-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Серафина Пекова
|
|  Feelфак
 -------

   Feelфак
   Серафина Пекова

   С любовью к неточным наукам


   © Серафина Пекова, 2015
   © Серафима Михайлова, иллюстрации, 2015

   Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru


   Ангелы и аэропланы (АН-28)

   Ангелы и аэропланы
   На земле и в небесах
   Ангелы и аэропланы
   В твоих глазах, в твоих глазах
 В. Ткаченко, М. Кучеренко.
 «Ангелы и аэропланы»

   Иди ко мне
   Я подниму тебя вверх
   Я умею летать
 К. Е. Кинчев. «Ко мне»

   В аэропорту Наташу встречали двое – брат и его приятель, с которым она была незнакома и про которого знала только, что он Лешкин однокашник по Балашовскому училищу [1 - Балашовское высшее военное авиационное училище лётчиков.]. И что у этого приятеля есть вместительная машина. В нее-то, собственно, и планировалось погрузить весь Наташин громоздкий багаж – три чемодана и дорожную сумку. А свой престарелый «Сааб» Лешка вдребезги расколошматил за два дня до ее приезда, не вписавшись на скорости в поворот и отделавшись одним синяком на скуле. Всегда был везунчиком и шутил, что за свои тридцать пять – брат и сестра были погодками – не успел истратить даже половину дареных ему Провидением девяти жизней.
   – Как здоровье королевы? – спросил водитель, едва Наташа устроилась на заднем сиденье и размотала длинный шарф – день девятнадцатого сентября в Москве выдался не по-осеннему жарким и солнечным, хотя британские метеорологи обещали ему плюс одиннадцать и проливной дождь.
   – В порядке, спасибо зарядке, – неохотно ответила она. Дурацкий вопрос, дурацкий ответ. И не посмотрела на того, кто спрашивал, хотя отметила краем глаза, что он ждет ее взгляда в салонном зеркале заднего вида.
   – Юрка, не тронь святое, – хохотнул Лешка. – Систер бритишей в обиду не даст.
   – Да тот, кто их обидит, дня не проживет, я так думаю, – в тон ему ответил приятель, и машина мягко стронулась с места.
   Наташа, повернувшись к окну и прижавшись виском к нагретой кожаной спинке сиденья, сомкнула глаза и твердо решила не открывать их до самого дома – пусть думают, что она дремлет. И неожиданно для самой себя вправду вскоре задремала под негромкий разговор мужчин и еле слышный шепот радио. Как будто попала домой. Как будто чужая машина малознакомого человека могла стать ей хотя бы на время домом.
   Боль от разлуки – странная вещь. Чем дольше живет, тем становится сильнее. Стоит утихнуть в ушах звону от разрыва канатов, веревок и ниточек между когда-то возлюбленными, а теперь враждующими, воюющими, жаждущими отмщения «сторонами конфликта», и стороны эти слегка подостынут и отойдут – кто от гнева, кто от рева, первый призвук боли, бывает, припорхнет к тебе в грудную клетку раз и другой. Тогда она еще легкая, как бабочка, но острая и колющая под ребра при каждом маленьком вдохе-выдохе похлеще любой невралгии. И в этот самый начальный момент, чтобы отмахнуться от нее, надо больше двигаться. Мыть самой посуду, мыть самой машину, отнести, наконец, в химчистку пальто, ходить на работу, да, ходить пешком на работу от Бинг-стрит до самой Макензи Уолк. А еще бегать по утрам и таскать домой мешки с продуктами, которых никто никогда не съест, потому что тебя тошнит от еды. И тогда, может быть, не успеет накрыть тупой волной страха и отчаяния. Ужаса живого, отрезанного по живому от живого же. Если же застыть, задуматься, боль обживается и потихоньку выходит за ребра, растекаясь равномерно, разливаясь, расширяясь и захватывая собой все одеревеневшее от напряжения, уставшее от борьбы за существование тело, но не исчезает никуда и не слабеет.
   Обманчиво впечатление, что она отпускает ненадолго на время случайного тревожного сна – в момент редкой удачи, когда тебе удалось заснуть. Нет, она просто делает вид, что тоже задремала. И резко ударит наотмашь своей тяжелой когтистой лапой, стоит твоим векам дрогнуть, когда, лежа на боку, ты во сне захочешь спиной привычно опереться о бок спящего рядом мужа – именно в этой позе ты спишь наиболее глубоко и спокойно. Но мгновенно рухнешь в бездну пустой постели, где ты осталась теперь одна, и больная муть больной реальности снова вцепится в тебя мертвой хваткой. «Аааааааа», – тоненько заноет внутри кто-то маленький и жалкий, кого уже ни приласкать, ни защитить самой не получится, потому что это ты сама и есть.
   «А Наташку-то колбасит не по-детски», – грустно думал Леша, стараясь не смотреть на сестру с жалостью – не простит. Он первым понизил голос, как только заметил, что она прикорнула у окошка, и приглушил радио. Ему так хотелось протянуть руку и тихонько погладить ее по голове, убрав длинную челку со лба за ушко, но этим жестом он наверняка бы, как говаривала его бывшая теща, «открыл живот», а этого Лешка делать ни при каких обстоятельствах не хотел.
   «Боль от разлуки – странная вещь. Болит развороченное нутро оставленного, а нутро оставляющего тихонько подсасывает червяк виноватости, но боли в нем нет», – думала я, поворачивая налево у обветшалого деревянного креста, обозначавшего поворот в деревню Холмогорово. Здесь я собиралась провести свой запланированный родным отделом кадров сентябрьский отпуск, отменив предварительно поездку на Кубу с Валерой. Не обошлось, конечно, без выяснения обстоятельств, сподвигнувших меня принять такое необдуманное и разорительное для меня, голубушки, решение, и даже без небольшой истерики, на которую способны холеные, избалованные и не очень взрослые мужчины, лишенные надежды на красивое времяпровождение в красивом месте с красивой женщиной.
   Нет, я себе не льщу – я глянула мельком в зеркало и подмигнула сама себе, как мне показалось, задорно. Густая огнистая челка закрывала брови, природным изгибом которых я могла бы смело похвастаться, но красиво оттеняла холодный проблеск серого в нефрите глаз и нежный румянец, имеющий правильный персиковый оттенок исключительно на лице рыжих от природы, зацелованных солнышком в самый нос и в скулы. С Валерой, конечно, не очень хорошо получилось, но в последнее время мне изрядно надоело встречаться с ним глазами в любой отражающей поверхности, куда он заглядывал полюбоваться… собой, а я никак не могла найти повод для расставания. Сорванные отпускные планы – он не сможет мне этого простить. По крайней мере, мне очень хотелось на это надеяться.
   Мысль уехать из города замигала в моей голове спасительным маячком на грани яви и сна, кажется, сразу после Валериного обиженного демарша из моей квартиры. А по-настоящему уехать из города можно, только чтобы поселиться на две недели в старом бабушкином доме с резными наличниками на окнах, прикорнувшей под окном «залы» березкой и бегущей от крыльца к колодцу на заднем дворе заветной тропкой. Вспомнив об этом, я быстренько перепаковалась, повыбрасывала из багажа все купально-пляжное и добавила пару джинсов, несколько пуловеров и плащ на случай дождей. Немного задумалась над платьем в горошек – мелкая жемчужная россыпь на кофейно-черном фоне, узкий лиф и расклешенная юбка до колен. Как красиво бы она колыхалась в ритме румбы – неслышный длинный выдох – раз, неглубокий вдох – два, еще два довдоха – три, четыре. На что мне оно в деревне в сентябре? Но положила платье на плащ и решительно защелкнула небольшой чемодан.
   Проехав немного вперед, я притормозила. У подножья холма, словно не решившись подобраться поближе к деревне, замерла березовая роща. Сейчас она казалась светящейся – лучи уходящего в закат солнца будто бы медленным медом стекали с ее изжелта-медных верхушек и истончались ближе к земле, растворяясь в едва позолоченной зелени плачущих нежных веток. Дорога, уходящая мимо выстроившихся в ряд деревьев, шла в гору, к древним домам, большинство из которых были темными, почти черными, с редким вкраплением желтых и бирюзово-зеленых стен более новых строений. Ярко белели наличники на окнах, отражающийся в стеклах закат создавал такую яркую иллюзию пожара сразу во многих домах, что у меня на какое-то мгновение перехватило дыхание и панически заколотилось в горле сердце. Нервы ни к черту. Правильно сделала, что приехала. Деревенский воздух, парное молоко по утрам, вечерние прогулки к озеру… Покой. Тишина. Гармония неспешного существования.
   У ворот меня встретили бабушка и коза Дашка. Удивление Дашки было довольно прохладным и скорее вежливым (на самом деле она меня терпеть не могла), а бабуля от нежданной встречи расплакалась: «Что ж ты, Натуша, не сказала, что приедешь-то? Я бы блинков напекла, баню истопила, а то как тебя встретить-то?…» Как могла, утешила я бабулечку объятиями, поцелуями в любимые морщинки и уверениями в том, что две недели еще буду с ней, и успеются и блины, и баня. За это и получила скворчащей яишенки и тарелку малосольных огурчиков на ужин: «С дороги, с дороги-то как не поесть, Натуша, ну мордашка-то с кулачок, исхудала внучашка-то…».
   Чистая и всегда готовая к моему приезду постель была, несмотря на все мои протесты, перезастелена, и на имеющееся одеяло лег сверху вязаный плед – чтобы не замерзнуть внучашке ночью. Наскоро ополоснувшись в ванной («Да разве это мытье, без бани-то?..»), наевшись и предусмотрительно поставив под кровать кружку с водой – явно зажелаю обпиться после огурцов, я с тихим счастливым стоном вытянулась под одеялом в любимой позе лежа на животе, обняв обеими руками подушку и подогнув правое колено. Боже, какое блаженство – целая постель моя, и никто не привалится к моему боку во сне, и не будет тревожно всхрапывать мне в затылок, и пытаться забросить на меня горячую, волосатую, будто чугунную, ногу. Одна, во всей широченной кровати одна, и никому ничего не должна, ни одному мужику. Убежала в направлении, обратном колобковому бегству – от всех волков, медведей и зайцев в деревню, к бабушке. И спаааааать…
   Очнувшись от непонятного гула, Наташа сначала не поняла, где находится, и испуганно огляделась.
   – Тих-тих-тихо, сестренка, все свои, – Лешка улыбался, обернувшись к ней с переднего сиденья. Водительское кресло было пусто.
   – Выспалась? – ласково спросил он, протянув к ней руку и заправив за ухо длинную, упавшую на лицо челку. Не сдержался.
   – Где мы? – Наташа недоуменно смотрела перед собой и сначала не видела ничего, кроме открытого всем ветрам, покрытого травяным ковром пространства за сетчатой загородкой.
   Сощурившись, разглядела вдалеке «базу» – деревянный домик, несколько беседок, в одной из них группу людей, одетых в цветные комбинезоны – не поймешь, мужчины или женщины. И самолеты. Гул винтов одного из них, то ли собирающегося взлетать, то ли приземлившегося, и разбудил ее.
   – Лешка! Чокнутый! Куда ты меня притащил? Я только прилетела! Я домой хочу, я устала! – мгновенно осознав, что параноидально влюбленный в небо братец и его не менее полоумный приятель привезли ее на какой-то спортивный аэродром, взмолилась Наташа.
   – Чокнутый, согласен. Для тебя это не новость. Прилетела, знаю, сам встречал. Да разве в пассажирском это полет? Так, перемещение, – успокоительно говорил он, стараясь удержать ее взгляд и смеясь всем лицом – глазами, ртом, всеми своими тремя ямочками на щеках – одну точно стащил у нее: на его правой щеке примостились сразу две.
   Пижон-братец, пока Наташа спала, успел переодеться в лётный костюм – комбинезон с накладными карманами и куртку на молнии темно-синего цвета. Заметив это, она хмыкнула про себя: «Все-таки старше двенадцати лет они не становятся…»
   – А приятель твой где? – кивнула на пустое кресло Наташа.
   – Юрбан? Пошел с пилотами добазариваться, чтоб теперь они еще взяли тебя полетать, – говоря это, Лешка намеренно отвернулся и быстро открыл дверь, чтобы выйти из машины – слушать лондонское арго в исполнении сестры он явно не собирался. Как и менять свое решение впихнуть ее в заслуженный АН-28, чтоб отвлеклась от глупых мыслей и хотя бы на двадцать минут «настоящего» полета перестала себя грызть.
   Однако выслушать непереводимую игру слов Лешке бы и не пришлось. Спустя пару минут Наташа с несвойственной ей покорностью и молчаливостью тихо вышла из машины и, приблизившись, кажется, на цыпочках к брату, обняла его сзади, сцепив руки у него на животе и прижавшись к спине щекой между лопатками.
   – Спасибо, Леша, – еле слышно выдохнула она. И, наверное, заплакала.
   «Совсем плохая», – подумал он. А вслух сказал намеренно резко:
   – Да возьми ты себя в руки, наконец. Небо на землю еще не рухнуло.
   Небо. Небо действительно было на месте – вечное и прекрасное, накрывшее лётное поле зеленоватым в этот предвечерний час куполом. Ветер тщетно пытался поймать легкой перистой сетью облаков золотой шар осеннего ласкового солнца, которое отплескивалось от наступавших на него снежно-пенистых волн розовыми, оранжевыми, кораллово-красными сполохами, растворяющимися в небесной бирюзе и мяте.
   – Ну, вот что, спортсмены уже заканчивают прыгать, две партии осталось. Серега согласился взять девушку пассажиром. Лады, родственники? – вовремя подоспевший Юра спас совсем уже плачевную во всех смыслах сцену.
   Упомянутый Серега оказался крепким пожилым мужчиной с русым кудрявым чубом и задорно подкрученными усами пшеничного цвета, такими густыми и пышными, что при всей нелюбви к растительности на лице даже самых брутальных мужчин, Наташа залюбовалась ими, не скрывая удивления и восторга. Он казался богатырем из сказки, былинным Ильей-Муромцем, и ей думалось, что и люди, и техника должны ему покоряться с беспрекословной радостью – настолько спокойной мощью от него веяло. Такими в ее неистребимо-романтическом представлении были авиаторы начала прошлого века – бесстрашно карабкающиеся в небо зачастую «на честном слове и на одном крыле» с иронической улыбкой под роскошными усами.
   Между тем к самолету двинулись от беседки парашютисты – партия 12А, как огласил женский голос из динамика. «Тринадцатый номер здесь явно не любят», – подумала Наташа.
   – Не боитесь? – спросил Юра, наклонившись к ее уху.
   – Не боюсь, потому что не знаю, чего именно нужно бояться, – внешне спокойно ответила она, старательно вглядываясь в даль.
   – Ты, главное, систер, как парашютисты поспрыгивают, сиди ровно, вцепись в лавку. Не ходи за ними дверь закрывать! Да, и если кто из них перчатку обронит, не бросайся догонять, а то я тебя знаю, ты вежливая – веселился Лешка, вернувшийся в привычное для него шутовское настроение, едва ступил на поле.
   – В смысле? – почти уже испуганно переспросила доверчивая Наташа, всегда легко «ведущаяся» на шуточки брата, обращаясь не к нему, а к Юре, который своим доброжелательным вниманием внушал ей необъяснимое доверие.
   – Или как вариант: только спортсмены за борт – ты сразу в кабину к пилотам стремись, они не дадут вывалиться, – продолжал балагурить Леша.
   – Не бойтесь. Все будет хорошо, – очень тихо сказал Юра, осторожно взяв ее за руку. От этого неожиданного прикосновения Наташа на какое-то время будто бы оглохла: слышала только свое дыхание и нарастающий гул сердца там, где гудеть ему не положено – под левой ключицей.
   – Все будет хорошо, – повторил он, и в ответ ее маленький тревожный кулак в его теплой ладони доверчиво раскрылся, а у Наташи пронеслась в голове целая вереница мыслей, из которых зацепилась только испуганная фраза: «Я не хочу лететь одна».
   – Я не хочу лететь одна, – сказала она вслух.
   – А тебя одну никто и не возьмет, человек пятнадцать спортсменов еще набьются, – не поворачивая головы, ответил Лешка и ускорил шаг, решив что-то еще уточнить у пилотов.
   Наташа двигалась за братом след в след, не поднимая глаз от его кроссовок и не отнимая своей руки у Юры, но по-прежнему не смотрела на своего спутника, хотя он не отрывал глаз от ее лица. И от этого взгляда ей становилось так сладко… И волна чего-то теплого и густого поднималась внизу живота и замирала под ребрами. И губы сами растягивались в блаженной дурацкой улыбке. Странно, еще несколько часов назад она даже не знала, как его зовут, а сейчас он держит ее за руку, словно в задумчивости перебирая пальцы, и вовсе не кажется ей чужим.
   – Ну давай, дочка, поднимайся, – совсем по-отечески улыбаясь Наташе, Сергей, которого она мысленно уже прозвала Чапаем, указал ей на приставленную к двери в салон деревянную лестницу. «Вот тебе и трап», – подумалось ей быстро.
   Больше всего Наташа опасалась, что парашютистам, уже занявшим свои места в салоне, не понравится ее появление, и что они будут смотреть на нее приблизительно как моряки смотрят на женщину на борту корабля – то есть как на лишнюю деталь. Неодушевленную. Они, одетые в прыжковые комбинезоны, перевитые лямками ранцев, в лётных шлемах, с перчатками, очками и камерами в руках, все как один, казались ей людьми, собравшимися здесь по исключительной важности вопросу, не терпящими рядом с собой таких бездельных зевак, как она. В реальности спортсменам дела до Наташи не было – рассевшись на укрепленные по бортам салона лавки, они переговаривались между собой, проверяли экипировку, камеры. На нее никто особо не глазел, а та пара взглядов, которые она поймала, не говорили ни о недоброжелательстве, ни об осуждении. Ровное и объяснимое человеческое любопытство к незнакомому существу. Не более.
   Проведя ее через салон, Чапай передал Наташу вежливому улыбчивому мальчику лет двадцати с небольшим, назвавшемуся Вадимом, который показал ей место пассажира – в салоне у стенки кабины пилотов была приставлена обычная деревянная табуретка, снимавшая с полета весь лоск героической опасности своей неприкрытой принадлежностью к предметам кухонной утвари. Наташа даже фыркнула про себя смешливо, внешне стараясь оставаться серьезной и собранной.
   – Главное, ничего не бойтесь. Сейчас шумно, а скоро будет совсем шумно и страшно. Но вы не бойтесь, потому что потом будет красиво. Держитесь здесь, – Вадим положил Наташину руку на притолоку двери в кабину пилотов. – И смотрите сюда, – показал он на прямоугольный, с закругленными углами иллюминатор за ее спиной. Еще раз повторил:
   – Не бойтесь. Будет очень красиво. Да, и чтобы не заложило уши, дышите глубоко, с открытым ртом, или сглатывайте перед вдохом, – последние слова Вадим почти кричал, наклонившись над Наташей, потому что двигатели работали уже на полную мощь, и начался разбег.
   «Интересно, все на самом деле так страшно или я выгляжу настолько испуганной? – подумала она. – Почему они все уговаривают меня не бояться?»
   Разбег был коротким, самолет быстро оторвался от бетона взлетной полосы и начал делать первый круг над аэродромом. Сначала Наташа видела только поле, серый забор по его кромке и за ним шоссе, по которому они, видимо, и приехали. Участок железнодорожного пути и синие крыши вагонов электрички. Дома, уходящие вниз и превращающиеся в домики.
   Самолет набирал высоту – уши закладывало, и Наташа старательно, как учили, сглатывала перед вдохом – сидеть с разинутым ртом перед целой толпой спортсменов, у которых с ушами явно проблем не было, ей не хотелось. Страшно никак не становилось, было легко и почему-то весело. Куда-то исчезла неловкость перед незнакомыми парашютистами, Вадимом и пилотами.
   – Не страшно! Очень красиво! – прокричала она большеротому загорелому парню, сидевшему напротив, едва встретившись с ним глазами. Он ответил широкой улыбкой и поднял большой палец.
   Но вот целый сноп солнечных лучей плеснул Наташе из иллюминатора полновесно и щедро прямо под ресницы, отчего она крепко зажмурилась и засмеялась. Радостно, в голос.
   – Очень красиво, бабуль, – сказала я, любуясь высящейся на столе горой блинчиков. Янтарно-желтые солнышки, тончайшим кружевом просвечивающие по краям, пропитанные вкуснейшим домашним маслом, кусочек которого как раз растекался в золотую лужицу по поверхности блина, венчающего величественную башню – совершенство и объедение.
   – Да что любоваться-то ими, Натуш? Кушай садись, не картина, поди, – улыбалась бабуля, подвигая ко мне сметану и мед. Эх, и не влезу я в джинсы через две недели!
   После завтрака пошли проведать Дашку на выпасе – коза паслась у озера, путь к которому лежал через гаражи, мимо покосившегося забора заброшенного, некогда колхозного, сада и дальше до самого подножья холма. Верная примета субботнего дня – кроме стариков и детей – постоянных жителей деревни, нам встречались и молодые лица «горожан», приехавших навестить своих на выходные. Все встречавшиеся нам по дороге знали бабушку и охотно здоровались со мной, называя меня, к моему удивлению, по имени. Я со всеми раскланивалась, отвечала на приветствия, а, пройдя мимо, пытала бабулю, с кем это мы сейчас разошлись. Казалось, что не два года прошло с тех пор, как я была здесь последний раз, а лет двести – память услужливо размыла черты лиц и постирала большую часть имен. Бабушка степенно и терпеливо расплетала передо мной кружевную сеть запутанных деревенских санта-барбар:
   – Это Ленка, дочка Валентины, родила в мае. Валентина-то сама, страстотерпица, с внуком кондыляется вон в огороде. Загорела вся, как негра, внучок-то горластый попался, загонял баушку. Она его на воздухе все лето прокачала и сейчас редко заносит, рахита боится. А Ленка уже работать пошла, Санька ведь ейный, – здесь бабулин голос заговорщицки понижается, – сел.
   – На что сел? – я делаю вид, что не понимаю, о чем речь, чтобы подыграть бабушке.
   – Да не на что, Натуш, а куда! – восклицает она, картинно всплескивая руками, и отвечает полушепотом. – В тюрьму, куда ж люди садятся, которые до чужого добра охочи? А вон Оксанка со смены едет, глянь, выбелила волосы себе, чтобы Серегу своего от Любахи отвадить. Да Любаха, Наташки Злобиной сноха. Ну, которые из Чечни приехали, Василь ее в милиции работает, он Саньку Растрепаева и повязал…
   Не дослушав бабулю, срываюсь с места и мчусь по вынырнувшему под ноги склону, раскинув руки, к озеру, которое блестит внизу. Не слышу еще пока, но знаю, уверена – так же, как и два года назад, оно будет нежно лепетать маленькими волнами, набегающими на берег, о прошедшем лете, о бархатном сентябрьском утре, о березовых листьях, светящихся на водной глади. Стоит мне только улечься на траве рядом с ним и затихнуть.
   После обеда я мобилизирована бабулей на ощипывание хмеля, чьи уже почти перезревшие шишки золотисто-бурого цвета, с грозящими вот-вот рассыпаться лепестками она считает лучшим средством от бессонницы. В то, что я страдаю бессонницей, бабуля верит свято – разве можно уснуть нормальному человеку, если под окном у него никогда не затихает третье транспортное кольцо, да к тому же гремят товарные поезда, неустанно везущие свои невидимые грузы на станцию Кожухово? Столь же свято она уверена, что никакой звукоизоляцией от такого страшенного шума человеку не спастись, и уснуть ему, то есть мне суждено исключительно на подушке, набитой чешуйчатыми «шуршунчиками». Естественно, на память бабуле немедленно приходят и мой брат, и мама – заложники мегаполиса, тоже остро нуждающиеся в сонных подушках. Так что собирать мне хмель – не пересобирать.
   Гибкие плети, увившие весь забор между нашим и соседским огородами, образовали к тому же целый шатер на ветках старой груши. Я начинаю ощипывать шишки у земли, присев на корточки. На ощупь они нежные и шелковистые. Я подношу разломленную шишку к носу и вдыхаю тонкий хмелёвый аромат. Солнце пронизывает сад, лучи стекают сквозь сплетение веток на траву вместе с листьями. Тишь. Медленная нега разлита кругом. Простыни висят за баней лениво, даже вальяжно, их покой не тревожит ни одно, даже самое слабое, движение воздуха. Какой странный, душный сентябрь.
   Когда солнце наконец добирается до этого, самого тенистого, уголка сада, я еще какое-то время пыхчу, набивая плетеную корзину, но вскоре, договорившись с собой, что вот только чаю немного глотну и вернусь, я отряхиваю ладони от приставших к ним семян и чешуек и поправляю выбившиеся из-под косынки волосы.
   – Молодка, а ты что там собираешь? Липу, поди?
   Оглянувшись, я встречаюсь взглядом с двумя парами глаз, смотрящих на меня с соседской стороны забора. Одна – с залихватским прищуром из-под пижонского кепи, принадлежит молодому парню из разряда регулярно и пока еще с удовольствием выпивающих, другая – с мутным равнодушием из-под свалявшейся длинной челки – вошедшему практически уже в алкогольное пике мужичку, возраст которого определить можно, наверное, теперь только по паспорту.
   – Липу в июне собрали, поди, – в тон вопросу отвечаю я. – Хмель ужо перезрел.
   Мне самой смешно от того, как я это говорю, но мои собеседники остаются серьезными и намерены развивать тему:
   – А что делать будешь? Брагу варить? – в сторону личных интересов клонит молодой.
   Я ничего не успеваю ответить, задумавшись над тем, как бы половчей выстроить свой ответ, но мужичок неопределенного возраста неожиданно вмешивается в наш диалог, обнаруживая обширные познания в народной медицине:
   – Дык… Володь… Зачем брагу? Посушит его Талочка и будет почки настоем лечить, от простуды хмель помогает, понос если прихватил, не при даме будет сказано.
   Я не слушаю, что он говорит, всем нутром откликнувшись на свое детское имя – Тала, Талка, как называл меня, уже взрослую, только один человек, мой одноклассник Юрка Нечитайло, по странному выверту судьбы погибший на строительстве своего собственного дома почти пять лет назад. Вглядываюсь пытливо в лицо говорящего, силясь узнать его, вспомнить, но он опускает глаза и, качнувшись неловко назад, хватается за локоть товарища, смотрит себе под ноги.
   – Ты что, молодка, почками маешься? – отвлекает мое внимание тот, что в кепи. Тон его можно назвать почти сочувствующим, но беседа меня больше не занимает.
   – Бессонницей, – отмахиваюсь я и снова принимаюсь за работу.
   – Бессонницей? Не спишь? Ночами не спишь? – не унимается мой собеседник. Не получив ответа, мечтательно вздыхает: – Эх, молодка, я бы тебе тоже не дал уснуть!
   «Теоретик», – иронизирую я про себя, но вслух ему не отвечаю, делая вид, что ничего не слышу. Первым уходит тот, что назвал меня Талой, вслед за ним трогается молодой. Я сажусь на теплую грядку с тыквами, где на потемневшей от дождей соломе и переплетенных между собой шершавых стеблях лежат бугорчатые сплюснутые плоды, ярко-оранжевые, с пестринкой. Обхватив руками коленки, я утыкаюсь в ситцевый подол домашнего маминого платья, которое уже давно мне впору, долго и сладко оплакиваю Юрку, и все мои с ним детские поцелуи под этой самой грушей, и его шелковистые медвяные кудри, которые можно было наматывать на указательный палец – колечками. «Ох, Леська, нарожают они тебе огняных, ох, нарожают!» – пугала бабушка мою маму до самого нашего выпускного. В какой-то момент я закрываю глаза и куда-то проваливаюсь. Или взлетаю – из-за слез трудно разобрать.
   Солнце теперь закрывают облака, и Наташу бьет мелкая дрожь – после прыжка парашютистов дверь в салон открыта для холодного ветра, пробирающего, кажется, до костей. Она наматывает на шею шарф и прячет руки в карманы куртки.
   – Вставайте, – улыбается Вадим. – Сейчас начнется самое интересное!
   Наташа послушно встает, и он переставляет табуретку из салона в кабину, почти между кресел пилотов. Она неловко садится, одной рукой держась за косяк двери, другой – за кресло Чапая. Но уже через секунду забывает обо всех неудобствах, засмотревшись на открывшуюся панораму – таким широким горизонт ей еще никогда не представал. Далеко внизу сквозь клочья шифоновой дымки проступает лес – выпуклыми лимонными, янтарными, медными, гранатовыми, кирпичными мазками, перемежающимися мшисто-зелеными разливами хвои. Во всем своем осеннем торжествующем великолепии лежит земля, сейчас такая же далекая, каким полчаса назад казалось ей небо.
   – Видишь церковь? – кричит Чапай, указывая рукой на крошечный купол, затерявшийся среди темно-зеленых и янтарно-желтых бугорков, какими с высоты птичьего полета кажутся деревья.
   Наташа кивает.
   – В километре погиб Гагарин.
   «Значит, он видел это все перед смертью», – думает Наташа, но ей не становится почему-то грустно. Слишком уж хороша картина внизу.
   На спуске захватывает дух, как на американских горках. Чапай сажает машину аккуратно, любовно, мягко. После приземления и недолгого пробега самолет останавливается.
   – Я вам помогу встать, – предусмотрительно говорит Вадим и берет Наташу под локоть. На что Чапай отрицательно машет головой, ничего не говоря. В самолет меж тем набиваются парашютисты – четырнадцатая и последняя на сегодня партия.
   – Девушка еще полетит? Вы не устали? Не замерзли? – участливо уточняет у всех сразу Вадим, и в ответ Наташа тоже молча мотает головой: «Не устала. Не замерзла. Хочу еще». Чапай приветственно поднимает руку – на площадке в ожидании Наташи замер Юра. Она тоже поднимает руку, но Юра не смотрит в сторону кабины, упрямо и уверенно ожидая ее появления на поле. Лицо у него напряжено и губы сжаты в тонкую линию. Наташа знает, что он ждет сейчас только ее, и никого больше, и это знание для нее очень важно. Лестницу убирают от входа, двери в салон снова закрываются.
   – Ты желание загадай, когда будем наверху, – с улыбкой говорит Чапай, проследив ее взгляд. – А он, – кивок в сторону Юры, который, поняв, что Наташа решилась на второй заход, тем не менее, не уходит в беседку, где его ждет Лешка, а остается стоять на месте, выглядывая ее в кабине. – Он исполнит.
   – Наверху разложим, над верандой, – решила я, когда мы с бабулей почти закончили нарезать яблоки для сушки.
   Погожие дни обещали до конца месяца, так что будем с сушеными яблоками в этом году. Осталась только небольшая кучка антоновки, но эти уже и класть было некуда – в двух тазах высились груды яблочных долек, начинающих темнеть.
   – Оставь, бабуль, – отвела я бабушкину руку, всю испещренную мелкими морщинками и рыжеватыми пятнышками, от пирамидки зеленовато-желтых яблок с просвечивающими сквозь плотную кожу белыми точками. – Так съем.
   Пока я топталась по остывающему шиферу над верандой, раскладывая на чистых полотнах яблоки, укрывая их марлей, закрепляя марлю камнями по периметру, чтобы не улетела, к бабуле на вечерний чай сходились подружахи. Позабыв, что я существую как раз над их головами, и слух мне еще не изменил, в ходе неторопливой беседы они неизменно сбивались с курса деревенских новостей на мою горькую судьбину бездетной разведенки.
   – А фамилию она мужнину после развода оставила? – живо интересовалась «внучатая страдалица» Валентина.
   «Можно подумать, для деревни Холмогорово это так важно, – мрачно думала я, – под чьей я приехала фамилией».
   – Мужнину, – скороговоркой отвечала бабуля вполголоса, – Красько она.
   – Знавала я одних Краськов. Уж такие были алкаши и придурки – страсть! – зашлась было в воспоминаниях тетка Настя, но осеклась, прерванная, видимо, каким-нибудь бабулиным устрашающим жестом.
   – А у ваших-то Никитиных год в субботу, – печально продолжил голос той же тетки Насти, решившей реабилитироваться.
   В повисшей паузе, прервавшейся скоро бабушкиным замечанием, что яблоки в этом году уродились уж больно хороши, мне послышалась какая-то на самом деле горестная горечь, и я задумалась: что там могло стрястись у Никитиных? Наверняка ничего, о чем бы стоило так тяжело печалиться, уж я бы знала. Никитины нам далекая, но все-таки родня.
   – Что там стряслось у теть Нюры, ба? Чего год в субботу? – спросила я значительно позже, уже устроившись уютно под одеялом и сладко зевая.
   Бабушка ответила мне не сразу, сначала вроде как замерев, а потом немного повозившись в своей спаленке и повздыхав.
   – Лиза с собой кончила, – наконец сказала она спокойно, и от этого именно спокойствия меня и подбросило на постели, как от удара: меньшая Никитина была моей любимицей, я помнила ее и круглощеким пузаном двух лет от роду, и стройной девушкой-березкой, тургеневской барышней с задумчивыми глазами и пшеничными локонами, какой она и осталась в моем представлении.
   – Да что случилось, ба? И почему все молчат? Мы почему на похоронах не были? – ворвалась я к бабушке и застала ее пригорюнившейся на краю расстеленной постели, с гребнем в руке, который она только что вытащила из волос – они дымчатыми волнами опали на лицо, темное от загара, и закрыли его почти полностью.
   При моем появлении бабуля выпрямилась, собрала волосы и снова скрепила их гребнем. Сложив руки на коленях, глядя сухими глазами не на меня, а куда-то в сторону окна, сказала с тем же обреченным спокойствием:
   – Мать была. А остальным говорить Нюра не велела. Грех это, Натушенька. Зачем это людям знать?
   – Да все и так знают, ба, вся деревня знает! Почему матери можно сказать, а нам с Лешкой – нет? Мы тоже любили Лизу! И та тоже… разведчица… Ну хоть бы слово сказала!
   На все мои бессильные выкрики бабушка ответила тихо и внятно:
   – Нюра – мать Лизе. Она так решила. А тебе никто не мешает на могилку сходить и поплакать, если так хочешь.
   Понимая, что теперь мне уже точно не уснуть, я накинула куртку прямо на сорочку, тоже, кажется, мамину, и вышла через веранду во двор. Прошла к калитке, постояла у нее, раздумывая, куда двинуться дальше, да там и застыла. Время было еще не очень позднее, только-только растаяли зеленые сумерки, и вокруг наливной белой луны начала сгущаться темнота. Очнулась я через некоторое время от легкого постукивания и деликатного хруста за спиной. Обернувшись, сначала ничего не поняла, а потом разглядела в ярком лунном свете на крыше веранды Дашку, с аппетитом поедающую разложенные для сушки яблоки. Коза смотрела на меня сверху с явным неудовольствием: «Вот же не спится», я на нее снизу – с чистым недоумением: «Как она туда влезла? Не по стремянке же…»
   – Дашка, ну-ка слезай оттуда! Божье ты наказание! Опять она за свое! – громко сетовала бабушка, неслышно примкнувшая ко мне и не собиравшаяся, по моему примеру, озадаченно молчать. – Натуш, плохо ты ее заперла!
   – Ну вот, я же виновата в ее обжорстве, – ворчала я, приставляя к крыше стремянку. – Она ночами жрет, а я получай.
   Дашка, не дожидаясь меня, элегантно перебирая копытцами и недовольно блея, переместилась на дальний угол крыши, откуда спрыгнула на высокую поленницу, с поленницы на землю и, не оглядываясь на нас, затрусила в сторону своего сарайчика.
   – Вот же чемпионка, циркачка, – с заметным восхищением в голосе комментировала Дашкины «нумера» бабушка.
   Облокотившись на стремянку, я грызла забытое на скамейке яблоко и ждала, пока бабушка и Дашка, наконец, нажелаются друг другу спокойной ночи и разойдутся. Я не собиралась больше расспрашивать бабулю о Лизиной смерти, и решила сама, уж не знаю от кого, разузнать, что случилось на самом деле.
   – Полюбила Лиза одного… – словно в ответ моим мыслям, начала бабушка, присев передо мной на скамью и запахнувшись поглубже в платок. – Хороший мужчина, образованный, степенный такой. Для Лизы он староват, конечно, за тридцать уже. Да и не местный, приехал откуда-то, устроился наладчиком на кожной фабрике в Епифани, там и поселился. У нас сестра его двоюродная живет, да ты знаешь, Светка из Ивановского магазина, тихонькая такая, в очочках.
   Я кивнула, что помню такую.
   – Ну, приходил он Светку с детьми навещать, да и сейчас иногда вижу его, как он мимо рощи идет, только не через деревню, а обходом, чтобы…
   – Понимаю, ба.
   – И случилась у них с Лизой любовь, да такая любовь, что не знала, не помнила наша девочка никого, кроме него, свет ей клином на нем сошелся. И ведь молчала, как спросишь, ну, когда свадьба-то? Молчала и все глаза отводила. Неспокойно было на сердце у Нюры, да разве что сделаешь с вами? Уж коли любовь эта проклятущая… – бабулин тяжелый вздох был явно и по моему адресу, да и по маминому, про наши с ней проклятущие любови, замужества и разводы.
   – А что потом?
   – Да никто не знает толком, что потом. Только как-то разошлись они, стороной его Лиза стала обходить, хотя он уважительный очень и к ней, и к Нюре был. Ну а год назад нашла ее Нюра… В сарайчике… – бабушка по-прежнему не плакала. Но на последних словах она запнулась и замолчала.
   – Понятно, ба. Что ничего не понятно. А он что говорит?
   – Ничего не говорит. И в милиции его пытали, что да как. А он ничего не говорит. Не знаю, говорит. Да какой с него спрос? Она и записку оставила, что никто в ее смерти не виноват, что это, мол, только ее свободная воля и желание.
   – Свободная воля… – автоматически повторила я за бабулей. – Воля и разум, – продолжила уже по ассоциации. – Все так, ба. Пошли спать. Холодно.
   – Холодно? – спросил Юра, и в голосе его было столько нежности, что Наташе хотелось зажмуриться от удовольствия. – Уши закладывало?
   – Холодно, – ответила она, попав в его руки и задохнувшись в них от тихого светлого счастья, непонятного ей самой. – Закладывало.
   Он провел рукой по Наташиным волосам:
   – Растрепались.
   От беседки к ним торопился Лешка, что-то на ходу выкрикивая, но за шумом двигателей было не слышно.
   – Вот я не понял сейчас, – начал он, как-то нехорошо глянув на Юру, и, поймав этот взгляд, Наташа попыталась отстраниться.
   Не отпуская ее плечи и продолжая смотреть на нее, Юра с улыбкой спросил:
   – А что, братья и сестры, может, шашлыка? Я тут знаю одно местечко…
   – Да, да, очень хочется есть, – защебетала Наташа, повернувшись к брату и не отрывая от него умоляющих глаз. – Поехали, Леш.
   – Да поехали, я ничего против не имею, – пожал плечами тот и с деланным равнодушием отвернулся.
   Наташа взяла обоих мужчин примирительно под руки и молча пошла между ними, слушая их неторопливый и уже вполне дружеский разговор про «местечко», известное Юре, а также особенности взлета и посадки АН двадцать восьмого, слушая с улыбкой, не имеющей никакого отношения к чему-либо, происходящему вовне, а только внутри себя.
   Ей самой было странно ее состояние, состояние опьянения веселой легкостью и какой-то певческой сладостью в груди, от которой, казалось, грудная клетка распахнулась настежь, выпустив наружу всю скопившуюся там боль и горечь, обиду и тоску. Она не отдавала себе отчета, когда именно это случилось, где произошел тот волшебный щелчок, но все это вместе – знакомство с Юрой, так неожиданно возникшая между ними близость, полет и красота картины, представшей Наташе из самолета, словно поднимало ее над землей, ей казалось, что еще пара шагов, и она взлетит сама, оттолкнется и взмоет, как во сне. Украдкой она взглянула снизу вверх на Юру, который в этот момент как раз говорил что-то. И впервые за этот день они встретились глазами. И Наташе больше не хотелось ни прятать, ни отводить своих.
   Мой взгляд оттолкнулся от непрозрачной поверхности темно-карих внимательных глаз и отлетел, кажется, вместе с душой. Он не собирался отводить их, он улыбался глазами, как другие не умеют улыбаться губами, как собаки улыбаются хвостом – и я не знаю более искреннего выражения эмоции радости и счастья от присутствия любимого существа рядом. Он ласкал глазами мое лицо, и даже густые, без изгиба, ресницы, бросающие полоску тени на щеки, кажется, гладили мою кожу, я ощущала их бархатистое порхающее прикосновение. Веки еще не успевали сомкнуться, когда он моргал, а я уже тосковала по его взгляду.
   Каждое летящее мгновение каждой доли секунды, когда они смыкались. Я была беспомощна перед ним, как младенец, который еще даже не держит голову и узнает мать по запаху – неуловимому для других тонкому запаху ее молока – и ритму сердцебиения. Я знала его запах – запах трав и грозовых разрядов, впитывала в себя звук работы его сердечной мышцы, слышала, как толкает она через себя кровь, принимала всем своим существом вдохи и выдохи клапанов, и тело мое откликалось в такт этому сердцу, и сливалось с его теплым трепещущим ритмом.
   Неслышный длинный выдох – раз, неглубокий вдох – два, еще два довдоха – три, четыре. «Румба», – толкнулось в грудину далекое детское воспоминание. Невесомые танцевальные туфли на каблуке-рюмочке, переплетение шелковых ремешков на загорелой после целого лета в пионерлагере коже скорее открывает, чем скрывает от взглядов зрителей узкие ступни девочки, которая послушно тянет носочек. Мальчик держит ее за руку кончиками своих пальцев с коротко остриженными розовыми ногтями. Маленькие ладошки обоих взмокли от волнения – на закрытие третьей смены приехали и родители, и королевская конница шефов – заводское начальство и партком. И все взгляды направлены на них двоих, а их хрупкие фигурки вот-вот растворятся в масляном свете софитов – начальник лагеря пригласил телевидение – и взмоют вверх вопреки всем законам гравитации. Неслышный длинный выдох – раз, неглубокий вдох – два, еще два довдоха – три, четыре.
   Я видела его впервые, и я точно знала, кто он. Не найдя в себе сил расспрашивать о Лизе кого-либо еще, и не обнаруживая ни малейшего желания идти на ее могилу, чтобы воочию убедиться, что она на самом деле умерла, я уже третий вечер болталась у рощи. Делала вид, что бесцельно гуляю там, наполняя легкие осенними звонкими запахами – земли, отдающей тепло холодеющему под вечер воздуху, листвы, горчащей на излете, цветов и трав, спешащих доцвести и дозеленеть. На самом деле цель у меня была – я хотела встретиться с ним. Зачем – не знаю.
   Сегодня я надела платье в горошек, то, самое, отпускное. Сверху накинула, по настоянию бабушки, плащ. Едва минула последний дом, плащ сняла и повесила на руку. Шла-брела себе по дороге, в сторону креста у подножия холма, постукивая длинным березовым прутиком по носкам лакированных туфель. Первой я увидела перед собой его тень. И вздрогнула от неожиданности.
   – Здравствуйте, Тала, – приветливо сказал он. – Простите, я, кажется, напугал вас.
   – Откуда вы знаете… – начала было я, забыв ответить на приветствие, но запнулась, вспомнив. Лиза, должно быть. Именно, Лиза.
   – Накиньте, пожалуйста, плащ.
   – Так ведь тепло, – возразила я, но послушно вдела руки в рукава. Почему-то я хотела его слушаться.
   – Сейчас будет немного прохладно, – слабо улыбнулся он уголками губ и вдруг опустился передо мной на колени. Подняв голову, он смотрел на меня снизу вверх, и я только теперь заметила, что густые брови его срослись у переносицы, что они широкие и очень низкие, и длинные, немного заходящие на виски, а глаза близко посаженные, небольшие, с тонко прорисованным изгибом верхнего века и почти без изгиба линией нижнего. Я видела теперь идеально прямую и узкую его переносицу и подвижные чуткие ноздри, и рот – верхняя губа была значительно тоньше нижней, и темней, и казалась из-за этого короче. Небольшая щетина, черная до синевы, не скрывала ласковую ямочку на его правой щеке, и я спросила почему-то вмиг охрипшим голосом, от волнения перешагнув все границы приличий:
   – У тебя одна ямочка, что ли?
   – Одна, и у вас одна, Тала.
   Если бы моего любящего отца-художника, много раз рисовавшего мои портреты, спросили, сколько у меня ямочек, он ответил бы, разумеется, что одна, и только на левой, но больше никто не смог бы, только он и этот странный, совсем не знакомый, очень близкий мне человек, смотрящий на меня сейчас снизу вверх.
   Я не знала, каким будет его следующее движение, и тем сильней удивилась и задохнулась от глубинного, пузырьком оторвавшегося от лона и лопнувшего от соприкосновения с солнечным сплетением страха, когда, властно обняв мои бедра и прижавшись грудиной к коленям, скользяще и очень легко встав на ноги, он вдруг оттолкнулся от земли и взмыл вверх вместе со мной, крепко и бережно держа меня в объятиях и продолжая смотреть на меня снизу вверх.
   – Аааааааах! – вскрикнул кто-то внутри меня, или я просто не узнала свой собственный голос.
   Я вцепилась в его плечи пальцами и, не в силах ни сказать что-либо, ни хотя бы вздохнуть, только и смотрела в его лицо, только и видела, как бешено плещется горошчатый подол моего платья, пытаясь, кажется, вырваться из-под его рук. Зажмурившись и быстро сказав самой себе: «Раз, два, три, мне все это снится», я вновь открыла глаза и увидела, что земля ушла еще дальше вниз, а наш вертикальный полет переместился в горизонтальную плоскость, и мы летели теперь боком, он по-прежнему обнимал меня за бедра, а я не отпускала его плечи. «Вот оно, как у Шагала!» – почему-то торжествующе подумала я. Властные порывы ветра разметали мою косу, и мне пришлось зажать волосы в кулаке у шеи, чтобы не мешали видеть. «Мы летим, как…» – пришла мне в голову мысль, но я не успела ее закончить, вновь задохнувшись, теперь уже от охватившего меня восторга.
   Я увидела небо – створкой перламутровой раковины, на безупречно гладкой внутренней поверхности которой сплетались между собой переливы нежно-сиреневого, голубовато-изумрудного и лимонного, отражаясь в открывшемся мне черном зеркале озера. Последние лучи солнца обнимали стволы берез в роще у холма, пульсируя у корней нежно-розовым, слабым, прощальным светом. Но вот солнце полностью исчезло – и я видела, как вместе со светом из деревьев утекала душа. После побега жемчужины-солнца на горизонте осталась очень тонкая полоса темно-серого цвета, как будто створки раковины хотели сомкнуться. Дома сверху казались уснувшими, я не видела ни одного человека ни на улицах, ни во дворах. И странное чувство спокойной нежности охватило меня, и мне захотелось плакать от слабости и любви.
   – Лиза не смогла жить без этого полета? – спросила я, как только мы опустились на землю, и я почувствовала под ногами ее твердь. Он стоял рядом со мной, не касаясь меня, и это было мне странно, я хотела бы остаться в его руках навсегда. Легкий наклон головы в ответ, он прикрыл глаза ладонью, словно пытаясь спрятать под пальцами боль, а может быть они просто устали от холодного ветра.
   – Ты можешь летать, только когда любишь, и только с тем, кого любишь?
   Пальцы дрогнули, и глаза открылись, и быстро заморгали под ладонью, и щеки стали мокрыми от быстрых дорожек бесцветной влаги. Но вот он убрал руку от лица и неожиданно спокойно сказал:
   – Вы все правильно поняли, Тала.
   – И ты летал с ней, как сейчас со мной, а в один день больше не смог подняться в воздух, потому что разлюбил?
   – Вы все знаете теперь.
   Он повернулся ко мне спиной после этих слов и медленными тяжелыми шагами, как будто постарев в один миг на десяток лет, пошел в сторону деревни, в гору. Я поняла, что еще несколько шагов, и он перестанет меня слышать – ветер дул мне в лицо, и теплые крупные капли из подоспевшей невесть откуда тучи упали мне на веки и губы, и я крикнула:
   – Но почему?
   В ответ он пожал плечами и убыстрил шаг. И неожиданная мысль тонкой иглой вошла мне в голову, подобно разрезавшей небо молнии:
   – А ведь ты меня любишь!
   Я сказала это шепотом, он не мог этого услышать, но повернулся и взглянул на меня. И время остановилось. И сердце за-мер-ло.



   Русалка

   «Андрей Юрьевич! (густо зачеркнуто) Милый Андрюша! Я помню все – Варшаву, дождь, Русалку … Но прошу…»
   Листок с дробными завитушками Леленидиного почерка явно не следовало относить вместе с рукописями учебных пособий в методический отдел – это Зиночка понимала очень хорошо. Но что с ним прикажете тогда делать? Лучший выход – срочно эвакуироваться с кафедры, пока не пришла Эллина и не обнаружила какое-нибудь несоответствие расхлябанной реальности своим сталелитейным планам. И спокойно обсудить все с Нелькой.
   – Нель, я что нашла – закачаешься. Ты где сейчас? Давай, чеши сюда скорей. Да важное, важное. Помнишь, Леленида с Уралом в Варшаву весной катались?..
   Однако, упомянутая Леленида, которой, видно, не спалось дома под убаюкивающий шелест ноябрьского подснеженного дождичка, явилась значительно раньше своего ожидаемого появления и решила Зиночкину судьбу иначе. А именно прокравшись на кафедру своей знаменитой бесшумной поступью, которую не может расслышать даже Кот, и одернув лаборантку на самом захватывающем месте:
   – Зинаида Васильевна! День, между прочим, добрый. Повестка дня заседания кафедры готова? Почему пособия до сих пор здесь? Что это у вас?
   Подобное обращение не сулило Зиночке никакого добра. Громокипящая сенсация – тот самый злополучный листок – беспрекословно переместилась из ее дрогнувшей ладони в жесткую и холодную руку Эллины. Та, быстро пробежав строки глазами, покраснела, смяла, бросила листок на пол. Немедленно наклонилась, подняла, положила его в пепельницу.
   – Зажигалку. Да давайте, давайте, я же знаю, что есть. И чтоб ни одна душа…
   – Приветствую вас, Эллина Леонидовна! Прекрасный день, вы не находите? – с наглой улыбкой во весь рот ввалился на кафедру, едва не сбив с ног обиженно семенящую Зиночку, аспирант Юлик. – Да, а вы мне звонили вечером, я видел. Простите, не ответил, был занят. Наукой, разумеется, ей, родимой. А что это у нас паленым пахнет? Жгли чего?
   Показным скользящим движением обогнув шефиню, Юлик плюхнулся в ее начальническое кресло, невесть какими судьбами выкатившегося из-за стола, да еще ногу на ногу закинул, так мосластые коленки обрисовались под узкими синими штанами. «За что они любят дудочки-то то эти? Ни уму, ни сердцу», – подумала Эллина, но вслух сказала делано-заботливо:
   – Юлик… Вам кресло… не жмет? Нигде?
   – Ох, простите великодушно, – подскочил, завертелся он вокруг кресла юлой, делая вид, что хочет закатить его за стол, на самом же деле крутил за спинку на месте. – Заработался, замотался. Сами понимаете – семинары уже начались, а они все тянут, тянут душу: «Подождите, Юлий Янович. Ах, ну, сжальтесь, Юлий Янович».
   Еле слышно, даже не шепотом, одними губами, сладострастно цедя воздух, выдул в никуда: «Сссууучки». И на этот раз уже демонстративно уселся снова на то же кресло.
   – Как? Что вы сказали, Юлик?
   – Дети, говорю, неразумные. С начала семестра твердил: не дам выбирать тему после конца октября. Нет, не понимают. Тянут, тянут. Как будто мне заняться больше нечем.
   – А есть чем заняться? Диссертацию вы забросили, на консультации глаз не кажете, от спецкурса мы вас освободили.
   – Мы, императрица всея Руси…
   – Что, не расслышала?
   – Нет-нет, я сам с собою. Тешу себя мыслью, что они таки выберут темы себе до Нового года, ну не будут же мурыжить меня своими курсовыми до второго пришествия.
   – Да, да, не будут… – она двинулась было к окну. Глянув на подоконник, подумала, что цветы надо бы полить, но вдруг застыла, отвернувшись к стене, рассеянно улыбаясь чему-то своему, смотря мимо Юлика, кажется, на расписание.
   «Неужто не выучила еще наизусть? – спросил себя Юлик, и мысль его закрутилась вокруг застывшей фигуры Эллины спиралью. – А она ничего себе. Губки бы подкрасила, и подзагорела еще. Неужто сама не догадается?» Явно скучая в чужом кресле со слишком прямой спинкой, он не знал, что ему лучше сделать теперь. Быстро встать и расшаркаться с Эллиной или продолжать сидеть и делать вид, что так оно и надо: начальница стоит перед ним практически навытяжку, а он развалился в ее кресле? Отсутствие со стороны Эллины реакции должного эмоционального накала, на которую он рассчитывал, начинало его раздражать.
   Положение спасла Зиночка, что влетела на кафедру, уже не обиженная, но раздраженная чем-то, да и застыла на пороге, глаза вытаращив на странную картину: в Леленидином кресле сидел – нога на ногу – вконец сбрендивший Юлька, а напротив него, уставившись куда-то в угол, стояла в полном безмолвии Сама с блуждающей на губах задумчивой улыбкой.
   – Что-то не так, Эллина Леонидовна? Вы какая-то бледненькая вроде? – подтверждая Зиночкину версию о своем сошествии с ума, проверещал из кресла Юлик.
   – Слушайте, давайте без фамильярностей, – не выходя из анабиоза, вяло откликнулась Леленида.
   – А я что? Я ничего. Бледная вы, говорю, что-то. Кушаете плохо? И схуднули вроде.
   – Юлик! – очнулась Эллина.
   – Все-все, ухожу, ухожу, рассыпаюсь, аки пыль веков, под вашими подошвами, пардон, каблуками, ох, каблучками, шпилечками. Как вы ими… выстукиваете звонко. Помните, у Бунина, Лика ревновала Арсеньева и говорила ему про какую-то хохлушку, что она каблучками стучит, как молодая кобылка «Цок-цок, цок-цок»? Когда не крадетесь, разумеется.
   – Юлик!
   Под этот окрик Юлик удовлетворенно выкатился с кафедры, дождавшись, наконец, реакции от железобетонной Лелениды, которую ему нравилось дразнить и выводить из себя. «Научили, на свою голову, на котят брехать, – думала ему вслед Эллина. – Уселся, гляди. Опять на мое кресло. Медом ему там, что ли, намазано? Да пусть себе сидел бы, что тебе это кресло? Крутится на нем, дурачок. Как мальчишка. Да он и есть мальчишка еще совсем, что на него злиться? Смысл? А он лопухастый, надо же, не замечала, уши-то врастопырку». Думая так, она, щелкнув сумочкой, вытащила из нее помаду и пошла к зеркалу, стараясь не смотреть на недовольную Зиночку, отгоняя от себя мысли об утреннем происшествии с недописанным и так бездумно оставленным на столе письмом.
   Она никогда не смотрится ни в какое другое зеркало, кроме этого – пыльного, всеми забытого в самом темном углу кафедры. Это зеркало – друг. Оно не выдаст ни печальных морщин у глаз, ни опустившихся уголков губ, ни предательски пробивающихся надо лбом седых корней. Странно это – на голове – и вдруг корни. Усмехнулась сама себе, наскоро подрисовала губы – черт знает какого цвета эта помада, черт бы побрал Зиночку, вечно таскающую на заседания дежурный каталог со всякой бабской всячиной – шампунями да кремами. Купилась, дура такая, купила себе… порося. Не было тебе заботы. Теперь вот иди к зеркалу и рисуй себе красоту на посеревших и смятых, никем давно не целованных…
   А день еще только начался. Что у нас там? Астраханов придет, будет сверлить мозг своими научными извращениями, студенты начнут биться, как мотыльки, о ее застекленелую сфинксову улыбку (иди еще поучи, бестолочь), потом спустят очередной бред из ректората – разбирай, Эллина Леонидовна, вникай, внедряй, будто нечем тебе больше заняться. А и правда – чем? Собачиться с соседями из-за двух метров огорода? Пьянь и рвань люмпеновская, притащили свой рассыпающийся в труху забор к ее яблоне и думают, она этого не заметит, слепошарая же. Сосать валокардин бочками, как тот дядя Вася – пиво? Просыпаться ночами в поту и испарине – опять снился папа, звал и плакал, плохо ему там одному, приходи, доченька, поскорей?
   Да что ж за день-то такой сегодня? И сердце с утра щемит, и волосы слишком сильно стянула резинкой, а распускать, снова собирать, а вдруг кто зайдет и решит, что она тут прихорашивается для этого… И разнесла же какая-то дрянь по факультету, что она, доктор филологических наук, сам ректор назначил в свой предвыборный штаб, депутатам думским речи правит – она, Эллина Леонидовна Дягилева, фу, даже вспомнить стыдно…
   В апреле месяце текущего года, аккурат под дату защиты Галюни Ангеловой, ее научному руководителю, профессору кафедры славянских языков и культур Э. Л. Дягилевой (сорок четыре года, Козерог), выпала честь повысить свою и без того поднебесную квалификацию на двухнедельных курсах в Варшаве. Курсы были нужны Эллине как рыбке – зонтик. То есть никак не вписывались в ее ежедневник, до верха забитый сверхважными звонками и встречами накануне судьбоносного Совета. Невесть откуда свалившаяся директива о командировке в Варшаву, потенциально лишающей ее возможности повлиять на решение Совета относительно Галюни и собственного председательства, выбило Эллину из колеи и заставило сделать то, чего она не делала практически никогда – просить.
   – Почему вместо меня не может поехать кто-то другой? Есть люди, которым повышение квалификации нужно в гораздо большей степени. Тем более рабочий язык – английский. Вы сами знаете, с английским у меня не так хорошо. Степан Алексеевич…
   – Эллина Леонидовна. Я лишь подчиняюсь пожеланиям руководства. А с английским – вот как раз и поправите. Отличный шанс. Тем более что с вами поедет Суралов. У него с английским все в порядке. Он и будет вашим переводчиком, а вы – его, он по-польски не говорит, – вкрадчиво уговаривал ее Кот, разве что не облизываясь.
   «Знаем мы это руководство. Сплавить меня пытается. Погодите. Кто-кто будет переводчиком?»
   – Суралов? Я поеду в Варшаву с этим рохлей? Да меня поляки засмеют, Степан Алексеевич, пощадите мои седины!
   – Ну, уж седины, – хмыкнул неумолимый декан, мельком глянув на гладко зачесанные волосы Эллины, воинственно отливавшие надо лбом лаково-черным цветом. – Вам еще до седин… Доброго пути, Эллина Леонидовна, оставьте Зине паспорт – она привезет вам его в аэропорт вместе с командировочным удостоверением. Билет мы вам уже выкупили.
   Все происходящее отзывалось круговой порукой, однако выхода не было. Решено – она поедет, покрутится там денька два, а потом сошлется на срочный вызов на Совет и сделает полякам ручкой, вернувшись хотя бы и за свой счет. Одна проблема – Суралов. Польского он не знает даже в пределах разговорника, как его там одного оставишь? «Да ладно, не мое это дело», – отмахнулась Эллина. Большой мальчик – пусть сам о себе заботится.
   Между тем «мальчику», Андрею Юрьевичу Суралову, было сорок два года от роду, и он помнил Элю Дягилеву веселой вертихвосткой в модном «мятом» плаще, которую еще никто не звал Леленидой.
   В Шереметьево проторчали лишних три часа – летную полосу застил туман. Все это время Эллине пришлось провести в обществе бредящего Бродским Андрюши, который как раз дорабатывал монографию по функции усилительных частиц в его англоязычной поэзии. Варшава встретила холоднющим проливным дождем и полным отсутствием почетного караула у трапа. В зале прибытия выяснилось, что чемодан пана Суралова по ошибке отправили из Москвы попутным рейсом в Пекин – туда ему и дорога. Если и суждено чьему-то чемодану улететь не своим рейсом – то это будет багаж Андрюши.
   Хронический неудачник Суралов заламывал руки и нервно протирал очки галстуком, однако ничего уже поделать было нельзя. Пришлось писать за него заявление об утере и выяснять у организаторов по телефону, по какому адресу вернуть бродягу-чемодан после его странствий по белу свету. Организаторы виноватились и расшаркивались («Вас не встретили? Пусть пани не беспокоится, машина уже выслана. Наверняка шофер стоит в пробке»), однако снова пришлось ждать.
   Чертыхаясь на чем свет стоит и «добрым тихим словом» поминая Кота, его фантазии про повышение квалификации, расхлябанных поляков, растяпу Андрюшу, Эллина фурией металась по площадке у входа в аэропорт в ожидании высланной машины.
   – Зайдите в здание, Эллина Леонидовна! Вас продует! Дождь! Ветер! – трагически гундел Андрюша, следуя за ней буквально по пятам.
   – Да идите вы… сами в это здание, Андрей. Меня не продует. Мне там душно. Вы мне надоели с вашим нытьем. О, Матка Боска, наконец-то! Почему пан не приехал за нами через две недели?
   – Пробки. Простите, пани профессор, – выучено улыбался голубоглазый блондин-шофер, под локоток провожая Эллину до машины, второй рукой играючи подхватив ее двадцатикилограммовую поклажу (ну и что, что на пару дней? Должна же она прилично одеться хоть на первый банкет).
   – Везде одно и то же. Да идите уже в машину, Андрюша, что вы мешаетесь под ногами? – половину слов Эллина произносила по-польски, половину – по-русски. Однако Суралов понял, чего от него собственно ждут, уселся наконец на заднем сиденье, все свои движения сопровождая привычным: «Простите великодушно, извините, ради Бога, я не хотел, это вышло случайно…».
   Гостиница – «Бельведер», в трех шагах от Старого Мяста, была на «пять баллов». Милая девушка-администратор оказалась русской и даже вызвалась сама заполнить бланки регистрации для соотечественников. Не обошлось без дурацких вопросов типа «Сколько „л“? Две? Эллина? Как фамилия? С Урала? Суралов?», но в конце концов и этот этап был пройден. Вытянув ноги, измученные высокими каблуками и утягивающими колготками, Эллина расположилась в уютном кресле и с облегчением затянулась долгожданной сигареткой. День выдался длинным и на редкость бестолковым. Робкий и какой-то униженный стук в дверь не оставлял никаких сомнений: Андрюша решил доконать ее своим вниманием.
   – Там звонят из оргкомитета, Эллина Леонидовна. Я ничего не понимаю…
   – Так с чего вы взяли, что это из оргкомитета, Анрюша?
   Конец долгожданному релаксу. Набрав выписанный куриными закорючками на фирменном бланке номер (и как только цифры не перепутал?), Эллина выяснила, что их ждут на организационную встречу. В горле царапало, и по телу пробегала неприятная холодная дрожь, однако Эллина решила стойко не обращать внимание на явные поползновения простуды (успела-таки вымокнуть под ливнем). Встреча с организаторами прошла, как и положено, с массой вежливых расшаркиваний и приятных знаков внимания – всем выдали папки с расписаниями занятий и семинаров, а также черные кожаные кейсы для бумаг с выгравированными на них инициалами участников. Гостям предложили легкий фуршет и даже обнесли шампанским – за встречу. Умеют поляки вполне штатное мероприятие превратить в светскую вечеринку.
   Удалось на какое-то время избавиться от Андрюши – в него мертвой хваткой вцепилась молодая русскоговорящая полька, тоже помешенная на Бродском. Рыбак рыбака… В гостиницу Эллина возвращалась одна, легко помахивая дареным кейсом и уже не думая о том, что зря приехала. Весенняя Варшава завораживала своей размытой прелестью и музыкой любимой шипучей речи на улицах.
   Ночь прошла в горячке и метаниях, попытках скинуть слишком жаркое одеяло и одновременно закутаться с него поплотнее, потому что Эллину била лихорадочная дрожь. «Воспаление легких», – бесстрастно констатировал вдумчиво простукавший ее эскулап. «Не может быть!» – твердила Эллина сквозь бредовую пелену. Только этого ей не хватало. Ложиться в больницу она напрочь отказалась. Андрюша, панически боявшийся всяких страшных болезней, которыми мама запугивала его с детства, тщетно уговаривал Эллину Леонидовну не противиться и дать себя упечь в «шпиталь», благо, организаторы не поскупились и оплатили гостям из России медицинскую страховку «по полной». «Нет, нет и нет», – горячечно повторяла Эллина и недрогнувшей рукой подписала отказ от госпитализации.
   – Что же мы будем делать, Эллина Леонидовна?! Вы больны, вы страшно больны, а сегодня первый день занятий! Что мы будем делать?
   Ну вот, дожила, уже и Андрюша говорит «мы», объединяя в пару ее, победоносную Лелениду и себя, растепу и распустеху.
   – Не заламывайте руки, Анри! – почему-то вспомнилось его студенческое прозвище (однокурсницы обожали Суралова – единственного мальчика на весь поток, и все, как одна, мечтали выйти за него замуж). И когда он успел превратиться из мечтательного растрепанного юноши в эту растекающуюся биомассу, забитую извечными опасениями кого-то задеть или побеспокоить?
   – Купите в аптеке лекарств, что выписал этот коновал, и будете делать мне уколы. Прорвемся. Все будет хорошо, – твердила Эллина, глядя в округлившиеся от ужаса Андрюшины глаза. Уколы? Какие уколы? Он боится крови и вообще…
   – Ничего там сложного нет. Я покажу. Вам останется только продырявить меня и ввести лекарство. Идите уже, идите, Анри. Через час нам надо быть в университете.
   На подгибающихся ногах ошарашенный Андрей несся в аптеку, где долго и муторно дотошная аптекарша выспрашивала его что-то по-польски, на котором он ни в зуб ногой, кроме как «Проше пани», не мог вымолвить. Вернулся в номер с победоносным видом и пакетом. Волевая Эллина вскрыла ампулу и набрала лекарство. Он даже боялся посмотреть в ее сторону.
   – Будет удобней стоя. Колите.
   Полоска розовой плоти между резинкой трусиков и задранным подолом халата возникла перед опущенными глазами насмерть испуганного и дрожащего Андрюши как наваждение, полный бред. В полном отупении и безмолвии он опустился на колени и в почти молитвенной позе с размаху воткнул в эту нежную и горячую плоть иглу, как будто мстил ей за что-то. Протолкнул поршень и упал без чувств.
   – Да что вы как барышня, Анри? Я же не зарезать меня просила, милый. Просто сделать укол! Вставайте уже, шевелитесь. У нас с вами времени нет тут валяться.
   Как она назвала его? Милый? У нас с вами? Похоже, температура делает свое дело, и она бредит. Да, в сущности, действительно, они тут одни на всю Варшаву, и сейчас у нее нет никого ближе и роднее, чем этот увалень. Дом далеко, далеко и уютный семейный доктор – Виктор Альбертович, знавший ее с детства и умеющий колоть уколы со шлепком, так, что не больно. Приходится доверять себя этой истеричке в штанах. Взбодренная проглоченным наспех кофе, несмотря на не спадающую температуру, Эллина под ручку с Андрюшей (не от накатившей вдруг нежности, а только по причине физической слабости) с получасовым опозданием явилась в здание университета. Еще полчаса заняли поиски нужной аудитории. День начался.
   На банкет по случаю открытия двухнедельного семинара по новейшим педагогическим технологиям в преподавании иностранных языков и литературы гости из России не пошли – Эллине требовалось вколоть очередную порцию лекарства, и на этот раз обошлось без обморока.
   – Вы определенно делаете успехи, Анри, – вяло говорила Эллина, поеживаясь под пуховым одеялом. – Вот уже и крови не боитесь. Хотя какая там кровь? Вы же не в вену укол делаете.
   Вымученная улыбка Андрюши говорила о том, что навыки домашней медсестры давались ему все-таки с трудом. Просидев в молчании возле ее постели, пока она не уснула, он на цыпочках вышел из номера, и так же на цыпочках пошел к себе по коридору, будто все еще боялся ее разбудить.
   Утром ожидаемого облегчения не наступило, и Эллине пришлось сдаться. Андрей отвез ее на такси в «шпиталь», адрес которого польский доктор нацарапал на обратной стороне рецепта на случай, если неразумная русская пациентка все-таки одумается. Палата была не «люкс», но со всеми удобствами – вид из окна на Вислу Эллину вполне устроил. Медсестры были обходительны и вежливы, подключая к ней капельницы и какие-то приборы.
   – Они все делают с таким значительным видом, будто я при смерти, – пыталась по-русски шутить Эллина, подбадривая скорее себя, чем Андрюшу, глупо топтавшегося в палате и всем однозначно мешающего. Тот был на грани очередного обморока, и чувство юмора ему совершенно отказало.
   – Впору класть вас рядом, Анри. Не толкитесь тут, вы уже ничем мне не поможете. Ступайте на занятия, вечером расскажете, как там и что.
   Оставшись одна, Эллина уснула, решительно отдав себя воле случая. Андрюша ничем уже не мог помочь ей, а она – Галюне, которой завтра придется отдуваться на защите самой. И Бог с ним, с этим председательством, здоровье дороже. Эллине снился папа, молодой и веселый, с каштановыми густыми волосами, которые он пятерней отводил со лба. Папа качал головой и прикладывал палец к губам, словно не хотел, чтобы Эличка разговаривала, напрягалась. Папа ушел таким, каким снился Эллине – улыбающимся, озорным, не успев погулять на дочкиной свадьбе, понянчить внуков. Да и не было той свадьбы, не было внуков. Эллина всю жизнь служила науке под названием филология, и выше той службы она не знала. Выйти замуж для нее было равнозначно предательству. Она искренне презирала аспиранток, уходящих в академ «по залету» и никогда не считала уважительной причиной неявки на работу детские болезни. Когда Эллина успела превратиться в такого верного «служаку», она не помнила. Ну не родилась же она такой?
   После недельного пребывания в больнице организм решил наконец выйти из состояния бредового шока, вызванного пневмонией, и тем воскресным утром Эллина проснулась бодрой и готовой к свершениям. Утро выдалось солнечным, ярким. На стене палаты плясали зайчики от лучей, купающихся в Висле. Температура спала, и неуемная Эллина стала приставать к врачам, чтобы те отпустили ее в гостиницу, где, как она надеялась, Андрюша доведет до ума лечение. Эскулапы были неумолимы. Да, к ним только попади в руки… Везде одно и то же.
   Андрей явился сегодня с визитом рано, десяти не было. Не смотря на то, что время посещения больных еще не наступило, его пустили – слишком уж резво он взмахивал руками в окружении хрупких предметов в кабинете дежурного врача и тряс головой, пытаясь на страшно ломаном польском объяснить, что пани Дягилева нуждается в его пребывании около ее постели, возможно, даже больше, чем в помощи врачей.
   Эллина милостиво слушала его путаные рассказы про то, о чем вещают участники семинаров (наверняка половину занятий проспал или витал в Бродском) и думала о своем. Вот бывает же такое. Она всегда куда-то бежала, летела, чего-то добивалась, что-то выбивала, а вот уже семь дней лежит в окружении порхающих медсестер, почитывает бабское чтиво на польском – подборка глянцевых журналов была в каждой палате – и в ус не дует. И не тянет ни бежать, ни лететь, ни выбивать, ни добиваться. А Андрюша посвежел, похорошел, даже отчего-то светится.
   – Постойте, Анри. Не трещите. Со мной все понятно, семинарского сертификата мне не видать. Что там с вашим проектом? Как вы его собираетесь защищать один?
   Эллина свято верила в то, что без ее личного присутствия и участия не может состояться ни единый сдвиг в науке, особенно у такого растяпы, как Андрюша.
   – Да что вы, Эллина Леонидовна! Даже не берите в голову такие мелочи! Вам ли сейчас, в вашем положении, думать об этом? Все будет отлично, просто замечательно. Мне помогает Агнешка. Она оказалась настолько любезной, что даже взялась набирать на компьютере мои наброски по проекту. Она чудная, чудная. Представляете, она научилась разбирать мой почерк! И она устроит на защите демонстрацию схем и диаграмм. Все будет феерично!
   Восторженный треск Андрюшиных восклицаний падал на сердце Эллины, как вода на раскаленное масло. Агнешка? Кто есть эта Агнешка? Та вертихвостка из Познани, с ее бесстыдными голыми коленками и наглой усмешкой, что вертелась возле него ужом весь первый вечер? Якобы под предлогом высоколобых разговоров о Бродском и его частицах. Да кому нужны эти ваши частицы! Вот, оказывается, в чем причина его поздних и будто бы краденых визитов в течение всей недели, вот почему он так светится. Она-то, глупая, думала, что он усиленно работает над проектом, а он все это время проводил в обществе этой мышастой шлюшки! И наверняка хватал ее за мелкие груди, а возможно даже целовал, и вообще все у них было…
   Эллина чувствовала, что ее разрывает в клочья, в хлам непонятно откуда накатившая свинцовая волна ненависти и злости. Если бы несчастная Агнешка, на самом деле с искренним сочувствием относившаяся к трогательно-неуклюжему Анжею, который не мог даже кофе себе заказать в буфете, услышала мысли пани профессора из России, она бы закрыла уши руками и убежала на край света. Потому что нельзя так обмануться в человеке. Эллина уже в первые минуты знакомства умела подать себя с шармом и шиком, уверенно и достойно выходя из самых щекотливых ситуаций. Сейчас от ее уверенности и самообладания не осталось и следа. Пани Дягилева истерично рыдала, закусив угол подушки и ногами отбиваясь от побелевшего и пытающегося обнять и успокоить ее Андрюши, который так и не смог взять в толк, почему посреди его «отчета о свершениях» Эллина вдруг забилась в истерике.
   Подоспевшие медсестры вытолкали растерянного и упирающегося Андрюшу практически взашей, и все остальное время он только испуганно наблюдал, как врачи суетливо входили и выходили из палаты, потирая руки, что-то говорили друг другу, поглядывая на него, как ему казалось, с укором. В щель двери он видел только край постели и ее ступню, высунувшуюся из-под одеяла. Сухую, породистую щиколотку и розовую пятку, такую нежную и беззащитную. Ему казалось, что Эллине холодно, и хотелось ворваться и укутать бережно в одеяло эту одинокую пятку.
   На следующий день глазам Андрея предстала совершенно иная картина: собравшаяся, точнее, собранная в комок Эллина сухим голосом деловито допрашивала его о деталях готовящегося семинарского доклада, требуя бухгалтерской точности в количестве разделов и достоверности данных. Будто и не было вчерашней безобразной сцены. При упоминаниях имени Агнешки, которая как раз и обеспечивала эту точность и достоверность, Эллина поджимала губы и зло щурила глаза, но Андрею эти знаки ни о чем не говорили.
   Последние двадцать лет Андрей жил в противоестественной ситуации войны между матерью и бабушкой, так и не сумевшими договориться о том, почему из семьи ушел его, Андрея, отец. Две женщины, зажатые в тесным пространстве двухкомнатной «хрущевки», вынуждены были терпеть друг друга, объединенные общей любовью к «бедному мальчику», практически сироте, который «вырос без отца» (хотя к тому моменту, как отец ушел, Андрею исполнилось уже двадцать два года и он только-только защитил диплом). Они самозабвенно любили Андрюшу и истово ненавидели друг друга, как только могут ненавидеть женщины. Первые десять лет они хотя бы разговаривали друг с другом, хотя и на повышенных тонах.
   Вторая половина «войны роз», как иногда иронически называл Андрей затянувшуюся ссору, протекала уже в полном безмолвии. Обе вечерами нетерпеливо ожидали возвращения сына и внука с работы, чтобы передать «этой» все, что накопилось за день. До записок друг другу они не опускались. Естественной защитной реакцией психики Андрея было полное игнорирование всяческих эмоциональных проявлений как с одной, так и с другой стороны. Себя он воспринимал как щит между двумя близкими ему людьми, который не может позволить им убить друг друга, но которому также следует уберечь себя от разрушения. Вот поэтому он и не сумел разглядеть в железобетонной, как ему казалось, Эллине признаки банальной бабской ревности, которая сокрушит все на своем пути и сожрет себя изнутри, выжжет дотла и пустит по ветру.
   Эллину выписали в день вручения семинарских сертификатов, на котором она жаждала лично присутствовать (уж конечно не для того, чтобы оценить высокий уровень его организации, а только посмотреть в глаза той худосочной курве, которая бравировала своей молодостью и посмела посягнуть… Но в этом Эллина не хотела признаваться даже себе).
   Что-то не заладилось с оформлением страховой выплаты за лечение, весь день руководство больницы провело в долгих переговорах с организаторами семинара и страховщиками, на всякий случай затягивая выписку, так что на пороге «шпиталя» похудевшая и подтянутая Эллина оказалась только под вечер. Андрюша ждал ее на скамейке в больничном сквере, оживленно вертя головой и разглядывая проходящих мимо литой ограды прохожих, подставляющих ласковому теплому ветру лица.
   К гостинице, не сговариваясь, решили пойти пешком, благо, расстояние было небольшим. Не знамо как очутились на рыночной площади, с четырех сторон затянутой в кружево разноцветных домов, казавшихся театральной декорацией, с Русалкой [2 - Памятник Русалке – символ Варшавы, изображенный на гербе города.] в центре. Подойдя к Русалке, Эллина погладила щит, который та держала в руках, да так и замерла, будто пытаясь вычитать что-то в ее глазах. Андрей заворожено глядел, как два женских профиля, устремленных друг к другу и до жути похожих, освещенные закатным розово-оранжевым светом, картинно светились на кружевном фоне. У него кружилась голова.
   – Эллина, а вы знаете, что вы…
   – Похожа на нее? Знаю. Потому и люблю. Она такая же, как я. Тоже… победоносная старая дева. И ни души вокруг.
   Ее слова, едва слышные в неумолкающем ропоте гомонящей любопытной толпы, бродящей вокруг невысокого постамента с варшавской «сиренкой», как ее любовно называют поляки, странно не вписывались в общую картину. Вокруг было море людей, но две женщины были одни, каждая – сама по себе. Андрея охватило странное летящей ощущение, словно теплый ветер, весь день ласкающий старые стены старогородских домов, подхватил его и вознес над землей.
   – Эллина, какая ты… Красивая…
   – Не надо, Анри. Я знаю, какая я. Я просто старая дева, всю жизнь положившая на служение выдуманному божку. Науке… Я так боялась ее предать, что предала себя. А надо было плюнуть на все и рожать, пока папа был жив, хоть от первого встречного. Было бы хоть к кому возвращаться сейчас. Вот вы с кем живете?
   До этого момента Эллина никогда не задумывалась, а с кем, собственно, живет Андрюша. Но сейчас ее это по-настоящему интересовало.
   – Я? С мамой. И… бабушкой.
   – Счастливый вы человек. Вас там ждут, беспокоятся, наверное. Вы подарки купили? А мои… Они так рано ушли, а я и не заметила. Я была так занята сначала одной диссертацией, потом другой, потом получением профессорского звания, пробивала защиты учеников, неблагодарных предателей, которые забывали дорогу в мой дом на второй день после получения диплома… Я страшно одинока, Анри. Мне так страшно засыпать одной в пустом доме. Где даже кошки не уживаются.
   Готовый расплакаться и пасть к ногам маленькой и такой беспомощной Эллины, Андрюша думал только об одном – как он снимет с ее ноги туфельку и прильнет губами к розовой одинокой пятке. Может, тогда ей станет легче…
   Проводы, в отличие от встречи, прошли безупречно. Сертификаты были вручены, Агнешка лично провожала их до аэропорта, где пану Суралову наконец с извинениями вручили облетевший полсвета чемодан. Девушка даже всплакнула – очень уж привязалась к русскому профессору. Эллина не реагировала ни на что. Отрешенная и молчаливая, с сухими блестящими глазами, она смотрела сквозь семенящую толпу отлетающее-прилетающих и видела перед собой лишь чугунный профиль своего варшавского двойника. В самолете же она долго и тихо плакала, пока тот делал предательский круг над городом, словно взывая запомнить и отпечатать в своем сердце навсегда Старое Място, Рынок, берег Вислы и Русалку.
   В пути оба молчали. Он – не имея решимости заговорить. Она – сжавшись в тугой комок. В Москве Эллина наконец пришла в себя, самолет не успел приземлиться, как она уже звонила Зине – удостовериться, что такси заказано. Вертелись в голове фразы, которые она скажет Галюне, поздравляя с состоявшейся защитой, стоял перед глазами листок с выписанными номерами тех, кому надо позвонить, напомнить о себе, о своем председательстве.
   Андрюшу встречали и мама, и бабушка. Они даже не обратили никакого внимания на Эллину, вышедшую в зал прилета первой, и наперегонки бросились к нему, кипя всем, что накопилось за долгих две недели его отсутствия. Отрешенно Андрей глядел на удаляющуюся прямую спину Эллины, легко катившей подскакивающий на невидимых выбоинах чемодан и все ждал, что она обернется.



   Кошкин дом

   Неравная схватка с гигантским засовом, место которому было не в обычной съемной квартире, а где-нибудь в рыцарском замке, завершилась очередной победой Лары: дверь поддалась и величественно поплыла, впуская в квартиру жасминовый аромат освежителя воздуха. Кафель в подъезде слепил глаза нетронутой чистотой, коврики у дверей лежали строго параллельно порогу – новая уборщица зарабатывала «очки».
   На площадке, словно в ожидании Лариного выхода, расположились три кота. То, что это именно коты, а не кошки, она поняла сразу – с детства была помешанной кошатницей. Тот, что сидел ближе всех к лифту, белый «перс» с переливающимися золотом на плоской морде глазами, застыл, вытянув шею в сторону Лары, и медленно обмахивал пол роскошным хвостом-опахалом. Бежевый «сиам» -подросток перекатывался на спине в центре площадки, играя передними лапами с одному ему видимой пушинкой. Дымчато-серого, из породы «русских голубых», Лара едва не смахнула дверью с коврика, на котором он занял выжидательную позицию. Кот успел отскочить в сторону и сейчас, воинственно выгнув спину, царапал коготками пол, затянув что-то протяжное недовольным голосом.
   – Вы откуда, ребята? – Лара присела на корточки перед обиженно ворчавшим «русским» и осторожно погладила его по спинке. Тот сразу успокоился и удовлетворенно замурчал, довольно щуря крыжовниковые глазищи. Остальные подтянулись и уселись рядом, без стеснения оглядывая Лару. Она погладила их тоже. Cначала «сиама», блеснувшего ей в лицо прозрачными лазоревыми льдинками, потом – «перса», замурлыкавшего в тон дымчатому.
   – Потерялись, мальчишки?
   В ответ «мальчишки», словно по команде, поднялись и вереницей прошествовали в глубину Лариной квартиры.
   – Эй, эй, вы куда? Я вас не приглашала!
   Но они и не нуждались в приглашении. «Сиам» замешкался в прихожей последним, но вот и он юркнул в темноту встроенного шкафа с обувью, дверцу которого Лара так неосмотрительно оставила открытой.
   – Ладно, сидите тихо и не хулиганьте там! – как можно громче крикнула она в сторону гостиной, куда, как ей показалось, удалились «перс» с «русским». Гнать котов из квартиры Ларе не пришло бы в голову никогда, потому что кошки были ее страстью, которую она не могла себе позволить, постоянно переезжая с места на место. Тем более что, по всем признакам, коты были домашними – об этом свидетельствовала и их блестящая ухоженная шерсть, и лоснящиеся сытые морды, и красные замшевые ошейники с крошечными колокольчиками на шеях. Надо бы найти их хозяина, скорее всего, это кто-то из соседей.
   «Допрос» индуса-консьержа ничего не дал. Он пожимал плечами и в который раз пытался втолковать упрямой жилице, что, будь в подъезде хоть одна кошка, уж он-то знал бы, поскольку за проживание животных в доме следует платить отдельно, а никто из жильцов ни дирхама сверх квартплаты хозяину не приносит. В конце концов, он милостиво согласился повесить на своем окошке объявление о том, что сегодня утром на площадке перед лифтом на пятнадцатом этаже были найдены три кота. Отличительные черты животных (цвет и породу) он запоминать напрочь отказался:
   – Терпеть не могу кошек, мэм.
   Выехав из подземного паркинга, Лара попала в плотную полосу тумана – в феврале Дубай местами может посоперничать с Лондоном. Медленно, будто на ощупь, продвигаясь по трассе, она дала себе вольность обдумывать не запланированные на день дела, а судьбу трех пришельцев из ниоткуда, которые навряд ли расслышали ее просьбу «не хулиганить» и, скорее всего, разнесут к вечеру всю квартиру. «Гости» наверняка не останутся равнодушными ни к кружевной скатерти – памяти о любимой Праге, ни к коллекции фарфоровых башмачков, напоминавших об обожаемом Амстердаме. Слава Богу, кладовка надежно заперта. Майка бы ее не простила.
   Возникший перед глазами абрис паруса «Бурж Аль Араб» вывел ее из состояния задумчивости. До места работы – улицы Шейха Заида, куда от стеклянного купола центрального здания отеля «Кемпински» сбегали многочисленные сводчатые галереи, сейчас уже ярко освещенные солнцем – оставалось рукой подать.
   Перевод в Дубай считался повышением, однако Лара по сей день не смогла бы смириться с потерей Европы и единственной на весь мир родной душеньки – Майки, если бы не Жерар. Подруга уже два года оплакивала Ларин отъезд из Голландии, но при этом упорно не желала выезжать за пределы континента даже на время, прислала вместо себя свой портрет и два натюрморта с тюльпанами. Жерар заменил Ларе и ее, и маму, оставшуюся в далеком Ташкенте, и брата, с которым развела глупая ссора. Любовник стал для нее всем. Он прекрасно говорил по-русски и читал «Анну Каренину» в оригинале. Дойдя до сцены объяснения Анны с Вронским, когда тот узнает о ее беременности, или фрагмента со свадьбой Левина и Кити, отбрасывал книгу, словно от ее страниц било током, откидывался на постель и лежал так молча, стиснув зубы, пока не проходило оцепенение. Придя в себя, говорил всегда одно и то же: «Как вы, русские, можете так отдаваться чувствам? Я преклоняюсь перед вами».
   Он и Лару полюбил прежде всего за ее схожесть с Анной – за удивительное сочетание легкой полноты и кошачьей грации движений, за утонченность черт лица, обрамленного пышными от природы темно-каштановыми локонами, за страстность и упрямство. «Ты моя настоящая русская любовница», – говорил он, заплетая ее волосы в косы и зарываясь в них лицом. «Ты моя Каренина», – часто повторял Жерар, делая ударение на последнем слоге – на французский манер.
   На сегодня Жерар взял отгул и даже не пожелал объяснить ей, для чего ему понадобился свободный день. Он вообще в последнее время вел себя более чем странно. Избегал появляться с ней в людных местах, хотя именно для того, чтобы иметь эту привилегию, сам уговорил ее переехать из пуритански строгой Шаржи в демократичный Дубай. Отказывался помогать деньгами, хотя знал, как сильно ей урезали зарплату и почему вот уже который месяц не платят премию (начальство сквозь пальцы смотрело на неурегулированную законами эмирата личную жизнь сотрудников, но к финансовым поощрениям оной склонности не имело). С раздражением отвечал на вопросы, как и где проводит свое свободное от нее время. Все эти события удручали Лару, мучительно напоминая ей момент разрыва с Роном, еще там, в Ташкенте. Но она старательно отгоняла от себя мрачные предчувствия и мысли.
   День шел своим чередом – в обстановке ювелирно отрегулированной работы гигантского часового механизма – пятизвездочной арабской жемчужины международной сети отелей «Кемпински». Ненавязчивый и вездесущий сервис, при котором ни одно желание гостя не оставалось незамеченным, был визитной карточкой гостиницы. Лара за весь день ни на секунду не присела, но, тем не менее, ни капли не устала – ей нравилась отлаженная суета гигантского странноприимного дома, которым был для нее отель.
   На паркинге ее место оказалось занято серебристо-серым «Пежо», номера которого были ей откуда-то знакомы. Поставив машину рядом, она поднялась на свой этаж и удивленно толкнула открытую дверь в квартиру. Котов нигде не было видно, зато на софе в гостиной спал Жерар, у которого были свои ключи. Он уснул, видимо, ожидая ее – как был, в синей майке для тенниса, белых шортах и кроссовках, с зачехленной ракеткой под головой. «Не взял же он отгул только для того, чтобы поиграть в теннис?» – мелькнуло в голове у Лары. Она решила не искать «гостей», которые сами обнаружили свое присутствие голодным мяуканьем и мигом прискакали на кухню, стоило ей зашуршать пакетиком с купленным по дороге домой кошачьим лакомством.
   – Где ты взяла их? – она обернулась на вопрос и неожиданно для себя улыбнулась: очень уж забавно выглядел Жерар с торчащими из-под пледа, которым она накрыла его, голыми волосатыми икрами. Плед он накинул наподобие туники, полностью скрыв под ним форму для тренировки.
   – Сами пришли, – пожала плечом Лара. – Ужинать будешь?
   – Ты знаешь, я не ем так поздно.
   Присев на стул, он пристально наблюдал, как виртуозно она нарезает салат – Лара всегда поражала его своим умением из совершенно несовместимых продуктов сотворить кулинарный шедевр. Сытые коты вертелись под ногами, благодарно мурлыкая и норовя обтереться спинами обо все, что им встречалось – щиколотки Лары, ножки мебели, кроссовки Жерара, которые тот прятал под стул, недовольно ворча.
   – Терпеть не могу кошек. Подлые твари, от которых не знаешь, чего ожидать. Почему ты не завела себе трех собак? У меня, по крайней мере, нет на них аллергии.
   – Я их не заводила. Они просто потерялись и ждут здесь своего хозяина.
   – А больше им негде его подождать? И кто их хозяин?
   – Они будут ждать здесь и столько, сколько понадобится. Я пока не знаю, кто хозяин. Консьерж уже ищет его.
   – Лара, ты сумасшедшая. Впрочем, как все русские. Эти животные могут быть заразны!
   – Не больше, чем люди, Жерар. Они домашние, чистые, видишь, у них на шеях колокольчики?
   – Мне все равно, что там у них на шеях. Положи мне порцию салата, пожалуйста. Он так аппетитно выглядит.
   Последняя реплика немного успокоила встревоженную Лару: Жерар, тщательно следящий за своей формой, в любое время суток не мог отказаться от ее салата. По крайней мере, в этом он не изменился.
   – На чем ты приехал? Не видела твою машину внизу.
   – На машине Софи.
   Что-то неприятно кольнуло в сердце Лары. Серебристый «Пежо». Вот почему номера показались ей знакомыми.
   – Софи? Она вернулась?
   – Нет. Это ее машина никуда не уезжала. Просто стояла в гараже.
   – А что с твоей?
   – В ремонте. Не будем об этом. Как прошел день? – с этими словами он подошел к ней сзади, обнял за талию и прижался лицом к волосам, вдыхая их запах. Лара как раз заканчивала заправлять салат соусом собственного изобретения, когда поняла, что Жерар твердо решил предварить поздний ужин скоротечным сексом прямо на кухне.
   – Не надо, Жерар. Не хочу так. Устала.
   – Давай, Лара, ты же всегда легко заводишься. Не отказывай мне в такой малости.
   И Лара сдалась. Он всегда умел уговорить ее. Да и не приходилось, собственно, уговаривать. Застегнув шорты, вновь опустившись на стул, Жерар проговорил как бы между прочим:
   – Животные здесь ночевать не будут. Или я еду домой.
   – Езжай домой, – устало выдохнула Лара, стягивая через голову платье – пора было пойти, наконец, в душ. Сегодня ей не хотелось спорить с Жераром. Пусть оставит ее на ночь одну. Даст ей в кои-то веки выспаться.
   – Захлопни, пожалуйста, дверь, – оставляя за собой на полу платье, чулки, белье – Лара прошла в душ и закрылась там. Включив воду, подождала, пока щелкнет замок входной двери, и только после этого позволила себе расслабиться, встав под спасительные ласковые струи и смывая с себя редкое в последнее время ощущение того, что после секса тело стало грязным. Уже засыпая, Лара с горечью подумала, что случись нечто подобное в самом начале их отношений, он и словом не заикнулся бы о своей аллергии, с радостью принимая любую прихоть «русской любовницы» за волеизъявление свыше. Ночь коты провели в постели своей доброй спасительницы, меняя дислокацию в соответствии с малейшим ее движением.
   Утром сменщик вчерашнего консьержа огорошил Лару заявлением, что его предшественник обзвонил все квартиры в доме, даже соседние подъезды, но никто не сознался в пропаже котов. Если Лара не найдет хозяина до понедельника, ей придется либо отдать животных в приют, либо доплатить за их проживание в ее квартире. Не было у бабы заботы – нашла трех зверушек. Ладно, разберемся. Надо бы повесить объявление в интернете и позвонить на местное радио. И дело даже не в том, что с появлением котов увеличится квартплата – просто Лара неуютно себя чувствовала, если в окружающем ее пространстве наблюдался хоть какой-то дисбаланс. Сейчас гармония существования явно была нарушена – домашние коты остались без дома. И за восстановление равновесия она ощущала личную ответственность.
   Жерар явился на работу с пунктуальностью английской королевы. Весь день он был сух и подчеркнуто вежлив, а под вечер, притаившись в уютном тупичке за кухней с целью покурить (курение персонала в течение рабочего дня категорически запрещалось даже «топам», к которым относилась Лара), она стала невольной свидетельницей его телефонных переговоров. Целью которых, насколько можно было понять (беседа велась частью по-французски, частью по-английски), был заказ столика их любимого рыбного ресторана и рresidential suite на одну ночь в отеле. Прикинув, какое число сегодня по календарю, Лара покрылась мурашками – двадцать первое февраля, Майкин день рождения и ровно год с того дня, когда она начала встречаться с Жераром. Боже, какая она дура! Он помнит об их годовщине, а она выставила его вчера, променяв на котов, на которых у него и в самом деле аллергия. Он решил сделать ей сюрприз, а она, холодная и черствая стерва, даже не купила ему подарка. Ну что ж, дорогой, еще не вечер. Нашу первую годовщину ты навряд ли забудешь.
   Он заказал столик на девять. Наверняка приедет за ней в восемь тридцать, как ни в чем не бывало, и предложит поужинать в городе. К этому моменту она должна быть в полной боевой готовности, а в сумочке должен лежать подобающий случаю презент. Вручение подарка станет для него знаком, что она тоже ничего не забыла. Трусцой припустившись по антикварным магазинам, Лара помучилась было проблемой выбора между старинным золотым «Брегетом» в довольно приличном состоянии и нефритовым папье-маше в форме сидящего льва (Жерар был Львом по гороскопу), однако в шестой или седьмой по счету лавке нашла – о, чудо! – великолепный подарок – издание «Анны Карениной» 1903 года, в темно-красном, под дерево, переплете. В Дубай приезжает много русских туристов, вкусы которых в том числе учитываются местными антикварами, но чтобы вот так запросто найти Толстого… Воистину неисповедимы пути русских классиков.
   Оставался час на себя. Платье актуального песочного цвета несколько смутило Лару своим откровенно прилегающим кроем. Да и цена отпугивала в преддверии «пустой» недели до зарплаты. Но в глазах продавщицы-филиппинки читалось такое явное восхищение, что она решилась на вторую разорительную покупку. Коты вели себя на удивление тактично и смирно, не напоминая ей о своем присутствии ни единым звуком или движением. Словно чувствовали нависшую над ними угрозу. Наскоро вымыв и высушив волосы, Лара заплела косу – Жерар предпочитал ее всем надуманным укладкам. Готовность номер один.
   Восемь тридцать. Девять. Половина десятого. Лара наконец вспомнила, что не дала котам еды. Они, как и вчера, сбежались изо всех, кажется, углов, лишь заслышав шелест пакета с кормом. В десять Лара решила, что ждать больше нечего, и переоделась в кимоно. В десять тридцать, ни секунды не раздумывая, вновь надела песочное платье (не искать же ему замену в шкафу, тратить время зря), села в свой верный «Мини-купер» и поехала в сторону пляжа Джумейра. Она не думала ни зачем едет, ни кого хочет там найти, ни в чем убедиться. Знала только одно – он еще в ресторане, и они обязательно встретятся.
   Подсвечиваемые тефлоновые полотна, из которых сделан символ Дубая – парус отеля «Бурж Аль Араб» – были хорошим ориентиром не только для моряков. Лара могла найти путь к нему, кажется, с завязанными глазами. Чтобы попасть в ресторан, где Жерар заказал столик, ей пришлось совершить небольшое путешествие на лифте-батискафе – «Аль Махара» был расположен под водой. В другой ситуации поездка бы развлекла Лару, сейчас же было не до веселья – сердце бешено отстукивало ритм по мере приближения к ресторану.
   Войдя в холл, Лара, не отвечая на вопросы девушки-хостесс, кажется, кореянки, решительно пошла в центр, чтобы оттуда оглядеть все столики сразу и найти Жерара. Но на половине пути застыла: в центре зала под звуки угасающего блюза танцевал Жерар со стройной брюнеткой в белом брючном костюме. Лица брюнетки Лара не могла разглядеть – девушка спрятала его на груди партнера, однако счастливая улыбка Жерара, исполненная тихого блаженства, еще долго стояла у нее перед глазами, когда она искала выход из ресторана, потом из отеля, когда ехала домой и поднималась в квартиру. Таким счастливым она не видела его с тех пор, как уехала Софи и увезла с собой их годовалого сына.
   Утро пятницы не было ни солнечным, ни добрым. Период дождей в Эмиратах обычно выпадает на декабрь-январь, однако в этом году небо и в феврале частенько заволакивало тучами. Проснувшись в окружении своих пушистых вассалов, Лара завернулась в махровую простыню поплотнее и твердо решила не вылезать из постели до вечера. В конце концов, чего она не видела за стенами квартиры? Свой выходной она имеет полное право проспать целиком. Звук проворачиваемого в замочной скважине ключа заставил ее подскочить – она никого не ждала. Вчерашнее происшествие в ресторане поставило для нее жирный крест как на самом Жераре, так и на их отношениях. Явление неверного любовника ранним утром в ее квартире выходило за рамки уже принятой и обжитой ею новой реальности.
   – Они еще здесь? – Жерар вел себя так, будто ничего не произошло. – Ты хотя бы дала им имена?
   – Нет, я как-то не думала об этом, – растерянно ответила Лара. Он снова был в форме для тенниса.
   – Ты опять тренируешься?
   – Нет, мне просто нужен повод, чтобы выходить из дома время от времени.
   – Тебе нужен повод? – Лара не верила своим ушам. – Софи стережет тебя по скайпу?
   – Назови того с длинной шерстью Winter. А голубоглазого – Caramel. Серый пусть будет Smoky [3 - Зимний, карамельный, дымчатый.].
   Лара не знала, что ответить. Уинтер? Кармел? Смоки? О чем это он? Ах, да. О котах. Его приход и все, что он говорил сейчас, никак не укладывалось в ту картину, которую она себе нарисовала.
   – Ты знаешь, я вчера…
   – Шшшшш… Ты очень неаккуратна в словах и поступках, Лара, и крайне неосторожна. Тебе нельзя садиться за руль после наступления темноты. Ты даже в очках спотыкаешься. Береги себя, Лара. Ты очень дорога мне.
   – В какую игру ты играешь, Жерар?
   – Я не играю в игры, Лара. Я просто пытаюсь жить. Пытаюсь выжить и не сожрать себя заживо.
   – Что тебя гложет?
   – Я хочу покоя, Лара. Просто хочу покоя. Мне надоело гореть, страдать и мучаться. Я хочу покоя.
   – Я могу оставить тебя в покое.
   – Ты не при чем, Лара, ты замечательная. Наверное, ты лучше всех. Смотри, я привез тебе подарок. Вчера была наша годовщина, прости, я не поздравил тебя.
   В его руке невесть откуда появился обтянутый синим бархатом изящный футляр. Внутри на таком же синем фоне лежала невероятной красоты брошь из белого золота, в форме кошки с желтыми бриллиантами вместо глаз и изумрудным ошейником.
   – Камни такого же цвета, как твои глаза, Лара. Они так же светятся, когда ты счастлива. Я желаю тебе счастья, Лара. Ты его заслужила. Помнишь, когда мы только познакомились, я думал, что ты ирландка и тебя зовут Amber [4 - Янтарь.]. Эмбер – это имя тоже очень идет тебе. Но тебя зовут Лара. Как живаговскую Лару Гишар. Ты очень русская, Лара. Я готов без конца повторять твое имя, оно ласкает мне слух.
   Обычно он произносил имя Лара с ударением на последнем слоге, как все французы. Сегодня он выговаривал его очень отчетливо, по-русски, без малейшего намека на прононс.
   – Ты совершенно обрусел со мной, Жерар. Вот уже и говоришь без акцента.
   – Нет, Лара, я никогда не стану русским. Я никогда не буду ни богатым, ни великим, ни сумасшедшим. Я навсегда останусь маленьким усталым французом, который хочет одного – покоя.
   Он опустился перед ней на колени, и Лара обняла и прижала к животу его голову. Она не видела его лица, но знала, что непрозрачные карие, слегка навыкате, глаза сейчас наполнены слезами, а отвисшая нижняя губа, значительно крупнее и длиннее верхней, дрожит. Он казался ей прекрасным, потому что был похож на молодого Пастернака, которого Лара искренне считала эталоном мужской красоты. Она наклонила к нему лицо и целовала его мокрые ресницы до тех пор, пока они не высохли. Никогда еще они не были так близки, и в то же время Лара отчетливо осознавала, что все, происходящее сейчас, происходит в последний раз.
   Ее поцелуи словно пробудили его от наваждения. Поднявшись с колен, он отстранился от нее и произнес, не глядя ей в глаза: «Это все, Лара. Больше уже ничего не будет. Завтра я улетаю в Париж. Мое заявление об уходе Ахтар уже подписал, я взял расчет». Сухой щелчок дверного замка прозвучал в полной тишине подобно выстрелу. Лара без сил опустилась на пол, коты беззвучно окружили ее и прижались к дрожащему беспомощному телу.
   Лара не помнила, сколько прошло времени с момента ухода Жерара, но угасающий свет заката за окном говорил о том, что она, скорее всего, уснула на полу и проспала весь свой выходной целиком, как и хотела. Внезапно ее осенила мысль о том, что она должна вернуть Жерару брошь – ей не хотелось принимать его прощальный, как она теперь уже понимала, подарок. Быстро собравшись, она кинула футляр с брошью в сумку и спустилась вниз пешком. Дорога до дома Жерара не заняла много времени – он намеренно снял для нее квартиру в пяти минутах ходьбы от своего жилища. Жерар открыл дверь сразу, будто ждал ее прихода.
   – Зачем ты здесь?
   – Хочу посмотреть на нее.
   – На кого?
   – Я ее знаю?
   – Кого? – он искренне не понимал, о ком она говорит, или делал вид?
   – Она у тебя сейчас?
   – Кто, Лара? О ком ты говоришь?
   – О брюнетке из ресторана. Кто она?
   Не понимая, что делает, Лара протянула руку к звонку и не отрывала ее до тех пор, пока дверь вновь не открылась и на площадку не вышла Софи. Ее появление произвело на Лару настолько сильное впечатление, что она отшатнулась и едва не упала.
   – Софи? Ты здесь? А что с твоими волосами? Почему они такого цвета?
   – Парикмахеры еще не разучились превращать блондинок в брюнеток, дорогая, – в голосе жены Жерара слышалась насмешка и упрек одновременно. – Ты пришла за тем, чтобы спросить меня о цвете моих волос? Или хочешь пожелать нам счастливой дороги?
   – Да, скорее второе. Еще я хотела вернуть…
   – Лара, ты все сказала, – резко прервал ее Жерар. – Иди домой. Тебя там ждут.
   – Ждут? – оживилась Софи. – Лара вышла замуж?
   – Да, – твердо сказал Жерар и, обняв жену за плечи, подтолкнул ее в сторону открытой двери. – Спокойной ночи, Лара.
   Когда дверь за ними захлопнулась, Лара, не чувствуя под собой ног, двинулась к лифту, но вовремя вспомнила, что квартира Жерара на первом этаже. Нет, она не могла так обмануться там, в ресторане. Она бы узнала Софи из тысячи других женщин, она видела ее во сне почти каждую ночь. Ее и Филлипа, их маленького сына. Лара совсем уже было собралась вернуться и снова позвонить в квартиру, как дверь открылась, и из нее вышел Жерар.
   – Ты еще здесь? Теперь ты все знаешь. Зачем ты еще здесь?
   – Не помню. Наверное, я просто забыла дорогу назад.
   – Идем, я попрошу консьержа проводить тебя до квартиры.
   – Не стоит. Я сама. Все уже хорошо.
   – Я верю тебе. Прощай.
   Консьерж, наверное, тот индус, что терпеть не может кошек, прокричал ей что-то из-за своего окошка, но она ничего не слышала, да и шла почти вслепую – где-то потеряла очки.
   – Мисс, кажется, вы нашли моих котов? Консьерж сказал мне, что вы их приютили.
   Размытая фигура в каком-то сером балахоне отделилась от стены и двинулась к Ларе. Она не отвечала ничего, даже не смотрела в его сторону, но это его ничуть не смутило. Должно быть, зла на него, ведь ей пришлось кормить его парней почти три дня, а аппетит у них тот еще.
   – Простите, мисс, я переехал сюда недавно, и меня сразу отослали в командировку. У котов была еда, и туалет. Я закрыл квартиру. Мне так показалось. Но там такой хитрый замок… Я на всякий случай позвонил консьержу, но видимо, он пришел слишком поздно, когда они уже успели выбраться. Здорово, что коты нашли вас, мисс. Им повезло, моим котам.
   Объясняя все это, он шел за ней по пятам, хотя она не приглашала его в свою квартиру и не ждала никаких объяснений. Понятно, в кого коты такие «тактичные».
   – А как, кстати, их зовут? – очнулась Лара.
   – Senior, Middle, Junior [5 - Старший, средний, младший.].
   – Так просто? Джуниор – это «сиам»? А Сениор – белый? Надо же. Никогда бы не догадалась. Вы так долго были в своей командировке, что я… точнее, мой знакомый дал им другие имена. Впрочем, они не успели к ним привыкнуть. Хотя, знаете, отзывались.
   Наконец она разглядела его – в сумке нашлась «офисная» пара очков. Высокий, сухощавый англичанин с золотистым «ежиком» над высоким лбом и особым красноватым оттенком кожи, которым природа наградила почти всех детей «туманного Альбиона». Узкие губы, выдающийся вперед подбородок. Катастрофически не похож ни на одного из русских поэтов. Серый балахон оказался просторной курткой с капюшоном. Сняв ее, он спокойно обосновался на барном стуле, облепленный своими котами, сияющий непонятно отчего, неясно чему радующийся.
   – Так как ваш знакомый назвал их, мисс?
   – Это уже не важно. Его больше нет.
   – Умер? – его простодушное лицо вмиг посерьезнело.
   – Да. Точнее, нет. В общем, уехал.
   Наверное, она странно выглядела в глазах этого открытого, смешливого парня. Толстая тетка в очках, качающаяся из стороны в сторону, как пьяная, бормочущая что-то невнятное.
   – Вы очень красивая, мисс. Давно из Лондона?
   Надо же, как не подвел ее поставленный еще в пятом классе ташкентской спецшколы безупречный акцент. Они всегда ловились на него, смешные иностранцы.
   – Нет, я русская. Меня зовут Лара. А тебя?
   – Йен. Очень приятно. С котами ты, кажется, уже знакома.



   Назови меня пани

   Назови меня пани,
   Поцелуй мне пальцы.
   Так нигде больше,
   Как было в Польше.
 В. Долина. «Польская песенка»

   Глаза у Валентины светло-карие, с желтизной, прозрачные. Постоялец Валентины называет их смешно – «пивные очи». Пару месяцев назад поляки поставили на местной обувной фабрике новое оборудование и прислали своего инженера-технолога. Дирекция разорилась для иностранца на аренду квартиры в центре города, а он захотел жить в «экозоне» и снял у молодой вдовы Валентины полдома в отдаленном микрорайоне города Донского, что под Тулой. Валентина работает на той же обувной фабрике контролером, поэтому на работу и обратно, в Руднев, постоялец привозит ее, что королеву, в личной «карете» – машине с чудным названием «Кашкай». «Кошаками» – слышится Валентине. Машина Валентине нравится, хотя она с удовольствием прокатилась бы и на маршрутке, помыла бы кости фабричным вместе с подружками. Постоялец обращается к ней «пани Валентына», так по их, по-польски, положено уважительно к женщине обращаться. Хотя уж какая она пани…
   На столе у постояльца стоит фотография в рамочке, выложенной морскими ракушками. На фото настоящая пани – с фарфоровой кожей и прозрачными запястьями, держит лицо в ладонях и улыбается, не глядя в объектив. Валентина, протирая на половине гостя пыль, всегда уважительно поглядывает в сторону портрета, хотя не может избавиться от ощущения, что женщина на фотографии врет, потому и прямо не смотрит. «То есть моя жона, Йола, Иоланта», – сказал как-то постоялец, перехватив взгляд Валентины. Жена, значит. «Понятно», – вздохнула тогда Валентина, и сама не поняла, почему так горько вздохнула.
   Поначалу Валентина все никак не могла взять в толк, как ей называть постояльца. Он при первом знакомстве в кабинете директора представился – Ян. Но как же «тыкать» такому солидному человеку? Осмелилась и спросила, как зовут его отца. Сказал: «Конрад». «Ян Кондратыч», – заулыбался в ответ директор. На том и договорились. Ян не стал тогда протестовать и что-то объяснять, слишком много это заняло бы времени, да и его русский был еще не так хорош, как сейчас – спасибо доброй хозяйке, которая не ленится объяснять ему значение почти каждого слова, как может. Пусть называют, как им удобно. В конце концов, что там в русской пословице про Тулу и свой самовар?
   Ян Кондратыч встает рано, обливается холодной водой на дворе, на завтрак просит всегда одно и то же – блинчики с творогом, два яйца всмятку, большой бокал черного горького кофе. После обливания он обтирается ярким махровым полотенцем и смешно фыркает. Валентина, собирая постояльцу завтрак, тайком поглядывает в окно кухни на его слегка располневший торс, крепкие мужицкие руки, широкую грудь с блестящей красноватой кожей.
   Волосы у Валентины рыжие, вьются «мелким бесом», и если после мытья их сразу не прочесать, собьются на голове колтуном. Валентина расчесывает их гребнем с редкими громадными зубцами. «Кобылам хвосты тем гребнем чесать», – шутил, бывало, муж-покойник, утонувший вместе со своим стареньким мотоциклом, удочками и полной люлькой улова почти год назад. Съездил на рыбалку… Ребеночка им Бог не дал, а жаль. Была бы сейчас Валентине радость – Алешкина улыбка, как лампочка, освещала бы с детского личика ее потухшую после смерти мужа жизнь.
   На работе Валентина собирает волосы в тугой пучок, но они, словно живые, выбиваются маленькими штопорчиками и нимбом встают над головой. Лицом Валентина нехороша – глубоко посаженные глаза с короткими светлыми ресницами, широкие монгольские скулы, тяжелый подбородок. Когда она улыбается, обнажается верхняя десна, и этот дефект не дает ей покоя. Смеясь, она всегда закрывает рот рукой. Вот телом может она похвастаться – иным двадцатилетним и не снилась такая высокая грудь, гибкая талия, упругие бедра, бархатистая «русалочья» кожа.
   «Ладная девка», – говорит Павел, охранник, провожая глазами покачивающуюся на звонких каблучках фигурку Валентины, когда она торопится к ожидающему ее в машине постояльцу. «Да не рожала, потому и сохранилась», – завистливо шипит Людмила, бухгалтер, неравнодушная к Пашкиным тяжелым мышцам, рельефно бугрящимся под пятнистой униформой.
   Вечером, если постоялец долго не выходит к ужину, Валентина иногда заходит на его половину.
   – Кушать будете, Ян Кондратыч? Я там, на кухне накрыла.
   Он долго не отвечает, погруженный в книгу, которую читает при свете торшера.
   – Пусть пани сядет, – показывает на место на диване рядом с собой. Валентина, подумав секунду, садится в кресло напротив.
   – Книжку читаете?
   – Да. «Доктор Живаго». Я не могу понять одну вещь. Пусть пани объяснит мне, как есть пани русская. У богатера этой книги… было две женщины. Жена – Тоня – любила его. Любила и была преданная… как собака. Нет любви выше. Их разлучили, она уехала… за границу. Революции, войны. Пани знает это. Это ваша история. Он не поехал за ней. Вторая, любовница – Лара – была его… рок. Его Муза, его жизнь, его Россия – все это она. Тоже уехала, увезли. Но была еще одна… момент… Марина. Дочь дворника, простая, жесткая. Жил с ней. Она родила ему двоих детей. Он опустился, стал… как она. Друг спас его от нее. Но ведь она была его женщиной тоже. Как те – Тоня, Лара…
   – И чего вы не понимаете?
   – Зачем ему она была нужна? Он – умный, тонкий. Гениальный. И она. Почему?
   – Я не читаю таких книжек, Ян Кондратыч. Но я вот что вам скажу. Жена – она на то человеку и дана, чтобы служить ему. Ждать, верить, детишек ему рожать. Жену учить надо, но и беречь. Она одна бывает, которая от Бога-то. Особливо если ровня. Полюбовницу иметь – грех это большой. Жену обижать нельзя. Поплатилась, небось, она, Лара-то эта?
   – Ну… можно и так сказать. Но пусть пани говорит, дальше.
   – А вот когда один он остался… как перст. А один мужик быть не может. И появилась баба эта… Марина? Она была ему… как рубашка. Которая ближе к телу. С ней не надо мучиться, думать, искать чего-то. Она дает жить, как он хочет. Она просто есть. Рядом.
   – Есть. Рядом, – повторяет он шепотом. – Може быть, пани права. А я еднак не понимаю.
   – Так ужинать будете? Я куру разогрела. Холодец есть.
   – Да… да, ужинать. Нет, спасибо, не буду. Не хочется. Доброй ночи, пани Валентына. Пани очень помогла мне.
   Пожав плечами, Валентина идет на кухню одна. Смотрит на накрытый на двоих стол, покрывает блюда чистым широким полотенцем, льняным, еще из своего приданого, и отправляется спать.
   В субботу приходят гости. Родители Валентины. Они люди простые, рабочие. Сейчас живут на земле, своим хозяйством, всем довольны. Печалит их только судьба младшей дочери. Она, неприкаянная, бездетная да вдовая, мается, как им кажется, и жестоко страдает. Матери Валентины, Ольге Викентьевне, очень нравится богатый и солидный постоялец дочери. Ян приветливо улыбается, когда она входит на его половину без приглашения. Он уже привык к простоте и открытости этих людей, по-детски любопытных, искренне полагающих, что все вокруг только и ждут возможности выслушать их проблемы и жалобы. Ольга Викентьевна медленно обводит глазами комнату – не ускользнет от ее пристального цепкого взгляда ни фото в рамочке, ни дорогие часы с золотым браслетом, небрежно оставленные постояльцем на подоконнике.
   – А я, Ян Кондратыч, в городе новую дорожку купила в спальню. Вот как ноги спускаешь с кровати – там и постелила. В красном магазине встретила Светку Ерохову, она говорит, у вокзала та дорожка на 200 рублей дешевле, чем здесь. Я и поехала. Чего мне переплачивать? Хотя не жалуемся. Своим огородом живем, пенсии хватает. Много ли нам надо? Да вот спасибо доченьке, Валечке, помогает старикам деньгами-то. Можем и дорожку себе купить, раз ногам холодно утром, да и ночью встать, мало ли…
   Ян прерывает ее диалог неожиданным вопросом:
   – Что это есть дорожка? Маленькая тропа? Как ее пани купила в магазине?
   – Да что ты, Ян Кондратыч? Какая тропа? Не в лесу живем. Коврик такой, узкий да длинный. Понял теперь?
   – Да-да, спасибо, что пани выяснила мне это слово.
   Дальше разговор не клеится. Постоялец утыкает нос в книжку, которую читал до прихода гостьи. Ольга Викентьевна, слегка обиженная на недооцененность ее рассказа о прекрасном приобретении в дом, еще немного повздыхав и поджав без того узкие губы, удаляется на кухню, где дочка хлопочет у стола, раскладывая по вазочкам конфеты и зефир – старики любят напиться чаю.
   – Твой-то, – кивает в сторону гостиной, где остался на диване сидеть постоялец. – Не обижает тебя?
   – Да что ты, мам. Он и мухи не обидит. Читает все. Книжки русские, иностранные. Спрашивает много. «Цо то есть? Цо то значит?»
   – Да и меня сейчас пытал. Где отец-то?
   – В сад пошел. Яблоню там какую-то подвязать.
   – Вот, нет хозяина в доме. Был бы мужик. А этот…, – новый кивок в сторону гостиной. – Не глянется тебе случаем?
   – Пан? Глянется? Да где, мам, траур по Лешке не сняла я еще, чтобы о мужиках-то думать.
   – Алексей уж больше года как утонул. Да и не был бы он против, устрой ты судьбу свою с достойным человеком. А чем тебе пан не жених?
   – Женатый он, мама.
   – Жена не стенка – подвинуть можно. Да и где та жена? На карточке разве что… – Ольга Викентьевна со знанием дела приступает к чаепитию, считая свой материнский долг на сегодня практически выполненным – дочку навестила, на путь наставила. В общем, навела порядок.
   – Кто это там прошел? – спрашивает Ольга Викентьевна мужа, когда они под руку выходят на улицу. Зрение у нее смолоду никуда не годилось, а под старость и совсем сдало. Очки же вечно куда-то пропадают, будто ноги к ним приделали.
   – Да старушка какая-то. Кажись, Верки Носовой мать, – рассеянно отвечает Семен Владимирович, тоже не отличающийся остротой глаз.
   – Все тебе старики да старушки. Один ты молодой, – ворчит Ольга Викентьевна и, оглянувшись на дом дочери, мелко крестит ворота: «Спаси и сохрани». Хоть бы у дочечки все наладилось с этим иностранцем-то.
   Воскресное утро Валентина встречает на рынке – договаривается о цене на куриные грудки с приветливой и честной продавщицей птицы – Рюминой Наташей, которая держит лавку слева от входа на рынок, если зайти на него с Комсомольской. Наташа щурится на солнце, чихает, как кошка, и, как кошка же, мурлычет:
   – Грудочки положить подвойные? А индюшатинки не хочешь? Сам-то как? Спит, поди, еще?
   – Ян Кондратыч? Нет, он рано встает. Зарядку делает, – последнее предложение добавляет Валентина почти шепотом.
   – Заряяяядку? – тянет удивленно Наташа, округляя кукольные голубые глаза, испачканные бирюзовыми тенями. – Чудной твой пан. А как он, Валь?
   – В смысле – как?
   – Ну… сама понимаешь.
   – Не понимаю.
   – В постели-то как он?
   – Натаааааша, – настала очередь Валентины округлять глаза. – Да что вы все, сговорились? И мать мне пана сватает, и ты вот еще. Мне и так хорошо. И ему… так хорошо.
   Забрав с прилавка свои пакеты и скрупулезно пересчитав сдачу, Валентина выходит из магазинчика безо всякого «до свиданья». Наташа, хитро улыбаясь, бормочет про себя:
   – Хорошо ему, как же. Мужику без бабы не бывает хорошо, да еще такому, – она мечтательно смежает веки и мысленно посылает польскому инженеру, лишенному женской ласки, нежный поцелуй.
   Среди недели, после того как старенькие часы пробьют десять, Валентина, как обычно, стелет себе постель и надевает кружевную ночную рубашку до колен. Но сердце ее сегодня что-то неспокойно, и она не может заснуть. Намаявшись бессонницей, набрасывает на плечи кофту и выходит в палисадник за домом – подышать теплым воздухом, пропитанным ароматами трав и каким-то неясным трепетом.
   – Митяй! Митька! Иди уже домой, не дозовешься тебя! Сейчас отцу позвоню! – зычно грозит припозднившемуся внуку соседка, бабка Антонина.
   – Да звони, ба! Не пойду! Сама ложись! – с другого конца улицы горланит пятнадцатилетняя бабкина головная боль, которую родители прислали «в деревню» на каникулы.
   – Не ори, черт бешеный, люди спят! – не снижая голоса ни на полтона, отзывается Антонина.
   На лавочке в палисаднике сидит постоялец. Он в той же рубашке и джинсах, в которых ездил на работу. Курит, глубоко затягиваясь. Так всегда бывает после звонка из Польши. Валентина точно знает, кто ему звонил сегодня.
   – Жона? – сочувственно спрашивает Валентина, присаживаясь на лавочку рядом.
   – Так. Она. Хочет, чтобы я приехал.
   – Зачем?
   – Скучает.
   – Любите ее, Ян Кондратыч?
   – Ее все любят. Она ангел.
   – А я?
   – Пани есть очень хорошая, очень добрая… женщина.
   Замолчав, они долго сидят рядом, пока Валентина не начинает ощущать исходящее от Яна напряжение. Ощущает всем телом, всей кожей. Бедро, которое соприкасается с бедром постояльца, начинает гореть. Заворожено смотрит она, как рука постояльца нащупывает ее руку. Валентина запрокидывает голову, закрывает глаза и упивается теплом его дыхания, горячего, прерывистого, пока он целует ей пальцы.
   – Нет, нет, не надо так! – Валентина, словно проснувшись, внезапно вскакивает. – У тебя есть жена, а я… я траур по мужу еще не сняла.
   – Пшепрашам, – шепчет Ян, опустив голову и уронив руки между колен. – Прости меня.
   Валентина убегает в дом, ложится под одеяло, дрожа всем телом и не отдавая себе отчета в том, что больше всего на свете хочет сейчас одного – остаться на лавочке, где почти до утра сидит, ссутулившись, постоялец. Ян курит одну сигарету за другой, дожидаясь рассвета, в полной уверенности, что все равно не уснет, не отдавая себе отчета в том, что больше всего на свете хочет сейчас одного – уснуть рядом с Валентиной.
   Он не понимает, что тянет его к этой женщине, ведь у нее нет ничего общего с Йолой. Йола нежная, чувствительная, живет интуицией и стихами, боится грозы, но при этом руководит огромным издательским домом, доставшимся ей от отца. У Йолы тонкие щиколотки, чувственные губы, немодно незагорелая кожа. Она никогда не оправдывается, никого не ревнует, никому не старается понравиться и потому нравится всем. Вокруг Йолы всегда много мужчин – авторы, редакторы, читатели-почитатели, и все они млеют от одной ее улыбки, ждут хотя бы мимолетного взгляда.
   Может быть, поэтому Ян так быстро согласился на эту бессрочную командировку в Россию. Устал от мужских голосов в трубке, ждать ее с бесконечных совещаний и деловых встреч, самому готовить завтрак – она снова легла после трех. А Валентина – грубоватая, иногда резкая в словах и жестах, но при этом открытая и доверчивая. Вот смутилась, стоило ему поцеловать ее пальцы. Йола в похожей ситуации улыбнется молча так, что ни одной крамольной мысли у смельчака, отважившегося на поцелуй, не возникнет. Но вскакивать и возмущаться точно не станет.
   Утром Ян уезжает один, еще до завтрака, и Валентина под смешки и соленые шуточки товарок едет до фабрики, как встарь, на маршрутке. Пол-Руднева трясется в маршрутках по утрам до краснокирпичного здания с гордо взмывшей надписью «Дон-обувь», и в этот день нет, кажется, отбоя от желающих закинуть камешек в Валентинин огород.
   – А с чего это Валентина Батьковна к нам пожаловали? – заводит шарманку Серега, шофер, и даже стриженый его затылок, кажется, ухмыляется.
   – Сбежал от нее иностранец после вчерашних посиделок под сливами. Видала я, как несся на своей машине, пятки прямо сверкали. Валюш, чем не угодила-то мужику? – с готовностью подхватывает соседка Валентины, крутобокая Настя.
   – Да видать плохо дала сожителю-то. Вот и послал к нам, уму-разуму поучиться, – заливается смехом Александра, упаковщица.
   – Вот ты с ней опытом и поделись, Шурка. Ты-то в этом деле мастер, – строго обрывает девчонок тетя Павлина, подруга Валентининой матери.
   Маршрутка после ее слов затихает на некоторое время и пару минут спустя вновь включается – в начале, за Серегиной спиной, говорят о похоронах деда Егора, скончавшегося на выходных от неведомого «удара», в конце обсуждают грядущую свадьбу Комаровой Ритки, отхватившей себе мужа «на югах». До Валентины уже никому нет дела. Она отворачивает лицо к окну, где пробегают растрепанные ветром березы и тополя, пальцы ее белеют, яростно сжимая ручку плетеной корзинки с обедом. Дался им этот постоялец. Да и она хороша. Рассиживает с ним по ночам на виду у всего Руднева. Как им зубы не скалить после этого?
   Ян Кондратыч все утро проводит в своем кабинете и не выходит даже на обед, сославшись на головную боль. «Вроде как пил вчера пан», – строит догадки переживающий острый приступ похмелья директор. В половине третьего к инженеру входит Валентина. Входит с обедом, запросто, как будто всегда только и делала, что приносила постояльцу поесть в кабинет. Спокойно раскладывает на столе небольшую домашнюю скатерть, выставляет все, что привезла с собой в корзинке – баночку с салатом из помидоров, бутерброды с домашней ветчиной, завернутые в фольгу куски жареной рыбы, термос с настоем шиповника.
   – А я тут вам обед принесла, Ян Кондратыч. А то вы сегодня без завтрака уехали. Голодом не ходите, не надо, – говорит она, глядя ему прямо в глаза. Расширившиеся, недоумевающие, но светлеющие с каждой секундой.
   – Спасибо, пани Валентына. Может, пани разделит обед со мной? – нерешительно спрашивает он.
   – А чего не разделить? – улыбается Валентина и правая рука ее тянется ко рту – прикрыть десны. – А и разделю. Приятного аппетита.
   – Смачнего, – отвечает инженер и с аппетитом надкусывает бутерброд.
   После работы он встречает Валентину у проходной и, тушуясь, говорит:
   – Пани Валентына, возможно, поедем на том транспорте… как пани говорит?
   – На «Газели»? – подсказывает Валентина, раскатывая фрикативное «г» – забавный тульский говорок.
   – Да, так есть. На этом… животном, – у него невольно вырывается короткий смешок.
   – Машина сломалась? – сочувственно спрашивает Валентина. Просто для того, чтобы спросить – на самом деле ей все равно, на чем ехать домой. Фабричные переглядываются и перебрасываются мелкими улыбочками, оглядываясь на подходящих к остановке Валентину с паном.
   – Нет, я просто… выпил чуть-чуть… пива. После обеда, – будто бы даже оправдывается Ян.
   Его присутствие мешает Валентине протолкнуться через толпу жаждущих влезть в переполненную «Газель», чтобы занять сидячее место. Вместе с галантным паном она чинно пропускает вперед «товарок». В маршрутке оба стоят, согнувшись в три погибели, пока счастливая невеста Ритка Комарова не забирает на колени разбухшую клетчатую сумку – наверное, набрала чего-то в городе к свадьбе.
   – Садись, Валюх, – приглашает.
   – Место для вас, Ян Кондратыч, – обращается к Яну Валентина.
   – А… пани?
   – А я к вам на колени сяду, – вспыхнув, мгновенно решает она.
   Ян послушно занимает сиденье, Валентина садится к нему на колени. Он слегка приобнимает ее за талию на крутом повороте. Она торжествующе глядит на примолкших фабричных и, гордо выпрямив спину, кладет правую руку ему на плечи. Поблескивает в свете заходящего солнца Валентинино обручальное кольцо, оставшееся на память от мужа, и зайчик от кольца дрожит над окном маршрутки там, где приклеена надпись с «перлом» из собрания народного юмора: «Зайцев не возим. Дед Мазай едет сзади». Валентина чувствует себя абсолютно счастливой. Яну немного неловко, что все смотрят на них – кто украдкой, а кто и прямо, но близость ее тела ему приятна. И приятно же щекочут воображение обоих мысли о предстоящем вечере и ночи.
   И ни один из них не может даже и предположить, что уже коснулись взлетной полосы аэропорта «Шереметьево» шасси самолета польской авиакомпании «LOT», только что завершившего рейс «Варшава – Москва», и уже покусывает губы красавица Иоланта, предвкушая скорую встречу с любимым мужем, который почему-то до сих пор думает, что может жить без нее.



   Детский сад


   Леся

   Праздник, посвященный Международному женскому дню, достиг своего апогея в тот момент, когда воспитательница Галина Николаевна, по случаю утренника облаченная в барби-розовое платье, звонким голосом объявила о начале конкурса для мам – кто быстрее почистит картошку для праздничного обеда.
   Злата, двумя днями ранее проговорившаяся маме о «сюрпризе» с кулинарным поединком, сидела спокойно и даже не делала попытки зазвать ее на сцену – мама сразу отказалась участвовать в конкурсе, лишь заслышав о нем: «Нет, нет, и не проси. Не буду. Мне эта картошка и в будни вот где, – мама провела указательным пальчиком по красивой шелковисто-белой шее, – чтобы еще в праздники корячиться». Мама была по-своему права – ей и так здорово доставалось от злого чудища с непонятным названием Генеральный («Генеральный меня сожрет», – почти плакала мама по утрам, взглядывая на изящное запястье с синим циферблатом на прозрачном браслете – Злата очень хотела такие же часики). Да еще Алешка плакал ночами, не давая ей выспаться, а папа очень любил домашние ужины и терпеть не мог полуфабрикаНты. «Полуфабрикаты, – маминым голосом поправила себя Злата, – это такая еда, которую нужно только разогревать и не надо самой готовить».
   Леся сдержала данное воспитательнице слово не рассказывать мамам о конкурсе заранее, и потому ее мама сейчас пряталась от дочери, лихорадочно шарящей глазами по разноцветной толпе зрителей. Леся свято верила в мамину способность из любого говна делать конфетку (так сказала бабушка, пытливо разглядывая новую меховую жилетку, переделанную мамой из затасканной дубленки) и ожидала превращения в ловких маминых руках конкурсных картофелин в трюфели – как минимум. Мама вышла бы поддержать Леську с ее горящими ореховыми – в отца – глазами, но мысль о том, чтобы во всей «красе» продемонстрировать расфуфыренной как на бал, а не на детский утренник Златкиной мамаше свой растянутый свитер и потертые джинсы, не давала ей сдвинуться с места.
   Леся, упершись коленками в деревянное сиденье стульчика и вытянув цыплячью шейку в сторону похохатывающих родительниц, тщетно звала маму – присев на корточки, словно уронила что-то под ноги, та шарила рукой по полу и тихо ругала вполголоса воспитательниц, верно, вывихнувших себе последние мозги, раз придумали такой конкурс. Ее спасла мама Рустемчика, молодая и задорная Наиля, которая последней (двух предыдущих конкурсанток почти силком вытащили воспитатели с первых рядов) легко выпорхнула на сцену и так же легко обесшкурила три картофелины первой. Задорно подмигнув сыну («Знай наших!»), Наиля победоносно вернулась на место, а выпрямившаяся мама Леси завистливо подумала про себя: «Вот же заводная бабца. И одета так себе, и толстовата, а ничего. Не боится».
   – Это был первый полуфинал, – огорошила вздохнувших с облегчением мамаш воспитательница. – Ждем на сцене членов родительского комитета.
   Все радостно захлопали, как в школе, когда к доске вызвали кого-то по журналу – нашлось кому отдуваться. Лесина мама теперь могла уже спокойно взглянуть в глаза дочери и даже помахать ей рукой – она никогда не была членом родительского комитета, и основание не выходить на сцену «поперек батьки» было теперь уже вполне законным. Однако Леся не понимала значения слов «родительский комитет», как не понимала и того, почему мама Алины – грузная, рыхлая женщина в коричневом балахоне с перьями – не побоялась и вышла на сцену, а ее высокая ладная мама пряталась где-то в задних рядах и упорно не хотела участвовать в конкурсе, где призом было маленькое зеркальце в перламутровой оправе.
   – Мама, мама, иди скорей, ну, иди же! Мама! – почти зло выкрикивала Леся, увидев наконец маму в ее самом красивом свитере – оранжевом в тоненькую голубую полоску. Но такая сияющая, такая далекая мама не слышала ее и только махала глупо рукой – кому нужны эти приветы, когда на кону зеркальце в перламутровой оправе?
   Члены родительского комитета, торопливо срезая по полкартофелины, азартно завершили второй полуфинал, закончился уже конкурс, и зеркальце досталось тете Наиле (вот зачем ей зеркальце, не отдаст же она его Рустему?), а Леся все звала и звала маму. И уже подбежали воспитательницы и старались усадить ее на место, и Злата округлила кукольные голубые глаза (и охота же Леське так надрываться?), и подошло время читать стихи про мам – под занавес, но Леся не могла успокоиться.
   – Ты трусиха! Мама, ты трусиха! – кричала Леся, а ее маме хотелось сквозь пол провалиться, да поглубже, в мерзлую землю. «Ну, вышла бы. Видишь, как девчонка расстроилась», – добивала ее мама Алины. «Да пошли вы, – куда-то в сторону обреченно выдавила мама Леси, – со своими конкурсами придурочными».
   – … Мама, ты как парус папе-кораблю. Дорогая мамочка…
   – … Я тебя люблю! – дочитала леськин стих дисциплинированная Злата, знавшая весь сценарий утренника наизусть. Дочитала в полной тишине, под громкие всхлипы Леси, горестно утиравшей сопли шифоновым рукавом подружки.


   Злата

   Противный рыжий мальчишка продолжал топтаться возле Златы, и его близость сильно раздражала девочку. Он так и норовил все время оказаться рядом, невзначай дотронуться до ее руки, волос, силился заговорить с ней, но не решался, только бормотал что-то себе под нос. Мало ему, что ли, места на площадке? Вот и сейчас, он присел рядом и пытливо заглядывал ей в лицо, и Злата отчетливо ощущала его запах – приятный, но незнакомый. Запах чужого дома. Перекинув косу за спину, Злата резко выпрямилась, встала с корточек и, глядя на нерешительного кавалера сверху вниз, отчетливо проговорила: «Оставь меня, пожалуйста, в покое. Не надо за мной ходить». Мальчик явно расстроился, но не показал этого – отвернулся, сделав вид, что ничего не слышит, но с этого момента перестал преследовать Злату, наблюдая за ней лишь издали.
   Мама Златы изредка поглядывала в сторону площадки, где играла дочь. Место для чашечки эспрессо было выбрано явно неудачно – столики стояли прямо возле входа в кинотеатр, рядом с кассами толпились зрители с малышами (время было утреннее, в трех залах из семи крутили «мультяшки»), и Лиза чувствовала себя неуютно, ей хотелось отгородиться ото всех. Она развернула журнал и держала его перед лицом, как щит. Прозрачная капсула лифта регулярно поставляла на третий этаж торгового комплекса новую порцию жаждущих хлеба и зрелищ (кроме мультиплекса, здесь располагалась россыпь маленьких кафе и просторная детская площадка). Новоприбывшие высыпали из лифта и натыкались на выставленные наружу столики (все, что внутри, были уже заняты). И это тоже разбивало всю надуманную будуарность обстановки открытого кафе с темными низкими столиками и глубокими желтыми креслами.
   – Иди, познакомься с девочкой. Видишь, воооон там, какая красивая девочка? С косой, в розовом свитере? – минут пятнадцать назад Олег подтолкнул своего Сережку в сторону площадки, указав ему на играющую Злату, и идея познакомить детей сразу не понравилась Лизе. Ему вообще следовало обсудить с ней заранее свою задумку привести сына на «Алису» в одно время с ними. Злата явно избегала общества мальчика, и его слабые попытки завести с ней разговор закончились тем, что она быстро отчитала его и убежала за Крошем из «Смешариков», увлекшим детишек игрой в «прятки». Лизе было жалко Сережку, одиноко ковыряющегося в «Лего», в то время как остальные носились галопом за громадным опухшим зайцем. Но злость на Олега, расстроившего все ее планы своим «сюрпризом», «забивала» искреннее сочувствие нерешительному мальчугану.
   – Что пишут? Вывели новый сорт губной помады? – Олег широко улыбался и смотрел на нее прямо, свободно положив руки на столик. Он упорно не желал чувствовать никакой «натянутости» создавшейся ситуации и даже попытался взять ее за руку, но она руку отдернула и едва не спрятала за спину – как девочка, которая не хочет встать в пару с мальчишкой.
   – Злишься? – безошибочно угадал он. – За что? Что не так?
   – Всё. Всё не так. Не надо было приходить сюда с Сережей. То есть… вообще не надо было приходить сюда, – заметив его недоуменный взгляд, одернула себя и добавила как можно более мягко. – Ну, ты можешь приходить сюда сколько тебе угодно, но не одновременно со мной, когда я… ну, не одна. Понимаешь? Злата… она такой тонкий инструмент, и очень любит Виктора. Она всё ему рассказывает, понимаешь, всё?
   – Да они же дети, Лиза. Они ничего не поймут. Ну, поиграют вместе. Посмотрят кино. Что может рассказать Виктору Злата? Что мама сидела за одним столиком с папой очень симпатичного мальчика, с которым Злата играла на площадке? Что в этом такого? Всё очень естественно.
   – Для тебя естественно. Для Даши твоей естественно. Может быть. Но не для Виктора. У него нюх… то есть, интуиция очень развита.
   – Ты преувеличиваешь. Лиза. Ты просто пьешь кофе с коллегой по работе. Просто пьешь. Просто кофе. Твое здоровье, bella Лиза!
   Взглянув на него (все это время она, не отрываясь от журнала, делала вид, что читает, на тот случай, если Злата будет смотреть в их сторону), Лиза не смогла сдержать восхищенной улыбки. Как же он на самом деле хорош! Прозрачные голубые глаза, каштановые, с еле заметной рыжей искрой, густые волосы, крупный рот, всегда готовый к улыбке и поцелуям… Фиолетовый шарф резко оттеняет бледно-голубой свитер, и яркость контраста, любого другого «заслонившая» бы, ему шла и только выгодно подчеркивала бездонный аквамарин глаз. Пижон… Ее подкупала его мальчишеская прямота и умение находить выход из любого морально-нравственного тупика, в который она пыталась его загнать. Сейчас он торжественно держал на весу чашку кофе, словно провозглашая тост, и явно не собирался сдавать свои позиции.
   – Лиза, почему твоя дочь не хочет дружить с моим сыном? Похоже, у вас это семейное. Она убегает от него, а ты пытаешься выставить нас из кинотеатра. Ли-за. Смотри на всё проще. Мы работаем вместе. Мы случайно столкнулись в кино. Так бывает. Ли-за, – он отпил кофе, поставил чашку, взял ее руку и поднес к губам слегка дрожащие пальцы.
   Злата, избавившись наконец от несносного мальчишки, немного побегала за Крошем и поделала вид, что ей нравится прятаться за псевдопряничными домиками. Она была тактичной девочкой, и ей показалось крайне неприлично подходить к маме, занятой, видимо, сверхсерьезным разговором с незнакомцем в женском шарфе. Злата хотела пить, ее стакан с соком остался на столике рядом с маминой чашкой, а незнакомец вовсе не собирался трогаться с места. В надежде, что мама сама ее заметит, Злата подошла к низенькому заборчику вокруг площадки и застыла с улыбкой на губах.
   Мама злилась. Это было видно и по тому, как она покусывала губы, и по тому, как прямо она держалась. Ох, и влетит же сейчас дядьке в клоунском шарфе! Он, видно, не знает, что бывает, когда мама начинает вот так наклоняться со слишком прямой спиной вперед, словно хочет прислушаться повнимательнее, а потом как выпалит что-нибудь хлесткое, совсем умное, почти непонятное, но страшно обидное. Но вот дядька сказал что-то такое, что заставило маму отложить журнал, который она все равно не читала, просто хотела обмануть дядьку, чтобы тот поскорее отвязался, и посмотреть прямо на него. Вот мама засмеялась; наверное, ее рассмешил шарф, который папа ни за что не надел бы, только если бы сильно болело горло. Вот дядька взял маму за руку, и Злата не могла больше оставаться в стороне.
   – Не трогайте ее, это папина мама! – громко крикнула Злата, так, что обернулись все, кто сидел за соседними столиками. Она сама не заметила, как перешагнула заборчик и как оказалась рядом с мамой, которая быстро отдернула руку и встала.
   – Тихо, Златочка, тихо, детка. Идем, наш сеанс начинается, – Лиза спокойно обращалась к дочери, но сама слышала, как предательски дрожит голос. Это происшествие дочка точно расскажет Виктору, и тот быстро вычислит, откуда ветер дует.
   Дядька нагло и спокойно улыбался и, не отрываясь, снизу вверх смотрел на маму. Рядом снова крутился противный рыжий мальчишка.
   – Это папина мама! Папина мама! – всхлипывала Злата, оборачиваясь назад, где за столиком остались дядька и тот рыжий дурак, который не дал ей спокойно поиграть на площадке. Мама, крепко держа Злату за руку, не замечая, что выворачивает ей пальцы, быстрыми шагами шла к лифту, видимо, совершенно забыв о том, что в ее сумочке лежат два заветных билета на «Алису» в волшебном 3D.


   Алина

   – Релеве… деми плие… три поросенка…
   «Интересно, о ком это она?» – думает сквозь дрему мама Алины. Ждать в холле приходится почти два часа, но ничего не поделаешь: ехать домой и возвращаться обратно смысла нет, дольше простоишь в пробках. У шестилетней Алины продвинутый сколиоз и плоскостопие. К тому же девочка явно пошла в свекровь – как и все женщины в роду мужа, она крепко стоит на земле коротковатыми плотными ножками. Да еще она любительница навалиться на пирожки с капустой и грибами – простодушная бабушка печет их горами. Поэтому полгода назад Катя решила, что занятия классической хореографией ей жизненно необходимы. Хорошего хореографа посоветовала Лиза – мама Златы. Злату тоже привозят на занятия, но отец обычно не ждет конца урока, и домой девочку забирает его водитель.
   Анастасия Владимировна – балерина из «бывших». Многообещающая ученица хореографического училища, стремительный разбег карьеры, удачное замужество, две доношенные беременности, и вот она уже штатный хореограф Детского дома творчества при мэрии. Частные уроки оплачиваются «мимо кассы» и стоят недешево, но результаты говорят сами за себя – из пузатого крючка Алинка потихоньку превращается в ровную и ладненькую девочку. Правда, лавры Плисецкой ей таки не светят. Да и Бог с ними, была бы здоровенькая.
   – Батман тандю жете… три поросенка… деми ронд… пассе…
   «Ну, первый-то поросенок точно моя, – думает мама Алины, – а вот кто еще два?».
   – Три поросенка… релевелянт… гранд батман…
   – Да что ж она заладила? Три поросенка, да три поросенка. Ну, пухленькие девочки. Обижать-то зачем? – не выдерживает Катя.
   – Да вы что? – смеется соседка, оторвавшись от вязания. – Она говорит: «припорасьон». Термин такой. Я за два года эти термины выучила уже, пока дочку сюда вожу. Анастасия – женщина суровая, но чтобы детей обзывать – такого не было.
   Катя успокаивается и снова впадает в дрему. Некоторые думают, что быть домохозяйкой очень легко, а это только так называется «дома сидеть», а попробуй-ка там присядь. Хронический недосып. Андрей вчера пришел с работы с букетом. Она, дурочка, растаяла на пороге, думала, любимый муж решил в кои-то веки ее побаловать своим драгоценным вниманием, а он своей Алиночке пятнадцать штук дорогущих роз притащил. «Что за повод?» – поджала губы Катя. «Нет никакого повода. Просто захотелось порадовать мою девочку». Когда-то он называл «девочкой» ее, Катю, а теперь какая она девочка – восемьдесят два с половиной кило живого веса. Только Алинке никогда не быть такой длинноногой и гибкой тростинкой, какой была Катя до беременности – не та порода. А сейчас… «Ты у меня красавица», – говорит Андрей, застав жену у зеркала с расстроенным лицом, а сам отводит глаза. И девчонке целую клумбу притащил.
   «Помню, я еще молодушкой была,
   Наша армия в поход куда-то шла…» – слышны Кате сквозь дрему преувеличенно бодрые женские голоса. Она морщится: пришел на репетицию хор фольклорного ансамбля. Катя не любит народных песен и танцев, ничего в ней не шевельнется при звуках этой музыки, далеко ей до Наташи Ростовой. Алинка просилась в эти «Жаворонки», у той страсть прищелкивать каблуками, подбоченившись, какие бы частушки-припевки ни услышала, но мама сказала: «Через мой труп», папа посмеялся, и девочку записали к Анастасии Владимировне.
   После занятия Алина с мамой трясутся в маршрутке. Чтобы не терять зря времени, Катя вытаскивает из сумки «окружайку» – рабочую тетрадь к учебнику «Окружающий мир» за 1 класс, и начинает дотошно проверять дочь на знание подчеркнутых воспитательницей заданий. Зачем шестилетнему ребенку выполнять задания для первоклассников, Катя старается себя не спрашивать. Сама уперлась железным лбом и пробила для дочери путевку в логопедический детский сад – там, дескать, серьезная подготовка к школе.
   – Жук – это живая природа, Алин? – задает очередной вопрос Катя, стараясь говорить бодро и весело. Алина вяло кивает или отрицательно машет головой в ответ. Она устала после сада и танцев и больше всего ей хочется бабушкиного пирожка. За окном маршрутки сгущаются мартовские сумерки цвета бутылочной зелени, загораются все новые огни фонарей и чужих окон, а мама пристала с этим глупым жуком и никому не нужной живой природой.
   – Да как же я ненавижу весь этот ваш «Окружающий мир!» – в ответ на новый вопрос беспомощно и жалобно всхлипывает Алина, и из глаз ее одна за другой выкатываются и быстро бегут друг за другом по щекам ненатурально крупные слезы. Озадаченно смотрит на плачущую девочку сложившийся пополам на сидении напротив длиннющий подросток в мешковатой зимней куртке, со свалявшимися соломенными волосами. Детский голос долго еще стоит у парня в ушах: «Как же я ненавижу весь этот ваш окружающий мир!»


   Олюшка

   Олюшкиного четвертого избранника в детском саду звали Василием. Василий был ярко рыж, крупно веснушчат и физически сильнее всех мальчишек в группе. При этом скромен, умен и великодушно добр к другим детям и мелким животным. У влюбленных не было возможности видеться часто – несмотря на небольшую разницу в возрасте, дети ходили в разные группы – Олюшка пока еще в среднюю, а Василий уже в старшую. Редкие совместные кульпоходы, да еще утренники, для проведения которых объединяли воспитанников из обеих групп – вот и все поводы для желанных встреч. По принципу повышенной разговорчивости и прекрасной памяти к своим шести годам Олюшка была вполне сложившейся «звездой» детсадовских мероприятий. Статный и степенный Василий тоже. Каждый – в своей группе. На утренниках «звезды» слаженно блистали в паре – вот уже целый год им доверяли вместе вести праздничные смотры детской самодеятельности. А на приезжем спектакле кукольного театра они и вовсе сидели рядом, и Василий все время продержал руку на спинке Олюшкиного стула.
   В ходе подготовки к выпускному утреннику старшей группы Олюшка и Василий получили, наконец, шанс по-настоящему быть вместе: репетиции были частыми и долгими, велись иногда даже в ущерб сонному часу. Замеченная воспитателями, нянечками и музработником, их влюбленность достигла своего пика в день проведения утренника. И так как все влюбленные – бестолковые балбесы с полной потерей памяти, Василий и Олюшка вывалились из-за кулис к зрителям с восторженным приветствием: «До свидания, дорогие мамы и папы, бабушки и дедушки, пожелайте нам счастливого пути!». И повели утренник с конца. Воспитатели и музработник пытались наставить их на путь истинный – все было бесполезно, дети делали то, что считали нужным.
   Для воспитанниц старшей группы садовские сценаристы приготовили сюрприз, о котором не знали даже сумасбродные ведущие. Что-то типа «А ну-ка, девочки!». В стихийно объявленном конкурсе должны были принять участие шесть выпускниц, выбранных по принципу платежеспособности родителей – соответственно сумме их инвестиций в благоустройство родного для чадушки садика. Олюшке, как малолетней ведущей и ни разу не выпускнице, путь в конкурсантки был заведомо заказан, и это немедленно повергло ее в злобное недоумение.
   Соревновательный дух вел Олюшку по жизни семимильными шагами, любые конкурсы были ее страстью, бег и езда наперегонки – любимой забавой, а тут такая незадача. Воспитатели и музработник, отстранившие девочку от участия в нынешнем конкурсе, видно, подзабыли, как на Новый год отдали уже отрепетированную ею роль Снегурочки одногруппнице, чей папа здорово вложился в новое кухонное оборудование. Разжалованная в рядовые снежинки Олюшка, от мелких и острых зубов которой отскакивал новогодний сценарий, на утреннике выкрикивала ответы Снегурочки задолго до того, как успевал закончить свои вопросы приглашенный Дед Мороз – тюзовский, заслуженный. Меланхоличной исполнительнице вымечтанной Олюшкой роли ничего другого не оставалось, как выступать в качестве ее послушного эха. Дед Мороз недоумевал, зрители рыдали от смеха, воспитатели и музработник метались в панике, но ничего не могли поделать, а бешеная снежинка продолжала злобным звонким дискантом выкрикивать снегурочкины реплики, яростно посверкивая глазами из имитации сугроба.
   Вот и сейчас Олюшка обиженно кусала губы и теребила пальчиками оборку кружевного подола, пока участниц конкурса представляли зрителям, явно размышляя, как бы половчее пошагать назло кондукторам пешком. Да еще Василий возьми и подмигни в знак поддержки самой невыразительной своей одногруппнице, девочке Ире с заспанными черными глазами, словно стекающими от переносицы по сторонам удлиненного бледного лица вниз.
   Участницы конкурса плели косы куклам, исполняли экспромтом танцы под попурри из популярных песен, рассказывали стихи на память, а еще – лепили пельмени. Из настоящего теста и настоящего фарша. Олюшку же, как малолетнюю ведущую и ни разу не выпускницу, воспитатели и музработник держали на подхвате – то бант помоги чужой девочке завязать, то поднос с готовыми пельменями унеси. А Василий, он, между прочим, не унимался и продолжал подмигивать все больше бледнеющей от напряжения «непубличной» Ире, и всеми другими способами оказывал ей знаки внимания.
   Тут как взыграло в Олюшке ретивое, и мозг ее рикошетом стал выдавать планы мести сопернице – один изощренней другого. И Олюшка, эта уроженка донских степей, носительница горячей кубанской кровушки, отследив, какие именно пельмени налепила Василиева симпатия, когда ведущую попросили их в сторону налепленными отнести, собралась с духом и хладнокровно те кулинарные заготовки съела. Давясь несоленым фаршем с мелко нашинкованным хрустким луком и наскоро отлепляя пальчиком от зубов тягучее липкое тесто. Съела, как были, сырыми. Пока никто не видел. Оставила одного только уродца кривоухого на подносе лежать. С далеко заходящим, между прочим, намерением – дабы Василий, узрев, какая безрукая эта его новая симпатия, одумался бы и вернулся к ней, прежней.
   В общем, когда пельмени настала пора нести на обзор наскоро образованного жюри и умиленных зрителей, воспитатели переполошились, девочка Ира расплакалась и некрасиво в плаче покраснела, Олюшка восторжествовала, а изменщик коварный Василий, вместо того, чтобы с повинной головой к ней идти, бросился утешать одногруппницу.
   После того, как суматоха немного улеглась, пострадавшей девочке Ире вручили главный приз, и она слегка успокоилась. А внезапно охладевшие друг к другу ведущие, заученными протокольными голосами огласив еще два танцевально-певческих номера, завершили утренник, как и положено, унылым выдохом в унисон: «Здравствуйте, дорогие мамы, папы, бабушки и дедушки. Добро пожаловать на наш праздник».