-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Олег Владимирович Веденеев
|
| Жизнь прес-мы-кающихся. Сборник рассказов
-------
Жизнь прес-мы-кающихся
Сборник рассказов
Олег Владимирович Веденеев
© Олег Владимирович Веденеев, 2015
© Босх А. Иероним, иллюстрации, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Жабы и змеи
«Все девочки жабы!» – трагически произнесла Ира, обидевшись на свою подругу Оксану. Это было сказано не для меня, а вообще. Но оказавшись свидетелем откровения, я тут же припомнил все, что знал о странностях женской дружбы. Ире сейчас 27. Оксане 29. Десятилетие тому назад они вместе начинали свой взрослый путь в комнатушке студенческой газеты «Сделай сам», где, бывало, размещались забавные интервью и со мною, на ту пору блиставшим в эфире одной местной радиостанции. Потом их пути надолго разошлись. Теперь Ира помощник координатора местного отделения одной известной политической партии, условно причисляемой к оппозиции. Растит ребенка – прекрасную волоокую Варвару, которую родила три года назад от пожилого семейного англичанина (жизнь свела их ненадолго, когда Ира работала в турфирме). Пишет релизы, со слов босса комментирует преходящие политические бури, ведет пресс-конференции (на одном таком пафосном в своей бессмысленности мероприятии я ее и встретил). Тем временем, Оксана сделала успешную карьеру в бизнесе, не без помощи знакомцев («комсомольцев», как она их называет – нестарых амбициозных мужиков, вышвырнутых из райкомов прямиком в предпринимательство, где они со своими способностями к коммуникациям и преимуществами ассоциированности с властью успешно прижились). У Оксаны есть все, о чем можно мечтать – издательские проекты, региональные вкладки в серьезные федеральные СМИ, собственное информационное агентство. Наконец, «проектный мани-джмент» в виде подборки заказных, хорошо оплачиваемых провластных кампаний. И конечно, дочь – прекрасная чернобровая Елизавета, рожденная в браке от помощника «комсомольцев», толстобедрого Марка, нашедшего себя в маркетинге и немного в банкинге.
Из-за чего вышла размолвка, приведшая к жабьей теме, мне неизвестно. Может, чернобровая Елизавета поцарапала в песочнице волоокую Варвару? Может, Иру обидели чужие успехи, выжигающие тавро неудачника на челе всякого осознавшего собственную непрозорливость? (Десять лет назад и она могла сделать ставку на партию власти, но увлеклась мнимым джокером) Может, ей было по-женски неприятно физическое наличие мужа у подруги при отсутствии такового у нее самой? (Отметим, что в смысле семейных уз мистер Каммингс недалеко ушел от месяцами пропадавшего в Израиле Марка) Или Оксана со свежей пластикой на лице была недостаточно корректна в отношении давно не латанного Ириного экстерьера? Какова бы ни была причина, ее следствием стал вывод, вербальный выплеск, поразивший меня своим глубокомыслием и философичностью. «Все девочки жабы» значило, что причисляя к племени земноводных губастую Оксану, объективная Ира и на себя примерила шкурку царевны-лягушки в ее болотной ипостаси. За что же такая нелюбовь к своему полу?
В отличие от Иры, потратившей несколько лет в забугорном «далёке», рост Оксаны происходил у меня на глазах. «Тучные нулевые» как на дрожжах разнесли вчерашнюю школьницу до бронзовеющей медиа-шефиссы городского масштаба. И чем влажнее были взгляды «комсомольцев», тем интенсивнее шла ее гальванизация. Такие карьеры делаются в «темноте», а утверждать что-то определенное, не держав свечку, сложно. Но заставляют задуматься полунамеки конкуренток, варившихся в том же котле нашего «комсомольского» медиахолдинга. («Не сплю, потому и не в эфире!» О, это сеет сомнения во всеядности жабьей натуры!) Сомнительные реплики Оксаны долетали до меня как пазлы, расцвечивавшие собой там и сям ее загадочную картину: «Лучший источник информации – в постели у ньюсмейкера», «Успех любого текста всегда делает слово из трех букв». И, наконец, прозвучавшее во время памятного рандеву в кафе с моей искавшей тогда какую-нибудь работу «протеже» изречение, занесенное в цитатник ввиду предельной циничности: «Да, я переступаю через мораль, чтобы получить все и сразу!» Тем не менее, даже тогда, когда моя бедная Маша, отказавшаяся от той работы, поделилась деталями аудиенции, у меня бы язык не повернулся назвать Оксану (Оксану Николаевну) «жабой». Скорее, она напоминала мне цветок с отдельными ядовитыми частями, нагловато-броский и начисто лишенный всякого запаха. Слегка вдаваясь в интимные подробности, могу сказать, что именно полное отсутствие запаха больше всего и удивило меня в тот единственный далекий раз на приозерном семинаре союза молодежи, где нас, инструкторов-координаторов, по странной ошибке, к всеобщему хмыканью, поселили в одном двухместном номере, и глупо было не сдвинуть койки. И что вы думаете? Уже тогда рыхлые ноги, невыразительная фигура, мелкие зубы и жиденькие волосы а-ля пакля – все это растворялось шипящей панадольной пылью в огромной энергии осознающего краткость своей привлекательности двадцатилетнего суккуба. Она сжигала недостатки в пламени обаятельного самобичевания (представьте девушку, требующую называть себя «Пельменем»!), чтобы из пепла восстала новая Оксана, страшно уверенная в себе, готовая на многое, однако бездушная как пластмассовая герань.
Ира была другой – спокойной, стабильной, нордической. Эта блондинка с плечами пловчихи не смотрелась бы в виртуальном аквапарке чужеродным элементом. Моя Маша (мы тогда все близко общались) заметила, что у Иры лицо молодого Джона Леннона. Лично меня восемнадцатилетняя Ира удивила не столько глубоким знанием рока, сколько монументальностью фигуры ватерполистки, сексуальная ненасытность которых, как говорят, обусловлена особенностями этого игрового вида спорта. Она рассказывала, что бросила своего первого мужа из-за его увлечения эзотерикой, при этом прикусывала свою кукольную губку, и столько обиды было в этом движении, столько искреннего непонимания того, как можно променять ее выдающиеся прелести на хрустальные шары и какие-то скрижали. У Иры на этой почве развилась депрессия, приведшая к стойкому видению: ей казалось, что ее голова состоит из миллионов выдвижных ящичков, которые со скрипом открываются по своему хотению. Только бывший муж из сансары мог успокоить какофонию, поэтому она сделала себе интимную стрижку в виде его портрета с бородкой клинышком, чтобы всегда был под рукой. (Забегая вперед, скажу, что теперь там другой портрет).
«Любим одних, замуж выходим за других!» – еще одна фраза-пазл Оксаны всплывает в памяти. Кажется, тогда у нее было что-то с директором дорожного фонда (еще до суда над ним): он возил ее на Кипр, а женская часть редакции давилась завистью при виде обновок из очередного свежеоткрытого бутика. Ира же по ту пору гордилась тем, что отдалась известному телеведущему (ныне деятелю либеральной оппозиции, осрамленному в порнографическом ролике на ютьюбе). Но что тут такого? Простые грехи молодости, коллекцию которых перебирает как старые открытки с романтическими стихами всякая дама. И эти две расслабленные «Пино колада» матроны могли бы на досуге…
Но чу, звучит жабья песнь!
…Готов ли морализатор и эстет, почуяв под пальцами восточно-благовонное женское тело (согреешь в ладонях – услышишь запах), с омерзением отдернуть от него руку как от пупыристо-склизкой шкурки хладнокровного? Отнюдь! Лично я из всего жабьего, что удалось заметить за годы грешных утех, отметил только одинаково разводимые в стороны ноги в известной миссионерской позе, да знаменитый амплексус борьбы полов, когда дама зажата снизу. Впрочем, в моих исследованиях есть неучтенное измерение – время, оплавляющее тела как свечи. Давненько я не видел Иру и Оксану голыми! Но думаю, вряд ли за эти годы знакомые изгибы покрылись бородавками, что сделало бы жабью терминологию уместной в их конкретном случае. Тогда ответьте мне, почему?
– Почему все девочки жабы?
Конечно, Ира уклонилась от ответа, таинственно улыбаясь, словно опасаясь, что неосторожное слово выудит на свет Божий всемирное лягушачье царство из затянутой илом мутной водицы бытия. Но и я не был шит лыком.
– Мальчики тоже жабы? – спросил я.
– Нет! – удивилась Ира. – Мальчики змеи.
Ее детсадовские метки полов все упрощали, но одновременно и усложняли. Например, к «комсомольцам» новоприбывший гад подходил идеально: их скользкость, извилины и яды помогли вступить во властный клубок, а один даже проклюнулся в Совете Федерации. Но взглянем шире: если к Отелло можно худо-бедно приклеить ярлык анаконды (хотя есть в этом что-то блатное), то как быть с Медузой Горгоной и еще одним греческим парнем по имени Лаокоон? Ведь неизвестно что хуже – быть убитым гадами при детях или делать из них по утрам «Бабетту», «Ирокез», «Маллет»…
Было в Ирином ответе и кое-что оправдывающее дочерей Евы, перелагающее с них ответственность за надкушенное в Эдемском саду яблоко, и, следовательно, делающее жаб жертвой.
Помню ужа, который при мне гонял стаю маленьких веселых лягушат по крохотному декоративному бассейну, составлявшему до сих пор их счастливую безопасную Вселенную. Два желтых пятна на торчащей из воды как набалдашник крохотной трости сетчатой голове, длинный раздвоенный, полный желания язык. И вот возмутилась вода, закипела от движений черной убийственной спирали, и бедняжки исчезли в гигантской, на тупой угол раскрывающейся пасти. Охота длилась не больше минуты, уцелел всего один, притворившийся мертвым, сидевший на суше, на самой каучуковой кромке, лягушонок, а спугнутый мною уж с теннисным шариком в брюхе пополз на полезный для пищеварения моцион.
Природа так устроила, что мальчики-змеи украшают (укрощают) жизнь своею слизью. У них она часто идет горлом. Я ежедневно замечаю следы их присутствия – в волглых мутностях на полу лифта, в узоре плевков на асфальте, в россыпи использованных резинок на общественном пляже (когда вдруг «не горлом»). Слизь не кровь, ее не жалко. Она даже оставляет место для своего рода тягучей романтики. Например, моя Маша была единственной, с кем у меня не было близости, но я не шипел слюной на сковородке, не раздувал капюшона, капая ядовитым топленым воском. Я томился сладко-тягостным ожиданием. А она, притаившись на ломкой каучуковой границе, отделявшей ее от меня и от другого змея, подававшего тогда большие надежды в сфере IT (за него она потом «удачно вышла замуж»), делала свой выбор звена в пищевой цепи, поводя туда-сюда горизонтальными зрачками в золотистой радужине. Выбор талисмана. Ведь глаз жабы – мечта поэта и негоцианта: меняет цвет, когда рядом недруг, и, между прочим, помогает от змеиных укусов. Прелестный набор для верной спутницы перспективного Чингачгука!
Но я отвлекся от Иры с Оксаной. На следующий день я встретил их вдвоем, гуляющими под ручку, с вооруженными совочками и ведерочками волоокой Варварой и чернобровой Елизаветой, мило беседующими подругами. Социализированными, успевшими преуспеть и обуржуазиться. Будучи искушенными годами жизни в террариуме серпентологами, они посчитали нужным не педалировать развитие пустяшного конфликта (причина которого так и осталась мне неизвестной) на радость разным чешуйчатым.
Жабы и господа, леди и змеи, ануры, квакши и прочие тритоны первых десятилетий двадцать первого века существуют в понятной системе координат, где очень ценится равновесие, где мутить воду – моветон, где в болотном бульоне неведения, между тем, ждет своего принца-часа спящая (дай Бог, не мертвая!) красавица-царевна – змеевидная энергия кундалини гиперборейского царства.
Интервью
Самый интересный уровень власти – региональный. Конечно, он далек от большой политики с ее невиданным размахом и абстракцией неопределенных горизонтов, когда управляешь непонятно чем, и это идеальное непонятно что периодически показывает тебе фигу из березок, и остается упиваться внешней политикой. Однако он и не настолько близок к земле с ее серыми буднями как уровень муниципальный, где вся интрига власти сводится к борьбе с текущими крышами и прорывами (правильно – «порывами», и наш герой это знал) труб канализации и водоснабжения и ямочному (правильно – «рамочному») ремонту дорожного покрытия. Определенно, руководить субъектом Российской Федерации гораздо интереснее. Есть простор для маневра, где необходимость прогибаться перед федеральными небожителями, спускающимися иногда с солнечной стороны облаков вниз на грешную землю, прекрасно уживается с возможностью удовлетворения собственных амбиций. Важно уметь получать удовольствие от этого двойственного положения встроенности в известную вертикаль, когда не только ты, но и тебя.
Губернатор прекрасно это умел. Можно сказать, что сама природа предназначила его для этой работы. Обладая типажом персонажа, сошедшего с картины художника-кубиста, он был тяжелый, рубленый, лысый. И если средний житель Непала бывает сделан непальцем и непалкой, то Василий Павианович был сработан по-нашему – топором и зубилом. Чувствовалась в этом нагромождении форм, к седьмому десятку ставших особенно грузными, большая лукавая энергия. Она лучилась в царственном имени, взрываясь в потрясающем отчестве – наследии безвестного деревенского грамотея, наградившего отца нашего героя мужским производным собственного сочинения от несуществующего женского имени Пава. И если Павиан (красавец то есть), оставаясь таковым по паспорту, в быту то и дело норовил опуститься до Павла, то подросший Вася-базилевс, в силу недостатка образования, этого вечного спутника упрямства и особой ревности к охранению традиций, годами стены головой прошибал за отцовский подарок, изымая Павиановича из скверного мира приматов. Железная воля и политическая гибкость (сам он говорил «гибучесть») составили его немалый потенциал. Когда этого требовали обстоятельства, 67-летний бывалый кабан в дорогом костюме умело подбирал клычки и начинал светиться светом задушевности. В другое время мог метать громы и молнии, к вящему ужасу подчиненных растворяя белки маленьких глаз на багровом фоне. Его здоровая сексуальность, запряженная строгой, уверенной во власти силикона над временем супругой, иногда прорывала блокаду, но выше дамбы никогда не подымалась, заставляя сублимировать и работать, работать и сублимировать. Однако слабость к невысоким полноватым блондинкам не умирала с годами, будь они секретаршами или журналистками – последнее даже лучше, поскольку секретарши стареют у тебя на глазах, а журналистки всегда новы и свежи как третьекурсницы. Особенно сильно они цвели в «лихие девяностые», когда не старый еще, словоохотливый балагур Павианович нет-нет да и мелькал в глянцевых журналах – в разделах «Власть», «Авторитет», «Кого мы уважаем» и даже «Красивые люди», что было неправдой. Но шли годы. Жизнь становилась стабильнее. Волосы редели. Феи от журналистики улетали в свою прокуренную Фата Моргану.
То утро выдалось ранним. Губернатор приехал на работу первым, разбудив полицейского на вахте. Выпил чаю с рогаликом, посмотрел информационные сводки; провел оперативку, пожурив сонных министров за опоздание. Потом погрузился в привычную чехарду дел, закрученную винтом служебного вертолета: открыл детский садик, грохнул бутылку дешевого шампанского о борт сухогруза, поздравил с юбилеем дорогого ветерана, записал на телевидении поздравительный ролик к национальному празднику. И, наконец, с ощущением честно отработанной смены вкусил за обедом плодов французской кухни, изящно приправленных («А кого стесняться?») несколькими рюмками кальвадоса.
Тихий час, который по неписаному правилу наступал после сытного обеда, губернатор проводил «в трудах»: полулежал, утопая в глубоком кресле за массивным дубовым столом, делая вид, что продирается сквозь канцелярские дебри документов. Когда сон проходил, пробовал сосредоточиться, подпирая тяжелый подбородок огромным кулачищем, но мысли путались, глаза слипались, лысая голова потела и блестела. Странная поза уложенного набок роденовского Мыслителя, напряженный взгляд свинячьих глазок, заключенных в изящную итальянскую оправу очков без диоптрий, движения заросших белыми волосами коротких пальцев-сосисок, торчащих из подпирающего голову-тыкву кулака… Этот вид пожилого молотобойца, на досуге решающего биквадратное уравнение, мог бы напугать ребенка.
Солнце-проказник вынырнуло из-за туч и пощекотало лысину. Павианович сладко, по-кошачьи, зевнул и послушал тишину. Пожевал губами воздух и вдруг, почуяв что-то шестым чувством, оторвал взгляд от бумаг, покосился на дверь.
– Заходи уже! – громко сказал губернатор. – Не бойся!
В дверном проеме показалась кудрявая голова, а затем и все остальные, рабочие органы секретарши Илоны. Он с удовольствием огладил глазками маленькую, фертильную, пышущую здоровьем, налитую ядреными соками жизни, крепкую как репка фигурку блондинки, спрятанную от него в короткую белую юбчонку и белый же с буклями пиджачок, обнимающий необъятную грудь.
– Вы просили напомнить… – еле слышно, одними густо напомаженными красным губами зашептала секретарша, – …И еще, в четыре у вас делегация из Ганы.
Настенные часы с кукушкой пробили трижды.
«Целый час еще… – подумал губернатор задним двором своего сознания, энергично носясь всем фасадом где-то в районе подвздошной впадинки Илоны в воображаемом прозрачном халатике, как вчера у той сдобной истребительницы кариеса в VIP-стоматологии, прилегшей на него так, что не понадобилось обезболивающее. – …Что же ты лезешь с напоминаниями?»
Он и сам прекрасно помнил об африканцах. Еще бы! Договор с ними должен был оживить кондитерскую фабрику «Белочка» («Эх, директриса-хохотушка там ладная, шоколадная!»), на которую у Павиановича были виды. Преодолев косность законов экономической природы, «Белочка» должна была начать нести золотые яйца (в бюджет и немного в семью – не зря же супруга в составе учредителей), утерев тем самым нос воротившему его от шоколадного дупла несговорчивому швейцарскому инвестору! Ноу-хау было незатейливым, родом из 90-х: закупить какао-бобы у производителя, намолоть без посредников, поставить «Белочку» на крыло. («А там, глядишь, и вафельный „Мишутка“ подымется!»)
От сладких мыслей засвербило в носу, глаза увлажнила слеза. Губернатор почуял позыв к чиханию и сдвинул брови. На его красной физиономии людоеда мгновенно произошла метаморфоза, заставившая Илону попятиться, мелко кланяясь, как гейша:
– Поняла-поняла, отменяем!
– Что отменяем? – встрепенулся губернатор, потеряв чих.
– Интервью…
Когда что-то выходило за рамки его понимания, Павианович, как всякий искушенный член клана профессиональных госуправленцев тут же проявлял к предмету повышенный интерес. Так сытый кот реагирует на шорох, заставляющий его вспомнить, что удел прирожденного убийцы не еда и сон, а охота и рыбалка. За каменным сувенирным выводком медведей, подаренных народными умельцами и используемых как пресс-папье, нашелся клочок бумаги с расписанием мероприятий на день, нарочно распечатанным мелким шрифтом (все-таки государственная тайна!)
«В самом деле. «15.00 – интервью СМИ».
– Интервьюс ми? – обратился он к Илоне.
Та кивнула:
– Пришли уже! Ждут!
Губернатор вдруг вспомнил всё. Как вечером получил из пресс-службы пачку листов с вопросами и своими ответами на них и даже просматривал перед сном, пытаясь запомнить ход своих мыслей и дивясь изобретательности пиарщиков, норовивших умастить его речь народными поговорками, цитатами великих и приличными анекдотами. «Ух, прям массовик-затейник!» – язвила лежащая рядом супруга, поглядывая одним глазом (второй был в клинике на ремонте) в шедевр служебного самиздата. Он вспомнил, как его пресс-секретарь, долговязый молодой парень с сумасшедшими глазами уверял, будто журналистика кончилась, и все передовицы пишут его сотрудники, а импровизации одобряются накануне, и если вдруг какой-нибудь сучок или задоринка проявят инициативу, то «снимем главного редактора», а не поможет – «закроем СМИ». Пока пышущий жаром молодости и жаждой чинов пресс-секретарь исполнял роль дурака-цербера, упивающегося своей властью над свободой слова, Павианович, авиационный техник по образованию, с упоением рассуждал о красотах стратосферы и радужных газовых шлейфах истребителей на фоне северного сияния, пересыпая словоизвержения цифрами и фактами. Выходило легко и красиво как винегрет с манной кашей – выходило в прайм-тайм! Годилось, хотя за последние две пятилетки журналист растерял зубы, захудосочил, съежился вслед за тиражами, и, кажется, если и ел с руки, то уже не был способен переварить. Коллеги по губернаторскому корпусу тоже жаловались на СМИшников, говоря, что лицо четвертой власти стало («Ну, ладно бы женским, так ведь…») …детским! Что тёлок в телеке не смотрят, что «бумагой» им и подтереться стыдно, и, мол, осталась одна надежда на интернет, где вроде собирается все прогрессивное. А один, из далекого шаманского региона, показал в Сибири на рыбалке «девок из интернета», вытворявших с чернокожими такие акробатические этюды, что ноутбук затрясся – дрогнула струнка. Порыскав по лысому черепу в поисках седины, лукавый бес ударил в ребро!
Вызвал пресс-секретаря к себе, жахнул рукой по столу так, что бедняга сошел с лица, поймав в воздухе пресс-папье с медведями:
– Где интернет?! Где мои рейтинги?! Для чего я блог веду в…
– …В лайвджорнале, – трепетал подчиненный. – Месяц назад вы отменили в аккаунте премодерацию и набрали кучу лайков.
– Во чё творю! – рявкнул Павианович, не поняв ни слова. – Чтоб завтра! Мне! Из интернета! (пресс-секретарь пытался робко возражать) …Хорошо, послезавтра! Но чтоб профессионалка!
Раздухарившись, он весь вчерашний день томился ожиданием встречи с представительницей прекрасной виртуальной половины СМИ и, видимо, перегорел, а сегодня расслабился, поддался старческой дремоте, усыпляющей даже базовые инстинкты…
Пока Илона мариновала гостью в приемной, он изучал справки, разложив их как столовый прибор. Искрой мелькнул в документах какой-то «кон-дом» (конечно, это был «дот-ком»). «Корреспондент Шмаль Ванесса Карловна». («Конечно, псевдоним. Звучит как «мамзель На-на».) Он еще дочитывал справку, когда, повинуясь воображению, перед глазами заструились в безумном канкане юбки, замелькали подвязки школьниц времен его детства и скрывающее нехитрые тайны нижнее бельишко. И вот на выхваченном софитом из темноты месте уже солирует «мамзель Шмаль»! Чаровница поворачивается к нему спиной, нагибается, задирает юбку, задорно двигает полушариями в лайкре, манит глазками из-под канотье и родинкой над пухленькой губой…
В мечты как в тонкий сон ворвался посторонний звук. Губернатор встрепенулся. В дверях стояла молодая женщина и тихонько стучала костяшками пальцев по косяку. («С хорошей фигурой. Повыше Илоны. Только грудь поменьше, но это ее не портит. А взгляд дерзкий».) Анна Романова, сотрудница пресс-службы. Пресс-секретарь прислал. («Сам побоялся, шельма!») Павианович сделал вид, что щурится на Романову по-отечески, хотя сам буквально ел ее своими сальными кабаньими глазами. («Ах, эти крепкие маленькие грудки, плоский животик, ноги биатлонистки!») Знай губернатор мифологию древних, он, пожалуй, сравнил бы Анну с Артемидой – богиней-охотницей, чья верная рука не раз выручала его на прямых телеэфирах. Она вся светилась энергией, словно внутри ее мускулистого, спортивного тела под смугловатой кожей горела маленькая китайская фабрика фейерверков. Хотя карие глаза под белокурой прядью слегка косили, а на носу прописалась россыпь веснушек, она была прекрасна! И сегодня она пришла со Шмалью…
– Не волнуйтесь, все будет хорошо, – заверила Романова.
– Может, я как раз хочу поволноваться, – пококетничал с ней губернатор и обратился к Илоне: – Давай, зови уже!
Секретарша пошла к двери, покачивая бедрами и цокая каблучками. Знала, чертовка, что он всегда провожает ее взглядом, жадно щупая глазами филейную часть и точеные ножки. («Все-таки хорошо быть губернатором!») Павианович сглотнул слюну и молодцевато крутанул кресло: кабинет закружился перед его глазами, в настенном зеркале отразился силуэт незнакомки.
И вот он, сладкий миг!
…Предупреждая момент вожделенной встречи, надо сказать несколько слов о том, что все женщины, до которых Павианович, как вы уже поняли, был охоч, ему самому, в силу возраста, частенько представлялись в извращенном кулинарном виде. Если родная жена давно стала бутербродом с ветчиной, то, узрев однажды в бассейне женскую сборную ЮАР по плаванию, он готов был поклясться, что знает, сколько ванили в каждом из этих эклеров. Романова вызывала ассоциацию с сочным цыпленком на гриле, Илона – с ромовой бабой, ароматную рыхлость которой компенсировала мармеладка. И вдруг… Увидев Шмаль, губернатор скривился так, как будто его заставили съесть лимон!
Редко, но встречаются на среднерусской возвышенности этакие подбитые экземпляры, чей внешний вид отражает состояние их души. Они определенно женского рода, но неопределенного возраста. Предпочитают нормальной одежде жутко модные в их понимании обноски. У них вечно сползает с плеча бретелька. Фигура подростка, но шея и огрубевшая кожа рук выдают зрелую женщину. Рот приоткрыт в страдальческой полуулыбке, за тонкими губами виднеются желтенькие зубки. Глаза спрятаны под очками. Шмаль закрыта, зашорена, замурована, живет своей секретной жизнью, в которой она также несвободна, обременена неврозом, прорывающимся наружу неухоженными ногтями и кутикулами. Она боится признаться в том, что это не от избытка творческой энергии, а от недостатка мужчины. Она имеет «гордость», размер которой пропорционален количеству глупости под перхотью.
Одного взгляда на фото Шмали в журналистском удостоверении было достаточно для осознания глубины кризиса профессии. Шокированное либидо засосало под ложечкой. «Вот раньше был журналист! То в храме с бабой сфотографируют, то в бане с крестом!» – думал губернатор. Конечно, с тех пор многое изменилось, и пресса стала куда покладистей служить обществу. Почти также как еще раньше, когда интернета не было в помине, газеты печатались черным по белому, а голова молодого Павиановича, первого секретаря, была покрыта волосами и занята агитацией, хлебозаготовками и тепловыми контурами.
Он пожал протянутую ему холодную лапку.
– Губернатор. Присаживайтесь, Ванесса, э-э…
…И сразу почувствовал неудобство как всякий приличный, здоровый, полный сил человек, оказавшийся в хосписе с умирающими. Неловко ему было за то, что вот он сидит в уютном кабинете, час назад отобедал с возлияниями, потом откушал кофе со сливками из облитой золотом расписной чашки. После переговоров с африканцами, с которыми всё на бобах, выпьет чайку со своим замом, вызовет водителя, и поедут они на загородную дачу, где их ждут жены, а там рыбалка. («А на выходные махнем в Прагу!») Жизнь полнокровная. («Чего не хватит, пошлем гонцов!») И все у него, включая ганцев, в шоколаде. А тут вдруг Шмаль…
Пауза затянулась.
– Ванесса Карловна, хотите экскурсию по кабинету губернатора? – вмешалась Романова, заговорщически подмигнув.
Был у них такой отработанный приемчик, чтобы снять напряжение перед сложным разговором. Хотя чего уж тут. Интервью этому «Доту» не отличалось острыми вопросами. Так, текучка. («Да они в редакции рады, что вообще сюда попали!»)
Шмаль категорически отказалась от экскурсии. Села в кресло, вынула из кармана ручки, карандаши, блокнот, начала что-то писать. Подобранные бабушкиным гребнем волосы цвета мочалки и ворох пластмассовых браслетов на запястье подрагивали в такт движениям руки. Было слышно, как скрипит шарик авторучки.
Губернатор недоуменно переглядывался со своей пиарщицей.
– Итак, пожалуйста, первый вопрос… – строго сказала Анна.
Шмаль замерла, согнувшись крючком над блокнотом, как спортсменка на старте. Вдруг что-то вспомнила и лихорадочным движением выдернула откуда-то из собственных недр диктофон.
Время шло. Тишина становилась гнетущей.
Романова кашлянула пару раз, но, поняв бесполезность намеков, взяла на себя роль ведущей: заглянула в шпаргалку, прочитала вопрос. Павианович осторожно начал ей отвечать, опасливо поглядывая на странную гостью и думая, что перед следующим интервью обязательно заставит Илону убрать со стола все острые предметы, но быстро увлекся, позабыв о загадочной Шмали. Однако та скоро сама заставила о себе вспомнить, знаками показав Романовой, что у нее закончился блокнот. Удовлетворяя естественную потребность журналиста, ей дали чистой бумаги.
Разбередив красноречие, войдя в раж и продолжая говорить, губернатор встал, зашел со спины и попробовал заглянуть в записи гостьи, но Ванесса Карловна быстро прикрыла их рукой. Тогда Павианович стал нарезать вокруг нее круги, сужая их в диаметре, набрасывая воображаемое лассо и иногда нависая, но Ванесса Карловна ни разу не спасовала – одновременно двигая корпус вперед, при каждом подходе закрывала записи всем телом, иногда почти касаясь носом стола. Это было необычно и интересно…
Через сорок минут все заявленные темы были исчерпаны.
Глядя в стол немигающим взором, Шмаль собрала свои записи и беззвучно откланялась. Щёлк выключаемого диктофона произвел на губернатора гнетущее впечатление, он вдруг потерял алгоритм, превратившись в алмазную иглу на пластинке, принужденную прыгать на одном месте. И этой царапиной на виниле была Шмаль. Павианович говорил и говорил – складно, но все больше напоминая самому себе червячка из советского мультика, поющего на пеньке бесконечную песенку о дружбе. Деревянное лицо Ванессы Карловны оставалось бесстрастным, и это напрягало, даже пугало! Она пятилась от него по-рачьи задом-наперед, заставляя сомневаться и гадать, что этот робот напишет в своем интернете.
– …Ведь пресса барометр общественных настроений!
«Барометр» кивал, вытягивая цыплячью шею, и шаркал ногой по паркету, всем своим видом вызывая предположение, что приборчик-то с порчинкой.
– Не нравится мне это! – мрачно сказал губернатор, когда за Шмалью закрылась двойная, фальшивого бука дверь приемной.
– Все под контролем! – заверила Романова.
Ее глаза лучились солнцем и счастьем.
Без пяти минут четыре в зале приема официальных делегаций, расположенном по соседству, на одном этаже с губернаторским кабинетом, забили барабаны, приветствуя гостей из братской Ганы.
Романова ойкнула и всплеснула руками:
– Чуть не забыла! Список награждаемых журналистов! За вклад в развитие свободы слова! Подпишите, Василий Павианович!
Губернатор сделал вид, что просматривает фамилии.
– Шмаль тоже тут?
Романова кивнула.
– Три минуты, – бесстрастно как автомат напомнила Илона.
Паркер блеснул золотым пером, оставив на документе витиеватое факсимиле.
– Идите, работайте! – притворно строго буркнул красавицам Павианович, скользнул глазом по их выдающимся ягодицам и подумал: «…Хорошо вам! А мне еще с неграми кувыркаться!»
Дауншифт
Вообще-то Святкин был спортсменом, а заместителем губернатора стал, можно сказать, случайно. Когда его спортивная карьера подошла к логическому концу (великий возраст и травмы доконали надежды выиграть хоть что-то у молодых, дышавших в спину и давивших на пятки) он подался во власть. «Чемпион же, не хрен собачий!» Так он думал, принимая это непростое решение. Можно было, конечно, заняться бизнесом или перейти на тренерскую работу. Звали. Но второе было слишком хлопотно, а первое – еще хлопотнее. Вот Святкин и решил пойти по пути наименьшего сопротивления. К тому времени он окончил заочно (за деньги) какой-то вуз, выучив к госэкзаменам его название и, разминая хрустящие корочки новенького, пахнущего типографской краской и клеем диплома, вошел в коридоры власти, где его встретили чин чинарём. Спортивные заслуги, казавшиеся ему прошлогодним снегом, здесь, «в коридорах», вдруг оказались источником бесконечного восторга его новых пьяно-галдящих простодушно-радушных друзей. Но главное, что вымученные ведрами пота побрякушки, чехарда кубково-медальных сувениров, произвели неизгладимое впечатление на руководителя, долго жавшего экс-чемпиону руку. Так у Святкина появилась «рука». Волосатая и пронырливая как акула, знавшая ходы из «коридоров» в тайные «подвалы», где бульдоги рвут друг друга под ковром, выбрасывая трупы на поверхность; имевшая большие планы и потому собиравшая под пальмой растопыренных перлов верных и преданных единомышленников, «членов команды».
Говорят, и камешек на одном месте травкой обрастает. Святкин за несколько лет в министерстве дорос до начальника отдела. Работа ему не сильно досаждала. Болельщики млели от одного упоминания его имени и смотрели в рот. Ну, а с безумцами, далекими от мира спорта, можно было вообще общаться жестами – понимали не хуже ребят из сборной Монголии.
Появилось свободное время, в которое Святкин совершил прорыв в личной жизни. Тут надо пояснить. Раньше, отдавая все силы спорту, Святкин, по совету тренера, не растрачивал себя на пустяки. И… втянулся. Плюс ни грамма алкоголя и ни капли никотина. Так возник хронический сперматоксикоз, возносивший героя на высшие ступени пьедестала. Став чиновником, пробовал развязать, да узелок, видать, был затянут накрепко. Вот и ходил одинокий, розовощекий как китайский мандарин, доводя до исступления, до дрожи, мечтавших отдаться здоровяку свободных сотрудниц своим пышущим тридцатилетним здоровьем.
– Как монах! – пошутил однажды шеф.
– Да ну нах, – отмахнулся Святкин.
Но тот объяснил ему по-нашему, по-простому, что каждому свистку нужна белка, сверчку шесток, а дырке затычка. И не надо быть Сократом, Аристотелем и Платоном, чтобы понять, что ему, Святкину, пора изменить свое семейное положение. И что он, его руководитель, конечно, тоже не Владимир Мономах, но и ему яснее ясного, что пора бы чемпиону остепениться. В противном случае у товарищей сложится превратное мнение и ложное впечатление об ориентации его жизненных ценностей и будет очень сложно доказать, что стрелка компаса показывает куда надо, а налитое яблочко совсем не жаждет стать гомогенизированным пюре.
– Не знаю первых троих товарищей, – сказал Святкин, смотря прямо в глаза руководителю своими ясными голубыми очами. – Но этот Владимир… Как его -нах? Из финансового отдела?
Шеф попробовал объяснить менее красноречиво, но вышло еще более витиевато. Выслушивая тираду, Святкин откровенно скучал. Машинально взял пузырек синего стекла и начал катать его по столу начальника. Небесного цвета колпачок развернулся, и из склянки посыпались фиолетовые в крапинку пилюли.
– Не балуй! – одернул его шеф, сгребая таблетки в ладонь. – …Так и быть, скажу прямо! Есть у меня для тебя один вариант! Не баба, а ягода! Гонобабель! Познакомить?!
– На кой? – удивился Святкин.
– Женись! А я спляшу на свадьбе пасодобль!
Так Святкин прирос женой-красавицей, неизменно притягивающей к себе мужские взгляды. Но это его не смущало. Сознание привыкло рационально подчинять всего Святкина высшей цели, решению сверхзадачи, работе на победу. Ревности здесь не было места, а толстокожесть новоиспеченного мужа, повинуясь могучему закону притяжения противоположностей, с лихвой компенсировалась сверхпроницательностью жены, не перестававшей снимать медовый урожай с лапок бесчисленных поклонников. Сам шеф, изрядно выпив на свадьбе, так смотрел на невесту влажными глазами, что только круглый дурак или аскет вроде Святкина мог не понять, что зритель уже видел эту актрису в кинофильме для взрослых и остался глубоко удовлетворен.
Когда через полгода знакомства жена родила ему сынишку, Святкин подумал, что был неплохим спринтером. Но спорт остался в прошлом, а в настоящем была семья, которая гарантировала быт и уют, регулярное питание и облегчавшие чресла гигиенические процедуры. Семья сделала его жизнь стабильной, даже немного скучной. Работа – дом, а между ними СМС, извещающие об очередном поступлении средств на банковский счет.
Очень скоро шеф получил новое назначение – губернатором в недалекий регион, куда бывший экс-чемпион, а ныне чиновник, вслед за ним въехал на белой служебной «Волге» уже не третьесортным «крапивным семенем», а замом главы области. На новом посту Святкин отвечал за внутреннюю политику и курировал связи с общественностью. Магические пертурбации должны были превратить плевелу в доброе семя, обязанное (по долгу службы) взращивать разумное, доброе, вечное. Должность заставляла появляться в эфире местных телеканалов, убогость которых до поры до времени скрашивала косноязычие и недалекие мысли нового заместителя губернатора. Однако Святкин был достаточно сообразителен, чтобы понять, что лексикон грузчика не прибавляет ему популярности. Под прицелом телекамер его ветхие фразеологизмы превращались в камни-голыши, застревавшие в глотке всякий раз, когда требовалось дать комментарий. Правда, хорошо выходили интервью: получив на руки чудовищное многообразие ответов в виде любимых святкинских «да» и «нет», журналисты писали, что зам первого лица слов на ветер не бросает.
Но проблема была и не давала покоя. И оставалось только удивляться и завидовать шефу, который на любом мероприятии мог сходу, с места, без бумажки, весомо и убедительно, добавляя баску в голосе, вставить нужную фразу как слово в песню, как лыко в строку. Ах, какие он толкал речуги! Иной интеллигент, заслушавшись, закрывал глаза от удовольствия, настолько складно и плавно текла его речь, перемежаемая цитатами из великих неизвестных, мудростью веков и страшно близкими народу выражениями, которые всякий раз брались из ниоткуда и с обаянием навозной кучи, с брызгами зловонной жижи, плюхались посреди стола, предварительно уставленного языковыми яствами.
«Уф, круто!» – восхищенно думал Святкин, подбирая под рукоплескания обожающей шефа аудитории собственный подбородок, и крутил головой по сторонам, борясь с навязчивым желанием заорать: «Это мой начальник! Мой!» Иногда, сразу после таких выступлений, боясь захлебнуться пылким юношеским восторгом, он врывался в приемную, открывал ногой дверь губернаторского кабинета, чтобы обаятельным мычанием выразить восхищение, а потом, потирая вспотевшие руки, робко спросить: «Где вы этого набрались?» Но шеф в ответ только посмеивался, да иногда чуть заметно косился на висящий за его спиной портрет.
Однако Святкин был настойчив и однажды получил адресок. С тех пор замгубернатора зачастил в Москву, где тайно (вызывая подозрения у супруги своими отлучками) брал уроки риторики.
Профессор словесности Кальценбоген крепко знал свое дело. Прежде всего, он отучил Святкина говорить с полным ртом слюны, брызжа и шамкая. Потом заставил четко выговаривать слова, чтоб буква к букве: «…Мама мыла пилораму!» Требовал изжить паразитов – «будто», «кабы», «допустим», «почто». Месяца не прошло, как Святкин перестал тянуть после каждой фразы «во-о-о-о-от!», позволявшее ему сосредоточиться и кое-как загнать непокорные, разбегавшиеся слова в предложения. Но назвать это прогрессом язык не поворачивался. Например, наш Демосфен никак не мог избавиться от навязчивого, липкого словечка «нах». Говорят, что привычка вторая натура. Его же естество, закаленное в спортивных баталиях, было просто железобетонным! Бывало, Кальценбоген писал мелом на доске, заставляя повторять вслух за ним: «Мох, мех, мух, нюх». Потом выводил молча зловредное «нах», и глядя через плечо на Святкина, несколько раз энергично зачеркивал его, так что мел крошился под пальцами.
Профессор потел, ученик кряхтел, но эффекта не было.
– Собелись, тляпка! – кричал, делая страшные глаза, Кальценбоген, но когда случайно узнал, что Святкин голыми руками легко завязывает в узел кочергу, учел возможные риски и отказался от этой методы.
Старик долго раздумывал, стуча пальцами по столу, почесывая свою козлиную бородку. Потом полез на стеллажи с книгами, откуда едва не свалился с криком «Эвлика!» Подхвативший его замгубернатора получил в награду книжку и указание: выучить «от сих до сих». «Как это поможет от нах?» – недоумевал Святкин. Но профессор был дока, языковед, знаток русской души, которую не взять нахрапом, но вот обходным маневром – можно! Он сумел убедить Святкина, и теперь тот каждую свободную минуту, как мантру, как молитву повторял слова из заветной книжки. Доверяя аутотренингу, до мокрых подмышек и судорог в икрах работал над собой, расслабляя свою стальную суть, размягчая дубовый язык.
Доупражнялся до тематических сновидений! Снилось ему, что лежит он на одре, и вроде как помер, но все видит и все соображает. И лежит он в покойницкой больницы родного села в Подмосковье, куда в детстве забирался поглазеть на жмуриков. Лежит себе, а вокруг трупаки. Смотрят на него и улыбаются. И весь он какой-то жалкий и голый. И холодно ему, и пятка чешется, а дотянуться и почесать нет никакой возможности. Вокруг одра ходит губернатор в шляпе и кардинальской мантии из фильма «Три мушкетера» и кадит кадилом так, что от дыма глаза щиплет. А сверху, из-под потолка, смотрит на них всевидящим оком Саваофа профессор Кальценбоген, грозит перстом и говорит нараспев:
– Дай, Пушкин, мне свою певууучесть,
Свою раскованную речь,
Свою пленительную ууучасть —
Как бы шаля, глаголом жечь!
– Я… это самое! Выучил! Как договаривались, «от сих до сих»! – хочет крикнуть во сне Святкин, а рта раскрыть не может; ни рукой, ни ногой шевельнуть – ну, чисто паралитик!
– Училась ли ты на ночь, Дездемона?! – вдруг грозно спрашивает старик сверху, протягивая руку, чтобы забрать платок подаваемый губернатором, и лицо его стремительно чернеет.
– Учил! Зуб даю нах! – дико кричит Святкин. – …Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд! …Некрасов, боль иссЕченной музы! …Блок, крылья! …Пастернак? Мотор!
– Какой еще мотор?! – вопрошает с потолка негр Кальценбоген.
– Пламенный нах… – лепечет Святкин, понимая, что всё – это конец! Поплыл! Провалился! Незачёт без права пересдачи!
В этом месте он проснулся, обнаружив, что лежит на постели в собственной квартире в центре города, а рядом – живая жена сопит в две дырочки, стянув с него одеяло, забыв замять в пепельнице дымящийся окурок ее всегдашней ночной сигариллы.
После двух месяцев упорных занятий язык его все-таки здорового полегчал: слова, толкаясь и тесня друг друга, неслись бодрыми слонопотамами к устью – к ротовому отверстию, что доставляло вящее педагогическое удовольствие Кальценбогену. Такое испытывает эгоцентричный эскулап, уверенный вначале, что пациент безнадежен, и приписывающий после себе заслугу природы, распорядившейся на время отставить неизбежный биологический конец. Все чаще на занятиях профессор довольно тряс головой, заставляя трепыхаться свою козлиную бородку: «Ваш шеф пледуплеждал меня, что сполтсмены имеют потенциал!»
И было все у Святкина на мази до того момента, пока он не покидал аудитории. Переступая порог, выходя в реальный мир, далекий от изысканных профессорских фантазий («Кукушка кукушонку купила капюшон!»), он мгновенно начинал чувствовать свою беззащитность и уязвимость. Пыльный ветер свободы живительной пескоструйкой сдирал с его сущности налипшие стараниями Кальценбогена интеллигентские обмылки, и все начиналось сызнова: «Политика администрации (нах) направлена на преодоление (нах) недостатков (нах), которые (надо признать – нах) имеют место в отдельн (ых) территори (ях)». Мухи дохли на лету, и Святкин зорче всех видел, как вместе с их скукоженными лапками и крылышками сгорают в огне отчаяния его надежды.
Он нервно кусал ноготь, сплевывал, потом смотрел в зеркало и чувствовал себя уродом. Не физическим, конечно. Благодаря успехам в десятиборье он был прекрасно, атлетически развит. Сняв рубашку, он рассматривал себя и недоумевал. Эти бугры мышц. Эта крепкая голова с покатым лбом, с мужественным профилем викинга. Зачем она? Чтобы ею есть?! Лобные доли, серое вещество, мозжечок, гипофиз и прочая требуха, притаившаяся за костью черепа, отказывала ему в такой малости как красноречие. Теперь он ненавидел себя за физические достоинства и готов был отдать все это без остатка за возможность развязать язык. Златоуст, по утверждению Кальценбогена, сидевший в каждом, оказался в нем спрятан слишком глубоко – еще в детстве он спустился в тайную шахту его души, а попытавшись подняться, застрял в лифте.
– Вы плосто зажмультесь, и начните говолить лечь как песню – на вдохновении, на эмоциях! – учил Кальценбоген.
Святкин переспрашивал куда лечь, потом понимал, кивал, зажмуривался:
– Дорогие друзья! (кхм) Сегодня, в день славного юбилея… (нах снова был подавлен усилием воли) Каждый из нас не просто смотрит на свой регион… (пауза) Он…
– …Чувствует, – подсказывал профессор. – Ну-ну!
– Чувствует себя…
– Холошо! Кем чувствует? – подначивал кудесник слова.
– Частицей единой… – мучение отражалось на лице Святкина, и с гримасой боли он выдыхал: – Не могу нах!
– Надо лаботать над лечью! И все будет хо-ло-шо!
Бородач забирал свой гонорар, а красный от натуги Святкин опять подставлял лицо пыльному ветру и беззлобно думал: «Сам-то ты, падла, „рэ“ не выговариваешь! А нате-ка, профессор!»
Никогда еще Святкину не приходилось так напрягать свой речевой аппарат. Для него стало откровением, что губы и язык, эти бледные тени бицепсов и трицепсов, можно, а в его случае нужно упражнять, тренировать, накачивая силой и мощью живого слова. Каждое утро после зарядки и бритья он на полчаса запирался в туалете и… упражнялся. «Ыых! Оу-оу! Вау! Ммм-ммм!» – эхом неслось многократно повторенное, пока Святкин старательно выворачивал губы, вытягивал язык и ставил его ребром, помогая себе пальцами. «Карл у Клары угнал МакЛарен, а Клара у Карла угнала Корвет… Кромсал короед кору карельской берёзы… Чиновники чаевничали чаем по-чиновничьи…» И так до тех пор, пока жена и дети (а их к тому времени было уже двое) не начинали стучать в дверь, требуя плановой встречи с унитазом.
Из абсолютной неспособности к импровизации вытанцовывался невеселый диагноз. У Святкина начиналась депрессия. Проклятое косноязычие грозило стать не просто тормозом на пути его блестящей карьеры – бетонной балкой на рельсах! Но вот что странно, оно никогда не мешало его общению с шефом. Конечно, на трибуне, перед телекамерами языкастый губернатор умел собраться и выдать на-гора хоть фразу, хоть целую речь – несколько шероховатую с точки зрения просвещенных носителей русского языка с еврейскими фамилиями, но необычайно эмоциональную, удобоваримую, «нашу». На этом его языковая разница со Святкиным и заканчивалась. В спокойной деловой обстановке шеф всегда переходил на особый сленг, ставший в постпацанской России, управляемой в массе своей выпускниками советских техникумов, чем-то вроде аналога французского языка русского дворянства. Сленг этот, состоящий из штампов, клише, канцеляризмов, площадной брани, обрывков сальных анекдотов, сторонних слов и звуков, не всегда человечьих, между прочим, позволял Святкину свободно общаться с любым представителем власти. Из чего следовало, что это и есть язык современной элиты, вкусно звучавший в больших кабинетах. Вот и сейчас, пока Святкин поднимался с третьего этажа к шефу на пятый, он пару раз услышал как зрелые люди в немалых чинах, обсуждая актуальные вопросы современности, поминали Гренобль и его констеблей. На фоне этой властной мощи языковед Кальценбоген блек и съеживался, а его экзерсисы представлялись сущей блажью. Именно этим откровением и собирался поделиться Святкин со своим руководителем, а теперь еще и лучшим другом. Ворвался без доклада и, смешивая слоги с жестами, сказал все, что думает.
– Не горячись, Дима! – улыбнулся ему шеф, убирая в ящик стола знакомую синюю склянку. – Слушай Кальценбогена. Я через него жизнь понял! А то, что не получается, так ты не один такой. «…Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь!»
На лице Святкина отражалось непонимание. Для донесения мысли до цели требовался некий дауншифт. Губернатор подмигнул своему заму («Щас-щас, погоди, от совещания отойду»), зашел за ширмочку в углу кабинета и, пошуровав там, тут же вышел, совершая странные пассы руками и потирая виски пальцами.
– Это… Вот чё… Слушай сюда… – начал шеф, и со второй попытки Святкин все прекрасно понял. Что губернатор тоже человек слабый, хотя виду не показывает, бодрится. Что сам он брал уроки Кальценбогена и не пожалел, хотя и не смог до конца избавиться от привычки вставлять через слово «бль», отчего самыми безобидными в его устах остаются лишь «ансамбль» и «дирижабль». И что сильный политик, каковым он планирует сделать Святкина, не должен мимикрировать под гнилую интеллигенцию, но знать ее повадки обязан, чтобы вовремя почуять подвох и принять меры против пятой колонны, вечно недовольной родным пепелищем и отеческими гробами. И, наконец, главное – что через месяц в столице будет крупное сборище общественников-правозащитников-третьесекторовцев, на котором ему, Святкину, поручено сделать доклад («Текст напишут, не ссы!») И, что, хотя они там все псы, педерасты и лесбиянки, ударить в грязь лицом негоже! Поэтому придется шпарить на шабаше без бумажки. И только попробуй облажайся! Чемпионские регалии не помогут.
С того дня Святкин завел себе дембельский календарь, где крестиками помечал уходящее время, отсчитывая дни до даты своей казни. Но надежда упорно не желала умирать. Каждый вечер он выкатывал из гаража новенькую немецкую иномарку, чтобы выжать газ до пола и нарезать круги по безлюдной в это время окружной трассе, один за другим, повторяя: «Шла Саша по шоссе и сосала сушку». Потом тормозил на опушке, доставал текст доклада и читал его с выражением. Получалось не очень. О том, чтобы сделать это без бумажки, не было и речи. Он думал о хитро спрятанной за лупой шпаргалке с микротекстом, о фонограмме выступления и о новейших очках с дополненной реальностью. Перед сном он представлял себя в мечтах ведущим популярного ток-шоу. Его речь лилась рекою, то плавною, то с перекатами. Каждый раз, когда он открывал рот, присутствующие в зале женщины ахали от удивления, дивясь мощи его интеллекта, остроумию и обаянию. Чувство языкового превосходства опьяняло, приподнимало над остальными смертными, делало счастливым – увы, лишь в мечтах! …Недавно он переехал в новый особняк в пригороде, но ни елки, ни сосны, ни бассейн, ни река не радовали.
«Хленово» – думал хмурый Кальценбоген на очередном рандеву. Сложенные в корявые фразы слова сыпались из уст Святкина на голову профессора словесности как кирпичи из рушащейся кладки. Только успевай уворачиваться! Заместитель губернатора сам все понимал и чуть не плакал от отчаяния. Ведь уже завтра ему предстояло подняться на трибуну (как на Голгофу), неся за щекой свое чугунное наречие, и, встав за пюпитр, просунуть голову в круг света лампы как в окошко гильотины.
– Есть следство помочь вашей беде. Не панацея, но…
– Всё что угодно, профессор! – взмолился Святкин, – Если надо, возьмите почку! …Говна наемся, но не посрамлю!
Пока старик объяснял пациенту принцип действия спасительного «следства», основанный на резком усилении мозгового кровообращения и активации центра речи, оно лежало горсткой таблеток на крупной ладони тщедушного козлобородача Кальценбогена, просвечивая красными крапинками сквозь нежно-фиолетовую кожицу. Казалось, от лекарства исходит сияние.
– Одна таблетка! – строго сказал профессор. – Только одна!
«Конечно-конечно», – бормотал Святкин себе под нос, усаживаясь в лимузин с «флаговыми» номерами. Кажется, замшелый языковед говорил что-то про побочные эффекты, но это не имело никакого значения. В кармане плаща лежала его, Святкина, индульгенция – заветная склянка с выведенным на этикетке латиницей приторно-аптекарским Intelectuamin.
Отодвинув старомодную портьеру, Кальценбоген смотрел из окна, как машина замглавы субъекта РФ выехала на перекресток и, крякнув, проскочила на красный. Профессор покачал головой, еще разок пересчитал купюры и снял с рычага трубку телефона.
***
Поднимаясь на трибуну, Святкин чувствовал, что его сердце колотится также быстро как на том чемпионате мира, где он первый и единственный раз стал лучшим из лучших. Таблетки плавали в его желудке, растворяясь, смешиваясь с соками сильного организма. Зелье всасывалось кишечником и поступало в кровь, струившуюся по венам, сосудам и капиллярам, проникавшую в костный и головной мозг. Появилось чувство уверенности, которое нарастало с каждым шагом. И вот он, момент истины! Сотни лиц направлены на него! Святкин открыл рот и начал говорить…
…Очнулся он после слов «Спасибо за внимание». Как некогда спортивные трибуны издавали восторженный рев, порождая звуковую волну, сносившую голову иному дебютанту, битком набитый зал взорвался бурными продолжительными аплодисментами. В партере устроили овацию. Представители общества борьбы с геморроем аплодировали стоя… Это был грандиозный успех! Тот самый, о котором мечталось, который снился ночами в разных декорациях – в тоге на Римском форуме, на златом крыльце, в Колонном зале Дома Союзов… И вот он, сладкий миг триумфа, когда оратора несут на руках до самого пьедестала! …Конечно, никто и не думал брать Святкина на руки, но рукопожатий в тот день было действительно много.
Время было позднее, поэтому заместитель губернатора понес внезапно свалившееся на него счастье домой, чтобы пережевать-пережить его в кругу семьи. Был вечер, в баре было виски…
– Как прошло? – безразлично спросила супруга.
Святкин развязывал шнурок и уже хотел, по обыкновению, ляпнуть в ответ что-нибудь обсценное, задорно-неформальное, соленым перчиком раскрашивающее их приторно-мещанский быт, но вместо этого откашлялся и пафосно, чеканя слова, произнес:
– Очевидно, что важность общественных мероприятий продиктована временем. Когда в повестке дня появляется вопрос, связанный с неуклонным повышением качества жизни наших граждан, власть не имеет права оставаться в стороне и…
Очумевший Святкин звонко захлопнул себе рот ладонью.
– Святик, не будь букой! – обиженно сказала жена.
Сдерживая поток слов руками, он, как мог, сигнализировал ей глазами, но дура не понимала. Бросился к бару, сорвал сильными пальцами пробку с бутылки и сделал несколько больших глотков. …Показалось, что отпустило. Но стоило только открыть рот, как:
– Здоровье – это счет в банке! Каждый смолоду должен заботиться о своей физической форме, памятуя о гражданском долге, об обязанности защищать Родину! Безответственное отношение к здоровью негативно сказывается на нашем потомстве, на генофонде нации! Можем ли мы позволить…
Речуга возникала сама по себе внутри его головы и, повинуясь неведомой силе, заставляла гортань и язык выстреливать в пространство слова-пули, рвавшиеся из организма наружу.
Почуяв недоброе, в детской заголосила крошка-дочь.
На непривычные звуки прибежал карапуз-сынишка:
– Пап, ты чё нах?
Святкин до синяков сжал губы пальцами. Он страшно боялся сказать что-нибудь плюшевое, чтобы не навредить ребенку. «Ему-то еще здесь жить!» …Заперся у себя в ореховом кабинете и долго сидел, прислонившись спиной к стене, не отвечая на стуки, пытаясь придумать способ наступить на горло собственной песне…
Ближе к полуночи зазвонил телефон. Губернатор поздравлял с замечательным выступлением и приглашал завтра с утра к себе по делу («По большому»). Святкин утвердительно промычал в ответ.
Едва забрезжил рассвет, как замгубернатора покинул свое загородное имение с дворцом-тортом, украшенным по углам белокаменными башенками-безе. Буквально на днях они переехали сюда из неброского дома с сосенками. Новехонький черный кадиллак плавно входил в повороты. Личный водитель в униформе посматривал на начальство в зеркало заднего вида, но, как учили, во всю дорогу не произнес ни слова. Молчал и Святкин.
Губернатор встретил в дверях.
– Тоже ранняя пташка?! А почему круги под глазами? Праздновал? Оно того стоило! Молодчина! Так держать! Рад за тебя! Школа Кальценбогена-бль! … Что молчишь как пенёк?
Святкин открыл рот и сощурился от страха:
– Безусловно, на текущем этапе нами были достигнуты определенные, имеющие локальное значение успехи. Однако надо признать и наличие проблем, необходимость решения которых ставит перед нами новые перспективные задачи, заставляет корректировать планы и повышает нашу ответственность за будущее, которое, как известно, всегда в наших руках!
– Ма-лад-чи-на! – зааплодировал шеф. – Херачишь как по написанному-бль! Ну, выходи уже из образа…
– Каждый раз, когда общество достигает новой степени зрелости, власть обязана предпринимать шаги, направленные на самообновление, проторять дороги для новых позитивных тенденций и общественных стремлений, определяющих лицо нашей страны!
Губернатор нахмурился и сел.
– Ты на что намекаешь-бль?
Святкин испуганно замахал руками, вырвал лист бумаги из принтера, схватил с губернаторского стола ручку с золотым пером и размашисто написал: «ПАМАГИТЕ!»
Шеф склонил голову набок и с минуту молчал, улыбаясь каким-то своим сокровенным мыслям.
– Кальценбоген тебе таблетку давал?
Утвердительный кивок.
– Ты таблетку глотал?
Святкин закатил глаза, поднял лицо к небу и завыл – по-волчьи, как раненый зверь.
– Сколько?
Заплаканный зам поднял обе руки, будто решил сдаться на милость победителя, и пошевелил пальцами; потом лихорадочным движением сорвал с одной ноги туфлю и носок.
– Пятнадцать! – присвистнул шеф. – Я в первый раз пять штук сожрал… Не плачь, профессор меня предупредил!
В руках у губернатора появилась баночка – одна из тех, в которых женщины хранят свои кремы. Поддев крышку ногтем (она упала и покатилась по полу), шеф быстро обмакнул пальцы в содержимое, сделал странные пассы руками и потер виски – сначала себе, потом своему заместителю, приговаривая при этом:
– Теперь самбль. Втирай круговыми движениямибль.
Святкин помассировал голову и почувствовал, как язык наливается привычной тяжестью. Ему стало спокойнее.
Он поднял валявшуюся крышечку и прочитал вслух:
– Дуравизин.
– Отечественныйбль, – пояснил губернатор. – Работает безотказнобль как АКМ.
В ушах у Святкина зашумело, а перед глазами поплыли спасательные круги. Он успел подумать о том, как хорошо, что на каждый импортный Интеллектуамин у нас есть свой отечественный Дуравизин. Потом все неожиданно встало на свои места.
– Ну как бль? – спросил губернатор.
– Ништяк нах! – со вздохом облегчения ответил Святкин.
Зазвонил телефон. Пора было заниматься государственными делами.
Исповедь
Я люблю этот храм. Он стоит на горе, на самой высокой точке в округе, откуда открывается великолепный вид: с одной стороны, на заснеженные поля, по краю которых виднеется темная полоса далекого леса, с другой – на деревеньку. Природа этого края скромна до аскетизма. Да и человек за прошедшие столетия сделал все, чтобы свести на нет березовые рощи, выловить рыбу в реке, катящей за холмом свои тяжелые медленные воды навстречу Волге. В последние годы в деревне растет яркой ягодной порослью коттеджная застройка. Мухоморно-карминовые, лазурные, салатовые, охряные, «бедра испуганной нимфы» и «жженого кофе» стены и крыши новостроек смотрятся отсюда, с высоты, цветными пятнами стекляшек старого детского калейдоскопа, вываленными в серую, гармонично-аутентичную действительность. Экономную красоту природы быстро заменяет эстетика свалки, но все же вид с холма на деревню, шестьсот лет носящую имя татарского царевича, когда-то разбивавшего тут бивуак со своей бандой по пути от одного разграбленного населенного пункта к другому, греет мне душу чем-то безнадежно родным. Как пестрый бабушкин платок.
Храм легкий. В отличие от древних, намоленных, выстоявших в годы богоборчества, с пропитанными мУкой давящими каменными сводами, эта церковь на горе – новая, построенная по образцу древних русских «кораблей». По теплому срезу дерева, по шероховатой поверхности сруба взмывают невесомые высотные доминанты. Первая – честный параллелепипед, огромным спичечным коробком встающий за затейливо резным крыльцом, разрывается вдруг пустотами с повисшими, звонкими от мороза колоколами под дощатой, запирающей небо в колокольне крышей. Вторая, точно позади первой, растет из стен шестигранником, сужается кверху зеленой жестью и сходится в золотую маковку купола. Есть еще третья – луковка на бочке, стоящая на «корме», в одном ряду, как капитанская рубка за двумя «мачтами» храма-корабля, увенчанного горящими на солнце православными крестами. Сюда приходят люди, их следы видны повсюду. Они ежедневно старательно убирают снег, лишая духовный парусник его физически зримых волн, и тогда небо подергивается бесплотной пеленой и в бесплодной борьбе с людским рационализмом подсыпает новые порции снежной каши.
Храм маленький как будто детский. Минуешь корабельный нос с двойными шлюзами-дверьми (меж них живет смиряющий гордыню женского пола склад косынок и юбок до полу) и попадаешь в длинный, светлый в четыре окна холл, предваряющий залу у деисуса. Справа – общая вешалка для верхней одежды, скромные лавки и столик для желающих вписать имена покойных и болящих сродников в поминальные списки. Замечаю приметы времени: по бревенчатым стенам цивилизация шьет свои правила белыми уродливыми стежками проводов, кровит утробу тела-храма красным щитком пожарной сигнализации. Сразу за крайним окном в углу справа – огромная облитая золотом икона целителя Пантелеимона, рядом берестяная – Николая Угодника. Слева – прилавок, где принимают требы, меняют на деньги иконы, свечи и календари. Дальше – Распятие. Все близко, рядом, только руку протяни! Из глубины полукруглой залы глядят лики святых, Богородицы, Иисуса Христа. Добрые глаза вечности блестят белками – искрят позолотой утвари, подмигивают горящими свечами. Кажется, что в напоенном дымным ароматом воздухе спрессованы тысячелетия. Звучит древний язык богослужения, понятный интуитивно, хотя и не до конца. Язык предков, который здесь не барьер на пути смысла, а мостик в родное, где тебя, безусловно, ждут, где тебе рады всякому. Главное, прийти.
Крещеный, но не воцерковленный. Это обо мне. Я ничего не знаю о правилах, кроме самой малости, подсмотренной случайно, забравшейся в память впрок, помимо воли. Она из тех времен, когда в доме моей покойной прабабки стояла в красном углу крохотной кухонки огромная, украшенная розами из фольги икона Николая Чудотворца, которую я, маленький, побаивался.
Юркая старушка делает знак, и я склоняю голову, подражая тем немногим богомольцам-прихожанам, стоящим рядом. Потом быстро отхожу от стены, освобождая дорогу молодому батюшке, щедро раздающему дымные ароматные облака. …Солея, аналой, клир, причт, амвон, камилавка, епитрахиль – цепочка красивых старинных слов (значение большей их части мне неизвестно) всплывает прошлогодними листьями со дна взбаламученной памяти и ранит осколками полузнаний – свидетельством моей позорной церковной полуграмотности. Мне сложно, я не знаю, как спросить, не понимаю желаний других. Поэтому общаюсь знаками («Пройди сюда, зажги тут»). Я сейчас на одном уровне с этим трехлетним, шатающимся вокруг мамкиной юбки. Он прячется за край материи и улыбается мне, смешно загибая свой игрушечный пальчик. Может, его устами сейчас улыбается сам Господь Бог? Почему-то вспоминаю, как малыши делают в сугробе «снежных ангелов»: падают на спину и водят руками, печатая взмахи несуществующих крыльев. Я тоже когда-то давным-давно…
Пожилой мужчина с окладистой бородой с трудом встает на колени. Крестясь, касается лбом пола. Вижу полу его застиранной фланелевой рубахи в крупную клетку, и иллюзия моей сопричастности мгновенно разрушается. Да! Я не понимаю смысла происходящего! И не хочу больше обезьянничать! («Смущаюсь? Неудобно? Ну, что делать… Кто виноват?») Мне хотелось бы стать пылинкой, незаметно впитывающей в себя благодатную атмосферу, но нет – я довольно крупная особь и «дергаюсь», боясь сделать ошибку, подпинываемый вечными русскими вопросами.
Это неправда, что в храм ходят только старые и больные. Когда сегодня я приехал в половине восьмого утра, за полчаса до начала службы, черным, зимним, морозным утром, у ограды (деревянной, теплого цвета) уже грелся маленький автомобильчик. Его закутанной в платок невысокой и хрупкой водительнице (вот она стоит справа от меня, опустив глаза) на вид не больше двадцати. Не могу представить себя в ее годы, пробирающимся в церковь по темной заснеженной трассе. Что она просит у Бога? …Похоже, любой носит в себе боль, до поры не подозревая о ней, пока не набухнет фурункул, и звенящее страдание не потребует внимания.
Служба продолжается, в храме прибывает людей. Я знаю, что ближе к концу (к причастию) пойдут потоком родители со своими чадами, и станет тесно. Но это неважно. Я здесь для того, чтобы исполнить задуманное. «Кто к исповеди?» – раздается молодой голос, и я понимаю, что время пришло. Справа от царских врат в стене открывается дверца, священник занимает уголок на солее. По ступеням к нему уже поднимается бородач во фланелевой рубашке. На клиросе поют, заглушая звуки негромкой речи. Охраняющая тайну исповеди воздушная и звуковая волна условна, и меня это смущает. Молодой батюшка с едва пробивающейся бородкой в чем-то убеждает старика, и тот кивает. Толпа двигает меня вперед, ближе к ним. Мне отсюда еще не слышно, но там, где люди прикладываются к мощевику, уже возможно расслышать каждое слово. Каяться прилюдно? Как это по-русски, когда любая тайна секрет Полишинеля! Может, стоило как Родион Раскольников? Так ведь примут за пьяного… В мире ничего не меняется. Прогресс штука относительная. В церкви это понимаешь особенно остро.
Люди вдруг расступаются. Я чувствую, что тот, кому дают дорогу к алтарю, вовсе не жаждет этого. Он смущен повышенным вниманием к своей персоне. Плотный немолодой седой человек, бывший мэр, адвокат. Приехал с внуками – двумя белобрысыми пацанами. Диакон в сияющем облачении расплывается в улыбке. Но исповедующий молодой батюшка, к моей вящей радости, не реагирует на сильного мира сего. Значит, есть вещи и поважнее…
«Исповедники?» – слышу. По ступеням вверх поднимается хрупкая девушка, замеченная мною в начале службы. Рассказывает. Сбивается. О чем они там говорят? Толпа придвигает меня к самой иконе, крещусь и целую мощи святой Матроны Московской. Верую! И стыдной радостью радуюсь тому, что «не слышно»! И отсюда слов не разобрать! Но теплое чувство от сокрытия сокровенного сменяется страхом… Моя новая хрупкая знакомая в слезах, почти в истерике, принимает благословение, целует крест. Ей помогают спуститься. Какие же грехи заставляют так биться это хрупкое двадцатилетнее сердце! И что же тогда будет со мною?!
– Есть исповедники?
– Есть! – говорю, делая неуверенный шаг вперед и вверх.
Странно, но звуки здесь не те, что внизу. Я слышу все, но иначе, и этот сложный акустический эффект, возможно, есть следствие присутствия моего визави. Батюшка. Странно думать так о человеке, который сильно младше меня, но всеми формальными признаками (одежда, приличествующая сану) и неформальными (честный прямой взгляд, светлые глаза) отделен от меня, грешного мирянина. Значит, батюшка. Но все-таки язык не поворачивается назвать его отцом, поэтому говорю нелепо простое:
– Я никогда не делал этого прежде. Мне нужна помощь.
Кажется, он кивнул. Слушает.
Исповедь. Ведь это не игра или формальность, не плачь в жилетку, не сеанс психотерапии, не способ выявить вольнодумство как когда-то при царях. Моя болезнь застарелая, я даже не знаю, как выглядит выздоровление. Несколько поколений моих ненабожных предков рассматривали веру как часть культуры типа ансамбля ложкарей. Или, может быть, узды для обуздания страстей, рационально полагая, что устоявшийся порядок вещей лучше хаоса, и в то же время, посмеиваясь над жеребячьим сословием, но генетически, на задворках подкорки, все-таки держа вероятность чуда (а вдруг!) И тут я со своим фурункулом в надежде истечь гноем… Зачем я здесь!? Потому что верую? Потому что хочу использовать все возможности (снова «а вдруг!»)
Как ему это объяснить? Есть же какие-то формулы, дай зацепку!
Но он молчит и слушает.
– Грешен! – говорю. – Грехов много. Главный – гордыня, мать всех пороков. (Себе молча: «Где же я вычитал это?» Ему мысленно: «Христа ради, не молчи!») Завидую много. Прелюбодействовать случалось. Но не убил никого. Смертных грехов вроде нет…
– Чужое брали?
Ну, наконец-то, спросил! Смысл вопроса доходит до меня не сразу, так я радуюсь началу диалога. Быстро признаюсь, что в детстве воровал мандарины (дело давнее). Кое-что заимствовал из магазинов самообслуживания. Но все по мелочи и относительно безобидно, хотя теперь, конечно, раскаиваюсь.
– К колдунам, магам ходили?
Я мотаю головой, пытаясь вспомнить: а может было? И вдруг понимаю, что волшебство поэзии и прозы (вот ведь!) отчасти попадает под названный критерий. Мой многолетний профиль: рождать слова и смыслы, вкладывая их в уста руководителей, дурачащих чужим красноречием население. Что это, если не волхвование? Ведущий ведун пресс-службы, ведьмак орготдела, белый шаман пиара! С утра работаю на губернатора, даря ему эмоциональные речи, вкладывая в уста свои ершистые анекдоты. В обеденный перерыв (только ради денег!) кормлю с руки крохами смысла наших безголосых сенаторов. После полудня бросаю уголек своей фантазии в топку красноречия главного законодателя, чтобы потом (ай да я, безвестный герой с приставкой анти-) погреть руки на феерических гонорарах. Слуга лицемеров! Мастер масок! Днем улыбаюсь, пресмыкаюсь и нежусь в лучах их тварной славы, а когда сгущается тьма, надеваю капюшон псевдонима и строчу статьи (говорят, талантливые) в оппозиционные издания, разоблачая и клеймя, благо аргументов и фактов под рукой уйма, сами заказчики и приносят, чтобы понимал не только генеральную линию, но и расстановку сил. И весело и страшно наблюдать потом, как они ищут источник «слива», осторожно интересуясь моим компетентным мнением… Когда совсем припрет, глубокой ночью сажусь в машину и ношусь оглашенным по встречке, смывая тошноту жизни потоками адреналина… Вон бывший мэр мелко крестится. Ой, как много я про него знаю! Помню его молодым, двадцать лет тому назад, в белом плаще, белой шляпе, белом шарфе, на белом Форде Скорпио (новая модель!) Некому тогда еще было объяснить, что мэр миллионника не черный рэпер… Я как копилка с дерьмом. Творческая единица, ушедшая с головой в дебри региональной политики. Иной гордился бы, я ужасаюсь!
Как же сказать ему это все и сразу, вывалить и покаяться?
Открываю рот, и в голову лезут куколки Вуду да воспоминание далекого детства, когда, в попытке вылечить зарождавшуюся миопию, я был оплеван водой изо рта старухи, по ветхости принимавшей клиентов на полном икон дому.
– Грех это большой! – говорит священник. – Грех!
Я разочарован.
– А еще, – говорю. – Я алкоголик (это неправда).
В его честных глазах загорается знакомый мне ученический огонек. Батюшка начинает говорить штампами, наверное, созданными когда-то такими же, как я, пройдохами. Учит трезвости в темпе вальса: клише-клише-штамп. Как он сейчас похож на мою потасканную клиентуру, разве что абсолютно искренен! Верует. Не буду его разочаровывать. Все-таки я почти в два раза старше.
Сзади очередь. Надо торопиться.
– Простите! – говорю, извиняясь за ложь.
– Молитесь утром и вечером!
(Едва не вырывается подлое «Натощак?»)
Он накрывает мне голову, читает молитву, потом я целую крест и спускаюсь к людям, в мир.
«Причастники!» Сначала дети. Мэр приподымает внука, и тому достается ложечка вина с частицей просфоры. Замечаю, что священник улыбается, выделяя бывшего градоначальника, также как это ранее уже делал его помощник. Вдруг вспоминаю, что экс-мэр в числе попечителей (его имя выбито на мраморе у двери) и корю себя за то, что не сдержал мысль, привычно мостящую благими намерениями известную дорогу. …Раскаялся. Прощен.
«Чего ты ждал? – говорю себе. – Духовника? Наставника? Какой совершенной форме следовало явить себя, чтобы удовлетворить твои извращенные ожидания? Не хватило удара молнии, испепеляющей твои грехи, пришибающей того беспокойного бесенка, который стрелял глазами в хрупкую двадцатилетнюю (было же!), искал изъяны во внешности степенного старика, уязвлял молодостью священнослужителя?»
– Ваше имя?
Представляюсь.
Священник подносит мне чашу, иподиакон осторожно подхватывает материей мой подбородок. Ощущаю во рту привкус вина и отхожу в сторонку – схожу на берег, чтобы не мешать другим пассажирам храма-корабля. Дальше плыть самому.
На крыльце, оставленном три часа назад ночному мраку, меня встречает яркое зимнее солнце. Оборачиваюсь и, прежде чем надеть шапку, осеняю себя крестным знамением.
И пусть я прежний гнилой псевдоинтеллигент. С фурункулом. Не знаю, чем это объяснить, но мне, правда, стало легче.
Пегас
Согбенный человечек с красными глазами лихорадочно колотил двумя пальцами по клавиатуре. Ему было не так много лет, чтобы показаться старым, но и молодость его давно уже осталась позади. Человечек был лохмат, небрит и неопрятен тем особым видом глянцевой неряшливости, которая обнаруживает себя идеально выутюженными джинсами и яркими свитерами на фоне всеобщего доминирования костюмов и галстуков. Он спешил и нервничал, иногда начиная быстро-быстро моргать. Губы шевелились, помогая языку выталкивать в пространство новорожденные фразы. Плечи поднимались и опускались. Казалось, все его тело ходит ходуном. Ноги ерзали под столом: когда он задумывался, правая голень, перехваченная ладонями, быстро влезала на колено левой ноги, создавая позу полулотоса, чтобы через секунду спрыгнуть обратно на пол. Центром притяжения его маленьких глазок, спрятанных под очки с толстенными линзами, был монитор компьютера, где скакали друг на друге, совокуплялись, рвались на части, одним словом, творили сущее непотребство слоги и буквы русского алфавита. Обрывки фраз-клише прятались за актуальными «бантиками» как шлюхи, скрывающие свою потасканность. Однокоренные противились инцесту неблагозвучностью масла масляного и тут же бывали разлучаемы друг с другом. Синонимы сливались с антонимами в бесстыдные оксюмороны. И главным дирижером всего этого лингва-бардака была мысль – то острая как бритва, то тупая как валенок она бросалась в самую гущу, загребала из котла сознания пригоршнями, с пылу с жару, горячие, шевелящиеся как вареные раки слова, чтобы подбросить их в топку свального литературного греха. Человечек был настолько увлечен и сосредоточен, что если бы сейчас вдруг началось землетрясение, извержение вулкана, или (что более вероятно на этой части суши) пятиэтажное здание областной администрации с колоннами, министрами и казначейскими учреждениями рухнуло бы в пропасть карстового провала, он не сразу заметил бы перемену.
Так было всегда, когда Побудкину ставили срочную задачу. Сначала появлялся кондитерский запах – приторно-вафельный с ноткой шоколада. Потом, стуча каблуками, вбегала его носительница – всклокоченная блондинка из приемной Грачева с запиской, приглашением, телефонограммой, распоряжением в наманикюренной, с разноцветными ноготками, руке и, сделав страшные глаза, говорила: «Олееег! Николай Иванович просил! Срочно!» Или так: «Двадцать минут!» Или даже так: «Он уже в пути, ждет файл на айпад!» И Побудкин откладывал пулемет в counter-strike, создавал в word-е чистый лист, сосредотачивался и начинал строчить. Такова уж судьба записного спичрайтера…
Мысль попала в водоворот сознания и завертелась волчком. Побудкин пропустил свои гибкие тонкие указательные пальцы под стекла очков и потер глаза, но вдохновение не вернулось. Часы над дверью прощались с уходящим временем, и каждая новая секунда все более истерично требовала что-то предпринять. Олег глубоко вздохнул и начал по памяти выстукивать на титульном листе должности и регалии шефа. Он всегда так делал, чтобы сосредоточиться, хотя мог бы просто скопировать. «Руководитель», «лауреат», «член-корреспондент»… Наконец, «вице-губернатор» господин Грачев. Целое мини-резюме, пробегая глазами по которому начальник, должно быть, освежал в памяти лучшие вехи своей биографии, чтобы перевернуть страницу, набрать воздуха и произнести торжественно: «Друзья!» Или: «Уважаемые коллеги!» Или: «Дорогой юбиляр!» А назавтра красноречие шефа, воспламеняемое выученным накануне текстом, рвалось наружу, и открывались шлюзы, из которых хлестало, весь Грачев вспучивался как раздутая банка просроченных консервов, в горле его начинало клокотать, пока, наконец, из уст, пенясь слюной, не вырывалась пряная река сотканного Побудкиным связного повествования.
Были мнения: «Ваш шеф такой грозный!» «Острым словом прибьет, как гвоздь вколотит! А похвалит, как рублем одарит!»
Начальник и вправду был языкастый, потому что Побудкин (бывший журналист, писатель-неудачник) всегда работал на совесть, по-другому просто не умел. Два года его жизни в аппарате Грачева пролетели быстро и без нареканий. И ни разу за все эти 24 месяца экстремально занятый Николай Иванович не удостоил своего спичрайтера личным вниманием. Роль Гермеса стабильно исполняла блондинка. Так было ровно до сегодняшнего дня, когда в воздухе вдруг появились частицы ненавидимого Олегом табака, а за спиной зловеще зазвенело хриплым басом (ни «Здрасьте!», ни «Добрый день!»), приморозило фатально-безнадежным: «Где он?!»
«За мной!» – подумал Побудкин, холодея.
Его кабинет-клетушка без окон сильно смахивал на крысиную нору с интернетом, освещаемую лишь мерцающим экраном монитора, где темнота и близорукость служили отличной смазкой поршням авторской мысли в ярких туннелях воображения. Люди сюда обычно заглядывали, а не заходили. И вдруг в спину Олегу дохнуло таким сквозняком! Таким табаком! Начальство вошло широкой, привыкшей к просторам своего кабинета, хозяйской поступью, шваркнув дверью об угловую стену так, что в памяти спичрайтера всплыла дурацкая поговорка писцов древнего Египта из прочитанной в детстве книжки: «Ухо мальчика на его спине».
Грачев начал без прелюдий и неуместных рукопожатий:
– Задание! Срочное! Ответственное!
«Было когда-нибудь другое?» – думал Побудкин, принимая выражение лица, на котором смирение и скорбь от предстоящей, безусловно, каторжной деятельности были смешаны в странной пропорции с презрением и тем особым видом надменности, которую испытывает принужденный к черной работе гений по отношению к своему патрону-недоумку.
Вице-губернатор, похоже, уловил ход его мыслей:
– Олех, нужна помощь! Это очень важно для меня, Олежих!
Теплое, почти родственное обращение щуки к карасю, пробегая холодком по жабрам, не сулило последнему ничего хорошего. Кроме того, Побудкин терпеть не мог фамильярности. Он никогда не позволял, чтобы кто-то лез в его побудкинскую душу, тонкую, чувствительную, с фибрами, пропитанными эфиром и апломбом несостоявшегося литератора, который хотя и принужден был обстоятельствами к убогой работе спичрайтера, никогда не забывал, что и в его творческом огороде топтался и гадил Пегас.
Пока Грачев своим блеянием со следами заискивания демонстрировал крайнюю степень ошарашенности, заставлявшую путаться в показаниях и блуждать в трех с половиной мыслях, Побудкин никак не мог взять в толк чего от него хотят. Подозревая худшее, он решил использовать непривычное разобранное состояние вице-губернатора для облегчения самому себе любимому намечавшегося трудового подвига и, чтобы избежать потери времени, стал действовать проверенным методом катехизиса.
– Когда?
– Через час!!! …Ёпт, позвонили: «Едь!»
– Что?
– Юбилей!!! …Подарок, знать бы, подороже!
– Чей юбилей?
– Лысого!!! …Э-э. Шестьдесят лет. Полковнику Налбандяну. Вачагану Вазгеновичу. Заслуженному работнику Федеральной службы исполнения наказаний!
– Где?
Этого Побудкину знать было не положено, но он и сам мог бы догадаться, что в одном из пафосных заведений в центре, в другое вице-губернатор вряд ли поехал бы. …Ну, и что с того? Рядовой юбилей, каких было уже десятки. Выходило, что зря волновался?
– Погоди, Олех, не спеши… – вспомнив, что в ногах правды нет, Николай Иванович сел, достал из кармана плаща пачку сигарет и зажигалку, к ужасу табаконенавистника Побудкина закурил и, витая в зловонных облаках, зашептал, почти зашипел своим прокуренным шепотком: – Вачаган двадцать пять лет руководит ИК №2. «Красная» зона, сынок! Там менты сидят, работники судов, прокуратуры, все начальство бывшее. Чуешь, куда гну? Не простой тюремщик, гений! Четверть века на бочке с порохом и ни разу не прокололся! Хитрый лис! Теперь спроси меня, почему я, вице-губернатор Грачев, так этим озабочен? Да потому что все под Богом ходим, Земля круглая, а от сумы и от тюрьмы не зарекайся!
Теперь было ясно, что пребывающий в цейтноте шеф хотел не простое поздравление, а крик души, песнь песней! Такое, чтоб тронуло за душу повелителя царства бывших! Засело у него в памяти на случай попадания поздравителя в отряд титанов тартара №2! Чтобы армянский Аид не уподобился Кроносу, жравшему своих детей! Побудкину была отведена роль Прометея, освещающего красноречием дорогу к сердцу заслуженного работника ФСИН. В момент осознания ответственности он и стал человечком с горящими глазами, строчившим строчку за строчкой под бдительным присмотром дымящего в затылок руководителя.
«Дорогой Вачаган Вазгенович!
От всей души поздравляю Вас с юбилеем!»
Далее следовал набор банальностей, без которых было никуда. Они всегда сами выскакивали как черти из табакерки, удивляя автора своей живучестью. «Мясо», искусственно наращенное на слабых косточках смысла. Гниленькие ножки Буша на пиру русской словесности, заставлявшие Побудкина презирать себя.
– Угу! – съел Грачев, пробежав глазами. – Похвалить бы надо!
Олег кивнул и снова бодро застучал пальцами по клавишам.
«Бытует мнение, что главными качествами сотрудника Федеральной службы исполнения наказаний являются строгость, бдительность и ответственность. Безусловно, Вы обладаете всем этим набором качеств, но у Вас также есть и ещё одно незаменимое – это… (здесь Побудкин задумался на секунду) человечность!»
– Хорошо! – сказал Грачев, затягиваясь. – «Чело-вечность» Жирным выдели, чтоб я не забыл на ней упор сделать!
«Нас давно связывают товарищеские отношения, и я могу уверенно говорить о том, что за Вашей внешней суровостью скрывается человек с большим сердцем и большой душой!»
– Неплохо! – одобрил начальник, гася окурок в чайном блюдце Побудкина. – Подсластили, но не зализали. Теперь бы перчинки!
«В народе популярна шутка о том, что заключённый отбывает в колонии назначенный судом ограниченный срок, а сами сотрудники колонии „сидят“ пожизненно!»
– Смело… – Грачев задумался. – Оно нам надо?
Побудкин знаками показал, что все под контролем.
На экране появилось свеженабитое:
«…Но если серьёзно, то я не знаю другого настолько свободного духом человека как Вы! Отражением этой Вашей глубинной внутренней свободы является чувство огромной ответственности за судьбу других людей, оказавшихся за решёткой!»
– «…Тем более что контингент заключенных в ИК-2 совершенно особый», – дочитал вслух начальник, ведя пальцем по монитору, – Правильно! Совершенно верно!
«…Именно Ваш гуманизм не даёт им забывать о том, что они остаются нашими, пусть оступившимися, но согражданами! Осознание ими вины, раскаяние и возвращение после отбытия наказания в общество законопослушными людьми – вот важнейшие итоги Вашего благородного труда!»
Николай Иванович закурил новую сигарету и помолчал, погрузившись в свои потаенные мысли. Потом встал, сделал шаг до двери и обратно, одобрительно хлопнул Побудкина по плечу.
«Рыба» речи уже шевелила плавниками. Оставалось приделать к ней спортивные состязания, клуб, вокально-инструментальный ансамбль и православный храм, открытые в колонии, что Побудкин и сделал – изящно, ненавязчиво, будто писал о доме отдыха, спокойное течение жизни обитателей которого нарушали разве что «швейное, металло– и деревообрабатывающие производства». Добавил виньетку о многолетнем успешном труде и высоких правительственных наградах. Выразил признательность «за вклад в дело укрепления экономической и социальной стабильности». Поспорил с Грачевым на строчке «Как хороший друг я хотел бы искренне пожелать…», сойдясь, в конце концов, на крепком здоровье, счастье, радости, новых успехах и удачах, благополучии семьи, мире и процветании. Еще минут десять ушло на рихтовку и пудрение материала – мощение абзацев плиткой изящной словесности, умащение фраз и украшение их узором эмоций.
Грачев забрал листы из принтера и, не говоря ни слова, ушел.
«Значит, можно расслабиться, – подумал Побудкин, на всю мощь врубая казенный кондиционер, в момент разогнавший висевшие в комнате табачные облака. – Напортачь я, он сейчас скакал бы тут, махая шашкой: «Олежих, сынок, родной, помоги!»
Можно было снова брать пулемет и идти убивать бесконечных виртуальных террористов.
Зазвонил телефон.
Побудкин снял трубку, продолжая свободной рукой вести бой.
– Привет. Узнал. Добрый вечер, коллега! …Значит, заместитель губернатора Святкин? К Налбандяну? …Тоже идем. И у нас весь в мыле. Ума не приложу, чего они так взбеленились! …Написал. Я ж профи! …Да поделюсь, говна не жалко. …Хочешь совет? На гуманизм дави. Разжалоби, но не унижай. …Пока! …Не за что!
Электронная почта сообщила об успешной отправке письма. И почти сразу же в другом крыле пятиэтажного здания с колоннами другой спичрайтер раскрыл это послание и, закусив губу, стал вгрызаться в безупречные побудкинские строки, ломая хрупкие гармонии, прикидывая на ходу как положить теплый еще текст в основу собственного оригинального сочинения. Побудкин знал, что пройдоха не станет заморачиваться, но ему до этого не было никакого дела. Грачев должен был выступать первым…
Патроны кончились. Враги были повержены. Расслабленно улыбаясь жертвам компьютерной массакры, Побудкин вышел в другое window, лениво набрал в поисковике «Вачаган» и громко рассмеялся, прочитав перевод с армянского: «Пламенная речь».
Фига
В кабинет Ракушкина заглянул Хвостов – худой, очкастый, длинный, вечно в мятом костюме, большеголовый (с сократовским лбом и характерными залысинами) субъект, работавший в кабинете за стенкой. Они ежедневно приветствовали друг друга, хотя не испытывали особой симпатии, исполняя ритуал, в финале которого всегда было пожатие сухой и мягкой кисти-тряпки, носимой Хвостовым в кармане пиджака. Один раз в месяц сосед звонил Ракушкину по внутреннему телефону, чтобы поинтересоваться, сколько дней тот отработал в отчетном периоде, сколько брал отгулов, не числилось ли за ним административных отпусков. Хвостов занимался в департаменте самым важным делом – «составлял табель», на основе которого начислялся аванс и подсчет, и потом торжественно передавал его в ведомственный «сераль» – чисто женский, перенаселенный, квохчущий финансовый отдел. Оттуда, к слову, Ракушкину на смех подсылали распространителей («Не желаете ли крем из спермы бобра?»), а он потом шел к Хвостову жаловаться, что в здание министерства, несмотря на пропускную систему и наличие полицейского поста, непостижимым образом попадают навязчивые вендоры. Однажды они выпивали вместе, и вкусовая память зафиксировала воспоминание о тонком чилийском вине с калеными орешками. Ракушкин по-хорошему завидовал Хвостову. Во-первых, тот получил свое место по протекции одного влиятельного лица (ныне покойного), с которым выиграл выборы, успев поработать помощником главы управления наркоконтроля и советником начальника жилинспекции – одним словом, был очень опытным чиновником. Во-вторых, Хвостов в силу возраста скоро должен был отойти от дел, уйти на заслуженный отдых, что в системе ценностей людей-функций значит немало: он готовился наслаждаться жизнью, а Ракушкину было еще пахать и пахать. В третьих, Хвостов хотя бы иногда чем-то был занят на работе, пусть и не блиставшей окладом и премиями как все бюджетные места, но создававшей устойчивую иллюзию стабильности.
– Идете на акцию? – прервал размышления Ракушкина Хвостов.
Ракушкин кивнул.
Дверь закрылась.
Собственно, кивок, по заведенной в департаменте этике деловых отношений, означал, конечно, не бездумное соглашательство, но одобрение общего позитивного русла диалога. Движение головой сверху вниз воспринималось в этом контексте, даже если смысл беседы оставался далеко за пределами понимания кивающего. Среди коллег не должно было быть разногласий, поэтому следовало кивать. Кто-то, конечно, не кивал. Начальство, например, всегда смотрело прямо в глаза. И требовало. Как дятел, которому в этом лесу кивать ни к чему, но привычка долбить пересиливает.
«Что еще за акция?» – подумал Ракушкин, почесывая мочку уха.
Он вдруг припомнил, как вчера к нему в кабинет заглядывал зав. хозяйственной частью, предупредивший (прогрохотавший своим трибунным голосом), что завтра на демонстрацию по случаю поддержки… (Ракушкин пропустил чего именно – мама с детства учила его не поднимать тяжестей) по разнарядке требуется сто человек, но директор департамента распорядился обеспечить стопроцентную явку. Значит, на митинг должны прийти все 139 рож, исключая бюллетенщиков, а неявка приравнивается к прогулу. Всем, кто дорожил своим рабочим местом, стоило поторопиться.
Ракушкин приподнялся на стуле и увидел в окно как из здания мэрии напротив, высившегося грудой серого камня на фоне унылого неба, вырываются людские потоки: три подъезда изрыгали из себя двуногих, кутавшихся в шарфы, сбивавшихся в массу.
«Мне уже сорок пять… – вдруг пришло ему в голову, хотя на самом деле было „всего сорок пять“. – …Вроде был неплохим специалистом. Но работы по специальности не нашлось, сводил концы с концами, пока не устроился на радость семье в приемную известного депутата, а оттуда перекочевал в департамент министерства. Судьба! И кто же я теперь? Составитель табеля?»
Время, как Сахара оазис, засыпало песком забвения то, что было и чем успокоилось сердце, оставляя минимум шансов тому бюджетному, что будет. Даже свою фамилию он стал произносить также как и его коллеги, с ударением на «у». Хотя следовало ударять на «а» – РАкушкин. Ра – бог Солнца древних египтян!
Его собственное недалекое прошлое казалось ему кинофильмом, просмотренным однажды, потом накрепко забытым и воскресавшим в памяти как сон-синопсис, где даты-вешки стояли костями музейного динозавра. И оставалось только гадать на палеонтологической гуще, каким же было крепившееся на них мясо. «Эх, сбежать бы!» Но слишком долго рубились побеги, а сухой остаток ограждался бетонными балками однообразного бытия. Ракушкин старел, убеждаясь, что он всегда таким и был: скучным, увядшим, с худыми руками и вываливающимся животом.
Министерство занимало целый этаж в здании парламента, и сегодня там было людно. Кто-то случайно толкнул Ракушкина плечом, и он вспомнил, как несколько лет тому назад, торопясь на работу, попал в людскую пробку. Дело было на площади перед двумя «бастилиями», как остряки называли здания мэрии и облдумы – там, где к огражденному клумбами пятачку примыкает здание облсуда. Светало. Торопясь на работу, белые воротнички упирались в заборчик с красными флажками местного СМУ и словно загнанные волки скользили по грязи, утопая каблуками в глиноземе. Возникла давка: чиновники набились на пятачок как сельди в бочку, и каждый безуспешно пытался сдвинуться с места. Приличные люди, дипломированные специалисты, граждане, матери и отцы, патриоты своей страны, борцы за мир во всем мире буксовали. Уловившая их невидимая сеть не давала двинуться с места. Не было умного диспетчера, который развел бы их по разным веткам. «Прямо как раньше на завод!» – крикнул кто-то.
На лестнице стояла полная дама средних лет, раздававшая георгиевские ленточки. Ракушкин взял две.
– Что же мы поддерживаем на этот раз?
Полная дама пожала плечами.
«Профсоюзы? Мимо. Олимпиада? Было. Автопром? Ранен. Нет уж, пожалуй, убит! – старая игра в „морской бой“ быстро наскучила. – Какая разница! Надо поддержать – поддержим!»
У выхода толпились коллеги.
Рыжий, вертлявый Дима из орготдела пытался произвести впечатление на девушек своими тупыми остротами:
– Землю крестьянам! Фабрики рабочим! Море морякам!
Ракушкин протянул Диме георгиевскую ленточку.
Зав. хозяйственной частью рыскал глазами, выбирая мускулистых для переноски плакатов. Никто не хотел, потому что постеры были с оторванными ручками, а их неизвестно сколько предстояло держать над головой. Ракушкин поежился, представив, как его кровь стекает из рук к плечам, потом катится по сосудам к сердцу, которое бьется как птица, стараясь разогреть немеющие мышцы, а митинг все длится и длится. Руки холодеют, ноги дрожат. И вот силы покидают его, и он падает… Ракушкин перешел на другую сторону, став недоступным для завхоза.
– Что, лучше не было? – возмущался народ с той стороны.
– Замызганные какие! Несолидно, ребята!
– Не хотели рисовать, теперь не ропщите! – огрызнулся завхоз.
Ракушкин пробежался глазами по развернутым полотнищам, под которыми собирался демонстрировать его департамент.
«Отстоим!» «Своих не бросаем!» «Президенту верим!»
Скучно. Было тысячу раз. Из-за угла памяти выплывал в хроникально-документальной дымке креатив предков: «Мы на горе всем буржуям…», «Наш ответ…», «Мы не рабы…».
И вдруг он увидел ее…
Она смотрела на него со здоровенного куска фанеры, отливая синевой подкрашенных тушью по ватману ногтей. Пухляво-стероидная. Абсолютно и удивительно искренняя… Фига!
Конечно, она «родилась» сжатым кулаком, артефактом демонстрации силы. Но нашелся одаренный шутник, Леонардо наших дней, Микеланджело контрпропаганды, кто просто и гениально, двумя мазками, пририсовал кувалде розовый аппендикс, сотворив феерический, волшебный, брызжущий фонтаном подсмыслов кукиш! Получалось, мы вроде грозим кому-то, но, сознавая фанерность своей угрозы, делаем это с хитрой византийской подковыркой, не уточняя, между прочим, адресата послания (враг иль свой родной начальник?) И еще: ведь нельзя ударить фигой, не сломав большого («державного», как говорят в народе) пальца! Предупрежденьице! Make love not war. Хиппи-энд.
Они уже были знакомы. Ракушкин вспомнил, где видел ее – в выпуске новостей, в сюжете о стихийном народном митинге десяти тысяч бюджетников соседнего региона. Федеральные буквоеды, всегда решавшие сугубо тактические задачи, не смогли ее просчитать – кукиш свободного народного творчества сам расцвел пахучей розой посреди насажденной ими лебеды. Красота пробилась сквозь асфальт и стала тем настоящим, за что Ракушкин легко простил организаторам мероприятия то самое, что несколько желчных человек в толпе сквозь зубы называли лицемерием.
– Возьмешь? – с надеждой в голосе спросил завхоз.
Ракушкин уже протянул руку, но за спиной раздался крик Димы:
– Не трожьте нашу дулю! Мы ее зарезервировали!
Фига взметнулась рядом с триколорами, и демонстранты неторопливо двинулись к площади Революции. На полпути встали. Какая-то организация никак не могла выстроить своих в колонну. Сзади на стоящих «министерских» набрели по инерции члены регионального молодежного парламента со своими непонятными знаками на флагштоках, мутными и водянистыми как все их инициативы. Чуть поодаль топталось начальство – поголовно в безвкусных аляповатых дубленках и одинаковых норковых кепках.
Рядом возник Хвостов:
– У меня шапка не криво надета?
Пока Ракушкин поправлял ему головной убор, тот рассказал, что на площадь Революции понаехало телевизионщиков что грязи. Через каждый метр стоят фотокор с камерой и милиционер. Неудивительно, что ему захотелось хорошо выглядеть.
Женщины, услышав их разговор, тоже начали прихорашиваться.
– Камеры и милиционеры – это вставляет! – заметил Дима.
– Пошли уже, ноги мерзнут! – недовольно крикнул кто-то.
Наконец, двинулись. И сразу сквозь затянутое пеленой небо проклюнулось солнце. Ракушкин был окружен со всех сторон людьми. Не единомышленниками – скорее, их объединяло отсутствие мыслей, и это своеобразное единство становилось скрепой. Настроение улучшалось. Его больше не нервировала молодежь, размахивающая своими дурацкими флагами. В конце концов, они тоже имели право демонстрировать, что они есть на этом свете. «В свои двадцать и я ездил Белый дом защищать!» – вспомнил Ракушкин, переполняясь гордостью. Он ненадолго позабыл про свой разменянный пятый десяток и стал с удовольствием разглядывать худую привлекательную девочку, шагающую рядом с толстой и некрасивой; ее ножки выгодно отличались от бесформенных слоновьих тумб зажиревшей подруги.
Он приметил впереди заместителя губернатора Иванова. Маленький, в неизбежной норковой кепке, тот семенил вместе со всеми, зажимая в кулаке тлеющую сигарету, хотя сам же полгода назад настаивал на полном запрете курения. Ракушкин вдруг догадался, что та плотная куча людей с Ивановым, по углам которой как кипарисы высились крепкие мужчины в кожаных плащах, была начальством. Значит, там был и губернатор, и председатели обеих дум, и где-то рядом трусил его непосредственный руководитель. На заре своей карьеры чиновника Ракушкин наивно попробовал обратиться с просьбой к одному из заместителей губернатора, в публичном пространстве крикливо кичащегося своей доступностью (вопрос не терпел отлагательств, а исполнители не имели полномочий) «Ответа не будет. Не его уровень!» – объяснили коллеги. Ракушкин на всю жизнь запомнил вкус осознания собственной ничтожности, и, между прочим, большую часть той пилюли составило сочувствие к руководителям. Сама система принуждала их к греху: даже если начальник хороший человек, он вынужден будет делать вид, что подчиненный для него никто, пустое место. Потому что его, Ракушкина, уровень где-то около щиколотки или у колена, как у зав. отдела, ну, а директор департамента замгубернатору, пожалуй, по пояс будет.
– Ра-си-я! Ра-си-я! – раздавалось впереди, на площади Революции.
На трибуне, куда начальство не пошло, стояли несколько операторов с местного ТВ, ставшие «глазами» главного участника мероприятия – его величества телезрителя. То, чем его потчевали, остальные могли видеть на огромном в полплощади мониторе.
– Нас покажи, шеф! – крикнул Дима ближайшему оператору, и на экране немедленно появилась фига, потом мелькнули увеличенные многократно фигуры сослуживцев Ракушкина.
Раздался рев восторга!
Камерамэн развернулся, и рев зазвучал на противоположной стороне площади, где люди рассмотрели себя в гигантском телевизоре.
Дольше всех, конечно, показывали начальство – угрюмых мужчин пенсионного возраста из кучи, прикрытой кипарисами. Прямо над головами отцов региона плескалось на ветру полотнище: «Женщины за…» (Ракушкин не разобрал за что именно)
– Тюлькин! Наш Тюлькин говорит! – пронеслось по толпе.
На экране возник замусоленный мужик с местного машзавода.
– Я, как и все мои товарищи… – оратор сбивался, бесстыдно пользуясь шпаргалкой.
После Тюлькина выступали представители конфессий. Мусульманин в чалме изящно поприветствовал собравшихся по-арабски, заверив, что наша сила в единстве. «Шолом алейхем!» – сказал микрофону раввин синагоги и потом еще долго реял мыслью над площадью, вызывая зевоту. Ведущая (косноязычная дама, представлявшая профсоюзы) несколько раз сказала «экстремическая» вместо «экстремистская». Но, похоже, это никого, кроме Ракушкина, не смутило. Потом выступили студент, пенсионер и ветеран войны, представители партий и общественных организаций. В целом стихийный митинг был неплохо организован.
И только фига оставалась живым цветком импровизации на этом торжестве жёваной посредственности. Предприимчивый Дима сдавал ее внаем. От желающих сфотографироваться не было отбоя.
После митинга ее бережно упаковали, и она поехала дальше. Говорили, что на Урал.
Санаторий
У меня сдали нервы. Так же как во «время оно» сдавалась стеклопосуда – со звонким блямканьем пустотелых, набитых в авоську бутылей с зияющими горлышками-сосудами. Нервы-струны напряглись и издали мощный, рвущий душу звук, и все вдруг стало невероятно тяжело: жить, учиться, бороться, ходить по этим грязным улицам, смотреть в эти небритые лица, провожать взглядом эти затянутые в джинсы привлекательные округлости. Обрыдло ехать в общественном транспорте, слушая банальные до рвоты разговоры о ценах. «Пенсию прибавили, а в квиточке выросло!» «Женился? Разводится?» «Начальник сволочь!» «По пиву?» «Привет семье!» Стало невмоготу заходить в метро. На той же станции в то же время те же лица – угрюмые, с выражением «Ну, я-то на работу (с работы), а вы куда все претесь?» …Но вдруг! Луч света в темном царстве метрополитена! Новое лицо, свежее, молодое, румянец на щечках, глаза с поволокой! Вот повезло! Будет что рассматривать эти двадцать минут езды и тоски смертной. Лицо какое! Прелесть с пушком на шее! Волосы каштановые! …Крашеные, а корни пепельные. Зубки мелкие, губки тонкие. «Злая, наверное». Уходит мечта. Хватаю за хвост. Фигура? Идет, как лодочка плывет? Да кто ж ее знает – закрыли, не вижу! Тянусь и ловлю надежду в дверном отражении. Вот тронула прядку, ушко наружу. «Боже!» Пирсинг на пирсинге дыроколом погоняет! Двенадцать дырок! (три удара вилкой) И это в одном ухе! И в каждой пробоине по куску металла. Шимоза отдыхает! Магнит бы помощнее – за уши бы не оттянули! Повернула головку. «Ба! Ее и в нос подбили!» Блестит над ноздрей! Вдруг голос за спиной: «Что вы пялитесь на чужого ребенка? Своих давно пора иметь!» Монолог мечтающего педофила? Оборачиваюсь. Не мне. Другому такому же тухлому. Может, ищет крупицы красоты в Лолитах или просто сорокалетний дурак? Смотрит из чувства любви к прекрасному. Чувства намоленного, но уже замыленного и кажется потерянного… «Сердце бухает». Дотянуть бы до базы, принять ужин и на боковую, чтобы завтра на очередной круг: «дом – метро – работа – метро – дом»! Так я думал, выходя на конечной станции и двигая ногами в известную сторону, чтобы обогнать поток на лестнице слева, по «встречке», проскочить сквозь тугой фильтр прозрачных дверей, никого ими не пришибив, и выскочить на свежий воздух. Выпрыгнул пробкой в потолок иссиня-черного неба. Вдохнул полной грудью городскую смесь. «Это тебе не Коктебель – коктейль из кислорода, азота и угарного газца, на морозце синеватый!» Упоительны в России октябрьские вечера. Мерзопакостна погода. Небо в землю мочится, прямо в тон настроению – внешнее в гармонии с внутренним. Со вкусом обставленная пустота жизни. ИКЕА моей депрессии.
Навстречу небритыш в капюшоне. Искрит глазами. Знакомая вроде рожа. Прыг ко мне: «Морозов?! Леня?! Ты?!» Улыбаюсь во всю морду: «Я!» (Хочется спросить: «Ты-то кто?» Но почему-то говорю: «По пиву?») Соглашается. Прекрасно. Значит, там и познакомимся. …Угрюмый бармен разливает по кружкам химическую радость. Янтарную, как живую. Пьем. Пена на губах. «Пашка! Конечно, узнал. Сразу. Ничего, что двадцать лет. Разве такое забудешь… Лешка повесился? Да ладно! Когда? Вчера сорок дней. Жаль, не знал. Пришел бы помянуть». (Вру, не пришел бы). Помолчали. Выпили еще. О бабах поговорили, о работе начали – верный признак, что пора расходиться. В органах работает. Во внутренних. «Гинеколог?» Шучу, конечно. Вижу, что погононосец, хотя и в гражданском. А я? Я. Задумываюсь. «Кто же я-то?» Человек без определенных занятий. Не вписываюсь толком в жизнь. Зацепиться не могу за нее своими шестеренками, чтобы шестерить на благо себе и Отечеству. Пробовал, не получается. Не судьба что ли? Вроде и специалист, и зарплата, но не чинов, не званий. Начальства не чту – под хвостом ему не вылизываю, вот и меняю работы. Пытаюсь сказать это в двух словах, комкаю их блином, чтобы дольше переваривал, потому что сам толком не понимаю, кто я. Струна дерганая, вытянутая до последнего атома, когда уже и рваться нечему. «Видишь, третья кружка, а я ни в одном глазу. Догадываешься почему? Разбавляют, конечно, но не грубят, я тут не впервой. Ты же вот пьяный уже»… За окном пивной сизый вечер. Листья падают и шуршат под ногами. Бредем. Обоим домой хочется, но нельзя. Закон компанейщины не позволяет. И вдруг Пашку на слезу пробивает, садится на лавочку, о жизни гнусавит, сопли пускает. Делаю вид, что сочувствую, а сам на часы гляжу – сколько он их у меня от сна отберет. Отдохнуть, говорю, тебе надо. Езжай куда-нибудь в лес, подальше – рыбалка, здоровый сон. Или на дачу – к земле привыкать. Гомеопаты советуют подобное лечить подобным. Земелька-то лучшая прививка от могилки! Соглашается, кивает и вдруг говорит: «А езжай-ка ты! В санаторий. В наш ведомственный. Поверь, там время идет по-другому. Сам увидишь. Я не последняя сошка, меня уважают! (Ну, это конечно!) Все организую. В кои-то веки друга детства встретил! Да я для тебя!» И так далее. Думал, пьяный бред, а назавтра звонок. Собирайтесь, говорят, Леонид, с вещами на выход. «Эх, была ни была у меня неделька отгулов!» В самый раз перед очередным увольнением. Я и согласился.
Санаторий «Силовик» оказался глубоко погруженным в непроходимый еловый лес местным курортом. Дорога кончилась, внезапно упершись в ворота под арочной конструкцией, на макушке которой красовался внушительный гипсовый герб с топориком и перевязанными шнурком фасциями. Все остальное выглядело сугубо мирным и безмятежным. Близость с природой здесь была удивительно тесной, почти интимной. Елки-домушницы лезли своими лапами прямо в форточки. На полянке таился сизой отмороженный мокрушник. Птички-овсянки, которых тут называли соловьями и подкармливали крохами из пищеблока, в солнечную погоду издавали такие трели, что хотелось найти ту чекистскую радиоточку и тот магнитофон, который крутил эти записи, доставлявшие в сердце радость. Санаторий был уже немолод, как и значительная часть его обитателей. Мне вообще показалось, что некоторые тут так обжили свои номера, что и не думали съезжать. И это впоследствии оказалось правдой. Преданный пёс честного хозяина может рассчитывать на легкую и приятную смерть по старости, и эта награда, пожалуй, повесомее звезд и крестов.
Меня поселили в двухместный совко-коттедж, ма (и) ленький домик на краю озера, с прекрасным видом из окна на водную гладь, покрытую туманом, из которого после завтрака медленно выползала стена потустороннего прибрежного леса. Подселять ко мне никого не собирались, поэтому я вольготно расположился на обеих кроватях сразу, занимая их по очереди: по четным дням – одну, по нечетным – другую. Наверное, так я пытался ощутить полноту жизни… Питался в столовой, в небольшом отдельном корпусе – бетонной коробочке, построенной, судя по мозаике в стиле соцреализма, где-то в середине 70-х. В меню все было просто, но вкусно. Смотришь, выбираешь, заказываешь, ешь.
Общаться ни с кем не хотелось. В день приезда перекинулся словцом с лейтенантом (мелькнул погон) с перевязанной рукой – помог ему подняться из глубокого кресла, а потом каждый день жал его вторую, здоровую руку. Но молча. Как-то не было тем.
– Попробуйте морковную котлетку «Нежность»! – сказал мне старик в пижаме во время завтрака (второй мой словесный контакт в день приезда, также ни к чему не обязывающий).
Старик был «пижамный». Они приходили в столовку из второго корпуса по пристроенному крытому переходу. Пожилые люди, чье здоровье пошатнулось не только физически, но и ментально – так можно было рассудить по виду некоторых, хотя я мог и ошибаться, ведь старость сама по себе сомнительное украшение. Мой собеседник был сильно немолод, сед, морщинист и худ, низкоросл, да к тому же волочил за собой негибкую в колене ногу. Но пожатие его руки было не по годам крепким. Чего я точно не ждал, так что этот тип так вцепится в мою ладонь.
– Александр Иванович! – представился он на обеде, снова садясь за один столик со мной, впиваясь в меня своими проницательными голубыми глазами под седыми бровями луня.
– Леонид.
Он съел свою котлету молча. И свою кашу. И простоквашу. Забрал хлеб из тарелки (птиц кормить), пожелал мне «Приятного аппетита», встал и вышел, шаркая сандалией по кафелю.
«Прощай, Александр Иванович! Лети к своим лебедям!»
По совету одного друга, который первую неделю отпуска всегда проводит с книжкой на диване, отделяя таким образом рутину будней от чистого отдыха, я запасся дешевыми детективами и, пользуясь тишиной и спланированным мною одиночеством, углубился в чтение. «…Жанна надавила на газ – Рено послушно остановился». (?) «…Степан вскочил на стреноженного коня» (С тремя-то связанными ногами?). «…Артур быстро вставил магазин в револьвер» (Ну, это классика!) Дальше читал по диагонали, глотал чтиво целыми страницами, не вдаваясь в подробности, пока не обнаружил, что книжки тоже осколок той жизни с ее бешеным ритмом, а я ведь приехал остановиться, перезагрузиться…
На ужин вновь столкнулся со знакомым старцем.
Тот скривился приветливо, подсел.
– Ты не из наших! Верно?
– Не из ваших, – улыбнулся я (пёсьи головы к седлу не привязываю, клыков не показываю, гимн включают – встаю, рот открываю) – На чем же я погорел, товарищ генерал?
– Полковник милиции, – поправил он. – В отставке, конечно. Тридцать семь лет оперативной работы. Я про каждого в этом зале могу сказать больше, чем все ваши полицейские.
Его «полицейские» прозвучало архаично-кокетливо как «ганзейские» или «ставропигиальные». Так и просился к ним какой-нибудь атавизм, весомый лет триста тому назад, а сейчас звучащий сомнительно. «Целовальники», например.
– Ты журналист, – сказал он, оглядев меня. – Но не из столицы.
– Верно, мой Шерлок!
Мне начинало это нравиться. При других обстоятельствах, общение с престарелым сотрапезником, в адекватности которого при беглом осмотре были некоторые сомнения, точно не вошло бы в число моих жизненных приоритетов. Но, учитывая мое пограничное состояние («А погранцы-то тоже ФСБ!»), из которого местные елки, воздух и регулярное питание потихоньку начали меня выводить, перспектива получения нового опыта показалась интеллектуальной игрой, навроде шахмат, где мне пытается поставить шах одна из фигур на поле моего воображения. Ну-ну!
Полкан сжевал свою «Нежность», допил простоквашу.
– Приводы в милицию были?
– Один раз. Студентами напились и подрались, – ответил я. – И еще из пионеров выгнали, когда на школьной линейке расшифровал СССР как «Сталин срёт соленой рыбой». Не знаю, что на меня нашло тогда. Во дворе услышал. Ребята смеялись. Это еще при Брежневе было…
В его мозгу переключился какой-то тумблер, мышца на лице дернулась.
– А здесь чего вынюхиваешь? Статью напишешь разгромную?
– Так что же здесь громить! – искренне удивился я. – Отдыхают люди, лечатся.
– Лечатся, – подтвердил он. – Водичку пьют минеральную, грязью мажутся. Недавно вот из главка приезжали. Князи в грязи. Очень забавно. Был бы помоложе, сам стал бы этим, из фильма Феллини…
– Папараццо?
Старик одобрительно посмотрел, как я смеюсь.
– Я ведь тоже тут чужой, – вдруг признался он. – Это раньше «Силовик» был по линии МВД, а теперь чекистский, но не выбрасывают меня. Сижу. Волк на псарне.
Хотел поправить его. Знал, что ребята, отслужившие в «ВВ» называют себя «собаками». Но уж больно басню портить не хотелось! Волк так волк, хотя красные околыши ему не идут.
Мы покончили с ужином. Я помог Мегрэ подняться, и отправиться на прогулку. Он довольно бойко шел, волоча свою ногу. Мимо нас проплыли безупречно стриженые газоны и цветник. По каменной дорожке мы добрели до неработающего фонтана, заваленного, как и все вокруг, ярко желтыми листьями – последним приветом прощавшихся с летом лип.
Вокруг было безлюдно. Он пригласил меня присесть на лавочку и, с трудом уложив больную ногу, уселся рядом. Закурил.
– Тихо тут. Рай для списанных. Сначала прожигаешь жизнь, потом думаешь, как быстрее дожечь ее остатки в «период дожития» как они называют твое существование после ухода на покой. Ты мотай на ус, пригодится! …Ты извини, что я так сразу: «Судимости! Приводы!» Профессиональное заболевание. Представь, зубы целые, руки крепкие, нога только болит, чёрт! Если бы не она, так и вцепился бы в ляжку какому-нибудь хлыщу.
– А есть за что?
– Найдется! Ты тут особо ни с кем не откровенничай, помалкивай лучше. Нынешние молодые, они, знаешь, хуже нас. У нас идеалы были, мы эту работу сердцем выбирали. Служить народу и трам-пам-пам. А у этих – сугубый прагматизм! Смотрю на них и думаю: «Ну, вечная свадьба!» Потому что хочется все время кричать «Горько!» Пряники ем и горько. Что может чувствовать пес, приставленный к разоренному лисами курятнику? (Я пожал плечами) …Плакат у столовки видел?
Я напрягся и восстановил в памяти тот постер на доске объявлений, приклеенный зачем-то посреди расписаний лечебных процедур и занятий с баянистом. «Требуются на работу». Помню, пробежал глазами, удивился: «Еще бы в морге повесили!» Работодателем был ГУФСИН, нуждающийся в надзирателях и конвоирах. «Стабильно. Надежно. Льготы. Гарантии».
– Ну и что?
– Там поверху летёха нарисован с автоматом. Куда он целится?
А ведь и правда! Сияющий лейтенант в новенькой форме на фоне родного триколора целился… в меня. Случайность? Дуротяпство исполнителей? Сэкономили на верстальщике, сделали на коленке? Или идеология? Оговорочка «по Фрейду»?
Мсье Пуаро докурил и ловким щелчком отправил окурок в урну.
– Сейчас сынка по знакомству устраивают в прокуратуру, чтобы в армию не загремел. А потом уж он сам соображает в питательной среде, что синее ему к лицу, что очень неплохо рулить, не пристегиваясь, поплевывая на жезлы гаишников. Свои же не сдадут. Пошьет такой себе плащ кожаный до пят – чисто гангстер! – и на работу, правосудие защищать… Раньше такого не было! Раньше надо было землю рыть, чтоб заслужить! Опять же, честь офицера. Обесценили всё либералы ваши… («Начинается!» – подумал я) Оно бы всё равно всё растащили – к этому шло! Не мытьем, так катаньем! Но чтоб ничего святого? Этого не ожидал!
Я вспомнил самого главного чекиста, виденного мною на днях по телевизору в храме со свечкой, и сказал ему об этом. Ждал потока стенаний брюзги, услышал в ответ тишину.
– Александр Иванович! – я сам позвал моего нового знакомого, когда на следующий день, по традиции, мы встретились у источника здорового питания, в столовой. – Обиделись что ли? Простите великодушно! Обещаю теперь обходить вопросы веры.
Седой старик подтянул свою полумертвую ногу и, строго глядя на меня из-под бровей, сказал:
– Докажи мне что Бог есть!
– Если вы докажете обратное.
– Вот видишь! Как же можно обижаться на недоказуемое.
Прошел еще один день, героически убитый мною в поисках грибов. Их не могло быть в это время года, но просто бесцельно бродить по лесу казалось моему рацио непозволительной роскошью. У каждой деятельности должен быть смысл, он нужен, чтобы победить фрустрацию, знакомую каждому бездельнику…
Лес был гнусен и пуст, пахло сырой землей и прелыми листьями. Все живое пассивное готовилось залечь в спячку, все активное давно улетело в теплые края или набивало дупла снедью в ожидании долгой, морозной зимы. Не покидало чувство тоски и уныния. И только дятел-патриот весело долбил родные (его радовали самые гнилые) березки.
Наконец, я простудился и два дня не выходил из домика. Еду мне приносил персонал, спасибо ему… Детективы не шли, я всерьез подумывал об условно-досрочном возвращении в вонючий город, где меня ждала моя обычная карусель.
Утром третьего дня в дверь неожиданно постучали. Он сам нашел меня, мой майор Пронин («Простите, полковник!») Приковылял весь в коже и даже кепка пирожком. Наверное, хотел произвести впечатление. Заставил одеться и выйти на волю.
Недолго поговорили об отвлеченных глупостях и снова уперлись в незаконченный разговор.
– …Нашу стаю разбили на касты (разделили «поляну» на сектора, как сказал мне тут один) и локтями толкаются! А работа где? У меня (он назвал город в области) каждый асоциальный элемент под колпаком был! И преступность стремилась к нулю!
Простуда еще давала о себе знать, мне было всё равно.
– Я понимаю… – сказал я, чтоб отвязаться.
– Ничего ты не понимаешь! – на его лице дернулась мышца, он оглянулся и приложил палец к губам: – И вообще не болтай! В нашем раю и кусты с ушами!
«Везет же мне на параноиков!» – думал я, но покорно плелся рядом с ним (теперь он меня поддерживал). Мы двигались вдоль аллеи с цветущими, что меня удивило («В это время года!») петуньями. По пути нам попадались «пижамники», с которыми Александр Иванович преувеличенно вежливо здоровался за руку.
Потом свернули на дорожку, ведущую к грязелечебнице. Ее корпус был старой советской постройки, как и все вокруг, но с евроремонтом и огромной входной дверью-вертушкой, справа от которой висела аккуратно написанная черной тушью на белом ватмане под оргстеклом табличка «Грязь не выносить!»
Из двери вываливались розоволицые, довольные пациенты – сплошь молодые здоровые мужики, и непонятно было, что же они там лечили. Выходили бодро, перешучиваясь, всем своим видом показывая, что в грязи, как и в бане, «генералов нет».
– Видишь вон того, мордатого! – тихонько сказал мне полкан. – Мой выкормыш. Не здоровается. Думаешь, не узнал? Нет! Просто «в упор не видит»! Я вызываю у него воспоминания о непутевой молодости. О том, как гонял его до седьмого пота, делая из говна человека. Зачем ему об этом вспоминать? Все в прошлом. Он на коне, а на плечах большие звезды. Он теперь в Крыму отдыхает, а здесь шашлык кушает да баб щупает. Пожирает пространство, будучи уверенным, что оно принадлежит ему одному…
– Да плюньте вы на него!
– Пойми, мне не за себя, а как в том фильме, за державу обидно!
Он странно помялся, потом поманил меня пальцем к себе:
– Слушай, есть информация. Тебе она может быть очень полезна. Если вкратце, то это досье на нескольких крупных руководителей. Грехи и грешки. Целая коллекция. На пять пожизненных сроков. Плюс полный расклад по силовым структурам региона. Опубликуешь, шум поднимется на всю страну!
– Почему я? (в голову тут же полезли мысли о провокации)
– Привык доверять интуиции. И сил больше нет терпеть этих пауков! Завтра, за завтраком. Не приду, ищи в моем номере…
– Чемодан компромата?
– …Портфель. Черный. Искусственной кожи фальшивого крокодила. Будет лежать у меня под кроватью. Там копии документов и моя пояснительная записка. Это бомба, сынок!
Он ушел, не попрощавшись, а я долго еще сидел на лавочке у фонтана, рассматривая на первом снегу его хромоногий след, похожий на точку с запятой.
«Позвонить что ли в редакцию? А что я им скажу? Что еще один свихнувшийся полковник хочет поставить страну на уши? Никто не удивится. …Вот если этот сумасшедший старик принесет что-то ценное, тогда посмотрим…»
Но сердце уже билось тем особым ритмом, знакомым по прошлым делам. Я тоже привык доверять интуиции…
«Бред, бред! Скоро зима, все живое сдохнет, и я успокоюсь, получив место на новой работе, о которой уже договариваюсь»…
Быстро стемнело. Я добрался до домика, до «нечетной» койки, и провалился в сон, чтобы с утра усомниться: «А не приснилось ли мне все это: старик, разговор, компромат?»
Жар спал, мне полегчало. К завтраку шел с энтузиазмом. На раздатке острил: «Девушки, как насчет нежности?» (Имелась в виду одноименная котлета) Занял видное место у окна и стал ждать.
Он не пришел. Причин могло быть множество, но я разволновался. Знал, что он живет в двухместном номере на первом этаже «пижамного» корпуса, койка у окна. Заходил однажды к нему и удивился аскезе его быта, сопровождаемой невероятной тягой к порядку во всем. Кажется, даже шнурки на его единственной паре ботинок были выглажены…
Дойти туда не составило труда. В холле, в кресле напротив его номера сидел молчаливый лейтенант. Я пожал ему здоровую руку и уже взялся за ручку двери, когда он открыл рот.
– Александр Иванович заболел.
– Что с ним?
– Врачи говорят, инсульт. Очень тяжелый. С утра переполошили весь корпус. Неизвестно, выживет ли. Он в больнице, тут недалеко, за грязелечебницей…
Я бросился в лечебный корпус, чтобы найти моего старика в совершенно беспомощном состоянии. Слезы наворачивались на глаза, когда я смотрел на его лицо, половина которого (там, где дергалась мышца) сползла вниз, став гладкой как тряпка. Здесь, на больничной койке, под капельницей он казался мне хрупким и беззащитным ребенком. Его невидящий взгляд блуждал поверх меня. Живая половина рта застыла, выражая боль и ужас отчаяния. Мне сказали, что он не может двигаться, говорить и глотать.
Я пытался разговаривать с ним – как с куклой, не будучи уверен, слышит ли он меня. «Ему нужен покой», – сказал врач, настойчиво выставляя меня в коридор.
Только тут я вспомнил про портфель.
У его номера было пусто. В комнате тоже никого не было: его сосед, по счастью, куда-то отлучился. Нырнув под кровать, заглянув на всякий случай в шкаф со скромными пожитками и пошарив по подоконнику, я не нашел ничего.
Вечером я уехал, а назавтра, позвонив в «Силовик» лечащему врачу, узнал, что полковник умер.
…Я сидел в кафешке, куда часто заходил после работы, смотрел, как слезы дождя стекают по оконному стеклу, подсвеченные фарами бесконечного потока автомобилей. Мимо меня, завихряясь и струясь, текла жизнь, наполненная пустой болтовней и лицемерием. Из пустоты мне улыбалась раскрашенная девица второй свежести, полагавшая, что разрез на ее юбке лучше виден мне с этого ракурса. Она умудрялась сидя вилять бедрами и периодически прикладывалась к сигарете, выпуская изо рта в мою сторону облачко ароматного дыма. Я смотрел сквозь нее и думал, что хорошо отдохнул: научился отличать стаканы (наполовину пустой от наполовину полного), и мысли перестали быть телеграфными, обрели округлость. Мой товарищ, сделавший мне путевку, кажется, уволился из органов и больше никогда не выходил на связь. У меня тоже скоро все наладилось…
Сереженька
Сереженька родился слабым и долго не держал головку. Рассказывали, что он блуждал по призрачной границе жизни и смерти, переходя роковую черту то в одну то в другую сторону кривыми ножками новорожденного, словно рассуждал по-гамлетовски «быть или не быть?» И уж когда наученный судьбой утвердился в намерении быть, схватился за головку, да так и не отпускал ее, ходя с гордо поднятой головой.
Детство оставило впечатление хрупкости и ненужности. Отца он не помнил, а мать всегда мечтала о дочке. И странное дело, однажды материнская мечта сгустилась фиолетовым облаком и, угрожающе поблескивая молниями, заставила принять себя как фатум. На лестничной клетке худенького Сереженьку до двенадцати лет принимали за девочку, а он и не возражал из чувства врожденного конформизма. Ему крутили банты, с которыми он и ходил на радость окружающим женщинам. Он научился принимать порожденное его позором внимание диких сверстников за популярность, и эта иллюзия позволила ему повзрослеть без ущерба для психики. Возникла даже некая убежденность в своей избранности – как защитная реакция, подкрепляемая с годами расцветом собственной природы.
Он вырос красивым особенной изысканной красотой декадента. И если бы готы появились пораньше, он без сомнений стал бы адептом этой субкультуры. Белая кожа, нежный овал лица, большие печальные глаза, длинные ресницы, тонкие пальцы с всегда безупречно отполированными ноготками и черные как смоль волосы. Тело его оставалось мужским, но душа, отравленная чужой фиолетовой мечтой, была заполнена странными грезами о нежном, сливочном, приторно-сладком с оттенком ванили и фисташек, трогательно-беззащитном, слезливом, неврастеническом, липком, отзывающемся особым удовлетворением чувстве. И чем дальше, тем сильнее оно становилось, росло, отливая фиолетовыми блестками, пузырясь неоновыми огоньками, заполняя собою все его безразмерное эго.
Тем, кто уверен, что производным от убогости может быть только ущербность, глядя на Сереженьку, было нечего сказать. Внешне это был Ромео с ложным чувством такой силы и накала в выразительных глазах, что хотелось плакать от умиления. До поры до времени никто не видел фиолетового зверя, сидевшего внутри. Как водится, эту животину разбудила неосторожная женщина.
Она была старше Сереженьки на пятнадцать лет и имела невыразительную внешность. Чего уж там, была некрасива. Однако умна, в этом ей не откажешь. И очень социально активна. Круг ее знакомств и интересов охватывал то, что считается богемой. Ди-джеи, журналисты, музыкальные критики, художники, одним словом, люди творческие. Новая знакомая была там своей, поскольку давно и успешно руководила одной популярной радиостанцией. Впервые увидев Сереженьку, которому только-только исполнилось семнадцать, в гостях у общих знакомых, она – назовем ее для краткости Светой – испытала прилив чувства. Нет-нет, не любви к мужчине, таковых в ее жизни хватало. Внутри нее давно сидело лиловое с розоватыми жилками, оно первым почуяло свое фиолетовое в блестках и потянулось к нему миллионом лапок прямо сквозь эпителий, покрывая Свету волнительной гусиной кожей каждый раз, когда Сереженька подходил слишком близко. Она быстро поняла, что пассивное неразбуженное фиолетовое притягивает ее к себе больше, чем само стремится быть притянутым, и с привычным для менеджера энтузиазмом взяла его за рожки. Начала безобидно. Позвала на радио, где возилась с ним часами, с каждой минутой становясь все ближе, под прикрытием невинной прямоты приобнимая, чмокая, ероша. «Хорошенький» – это закрепилось за ним надолго.
Света не скупилась. Целый год он под руководством нанятых ею педагогов учился красиво говорить, заедая скуку занятий редкими, но меткими выходами в эфир. Света очень умно миксовала его зарождавшиеся способности с первыми авансами славы, убеждавшими в необходимости идти дальше, работать дольше, слушать дельные советы и учиться думать. Сереженька рос над собой, удивляя Свету.
Эти двое уже не помнили, когда их звери слились в единое целое, усладив медом похоти розовое и открыв тайны чувственных наслаждений фиолетовому, так что оно, дрожа и пульсируя, вздулось синими и голубыми венками. Но поясним, то была не любовь мужчины и женщины, а взаимное притяжение двух поразительных гибридов – муже-фемины и жено-самца – душевное уродство которых требовало изощренных удовольствий. Опускаясь ниже ватерлинии, намекнем, что содержание слова «секс» у этих двух сильно отличалось от того, что общепринято. Традиционные отношения претили им и заменялись вязкой смесью приторных ласк на зыбком эрогенном пути, где в млечном тумане страсти терялись гендерные роли, и было уже невозможно понять, кто есть кто. Ну, а когда к общему стилисту добавилась общая помада и тушь, они и сами перестали понимать, в какие маски их обряжают нашедшие друг друга цветные чудовища.
Но время шло, Света старела, с тревогой наблюдая за тем, как рядом расцветает Сереженькин цветок. Предвосхищая пресыщение, отравленное ядом ревности, она сделала новую ставку – теперь Сереженька должен был стать ее законным мужем (для людей), оставаясь источником медовой росы (для себя). Отбросив его первоначальную роль арабески, она изо всех интеллектуальных сил взялась лепить серьезного журналиста – выбила авторскую колонку в приличной газете, куда сама и писала под Сереженькиным псевдонимом (говорили, блестяще), а позднее подыскала ему место пресс-секретаря.
Тут надо сделать небольшое отступление для тех, кто незнаком с тайными карьерными тропами мира богемы. Каждый его сколь-нибудь значимый персонаж неизбежно связан тысячью нитей с талантами и поклонниками, по которым как по паутине легко передаются любые сигналы. Главное быть в паутине, а уж если тебе что-нибудь нужно, то там найдется масса героев и антигероев, готовых поспособствовать удовлетворению нужд. Так, бывший муж Светы, туз в медиамире, с курчавой шевелюрой и уродливой бородавкой на щеке, порекомендовал ей своего бывшего любовника, который пошел в гору, заняв нескромно высокий государственный пост, считай, стал руководителем целой отрасли, и теперь опять ждал повышения и неизбежных кадровых перестановок «под собой». Оставалось двигать Сереженьку в правильном направлении.
Его колонка вдруг запестрила тематическими материалами, где все чаще упоминался Сергей Васильевич (тот самый чиновник) и его достижения. Света организовала передачу на радио, потом еще одну и телеэфир (через любовника другого любовника), где Сереженька, весьма профессионально и дельно солировал в роли ведущего. Сергей Васильевич отметил его умения и попенял Свете за то, что она так долго скрывала талант молодого мужа и свою беременность. Да, Света была на сносях, поскольку привыкла все рассчитывать заранее и, посчитав свои годы, поняла, что другого такого шанса и такого Сереженьки у нее потом может и не быть.
Пару месяцев спустя Сереженька, преодолевая хрупкость и женственность, примерил на себя роль отца и долго смеялся приключившемуся с ним анекдотцу, когда вся богема ринулась с поздравлениями к Светиному бывшему, а тот задумчиво чесал бородавку, не понимая, кто и где у него родился. И снова позор был списан Сереженькой на свою исключительность, также как и жертвенная любовь к старухе-жене, доведшая до дитяти.
Но главное событие его жизни все-таки было еще впереди. Сергей Васильевич, временно смытый с повестки дня кутерьмой пеленок и прямых эфиров, получил долгожданное повышение. Тут и выяснилось, что стратегия Светы была верной. Рекомендации и личный опыт общения сделали свое дело – Сереженька получил заманчивое предложение, сулившее в перспективе статус и деньги. Забавно, но сам кандидат в счастливчики не был рад новым доказательствам, что судьба его балует. Его, видите ли, устраивала роль журналиста и радиоведущего (получившего некоторую известность), точно знающего какие цветы на этом поле рвут и где лежат пресловутые грабли. Тогда Света впервые в сердцах назвала его тряпкой, взяла за руку и сама отвела на прием к Сергею Васильевичу. Сереженька капризничал, упирался, но шел.
– Как же так? – трагически спросил Сергей Васильевич из полумрака той части своего кабинета, куда тянулась тень от портьеры. – Мне сказали, вы не хотите со мной общаться?
Сереженька поежился. Богемная паутина работала безотказно. Сколько грусти было в словах будущего шефа! Скрытой нежностью потерянных райских кущ звенели прилагательные: прекрасные (перспективы), душевный (коллектив), личное (расположение). И Сереженька сдался без боя, на который он от рождения не был способен. Головка с длинными ресничками склонилась на плечо подошедшего крупного руководителя, нежное ушко уловило учащенное биение чужого сердца и стало вдруг интересно: а что там у большого начальства под тканью итальянского костюма, под теплой кожей, в самой гуще плоти?
Интерес был взаимным. Маленькая крепкая ладонь с лакированными ноготками легла на плечо будущего пресс-секретаря. Скользнула, обдав запахом дорогого парфюма, ближе к заветному, чувственному – к сонной артерии. Прошлась холодной замшей по коже затылка, оставив по себе дурманящую память тысячью нежных покалываний. Фиолетовая ваниль растекалась по кабинету, заставляя Сергея Васильевича нетерпеливо сглатывать.
Все случилось между ними неделю спустя, когда Сергей Васильевич впервые взял с собой Сереженьку в заграничную командировку. Череда деловых встреч сменилась поездкой вдвоем на кабриолете на Ривьеру, где под шум прибоя их встретило уютное шале, простое, добротное, с деревянными полами и одной огромной скрипучей кроватью. Сердце заныло в ожидании неведомого неминуемого. Теплый, насыщенный жизнью морской воздух, прохлада шелковых простыней, холодное шампанское и хрупкий, женственный всхлип Сереженьки… Это был его первый подобный опыт, и странное дело, забравшись под самую вершину власти, под сень министерских портфелей, заглянув под снежную шапку чиновничьей Джомолунгмы, он обнаружил, что здесь две параллельные прямые сходятся, уводя, между прочим, традиционную мораль в новые измерения. Ему не было совестно – ни перед собой, ни перед женой. Мрачное слово «педераст» не монтировалось с юной нежностью его тела, даже «гей» звучало для него грубовато. Он был Сереженькой – одним из сотен ему подобных. Но было и кое-что его от них отличающее.
Замысловатость греха воплотилась в Сергее Васильевиче коричнево-бежевым с изумрудными подпалинами. Природа его дракона диктовала сексуальности не банальное проникновение, а бесконечное плетение изысканных узоров на выходных отверстиях плоти. Пресс-секретарь сразу понял это и хитро закольцевал порхание ресниц, перемежаемое жаром влажных уст, за несколько часов под южным небом приведя руководителя в состояние полного исступления. Он сделал это не по любви, а из похоти.
Его карьера быстро пошла в гору. Личный помощник. Глава департамента информации. Теперь уже он сам был начальником для многих: проводил оперативные совещания, принимал кадровые решения, а вечерами, запершись в собственном кабинете, зачем-то старательно выискивал и исправлял в википедии слова «гомосексуал» и «гей» на «гомосексуалист». Через пару лет на далекой окраине его сознания забрезжила излишне смелая мысль: «А не заменит ли со временем Сереженька самого (Самого!) Сергея Васильевича? Ведь и тот начинал с роли протеже, пусть в далекую комсомольскую эру, но природу не обманешь, яблочко от яблоньки, и неизвестно еще какую цену заплатил он…»
Прошли годы, наш герой раздался в лице и перестал быть Сереженькой, привлекавшим своей хрустальной хрупкостью. Стоя перед зеркалом, он щупал растущие щеки, осознавая, что с каждым днем матереет, но это его не пугало. Были гарантии – из тех, что даются любвеобильными богачами своим содержанкам. В свою очередь, и он сам давал гарантии – тем немногим худосочным, которые были теперь обязаны ему рабочими местами, а также своей бывшей жене (постарелообрюзгшая Света с испорченным характером подала на развод – снова сама, поняв, что не имеет никаких шансов против мощи государственной машины).
Сереженька был очень благодарен жизни за то, что она дала ему – существу не просто ничтожному, но осознающему свою ничтожность – возможность почувствовать собственную значимость, потребовав взамен сущую безделицу. Два раза в неделю он уединялся с шефом в прохладном темном месте, где оба давали волю своим утонченным инстинктам. Сергей Васильевич принимал позу известного обитателя водоемов и, просвечивая отталкивающей волосатой наготой, елейным голоском просил Сереженьку поработать шершавым язычком. Вот собственно, и все!
Сейчас, когда вы читаете эти строки, Сереженька сидит на заседании, состроив умное лицо, или в ресторации, со скучающим видом ожидая перемены блюд, или курит сигару, подставляя океанскому ветру свое лицо с робко пробивающимися морщинами. Он близок к власти, он окружен на досуге красивыми вещами и людьми – на то и другое у него есть средства. Его жизнь легка и приятна; он уверен, что она будет таковой еще лет тридцать-сорок. Вот только недавно на заграничном курорте, нырнув с аквалангом в пучину вод, узрел каракатицу, стрельнувшую в него облаком чернил, и дрогнула струнка души, терзаемая фиолетовой лапой.
Соблазн
Нас всегда было двое. Мы выросли вместе. Про нас говорят: «Не разлей вода». Он – рыжий, стриженый, стремительный, весь покрытый с головы до пят солнечными брызгами веснушек, похожий на отпрыска Виндзоров. Я – длинноволосый, темный и вдумчивый, черноглазый, бело-масляно-кожий, романтический персонаж ролевой игры, родом из Средиземья. Нам тридцать лет на двоих, и мы строим большие планы. Я готовлюсь поступать на экономфак, на «Муниципальное и государственное управление» (так диктует мне родительское, а теперь и мое собственное рацио), оставляя мечты о творчестве, бизнесе и объединяющей их свободе «младым ногтям наивных отроков» (так говорит отец, «убивший жизнь в профессии филолога»). Мой друг растит клыки, чтобы грызть гранит науки на юрфаке, а потом примерить синий мундир прокурора, или начать вершить правосудие в мантии, или получить место в Минюсте (он еще не выбрал). Право выбора дает ему глубокая включенность его семьи в систему власти. Мой отец советует мне думать о будущем и держаться поближе к Рыжему. Но чужая страсть к самореализации через потомков не стимул для меня. Я живу как дышу, обходясь (пока) без содержимого «двойного дна» – не хочу и не буду использовать дружбу. И еще кое-что: верю в свои силы, поэтому я ведущий в нашем тандеме.
В тот день мы как обычно после уроков гоняли футбольный мяч. Играли вдвоем в одни ворота, штангами которых служили наши рюкзаки. Нам всегда нравилось играть тет-а-тет, когда количество голов не имеет значения, важна борьба. Тогда пустырь на окраине парка превращался в место для выяснения отношений; ловкие ноги пинком вгоняли жизнь в сигающую кожаную зверушку; мы выбрасывали такие коленца, выделывали такие финты, на которые способны лишь увлеченные пятнадцатилетние. Мне кажется, погруженные в эйфорию неведения будущий управленец и правовед по наитию знали, что дьявол – в процессе, а результат – ничто. Мы тогда были «купно за едино», желая каждый шаг нашего разделённого делания превратить в ступеньку к блестящему будущему, лишь подозревая, что есть неделимые вещи, которые сами разделяют и властвуют бесконечно. Ведь власть с ее ветвями – пожалуй, единственное, чем невозможно пресытиться…
Она явилась в осеннем мороке, в ворохе падшей листвы. Может ее принесло ветром? Встала позади – дерзкая, в ослепительно белом платье с серебром – и рассмеялась. Не знаю, что ее рассмешило. На нас она и не смотрела вовсе. Но будто видела каждого изнутри. Проникала в душу лучом, кружилась там кленовым листом, задевая краями невидимые струны. И чувства с мыслями начинали водить хороводы, а глаза слепли от избытка света внутри. О, женщина! Простой намек на власть над собою дает тебе такие полномочия, что позавидует любой тиран. И бьются твои жертвы в приступе неистового желания. Закипает кровь. Поднимаются волны-цунами телесной дрожи, лишающие дара речи, холодящие мокрые руки в тот ужасный/прекрасный момент, когда воплощенный соблазн протягивает тебе свою сухую ладошку. Зов плоти, скребущий душу гребенкой желания, мерзкий в своей низменности, ненавидимый всем интеллигентским существом, подлый как раб, чья улыбка-гримаса прилагается к ножу в рукаве. Но одновременно дарящий ощущение счастья, когда звуки, запахи и все краски мира сливаются в одну короткую вспышку блаженства, в которой сгорает бессмертная душа…
Я знал, что он почувствовал то же самое. Ведь мы познавали мир вместе, одновременно, окормляемые папиной литературой. По-пушкински (…«чему-нибудь и как-нибудь») читали Мопассана, пересыпая своими соленостями его изящные блюда на пиршестве плоти. Пробежались по Камю и Прусту, пробились сквозь Мураками и даже одолели набоковскую «Лолиту». Но ничего не поняли, оставив молодым мозгам самим доваривать сложенное из чужих смыслов затейливое варево нашего понимания жизни. Бедные недоучки! Теперь мы только и могли, что смотреть, раскрыв глаза (и рты). Так бывает со щенками, которые всю свою щенячью жизнь прожили в безопасности и абсолютной уверенности, что мир любит их также как они любят его. И вот однажды их настигает реальная опасность, и, не желая становиться шапкой, они сжимаются в пушистый комок и столбенеют. Их понятие о жизни сталкивается с самой жизнью – зубастой, готовой рвать, кромсать и резать, не знающей пощады. Шок! И в этот момент одни рычат и показывают зубы, а другие бегут, поджав уши и хвост. В нашем случае место страха заняла плотская любовь, шокирующая квинтэссенция страсти, сладким тягучим молозивом встающая поперек горла… Теперь мы с Рыжим знаем, что у нас одна группа крови, но разные резус-факторы. Может, поэтому я тогда побледнел, а он покраснел?
«Красивый! – сказала она мне. – Бледненький брюнет! И волосы как у девочки…» Я стоял истуканом, завороженно следя внутренним взором за тем, как ее рука треплет мои кудри. Она заглянула в глаза: «Черные жемчужины!» Коснулась скулы, и я впервые ощутил ее тепло и свое, поднимающееся снизу вверх тугими струями. Пока исходивший от нее запах свежей травы и жженого сахара медленно доходил до моего оглушенного гулким пульсом сознания, мой друг принимал «удар» на себя, позволяя ей трогать плечо, где скоро, я уверен, будут большие звезды. А я рассматривал ее со спины, сканируя изгибы скрытой тонкой материей точеной фигуры, поражаясь притягательной силе загорелых рук, прекрасных ног, смело опиравшихся на крутую «скалу», теряя голову в россыпи белокурых прядей. Казалось, в ее смехе, грудном, раскатисто-заразительном, отзывалась эхом сама энергия созидания, щедро отмерянная ей матерью-природой…
Она была вдвое старше нас, и это обстоятельство до поры не давало подняться в моей душе темной буре ревности. Рыжий вдруг снял майку, обнажив свое худое, без капли жира, но развитое сухопарое тело, и я его мгновенно возненавидел. Он предавал меня! Кровь прилила к лицу. Словно почуяв опасность, она обернулась, подарила улыбку, и доведенный до обрыва бешенства путник мгновенно вышел тропою любви в долину благодушия. Горели уши, и я любил весь мир. Мой названный братец (хотя он и изрядная свинья) был немедленно прощен. Я смеялся и говорил на языке приматов, окунувшись с головою в глупость, которая только и могла стряхнуть папину начитанность с брутальной, вдруг зашатавшейся как молочный зуб, глыбы мужского желания.
Повинуясь непреодолимому соблазну, я сжался в точку, в ничто, оставив снаружи лишь малую толику себя разумного, способную запечатлевать видимое, слышимое, осязаемое. Видел, как она красиво достала сигарету. Слышал, как раскурив, предложила ее моему светлому альтер эго, а когда он закашлялся, резким движением вынула у него изо рта этот символ соска (прав был старик Фрейд?) с отпечатавшейся полоской ее нежно-розовой помады по фильтру и предложила мне. Одна затяжка, и вот горечь и сладость уже отравляют мое физическое тело, одновременно воодушевляя горением смол тонкие материи и флюиды, сильнее бьющие у края пропасти. Окуренная картина мира – это не повод отказываться от его познания. В конце концов, я не пчела, боящаяся дыма, который есть не более чем хитрая уловка охотника за медом.
Распуганные смогом улетучились страхи, оставив один позорный, «детский» – страх разоблачения. Барахтаясь в паутине мыслей и чувств, я упустил из виду физиологию, и символ мужества, разбуженный невинными тактильными контактами с «власть имеющей», одним движением «погубил» меня. Горячая энергия жизни наполнила сосуд до краев, воплотившись в стальной, несгибаемой, предательски оттопыренной – эрекции. Теперь я чувствовал себя голым, беззащитным под глумливыми смешками моего дружка, и оттого абсолютно несчастным…
Случилось то, чего я менее всего ожидал. Она вдруг стала трогательно-внимательной и защитила от глупых насмешек «братца», кинув ему мяч, неведомо как оказавшийся в ее руках.
Потом мы шли с ней сквозь ветви, она обнимала меня за талию, а мой бешено колотящийся пульс был в ее нежных прохладных пальцах… Трава была мягка как шелк. Ее волосы обнимали мое лицо, а губы дарили губам солоноватый привкус, оставляя россыпи влажных следов… Добрая Валькирия сделала все сама, двигаясь, пока поток горячей страсти не унес меня в небытие… Первым, что я увидел, вернувшись обратно, был глаз моего товарища. Рыжий следил за нами все это время. Оставалось лишь улыбнуться ему с высоты моего опыта. Умиротворение покрыло землю мягким покрывалом…
Пришло мое время бить по мячу.
Я выбрался на поляну, где недавно играли двое мальчиков.
В кустах за спиной что-то потрескивало и постанывало.
***
Я никогда ее больше не видал. Также как и мой «подельник» – Рыжий, вышедший из кабинета и сидящий сейчас рядом на стуле с хныкающим выражением лица. Мэри Поппинс пубертатного периода, она растаяла в воздухе… Жизнь посерела за прошедшие два месяца, буйство сентябрьских красок повыцвело, передав эстафету неумолимого времени бесцветным ноябрьским тонам.
Мимо нас проходят озабоченные люди в бахилах. В руках у них стопки бумаг, исписанных нечитаемыми каракулями.
Из двери выглядывает человек в белом халате:
– Заходите.
Мы заходим вместе (кого стесняться?) Передаем свои бумажки.
Доктор пробегает глазами результаты анализов и говорит так, как будто речь идет о насморке:
– Будем лечиться! И не такое вылечивали!
Крепкий орешек
Кеша Терентьев никогда не брал чужого. Это было его философией, его кредо. По рассказам родных, эта свобода от стяжания, выражавшаяся в неучастии в гонке за удовольствиями, эта удивительная способность созерцать мир, абстрагируясь и наблюдая за собою со стороны как за частью бытия, эта инстинктивная толстовская мораль непротивления злу дали знать о себе еще в родильном доме. Пока спелёнатые, орущие младенцы были обуреваемы естественным желанием высвободиться из ненавистных пут, не понимая, что ткань защищает их, не дает их неуправляемым рукам-ногам вынести из орбит неспособные сфокусировать взгляд лупо-глаза, Кеша лежал себе тихо, как ангел. На его лике маленького Будды застыл такой покой, что персонал подходил в два раза чаще, проверяя, дышит ли он. И в этот момент он улыбался. О, как он улыбался! Слезы умиления катились по морщинистым щекам санитарок, розовым ланитам рожениц, даже у прокуренной врачихи, абортировавшей десяток жизней за смену наворачивалась скупая слеза душегуба. Всем хотелось дать ему сиську, чтобы поддержать этот маленький чистый огонек жизни. Никто не смог бы разглядеть в его бездонных голубых очах великий секрет плутократа, суть которого сводится к простому правилу Воланда: «Ничего не проси. Сами принесут». И действительно, тихого младенца любили, больше кормили, потому и рос он быстрее и был здоровее своих сверстников. …В два года он еще искал ртом материнский сосок, а в пять лихо орудовал ложкой – ел за троих! Его утро начиналось с ломтя свежего хлеба, густо намазанного сливочным маслом и черной (в трудные годы перестройки красной) икрой. …В семь ему поставили диагноз «ожирение», но Кеша не расстроился, он даже не придал этому значения. В его мире реальных вещей не было и не могло быть тривиальных треволнений по таким пустякам.
…Нервничал он всего один раз в жизни, когда в восемь лет пацаны отобрали у него червонец, честно заработанный продажей клубники, купленной за гроши у типов, обиравших чужие сады.
…В одиннадцать он нанял себе первого бодигарда в лице дебиловатого девятиклассника Сережи, который за скромный гонорар был готов решить Кешины проблемы со сверстниками.
…В двенадцать он впервые купил любовь продажной женщины, и испытал стыд (не потому что пришлось елозить по старой, дурно пахнущей алкоголем, татуированной, нетабуированной, проституированной тетке, а оттого, что она осмеяла его мужские достоинства). Его сметливый мозг сделал нужную зарубку, и хотя следующие были дороже и умнее (их имитация оргазма пугала соседей), периодически отдавая дань физиологии, он предпочитал одиночество. Кстати, в том же возрасте он впервые попробовал курить, обжег нижнюю губу и бросил раз и навсегда. В его системе ценностей осознанный ущерб здоровью был глупостью несусветной: он ценил кайф, но не переходил грань – сугубый прагматизм не давал шанса сигаретам и спиртному (этим маленьким приятным видам самоубийства). Тем не менее, у него у одного в классе водились импортные сигареты, он охотно угощал ими нужных пиплов, но сам всегда выпускал дым через нос, минуя легкие. Заложенная в нем программа (инстинкт самосохранения, наиболее свойственный неисправимым негодяям, крепкий сон которых никогда не нарушают угрызения совести) сохраняла его физическое и душевное равновесие. Плоть потребляла плоть, росла, жила в предвкушении самореализации и решения великой задачи.
…В четырнадцать он продал грузовик ничейного щебня, договорившись с покупателем, и Папа, тогда директор крупного строительного треста, впервые обратил на него внимание. Он возрадовался коммерческой жилке, которая проросла в его отпрыске и уже лезла наружу причудливым корневищем.
…Между прочим, в пятнадцать Кеша влюбился, но его избранница оказалась созданием эфемерным, ее не впечатляли его возрастающие материальные возможности, ей нравилось то, что в системе кешиных ценностей было равно нулю – стихи, цветы, рассветы. В шампанском она видела пузырьки, но не видела вина. Кеше скоро стало скучно, и чувство охладело. За ненадобностью.
…В шестнадцать былой пухляш Кеша Терентьев выглядел на все двадцать. Разросся в невысокого черноволосого, плотного как свинцом налитого туком крепыша. Поистине его украшала скромность: он «худо-бедно» окончил школу, «тихо-мирно» откосил от армии и «на раз-два» поступил в институт.
На первом курсе Кеша стал Кешью. Дело было так. Один коммерсант загнал ему партию диковинного по тем временам ореха, затем удачно, с лихим дисконтом, перепроданную. Строго говоря, на орехи дал Папа. Но схему придумал Кеша. Так он заработал первые деньги. Не капитал, конечно. Капиталец. Потом были бесконечные тюки с барахлом в аэропорту Стамбула, бытовая техника, автомобили… Однокашницы, томно глядя на него, мечтали вовремя поцеловать сопливого. Однокашники тупо завидовали. А сам Кешью просто ждал, когда придет его время.
Ему стукнуло двадцать два, когда программа привела в действие тайные пружины. Закрутились спиральки ДНК, полетели рибосомы по закоулочкам. Папа сделал знак, Кешью получил государственную должность и двинулся вверх по вертикали. Иннокентий Викентьевич Терентьев. Так звали его теперь подчиненные ему сотрудники дорожного фонда, уважавшие своего такого молодого, но уже коммерческого директора. Кеша знал это и стремился поддерживать свое реноме. Он никогда не отдавал госзаказы фирмам-однодневкам, предпочитая работать с хорошо зарекомендовавшей себя на рынке, надежной и перспективной как он сам строительной компанией Папы. Никто и никогда не решился бы бросить в него камень, ведь он заботился о благе общества!
Кеша и Папа стали добрыми ангелами города. Распустив над ним свои руки-крылья, они парили над кварталами, оглаживая синеокими взорами пустыри, подмечая что там можно еще построить. И было это так чудно, словно в сказочном сне, полном любви и надежды, когда Кеша, возглавив муниципальное управление строительства инфраструктурных объектов, подписывал договоры от имени заказчика, а Папа – от имени подрядчика, и, будучи силен в математике, калькулировал, сколько еще всего разного его стройтрест может отдать родному городу.
Добрые дела всегда вознаграждаются сполна. Сменился губернатор, а с ним появилась перспектива грандиозного строительства на бюджетные деньги. Руки ангелов обрастали новыми перьями, ведь теперь им надо было мыслить масштабами субъекта Федерации. 25-летний Иннокентий, которого кое-кто смелый в СМИ называл «Кешью» с добавлением тухлого словечка «авторитет», готовился к новому повороту судьбы. Был куплен костюм в Каннах, и там же на оставшуюся мелочь – участок земли. Но, даже оформляя дом с бассейном на monsieur Kesha Terentieff, он помнил о городе, где появился на свет, помнил о своей миссии мессии. И вот настал день, когда губернатор со странным отчеством пожал ему руку и предложил курировать строительство.
«Да, Василий Павианович!» – ответил Кеша, зажмурившись.
Небесный свет вдруг осиял его, отразившись от губернаторской лысины. Это были они – его блестящие перспективы на новой должности заместителя главы региона. Теперь Кеша (и Папа) могли строить больше и лучше – мосты и дороги, метро и трамплины, торгцентры и таунхаусы. В соитии стихий сошлись звезды, и в тот же день Кеша получил пакет документов, удостоверяющий его права собственности на доли в ООО «Строй-М», учрежденного папиным другом из Москвы и еще одним добрым человеком, который согласился выступить в роли учредителя (кешины помощники дали ему за это бутылку водки и отпустили). Это было одно из тех трех десятков предприятий, которые они с Папой создали для того, чтобы город имел возможность развиваться. И люди ценили это. Иначе как было объяснить, что их ООО чаще других выигрывают подряды на конкурсах? В этом была железная логика симбиоза. Город цеплялся за холмы стальными лапами трамвайных путей, скреб асфальтовыми когтями магистралей по матушке-земле, ныл гудками тепловозов и автомобилей в пробках, призывая хозяина, вожделея порки сваебойных машин и кнута строительных кранов. Город нуждался в Кеше (и Папе). Хотя были и такие, кто призывал к переменам, но их муравьиные голоса терялись в общем молчаливом хоре безразличия и неинформированности, который называют общественным мнением.
Когда Папу расстреляли в упор и добили контрольным в голову, Кеша не поверил своему счастью. Сам Кешью категорически не собирался становиться Папой. Это могло бы обидеть его очередную подругу, но в обществе, живя в котором, как утверждали классики, нельзя быть от него свободным, эта позиция вызвала понимание и одобрение. Скоро новый Папа принял дела. Не колеблясь ни секунды, Кешью поцеловал новому Папе туфлю, рассчитывая, при случае, на индульгенцию. Что могло быть милее Смотрящего Папы в процессе ревизии общественной кассы! Но все было по понятиям, и интеллигентный Кешью не вызывал никаких подозрений.
Тем временем ООО «Строй-М» как орешки щелкал конкурсы на получение государственных заказов, набирая в свое чрево Голиафа все новые и новые объекты. Отчетность припухала цифрами с девятью нулями, которые крутились в сознании олимпийскими кольцами, шипели брызгами игристых вин на мраморной ступеньке частного бассейна под лазурным небом, мешая дар лозы с соком моря, сахар и слезу, составляя тонкий причудливый вкус, источая флюиды предвкушения настоящего богатства. «Строй-М» априори не имел содержания, он был формой, определявшей его значение. Это был голимый Голем – бумажное чудище, в которое Кеша вложил душу. Его ООО имело строительную технику, людей, ресурсы только на бумаге. Хотя, конечно, кто-то где-то вбивал какие-то сваи, ставил синие заборы, столбил места, мостил мосты (не без этого). Шло время, «Строй-М» рос причудливым Франкенштейном и уже подпирал пупом землю, а головой – небо, и кто-то из Контрольно-счетной палаты недоуменно вопрошал: «Доколе?» Но разве могут быть претензии к ангелам? Кеша и новый Папа простирали перистые крылья под кучевыми облаками, и губернатор обходил каверзный вопрос молчанием.
Наконец, Кешью нашел Покупателя. Он продал «пустышку» с очень крупным пакетом госзаказов, переварить который не смогли бы ни старый и новый Папа, ни Кеша. Это было честная сделка. Покупатель купил возможность загрузить свои мощности, чтобы стать новым ангелом города. Продавец получил два миллиарда наличными, а остальное – траншами на оффшорные счета. Большими жирными кусками. Хотя не настолько жирными, чему были причины. Бог велел делиться, ну, а если человек имеет дар, то ему и пирог в руки. Кешью не хотел нарушать мировую гармонию.
Для тех, кто усомнился, уточним: он ничего не украл! Не в его правилах было брать чужое. Когда очередной «разоблачительный» материал выходил в печати, на лице Кешью появлялась даосская улыбка, дрожь мускула не оскорбляла его мужественных черт. Крепкий орешек! Он словно благословлял всех со своей недосягаемой высоты, оставаясь великодушным и храня молчание.
Айседора
У бабули я бываю наездами, и каждый раз это словно возвращение в детство. Старый двухэтажный двухподъездный дом, построенный методом «народной стройки» в 50-х годах прошлого века кренится, ветшает, но продолжает стоять фавелой далекой окраины мира пресмыкающихся, памятником ушедшей молодости нескольких выросших в нем поколений. Наверное, его боится время… На чердаке, как и раньше, воркуют голуби. Монолитные стены светят теплым, грязно-желтым с потёками, обманывая непосвященного своим убогим видом: вроде, ткнешь кулаком и развалятся, а попробуй, разбей их! Известковое молоко плюс время – крепче камня! Да и весь дом – приземистый, с самодельными форточками с тех еще времен, когда все окна были деревянными, с низенькой лавочкой у подъезда и неизменной рыжей кошкой, свернувшейся на ней калачиком; с крашеной в тридцать слоев лестницей в чисто вымытом подъезде (коврик для ног на входе) с пожжёнными сигаретами перилами – напоминает мне крепкого старика, обладающего завидным здоровьем. Бодрится! Не скажешь по нему, что давно за шестьдесят! Но время делает свое дело – издалека видна крыша с пятнами ржавчины, стены выщерблены как после выстрела картечью, а в одном месте торчит бельмом пластиковое окно, оскорбляя своей неестественной зубной рекламной белизной благородное старение дома. Моего дома.
Ловлю себя на мысли, что ищу глазами домофон, которого нет. Потянув на себя шаткую дверь, попадаю в полумрак, пахнущий сыростью и известковой побелкой.
На площадке – дородная тетка в старом халате, в платке, с полным белья тазом.
– Здрасьте, теть Лен!
– Здорово! К бабуле, чай?
Киваю и удивляюсь, что здесь по-прежнему сушат белье на улице. Подпирая веревку (один конец привязан к столбу, другой – к соседской вишне) бельевой палкой – длинной, с острой впадиной. А когда собирается гроза, нужно успеть снять свежепостиранное до того как его осыплет пылью местный суетливый ветродуй.
Поднимаюсь по лестнице. Каждый шаг отзывается цветным воспоминанием. Два пролета в двадцать семь ступенек: тринадцать снизу, четырнадцать сверху. Точно по числу прожитых мною здесь лет. На втором этаже светло, волны света свободно проникают сквозь огромное окно. Замираю перед железной лесенкой, ведущей с площадки вверх, под крышу. Трогаю ее заскорузлые, поеденные временем прутья-ступени, и оживает детское приключение – поход на чердак, полный голубями… Вот наша дверь! Провожу рукой по ее прохладной окрашенной поверхности, стираю пальцем пыль с жестяного ромбика с номером. Нажимаю звонок. Жду. Вспоминаю. «Ключ под ковриком» – такие записки писала бабуля, если ей надо было уйти, а я задерживался на занятиях в школе… Слышу за дверью ее неуверенные шаги. Оживает и шевелится замок.
Я учу своих детей не открывать чужим и всегда интересоваться «кто там». Решаю сказать об этом бабуле. Ведь время волшебной сказки моего детства давно ушло, пришло другое – жестокое. Но дверь распахивается без предисловий, и я забываю обо всем. Счастье переполняет меня. Переступаю родной порог и вдруг понимаю, что нет, не ушло то время! Оно здесь, притаилось-притихло, и теперь лезет наружу запахом жареной картошки, солнечными лучами, карандашными пометками на косяке с годами моей жизни! Вопит моим голосом: «Бабуля! Я приехал!»
Она всплескивает руками, обнимает меня, начинает суетиться. Уходит на кухню, чтобы приготовить что-нибудь вкусненькое. Оладушки. Блинчики. Картошечку на постном маслице из стеклянной бутылки с жестяной пробочкой, которая, я знаю, как и раньше, стоит в «холодильнике» – нише в стене под окном на кухне, где через дырочки видно улицу и соседский огород.
Я хочу забыть, сколько мне лет и подурачиться. Разбегаюсь и скольжу по крашеным оранжевым глянцевым доскам пола – из большой комнаты в маленькую, где из окна виден мостик через речку и ряд тополей, а над ними в голубом небе рассыпаны перьями мелкие белые облачка. Комнат всего две, они крошечные, расположены «трамвайчиком». Помню, разбежавшись однажды вот так, врезался носом в чугунную батарею отопления. Это сейчас во мне метр восемьдесят, а тогда… А вот розетка, каких больше нет в продаже – раритет тяжелой хрупкой черной пластмассы. Было время, мои детские пальчики воткнули в нее два гвоздика…
За стенкой у соседей раздаются позывные Олимпиады, с которой не улетит Мишка. Время не то, год давно не тот.
Включаю бабушкин черно-белый телевизор. Прямо под ним на полу стоит коробка с игрушками, изрядно прореженными младшими, двоюродными сестрой и братом. Пожалуй, осталась десятая часть моего былого игрушечного великолепия… Комментатор из динамика бодро рапортует о спортивных успехах. Под его стрекотание начинаю рассматривать солдатиков, поставленных на вечный пост. Через сколько игрушечных сражений прошли мы вместе в былые дни! Пистолет (отчетливо помню его железный привкус на прилипшем в мороз языке) с пружинками в двух стволах, куда за неимением палочек с присосками вставлялись карандаши. Так весело было: бац! – и рушится пирамида, составленная из цветных кубиков, погребая под собою вероятного противника…
Рев трибун возвращает в настоящее. Электронное «окно в мир» отражает спортивные страсти, но они меня не трогают.
Я ем картошку прямо со сковороды, а бабуля смотрит на меня своими добрыми глазами ангела. В последние два года она сильно постарела. Во всем – в походке, движениях, во взгляде – появилась неуверенность. Она словно боится, что не справится с чем-то.
Мне жарко. По подоконнику стучит капель февральской оттепели. Но бабуля прибавляет газ в «Титане» – пузатом монстре, у которого в чугунном паху горит голубой огонек, а чрево наполнено кипятком. Он стоит там, где всегда. Покоится на маленьких ножках в углу кухни, честно отапливая дом моего детства. В батареях булькает. Бабуля щупает их рукой: «Тепло».
Ловлю себя на мысли, что раньше никогда толком не рассматривал бабулю. Она всегда была голосом и руками, которые поддержат, накормят, утешат. Некогда было смотреть, я куда-то всегда торопился. Получал помощь и бежал дальше… Сейчас она сидит рядом и подслеповатыми глазами пытается рассмотреть происходящее на экране. Губы шевелятся, читает титры.
Вспоминаю то ли сон, то ли быль. Я стою у ледяной горки. Вместо санок у меня в руках пластмассовая крышка от унитаза – мой скоростной болид, прокатиться на котором мечтала вся местная детвора. Идет снег. Много снега. Он очень плотный и словно пропитан светом. Светлый снег. За ним даже не видно дома. А бабулю видно. Она маленькая. В плотном коричневом платке. В огромных валенках. В искусственной шубейке из сельмага, подхваченной широким армейским ремнем. Ее голос звонкий…
Теперь все не так. Бабуля быстро устает, часто садится и молча сидит, держась рукой за сердце.
Ее седые волосы выбиваются из-под старомодного гребня. Она пристально рассматривает фигуристку, скользящую по льду огромного далекого стадиона. Та выписывает немыслимые пируэты, потом прыгает, заставляя бабулю ойкнуть. Я глажу ее ладонь – большую, теплую, шершавую, крестьянскую. Эти руки вынянчили меня и еще моих двоюродных сестру и брата. Руки подрагивают. Они очень устали. Не знаю, как им помочь. …Раньше бабуля не пропускала ни одной спортивной трансляции. Мягко высвобождает свою ладонь из моей, чтобы стереть испарину со лба. Перехватываю ее взгляд и понимаю – что-то не так, какое-то волнение происходит в ее душе. Еще миг и бесцветно-голубые выцветшие от времени глаза становятся влажными.
– Что? Что расстроило тебя, моя родная?
– Наташа… – говорит она, указывая рукой на экран.
По льду скользит фигуристка. Светловолосая и белокожая. Совсем еще юная. Бразильянка… Айседора… (не успеваю прочесть). Камера вдруг берет ее крупно, и я разеваю рот…
– Не может быть!
Знакомые крупные русские черты – скулы, большие глаза, курносый нос, пухлые губы! Причем здесь Бразилия? Это наша Наташа! Ей снова семнадцать, как сейчас этой фигуристке.
Наташкины коньки висят на гвоздике в прихожей, под слоем из старых пальто, спрятанные от глаз. Я убрал их два года тому назад, когда моя двоюродная сестра, не сумевшая справиться с тягой к спиртному, не вышла из очередного запоя. Коньки почти новые, из белой кожи, с блестящими лезвиями. Их радостный блеск показался мне тогда неуместным. Наташе было двадцать пять. Врачи сказали, что отказала печень. За год до этого в пьяной драке зарезали моего двоюродного брата. Так пресеклась одна веточка моего рода. Может быть, не самая лучшая, но не менее чем все остальные достойная иметь свое продолжение…
Дети – эгоисты, внуки – вдвойне эгоисты. Нам сложно понять, что бабушка может любить кого-то также как нас. Но для бабули мы были равны, она щедро дарила нам свою любовь. Смерть брата подкосила ее физически, смерть сестры ударила по душе.
Ее глаза застилает туман.
– Это Наташа! – убеждает она меня. – Да! Это она!
Судорожно вскакивает и гладит рукой экран старенького телевизора «Родина», где сейчас парит надо льдом ее внучка.
Сходство действительно поразительное. Настолько, что на мгновение я сам поддаюсь соблазну и начинаю верить. Но разум угрюмо вытаскивает из потаенного уголка памяти заросший травой могильный холмик и крест с фотографией. Где сейчас наша Наташа? Бог весть. Но я точно знаю, где лежит ее прах.
– Это Айседора! – говорю, сжимая бабулину руку.
Она вдруг слабеет, стареет прямо на глазах. Присаживается на краешек табурета, склоняется над столом как поникающий цветок. Снова и снова вглядывается в мутноватый экран телевизора.
– Айседора… – повторяет она за мною.
Венка на ее запястье отзывается бешеным сердечным ритмом.
– Тебе надо отдохнуть! – говорю.
– Почему Бразилия… Почему она уехала… – бабуля пытается что-то сказать, ее мысли путаются, но я крепко держу ее за руку.
Она склоняет голову еще ниже и упирается лбом в мою ладонь. Я глажу ее по волосам и понимаю, что она вернулась. У нее тоже есть своя волшебная сказка, как моя о детстве. В ней все мы живы-здоровы, все мы успешны. Она не виновата в том, что вера в эту сказку сильнее её самой. Может, виновато лишившее сил время или обстоятельства? Или никто ни в чем не виноват? Просто так сложилось. Так случилось. Жизнь прожита, ничего не изменить.
Моя ладонь под бабулиным лицом наполняется теплой влагой. Вчера моя дочь, ударившись коленкой, точно также прижалась к руке, и ее слезы текли сквозь мои пальцы горячим и влажным. Но быстро просохли. Все проходит, включая боль.
Выстрел
Васильеву на долю секунды показалось, что в кабинете слишком дымно. Дымилась недопитая чашка кофе, тонкий дымок поднимался из пепельницы, где осталась лежать недокуренная сигарета. Разогретый воздух от электрокамина преодолевал силу всемирного тяготения, нес вверх ускользающе малые частицы воды, никотина, смол и бог знает чего еще, и все это дружно поднималось, клубилось, чтобы смешаться под потолком с пороховыми газами.
С невероятной четкостью, доступной лишь стоящим на самом краю, Васильев вдруг осознал важность мелочей – деталей, которые еще секунду назад не имели ровно никакого смысла. Как огромный фильтр (печень разума) его мозг до этого рокового момента просеивал гигантский объем информации, непрерывно поступавший через органы чувств, чтобы тут же отбросить прочь его чудовищный процент. «Гигиена сознания, не желающего становится сверхсознанием? А может, просто кишка тонка?» И вдруг он видит эти мелочи. Окно мира сужается до форточки, зажатой линзой увеличительного стекла, и детали вываливаются целой грудой. Вот едва заметный скол на глянцевой поверхности стола, напоминающий греческую букву «альфа». Вот фигурная царапина в виде «омеги» на подставке для ноута. Вот мелкий волосок на клавише «Alt» (Васильев ослепительно ясно представлял себе его путь по маршруту «нос – палец – клавиатура»). Вот осколок неба, зацепившийся за округлый бок темно-синей фарфоровой чашки с надписью «Андрей», в которой чудовищно медленно, по мнению его теперешней бесновавшейся мысли, плывут кривые отраженные облака.
В заложенных ушах накрепко застрял звук выстрела, тупой и неожиданно громкий. Васильеву почему-то казалось, что должно быть не так шумно. Он ожидал сухого треска, а получился звонкий увесистый «ух» как от шлепка мокрого мешка с навозом о бетонный пол. Больно не было вообще, только сверху плеснуло темно-красным, потекло по носу пряным соленым компотом. Похоже на то, как в детстве мама по утрам брызгала в лицо водой – мелкими, стартовавшими с кончиков пальцев капельками-ракетами – когда хотела разбудить своего Андрюшку… («Что, время назад? Так скоро?») Жизнь на глазах превращалась в уходящую натуру. Nature morte. Буквально. Картина мира вдруг поплыла вперед, увлекаемая падением его тела навзничь, и опрокинулась со звоном посуды и сильным ударом паркетного пола по стриженому затылку. Он лежал, раскинув руки, смотрел в потолок, на котором сидела, наплевав на силу всемирного тяготения, жирная зеленая муха и думал: «Еще неизвестно что страшнее: смерть через ее ожидание или ее неизбежные спутники. Такие, как эта без малого намека на траур, блестяще-карнавальная, в стиле „диско“ муха или винтажно-андерграудные („куда уж андерграуднее!“) черви». Но его страх быстренько ушел вслед за его болью и пропал, будто провалился («Их только за смертью посылать!»)
За запертой дверью суетились люди. Он не слышал, но догадывался об этом.
Время неожиданно сжалось, сложилось в тугую ленту, вплетавшуюся мудреной спиралью в плотные волокна экзоскелета его сознания, напряглось, набычилось, натужилось и… кажется, наконец, пошло вспять.
«Вы любите Родину?»
Глупый вопрос вчерашней журналистки. Он любил кофе, сигареты, коньяк. Но все это ему было нельзя. Все это сокращало жизнь (теперь звучало как анекдот). Что же говорить о Родине. Он родился в одной стране, жил в другой. Когда играл государственный гимн, он честно вставал, и честно пел те слова, которые выучил еще в школе. Он никак не мог выучить новые. Пожалуй, такие вещи у людей записываются на CD-R мозговой оболочки один раз и навсегда. И только некоторые уникумы утверждают, что способны сотворить над собой усилие, но ведь врут! Вот и Васильев каждый раз спотыкался на одном и том же месте и начинал тянуть: «Пааартия Леееенина. Сиииила нарооодная». И казалось шиком рявкнуть погромче, чтоб молодые, этих слов никогда не учившие слышали: «Нааас к торжествууу коммуниииизма…». Он под это просыпался с первого класса по десятый, а потом в институтской общаге – каждый новый день начинался в шесть утра с рева колонки проводного радио. Если бы Васильев был деревом, гимн пропитывал бы его, сохраняясь виниловой записью на годовых кольцах. Когда тебе уже за сорок, попробуй, переиначь! Легче броситься в топку истории. Вот он и…
Время спрессовалось настолько, что доли секунды тянулись теперь как вечность.
«Стройные структуры жизни уходят в хаос небытия. А что если наоборот! Хаос бытия переходит в стройные до тошноты структуры небытия. Вечный покой. Замерзший ад Данте. Минус 273 градуса. Абсолютный ноль. И ничто тебя не колышет. Только мысль скользит по ледяной пустыне, и ей не за что зацепиться», – думал он, упиваясь своей беспомощностью, слушая последние отголоски жизни в виде скрежетни замка и отчаянной брани. Перед его глазами плыли красные (спасательные?) круги.
«Родина и любовь».
Ассоциация вызвала к жизни замысловатый смысловой ряд, представившись сначала кинотеатром «Родина» в парке культуры и отдыха, потом любительским кинопроектором «Русь», потом банальной березкой, красным галстуком и длинным рядом барабанов в школьной пионерской комнате, где он впервые познал какова на ощупь женская грудь. По иронии судьбы, его первая была очень похожа на вчерашнюю (хотя между ними и было без малого тридцать лет) журналистку, которая после сытного ужина в ресторане (так случилось) стала последней. Ох, как же много их было в его жизни, этих трепещущих от ложного стыда и желания тушек на выставке достижений природного хозяйства! Особенно, когда он курировал молодежную политику в департаменте образования. Загородные лагеря, тематические смены для актива молодежных организаций… Голосист был специалист Васильев! Если надо, брался за баян! Голосисты бывали его увлечения, оглашавшие криками страсти лесные озера.
«Можно к вам в палатку?»
«Мы за отечественного производителя!»
«Хоп-хэй, лалалэй, Андрей Васильевич, держи бодрей!»
Краткая животная радость. Скучная и однотипная, как все эти очень разные женщины, к разочарованию, всегда превращавшиеся под его руками в одну и ту же единственную актрису, навязанную неведомым режиссером, довольно бездарную, хотя и игравшую в сложном гриме и мизансценах. Она всегда закрывала влажневшие с век глаза, прикусывала губу, учащала дыхание. И раз-раз-раз – двигалась в такт биениям разогнавшегося сердца, упиваясь утробными соками Васильева и забрасывая мозг живущими сущие мгновения гормонами счастья. Блондинки, брюнетки, рыжие, длинноволосые и стриженые, миниатюрные и ширококостные, скуластые и узколицые, чертенята и ангелоподобные. Широк калейдоскоп масок грешащей Евы, а после всегда скучное: «Опять ты». В рутине телодвижений он, признаться, не сразу и заметил, что к красному на флагштоке добавилось белое и синее. И вроде появилась свобода, хотя Васильев от ее недостатка никогда и не страдал. Он даже женился (ошибка молодости), наперекор общему течению связав свою свободу узами, но время было переломное. Актриска скоро забрала свои и частично его вещи и переехала к маме, а он отметил это событие оргией с двумя ее свежими клонами, снятыми на выездном мероприятии. Дело давнее…
Дверь в кабинет начали ломать. Он отчетливо услышал жалобный треск отжимаемого фомкой косяка. Надо было спешить. Зрить в корень, думать о важном, основополагающем… Идеалы, высокое. Где все это? Васильев тыкал в стороны лучом сознания как прожектором, но тот выхватывал лишь детали и мелочи, скрывавшие от него что-то большое, важное, целое.
«Как же так! Раз в жизни решиться на поступок. На ПОСТУПОК! Ступить одной ногой на самую грань, заглянуть в пропасть, открыть самоубийственные кингстоны в ожидании прихода Откровения. А вместо него на прощание всплывает какая-то дрянь. И чем крепче петля на шее, тем обиднее!»
Его мысль металась как испуганная кошка в темном углу, но на выходе этой большой работы было кисло: снова пионерская комната, барабаны и барсучье вымя. Да вспомнилось вдруг, как приятель-хирург рассказывал об эрекции у покойников мужеского пола, называя ее «последним приветом».
«Да что же такое-то! – удивлялся Васильев. – Вот я, крупный руководитель, молодежной политикой ведаю. Да и мужик немаленький – грохнулся, аж бутылки попадали! А мысли мои, на поверку, в горниле, у бездны оказываются мелочью пузатой! В душе-то я всю жизнь считал себя Раневской, а напоследок выясняется, что и не Лопахин даже, а так – пресмыкающееся!»
«Но ведь это неправда! – вопили все до единой искорки его угасающего «эго». – Ведь это я, прошедший суровую школу комсомольских маевок и октябрин, собрал молокососов, одел их в брендированные футболки и бейсболки, сорганизовал, научил Родину любить! Да так, что вместо подворотен и флэшмобов они у меня теперь в барабаны бьют и ходят строем! Идейные ребята, подкованные! Могут и зеленкой в морду плеснуть! И по части патриотического комментирования в интернете спуску никому не дадут, не посрамят и не соскочат! Вот и на прошедших выборах себя проявили. Благодарность нам от губернатора вышла…».
Васильев вдруг осекся. Он вспомнил вчерашний вечер, плавно перетекший в ночь и роковое утро с тяжким депрессивным похмельем, родившим желание прекратить все.
«Что же мы праздновали? …Победу? Нашу! Губер на новый срок и нам полная касса!»
Внезапное осознание трагической ошибки заменило ему напрасно ожидаемое озарение. Словно он участвовал во всемирной собачьей свадьбе, в грандиозном порнофильме со всеми своими актрисками, а потом вдруг обнаружилось, что у одной из них СПИД, и он, Васильев, из карабина «Сайга» стал хладнокровно расстреливать голых барсучек и уж перебил половину, когда пришла новая депеша: «СПИДа нет, проба отрицательная». И вот он – холодный пот от осознания непоправимости содеянного! Взрыв мозга, освобождающий животный, темный, страшный как масло масляное страх! Вспыхнула сверхновая мысль, осветив прятавшуюся до поры гигантскую черную дыру бытия! Прошлось псевдо-сатори по каждой живой клеточке как серпом.
– Ломайте, сволочи, быстрее! – дико закричал лежащий на полу Васильев, не понимая, что дверь-то давно уже выломана, а он окружен не ангелами ада, а смертными, один из которых подает ему руку, держа другую на ухе, ведя странный монолог:
– Жив… Приставил травматику к отражению и пальнул. Зеркало в клочья… Ага, примета плохая… Лоб посекло, а глаза целы. Дуракам везет, а пьяным море по колено… Вчера все пили, но Андрюха особенно сильно радовался… Нет, прессы не было. Никакого шума, конечно. Не переживайте! Все нормально.
Творцы
В огромную комнату со свежими светлыми обоями на третьем этаже особняка, построенного к 300-летию Дома Романовых и с тех пор видевшего, в основном, революционные юбилеи, я захожу, когда стрелка часов переваливает за половину одиннадцатого. Беру у охраны ключ и открываю большую тяжелую стальную дверь, за которой находится «юдоль скорби» – так называет это офисное помещение один из коллег, Павел Геннадьевич. Ему около 50-ти, он дороден, высок, фактурен (из бывших актеров), его волнистые светлые волосы несколько старомодно, но очень внушительно, по-сталински, зачесаны назад, золотые очки грозно посверкивают. Его голос обычно слышен еще на лестнице – он «распевается», смеется своим могучим гогочущим смехом, крупным и объемным как все остальное – оттопыренные уши, мясистый нос, богатырские ладони, с нездоровым румянцем выскобленные бритвой щеки, живот, называемый своим хозяином «чрево». Павел Геннадьевич телеведущий, кудесник слова, мастер импровизации. Ежедневно к нему приходят гости – солидная публика: партийные деятели, депутаты, министры, директора департаментов. Каждого Павел Геннадьевич предупреждает заранее, что синее противопоказано (в виртуальной студии идет вытеснение по этому цвету, и значит, на месте синего галстука окажется «дыра») и каждый раз кто-нибудь из гостей приходит в синем. На этот случай у ведущего припасен «шкапчик» с реквизитом – набором галстуков и пиджаков отличных от синего цветов. Впрочем, самым ценным экземпляром коллекции является… небесный галстук губернатора, которым первое лицо поменялось на время эфира с Павлом Геннадьевичем, да так и ушло потом в чужом галстуке. Но это даже к лучшему. Ведь телекомпания бюджетная, правительство ее учредитель. Поэтому когда Рушана, молодой и активный главный редактор, критикует тот или иной свободолюбивый экзерсис корреспондентов службы новостей, она обычно кричит: «Не забывайте, кто платит вам зарплату!» Нам в «юдоли» хорошо слышно, хотя корреспонденты живут в отдельном помещении – ньюсруме, куда ведет прозрачная дверь и коридор с «монтажками». В конце этого творческого туннеля находится «святая святых» телекомпании – та самая студия с вытеснением по синему, под завязку набитая дорогостоящим казенным оборудованием. Содержание канала влетает бюджету в копеечку, хотя он лишь дважды в день по часу перекрывает федеральную телеволну. Разговоры о скором закрытии нашего «убытки-ТВ» ходят давно. И только гений директора, молодцеватой и прожженной (недавно перешедшей на электронные сигареты) дамы с поповской фамилией Рождественская, умело заточивший коллектив под обслуживание нужд администрации региона, позволяет каналу держаться на плаву и даже входить в какие-то рейтинги. Пока ньюс-рум недальновидно острит о наших прогибах перед властью (вчера вот вывесили плакатец «Нас никто не поставит на колени, мы лежали и будем лежать!»), шефисса регулярно ездит на служебной «Волге» (есть у нее, помимо крузака, и такая машина) на прием к замам губера, где имеет длительные беседы. И вот уже семь лет поднимаемый оппозицией вопрос о снятии нас с госкошта волшебно подвисает и сам снимается при обсуждении проекта закона о бюджете в местном парламенте.
Правда, нас, обитателей комнаты со светлыми обоями вдалеке от директорского кабинета, эти тонкости практически не волнуют. Словно птицы, мы питаемся крохами, которые нам перепадают в день зарплаты, и не думаем о будущем. («Будет день и будет пища!») Мы – это ваш покорный слуга, ведающий интернет-проектами де-юре и служащий на подхвате у Рождественской по разным интеллектуальным поручениям де-факто; Павел Геннадьевич с его ежедневным ток-шоу, которое за пять лет он научился люто ненавидеть, а о своих гостях отзываться неприлично с таким изяществом, что не сразу и поймешь что это оскорбление; юная и хрупкая девушка Надежда, с азартом несведущего любителя делающая программу об интернете; упитанный юноша Сергей, ваяющий еженедельный бесполезный экономический телеобзор.
Пока корреспонденты и операторы носятся как подорванные по мероприятиям, чтобы потом спорить с режиссером, ругаться с Рушаной и за пять минут до эфира выслушивать грозные отповеди попыхивающей электронным дымком Рождественской, мы нежимся в тишине и покое нашей белой комнаты, на нашем «острове» с белоснежным песком, ибо мы – творцы!
Типичное начало дня: 10.35, я открываю дверь, бросаю ключ с пронумерованным брелоком на стол, включаю компьютер. Спустя час подтягиваются остальные. К этому времени я уже сделал свой дневной объем работы. Остальным сложнее, они еще только будут «писаться» – наговаривать перед камерой текстовки для своих сюжетов. Сначала появляется по-купечески дородный, кустодиевского формата парень Сергей. Просовывает в дверной проем всклокоченную голову, тяжело дышит (одышка, все-таки третий этаж). «Нас еще не разогнали?» – спрашивает (дежурная шутка). За туловищем идут его толстые ноги. Едва отдышавшись, он плюхается на стул и начинает «юзать сайты». Следом в помещение впархивает легкий спортивный мотылек – маленькая, юркая, несколько истерическая, отчасти «в себе» Надя. Ее боятся режиссеры монтажа. Какие феерические сцены она им иногда закатывает! Последним по-барски вваливается Павел Геннадьевич, весомо кидая на стол свой обед – банку тушенки и бомж-пакеты с китайской вермишелью. Теперь все в сборе.
Надя и Сергей прямо передо мною. Павел Геннадьевич виден мне в профиль, когда я поворачиваю голову влево. Он сидит у окна и может, не вставая с места, читать у меня на экране монитора, заглядывая через плечо, что он и делает. Но я давно привык, и меня это не бесит. Сам же Паша говорит, что ему нужен мой затылок. Раз так, пожалуйста, не жалко.
Несколько минут мы молчим, уткнувшись в компы. Я думаю о том, как бы делались ТВ-программы, если бы не было интернета. Вероятно, никак. Сеть для нас незаменимый источник, что не мешает нам посмеиваться над ляпами коллег из виртуальных СМИ.
– Опечатка из тех, что тебе нравятся! – говорит Павел Геннадьевич, – ОГРкомитет вместо ОРГкомитет.
– Слышали, новый «Шрек» вышел! – вмешивается Надя.
Ее никто не слушает.
– «Автоворы задержаны при попытке спрятать в снегу украденное», – говорит Сергей. – Как вам?
– У нас на птицефабрике в Берьково в 1982 году трактор в помете утонул. До сих пор ищут, – комментирует Павел.
Теперь моя очередь.
– Местный зоопарк выпустил неясыть.
– Сильно! – иронизируют за спиной.
– Погоди, новость не в этом! Там проходит мероприятие в поддержку бродячих собак «Любовь нужна и нам, лохматым!»
– «…И нам пархатым!» – импровизирует Павел Геннадьевич. – Потом армянская диаспора подтянется: «…И нам носатым!»
– Я знаю-знаю! – говорит дотошная Надя. – Там, в зоопарке какой-то методист релизы пишет.
– Методист! – хмыкает Павел Геннадьевич, тут же погружаясь в воспоминания. – Знавал я одного методиста. Помню как сейчас. 1990 год. Теплоход «Комдив Гай». Друг позвал в Ярославль сплавать, он там какой-то компьютерный центр открывал. Ему на работе навязали с собой бабу полоумную. Он мне говорит: мы ее выселим, будет на двоих каюта. …Три первых пузыря выпили, когда еще не отчалили. Потом дура полоумная пришла с подругой и выгнала нас. Полоумная, точно! Они с подругой больше не выходили из каюты, сидели внутри, в окно смотрели. …На теплоходе была банда. В нее входил профессиональный турист, лет 35-ти, белобрысый, с изрезанной ветрами, задубелой кожей лица, с гитарой, конечно, два работника дискотеки, двое из видеосалона и… методист. У методиста этого был свой закуток с радиоточкой, из которого он то и дело вещал, а поскольку он всегда синий был, то вещал нерегулярно и хаотично. Вдруг врубался посередь белого дня и начинал: «Если представить весну 1826 года, то, как написал поэт…» Турпоездка была культурно-познавательной, но методист был синий и, скорее, производил культурный засор в головах. Вещал про «Бежин луг» в Рязанской области, когда по Оке от Москвы подымались. Помню зеленую стоянку в селе Константиново, на родине Есенина. Все тогда подорвались «белую березу под моим окном» с оригиналом сравнивать. Дом-музей направо, а мы с методистом – налево, в кабак. И нажрались там до глюков. Он Есенина увидел на том берегу. В ресторане выпили крепко, а тут еще местный фирменный напиток «Медовуха», вещь неслыханная по ту пору. Взяли по трехлитровому баллону и фланировали с ними по берегу. А с нее уносит, мама не горюй! Тут не ток Есенина, всех увидишь!
– Новое слово! – провозглашает Сергей. – Слушайте: «Завершился вечер в караоке-баре, где прозвучали любимые песни космонавтов в исполнении лучших караотчиков».
– Это не тот «караотчик», который теперь в новостях спорта «первый дивизион» до «пердива» сокращает?
Надя весело зыркает на нас, закрывая ладошкой смеющийся рот.
– Сучары бацильные! – соглашается Павел Геннадьевич. – Сократители строптивых! …Помню, еду поездом в Крым в 1992-м (неподъемно стало летать), интересуюсь куда-чего. Расписание движения поездов смотрю. Незалежна Украина на пути встала. Читаю: «Казлопань». Сократили Казачью Лопань. Суки! Еще бы скрестили «Рот Фронт» и «Красный Октябрь». А что? Фабрика «Красный Рот»! Кстати, Надя, позвоните методисту в зоопарк, пусть скрестит зайца и белку. Порадует нас зае-белкой.
Я первым прекращаю смеяться:
– Кто-то же пишет такое…
– Конечно! Хитрецы! – подмигивает Павел Геннадьевич и совершенно серьезно продолжает: – У меня прадед тоже хитрец был. Двух сынов от фронта отмазал и сам под придурка закосил! (Он блеет своим неповторимым смехом, потом вдруг вскакивает с места и кричит) Шедевр! Слушайте! Заголовок: «Губернатор обязался обеспечить регион своим мясом и молоком».
Сергей аплодирует.
– А кабаны-то доятся! Мало того, что галстук упёр…
Наконец, мы успокаиваемся, наступает тягучая пауза. Часы неохотно отсчитывают рабочее время.
– В отпуск хочется! – вздыхает Надя.
Наперебой говорим о своих желаниях. Они далеко, в экзотических странах. Павел Геннадьевич всех выслушивает и начинает рассказывать, иногда сбиваясь на белый стих:
– Помню Сочи. Пятиэтажка. Палисадничек. Столики. Мусорный бак вонючий. В трех метрах от нас сидит компания, пьют местное вонючее пиво. Зато «Отдыхаем в Сочи!» Рядом трасса, машины грохочут. Вышли на берег, посмотрели на это море, на этот пляж. Писсуар! А что вы хотите? Ни одного биотуалета на берегу. В Ялте та же картина: кораблик-кабак, мутное море, в три ряда друг на друге лежат отдыхающие. Зато «В Ялте!» В Алуште вообще жопа! Заходишь в море, рядом дерьмо плывет. …Эх, хорошо было в юности, в Крыму, в палатке! Нажрешься концентратов, придут ночные удристы под Луной! А утром девушка, вывесившая накануне сушиться свое постиранное бельишко, разбудит криком: «Какая падла моими трусами подтерлась?» Вот это романтика! …Кстати, новое для вас слово, Сергей, запишите: «Сдристнули» – сбежали.
– Не новое! Я для него достаточно стар, – отмахивается Серега. – …Отменяется мой отпуск, землетрясение в Новой Зеландии.
– Эпицентр, конечно, пришелся на район русской диаспоры? – прищуривается Павел Геннадьевич. – Чай, сами и потрясли… (мне) Пойдем покурим?! (знает ведь, что не курю) Слышь, Серега, курить – «жабать»! Пойдем, обжабаемся зверски, в два горла!
Он возвращается из курилки через четверть часа, ведя под руку седого унылого звукорежиссера Васю, объясняя тому на ходу, как правильно «загнать ерша»: «Сначала вливаешь стакан пива. Потом – полстакана пива. Полстакана водки. Потом – стакан водки. Загнал ерша! (Паша молчит, смакуя, словно всасывает желудком воображаемый алкоголь) Теперь надо ерша выгнать! Стакан водки. Полстакана пива, пол – водки. Стакан пива. Вот так правильно!»
Звукач покидает комнату, мы опять одни.
– Эх, мы пили, было время! – начинает развивать тему Павел Геннадьевич. – Помню, снимали сюжет. Спонсор – ликеро-водочный завод. Естественно, выпили крепко за их счет. Обратно ехали, остановились, стали отливать. Смотрю, наш звукопер берется рукой за свой аппарат, начинает процесс и вдруг валится плашмя, лицом в чернозем. Назавтра похмеляемся, и кто-то говорит: «А помните, Васю вчера кто-то за струйку потянул?»…
Тема отпуска и возлияний в последние годы неизменно ассоциируется с родиной и белой березой в далекой деревеньке, где у стареющего Павла Геннадьевича дача. Там обитают те, кого он любит истой любовью режиссера, живущего в каждом несостоявшемся актере. Персонажи его рассказов поистине эпические. К примеру, Репа (баба лет 50-ти, морда крупная, книзу брыласта – ну, чисто репа!) Олег Чесноков (39 лет, наполовину цыган, водитель; после какой-то аварии отсидел и потом забросил профессию; кладет печки, копает огороды, мастерит чего-то все время; «нашел себе бабца, остепенился»). Леха Беляков (просто алкоголик). А еще Машка Плакса, Дуня Тряпочка (Евдокия Павловна – «тряпочка, потому что постоянно о жизни своей х*евской причитат»). Люськин муж (он же Дед с бородой – «подарили Деду скутер, едет по деревне, бородища развеватся!») Братья Лежнёвы (три сестры – старых девы, ни одна замужем никогда не была). И многие-многие другие.
– Случай был, – рассказывает Паша. – Году эдак в 1978-м прикрыли в Берьково (на том берегу речушки) сельмаг. Нерентабельный стал. Дверь заколотили. На окна повесили ставни и тоже заколотили крест-накрест. Постепенно вокруг сельмага лесок вырос. Но вот году в 1993-м приезжает «Газель» из райцентра. А у магазина Чесноков и Беляков сидят, думают, где бы денег наковырять, чтобы закирять. Водила к этим двум кренделям. Говорит, в райпотребсоюзе местном новый начальник. Стал смотреть по документам, оказалось, что в сельмаге холодильник забыли. Большой, промышленный – мясо в нем хранили. Говорит: «Мужики, надо магазин вскрыть. Бутылка независимо от результата! Если холодильник скоммуниздили, значит „нет агрегата – нет проблемы“. Если холодильник там – вот вам топор. Расчистите дорогу, дотащим до „Газели“ – ставлю второй пузырь!» Поддели дверь топором. Вошли внутрь. Стоит, мать его! Кое-как доперли до «Газели» и бочком-бочком погрузили. Потом сели на крыльце, накатили и подумали: «Это ж 15 лет мы каждый день ходили мимо, а там внутри стоял холодильник! Да сколько ж он стоит!? А если рабочий?!» С горя достали заначку и пропили…
По комнате быстро распространяется запах копченого мяса из микроволновки. Надя морщится, а нам с Серегой все равно. Паша вываливает горячее мясо в тарелку, где уже лежит распаренная вермишель из бомж-пакетов и начинает есть, аппетитно перемешивая еду со словами.
– Сидел как-то Чесноков один в избе и думал, где бы денег взять на пожрать. Вдруг распахивается дверь и на пороге появляются друзья. И говорят: «Олега, мы решили к тебе приехать! Привезли тебе водки, тушенки!» Тут у них пир горой. И вот в разгар светской беседы Чесноков спрашивает: «А на чем приехали-то?» «На мотоцикле», – говорят. «А где он?» «Да мы его оставили в Берьково. До тебя не доехать, грязь». «А у кого оставили?» «У мужика тут с краю дом. Мы его спросили: „Загоним?“ Он: „Ну, че, загоняйте“. В сарайчик и закатили». «А мужик такой маленький, худенький, в кепке черненькой, трех зубов передних во рту не хватат?» «Точно, он». «Да ептить! Так он же его продаст!» Кинулись бежать по оврагу, скользили по грязи спьяну. Чуть больше часа прошло. Пришли, нет хозяина дома. Видим, идет по улице нервно. Увидал нас и в кусты! Мы: «Стой, сука!» Оказалось, только мы ушли, он на мотоцикл прыг, завел, падла, и до трассы – в Сицкое. Продал каким-то шаромыжникам за триста рублей и деньги пропил. Мы ему: «Деньги, гад, давай!» А какие с него деньги! Погоревали пацаны, потом махнули рукой: «Да хрен с ним, с мотоциклом! Мы сами его в Пучеже свистнули». Вот так!
За окном ноябрь. По стеклу колотят первые пушистые снежинки. В комнате холодно. Павел уходит скандалить с завхозом, который накануне умыкнул наш камин («Они там чаи гоняют, а ты тут сиди, зубами клацай!») Камин нам не вернули. Оказалось, он переехал в кабинет директора. Мерзнем дальше.
– Руки холодеют, – жалуется Надя.
– Нам бы рукавицы солдатские, с пальцем под курок, или чапаевские трехпалые! – рассуждает Павел Геннадьевич. – Или десятка полтора чисто помытых красноармейцев поприседать!
– Резину пора менять, – говорит Серега, глядя в окно.
– Рано еще, – считает Надя.
– А вот у Белякова машина была «Москвич 2141» с такими шишаками на колесах, в любую погоду по любой грязи проезжал! – начинает Паша. – Он водителем работал. Профи, только сильно пьющий. Одно время, когда ферму закрыли, «Газель» пассажирскую водил. Так вот. Однажды ехал Беляков на своем «Москвиче» с Чесноковым. Водки взяли. В Берьково две дороги ведут: одна так, а другая так. Первая по полю идет мимо моего дома, там проехать можно, а вторая в гору. После дождя ее развезло. «Слабо тебе, Беляков, в гору?» – вдруг говорит Чесноков. «Ну его, не поеду». «А я смог бы. У меня все водительские категории открыты». «Ах так, поехали!»… Дальше провал в памяти. Пили долго. Утром проснулись в лесу. Беляков говорит: «Ничё, сейчас сядем на машину и доедем до дому». «Ага, – говорит Чесноков, – Сядем. Машина-то у овражке на крыше лежит». «То есть как на крыше? Как же это я ее?» «Да это не ты. Это я. Ты мне сказал: «Крутой? Хочешь в гору? Садись сам за руль и едь». Я сел, а ты еще подсказывал, куда подруливать». В общем, собрали пол-леса и съехали на крыше в овраг. Погиб «Москвич». Беляков его продал, а на вырученные 15 тысяч полмесяца пил. Сейчас, говорит, «Волгу» купил, 24-ю, «почти новую», 1975-го года выпуска. Крепкая, говорит, машина.
У Сереги звонит телефон, он поднимается со стула и идет к двери, чуть слышно бубня в трубку: «Привет. Угу. Сейчас». Мы знаем, что это жена. Он недавно женился и не желает делать свое семейное счастье достоянием гласности. Но сегодня особый день.
– Представляете, жена звонит из женской консультации, плачет! – сообщает Серега и почему-то улыбается. – Насилу добился ответа. Ходила повторно на УЗИ. Оказалось, что у девочки, которую мы ждем, выросли яйца. А мы-то все: утю-тю, девочка! Варей назовем! …Теперь назовем Варваром и пошлем к теще!
Надя делает большие глаза.
Паша начинает блеять в голос. Потом осматривает свой рабочий костюм, протирает запонки.
– Жвачку дайте кто-нибудь! (я делюсь с ним, я ближе всех) Ко мне сегодня на эфир женщина придет! Министр инвестиционной, мать ее, политики! Красиваяяя! («А что, товарищ Ворошилов, нравится вам Бабель?» «Ну, это смотря какая бабель!») Женская красота – страшная штука. Расскажу-ка я вам, друзья, про Репу. Является ко мне однажды Чесноков, трясется весь, говорит: «Водки налей!» Налил ему пива, водки не было, так вышло. «Представляешь, – говорит, – Прихожу к себе домой и думаю: „Допился!“ На столе закуска разложена: колбаска порезана, огурчики, соленья. Бутылка водки почата. А на кровати – Репа голая. „Олежка, – говорит, – Я вот к тебе полежать пришла“. А Репа-то старая, мордастая, башка у нее книзу шире, сверху волосы в хвост собраны! Жуть!» Смотрю, Олега трясется весь. Пожалел его, выпил с ним. Дело у меня на веранде было. Тут к нам с улицы Беляков заглядывает. Говорит: «Вы не про Репу часом? А то она и ко мне приходила. Сижу на берегу Троцы, рыбу удю. Смотрю, вылазит из ивняка. С авоськой. В авоське колбаска, сырок плавленый, бутылка почата. Давай, говорит, Лешик, в травке полежим. Очень хоцца поваляцца». Ну, налил я и ему пива. Беляков выпил и вдруг говорит: «Между прочим, ребята, я из-за этой Репы присел. Пять лет дали». «Как так?!» А Беляков сам – рожа страшная, кривая. И жена у него такая же страшила. И дети, двое сыновей, страшные и дураки. Дочка тоже страшная, но умная (дочка тогда не родилась еще). Беляков животноводом работал, а жена дояркой на ферме. «Прихожу на ферму вечером, – говорит. – А они, Репа с зоотехником, стоя, лежат! (тут Паша пояснил, что глагол „лежать“ по-деревенскому означает жить интимной жизнью) И так меня это возмутило! Я, значит, тут работаю, а они – стоя, лежат! Прям там, у уголке, где доильные аппараты. Главное, стоя, лежат!» И так Беляков расстроился, что пошел в сельмаг, взял бутылку, выпил ее из горла. Потом пришел домой, взял канистру бензина, брызнул на стену и запалил. Двери и окна, правда, не припер. Жена с детьми выскочить успела. А дом-то колхозный, сгорел. За это Белякову и впаяли пять лет. А в народе местном с тех пор говорят: «Кто на Репе не лежал, тот и в Сицком не бывал!»
Мы смеемся, но Пашке мало. Он входит в роль Жан-Жака Бутона: «Торговал я в Лиможе пирожками. Никто эти пирожки, конечно, не покупал. Захотел стать актером – к вам попал!» Кланяется, шут гороховый, смотрит на часы и идет встречать прибывшую гостью – не торопясь, чтобы не вспотеть в гриме.
Его нет полчаса, и это самое скучное время рабочего дня. Наконец, он возвращается.
– Обошлись без скотского серьёза – без мыслей о будущем России! Это приятно. Вообще с женщинами работать одно удовольствие. Помню, во «время оно» квартет девичий снимали для шоу-программы к Новому году, они там под «фанеру» плясали. А девки страшные – ужас! И так раскорячатся и этак. И поют: «Итс рейли мэн. Аллилуйя». Колготки в сеточку, ну, чисто бл*ди. Снимали их на камеру чуть снизу: получалось, что у них такие ляжки! Ну, такие ляжки! Движения корявые, нескладные. Но чувствуются усилия хореографа, который в конце плюнул и сказал: «Ну, их… Так сойдет». Ой, обожаю! Я очень люблю такие вещи смотреть. Когда взгрустнется и, кажется, что жизнь не удалась, надо такие вещи смотреть! А они еще глазками так зырк-зырк. Помню, меня вставило аццки. Я плакал. У меня воображение богатое. Я зримо представил, как эти кошёлки обзвонили всю свою родню, всех знакомых усадили у телевизора. А потом принимали поздравления: «Ну, Люся. Ну, ты ваще!» Жаль, не запомнил название коллектива. Купил бы контрамарку. Чтоб жизнь медом не казалась! Даже снилась потом эта шобла. Главное, такие вещи с похмелья не смотреть. Можно залипнуть. Головой, в смысле!
В нашу комнату влетает главный редактор Рушана. Ей почти тридцать, она возбуждена:
– Паша, три раза переписывали! ТРИ!!! Ты что, не мог выучить ее отчество? (Павел Геннадьевич отмахивается от нее как от назойливой мухи) …Ах так, тогда я иду к Рождественской!
Небольшой переполох вносит оживление. Павел тоже двигает в кабинет к директору. Разговор обещает быть бурным. Слышу на лестнице его басок: «Лучше бы она следила за своими корреспондентами, которые в эфире „коклЮш“ говорят! Этак мы скоро начнем лечиться от насмОрка и гриппА! И наживем гемОррой!» От него достается всем молодым, не только Рушане («У, скотобаза! Заднеприводные бронеподростки! С андроидом в башке и коллайдером в заднице!») Но стальную директрису этим не пронять… Очень скоро конфликт исчерпан, однако Паша еще долго ходит по комнате «как белый медведь в клетке» и издевательски напевает: «А я Рушаночку поглубже натяну…» Мы смеемся, и через эмоцию он чувствует нашу поддержку.
– …Нет, Серега, это я не «попал»! Попал я всего один раз по-крупному. Было это, когда мы в 1992-м большое интервью с Горбачевым делали и потом из Москвы ехали пьяные вдребезги. Помню, пить начали у линейного отдела. Милиционер подошел: «Песен не петь, не драться!» А мы че? Мы тихие! Еще за водкой сбегали. Как садился на поезд не помню. В себя пришел во Владимире, в КПЗ. Пять суток дали. «За что?» – спрашиваю. Да ты, говорят, помочился на профессора физико-математических наук. Вот тебя и сняли с поезда. Ты на верхней полке ехал. Профессор на нижней. О чем говорили неизвестно, только в процессе дискуссии ты свесил писюн сверху и сделал на него пи-пи. Что делать! Отбыл наказание. Коллеги приехали встречать на черной «Волге», а я жрать хочу! Пошли в ресторан. Сижу, наворачиваю, а главред (царствие ему небесное) рассказывает. Так, мол, и так. Приехал профессор. Говорит: «Соберу в Москве пресс-конференцию! Расскажу, какие подонки работают на вашем телевидении!» А наш главный ему: «Ну, уволю я его. Так этот крендель завтра будет на другом канале вещать, а вы на всю жизнь останетесь обоссанным профессором». Оппонент подумал и не стал журналистов собирать.
Паша успокоился, видно по нему. Но внутри, где-то глубоко, еще клокочет. «Шапка-Рушанка!» – говорит он как сплевывает.
– …Помню, сестра однажды познакомилась на югах с итальянцем, шуры-муры с ним крутила. Потом он к нам приехал. В деревню. Зимой. Экзотики, наверное, захотел. Ну, нашли ему там телогрейку, шапку-ушанку. На снегоход посадили. Он-то, чудак, считал, что не может гомо сапиенс в 15 градусов мороза рассекать по заиндевелым просторам. Потом баня. Там все мужики, дед еще жив был – он тоже. Прыгали в снег, красные как раки. У итальянца глаза квадратные. Своим говорит, отпишу. Когда ему сказали, что в Рождество пойдем по старой русской традиции в прорубь нырять, итальянец совсем припух. Зачем, говорит, в прорубь. Там же холодно! Зачем в полночь? Внезапно у него дела в Италии образовались, и он уехал. «Приезжай, Марио!» А дед правильно сказал: «Вот потому они под Сталинградом все и померзли!»
Павел Геннадьевич дышит на руки и уходит переодеваться, чтобы быстро вернуться.
– Холод! Ну и холод же у нас в конторе! …Помню, ездили с актерской бригадой по санаториям, развлекали ветеранов. Хороший заказ. Правда, за бортом было минус тридцать. Автобус «Кубань» фанерный. Сломался. Купили водки… А я выучил стих, выступать с ним должен был. «Коммунисты вперед» называется. Там эта фраза звучит рефреном. Коммунисты, вперед! Этот лозунг как знамя! Коммунисты вперед! Победим всех на свете! Та-та-та… Длинное, зараза! Ну, объявляют меня. Выхожу на сцену. И вдруг понимаю, что ничего не помню, ни строчки! «Ладно, – думаю, – Аппетит приходит во время еды. Сейчас начну читать и вспомню».
Коммунисты, вперед! (ничего)
Коммунисты, вперед! (в голове пусто как в мусорном ведре)
Коммунисты, вперед! (блин, что же делать?!)
Коммунисты, вперед!
Поклонился и ушел. Так что ты думаешь, аплодировали.
В другой раз Пушкина читал. Неплохо читал. Чуть ли не целиком «Руслана и Людмилу». Раздухарился, нахожусь в образе. И тут вдруг подбегает к сцене маленький мальчик и говорит шепотом, но так, чтобы я услышал: «Дяденька, у вас ширинка расстегнута». И убегает. …Ну, я задницу отклячил. Дотянул кое-как до финала. Ухожу за кулисы. Бац – застегнута!
…Павел Геннадьевич режется с компьютером в старую игрушку, которую называет «Червячки». Мы с Серегой раскладываем «Косынку». Надя строчит какой-то реферат для сестры-студентки, то и дело прибавляя мощность в переносном электрокамине, который она притащила в обед из дома.
От входа тянет холодом. Кто-то снаружи приоткрывает тяжелую стальную дверь, но в последний момент отступает.
– Закрывайте плотнее! – кричим мы дружно.
– Тут вообще-то люди делом заняты! – громче всех кричит Паша, уничтожая кодлу виртуальных червячков.
День клонится к закату. Скоро по домам.
День дурака
Павел Иванович, пресс-секретарь департамента, сорока пяти лет от роду, разведенный, живущий с мамой, перечитал релиз своей новой сотрудницы и залился тихим злым смехом.
«Две цистерны по 60 тонн каждая. Между ними 6 тонн пенообразователя. Струя бьет вверх на 100 метров и может работать целый час без перерыва, – так описал свое хозяйство начальник пожарного поезда, добавив подумав: – А если кончится вода, отсосем мотопомпой!»
Строго говоря, Павла Ивановича раздражало в этом тексте все, начиная с числительных, которые следовало бы дать прописью, и заканчивая сексуальным подтекстом, который, выйдя из-под пера миловидной восемнадцатилетней пиарщицы Маши, конечно, был непосредственен и мил как скабрезный вопрос ребенка, не понимающего о чем спрашивает. Но откровенно бесило его вот это «добавив подумав»! Поначалу он решил, что девочка описалась и даже исправил последнюю «в» на «л» в слове «добавив». Однако стоящая перед «д» запятая совершенно четко указывала на то, что сотрудница сознательно выделила ею оборот. Она писала так, как думала и говорила, нарушая правила. Она могла себе это позволить. Педант Павел Иванович – нет! И злило его именно это.
Развивая тему «дуры Маши», он неожиданно для себя стал вспоминать ее мелкие прелести, развитые до состояния бутонов, которым очень скоро поможет распуститься какой-нибудь расфуфыренно-яркий, молодой и амбициозный, претенциозный молодой человек. «Они сейчас все такие!» И уж конечно, ее ни в коей мере не мог заинтересовать как мужчина стареющий, легко годящийся ей в отцы, хотя отчаянно бодрящийся, регулярно мучающий себя спортзалом начальник. Эта безнадежность рождала волну бессмысленной беспричинной ненависти, направленной, разумеется, не на Машу, и даже не на ее будущего бутонораспускателя, а вообще – в пространство!
Павел Иванович боялся себе признаться в том, что больше всего на свете ему бы хотелось отмотать назад двадцать лет, чудесным образом оказавшись в роли Машиного сверстника. Время сотворило с ним чудовищную несправедливость, состарив его тело, но законсервировав молодую душу. По ощущению жизни ему было не больше двух десятков лет! Он невероятно полно, в деталях помнил свое детство и был мечтателен как юноша. Вот и сейчас, позабыв о релизе, припомнил как сам, несмышлёнышем, однажды спросил у отца что такое презерватив. Отец смутился и дал ответ, поразивший загадочностью запретного: «Вырастешь – узнаешь!» Эта формула исчерпывала его сексуальное воспитание, предоставляя свободу познания через расписные заборы, порнографические открытки, мужские журналы и гаденький смех одноклассника с влажными ладонями… Павел Иванович подсчитал сколько прошло лет, и ужаснулся ветхости короткометражки своей памяти, ретушированного Мнемозиной фильма на выцветшей совколорной пленке «Свема»/«Тасма».
Он пытался править текст, но выходило не то и не так. «Добавив подумав» стояло дыбом, костью в горле, распугивая ясную ровность его собственных строк. «Проще все удалить и написать самому заново! Ведь хорошо исправлять чужие ошибки может только записной педагог с трафаретным мышлением!» – думал Павел Иванович, уверенный, что сам-то он в душе поэт и не сможет смириться с правильным правленым, но угловатым и неблагозвучным. В этих мучениях его и застал коллега.
Шестидесятитрехлетний Виктор Николаевич работал в соседнем кабинете экспертом-консультантом с неопределенным кругом обязанностей, право на который давала ему двадцатилетняя безупречная служба. Собственно, он был старожилом. Лысоватым, высоковатым, худоватым до болезненности (деловой костюм болтался на нем как на вешалке). Носил старомодные роговые очки, увеличивавшие его и без того немаленькие, темные и выразительные как у лошади глаза. На лице его жила дежурная улыбка и то специфическое «ха-ха», каким немолодой и не очень здоровый человек, общаясь с молодежью, зачастую стремится прикрыть свою старость. Увы, искусственный оптимизм был бессилен скрыть разрушения времени в виде шажков на полусогнутых ногах и периодического тремора рук.
Накануне Виктору Николаевичу вручили на общем собрании коллектива (посвященном двадцатой годовщине со дня открытия учреждения) ведомственную награду – серую невзрачную медаль, висящую на синем продольном куске материи. Она и была причиной визита соседа в кабинет Павла Ивановича.
– Прошу ко мне! Обмыть награду, так сказать! – провозгласил Виктор Николаевич, потирая руки.
Идти не хотелось, но и обижать человека не было желания. Кивнув и скривив улыбку, Павел Иванович оставил ненавистную писанину, встал, посмотрел на себя в зеркало, висевшее в простенке у одежного шкафа с тремя вешалками, быстро оправил челку и вышел в коридор.
У двери Виктора Николаевича уже стояли трое. Помощник председателя Акулов. Помощник заместителя председателя Шнурков и руководитель отдела аппарата Пузо. Все посмеивались и потирали руки, как это только что делал в кабинете Павла Ивановича Виктор Николаевич.
– Пора! – сказал Акулов и взялся за ручку двери.
Внутри кабинета, такого же скромного как у всех, на устланном газетами длинном рабочем столе стояла бутылка коньяка, две бутылки вина и две банки сока. На пластиковых тарелках лежали три вида орешков и свежераспакованная коробка дорогих шоколадных конфет. Темпераментный Шнурков первым сопроводил увиденное возгласом одобрения, тут же подхваченным остальными. Немногословный Акулов откупорил бутылку коньяка под одобрительные кивки хозяина вечеринки.
– Французский! – сказал габаритный, полностью соответствующий своей фамилии Пузо.
– Купил какой-то. Сказали хороший… ХО! – сострил Виктор Николаевич.
Павел Иванович повертел в руках бутылку, потом понюхал содержимое своего стаканчика. Аромат качественного алкоголя приятно пощекотал ноздри.
– Собственно, я сам уже обмыл вчера с семьей… – начал было сопротивляться тостуемый, но его быстро уговорили.
Акулов запер дверь изнутри, чтобы маленькая попойка в рабочее время осталась незамеченной посторонними.
Пузо взял слово.
– Виктор Николаевич! Мы вас очень уважаем, а теперь и гордимся вами! Правительственная награда… Кстати, она дает право на доплату к пенсии?
– Да-да! – глупо засмеявшись, сказал Виктор Николаевич, – Такую же, как у областного ветерана труда!
Присутствующие понимающе закивали.
Медаленосец расстегнул пиджак, отставив одну полу – ему казалось, что так медаль смотрится эффектнее. Стала видна рубашка, сквозь которую просвечивала белая майка, скрывавшая ребра худосочного Виктора Николаевича.
Павел Иванович внимательно рассмотрел серый кругляш на лацкане и предложил выпить за здоровье.
– Ура! – троекратно шепотом «крикнули» все и выпили.
Акулов тянул красное вино. Остальным стало заметно теплее и веселее.
– Ценный сплав? – спросил Шнурков, ткнув в медаль указательным пальцем.
Виктор Николаевич стал перечислять металлы, из которых состояла его награда, и Павел Иванович вспомнил, что до прихода в чиновники тот был химиком. И, как выяснялось теперь, неплохим.
– …Шестьдесят научных работ, публикации в западных журналах. В советское время нам за это платили чеками, – вспоминал Виктор Николаевич. – У меня жена тоже химик, работала в области полимеров. Но вот уже двадцать лет здесь все стоит, а Запад ушел далеко вперед. Да-да, отстали! – кивнул он, отвечая на чей-то вопрос. – Навсегда!
– Ничего, вот скоро газ и нефть кончатся, и снова понадобятся химики! – пошутил Павел Иванович и по унылой реакции публики понял, что пошутил неудачно.
Шнурков пожелал тостуемому профессиональных успехов.
Выпили, закусили орехами.
– У меня сын работает в нефтяной компании, – продолжил свой рассказ Виктор Николаевич (Павел Иванович подумал, что интуиция не обманула, не попал с шуткой). – Машину недавно купил иностранную. Не помню марку, он их меняет каждый год… Давайте-ка еще выпьем!
Виктор Николаевич наклонился за бутылкой, и медаль блямкнула о бокал.
Пузо начал пространно и замысловато описывать достоинства Виктора Николаевича, а Павел Иванович подумал, что он сам, пожалуй, никогда не получит ведомственной награды.
Потом они аплодировали, вгоняя в краску виновника торжества, жали его широкую, сухую, слегка вибрирующую от волнения, кисть и закусывали орехами терпкое послевкусие и танины. Захмелевший Шнурков панибратски хлопнул Виктора Николаевича по плечу, а Пузо и Акулов соревновались в том, кто быстрее подольет ему в бокал. Одним словом, праздник удался! Расходились неохотно, поглядывая на часы, прикидывая как убить оставшееся рабочее время, жалея о том, что сегодня не пятница.
***
Утро следующего дня начиналось для Павла Ивановича как обычно. Он только-только разобрался с «текучкой» и набрал по внутреннему телефону Машу, предупредив, что ждет ее «для серьезного разговора» у себя в кабинете через полчаса. Девчонку следовало пропесочить так, как его самого в свое время… (Павел Иванович говорил: «…школили»). Пора-пора было ей уже браться за ум, избавляя свою писанину от глупостей, а его – от необходимости вымарывать их, ломая голову как это сделать! Он состроил в зеркале строгое педагогическое лицо, покашлял в кулак и, расхаживая по кабинету как павлин, начал грассировать, произнося слова с «р», словно распеваясь перед выступлением. В этот самый момент к нему и ввалились вчерашние собутыльники – Шнурков, Акулов и Пузо; последний так просто рухнул на стол, напугав хозяина. Все были с красными от натуги лицами.
– Ой, не могу! Ой, сейчас помру! – прошептал Пузо в ответ на немой вопрос Павла Ивановича о причинах эмоциональной экзальтации, пока двое других безуспешно пытались отдышаться.
– Нет-нет! От смеха не умирают! – еле выговорил Акулов.
– Да в чем, собственно, дело?
– Слышали ли вы, какую штуку сегодня утром учинил Виктор Николаевич? Какое коленце выкинул наш тихоня? – театрально отставив руку, вопросил Шнурков и, дождавшись когда двое посвященных снова стали загибаться от душивших их приступов дикого смеха, крикнул им вдогонку: – Заметьте, это я придумал! …Представьте себе, захожу я сегодня к нашему орденоносцу и торжественно сообщаю ему о том, что из министерства пришли документы о награждении его государственной наградой – Орденом Почета! Никто не ожидал, конечно. Но все-таки юбилей ведомства и его личный юбилей работы в нём – все одно к одному, вот его и наградили. В конце концов, почему у фигуриста Плющенко целых два, а у нашего Виктора Николаевича ни одного? Ну, он, разумеется, пошел вскачь на радостях-то! Тройной тулуп сотворил! Понимаю, говорю, восторг момента, но должен сообщить вам, Виктор Николаевич, что есть одна маленькая проблема. Поскольку вам Орден Почета вышел, то ведомственную медаль, которую мы с вами вчера обмывали, по правилам, полагается вернуть. Поэтому надо вам, дорогой мой, взять медаль в коробочке, пойти в приемную к нашему самому высокому руководителю и сдать награду, написав по всей форме отказную. Ну, он тут же при мне отказ и сгоношил: так, мол, и так, отказываюсь принять, не надо, заберите. Распечатал на бланке с гербом, подписал дрожащей рукою и… отнес!
– Бежал на полусогнутых! – захлебываясь смехом, сообщил Акулов. – Я сам видел!
– Это неудивительно! – комично нахмурив брови, выдал Шнурков. – Я же ему сказал, что все быстро надо сделать, потому что Орден могут сегодня же отозвать как невостребованный.
– Ой, ребята! Ой, хватит! Ой, помру! – стонал Пузо, катаясь по столу, суча своими лягушачьими лапками.
Выбрав, наконец, паузу между взрывами гомерического хохота, Павел Иванович, которого где-то глубоко уколола тайная иголочка зависти, осторожно поинтересовался:
– А что, действительно, Орден?
Все трое зашлись в новом приступе, а багровый Пузо засипел как перед апоплексическим ударом, упав лицом на руки.
– Павел Иванович, родненький, вы на календарь, что у вас на стене висит, иногда смотрите? – вытирая руками слезы, спросил Акулов. – Сегодня же первое апреля!
Они ушли, таща за собою по коридору шлейф беспечного веселья, размножающегося под хлопанье дверей кабинетов, по которым неслась как чума весть о попавшемся на удочку остряков наивном простаке.
Размышления Павла Ивановича, мысленно поставившего себя на место жертвы жестокого розыгрыша и вдруг прочувствовавшего всю глубину ее раздавленности, прервал неожиданный стук.
– Можно?
Это была Маша. …Русые волосы, голубые глаза. Хрупкая фигура ромашки. Она поняла, что грядет разнос и, с наивностью молодости, не умеющей еще ощетиниться слабой шерсткой не заросших хитином цинизма иголок, просто вошла, горько вздохнула и опустила глазки. «Начинайте уже ваш серьезный разговор. Только не мучайте долго».
– Вот что я вам хотел сказать, Маша… (Павел Иванович встал, загородив спиной настенный календарь, и с удивлением заметил, что слышит в ушах удары собственного сердца, растущая частота которых не способствовала связности речи) Кхм… Маша! Мы, э-э, давно работаем вместе! Э-э. Пора покончить с субординацией! Как вы считаете? – и не дождавшись ответа, отчаянно выпалил: – Что вы делаете сегодня вечером?!
– Сегодня вечером я совершенно свободна! – ответила Маша; на ее лице показался легкий румянец смущения, смешанного с удивлением оттого, что мечты, оказывается, иногда сбываются.
Она обернулась в дверях и подарила через плечо удивительную, слепящую улыбку, а он, вновь оставшись в одиночестве и едва придя в себя, сорвал со стены календарь, наивно полагая, что уже завтра День дурака закончится, а начавшаяся сказка – никогда!
Слуги слуг
Секретарь заместителя председателя облдумы Оксана на цыпочках подошла к двойной двери, отделявшей официальный мир приемной от покоев с диванчиком, мини-кухней и личным клозетом. Мощный храп Табакова, сопровождавшийся характерным придыханием со стоном, убедил ее в том, что шеф готов. Свалить великана смогли две бутылки виски с невнятной закуской под непрекращающийся поток поздравлений. Ходоки с подарками шли с самого утра, и с каждым нужно было выпить.
Столы ломились, но Табаков всегда ел мало, наверное, поэтому и выглядел в свои пятьдесят на все сто: рослый, широкоплечий, полнотелый будто литой, длинноволосый брюнет, с аккуратной боцманской бородой поверх иссушенной морскими ветрами задубелой кожи лица. В думе его за глаза звали «Пиратом». Он и правда был капитаном до той поры, пока в стране не завертелась рыночная свистопляска, и думающие о будущем романтики принуждены были заняться пошлой прозой жизни. Вот и этот персонаж произведений Александра Грина десантировался в жизнь прямо с палубы своего парусника, оставив стихию рей, бом-брамселей, марселей и гротов ради удовольствий ростовщика – ставок, акцептов оферты, депозитов и маржи. Море стало хобби. Его следы пятнали стены пенящимися потоками с гравюр известных японских мастеров, смотрели из рамки под стеклом пожелтевшими картами де Бугенвиля, вызывали восхищение огромной, собранной своими руками моделью фрегата «Паллада».
Свой семейный корабль Табаков мужественно увел от житейских бурь в тихую гавань в США, оставив на родине кормящий семью немаленький бизнес и себя в качестве лояльного режиму аманата. Не просто близкого к власти, но пребывающего внутри нее! Хотя и в роли наиба, как, по восточной традиции, он сам называл свою должность облдумского зампреда.
Даже сейчас, лежа на диване в позе эмбриона с закинутой на спину селедкой галстука он выглядел прекрасно в глазах обожавшей его секретарши. Этот морской волк (нет, Лев!) с хриплым прокуренным голосом и голубыми, просоленными океанскими далями глазами умел тронуть женскую душу, и Оксана, безусловно, была одной из тех тронутых, тайных, платонически-обреченных воздыхательниц колоритного руководителя.
– Спит! – сказала она, обернувшись. – Заходите.
В кабинет Табакова гуськом вошли люди. Осторожно, смущаясь, боясь произвести громкий звук, но это было лишним. Капитан спал богатырским сном, что подтверждал его ровный храп.
Первыми шли секретарши соседних приемных, обслуживавших прочих зампредов – Маша и Юля. За ними двигался начальник отдела сопровождения официальных мероприятий Игорь, статью и манерами, всей своей дородной фактурой удивительно напоминавший какого-то камергера елизаветинских времен. За ним семенил худой, длиннорукий, с большой головой и глазами навыкате в роговых очках, передвигавшийся нелепой прыгающей походкой пенсионер Виктор Николаевич, занимавший должность консультанта. Была еще парочка референтов, кто-то из хозяйственного отдела. Замыкал процессию личный помощник Табакова, Павел Юрьевич или просто Паша – юркий сорокалетний субъект, историк по образованию. Он тихо прикрыл за собою дверь и, оборотившись, сопроводил широкий барский жест шепотом:
– Господа! Прошу к столу!
– Не бойтесь! Банкет санкционирован, – прошептала Оксана. – Шеф, когда еще в сознании был, сказал: «Вон сколько всего осталось. Зови аппарат. Чтоб не выбрасывать».
Из-за двойной двери снова донесся капитанский храп. Гости опасливо оглянулись и начали рассаживаться.
Снедь была местами тронута, в салатах беспардонно торчали вилки. Пока Паша быстро раздавал присутствующим одноразовую посуду, Оксана взяла с тарелки пирожок, но он оказался надкушен, и она с милой улыбкой заменила его на другой – точно такой же. Маша и Юля щипали хозяйский виноград. Виктор Николаевич облюбовал початую бутылку и уже наливал в рюмашку на ножке (один дринк) сановитому камергеру Игорю, который одобрительно кивал. Остальные оперативно набирали в тарелки все, что было под рукой. Побывавшие здесь до них VIP-гости Табакова не столько ели, сколько закусывали: обошли вниманием удивительные хрустящие, похожие на пирожные, маленькие корзинки с оливье, игнорировали блюдо с канапе и целую россыпь пирожков с различными начинками и совершенно, к вящей радости женской части аппарата, не притронулись к сладкому. Теперь все это богатство пошло в дело под бодро откупориваемые коробки с соком. Особое внимание мужской части привлекал алкоголь.
– Чивас ригал, – прочитал Виктор Николаевич и облизнулся.
За напитком со знаменующей чье-то совершеннолетие выдержкой уже тянулись рюмки и пластиковые стаканчики.
Впрочем, некоторые предпочитали коньяк.
– Ничего что армянский, его теперь французы делают! – ободрял присутствующих Паша.
Оксана на правах мажордомушницы предлагала дамам фрукты.
Со всех сторон бодро чавкало, замаривая «червячка».
Когда голодная суета улеглась, раздался тонкий стук вилочкой по фужеру.
– Виктор Николаевич, нужен тост! – негромко, но весомо сказал завотделом Игорь.
– Тост! Тост! – поддержали остальные.
Пенсионер-консультант встал, держа в руке рюмку с «чивасом».
– Друзья! (Его речь внезапно прервал храп) …Друзья! – повторил Виктор Николаевич шепотом. – Мы просто обязаны выпить за здоровье юбиляра! Хорошего человека, отличного руководителя, с которым нам выпало счастье совместно работать. И пусть в документах он часто называется просто «зампред А. Ф. Табаков», в реальной жизни, далекой от правил документооборота, он – Человек с большой буквы «Ч»! Большой души личность!
Все дружно чокнулись, включая тех, кто пил сок.
– Спасибо, Виктор Николаевич, за теплые слова! – отозвалась Оксана. – Мой начальник, в самом деле, такой человек! Такой человек! Эрудит! Я учусь у него. Каждый день узнаю новые слова. Вот, например, чем отличается фор-марсель от грот-марселя? А деривативы от РЕПО? Хи-хи! Я этого и сама пока не знаю, хотя шеф говорит, что «проще пареной репы». Потом спрошу… А еще ют, рундук, фордевинд, аваль, цессия! Правда, интересно!?
Мамзели Маша и Юля одобрительно загалдели, насколько это позволяла им соблюдаемая звукомаскировка.
– Да спит он, вырубился! – ободрила их Оксана.
– …Эрудит и бонвиван! – продолжил тему юбиляра помощник Паша. – Бывает, пишу ему доклад, а он подойдет сзади, хлопнет по плечу и скажет так, по-простому: «Точи, Пашка, мою элоквенцию!»
– А что это такое? – удивленно спросил завотделом Игорь.
– Красноречие, господа! Конечно, красноречие! – перевел сияющий Паша, набивая рот оливками.
Виктор Николаевич разливал желающим очередной «дринк», сопровождая свои ставшие плавными вследствие действия алкоголя движения неторопливым связным рассказом:
– …Намедни Табаков заходит ко мне в кабинет и говорит: «Разрешите, Виктор Николаевич, вас апострофировать!» Честно скажу, струхнул! Полез в словари и узнал, что это значит…
– Обращаться! Просто обращаться к вам! – радостно перебил его Паша, из которого по пьяни всегда вылезал профессиональный историк, страдавший недержанием желания покрасоваться бесполезными знаниями. – Амикошонство это фирменный стиль нашего бонвивана! Вон, Оксана знает…
Секретарша кивнула, глотая очередную бонбошку, и зашептала подружкам Юле и Маше:
– В самом деле, шеф такое иногда завернет своими морскими или биржевыми терминами! Вот, вчера звонит ему партнер. Слышу, говорят про какие-то акции. Вдруг наш как закричит в трубку, зычно так: «Срочно продавай! Они наиб -нулись!» Хочу подойти, спросить что значит, неудобно чувствовать себя дурой…
– …А я учил в школе французский, – сообщил завотделом Игорь. – Ами кошон. Что это? Свинская дружба?
– Панибратство! Безусловно, панибратство! – расплылся в улыбке балагур Паша. – Ах, до чего же приятно иметь дело с интеллигентными людьми! Все-таки личности нашего круга…
– Тянемся… Растем… Тоже с дипломами… Тоже не лыком… – поддержали остальные.
– Депутаты нам, конечно, не чета, – философски заметил Виктор Николаевич. – Слуги народа.
– А мы слуги слуг! – ухмыльнулся Игорь.
Это замечание вызвало тихий, чтобы не разбудить начальника, смех работников аппарата.
– Нет, правда! Не боясь показаться банальным за этим столом, хочу сказать, что ум и широта, демократичность взглядов моего руководителя делают его принадлежность к особой породе людей неоспоримой! – воскликнул набравшийся Паша.
Все одобрительно зашумели.
– Тихо вы! – вдруг цыкнула на них Оксана, и в кабинете мгновенно установилась гробовая тишина.
За двойной дверью на диване заворочался, постанывая, «Пират» «Капитан» зампред Табаков. Секретарша сняла туфли и беззвучно прошла в его будуар. Напрягая слух, можно было расслышать издаваемые ею тихие мелодичные звуки колыбельной. Скоро храп возобновился с новой силой, и Оксана вернулась.
Выпили за элиту.
Пора было потихоньку расходиться. Паша повертел пустую на две третьих бутылку коньяка и сунул ее себе под мышку. Оксана прибрала остатки «Чивас ригал». Остальные довольствовались конфетами, которыми, не смущаясь, набивали карманы.
– Должен выразить вам признательность! …За приятно проведенное время! …Польщен! – сумбурно, по-брежневски выдавил из себя хорошо налившийся камергер Игорь, обращаясь к «хозяевам» халявы Оксане и Паше. – …На следующей неделе у нашего шефа …ик …день рождения, так что… Милости просим! Будут лучшие люди аппарата! …Почтите присутствием!
– Между прочим, ожидаются устрицы и белое вино! – подхватил его мысль Виктор Николаевич.
– Ой, я их страсть как люблю! – захлопала в ладоши Оксана.
– Отказы не принимаются?! – игриво осклабился Паша.
– Отнюдь! – замотал хмельной головой завотделом, что означало категорическое «Нет!»
Марийский лес
Мелочь порою играет в нашей жизни определяющую роль. Нельзя сказать, что человек раб привычек, но вода точит камень, и если каждый день ему понемногу внушать, что белое – чёрное, а чёрное – белое, то скоро будет очень сложно не шарахнуться от белоснежной кошки, переходящей дорогу… Ваня Поплавков рос в семье, где было принято складывать мелочь в большую копилку из бересты. Каждую субботу Ваня получал от матери двадцать копеек, а то и целый полтинник, чтобы услышать звонкое блямканье опускаемого в щель металла о металл. И как упоительно было осознавать, что из этой мелочи, годной только для покупки марок в «Союзпечати», у него неделя за неделей складывается велосипед (велик или педик) – одно колесо, второе, руль, звёздочки, цепь, сиденье, качок. Но всё внезапно переменилось, когда однажды Ваня обнаружил, что копилка имеет двойное съёмное дно. Столкновение с реальностью, одно из многих последующих, привело к переоценке ценностей. Иван вдруг осознал, что любая мелочь может быть изъята и пущена в оборот помимо его воли, как, впрочем, и то, что мелочь может быть вброшена кем-то ещё, подтверждением чему была горсть болгарских стотинок, обнаружившихся среди советских копеек и совершенно непригодных для покупки велика-педика. Возмужав, Поплавков обнаружил, что мелочь имеет свойство обесцениваться, вплоть до того, что исчезает смысл в её накоплении. Что она бывает как «деревянная», так и с Кеннеди на аверсе. А ещё он узнал, что мелочь можно сшибать, чем и занимался с третьего курса, а она то шла в руки, то не давалась, то свободно конвертировалась… В конце концов, Поплавков завязал с экономическими экзерсисами. Он понял, что «мелочь» как философская категория при правильном подходе способна вытянуть из малого великое. Главное – не размениваться! Словно гадалка карты он раскладывал на рабочем столе своего сознания пасьянс из фактов. Каждый год его жизни, каждый месяц был нанизан на шампур времени и имел собственный вкус, цвет и запах. Он помнил аромат пропитанного дождём леса в 1994-м, пахучую копчёность торфяных пожаров 1995-го. В 1996-м голова пьяно кружилась от свадебного счастья, а в 1998-м – гудела от похмелья развода. Миллениум остался кремовой розочкой на пульте популярной радиостанции, где Иван вёл собственную программу. Лишь к концу 2009-го, прожив нескучное десятилетие среди «богэмы» и проектов в журналистике, Поплавков нашёл себе «гавань», к которой, как он теперь понимал, жизнь-эквилибристка подталкивала его все эти годы. Мелочь сыпалась цветными стекляшками в калейдоскопе судьбы, намекая, зазывая, пророча, пока, наконец, не случилось это…
Его порекомендовали.
Он надел костюм и галстук, чтобы сначала впитать удушливые цветочные духи первой шефиссы в пресс-службе министерства, потом – холод мрамора и кондиционеров Федерального Собрания. И, наконец, в вожделенном финале, уединиться в собственной, пропитанной запахом кофе комнатке в здании на Старой площади. Больше не надо было бежать, изображая щенячий восторг, туда, где ссыпали больше мелочи и больше забот. Ему казалось, он нашёл своё место в жизни, где можно спокойно дожидаться старости, тренируя мозг на благо руководства и в собственное удовольствие.
«Cogito, ergo sum. Всё остальное труха».
Шло время, росло благосостояние. Мелочами жизни стали казаться последствия романов, помятая машина, кредит на квартиру. Так называемые «болотные» события, едва встряхнувшие его собственное уютное «болотце», представлялись не глотком свободы, а пустотой пузыря, поднявшегося со дна в мутной воде. Поплавков не был змеей или жабой, он был функцией. Его окружали неглупые люди, среди которых он слыл докой, ибо успешнее других работал с идеями, производя слова и смыслы.
Поплавков был спичрайтером. Одним из тех великих неизвестных, кто, сидя за ужином, случайно ловит краем уха фразы из телевизора, узнавая свои мысли, считываемые «диктором» с листков формата А5. Вопреки расхожему мнению, текстовки выступлений первых лиц пишут не коллективы авторов, а отдельные авторы, потому что коллективы всегда грешат стилистическим люфтом, неизбежным при отсутствии единого источника мысли. Обитателям нулевого километра отлично известно, что в уста тех, кто первее первых, не вложишь зашарашенный на драм-машине шлягер. Им нужен живой хит! Им нужен живой автор! На этом и специализировался Поплавков. С детства привередливый к мелочам, с феноменальной памятью пятидесятидвухлетний Иван Сергеевич за годы оттачивания мысли о кремлёвские стены так набил глаз и руку, что стал незаменимым. Но даже гении, осоловев от чиновной и книжной зауми, нуждаются в эмоциональной подпитке. Одни погружаются в пучину греха, другие ищут приключений. Поплавков по-русски уходил в запой.
В тот роковой день, 7 октября 2024 года, с утра зарядил мелкий дождик. Будильник прозвенел как обычно, но Поплавков встал много позже. Обернулся простыней и направился к холодильнику, впервые за неделю трезво глядя по сторонам и дивясь запущенности своего холостяцкого быта. Достал холодное пиво, отхлебнул из горлышка. В ванной стошнило. Из зеркала на него пялился некто с отёкшей рожей желтушного цвета и спутанными прядями бесцветных, жёстких как рыболовная леска волос. Поплавкову не нравилось физическое увядание. Его личность давно конфликтовала со временем, и этот конфликт, между прочим, рождал особый вид страсти, игру с огнём, волновавшую кровь лошадиными дозами адреналина, заставлявшую чувствовать себя молодым и сильным. Особый «наркотик» требовал постоянного увеличения дозы. И Иван Сергеевич её увеличивал, предаваясь роскошному наслаждению, леденившему сердце опасностью разоблачения, превращавшему нервы в натянутые струны…
На улице было безлюдно. Ветер вяло теребил верёвки огромных постеров, призывавших возрадоваться национальному празднику. По серому небу плыли гигантские разноцветные шары с портретом, смотревшиеся в октябрьских тучах как дирижабли из фильма «Оборона Москвы». Пиво приходилось пить из бутылки, завёрнутой в газету. Камеры легко идентифицировали личность, а огромные штрафы за употребление в общественном месте платить не хотелось. По этой самой причине недавно канула в Лету традиция «соображать на троих». Норма «больше трёх не собираться, дольше часа не стоять» была закреплена конституционно. Последнего педофила растерзали пару лет тому назад. Проституцию легализовали и обложили налогами. Маньяков делали добрейшими людьми, приговаривая к процедуре лоботомии-light к тихому ужасу представителей криминалитета.
Асфальт был пупырист и отвратительно ровен. Поскользнуться на нём было целой проблемой. Да и не асфальт это был, а какая-то дрянь с приставкой нано-. Вода по ней торопливо катилась в ливнёвку, держались только плевки и жвачка. Иван Сергеевич смачно плюнул и, почувствовав позыв к мочеиспусканию, подумал до чего же хуже мы стали жить, если даже здесь, в убогом пригороде, ему приходится искать укромное место для удовлетворения естественных природных нужд.
– Закурить не найдётся?!
Неожиданный вопрос заставил забрызгать ботинки.
– Курить теперь себе дороже! – бросил Поплавков, торопливо застёгивая ширинку.
Позади него стоял немолодой, волосатый, бородатый, слегка «датый», бомжеватого вида помятый субъект в сером плаще, наброшенном на несвежую майку. Руки в брюки. Правая ступня в отчаянно просящей каши кроссовке стыдливо заведена за левую. «Если бы такого принёс аист, родители забрали бы аиста», – подумал Поплавков. Глупая шутка была тут же положена в дальний уголок сознания до ближайшей сопроводительной речи к поездке в роддом, хоспис, перинатальный центр, на съезд неонатологов. Клиент требовал текстовку на все случаи жизни, и это истощение августейшей фантазии, отчасти, было на руку Поплавкову…
Мужик нагло пялился и, похоже, не собирался уходить. Тогда Иван Сергеевич тоже вперил взгляд в незнакомца, полагая, что и такой опыт общения как-нибудь потом будет полезен, и стал смотреть на него, как исследователь смотрит на бабочку, могущую по ошибке принять профессиональный интерес за расположение. И невдомек ей, что, пока одна рука разглаживает крылышко, в другой уже занесена булавка… Этот «махаон» весь состоял из красноречивых мелочей: оторванного хлястика, прожжённого в двух местах рукава, татуировки на запястье со следами попыток её сведения, сломанного носа, морщин через весь смуглый лоб.
– Поплавков? Ты?
Иван Сергеевич на всякий случай улыбнулся, изо всех сил стараясь сообразить, с кем говорит. Теперь он был бабочкой.
– Чё ты лыбишься! Это же я. Пашка. Павел Александрович Чеснаков. Тридцать лет не виделись, да? Дай обниму тебя!
Поплавков сумел уклониться от навязчивых объятий бывшего одноклассника, пахнущего не то козлом, не то перегаром, но получил сильный дружеский удар кулаком по спине.
– Как сам? – робко спросил Поплавков, ломая голову, о чем бы поговорить. – Погода-то сегодня…
– Погода дрянь, а я нормально! Наслаждаюсь бездельем! А вообще играю на похоронах и свадьбах. В последнее время всё чаще на похоронах. Дую в трубочку! (Павел Александрович достал из кармана нечистый носовой платок и, развернув, продемонстрировал инструмент). Знаешь что это? Дудук! Душа абрикосового дерева! Успех ошеломительный! Народ рыдает.
Экс-одноклассник извлёк из дудки несколько протяжных звуков, которые не впечатлили Поплавкова, и хитро подмигнул:
– Ты, я слышал, пошёл в гору? (Чеснаков закрыл пальцем не ту дырку и дал «петуха».) Кстати, почему не во фраке? У шефа твоего вроде день рождения! С утра в эфире трескотня… (Чеснок негромко, но как-то очень объёмно и оскорбительно задудел, заставив засомневаться, откуда выходит звук) Не позвали за стол?
– Звали меня! – соврал Иван Сергеевич (Чеснаков продолжал мучить дудук, а Поплавков вставлял фразы между гудками, будто оправдывался) – …Вообще 72 не юбилей… Человек в возрасте… Посидит по-семейному… Отметит в узком кругу…
– Ты кем там у него? По какому профилю?
– Я? По словам и смыслам.
– И что, за это платят?
Вообще-то говорить о работе вне работы было табу. Но Ивану Сергеевичу сейчас было наплевать на подписки о неразглашении, которые он, между прочим, давал. Он вдруг разозлился из-за того, что этот покрасневший от натуги, больше похожий на стеклодува, чем на музыканта, алкаш, выставил его хозяйской шавкой. «Уникальный специалист! Интеллектуальная элита! – думал о себе Поплавков. – А «это», стоящее передо мною, скорее всего, быдло. Хотя какое ловкое! Булавкой точно между крылышек! Но если смотреть шире, то Чеснок – часть моей аудитории. Воспринимает, пусть и через посредника, мои мысли! Он тоже «народ»!»… Иван Сергеевич и под пытками не сознался бы в том, что народ, не как нечто абстрактное, а как живой организм, является ему во сне зелёной желейной субстанцией с синими венками-прожилками, вздрагивающей от прикосновений тёплых рук и колышущейся на манер заливного в общепитовской тарелке. Иногда он был похож на здоровенный кусок сырого мяса, дышащий непонятно чем, под кожей в гематомах, с отвратительными мелкими волосками, липшими к руке шефа, облачённой по самый локоть в резиновые перчатки ветеринара-осеменителя. «Народ» было жалко, но прикасаться к нему не хотелось. Он сам приходил или присылал письма, в которых расписывался в лояльности и что-то просил. Но сейчас следовало доказать ему свою состоятельность.
– Платят за мастерство, которое не пропьёшь! Вот как, к примеру, назвать оппонента «пустым местом»?
Чеснаков, не задумываясь, употребил слово из словаря обсценной лексики, прозвучавшее так естественно, что язык не повернулся бы назвать Павла Александровича «быдлом».
– Хм! А так, чтобы не нарушить этикета и протокола? …Не можешь? Учись! …«К парламенту подъехало пустое такси. Из него вышел имярек», – пафосно произнёс Иван Сергеевич.
– Красиво! – согласился Чеснаков – «Сопли жевать» тоже твое? …Ясно, отсебятина. Ну, не всё же Черчилля цитировать!
Они рассмеялись одновременно. Выпитое накануне и IQ Чеснакова сделали своё дело. Притворяться больше не было нужды, как и признаваться прилюдно, что ты мелкая сошка.
– Ну, здравствуй что ли, Дудук?!
– По пиву, старина?!
Две фигуры, одна в бейсболке и джинсе, другая косматая, закутанная в драный плащ, плыли по тротуару под навязчивым беззвучным дождём. На фонарных нано-столбах вдоль нано-дороги с двух сторон за ними следили огромные улыбающиеся щиты-портреты. Лицо на них было молодо и страшно далёко от понимания душевных движений двух стареющих россиян.
Дошли до фальшивой пальмы, светящейся неоном и укрылись от непогоды в кафе. Посетителей было мало. Студент-ботаник перекусывал за стойкой, водя пальцем по планшету. Две беженки восточного вида, в платках и чёрных юбках в пол, сидели за столиком с чашками дымящегося кофе и пирожными на блюдце с узорчатыми салфеточками, о чём-то чирикая по-арабски. Чеснаков завёл разговор про материальные трудности, но Поплавков попросил его не париться. Ему хотелось чего-то настоящего, нерафинированного, без толстого слоя субординации, толерантности и фарисейства. И еще очень хотелось выпить. Официант принёс им четыре кружки тёмного пива и корзину ужасных сушёных осьминогов, заказанных Чеснаковым. Сделали несколько больших глотков и осмотрелись. Они находились внутри аквариума, залитого снаружи дождевой водой по самую вывеску. Официант разглаживал креветочные усы. Вьетнамка-гуппи в яркой униформе орудовала шваброй. Студент по-рыбьи шевелил выпученными глазами. Девицы-цихлиды хомячили круассан.
– Давно так не сидели! – сказал Павел Александрович, снимая пену с усов. – Хорошо, но всё-таки не как раньше.
– Раньше и трава была зеленее, – согласился Иван Сергеевич.
– Я не про то. Я про вкус свободы.
– Той, которая «осознанная необходимость»?
– Не трепись, буквоед! Не в обществе «Знание»! – одёрнул Чеснаков, поедая ужасного осьминога. – Лучше скажи, когда свободу вернут?! Честно! Мы же с тобой, помнишь, в 1991-м на баррикадах Ельцина защищали! Желторотые… (он употребил бранное слово) …Знал, что ты, Ваня, первым сдуешься! Понял осенью 1993-го, когда ты не пошёл к Белому дому, а я пошёл… Я ведь, Ваня, за свободу в Новороссии два года кувыркался. Смотри!
– Не надо, Паша!
Но Павел Александрович уже задрал плащ и майку. Его пузо было волосатым как у медведя, а на боку виднелся шрам такой величины, будто Чеснок был куском копчёной колбасы и от него в этом месте отрезали ломоть. Поплавок глянул мельком и сунул глаза обратно в кружку. Спрашивать, на чьей стороне воевал одноклассник, почему-то не хотелось.
– Свобода, она та ещё сука! – продолжил Чеснаков. – …Помнишь нашу истерическую историчку, выставившую меня из школы за Солженицына? Ту, которая потом уехала в США на ПМЖ? Это я теперь понимаю, что мы с ней просто играли свои роли, и знать не знали, что очень скоро героями нашего времени будут не Ленин и не Сахаров, а его величество фарцовщик! Вот ты знал, как копеечку добыть, а у меня были другие интересы. Помню, один продвинутый парень дал послушать кассету, переписанную потом тысячу раз и затёртую до состояния сплошных помех. Тогда в мою душу как в благодатную почву легли семенами аккорды и гармонии, сплетённые с неровными словами в единый ритмический ряд, заставлявший сердце биться сильнее! Эстетика панельных десятиэтажек, вытоптанных скверов, папирос и портвейна была моей! Можешь заклеймить меня адептом звуков гопоты, но «Группа крови» ИМХО остаётся вершиной отечественной рок-музыки! И когда на концерте в «Олимпийском» бутуз с раскрашенным марганцовкой и зелёнкой чубом орал мне в ухо «Виктор Цой, лучше не пой!» («Это был я!» – вспомнил Иван Сергеевич), я дал тебе в лоб, Поплавок, хотя ты был мой лучший друг! Знаешь, вся ваша политика – возня навозных жуков! Самое страшное событие произошло в августе 1990-го, когда царила тишь да гладь. Спокойная ночь вздыхала хлюпаньем адской лавы будущих катаклизмов, а я сидел и плакал. Потому что умер полубог! («Цой разбился», – догадался Поплавков). Помянем!
Они заказали коньяку. Выпили не чокаясь.
Чеснаков достал дудук и наиграл «Спокойную ночь». В этот раз звуки показались Поплавкову божественными.
«Крыши домов дрожат под тяжестью дней.
Небесный пастух пасёт облака…»
Пашку здесь, по-видимому, знали. Официант улыбался и одобрительно кивал. Мусульманки в платках показывали в их сторону. Даже студент оторвался от планшета. Когда музыка стихла, раздались жидкие аплодисменты.
Чеснок встал, поклонился, с улыбкой мага-заклинателя змей отёр дудук носовым платком и продолжил свой монолог:
– …Лет десять тому назад один депутат заявил, что Цой был агентом ЦРУ. И что-то во мне произошло. Давно забытый герой с осыпавшейся плёнки в кассете вдруг обрёл плоть и кровь! Депутат был милый человек, молодой и упитанный. В те времена, когда мы с тобой слушали голос из «Романтика», он, наверное, рос себе розовощёким пупсом, понятия не имеющим о политической педерастии. И вот теперь он воскрешал из небытия мёртвого героя, чтобы сделать его врагом нации. Лепил Голема, не будучи каббалистом, а лишь мечтающей козявкой, гадящей на медийном поле в попытке сдвинуть ландшафты. И, ты знаешь, что я понял тогда? Что я, заморенный бытом, надломленный неудачным браком, растративший себя, метавшийся два десятилетия между работой по найму и собственным делом в безуспешных попытках разбогатеть, тем не менее, в душе всегда оставался одним из тех шестнадцатилетних, для которых Цой был небожителем! Я понял вдруг, что если сегодня эта мразь покушается на Виктора Робертовича, то завтра они придут за Владимиром Семёновичем!
Они выпили ещё.
– In vino veritas! – поморщился Павел Александрович. – …Помню, я подумал тогда: вот, у меня они отбирают «Кино», у отца отбирали «Битлз». Что они отобрали бы у деда? И вспомнил! В 1943-м они хотели оттяпать ему конечность! Он, в свои неполные восемнадцать, остановил мясника-хирурга с пилой, занесённой над плечом с красным от крови сержантским погоном, и попросил вырезать осколки, а не рубить висевшую плетью руку. Правда, у него тогда был весомый аргумент в виде патрона, досланного в патронник. Знаешь, его путь к свободе пролегал под звездой Иосифа Виссарионовича. И не мне судить его за это! Герои, даже мёртвые, всегда сильнее той зловонной мерзоты, которая наполняет собою медиа по воле гопоты, сидящей на ресурсах!
– Стоп, стоп, стоп! – замахал руками Иван Сергеевич. – Ну, ты анархист! Князь Кропоткин! Окстись! Проникнись актуальностью общественного договора! Что такое твоя свобода?! День открытых дверей в зоопарке, который всегда заканчивается трупами! Поэтому «здесь» и ставят клетки. А «там» (он тронул часы, чтобы увидеть стрелку электронного компаса и показать пальцем на запад) создают иллюзию, что тигры, хотя и в двух шагах, но безопасны для зайцев. Если ты считаешь тот мир более свободным только на том основании, что разделяющие индивидуумов клетки «там» не видны глазу, то ты должен признать его более лицемерным! И, если ты заметил, с годами наши клетки стали более комфортными…
Они взяли ещё бутылку коньяка, которая «ушла» под разговоры о природе свободы с пространными цитатами из Дидро, Руссо, Макиавелли и Хаусхофера, до которых оба оказались охочи.
Дискуссия продолжилась на воздухе, и опять они что-то пили.
– Твоя позиция мне ясна, – наконец, устало сказал Чеснаков. – Тебя бы с бабой моей свести, она бы тебя живо перековала.
– Перекуковала…
Ноги Поплавкова вдруг стали ватными.
– Стоять, рупор режима! – кряхтел Чеснок. – Вокруг камеры!
В этот самый момент Поплавков вспомнил, что пьёт уже неделю, почти не закусывая. Он вдруг потерял чувство времени, зависнув в блаженной патоке алкогольного небытия, в прострации, где не было ни проблем, ни забот, ни проклятых вечных вопросов.
– Либеро… Любе-ра-лы… Любера…
Ивана Сергеевича как следует тряхнуло, и он перестал бубнить.
– Любера! – мягко и даже любовно сказал ему в ухо голос Павла Александровича. – Эх и наваляли же они нам с тобой в Люберцах тогда, в 1987-м. Помнишь? Гады в клетчатых штанах!
Иван Сергеевич отходил от пьяной дрёмы сложно, его сознание продиралось сквозь тёплые заросли химической радости, заставляя припоминать детали и мелочи… Дождь. Улица. Кафе. Забор. Человек из прошлого. Чеснакофф.
– Паша! – обратился к другу Поплавков. – Какой сейчас год?
– 2024-й. Я рад, что ты вернулся. Только не блюй в салоне.
Иван Сергеевич упёрся лбом в стекло, за которым проносились огоньки. Его голова стала выписывать на прохладной поверхности виртуальную кардиограмму. Автобус был комфортным. Сиденье и подлокотники оставляли на ладонях тёплое вельветовое ощущение.
– Какого чёрта я здесь делаю?
– Едешь, – пожал плечами Чеснаков. – Чтобы поговорить о политике. И бабу я тебе свою покажу. …Извини, я взял у тебя немного мелочи. Без неё не пускали в метро. Зато теперь мы с тобой участвуем в акции. С либералами профессора Кальценбогена.
– В какой ещё акции?! – сморщился Поплавков.
– Ты спи! Приедем на место, разберёмся!
Но спать больше не хотелось. Автобус шёл по ночной трассе с крейсерской скоростью и дальним светом. Дорога была пуста, за двадцать минут не попалось ни одной встречной машины. Смартфон определил их точные координаты. Выходило, что они отъехали от Москвы на добрых пять сотен вёрст! Другие пассажиры тоже не спали, активно обсуждая что-то. Иван Сергеевич навострил уши, и до него стали долетать обрывки фраз.
«Прыгнуть в такт – это вам не Гагарина в космос запустить! Над Юрой-то весь отечественный ВПК корячился, а мы…».
«Социальные сдвиги по интернету планировать – это как со свингерами детей делать: где-нибудь да промахнёшься!»
«Представляете, я ему про «Силу бессильных» гавеловскую, а он мне в ответ: «Говённая ваша тактика, не пойдет!»
Поплавков не понимал о чём речь, и это ему не нравилось. Друг детства кемарил рядом, пустив обстоятельства на самотёк, но Ивана Сергеевича это не устраивало. «Сойти бы на ближайшей остановке», – с тоской подумал он и неожиданно сказал вслух:
– Эх, знать бы, куда едем!
– Известно куда!
Рядом с ним возник интеллигентного вида старичок. В одной его руке трепетал на неровностях дороги филигранный подстаканник с пакетиком чая. Другая сложилась в кулачок, куда собеседник, будто готовясь к длительной словесной баталии, осторожно покашлял. Иван Сергеевич поймал взгляд умных глаз, увеличенных линзами больших круглых «а-ля Гарри Поттер» очков. Старик был мал как гном, морщинист, худ и лыс. Его плечи покрывал плед с тканым лосем. Спьяну казалось, что к вам сошёл бюст Вольтера.
– Мы направляемся в точку G, – назидательно сказал он.
– Простите, куда?
– Упрощая, можно сказать, что в этом магическом месте сходится акупунктура Земли. При достаточной концентрации желания там воплощаются мечты. Поэтому мы едем туда с единомышленниками. Странно, но вас я не припоминаю…
– Я новенький! – нашёлся Иван Сергеевич. – Скажите, а что мы там будем делать, в точке G? Раскачивать лодку?
– Можно назвать это и так, – согласился гном, закатывая глаза от удовольствия; было видно, что предмет разговора интересен ему настолько, что он готов обсуждать его бесконечно. – Видите ли, по статистике, либеральные взгляды разделяют до десяти процентов населения. Конечно, свезти всех в одно место невозможно. Но малое количество может перейти в великое качество! Всё зависит от осознания людьми своей роли в церемонии… Да-да! Раскачать лодку! Как это верно! Правда, конструкция лодки м-м неясна. Я бы даже сказал, что мы, географически не чуждые вечной мерзлоте, плывём на айсберге. И если те десять процентов населения, о которых я говорил, условно перебегут на одну сторону, то глыба льда перевернётся, и всё встанет с головы на ноги. Тут важен кумулятивный социальный эффект, как я его называю… Вы, молодой человек, конечно, слышали о советско-китайском инциденте на острове Даманский в 1969-м. Именно тогда в КНР приняли программу «Возмездие». Её разработкой занимались лучшие умы, вооруженные тайными сакральными знаниями…
Поплавков начал что-то припоминать.
– Если миллиард китайцев дружно прыгнет по сигналу из Пекина, в Москве случится землетрясение? Вы верите в эту чушь?
– Она была темой моей диссертации! Видите ли, у каждого предмета есть своя частота колебания. Если эта частота совпадёт с другой, достаточно мощной, то возникнет эффект резонанса. По этой причине солдатам запрещают ходить по мостам строем. Были прецеденты! Вы, конечно, слышали про разрушенный мост близ города Анжур во Франции, Египетский мост через Фонтанку в Санкт-Петербурге, Такомский мост в Североамериканских Штатах… Принцип действия точек G основан на резонансах, но гораздо более мощных. Энергия «чи» проходит по тектоническим разломам, копится в точке G и ударяет со страшной силой…
– Вы что, собираетесь разрушить Москву?!
– Конечно, нет! Я же не сумасшедший. Я собираюсь разрушить страну! Да-с! Сменить государственный строй, – с ангельской улыбкой ответил гном. – Сегодня исторический день. Мы снова продемонстрируем действенность моей теории на практике!
– Снова?! – удивился Поплавков, – То есть, говоря вашим языком, «были прецеденты?»
– Конечно. В 1992-м. Но опыт оказался не слишком удачным.
Старика окликнули, и он, откланявшись, двинулся дальше.
– Профессор Кальценбоген! – шепнул пробудившийся Чеснаков. – Эраст Сосипатрович. Голова!
– Да он псих! – сказал Поплавков, повертев пальцем у виска.
Его снова услышали.
С соседнего ряда поднялась злая сухопарая дама с короткой мужской стрижкой, в блузе и джинсах, так плотно обтягивавших таз своей хозяйки, словно та хотела крикнуть на весь мир: «Смотрите, у меня нет яиц!» Глаза незнакомки метали молнии. Чеснаков заметил её движение и мгновенно превратился из лохматого льва в котёнка. Он испуганно вжался в кресло, пытаясь прикрыть Поплавкова одной рукой, как птица закрывает крылом от кошки несмышлёного птенца, и залепетал, с ужасом глядя снизу вверх на нависавшую над ними женщину как на посланца ада:
– Зоинька, заинька!
Но дама уже собрала всю свою желчь:
– Милостивый государь, а позвольте вас спросить! Безумны ли мы, или нас в этом убедили люди, которые потом с чувством выполненного долга пошли пить пиво и прикалываться над лохами, которых они так ловко и дёшево развели?! И не окажется ли потом, что тюремщики, находящиеся по ту сторону колючей проволоки, вдруг зададутся вопросом: «А по ту ли мы сторону?» Выставляя барьеры на пути других, власть загоняет себя саму в резервацию с условным названием «территория свободы разумных людей». И чем больше будет таких как мы безумцев, тем меньше будет территория их «свободы», она съёжится до колонии-поселения, потом до лагерного барака, в котором останутся совсем уж «свободные», клинически «свободные», щёлкающие зубами на нас, зэков, из-за своей колючей проволоки!
Поплавков насупился и промолчал.
Дама села на своё место.
Чеснаков ткнул друга локтем в бок:
– Видал! …Моя!
– Спишь с ней? – бестактно поинтересовался Поплавков.
– Что ты! Что ты!
Между тем, маячивший в проходе Кальценбоген уселся рядом с водителем на кресло экскурсовода, и включил микрофон.
– Минуту внимания! – раздался в динамиках его скрипучий электрический голос. – Считанные километры отделяют нас от точки G, которая, по моим расчётам, находится в месте пересечения прямых, соединяющих населённые пункты Поздеево, Роженцово, Щёкотово и Копытёнки. Объявляю готовность номер один!
Через десять минут они прибыли к месту назначения.
– Единомышленники! – снова заскрипел гном. – Автобус не сможет проехать по полю. Нам предстоит пройти триста метров в сторону леса. Одевайте свои резиновые сапоги, открывайте зонты, включайте фонарики! Идём цепью. Держимся за руки.
Они выгрузились из автобуса в ночь. Небо как саваном было затянуто плотной пеленой. За едва видимым полем угадывался перелесок. Кальценбоген в высоких до пояса рыбацких сапогах первым спрыгнул в кювет, вдохновляя остальных. Сначала их было человек тридцать, но потом подъехал ещё один автобус. И ещё один. Люди выходили на холод, ёжась под мелким, отдающим льдинками октябрьским дождём. Поплавков шёл вместе со всеми. Его новые итальянские ботинки быстро превратились в сплошной ком грязи. «С ГЛОНАССом в руке, с Кальценбогеном в башке». Большинство шло молча, шаря лучами карманных фонарей по жухлой траве. Некоторые переговаривались, кто-то тихонько пел.
Перед лесом открылась лужайка, на удивление сухая и чистая.
– Рассредоточиваемся! – скомандовал Эраст Сосипатрович, вещая через миниатюрный мегафон. – У нас есть восемь минут до времени X, в которое начинает действовать точка G. Как договаривались, по моему сигналу! Прыжок на команду «И – раз!»
Минуты пробежали быстро.
– Внимание! – скомандовал Кальценбоген. – Начинаю обратный отсчет. Девять, восемь, семь, шесть, пять…
Поплавков взялся за руки с теми, кто стоял рядом, став звеном единой живой цепи, замысловато оплетавшей всю поляну. Было удивительно, что ему нашлось место в этой довольно сложной цепной структуре, где, казалось, всё было расписано и отрепетировано заранее. Люди разного возраста, пола, профессий, ориентации стояли, обратившись лицами на юго-восток, туда, где в серой пелене туч вдруг начали просвечивать звёзды.
– …Три, два, один. Поехали! «И – раз!»
Все дружно подпрыгнули и, приземляясь, ударили ногами о влажную землю. Поплавкову вдруг стало весело. Холод выветрил из головы хмель, а общее дело – непонятное, но завораживающе мистически притягательное – вызывало необъяснимую симпатию к окружающим. И даже чесноковская Зоинька-Мегера, вокруг которой тёрся её воздыхатель, показалась миловидной женщиной. Они прыгали, синхронно врезаясь подошвами в суглинок минуты три-четыре, пока вдруг не раздалась команда «Руки!» Мгновенно цепь разорвалась, сотни рук взметнулись вверх, носы потянули холодный ночной воздух. И почти сразу же, на выдохе, сотня глоток одновременно закричала на юго-восток, в сторону республики Марий Эл: «Ёлочка – гориииииииииииииии!!!»
«Мариии» – тихонько ответило им эхо.
Они проделывали это снова и снова, и каждый цикл пробуждал в душе Ивана Сергеевича странное чувство признательности. К Чеснакову. К Кальценбогену. К людям.
Вся церемония заняла не больше десяти минут.
– Точка G закрылась! – объявил профессор. – Уходим!
Возбуждённые совместным деланием, разгорячённые люди направлялись обратно к автобусам по раскисшему от дождя полю. Всех обуяло необъяснимое веселье, и только старик Кальценбоген, забравшись в салон, дремал под пледом, отогревая у калорифера промокшие ноги. Поплавков подсел к нему и тронул за плечо.
– Эраст Сосипатрович, неужели получится?
– Обязательно! – ответил профессор.
– Но ведь это же глупость. То, что мы делали.
Кальценбоген улыбнулся:
– Видите ли, в нынешних условиях для смены общественного строя встать между Роженцово и Копытёнками, крикнув в сторону священных лесов «Елочка гори!» объективно более эффективно, чем организовывать общественный протест с массовым выходом на улицу недовольных. Ведь у всех семьи, дети. Никто не хочет стать жертвой. Никто не хочет, чтобы кто-то становился ею. На пути свободы не должно быть жертв. Мы хотим перемен, а не потрясений. Вот новый тренд, под которым подпишутся все.
– Значит, сидим тихо, дуем в дудук?
Кальценбоген пожал плечами:
– Но вы же поверили. И вдохновились. …Молодой человек, случайностей и мелочей не бывает. Особенно в таком важном деле.
Иван Сергеевич задумался. Он хотел ещё что-то спросить, но увидел, что профессор спит. Осторожно подоткнув его плед, Поплавков удалился. Ему вдруг очень захотелось, чтобы профессор Кальценбоген, Пашка Чеснаков со своей бабой и все остальные, очень разные и похожие люди, проснулись завтра в другой стране.
На каждого спичрайтера найдётся бдительный редактор. Кто-то должен обуздывать авторскую фантазию и эмоции, хлещущие через край. Поэтому любой автор в этой профессии, хочет он того или нет, всегда работает в тандеме. Когда же речь заходит о первых лицах, то здесь любителям наломать дров совершенно нечего ловить, поскольку смыслы живут в тисках двойного, тройного контроля. Как пища, прежде чем попасть в уста государя, тестируется бесстрашными волонтёрами, так и слова – пробуются, разжёвываются, шлифуются целой командой смысловиков.
Так думают непосвящённые. В действительности, руководитель всегда предпочитает одного, личного спичрайтера, который у него в ряду персонала стоит где-то между парикмахером и водителем. Начальник тоже человек, он привыкает к стилю, оборотам речи, ходу мысли, который воспринимает как свой собственный. Обитатели вершин власти с годами начинают вести себя потребительски, не напрягаясь там, где есть шпаргалка. Но так ли это безобидно? Нет у нас гигиены слова, а ведь оно несёт мощнейший заряд! Может быть белым и пушистым, острым и солёным. Живёт, испуская флюиды смысла, пропитанные заразительной энергетикой. Если, конечно, автор пропустил его через себя, подарив ему «генетический набор» собственной души…
За годы Поплавков приблизился к клиенту настолько, что встал между бодигардом и женщиной-секретарём. Несколько раз его подпускали на расстояние вытянутой руки и даже позволяли говорить. Но чаще Поплавков молчал с каменным лицом, заливаясь внутри себя гомерическим хохотом. Он-то лучше охраны знал, что давно уже вошёл в плоть и кровь. Стареющему клиенту достаточно было открыть рот, чтобы Поплавков узнал в нём себя: свои мысли, свои шутки, своё отношение к жизни. Весь этот тончайший массив интеллектуальной материи замещал и, одерживая победу в естественной борьбе, вытеснял вовне личность заказчика. Несколько долгих лет потребовалось ему для постепенной, шаг за шагом, популяризации мысли о реставрации монархии, ещё недавно казавшейся сущим бредом. Он потихонечку менял Конституцию, собирая идейный каркас нео-абсолютизма, потакая честолюбию и извращённым понятиям о патриотизме. Риск был велик, захватывало дух! Однажды редактор узрел крамолу, о скандале доложили Самому… Уволили редактора. Поплавков получил прибавку к жалованию, а страна – новый национальный праздник. Шли годы. Поплавков повышал ставки в игре. Теперь он всё чаще заставлял помазанника говорить о позитивном традиционализме, а в юбилейной речи разразился тирадой о необходимости ослабления закрученных гаек. Из уст нео-монарха в условиях войны севера и юга, прозвучало сильно. Именно тогда Поплавков впервые позволил себе маленький трюк: без санкции, подобрав ключики к корпоративной спецсети, на свой страх и риск, заменил перед выступлением выхолощенный «текст для прочтения на трибуне» своим оригиналом, сочным и ярким.
…В ту роковую ночь, с 7-го на 8 октября 2024 года, за несколько часов до оглашения программной речи в Совете Федерации ему ничего не стоило дистанционно внести в неё несколько правок, что он и сделал. С замиранием сердца Поплавков писал о возвращении свободы слова, независимости судов, реабилитации политических заключенных. Он потерял страх, и эта потеря заставляла его создавать новую страну, несовершенную, но свободную, в которой было место и отчаявшимся пассажирам автобуса, вместе с ним сейчас прыгавшим и трясшимся на ухабах. С помощью проверенного фокуса, без санкций и согласований, по каналу спецсвязи с ноутбука личного спичрайтера клиент получил новый текст, что подтвердил мелодичный звуковой сигнал. Иван Сергеевич закрыл глаза и подумал, что вот сейчас собственными руками запустил начало конца. Или начало начала. Ему было плохо и хорошо одновременно. Пульс отдавался в барабанных перепонках, заставляя физически ощущать приближение перемен.
Автобус мчался сквозь темноту октябрьской ночи. Под яркими звёздами шумел волшебный марийский лес.