют мнение, что стадии необходимо характеризовать с помощью всеобщих структур. Например, фрейдовские стадии эмоционального развития характеризуются по их доминирующим чертам. Существуют оральная стадия, анальная стадия, стадия нарциссизма, или первичная стадия, и так далее. У всех этих стадий разнообразные особенности, но в каждый данный момент одна из особенностей преобладает. Фрейдовские стадии, следовательно, могут быть описаны в терминах доминирующих черт.
   Я думаю, что такой способ описания непригоден для познавательных функций. В этой области мы должны попытаться пойти дальше. Если бы мы удовлетворились понятием доминирующих особенностей применительно к познавательным функциям, различение главных и второстепенных черт было бы всегда произвольным. Именно поэтому мы пытаемся обнаружить в познавательной деятельности общие структуры, а не устанавливать в точности доминирующие особенности. Это означает, что мы ищем общие структуры, или системы, с их собственными законами, системы, которые включают в себя все свои элементы и чьи законы распространяются на весь набор элементов в системе. Именно эти структуры становятся по мере развития все более и более интегрированными.
   Я обращаюсь к примеру сериации. Сериация представляет собой упорядочение серии палочек, начиная с самой короткой и кончая самой длинной. Б. Инельдер, М. Синклер и я еще раз вернулись к задаче на сериацию в исследованиях памяти, и полученные нами данные подтверждают наличие стадий, обнаруженных в более ранних наших работах. Например, мы нашли, что на начальной стадии, которую мы можем назвать стадией А, самые маленькие испытуемые утверждают, что все палочки по длине одинаковы. На второй стадии (стадия В) испытуемые делят палочки на две категории: большие и маленькие без упорядочения элементов. На стадии С дети говорят о больших, средних и маленьких палочках. На стадии D ребенок конструирует серию эмпирически, путем проб и ошибок, но он не в состоянии сразу же сделать безошибочное построение. И наконец, на стадии Е ребенок открывает метод: он выбирает самую большую из всех палочек и кладет ее на стол, затем он берет самую большую из оставшихся, и так до тех пор, пока не разложит на столе все палочки. На этой стадии он без всяких колебаний правильно выстраивает серию, и его конструкция предполагает обратимое отношение, т. е. элемент одновременно меньше предшествующих элементов и больше последующих. Это хороший пример того, что я подразумеваю под структурой.
   Рассмотрим, что говорят по этой проблеме логики. Что представляет собой сериация с формальной точки зрения? Можем ли мы найти какую-либо связь между формализацией сериации логиком и структурой этого же понятия у ребенка? Для логика сериация представляет собой цель асимметричных, connex и транзитивных отношений. Что касается асимметрии, то, по-видимому, в данном примере это очевидно. Это означает, что один элемент больше другого. Connectivity означает, что все элементы различны и нет двух одинаковых. И наконец, имеется отношение транзитивности. Оно означает, что если А больше В и В больше С, то А автоматически больше С. В упомянутом выше примере сериации мы не видели никаких свидетельств транзитивности. Образует ли она часть структуры? Имеется ли она? Здесь мы можем провести несколько отдельных экспериментов с этой задачей, взяв три палочки разной длины. Мы сравниваем первую со второй, а затем прячем первую палочку под стол. После этого мы сравниваем вторую палочку с третьей и говорим ребенку: «Вначале ты видел, что первая палочка больше второй, а теперь ты видишь, что вторая больше третьей. Какой окажется та палочка которая сейчас находится под столом, если сравнить ее с третьей?» Опыт показал, что самые маленькие испытуемые не способны применить дедуктивный метод и, следовательно, не способны решить задачу на транзитивность. Они отвечают: «Я не знаю, я не видел их рядом друг с другом. Мне нужно сразу увидеть все пары вместе, прежде чем я смогу ответить на ваш вопрос».
   Однако для детей постарше, применяющих дедуктивный метод, транзитивность очевидна. И здесь мы затрагиваем реальную проблему общих структур: проблему появления в определенный момент развития чувства необходимости. До этого момента некоторое событие либо отсутствовало, либо было просто вероятным, теперь же оно становится необходимым. Как можно объяснить появление необходимости с психологической точки зрения? Это, я думаю, и является реальной проблемой общих структур. Как же происходит, что явление, которое до этого просто замечалось эмпирически или считалось лишь вероятным, теперь, с точки зрения субъекта, становится необходимым?!
   В качестве первого ответа можно было бы назвать это иллюзией. Юм в своих исследованиях понятия причинности утверждал, что необходимое причинно-следственное отношение вовсе не является в действительности необходимым, таково оно просто благодаря нашим ассоциациям идей или привычкам. И следовательно, можно сказать, что это чувство необходимости – просто привычка. Однако удивительная вещь – ребенок начинает испытывать это чувство необходимости, как только он поймет явление, о котором идет речь. Иногда можно осознать точный момент, когда открывается эта необходимость. В начале своего рассуждения он совсем не уверен в том, что утверждает. Затем он внезапно говорит: «Но это же очевидно». В другом эксперименте, где Б. Инельдер расспрашивала ребенка в задаче, которая также содержит чувство необходимости (это задача не на сериацию, а на рекуррентное рассуждение), вначале ребенок был совсем не уверен. Затем он внезапно сказал: «Если узнал однажды, то знаешь и дальше, навсегда». Другими словами, в один момент ребенок автоматически обрел это чувство необходимости. Откуда берется эта необходимость?
   Я лично думаю, что имеется только одно приемлемое психологическое объяснение: это чувство необходимости возникает в результате образования, завершения структуры. Конечно, можно также утверждать, что необходимость представляет собой лишь сознание идеи, которая была предетерминирована в уме, осознание врожденной, или априорной, идеи. Но это не составляет подлинного психологического решения, поскольку оно не поддается проверке. Точно так же, если бы оно и в самом деле было верным, чувство необходимости появлялось бы значительно раньше, чем оно появляется в действительности.
   Вот почему я верю, что чувство необходимости не является ни субъективной иллюзией, ни врожденной, или априорной, идеей. Это такая идея, которая конструируется в то же самое время, что и общие структуры. Как только структура достаточно заполнена, чтобы произошло ее завершение, или, другими словами, как только внутренние составные части структуры становятся взаимозависимыми и независимыми от внешних элементов, а также достаточно многочисленными, чтобы учесть все виды расположений, то появляется чувство необходимости. Я думаю, что именно чувство необходимости является свидетельством существования общих структур, характеризующих наши стадии.


   П. Я. Гальперин
   Формирование умственных действий [67 - Гальперин П. Я. Психологическая наука в СССР// Развитие исследований по формированию умственных действий. – М., 1959.]

   Изучение процесса формирования умственных действий, а затем на их основе и других психических явлений началось относительно недавно. Развитие советской психологии исподволь вело к нему разными путями. Одновременно с развитием теоретической мысли экспериментальные исследования, проводившиеся в самых разных областях, накапливали материал, который в дальнейшем послужил для уяснения отдельных сторон формирования умственных действий.
   Во-первых, эти исследования показали, что условия успешности психических процессов поразительно сходны с такими же условиями внешней деятельности. Значение внешней организации материала, разных опорных вех, внешней организации самого процесса, внешней фиксации его отдельных этапов и результатов – все это как бы растягивало психический процесс в пространстве и времени, внутренне увязывало его с определенными преобразованиями материала и заставляло представлять себе его структуру по типу внешней деятельности.
   Во-вторых, все чаще выступало явление, которое было обнаружено в самых разных областях – наступающий со временем процесс сокращения психической работы. Сокращенные формы психической деятельности совсем непохожи на свои начальные формы; их расшифровка в качестве сокращенных форм таких действий, первоначальное предметное содержание которых совершенно очевидно, бросает свет и на происхождение многих психических процессов, и на их истинное содержание и природу. Процесс сокращения позволяет перекинуть мост от совершенно раскрытых форм психической деятельности к ее наиболее скрытым формам.
   Третья группа фактов говорила о том, что новое задание не одинаково доступно ребенку на разных уровнях его выполнения – в действии про себя, при выполнении действия в громкой речи и при действии с предметами. Нередко указывают определенную последовательность ступеней, по которым идет процесс усвоения какого-нибудь нового действия. Лестница таких ступеней наглядно показывает путь, посредством которого это действие, первоначально внешнее и материальное, становится внутренним достоянием сознания.
   Совокупность этих эмпирических фактов: сближение внутренней структуры психической деятельности со строением соответствующего внешнего действия, поразительные изменения действия в процессе его сокращения, лестница постепенного восхождения от внешнего действия к внутреннему – как бы вплотную подводила к мысли о конкретном содержании психической деятельности.
   Однако следует признать, что такую группировку и такое значение эти факты получают лишь с точки зрения гипотезы о поэтапном формировании умственных действий и, следовательно, лишь после того, как эта гипотеза уже сложилась. Без связи с ней те же факты выступают в другой связи и толкуются иначе. Поэтому, чтобы установить ближайшие истоки гипотезы о поэтапном формировании умственных действий, мы должны обратиться к линии развития теоретических взглядов.
   Общей основой взглядов А. Н. Леонтьева и его сотрудников было стремление изучать психическую жизнь в связи с конкретной, внешней, предметной деятельностью. Это положение в применении к психическим функциям означает требование понять их как процесс решения тех или иных задач. Процесс решения задачи состоит в целенаправленном преобразовании исходного материала, а такое преобразование достигается с помощью определенных предметных действий, совершающихся в уме. Отсюда – психологическая проблема заключается в уяснении того, как эти предметные действия становятся нашими умственными действиями и, главное, конечно, как при этом образуется новый конкретный психологический процесс.
   На это отвечает гипотеза поэтапного формирования умственных действий. Ее основное положение состоит в том, что психическая деятельность есть результат перенесения внешних материальных действий в план отражения – в план восприятия, представлений и понятий. Процесс такого переноса совершается через ряд этапов, на каждом из которых происходят систематические преобразования по четырем первичным свойствам человеческого действия. Каждое из этих свойств имеет ряд показателей и, следовательно, представляет собой то, что называется отдельным параметром.
   По каждому параметру наличное действие характеризуется каким-нибудь одним показателем, а сочетание показателей по всем параметрам характеризует наличную форму действия в целом. Таким образом, действие, одно и то же по своему предметному содержанию, может осуществляться в разных формах. Даже у одного и того же человека мы обычно находим его во многих формах (хотя каждый раз оно выполняется, конечно, только в одной из них). Эти разные формы одного и того же действия находятся в определенной функциональной связи, которая вместе с тем есть их генетическая связь. А именно полноценное действие более высокого порядка не может сложиться без опоры на предшествующие формы того же действия и в конечном счете на его исходную форму. Последняя представляет собой действие, выполняемое в полном составе своих операций как внешний, чувственно воспринимаемый материальный процесс.
   Четыре первичных свойства человеческого действия, четыре его параметра суть уровень, на котором оно выполняется, мера его обобщения, полнота фактически выполняемых операций и мера его освоения. В первом параметре различаются три показателя, три уровня действия: 1) с материальными предметами (или их материальными изображениями), 2) в громкой речи (без непосредственной опоры на предметы) и 3) в уме; очевидно, эти уровни намечают основные преобразования действия на пути его становления умственным. Три остальных параметра определяют качество: оно тем выше, чем больше обобщение, сокращение и освоение действия.
   В настоящее время на основе ряда экспериментальных исследований, проведенных на разном материале, разных возрастах, на нормальных и умственно отсталых детях, процесс формирования умственного действия представляется в следующем виде.
   А. Всякое обучение новому действию, даже путем «слепых проб и ошибок», предполагает какое-то ознакомление с заданием и начинается с него. Усвоить действие – значит не просто вспомнить, как оно было показано, а суметь повторить его с новым материалом и заново получить из этого материала указанный продукт. Для этого задание должно не только содержать в себе указание на образец (действия и его продукта), но и сопровождаться такой разметкой, которая позволила бы правильно выполнить с ним заданное действие.
   Такое деление производится с учетом прежде всего объективного содержания действия, состава его отдельных операций, но еще большее значение имеют при этом возможности учащегося самостоятельно проследить и выполнить действие на каждом его участке. Поэтому действие сначала разбивается на такие операции, которые посильны для учащегося, приспособлены к его наличным «знаниям, умениям и навыкам».
   Такая разметка составляет то, что мы называем ориентировочной основой действия. Ее образование есть главная задача и главное содержание первого этапа формирования действия. При выполнении действия эта ориентировочная основа определяет процесс ориентировки в задании. В совместной работе с Н. С. Пантиной (1957) и А. Н. Дубровиной (1957) мы на разном материале установили три основных, предельных, или «чистых», типа ориентировочной основы действия и соответственно им три основных типа ориентировки в задании. Оказалось, что каждый из них однозначно и в решающей степени определяет  -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


ход и результат обучения.
   Ориентировочную основу первого типа составляют только образцы – действия и его продукта. Никаких указаний, как правильно выполнить это действие, не дается. Ученик ищет их сам, вслепую, устанавливает очень медленно, постепенно и не осознавая этого, В конце концов выполнение отдельного задания может получить значительную точность, но действие остается очень неустойчивым к изменению условий. Поэтому хорошие результаты никогда не достигают 100 % и действие почти не дает переноса на новые задания.
   Ориентировочная основа второго типа содержит не только образцы действия и его продукты, но и все указания на то, как правильно выполнить действие с новым материалом. Естественно, что при строгом соблюдении этих указаний обучение идет в принципе без ошибок и значительно быстрее. Таким образом, ученик приобретает известное умение анализировать материал с точки зрения предстоящего действия, и это ведет к тому, что последнее обнаруживает заметную устойчивость к изменению условий и переносится на новые задания. Однако этот перенос ограничен наличием в составе новых заданий элементов, идентичных с элементами уже освоенных заданий.
   Ориентировка третьего типа отличается тем, что здесь на первое место выступает планомерное обучение такому анализу новых заданий, который позволяет выделить опорные точки, условия правильного выполнения заданий; затем по этим указаниям происходит формирование действия, отвечающего данному заданию. Таким образом, обучение с ориентировкой по третьему типу несколько осложнено по сравнению с предыдущими типами, зато, когда после нескольких первых заданий достаточно осваивается предварительный анализ условий каждого из них, последующие задания сразу выполняются правильно и вполне самостоятельно. Если обучение охватывает достаточно большой ряд заданий, то после нескольких первых заданий темп обучения резко возрастает, ошибки незначительны, встречаются лишь в начале обучения и почти целиком относятся к обучению анализу условий нового задания. Сформированные действия обладают высокой (хотя и не абсолютной) устойчивостью к изменению условий и в пределах той же области обнаруживают практически неограниченный перенос.
   Б. Теперь, опираясь на так или иначе сложившуюся ориентировочную основу действия, ученик приступает к его выполнению.
   Известно, что в раннем возрасте обучение действию ведется на предметах, т. е. начинается с его материальной формы. Исследования Л. Р. Приндуле (1957) и Н. Ф. Талызиной (1957) показали, что и в значительно более старшем возрасте новое действие – подчеркиваем: действие, а не просто «знание» – успешно формируется сначала только в его внешней форме. Но здесь эта форма обычно становится уже другой. Здесь мы большей частью пользуемся не самими вещами, а лишь их изображениями; это всякого рода схемы, диаграммы, чертежи, макеты и модели, просто записи. Материализованная форма действия является разновидностью материального действия и сохраняет его основные достоинства.
   Чтобы выделить подлинное содержание действия (теснейшим образом связанное с его объектами), нужно подвергнуть действие довольно сложной обработке, а именно, во-первых, развернуть и, во-вторых, обобщить его. Развернуть действие – значит показать все его операции в их взаимной связи. Обобщить действие – значит выделить из многообразных свойств его объекта именно те свойства, которые одни только и нужны для выполнения этого действия.
   Лишь в результате развертывания действия и его обобщения подлинное содержание действия становится ясно учащемуся. Но после этого действие должно быть достаточно освоено. А когда и это будет достигнуто, наступает очередь обратного процесса – некоторые операции действия начинают сокращаться. Так, например, поскольку сложение в качестве арифметического действия имеет в виду не само соединение слагаемых, а лишь дальнейшее определение количества, которое получится после их объединения, то именно объединение слагаемых первым исключается из фактического выполнения арифметического действия.
   В. Сокращение операции, перевод ее на положение условно выполненной не означает перехода этой операции в умственный план. Пока сохранившиеся операции требуют хотя бы незначительных вещественных опор, действие задерживается на материальном (или материализованном) уровне. А так как наша задача заключается в формировании умственного действия, то после достижения наивысшей материальной или материализованной формы (наиболее обобщенной, сокращенной и достаточно освоенной) действие отрывают от его последних внешних опор. С этого начинается его третий этап.
   Переход к нему может происходить и «сам собой», благодаря запоминанию средств действия и его объекта. Однако большей частью действию без непосредственной опоры на предметы приходится специально учить. Если, к примеру, ребенка учат сложению, то перед ним раскладывают две небольшие группы предметов, просят сосчитать каждую из них, а затем, отвернувшись (или закрыв глаза, или закрыв предметы), сосчитать, сколько их всего. В начале такого обучения, оставшись без предметов, ребенок старается представить их себе «наглядно» и так же считает их в представлении, как раньше считал реальные предметы. Однако в дальнейшем, как показали исследования Н. И. Непомнящей (1956) и В. В. Давыдова (1957), лишь у немногих детей представления сохраняются надолго и служат постоянной опорой действия. У большинства они являются промежуточным и скоро проходящим эпизодом. Было установлено также, что и в представлении хороший счет можно воспитать лишь при условии тщательной одновременной отработки действия в громкой речи; с другой стороны, громкий счет остается и после того, как ребенок перестает пользоваться «представлениями», но без громкой речи, про себя, ребенок хорошо считать еще не может. Таким образом, действительное содержание этого нового этапа заключается в перенесении действия в план громкой речи без опоры на предметы, который еще нельзя назвать собственно умственным потому, что как раз в уме-то ребенок выполнить действия еще не может.
   Этот этап может иногда и не выделяться в самостоятельный период обучения, может совмещаться по времени с этапом материального действия. Но дело не в этом внешнем объединении или разделении, а в содержании работы, которая относится к данному этапу и которая должна быть выполнена. Эта работа заключается в том, чтобы придать речи новую функцию. На первом и втором этапах задачей ученика было разобраться не в словах, а в явлениях, разобраться в них и овладеть ими. Теперь же речь становится самостоятельным носителем всего процесса: и задания, и действия. Не только само действие, но и его отражение в общественном сознании, установленные речевые формулы действия впервые становятся прямым объектом сознания учащегося.
   Речевое действие строится как отражение материального действия. Для этого последнее снова развертывается и шаг за шагом переносится в речевой план. Задача воспитания речевой формы действия заключается в том, чтобы научить выполнять действие в плане языка как объективной действительности общественного сознания, чтобы создать для этого новые «орудия» и научить пользоваться ими.
   Задачей воспитания речевого действия является не только, устранение необходимости всегда манипулировать с предметами. Настоящее преимущество речевого действия заключается в том, что оно с необходимостью создает для действия новый предмет – абстракции. Абстракции же, создавая неизменный предмет, обеспечивают далее высокую стереотипность действия и его быструю автоматизацию. Формирование абстракции происходит в меру обобщения действия (что производится уже на его материальном уровне). Как уже было отмечено, обобщение означает, что из конкретного содержания предметов выделяются черты и свойства, которые существенны для действия и являются его специфическим объектом. Выделяются, но не отделяются! Когда же действие переносится в речевой план, эти свойства закрепляются за отдельными словами, превращаются в значения слов, отрываются от конкретных вещей и таким путем становятся абстрактными.
   Таким образом, перенесение действия в речевой план означает не только выражение действия в речи, но прежде всего речевое выполнение предметного действия – не только сообщения о действии, но действие в новой, речевой форме. Речь есть форма предметного действия, а не только сообщение о нем. Здесь сообщение еще не отделено от действия.
   Сложившись в развернутой форме, действие в громкой речи должно пройти ряд изменений по другим параметрам. Прежде всего должно быть обеспечено его разностороннее обобщение, потому что его речевая форма тоже меняется, приспосабливаясь к разным частным обстоятельствам. После этого оно должно подвергнуться последовательному сокращению. Обычно эти сокращения даются легче, чем на предыдущем уровне, однако и они должны быть сознательно отработаны и достаточно освоены, чтобы стать надежным основанием для переноса действия в собственно умственный, внутренний план индивидуального сознания.
   Г. Изменения действия на этом новом, последнем уровне и необходимые для этого мероприятия заставляют выделить здесь два последовательных этапа, которые переходят один в другой без резкой грани. Первый из них (и четвертый по общему счету этапов) начинается с перенесения громкоречевого действия во внутренний план и заканчивается свободным проговариванием действия целиком про себя.
   Казалось бы, просто: «речь минус звук». На самом же деле это требует довольно значительной перестройки речи. «В уме» звуковая форма речи становится представлением, звуковым образом слова. Правда, он более прочен и устойчив, чем зрительные представления, но только потому, что сохраняется его материальная причина, речевая артикуляция. Однако теперь она не производит звук и, следовательно, должна быть несколько иной артикуляцией, чем при внешней речи, – в каком-то отношении более сильной, чем производящая звук, и вместе с тем беззвучной.
   Как и всегда, такое изменение условий требует сначала нового развертывания исходного действия, в этом случае гром-коречевого. Оно-то шаг за шагом и воспроизводится в умственном плане. Поэтому первой формой собственно умственного действия оказывается четко развернутая внешняя речь про себя. В своей внешнеречевой форме и в своем предметном содержании такая речь для ученика ничем не отличается от гром-коречевого действия. Поэтому как только она будет несколько освоена, все достижения предыдущего этапа (по линии обобщения и сокращения) непосредственно на нее переносятся, и «действие про себя» сразу достигает наивысшей формы гром-коречевого действия – действия по формуле.
   Д. С этого момента начинается последний, пятый этап формирования умственного действия; его дальнейшие изменения наступают немедленно. Если в речи, обращенной к другому (или к самому себе как другому), сохранение полной речевой формулы совершенно обязательно, то на этом этапе, где такого обращения уже нет, сокращается сама речевая формула. От нее в сознании остаются ничтожные и притом непостоянные обрывки. Речь внешняя начинает превращаться во внутреннюю речь. Исследование внутренней речи как последнего этапа и заключительной формы умственного действия (Гальперин, 1957) приводит к выводу, что причудливые речевые фрагменты, имеющие столь своеобразный вид, составляют не самую внутреннюю речь, а лишь остатки «внешней речи про себя» или частичное возвращение к ней.
   Характерно, что эти фрагменты появляются там, где нужно задержать стереотипное и быстрое течение речевого процесса и снова выделить некую часть действия для его сознательного приспособления к индивидуальным обстоятельствам. Что же касается внутренней речи в собственном смысле, то ее характеризует не фрагментарность словесного компонента, а то обстоятельство, что она течет автоматически и в основном за пределами самонаблюдения.
   Так предметное действие, отразившись в разных формах внешней речи, в конце концов становится актом внутренней речи.
   Таким образом, порядок формирования идеальных действий возвращает нас к формуле Маркса: «Идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». Теперь, изучая процесс этого «пересаживания и преобразования», мы начинаем конкретно представлять себе его психологическое содержание. Каждый этап означает отдельную форму отражения – объекта действия и его самого, каждое обобщение, каждое сокращение, каждая новая степень освоения означают дальнейшие изменения внутри каждой из этих форм. Пройденные ступени не отпадают, но в снятом виде образуют восходящую систему, стоящую позади наличного действия и составляющую основную часть его психологического содержания.
   Поэтапное формирование идеальных, в частности умственных, действий является ключом не только к пониманию психических явлений, но и к практическому овладению ими. Воспитание требуемой формы действия в заданных условиях составляет для нас, в сущности, единственное средство анализа и доказательства его природы. Но, очевидно, такое познание явления означает вместе с тем и овладение им.


   Г. Линдсей, К. С. Халл, Р. Ф. Томсон
   Творческое и критическое мышление [68 - Hall K, Lindsay G, Tompson R. F. Psychology. – N.Y., 1975.]


   Творческое мышление – это мышление, результатом которого является открытие принципиально нового или усовершенствованного решения той или иной задачи. Критическое мышление представляет собой проверку предложенных решений с целью определения области их возможного применения. Творческое мышление направлено на создание новых идей, а критическое – выявляет их недостатки и дефекты. Для эффективного решения задач необходимы оба вида мышления, хотя используются они раздельно: творческое мышление является помехой для критического, и наоборот.


   Мозговой штурм

   Если вы хотите мыслить творчески, вы должны научиться предоставлять своим мыслям полную свободу и не пытаться направить их по определенному руслу. Это называется свободным ассоциированием. Человек говорит все, что приходит ему в голову, каким бы абсурдным это не казалось. Свободное ассоциирование первоначально использовалось в психотерапии, сейчас оно применяется также для группового решения задач, и это получило название «мозговой штурм».
   Мозговой штурм широко используется для решения разного рода промышленных, административных и других задач. Процедура проста. Собирается группа людей для того, чтобы «свободно ассоциировать» на заданную тему: как ускорить сортировку корреспонденции, как достать деньги для строительства нового центра или как продать больше чернослива. Каждый участник предлагает все то, что приходит ему на ум и иногда не кажется относящимся к проблеме. Критика запрещена. Цель – получить как можно больше новых идей, так как чем больше идей будет предложено, тем больше шансов для появления по-настоящему хорошей идеи. Идеи тщательно записываются и по окончании мозгового штурма критически оцениваются, причем, как правило, другой группой людей.
   Творческое мышление в группе основывается на следующих психологических принципах (Осборн, 1957).
   1. Групповая ситуация стимулирует процессы выработки новых идей, что является примером своего рода социальной помощи. Было обнаружено, что человек средних способностей может придумать почти вдвое больше решений, когда он работает в группе, чем когда он работает один. В группе он находится под воздействием многих различных решений, мысль одного человека может стимулировать другого и т. д. Вместе с тем эксперименты показывают, что наилучшие результаты дает оптимальное чередование периодов индивидуального и группового мышления.
   2. Кроме того, групповая ситуация вызывает соревнование между членами группы. До тех пор пока это соревнование не вызовет критических и враждебных установок, оно способствует интенсификации творческого процесса, так как каждый участник старается превзойти другого в выдвижении новых предложений.
   3. По мере увеличения количества идей повышается их качество. Последние 50 идей являются, как правило, более полезными, чем первые 50. Очевидно, это связано с тем, что задание все больше увлекает участников группы.
   4. Мозговой штурм будет эффективнее, если участники группы в течение нескольких дней будут оставаться вместе. Качество идей, предложенных ими на следующем собрании, будет выше, чем на первом. По-видимому, для появления некоторых идей требуется определенный период их «созревания».
   5. Психологически правильно, что оценка предложенных идей выполняется другими людьми, так как обычно недостатки собственного творчества замечаются с большим трудом.


   Препятствия творческого мышления

   Конформизм – желание быть похожим на другого – основной барьер для творческого мышления. Человек опасается высказывать необычные идеи из-за боязни показаться смешным или не очень умным. Подобное чувство может возникнуть в детстве, если первые фантазии, продукты детского воображения, не находят понимания у взрослых, и закрепиться в юности, когда молодые люди не хотят слишком отличаться от своих сверстников.
   Цензура — в особенности внутренняя цензура – второй серьезный барьер для творчества. Последствия внешней цензуры идей бывают достаточно драматичными, но внутренняя цензура гораздо сильнее внешней. Люди, которые боятся собственных идей, склонны к пассивному реагированию на окружающее и не пытаются творчески решать возникающие проблемы. Иногда нежелательные мысли подавляются ими в такой степени, что вообще перестают осознаваться. Superego – так назвал Фрейд этого интернализованного цензора.
   Третий барьер творческого мышления – это ригидность, часто приобретаемая в процессе школьного обучения. Типичные школьные методы помогают закрепить знания, принятые на сегодняшний день, но не позволяют научить ставить и решать новые проблемы, улучшать уже существующие решения.
   Четвертым препятствием для творчества может быть желание найти ответ немедленно. Чрезмерно высокая мотивация часто способствует принятию непродуманных, неадекватных решений. Люди достигают больших успехов в творческом мышлении, когда они не связаны повседневными заботами. Поэтому ценность ежегодных отпусков состоит не столько в том, что, отдохнув, человек будет работать лучше, сколько в том, что именно во время отпуска с большей вероятностью возникают новые идеи.
   Конечно, эффективность результатов свободной творческой фантазии и воображения далеко не очевидна; может случиться так, что из тысячи предложенных идей только одна окажется применимой на практике. Разумеется, открытие такой идеи без затрат на создание тысячи бесполезных идей было бы большой экономией. Однако эта экономия маловероятна, тем более что творческое мышление часто приносит удовольствие независимо от использования его результатов.


   Критическое мышление

   Чтобы выделить по-настоящему полезные, эффективные решения, творческое мышление должно быть дополнено критическим. Цель критического мышления – тестирование предложенных идей: применимы ли они, как можно их усовершенствовать и т. п. Ваше творчество будет малопродуктивным, если вы не сможете критически проверить и отсортировать полученную продукцию. Чтобы провести соответствующий отбор надлежащим образом, необходимо, во-первых, соблюдать известную дистанцию, т. е. уметь оценивать свои идеи объективно, и, во-вторых, учитывать критерии или ограничения, определяющие практические возможности внедрения новых идей. Какие препятствия стоят на пути критического мышления? Одним из них является опасение быть слишком агрессивным. Мы часто учим наших детей, что критиковать – значит быть невежливым. Тесно связан с этим следующий барьер – боязнь возмездия: критикуя чужие идеи, мы можем вызвать ответную критику своих. А это, в свою очередь, может породить еще одно препятствие — переоценку собственных идей. Когда нам слишком нравится то, что мы создали, мы неохотно делимся с другими нашим решением. Добавим, что чем выше тревожность человека, тем более он склонен ограждать свои оригинальные идеи от постороннего влияния.
   И наконец, необходимо отметить, что при чрезмерной стимуляции творческой фантазии критическая способность может остаться неразвитой. К сожалению, неумение думать критически – это один из возможных непредвиденных результатов стремления повысить творческую активность учащихся. Следует помнить, что для большинства людей в жизни требуется разумное сочетание творческого и критического мышления.
   Критическое мышление нужно отличать от критической установки. Несмотря на то что в силу специфики своего подхода к решению задач критическое мышление запрещает некоторые идеи или отбрасывает их за негодностью, его конечная цель конструктивна. Напротив, критическая установка деструктивна по своей сути. Стремление человека критиковать единственно ради критики имеет скорее эмоциональный, чем когнитивный характер.



   П. Линдсей, Д. Норман
   Анализ процесса решения задач [69 - Lindsay P., Norman D. Human Information Processing. – N. Y. – L., 1972.]

   Что именно следует сделать, чтобы решить некоторую задачу? Мы рассмотрим стратегии и процедуры, обычно используемые людьми. Прежде всего, задачи бывают двух основных типов: четко поставленные и нечетко поставленные. В четко поставленной задаче цель ясно сформулирована. Вот примеры таких задач: 1) как наилучшим образом проехать в другой конец города, если все главные улицы закрыты для транспорта по случаю парада;
   2) как решить шахматную задачу, помещенную во вчерашней газете: белые начинают и делают мат в пять ходов. В этих задачах, помимо ясной цели, имеется определенный способ судить о том, идет ли процесс решения в надлежащем направлении. И хотя в жизни, пожалуй, чаще встречаются задачи, поставленные нечетко, у нас есть все основания сосредоточить наше исследование на четко поставленных задачах. Наша цель – выяснить, какие процессы использует человек, добивающийся решения той или иной задачи. Мы хотим понять, как он строит внутреннюю модель задачи, какую стратегию избирает, каким правилам следует. Мы хотим узнать, какие средства позволяют ему успешно продвигаться к решению. Результаты этих исследовании должны быть приложимы к решению любых задач, поставлены ли четко или нечетко. Лучше всего, вероятно, начать с исследования конкретной задачи.

   Данная задача относится к классу криптоарифметических задач. В приведенном выражении использовано десять букв, каждая из которых соответствует определенной цифре. Задача состоит в том, чтобы найти для каждой буквы соответствующую ей цифру, так чтобы получившиеся цифры удовлетворяли сформулированному арифметическому равенству.
   Мы разберем небольшую часть словесного отчета одного испытуемого, пытавшегося решить эту задачу. Дав пояснения к задаче, сходные с приведенными выше, его просили думать вслух в процессе поиска решения. Испытуемый впервые пытался решить такого рода задачу. Полная запись его высказываний в течение 20 мин., затраченных на решение, составляет протокол объемом около 2200 слов (задача, ее анализ и приводимые ниже цитаты из протокола заимствованы из работы Ньюэлла, 1967).

   Протокол решения задачи «DONALD + GERALD» Каждая буква имеет одно и только одно числовое значение? (Это был вопрос к экспериментатору, который ответил: «Одно числовое значение».)
   Имеется десять различных букв, и каждая из них имеет одно числовое значение.
   Букв две, и каждая из них соответствует 5; значит, Т есть нуль. Так что, я думаю, можно для начала вписать это в текст задачи. Я вписываю: 5, 5 и 0.
   Посмотрим, есть ли у нас еще Т. Нет. Зато есть еще одно D. Значит, я могу поставить 5 с другого края.
   Дальше, у нас есть два А и два L – каждая пара в одном разряде и еще три R. Два L равны одному Р. Разумеется, я перенес 1 во второй разряд, откуда следует, что Р должно быть нечетным числом, поскольку сложение двух одинаковых чисел дает четное число, а 1 – число нечетное. Так что Р может быть равно 1 или 3, но не 5, не 7 и не 9.
   (Здесь наступила долгая пауза, и экспериментатор спросил: «О чем вы сейчас думаете?»)
   Теперь G. Раз R — нечетное число, a D равно 5, то G должно быть четным. Я смотрю на левый край примера, где складывается D с G. Ах, нет, возможно, сюда надо прибавить еще 1, если мне пришлось бы перенести 1 из предыдущего разряда, где складываются О и Е. Пожалуй, мне нужно на минуту отвлечься от этого.
   Вероятно, лучше всего решать эту задачу, перебирая различные возможные решения. Но я не уверен, что это окажется самым легким путем.
   (Цитированный текст будет служить нам первичным материалом для анализа процесса решения. Первое впечатление от такого протокола – что испытуемый не подходит к задаче прямо и непосредственно. Он накапливает информацию и проверяет различные гипотезы, выясняя, к чему они приводят. Он часто заходит в тупик и, отступая, пробует другой путь. Взгляните на протокол. Испытуемый начинает энергично и сразу обнаруживает, что Травно нулю.) Букв D две, и каждая из них соответствует 5; значит, Т есть нуль. Так что, я думаю, можно для начала вписать это в текст задачи. Я вписываю: 5, 5 и 0.
   (После этого он выясняет, можно ли использовать в тексте задачи свое знание, что Травно нулю, a D равно 5. Ищет Т.)
   Посмотрим, есть ли у нас еще Т? Нет. Эта попытка не удалась. Ну, а как с D? Зато есть еще одно D. Значит, я могу поставить 5 с другой стороны.
   (Отметив это обстоятельство, испытуемый обнаруживает другое место в тексте задачи, которое кажется перспективным.)
   Дальше, у нас есть два А и два L – каждая пара в одном разряде – и еще три R. Два L равны одному R. Разумеется, я перенес 1 во второй разряд. Откуда следует, что R должно быть нечетным числом.
   (Хотя испытуемый уже пришел к заключению, что R — нечетное число, он вновь возвращается к этому вопросу, как бы проверяя свой вывод:
   «…поскольку сложение двух одинаковых чисел дает четное число, а 1 – число нечетное».
   На этот раз он продолжает рассуждение несколько дальше и конкретно перечисляет возможные числа.)
   Так что R может быть равно 1 или 3, но не 5, не 7 и не 9.
   (После долгой паузы испытуемый, однако, отказывается от этого пути по понятной причине: нет очевидного способа выбрать значение R из возможных вариантов. Он опять возвращается к идее о нечетности R. Дает ли это какую-нибудь информацию относительно G?)
   Теперь G. Раз R — нечетное число, a D равно 5, G должно быть четным.
   Этого краткого анализа отчета о первых пяти минутах эксперимента достаточно для того, чтобы обнаружить некоторые общие закономерности в поведении испытуемого при решении задачи. Однако словесными протоколами пользоваться неудобно. Для подробного исследования процесса решения задачи нужно иметь какой-то метод представления происходящих событий. Полезно строить визуальные изображения последовательности операций, совершаемых во время решения задачи. Одним из методов, пригодных для этой цели, является граф решения задачи, разработанный А. Ньюэллом (Саймон и Ньюэлл, 1971).
   Исследуя протокол, мы видели, что испытуемый постепенно накапливает информацию о задаче, применяя определенные правила или стратегии. Он производит разного рода операции над этой информацией и над текстом задачи; в результате его знания возрастают. Вся информация о задаче, которой испытуемый располагает в данный момент, называется его состоянием осведомленности. Всякий раз, как он применяет некоторую операцию к некоторому новому факту, состояние осведомленности изменяется.
   Описание поведения человека при решении задачи должно, таким образом, отражать это последовательное продвижение от одного состояния осведомленности к другому. Будем изображать графически состояние осведомленности прямоугольником, а операцию, переводящую испытуемого из одного состояния осведомленности в другое, – в виде стрелки (рис. 3.2).

   Рис. 3.2

   Теперь протокол можно представить в виде прямоугольников, соединенных стрелками: последние показывают путь, проходимый испытуемым через последовательные состояния осведомленности.
   Граф задачи «Donald+Gerald». Несколько высказываний в начале словесного отчета отражают просто проверку испытуемым своего понимания условий задачи. Само рассуждение начинается лишь с фразы:
   Букв D две и каждая соответствует 5; значит, Т есть нуль.
   Испытуемый, несомненно, перерабатывает информацию, содержащуюся в этом разряде, где показано, что D + D = T. Назовем эту операцию обработкой 1-го разряда. Эта операция переводит испытуемого из начального состояния осведомленности (в котором он знает, что D = 5) в новое состояние, в котором он знает, кроме того, что Т = 0. Известно ли испытуемому также, что необходимо сделать перенос в следующий, 2-й разряд? Забегая вперед, читаем: «Разумеется, я перенес 1». Таким образом, это испытуемому известно. К настоящему моменту наш граф решения задачи насчитывает два состояния осведомленности (рис. 3.3).

   Рис. 3.3

   Следующие несколько фраз протокола, по существу, резюмируют сведения, известные испытуемому к данному моменту. Затем делается попытка найти другие разряды, содержащие Т или D. Первое применение операции взять новый разряд (с Т) безуспешно; второе дает положительный результат: находится другой разряд, содержащий D. Граф решения задачи получил некоторое приращение (рис. 3.4), на этом рисунке прямоугольник, которого не было на предыдущей схеме, обведен жирной линией.

   Рис. 3.4

   Теперь испытуемый решает еще раз взять новый разряд, пробуя сначала 3-й разряд, а затем 2-й.
   Дальше, у нас есть два А и два L — каждая пара в одном разряде – и еще три R.
   Это приводит его к тому пункту рассуждения, в котором имеет смысл обработать 2-й разряд. В результате обработки он переходит из состояния 4 в состояние 5, где известно, что R нечетное число (рис. 3.5).

   Рис. 3.5

   Обратный ход. Теперь испытуемый возвращается к пройденному состоянию. Обратите внимание на последовательность действий. Сначала, в состоянии 5, он говорит:
   Два L равны одному R. Разумеется, я перенес 1 во второй разряд, откуда следует, что R должно быть нечетным числом.
   Но затем испытуемый решает конкретно выяснить возможные числовые значения буквы R: для этого он возвращается в состояние 4 и испытывает новый подход.
   …Поскольку сложение двух одинаковых чисел дает четное число, а 1 – число нечетное. Так что R может быть равно 1 или 3, но не 5, не 7 и не 9.
   На графе этот обратный ход отображается таким образом, что стрелка к следующему, 6-му состоянию идет из состояния 4 (рис. 3.6).

   Рис. 3.6

   Состояние 6 – это, собственно, то же состояние 4, только в более поздний момент времени. В состоянии 7 испытуемый вновь воспроизвел тот факт, что R нечетно, а в состоянии 8 он методически перечисляет все подходящие и не подходящие нечетные числа.
   Последующая часть текста протокола дает пример того, какие трудности испытывает экспериментатор, «добывая» протокол. Испытуемый молчит, так что экспериментатор вынужден вмешаться и просить его говорить. В результате мы не имеем явных свидетельств того, как использованы возможные числовые значения R. Вместо этого мы видим, что процесс решения снова идет вспять; на этот раз испытуемый обращается к 6-му разряду и, исходя из того, что R — число нечетное, a D равно 5, заключает, что G должно быть четным числом, это приводит нас к состоянию 10.
   Теперь G. Раз R — нечетное число, a D равно 5, то G должно быть четным.
   Хотя этот вывод неверен, тем не менее в момент, представляемый состоянием 10, он отвечает действительному состоянию осведомленности испытуемого (рис. 3.7).
   В данном случае возможность того, что G не обязательно четно, приходит ему в голову довольно скоро.
   Я смотрю на левый край примера, где складывается D с G. Ах, нет, возможно, сюда надо прибавить еще 1, если мне пришлось бы перенести 1 из предыдущего разряда, где складываются О и Е. Пожалуй, мне нужно на минуту отвлечься от этого.
   Последняя фраза указывает, что испытуемый вновь хочет приступить к обработке 6-го разряда и в результате оказывается в состоянии 12 (признает возможность переноса), а затем решает еще раз вернуться назад, отказавшись от полученной ранее численной оценки для G (четное число). На этом мы заканчиваем анализ фрагмента протокола. Соответствующий фрагмент графа решения показан на рис. 3.7.

   Рис. 3.7

   Рассмотрим теперь, чем отличаются друг от друга три различных «пространства» задачи: внутреннее, отраженное в протоколе и внешнее. Испытуемый решает задачу про себя в соответствии с некоторыми общими стратегиями и посредством операций, которые, будем надеяться, сходны со стратегиями и операциями, представленными в графе решения задачи. Это решение представлено во внутреннем пространстве, прямое наблюдение которого для нас невозможно. Словесные высказывания, делаемые испытуемым в ходе решения задачи, – протокол – это запись в протокольном пространстве. И, кроме того, продвигаясь к решению, испытуемый записывает те или иные выражения и выполняет некоторые действия, порождая тем самым внешнее пространство.
   <…>
   Граф решения – один из методов разложения процесса решения задачи на этапы, выделения в процессе его отдельных шагов. В нем графически представлено чередование успехов и неудач, характерных для хода решения всякой задачи. Эта общая форма анализа и изображения поведения представляется применимой к широкому разнообразию проблемных ситуаций. Понятно, что конкретные правила, используемые человеком, зависят от характера решаемой задачи, однако общая структура его поведения в ходе решения задачи всегда одинакова. Человек разбивает задачу на множество более простых промежуточных задач, т. е. ставит перед собой промежуточные вопросы. В любой заданный момент достигнутый им успех можно охарактеризовать с помощью понятия осведомленности. Человек переходит от одного состояния осведомленности к другому через попытки применения одной из операций, выбираемых из имеющегося у него небольшого выбора. Анализируя сам подход к решению задачи, можно выделить две различные стратегии.
   В большинстве случаев решение задачи включает момент прямого поиска. Другими словами, человек сначала испытывает какой-то метод подхода к задаче, а затем смотрит, продвинулся ли он вперед в результате его применения. Если да, то он продолжает идти в том же направлении от достигнутого пункта. Здесь важно то, что поиск от начала до конца осуществляется простыми, прямыми шагами.
   Второй подход представлен обратным поиском. Здесь человек рассматривает искомое решение, задаваясь вопросом: какой предварительный шаг необходим для того, чтобы прийти к нему? После определения этого шага определяется шаг, непосредственно ему предшествующий, и т. д., в лучшем случае – вплоть до отправной точки, заданной в постановке задачи. Обратный поиск чрезвычайно полезен в некоторых визуальных задачах вроде нахождения по карте пути из одного пункта в другой.
   При обратном поиске продвижение к цели осуществляется небольшими шагами. Определяется некоторая промежуточная цель и делается попытка решить промежуточную задачу. Здесь вступает в действие одна, вероятно, наиболее сильная стратегия, так называемая стратегия сопоставления средств и целей. При этом сопоставлении цель (ближайшая промежуточная цель) сравнивается с наличным состоянием осведомленности. Проблема состоит в нахождении оператора – средства, уменьшающего разрыв между этими двумя вещами.
   В учении о решении задач рассматриваются два типа планов (или операторов): алгоритмы и эвристические приемы. Они отличаются друг от друга наличием или отсутствием гарантии получения правильного результата. Алгоритм – это совокупность правил, которая, если ей следовать, автоматически порождает верное решение. Правила умножения представляют собой алгоритм; пользуясь ими надлежащим образом, мы всегда получаем правильный ответ. Эвристические приемы больше напоминают эмпирические правила: это процедуры или описания, которыми относительно легко пользоваться и ценность которых оправдывается предшествующим опытом решения задач. Однако в отличие от алгоритмов эвристические приемы не гарантируют устеха. Для многих из числа наиболее сложных и наиболее интересных задач алгоритмы решения не найдены, а в некоторых случаях даже известно, что они не существуют. В таких случаях приходится прибегать к эвристическим приемам.
   Эвристика вступает в действие во всякой сложной ситуации, связанной с решением задач. Большинство исследований, посвященных решению задач, в значительной мере сводится к изучению типов эвристических приемов, применяемых человеком.
   Особенности рассмотренных стратегий решения задачи коренятся в общем характере процессов, протекающих в мозгу человека, и в их организации. Более того, эти общие организационные принципы, несомненно применимы к любым системам, которые хранят, отыскивают и используют информацию, будь то системы электронные или биологические. Ввиду этой общности при всякой попытке найти принципы устройства человеческого мозга целесообразно рассмотреть принципы организации самых разнообразных информационных систем. Подчеркиваем, речь идет именно о принципах, детали выполнения различных функций и механизмы их осуществления нас здесь не интересуют. Если мы умеем определить, что данная система использует эвристический прием сопоставления целей и средств, то не имеет значения, построена ли система из нейронов, интегральных схем или рычагов и шестеренок, – эвристика во всех случаях одна.


   X. Е. Трик
   Основные направления экспериментального изучения творчества [70 - Трик Х. Е. Основные направления экспериментального изучения творчества. «Assesment in the study of creativity. – In: Advances in Psychological assessment». Calif., 1968.]

   Цель данной работы – рассмотреть типичные методы, используемые для исследования креативности [71 - Англ. «creativity» переводится далее буквально «креативность», поскольку данный термин является достаточно устоявшимся и используемым в литературе. (Прим. автора).].
   В самом общем виде понятие креативности включает в себя прошлые, сопутствующие и (или) последующие характеристики процесса, в результате которого человек (или группа людей) создает что-либо, не существовавшее прежде. Для ясности изложения можно выделить следующие четыре направления исследований: креативность как продукт, как процесс, как способность и как черта личности в целом.
   В первом направлении творчество изучается по его продуктам. Выделяются три основные характеристики творческого продукта: количество, качество и значимость. Сторонниками этого подхода являются Мак Ферсон (1963), К. Тейлор (1964), Д. Тейлор (1963) и др. Большинство исследователей понимают, однако, что продукт не может считаться единственным критерием творчества, тем более что его оценка проводится экспертами и зависит от их индивидуальных вкусов и суждений. Как показали Тейлор, Смит и Гизелин (1963), среди большого числа выделяемых оценок творческого продукта лишь немногие имеют непосредственное отношение к творчеству, а остальные характеризуют общую продуктивность работы испытуемых.
   Вторым направлением является изучение креативности как процесса. При этом выделяются различные стадии, уровни и типы творческого мышления.
   Исследование стадий творческого процесса было начато Уоллесом (1926) и носило описательный характер. Известная схема Уоллеса претерпела впоследствии лишь незначительные модификации.
   Изучение уровней креативного процесса тесно связано с психоаналитическим направлением. Фрейд описывал творческий акт как результат сублимации либидозной энергии. В более поздних работах использовались прожективные методики (тест Роршаха и ТАТ), однако данные, полученные в этих исследованиях, не являются достаточно надежными и валидными.
   Наиболее распространенным в исследовании креативности как типа мышления является тест отдаленных ассоциаций (RAT), предложенный Медником (1962). RAT является вербальным тестом, созданным на основе развиваемой его автором ассоциативной теории творческого процесса. Последний рассматривается как переформирование ассоциативных элементов в новые комбинации, отвечающие поставленной задаче. Чем более удалены друг от друга элементы новой комбинации, тем более творческим является процесс решения. В своей современной форме тест состоит из 30 словесных «триад», где каждый элемент взят из взаимно удаленных ассоциативных областей. Испытуемый должен установить ассоциативную связь между ними, т. е. найти четвертое слово, которое объединяет независимые прежде элементы в единую систему. Например слова-стимулы: крыса, голубой, коттедж, ответ, сыр.
   Надежность данного текста является довольно высокой, исследователи получили высокие корреляции между показателями RAT и экспертными оценками творчества испытуемых (Медник и Халперн, 1962). Обнаружена также корреляция между данными RAT и измерениями вербального интеллекта.
   Третье направление рассматривает креативность как способность. Одной из первых в этой области была работа Симпсона (1922), который определил креативность как способность человека отказываться от стереотипных способов мышления. В последнее время ведущими исследователями в данной области являются Гилфорд (1963, 1966) и Торранс (1962).
   Дж. Гилфорд понимает под креативностью систему качественно различных факторов (способностей), которые располагаются внутри его общей модели интеллекта. Гилфорд выделяет 4 основных фактора креативности. 1. Оригинальность – способность продуцировать отдаленные ассоциации, необычные ответы. Тесты: 1) предлагается некоторый текст, испытуемый должен предложить как можно больше названий к нему; 2) описывается несколько гипотетических ситуаций, испытуемого просят перечислить всевозможные их последствия. 2. Семантическая гибкость – способность выделить функцию объекта и предложить его новое использование. Тесты: 1) дается 5 объектов, но только с помощью одного из них можно решить поставленную проблему. Например, задание таково: «Разжечь огонь». Объекты: а) авторучка, б) огурец, в) карманные часы, г) лампочка, д) шарик. Ответ: карманные часы, так как для достижения цели можно использовать их как увеличительное стекло; 2) даются два объекта, необходимо соединить их так, чтобы получился полезный третий. 3. Образная адаптивная гибкость – способность изменить форму стимула так, чтобы увидеть в нем новые возможности. Тест: головоломки со спичками, в которых требуется переместить несколько спичек в исходной конфигурации для получения заданной формы; возможны одно или несколько решений. 4. Семантическая спонтанная гибкость – способность продуцировать разнообразные идеи в сравнительно неограниченной ситуации. Тесты: 1) испытуемый должен предложить всевозможные способы применения обычных вещей (например, кирпича); 2) испытуемый должен перечислить как можно больше объектов, принадлежащих к названному классу.
   Тесты Гилфорда коротки (2-10 мин), они могут применяться в больших группах и являются высокоспецифичными для измеряемых видов способностей. Гилфорд доказал валидность тестов, получив для каждого из них высокий вес соответствующего фактора и минимальную корреляцию с тестами, измеряющими другие факторы. Надежность тестов Гилфорда достаточно высока.
   Если Гилфорд понимает творческие способности как некоторые гипотетические структуры, которые обнаруживаются в форме интеркорреляций между шкалами тестов, то Торранс описывает эти способности как реальные различия между людьми. Тем не менее Торранс начал исследование креативности с некоторых тестов Гилфорда и лишь позже разработал собственную батарею тестов.
   Креативностью Торранс называет способность к обостренному восприятию недостатков, пробелов в знаниях, недостающих элементов, дисгармонии и т. д. Творческий акт включает в себя ощущение трудности, поиски решений, возникновение и формулирование гипотез относительно отсутствующих элементов, проверку и перепроверку этих гипотез, возможность их модификации и, наконец, сообщение результатов. Идеальным тестом на креативность будет для Торранса такой, который чувствителен к каждой из операций, входящих в это определение.
   Тесты Торранса можно разделить на два типа: вербальные и образные, причем для каждого типа имеются взаимозаменяемые варианты А и В. Креативность оценивается по показателям беглости, гибкости, оригинальности и совершенству; вводится также и обобщенная шкала творческих способностей.
   Приведем несколько примеров вербальных тестов (вариант А): 1. Тест «Спроси и догадайся» состоит из 3 частей: а) вопросы, б) предположение причин, в) предположение последствий. Общим стимулом является рисунок призрачной «эльфоподобной» фигуры, рассматривающей свое отражение в пруду. В части (а) испытуемого просят задать по этой картинке как можно больше вопросов, в части (б) он должен придумать как можно больше причин этого события, а в части (в) – перечислить все его возможные последствия. На каждую часть теста устанавливается 5-минутный временной лимит. 2. Тест «Совершенствование продуктов». Стимулом является рисунок надувного игрушечного слона. В инструкции испытуемого просят предложить интересные пути изменения этой игрушки с тем, чтобы детям приятнее было с ней играть (10 мин). 3. «Необычное употребление» (модификация теста Гилфорда по применению кирпича). Стимул – картонные коробочки для карточек. Испытуемого просят предложить как можно больше необычных способов их применения (10 мин). 4. «Необычные вопросы». Стимул прежний. Испытуемый должен написать как можно больше вопросов, касающихся этих коробочек (5 мин). 5. «Просто предположи». Стимулом является совершенно неправдоподобная ситуация, например, «представь, что к облакам привязаны веревки, которые опускаются до земли». Испытуемый должен сказать, что из этого может получиться (5 мин). Во всех тестах испытуемого поощряют за интересные догадки и оригинальные ответы.
   Перечислим теперь три образных теста, на выполнение каждого из которых отводится 10 мин. 1. «Создание картин». Испытуемый должен вырезать овальный кусок ярко раскрашенной бумаги, прикрепить его к чистому листу и добавить к нему различные линии так, чтобы получилась какая-либо картинка. Затем испытуемый должен составить по ней рассказ и озаглавить его. 2. «Дополнение рисунков». В качестве стимула испытуемому предлагается 10 «боксов» с неправильными линиями. Он должен завершить эти неполные рисунки так, чтобы получились некоторые оригинальные объекты (картинки), и предложить им интересные названия. 3. «Линии». Стимул – 30 пар вертикальных параллельных линий. Испытуемого просят добавить необходимое число линий для получения всевозможных оригинальных объектов.
   Проверке валидности тестов Торранса посвящено много работ. Наибольшее количество данных, подтверждающих их валидность, содержат исследования, выделяющие эмоциональные и личностные характеристики, связанные с креативностью. Вайсберг и Спрингер (1961) провели ранжирование испытуемых по «психиатрическим интервью», сравнив эти данные с результатами теста Торранса. Оказалось, что испытуемые, высококреативные по Торрансу, отличаются уверенностью в себе, чувством юмора, повышенным вниманием к своему «я». Лонг и Хендерсон (1964) установили на выборке из 327 школьников, что высококреативные испытуемые лучше переносят состояние неопределенности и способны отстаивать свое мнение при недостатке информации. Вейзер (1962) и Дау (1965) показали, что утверждения, с помощью которых характеризуют себя высококреативные испытуемые (любовь к приключениям, желание выделиться, соперничество, энергичность и т. п.), не разделяются испытуемыми с низкой креативностью.
   Исследования по валидности тестов Торранса не являются исчерпывающими, но они показывают, что эти тесты позволяют на статистическом уровне значимости выявить характерные особенности творческого мышления. Трудности связаны с отсутствием единого объективного критерия креативности, по которому можно было бы проверять валидность тестов.
   Четвертое основное направление в изучении креативности ориентируется на исследование личности. Гольдштейн (1939), Роджерс (1959) и Маслоу (1959) связывали творческий процесс с «самоактуализацией». Один из теоретиков экзистенциальной психологии Мей (1959) указывал, что акт творчества может совершаться только в том случае, когда человек полностью поглощен соответствующим видом деятельности.
   В рамках этого направления активные эмпирические исследования креативности проводятся Институтом по диагностике и изучению личности при Калифорнийском университете. Баррон в сотрудничестве с Вельшем сконструировал тест, с помощью которого можно исследовать различия в предпочтении сложных и простых объектов. Стимулом в этом тесте является набор черно-белых чернильных рисунков; испытуемый должен указать, какие из них ему больше нравятся. Предпочтение сложных рисунков (неправильных, асимметричных, нечетких) обнаружилось у художников, талантливых научных исследователей, архитекторов, писателей. Баррон (1963) показал, что такое предпочтение положительно коррелирует с рядом черт, характерных для творческой личности: беглостью речи, импульсивностью, независимостью суждений, оригинальностью и широтой интересов.
   Особое место занимают исследования мотивационных характеристик творчества (Кэттел, 1963; Голлан, 1962; Мак Киннон, 1965; Маддэд 1965). Они подчеркивают необходимость исследования индивидуальных различий в мотивации испытуемых при выполнении тестов на креативность.
   В заключение укажем одну из наиболее важных проблем, возникающих при исследовании креативности. Торндайк (1963), Воллах и Коган (1965) сформулировали ее так: действительно ли тесты на креативность и тесты на IQ имеют дело с различными сферами познавательных процессов? На основе анализа тестов Гилфорда, Торранса и других Воллах и Коган отвечают на этот вопрос отрицательно. Они утверждают, что благодаря прямому перенесению тех тестовых моделей, которые успешно применялись для исследования интеллекта, классические тесты на креативность не выявляют ничего большего, чем тесты на IQ. В связи с этим они протестуют против использования единственного критерия для правильного ответа, жестких лимитов времени и атмосферы соревнования при исследовании творческих способностей.
   Воллах и Коган (1965) попытались исправить некоторые из указанных недостатков. При изучении креативности у 151 школьника они предоставляли испытуемым столько времени, сколько им потребуется для полного ответа на каждый вопрос; тестирование проводилось в форме игры, в ходе которой соревнование между испытуемыми сводились к минимуму. При этих условиях корреляция между показателями интеллекта и креативности оказалась почти нулевой. Таким образом, для того чтобы тесты на креативность затрагивали собственно творчество, условия их выполнения должны приближаться к реальным «внетестовым» ситуациям.
   Экспериментальное изучение творчества является сравнительно новой областью психологии, и поэтому несколько пессимистичное заключение о современном состоянии дел не мешает нам смотреть в ее будущее с оптимизмом.


   Б. М. Теплов
   Практическое мышление [72 - Теплов Б. М. Проблемы индивидуальных различий. – М., 1965.]

   В психологии вопросы мышления ставились обычно очень абстрактно. Происходило это отчасти потому, что при исследовании мышления имелись в виду лишь те задачи и те мыслительные операции, которые возникают при чисто интеллектуальной, теоретической деятельности. Большинство психологов – сознательно или бессознательно – принимало за единственный образец умственной работы работу ученого, философа, вообще «теоретика». Между тем в жизни мыслят не только «теоретики». В работе любого организатора, администратора, производственника, хозяйственника и так далее ежечасно встают вопросы, требующие напряженной мыслительной деятельности. Исследование «практического мышления», казалось бы, должно представлять для психологии не меньшую важность и не меньший интерес, чем исследование «мышления теоретического».
   Неверно будет сказать, что в психологии вовсе не ставилась проблема «практического интеллекта». Она ставилась часто, но в другом плане. Говоря о «практическом интеллекте», разумели некий совсем особый интеллект, работающий иными механизмами, чем те, которыми пользуется обычное теоретическое мышление. Проблема «практического интеллекта» сужалась до вопроса о так называемом наглядно-действенном, или сенсомоторном, мышлении. Под этим разумелось мышление, которое, во-первых, неотрывно от восприятия, оперирует лишь непосредственно воспринимаемыми вещами и теми связями вещей, которые даны в восприятии, и, во-вторых, неотрывно от прямого манипулирования с вещами, неотрывно от действия в моторном, физическом смысле этого слова. В такого рода мышлении человек решает задачу, глядя на вещи и оперируя с ними. Понятие наглядно-действенного мышления – очень важное понятие. Крупнейшим приобретением материалистической психологии является установление того факта, что и в филогенезе, и в онтогенезе генетически первой ступенью мышления может быть только наглядно-действенное мышление. «Интеллектуальная деятельность формируется сначала в плане действия; она опирается на восприятие и выражается в более или менее осмысленных целенаправленных предметных действиях. Можно сказать, что у ребенка на этой ступени (имеются в виду первые годы жизни. – Б. Т.) лишь «наглядно-действенное» мышление или «сенсомоторный интеллект»» (Рубинштейн, 1940).
   Очевидно, однако, что понятие сенсомоторного интеллекта не имеет прямого отношения к тому вопросу, с которого мы начали, к вопросу об особенностях практического мышления. Человек, занятый организационной работой, решает стоящие перед ним задачи, опираясь вовсе не на непосредственное восприятие вещей и прямое манипулирование с ними. Самые объекты его умственной; деятельности – взаимоотношения групп людей, занятых в каком-либо производстве, способы руководства этими группами и установления связи между ними и т. п. – таковы, что они едва ли поддаются непосредственному восприятию и уж во всяком случае не поддаются физическому, моторному оперированию с ними. Скорее уж можно предположить сенсомоторный интеллект у ученого-экспериментатора в области, например, физики или химии, чем у практика-администратора. Участие в мышлении восприятия и движения различно в разных конкретных видах деятельности, но степень участия никак не является признаком, отличающим практическое мышление от теоретического. Отличие между этими двумя типами мышления нельзя искать в различиях самих механизмов мышления, в том, что тут действуют «два разных интеллекта». Интеллект у человека один, и едины основные механизмы мышления, но различны формы мыслительной деятельности, поскольку различны задачи, стоящие в том и другом случае перед умом человека. Именно в этом смысле можно и должно говорить в психологии о практическом и теоретическом уме.
   Различие между теоретическим и практическим мышлением заключается в том, что они по-разному связаны с практикой: не в том, что одно из них имеет связь с практикой, а другое – нет, а в том, что характер этой связи различен.
   Работа практического мышления в основном направлена на разрешение частных конкретных задач: организовать работу данного завода, разработать и осуществить план сражения и т. п., тогда как работа теоретического мышления направлена в основном на нахождение общих закономерностей: принципов организации производства, тактических и стратегических закономерностей.

   «От живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике — таков диалектический путь познания истины, познания объективной реальности», – писал Ленин (Полн. собр. соч., т. 29, c. 152–153). И в другом месте: «Движение познания к объекту всегда может идти лишь диалектически: отойти, чтобы вернее попасть – …отступить, чтобы лучше прыгнуть (познать?)» [73 - Полн. собр. соч., т. 29, с. 252.].

   Работа теоретического ума сосредоточена преимущественно на первой части целостного пути познания: на переходе от живого созерцания к абстрактному мышлению, на (временном!) отходе – отступлении от практики. Работа практического ума сосредоточена главным образом на второй части этого пути познания: на переходе от абстрактного мышления к практике, на том самом «верном попадании», прыжке к практике, для которого и производится теоретический отход.
   И теоретическое, и практическое мышление связано с практикой, но во втором случае связь эта имеет более непосредственный характер. Работа практического ума непосредственно вплетена в практическую деятельность и подвергается непрерывному испытанию практикой, тогда как работа теоретического ума обычно подвергается практической проверке лишь в своих конечных результатах. Отсюда та своеобразная «ответственность», которая присуща практическому мышлению. Теоретический ум отвечает перед практикой лишь за конечный результат своей работы, тогда как практический ум несет ответственность в самом процессе мыслительной деятельности. Ученый-теоретик может выдвигать разного рода рабочие гипотезы, испытывать их иногда в течение очень длительного срока, отбрасывать те, которые себя не оправдывают, заменять их другими и т. д. Возможности пользоваться гипотезами у практика несравненно более ограничены, так как проверяться эти гипотезы должны не в специальных экспериментах, а в самой жизни, и – что особенно важно – практический работник далеко не всегда имеет время для такого рода проверок. Жесткие условия времени – одна из самых характерных особенностей работы практического ума.
   Сказанного уже достаточно, чтобы поставить под сомнение одно очень распространенное убеждение, а именно убеждение в том, что наиболее высокие требования к уму предъявляют теоретические деятельности: наука, философия, искусство. Кант в свое время утверждал, что гений возможен только в искусстве. Гегель видел в занятии философией высшую ступень деятельности разума. Психологи начала XX в. наиболее высоким проявлением умственной деятельности считали, как правило, работу ученого. Во всех этих случаях теоретический ум рассматривался как высшая возможная форма проявления интеллекта. Практический же ум, даже на самых высоких его ступенях – ум политика, государственного деятеля, полководца, – расценивался с этой точки зрения как более элементарная, более легкая, как бы менее квалифицированная форма интеллектуальной деятельности.
   Это убеждение глубоко ошибочно. Если различие между практическим и теоретическим умами понимать так, как это сделано выше, то нет ни малейшего основания считать работу практического ума более простой и элементарной, чем работу ума теоретического. Да и фактически высшие проявления человеческого ума мы наблюдаем в одинаковой мере и у великих «практиков», и у великих «теоретиков». Ум Петра Первого ничем не ниже, не проще и не элементарнее, чем ум Ломоносова.
   Мало того. Если уж устанавливать градации деятельностей по трудности и сложности требований, предъявляемых ими к уму, то придется признать, что с точки зрения многообразия, а иногда и внутренней противоречивости интеллектуальных задач, а также жесткости условий, в которых протекает умственная работа, первые места должны занять высшие формы практической деятельности. Умственная работа ученого, строго говоря, проще, яснее, спокойнее (это не значит обязательно «легче»), чем умственная работа политического деятеля или полководца. Но, конечно, установление такого рода градаций – дело в значительной мере искусственное. Главное не в них, а в том, чтобы полностью осознать психологическое своеобразие и огромную сложность и важность проблемы практического мышления.
   Вопрос о практическом уме только еще ставится в психологии, и путь к его разрешению лежит через деятельное изучение особенностей умственной работы человека в различных конкретных областях практической деятельности.


   А. Р. Лурия
   Ум мнемониста [74 - Лурия А. Р. Маленькая книжка о большой памяти (Ум мнемониста). – М., 1968.]

   Мы рассмотрели память Ш. и проделали беглую экскурсию в его мир. Она показала нам, что этот мир во многом иной, чем наш. Мы видели, что это мир ярких и сложных образов, трудновыразимых в словах переживаний, в которых одно ощущение незаметно переходит в другое. Как же построен его ум? Что характерно для его познавательных процессов? Как протекает у него усвоение знаний и сложная интеллектуальная деятельность?
   Сам Ш. характеризует свое мышление как «умозрительное». Нет, ничего общего с отвлеченными и умозрительными рассуждениями философов-рационалистов это не имеет. Это ум, который работает с помощью зрения, умозрительно. То, о чем другие думают, что они смутно представляют, Ш. видит. Перед ним возникают ясные образы, ощутимость которых граничит с реальностью, и все его мышление – это дальнейшие операции с этими образами.
   Наглядное «видение» помогало Ш. с завидной легкостью решать тактические задачи, которые требуют от каждого из нас длительных рассуждений и которые он решал легко – умозрительно.
   Преимущество мышления Ш. особенно проявлялось в тех задачах, которые трудны для нас именно потому, что словесный «расчет» заслоняет от нас наглядное «видение».

   «Вы помните шуточную задачу: «Стояли на полке два тома по 400 страниц. Книжный червь прогрыз книги от первой страницы первого тома до последней страницы у второго. Сколько страниц он прогрыз?»
   «Вы, наверное, скажете 800–400 страниц первого и 400 страниц второго? А я сразу вижу: нет, он прогрыз только два переплета! Ведь я вижу: вот они стоят, два тома, слева первый, рядом второй. Вот червь начинает с первой страницы и идет вправо. Там только переплет первого тома и переплет второго, и вот он уже у последней страницы второго тома… а ведь он ничего кроме двух переплетов не прогрыз».

   Еще ярче выступают механизмы наглядного мышления при решении тех задач, в которых исходные отвлеченные понятия вступают в особенно отчетливый конфликт со зрительными представлениями. Ш. свободен от этого конфликта, – и то, что с трудом представляется нами, легко усматривается им.

   «…Вот там, на М. Бронной, у нас там была маленькая комната, мы встретились с математиком Г. Он мне рассказывал, как он решает задачи, и предложил мне решить такую – он сидел на стуле, а я стоял. «Представьте себе, – говорит он, – что перед вами лежит яблоко, и это яблоко надо обтянуть веревкой или ремешком: получится круг с определенной длиной окружности. Теперь я к этой длине окружности прибавлю 1 метр, и теперь эта новая длина окружности будет яблоко плюс 1 метр. Охватите снова яблоко: ясно, что между яблоком и веревкой останется больше пространства». Когда он мне говорил это, я тут же вижу яблоко, я наклоняюсь, обтягиваю его веревкой… Он говорит «ремнем» – и я тут же вижу ремень. Когда он заговорил о метре – я вижу кусок ремня, нет, он целый, и вот я сделал из него круг, а в середине положил яблоко. Теперь он говорит: «Представим себе земной шар». Вначале я увидел большой земной шар, его тоже охватывает ремень – и горы, и возвышенности.
   «Теперь также прибавим к ремню 1 метр. Должно получиться какое-то расстояние. Какое расстояние получится?» Вначале у меня появляется представление об огромном земном шаре. Я его охватил – нет, это слишком близко …Я его удаляю …Я его превращаю в глобус, но без подставки …Это тоже не годится. Он сходен с яблоком… Тогда помещение, где мы были, пропало, и я увидел огромный шар далеко – в нескольких километрах. Ремень я заменяю стальным обручем – задача трудная – охватить его надо точно. Потом я прибавляю метр и вижу, как отскакивает пространство. Какое пространство? Мне нужно сообразить, понять, чтобы превратить его в размеры, которые приняты у людей … Я у дверей вижу ящик, я превращаю его в форму шара, ящик обтягиваю ремнем. Теперь я прибавляю метр точно по углам. …Затем я беру точный размер метра, разрезаю его на 4 части, каждая часть 25 см – для каждого ремешка получается излишек – длина каждой стороны ящика и У -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


часть …Ну вот, безразлично, какой бы величины ящик не был: если каждая сторона 100 км, я прибавляю 25 см …Какая ни будет длина каждой стороны ящика – все равно прибавится 25 см. Получается 4 стороны– и каждая сторона имеет прибавку в 25 см… Я отодвигаю ремень вдоль стороны – и получается с каждой стороны по 12,5 см, ремень везде отстает от ящика на 12,5 см. Пусть ящик огромный, каждая сторона имеет миллион сантиметров – все равно, если прибавить 1 метр – каждая сторона имеет 25 см… Теперь ящик превращается в нормальный. Мне нужно только снять углы и превратить его в круглую форму… И получилось опять то же самое… Вот как я решал эту задачу» (опыт от 12/III 1937 г.).

   Читатель простит автора за слишком длинную выдержку; у автора есть одно оправдание: выдержка показывает, какие «умозрительные» методы применяет Ш. и как эти методы приводят его к решению задачи совсем иными путями, чем те, которые применяет человек, оперирующий «расчетами и карандашом».
   Мы видели, какую мощную опору представляет собой образное мышление, позволяющее проделывать в уме все манипуляции, которые каждый из нас может проделывать с вещами. Однако не таит ли образное, и еще больше – синестезическое мышление и опасностей? Не создает ли оно препятствий для правильного выполнения основных познавательных операций? Обратимся к этому.
   Ш. читает отрывок из текста. Каждое слово рождает у него образ. «Другие думают – а я ведь вижу!.. Начинается фраза – проявляются образы. Дальше – новые образы. И еще, и еще…» Мы говорили уже о том, что если отрывок читается быстро – один образ набегает на другой, образы толпятся, сгруживаются, то как разобраться в этом хаосе образов?!
   А если отрывок читается медленно? И тут свои трудности.

   «…Мне дают фразу: «Н. стоял, прислонившись спиной к дереву…» Я вижу человека, одетого в темно-синий костюм, молодого, худощавого. Н. ведь такое изящное имя… Он стоит у большой липы, и кругом трава, лес… «Н. внимательно рассматривает витрину магазина»… Вот тебе и на! Значит, это не лес и не сад, значит, он стоит на улице, – и все надо с самого начала передавать!..»

   Усвоение смысла отрывка, получение информации, которое у нас всегда представляет собой процесс выделения существенного и отвлечения от несущественного и протекает свернуто, – начинает представлять здесь мучительный процесс борьбы с всплывающими образами. Значит, образы могут быть не помощью, а препятствием в познании – они уводят в сторону, мешают выделить существенное, они толпятся, обрастают новыми образами, – а потом оказывается, что эти образы идут не туда, куда ведет текст, и все надо переделывать снова. Какую же сизифову работу начинает представлять собой чтение, казалось бы, простого отрывка, даже простой фразы… И никогда не остается уверенности, что эти яркие чувственные образы помогут разобраться в смысле, может быть, они отведут от него?..
   Трудности яркого образного мышления не кончаются, однако, на этом. Впереди подстерегают еще более опасные рифы, на этот раз рождаемые самой природой языка. Синонимы… омонимы… метафоры… Мы знаем, какое место они занимают в языке и как легко обычный ум справляется с этими трудностями… Ведь мы можем совсем не замечать, когда одна и та же вещь называется разными словами – мы даже находим известную прелесть в том, что дитя может быть названо ребенком, врач – доктором или медиком, переполох – суматохой, а врун – лгуном. Разве для нас представляет какую-нибудь трудность, когда один раз мы читаем, что у ворот дома остановился экипаж, а в другой раз с той же легкостью слышим, что «экипаж корабля доблестно проявил себя в десятибалльном шторме». Разве «опуститься по лестнице» затрудняет нас в понимании разговора, где про кого-то говорят, что он морально «опустился»? И наконец, разве мешает нам то, что «ручка» может одновременно быть и ручкой ребенка, и ручкой двери, и ручкой, которой мы пишем, и бог знает чем еще?..
   Обычное применение слов, при котором отвлечение и обобщение играют ведущую роль, – часто даже не замечает этих трудностей или проходит мимо них без всякой задержки: некоторые лингвисты думают даже, что весь язык состоит из одних сплошных метафор и метонимий, разве это мешает нашему мышлению? Совершенно иное мы наблюдаем в образном и синестезическом мышлении Ш. …
   Особенные трудности он испытывает в поэзии… Вряд ли что-нибудь было труднее для Ш., чем читать стихи и видеть за ними смысл…
   Многие считают, что поэзия требует своего наглядного мышления. Вряд ли с этим можно согласиться, если вдуматься в это глубже. Поэзия рождает не представления, а смыслы; за образами в ней кроется внутреннее значение, подтекст; нужно абстрагироваться от наглядного образа, чтобы понять ее переносное значение, иначе она не была бы поэзией…
   А что же с тем, чего представить нельзя? Что же с отвлеченными понятиями, которые обозначают сложные отношения, с абстрактными понятиями, которые человечество вырабатывало тысячелетиями? Они существуют, мы усваиваем их, но видеть их нельзя. А ведь «я понимаю только то, что я вижу». Сколько раз Ш. говорил нам об этом…
   И тут начинается новый круг трудностей, новая волна мучений, новый ряд попыток совместить несовместимое.

   ««Бесконечность» – это всегда так было… а что было до этого? А после – что будет? Нет, этого увидеть нельзя…
   Чтобы глубоко понять смысл, надо увидеть его… Ну вот слово «ничто». Я прочел «ничто»… Очень глубоко… Я представил себе, что лучше назвать ничем что-то… Я вижу «ничто» – это то-то… Для меня, чтобы понять глубокий смысл, я в этот момент должен увидеть… Я обращаюсь к жене и спрашиваю: «Что такое «ничто»?» —
   Это нет ничего… A, у меня по-другому… Я видел это «ничто» и чувствовал, что она не то думает…»

   Как странны и вместе с тем как знакомы эти переживания! Они неизбежны у каждого подростка, который привык мыслить наглядными образами, но который вступает в мир отвлеченных понятий и должен усвоить их. Что такое «ничто», когда всегда что-то есть… Что такое «вечность» и что было до нее? А что будет после?.. И «бесконечность». А что же после бесконечности?.. Эти понятия есть, им учат в школе, а как представить их?! А если их нельзя представить, что же это такое?
   Проклятые вопросы, которые вытекают из несовместимости наглядных представлений и отвлеченных понятий, обступают подростка, озадачивают его, рождают потребность биться над тем, чтобы понять то, что так противоречиво. Однако у подростка они быстро отступают. Конкретное мышление сменяется отвлеченным, роль наглядных образов отходит на задний план и замещается ролью условных словесных значений, мышление становится вербально-логическим, наглядные представления остаются где-то на периферии, лучше не трогать их, когда дело заходит об отвлеченных понятиях.
   У Ш. этот процесс не может пройти так быстро, оставляя за собой лишь память о былых мучениях. Он не может понять, если он не видит, и он пытается видеть «ничто», найти образ «бесконечности»… Мучительные попытки остаются, и на всю жизнь он сохраняет интеллектуальные конфликты подростка, оказываясь так и не в состоянии переступить через «проклятый» порог.
   Нет, наглядно-образное, синестезическое мышление этого человека имело не только вершины, но и низины, с ним была связана не только сила, но и слабость, – и какие усилия он должен был делать, чтобы преодолеть эту слабость.