-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Валентина Юрченко
|
| Здравствуй, мама! Я – волк
-------
Здравствуй, мама! Я – волк
повести и рассказы
Валентина Юрченко
© Валентина Юрченко, 2015
© Елена Ларькова, дизайн обложки, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Собачья свадьба
А дворняжки они почему?
1
С утра позвонила Полине:
– Как ты?
– Да звездец, Ксюха, полный! Я в шоке. Подожди, в ванну зайду.
– Ивановна рядом?
– Ну.
– Чего у тебя?
– Да ужас! Может, приедешь вечером?
– Не могу. У меня на вечер билеты. Домой еду, уже собралась. У предков тридцатилетие, как они поженились. Дата. И так еле с работы отпустили. Ты можешь сказать, что случилось?
– Да… боюсь я. Слушай, Ксюх, а телефоны прослушиваются в наше время?
– Успокойся ты, кому мы нужны.
– Знаешь, не нужны. А откуда у него телефон мой?! Ты да Ивановна знает.
– У кого, у него?
– У мужа!
– Он в Москве, что ли?
– Тю! А по-твоему, я бы так дергалась?
– А хочет чего?
Полина никогда не замечает, что она непоследовательна в разговорах и действиях. С Полиной меня познакомили в Киеве, но по-настоящему раздружились мы только в Москве три года назад.
– Богдана! Звездец, три года не нужен был, а теперь: «Право имею, право имею». Какое право? Ребенок рос без тебя, воспитывался. Да он забыл давно, как ты выглядишь! Папочка, тоже мне. Оно мне надо? А может, правда, Ксюх, денег дать хочет? Не помешали бы. Все, главное, в одну кучу.
– Что у тебя за грохот?
– Ивановна что-то уронила на кухне.
Светлана Ивановна – нянька, дальняя родственница, не без труда вызванная из Пензы за невысокую плату. Она с Богданом сидит, пока Полька работает.
– А у тебя как?
– Подожди, поезд проедет, – теперь наш разговор перебивает шум электрички.
Мелкой дрожью забилось зеркало платяного шкафа – как в деревне, когда по улице тарахтит трактор. Я снимаю маленькую комнатку с крашеным дощатым полом в двухэтажном доме за Карачаровским переездом. В комнате – комод, дубовый стол, кровать с пружинами и этот шкаф, напоминающий склеп.
– Все, оттарахтел, говори.
– Как там твой Эдик?
Я пожимаю плечами, как будто Полина может это увидеть.
– Кому верить, Ксюха? – привычное завершение разговора.
– Себе, – традиционный ответ. – Да, совсем забыла. Знаешь, кого вчера встретила? Галку помнишь? В метро, представляешь? Совсем не Галка, очень изменилась, в жизни бы не узнала, если бы она меня за руку не остановила. Я говорю, какими судьбами, гастроли что ли?
– Да ты что? Боже, сто лет о ней ничего не слышала! Ну!
– Она сейчас здесь, в театре работает, на премьеру нас пригласила. Я сказала, что ты в Москве, она обрадовалась. А о себе не колется, в театр зовет, там нормально, типа, поговорим.
– Так что ж ты молчишь! Премьера когда?
– Она звонить обещала, обязательно надо сходить.
– Обязательно. Надо же, везде одни наши…
Я кладу трубку, беру дорожную сумку. В прихожую выходит заспанная хозяйка.
— С работы – на поезд?
— Да. Не успею заехать.
Я выхожу из подъезда. «Здравствуй, XXI век!» – на стене Карачаровского завода ультрамодными огнями гелевых ламп светятся буквы: единственный ориентир в темноте здешнего утра.
Зима в Москве начинается в конце октября, а заканчивается – в апреле. Ежась, вдыхаю морозный воздух. Толкаюсь, занимаю в троллейбусе место. Теперь минут двадцать и подремать можно.
Троллейбус гудит сонным ульем. Открываю глаза. Стоим в пробке. Справа – красные резные стены Покровского монастыря. Каждый раз, проезжая мимо, думаю, что надо сходить. Полина говорит, ей матушка Матронушка здорово помогает: нужно только очень просить, мощам поклониться, икону поцеловать.
На перекрестке, рядом с монастырем – ловушка гибэдэдэшная. Вон уже палкой машет, «приглашая» на обочину «ауди».
Выхожу на «Красных воротах», перебегаю дорогу, сворачиваю во двор, поднимаюсь на второй этаж в агентство недвижимости.
– Привет.
– Ого сумочка! Ты обратно когда?
– Через неделю, Танюшка. Соскучиться не успеете.
Танюшка – младшая в коллективе, ей и двадцати нет. Веселая болтушка – умеет разрядить напряженную ситуацию.
– Тебе, как вернешься, шефа встречать, – тут же командует Ник, новый заместитель директора.
– Слышишь, Никита Яковлевич, а может, он сам доберется? Не маленький, и в Шереметьево не впервые. Тем более, с курорта. Отдохнул, сил много.
– Без «может». Любишь кататься… Заодно введешь его в курс дел. На Колькиной машине поедете.
– Хоть на этом спасибо, – я включаю компьютер.
Поезд качнулся и замер. Яркий свет разбудил пассажиров.
– Гривну за рубли! За рубли гривну. Доллары покупаем, доллары!
По вагону скачками перемещаются проводники и менялы.
– Просыпаемся! Готовим паспорта. Просыпаемся, пассажиры!
В тамбурах слышится шипение рации и рычание пограничных собак, кому-то в последний момент предлагают заполнять декларацию. Я смотрю на часы. Суземка – стоять минут сорок.
– Российская пограничная служба. Ваши документы, пожалуйста.
Я оказалась в Москве семь лет назад. С собой у меня был минимум личных вещей, новый паспорт гражданки Украины и деньги, которых хватило, чтобы расплатиться за комнату на Рязанке. Семь лет назад мы спланировали мое бегство в Москву – мы с Галкой – ее я и встретила день назад.
Удивительно. Проходят годы, стираются из памяти события, а потом вдруг – лицо, как лезвие под ребро: неожиданно, дерзко…
– Счастливой дороги, – мне возвращают паспорт.
И все же, несмотря на это пограничное унижение, выдуманное озлобленными националистами-шовинистами, я люблю поезда. Гуманное средство передвижения: если вовремя ограждаешь себя от попутчиков, успеваешь привести мысли в порядок, настроиться на ритм того города, куда направляешься.
В вагоне всеобщее оживление.
– Смотрите, смотрите, якого мордатого понэсли!
– Мама, то розова собачка!
– Яка ж собачка, то – кот.
– Нэ кот! Попугай!
– Мама, хочу собачку!
– На вулицю все одно не пускають.
– Ничого. У Конотопи купым. Там тоже таки будуть. У нас, може, й дешевше.
Я не выдерживаю и вместе со всеми выглядываю в окно. На перроне – город мягких игрушек: пятнистые далматинцы, рыжие глазастые бульдоги, синие слоны, мыши в кедах, розовые, белые, голубые моськи, коты, попугаи, жирафы. Их наперебой предлагают купить местные жители. После смены на фабрике рабочие вынуждены идти на вокзал, чтобы «отбить» зарплату – ее выдают товаром. Поэтому их моськи скулят и ходят на задних лапах, слоны улыбаются, мыши поют популярную музыку, а куклы говорят «I love you», будто говорить «люблю тебя» – унизительно.
Наш роман с Эдиком начался в сентябре и оказался столь же ярким, как ушедшая осень двухтысячного. Природа словно потребовала финала драмы: пронеслась по Москве стремительно, напоминая карнавальное шествие, и разбросала разноцветный гербарий. Осень оборвалась, не успев состояться, непритязательно уступая место зиме. Нашему роману шел шестой месяц, но меня никогда не покидало ощущение, что мы скоро расстанемся.
В начале сентября Эдик привел в агентство иранца. Иностранец не знал русского, и Эдик был у него посредником-переводчиком.
Клиенты зашли в офис без стука. Эдик окинул взглядом сотрудников и посмотрел мне в глаза. На нем был черный костюм, черный кожаный плащ, черные туфли.
Эдик быстро и без интереса уточнил условия съема квартиры, прочел контракт, перевел все иранцу и, воспользовавшись паузой, подошел к моему столу.
Был конец рабочего дня.
– Устала?
Я поняла, что он не испытывает неловкости из-за маленького росточка, но взгляда выдержать не смогла.
– У тебя есть любимый мужчина? – он и на этот раз ответа не ждал.
Вечером мы занимались любовью у него дома, – следствие неистребимого любопытства и неумения говорить «нет».
– Вытри помаду.
Эд был брезглив, опрятен, грубоват и порывист. Быстро восстанавливался, разговаривал мало – и в основном односложными предложениями.
– Я шесть лет сидел. Хищения. Крупные, – сообщил он, привлекая меня к себе. Страшно не было – я безропотно подчинялась порыву.
Запомнилось утро. Шел тихий осенний дождь: не было ветра, капли не барабанили по металлическим крышам балконов – какое-то безвременье, как в космосе. Не хотелось, чтобы наступал день.
Провожая, Эд не узнал номера домашнего телефона и не назначил мне встречи. Я была уверена, что длина такого романа исчисляется ночью, и не понимала, как согласилась на это.
Эд позвонил в агентство ближе к обеду. Удостоверившись, что со мной все хорошо, он положил трубку. Впервые в жизни я почувствовала себя проституткой.
После работы, злясь на себя за то, что потребность обращаться к Богу возникает лишь в минуты раскаяния за проступок, я решила зайти в Покровский. Погода была хорошей, в людный троллейбус залезать не хотелось, и я побрела дворами пешком. Вечерний воздух бабьего лета был глубоким, парным, насыщенным. Казалось, вдыхая его, пьешь молоко. Только через пару кварталов я заметила, что за мной медленно следует серый «фолькцваген».
– Девушка, время пить херши, – Эдик открыл правую дверцу автомобиля.
Эд никогда не дарил мне подарков или цветов, мы не ходили в театры, на концерты, в кино, не сидели по ресторанам, Эд запрещал звонить на мобильный. Он заезжал ко мне на работу в удобный для него вечер и вез к себе, в двухкомнатную квартиру на «Пражской». Он не доверял даже приготовление ужина: включал видео и шел в кухню. У него был хороший вкус, хорошая библиотека и хорошая коллекция психологических фильмов. Я не знала, чем он занимается, и каждый раз боялась об этом спросить.
В нашу вторую встречу Эдик принес из рабочего кабинета – соседней комнаты – гитару. Пел блатные, пел хорошо.
– Редко играю, так – для тебя, – он поставил гитару и улыбнулся: впервые.
А еще через час спросил:
– Пойдешь за меня замуж?
– Ты даешь! Ты же видишь меня второй раз в жизни.
– Ну и что. Я все о тебе знаю. Значит, нет?
Я рассмеялась.
– А чего ты хочешь? Ребенка? Карьеры? Денег? – Эд мыслил глобальными категориями. – Знаешь, чем отличается умный человек от глупого? Только глупый выбирает, умный берет от жизни все.
Как-то утром к Эду пришел друг, и они, уединившись на кухне, о чем-то горячо спорили. Я плохо понимала причину размолвки: Эд открыл в ванной кран – шум воды перебивал голоса. Поняла только, что проблема была в паспортной фотографии – зависимый от социума, как никто другой, Эдик умудрялся соприкасаться с ним лишь тогда, когда в чем-то остро нуждался.
Однажды он позвонил ночью:
– Мне плохо.
Спросонья меня радовало лишь то, что звонок не поднял с постели хозяйку.
– Мне плохо, ты можешь приехать сейчас? – внятно повторил Эд.
Я вышла из подъезда минут через пять.
Около часа ночи Эдик встретил меня у своего дома в деловом и, как всегда, черном костюме. Видно было, что спать он еще не ложился.
– Садись в машину, через пару минут едем, – Эд не позволил мне говорить. Спросить: «Ты издеваешься? Что случилось?» и «Куда едем?» мне удалось только после того, как мы покинули пределы Москвы.
– Едем мы в Питер. Ничего не случилось. А, собственно, с чего ты взяла, что я издеваюсь? По-моему, я не похож на шута.
– Нет, но ты звонишь ночью, говоришь, что…
Эд резко остановил машину. Позвоночник уперся в изгиб сиденья. Даже при включенной печке тянуло холодом. Особенно стало неприятно, когда я поставила босую ногу на резиновый коврик.
Эдик не церемонился: я почувствовала резкое, глубокое и болезненное вторжение. Будто впервые: осознаешь, что происходит, и терпишь. Как мученица. Взять на себя грех – это из христианства: оправдывается страданиями за опороченных. К тому же, в глуши, в темноте, на окраине города была очевидна бессмысленность противодействия. Задевало другое: в тот момент мне пришло на ум, что я заслуживаю подобного обращения.
Эдик смотрел в глаза:
– Так пойдешь за меня замуж?
– Нет, – я сказала со злом, освобождаясь от его рук.
– Третий раз попросишь об этом сама, – Эдик рванул сцепление. Меня поразило, что его костюм нисколько не пострадал от нахлынувшей страсти.
Проехали мы не более километра.
– Я же сказала, останови.
Эд глянул вправо: хотел убедиться, что я не собираюсь глупить. Я и не собиралась. Мое тело, упругое и возбужденное, теперь само предлагало себя.
Эд исполнил просьбу со снисхождением.
– Ты пилигрим, – вряд ли я поняла, что он говорит правду.
Эдик всегда умело, словно специально, акцентировал внимание на моих слабостях. Но чем чаще он это делал, тем безнадежнее я привязывалась к нему.
Потом мы долго ехали молча. Будто в пустоте или пустыне. Я смотрела на звезды и представляла, как ищу новую работу после скандального увольнения.
Мы добрались быстро – еще было закрыто метро.
– Видишь вокзал? Поднимайся в зал ожидания, купи кофе, я скоро буду.
Я послушно открыла дверцу машины – лицо обжег колкий ветер. С трудом передвигаясь по льду, я побрела к зданию. Весь город походил на огромный каток – улицы, тротуары, дорожки лишь местами были прикрыты снегом, выпавшим ночью.
«А если Эд не вернется?» – эта мысль покинула меня только тогда, когда у лестницы на второй этаж я наткнулась на двух бомжих. Широко разбросав ноги, они полулежали, облокотившись о первую ступеньку: одна всласть отхаркивалась, затягиваясь вонючим дымом, другая ждала курева. Обе пренебрежительно смерили меня взглядом, просчитывая, стоит ли пропускать. Немыслимый город – даже бомжи в нем живут по своим законам: не опасаются нарядов милиции, не довольствуются пивными бутылками, кичатся язвами и не стесняются вшей. Они подходят к буфетчице, и та продает им водку или протягивает дольку лимона из недопитого чая. Новый пассажир вызывает у них интерес секунд на двадцать, потому что в их глазах – это мы чужаки – уличные.
Я с трудом нахожу силы, чтобы переступить через ноги, покрытые струпьями – достоевщина в чистом виде.
На втором этаже тоже «спектакль»: бомж толкнул спящего соседа, и тот щедро рассыпается бранью. Просыпаются остальные дворняги, образуя лагерь болельщиков и судей. Первые – оскорбленные – провоцируют, вторые уверенно угрожают. Только с появлением колченогого – высокого, крупного, одетого лучше основной массы бездомных – они замолкают, расползаясь, как тараканы при резко включенном свете. С первого взгляда понятно: явился главнейший.
Эд забрал меня часа через три.
– Думала, не приду?
– Думала. Где ты был?
– На Черной речке.
– Что?
– Не знаешь, где Пушкин стрелялся?
– Знаю.
– Хочешь, туда съездим?
– Нет.
– А чего хочешь? В Эрмитаж? Зимний? На Васильевский, может?
– Домой.
– Как скажешь.
Мы прошли мимо остановки трамвая. С перекошенных балконов свисали огромные сосульки, готовые рухнуть в любой момент вниз.
– Смотри, – я ткнула пальцем в лежащего на скамейке бомжа.
– Что? – не понял меня Эд.
Бомж смотрел в небо и замерзал. Наверное, ночью он видел те же звезды, на которые смотрела и я из окна Эдикиной машины…
У Эда не было постоянной подруги. Я поняла это, впервые очутившись у него дома. Были на крайний случай. Дом выдает – с евроремонтом ли, с видеотехникой, вычищенный до блеска – у мужчин, долго живущих без женщины, он будто выхолощен.
Мы сели в машину.
После этой поездки я рассказала об Эде Полине.
– Уголовник? – Полина долго молчала в трубку.
Чтобы избежать недоразумений, я настояла позвать в гости подругу. Эдик не пощадил ее самолюбия.
– Думаешь, Москве тебя не хватает? – спокойно спрашивал он у Поли. – Сколько стоит честный актерский труд выпускников киевских вузов?
Особенно его интересовало, почему Украина думает, что она – мать городов русских.
Полина ушла через час, сообщив, что ей срочно нужно к ребенку.
– С кем ты живешь? Он же урод! – выслушивала я ее вопли. – Знаешь, что мне Эдик твой предложил, пока ты в комнате фильм искала? – Полина свирепела с каждой фразой все больше. – Замуж предложил! Ребенка захотел от меня!
Я не сомневалась, что Полина не сочиняет. Лица для Эдика не имели значения. Была четкая схема жизни, в которую, как в капкан, угождали те, кто больше всего совпадал с ее трафаретом.
– Ксения! Что ты молчишь? Я надеюсь, ты сегодня же дашь ему от ворот поворот?
Полина была пуглива не только в силу характера. До переезда в Москву прежний супруг хотел отнять у нее Богдана. Он оплатил поимку жены с сыном. Полине месяц приходилось скрываться у подруг и родителей. Сначала желание ехать в Москву совпало с борьбой за Богдана, а потом превратилось в бегство. Полина поняла: только за пределами государства сможет сберечь для себя сына. В Москве преследование прекратилось, но пережитый стресс заметно повлиял на подвижную психику – теперь Полина всегда озирается и во всем видит опасность.
– Посмотрим, – я не смогла сказать, что уже влюблена в Эда.
– Подружка, ты деградируешь, – Полина бросила трубку.
Киев встречал ремонтом вокзала, я с трудом нашла выход. С рекламных щитов улыбались пышногрудые молодички в национальных венках и костюмах. Пришедший поезд метро – весь, как этикетка украинской водки «Первак», – красный, в огурчиках.
Я решила поехать через метро «Дружба народов», а там – на автобус – и дома. Я долго избегала этого маршрута, он напоминал мне о причинах, которые заставили меня уехать из Киева. Вот и ранее ненавистная остановка. Справа от нее Выдубицкий монастырь.
Дома – праздник: пахнет жареным мясом, на подоконнике стоит торт. Мама режет овощи на салат, а отец стремительно перемещается от кухни до гостиной, от гостиной до кухни, то забывая взять нужную тарелку, то пытаясь отнести еще не готовое к подаче блюдо.
Папа не умеет ждать, а от желания сделать все побыстрее создает вокруг себя суету. В такие моменты важно его чем-то занять, и мама поручает отцу купить хлеб. Папа собирается в магазин неохотно, но быстро и по-деловому. Сталкиваюсь с ним в прихожей и, обнимая, вижу через открытую дверь гостиной, как скатерть с правой стороны стола дала крен и, выгнувшись, топорщится на углу. Значит, первым поручением мамы была сервировка стола. Я улыбаюсь и с пониманием хлопаю отца по плечу.
– Что тебя в Москве держит? – возвращается мама к вечному разговору. – Только деньги за квартиру выбрасываешь.
Вот уже семь лет я не знаю, как ответить ей на этот вопрос.
Вообще, семья – удивительная инстанция, в ней каждый прячет свою несостоятельность – и прежде всего социальную. А социум, как одухотворенная плазма, принимает всех: в том числе и людей, для брака не созданных. Моих родителей он приютил из жалости, таких семей много: они живут, наблюдая за миром, они уязвимы больше других и умеют прощать, потому что не в состоянии ненавидеть. Острее других они нуждаются в идеале, но, однажды обманутые, не сознаются, что сделали неправильный выбор, а потом, если позволяет политика, прячутся за религией, если нет – проповедуют нигилизм. Они занимаются сексом, чтобы не испытывать неловкости от взаимного присутствия и заводят ребенка, как правило, одного, чтобы внушить ему собственные иллюзии.
Плодородная земля Малороссии странно переплела генеалогические ветви моих предков. Поляки-дворяне по линии папы бежали от гражданской войны через Питер, а мамины, опять же католики, – от восстания в Польше. Украина скрестила, приютила, но и будто растворила в себе породу обоих родов: бабка отца вышла замуж за мужика, а наследие по линии мамы разбазарило время и тринадцать детей моей прабабушки.
– Как съездила? – не успела я и переодеться, как позвонила Полина.
– Ты словно с биноклем. Следишь, что ли?
– Разведка.
– Ясно. Поль, спешу, забежала сумку забросить. Шефа едем встречать. Колька ждет. Созвонимся, о’кей?
– Ничего не знаю, вечером ты у меня. Возражения, родная Ксения, не принимаются. Я жду нужного тебе человека, – Полина поставила ударение на каждом слове последнего предложения.
– Так а кого ждем?
– После работы ты у меня. Иначе можешь забыть номер моего телефона. Я не шучу.
Спорить мне было некогда.
С Полиной дружить тяжело не только из-за ее эксцентричности. Желание «трахнуть всю Москву» – это она сама так говорит – не покидает ее никогда, даже в моменты глубокой депрессии. Она приехала стать певицей, и хотя ее можно считать хорошо устроенной – ночные клубы, где она выступает, дают неплохие доходы, мечтает она о другом – отсюда и нервы, и взвинченность. Второй год практически безрезультатно – так считает Полина. И не дай Бог ей сказать, что она везучая. Полину устраивает только большая сцена, а иначе смысл-то какой? Поэтому каждое ее движение – это трата жизненного потенциала, и оно должно быть не бесцельным, а шагом, который сократит ее путь к славе.
Проехали Химки. За окном – то заснеженные ели, то козырьки остановок. Стрелка спидометра, вздрагивая, движется по часовой. Уже минут через двадцать покажется Клязьма, а там и аэропорт. Я просматриваю документацию. Наш шофер Колька хохмит – не столько водительская привычка, сколько натура. Кольку любят, он от природы комик.
– Ко мне айзеры сегодня в метро лепились, прикинь, Колька.
– Чего же тут удивительного, ты девка видная.
– Так им дай Бог по пятнадцать, если не меньше. А наглые! Раньше айзеры только на рынках были, и то взрослые.
– Плодитесь и размножайтесь. Процесс всем нравится, не только русским.
– Вот именно. Помню, как только приехала, такую трогательную картину на ВВЦ видела: мамаша свое армянское чадо выгуливала, фонтаны ему показывала. А ему года три, может, четыре. Такой аккуратненький весь, в костюмчике-троечке – видно, на заказ делали, а глазки-бусинки – сплошное умиление. Выросли, блин.
– Новое поколение выбирает Ксюху!
– Хватит прикалываться. Между прочим, это уже серьезно. И главное, чувствуют себя как дома!
– Так они и дома. Вот у тебя хата есть? – Нет, а у них есть. И квартира, и дача, и школа – все на мази. И кто после этого хозяин? Они или вон хохлома ваша? – Колька машет в сторону обочины.
– В смысле хохлома?
– Девки ваши украинские. Вон парами на съем стоят, видишь сколько – бери не хочу, как коров нерезаных.
– Не все же, кто с Украины приезжает, здесь оказывается.
– Все. Жить-то хочется, хочешь жить – умей е… ться. Ты еще устроилась ничего, а в основном – на стройке ваши, с вонючим мясом на рынке Киевском. Ну, или здесь. Вон смотри, ножки какие, ничего себе. Может, притормозим? До рейса еще сколько времени, а, Ксюх?
– Коль, ты при мне больше такого не говори, ладно?
– Не понял.
– Так. Обидно. Опять не понял?
– Не понял.
– За родину обидно, говорю.
– Я ж не тебя имел в виду. Подумаешь. Обиделась, тоже мне.
Полина гостеприимна – в этом ей не откажешь. Блинчики с творогом и борщ – самое скромное меню для приема гостей.
– Надо салатиков еще нарезать, и селедочку приготовила. Давай я тебе фартук дам, а ты быстро порежешь, давай? – такое радушие с головой выдает в Поле национальность. Кроме того ее смех: нарочито-громкий, на низких частотах, исподволь пробуждающий плотский инстинкт – самка, заботящаяся о продолжении рода.
– Что твой муженек? Не звонил больше?
– Ксения, дорогая, если бы не люди, с которыми я тебя, считай, насильно свожу… – она сделала паузу. – Отвадили, слава Богу. Ой, не знаю, надолго ли.
– Рассказывай, кого ждем.
– Не объявился еще Эдик твой?
– Дался тебе Эдик. При чем тут Эдик? Полина, пойми…
– Ксюха, мое терпение лопнуло! Хватит фигней страдать.
– Кто тебе сказал, что я страдаю?
– А что ты делаешь?
– А что ты предлагаешь?
– Во всяком случае не на Эдика рассчитывать и не за копейки на твоей работе корячиться с утра до ночи. Не переживай, я что-то придумаю. Не веришь? Посмотришь. Ты меня еще плохо знаешь.
Полина уверена, что я достойна и лучшей участи, и больших денег. Ее б воля, она бы только об этом и говорила, но на кухню зашел Богдан, и Полина вынуждена прервать разговор. Благо, ее внимание настолько рассеяно, что, мгновенно переключаясь на новый объект, она тут же забывает о предыдущем.
– Давай, сын, прочти тете Оксане стих, который мы вчера с тобой выучили. Давай, давай, чего ломаешься, – Полина никому не прощает медлительности.
– Не буду, – Богдан супит брови.
– Чего это ты не будешь? Стесняешься, вроде первый раз тетю Оксану видишь.
– Не стесняюсь. Сама говорила.
– Что говорила?
– Чтобы по-украински больше не слышала.
Я начинаю догадываться, в чем причина их препирательств. После переезда в Москву Богдан в одночасье лишился не только опеки бабушек, но и привычного окружения сверстников. Москвичи-погодки не пустили его в свой круг, и Полина решила, что основная причина детского неприятия в южном акценте, – она запретила Богдану разговаривать по-украински даже в быту. Полина и сама бы с радостью забыла об ущербном, с ее точки зрения, происхождении, если бы иногда именно оно не реабилитировало ее в собственных глазах, позволяя рассуждать об ограниченности русскоязычных. Потому под рюмочку она не отказывала себе в желании затянуть народную, а на досуге – разучить с сыном что-то из украинской лирики.
– Так то ж в разговоре, а это стих!
В дверь позвонили.
– Ой-ой-ой, – Полина по-хозяйски засуетилась, – иду, иду.
Несколько минут я слышала заискивающе пошловатую возню подруги, после чего гостя пригласили на кухню. Пропуская радушную газду вперед, коренастый от природы и расплывшийся от излишеств в еде мужчина лет тридцати пяти с наслаждением ущипнул ее за бок. Полина взвизгнула.
– Знакомься, Андрей.
– Оксана, – представилась я и подумала, что в Полине много эксцентричности, но мало вкуса.
С первого взгляда стало понятно, что Полина с ним спит – не часто, без особого удовольствия. Как дань: отдалась – и с гуся вода, будто не она это вовсе.
– Ну и как жизнь, Ксения? Рассказывай, откуда трудовые мозоли берутся? Регистрация, небось, временная? – наглость Андрея обескуражила, но и помогла сориентироваться: выходит, без моего ведома Полина сватала меня на работу. Как-то она рассказала мне о хорошем знакомом, который делает ей бесплатную регистрацию.
Знакомый вел себя так, будто я сама настояла на встрече. Полина правильно рассчитала. Я бы не стала ее выдавать или говорить, что произошла ошибка, – такие люди, как Андрей, не понимают добровольного отказа от денег.
– Расскажи о себе, – Андрей вальяжно развалился на стуле.
Говорить не хотелось, я была зла на Полину, потому и уложилась в три дежурные фразы.
– Ясно, – похоже, Андрей ничего другого не ждал, но тут же потянулся к трубке, набрал номер. – Слышь, Константиныч, тут человек просится, есть местечко? Угу, свой, только с той стороны. Да, заграница, ридна Украйна. Нам? Очень даже нужны. Думаю, мы им тоже. Подумай, подумай. Ну, платить меньше будешь. Ей хватит, – Андрей окинул меня взглядом и повторил: – Хватит.
Полина услужливо разлила коньяк, – пятидесятиграммовая рюмочка потерялась в ладони Андрея:
– А как у нас с совестью? – спросил он у меня вместо тоста.
Трудно было представить более нелепый вопрос.
– В смысле? – даже приблизительно я не понимала, о чем речь.
– В прямом. Ладно, разберетесь, завтра тебя ждут. Запоминай адрес и имя, скажешь свою фамилию на проходной. Пропуск, считай, заказан.
– А что за работа? Что я должна буду делать?
– Там узнаешь, – после этих слов Андрей потерял ко мне интерес.
Это был второй раз в жизни, когда я почувствовала себя продажной.
Вечер прошел в напряжении. Полина много пила и смеялась над сальными шутками, а Андрей, словно специально, лишал меня возможности остаться с подругой наедине, только один раз он прошел в прихожую, чтобы взять из барсетки сигару.
Исключительно чувство долга, старательно привитое в детстве родителями, заставило меня все же явиться по указанному адресу на следующий день.
С утра я назначила Эдику встречу, вкратце пояснив, что собираюсь там делать. Это была первая инициатива с моей стороны за время знакомства: я нуждалась в поддержке.
– Пойдем в машину, – Эд как всегда возник тихо и неожиданно.
– Я буквально на полчаса. Здесь где-то совсем рядом, как мне объяснили.
– Тем более. Я хоть машину по-человечески припаркую.
Я села в машину.
– Говоришь, работу меняешь? Шило на мыло? – Эд был в хорошем расположении духа. – Куда ехать, показывай.
Мы остановились у бетонного забора, за которым находилось высокое серое здание, похожее на административное: одинаковые этажи, разбитые большим окнами на квадраты.
– Ты не ошиблась? – Эдик перестал улыбаться.
– Что с тобой? – я попыталась дурачиться, пересказывая более-менее приличные анекдоты вчерашнего вечера, но Эдик не слушал. – Ладно, не грусти, я быстро.
Размышлять не было времени, но мне показалось, что Эд не грустил – скорее, насторожился, как пес. Я чмокнула Эдика в щеку, чувствуя, что каким-то образом влияю на ход наших с ним отношений. Когда я минут через пятнадцать вернулась, Эд грубо спросил:
– Кто дал тебе этот адрес?
– А что?
– Полина?
– А что случилось?
– Я спрашиваю, Полина?
– Ну, да.
– Ясно, – отрезал Эд, разворачивая машину.
– Что ясно? Мне, например, не ясно, куда мы едем? Не к тебе разве?
– Как прошла встреча? – я не понимала выбранного маршрута, но наконец услышала вопрос, который ожидала услышать в первую очередь.
– Встреча. Если бы встреча! Я эту Полину вместе с ее Андреем съем с потрохами! – раздражение Эдика понемногу передавалось и мне.
– Какого Андрея? – Эдик проскочил на красный.
Мне пришлось рассказать о вчерашнем.
– Дальше, – Эдик требовал точных характеристик и кратких ответов.
– Я что, на допросе?
– Дальше, – я поняла, что Эдик не шутит.
– Что дальше? Проторчала на проходной как дура! Пропуск не заказали. А когда я произносила фамилию этого Константиныча, на меня, как на конченую смотрели!
– А чего ты туда поперлась?! – я впервые слышала, чтобы Эдик кричал.
– Не знаю… Ну…
Он перебил:
– Я отвезу тебя домой. На мобильный мне не звонить. Если Полина спросит, ты сто лет со мной не встречалась. Я сам выйду на связь. Ясно? – больше Эдик не проронил ни слова.
Из своего окна я видела, как он, прежде чем уехать, разговаривал в с кем-то по мобильному телефону и смотрел в зеркало заднего вида. О том, что полчаса назад я была в здании ФСБ, я узнаю намного позже. Я восстановлю в памяти, что тогда даже не удосужилась посмотреть на черную вывеску при входе и что все, кого я встречала, были в форме, а зеленый мраморный пол, как зеркало, отражал сразу несколько видеокамер.
Эдик не появлялся три дня, Полина к телефону не подходила.
– Нет ее, Ксюшечка. И сегодня поздно, сказала, будет. Концерты ночные, – я знала, что Светлана Ивановна говорит мне неправду.
– Когда появится, скажите, что Галя звала на премьеру. Она знает.
Я хотела хитростью вызвать Полину на разговор, но когда эта идея пришла мне в голову, Галя действительно позвонила и пригласила на обещанную премьеру. Это произошло на четвертый день моих поисков.
Полина опаздывала.
– Ну и забралась Галка. Сколько в Москве, но о таком театре первый раз слышу, да и райончик – упаси Бог, – мы сбивали ноги в районе метро «Юго-Западная».
– Небось, халупа какая-то, – Полина злилась, нервничала, трещала без умолку, нарочно не давая начать запланированный мной разговор. Времени оставалось в обрез.
– Не переживай, без нас не начнут.
Ни я, ни Полина не ошибались. Театр снимал зал бывшего кинотеатра, зрителей собирали долго, затягивая начало. Вышло десятка три, включая знакомых.
Показывали Шекспира – сцены из «Ричарда-II». Галка выходила редко, но неизменно в крашеных перьях и мини – она была гвоздем порносцен: именно так режиссер прочитывал драматурга. На тонкой талии Галки просматривались синяки от мужских пальцев. Спектакль играли без антракта. В финальной сцене почти обнаженная Галка делала главному герою минет.
Жидкие хлопки завершили показ. Странное чувство – обидно и стыдно, будто сам на сцене позоришься.
С премьерой принято поздравлять, даже если она неудачная. Мы отыскали гримерную. Полина быстро чмокнула Галку в щеку и сообщила, что ее уже ждут, в спешке подкрашивая губы и надевая пальто.
– Если бы вы знали, девчонки, как я ненавижу Москву…
– Галочка, прости, бегу, еще концерт ночной. Звони, не пропадай. Надо встретиться в спокойной обстановке, – Полина исчезла, на ходу наматывая на шею шарф.
– Ксюх, – Галка не поняла, почему Полина не стала меня дожидаться, – приезжай ко мне в гости. Далековато, конечно, на электричке еще три остановки от Выхино, но если хочешь… Только… не в обиду Полине – одна, ладно?
Я хлопнула ее по плечу. Галка улыбнулась – это был наш школьный знак.
2
Галка пришла к нам в восьмой. Ее родителям – семье военных – дали квартиру в Киеве, в нашем районе. Как-то перед уроками Галку представила классная и предложила выбрать место за партой – так было принято: сидеть на узаконенном месте.
Новенькая быстро окинула взглядом класс и подошла к моему столу. «Царевна заморская, Пушкинская красавица», – подумалось мне. Во внешности Галки действительно было что-то картинное: тяжелые каштановые волосы очерчивали бледное вытянутое лицо, а черный кружевной фартук просвечивался на солнце. Казалось, будто и хрупкая фигурка Галки должна быть прозрачной.
– Вот и хорошо, я думаю, вы с Оксаной поладите, – довольная Галкиным выбором, сказала, уходя, классная, – только смотрите мне, не болтать за последней партой, – на всякий случай пригрозила она.
Предупреждение было лишним – Галка оказалась молчаливой подругой. Я часто размышляла и в школе, и после, что смогло так быстро и надолго нас сблизить. Думается, мы отличались от одноклассников тем, что нас всегда привлекали поступки, о которых принято говорить «на грани».
– Генеалогия – история рода. Генеалогическое древо – родословная семьи, изображенная в виде дерева, – объясняет историчка и дает нам задание.
– Тебе после уроков сразу надо домой? – вдруг спрашивает меня Галка.
– А что? – не понимаю я.
– Пойдем после уроков на кладбище.
Уроки заканчиваются, и мы спускаемся в гардероб. Молча выходим во двор – на улице зябко от сырости, висит тяжелый туман, почему-то пахнет грибами. Садимся в автобус.
– На следующей выходим.
– Я не предупредила родителей, что задержусь.
– Не надо жить, как родители, – спокойно отвечает мне Галка, – читала «Лесную песню» Леси Украинки?
Я знаю, что Галка любит историю и литературу, но ее увлечение меня всегда оскорбляет: Галка воспринимает все иначе, чем в критических статьях школьных учебников. Это мнение взрослого человека, им она может довести до истерики любого преподавателя.
– Здоровская вещица. Особенно главная героиня мне нравится – Мавка. Я в словарях смотрела: «мавка», «навка» от слова «навь» – мир мертвых, – Галка делает паузу. – Мавка – душа умершего ребенка. Представляешь, мавки умерли младенцами еще до крещения. Вечная жизнь! Даже не мучились. Они превращаются в молодых красивых девушек и живут по законам природы: просыпаются весной, засыпают осенью. И ничто не может остановить этот процесс. Мавки всегда воскресают, всегда, понимаешь?!
Мы стоим на мосту. Под нами неровной дугой кривятся пути железной дороги, слева чернеют кресты просевшего в землю старого кладбища.
Или еще случай.
– Пойдем ко мне? У меня предков нет дома, – сказала Галка.
Я кивнула в ответ.
– Я люблю ужинать и смотреть в окно, – сказала Галка, и мы взобрались на подоконник, подтянув к подбородкам коленки. Галка откупорила бутылку вина. – Хочешь, почитаю тебе свой реферат по истории?
Нам задали написать рассказ об исторических местах Киева – о каком-то одном. Галка выбрала материал о Выдубицком монастыре.
Но писала она не о соборах – Георгиевском, Михайловском, не о трапезной и святом источнике, не о колокольне и украинском барокко. Галке приглянулась легенда, и она рассказала о ней по-своему – не как историческую гипотезу. «Днепр, как Иордан, в нем крестили, – цитировала себя Галина. – По нему от Замковой горы, что на Андреевском спуске, вода к низинам несла языческих идолов. „Выдубай, Боже“, – слышал деревянный Перун – его поглощало течение, а верующие бежали вдоль берега, боясь потерять Бога. На той земле, где вода все же оставила Перуна, где выдуб он – вынырнул, построили монастырь. Назвали его Выдубицким…»
По летописи, Перун был сброшен с языческого капища на Старокиевской горе, но историчка оценила Галкину работу на тройку из-за «отсутствия описания архитектурного ансамбля монастыря».
– Почему ты не объяснила ей? – мне было обидно за подругу.
– Она дура, – коротко отрезала Галка, не пожелав возвращаться к проблеме.
Осенью – мы учились в девятом классе – Галка сказала, что встречается с парнем и хочет познакомить меня с его другом.
Мы ждали у стадиона «Спартак».
– Вот тот, что справа. Видишь, двое дорогу переходят. Мой – Толик. Да снимись с тормоза!
– Вадим, – мрачно представился друг и тут же поинтересовался у Толика. – Как тебе наши вчера, смотрел?
«Динамо Киев» принимало «Спартак».
– Куда идем? – бодро спросила Галка.
– На день рождения друга, – так же задорно ответил Толик, – Чанов молоток. Если б не он, вообще бы с позором.
– Попрут Лобана с такими делами. Разве это защита?
– Не попрут, – Толик обнял Галку за плечи. – Что на выходные? – хитро улыбнулся он.
– К жене, – спокойно ответил Вадим.
Друзья работали на одной фирме. Мы с Галкой были младше их лет на десять. Я не знала, как реагировать на слова Вадика.
Был шведский стол. Гости томно топтались по углам под «Энигму», пили и много курили. Вчетвером мы перебрались в соседнюю комнату.
– Я не знала, что он женат, – Галка чувствовала себя виноватой. – Я поговорю с Толиком, – непривычно оправдывалась она. – Наверное, Вадик любит жену.
Галка ошибалась: любил Вадик только футбол. Он был ироничен в общении и невыразителен внешне: светлая одежда, рыжие волосы, бледное лицо и глаза – серые, будто бы без зрачков.
Когда Галка с Толиком вышли, Вадик предложил мне постель.
– У тебя есть жена. Разве ты не любишь ее?
– При чем здесь жена? Конечно, люблю. Это то же самое, что любить «Динамо Киев» и болеть за него. Но это не значит, что я не могу по достоинству оценить хорошую игру «Спартака» или не стану ее смотреть, только потому, что я за «Спартак» не болею. Хватит ломаться, сама этого хочешь.
Я выскочила из комнаты. Галка прощалась с Толиком, убеждая его, что провожать нас не надо. Я поддержала эту идею.
– Никогда не буду рожать! – это был первый пассаж, который выдала Галка, когда мы остались одни.
– Ты чего?! – я даже забыла о собственном возмущении.
– Я теперь знаю, как проводит время мужчина, пока женщина ждет ребенка. Оказывается, жена Вадика сейчас дома, у родителей. Не помню, в Казани, что ли, неважно. Ей скоро рожать. Ты с ним спала?
– Нет, конечно! А ты? С Толиком… что…
– Ненавижу!
Я не поняла, кого возненавидела Галка. Я только знала, что часто ее действия рождены желанием делать не так, как поступали другие – родители, взрослые или учителя. Сопротивление существующему в такие моменты становилось ее жизненным двигателем, Галку трудно было предугадать.
Той же осенью девятого класса в конце ноября:
– Любовь Дмитриевна, а где Галя? – я звонила Галке после занятий, чтобы узнать, почему ее не было в школе.
– Хороша подруга. Не знаешь?
Галкина мама не стала со мной разговаривать. Только вечером, когда я зашла к Галке домой, ее отец рассказал о случившемся и объяснил, как с черного хода попасть в палату: Галка вскрывала вены. Спасла ее мать и положила в Октябрьскую больницу по блату.
Галка стояла у окна больничного коридора: длинные рукава шелкового халата скрывали предплечья, манжеты были застегнуты на запястьях.
– Я думала, люди запоминают, как там. А я не помню. Мама сказала, я резала, как в фильмах, – она попыталась улыбнуться, – поперек руки. А надо вдоль – тогда смерть.
Галка распознала в моих глазах страх.
– Не бойся, я слово дала, – она выглядела усталой. – Только, пожалуйста, не надо меня жалеть, – и добавила: – Знаешь, как моя бабушка такую погоду называла?
– Как?
– Сльота.
– Сльота?
– Да.
– Слякоть, что ли?
– Наверное. Когда зябко, дождь, морось на улице – все вместе. Когда противно и мерзко. Моя бабушка раньше сама вино делала. Вкусное-е-е-е, – Галкина бабушка была родом из-под Ивано-Франковска, умерла два года назад. – Она верила в Бога, а родители смеялись над ней.
Я вышла на улицу, сощурила глаза. В фонарном свете белели, схваченные коркой льда, лужи. Всего за двадцать минут выпал снег – первый. Я смотрела, как мякнет и раскисает он на еще рыхлой земле. На душе было противно и мерзко – сльота.
– Пойдем на танцы? – через год предлагает мне Галка.
– Ты хочешь на дискотеку?
– На Подоле есть танцевальный кружок при училище. У них девочек не хватает. Я записала нас на народные.
– Уж если ходить, то на современные или бальные. И потом, у меня репетиторы, в этом году в институт поступать. Времени на все не хватит.
– Хватит. У меня тоже репетиторы, но я в мед не пойду. И к репетиторам ходить не буду. Зря мать на меня деньги выбрасывает. Она думает, если сама мед заканчивала, значит, и мне туда надо, – необходимость подчиняться вызывала в Галке агрессию. – Я с руководителем кружка разговаривала. Между прочим, он в ансамбле Вирского танцевал, весь мир с гастролями исколесил.
– А что матери скажешь?
– Что хожу к репетиторам.
– Будешь обманывать?
– А лучше смириться? Все равно она не разрешит мне поступать в институт культуры на народное отделение. А я хочу.
Галка давно говорила мне об актерстве:
– Понимаешь, все врут. И грают какие-то роли, обманывают друг друга. Актеры – тем более, но они не скрывают этого. Сцена – их образ жизни. Они наоборот показывают, что играть другого – это… Искать себя, что ли.
Галкины принципы быстро становились моими, – вскоре я полюбила народные танцы. Три раза в неделю мы спешили на репетиции.
Наш руководитель, Игорь Макарович, в свои шестьдесят хорошо танцевал, обладал живым темпераментом, был веселым рассказчиком. Мы выступали на конкурсах художественной самодеятельности. Репетировали мы под аккордеон. На нем играл Виктор Андреич – инвалид без семьи и детей. Даже на выступлении он мог сфальшивить, забыть о проигрыше, задать не тот темп, но мы прощали его. Он был как шут или юродивый – всегда нелепо и не вовремя улыбался. «Андреич» – по-другому его и не звали.
Однажды перед репетицией Галка сказала, что ей звонил Толик. Наш трамвай не спеша отворачивался от Речного вокзала. Короткие переулки разбегались в разные стороны и там гибкими вензелями замирали лубочной картинкой. На них по-домашнему рассаживались дома, магазины, кофейни. Подол, как застенчивая Матрона, прижимался к земле, будто прятал себя от дурных глаз.
Мы выехали на Братскую. В конце улицы находилась швейная фабрика и морское училище, а от остановки, через два переулка, – здание, в котором проходили занятия.
– И что?
– Вчера у Вадика умерла жена.
Мне показалось, что я не расслышала:
– Что? Умерла?!
– Да.
– Как умерла?
– Просто.
– Во время родов?
– Нет, говорю, просто. Месяц уже, как она родила.
Мы вышли из трамвая, свернули в глухой двор, поднялись по пожарной лестнице на второй этаж и прошли через танцкласс в раздевалку. Девчонки из швейной бурсы обсуждали норму по пошиву рабочих перчаток и сорочек для рожениц.
– Нашли притырков! Если их гребаную норму полностью выполнять, никакого, блин, времени на это… Привет, девки, – отвлеклась на наш приход боевая Людка, – личную жизнь!
Людка зимой собралась замуж. Подруги поддакивали бунтарке, а остальные, переодеваясь, трещали о леваках или страдали от мысли о возможности кесаревого сечения при узких бедрах. Кто-то говорил, что свекровь требует денег, кому-то не хватало внимания и рецепта для маринада.
На обратном пути Галка созналась, что год назад она пыталась избавиться от Толиного ребенка. Началось кровотечение. После этого она вскрыла вены.
В декабре гуляли свадьбу – Людка расписалась с Егором. Через неделю после торжественной церемонии событие решили отметить коллективом прямо в танцклассе – дань стенам, в которых молодожены и познакомились.
Мы с Галкой шли по Почтовой. Ветра не было. На крышу низкого белого домика у трамвайных путей – бывшего почтового тракта – медленно опускался мягкий и крупный снег. В вечерних витринах сверкали огнями елки, серпантин завивался разноцветными кольцами.
Мы свернули в наш темный двор. Единственным его освещением были светящиеся окна танцкласса.
– Девушки, куда так спешить?
Неожиданно мы оказались в тисках: двое парней, один – с Галкиной стороны, второй – с моей. «Мой» положил на плечо руку. Я брезгливо шарахнулась в сторону – он схватил за талию. Они вынудили нас с Галкой остановиться.
– Ребята, – попыталась мирно разрешить конфликт Галка, – нас ждут, у нас праздник, не будем портить друг другу вечер.
– Никто и не портит, у нас тоже праздник, только вас не хватает.
Первый швырнул Галку на капот жигулей, которые стояли у нас во дворе. Второй притянул меня к себе – пахнуло спиртным. Я ужаснулась: он был копией юного Пушкина: длинный нос, тонкие губы, курчавые волосы, такие же глаза, только с болезненным блеском.
Сомневаться не приходилось: они шли за нами от кафе «Бриз». Это местечко существовало исключительно для «своих». Мы с Галкой никогда не решались заходить в «Бриз» даже днем. Сизо-голубой гель ламп заведения вызывал неприятные ощущения. Казалось, если спуститься в подвал (над землей было только название и рисованная мачта корабля), оттуда повеет мертвечиной и холодом. Кто-то рассказывал, что в кафе столики стоят, будто в ложах театра, и занавешены тяжелыми шторами, и что не каждый может быть его посетителем. Это задевало, но мы придумали себе оправдание: мы выше забегаловок для плебеев.
Я схватила «Пушкина» за волосы – они были густыми и жесткими – и закричала.
На крик выбежали Егор и Серега, кликнули остальных. Завязалась драка. Зачинщики быстро сбежали, и мы поднялись в зал. Столы, взятые напрокат из училища, были празднично сервированы.
– Все! Начинаем! – крикнула Людка, и стычка на улице сразу же показалась небольшим пустяком.
– А Игорь Макарыч?
– Он не сможет прийти. Поехали! – Людка была счастлива.
Андреич пошутил, нарочито спутав свадебный марш с похоронным. Потом заиграл Мендельсона. Было весело. Смешила даже фальшивость аккордов. Одна Галка долго не могла успокоиться.
– Галочка, да что ты, в конце концов. Забудь о них, сегодня все-таки праздник!
Галка кивала, но улыбалась натужно.
Был только один удар: дверь хрустнула и отделилась от косяка вместе с замком. «Они» ворвались в танцкласс уже не одни. С ними было человек двадцать таких же наглых, самоуверенных, молодых. Они обрезали шнур телефона и задернули шторы на окнах. У них были финки, а у главаря – пистолет. Я не ошиблась: его звали Пушкин.
– Я же говорил, нам не хватает друг друга.
Малолетки заржали, и Пушкин велел садиться за стол. Я почувствовала под левым ребром острие финки. Финок хватило на всех – вели к столу каждого персонально. Мой конвоир шел как-то сбоку и сзади. Я видела только его чуть вжатую в плечи шею и белые волосы. В отличие от других он все время молчал. Егор попробовал вступить в переговоры.
– Свадьба? Я люблю свадьбы, – Пушкин сел напротив меня.
Они пили водку и разбрасывали по столу куски пищи, потом наливали нам и заставляли молодоженов целоваться. Скоро у Пушкина возникло желание одарить молодых. Он достал из кармана золотую цепочку и серьги.
– Мы не уроды, обычаи знаем, – он насильно вложил в Людкину ладонь золото. – Смотри, дура! Что паришь?
Людка разжала пальцы. На одной из сережек была запекшаяся кровь.
– Идемте отсюда, – я впервые за вечер услышала голос своего конвоира. Он говорил тихо и мягко. – Не надо этого, – он спрятал финку в карман.
Пушкин положил на стол пистолет. В комнате стало тихо. Я оглянулась – парень опустил глаза. Я успела заметить, что они были у него серого цвета, маленькие, но добрые.
– Хочу ее, – прервал молчание Пушкин, тыча в меня пальцем.
Он встал, окинул всех насмешливым взглядом и стал толкать меня в раздевалку.
– Сделайте что-то! Вы же мужики!!! Что вы сидите!!! – неистово заорала Галка.
– Богу молиться надо, – вдруг сказал Андреич и улыбнулся, показав кривые желтые зубы.
Галке закрыли рот. Андреич перекрестился.
– Еще раз сука завоет, всех баб – на колхоз. Ясно?! А этого, – Пушкин указал на белобрысого парня, – убрать!!! – закричал он, впихнул меня в раздевалку и потянул за щеколду.
На пол с моей руки упали часы – было слышно, как они тикают. Пушкин подошел ближе. Только тогда я поняла, какая маленькая у нас раздевалка.
Я не узнавала своего голоса. Пушкин ударил наотмашь. Что-то щелкнуло в переносице, из носу закапала кровь. Я больно стукнулась головой о скамью, попыталась привстать. Пушкин коленом придавил к полу, схватил за волосы, разорвал на мне платье. В первые секунды я не могла поверить, что никто не остановит его. За дверью Андреич читал «Отче наш». Я стала царапаться и кусаться.
– Живой ты отсюда не выйдешь, сучка, – мое сопротивление раззадоривало самца.
Пушкин громко дышал и сдавливал руки, оставляя на них синяки. Он был сильнее. Реальность казалась искаженной фантазией. Почему-то пропал голос: я хрипела отчаянно.
И вдруг все изменилось: как будто кто-то выключил звук. Я лежала на полу и через узкую полоску окна смотрела, как падает снег. Большие снежинки вырывались из ветреного водоворота и испуганно замирали в затишье углового здания. Успокоившись, они медленно начинали раскачиваться из стороны в сторону, – снег опускался и исчезал…
Я очнулась от стука – в дверь раздевалки били ногами. Пушкин застегивал на брюках ремень. Я поняла, что какое-то время была без сознания.
– Мы его совсем! Совсем! – кричали за дверью.
– Я сказал, убрать! – нервничал Пушкин.
– Совсем! Совсем!
Пушкин выскочил в зал, даже не оглянувшись. Галка в слезах ворвалась в раздевалку.
– Оксаночка! Милиция приехала, скорая. Все хорошо. Только они убили парня того, что тебя защищал. Крови столько. Все хорошо, все хорошо с тобой, да?
– Да.
– Посмотри на меня, я тебе одежду найду. Голова болит?
– Да.
– Соседи увидели, когда его били. Кто-то вызвал милицию, но он не выжил. Они прыгали на лицо, ногами, понимаешь? Он задохнулся, захлебнулся, не знаю.
– Да.
– Ты можешь хоть что-то сказать? Оксана-а-а-а!!!
– Да…
Показания давали в Подольском районном суде. Дело вела похожая на нэповского парторга следователь.
– Ну, «Зеленая лампа», блин, – подобными фразами она скрывала рвение, с которым собирала следственный материал.
Ей было лет тридцать пять: узкие злые глаза, стрижка «под мальчика». Даже представить ее рядом с мужчиной казалось немыслимым. Но дело по изнасилованию будило в ней плотский инстинкт. Меня и Галку она допрашивала с особым пристрастием. Ей нужно было знать все, – мы пропадали в ее кабинете по три-четыре часа. Она била по клавишам писчей машинки крепкими пальцами и просила называть гениталии так, как их именовала «пушкинская» компания. Радоваться оставалось лишь тому, что все это происходило во время каникул, когда не нужно было думать о школе. От родителей скрыть суть происшествия нам удалось только потому, что они сами боялись узнать правду.
Они предпочли не вмешиваться, довольствуясь придуманной нами версией о драке и разбитых окнах, ходили мрачные, изредка о чем-то горячо перешептываясь, закрывшись в спальне. Мы же не отходили от телефонов, перехватывая звонки из милиции.
Суд назначили только на лето, планируя закрыть дело после поимки лидеров группировки: было понятно, что за малолетней компанией Пушкина стоят личности посерьезней.
Лидеры сами вышли на нас. Накануне суда мне позвонили, назначили встречу и пригрозили, если не приду или попытаюсь связаться с милицией. Было бессмысленно сопротивляться. Я сообщила об этом Галке.
– Знаешь, где встреча?
– Где?
– У Выдубицкого монастыря.
Галка смолчала.
– Боевое крещение.
– Шуточки у тебя, Ксюх… Чтобы сразу мне позвонила. Давай, я для подстраховки пойду?
– Не надо, думаю, так будет хуже.
– Не боишься?
Теперь промолчала я.
– Там, кажется, гроза собирается.
Я выглянула в окно:
– Похоже.
Весь день – ни малейшего движения, только поднималось тяжелое тепло от асфальта, и вот буквально за полчаса: ветер срывает макушки, хлопают от сквозняков двери и форточки, пахнет озоном.
– Зонт возьми.
Я не обиделась на Галку – все мы в такой момент становимся глупыми.
Выдубицкий монастырь. Дорога к нему, спускаясь с моста, уходит вниз в южном направлении и ведет за город. Ночная трасса безлюдна и плохо освещена. Днепр – черный. Свист ветра глушит другие звуки.
Не могу поднять глаз: дождь – режущий, острый – хлещет в лицо, стекает по волосам и плечам; он намочил платье и приклеил его к телу. Я прохожу мимо летнего бара в тот момент, когда его крыша, надувшись, как парашют, тянет за собой алюминиевые балки шатра. Несложная конструкция опрокидывает стойку, подминает под себя столик, падает в грязь. Вода, как лавина, размывает землю, кружится в неровных воронках асфальта…
Я очнулась дома от звонка Галки. Она кричала в трубку:
– Третий раз тебя набираю!!!
– Все хорошо.
– Что хорошо?!
– Никого не было.
– Как не было?
– Я простояла час. Промокла, замерзла.
Это была правда. Ошибиться в месте встречи я не могла, опоздать тоже. За час я так окоченела от холодного ветра, что даже перестала бояться. Дома пришлось принимать горячую ванну. Чтобы не заболеть, я выпила полбутылки «Кагора», рассудительно припасенного мной для таких случаев. Как дошла до постели, не помню – меня здорово разморило.
– У меня завтра первый экзамен, вдруг произнесла Галка.
– Как, уже? – я была искренне удивлена.
– Ксюх, мы уже окончили школу…
– Да, я помню, – все эти события заставляли идти время совсем по-другому. – Удачи, – я положила трубку.
Перед нашими поступлениями Галкина мама назначила мне свидание. Я обещала молчать о встрече.
– Только не ври мне, Оксана. Я знаю, что Галя не будет поступать в мед. И не хочу ей мешать. Но она не права, не права.
– Любовь Дмитриевна…
– Говори, – Галкина мама давно все решила. – Куда она хочет?
Галка поступала в институт культуры без помех со стороны родителей.
День суда выдался особенно жарким. Накануне я плохо спала, не в силах избавиться от мыслей, как лучше держаться и что говорить. Но все вышло не так, как я себе представляла.
Перед началом процесса в холле Городского суда я столкнулась с мамой убитого парня. У нас не было очных ставок во время следствия, но я сразу узнала ее по глазам – серым и маленьким – и подумала, что, наверное, раньше они были еще и добрыми. Чуть позже я поняла, что до этой встречи меня волновала только своя жизнь.
Свидетелей вызывали по очереди. Они выходили из зала суда подавленные, предпочитая не смотреть друг другу в глаза. Андреич нервничал больше всех, Людку возмущал сам факт осквернения ее свадьбы. Как испуганное стадо шакалов, малолетние преступники, сбившись в кучу, занимали одну скамью. Каждый из них проходил «по делу» впервые: боевое крещение, как недавно сказала Галка. В зале воняло потом. Мне нужно было дожидаться финала. Все проходило, будто в тумане:
– Представьтесь, сообщите адрес прописки и телефон…
Я сообщила и поняла, что с этого момента мне предстоит ходить по улицам, озираясь. Дело закрывали, вешая его на Пушкина как единственного совершеннолетнего. И хотя остальным грозило лишь «соучастие», все они были нужны властелинам порядка, я же с этого момента ни милиции, ни государству была неинтересна.
Галка ждала меня у Хмельницкого.
– Гал, мне уезжать нужно отсюда, – сказала я, глядя на памятник.
– Уезжать? Куда?
– Не знаю. Да хоть в Москву, – я снова обращалась к бронзовому Богдану.
– Сумасшедшая… Все образуется, вот посмотришь.
Уставшие, мы брели по Андреевке.
– Помнишь, ты писала: «Днепр как Иордан, в нем крестили»?
– Да, наверное, помню.
Я жила в напряжении ровно два месяца. Осенью мне позвонили. Я услышала тот же голос и те же грубые интонации.
– Молодец, не обманываешь, это нам нравится. Запоминай: железная дорога, станция, мост. Понимаешь. Вечером, в десять, сегодня, где развязка дорожная. И смотри, чтобы без фокусов.
В этот раз я не стала звонить Галке.
Желтые круги фонарей отражаются в лужах. Свет режет глаза, когда попадаешь в него из темноты. Рыжие, будто покрытые ржавчиной, листья приклеены к мостовой. Моросит мелкий дождь. Я уже вижу площадку платформы и узкую тропинку «нелегального» перехода через пути – мне туда. Никого нет, электричка только ушла, показав красные лампочки последнего вагона, свистнула на прощание. Торопливый стук моих каблуков сменился на шарканье по булыжникам насыпи. Сзади шаги – я боюсь оглянуться.
Каблук застревает в камнях щебенки, когда я оказываюсь посередине пути, между двух рельсов. Теперь шаги слышны отчетливее. Изо всех сил выдергиваю каблук, не удерживаюсь на ногах, падаю. Через мое тело кто-то перепрыгивает и тоже падает невдалеке. Я различаю в полутьме парня, с него слетела шапка и катится вниз по насыпи. Он вскакивает, на нем кожаная куртка, в правой руке блестит лезвие финки. Как-то в моей ладони оказывается булыжник, и я бросаю его.
Тишина. Парень лежит неподвижно. Я подхожу ближе. Из кармана куртки выглядывает бумажник. Достаю его, не снимая перчаток: телефоны, адреса, фотография девушки, две сотенные купюры – доллары.
Иду домой и уже не сомневаюсь: единственный город, где можно потеряться – Москва.
С утра покупаю газеты, смотрю криминальную хронику – ничего. Потом иду к железной дороге – парня нет. В кармане моего пальто – доллары, две сотенные купюры.
«Днепр, как Иордан, в нем крестили». А ведь бегущие за божками не знали тогда, что Перуну уже есть замена, не ведали, что вскоре полюбят нового бога, не понимали, что рождены славянами – обреченными впитывать все…
К месту тогда пришелся звонок Дамкова – друга отца, депутата Госдумы России. Я узнала его по фальцетному ехидненькому покашливанию. Он всегда так смеялся: покашливая. Познакомились они в восьмидесятых, когда папин отдел работал над новым проектом, и Дамкова прислали из Пензы как талантливого специалиста их профиля. Он был самым младшим из друзей папы, но именно Сержу Дамкову мама и предсказывала Москву.
Дамков часто приходил в гости с ночевкой: смеялся в прихожей, вручал три гвоздики, шоколад и коньяк, рукой приглаживал жидкие волосы и отправлялся на кухню. Мама принимала подарки, вздыхала и накрывала на стол – Дамкова она не любила.
Дамков всегда щурил глаза, много ел, сально шутил и желал доброй ночи ровно в одиннадцать. Через три минуты мы слушали раскатистый храп Сержа.
После окончания работы над проектом Серж приезжал в Киев в командировки, лысея и полнея от визита к визиту. Становились солиднее и его должности. Неизменной была лишь нервная система Дамкова: он так же добротно поглощал пищу, засыпал в одиннадцать вечера и храпел колоритным рокотом.
– Хоть дочь отпусти в Москву, раз сам приехать не хочешь, – орал по междугородке Дамков.
– Да не могу я сейчас, работа срочная, – пытался откреститься от приглашения Сержа отец.
– Рассказывать будешь, националист хренов! – Дамков был уверен, что папа свихнулся на почве незалежности Украины. – Вроде не Союз всех выкармливал.
– Хай едет, никто не держит. Вроде, я ее привязываю.
Это то, что мне и нужно было услышать.
Через двое суток я звонила в квартиру народного депутата.
– Похорошела-то как, невеста!
Дамков угадал часть версии – ее должна была со временем преподнести моим родителям Галка. Будто по дороге в Москву я встретила москвича, познакомилась, полюбила, возвращаться домой не хочу, собираюсь жить с ним и скоро выйду за него замуж. Пока родители свыкнутся с этой мыслью, я успею найти жилье и работу. Мы с Галкой решили, что я уезжаю на год.
– Ну, проходи, раздевайся.
Взгляд Дамкова остановился на моей обуви: ботинки оставили на лакированном паркете в прихожей следы.
– К столу, к столу, – затараторил Дамков, – будешь рассказывать.
Дамков давал понять, что давно не относится ко мне как к ребенку. Ему хотелось услышать рассказ об отце, но я говорила невыразительно, и Дамков взял инициативу в свои руки.
– Ты не представляешь, что значит побывать, ну, практически во всех странах мира. Мне, Оксана, жалеть не о чем. Я видел все своими глазами. У меня все есть, – говорил Дамков, наполняя бокалы. – Тебе желаю того же.
К концу ужина Дамков спланировал мой досуг: Арбат, Кремль, Третьяковская галерея, Большой и Малый театры.
– Только одна походишь. Я занят буду, сама понимаешь.
Это устраивало: у меня была другая программа. Я возвращалась поздно, ставила грязные ботинки в прихожей на приготовленную газетку и делилась впечатлениями от прежнего визита в Москву: подростком я посещала столицу Союза с мамой. Но повезло мне только на третий день – я познакомилась в кафе с армянином. Он предложил работу и пообещал помочь мне с жильем.
– Ну, признавайся, хотелось бы остаться в Москве? – на последнем ужине поинтересовался Дамков. Под коньячок он совсем подобрел. – Ладно, ладно-то скромничать, сам знаю, что помочь надо, – Дамков потянулся к телефонному аппарату.
Карьерный рост Дамков приравнивал к смыслу жизни, поэтому и был столь удачлив. Люди, которые мыслили по-иному, его расстраивали.
– Ты взрослая, должна понимать, Оксаночка, твой отец в ерунду верит, – снисходительно проговорил Дамков, перелистывая страницы записной книжки. Он уважал нашу семью только за то, что ни я, ни отец не могли его превзойти.
Остановила Дамкова жена, что-то раздраженно прошептав ему на ухо.
Водитель Дамкова довез меня до Киевского вокзала.
– Спасибо. Сама дальше.
Я сдавала билет и слышала, как желают счастливого пути пассажирам поезда «Москва-Киев».
3
Все окраины Москвы чем-то похожи: они открыты для стихии с одной стороны, с другой на них давит город. Желание сбежать от цивилизации выдает их столь же сильно, как и попытка не уступать столице в привычках. Обитатели окраин движутся в двух направлениях: вечером – к природе, искренне радуясь желанию удалить косметику и забыть о правилах этикета, утром – в город, чтобы убедить себя в конкурентоспособности. Их можно узнать по лицам и обуви. Лица – заискивающие, а обувь – даже новая и начищенная – не в состоянии долго хранить форму – каждодневная ходьба по ухабам разбивает носки, делая ее на размер больше.
Воздух окраин – насыщенный, калорийный, как непастеризованное и нефильтрованное пиво. Такой москвичу вреден. Привыкший к синтетике, он расползается и тупеет, будто женщина на сносях.
Подмосковье, как человек вне политики, – не знает куда бежать и кого бояться.
Сажусь в электричку на Выхино: Косино, Ухтомская – за окном голые деревья и дымящие трубы, тощая свора собак, как волчья стая, рыщет в поисках пищи. На остановках в тамбуры врывается запах дыма и прелых листьев.
Платформа «Люберцы-1». Иду по подземному переходу. Людской поток, пополнившийся пассажирами с электрички, движется хаотичной волной – раскачивается из стороны в сторону, спотыкается, толкает в спину и матерится.
В этом длинном сером туннеле можно купить все: восковые свечи, шерстяные носки, творожную массу. Стоящие вдоль стен торгаши словно обозначают дорогу к рынку. Впереди, прижимая к груди пустой пакет, семенит девчонка лет шести или семи и все время озирается по сторонам. Одета в болоневую синюю курточку, на ногах – поношенные сапоги. Как раз для похода на рынок, решаю я, теряя ее из вида, и, срезая угол, иду вдоль трассы. Однако у контейнера для отходов я снова встречаю девочку в синей куртке, но теперь она ни на кого не обращает внимания – ей некогда. Грязные голуби воркуют над мусором, и она пакетом пытается поймать крайнего. Я замечаю, что за мной медленно следует темно-бордовый мерс. «Райская птичка поет фантастично, поет феерично, но только в кино», – орут колонки в музыкальном киоске. На обшарпанной кирпичной стене большими красными буквами: кафе «Сочи».
Вот, похоже, и Галкин дом. Нелепое зрелище: среди ветхих улиц частного сектора высоченная, как каланча, новостройка, – глядя на нее, становится неуютно и холодно. Захожу в подъезд, вызываю лифт: вверху нервно подскакивает кабина – я слушаю истеричное скрежетание плохо отлаженных тросов и думаю: «Той девочке у помойки не может быть стыдно или страшно, ей хочется есть, и она делает то, что умеет. Сама».
Галкина квартира тоже напоминает пустырь: необжитая, пахнущая ремонтом, без мебели – только кровать в спальне и летний кафешный столик со стульями в кухне. Вещи на плечиках зацеплены за вбитые в стены гвозди, по полу тянет холодом. Несмотря на то, что отражаемое от пустых стен эхо едва уловимо, все время хочется говорить тише.
В кастрюльке кипятится вода. Галка, разливая по чашкам кофе, случайно задевает ножку стола, и из полных чашек выплескивается темная жидкость.
– Гал, дай тряпочку.
Вот с таких же столиков на углу Руставели начинала свою трудовую деятельность я – продавщицей в летнем кафе.
Хозяин квартиры, куда пристроил меня армянин, жил с сорокалетней набожной дочерью. Мне выделили узкую комнатку со старой мебелью, множеством картонных коробок и закрытым на замок пианино. Дед не расставался с клюкой, а его дочь – со свечами и книгами. Я засыпала под церковное пение в записи или под молитву-речитатив. Дед не разрешал приводить гостей, считал, что в квартире я должна находиться только ночью, но приходить после двенадцати запрещалось. В одиннадцать квартира запиралась на особый замок, ключ от которого был только у деда.
И в конце октября, и зимой кафе на углу Руставели, переместившись из-под брезентового шатра на территорию магазина, завсегдатаи называли летним. Сюда приходили напиваться, крыть матом баб, правительство и судьбу. Армянин Гюндус, директор кафе, не считал зазорным учить меня уму-разуму: я разогревала котлеты, покрытые плесенью, меняла в нужный момент ценники и обсчитывала пьяных клиентов. Гюндус ублажал санэпидемстанцию и предупреждал о контрольных закупках. От особенностей его восточного темперамента я была избавлена наличием любовницы, которая числилась его заместительницей.
Утром я протирала витрину и столики – такие же, как этот у Галки, и принимала товар, вечером считала выручку, получала оплату, выпивала бутылку пива и спешила на ночевку. Я заставляла себя работать без выходных на износ до тех пор, пока и Галка, и Пушкин, и даже родители сделались для меня миражом, в который я и сама с трудом верила. Мой мозг словно сработал на уничтожение этих образов.
Галка исправно оповещала меня в течение месяца о тревогах родителей и продолжала учебу в институте культуры. После окончания ее, не задумываясь, пригласили в национальный театр. К тому времени связь между нами, казалось, была утеряна навсегда. И именно тогда так же случайно, как недавно Галку, я повстречала на Профсоюзной Полину, которая и рассказала мне о сенсации театрально сезона.
– Представляешь, Ксюха, как повезло человеку! После института культуры сразу попасть в национальный театр! Нет, Галине, как там ее по фамилии, ну, ты должна знать, вы, кажется, дружили когда-то, таки повезло! Ее, говорят, главреж сразу приметил на роль Мавки.
– Что?
– Роль Мавки ей дали, ну, по пьесе Леси Украинки.
– А, ну да.
– Так не ошибся ведь, она там – богиня! Нет, правда, это сенсация. Все, кто ее видел, говорят, что она – лучшая из всех Мавок. Даже пожилые актрисы соглашаются, прикинь?
Полина только три месяца была в Москве, она изнывала от одиночества. Рассказ о Галке нас сблизил надолго.
– Гал, держи, – я отдаю тряпку, – сейчас твою роль Анжела играет, которая с тобой на параллельном курсе училась, Полина рассказывала.
– Анжела – хорошая актриса, – кивает Галка, и я тут же жалею, что сказала об этом ей. Жестоко с моей стороны.
– Гал, давно хотела спросить, как ты в Москве оказалась?
Галка взяла сигарету:
– Проще простого, влюбилась.
Галка произнесла это со злобой, как когда-то говорила о Толике. Но если тогда чувство не мешало ей оставаться собой, то сейчас именно оно блокировало тот интеллект, которого в свое время не без причины побаивались родители, учителя, сверстники.
Изменилось в Галине все, в том числе внешность. Короткие упругие прыгающие завитки вместо длинных тяжелых волос искажали правильные черты лица, в прежнем глубоком взгляде часто проскальзывала смешливость, даже дурашливость, а в черных глазах больше не было космоса. С женщинами такое случается в период беременности, с Галкой это случилось из-за любви.
– Глупо все получилось. У меня появилось особенно много поклонников после того спектакля, но один… Романтики захотелось, поверила сказкам… Вначале, и правда, все было как в сказке. Не поверишь, все отдала за любовь. Кто его в театр привел? Рассказываю. Выхожу после премьеры – Господи, все как сейчас перед глазами, баба Маня на вахте дежурит, на ушко мне шепчет: «Молодый, сымпатычный, час уже з магнолиями стоить на вахти. Я його гоню-гоню, може, пишла, кажу, та я нэ помитыла. А он: нет, дождусь, люблю, говорит, и все тут, отогнать не могу, боюсь директор з-за его наругает». Выхожу из театра, действительно кто-то ждет. Актриса безмозглая! Месяц встречались – цветы, рестораны, маму очаровал. Что москвич – не сразу сказал. Командировка у него, видите ли, но уже заканчивается. Кому я поверила? Душа открытая. Вот такую лапшу до колен отвесил! Коренной москвич, родители при делах, знакомые у кормушки. Щас! Сказал, что в Москве в театр устроит запросто, только мол, не отказывай, не могу без тебя. Так разве я долго думала? Полвагона вещей собрала – только меня и видели! А сколько меня отговаривали, карьеру прочили! Ну, расписались, месяц медовый счастливой дурой ходила, только потом что-то понимать стала. Сначала он свои деньги пропил, потом мои шмотки. Какой театр! Я об этом и думать забыла! А к кому мне идти? Мне и соседям в этом признаться-то стыдно было, не то что своим. Год назад я не выдержала, ушла из дому. И проснулась на улице. Там и подобрали меня – режиссер наш – тоже судьба, можно сказать. Везет же. Сначала жила у него, теперь вот квартирку по дешевке нашел. Платит мало, но лучше, чем на дороге валяться, да и куда здесь с моим украинским гражданством да прононсом? Курс-то украинский заканчивала, сценречь опять же. А в Киев… Не хочу туда я с позором. Не хочу даже, чтоб знал кто-то из наших, маме не говорю, так, будто поссорились. Ты-то как? Если б знала, что ты в Москве.
Я смотрю на подпрыгивающие кудряшки – как зайчики на резиночках. Так и выходит, что исповедь в человеческую жизнь укладывается в два часа разговора на кухне. А что Москва?.. Город, в который каждый везет свою боль, со временем обнаруживая, что она здесь никому не нужна.
– Бездомные мы здесь, чужие, – словно читает мои мысли Галка. И менталитет у нас другой, как ни крути. А здесь волчьи законы. Вон, как у тех собак, что свадьбу собачью водят, – Галка выглядывает в окно.
– Что делают? – я подхожу к ней.
Тот же темно-вишневый мерс у подъезда и та же свора собак, на которую я обратила внимание еще в электричке.
– Словно сговорились меня преследовать, – шучу я, испытывая неловкость за внезапно охватившую меня тревогу.
– Правда, не знаешь? – Галка, как в школе, удивленно пожимает плечами. – Эта свора – их обычно не меньше семи – сучку с самцом охраняют, пока те спариваются. Закон такой у них: куда пара, молодожены, что ли, туда свора. Типа свадьбы. И не дай Бог зацепить кого-то из них.
– В смысле?
– В смысле порвут на части. Да не смотри на меня так. Они в этот период не как собаки – как волки. Только природный инстинкт. Только. Не соображают ничего. Природа свое берет, размножения требует. Для них мир клином сошелся на этой свадьбе.
От Галки я уходила поздно, на последнюю электричку. Она долго уговаривала остаться, но я придумывала кучу причин, втайне надеясь, что позвонит Эд.
Буквально перед моим уходом как назло поднялся ветер и повалил снег: крупный, тяжелый и мокрый – в белом пятне от фонарного света он метался в разные стороны. С первым же шагом я по щиколотку повалилась в пористый, как влажный бисквит, сугроб. В голову сами собой стали лезть гадкие мысли. А вдруг я больше никогда не увижу Галку? А вдруг не позвонит Эд? И еще этот вишневый навязчивый мерс – не успела я пройти мимо, он медленно заурчал и тронулся с места. Окончательно страх овладел мной, когда я поравнялась с путями железной дороги. Мерс по-прежнему ехал следом. Сомневаться не приходилось: за мной кто-то следит. Я натянула на лицо капюшон.
Только в метро мне удалось слегка успокоиться и не потому, что хвоста не было, просто там они вряд ли бы что-то стали предпринимать. Абстрактное «они» – кто, я и понятия не имела.
Эд появился на следующий день на Курском вокзале, когда у выхода из метро я ждала встречи с клиентом: схватил за руку и поволок за собой.
– Куда?! Эд! Меня уволят с работы!
– Когда-то я уже это слышал.
– Тогда было впервые! И потом, Питер мне простили только из-за безупречной репутации. Второй раз не прокатит. И у меня не было встречи. Клиент через пару минут будет на месте!
– Ничего, подождет и подумает, что что-то напутал.
– Не подумает, он будет звонить в агентство. Эд, с моим гражданством найти новую работу…
– Сама не захотела за меня замуж.
– При чем тут это?! – я свирепела с каждой минутой, хотя и отдавала себе отчет, что спорить с Эдом – занятие бесполезное.
Эд заказал сэндвичи в привокзальном кафе.
– Я не поняла, ты, что, без машины?
– Без.
Я впервые видела Эдика в общественном месте.
– Иногда я люблю людей. Они помогают не превратиться в мишень. А вообще, ты же в курсе, что нет глупее и отвратительнее беса, чем дух народа?
Я покосилась: говорить о чем-то, никоим образом не касающемся темы и не подходящем к месту, Эдик умел, как никто другой.
– Разве не так? Не моя, между прочим, мысль, кстати.
– Кстати?! Тебя убить мало!
– Они тоже так думают, – Эд кивнул в сторону.
Я оглянулась. За соседним столиком два человека тут же отвели от нас взгляды, принимаясь за заказанный кофе.
– Мы – как бомжи.
– Ну, ты ведь когда-то тоже пыталась меня напоить компотом.
– При чем тут компот?
– При том, что компот – это напиток плебеев.
Меня начинало трясти от злости и страха.
– Может, пойдем отсюда?
– Хочешь убедиться, что они будут преследовать нас в трамвае, в машине, на улице? – Эд сделал вид, будто собирается уходить, и двое кофеманов тут же потеряли к напитку всяческий интерес.
Страх – теперь уже абсолютно животный – сковал горло и опустился в низ живота. Я смотрела в глаза Эдику и, несмотря на всю абсурдность происходящего, понимала, что именно здесь и сейчас хочу его так, как никого и никогда в своей жизни. И что, сделай он третий раз предложение, я без колебаний бы согласилась.
– Не бойся. Ты им нужна только рядом со мной.
Эд рассказал, что тот Андрей, который сватал меня на работу, делал это по наводке Полины.
– Они правильно рассчитали, что за поддержкой ты обратишься по адресу, – Эд закашлялся, – в последнее время его часто мучили подобные приступы. – Иди, тебя ждет клиент, – я поняла, что наше свидание – это финал. – Иди и не бойся. Они знают, что ты ничего знать не можешь. Иди, надо так, пойми, надо.
– Нет.
Мне захотелось, чтобы Эд признался в любви. Но он улыбнулся:
– Да. А вот Полину сживать со света не стоит. Дура она завербованная, а не певица. По крайней мере, теперь. Иди, – еще раз повторил он.
Мы смотрели друг на друга, как загнанные дворняги, готовые любиться в холод и голод, только бы не остаться без продолжения рода.
Эдик исчез бесследно. Когда я смирилась с тем, что его посадили, разом опротивело все – работа, общение, снимаемая квартира. Сначала это выражалось в неоправданной агрессии по отношению к клиентам агентства, потом на смену раздражительности пришло равнодушие. Именно его Полина и восприняла как прощение с моей стороны. В апреле у нее заканчивались репетиции шоу-программы в «Кристалле», и она пригласила меня на второй премьерный показ.
Полина предупредила, что ждет людей из Госдумы и что после программы мы едем к ним в гости. Проводив меня через проходную, Полина поставила перед фактом: после программы я должна зайти к ней в гримерку, чтобы помочь донести до машины костюмы: их много, самой ей никак не справиться.
– Видишь дверь? Тебе туда, там выбирай любой столик. Чужих не будет, выпьешь шампанского. Разберешься, короче.
Я вошла в зал. Поля не описывала, как будут выглядеть приглашенные, но их столик я отметила сразу. Он находился сбоку, под очень удобным ракурсом к сцене. Трое мужчин, двое из них лет тридцати пяти – холеные, подтянутые, уверенные в себе – были одеты неброско, но стильно. Они мало разговаривали, больше рассматривая зал и присутствовавших, оценивая обстановку и степень своей безопасности в ней.
Я присела за приглянувшийся столик – он освещался хуже, чем остальные.
В полуторачасовом шоу у Полины было четыре сольные песни: голос накладывался на минусовку. В облегающем розовом Полина выглядела эффектно – мягкая ткань выгодно подчеркивала ее круглые бедра. Черное каре, низкий голос, – все это точно работало на создаваемый имидж. «Я – странница», – пела Полина.
Как-то, еще в начале нашего знакомства, я ждала Эда в машине в районе «Калужской» и рассматривала на обочине клен. Яркие, сочные, как корка лимона, листья, влажные и свежие после дождя, а рядом – голые ветви его соседей. Даже глазам смотреть было больно – одинокий, красивый и одновременно вычурный, неестественный, будто нездешний. Такой была Поля на сцене.
Это после показа она, оправдываясь, будет рассказывать, что Эд предлагал ей вступить в долю, чтобы брать под фальшивые документы кредиты, и не понимать, почему мне неинтересно об этом знать, как, впрочем, и то, почему меня не радует знакомство с людьми из Госдумы.
– Дура, неужели ты не понимаешь, какой это шанс! Политика, власть – они могут все, вдумайся! К тому же молодые, где ты еще таких найдешь? Не ценишь меня, подруженька, не ценишь, а зря.
– На Улофа Пальме? – уточнил водитель.
Володя, помощник народного депутата Саши, которого всю дорогу веселила Полина, кивнул и заговорил первый.
– Весна.
– Что? – почему-то я не ожидала услышать от него простых слов.
– Весна. Быстро все оживает, – он говорил без надрыва и раздражения.
Я подумала, что Володе идут коричневые тона – спокойные, неброские, но благородные и насыщенные. Такие, какие, мне показалось, и соответствовали его темпераменту. По крайней мере, раньше я не встречала человека, который бы столь органично уживался в роли заместителя, помощника, второй руки.
Мы проехали «Мосфильм» и свернули на улицу, по обеим сторонам которой находился каскад невысоких зданий посольств разных стран. Еще один поворот, и наша машина остановилась у последнего подъезда огромного в терракотово-кирпичных тонах строения в виде книжки с множеством арочных крыш: гостиничный комплекс для депутатов госаппарата. Володя вежливо объяснил дежурной, что дамы – родственники народного депутата и потому останутся на ночь. В отличие от Саши ему легко удавалось придавать мыслям системность.
Когда мы поднялись в квартиру, он так же спокойно сделал запланированные звонки, и это нисколько не помешало ему найти со мной общий язык и со вкусом в течение получаса накрыть на стол. Я не сразу осознала, что от всех этих комплексных действий Володя получает удовольствие.
Если бы меня попросили одним словом охарактеризовать Володю как личность, я бы сказала: гармония. В нем все – умение говорить, позиционировать себя или Сашу, одеваться, управлять эмоциями – походило на застывшие чаши весов. Отчего-то даже пришло на ум, что человека, которому удалось бы вывести Володю из равновесия, он не смог бы простить, – обнаружив и обнародовав подобную слабость, одновременно лишаешься права на обладание.
Сели за стол, подняли бокалы – такие вечера проходят практически одинаково: напитки, музыка, секс…
Я выхожу на балкон. По Георгию Победоносцу не трудно понять, что мы недалеко от Поклонки. И что рядом вокзал – Киевский.
Воистину, из каждого окна мир выглядит по-иному. Например, в те самые времена, когда для меня деревья были большими, я спрашивала у мамы, глядя в окно:
– Мам, почему так много собак?
– Кушать хотят.
– А почему?
– Потому что у них дома нет, нет хозяина.
– Почему нет?
– Потому что они беспородные, дворняжки. Смотри мне, когда гулять одна будешь, не подходи близко.
– Почему?
– Укусить могут.
– А я их не буду дразнить.
– Их и дразнить не надо, они невоспитанные и злые.
– Почему злые?
– Жизнь у них такая. Думаешь, они не видят, как других собак любят, выводят на прогулку, что у них все есть. Дворняжкам ведь тоже любви хочется.
– Мам, а дворняжки они почему?..
В спальне застонала Полина.
Левобережье
Киев – Любовь – Москва
Полусолнцем, с расходящимися от центра лучами, играет, переливаясь, иллюминация River palace. Издалека это напоминает ракушку или игрушечную корону, сделанную из проволоки. Ресторан на воде – ночью он светится в темноте.
Садимся с Натахой за столик. Жадно отпиваем из пивных бокалов, восстанавливая дыхание после бешеного ритма rave dance. От танцевальной площадки расползается дым, а фиолетовая подсветка делает разгоряченные лица пугающе-бледными, с мертвенным сизым отливом. Низкие потолки раздражают. Меня снова все начинает бесить.
– Опять? – пытается завести разговор Натаха.
Но меня отвлекает чей-то взгляд – пристальный, наглый, уверенный. Блондинка за соседним столиком смотрит в глаза.
Жарко. Я инстинктивно убираю с плеч завитые волосы. Тем же движением она поправляет шиньон из длинных белых локонов. Может быть, мы знакомы? Нет, точно не знаю ее. Стараясь не обращать на блондинку внимания, поднимаю бокал – двумя пальцами она подносит ко рту чашку кофе, стоящую перед ней. Когда я, разговаривая с Натахой, нервно покручиваю на указательном пальце кольцо, соседка делает то же.
– Смотри, лесбиянки знакомятся, – слышу я чей-то язвительный и громкий шепот за спиной.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– Да, – выдавливаю из себя глухо и медленно направляюсь к выходу…
1
Бабушка крестила меня в шесть лет втайне от родителей-атеистов. Я не помню ни ритуала, ни самого события. Она рассказывает, что поп свершил обряд прямо у себя на квартире и стал мне крестным отцом. Созналась бабушка в этом, когда я заканчивала школу и усиленно готовилась к экзаменам в педвуз. Она отдала мне легкий алюминиевый крестик на шелковой нити, который хранила все это время. Я надела его и в тот же день сломала руку. Пришлось звонить репетиторше и переносить занятия: я брала уроки английского.
Каждую пятницу, оголтело выскакивая из метро, я слышала перезвон во Владимирском соборе. Он был свидетелем моего очередного опоздания.
Лиза – звала бы я ее сейчас, Елизавета Леонидовна – тогда, встречала меня без улыбки – мы погружались в послеурочную тишину пединститута. Кафедра иностранного находилась в глухом тупике четвертого этажа. Преодолевая ступени пристройки, я пригибалась, а эхо от каблуков билось об узкие стены коридоров. Я назвала пристройку голубятней.
Уже через несколько минут я втихаря начинала посматривать на часы и ждать, когда кончится время занятий.
Таня сразу напомнила атмосферу тех пятниц.
– Здесь не занято? – за одной партой мы оказались случайно.
– Нет.
По желанию родителей я поступила в наш киевский пед.
Каждый день я пробегала мимо ненавистного здания: музыкальная школа, Музей медицины, детская площадка – бывшая улица Ленина – больница, издательство, гастроном. На Чкалова – немецкое посольство и вечные толпы возле него. Пять минут – и Тургеневская: гуманитарный корпус в шестнадцать этажей с высокими потолками и бюстом Горького в вестибюле.
– Привет, – я старалась не шуметь.
– Где ты была?
– Пиши, пиши, лекции нам пригодятся, – у Тани разборчивый каллиграфический почерк.
Таня мечтала стать учительницей и работать с детьми. Если я неделями не появлялась в институте, она спрашивала, скоро ли я возьмусь за ум. Таня носила юбки средней длины и аккуратно укладывала волосы в гладкую прическу. Сидя за партой, она держала руки, как первоклассница, и сутулилась, чтобы скрыть свой рост. У Тани было высшее техническое, заработанное в Керчи, и возраст, когда женщины понимают, что тридцать не за горами, а в личной жизни пробел.
Ее удивляла моя небрежность в учении, но я не помню упреков в свой адрес после сообщения, что хочу бросить пед и податься в актрисы. Вопреки своей сдержанности она одобряла мой юношеский максимализм и утверждала, что упорство – главное в достижении цели. Она верила в объективность театральных комиссий и в высшую справедливость – как следствие. Я же бредила подмостками и считала себя посвященной в тайны сценического мастерства. Не пропуская ни одного капустника или спектакля Театрального института им. Карпенко-Карого, я зло иронизировала над самодеятельностью наших девиц (девицы появлялись после поднятия красного занавеса и начинали пищать дрожащими голосами).
Таня избегала таких праздников. Я не спрашивала, только ли пединститут заставил ее сменить частный дом в Керчи на общежитие в Киеве и чем она жила у себя на родине. Знала только, что она не нашла применения своей узкой специальности, и догадывалась, что ее воспитывали слишком старомодные родители. Таня была замкнута, упряма и независима. Я добавила в этот перечень наивность. Надо сказать, что органично ни я, ни Таня не попадали в общий настрой курса. Мы и не заметили, что через пару месяцев стали общаться исключительно друг с другом.
Мне было семнадцать, я не сомневалась, что знаю о Тане все, и это льстило. Вскоре Таня попросила о помощи.
– Что-то с Игорем?
– Да.
Когда-то меня очень удивило, что Таня встречается с парнем. Теперь, припоминая, что Игорь уже недели две не объявлялся, я уставилась на макушки тополей в окне и не заметила, как монотонное вещание с кафедры осталось для меня только фоном.
Мне нравилось, что больше меня не гоняют к доске школьные учителя, что не преподают гнусную химию и непонятную геометрию, и по-прежнему была горда до высокомерия, что меня не в состоянии пленить мужчины. А женская дружба воспринималась естественней: было в этом что-то от желания сравнить, познать себя, может, доказать свою самодостаточность – я не задумывалась об этом тогда. Простая жизненная необходимость в общении рождалась из потребности доверить себя и заполучить в ответ откровение.
После лекции Таня отрезала:
– Сегодня мы едем к нему домой, – она была так уверена в своих действиях, что я даже не спросила зачем.
– Это Старая Дарница, – заключила я, изучив записанный на последней странице тетради адрес, и мы с заговорщицким видом направились к метро…
– У тебя есть вопросы к зачету? – отвлекала я Таню, а поезд со вздохом вырывался из черного туннеля и устремлялся к низинам Левобережья. Я считала эту дорогу своей и даже немного ревновала к любимым пейзажам.
У пристани Гидропарка покачивались неубранные, сломанные еще летом катамараны, а с правого берега огромная Родина-мать не то защищала своими щитом и мечом город, не то устрашала жителей. В детстве мне ее всегда было жаль, мне казалось, что от такой тяжести у нее очень болят руки, а в том, что на самом высоком холме города поздней осенью холодно, я не сомневалась и сейчас. Киевляне же очеловечили монумент сразу, окрестив его по-свойски Бабой Катей.
Пока мы спускались по переходу, я успела рассказать Тане легенду о том, как раньше проплывающие ладьи оставляли городу свои дары. Поэтому Дарница. Мы прошли мимо пустеющего к вечеру рынка и сели в автобус. Я глядела в окно.
…Иногда, во время скучнейших упражнений, в смежной комнате раздавался телефонный звонок и, одетая в строгий, несколько отставший от моды костюм, Елизавета срывалась со стула – я слышала разительную перемену в ее голосе:
– Заедешь? Как ты? Да-да, скоро закончим, – и шепотом: – Целую.
Я понимала, что ей не хочется класть трубку, и довольствовалась тем, что в ближайшие пять минут мои ошибки не будут замечены.
В свои двадцать шесть Елизавета производила впечатление человека необщительного и замкнутого в себе, а ее высокомерие воспринималось как напускное. Коллеги уважали ее за трудолюбие и знание языка. Оставаясь с ней наедине, я чувствовала себя виноватой, будто подсматривала за чьей-то тайной. Мне казалось, что такие женщины запрограммированы на трагедию, но что именно это им более всего к лицу. Я все пыталась представить себе ее любовника и не могла…
В поисках дома мы бродили довольно долго, погружаясь в старые дворы хрущевок. Постепенно темнело, становилось холодно и неуютно, попахивало гнилой сыростью мусорных баков и неисправных стоков. На натянутых веревках сохли простыни. Таня спрашивала дорогу.
– Ты что здесь раньше не была? – я споткнулась о неровную ступень подъезда.
– Нет, конечно.
– Ну, ты даешь, – тогда я только догадывалась, что за мужчинами бегать нельзя.
Таня брала нахрапом:
– Давай, – скомандовала она.
– Я не вижу звонка, – не узнавая своей покладистой подруги, медлила я. За дверью слышались возбужденные, но неразборчивые голоса, их перекрикивал магнитофон.
– Ну! – Таня не отступала. Я позвонила.
В освещенном дверном проеме возвысился черноволосый кудрявый Игорь.
«Урод! И Таня ему совсем ни к чему», – сразу подумалось мне, и я решила, что пора удалиться.
Потом я слышала перебранку, несколько раз выбегала Таня, за ней выскакивал разъяренный Игорь, тянул ее за руку, и они исчезали за грязной дверью. Я не знала, что делают подруги в таких случаях, поэтому честно исполняла условие Тани: ждать. Когда они в последний раз вылетели на улицу, я уже подумывала о том, что буду говорить дома родителям, тщетно ищущим свою дочь.
– Я привыкла к нему, я ему всегда доверяла, – оправдывалась Таня по дороге домой, – ты не понимаешь, это очень важно.
– Угу, – кивала я, вспоминая, как в течение двух часов была мишенью для соседей, и, стуча зубами от холода, мечтала о горячем кофе.
– Он всегда был внимательным ко мне, звонил каждый день. Разве можно так лицемерить? – ее досада сменялась раздражением.
– А кто у него дома был?
– Не знаю. Друзья, наверное. Я думала, что хорошо его знаю. Я не замечала в нем…
По-моему, Таня воспринимала себя как-то отдельно, вне личной судьбы человека, в котором была заинтересована. Я не знала, придерживается ли она старины в интимных отношениях и насколько эта сторона могла сказаться на обиде, но в том, что Таня убедила и себя, и меня в несуществующих, созданных фантазией вещах, я не сомневалась. Мне даже показалось, что в их разрыве Игорь совсем не виноват, и как-то неожиданно для себя выпалила:
– Ты любишь его?
– Знаешь, как тебе объяснить, – она заговорила, плаксиво растягивая слова: тон, требующий сочувствия.
И вдруг я поняла: Таня привыкла к тому, что к ней относятся по условной категории «хорошая». Она и для себя существовала без изъянов, по стандарту зафиксированного кем-то образа. И случилось это давно, еще в детстве – какое-то ставшее естественным умение пользоваться собственным эгоизмом, какой-то барьер, который мешал ей меняться…
– Где ты вчера была? Весь вечер тебе звонила. К шести чтоб была готова, в Театре Франка сегодня премьера. Я студенческий на тебя возьму. Пойдешь? – громко тараторила в трубку Натаха на следующий день.
Я лениво потягивалась в постели, глядя на будильник. Ясно. Опять проспала.
– Пойду.
– А ты чего дома торчишь? Не пошла? А предки что? – и, не дождавшись ответа: – Ладно, давай. Как всегда, на проходной. Все, у меня пара.
Натаха была чуть старше меня. Она уже поступила, когда меня готовили в пед. Прошла в театральный – актерский курс. А познакомились на драмстудии в школе.
Ее еще там называли актрисой: эффектная блондинка со звонким смехом, легкая и стремительная. Она не умела входить, а всегда врывалась и заполняла пространство собой. Кошка: пробежит быстро и замрет, невзначай – взгляд назад: как я? Впрочем, уверена – покорила. Тогда становится снисходительной и разрешает себя любить.
В нашем общении она сразу выбрала тон покровителя, но я не обиделась: было в ней что-то другое – то, что не напоказ. Она же смогла оценить, и мы стали друг другу нужны.
Однажды на вечеринке заговорили о детях, и кто-то сказал, что ей нужен ребенок. Она услышала, взяла сигарету и вышла. Было видно, что ее уязвили. Я нашла ее на лестничной клетке у зарешеченного окна. Натаха сидела на корточках и смотрела, как падает снег.
– Не обижайся на них, – я не знала, что нужно сказать.
Натаха улыбнулась:
– Разве на это можно обидеться? Идем. Всему свое время, – и зацокала каблуками по лестнице.
Я пожала плечами. В темноте возле плинтуса вспыхнул выброшенный ею окурок – я наступила на мягкий фильтр…
Натаха знала, что мне не нравится учиться в пединституте.
Весной я бросила пед, но с Таней мы продолжали дружить. Периодически Таня звонила мне, и мы степенно гуляли по выбранному маршруту.
Таня никогда не спрашивала меня о личной жизни. У нас словно было условие: я быстро отчитывалась, как скрываю от родителей, что уже не учусь в институте, как в Ботаническом саду репетирую монологи, чтобы летом поступать в театральный, как нахожу новых друзей. Таня же говорила долго и подробно.
– Наверное, так должно было случиться.
Мы тряслись в трамвае, а за окном зияли мартовские лужи.
– Мы по гороскопу не подходим друг другу.
Мы направлялись в сторону Красноармейской – в переходе, рядом с Бессарабским рынком, старушки торговали первыми ландышами.
– Я была у гадалки.
Мы встречались на улице К. Маркса и сразу спешили в тень каштанов, прячась от летнего солнца. У стеклянного фасада кинотеатра «Украина» вяло тусовалась молодежь в темных очках и кроссовках.
Потом – долгая пауза и снова телефонный звонок.
– Таня? – Таня не могла знать, что тот период ее молчания мои предки расценили как потерю покоя в доме. Они поняли, что поступление в пед было последней их волей, которую я выполнила.
Я провалилась на отборочном туре, созналась в обмане родителям, устроилась реквизитором в театр-студию на Подоле и заинтересовалась мужской половиной: новой неизвестной игрушкой. Я уже понимала, что слишком ненавижу будни, чтобы отказаться от принципа актерской профессии – познания через роль: я быстро усвоила уроки кокетства, искусство макияжа, шарм выпившей женщины. Я прочитала спрятанные мамой книги и схематично представляла себе, что должна делать настоящая любовница после прелюдии.
– Можно тебя попросить?..
Уже по этому вопросу стало понятно: в институте у Тани так и не появилось подруг.
– Я хочу, чтобы ты была у меня свидетельницей.
– Игорь?
Я поняла, что спросила лишнее.
– Нет. Ты не знаешь его.
Тане – двадцать девять, ему – двадцать два, он приносит ей в постель цветы, он хочет мальчика, ее еще никто так не любил.
Мы протискиваемся в фотоателье загса.
– Жених, посадите невесту себе на коленочки, свидетель справа, свидетельница слева, улыбочка. Хорошо. Пожалуйста, следующая пара. Жених, посадите невесту…
Центральный загс, «бермудский треугольник», кишит кучкующимися процессиями. Я объясняю Тане, что треугольником он назван по форме здания, а бермудским – из-за статистики – самое большое количество разводов.
– Ты что, приметам веришь? Глупость какая.
Мамы, папы, друзья, родственники из других свит поглядывают в нашу сторону с удивлением: мы здесь вчетвером. Вчетвером мы направляемся и на венчание. «Ну и место выбрала», – думаю я, но Тане не говорю – обидится.
Владимирский собор красивый – росписи Васнецова, Врубеля, польских мастеров, но народу вечно – не протолкнуться. Там сразу несколько пар венчают.
Помню, как занемели руки, когда держала корону над Таниной головой, и длинную-длинную дорогу в Сквиру, родину жениха, что под Белой Церковью. Жигуленок старался изо всех сил, свидетель не в меру гундосил простуженным голосом, невеста была нервно весела. Проскочив перечеркнутый по диагонали знак «Киев», мы въехали в темноту.
Было даже странно, когда по прибытии раздались зычные выкрики и из пятиэтажки вывалилась орущая толпа. Лица у заждавшихся были уже красны, стол ломился от сельских блюд и самогона. Все снова утряслись по лавкам, Таню поздравили с началом новой жизни.
Пили полстаканами, на улице танцевали и грохались на лед, целование свидетелей было лучшим развлечением, ночью меня чуть не изнасиловали.
Наутро я одиноко возвращалась местными автобусами пустая, хмельная и раздраженная.
Юру я не любила, с ним познакомила как-то Натаха, решив, что «пора». Юре шла заработанная семейной жизнью и разводом лысина. Он приятно смущался, поглаживая ее перед зеркалом, и, поднимая указательный палец вверх, любил повторять «ибо». Появляясь в театре, мы производили наилучшее впечатление на гардеробщиц, уверенных, что мы созданы друг для друга.
– Ты делаешь успехи, – замечала Натаха, а по обеспокоенности своих родителей я понимала, что это правда.
– У него же двое детей.
– Правильно, в воскресенье мы и идем с ними в Исторический музей, – торжествовала я, проводя параллели между нашими отношениями и репетируемым мной отрывком из прозы для будущего лета. Я чувствовала себя на высоте.
Бывшая супруга привозила Юре сыновей на выходные и праздники. Дети уже успели привыкнуть ко мне и больше не шарахались, когда видели незнакомую тетю. Старший был более сдержанным и этим походил на отца, младший унаследовал неустойчивую, но гибкую нервную систему от матери. Мне не нравилось, что ему позволяли капризничать, но, может быть, именно поэтому он всегда безошибочно определял возникающий в чем-либо диссонанс. Он был своеобразным индикатором, безотчетно стремящимся к гармонии. Он никак не мог привыкнуть к мужчине, к которому вместе с детьми уже переехала мама, и этим создавал заметные неудобства в их отношениях. Он совсем не признавал компромиссов.
В отличие от мальчишек я уныло взирала на копья, наконечники, сохранившиеся фрагменты первобытного оружия и другой всячины, о которой так занятно и долго рассказывал Юра. Он был несколько скован и поэтому вместе со мной почувствовал облегчение, когда мы, выйдя из музея, решили осмотреть фундамент несохранившейся Десятинной церкви. Мальчишки, тоже подуставшие от приличного поведения в залах, носились рядом.
– Так, мужики, мы уходим, – апеллируя к младшему, позвал Юра, и тот, переполненный новыми впечатлениями, побежал навстречу, протягивая одну руку папе, вторую – мне.
– Мама!.. – он осекся, одернул руку, бросил на меня пытливый взгляд и быстро отвернулся, спрятав лицо в длинной куртке отца. Домой мы ехали молча. Мне не захотелось говорить Натахе, почему я так неожиданно порвала с Юрой.
Жизнь камерного театра – полубогемы-полутусовки – была жизнью не осевших в академических театрах актеров и подающих надежды, но непризнанных талантов.
Своей сцены не было, поэтому обходились одной из трех обшарпанных комнат подвального помещения в подворотне жилого дома. День начинался с ленивой репетиции. Потом – кофе, сигареты, обсуждение театральных премьер, еще кофе и еще сигареты. Изредка – выездные спектакли: ящики с бутафорским хламом кочуют в ДК, спектакль в консерватории – роскошь. Потом – ожидание зрителя, хотя каждый знает, что треть зала – уже аншлаг. Все заканчивается попойкой, которая затягивается за полночь.
И снова утро, отягощенное осознанием прошедшего вечера, банка колы по дороге на работу, а там – наскоро сфабрикованная рецензия своих о себе же в захудалой газетенке. Все оживают к вечерней репетиции.
– Нет, нет и нет! Живая она, не мраморное изваяние! Не играй ничего. Неужели ты ни разу не влюблялась? Вспомни его лицо, вспомни того человека. Не вообще любовь, понимаешь, не абстрактную, а к конкретному человеку, и только к нему. Тебе больше никто не нужен. Тебя хотят познакомить с другим – какая замена?! Ты даже слышать об этом не хочешь. Текст! Слушай текст: «Я любила вашего сына, вместе с ним я любила весь Божий мир. Говорят, что я ведьма? – Да, ведьма! В этом и ваш сын поклясться может». Понимаешь! Она безумная, она убить может из-за Него, ради Него. Без Него ей ничего не нужно. А ты что делаешь? В глаза мне посмотри, сделай так, чтобы холод по спине шел. Куда ты смотришь? Что ты там видишь? Даже не знаю, что себе должен зритель представлять: сестра милосердия – для всех хорошая, всех люблю, да? Она знает, чем мужиков берет, и что ад ей приготовлен – знает, сама же и идет на это. Она полюбит, сгорит, а по-другому скучно ей, не может она выбирать, присматриваться. Все счастья хотят – она его так ищет! Давай еще раз, – это режиссер втолковывает актрисе.
Я иду с репетиции – люди кажутся странными и нереальными. Меня догоняет мужчина:
– Кофе попьем? – он тоже участвует в этом спектакле.
Еще один поворот – и будут видны вечерние подсвеченные купола Андреевки. Недалеко от них Лысая гора, где по преданию собираются ведьмы и сатанисты. Я думаю о Тане – мы не виделись после ее свадьбы.
– Ты изменилась, – заметила бы Таня, а я бы подумала, что она неумело пытается скрыть усталость от той бессмыслицы, в которой существует.
Мы пили бы чай у меня дома, потому что на вино я бы ее не уговорила. Она рассказывала бы, что муж бросил ее, что за подделку документов и утклонение от службы в армии попал в тюрьму, что теперь она работает нянечкой в детском садике, ведь в Сквире нет учительских ставок, что соблюдает пост, живя в доме с верующей бабкой.
– Тань, ты похудела, по-моему.
– Да, все так говорят. я запомнила только ванную А ты наоборот – округлилась.
– Ну спасибо.
– Да что ты, не обижайся, тебе идет, такой женщиной стала. Знаешь, я ни о чем не жалею. Я поняла: все, что ни делается – к лучшему. Об этом и в Библии сказано, – и процитировала.
Таня ведь даже и не играла, она не умела увлекаться, она обманывала себя учебой, замужеством, религией. Она заставила себя поверить в добро и не усомниться в границах, которыми оно было обозначено.
Мне шесть лет. Я забегаю в тень – где-то далеко наверху ветви виноградника сплетаются в арку. С загорелых ног сыплется песок, спутанные мокрые волосы пахнут морем. Бабушка с надувным кругом не поспевает за мной. Я снова встречаю странную женщину, она тоже снимает комнату в нашем дворе. Я боюсь ее – она всегда долго и жадно смотрит, когда я чем-то занята. А вчера я слышала, как она сказала бабушке, что хочет меня рисовать, потому что художница: «С нее иконы писать можно».
Она не успевает заговорить, как я уже огибаю угол дома. Теперь почти у цели – не отряхнув ног, я оказываюсь на высокой бабушкиной кровати.
Вот она, извлеченная из-под подушки загадка: на меня смотрит женщина, у нее на руках мальчик. Бабушка разговаривает с этой картинкой, когда думает, что я сплю. Волосы у нее платком покрыты, а мальчик толстый. Ее глаза улыбаются… Нет! Она смеется надо мной… Она плохая, плохая, плохая! Зачем бабушка ее любит?! Я бью кулаком по изображению и плачу – долго и безутешно. Я знаю, что бабушка сейчас с той, которая сказала, что на рисунке – я. Неужели бабушка поверит ей, что я похожа на эту, эту… слезы застилают мои глаза…
Когда я, опустошенная стихийной истерикой спала, приходила бабушка: на столе тарелка с персиками, ракушки и камешки аккуратно разложены рядом, вещи заняли свои привычные места. Я растерянно оглядываюсь по сторонам. Значит, она ничего не заметила…
Вместе с моим взрослением менялся и образ Богородицы. Меня нарекали то царицей Тамарой, то Джокондой или просто сошедшей с картины, – в любом случае я должна была олицетворять чистоту, красоту, кротость, девственность или материнство. Но в то лето, когда щедрый дар моих родителей был обозначен впервые, я не могла знать об этом. Я даже не сумела бы сказать, что так обидело меня. Помню, что это было похоже на ненависть: я увидела в той художнице врага и возненавидела икону – предмет ее вожделения. Этот детский страх перед неизвестностью перерос в ее отторжение, в желание претендовать на оригинальность, а не походить на кого-либо.
Я достаю ключи, открываю дверь и следую за запахами, которыми мама наполнила кухню.
– Руки помой.
– Не могу, очень вкусно. Мам, а Елизавета, ну та репетиторша из пединститута, вышла замуж?
– И развелась уже, разве я тебе не говорила? Муж ее не то уголовником оказался, не то рэкетиром каким-то. В общем, попался на чем-то. Она не знала ничего, на нервной почве в больнице долго провалялась – выкидыш был.
– А теперь?
– Да я ее сто лет не видела. Тебе кто-то звонил, мужской голос.
– Угу, а тебя, Татьяна Юрьевна, училка ваша по литературе разыскивала с утра. Чего-то там у нее – в общем, просила, чтоб ее заменили завтра, – и мама ищет телефон в записной книжке.
Когда на праздники ученики дарят ей открытку со своими стихами, она неумело благодарит, опускает глаза, краснеет и пытается сдержать невольную улыбку. За ней становится неловко наблюдать, и она, понимая это, начинает говорить о другом, зато долго хранит такие подарки. В школе ее любят. Считается, что она со всеми легко находит общий язык и что может предугадывать события, происходящие потом с ее воспитанниками. Она и сама убеждена в этом.
– Ты знаешь, что сказать маме, – говорю я сестре, отправляясь на свидание.
Что-то вроде «участь любовницы» сказала Натаха, когда обнаружила мою страсть.
Он – тот, что кофе звал пить, – конечно, актер, конечно, красив, конечно, женат.
– Нет. Средний актер и жена-дура в ожидании ребенка. У него даже носки перекручены и куртка поношенная, а деньги для семьи халтурой зарабатывает. Вот и завтра Дедом Морозом в садике – нет, чтоб тебе время уделить. Не оценит, не поймет, – подруги всегда знают кто лучше.
А я набираю номер и долго болтаю по телефону с этой «дурой» – общительной и живой женщиной. Хотела стать актрисой – муж отговорил. Он – первая и единственная любовь, она о многом догадывается, но прощает. И меня бы простила.
– Хочешь, скажу, чем она меня окончательно подкупила? – говорит он мне, показывая их семейные фотографии. – После сложнейших родов сама вышла, я смотрю – понять не могу, а она макияж сделала. Даже тогда обо мне думала!
Это сказано через год, а пока я возвращаюсь домой. Сердце отбивает в висках бешеный ритм, останавливаясь и вовсе, когда я слышу щелчок открывающейся двери. Я боюсь смотреть на маму – поймет.
– Знаешь, почему это случилось? – с пафосом сутки назад говорила я, упираясь взглядом в крест на нежной, почти женской коже его груди.
– Почему?
– Потому что я люблю тебя.
Он молчит. За окном – высотки строящейся окраины, на полу – испачканный коврик на кухне у подруги. Мы стоим, обнявшись, я стараюсь запомнить сегодняшнее число. Он знает, что я жду его ответа:
– Иди в ванную…
– Явилась, гулена. Где ты там застряла? – уже командует мама. – Значит так: суп на плите доваришь, в тазу белье – проследи, я вечером приду, помогу тебе.
– Мам…
– Давай, давай, есть такое слово «надо».
Потом я уже спокойно смотрела ей в глаза.
А однажды, откровенничая, мама не без гордости рассказала, как отвергла ухаживания женатого мужчины.
Это теперь все по-другому: я встречаю людей, которые меня любили, а они уже любят других, я тоже. Тогда же, когда я только училась любить, близкие люди были мне очень нужны. И я шла к подругам, в дружбу которых мама тоже не верила.
Я рассказывала, как он провожал меня домой: «Ты уже нашла себе жениха?» Как помогал репетировать доверенные эпизодические роли. Как льстил – у каждого актера, даже самого плохого, есть свои поклонники.
Он тяготился этой любовью и почти требовал от меня измены – я писала дневник, где клялась, что такая любовь навсегда. Он боялся моих глаз, приписывая им мистические способности, он даже предлагал дружбу, но во мне было достаточно упрямства, чтобы отстоять свои чувства.
– Десять минут на сборы, – больше он не дает никогда, тем более сегодня: в суматохе легче исчезнуть незамеченными. Только что отыграли премьеру, а пьянки надоели.
Я суечусь, не могу понять, весь ли реквизит упаковала. Да еще своим дебютом недовольна – эпизод в финале, этюд пластический. Доверили – в актрисы готовят. Я – это небесное создание с чистым взглядом, устремленным в небытие. Поэтому до сих пор в длинном белом хитоне.
– Поехали к тебе?
– Ты что, с женой хочешь пообщаться? – подмигивает он.
Настроение хорошее – следующий показ не скоро, а о сырой роли пока и забыть можно.
– Лучше к тебе.
– С мамой чаю попить?
Мы сидим на ступеньках, исчезающих в черной воде затона. Ивы полощут в ней свои ветви.
– Хорошо смотришься, роль ангела тебе к лицу, – он язвит, но я знаю, что напускное: каждый раз, когда я облачаюсь в белое, он замолкает, отводит взгляд и быстро выходит из комнаты.
Справа за мостом метро – там, где начинаются Русановские сады, дачники уже открыли весенне-летний сезон, а слева – массив Березняки и полупустые трамваи на мосту Патона. На нас смотрят темные силуэты холмов – церкви и соборы теряются в их зелени. Хорошо, во весь рост, видна только Родина-мать.
– Весь вид испортили, – указывая на монумент, говорит он, – проклятое место, недаром наши предки не хотели там ничего строить.
– Смотри, а сегодня полнолуние. Я слышала, что у нас, на левом берегу, тоже ведьмы на шабаш собираются, – мы допиваем джин-тоник.
Прощаясь утром, он говорит, что я еще не знаю себя.
– Да-а-а-а-а, мать, от тебя такого никто не ожидал, – шумная у меня подруга с новой работы, мне бы поспать, а она уже приветствует родителей, проносясь в мою комнату: все равно не успокоится, пока во всех подробностях не узнает. – Ты хоть помнишь, что ты творила? – продолжает она, закрывая за собой дверь.
– А я что, пьяная была?
Компанией чудили на хате, престижно пили, орали в окна, целовались и развязно танцевали. Потом я переспала с парнем, которого видела впервые.
Я другого не помню: когда все изменилось – год ведь почти прошел. Когда распалась труппа, и мы стали видеться редко (конец весны, начало лета: я снова не поступаю; трагедия становится пониманием разницы между блатными и с улицы)? Когда я привыкла ездить на крутых тачках и брать презенты (достали родители и безденежье – осенью устраиваюсь на фирму диспетчером автостанции)? Или когда устала рисовать сказку нашей любви и поняла, что верность бывает скучной? – Не помню.
– Мать, я бы на месте Сергея обиделась.
С Серегой мы числились парой. Он продает машины, а я их на ремонт принимаю – всегда по работе сталкивались. Так он еще то шоколадку, то кофе принесет. Когда минута свободная – вечно рядом крутится. Нас и «поженили». Мне льстило его внимание.
– Он и обиделся.
– Он что, видел?!
– Не дурак же, понял, наверное.
– Серегу она, значит, на пионерском расстоянии держит, а?..
– Да угомонись ты. Серега сам раньше всех спать пошел – я ведь тоже не сразу поняла, как спровоцировала ситуацию.
Мы расслабиться решили после работы: продавцы, секретарша и я. Пятница, а у Серегиного друга предки на даче.
– Вот и договорились, – Сергей кладет трубку, – есть служебка свободная?
– Шеф свою на выходные оставил. Там колодки задние поменять нужно – пробег у него как раз.
– Поехали, тут близко.
Хозяин квартиры суетится. Такая себе мещанская обстановочка: пледики, салфеточки, в серванте – репродукция Джоконды.
– Чья идея? – спрашиваю.
Хорошо, в этих кругах не очень искусством интересуются, с оригиналом сравнивать не начнут.
– Брат фотографией занимается.
– Покажешь?
Он тащит альбом.
Интересные снимки, особенно этот: зарево, все в огне – пылающий мир, а в правом нижнем углу – палач, его лицо и одежда отсвечивают красно-лиловым. Я всматриваюсь. Странная энергия у этой фотки: жар передается, я словно задыхаться стала.
– Подари, а?
– Ты что! Брат даже трогать альбом запрещает. Это я так, пока его нет.
– Я сама брату объясню, – я буквально клянчу. Со мной такое редко случается. Нет, значит, нет, а тут…
Я закрываю альбом, но с этой минуты будто все по-другому. Еще раз подхожу к Джоконде. Улыбка – я на мгновение постигаю ее тайну. Какой-то внутренний ритм и уверенное спокойствие. Я сразу и определила место каждого на вечеринке. А у парня этого, хозяина квартиры, девчонка любимая есть – прийти не смогла.
Стол мы быстро соорудили – и пошло, и поехало: до самого утра буянили, только с рассветом по комнатам разбрелись. Хозяин мне на диванчике в проходной комнате, где танцевали, стелить стал.
Танцевал он с восточной страстью, а любовником оказался слишком слабым. Все произошло настолько быстро, что когда кому-то из гостей потребовалось пройти на кухню, мы уже успели одеться.
Я вышла на балкон, он вышел следом.
– Не надо, – я остановила его руку. Стало смешно. – Идем пить чай.
Еще не ходили трамваи, но спать не хотелось. Я решила, что отправлюсь пешком.
На улице свежо, тихо, чисто, пахнут цветущие вишни. Стук каблуков отражается где-то в верхних этажах домов – я бреду по выщербленным улочкам Старой Дарницы. Первые прохожие торопливы и заспаны. Куда бегут в такую рань, выходные же? Я подхожу к невысокому дереву и срываю ветку с белыми цветами – для мамы, она любит, говорит, что когда я родилась, цвели вишни.
Блаженное умиротворение утра. Завтра Пасха. Я не чувствую себя виноватой.
2
Короткая дорога домой: из окна серебристой «Мазды» смотрю, как в ее боковом стекле, все время догоняя машину, играет последний луч солнца. Закат красными поперечными полосами опускается за горизонт. Скоро, как свечи на праздничном столе, вспыхнут вечерние огни города, и почему-то захочется в отпуск, на море – туда, откуда я вернулась всего лишь месяц назад. Сказываются два года работы – все давно стало привычным: разбитые машины, пахнущие соляркой боксы, придирчивое начальство, навязчивые клиенты, пьяные выходные. Все чаще хочется спрятаться, исчезнуть, уйти. Потеряться – и чтобы тебя не нашли. И никого не любить.
Останавливаемся у подъезда. Ярик глушит мотор, снимает очки. Он – мой новый служебный роман.
С Яриком хорошо. Мне хватает того, что он считает меня классной и дарит подарки. Я с интересом спрашиваю, как его новорожденный сын или что скажет ему жена. Я обижаюсь, если с утра приходится ждать, пока он заедет за мной, или когда остаемся одни, и он норовит при мне посмотреть на часы, но никогда не ревную. Мне не нужно его отбирать. Я ненавижу браки, и мы исправно следим, чтоб не случилось детей. Теперь это стиль жизни.
Ярик смотрит в глаза. Мне не хочется ни о чем говорить.
– До завтра, – Ярик чувствует мое настроение.
– Пока, – он поворачивает ключ зажигания.
Звоню в дверь – почему-то открывает сестра, а у нее сегодня курсы для поступающих в вузы.
– Ритка? Ты дома?
В прихожей знакомый запах духов «Красная звезда» – значит, приехала бабушка.
– Бабуля!
Я собираюсь бежать в комнату.
– Тише, – Ритка загораживает дорогу. Замечаю, что у нее дрожат руки. – Давление или сердце. Мама вызвала скорую…
Я опускаюсь на корточки – не хочу повторений. Когда мне было лет пять, умер прадед.
Прадед умер днем. Выкурил трубку, прошаркал по гостиной и сказал, что идет спать.
Все ушли на работу, дома – дед Ларион и я: дед старый, а мне в детсад нельзя – карантин. Я забралась на кресло, чтоб смотреть в окно и ждать маму.
Мать пришла к обеду:
– Что дед делает?
– Спит.
– Пойди скажи ему, что мне еще на работу надо.
Я приоткрыла дверь: через зазоры железных прутьев старой кровати было видно лицо деда. Дед лежал тихо.
– Деда, – я позвала шепотом, потом громче: – Дед…
– Сказала?
– Да.
– И что? – мама красила губы.
– Он молчит.
Потом – как в кино: мама бежит в спальню, крик, звонок в неотложку.
– Мамочка…
Она не слышит, телефонная трубка выпадает из рук, на меня смотрят чужие глаза матери. Что что-то случилось, я поняла, когда мама заплакала…
Через час меня увели родственники. В их квартире я запомнила только ванную и овал раковины: я задыхалась от рвоты. Пахло марганцовкой, тетя Шура держала стакан, а за спиной шептали и крестили воздух какие-то бабки.
– Господи, спаси, сохрани. Господи, боже мой, бидне дитя…
Я давилась слезами и звала маму, но они не стали ей звонить.
Через три дня, когда меня привели домой, я знала, что родственники и Бог не умеют спасать. Я хотела обидеться на маму, что ее не было рядом, но она сказала, что так было нужно, что вырасту и пойму, а что Бога действительно не существует. И я поверила ей.
Со смертью деда исчезла из комнаты старая кровать с железными прутьями.
– Мам, а Ленка с девятого этажа сказала, что она старше меня, и я должна ее слушаться. А я тоже хочу командовать. Она в январе родилась, а я – в апреле.
– А ты ей скажи, что, может, она и старше, зато ты умней, поэтому не будешь ей подчиняться. Вот родится у нас братик или сестричка, тогда и будешь их воспитывать.
Тем летом, когда это должно было случиться, мы с бабушкой были на море.
Под Евпаторией, километров сорок от нее, чистое море, песчаные пляжи, и в каждом дворе сдают комнаты. Впервые мы побывали там, когда мне было четыре, с тех пор прижились и стали своими.
Наше село Поповка – третий год подряд отдыхаем – это две параллельные улицы, лиман и маяк на еле различимой возвышенности. На окраине – колония для подростков.
Днем жарко: солнце раскаляет песок, и уже в полдень отдыхающие устанавливают самодельные тенты и надевают на ноги башмаки, а семейные пары с детьми разбредаются по домам переждать солнцепек в беседках – в прохладной тени винограда и старых ив.
Я старательно раскрашиваю картинки, а бабушка накрывает на стол – время обедать. Кастрюльки, тарелки, сметана – блины пахнут медом, а над борщом поднимается пар. Для моих картинок почти не осталось места, я недовольно убираю их на скамью.
– Гоняй мух, – находит мне другое занятие бабушка и уходит на кухню. Есть не хочется.
На крыльцо дома выплывает балерина, помахивая газеткой вместо веера. На лице у нее огуречная маска.
– Приятного аппетита, – манерно, свысока поглядывая на калорийную пищу. Хорошо ей – можно не обедать, чтобы не поправляться. Она – ленинградка, живет в той комнате, откуда недавно художница-портретистка съехала.
Худого Кольку отправили мыть арбуз. Он пыхтит и делает вид, что не видит меня. Подумаешь, Конотоп, у нас все равно арбуз больше. Мы ровесники, только он с родителями приехал.
Одной хозяйке не до жары: белье постирала, кур покормила, заставляет мужа электричество в душе наладить. Заодно и собаке попало, чтоб под ногами не путалась.
И вдруг:
– Бабушка! Бабушка! Нам телеграмма! – я срываюсь со скамьи, забыв про еду и картинки.
Бабушка берет листок: «Родилась девочка, думайте, как назвать».
Не могу объяснить, зачем я тогда сбежала на море: дождалась вечера и прошла через задний двор, чтоб не заметила бабушка.
Ветер сухой и теплый, трещат цикады. Если остановиться и слушать, начнешь понимать их мелодию. Они только изредка делают паузу, будто набирают в легкие воздух.
Степь пахнет полынью. Я бегу быстро, боясь оглянуться. Впереди траншеи и знак: защита от настырных дикарей, их машин, костров и палаток. Пограничная зона: через час затрещат вертолеты и лучи прожектора прогонят с пляжей любителей ночного купания.
Я хорошо знаю дорогу: сейчас твердую глинистую почву сменит песчаная тропка, а верблюжьи колючки и редкие деревца-карлики останутся позади. Слева видны очертания поселка Штормовое, а справа – шпиль маяка. Я останавливаюсь у моря. Небо низкое – скоро появятся звезды. Я слушаю, как тихо накатывает волна – море дышит.
Распахиваю дверь, она бьется о спинку кровати: спальня родителей – мы вернулись домой.
– Тш-ш-ш-ш-ш, – мама наигранно супит брови, на руках у нее моя сестра.
Ритка звонко причмокивает губами и вертит крохотным кулачком. Я замираю, боясь сделать что-то не так, потом нелепо пячусь назад – заговорить не решаюсь. В комнате все по-прежнему: уютно и убрано, сквозь тюль пробивается солнце, только в углу за шкафом появилась маленькая кроватка.
Чмокнув как-то выразительно громко, Ритка отрывается от груди, довольно посапывая.
– Мам, а когда она будет со мной играть?
Мама улыбается:
– Подожди немного, – и смотрит на Ритку с любовью: видно, что гордится.
Папа совсем не такой: он суетится и важничает, а мама – умиротворенная и ждет, чтоб ее поздравляли. Похожа на иконку, которую я недавно нашла у бабушки.
Я выхожу из комнаты в сильном разочаровании и вспоминаю, что мама даже не поцеловала меня при встрече. И я тоже забыла.
Пахнет дымом и прелостью, утром над деревьями нависает туман. Осень. Мы с Ленкой выходим на улицу: играть не с кем, площадка пуста. Мы бредем под деревьями, разбрасывая ногами сложенные в кучи желтые листья. Ленка подходит к каштану, а я выбираю орех – его ветви достают до окна нашей кухни. Детская лопатка плохо рыхлит землю: прохладно, почва сырая, но твердая. Мы делаем секреты.
Секретик – это фрагмент полюбившейся картинки, высушенный цветок или золотой фантик от шоколадной конфеты. Его кладут под небольшой кусочек колотого стекла, засыпают землей и тщательно маскируют листьями, травой или сухими ветками.
Я прикрываю рукой плоскую ракушку-королевку, привезенную с моря: нужно, чтоб никто не знал, что под стеклом и не смог найти – тогда желание сбудется. Я загадываю на Ритку.
Что все изменится, я почувствовала, когда бежала к морю. Тогда поняла: у меня появилось что-то, чем нельзя делиться с другими. Что игрушки – конструктор, велосипед, мяч, любимая кукла – это не то. Я смогу давать их сестре, и она будет им рада, но Рита должна быть моей, потому что я ждала ее, а родители – мальчика; потому что мне нужно рассказать ей то, что я сама знаю; потому что это я поделилась с ней своей мамой…
– Я уже, – торжественно заявляет Ленка.
Она секрет сделала, и ей не терпится прыгать в резинки.
– А я нет, – последнее время Ленка все чаще раздражает меня.
– Давай скорее, – скачет Ленка вокруг ореха.
– Уходи.
– Сама уходи.
– Уходи, – зло и настойчиво повторяю я…
Потом в дружбе, любви, материнстве я буду искать сестру – тождественное начало: если б родился брат, я бы в нем не нуждалась.
– Мам, а из нашей группы кто лучше – Максим или Сережа? – серьезно о замужестве я думала один раз – в свои неполные семь лет.
– А я откуда знаю, ты же с ними общаешься.
– Ну мам, скажи.
– А почему ты спрашиваешь? Что-то случилось?
– Не скажу.
– Секрет?
– Нет. Просто так.
– Просто так ничего не бывает.
– Бывает, – упрямо твержу я, не решаясь спросить.
Мама откладывает черновик диссертации. Она открывает его, когда Ритка крепко спит.
– Так что же все-таки случилось?
– Не знаю на ком жениться, – наконец выдавливаю я давно готовую фразу.
Мама смеется:
– Во-первых, не жениться, а замуж выйти. Это мужчины женятся, а женщины замуж выходят. А во-вторых, вырасти сначала, тогда и решать будешь.
Я вздыхаю. Мне нужно сейчас выбрать, а мама не понимает. Сережа подарил мне игрушечную собачку и днем потихоньку чмокнул в щеку, а Максим сказал, что хочет со мной дружить.
– Не переживай, скоро в школу пойдешь – там мальчиков много будет, а твои Сережа и Максим, может быть, и не с тобой учиться будут.
– Мам…
– Что?
– А я красивая?
– Красивая, красивая.
– Красивей их?
– Конечно, – обнимает и целует меня мама: это означает, что разговор закончен.
Я же решаю, что буду любить двоих и вовсе не обязательно, чтобы они всегда были рядом, а вообще – пусть сами договариваются, раз я все равно лучше их.
Вчера был утренник, и сразу после него я заболела. Мама уже патологически боится таких праздников – еще не было ни одного, после которого бы я не простудилась. «Это все гольфики и платье с короткими рукавами, говорила, давай теплое пошьем. Да и сквозняки в вашем зале – дует отовсюду», – сердится мама.
Я была лебедем с белыми прозрачными крыльями. Я уже не обижаюсь на маму – это когда шили, ссорились, теперь утренник состоялся, и я понимаю, что добилась своего. И еще я знаю, что когда поправлюсь, обязательно буду носить это платье.
Мне плохо и ужасно болит голова – боль мешает заснуть. Тусклый свет настольной лампы превращается в оранжевые блики, когда закрываешь глаза.
Еще вчера, когда нашу группу выводили из зала, я почувствовала, что начинаю гореть – щеки, лоб, уши – было жарко и слезились глаза. Я расплакалась, мама принялась успокаивать.
Мама не знала, как хорошо быть на сцене: страшно и хорошо. Ведь это там, на сцене все по-настоящему – так, как в мечтах, как будто они сбылись. Я смотрела на Сережу, Максима, девочек, и мне казалось, что они чувствуют то же. Сильный стресс породил болезнь, но мне даже не пришло в голову об этом жалеть.
Мама дала лекарство, я засыпаю, она читает мне сказку. А я думаю, что на 8 Марта хочу себе костюм Дюймовочки, или нет, лучше Мальвины, и я обязательно буду участвовать в утреннике.
В школе появились подружки.
Первая – Людочка – с рыжими тугими косицами за ушами и толстыми стеклами в круглой оправе очков. Ее мать работала в магазине, мимо которого я каждый день ходила в школу. Возвращаясь вместе, мы неизменно шли в магазин, и Людочкина мать давала дочери кусок колбасы, хлеб и мороженое.
Люда ходила в музшколу – ее заставляла мать: именно фортепиано, по ее твердому убеждению, должно было оградить дочь от среды, в которой сама она выросла.
Однажды у нас дома я заставила Людочку играть в кукольный театр для Ритки. Люда сопела на корточках за спинками стульев, давая куклам нелепый текст. Я же не понимала, как можно не чувствовать характер куклы, выбирая ей фальшивые интонации. Я злилась и отбирала у нее куклу за куклой.
Людочка отомстила мне через день, уличив в неумении жарить картофель. Перестали общаться мы безболезненно для обеих.
Потом – Оксана – резкая, гордая и обидчивая. Вогнутый лоб, прикрытый массивной челкой, и неровный нос – родовая травма – стали причиной ее уязвленного самолюбия. Дружить с ней – означало не общаться больше ни с кем. Моего расположения она добивалась давно, и я не смогла отказать – с ней никто не хотел дружить.
Чаще всего мы проводили время у нее дома. Ее родители любили меня: я подкупала их своим недетским терпением к взбалмошному характеру их дочери. Однажды они устроили семейный просмотр альбома художников Возрождения. Выяснилось: они давно подметили сходство и теперь перебивали друг друга: «Тебе нужно было родиться раньше… смиренный взгляд мученицы… задатки матери…», – обнаружили даже будущие округлые формы.
Я не слушала их, я готовилась к ревностным выпадам Оксаны.
Но Оксана не думала обижаться – ради дружбы со мной она смогла вынести это. Она не простила другого: когда в очередной раз я сказала, что иду домой играть с Риткой, она отвернулась и ушла.
Так и запомнились эти дружбы: Людочка с нотной тетрадкой и куском колбасы и Оксана – стою одна посреди улицы, а колкий снег жалит лицо: я чувствую брошенность и облегчение одновременно.
И все же Оксана не совсем ошибалась. Ритка, маленькая Маргоша, действительно становилась моей. Из всех моих детских забот – быть старостой в классе, учиться на отлично, ходить в бассейн и помогать дома – она занимала главное место.
Это в школе я могла свалиться с брусьев на уроке физкультуры, зазнаться среди сверстников или довести до слез бабушку, но для Ритки я была лучшей. Мне казалось, что мама только кормила Ритку, одевала, лечила, я же была ее Богом.
Ритку привели из сада. Не разуваясь, она направляется ко мне в комнату.
– Ты чего в ботинках?
– Они чистые, – фыркает Ритка и усаживается напротив на стопки старых газет и журналов: ее любимое место. Обижена: я не выполнила своего обещания: забрать из сада.
– Сиди тихо, я уроки делаю.
Сидит тихо Ритка недолго. Под столом прошмыгивает Барсик, и она уже тянет его за хвост.
– Не трогай кота.
– Он общий.
– Укусит, будешь знать чей.
Ритка снимает колпачок с чернильной ручки.
– Положи на место… Ритка, маме скажу, ты мне мешаешь.
– Я тоже писать буду.
Даю ей карандаш.
– Хочу ручку.
Я смотрю на часы: погулять бы, а еще математику делать.
– Нельзя.
– Почему нельзя?
– Отстань. Говорят, нельзя, значит, нельзя.
– Ах так, – в меня летит ручка, и на новом оранжевом свитере проступают фиолетовые чернильные пятна.
Ссориться мы стали, когда Ритке исполнилось три или четыре. Больше я не могла уговорить ее выпить таблетку или съесть суп, заставить фотографироваться в белом бантике или надеть теплые колготки. Ее перестали интересовать мои тетрадки, а свои игрушки она оберегала от моих посягательств. Казалось, она делает назло, ожидая маминого «ты же старшая», чтобы уйти победителем.
Формирование личности, первое «нет» ребенка, кризис трехлетнего возраста – я узнала об этом на лекциях в пединституте, но тогда я была задета: я испугалась. Это был первый настоящий страх потерять человека…
Русановка – маленький островок, спальный район: залив и пущенный по кольцу канал. Эту часть Левобережья в пойменной террасе Днепра начали строить в шестидесятых, намывая чернозем на песчаную почву. Пустырь и ветра, говорил дед, но в восьмидесятых – это живой и зеленый район: высокие тополя и набережная, плакучие ивы по кромке канала, запах акаций и, конечно, каштаны.
Первыми цветут абрикосы, густо рассаживая белоснежные чашечки на голых, еще чуть влажных ветвях, потом распускаются вишни. Молодые мамаши важно везут в колясках свои чада, а бабушки ведут внуков на пешеходный мост кормить уток и смотреть радугу в высоких столбах фонтанов. В школах не хватает мест.
С восемьдесят второго смотрит на Днепр Гоголь – поставили памятник на нашем бульваре, даже переименовать в Гоголевский хотели. Киевская Венеция: жить здесь престижно, добираться до центра удобно, а с балконов можно смотреть салют из разноцветных огней, разрывающийся на той стороне Днепра.
Майские праздники были последним массовым шествием восемьдесят шестого. Тогда не знали, проговаривались чуть позже имеющие доступ: «Небезопасно… если есть возможность, отправьте детей… хороша влажная уборка и ложка красного вина в день даже ребенку… но, в общем, это не по телефону».
Нам не разрешали гулять, ограничиваясь дорогой в школу – обратно. Взрослые работали в напряжении, а вечерами пугали друг друга догадками. Дома ссорились полушепотом: мама – учитель, педагогам паниковать нельзя.
Вслух только в конце мая: Чернобыль, радиация, иммунная система – из города вывозят детей…
Красные автобусы с мягкими сиденьями и пыльными засаленными занавесками на окнах – заказные икарусы – стоят лесенкой в ряд, как на автостоянке. Водилы затягиваются дымом, брезгливо сплевывая оставшийся на губах табак. Учителя сверяют детей по списку, а родители загружают сумки и чемоданы в багажные отделения. К каждому чемодану приклеены реестр перевозимых вещей и бирка с именем. Дети непривычно тихи, взрослые рассеяны и неестественны:
– Купайтесь там, загорайте. В Бердянске хорошо, Азовское море теплое. Не заметите, как время пройдет.
Вскоре выяснилось, что автобусов мало прислали. Сначала решили младших усадить, а старшие могут и потесниться. Я жду, у меня последняя возрастная категория, которой положено ехать. Выпускные классы, начиная с восьмого, остаются сдавать экзамены.
У Ритки чемодан в половину ее роста. Она беспомощно озирается, пытаясь высмотреть бабушку с дедушкой. Родители прийти не смогли – папа работает, а у мамы обязанность: своих воспитанников провожает. Кажется, эти сборы не кончатся никогда. Даже в последний момент родители обступили автобусы и дают наставления. Все – поехали.
Гоголь равнодушно смотрит на Днепр, а я представляю, как вечером в тихих заводях залива лягушки затянут свои брачные трели, и летом будет петь соловей. А ведь Русановку можно уничтожить одной волной Киевского водохранилища, стоит только прорваться дамбе…
Я не хочу ехать. Пионерлагерь представляется чем-то ужасным, почти приговор.
Вспомнила дедушку: он был сдержан, но прятал взгляд, а бабушка хотела заплакать, но вместо этого мы обещали ей хорошо кушать и писать письма. Она заплачет, как только автобус исчезнет за поворотом.
Дурные мысли, как будто случилась война. Кажется, я знаю, что это значит: первый класс и дикий рев воздушной тревоги. Все надевают повязки из марли и строятся к выходу по двое. Я бегу, глядя в спину Оксане, нужно успеть скрыться в убежище. В висках стучит пульс: мама. Она не со мной – в другой школе, и мы не сможем быть вместе. Ужас сковывает меня, трудно дышать и хочется, чтоб тебя не было.
Потом нас приводят в класс, и начинается урок математики. Я не понимаю, что это учение, гражданская оборона, для меня это – правда. Я прихожу домой подавленная и молчаливая и думаю, что война должна случиться с ведома учителей, директора, гороно. Я не смотрю в глаза: мне стыдно сознаться, что я испугалась игры.
Улица Коминтерна: автобус прыгает через трамвайную линию, подбрасывая тяжелый зад. Впереди зеленый кокошник киевского железнодорожного вокзала.
Малышей привезли первыми – Ритка уже стоит на перроне. Я наблюдаю за ней, выходя из автобуса: пацанская стрижка и короткая юбка чуть выше колен. Она никого не замечает, смотрит поверх голов своих сверстников. Кажется, впервые после наших размолвок она ждет от меня помощи. Взгляд цепкий, живой – Ритка умеет вычислять настроение, поэтому уже не слышит, как вслед ей кричат училки. Она подбегает ко мне: с этих пор я для нее – мама.
Море в Поповке разное: бывают вечера, когда ветер не трогает даже кустик полыни, тогда хорошо слышно, как прямо над головой бьют крепкими крыльями огромные большеголовые стрекозы и зависают в воздухе парами в каком-то диковинном танце; тогда хорошо бродить у лимана – тонкая корочка высохшей соли хрустит под ногами, и кажется, что под небом из звезд искрится нетронутый снег.
А иногда повезет днем: когда смотришь, как загоняет рыбешку дельфинья стая. Она идет косяком, показывая черные дуги хребтов, а потом замыкает добычу кольцом. Дельфины довольно похлопывают себя маленькими плавниками по скользким бокам. Когда насыщается стая, самые смелые подплывают близко к берегу, и с ними играют дети.
В августе луна алая, зловещая – она висит огромной тарелкой низко над горизонтом, угрожающе меняя оттенки цветов от оранжевого до кроваво-красного. Местные говорят, в такие ночи костер зажженным оставлять нельзя: ведьмы танцевать будут.
А однажды я видела затмение солнца: все стихло, стало темно, и вдруг ветер погнал пыль и сухую верблюжью колючку. Она догоняла бегущих и больно резала ноги. Закричали коровы, куры и лошади, а потом черный диск засветился короной.
И ливень я хорошо помню, как внезапно он хлынул обильными струями, проникая под одежду, в волосы, обувь. Хотелось бежать, но ноги вязли в размытой глине. Степь плыла и вертелась в круговоротах…
В Бердянске не было даже дождя. Только квадрат моря, канат по периметру и сетка пляжного ограждения. Школьники строятся в очередь и бегут по свистку в воду. Я смотрю на орущую толпу, с визгом прыгающую в «бассейн» и понимаю, что им это нравится. Море шипит, раскачивает буйки, превращается в месиво из человеческих тел и рыжих водорослей. Тогда я впервые восприняла море враждебно.
В детстве с бабушкой мы любили гулять по берегу моря, собирая цветные ракушки и камешки. Однажды шли долго и остановились у сетки: такая же сетка и такой же квадрат в море, какие я потом увижу в Бердянске. Раздался свисток, и бритоголовые, с крепкими спинами парни ринулись в воду. За ними следили – нырять запрещалось, с цепей рвались овчарки и зло скалили зубы. За десять минут море превратилось в мыльную пену.
Это была колония для подростков. Я спросила, зачем так, и бабушка ответила, что каждый из этих ребят сделал что-то плохое, и их наказали…
В лагере требовали порядка: вставать под горн, купаться и загорать по часам, участие в конкурсах и соревнованиях – обязательно.
Я с трудом принимала режим, а Ритка и вовсе ему противилась: дичилась подруг, убегала от вожатых, плакала и ждала меня.
– У нас лучший лагерь в Бердянске! Усиленное питание, квалифицированный персонал, оборудованные пляжи, стадион, корты, сцена. Не понимаю, что еще нужно? Никто же не запрещает общаться, общайтесь себе днем, вечером, да хоть все время, но поселить сестру в твою палату? Ей же семь, а вы дылды великовозрастные, у вас интересы разные. Что она с вами делать будет? Ей со своими – в самый раз. Очень ты ей нужна! И вообще, где это видано? У всех одинаковые условия, а вы что, особенные? Да вы молиться на нас должны, знали бы, что в вашем Киеве творится! Нет, чтоб спасибо сказать. Это ж надо! Мы их спасать, а им не нравится. Да нам своих в этом году разместить негде. И родители ваши туда же. Вместо того чтоб благодарить: «Может, забрать, им там плохо». Лучше б совсем не звонили, сами не знают, а детей с толку сбивают. Нет, сказала, нет! Сколько работаю – такое впервые слышу.
Я стою в кабинете директрисы нашего лагеря и смотрю, как сотрясается в возмущении ее грузное, похожее на вареник, тело. Одетое в платье цвета свекольного салата, оно кажется необъятным, а от зеленых разводов на нем уже зарябило в глазах. Мелкие крысьи глазки сейчас лопнут от злости. Я понимаю: здесь компромисс невозможен, и уже по дороге в свой корпус догадываюсь: это она говорила вожатым, что в Киеве лужи после дождя зеленые от радиации, что там лысеют и умирают.
Ритка ждет. Я не могу огорчать ее, она в меня верит:
– Сегодня побудешь у нас. Я поговорю с вожатой, может, поймет. Скоро кончатся выпускные экзамены, мама освободится, я позвоню домой – и нас заберут.
Ритка обнимает меня и после паузы, с опаской:
– Тебя искал мальчик, он и вчера заходил.
– Ничего не сказал?
– Нет… А ты не уйдешь?
Виталик давно ходил следом, его симпатия была очевидна. Это льстило, но я долго его избегала, наблюдая, как вырастает его отчаяние. А вчера снизошла – он говорил, что мог бы написать мой портрет. Это было признание. Меня переполнило чувство превосходства, но, уже возвращаясь к себе, я подумала: скучно. Виталик хороший, он ищет встреч, но это неинтересно.
Я целую Ритку:
– Не бойся, я буду с тобой.
Вечером под окнами снова бродил Виталик, но не решился зайти. Я и раньше замечала, что мальчишки боятся меня, но сегодня это задело. Я видела, как кокетничают девчонки, как запросто завязывается знакомство и назначается встреча – все походя, небрежно, легко. Я смотрела в зеркало и не видела даже подобия тех, которые покоряли, вызывая ревность у своих поклонников. Наверное, я не такая или что-то во мне не так.
Я не могу заснуть. Почему ему надо меня рисовать? Досада превращается в злость, и я чувствую себя беспомощной.
Очень скоро я стану культивировать в себе неприступность, сохранять тайну созданного образа, мучаясь, но не уступая. Потом придет умение этим пользоваться…
В июле нас увезли родители. Мама заметила, что мы повзрослели, а в августе, когда вместе с ней я уже смотрела на гладь воды в нашем заливе, она сказала:
– Скоро я буду тебе не нужна. У тебя появятся подруги и мальчики. Ты перестанешь рассказывать о себе.
Я долго хранила на нее обиду за эти слова.
Ритка давно повзрослела. Угловатые мальчишечьи плечи стали покатыми, округлились бедра, она уже выше меня. Подруги – говорят нам, не замечая разницы в возрасте. Это нравится. Да и дружбе со сверстниками Ритка предпочитает общение с моими друзьями. Скучно со своими, сознается она, и говорит, что, слушая нас, познает жизнь как бы заочно. Ритка скоро закончит школу.
С Натахой последнее время видимся редко: она занята репетициями, ее взяли в театр. У меня полный рабочий день – устаю.
Сидим на балконе. Натаха рассказывает о первой роли.
Балкон у нас – место комфортное, располагает к беседе. Он глубокий, как ложа в театре, и уютный – мы с сестрой давно все обустроили: старый диванчик, небольшой столик и пепельница. Плохо только по выходным, выспаться невозможно: галдеж прямо с шести утра. Внизу магазин недавно построили, «Салон новорожденных». Теперь мамаши очереди и переклички устраивают – запись на дефицитный товар. Тут же и перепродать можно – толкучка местная.
Погода хорошая, бабье лето, тепло. Натаха интересуется:
– В библиотеку пойдешь?
Меня подруга с работы попросила материал по педагогике подобрать – она на заочке в пед.
– Издеваешься? А мама на что? Вон полный шкаф – бери не хочу: Макаренко, Сухомлинский, Ушинский. И по психологии тоже.
– Обрати внимание, – перебивает меня Натаха.
Мы смотрим вниз. У молодой крашеной девицы плачет ребенок. Она злится и пытается впихнуть ему соску:
– Убью, – цедит она сквозь зубы, а ребенок захлебывается слезами.
– Как в таком возрасте рожать можно? Она же его ненавидит, – я завожусь. – Ребенок-то чем виноват? Прежде чем рожать, думать нужно, зачем он тебе.
– Если бы у меня родилась девочка, я бы знала, как ее воспитывать, что ей дать нужно. Вот мальчик… даже не знаю.
– Наташ, дело не в этом. Она же сама еще не знает, зачем живет, а ребенка заводит.
– Иногда это трудно понять. Ты бы кого больше хотела? – спрашивает Натаха.
– Нет, спасибо. Мне и Ритки хватает.
– Но это же не твой ребенок.
– Мой. Я уверена.
Натаха не понимает.
– Что там парень Риткин? Пишет? – меняет она тему.
– Пишет. А отвечаем вместе. Хватит ребенку мозги пудрить. В Полтаву уже съездили. Толку-то.
– Мама не знает?
– Нет, конечно.
– Ну вы, сестры, даете. Одна себе на краю света нашла, у тебя женатые вечно.
– Знаешь, я даже не представляю, как это: люди встречаются долго и нудно, видятся каждый день, вместе делают что-то. Скучно ведь. Надоедает быстро. Я бы, наверное, так не смогла.
– Ты привыкла быть любовницей, не позволяешь мужчине быть лидером. А может, и не нашла своего.
– Глупости все это. Я вот думаю, Ритка…
Заглядывает мама.
– Мам, – я делаю паузу.
– Ухожу, ухожу. Привет тебе от бабушки, звонила только что. Просила передать, чтобы ты сегодня ничего не делала: праздник какой-то там религиозный, забыла. Рождество богородицы, что ли.
И мама исчезает за дверью.
Полтава – кукольный городок, вертеп: цветут бархатцы, вьюнки, колокольчики, пестрят яркие платья прохожих, к театру, в центр, несется желтый трамвай, напоминая игрушечный паровозик детской железной дороги. В воздухе пахнет ванилью.
– Булочки, пироги! З вышнями, яблучком, пробуйтэ, баришня. Солодки, смачни, – зазывают пухлые тетки, отгоняя ос.
Для Ритки этот уголок давно знаком и любим: который год мамина школа разбивает под Полтавой палаточный городок на летний сезон.
Всем хорошо: родители знают, что их дети под присмотром, школьники ценят свободу, а местные предлагают лагерю свой товар – творог, молоко, мясо. Все свое, свежее, вкусное. Ритка любит там отдыхать: заброшенные барские сады, бывшие усадьбы близ деревни, одичавшие вишни и абрикосы, чистая река Орель и крупная, в полпальца, шелковица. Ритка приезжает загорелой и посвежевшей, от ее вещей пахнет костром.
А этим летом влюбилась. Река, звезды, гитара: глупо и романтично. Он – из деревни, приходил с парнями по вечерам, когда разводили костер. Смуглый, кудрявый, глаза черные – Ритка привезла фотографию. Ей нравится думать, что он цыган.
Первые дни сентября. Едем в Полтаву. Странная миссия – везти сестру к ее «цыгану»: он учится в Полтаве и живет там в общаге.
Тепло. Солнце лениво томится в зените. Ритка нервничает. Всю дорогу – о нем…
– Ладно, пойду погуляю, – выполняю я условия договора.
Он напуган, растерян от неожиданности. Ритка бросает беспомощный взгляд. Я опускаю глаза – Ритке нужно решить самой.
– Что тут в Полтаве посмотреть можно? – пытаюсь разрядить обстановку и, выслушав, ухожу.
Дом-музей Котляревского… Беседка-памятник Петру-I. Пристраиваюсь к экскурсионной группе: впечатления смазанные, все мысли – о Ритке. Я захожу в парк. Рядом, от глухих ударов о землю, дают трещины колючие оболочки каштанов, и гладкие коричневые плоды прыгают на асфальт, показывая выпученные «глаза».
Вернуться? Предостеречь? Я нахожу смотровую площадку. В низине, через полосу чернозема, виднеются купола. Спрашиваю: говорят, действующий монастырь, женский; я смотрю, как играет на солнце сусальное золото.
Когда-то, незаметно для себя, я уверилась, что Ритке нужно то же, что мне. Я забрала у мамы ее материнское право: владеть, любить, требовать подражания, а вот теперь его испугалась…
– Ну?
– В карты играли и пили чай. Приходили девчонки какие-то. Он не знал, как себя вести. Сказал, что любит, но не может решить для себя. И вообще, в депрессии он.
Ритка уткнулась мне в плечо, я поняла, что она плачет:
– Я не знаю, что делать. Никто мне не нужен, только ты. Я не могу без тебя…
А зимой Ритку изнасиловали. Поехала на вечеринку к подруге и вернулась, когда рассвело. Я поверила в то, что случилось, когда стала снимать с нее в ванной одежду: сорваны пуговицы, колготки пустили стрелки, трусики… Я ненавидела мир и себя – но ничего не могла изменить.
Я приняла решение: этим летом поеду в Москву. Звоню Натахе – нужно пройтись. Да и полезно ей – скоро Натаха станет мамой.
На набережной – весна, цветет верба. Пушистые, мягкие на ощупь почки на Украине зовут котиками.
– Когда Серега приедет?
Муж у Натахи военный, сейчас в Мурманске.
– Может, и не успеет.
– Да, Натаха, мужественная ты женщина.
– Обычная. Ладно, выкладывай…
– А как же работа? – Натаха знает, что мне нравится быть независимой.
– Отпуск возьму, там видно будет. Не всю же жизнь диспетчером просидеть.
– Да, ты человек творческий, тебе нужна сфера искусства, это я понимаю… Почему Москва?
– У нас литературного вуза нет.
– Разве? Во Львове, я слышала, что-то такое открывают, узнать надо.
– А пишут там на каком языке?
– На украинском, конечно.
– Вот именно.
– А сейчас все на украинском будет: документация, образование, язык государственный. Так что дерзай!
– Не хочу. Всю жизнь по-русски: дома, в вузах, одна украинская школа на весь район, а тут вдруг вспомнили. Я украинский и не знаю ведь толком.
– На заочку подашь?
– Хотелось бы на дневное.
– Дневное? А как же…
– Да что вы все раньше времени! Ритка тоже вчера: «Уедешь, все равно уедешь, я тебя знаю. Что я без тебя делать тут буду?» Я конкурс еще не прошла, а вы.
– Действительно, рано еще решать. А Ритка… это естественно, ей привыкнуть к этой мысли надо. Все время рядом, и вдруг уезжаешь. Ты для нее – второе Я.
– Как мать?
– Да, наверное, сама говорила.
– Нет, мать не бросает…
Натаха вздыхает:
– А жалко, что вечный огонь теперь только по праздникам горит, он бы сейчас красиво смотрелся: закат и огонь на том берегу. Только Бабу-Катю убрать.
– Это же мемориал. Меня, между прочим, там в пионеры принимали в тот год, когда Брежнев умер.
Я узнала о смерти Брежнева в школе. Странно: эта мысль не приходила мне в голову раньше, точно и не положено умирать. Что же теперь? Как? Я возвращалась домой потрясенная. Казалось, на улицах было безлюдно, а в квартире неуютно и пусто: будто тишина раздвинула стены и комнаты стали больше. Я молча подошла к маме, и мы обнялись в одинаковом горе.
Это через год – смерть за смертью – привыкли: уже нравилось, что отменяли занятия, и было обидно, что по телевизору ничего, только гражданская панихида и траурная музыка.
А потом… Быстро все стало ненужным. Комсомол распадался спокойно и постепенно: переставали платить взносы, забывали про сборы и заседания. Вскоре развалился Союз.
– Слушай, а у них там обучение, наверное, платное?
– Пока нет. Не успели еще…
У Натахи родился сын: она счастлива, уже разрешает смотреть на него. Скоро крестины – зовет меня в крестные матери. Натаха торопится и готовится очень серьезно: храм выбрали тихий, нелюдный, чтобы не в спешке и индивидуально, да и ребенку бы шум не понравился. Это Китаево, окраина Киева. Там собор на холме стоит, а к нему вымощенная тропинка и каскад небольших озер. Идешь, а по бокам до земли склоняются ивы.
Уже тепло. Дед Ларион всегда говорил: теплеет после еврейской Пасхи.
Садимся в машину, я беру Котьку на руки. Натаха улыбается:
– Вы смотритесь. Даже не проснулся. Значит, ему хорошо. Я правильно тебя в крестные выбрала. Котька будет тебя любить.
Почему-то становится грустно. Я закрываю глаза…
Из Китаева привожу иконки с ликами святых для мамы и Ритке. Ритка вешает иконку у изголовья и говорит, что Святая Маргарита – копия я.
А я хожу по квартире и пытаюсь представить, как здесь будет потом без меня. Не покидает мысль о предательстве. Скоро лето. Уехать в Москву – значит, предать сестру.
– Мам, а в какой день недели я родилась, ты не помнишь?
– Помню, в среду. А что?
Я вздыхаю:
– Вот и Иуда в среду повесился.
– Тьфу ты! Что за глупости тебе в голову лезут?
– Не глупости. А Ритка?
– Ритка – в воскресенье.
– Ясно.
Я сажусь в кресло, на колени прыгает Барсик и, незаметно лизнув мою руку, начинает тихо урчать.
Пройдет два года: мама будет читать Блаватскую и «Диагностику кармы», Ритка – учиться в нархозе (ее мечта), а из нашей комнаты исчезнет моя кровать. Мама отправит ее на дачу.
3
Еще весной, гуляя по заросшим тропинкам недалеко от Аскольдовой могилы, я почувствовала, что за мной кто-то следит. Я обернулась: черный силуэт женщины склонился над могилой – в развалившейся бетонной стене темнела дыра странной формы. Ее контуры и выхватило мое воображение, сложив в живую картинку. Дыра притягивала, была как магнит, а вокруг – никого и ощущение обрыва. Я долго не могла оторвать от нее взгляд…
Дорога в Москву: в самый разгар ночи электрический фонарик светит в лицо.
– Наркотики, валюта, оружие? – таможенный контроль на границе.
– Полные сумки, – отшучиваюсь спросонья, а потом полночи подбираю колпачки к раскуроченным губным помадам.
Утром выхожу на перрон, пытаясь угадать настроение города. Вверху, на здании Киевского вокзала шесть светящихся букв «МОСКВА» – я приехала поступать.
Гремят тяжелые тележки носильщиков, кричат, разгружая привезенный товар, торгаши. Я поднимаю огромную сумку – первым делом надо бы устроиться в общежитии.
На вахте выдают ключи: нас, абитуриентов, селят по двое. Ко мне подходит невысокая девушка в темных очках, я поднимаюсь по лестнице, глядя ей в спину. Она чем-то раздражена, но сосредоточенна, довольно легко несет чемодан и вешалки с брючными костюмами и рубахами, которые носят навыпуск. У комнаты отдаю ей ключи, она быстро справляется с заедающим замком. И только потом, снимая очки, коротко, грубо, даже с презрением:
– Как зовут? – и представилась бегло: – Марина.
Она из Смоленска и очень любит свой город. Она бывает груба, если спорит, не принимает замечаний в свой адрес. Она разбирается в технике, политике, спорте. У Марины черные большие глаза, она смотрит пристально, и от этого становится неуютно. Мы одногодки.
Я не скоро пойму, что сразу доверилась ей и разрешила быть первой. Может, поэтому мы и стали дружны.
Марина, с виду замкнутая гордячка, оказалась энергичной и импульсивной подругой. Ей не нужно было объяснять, как и зачем сколачивают компанию: быстро появлялась выпивка, гитара и те приключения, которые превращаются после в легенды о поступающих.
Мы сдружились: два парня и четыре девчонки – днем сдавали экзамены, гуляли по Москве, а вечерами ходили в театры и пили в общаге – самозабвенно и много, будто обиженные на свою здоровую нервную систему.
Помню, Маринка просит меня спеть. Помню, как один за одним, не давая вздохнуть, рассказывает анекдоты до четырех утра. Помню, как она предлагает ехать на кладбище, и все подхватывают эту идею.
Новодевичье кладбище, жаркий день августа. Мы третий час бродим среди могил: имена, тропинки, памятники – все смешалось в одно. Хочется куда-то присесть, но только у одной могилки с черной плитой и золочеными буквами две лавки. Сидим молча, устали. Вскоре замечаем приближающуюся экскурсионную группу. Как на зло, она идет в нашу сторону. Немцы, что ли?
Высокий рыжеволосый мужчина лет тридцати обращается к гиду, кивая в нашу сторону. Я с трудом узнаю коряво произнесенные русские слова:
– Это есть скорбящие внуки?
И только теперь мы читаем фамилию на плите и не знаем, как сдерживать смех: «Брежнева Мария…»
– Дожили, – заключает Маринка, когда истерика сходит на нет, и мы едем в общагу.
– Интересно, что экскурсовод им рассказала. Может, это и не мать его, а десятая вода на киселе или вообще однофамилица.
– Да, но в воображении того иностранца, я так думаю, мы все равно внуками остались.
С вечерней пьянки я ухожу: познакомилась с парнем после экзамена, говорит, четвертый курс, зовет пообщаться. Маринка предостерегает.
– Да ладно, чего ты! Это ж свои, им бы о литературе поговорить.
Маринка успевает вовремя. Дверь вместе с замком вылетает от удара ее ноги в тот момент, когда я уже отчаялась звать на помощь. На мне разорвана блузка, в носу что-то щелкает и капает кровь. Подонок сразу куда-то исчезает.
– Как ты его выгнала? Маньяк… похоже, наркоту принимал.
– Неважно, тебе знать не надо.
– Это еще почему?
– Возьми чашку, – Маринка успокаивает меня, отпаивая шампанским.
Я с благодарностью обнимаю ее. Через несколько дней, не поступив в институт, я еще раз обниму ее на вокзале, она не откликнется на объятия и даже не чмокнет на прощание в щеку. Характер, сделаю вывод я: Маринка не плачет и не любит сентиментальностей.
– А тебя в Смоленске кто-то ждать будет? – с интересом вдруг спрашиваю я и тут же теряюсь, может, и не тактично вышло, такой разговор между нами впервые.
– Нет, – Маринка немногословна, – когда уезжала, всем дала отставку.
После экзаменов, прощаясь с Маринкой, мы обещали друг другу писать.
Меня подсидели: я приехала из Москвы и на работе узнала, что сменилось начальство и начались увольнения.
– Пиши по собственному желанию, ведь все равно докопаются. Они уже замену нашли, пока тебя не было.
Написалось «по взаимному согласованию сторон» – КЗОТ Украины, номер. И все – расчет, унизительная «отходная» и пустота. Я взяла последние деньги – мы с сестрой рванули на море.
Бархатный сезон. Море усталое, тяжелое, томное, с ним хочется говорить. Я впервые вижу Поповку безлюдной – задержавшихся отдыхающих по пальцам пересчитать можно.
Важно, переваливаясь с ноги на ногу, ходят по берегу огромные, откормленные за лето бакланы. Сверкнув одним глазом, самый большой издает пронзительный крик, но не улетает, а дерзко и чинно продолжает свое шествие. Я машу полотенцем, пытаясь его спугнуть. Нет. Не боится, отпрыгнул, а улетать не хочет – хозяин. Я для него так, явление временное. И на границы ему наплевать. Он подчиняется морю и своим законам, собственным, диктуемым изнутри, из какой-то непонятой глубины.
Я рассказываю Ритке о поступлении.
– Ты опять говоришь о своей Марине.
– Почему о своей?
– Ну, не о своей, но все время только о ней. Все время.
– Что же тут странного, мы же поступали вместе и жили в одной комнате.
– Ну и что. Она поступила, а ты – нет.
– Это же не значит, что мы не имеем права общаться. Не хочешь слушать, так и скажи.
– При чем тут это? – Ритка бросает в баклана огрызок от яблока.
Мужчины считают, что их ждут всегда и что женщины остаются именно такими, какими их запомнили при расставании…
Откуда только узнал, что я дома, а родители с ночевкой на даче. На пороге он – моя первая театральная любовь. В руках бордовый пион. Гибкий и тонкий стебель с трудом выдерживает тяжесть крупного распустившегося бутона: уродливо и смешно. Я ненавижу пионы.
– Господи прости, где ты это взял? Октябрь на дворе.
– Привет.
Он появляется, когда я думаю, что с ним уже порвала или когда в моей жизни что-то должно измениться, будто чувствует, что снова теряет меня.
– Заходи. Нет, только сестра.
Ритка помогает накрыть на стол. Я поднимаю бокал:
– Можно сказать, день приятных неожиданностей.
– В смысле? Может, мне лучше уйти?
– Она письмо сегодня из Москвы получила. Теперь носится с ним, как с писаной торбой, – ехидно встревает Ритка.
– Любовнички пишут?
– У тебя одно в голове, как будто женщине только это и нужно.
– Еще скажи, что ей не нужен мужчина или что все вы не хотите замуж?
– А зачем? – теперь моя очередь издеваться, – женщина вон даже Бога без мужчины родила, и ничего. А воспитать, так и подавно. И за что это Всевышний так обидел мужчину?
– Не умничай.
– Ты хотел сказать: выпьем за женщин. За нас, сестра.
Ритка тост поддерживает.
Я пью вино и слышу, как тихо за окном шумит дождь и как отчетливо тикают часы в спальне родителей. Скоро совсем стемнеет, и Ритка уступит меня мужчине…
С Мариной мы встретились только зимой. Она пригласила меня в Москву, в наше общежитие, где многие студенты собирались встречать Новый год.
Поезд не спеша подтягивал хвост, а густой влажный снег медленно опускался на шапки, куртки и пальто встречающих. Я смотрела в низкое окно и в хаотично перемещающейся людской массе пыталась отыскать Марину. Какая она теперь? Во что будет одета? До нашей встречи тридцать первого декабря существовала только переписка: я ждала ответов, считая дни. Чернила, тетради, бумага из верхнего ящика моего стола давно перекочевали в другие места, освобождая пространство для ее писем. Вспоминая последнее, казалось, я уже слышу, как она скажет «привет», но когда поезд остановился, я вдруг испугалась, что именно теперь не узнаю ее.
Марина стояла где-то за толпой, почти у следующего пути. Она не двинулась с места, даже когда я подошла совсем близко. Она смотрела в глаза и молчала. Я затараторила, заполняя возникшую пустоту.
И только по ее голосу – низкому, неестественному – я поняла, что она волнуется:
– Давай сумку, нас уже ждут.
Нас действительно ждали: визг, объятья, шутки и комментарии – сумбурно, наперебой – о тех, кого знаю, о главном и просто так. Мне были рады.
В небольшой, но уже обжитой комнатке пахнет сваренными овощами и елкой, на спинках стульев отутюженная одежда. Я помогаю девчонкам готовить.
До Нового года осталось несколько часов – Маринка берет сигарету.
– Ты что грустная?
– Пойдем со мной. Я покурю, – Маринка берет меня за руку.
– Еще переодеться нужно успеть. Марин, что-то случилось?
– Одевайся, – Марина выходит из комнаты.
Когда били куранты, мне показалось, я насчитала тринадцать ударов.
– Пошли.
Маринка привела меня в ту комнату, где еще отчетливо узнавалось наше лето. Толкнула дверь – никого: этаж для заочников и абитуриентов. Глаза стали привыкать к темноте: я увидела стол, две наши кровати, на подоконнике пустая баночка из-под кофе, а за окном – те же ветви рябины и тот же фонарь.
Марина снимает с моих волос ленточку серпантина, нежно, почти не касаясь, проводит ладонью по волосам. Я чувствую дрожь ее тела, а потом сильные крепкие руки обхватывают меня. Марина целует в губы – мне не хочется ее останавливать…
Через месяц я жду ее в Киеве. О том, что случилось, знает сестра.
И снова все повторяется: вокзал, снег, Маринка молчит. Берем машину – везу ее самой красивой дорогой… Знакомлю Маринку с домашними… Готовлю для нее ужин и понимаю, что мне это нравится… Дурачусь, как ребенок, собирая с перил на балконе снег, а она поддерживает игру.
– А Рита где? Не боится так поздно ходить?
– У Натахи она, появится скоро. Ну что, завтра в гости пойдем или по Киеву погуляем?
– Я же не на смотрины приехала и не к Киеву, а к тебе.
Завтра она подарит мне букет красных роз.
Я просыпаюсь от яркого утреннего солнца и понимаю, что Ритка не приходила домой…
Поезд ушел, а я еще долго смотрю в пустоту – туда, откуда только что исчез последний вагон. Мерзнут ноги. Холодный ветер уже успел занести снегом перрон – будто и не было никого. Через стеклянные окна второго этажа вокзала я вижу, как беззвучно движутся они: толкающиеся, озлобленные, везущие тележки и несущие сумки. Хочется выключить их, как телевизор.
– Там Барсик вазу с цветами опрокинул, – Ритка заметила, что я плакала – А мама спрашивала, по какому они вообще поводу?
– Скажи что-нибудь. Только пускай не заходит ко мне.
Весной стал звонить Ярик. Он требовал встреч, воспринимая отказ как кокетство:
– Или ты замуж выходишь? Интересно, женщина способна за мужем на край света пойти? Как жены декабристов.
– Вот у жены и спроси. Женщины – существа отчаянные, было б за кем идти.
– Ну конечно, сейчас скажешь, что настоящие мужчины перевелись давно.
– При чем тут мужчины. Любить нужно по-настоящему. Человека искать, а не…
– О-о-о, и давно это с тобой? Нимб над головой не сияет? В церковь сходи, а то Бог за грехи покарает.
Я кладу трубку и думаю, что мужчин нужно ценить как явление. Я простила себе случайных и одноразовых, потому что они говорили: «Немножко люблю».
Работы не было. С Маринкой до лета мы увиделись еще один раз, однажды она позвонила. Я слушала ее молчание и полушепот «люблю». Писать она стала реже, а в письмах сомневалась, говорила, что брошу ее. Я не знала, как убеждать ее в своем чувстве. Я растерялась: злилась по пустякам на домашних, легко впадала в депрессию, стала сентиментальней.
– Ты же счастливая, как ты не понимаешь? – устраиваясь в кресле, убеждает меня Натаха.
– Я не говорила тебе раньше, думала, ты не поймешь. Я сама долго не могла поверить, что люблю женщину.
– Разве, когда любишь, имеет значение пол?
– Ты действительно так думаешь?
– Конечно.
– А ты очень счастлива, когда Сережи нет рядом?
В спальне проснулся и всхлипывает Котька.
– Я сейчас, – Натаха спешит к нему, и я слышу ее сюсюканье. Она возвращается, держа в руках спицы и клубок ниток.
– Котьке свитерок на зиму будет… Слушай, не хочешь в субботу потанцевать? Я Котьку маме подкину. Сережку с собой возьмем.
– Не знаю.
– Давай, давай. Немного развеешься. В River palace сходим – там всегда тусовка молодежная.
Полусолнцем, с расходящимися от центра лучами, играет, переливаясь, иллюминация River palace. Издалека это напоминает ракушку или игрушечную корону, сделанную из проволоки. Ресторан на воде – ночью он светится в темноте.
Садимся с Натахой за столик. Жадно отпиваем из пивных бокалов, восстанавливая дыхание после бешеного ритма rave dance. От танцевальной площадки расползается дым, а фиолетовая подсветка делает разгоряченные лица пугающе-бледными, с мертвенным сизым отливом. Низкие потолки раздражают. Меня снова все начинает бесить.
– Опять? – пытается завести разговор Натаха.
Но меня отвлекает чей-то взгляд – пристальный, наглый, уверенный. Блондинка за соседним столиком смотрит в глаза.
Жарко. Я инстинктивно убираю с плеч завитые волосы. Тем же движением она поправляет шиньон из длинных белых локонов. Может быть, мы знакомы? Нет, точно не знаю ее. Стараясь не обращать на блондинку внимания, поднимаю бокал – двумя пальцами она подносит ко рту чашку кофе, стоящую перед ней. Когда я, разговаривая с Натахой, нервно покручиваю на указательном пальце кольцо, соседка делает то же.
– Смотри, лесбиянки знакомятся, – слышу я чей-то язвительный и громкий шепот за спиной.
– Что с тобой? Тебе плохо?
– Да, – выдавливаю из себя глухо и медленно направляюсь к выходу…
– Мы не можем уйти сейчас, – догоняет меня Натаха почти у выхода. – Они скоро придут, мы договорились.
– Кто они?
– Сережка… и друг его.
– Друг?.. Зачем друг?
– Я подумала…
Что-то она кричала мне в след. Подавляя отвращение, я села в такси.
– Остановите у автомата, там на углу телефон.
Пытаюсь говорить спокойно:
– Ярослав? Я буду коньяк.
В тот вечер я пила, заставляя себе преодолевать зыбкую грань, когда спиртное не идет. Я наливала одну за одной, с омерзением представляя, как Ярик будет меня раздевать. Когда же он наклонился, чтобы поцеловать, я избила его, оставив царапины на лице и руках.
Помню, как грохнули где-то сзади двери подъезда, как я стояла одна в темноте и мне хотелось кричать.
Очнулась дома, не понимая, как добралась и когда. Ритка, улыбаясь, протягивала мне сок.
– Который час?
– День уже, хватит спать, алкоголичка. Наташка телефон оборвала.
– Душно. Давай балкон откроем.
– Открой.
Преодолевая головную боль, поднимаюсь с постели. У магнитофона лежит новая кассета: с обложки смотрит Джоконда.
– А это еще откуда?
– У подруги взяла. А что? Не видела, что ли? Сейчас в каждом киоске этот альбом продают.
Читаю название – сборник попсы.
– Популярная музыка. При чем тут Джоконда?
– А ее сейчас везде лепят. Видела на ликерах?
– Ну да. Правда, она почему-то на себя не похожа.
– А зачем? Узнают – и ладно…
Мне нужна исповедь. Сегодня. Сейчас. Я проснулась от частого сердцебиения: снилась Маринка, она меня чувствует. На циферблате – половина седьмого. Не размышляя, я собираюсь в Китаево.
И все, как во сне, будто и не просыпалась: метро, автобус, тропинка. Не замечаю лиц, не понимаю, тепло ли оделась…
Легкий и чистый воздух сменил городской, храм утопает в утренней дымке.
К батюшке очередь. Он покрывает голову говорящего епитрахилью и склоняется сам: сбивчивый шепот перемежается с размеренными интонациями. Меня подталкивает женщина, стоящая рядом:
– Ну что же вы, девушка, задерживаете, не одна же.
Что-то нужно сказать. А вдруг не поймет и прогонит. Я уже чувствую укоризненные взгляды ожидающих, унижение, стыд. Как в детстве, игра в «дочки-матери». Я – мама, а ты – будто бы моя дочь. Тяжелая ткань уже лежит на моей голове.
– Я первый раз.
Вспомнила, как я обидела мать, как Ярика ненавижу, что позволила ему быть со мной, а от этого ненавижу себя. Что не соблюдаю посты.
Батюшка все время спрашивал «Каешься?», а потом отпустил мне грехи. Хотелось сказать спасибо.
Я выхожу, как будто прощенная, испытывая неловкость за свое откровение.
Монашки сгребают в кучи прошлогодние листья и вскапывают сырую, рыхлую почву. Уныло созерцаю их праведный труд. Откуда-то сверху падает кусочек потрепанной ткани: на дереве из-за него подрались две вороны, и теперь одна, спустившись, деловито похаживает вокруг меня, пытаясь отвлечь и незаметно завладеть бесценной добычей, – время строительства гнезд.
Улыбаясь, я направляюсь к тропинке, гордясь тем, что не сказала про свои чувства к Марине, потому что не каюсь и знаю наверняка: у меня хватит терпения дождаться лета…
Мы многое разрушили за этот сумбурный год.
Маринка похудела, издергалась, погрустнела, часто мучила себя вопросами, на которые не давала ответов. В день нашей встречи я смотрела в усталые, но родные глаза. А через два дня она попросила забрать ее вещи – сказала адрес и имя мужчины.
– Кто он?
– Так.
Мы должны были простить их друг другу.
Не помню, чтобы в первое полугодие я часто была в институте, мы создавали свой дом: мы сняли квартиру еще в сентябре.
– Давай купим кольца, – я не думала, что когда-то в своей жизни сделаю предложение.
Ах, как на Руси свадьбы гуляют! Тамада зазывает, столы ломятся, песни не кончаются, голова от плясок кругом идет, гости «Горько!» орут. Не было у нас драки на свадьбе, не было!.. Обошлось потому что…
Мы выходили из дома еще затемно, ее плечо обхватывали ручки дорожной сумки.
– Замерзнешь.
Марина медлила надевать перчатки. Я и сама гордилась, хотела, чтобы эти кольца видели все.
– За нашу семью, – вчера, за столиком бара, мы обменялись ими, обручальными.
Свадебная дорога вела в Пушкино. Я знаю, что многие удивлялись откупоренному вину в электричке, но не знаю, можно ли было осудить наше стремление прижаться друг к другу.
Когда добрались, день врезался в глаза ослепляющим светом. Пробирались за бабкой по протоптанной дорожке. По обе стороны развалились сугробы, а перед храмом, топчась вокруг укутанных одеялами корзин, несколько местных продавали цветы… Тихо вокруг, на ресницы медленно садятся снежинки.
– Я люблю тебя, – сказала Марина, и мы вошли за церковную изгородь, как в сказку.
Храм яркий, из красного кирпича, похож на крепко сбитый терем. Еще раньше Марина рассказала, что в нем читал проповеди Александр Мень. За храмом – его скромная могилка.
Шла служба. Мы взялись за руки. Что нужно было делать? Купить свечи? Молиться Богу? Искать икону Богоматери?.. Выходя, она сказала мне – жена.
А потом – Сергиев Посад: в Пушкино нам не стали сдавать домик, там не сказочные терема, там просто живут.
Снова электричка, вино, бутерброды, мелькающие снопы снега на елях; станция, автобус, давка, потом гостиница.
Оформляли неспешно, да и нам хотелось обмануть себя временем. Длинные коридоры, зависший стук каблуков, одноместный номер на двоих.
Прохладно, пустовато, но чисто, уютно. Мы закрыли дверь и откупорили вино…
Не хотелось убирать истерзанную постель, но проснулись поздно, нужно было уходить. Через приятную усталость смотрела на горничную. Помню, как жмурила глаза от белого снега и как мои холодные пальцы Марина отогревала в своей ладони…
Ритка приехала в гости весной на мой день рождения. Она сказала, что мама все знает, но верит, что это пройдет. Мама приобрела книги, которые смогут мне объяснить почему. Ритка же задыхается без меня в Киеве и никогда не найдет человека роднее и ближе, чем я.
Они все решили: нужно перевестись на заочку и возвращаться домой, где меня любят и ждут.
Ритка уехала, оставив письма от матери и Натахи. Натаха писала о христианстве, муже, жене, гармонии, детях, и что она счастлива… Я тоже.
Позвякивает смоленский трамвай. В Маринкином городе только так: если универмаг, то «Смоленский», если завод, то с префиксом «смол-», – смоляне пристрастны.
А город, и правда, красивый: красные кирпичные стены Кремля кольцуют старинную его часть, а когда едешь машиной по Минскому шоссе, в густой зелени лета прячутся семь холмов. Издалека кажется, будто в большую креманку положили аккуратные шарики, украшенные золочеными шапочками знаменитого собора.
Трамвай поднимается на гору. Позади остается мост и наша река Днепр. Раньше наверняка можно было добраться от Киева до Смоленска по воде, сейчас теплоходы не доплывают даже до Гомеля. Я смотрю на худенькую речонку, почти ручей, и представляю, как насыщаются ее воды, минуя Гомель, Киев, Днепропетровск, и направляются к Черному морю. Я вспоминаю сестру и маму – сердце больно сжимается в ком.
Марина обнимает меня. Она говорит, что рядом со мной сможет все.
Здравствуй, мама! Я – волк
В повести цитируются строки
из поэмы Н. Заболоцкого «Безумный волк»
1
Мысль о письме пришла в голову, когда электричка приближалась к Москве.
Состав медленно прополз вдоль нависающих над дорогой домов, вдоль серого, в лозунгах и граффити, забора и закатился под мост. В тамбуре стало темно. «Надо написать маме письмо!» Вагон скрипнул, дернулся, стал.
– На Курском вокзале сходите?
Я оглянулась, кивнула в ответ.
Музыканты-халтурщики опускали на пол колонки. «Кардаш-Кардаш, станцуй чардаш!» – вспомнилось из школьных дразнилок.
С мамой мы видимся редко: раз или два в месяц, но и в те короткие встречи разговор клеится редко. Пока речь о погоде-природе, еще ничего, но как только дело касается личного, я взрываюсь и ухожу.
Так было в позапрошлые выходные. Так было вчера. Так – почти двадцать лет.
А раньше с мамой мы были дружны. Я приходила к ней за утешением, рассказывала о страхах. Раньше – это лет в шесть, семь, восемь, десять, двенадцать… словом, в те времена, когда думаешь и поступаешь исключительно как мама и этим гордишься.
Но потом – лет в пятнадцать, шестнадцать, семнадцать – приходит время иное. И ты без устали споришь со всеми, противоречишь себе, презираешь теплоту отношений, не замечаешь, как исчезает доверие, ломается дружба – уходит и жалость.
«Не надо меня жалеть!» – взвыла я, провалив экзамены в вуз. Вот тогда-то – вдруг! – я и решила, что мама не понимает меня.
«Да как же я раньше не замечала! Мама давно отстала от жизни! Мама не разбирается в людях! Мама не чувствует ситуации и… бла-бла-бла, бла-бла-бла, бла-бла-бла!» Пьедестал обожания рухнул. Рейтинг упал. В списке претендентов на право голоса мама оказалась последней.
«Не трогай меня!», «Я сама знаю как надо!» или краткое злое «Ма!» постепенно образовали пропасть, преодолеть которую маме не удавалось – я пресекала любые проявления ее чувств. И однажды…
– Волчонок… – тихо, с болью сказала она, и мы снова поссорились.
А через время, подписывая документы, я стала выводить на них две угловатые буквы VK. Но означали они не мои имя-фамилию – Виктория Кардаш, а сокращенное VOLK.
Мама… Откуда и почему пришло это неожиданное раскаяние за тот подростковый блеф и за сегодняшнее «Ма, да отстань!» Запоздалое понимание, что родители безвозвратно стареют и безрадостно угасают? Или собственный возраст диктует смирение?
Кто-то задел гитару – и она фальшиво простонала в ответ.
Я вышла из электрички, спустилась по переходу в метро. Быстро, как авто на дороге, перестраивались в людском потоке спешащие пассажиры. На эскалаторе парень больно задел плечом, сзади смачно выматерился мужик, требовательно задергался в сумочке сотовый.
– Слушаю… – мысли о работе окончательно вытеснили спонтанные умозрения.
Впрочем, вспомнить о рассуждениях, навеянных Подмосковьем, пришлось уже вечером: проверяя почтовый ящик, я обнаружила там письмо. «Кому?» – удивленно глядя на незнакомую фамилию, попыталась понять я.
Еще раз пробежалась по строчкам – ясно: почтальонша ошиблась. Номер дома – как номер нашей квартиры, номер квартиры – как номер дома.
Я поднялась по лестнице, достала ключи. Полоска света выскользнула на лестничную площадку.
– Привет. Как работа? Как съездила к маме? – Слава чмокнул в щеку.
Домашние хлопоты вступили в свои права, и чужое письмо поселилось в прихожей у телефона. «Не забыть бы отправить. Хоть со второго раза пусть попадет к тому, кто, может быть, его ждет», – подумала я и для верности позвала сына.
– Юрк, вдруг забуду, скажи, чтоб вот это с собой взяла.
– О’кей, – услышала я дежурный ответ.
– А маму поцеловать, Юр?
Никогда, наверное, не пойму, что творится в его голове. Уже в тот день, когда муж забрал нас с сыном из роддома, я поймала себя на странной мысли и ощущениях: будто в нашей квартире заночевал гость, которого мы долго ждали, старательно готовились к его визиту, а он, перепив, уснул прямо на супружеском ложе. Этот эффект законно-неоправданного присутствия в отношениях с Юрой возникает и до сих пор – то реже, то чаще.
– Не обращай внимания, давай я поцелую, – отвлекает Слава. – И, оказывается, я такой голодный… – его рука скользит по моему бедру.
– Как всегда. И почему ты это понимаешь, только когда меня видишь? Я у тебя как датчик голода, да? – я перевожу взгляд на Юру, отстраняя Славину руку. – Сын, а сын, ты уже все уроки на завтра сделал?
– Ма-а-а-ам… Ну вечно ты… – обиженно бурчит Юрка и нехотя уходит к себе.
– Давай-давай, я проверю… – выговариваю я вслед и показываю Славе язык. – Ты бы поаккуратней. Сечет ведь уже.
– Не преувеличивай.
– Много ты понимаешь в детях.
– А ты? – парирует муж.
За ужином рассказываю Славе о новой главе в диссертации, о том, что завтра с утра мне читать лекцию, что хорошо бы повести Юрку в зоопарк на выходных, что…
– А что мама? Что мама, Слава… Мама нормально. Нор-маль-но! – пресекаю я дальнейшие расспросы и комментарии. – Фикус себе купила, в красивый горшок пересадила. Зубами планирует на неделе заняться, мост полетел…
На следующий день я заглянула на почту.
Запах сургуча, открытки с розами за стеклом – все, как в советские времена, только дизайн и цены другие.
– Вам авиа, обычные? По России, в СНГ, за границу? – бойко протараторила крашеная тетечка в вязаной кофточке.
– Мне?.. В Подмосковье.
– По России значит, – подытожила она со знанием дела. – Сколько?
Простой вопрос поставил в тупик. Помешкав, я зачем-то ответила: «Десять».
Мама всегда любила писать и получать письма. Раньше открытки к Новому году, 8 Марта, 9 Мая приходили отовсюду. И мама старательно на них отвечала. Иногда просила меня под диктовку написать текст – правильным почерком, говорила она.
Писала письма и я – летом, когда мама отправляла нас с бабушкой на море под Севастополь. «У нас все хорошо, мы купаемся и загораем».
А через месяц приезжала и она – я ждала маму с нескрываемой радостью.
– Видишь, Викусь? – говорит мама, а мне года три.
Да. Я вижу черные дуги – они движутся по морской глади вдоль берега. Вода там чуть светлее и ярче – переливается бирюзой, сверкает в слепящих лучах.
И вдруг я кричу:
– Мама!
Вторая дуга превращается в настоящую гору, гора растет, растет и растет – быстро-пребыстро.
– Мама!!! – я не умею выразить по-другому детское счастье.
– Нравится?
Я молчу, заворожено глядя туда, где только что были дельфины, а теперь кричат, пируя над стайкой рыбешки, чайки.
– Куся-Викуся моя, а скажи, куда летят чайки?
– Чайки летят пить чай, – отвечаю я маме.
На самом деле про чаек и чай Виктория Кардаш не помнит: про это рассказывала Мария Андреевна, ее мама, не подозревая, что доверительный период общения с дочерью может иметь временные границы. Что когда-то она услышит:
– Да ты на себя посмотри! Чего ты в жизни добилась?
Мария Андреевна – заботливая мать. Мария Андреевна – мудрая женщина. Мария Андреевна – добрый и отзывчивый человек. Что произошло? Когда? Чего она не учла?
Слишком заботливая, слишком добрая, слишком отзывчивая – и стало сладко до приторности? Приелась правильность? Опротивела откровенность?
Или формирование личности? Закон отрицания?
Все ответы казались неверными. Сердце чуяло – ум не мог распознать.
Много раз пыталась она заговорить с дочерью. Готова была признавать свои ошибки, а ее – прощать. Но лишь натыкалась на стену холода и молчания – и привыкала жить с болью в душе: наблюдала, как Вика злится, не может смириться с поражениями, не хочет помощи. И даже не плачет.
Сдерживала себя и Мария Андреевна. А очень хотелось. Очень.
Что такое взрослый человек? Умение начинать что угодно с любого места? Не знаю, не знаю… Я вон вчера как здрасьте – а кто, спрашивается, за язык тянул?
– Чем в душу мне лезть, лучше б ремонт затеяла! – я маме.
А какое, собственно, мое дело? Это я люблю квартиру по-новому обставлять, а ей, если не надо, пусть живет как живется.
Сложно с родными – сложней, чем с чужим человеком. И ведь не денешься никуда, не бросишь, не отречешься: крест на всю жизнь, испытание. Неужели родственные связи даются нам неспроста? Но какие они разные! Вон у Илонки, матери Юркиного дружка по двору, с ее мамой – прям душа в душу. По сто раз на день созваниваются, советуются, сюсюкают.
А с моей – одни нервы. Вроде и настраиваю себя, что нельзя, что не права, не имею права, а толку?
Мария Андреевна заходит в подъезд, поднимается по ступенькам, ставит на пол тяжелую сумку, достает ключ от почтового ящика…
Здравствуй, мама! Вот пишу тебе письмо, представляя, как ты, зайдя в подъезд и опустив на пол тяжелую сумку с овощами, откроешь почтовый ящик. Рекламные листовки, счета за телефон и…
Ты удивлена и одновременно взволнованна, ты не веришь собственным глазам, ты начинаешь накручивать себя – а вдруг что-то случилось.
Впрочем, зачем я придумываю. Возможно, ты заглядываешь в почтовый ящик раз в месяц, когда ждешь квитанции за квартплату, или когда должен прийти журнал «Здоровье», или… а знаю ли я твои привычки? Ты так много молчишь при мне. Боишься сказать что-то не так?
Помнишь, как-то летом – это было в деревне – мы шли с тобой с речки, мне было шестнадцать, и ты вдруг, как маленькая девочка со скакалкой, вприпрыжку пробежала несколько метров, а потом, когда я догнала тебя неторопливым шагом, сказала:
– Знаешь, Викусь, я сейчас такой молодой себя почувствовала, будто вся жизнь еще впереди, и так хорошо стало, ты даже не представляешь.
Да, мама, ты была чертовски права, я и примерно не представляла, что это значит, и осудила тебя за нелепые сантименты. А ты добавила:
– Мы ведь навсегда остаемся детьми, просто телом меняемся.
Но в шестнадцать я была взрослой, и понимать тебя маленькую не собиралась.
Я вообще, мама, не собиралась жить как ты: ходить на работу, выбивать путевки, копить на цветной телик, верить партийным идеям – мне, например, и комсомола хватило. А разве не так? Раньше я и на собраниях главная, и за культмассовый сектор, и по сбору макулатуры, и помощь отстающим, а потом – бац! Развалился комсомол – и дальше что? А ничего, Викушка, сиди себе у разбитого корыта, раз дура дурой! Вон те, кто на теннис ходил и собрания пропускал, в большой спорт метят, кто гаммы пиликал – и играет себе спокойно на скрипочке! А я? Я, мама, потому что старших слушала, осталась сама с собой! Ни интересов, ни увлечений.
Да и внешне быть похожей на тебя, мама, мне не хотелось – так одеваться, так завивать волосы. Вот только по-другому не знала как. Что на девчонках видела, мне не шло, но не юбку ниже колен – «классика не выходит из моды» (твои слова) – из-за этого на себя тулить?
Мам, а ты помнишь ту осень – первую после окончания школы? Ту осень, что всерьез рассорила нас?
Я хорошо помню сентябрь, октябрь, ноябрь. Потом наступила зима.
Безликие дни сменяли друг друга. Я просыпалась, когда трещал будильник в твоей комнате, но не вставала. Спешить было некуда, делать ничего не хотелось.
Ты собиралась на работу. Гремела на кухне посудой, каблуками тапок хлопала по паркету, иногда останавливалась у двери моей комнаты и вздыхала. Затаившись, я пережидала, пока ты уйдешь.
Мама, а разве ты не знала, что иногда зло живет само по себе? Приходит, как гром с ясного неба, а живет долго. И пока человек во власти этого зла, его разрывает ненависть ко всему, что происходит вокруг, и ко всем, кто попадается под руку. А по утрам не хочется просыпаться, так сильна эта злость.
Часов до двенадцати я спала. Сны снились серые, невыразительные и чаще тревожные – в них назойливо всплывали картинки провального поступления.
Да ведь это ты, мама, решила, что мне надо в пед, потому что «всегда будет на кусок хлеба»! И зачем только тебя послушала?
Мои попытки устроиться на работу были вялыми, готовиться в вуз не хотелось. Я плыла по течению, пока наконец не почувствовала: что-то должно случиться. Что-то, что разорвет эту бессмысленную тоску.
И однажды приснилось море. Приснилось просто – без сюжета и без тревоги. Оно было спокойным, глубоким, синим, с четкой линией горизонта.
Проснувшись, я поняла: произошло нечто серьезное. Не знаю, почему и на что, но у меня появилась надежда.
Полежала, прислушалась к звукам – тихо. Значит, ты уже ушла в парикмахерскую. И вдруг!
Я вскочила с постели. Так! Нужно: найти дорожную сумку, подсчитать сбережения (ты копила мне на хорошую шубу, а мне хотелось джинсы и пуховик), позвонить в справочную, взять теплые вещи, умыться, одеться…
Я оголтело мчалась по ступеням эскалаторов и переходов. Было утро тридцать первого декабря – до поезда оставался час.
Ты, мама, родилась и всю жизнь прожила в Нахабине – желания перебраться в Москву или другой город не было у тебя никогда. Или ты просто не пробовала? Ты всегда боялась, что тебя не поймут, что где-то будет хуже, говорила, что надо ценить то, что дано от рождения. Ты и профессию выбирала, как принято, и замуж вышла – чтоб не пересидеть, и меня родила – потому что пришла пора… Хочешь сказать: женщина без ребенка – как мужик без войны? Возможно, но я сейчас не об этом.
Я о том, что, видимо, есть пространства, которые по какой-то необъяснимой причине человек признает своими. Что море – это мое, я знала почти с пеленок. Знала об этом и ты. Не понимаю, как не догадалась, не рассекретила. Даже выходя из поезда в Севастополе утром первого января, я все еще оглядывалась, боясь обнаружить погоню.
– Мам, папа спрашивает, ты кофе будешь? – в комнату врывается Юрка.
– Буду.
– Мам, а что ты делаешь? – сын подбегает к столу, заглядывает в листок.
Я вздыхаю. Дети – хуже гаишников: выскакивают неожиданно, а предупредить об этом возможности нет. Порой ты и не сомневаешься, что пребываешь с собой один на один, а оказывается, давно снят на камеру видеонаблюдения.
Вот попробуй объяснить Юрке, что я пишу маме письмо. Что жанр эпистолярный – вымирающий и требует особого подхода, особого отношения.
– Мам, а почему ты так долго сидишь и ничего не написала?
Я отодвигаю от себя девственно чистый лист.
Как-то в метро услышала диалог между пятилетним мальчонкой и его мамой.
– Мама, если улыбнуться тому, кто сделал тебе плохо, не помогает.
– А ты пробовал?
И он сказал: «Пробовал».
Помнишь, мама, ты говорила, что «кардаш» переводится с тюркского как «друг, родственник, братец», а не «народный венгерский танец»? А знаешь, однажды мне пришлось рассуждать о смене фамилии. В десятом ко мне подошла одноклассница и предложила поступить, как она: а она меняла фамилию – отцовскую Спасская на материнскую. К долговязой Янке накрепко прилипло «Спасская башня».
– А так можно? – спрашивала я, осознавая, что можно.
– Ты паспорт получаешь. Вот и избавишься от «станцуй чардаш»!
Но стать Соколовой я отказалась. Видимо, мама, мне нужно было уйти от тебя совсем: оторваться, исчезнуть, отречься – все что угодно, только бы…
До сих пор помню твою улыбку и твой сочувствующий, понимающий взгляд.
Переждав, пока кассир обслужит двух пассажиров в очереди, я купила билет до Севастополя. И только тогда, остыв от нахлынувшей эйфории и оглядывая унылый, грязный, безучастный Курский вокзал, я поняла, что хочу, чтобы мое новогоднее детство – пахнущая хвоей ель, мерцание гирлянд, мандарины, бенгальские огни и тихое ожидание чуда – было со мной. Потеряв еще минут двадцать, я зашла в привокзальное кафе, а после на улице купила у продрогшей бабульки три веточки ели.
Я поднималась по ступенькам вагона с пакетом, на дне которого лежали горячие пирожки с капустой и две банки грейпфрутового коктейля. Из рюкзака выглядывала моя новогодняя «ель».
Вот неожиданно пришло в голову, мама, что женщина на кухне – как санитар леса. Не исключено, что именно поэтому ее принято водить в рестораны и угощать – в качестве компенсации за «работу». Но ты говорила «барство» – и мы не ходили по ресторанам.
Состав тронулся – я поняла, что еду в купе одна.
Первые десять минут казалось, что сейчас откроется дверь и передо мной, мама, появишься ты. Но перрон быстро исчез, а алкоголь справился с тревогой в душе.
Я достала пахнущие праздником ветви: надо было придумать, как их крепить и чем украшать. В косметичке отыскались резинки, заколки, шпильки и бусы – будут вместо игрушек, а снежинки вырежу из бумаги, решила я, вынимая из рюкзака толстый блокнот – мой дневник, пролистнула его первые страницы.
«Волк – символ свободы, самостоятельности, бесстрашия. В любой схватке волк борется до победы или до смерти. У волка хорошо развита высшая нервная деятельность, он очень быстро приспосабливается к ситуации.
Определяющим в символике волка является признак «чужой». Этот признак может осмысляться как «инородец».
В христианстве волк – дьявол, губитель паствы, а также человек с неподвижной шеей, поэтому считается, что волк не может обернуться.
У ацтеков воющий волк – бог танца».
– Станцуем, Кардаш? – спросила я пустоту.
Мама-мамочка, это после твоего «волчонок» появился дневник. Я разделила его на главки: в первую записывала сведения про хищника, во вторую попадали мои мысли и рассуждения, третью я вела от лица волка, считая, что имею на это право, потому что волк – так я решила – мое тождество и моя сущность. И хотелось говорить от лица зверя. Занятие было сродни медитации – оно успокаивало и отвлекало.
Так вот, из страниц дневника я старательно вырезала фонарики и снежинки, бессердечно представляя, как ты звонишь моим подругам – мама, ты разве не видела, что я не нуждалась в них больше; как пытаешься узнать телефоны парней – мама, любовь и мужчины тогда не интересовали меня. Мама, тогда меня неудержимо влекло пространство, в котором я смогу потеряться. Мама, я не верила, что мир когда-то примет меня, даст возможность быть его частью. Мама, мне было больно – и я несла свою боль морю.
Боль. Боль. Бом-бом!
Двенадцать ударов я отсчитывала, глядя на секундную стрелку наручных часов. В такт моему счету кивали веточки ели.
Мария Андреевна в отчаянии. Мария Андреевна винит себя во всем. Она обзвонила подруг и знакомых, она оббежала все места, где любит гулять Вика. Она третий раз пьет корвалол.
«Почему я не спросила, где она будет встречать Новый год? Что ей могло прийти в голову? Она ведь безумная, она, она… За что она ненавидит меня?»
Мария Андреевна подходит к окну, смотрит на освещенный ночной двор, идет к книжному шкафу, сдувает пыль с книг, присаживается на край дивана, встает. В прихожей останавливается у зеркала.
Прошла моя нежная юность,
наступает печальная старость.
Уже ничего не понимаю,
только листочки шумят над головой…
– Юрк!
– Мам, ты чего на меня кричишь?
– Я не кричу. И не на тебя.
– А кто закричал «Юрка!»
– Эх, Юрк… Выходит, человек все-таки эгоист. Ведь была на почте и даже не вспомнила… Юр… я забыла отправить письмо.
– Мама-а-а-а-а, – протяжно и будто с досадой произносит сын. – Но я тебе точно напоминал.
– Да-да, ты тут совсем ни при чем.
– А кто при чем?
– Наверное, я…
– Ничего себе, мам! Мама-а-а-а-а, да ты сошла с ума-а-а-а!
– Правильно, а раз мама сошла с ума, кому-то придется одеться, выйти на улицу и опустить в почтовый ящик письмо, – неожиданно решает Слава, заходя в комнату с чашкой кофе.
– Па, но почему всегда я, почему? – заводится сын, но тут же, понимая положительную сторону момента, меняет тактику. – Ладно, па, о’кей, супер, но тогда мы с Бодей пойдем на площадку! – деловито заявляет он нам.
Встречаемся с мужем взглядами: любимая площадка Юры и его друга Богдана находится через три двора, недалеко от Курского вокзала. Мы и родители Боди всегда с неохотой отпускаем туда восьмилетних мальцов.
– Медом там, что ли, помазано? – дежурно произношу я, понимая, что дуэль с Юрой, хоть и не без помощи мужа, проиграна безвозвратно.
Проводница поежилась от налетевшего ветра, натянула на голову капюшон.
С добрым утром и Новым годом, город-герой!
Я вышла из поезда и побрела к троллейбусной остановке. Спешить было некуда, но попасть в гостиницу хотелось – и очень. Хотелось принять душ, упасть на свежую постель, включить телевизор. Но дождаться троллейбуса или найти утром первого января такси оказалось так же непросто, как увидеть людей. Их почти не было. Изредка, пугая тишину, проезжала машина, не реагируя на попытки ее остановить.
Севастополь дремал. Серое снежное небо висело низко. Крупные хлопья снега мягким пухом липли к ветвям, садились на козырьки магазинов.
В советские времена, когда город был закрытым и пускали в него только с экскурсиями, мы с тобой, мама, посетили Севастополь впервые. Строгие улицы, высокие колонны, массивные черные якоря – только теперь я поняла, как не сочетался зимний город-порт с томной негой летнего зноя и насколько шла ему январская меланхолия. Прежде мне и думать не приходилось, что времена года, как одежда, могут быть к лицу городскому пейзажу. А Севастополю шла зима – под ее баюканье он становился более снисходительным.
Меня подобрала белая длинноносая «Волга». Угрюмый водитель сказал, что отвезет на Нахимова – думаю, ему просто было туда по пути.
Белые колонны гостиницы «Севастополь» удивленно расступились, провожая меня в подъезд. Мест оказалось много, администратор предложила варианты: я выбрала подешевле. На этаже был занят еще один номер. По шумным крикам стало понятно, что гуляет новогодняя компания.
Я приняла душ, упала в постель.
Мама! А ты даже не догадывалась, что меня заждался Крым – огромный Крым: отсюда и до Феодосии. Знаешь почему? Потому что я так решила! Потому что я так захотела! Да просто-напросто, мама, я поняла наконец, что мир задолжал мне счастье!
От этих мыслей захотелось кричать.
И пусть, мама, пусть! Пусть мир, в котором человек боится себя, не верит себе, сомневается в своих силах, вдруг услышит, осознает, поймет: смирится с тем, что я злая!
Да, мама, я злая, потому что я хочу быть злой, хочу быть плохой, хочу быть неблагодарной! Тебе знакомо такое чувство?.. Мама-а-а-а…
Решив, что в первую очередь поеду на Фиолент, я заказала такси. Рассказы про мыс давно вызывали во мне трепет – примерно такой, который испытываешь, усаживаясь смотреть мистический фильм или слушать байки про потусторонние силы. Мысли о зимнем море непривычно будоражили и обещали столкновение с тайной.
От нечего делать я взяла в руки лежащую на журнальном столике газету. На первой полосе был анонс статей, а на второй – интервью. Его давал режиссер, писали, что молодой и подающий большие надежды. Я не удержалась от ироничного комментария:
– Ну-ну, Кирюша, ну-ну, – Кириллом звали новоиспеченного гения, – если тридцать с гаком – это молодость, то мне бы впору сыграть Изергиль!
Далее шло пространное объяснение, чем режиссер покорил публику и жюри. Я бросила газету в мусорное ведро и выглянула в окно.
А вот и такси – быстро, не то что с утра.
Водитель оказался болтливым.
– Какими судьбами? Молодая девушка, первое января… Одна? Немыслимо! Сколько работаю, такое впервые встречаю! И куда едем?.. Ой, что вы на Фиоленте в такое время забыли? Там ведь никого! И темно скоро будет… Или к монахам в Георгиевский монастырь собрались? – подмигивая, засмеялся он, довольный собственным каламбуром. – Значит, не передумали? Ну, в путь, – машина зарычала, но покорно тронулась с места.
– А я вот зиму не очень люблю, – продолжал таксист, – зябко, серо и море какое-то… как не море… как сказать, даже не знаю…
Машина двигалась осторожно. За окном зияло белое поле и казалось, ему никогда не будет конца, но перед поворотом я увидела колючую проволоку, а за ней – грузовики цвета хаки.
– Владения Минобороны, – словоохотливо пояснил водитель, – вроде как и не нужны никому теперь, да? Ой, девушка, вы меня извините, но дальше я не проеду.
– Я дальше сама. Спасибо.
– Девушка… – водитель сделал последнюю попытку остановить мой порыв, но я распахнула дверь.
Такси взвизгнуло и скрылось за сереющим горизонтом. Я снова осталась одна.
Что любая музыка, мама, в сравнении с той, которую слушала я тогда? Что может передать фото, если моя память хранит каждую деталь того дня?
Падал снег.
Тонкие травинки, сожженные летним солнцем, оделись в ледяные чехлы – соломенные струны-пальчики, каждый в стеклянной оправе, издавали чуть слышный хрустальный звон, а ветер трогал клавиши незримого фортепиано, наигрывая Шопена. Не поверишь, мама, но я узнала твой любимый ноктюрн, хоть ты исполняла его по-другому и очень давно. Когда я была маленькой. На стареньком пианино.
Впереди, за туманом и металлическими перилами лестницы были обрыв и море – я чувствовала его дыхание.
Та-а-ам… та-ра-та-ра-та-ра-та-ра-там… там… там… та, та, та, та, та, там… там… там… там… там… ти-ли-ли-ли-ли-ли-ли-ли-тинь… там… там… та, та, та, та, та, та, там… там… там… и снова трель… и потом спокойное глубокое «там»… И вот мелодия покатилась по клавишам вниз, будто позвала спуститься по лестнице – я сделала первый шаг в сказку.
Щербатые каменные ступени, ветви можжевельника в бусах, тяжелые лапы приземистых сосен… Фиолент, как затерянный мир, тонул в обреченной усталости. С голых стволов земляничника соскальзывали снежинки.
Мама, а знаешь, чайки кричат по-разному: гортанно, пискливо, отрывистым карканьем, долгим стоном. Они умеют смеяться.
Тогда они кричали пронзительно. Когда закончилась монастырская лестница и я оказалась наедине со свинцовыми волнами, напуганные нежданным визитом, птицы сорвались со скалы. Они стрелами падали вниз и, казалось, их клювы вот-вот ранят море. Но все было не так: чайки взмывали ввысь, как только волна хотела их проглотить.
– Нет сильнее тоски, чем тоска юности, верно? – вдруг услышала я голос из-за спины.
И если тогда, в мои неполные восемнадцать, голос меня испугал, то в настоящий момент разбудил – странные все же трансформации времени. Или возраста?
Я и сама не поняла, как заснула. Бродила-бродила по комнате, прилегла… И вот на меня смотрят два черных глаза: волчонок – когда только успел притащить его Юрка?
Этого мягкого зверя – большого, размером почти с овчарку – подарил мой поклонник, выведав про значение подписи. И еще он презентовал книгу, в ней говорилось, что волк – символ свободы и независимости.
Юрка-Юрка… Я дотягиваюсь до уха волчонка, затаскиваю на кровать, обнимаю.
«Это мама так пахнет – я вдыхаю ее глубоко-глубоко: шерсть залезает в нос, щекочет внутри, и я чихаю! Потом еще раз, – писал в дневнике мой волчонок. – В бок толкает сестрица. Ффффффффф! Так бы и тяпнул!»
Если задуматься, мама… ты ведь никогда не учила меня жизни. Быть отличницей, помогать по дому, плавать, ездить на велосипеде, кататься на коньках – не обсуждается: обязательная родительская программа. Но жизнь – другое. Думаю, спорить не станешь.
Это сегодня я знаю: жизнь – не то, в чем мы перед кем-то отчитываемся, а то, что признаем своим. А раньше я не представляла, по каким принципам в ней существуют. И мне ничего не оставалось, как подсматривать, заимствовать рецепты общения, примерять на себя незнакомые ситуации. «Стоя под чужими окнами» и «воровато оглядываясь», я привыкала к тому, что важное проходит мимо меня. Ты слышишь меня, мама?..
Что-то Юрки давно не слышно. Интересно, который час?
Его звали Кирилл.
– Не бойся, – попросил он.
Я не боялась – не могла шелохнуться: будто кто-то зацементировал тело, оставив мне только сердце, но и оно готово было разбиться о стенки сосуда, в который я превратилась.
Кирилл обошел меня сбоку и, улыбаясь, протянул руку.
– Кирилл. Режиссер, – сказал он, поправляя на голове тонкую вязаную шапку.
Страх дернулся подстреленной птицей и стих. Передо мной стоял рослый мужчина с большими глазами.
– Знаю. Читали… – наконец отозвалась я.
Он рассмеялся раскатисто, громко – так, что встрепенулись чайки на одинокой скале.
– А зовут как?
– Меня?
– Остальных чаек я знаю тут поименно, – сказал он нарочито серьезно, и я почувствовала себя маленькой. – А тебя не помню. Но это неважно. Может, мы гуляем здесь в разное время. У моря ведь больше времени, чем двадцать четыре часа в сутках. Верно?
Эта фраза – неуклюжая и нелогичная – прозвучала настолько понятно и осязаемо, что мне пришлось согласиться.
– Вот и прекрасно, я рад, что мы понимаем друг друга. Не буду спрашивать, что ты здесь делаешь. А знаешь… – он воистину театрально растянул паузу. – Приходи-ка вечером на репетицию. Думаю, тебе будет интересно, – и достал из кармана мятый листок. – Я напишу адрес. В городе ориентируешься?
Я соврала.
– Лучше после восьми, тогда точно начнем. Если на проходной остановят, говори, что ко мне на репетицию. И… долго здесь не гуляй, темнеет.
Вот тогда, мама, на ум еще раз пришла ты – и ты так бы отреагировала.
Мама, а ты помнишь о тех вспышках, что вдруг возникают между мужчиной и женщиной? Ты никогда не рассуждала об этом, но однажды рассказывала, как целовалась впервые. И что даже с закрытыми глазами человек может видеть звездное небо.
Я посмотрела наверх, закрыла и открыла глаза – тяжелый туман опускался на море.
Кирилл исчез так же внезапно, как появился, оставив меня с мыслями о репетиции. Идея увидеть театр изнутри и в тот момент, когда создается спектакль, подкупала. А вдруг это розыгрыш или предлог заманить к себе девушку? Вспомнился цепкий, пристальный взгляд Кирилла. Города я не знаю, с собой за компанию потащить некого.
Несколько раз останавливаясь, чтобы отдышаться, я поднялась наверх.
– Черт тебя дернул отправить его с этим письмом! – я выхожу из себя первая.
Пять вечера – ни Юры, ни Богдана на площадке и в ее окрестностях нет. На звонки по мобильным дети не отвечают. Никто во дворе их не видел. Родители Боди настаивают на обращении в милицию. Муж пытается выдумать ход детских мыслей.
– Возможно, он не понял, что письмо надо опустить в почтовый ящик.
– Это, прости, как? Он что, тупой? Слава, твой сын не тупой!
– Погоди, – не реагируя на эмоции, продолжает рассуждать Слава. – Вдруг он решил, что опустить письмо надо в тот ящик, который находится в подъезде, а не в тот, что возле почты. И пошел по адресу.
– Ты хоть думай, что ты городишь!
– Ты адрес случайно не помнишь?
– Слава, звони в милицию!
– Погоди. Адрес скажи. Помнишь?
– А что его помнить? Наш. Только номер квартиры и дома наоборот.
– Я схожу туда, – принимает решение муж. – Пока не вернусь, не предпринимай, пожалуйста, ничего. Уговор?
– А что мне остается?
Хлопает дверь.
– Господи, что сегодня за день!
Да еще эсэмэска – ну конечно, от мамы! Вечно, блин, «вовремя»! Как чует, что не до нее. «Доченька, перезвони». Часа три назад отправлена, я не заметила.
Не заметила эсэмэски, не написала письма, не хочу перезванивать…
На автомате набираю мамин номер. Не отвечает.
Нет, все-таки что-то со мной не так. Илонка бы уже всех на уши подняла «А вдруг что-то случилось, а вдруг маме плохо, а вдруг маму в магазине обидели, на улице оскорбили?»
А моей маме и магазина не надо – ее до слез собственная дочь доведет.
Второй день моего путешествия начался с ожидания. Люди у автобуса «Севастополь-Алупка» толпились сонные и по-зимнему молчаливые. Изредка косились друг на друга – а вам-то куда?
Им – не знаю, а мне хотелось ехать-ехать-ехать. Не останавливаясь бежать-бежать-бежать – все дальше, дальше и дальше.
«Волки – существа социального склада: живут в стае из пяти-одиннадцати особей, преимущественно пар, их отношения представляют собой определенную иерархию. Есть вожак среди особей мужского пола, есть самка, которая контролирует поведение волчиц. Нарушение системы подчинения наказуемо, но периодически в стае происходят изменения. Вожак свергается, и многие волки ждут часа, чтобы занять его место, а иные, повзрослев, покидают стаю, чтобы скитаться».
Знаешь, мама, в то время, когда я не умела принимать поражения, я напоминала себе волка, который рожден, чтобы скитаться. Мне казалось, что люди скучны, а значит, недостойны внимания: они всегда говорят то, что слышали с детства, и поступают, как принято в обществе. Я утверждала, что жизнь – скучная цикличность, круговорот от весны до зимы: от надежды и до уныния, от воскрешения до равнодушия.
Но ведь равнодушие – отнюдь не та пропасть, которая отдаляет от тебя, мама. Какое-то внутреннее сопротивление, что ли. Только чему? И так надолго?
Смотрела вот на тебя в последний визит и – веришь – сердце сжималось. Как же я раньше не замечала: теперь ты делаешь все так медленно и так подолгу сидишь, глядя в окно, а говоришь, что устала.
Почему я запрещаю себе думать о твоих слабостях и проблемах? Сознайся, ведь ты больше устала не от забот, а от собственной грусти, и неспроста подружилась с соседкой по лестничной клетке. Ты хочешь скрыть себя от себя и заодно от меня?
Мама! Послушай! Ведь только для умных у Бога – экзамен, для остальных – жизнь!!! Жизнь! Жизнь! Жизнь!
Ну почему, мама, ты к телефону не подходишь? Заснула, что ли, после своего стоматолога?
И Слава не берет трубку. Просто замечательно! Вот что мне прикажете делать? Послушалась на свою голову, будто не знаю, что мужики – те же дети, а Слава в особенности. Идеалист по природе, он так и не смог перерасти юношеский максимализм. Многим импонируют и его тяга к систематизации отношений, и светлое восприятие мира, мне же вполне хватает того, что Слава спокойно и всепрощающе любит меня.
Выращенная любовь – так я называю это чувство: глубокое и надежное, оно все же имеет свой недостаток. Рожденное без вспышки, периодически оно взрывает меня изнутри. И тогда, как сейчас, я злюсь на мужа за сдержанность или веру в людей, за романтизм или внешнюю холодность – да просто за ситуации, с которыми сталкивает нас жизнь.
«Еды сегодня не будет», – сказала мама, когда мы играли в кусалки, потому что папа ее не принес.
За это мама больно укусила папу – он даже взвизгнул. И тогда я понял: в семье главная мама, потому что папе досталось.
Но мы все равно играли – только без папы, папа играть не хотел. И было весело, а потом мы пришли к маме и попросили еды, а мама укусила сестричку. Мама все-таки главная», – писал мой волчонок.
Пассажиры расселись, автобус тронулся, набирая скорость: еще немного, и я буду видеть со стороны, как движется он по предгорью, оставляя на снежном дорожном месиве следы от колес.
И так всегда: стоит мне уловить внутренний ритм объекта, человека, явления, и я перестаю быть собой. Появляется кто-то другой – кто смотрит, оценивает, выносит вердикт. А то, что случается, случается с кем-то очень похожим на меня – я лишь наблюдаю, добавляя в происходящее недостающие краски.
Недавно, перечитывая Джека Лондона, я представляла себе скитающегося одинокого зверя, удивлялась, как волчий бег легок, но понять, что эти животные чувствуют, смогла только сейчас. Собранность, острый слух, невесомость и, главное, не останавливаться, иначе изменится ритм. Мышцы отяжелеют, собьется дыхание, утратится смысл.
Автобус резко затормозил – тело подалось вперед и ударилось о жесткую спинку сиденья. Я очнулась от размышлений. Пассажиры попросили остановиться. Вышла и я поразмять затекшие ноги.
Мама! Невероятно! Меня встречала весна! Влажный, заметно потеплевший за час воздух насытился ароматами трав. Ветер стал мягким, а снега не было – лишь мокрая, как от дождя, трасса напоминала о том, что где-то за витиеватыми горными поворотами таится зима. Слева серели горы, а справа, сливаясь с небом и горизонтом, проступала полоска моря.
– Мыс Айя? – спросил лысый мужик.
Кирилл так и не узнал, что в тот севастопольский вечер я побывала на репетиции: прошла незаметно и остановилась между рядов в темноте – далеко за его спиной.
Как скала в море, режиссер следил за тем, что происходило на сцене. А там, в широких холщовых штанах и просторной рубахе, работал актер.
Я закажу себе станок
для вывертывания шеи.
Сам свою голову туда вложу,
с трудом колеса поверну.
С этой шеей вертикальной,
знаю, буду я опальный,
знаю, буду я смешон…
Похожий на монументальное, литое из бронзы изваяние советских времен он говорил четко, отрывисто, вызывающе – с металлом в голосе, сказала бы я. Будто сваи заколачивал – уточнила бы мама.
Ты сам не знаешь, кто вырвал тебя из берлоги,
кто гнал тебя на одиночество, на страдание.
Ничего не видя впереди, ни на что не надеясь,
ты прошел по земле как великий полководец мысли.
«…кто гнал тебя на одиночество, на страдание…»
Очередной поворот открыл море – но не в тяжелом свинце, как было на Фиоленте, а зеленовато-оловянное, с сединой. Оно дыбилось мелкими треуголками, похожими на еловые макушки, какие рисуют дети.
Мы проезжали Форос – и казалось, что за окном лето! Мама, мы проезжали лето! Не отрываясь я смотрела на воду, ловила каждое ее движение. Не знаю почему, но это было важно для меня. От моря поднималось волнение, я чувствовала его – и чего-то ждала.
Загадки страшные природы
повсюду в воздухе висят.
Бывало их, того гляди, поймаешь,
весь напружинишься, глаза нальются кровью,
шерсть дыбом встанет, напрягутся жилы,
но миг пройдет – и снова как дурак…
Почему я побоялась остаться на репетиции? Почему не спросила у Кирилла, чью пьесу он ставил, что за стихи звучали со сцены, кого играл громогласный актер? Почему я сбежала, как только услышала «Стоп!» И почему, наконец, мама, я ругала себя за это?
День в Алупке прошел размеренно и неспешно: я бродила по петляющим тропинкам Воронцовского парка, любовалась дворцом, фотографировала магнолии, засматривалась на палевые скалы Ай-Петри.
Лишь к вечеру, проголодавшись, я покинула парк. Влажный, тяжелеющий воздух становился холодным.
Узкие, витиеватые улочки уводили меня от моря. Изредка я ловила на себе настороженные взгляды черных глаз – думаю, это были татары. Бездельничающие, круглолицые и низкорослые, они, как мухи, обсели асфальтированные ступени домов. Некоторые плевали под ноги шелухой семечек, иные кутались в тулупы, подпирая заборы.
Я поднялась на второй этаж покосившегося деревянного домика с вывеской «Кафе-ресторан».
Официанты оживились, нашли для меня меню. Я выбрала судака в молочном соусе.
– И вот этого вина, пожалуйста.
Да, мама, я снова собиралась выпить! И плевать, что это не к лицу девушке и что ты, например, позволяешь себе лишь полбокала – и то по большим праздникам. Ты просто не знаешь как это! Как сначала наступает момент (а ждать его – наслаждение), когда в мозгу щелкает «выключатель», и ты, оказываясь с иной стороны реальности, видишь четче, выразительнее, острей, а через время разгоняются мысли. Мама, это будто лететь на бешеной скорости на офигеннейшей тачке и осознавать, что только ты видишь то, что иным не дано! Это как открытие, прозрение, прорыв в неизвестность – и это, мама, неповторимо!
– Конечно-конечно. Вино Вам сразу принести или подать к судаку? – вкрадчиво улыбаясь, спрашивали меня. Я была единственным посетителем заведения.
Привыкая к повышенному вниманию и потягивая кагор, я изучала кафе. Его уютная атмосфера – теплый, в коричневых тонах интерьер, морские пейзажи на стенах, мерцающие огоньки свечей – успокаивала и расслабляла. Время таяло ненавязчиво – и вскоре я почувствовала себя его полновластной хозяйкой.
Мама, как-то ты спросила, замечаю ли я, как стремительно идет жизнь, и думаю ли я том, что все в ней успею? Я не сразу поняла, о чем речь.
– В молодости, Викусь, я не сомневалась, что меня хватит на все, что я все в жизни успею. Была самонадеянной, а сейчас понимаю: и на это времени не хватило, и на это. Сначала семья и ты маленькая – некогда, потом работа, заботы. Вот ты, наверное, тоже строишь огромные планы на будущее?
Вкус нежнейшей рыбы приятно смешивался с вязкой сладостью крымского вина…
Планы на будущее? Если бы мне пришлось ответить на твой вопрос, мама, ты бы узнала, что я не планирую замуж, всерьез считая себе «непарной»; не собираюсь рожать детей, ибо не знаю, как ответить ребенку на вопрос «В чем смысл жизни?»; не хочу становиться учителем, потому что профессию надо любить.
Мое представление о будущем, мама, походило на конституцию молодого государства, которую неизбежно ждут новые редакции и бесконечные поправки.
И уж конечно, я не подозревала о том, что сложнее всего смириться с обычным течением времени: следовать за событиями, принимать в них участие, встречать и провожать дни.
В гостинице разбудил дождь. Он стекал с крыши бесконечной стеной – так обильно, будто здание погрузилось в большой водопад и с трудом выстаивает под его мощью. Постепенно ливень превратился в один-единственный сплошной звук, наполняя собой пустоту зимней гостиницы, в которой я остановилась.
Всепоглощающим оказался и утренний туман над Ай-Петри. Желающих подняться на высоту было немного, загрузки вагончика пришлось ждать. И вот человек двадцать послушно заходят в кабинку, которая сейчас, подпрыгивая и подергиваясь, поползет вверх.
Знаешь, мама, когда летишь в самолете, а вокруг одни облака – это одно, а когда ты, прижимаясь к плечу соседа, почти сразу погружаешься в серо-молочный кисель и слышишь лишь поскрипывание тросов, кажется, что зрение утеряно навсегда. И ум напрасно убеждает тебя в том, что зависимость от стихии временна, что конструкция подъемника надежна, что миллионы человек безболезненно поднимались на вершину и невредимыми оказывались у подножья горы… Неприятный холодок все равно щекочет под ложечкой, и ты стихаешь, слушая, что происходит в глубинах твоего организма.
Пассажиры терпеливо ожидали, когда грохотнет кабинка, останавливаясь у асфальтированной платформы.
А потом, мама, как в сказке: люди выходили наружу, и их съедала эта огромная, дышащая влагой плазма. Мгновение – и от идущего впереди оставался лишь силуэт, но и тот быстро растворялся в пространстве.
И снова главным был звук – как маяк, но рассчитанный на барабанные перепонки.
– Суда, суда, дарагой! – орали кавказцы, владельцы кафе, возникая из ниоткуда, хватая за руки и волоча за собой «жертвы».
Так я оказалась в кафе, где жарко топили камин и предлагали вкусные шашлыки.
Чувствую, мама: давно утомила тебя своим бесконечным письмом – в особенности пейзажами. Знаю: все быстро устают от описаний и без зазрения совести их пропускают. Пусть. Я не в обиде. Не сомневаюсь, что только мне важно вспомнить каждую деталь, каждый штрих, каждую мелочь, каждое переживание – разреши, я дойду до конца.
Долгие годы я гнала от себя эти образы. И не спрашивай почему – вряд ли найду ответ. Но как-то пришло в голову, что моя жизнь – то далекое январское путешествие. Ведь именно в нем было все: открытия и откровения, отчаяние и восторг, растерянность и смирение; зима, весна, лето. И все там было не так. Не так, как в привычном мире, в котором, выучив правила, нужно по правилам жить.
Жить как все. Жить, глядя на происходящее снисходительно, без щенячьего писка. Допускать, что социум имеет на тебя право. Признавать, что восхищение – рудимент уставшей души.
И умоляю, мама, не спорь! Не спорь хотя бы с тем, что письмо – это дополнительный повод поговорить с воображаемым собеседником…
Мария Андреевна присаживается на диван, включает телевизор. Новости. Но они нужны ей только для фона, чтобы отвлечься.
Меня и сегодня, мама, потрясает факт, что ты полностью дезориентирована в политике, экономике, бизнесе, что тебя в два счета можно сбить с толку вопросами о курсе валют или, например, о ценах на жилье. Я уже молчу о том, что, не общайся ты с коллегами или соседкой, вряд ли бы вообще знала, что в мире идут войны, случаются катастрофы. То, что не задевает лично, тебя не интересует. И не оправдывайся – с твоей стороны это вполне осознанный отказ от информации.
Думаю, женщину характеризует излишняя эмоциональная напряженность – именно она мешает вникать в глобальное, быть в курсе реальных событий, общественных перипетий.
…И на третий день исчезновения дочери Мария Андреевна не обратилась в милицию. Но видела сон: маленькую Вику катают по зоопарку на пони, а она веселая, от счастья светится и, оборачиваясь, кричит: «Мама, смотри! Мама, смотри!»
Катание на лошадях, мама («Дэвушка-красавыца, суда, суда! Сматры какой кон, красавэц – нэ кон!»), мне понравилось меньше всего. Конюх все время держал бурого рысака под уздцы, а тот, усталый, плелся вяло и неохотно, встревая мордой в туман. Глядя на его спутанную гриву, я вспоминала, как на репетиции в темноте стояла за спиной у Кирилла. И как вдруг поймала себя на мысли, что завидую. Но не Кириллу и не актеру, а как-то абстрактно, вообще. Понимаешь, мама? Ведь им – кто был тогда в зале – есть чем заниматься, а мне нет. Они знают, чего хотят, а я нет. Они репетируют – и жизнь их впускает в себя. А я?
А я понять не могу, где шляется Юрка! И где, наконец, этот великий знаток детской психологии?!
Вот мужики! Дома одного от компьютера не оторвешь, другого посуду помыть не допросишься, а как за порог – как и умолять не надо: вперед! наперегонки! навстречу приключениям! Три раза попросила Славку грязные носки в корзину забросить – как валялись под диваном, так и валяются. Каждый день одно и то же!
Мама-мама, ты ведь тоже всю жизнь корячилась – тогда, между прочим, даже стиралок не было. Твои прежние субботы – это полная ванна белья, кипящие на плите тазы и кастрюли, и только к вечеру ты присаживалась у телевизора.
Зазвонил домашний, я бросилась к трубке.
– Да, ма, привет! Все в порядке? Принял стоматолог? Понятно. Анальгин выпей, скоро успокоится. Я? Да нет, не встревожена, все хорошо. Нет-нет, не переживай. Как чем занята, разве не слышишь: с тобой разговариваю. А я, мама, вовсе и не шучу.
Однажды подумалось, что глаголы «искать» и «сохранять» определяют способ взаимодействия человека с миром.
Ищущие бросают, уходят от надоевшего, рвут отношения, отправляются в путешествия – превращают жизнь в движение или в процесс. Но они не в состоянии остановиться на чем-то одном или скрупулезно изучить предмет выбора.
Хранящие занимаются самоедством, лезут в душу другим – ищут причины всего, чтобы мотивировать, систематизировать, втискивать условно найденное в рамки науки, идеологии. Они не умеют разрывать изматывающую рутину повседневности, избавляться от назойливых принципов.
А вот когда в душах тех или других рождается желание найти мир, в котором можно затеряться, утратить реальность, но они не могут себе этого позволить, тогда-то и случается главная человеческая депрессия – депрессия длиной в целую жизнь.
Только положила трубку и снова звонок.
– Илона? Илоночка! Ну что там у вас? Ничего… Где Славку встретила? На улице? Как не может дозвониться? Куда, сказал, уехал?! Алло, алло! Плохо слышу… А не знаешь, что там с письмом, ну… тем адресом, куда он ходил?.. Не поняла. Что ему понадобилось, как ты говоришь… куда поехал… Дай перезвоню. Черт, что за связь!
Еще в Москве я пообещала себе, что обязательно искупаюсь в море, но что это случится в Новом Свете у грота Шаляпина, я поняла лишь тогда, когда вышла из очередного автобуса.
Для смелости купила местной наливки, спустилась к морю. Вдоль берега, в теплых пальто, прогуливались две женщины и мужчина. За ними, немного отставая, брел крупный лохматый пес.
– Да, Илон, говори. Да, так гораздо лучше, – прижимая плечом к уху мобильный, я искала на полочке пузырек с таблетками валерианы.
– Он что… совсем?!
Со слов Илоны, Славу она встретила во дворе. Муж собирался на Кузнецкий мост. Там снимался сериал. К сериалу имел отношение человек, живущий по адресу, по которому пошел Слава в поисках Юры. О съемках писалось в записке, записка торчала из двери – кому предназначалась, неясно, но Слава позволил себе ее прочитать. «Жду на Кузнецком, если срочно. Съемки могут затянуться до утра».
– Илона, ты хоть что-нибудь понимаешь? Бред какой-то, ей Богу… Вот даже если все мне не снится, объясни, какого Слава поперся на Кузнецкий мост?!
Ситуация на глазах приобретала мистический характер – и оправданное желание звонить в милицию превращалось в абсурд. Что я им расскажу? Что мой муж в поисках сына сошел с ума? И что за ними обоими впору вызывать неотложку, а не милицию?
– Да какой душ! Какой душ! – орала я ни за что ни про что на Илону, запивая водой с десяток таблеток. – Ну ты умеешь, Илоночка, успокоить!
Впрочем, Илоне было не легче.
Положив трубку, я ощутила себя опустошенной и обессиленной. Еще раз набрала Юру и Славу – нет связи. Зашла в комнату, включила телевизор, упала в кресло. Может, Илона права – сходить в душ?
Послушай, мама, это просто неописуемо! В январе сбросить с себя одежду и, не задумываясь, не трогая воду, вбежать в море, почувствовать, как холод схватывает тебя за икры, коленки, а потом обжигает все тело. А ты визжишь-пищишь, как маленькая, задыхаешься от восторга, выскакиваешь из воды и, высоко выбрасывая ноги, летишь по волнам обратно, чтоб растереться на берегу полотенцем, набросить на голое тело пальто и по-взрослому накатить наливки. Грамм пятьдесят! Или сто! А через пару минут разомлеть от разливающегося по телу тепла и осознать, что море было градусов восемь. И что беснующийся у берега пес лаял именно на тебя – хотел спасти или не поверил своим глазам, увидев такое, – не знаю.
А после купания, мама, стало легко – и телу, и на душе. Как после крещения. Пробирающийся под пальто ветер казался незлым. Кровь разгонял алкоголь, мысли съедали волны – на них я смотрела почти неотрывно, как на нечто, повторяющееся раз в жизни, и это хотелось запомнить.
Мое забытье прервал лай лохматого пса. Он подбежал к ногам и, тщательно обнюхав их, успокоился, виновато махнул хвостом и потрусил за исчезающими вдалеке людьми. Я оделась и, счастливая, побрела к автобусу на Судак.
Всю дорогу я проспала – и, знаешь, мама, мне ничего не снилось! Это был райский отдых, райское забвение – слияние с абсолютным ничто.
Я очнулась с тяжелой и будто хмельной головой – таблетки и душ, видимо, скосили меня.
Работал телевизор. На полу возле кресла лежал пульт. Перед глазами стояла приснившаяся мама. Во сне она рассказывала про волков. Что волки относятся к пальцеходящим и что эта особенность делает их походку особенно выразительной. А потом, что волки – изменщики.
– Понимаешь, Викусь, многие говорят, что волки выбирают пару на всю жизнь. Но это неправда. Не всегда правда, – уточняла она. – Да, волки преданны, избирательны, но иногда в их «узаконенные» отношения запросто может вмешаться, как говорится, третий лишний.
– Мам, ты о чем?..
– Не перебивай. Так вот. Волчий адюльтер – как правило, разовая случайная связь, но происходит она в пределах стаи! Человек бы рассудил: не стоит гадить там, где живешь, а волки… И вообще, Вика, иди ты к своим волкам! Надоела уже! Тебе как лучше хочешь, стараешься, сердце свое отдаешь, время свое, а ты…
На этом моменте я и проснулась. Бред, а не сон. При чем тут старания, время, измены?
И зачем мне был нужен канал с новостями – можно подумать, я хоть что-то запомнила. И почему я в кресле, а не в кровати? Что, собственно…
Юрка!
Реальность вернулась – я вскочила, нашла телефон: полтретьего ночи. Сердце снова взорвалось тревожным «тух-тух». Несмотря на глубокую ночь, решила звонить Илоне.
Меня опередил Слава – в руках завибрировал телефон, высвечивая номер супруга.
Без предисловия и даже не поздоровавшись он сказал, что передает трубку Кириллу.
– Кому? – опешила я.
– Здравствуй, чайка, – не дал опомниться мне Кирилл.
…Слава приехал под утро.
– Юрки у него не было, – сухо отчитывался муж, нарочито не называя Кирилла по имени, – почту он смотрел перед тем, как уехать на съемки: ящик был пуст… А кто для тебя этот…
– Кирилл.
– Да.
– Режиссер.
– И все?
Я задумалась.
– Все.
Это была правда.
– Он просил тебя зайти в гости. На досуге.
– Зачем?
– Подарок приготовил.
– Слава, не издевайся.
– Сказал, что должен тебе что-то вернуть.
– Вернуть? Что-то? Мне?
– Очевидно, любимая, что не мне. Звони в милицию, дорогая. Другого выхода нет.
2
– И как тебе Генуэзская крепость? – басил Кирилл, улыбаясь прежней широкой улыбкой.
Мы сидели в его незамысловатой квартирке на маленькой кухне, привыкая друг к другу. Кирилл потягивал трубку, а я, наслаждаясь запахом вишневого табака, пила чай и заканчивала рассказ о морском путешествии, частью которого стала и встреча с ним.
– В Судаке было тепло, хорошо – как весной.
На склоне у крепости паслись черные козочки. После экскурсии я взобралась повыше, устроилась на ступеньках и, глядя через узкие бойницы, любовалась блеющими созданиями и, конечно, морем – напоследок. Вечером я уехала в Феодосию.
– И что там?
– Там стало грустно.
Я приехала поздно, уже стемнело. Дул жуткий ветер, на улицах не было почти ни души, будто город вымер. В поисках гостиницы я петляла по улицам Феодосии, наверно, не меньше часа. Спросить, куда идти, было не у кого. Редкие прохожие походили скорей на бродяг, чем на знающих горожан. На душе скреблись кошки: скоро в Москву. Было одиноко, промозгло и страшно.
– Страшней, чем на Фиоленте? – намекая на первую встречу и внезапное появление, поинтересовался Кирилл.
– Нет. На Фиоленте страшней. Откровенно говоря, я долго не могла тебе простить того «выхода» из-за спины. Думаю, потому и не стала с тобой общаться.
– Да ты ребенком была, боялась всего. Впервые в жизни от мамкиной юбки оторвалась.
– Нет! – я с трудом сдержала негодование. – Просто когда кто-то вторгается в мир, принадлежащий исключительно тебе…
Кирилл перебил:
– Все-таки я режиссер. Люблю, видишь ли, заглядывать в чужие души.
– Режиссер сериалов? – кольнула я его в отместку.
За время, проведенное в гостях, мне довелось узнать, что спектакль, на репетицию которого я попала, был у Кирилла последней театральной постановкой. Потом жизнь заставила переехать в Москву, чтоб зарабатывать деньги. Но он считает – ему повезло: удачно попал в сценарную группу, доверили режиссуру.
На съемках массовой сцены сериала и застал его Слава.
«Какая-то вакханалия, – рассказывал муж. – Представь: все происходит в ночном клубе, народу – не протолкнуться, и все истерично пляшут. Бал сатаны, честное слово, а бармены жгут сухой спирт. Камеры ездят, стойка горит, бокалы взлетают, а потом я слышу крик. Как выясняется – представляешь, случайно! – обожгли бармену лицо. Но из-за этой заминки мне и удалось пробраться к твоему Кириллу».
– А давай с тобой выпьем вина. Хорошего, крымского, мне недавно знакомые из Севастополя передали. Раз уж нас снова свело море. Или хотя бы воспоминания.
Я не стала отказываться.
– А то чай да чай, – оживившись, засуетился Кирилл, вынимая из запыленной коробки бокалы. – Взрослые же мы с тобой, в конце концов, люди.
Соглашаясь с ним кивком головы, я только сейчас обратила внимание, как стали заметны морщины на лбу Кирилла и как потускнели – будто выгорели – зелено-карие притягательные глаза. Постарела с этой фразой даже квартира: достаточно милая и опрятная, она вмиг осунулась, выдавая взгляду выцветшие ромбы на занавесках, отбитую ручку ящика, покореженный угол линолеума.
– Что притихла? Бери бокал. С тебя тост. Только, пожалуйста, хороший, со смыслом, – остановил меня на вдохе Кирилл, предугадывая что-то типа «за еще одну случайную встречу».
Я растерялась и, как тогда у моря, почувствовала себя маленькой.
– Думаю… – голос прозвучал пискляво и неестественно, как у мамы, когда она, волнуясь, что-то пытается доказать.
В детстве Мария Андреевна училась игре на фортепиано. Училась и ненавидела: приход учительницы – все хотелось, чтоб та заболела; бесконечные гаммы – которыми мучила себя и соседей; отсутствие легкости – нотная грамота давалась Машеньке с огромным трудом. Однажды она пришла к маме и пропищала, что у нее нет музыкального слуха, а виновата в этом мама, потому что не родила ее другой. И мама заплакала, а Марии Андреевне не было стыдно.
Мама-мама, а помнишь, как, вернувшись с моря, я «отчиталась» перед тобой цитатой из книги:
Мечты Безумного нелепы,
но видит каждый, кто не слеп, —
любой из нас, пекущий хлебы,
для мира старого нелеп.
И ты заплакала.
– Давай-давай, иногда пауза бывает неуместна даже на сцене, – вернул меня в реальность Кирилл.
Я прокашлялась:
– Это не в тему, Кирилл, но… я ведь толком еще не отошла от истории с Юркой. И думаю…
– А ты не думай. Выпей и расслабься, – Кирилл поднес свой бокал к моему. – Давай-давай. Дзынь! Балбес он у тебя. Ну сама посуди, откуда ему знать, как это: быть матерью.
– Н-да, – я пригубила вино, – вкусное.
С Кириллом было легко вести беседу, легко молчать, легко находить общее и легко спорить. Но иногда проступали между нами, как чернила на промокашке, незнакомые пугающие предощущения, и мне казалось, только Кириллу дано видеть их наперед.
– Тебе наверняка сейчас кажется, – услышала я Кирилла, – что ты неправильно себя вела по отношению к сыну, чего-то там не заметила в нем, не рассмотрела, не учла особенностей. Так? – рассуждал Кирилл, а меня вдруг пронзила мысль.
«Как жить с этой внезапно возникшей связью?» Рядом сын, муж, мама; и вот Кирилл; и мои полулегальные мысли, осевшие в его квартире на «Бауманской», от которой до нас двадцать-тридцать минут ходьбы. Вдруг представилось, что все эти мысли – любая из них – как пыль, может переноситься от дома до дома и, никого не спрашивая, попадать в сегодняшний день, в отношения, в будущее. И мир тут же стал маленьким, сузился до обозримой площадки, с которой, как из окон крымских домов, можно подсматривать друг за другом.
– На самом деле, Виктория, ты впервые столкнулась с тем, с чем еще ни разу не сталкивалась. С чем, знаешь? – Кирилл заглянул мне в глаза. – Эх ты, а еще мать! С первой, Виктория, по-настоящему серьезной потерей власти над ребенком. Простая истина: изначально власть матери над ребенком неоспорима и абсолютна, но со временем случаются поражения, а после – и полное бессилие перед собственным чадом.
Сквозь пелену легкого опьянения я на миг увидела Кирилла как-то со стороны, вне обстоятельств и насущных проблем. «А что если бы я тогда осталась на репетиции?..»
Но это быстро прошло.
– Кирилл, а может, все проще. Может, это наследственное?
– Наследственное что? Не понял… Ты хочешь сказать: побег?
– Хочу.
– Не путай.
– Я ведь тоже в свое время убегала. Маршруты уж больно похожи.
– Чудачка. Ты сбегала осознанно, а он пока что… Сама ведь говоришь, что мальцы ваши на спор с теми двумя оболтусами из седьмого «Б» в вагон полезли. Обратно вот только не успели.
– Ну да. Те им чипсы «Принглс» пообещали, если Юрка и Бодя незаметно в поезд проникнут.
– Вот! Говорю же тебе, Вика, балбес он! К тому же мальчишка. Азарт, друзья, все такое. Они сдуру на побег попали, а ты своим побегом мстила, понимаешь?
– Мстила?! Кирилл, ты о чем? – я даже поперхнулась от неожиданности. – Да помилуй, кому и за что?
– Матери. За несовершенство мира. Видишь ли, мы все так устроены. С рождения мать для нас – это весь мир, и пока мы не нашли с миром свой личный язык, во всех наших промахах виновата она. Кто-то или что-то делает нам больно – и неважно кто и что и насколько больно, важно, что нам нужно найти виноватого.
– И?
– И отыграться на нем.
– Бред, – я даже привстала, но в этот момент зазвонил телефон. – С работы. Надо ответить.
Кирилл замолчал, нарезая к вину сыр.
– Да, Павел, говори, только по возможности покороче, – попросила я коллегу. – Нет, не будет на экскурсии Юрки. Э-э-эммм… долго рассказывать. Да, знаю, что последняя в сезоне, что делать. Нет, мнения своего точно не изменю. Что-что? А-а-а-а… У Саши на копме должны быть. Запаролен. Файл… сейчас-сейчас, вспоминаю… «Повадки волков. Альфа– и бета-самки». Вроде, так называется. Не за что. До завтра. Давай.
Я сбросила номер, перехватив взгляд Кирилла. Вопросов дожидаться не стала.
– Не думай. Моя работа скучна. Быть научным сотрудником, писать диссертацию, вести лекции, договариваться с зоопарком об экскурсиях в качестве взаимовыгодного сотрудничества – это не то, о чем я мечтала, стоя перед вольером с волками. Мне было восемнадцать и стать специалистом по млекопитающим казалось крутым решением. И вообще, что это единственный выход. Когда я вернулась в Москву из Крыма, очень боялась, что повторится депрессия. Возможно, поэтому меня «позвал» зоопарк. Как перед морем – море… И вот. Вообрази. Настоящая московская зима, из животных под открытым небом в зоопарке – почти никого. Но волки были. Как на заказ. Снег в вольере, как сейчас помню, утоптан до наста был, и два волка. Один лежит, смотрит вперед через ров, не шелохнется, а второй круги наворачивает, территорию метит. Вот скажи, чем может нормального человека заворожить эта картина? А я чуть пальцев ног в тот день не лишилась – так замерзли. Час, наверно, на волков пялилась. Мама насилу дома отогрела, вернула пальцам чувствительность. Она растирает мне их спиртом, ругает на чем свет стоит – с перепугу, конечно, а мне все равно. Сижу, улыбаюсь, дура счастливая. Поняла, видите ли, что в институт хочу поступать. И точно знаю какой. Ну и поступила летом, короче.
– И стала нормальным человеком.
– А ты как думал? Как по-другому? С волками жить…
Мы рассмеялись.
– Никогда б не подумал. Прям страшно стало.
– Это еще почему?
– Да вдруг в волка прямо на глазах превратишься.
– Ну, еще бокал твоего прекрасного вина, и все может быть.
– Понял, наливаю.
– А вообще, Кирилл, если серьезно, то спрогнозировать поведение волка на сто процентов можно только в одном: если зверь ранен или, допустим, попал в капкан. Тогда он очень опасен – за право жить волк борется насмерть и защищается до последнего.
Кирилл посмотрел в окно:
– А вот это я уже где-то читал.
– Вполне возможно. Информация не секретная. На эту тему есть масса статей. И передач, наверно, достаточно.
Кирилл задумался и вышел из кухни. А мне вспомнилась позавчерашняя ночь. Или, скорее, утро.
Я помню ночь, которую поэты
изобразили в этой песне.
Из дальней тундры вылетела буря,
рвала верхи дубов, вывертывала пни
и ставила деревья вверх ногами.
Нам позвонили проводники и сообщили, что Богдан и Юра у них. Едут в поезде «Москва-Симферополь». Как дети оказались там, они объяснить не смогли.
– И, пожалуйста, поспокойней, мамаша. Проблемы как раз не у вас, а у нас. Что там у вас – мне плевать, а у нас через сорок минут граница, а тут эти, ваши… – на том конце не сдерживали себя в выражениях.
– Дайте ребенку трубку, я вам сказала!
И снова вмешался Слава. Он забрал у меня телефон и резко что-то выговаривал проводникам, потом позвонил Илоне, и мы на машине помчались в Казачью Лопань, где должны были ссадить с поезда Юру и Бодю. Слава вел, рядом сидел Толя, Илонин муж, а сзади, притихшие, держась за руки, будто дети, сидели я и Илона.
Дорога показалась всем вечностью. За окнами неистовствовала гроза: гнулись спины деревьев, ветер рвал провода.
Лес обезумел. Затрещали своды,
летели балки на голову нам.
Шар молнии, огромный, как кастрюля,
скатился вниз, сквозь листья пролетел,
и дерево как свечка загорелось.
– Снова ушла в себя? – вернулся Кирилл. – Смотри лучше, что я тебе принес.
– Что это?
Кирилл не спешил.
– Когда я это нашел, не сомневался, что ты вернешься. А когда понял, что не придешь, все равно знал, что встречу тебя.
Я смотрела на Кирилла, не понимая, – он держал в руках тетрадь.
– Не узнаешь?
– Господи, – вырвалось у меня.
«Волчий» дневник! Ошибки быть не могло. Такой же бордовый цвет и замятый внизу уголок.
– Ты забыла на репетиции, тогда, в Севастополе. Я нашел на заднем ряду, – он помолчал. – Я тоже долго не мог простить тебе того незримого присутствия. Что скрыла это, что не осталась.
– Кирилл… – я покраснела так густо, как краснеют в юности или в детстве.
И захотелось провалиться под землю – не знать, что твои мысли жили у кого-то так долго и без тебя. А еще говорят, что мы все делаем для себя, – врут. И что наши поступки известны лишь нам – лукавят.
Я наугад открыла дневник.
«Почему мама наказала меня? Я только посмотрел, а что там, за оврагом?» – прочла я строчку, написанную «волчонком».
– Виктория, а знаешь, что вспомнилось?
– Что?
– Давным-давно, как говорится, на заре моей юности, в нашей студенческой компании была в моде игра. Не помню, кто ее тогда выдумал. Вдвоем или втроем мы шли на вокзал, выбирали направление, на которое купить билеты было практически невозможно, и ценой невероятных усилий, актерского мастерства и еще Бог знает чего уговаривали проводников нелегально взять нас на поезд. Что только не обещали! Потом, довольные, бродили по составу, обсуждали, представляли поездку. А когда поезд трогался, мы дружно выскакивали из набиравшего скорость состава, приводя в ужас проводников. Только теперь понимаю, в чем, собственно, драйв этого мероприятия. Задумайся: мы все, я, ты – каждый человек – хоть раз мечтаем сделать в жизни что-то из ряда вон выходящее – и почти никогда не делаем. Понимаешь?
Уходя от Кирилла, я предпочла бы, чтоб дорога домой оказалась длиннее, – хоть как-то уложить в голове то, что случилось, понять свои и осознать мысли чужие.
Все смешалось: и слова Кирилла о том, что родственные связи – это прекрасная возможность понять не похожего на тебя человека, и что мы не прощаем тех, кто был свидетелем нашей слабости, и…
«Мы просим прощения не из чувства вины, а потому что помним, как обижали нас», – говорил Кирилл.
А кто, кстати, решил, что в юности человек не прощает родителям несовершенства? Я или он?
И еще мне стало стыдно, что я не поинтересовалась, есть ли у Кирилла семья, где родители. И обидно, что забыла похвастать: я ведь наизусть знаю поэму, которую он ставил в Севастополе! Мистика, но в поезде «Симферополь-Москва» на полке в купе я нашла кем-то забытую книгу и, открыв ее, поняла, что слышала этот текст со сцены.
До сих пор храню ту потрепанную и зачитанную мною до дыр книгу с поэмой «Безумный волк» Заболоцкого. И помню слова Волка, одного из персонажей произведения.
Медведь, ты правильно сказал.
Ценю приятный сердцу довод.
Я многих сам перекусал,
когда роскошен был и молод.
Все это шутки прежних лет.
Устала. Но может, хоть сегодня набросаю маме парочку строк?
Черт! Этот дневник напрочь сбил меня с толку – я снова не отдала Кириллу написанное на его адрес письмо!
Вернуться? Будет выглядеть странно.
Идти домой? Но я до сих пор не придумала, что написать маме!
– Вика, как хорошо, что я тебя встретила! – передо мной вдруг восстала Илона и сразу затараторила – недавние события превратили ее в подружку.
– Я вот Бодьке костюм хотела купить, а ему не идет, обидно. Или не тот фасон? Не знаешь, где есть хорошие детские магазины неподалеку? Вот смотрю я на них с Толиком, ну похожи ведь как две капли воды, и Тольке костюмы – только в путь, прямо другим человеком становится, а малому не идет. Или не дорос еще. Ты как думаешь? Ты своему не покупала? Дорогие, зараза. Но, Викусь, веришь, так хочется.
– Ему хочется?
– Что? А-а-а-а, ты про Бодю? Да что им, мужикам, хочется, что хочется, я тебя умоляю! Они бы всю жизнь в спортивках ходили. Хочется им!.. Скажешь тоже… Или лучше себе что-то купить? Как считаешь? Я вот на себя иногда как гляну со стороны, страх берет! Избаловали мы их, Викушка, избаловали. Привыкли они, что все для них – вот и не ценят. Не знаю, как у тебя, а у меня точно! А с другой стороны, жалко. Кто ж, как не мы.
И почти без паузы:
– Юрка-то как? Отошел? Толька мой сгоряча… ох… куда там мне со своими душещипательными беседами. А Бодька надулся, день молчал, а потом, Викусь, такое мне выдал… Ой, как вспомню, слезы накатывают, ниче сделать с собой не могу. Короче, Вик… Является сын ко мне вечером. Я посуду мыла, Толька спал, кажется. И говорит – без предисловий, без всяких вступлений. Вот ведь, что значит мужики. Вик, они главное рубят, все эти мелочи им, Вика, по барабану. Так вот. Мою я посуду и слышу из-за спины: «Извини меня, мамочка…» Вика, веришь, я чуть тарелку не выронила, думала, что ослышалась! А он повторяет, будто специально, понимая, что такое не сразу дойдет. «Мамочка, пожалуйста, извини. Извини меня, мамочка». И так, Вика, раз пять или шесть. А то, может, и десять! Десять, Вика, десять! Как молитву. Я даже испугалась, что нервный срыв у ребенка будет. Бросилась к нему, обняла, слезы стеной. Вот и что тут попишешь, Вика? Что? А кто научил? Да никто! «Извини меня, мамочка…» А больше и не надо ничего. Верно, Викусь?
Я остановилась, осмотрелась по сторонам.
Дневная Москва была солнечной и спокойной. Контуры зданий – будто оправа, купленная в дорогом магазине. Улицы чистые, сверкающие – как протертые стекла очков…
Будни [к] как праздник
Чувствовать да пьянеть
пьянеть да чувствовать!..
Баннер мигнул темно-синим и нарисовал по диагонали толстые грани бутылки. «Живая вода – живая легенда». На стекле проступила этикетка с названием водки: «Пять озер». Отлично! Решила проверить почту, а узнала, что нужно пить «Пять озер».
«Крупная добыча! Выиграй целый ящик! Новый Золотой Фазан!» – новости Яндекса тоже начинаются со спиртного. Тут же проскочила шальная мыслишка: а пиво для тех, кто вынужден работать после вчерашней живой воды?
Интересно, как быстро человек исполняет заветы рекламы? Ведь, по уму, ее слоганы должны надежно закрепиться в мозгу, чтобы в нужный момент привести в движение механизм «хочу». Хочу пиво, водку, эротическое белье, экзотическое путешествие… Хочу то, что не похоже на будни!
Короче… Демагогия все – на работу пора.
От станции Павшино до станции Трикотажная пять минут времени по железной дороге. Промелькнула в окошке химчистка, замаячили крыши высоток. Сейчас выплывут тополя и березы, а электричка, грохоча и шатаясь, въедет на мост.
Середину участка я давно обозначила для себя вывеской «Автозапчасти». Потом – деревья, деревья, деревья, крючковатый изгиб реки, красные стены храма, а после голос из динамика сообщит:
– Платформа Трикотажная.
Каждый раз, вздрагивая от неожиданности, я рассуждаю о том, что за какие-то пару минут мы способны вспомнить тысячу разных деталей – важных ли, мимолетных. Вот, например, кот мой вчера фыркнул, уловив запах новой туалетной воды. Было смешно. «Опа! А еды-то у него на один раз осталось! Хорошо бы в магазин успеть вечером. Или сосисками обойдется?.. Кофе, кстати, не помешает. Как приду на работу, надо покрепче сварить! Встреча в одиннадцать, вялой быть – не по статусу».
Кто-то толкает в спину. Пробираясь к выходу, я теряю мысль, одновременно обласкивая другую: «Чего заранее дергаться, вот чего? На Тушино полвагона выходит!»
Раздражает.
«О, эту женщину я вчера видела! Ехала она с приятелем или соседом, рассказывала про сына, безалаберным называла. Ерунда! Бабье кокетство – ни дать и ни взять. Лучшим сына считает! Интересно, замужем она или нет?»
За окном проплывают Тушинский мост, речка Химка.
Электричка сбавляет ход.
– Платформа Трикотажная.
«Лето уходит стремительно», – вдруг резюмирую я. Не голова, а настоящий калейдоскоп – пестрый и хаотичный.
Встал толстун, кивком приглашая на место, где он сидел.
Не люблю пробираться к окну, когда движется электричка. Обязательно зацепишь чью-то коленку или неуклюже плюхнешься на сиденье. Да и сквозит.
«Черт! А выключила я утюг или нет? Вон у Таньки полквартиры сгорело, а всего лишь фен в розетке остался. Так фен – не утюг. Включается, только если кнопку нажать».
После Тушино стало свободно – сажусь напротив дядечки с умным лицом. Сдвинул на нос очки, на коленках поверх дипломата какие-то документы – он изучает их с ручкой в руках.
«Интересно, не скучно чиновникам жить? – задаюсь я вопросом и сама себе отвечаю. – Все так живут… Земля – инстанция для тех, кому нужно понять очевидное».
Глядя на дядечку, вспоминаю, что взяла с собой книжку. Читать, правда, не хочется. Только начнешь – уже выходить. И я смотрю в окно, будто не знаю, что после тех низких кустов покажется зеленая заводь озера – к платформе самого близкого. Всего в Покровском их пять. После лета они так обильно заросли тиной, что даже уткам, наверное, неуютно.
Лучше уж подремать. Среда только, а хочется спать. Хорошо было летом. Спишь меньше – энергии больше. Днем в выходные бросишь в рюкзак полотенце – и быстро на электричку. В парк. Загорать.
Люблю загорать. Загорание – это процесс. Важно выбрать местечко, что по душе, постелить полотенце по тени и через пару минут, расслабляясь, осознавать, как солнце поглощает тебя. Как из-под козырька кепки ты подглядываешь за плывущими облаками и выдумываешь, на что они больше похожи.
Вот слон длинным хоботом обнимает за ногу большую слониху, вот выскочил джокер и коварно смеется, а потом разваливается на кусочки из ваты. И мозг заволакивается негой.
Не помню, что мы пили тогда. Точно не «Пять озер».
В самом начале лета мы, студенты третьего курса МАИ, с утра успешно сдавшие в Покровско-Стрешневском парке по физкультуре зачет, решили: вечером – сюда же, тем же составом, только не налегке. Горячительные напитки предполагались всякие – кто что любил. Марьянка Белова, староста курса, взяла на себя контроль расходов и составление списка желающих. А было их… Да почти все! Даже правильный Генка Хлопников недолго уговаривал перенести все на пятницу.
– Когда хочется, тогда и повод для праздника! – прокричал кто-то, и все согласились на среду.
Женю Будника только, если честно, не звали. Был он, кажется, с пятого курса, и как о пьянке узнал, неизвестно. То ли от Марьянки, с которой дружил, то ли еще от кого. Одним словом…
Одним словом – в июне поют соловьи. И это не штамп, затасканный литераторами. Они, правда, поют. Надрывно, красиво, отчаянно, неистощимо – с надеждой или теряя ее. Говорят, есть только две соловьиные песни: песня-признание и песня о безответной любви.
О чем они пели, как только стемнело? Намеренно покинув компанию, я сидела у водоема, который сливался с небом, и вдруг надо мной возник Женя.
– Это тебе, – он протянул пластиковый стаканчик. – Я Будник. Евгений.
– Приятно, – ответила я, отмечая, как на черном пугающем полотне спасительными маячками проявляются звезды.
Настроение шумящих неподалеку набирало положенный градус.
– А ты изменилась, – он сделал паузу. – В лучшую, кстати, сторону.
– Кстати?! – я не сдержала смех. – И это говорит человек, с которым я только что познакомилась?.. Будник Евгений, а ты, собственно, кто мне? Друг, муж, любовник?! И – кстати! – я не ведусь на дешевый развод! Между прочим… на такое обидеться можно, – уже с вызовом добавила я.
– Нет.
– Что нет?
– Ты не обидишься. Характер другой. Я давно за тобой наблюдаю.
– О да! Вот уж минуты как три!
Он не обращал внимания на мои колкости.
– И обижаться ты не умеешь. По крайней мере, на это.
Кто-то из девчонок заверещал вдалеке – и вдруг я вспомнила, как однажды откровенничала в общаге Марьянка: очень по большому секрету! Есть, разгорячившись, рассказывала она, у некого Жени Будника, дар. Якобы странный человек этот появляется там, где должно что-то случиться, – неважно, плохое или хорошее. Просто каким-то чутьем он событие чует. Или наоборот – чувство несет его к происшествию.
Слушая ее вполуха, тогда я рассуждала о том, как все же боится человек собственных чувств. Вот ведь, наверняка, она в Будника влюблена. Может, и он что-то испытывает, а вуалируют все под дружбу. Или она ему безразлична?
Марьяна – симпатичная покладистая девчонка. Болтливая, правда. Женя – щуплый, среднего роста, с не по-мужски тонкой кистью и длинными пальцами. Держит вот ими сейчас такой же, как у меня, пластиковый стакан.
– А почему ты ушла от своих?
Я поморщилась. Ну не Буднику же рассказывать, как я схожу с ума по Андрюхе.
– Не ушла, – мне не хотелось, чтоб он успел перехватить мысль. – Одной надо побыть. А вот кто-то… – я не закончила фразу.
– Мне лучше уйти?
Я была поймана на живца.
– Лучше принеси мне еще, – ответила я и протянула Жене стакан.
Вот так, в электричке, вспомнился студенческий мой роман.
Банальнейшая история: я любила Андрюху, Андрюха – меня. Он любил и боялся, поэтому встреч избегал. Я любила и не боялась, поэтому встреч добивалась. Редкие, страстные, бездомные, на износ, они сполна покрывали мучительный период невстреч. Как-то ранним утром, за месяц до Жени и истории в Стрешневе, очумевший от похоти, Андрюха повел меня знакомиться с мамой.
– Держи, – в этот раз Женя наполнил стаканы полнее.
Мы сделали по глотку.
– И что мама? Рада тебе не была?
– А мама на встречу не вышла. Ночью у нее подскочило давление, сбить удалось только под утро. Я простояла минут десять в прихожей. Потом вышел Андрюша и проводил меня до такси. И к лучшему, – оборвала я рассказ, одновременно понимая, что Женя перестает быть чужим.
– За тебя, – откликнулся он.
С каждым новым Жениным подношением я хмелела все больше, но остановиться мне не хотелось. Наоборот, хотелось стать пьяной. Очень пьяной! Очень хотелось! – Похоже, Женя преследовал ту же цель.
– А почему? – уже на понятном обоим наречии спросила то ли у него, то ли у себя я.
– У тебя есть любовь.
– И?
– И все. Можно, я поцелую тебя?
Когда я прошу маму рассказать о себе, она говорит о поколении послевоенном, которое уже не застало ни голода, ни войны, но которое в девяностых растерялось перед обилием – продуктов, идей, взглядов, возможностей.
Когда я смотрю на нынешних восемнадцатилетних, я предполагаю, что они живут интуицией, ловко варьируя между общественным «надо» и личным «хочу».
Когда я думаю о ровесниках, вспоминается Женя.
– Понимаешь, у нас в роду были дворяне… А родители, – говорил он тогда, сбиваясь с мысли и блуждая взглядом по звездам Медведиц.
Я понимала не очень – думала, станет рассказывать про страсти с Марьяной.
– И?..
– Не могу как они! – вдруг почти прокричал он.
Я замолчала, почему-то ощутив себя виноватой. Только за что? – Много раз я задавалась этим вопросом после, но пока говорил Женя.
– Мои родители меня не хотели. Не перебивай, – сестра старшая однажды мне рассказала. Но тогда ведь… ячейка общества, все дела… Хреновы коммунисты! Господи, – перешел он снова на крик. – Ну поцелуй же меня!
– Женя, я Андрея люблю!
– И что? Он уехал давно, между прочим.
– А то, что это ничего не меняет! – задетая его словами, теперь я крикнула в темноту.
А то, что это ничего не меняет, – и на работе пришлось побегать изрядно. Сначала затянулись переговоры с заказчиком, потом генеральный не хотел идти на уступки. Уговори, дескать, клиента денег нам дать, а денежки фирмы… ты уж постарайся, да сэкономь – надо! Святое!
Только вот за качество как потом отвечать? Одни самоучки – зато молодые: многообещающее, так сказать, поколение. Я – из их же числа.
И еще: день рождения шефа. Вечером будет тусня. Ненавижу праздники среди недели и, что обидно, свалить хрен получится: главный организатор опять-таки – я.
– Евгений Павлович, мартини сколько заказывать?
– Татьяна Олеговна, тебе точно видней.
– Да? А виноватых, если что не так, где будем искать?
– Татьяна…
– Понятно.
– Танечка, ты же в курсе – я в долгу не останусь.
– В курсе.
– Танька, вот зачем тебе этот диплом? – спрашивал Женя, увлекая меня за собой. – Ведь точно не пригодится, а может, место чье занимаешь?
– А ты? – как могла, сопротивлялась я силе, но остановилась только тогда, когда ноги оказались в воде. – Женя!!!
Но про нас забыли давно.
– Танька! – вдруг безумно заорал он. – А ты знаешь, что здесь пять озер? Пять!!! Я сам как-то считал! Женя Будник считал! А мы сейчас в самом их центре! В центре событий, мы – в третьем!!!
Он упал в воду и тут же восстал из нее, похожий на статую в белом свете луны.
А потом мы падали в озеро вместе, захлебываясь и стаскивая друг с друга одежду. Иногда я пыталась подняться, царапая Женю ногтями.
Не помню, кто кого вытащил из воды, – помню его холодные руки на моем дрожащем невысохшем теле.
– Танечка, Танька, Танюшка… ты только люби меня крепче! Как его, по-настоящему, слышишь, как Андрюшку, люби!
Есть шкала Цельсия, Фаренгейта, геохронологическая шкала Земли, шкала Рихтера. Об этом известно всем. А есть шкала Будника – о ней знает не каждый. О ней – тогда же на кухне, в той же нашей общаге – мне рассказывала Марьяна, только вспомнила я про это потом.
– Ты что, не веришь?! Все говорят!
– Все – это кто? – не без иронии спрашивала я у нее.
Но Марьянка не из тех, кто способен отмечать колкости.
– Да хоть бы друзья его! Причем самые близкие! Говорят… – Марьянка театрально сделала паузу, – что если Будник доходит до предела своей шкалы…
– Шкалы?
– Да!
– Шкалы Будника?
– Ладно, до предела Будника.
– И что же тогда?
– А тогда – кранты! Полная крышка! Тогда он и сам за себя не в ответе, а уж что приходится переживать окружающим…
– А что?
– У-у-у-у-у-у-у…
– Ясно все с тобой, Оле-Лукойе.
– Зря ты так, Таня, – единственный раз за весь разговор оскорбилась Марьяна, – он, может, и сам так не хочет, но дар такой, не знаю, как объяснить…
– Дар пьянеть, хамить и друзей подставлять?
– Нет.
– А что?
Марьяна захлебнулась на вдохе.
– А хотеть быть собой! Вот… что… – и робко добавила, – или… как все?
Неужели только влюбленная женщина способна проникнуться тем, что подвластно человеческому уму? Как чешуйки рыб, плыли в лунной дорожке узкие язычки сорванной ветром листвы.
– Танечка, мы никто, мы, Таня, потеряны! Все! Ты, я, они, – в очередной раз пытался воззвать к призрачному гулу гулящих Женя, тыча, как персом, в темноту средним и указательным пальцами. – Только ведь что и можем – чувствовать да пьянеть, пьянеть да чувствовать! Любить, ненавидеть… Больны мы, Таня, больны – а и насрать! Только никто – слышишь! – никто у нас этого не вправе отнять! Мы… – не рассчитывая на понимание, он еще раз махнул темноте.
Почему я сразу не поняла, что встреч с Андреем больше не будет? Почему Будник позвонил мне через полгода и спросил: замужем я или нет? И почему, наконец, в театр или кино предпочитают ходить в пятницу, если в среду отчаянно поют соловьи?..
– Татьяна Олеговна, – поздним вечером в среду сообщил мне Евгений Павлович, требуя выпить на брудершафт, – с завтрашнего дня Вы начальник отдела.
Клубника
Памяти братьев Муращенко
1
Она прячется под бархатными и густыми листьями – крупная, чуть припыленная, клюет тяжелым носом и точно сама просится в руки. Я приподнимаю, отводя в сторону, листья куста: под серебряной их изнанкой – мясистые ягоды. Одни чуть поменьше и розовей, с еще неспелыми зеленеющими мысками, другие – как на подбор: большие, красные, темно-красные и красные до черноты. Несколько кустиков – и дно лукошка умывается первыми каплями сока.
Неспешно кладу клубнику в корзинку и ловлю себя на мысли: а в Москву не хочется. Расслабил отпуск – успела привыкнуть к провинциальному, ни к чему не обязывающему ритму.
К тому же, лето в столице не задалось: на календаре июнь, а по небу бродят серые тучи, проливая то там, то тут грустные неромантические дожди. Завтра к ним и бесконечным трудам-заботам понесет меня самолет.
– Ты в салоне клубнику-то не забудь, – заранее выговаривает мне бабушка, бережно укладывая самые большие и спелые ягоды в продолговатое, с невысокими стенками, лукошко. – В Москве-то она и на клубнику не больно похожа. Ни вкуса, ни запаха. Не то что у нас.
Я смотрю на огрубевшую кожу бабулиных рук, и что-то сжимается там, внутри, в области сердца и солнечного сплетения.
– И наверх, в багажный отсек, не ставь, лучше под ноги. Тогда, как выходить, зацепишь да вспомнишь. Может быть, – добавляет со вздохом бабушка.
– Вспомню и не забуду, – бурчу я в ответ, но прекрасно понимаю: она права. Растеряша я знаменитая. Чего только ни теряла и где только ни оставляла зонтики, перчатки да шарфики.
«И все-таки бабушка молодец, – делаю вывод я. – Держит ее сад-огород. Крепкая еще. Пушкина, Есенина на ночь в охотку почитывает, помнит про дни рождения, всем живо интересуется, переживает. Правнуков просит. Молодец! Дай, как говорится, ей Бог».
– Мама, а правда, что Бог в небе живет? – спрашивала я маленькой.
– Неправда.
– А где?
– Нигде.
– А это очень высоко?
«Нигде» – это во-о-о-о-о-он за теми молочными комьями ваты, – улыбаюсь сама себе я, глядя через толстые линзы иллюминатора на длинные хребты облаков. «Нигде» – это спальня Бога, из которой он только что вышел.
– Человек – такая скотина, которая склонна менять свое мнение, – вдруг произносит кто-то сзади меня. – Будто голос из ада. Даже мурашки по спине пробежали.
Оборачиваюсь. Мужчина и женщина. Он говорит – она напряженно молчит.
– И с верой так же: сегодня человек по одному образцу молится, а завтра ему скажут, что есть другие, более действенные молитвы. И он, не задумываясь, отречется и от веры, и от Бога. И от молитвы, конечно. И будет делать все что угодно, лишь бы ему помогло, – продолжает мужчина, а я вдруг испытываю за услышанное неловкость.
Удивительно: хоть и невольно я оказалась свидетелем их беседы, а как-то не по себе. Примерно, как в первом классе, когда мне впервые пришлось столкнуться с потусторонним.
Однажды на переменке подружка Ленка рассказала, как вызвать дух.
– Обещаешь, что никому не скажешь?! Даже родителям!..
Заклинание было простым, запоминалось сразу, произносилось речитативом: «Кресты, кресты, кресты, прилети ко мне черная тучка». Вот и весь текст.
– Повтори, – шепнула мне Ленка.
– Кресты, кресты, кресты, прилети ко мне черная тучка.
Ленка довольно кивнула, продолжая свой монолог.
– Тучка умеет все! Она желания исполняет! Как появится, говори! Можно даже не вслух, про себя, тучка услышит! Она исполнит! Честное октябрятское слово! Я только тебе сказала! А ты – никому, ты обещала! Я по секрету, потому что ты моя подружка. Я тучку вызывала два раза уже – и все сбылось! У нее колдовской силы – во! – и Ленка провела рукой над головой, будто отчертила мир реальный от того, о котором я раньше и не догадывалась. В реальном остались я, Ленка, уроки, родители, а в новом – заклинание и доверенная мне тайна.
Раздался звонок. Спросить, как выглядит тучка, я не успела, да и вряд ли б решилась. Было это накануне летних каникул – бабушка уже ждала внучку на клубничный сезон.
– Сок томатный? Сок яблочный? Вода минеральная?
Разносили горячее и напитки. Я вспомнила про клубнику, ногой нащупала стоящий под сиденьем пакет. На месте!
«А гостинец, между прочим, что надо. Надеюсь, Ромке понравится», – подумала я и заказала себе минералку.
– Минералку, пожалуйста.
Как все же просто отвечать на необязательные вопросы случайным людям – попутчикам, персоналу – и как сложно говорить с близкими. Ведь так и не рассказала я бабушке о своем новом романе.
Роман с Романом. Подумала, засмеет? Или что бабушка не признает недолговременных связей? С ее точки зрения, отношения должны строиться навсегда и любовь бывает однажды. Остальное – блеф, ложь и обман. А с Ромой мы познакомились этой весной – связь двухмесячной давности бабушка и подавно не восприняла бы всерьез.
Где-то в середине апреля, стоя у киоска «Центропечать», я листала роман Харуки Мураками, размышляя над тем, хочу ли его прочитать.
– У вас красивые кисти, – вдруг сказал, обращаясь ко мне, высокий темноволосый парень и нагнулся к окошку, заказывая МК. – И вообще я люблю, когда женщины следят за ногтями, – расплачиваясь, небрежно добавил он.
Я посмотрела на свои руки, свеженький маникюр и решила, что Мураками сегодня брать точно не стану, а вот молодой человек…
Бабушка говорит, любовь проверяется временем, которого у нас, поколения нового, нет. И еще она уверена, что длительность связи определяет и воспитание, и образование, и опыт – словом, то, что она вкладывает в понятие «культурный человек».
– «Хроники Заводной Птицы»? По-моему, это не самая сильная вещь Мураками, но почитать дать могу, – продолжил наступление Рома.
Я окинула взглядом улыбающегося и слегка заносчивого Романа, и уже вдвоем мы направились к метро «Краснопресненская», обсуждая Харуки, а после и Рю Мураками, и напоследок – пресловутую желтую прессу.
Достаточно ли этого для продолжения знакомства, хотелось бы спросить мне у бабушки? Я вот не знаю. Скажу одно: Роман подкупал простотой. С ним было не стыдно чего-то не знать, ему не страшно было дать телефон и согласиться прийти в гости. С ним как-то сами собой исчезали привитые воспитанием и образованием комплексы.
Впрочем, я остановилась на каникулах и клубнике – к слову, ягоде окультуренной. Раньше была себе земляника, росла где придется, а потом перекочевала на участки, стала садовой и увеличилась до привычных размеров. Случилось это не так давно, всего пару веков назад. Как, наверное, и с человеком, которого «окультурили». Или с молитвой, о которой рассуждает мужчина. Ведь не знали, например, наши предки-язычники «Отче Наш», а в силы высшие верили. Просто молились по-своему.
Так вот. К бабушке на клубнику я ехала, говоря взросло, измотанная душевно.
С тех самых пор, как Ленка рассказала про тучку, нормально я не спала ни одной ночи. Стоило только закрыть глаза – и воображение рисовало черных чудовищ. Они смеялись, метались в оконных проемах, прятались за занавесками, лезли ко мне под кровать. Потом чудища превращались в тучку, и она росла, росла, росла…
Задыхаясь, я просыпалась. Лежа в тишине и не смея посмотреть на часы, которые висели над кроватью, я самозабвенно, как кающийся грешник молитвы, повторяла про себя выученные стихи, правила правописания, таблицу умножения. Я была готова вспомнить все, только бы не вырвалось это: «Кресты… кресты… кресты…» В час ночи, со слов Ленки, заклинание вступало во власть.
Но разве в семь лет у меня не было желаний? Особенно когда я узнала, что «тучка умеет все»? Ведь ребенок способен на многое ради мечты.
Клянусь, тогда я забыла, что значит мечтать! Страх перед тучкой, которая может прилететь просто потому, что я случайно вспомню ночью слова, уничтожил все желания на корню. Этот страх прокатывался по телу горячей волной и утром за завтраком, и днем на уроках. Но особенно навязчивым он становился вечером, когда время приближало меня ко сну.
Выключался в комнате свет, мама говорила «Спокойной ночи» – и начиналось. Немели руки, иголочки покалывали кончики пальцев, и очень хотелось смахнуть с себя слова заклинания, как стряхиваешь с тела мерзкую волосатую гусеницу. Забыть! Никогда не помнить его, не знать, что оно существует!
Пожалуй, на тот момент это и было моим главным детским желанием.
Передавая меня бабушке на попечение, мама так и не смогла убедить ее в том, что моя нервозность и бледность, это обычный авитаминоз и обычная усталость, которые накапливаются у детей к концу учебного года. Она честно надеялась на свежий воздух и ягоды-фрукты, которые вскоре должны вернуть ребенку здоровый вид и нормальный сон.
– Молодой человек, вернитесь, пожалуйста, на свое место, во время посадки ходить по салону запрещено, – вежливо попросила кого-то бортпроводница.
В моей сумочке заиграл мобильный – наверное, не отключила его перед полетом…
Звонок был с московского городского.
– А ты говоришь, Бог, – вдруг снова оживился мужчина сзади. – Просто кто-то взял и не выключил сотовый. И мы очень просто из-за этого…
– Случайность, – довольно грубо и резко вступила в разговор женщина, пресекая неприятные рассуждения.
– Чья? Бога? Был Бог – да весь вышел! – выпустил пар мужчина.
Я сбросила вызов, телефон отключила. «Может, Рома перепутал время прилета? Почему тогда с городского? Может, с работы? Зачем? Бланков я оставила предостаточно, кассу сдала». Я перебирала в памяти все похожие комбинации цифр, стараясь вычислить абонента. Кто? Кто? Кто?.. Иногда очень хочется, чтобы желание исполнилось сразу, пусть даже и примитивное.
2
Андрей умер от тоски – вот о чем мне предстояло узнать в Шереметьево. Снова зазвонил телефон, и я увидела номер, который не давал в самолете покоя.
– Юля, здравствуй. Это Иван. Золотов. Помнишь такого? – на выдохе сказал голос.
Я ступила на трап. Ветер швырнул в сторону волосы так же резко, как после слов Вани провалилась в прошлое память.
Последний раз я видела Золотова лет семь-восемь назад. Вместе мы работали в авиакомпании: он – в центре бронирования, я – кассиром, но сдружил нас театр с пафосным названием «Звездное небо». Ваня пропадал там все свободные вечера, всерьез мечтая об актерской карьере, а однажды затащил на репетицию и меня.
Был предпремьерный прогон по пьесе начинающей драматургессы. Меня приятно удивила добротная игра непрофессиональных актеров, уютная, почти домашняя атмосфера театра.
После спектакля назначили обсуждение, и по просьбе Вани мне разрешили остаться. Режиссер, плотный бритый мужчина лет сорока, глядя в пол, расхаживал от кулисы к кулисе, будто измеряя шагами ширину сцены. Иногда он поднимал голову, и тогда его взгляд, острый и цепкий, как хищная птица когтями, выхватывал из зала чье-то внимание, унося его в мир своих рассуждений. Говорил он долго, запальчиво, слегка раздраженно.
Я слушала его теорию о новом театре, о силе воздействия актера на аудиторию, о профессионалах и начинающих, о значимости выбранного материала, мастерстве диалога в пьесе, слове вообще и вдруг… Вдруг захотелось вот так же легко, как вышло у молодой девушки-автора, написать о современности, и чтобы слова эти зазвучали со сцены. Захотелось их осязать, чувствовать за них гордость.
Вскоре в моей сумочке поселились книги по драматургии и блокнот с набросками пьес. Я все чаще приходила в институт, где «Звездным небом» арендовался зал, и наблюдала за сценической жизнью. Ваня ходил петухом.
– Какого я кадра подсуетил? А?
– Юль, мне Рома твой телефон дал. Я подумал, может быть, для тебя это важно. И ты захочешь прийти.
– Погоди, Вань. Прийти? Куда прийти? И… какой Рома?
– Ну, Рома, Роман. Твой Рома. Он сказал, вы встречаетесь… Верно? Я звонил тебе позавчера, но ты была недоступна, и днем сегодня. Просто, понимаешь…
– Вань… Алло… Ты куда пропадаешь? Говори, я тебя слушаю, – перекрикивала я ветер, теряясь в догадках.
Зачем звонит Золотов? Ваня и Рома знакомы? Я сплю? Меня разыграли? А может быть, обманули? Но в чем подвох? На мгновение выплыл из памяти мой первый визит к Роме, когда он захотел, чтобы я послушала «Реквием» Моцарта.
Форма прослушивания оказалась столь неожиданной, что я с трудом прогнала тогда от себя мысли об извращенце-маньяке. И если бы не врожденное мое любопытство и страсть к неординарным вещам и поступкам… Словом, было это так: Рома провел меня в комнату, приглушил свет, включил музыку и сказал, чтобы я легла на пол и закрыла глаза. Мотивировал он просьбу особенностями акустики и магической силой воздействия «Реквиема» именно в такой позе. Что это действительно так и что Рома не извращенец, я поняла минут через десять.
В трубке воскрес глухой голос Вани.
– Юль, мы через час хороним Андрея. Он в Склифе сейчас…
Думаю, о существовании многомерности пространства человек узнает именно в такие моменты.
– Что?! Хороним?! Андрея?!
Сначала покачнулось здание аэропорта, потом раздвоилась перспектива. Один ее слой на секунду приблизился и почти сразу стал отдаляться, сливаясь с той далью, которую охватывал взгляд. Неужели видимый мир состоит из слоев, как созданная в фотошопе картинка?..
– Он умер? Андрей? Наш Андрей? Который в театре…
– Да. Наш Андрей. Который в театре. Он умер.
Я поняла, что не могу ослышаться с третьего раза.
– Но ему… – я прикинула: получалось лет 35, может, чуть больше, но точно до сорока. – Вань, он, что ли, болел? Или… из-за чего? – потихоньку впуская в себя информацию, спросила я.
– Не из-за чего, Юля. Так. От тоски. Он здоров был. Ничем не болел. С семьей все в порядке, дочки росли. От тоски, думаю, Юль. От тоски.
Я поняла, что больше Иван не в силах повторять этот текст. Он просто устал его говорить.
– Я приду, Вань. Приду обязательно. С Ромой. Спасибо, что позвонил.
Мы приехали к отпеванию. Людей было много – все незнакомые. Стараясь не смотреть на гроб, они блуждали взглядами по полу и стенам и жались друг к другу, как напуганный молодняк в стаде. Тягуче и нараспев читались молитвы, позвякивали цепочки кадила.
Широкоплечего высокого Ваню я заметила издалека, кивнула. Рома обошел толпу и, пожав Золотову руку, вернулся ко мне. Снова нестерпимо захотелось узнать тайну их связи, но пришлось устыдиться эгоистичных мыслей – их сменили воспоминания.
В «Звездном небе» Андрей появился чуть позже меня. Был среднего роста, статный, с серыми большими глазами и выразительным прямым профилем. Герой-любовник – не промахнуться.
Со Щукой за плечами, его приняли без просмотра программы, но поинтересовались, что привело его к нам, по сути, профанам?
– В нашем полку прибыло! – спас тогда Андрея Иван. – Пошли, сразу покажу наше хозяйство, – провозгласил он и, похлопав новенького по плечу, увел за собою в гримерку.
Впрочем, ответ на вопрос мы получили и довольно скоро: дар выпускника Щукинского училища оказался невыдающийся, а характер – не из простых. Обо всем Андрей рассуждал резко, чаще пессимистично. Начитанный, всегда в курсе мировых новостей и событий, он считал, что имеет право на критику – в том числе театральную. Сам же подходил к созданию роли без новаторских изысков, но основательно. Выходило классично, академично, иногда драматично, за душу брало редко, но и придраться не получалось.
Зато внешность Андрея споров не вызывала – зритель легко покупался на правильные черты лица и хорошее телосложение, прощая актеру не слишком интересные образы. Возможно, и сам Андрей делал на внешность главную ставку, мечтая о славе.
Но слава по понятным причинам не спешила к нему, а вот семья – жена и две нежно любимых Андреем дочки – вынуждала заниматься халтурами-скороспелками. Съемки в рекламе, массовки, новогодние елки приносили неплохой доход и выматывали одновременно.
«Вымотанность» – именно от Андрея я услышала это слово однажды. И сразу запомнила – было в нем что-то от «искушенность», «испорченность», «обреченность».
А еще однажды (когда мы летели театром с гастролями в Питер) Андрей разговорился с Ваней. Речь зашла об иркутских авиакатастрофах.
– Из-за возгорания двигателей произошла трагедия или по другой причине – по сути, Ваня, не это важно. Важно, что катастрофа помечает, как маркером, место трагедии. Видимо, черным. Как туча грозовая нависает или еще что, не могу точно сравнить, но сам посуди, – говорил он, – в Иркутске и Иркутской области авиакатастрофы с некоторого времени случаются с завидной регулярностью. 94-й: падает «Ту-154», больше ста человек жертв. Года через три грузовой «Ан» на жилой дом рушится, а недавно совсем, в 99-м, грузовой «Ил» разбивается в аэропорту. И снова в Иркутске! И снова жертвы! И наконец, это лето, лето 2001-го… Разве не симптоматично?
– Возможно, но…
Андрей не дал Ване договорить.
– В жизни не полечу через Иркутск! – уверенно изрек он и добавил шутя: – Только, Вань, если мне жить надоест.
Москвич Андрей говорил как-то, что его прадед родом из Владивостока.
Когда батюшка закончил и настало время прощаться, вместе со всеми я пошла к гробу, затерявшись в мыслях о том, что не черное место, помеченное маркером, досталось Андрею, а нечто очень-очень другое. По природе своей – другое.
– Вань, а откуда вы с Ромой знакомы? – спросила я, когда мы вышли из Склифа.
Рома убежал на работу, на кладбище поехали только родственники, а я и Ваня решили пройтись до «Комсомольской» пешком.
– Шутишь, что ли? – грустно улыбнулся Ваня своей доброй улыбкой впервые за этот день.
– Я? Почему?
– Ты извини, Юль, я сейчас, видимо, шуток не воспринимаю.
– Я не шучу.
– Вообще, Юль, Рома долгое время был звукооператором у нас в «Звездном небе».
Огромное количество аппаратуры, динамиков и колонок – вот что сразу бросилось мне в глаза, когда я впервые оказалась у Ромы в квартире.
Я покраснела, а Ваня продолжил.
– Я еще удивился: раньше вы друг на друга и внимания не обращали, а теперь вот как. У меня чудом сохранился его телефон – тем же чудом я узнал твой, когда стал вслух рассуждать, мол, не знаю, как Юльку, тебя то есть, вычислить. А вот он тебя помнил.
– Значит, моей связи почти 10 лет? – я засмеялась громко и смеялась долго с переливами, придыханиями. – Смело можно было рассказывать бабушке, – сквозь слезы подытожила я.
– При чем тут бабушка? – не понял истерики Ваня.
– Прости, Ваня, прости. Всякие глупости в голову лезут. Это все от нервов и напряжения, думаю. Прости. Но… Почему Рома не сказал мне про это?
– Вот уж не знаю, – немного обиженно и рассеянно произнес Ваня. – Случайность, Юля, случайность.
– Где-то я это уже слышала, – снова непонятно для Вани сказала я.
Пару минут мы шли молча, глядя на проносящиеся мимо машины.
– Как театр? – наконец поинтересовалась я.
– Стоит.
– Ходишь?
– Хожу.
Прошла еще пара молчаливых минут.
– Есть успехи?
– А знаешь, Юль, я ведь тоже о суициде думал, – теперь неожиданно для меня, выпалил Ваня. – Ну, в смысле, не тоже, а просто думал. Сам по себе.
– С ума сошел… – я испугалась.
– Лучше б сошел, Юль. И Андрей лучше б сошел! Или в авиакатастрофе прогиб! Но не так же… – вдруг зло сказал он гулу машин, зачем-то махнув им рукой. – У Андрюхи, к тому же, образование. Щука – не что-нибудь за плечами. А все равно жизнь сожрала, не захотела щадить – ни реализации не дала, ни шанса на самообман.
Я хорошо слышала удары собственных каблуков об асфальт.
– Страшно.
– Уже нет, Юль. Не страшно. Страшно ведь бывает до тех пор, пока ты страх в душу не впустишь. А потом он становится частью тебя, может, болью, сном. Или обычным воспоминанием. Мы ведь любую информацию вынуждены принять, хотим того или нет. А Андрей… Знаешь, после этой нелепой смерти… А что? Разве не так? Лег человек спать – и нет человека! И не надо перебивать!.. Так вот… После смерти его я вывел для себя формулу: страх или другое чувство, любовь, например, может тебя поглотить. Еще страх можно вообразить, от него можно попытаться избавиться, можно впустить – да что угодно, в конце концов! А смерть ожидает каждого. Но умирает человек не из-за понимания первого или второго. Он умирает в тот час, когда что-то навсегда ломается где-то внутри. Андрей умер раньше, намного раньше, чем позавчера. Так-то. А мы, Юль, все думаем, что плохого до конца не бывает, что всегда есть шанс и злая участь тебя точно минует.
Почему-то в этот момент я вдруг вспомнила про гостинец, понимая, что его со мной нет. Остановилась. Волна досады накрыла меня.
– Черт… Ваня! Я забыла у Андрея клубнику…
Ваня тоже остановился как вкопанный.
– Юль, ты что говоришь такое? – в его глазах я увидела ужас.
– Понимаешь, Вань, я везла Роме клубнику. Гостинец. Она в пакете была, а в нем лукошко небольшое.
– Ну.
– Ну и все. Я, когда цветы клала, и его, кажется, в смятении положила.
– В гроб, что ли?
– Кажется, да. Я до этого пакет из рук не выпускала, чтоб не забыть… И забыла… Господи, Вань, ну почему я растеряша такая? – накопившиеся за день слезы, которые я до сих пор сдерживала, в секунду заслонили мне свет.
Ваня обнял меня своими большими крепкими руками. На душе стало мягче.
– Юль, ты успокойся, пожалуйста. Я думаю… Ты не забыла ее.
– А что же? – как ребенок, всхлипнула я.
– Это… Это Андрей ее у тебя попросил.
3
Как-то Роман сказал мне, что стриптиз-бары, в его понимании, порнофильмы и прочие развратные радости существуют для того, чтобы не воспринимать жизнь всерьез.
А в тот вечер, поминая Андрея вином, он вдруг спросил про черную тучку.
– Помнишь, ты начинала рассказывать, но не договорила, чем дело кончилось?
Я пожала плечами.
– Да ничем. Сначала бабушка крестила меня. Решила, что это должно помочь. А потом повела к местной знахарке, та долго шептала какие-то слова у меня за спиной.
– И что все-таки помогло?
– Не знаю. Но что-то помогло точно. Я вернулась к родителям прежним цветущим ребенком. Ром, а почему ты ни разу про «Звездное небо» мне не напомнил? Я думала, ты просто тогда подошел.
– Просто и подошел. Действительно просто. Захотелось, чтобы ты послушала Моцарта.
Я глотнула вина, окинула взглядом комнату, легла на пол.
– А еще раз Моцарта можно?
Рома взял пульт, лег рядом со мной – мы закрыли глаза.
Все было, как в первый раз, только мы лежали на полу вдвоем, взявшись за руки, ни на секунду не отпуская друг друга.
Вскоре музыка зазвучала тише, вытекая будто не из динамиков, а из космоса или неглубокого сна. По позвоночнику пробежали нарастающие импульсы сладострастия.
До половины Плутона
На орбите притяжения
1
Хищная птица. Быстрая. Я – в ней. Хочется ей управлять – а как, не знаю. Но мне не страшно. И почему-то не удивляет природа желания и вытекающее «зачем».
Потом вижу «птицу» со стороны в профиль: круглая голова переходит в острый горбатый клюв – тонкий, как комариное жало, жадный, как ястребиный прицел, безжалостный, как…
Будильник.
Открываю глаза. Сердце колотится часто-часто, как у испуганного воробья, а за окном просыпается утро: орут на собак вороны, ревностно охраняя только что свитые гнезда; цокают об асфальт каблуки; прогреваются двигатели машин.
Мой первый день в полиграфической компании, куда я попала после нескольких тестов и двух встреч с начальством, начался со споров о Плутоне.
– Послушай, э-э-э-эмм… Юра… – мягко, но настойчиво говорил технологу Ник. – Юра, послушай… Говорю тебе, не планета! Ну и что, ну и что… мало ли, что в школе, а теперь – нет! Точно тебе говорю, м-да… Официально уже признали… – льющуюся, урчащую междометиями речь, он подкреплял жестами, размахивая мобильным телефоном, который держал в левой руке.
Но Колина экспрессия Юру не убеждала. По его мнению, раз солнечная система – это не только планеты, но и другие небесные тела, включая кометы и астероиды, а сам Плутон те же приверженцы новой теории обозначают как карликовую планету, то она планета по-прежнему.
– Доказательства, Николай, есть. Во-первых, пятьдесят процентов ученых не согласны с тем, что Плутон следует вычеркнуть из девяти общепризнанных планет. Это немаловажно. Во-вторых, у Плутона есть спутники…
Я наблюдала за незатейливой мужской перепалкой, размышляя о странном сне, о том, с чего лучше начать работу, и одновременно примеряла на себя людей.
«С Юрой, – думала я, – проще простого». Главное, соблюдать правила, по которым он привык существовать: не допускать ляпов, спорить аргументированно. Юра – человек на ладони: скрупулезен, недоверчив к нововведениям, придирчив по мелочам, но точен, внимателен, требователен к себе и сотрудникам. И что самое безопасное – предсказуем.
С Ником – другое, это я поняла сразу: удивительно легко он растворялся в любой ситуации, отражая ее или наполняя собой.
– Хочешь мяска? – между прочим спрашивал он на нашей корпоративной кухоньке, нарезая крупными ломтиками свиной окорок, – и мяса сразу хотелось.
– Послушайте-ка, м-м-м-давайте на обложку поставим… э-э-э-эм… наприме-е-е-ер… – и мысль спешила за его спонтанной, невыношенной фантазией, поймать которую сложно, но ничего не стоит вдруг увидеть на миг ее совершенный фантом.
Провокатор в душе и мастер необычных идей, ведущий дизайнер Николай гармонично умещался в полярных эмоциональных пространствах. Этот небрежный циник мог расчувствоваться от сентиментальной смс-ки и, невзирая на врожденную леность, трудиться над горящим проектом до последнего метро.
Была в его разбросанном характере и еще одна редкая, нетипичная для мужчины черта – обволакивающая мягкость. А она присутствовала во всем – речи, поведении, манере одеваться и даже делать свой выбор.
Однажды, вернувшись с обеда, я обнаружила на своем столе большой пластиковый стакан с земляникой.
– Ник поухаживал? – не удержалась острая на язык Наташка, верстальщица. – Смотри, он это умеет. Только…
– А ты, Наталья, не засматривайся в чужую тарелку, – вмешался, защищая меня, Петрович. Так все звали кладовщика и системного администратора в одном лице Михаила. – Мне вон пяток до пенсии, и то не в свое не лезу.
– Ой-ой, очень надо. Пошли, Деня, покурим, – тут же переключилась она на дизайнера, сидящего рядом.
«Пойдешь завтра со мной на обед?» – прочла я вскоре смс-ку от Ника.
И вдруг вспомнилась одна история, которую как-то – по большому секрету – рассказала подруга. Историю их отношений с супругом.
До свадьбы Слава и она были знакомы больше года, все это время исправно встречались, ходили в кино, театры, клубы, снимали на ночь гостиницы. Он дарил ей цветы, покупал путевки в Египет – словом, как у людей. Но она, в отличие от его моментально вспыхнувшего к ней чувства, Славика не любила. Точнее, любила наполовину.
Я искренне захотела понять, как это и что это значит? По моим представлениям, человека либо любишь, либо нет. Но Полина настаивала.
– Это когда тебя к человеку тянет. И тебе в кайф, что он ухаживает, цветы носит, – эмоционально говорила она. – Ну и вообще, как-то… понимаешь – он клевый, потому что… не как все, что ли. Он готов тебя носить на руках. И с ним хорошо. Знаешь, Светка, я бы все равно вышла за него замуж, но…
– По-моему, это сразу было ясно, – я попыталась охладить пыл Полины.
– Нет, ты дослушай!
– Слушаю.
– Внимательно слушай!
– Слушаю, слушаю, – зная склонность подруги к преувеличению, ответила я.
– Так вот! Славик много работал.
– Помню.
– Что ты помнишь? Что ты помнишь?!
Мне снова пришлось замолчать.
– Так вот. Он часто брал халтуры, хотя зарплата у него и так была – дай Бог каждому. Из-за халтур своих столько раз меня прокидывал! Ой, Светка… Нет, я не ревновала – когда наполовину, тогда пофигу, понимаешь? Просто я все думала, почему он бывает таким невменяемым! Раз в месяц причем! Знаешь, цветы тупо подарит – и как его нет. Молчит – я у него спрашиваю, а он не слышит ведь нифига! И добиться объяснений – ну просто нереально! То типа устал, то типа такое с каждым бывает. Я даже стала шутить – знаю-знаю, и у мужчин месячные бывают. И вот… Однажды он сообщил, что давно собирается сделать мне предложение, но не может. Я была в шоке! Прикинь – хочет, но не может! У меня аж мороз по коже! Как представила, что он женат, куча детей… А Славка возьми и ляпни: «Ты сама не захочешь за меня замуж, потому что приличные девушки за убийц не выходят».
– Что?! – вот тут по-настоящему разволновалась и я.
– Да, Светка, да! А история такая. За год до знакомства со мной он сбил человека. Случайно, не нарушая правил. Девушка, которую он сбил, сама бросилась под колеса! Он и не видел, откуда взялась. Прикинь, картина: утро, эстакада, все летят на работу, но пробок нет – потому и на скорости. И, кстати, допустимой – да Славик вообще нарушать не умеет, ты ж в курсе! Вот… Ну и затормозить не успел. Девушка скончалась на месте. Так это, Светочка, полбеды! В суде ведь его не оправдали: родственнички слишком влиятельные оказались. Потребовали моральную компенсацию! Вот он ее и выплачивал. До свадьбы. Ежемесячно, – телеграфировала Полина. – Оттуда и настроение. Выплатил. Уже. А сумма, Светка, немаленькая.
Я слушала Полину, не узнавая подруги. Она бы, и правда, ни за что в жизни не вышла за… Несмотря на эксцентричность, Полина предусмотрительна, экстрима не любит, неопределенностей избегает. Но со Славиком она три года как в браке. И счастлива.
– Светка, ты не поверишь… Нет, сначала, я, конечно, дар речи потеряла, а потом… А потом и случилось то, чего не должно было случиться! Никак! Ни при каких обстоятельствах! Я поняла, что именно сейчас, именно в этот момент, после этого откровения, которое вообще не лезет на голову, влюбляюсь в Славку! Что вот то – наполовину – становится чувством, любовью. Я вдруг поняла, что оно есть. И что оно навсегда. И оно настоящее, понимаешь?..
Возвращаясь с работы, я размышляла о том, что такое мера любви, скорость любви? Существуют ли вообще такие понятия? Ведь к вспышке любви и вовсе подготовиться невозможно. И интересно: влюбившийся ли ищет любви, настроен на нее или есть какие-то другие факторы, влияющие на внезапное, захватническое присутствие чувств?
Рев двигателей. Он нарастает, вызывая резонанс в грудной клетке. Невыносимая вибрация. Кажется, она вот-вот порвет меня изнутри. И хочется сбросить жуткий техногенный кошмар, как стряхивают с себя воду собаки, но тело тяжелое, свинцовое, непослушное.
Очнувшись, понимаю, что во сне сильно сжимала челюсти: болят десны и зубы. Я слушаю, как шумит за окном дождь, как он сливается с шумом в моей голове, и, успокаиваясь, рассуждаю о том, что сегодня надеть. Хочется что-то необычное – думать о предстоящем обеде с Ником приятно и странно. Приятно, потому что испытываешь к человеку симпатию, потому что тебе небезразличны его знаки внимания, потому что он не похож на других… «Кажется, впору передать Полине привет!» А странно – потому что вчера, переживая радость от польщенного самолюбия и трепет от предвкушения новых чувств, я поняла, что не готова к роману. Или… готова наполовину?
«Как думаешь, наше будущее зависит от судьбы или мы сами ее создаем мыслями, действиями, желаниями? Может, выбираем?»
«Думаю, если судьбе угодно, она идет мне навстречу».
«Или ты идешь ей навстречу. Что, наверно, одно и то же», – я мысленно строю диалог с воображаемым Ником, а Ник реальный рассуждает о прозе Довлатова.
Молоденькая хрупкая официантка, скособочившись от тяжести подноса, ставит на стол наш заказ.
– Так Довлатов оценивает роль мужчины в браке, – резюмирует Ник, и я понимаю, что опять упустила ход его мыслей.
Но думаю, что и Ник слышит вполуха, отгоняя от себя массу желаний.
Например, сбежать с работы – вот так просто, без злого умысла – купить на причале билеты, сесть на теплоход, открыть там шампанское, рассказывать о себе, пьянеть и все отчетливее понимать, как мы похожи. И что ни с кем и никогда не было так легко, и будто мы знакомы сто лет.
А потом сойти в Воробьевых горах под проливным дождем и, смеясь, бежать до шатра, откуда так ароматно пахнет шашлыками.
– Попробуй, очень вкусно, они здесь неплохо готовят, – Ник протягивает мне кусочек мяса с вилки.
– Вкусно, – честно соглашаюсь я.
Во сне вижу взлетную полосу, а потом – шасси. Как будто кто-то снизу снимает самолет на камеру. Он движется, набирая скорость.
Вдруг прямо под шасси летит какой-то предмет – я не успеваю рассмотреть что. И почти сразу – пламя: оранжевое, ослепляющее. Оно растет, обволакивает, пожирает машину.
Душно, жарко. Сбрасываю с себя одеяло.
«Как избавиться от этих навязчивых снов? И что они, в конце концов, значат? Может, рассказать Нику?» – рассуждаю я по пути на работу. Ведь иногда достаточно проблему озвучить, чтобы она ушла.
2
В редакции переполох. А началось все с визита темноволосого, невысокого мужчины лет тридцати. Он прошел по коридору, не поздоровавшись, закрыл за собой дверь в кабинет главного и пробыл там не менее часа. На нем были затемненные очки в оправе темно-красного цвета. Потом генеральный вызвал в кабинет Ника.
Прошел еще час.
– Это чей-то знакомый? – первым поинтересовался Юра.
– Думаешь, это важно? – огрызнулась Наташка. – Пошли лучше покурим, – предложила она Петровичу.
«Даже если Юра почувствовал…» – отметила про себя я.
Волнение нарастало само собой. Во-первых, так долго заказы не обсуждались ни с кем и никогда. А во-вторых… Во-вторых, веяло от этого странного мужчины неприятной таинственностью. Так бывает, когда вдруг отчетливо понимаешь, что надвигается непоправимое, но уйти от него невозможно. Что механизм неизбежного запущен. И от этого становится щекотливо противно внутри. Будто к тебе в душу, как в компьютер вирус, попал червь и портит важные файлы.
– Долго ты сегодня у генерального. Я и надеяться перестала, что вырвемся на обед.
– Да-а-а-а, понима-а-а-ешь, – неохотно протянул Ник.
И снова маленькая официантка, улыбаясь лишь уголками губ, составляла с подноса горячее, соки, салаты.
– Заказчик неадекватный. Так и не удалось втереть, что в одном экземпляре календарь невыгодно делать.
– В одном?
– Угу, – жадно отпивая томатный сок, кивнул в ответ Ник.
– Впервые такое встречаю.
– М-да… Только не рассказывай никому, я генеральному обещал, ладно? Э-м-м-м… Я заказ один буду делать. Там свои тонкости, ты только сетку сверишь, остальное…
– Что остальное? – я почувствовала, что не полностью открытая тайна меня здорово задевает.
– Как тебе объяснить… – дожевывая, тянул Ник. – Ладно, от тебя скрывать не могу, – он отодвинул тарелку. – Только…
– Да не скажу я никому!
– Не обижайся.
– А я и не обижаюсь.
– В общем, парень хочет перекидной календарь. В одном экземпляре. Потом, по договору, мы обязуемся уничтожить все, связанные с созданием календаря, материалы. Он готов заплатить сколько угодно. Цена его не интересует. Если исполнение понравится, то придет и через год и еще.
– Снова, чтобы сделать один календарь?
Ник промолчал.
Помолчала и я, сверяя услышанное со своими внутренними ощущениями. Что-то не сходилось. Думаю, Ник тоже это осознавал.
– Он принес фотографии девушки – очень красивая. Глаза такие миндалевидные… эм-м-м-м… с кошачьей страстью, что ли. Возлюбленная, наверно.
– Сексуальный маньяк?
– Все фото приличные.
– Дело не в одежде. Сам понимаешь, при богатом воображении…
– Свет, – перебил меня Ник. – Тут другое. М-м-м-м… Он хочет, чтобы на календаре девушка просматривалась только при определенных ракурсах. И чтобы только… он видел это. То есть ее как-то надо незаметно для чужого глаза вписать в основное изображение…
– Я же говорю: не просто сексуальный маньяк, а маньяк-извращенец. Что хоть за изображение? Или ему все равно?
– Скорее, принципиально.
– И?
Ник опустил глаза.
– Конкорды, – совсем тихо, но четко проговорил он.
– Что?
– Конкорды, – чуть громче повторил Ник.
Иногда судьба плетет путаные сюжеты: так сближает несовместимое, что поверить в слияние параллелей почти невозможно. Вернувшись с обеда, я села за компьютер, набрала в поисковике «Конкорд». Да, именно сверхзвуковой лайнер – мой навязчивый сон.
Пахло потной травой, когда Ник позвал меня на прогулку.
– Август кончается, а я еще ни разу на кораблике не покатался. Пойдем?
Я улыбнулась – иногда Ник на глазах превращался в ребенка, которому невозможно отказать.
– Чего ты смеешься? Вообще-то это наша с Денисом традиция. Мы с ним, сколько в фирме, хоть раз за лето обязательно выбираемся. Покупаем шомпик – и на теплоход. Я шампанское вообще не пью, а на теплоходе отлично идет.
Мы шли к причалу: Ник – с трудом сдерживая себя, чтобы не ускорять шаг, я – стараясь выиграть время. Наш кафешно-обеденный романтик давным-давно себя исчерпал, и я прекрасно понимала, чего ждет Ник, как и то, что мои чувства по-прежнему не дотягивают до любви.
Было около трех. «Выходит, мы, и правда, сбежали с работы».
– Наверное, будет гроза. Как, кстати, перекидной календарь?
Я знала, что вечерами, когда в офисе остается только охрана, к Нику приходит заказчик в темных очках.
– Конкордовские силуэты смогли вписаться в изгибы роскошной фигурки? – топорно поинтересовалась я.
– М-да… в субботу… А это, собственно, завтра… нам понадобится твоя помощь. Сможешь? Ненадолго. Потом предлагаю обмыть, – будто не заметив издевки, одновременно вопросом и предложением ответил мне Ник.
– То есть заказчик уже пищит от восторга?
Надо сказать, Ник серьезно поплатился за столь секретное, скрываемое ото всех, исполнение заказа: Деня ревновал к дизайну, которого не видел в глаза, Юра считал, что Ник не компетентен в цветокоррекции, Наташка ерничала – дескать, парень совсем откололся от коллектива. Но Ника как подменили: обычно не чуждый закулисным страстям, он даже формально забывал поинтересоваться, как у кого дела. Пожалуй, я и генеральный были единственными исключениями.
– Свет, я сказал, что ты… В общем… моя… А то бы он не согласился на твое присутствие и-и-и-и… участие.
– В сверке сетки или твоей личной жизни?..
Но Ник не ответил, расплачиваясь за билеты в кассах.
Глубоко дышала река, пока теплоход отвязывали от причала. Серые грязные тросы, ударяясь о борт, змеями уползали под воду, а она монотонно, упрямо, но настойчиво толкала судно в бока.
Не знаю почему, но именно в тот короткий момент мне подумалось, что происходящее отвязывает от меня всю Москву – такую большую, реальную, необъятную, превращая действительность в не похожий ни на что мир. И еще захотелось, чтобы сейчас же уплыло от меня все пустое и суетное, а на смену ему пришло – счастье.
Ник разлил шампанское – мы выпили по бокалу.
– Думаю, заказчик не очень доволен моей работой, – заговорил он.
Мне показалось, что и Нику хочется избавиться от того, что его тяготило.
– Жаль, в этом году не удалось съездить на море, – намеренно перебила я.
И мы наперебой заговорили про Черное море и детство, про Красное море и дайвинг, про Средиземное и Турцию, про красоту северных холодных морей… Ник рассказал про свой первый, не выживший брак.
– Четыре года – и только потом поняли, что чужие?
– Да, – спокойно ответил он, глядя туда, где хмельно покачивались звезды Кремля.
«Счастье – это мечта, которая сбылась вовремя. И не надо гневить Бога, он всегда слышит молитвы, просто во Вселенной шестьдесят минут часа идут по-иному», – я вспомнила мысль, которую хотела вписать в дневник, а Ник сообщил, что ему со мной хорошо. Что так легко не было ни с кем никогда и что будто мы знакомы сто лет. И мне не захотелось разубеждать его в этом.
– Свет, а давай не поплывем дальше и выйдем прям здесь?
– На Воробьевых? – я колебалась недолго. – Давай!
И мы, смеясь, спотыкаясь о сиденья и на ходу допивая игристое, ворвались в душное лето.
– Не штормит?
– Что? – я говорила громче обычного. – А… Нет… Немного.
Ник приподнял меня за талию и усадил на прогретый горячим солнцем бетонный бордюр. Его руки сначала неуверенно, а после жадно обхватили мои бедра. В один момент вокруг нас оборвались звуки – я лишь услышала, как схлестнулись два вздоха и ударило в барабанные перепонки биение сердца. Разгоряченные шампанским и жарким днем, мы отдались поцелую.
– Слышишь? Гремит, – первая пришла в себя я.
– По шашлычку?
Я знала, что очаровательное и искреннее сумасбродство Ника никогда не мешало его практичности, но только когда он озвучил предложение, я вдруг осознала, что вся набережная навязчиво сочится томными шашлычными ароматами.
А потом, долго не ослабевая, лил и лил дождь, скатываясь мутными зонтичными потоками с округлых шатров уличных баров. И, наверное, уже ни Ник, ни я не смогли бы восстановить канву разговора, если бы я не сказала «пора», а он не воспринял слова как сигнал к действию.
– Коль… Думаю, мне пора.
– Я посажу тебя на такси.
Из машины, ошалевшие от игристого, дождя и предвкушения взрыва чувств, мы вышли прямо у входа в гостиницу.
Очнувшись в объятиях Ника, первое, что вспомнилось: нас ждет заказчик. «Возможно, ждет…» – я прекрасно осознавала, что полностью потерялась во времени. Мои часы остались в ванной, но заговорить первой я не решилась.
Во второй раз пробудило солнце. Открыв глаза, я почувствовала, что Ник тоже не спит.
– Ник, мне кажется…
Он с силой прижал меня к горячей груди.
– Ты красивая. Свет, я влюбился. Что мне теперь делать, Светочка? Я влюбился в тебя, – это единственное, что сказал Ник перед тем, как гостиничный номер надолго завис в тишине, изнутри разрывая наши воспаленные, трезвеющие мозги – но мы были беспомощны перед молчаньем друг друга.
3
– Может, чаю? – так началась встреча с заказчиком.
Чай предлагал Ник.
– Знакомьтесь. Это Светлана.
– Очень приятно. А Вы?..
– Мистер Конкорд – так будет проще.
– Не думаю.
– Как угодно.
Я догадалась, что Ник насильно вырвал из «мистера Конкорда» разрешение на мое участие «в деле».
«Плевать», – борясь с головной болью и отвращением от взгляда из-под темных очков, подумала я, уходя на кухню за чаем.
Вскоре за мной пришел Ник.
– Свет…
– Иду.
– Нет, погоди, – он сел за столик рядом со мной и, глядя прямо в глаза, попросил. – Светочка, пожалуйста, давай снова сбежим?
– Прямо сейчас? – я ухмыльнулась.
– Да.
– Как же мистер…
– Свет, знаешь, еще вчера я думал, что календарь мистера… Тьфу ты, Сашки… важнее всего. А сейчас…
– Сашки?.. – я встала из-за стола.
– Понимаешь, он друг мой. С детства. На самом деле, это я его привел, просто не надо, чтобы все знали… Я очень хотел ему помочь. Мне казалось, календарь спасет его, а меня оправдает. Надоело, Свет, делать халтуры. Я же художник по образованию… Свет… Я ведь сразу в тебя влюбился… Я…
Реальность. Вряд ли в тот момент я осознавала что это.
Как у Довлатова: «Есть люди настоящего, прошлого и будущего. В зависимости от фокуса жизни», – в записных книжках писал он. С месяц назад, заинтригованная желанием на расстоянии «вскрыть» внутренний мир Ника, я купила книги его любимого писателя.
Так вот. Думаю, фокус жизни – важный момент, он-то как раз и определяет реальность. Тогда, надолго задержавшись на этой фразе, с человеком настоящего я отождествила себя, потому что жила днем сегодняшним и не знала, как вести себя с Колей, с человеком будущего – Ника, потому что любовь – это прорыв за грань в любом случае, а вот человека прошлого тогда не нашлось…
– Расскажи мне о Саше, – попросила я Ника и вернулась за стол.
В ночь с 24 на 25 июля 2000 года между Сашей и Алисой – так звали возлюбленную – разыгралась, как пишут в газетах, настоящая драма. Стаж их отношений на тот момент составлял более пяти лет, из которых четыре были прожиты вместе. Примерно в то же время существовал и брак Ника. Пары дружили.
Вечером Алиса сообщила, что уходит от Саши. Саша захотел знать почему. Они не спали до утра, скандаля и мирясь, мирясь и скандаля, а утром Алиса попала под машину. Мгновенная смерть.
– М-да-а-а… – задумчиво произнес Ник. – У Сашки была страсть. Конкорды. Ими он был одержим.
– Как это? – не поняла я.
Саша собирал о Конкордах литературу и видеохронику, часами мог говорить о советско-американской конкуренции сверхзвуковых «ТУ-144» и самолетах Concorde*. Французский и английский он выучил только затем…
– Света, чтобы летать!
Но мечте Саши суждено было остаться мечтой. Врожденный порок сердца, о котором он узнал только перед поступлением в Ульяновское авиационное училище, вынудил смириться с инженерным образованием в Москве.
Единственное, что у него было, если не сильнее самолетной страсти, то, уж точно, не меньше – чувства к Алисе.
Они познакомились на вступительных и больше не расставались.
Алиса, правда, быстро осознала, что для выбора профессии нужно не только презирать вузы для девочек типа пединститута, но и чего-то хотеть. МАИ она бросила, не дотянув и до первой сессии. Но это не помешало их связи.
– Они были удивительной парой. Знаешь, Свет, может, и наш брак с Леной продержался так долго, потому что, глядя на Сашку с Алисой, казалось, что быть вдвоем – это и есть счастье. Она прощала ему даже Конкорды.
Но однажды Саша купил билеты на рейс «Лондон—Барбадос» и обратно, чтобы полетать на Конкорде. Просто полетать. Ни Лондон, ни Барбадос не были ему интересны. Это были деньги, на которые они с Алисой собирались съездить на отдых, купить мебель и сыграть свадьбу.
– Алису он очень любил. Очень…
– Заметно…
– Света, поверь… М-да… это мистика, но ушла Алиса от Саши не из-за этого сумасбродства.
– Вот как.
Ник вынул сигарету из пачки.
– Несмотря на почти идеальные отношения, Алиса оказалась к ним не готова – так же, как и человечество, которое мечтало о скорости, а когда ему подарили сверхзвуковой лайнер – собственно, реализовали мечту – оно от мечты отказалось! Света, так сказал тогда Саша!
Что Алиса не вернется и что с ней случилось непоправимое, Саша понял, когда стало известно о гибели 113 пассажиров при крушении Конкорда компании Air France.
Вскоре Саше позвонили из милиции, и он спросил первым: «Ее больше нет?»
Ник щелкнул зажигалкой.
– Для меня сигаретка найдется? – за нашими спинами стоял Саша.
Сердце подсказало, что он давно слушает разговор.
А что сильнее – память о прекрасном или ужасном? В чем принцип запоминаемости? Ведь, если все кончается плохо, мы либо не можем избавиться от кошмара финала, либо культивируем в себе прелесть начала. Разве не так? Или полностью выпадаем из настоящего, ища для него реальность альтернативную.
Человек забвения – так бы отозвалась я о Саше.
Саша молча прошел к окну, рывком распахнул его настежь. Поток воздуха колыхнул бледные занавески, а потом на пол свалился вазон. Саша не стал его поднимать.
Плохо вымытое окно, выгоревшие занавески, вжатый в ком пересохшей земли кактус и воздух, который так и не ворвался в окно, застряв где-то между подоконником и Сашиной грудью, зависли в небытии. И в нем было неуютно и чуждо.
Алиса сморит на фото в рамке: Саша и она, обнявшись, у входа в МАИ.
Заходит в ванную: на полке два флакона с туалетной водой. Один – в форме бочонка – ее, второй – Сашин, квадратный. Она берет свой с полки, бросает в сумку из джинсовой ткани.
Конкорд французской авиакомпании Air France томится в ожидании в аэропорту имени Шарля де Голля. Его вылет задержан.
«Алиса, чего ты хочешь? Ты хоть сама это понимаешь? И что я должен сделать? Скажи, не молчи! – до сих пор звучит в ее голове. – Пойми, не я виноват в том, что твои родители сделали тебя эгоисткой! И что у тебя было все, что ни пожелаешь, и что ты всегда думала: мир – твой, стоит лишь поманить».
Хлопает дверь, скрипят двери подъезда – Алиса уверена, что навсегда уходит от Саши.
С задержкой в 1 час и 6 минут вылет рейса «Париж—Нью-Йорк» разрешен. Конкорд набирает скорость. Не пройдет и трех минут, как кусок металла повредит колесо шасси, фрагмент резины попадет в крыло самолета, перепад давления вызовет разрушение топливного бака, в разорванных проводах произойдет короткое замыкание и искра станет причиной пожара.
4
Я снова проснулась первая – ежась, натянула на себя одеяло и поудобнее устроилась на плече Ника. «Ники, Ники… как же ты не понимаешь, не хочешь видеть, что я давно застряла где-то на орбите влюбленности. Или подсела на твою любовь – как Плутон, пересекающий орбиту Нептуна. Знаешь, ведь основная причина, по которой ученые вычеркнули Плутон из списка планет: что он не доминирует на собственной орбите. На орбите Плутона находятся небесные тела, не являющиеся его спутниками».
Уже сентябрь, а Ник так и не закончил Сашин заказ – но Саша не спешит и не устает верить и в талант Ника, и в то, что календарь выйдет.
– Светочка-а-а-а-а… – ласково и протяжно урчит, просыпаясь, Ник. – Я тебя люблю. Если бы ты знала, как я тебя люблю.
– Ник, я давно хотела спросить, а почему Сашиной страстью стал именно Конкорд, а не «ТУ-144»? Это ведь логичнее, согласись. Он же человек советского воспитания.
– Потому что я тебя люблю-у-у-у. Тебя и только тебя, а никого-то другого-о-о-о, – не унимается Ник, проникая рукой под мое одеяло. – Я тебя люблю, Светочка.
– Я знаю. Ник, в последнее время я только и делаю, что думаю о твоем Саше.
– М-да-а-а-а? И когда же это с тобой случилось? – шутя, интересуется он.
– Не знаю. Может, с тех пор, как ты меня с ним познакомил, может, когда он первый раз появился в редакции, а может…
– Не понял… – Ник перестает улыбаться.
– А может, когда вы спорили о Плутоне. Я не скажу тебе точно.
– Свет, ты издеваешься? – Ник спускает ноги с кровати.
– Помнишь, когда я только пришла на работу, это был мой первый рабочий день, вы с Юрой тогда спорили, Плутон планета или нет.
Ник закрывает руками лицо.
– Ты сводишь меня с ума-а-а-а… – посмотри, какая ты красивая… Свет, ну при чем тут Плутон?
– Да, в общем-то, ни при чем. Просто я хочу сказать, что у меня только до половины. Чувства – до половины Плутона. Мне когда-то подруга Полина рассказала…
Когда Ник стал смеяться, по спине пробежал ток. Ни до этого, ни потом я не слышала смеха страшнее, ужаснее, безысходнее. Он был таким громким, что перед глазами возникли соседи, таким хриплым, что захотелось выключить его, как идущий с жуткими помехами канал радио, таким долгим, что, казалось, это недоброе утро будет длиться не меньше чем вечность.
Чтобы разорвать отношения с Ником, с работы пришлось уволиться – по-другому не получилось.
А под Новый год Саша, как он и пообещал в последнюю сверку, показал мне календарь, которым остался доволен: на фоне солнечной системы – Конкорды, а в очертаниях планет – Алиса. Алиса в профиль, Алиса в анфас, Алиса в морской волне. Но это видел лишь он.
«А вот Алиса сидит на диване. Смотри. Поджала ноги и закуталась в плед», – не спеша продолжал Саша, перебрасывая страницы календаря.
«Все интересуются, что там будет после смерти? После смерти начинается – история», – вспомнилось мне из Довлатова, и еще я отметила, что на изображениях, созданных Ником, Плутона нет.
Я улыбнулась – разве могло быть иначе? – и вдруг почувствовала, как внутри меня что-то бесследно растворяется, подчиняясь новой неведомой силе. Но было не страшно.
Я окинула взглядом Сашину комнату и не узнала ее. Неожиданно углы книжных полок, одежного шкафа, письменного стола, громоздкого дивана, на котором сидела я, обрели теплую мягкость, приглашая в свой мир, – и в него захотелось войти.
Уже не смущаясь, сбросив тапочки и подтягивая под себя ноги, я попросила Сашу налить мне еще вина.
– Конечно-конечно, – обернулся он. – Прости, – он закрыл календарь, честно дойдя в своей презентации до декабря, и снял очки в темно-красной оправе.
Утро приходит
Любимому дедушке
Савичу Юрию Николаевичу
Дедушка открывает глаза, кряхтит, поворачивается на спину.
Лето подходит к концу. Последние деньки августа – от окна крадется холодок, и дед, ежась, прячет левую руку под одеяло. Ветер срывает с клена два пожелтевших листа.
– Кех… – дед потягивается, делает щелчок средним и большим пальцами правой руки: проверяет слух. – Кех… – это довольное «кех».
Тянется к спинке дивана, включает радиоприемник, настраивает громкость. Новости.
– Россия обвинила Белоруссию в…
Дед смотрит на часы – начало одиннадцатого, потом – в окно: серые низкие тучи медленно продвигаются на восток.
– Соединенные Штаты заявили о своем намерении…
– Кех, – отвечает новостям дед, ноги привычно забираются в тапки. – Кех, – значит, холодные.
Дед открывает форточку. Сегодня самочувствие позволяет – и он разводит в стороны руки. Поворот туловища влево, потом вправо, влево и вправо, влево и вправо, влево. Глубокий вдох и продолжительный выдох. Еще вдох и еще медленный выдох. Хорошо. Дед довольно потирает ладонь о ладонь. Идет к подоконнику – упор на руках. Локти трижды образуют угол. Вдох – выдох.
На кухне вскипает чайник. Дожидаясь струи пара из носика, дед смотрит в окно.
Рыжая собака лежит на рыжем песке. Положила морду на лапы и уткнулась носом в мокрый рыжий песок, который привезли для детской песочницы и свалили горой. А собака забралась и легла – и стала хозяйкой песчаной горы.
Песок образует холм – рыжий и мокрый, и если смотреть туда, куда смотрит рыжий собачий хвост – чуть правее и немного назад, видны турники. Площадка пуста. Рыжая собака поднимает морду, смотрит в сторону, потом наверх, опускает морду, прячет между лапами нос.
Дед достает чашку, сыплет в нее крупные листы чая, снимает чайник с плиты, льет кипяток. Ставит на плиту чайник – черная ручка хлопает по желтому боку с рисованным букетом фиалок. «Кех» – готово. Усаживается за кухонный стол, размешивает ложечкой сахар, отрезает ломоть хлеба, кладет на блюдце таблетку – не забыть!
Звонит телефон. Дед спохватывается, шаркают по полу тапки.
– Слушаю.
Рыжая собака заметила кого-то вдали. Поднялась на ноги, издала тихое недовольное «гр-р-р-р», показав два острых клыка.
– Так, дорогая, только, пожалуйста, без истерик! Сейчас приедет дедушка, расскажет сказку тебе. Слышишь, что говорю? Или ты решила маме с самого утра нервы попортить?
– Да-а-а-а, – всхлипывая и глотая слезы, подвывает Сашка в ответ.
– Что «да»? – вынимает ее из ванны Светлана. – «Да», что нервы портишь, или «да», что сказку хочешь?
– Ска-а-а-а-ку-у-у-у-у…
– Хоть сказку, и то хорошо, – засовывая левую Сашкину руку в рукав футболки, разговаривает с дочкой Светлана.
– Ска-ку-у-у-у-у-у-у…
Дед моет чашку, прячет в холодильник масло, возвращается в комнату. За стенкой, у соседей, кто-то слушает Верди. Дед присаживается на угол дивана – вздыхает: красиво. Поднимается, собирает постель, кладет ее в тумбу. Тумба старая, громоздкая, но удобная. Вчера дед вытирал с нее пыль, чистил, и сегодня она, отполированная, благодарно отражает солнечные лучи. Дед закрывает крышку.
За стенкой становится тихо – закончилась первая часть «Травиаты». Дед смотрит на часы. Пора. Поднимается, снимает брюки со спинки стула.
Рыжая собака встречает деда прямо на крылечке подъезда. Доверительно смотрит в глаза, сдержанно помахивает хвостом.
– А как ты услышала? Ну, молодец, – дед треплет собаку за рыжее ухо, кладет под лавку на газетку кость. Спускается со ступенек, вдыхает воздух.
Рыжая собака кость не ест – идет за дедом, чуть отставая.
– Провожаешь? – спрашивает ее дед.
– Дедушка, в общем, смотри. На плите в кухне ее любимый супчик, если проголодаетесь. А так она только поела. Ну, там шоколадка есть, ягодки в холодильнике. Да, Саш?
– Да, – совсем тихо, будто стесняясь выглядеть перед дедом плаксуньей, кивает Сашка Светлане.
– Я к обеду приду. Не устанете?
– Стравимся, – отвечает ей дед.
– А то смотри, няньку вызвать могу.
– Нет-нет, я же сам захотел, – заверяет Светлану дед.
– Ну, тогда держись, дедуль, я побежала.
Сашке – два с небольшим, деду – с небольшим девяносто. Но ему до сих пор неловко, если в транспорте уступают место. И когда приходится переспрашивать. А чтобы втягивать в ушко иголки нить, он купил лупу.
За шкафом в углу его комнаты стоит трость, но он достает ее редко. «Видите, какое приобретение, – хвастает дед, когда кто-то заходит в гости, – даже за хлебом можно ходить. И ручка какая модная, с вензелями. Могу во временное пользование предложить. Перебьетесь? Ну, как знаете, второй раз предлагать не стану, нужна самому», – так шутит и прячет клюку за шкаф.
– Жила-была на свете собака.
– А-ба-ка… – повторяет за дедом Сашка.
– Да, собака. Большая и рыжая.
– Ышая…
– Рыжая.
– Басая-прибасая.
– Большая-пребольшая. Ну, сначала она была маленькая, как ты, а потом выросла и стала большой.
– Басой.
Сашка дедушку любит, уважает по-детски: слушается и почти не капризничает при нем. А от сказок дедовых – не оторвать. Была бы постарше, сказала, что у прадедушки дар – сочиняет он на ходу, но всегда складно и по-доброму очень.
– Так вот… Жила эта собака в одном дворе и больше всего любила детскую площадку. Приходила туда каждый день, садилась возле песочницы и смотрела, как детки качаются на качелях, висят вниз головой на турниках, съезжают с горки.
Детки уже давно к ней привыкли и не боялись ее. Она была доброй, но очень грустной. А грустила она потому, что не умела строить из песка замки и делать из него фигурки. А ей так нравилось, кода детки рисовали на песке, лепили смешных слоников и зайцев, рыли хода в песчаных пещерах. И вот однажды… – дед замолкает.
– На-ды? – теребит его за колено Сашка.
– Однажды утром, когда детки еще спали, к площадке подъехала грузовая машина и свалила возле песочницы целую гору песка. Огромную такую гору!
– Омую…
– Да.
– А собаки всегда рано встают, ты же знаешь?
– Наю, – Сашка задумалась.
– Так вот, и рыжая собака увидела, как сваливают песок, и обрадовалась. Наконец-то и у нее будет песочница – так подумала рыжая собака! И как только машина уехала, она взобралась на самый верх этой горы и стала ее сторожить.
Дед стоит на остановке, ждет, когда подъедет автобус. Света хотела вызвать такси, но дед ни в какую – сказал, ему в радость пройтись, погода хорошая, «да и сколько тут ехать, кех, три остановки – и дома». Если бы Света поступила по-своему, он бы обиделся. Она только вздохнула, закрывая за ним дверь.
– Не провожай, не провожай, сам дойду. Я потихоньку. Я позвоню.
Дед достает из кармана платок, проводит по лбу, по щеке, подбородку. Подходит автобус. Дед пропускает вперед женщину с сумками, входит следом. Жарко. Деду предлагают присесть, он хочет отказаться, но садится, благодарит. Смотрит на часы, а после – в окно. Сосны, театр, рынок, гостиница. Автобус выезжает на мост. У берегов затона в высоких сапогах стоят рыбаки, бабушки с внуками бросают уткам хлеб.
Дед открывает пачку с таблетками. Вечером решил выпить не половинку, а целую – для верности. Но об усталости не жалеет: вспоминает, как Сашка в охотку съела суп и попросила добавку.
– Кех, – это довольное «кех».
Дед включает телевизор – через пять минут новости, а потом можно и спать. На том месте, где он обычно сидит, уже приготовлена под спину подушка. «Думочка» – любя зовет ее дед.
– На месте авиакатастрофы, произошедшей сегодня около…
– Существующий договор между Ливией и Болгарией…
– О результатах завершившихся матчей по футболу в Лиге…
– И о погоде на завтра…
Пока «синоптики сообщают», дед запирает на второй замок входную дверь, проверяет, везде ли выключен свет, плотно ли закручены краны, перекрыт ли газ на ночь.
Гаснет в квартире свет.
«Как рано сгорели березы – Еще и июля нет, А рыжие листья в осень Спешат получить билет. Мы тоже когда-то спешили…» – дальше строчки теряются, дед не может их вспомнить. «Спешили, спешили… – сон становится мучительным и тяжелым – получили… понять… печать…» – нет, не вспомнить. Неизвестно откуда пришедшие на память строки не хотят укладываться в заданный ритм. Вот появляется Лидия, дедушкина супруга, хочет ему подсказать, он видит, как движутся ее губы, но не может расслышать. На днях Светлана возила деда на кладбище, он сажал на могилку жены желто-фиолетовые анютины глазки. «Седую зимы печать?» – хочет уточнить у Лидии дед, но сон уже растворяет ее.
В комнату врывается солнце. Белый бутон фиалки на подоконнике раскрывает свои лепестки. Легкий ветерок, просачивающийся через полуоткрытую форточку, раскачивает узорчатый тюль. Тихо.
Дед лежит на спине неподвижно. Седые редкие волосы почти незаметны на наволочке бирюзового цвета.
В окно влетела сонная муха, покружила у потолка, села у изголовья. Чистит тонкие лапки.
Рыжая собака лежит на рыжем песке. Положила морду на лапы и уткнулась носом в мокрый рыжий песок. Вот заметила кого-то вдали. Поднимается на ноги.
– Р-р-р-р-р-р-р… – разражается громким затяжным лаем.
– Кех, – дед открывает глаза.
Утро приходит.