-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Ирина Бйорно
|
| Вкус бабьего лета. Рассказы о современницах
-------
Вкус бабьего лета
Рассказы о современницах
Ирина Бйорно
Эта книга посвящается всем женщинам мира
© Ирина Бйорно, 2015
© Ирина Бйорно, фотографии, 2015
© Ирина Бйорно, иллюстрации, 2015
Корректор Людмила Лысяк
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Богиня

Богиня красоты и счастья!
Благословенная Творцом!
Ты мир спасаешь от ненастья!
Селена с ангельским лицом.
Ты вышла из морей глубоких,
Спустилась ты из небосвода.
Луны загадку прячешь в теле,
И звёзды в волосах
Танцуют хороводом.
Узнай Её в прошедшей мимо
Девчонке, в матери своей,
В сестре, в жене, в улыбке Милой —
Она одна ведь на Земле.
Богиня мудрости и жизни,
Тебя одну избрал Творец!
Он создал Женщину вначале,
Одев в терпения венец.
Порой печальна и грустна —
Ты только нежно приласкай,
И возрождается Богиня,
И распускается Весна!
Ирина Бйорно
Богиня
Рассказ написан в честь моей подруги Пии Сёренсен, которую вы можете увидеть на поздних картинах Сальвадора дали как Венеру
Пия родилась такой красивой, что уже с детства ей все твердили – ты будешь богиней! Её белоснежная кожа, всегда смеющиеся полненькие губы, маленький аккуратный носик, ямочки на кругленьких щёчках и вся её пропорционально-изящная фигурка вызывали у всех людей – знакомых и незнакомых, одну и ту же реакцию – они улыбались, глядя на улыбающуюся малютку с белыми локонами естественно вьющихся густых волос и круглыми глазами-незабудками, и, останавливаясь, восклицали с восхищением – маленькая богиня! И Пия привыкла с детства – к восхищению, обожанию, влюбленности в неё.
В школе ей было нелегко отбиваться от ухаживаний мальчишек, всегда старавшихся пройти и задеть её тело – как бы невзначай, но испытывающих внутреннее восхищение перед этой совершенной девичьей красотой, открытой для всех. Подруги ей тайно и открыто завидовали, так как рядом с ней все казались блёклыми и некрасивыми. А ей это восхищение кружило голову и даже мешало ей познанию мира, так как она не могла понять, интересна ли миру она как Пия или как маленькая богиня.
В 16 лет она участвовала по настоянию мамы в конкурсе красоты и выиграла его без всяких усилий – все члены жюри были под гипнозом её красоты и совершенства, хотя она не прилагала ни малейшего усилия быть красивой – не красилась, не тренировалась и не старалась модно одеваться, но любая одежда сидела на её совершенном теле безупречно и элегантно, а лицо светилось приветливостью и счастьем.
Ей исполнилось уже 17, и её фотографию напечатали многие женские журналы и газеты – как победительницу конкурса красоты, хотя во всей этой шумихе она не чувствовала ни малейшей своей заслуги – просто такой она родилась у мамы с папой. Её сестра хотя и была на неё похожа, но в ней не было того совершенства и отточенности форм, которая была у Пии. Ей досталось – по странной лотерее жизни – быть красивой, и она от этого не страдала. Единственный вопрос, который её занимал – кто же этот совершенный партнёр, божество, совершенство, который составит с ней, Пией, пару в жизни. Как его найти и где? Все молодые люди, которых она знала, боялись к ней подойти – так сильна была её красота, поэтому она была девственницей в своей не нарушаемой ничем и никем красоте. Подружки вокруг неё влюблялись, проводили эксперименты в постели с мальчиками, но Пия оставалась богиней и недотрогой.
После окончания школы она решила провести лето в Париже. Денег у неё хватило только на билет, но Пия верила в судьбу и была готова к приключениям. Она прилетела в Шарль-де-Голль аэропорт, и уже в самолёте вертлявый француз, сидевший рядом с ней, не мог устоять перед красотой Пии и попросил у неё адрес, на что она ответила, что не знает, где будет жить в Париже. Незнакомец-француз тут же предложил ей помощь, на что она вежливо отказалась. Она была уверена, что её ждёт судьба богини. Уверена уже с детства, и она не променяет эту судьбу ни на что!
Она села в такси у здания аэропорта, и водитель, засмотревшись на неё, наконец, спросил, куда везти, а Пия, подумав одну минуту, уверенно сказала:
– В самое знаменитое кафе Парижа!
– На Монмартр? – спросил неуверенно шофер.
– Конечно! – улыбнулась ему Пия так, что тот смутился.
Через полчаса машина остановилась на Монмартре, около знаменитого кафе, где собирались художники, поэты, танцовщики и другие представители неработающей, в обычном смысле, культурной элиты. Все эти знаменитости, живущие и творящие в Париже, собирались в этом небольшом кафе после обеда, ближе к вечеру, и сейчас, в середине дня, кафе было пустым.
Пия села за столик в центре зала. К ней подбежал официант, любуясь красотой этой не-француженки, и спросил, что ей принести.
– Кафе-о-ле – кофе с молоком, – попросила Пия. Её французский был школьный, но она говорила без сомнения и улыбаясь. Официант кивнул и про себя подумал – какая красотка! Через минуту кофейная машина зафурчала, и запах свежего кофе заполнил небольшой зал. Пия вспомнила, что ничего ещё не ела с утра, и при одной мысли о еде живот её ответил жалобным урчанием. Она чуть покраснела. Эти естественные звуки тела всегда смущали её, так как нарушали картину её перфектности богини.
На столе появилась вместительная чашка горячего кофе с молоком, и она попросила официанта принести ей «гато», помм-дё-тарт – пирог с яблоками – она его обожала. Ей принесли кусок яблочного торта со сметаной. Она заёрзала на стуле от удовольствия – как маленький ребёнок, и вдруг её пронзила мысль – а хватит ли её скудных денег, чтобы оплатить кофе с пирогом? Он открыла сумочку, достала кошелёк и пересчитала свои деньги: в кошельке было десять франков и сто крон.
– Наверное, хватит, – подумала она, по-детски улыбаясь.
Кофе был замечательный, пирог – вкусный, и она, утолив голод, стала рассматривать кафе, где уже несколько столиков были заняты пришедшими посетителями.
Она увидела, что за соседним столиком сидел грузный мужчина с блокнотом в руках и что-то там рисовал. Он иногда вскидывал взгляд на Пию, а потом быстро-быстро чертил в своём блокноте. Перед ним стояла чашка кофе и рюмка с чем-то ядовито-зеленого цвета.
– Абсент! – подумала Пия.
Она читала в книгах об этом полуядовитом напитке, который любила употреблять культурная элита Парижа. Человек оторвал взгляд от своего блокнота и посмотрел на Пию, улыбнувшись. Она смутилась от такого наглого рассматривания, но скрыла свои чувства, опустив глаза в чашку с остатками вкусного кофе, так быстро закончившегося.
Тут дверь в кафе открылась, и на пороге показался ещё более странный персонаж – почти гротескный, небольшого роста, сухопарый мужчина с горизонтально торчащими, как проволока, черными, насмоленными усами и огромными, выпуклыми, как линзы, пронзительными чёрными, казалось, горящими глазами. Он не вошёл, а, казалось, влетел в зал кафе, где его, видно, ждал друг, тот грузный господин, рисовавший что-то в блокноте, но новопришедший не пошёл к нему, а вместо этого подбежал к столу, где сидела Пия, неожиданно и театрально встал на одно колено, притянул правую руку Пии к себе и поцеловал её. Раздался его немного резкий голос с акцентом:
– Моя Венера! Я предлагаю тебе место на моих холстах и в моей мастерской! Я сражён твоей красотой, которая достойна, чтобы её увидели миллионы! Я предлагаю тебе мою руку с кистью самого Дали! Ты согласна?
Пия не поняла половину из того, что ей говорил этот экстравагантный человек, все ещё державший её руку около своей груди и не сводивший с неё своих горящих, сумасшедших глаз. За соседними столиками шептали и смеялись, глядя на эту сцену.
Она не знала этого имени – Дали, – но кто-то ей шептал внутри: «Да! Соглашайся! Решается твоя судьба», – и она просто сказала:
– Ви, месье.
Тот встал с колен, поднял Пию со стула и поцеловал в каждую ямочку на щеках.
– Пойдём! Время – дорого! Я вижу в тебе мою Венеру!
И он увлек Пию за собой. Багажа у неё не было, кроме небольшой сумки через плечо, и уже через четверть часа Пия сидела в просторной светлой мастерской испанского мастера Сальвадора Дали, о котором говорил весь Париж. Ему было в то время уже больше семидесяти, но его горизонтальные усы были черны, а глаза – полны непотухающего огня – огня творчества, сжигающего самого художника и его окружение.
Так начался трехлетний период Пии в качестве модели для Сальвадора Дали, а в дальнейшем – и для других художников того времени. Она стала его Венерой. Она жила в мастерской Дали в Париже, на Монмартре, и он её рисовал, делая доступной её совершенное тело богини для всех людей мира, хотя та Венера, рождавшаяся на полотне, была не совсем Пией, а скорее Венерой Дали с Пииным совершенным телом. Она была там, на картине, и все же её, Пии, там не было, а была Венера.
Сальвадор платил ей небольшие деньги, и она сняла себе комнату в частном семейном пансионате недалеко от знаменитого кладбища Пер ла Шез, куда ходила гулять, рассматривая пышные могилы прошлого.
Париж Пия любила – с его кафе, магазинами, музеями, театрами и искусственными женщинами, тратившими огромные деньги, чтобы привлекать внимание мужчин своими нарядами, прическами, макияжем, улыбками. Пия так и не научилась делать ни макияжа, ни прически, полагаясь на свою естественную красоту, которая в глазах всех мужчин выигрывала на фоне театральной красоты парижанок.
В неё не раз влюблялись художники, количество которых в Париже никогда не убывало, и в Париже состоялся её первый роман с другом Дали, но когда Сальвадор узнал об их интрижке, то высоким голосом, пищащим от гнева, сказал Пие, что если у неё появится любовник, он с ней расстанется – ему нужна Венера-девственница, а не куртизанка!
Но через три года Пии надоело быть Венерой и сидеть вечно голой в ателье Дали, где было холодно в ветреные, осенние, дождливые дни, да и ей стало от такой жизни просто скучно, а Дали, насытив свои картины красотой скандинавской богини, перешёл на другие мотивы, забыв о Пии.
Она же решила возвратиться к себе домой, не сказав почти никому об этих трёх годах позирования, и, так и не получив никакого образования, она открыла магазин индийских товаров.
За три года позирования у Пии скопилось немного денег, и она купила небольшой магазинчик в центре города на оживленной улице, где жило много студентов, и ей даже удалось снять квартирку на первом этаже магазина – так было дешевле. Она завела собаку, как это делали владельцы магазинчиков в Париже, которая охраняла магазин и её, Пию. Песик был сучкой, верным маленьким шотландским терьером с мертвой хваткой больших челюстей и бесконечной любовью к своей хозяйке. Так две девственницы стали жить вместе под одной крышей, одна – продавая дешевую индийскую рухлядь и зарабатывая себе на хлеб с маслом, вторая, мохнатая – охраняя хозяйку и магазин.
За три года новые девушки Скандинавии получили титулы красавиц года, и о Пие все забыли. А ещё через три года Сальвадор Дали скончался, так и не написав ни разу Пие ни письма, ни позвонив по телефону. Его картины теперь делали фурор и деньги ещё лучше, чем при жизни этого странного, экстравагантного живописца с его украинской женой-не-женой Галой, но никто и не вспоминал, что на его картине была запечатлена Пия, семнадцатилетняя скандинавская богиня в виде Венеры Дали.
Да и какое дело людям до персонажей всех этих знаменитых картин, часами и днями позирующих в неглиже перед жадными глазами знаменитых маэстро кисти? Кто знает имена и судьбы людей, запечатлённых на полотнах Тициана, Рубенса, даже самого Леонардо да Винчи? Всех интересует судьба художника, особенно её скандальная часть. Ну а каковы судьбы тех, кто был запечатлён на холстах и кто продавал свои тела на время и за деньги и навсегда остался на полотнах? Большинство из низ известны как «портрет неизвестного» или просто – участники многотеловых картин, имеющих историческое название, которые известны всем, как «Похищение Европы», «Девушка с сережками» или просто – «Мадонна».
Пия это прекрасно понимала, поэтому ни на кого не обижалась и даже никому не говорила, что вот она, Пия, – была Венерой самого Сальвадора Дали, да и все ли знали – кто был этот Дали – может так, пачкун какой?
Она вела свой магазинчик, закупая дёшево товары из Индии и перепродавая их чуть дороже людям, любившим недорогие яркие безделушки. Почему же она выбрала именно индийские товары? Наверное, они отвечали больше её вкусу к краскам, так необходимым в этой дождливой, продуваемой ветрами Скандинавии, где серо-серебряное небо с блекло-тусклым редким солнцем создаёт единственную раму для неяркой жизни скандинавов.
Её тело стало полнеть, не зная ласк мужских рук – она так и осталась девственницей, но лицо её оставалось по-прежнему красивым и совершенным – лицом зрелой богини.
Собака её через три года холостой жизни получила воспаление матки, что часто случается у собак – девственниц, и ей была удалена в собачьей клинике вся её щенородильная часть. Так они и жили на свете – Пия и её верный пес Дина.
Однажды Пия пошла на лекцию приехавшего из Индии нового гуру, предлагавшего формулу счастья через специальное дыхание, и она решила попробовать. Дышать – не зарядку делать, а её большое тело, достигшее к тридцати годам ста килограммов – не хотело лишних движений. Она заплатила деньги и стала учиться дышать по-йоговски – с придыханиями и катарсисом, напоминавшим обычный оргазм.
После первого искусственного дыхательного оргазма, прошедшего в группе, она открыла глаза и увидела перед собой портрет гуру, стоявшего на маленьком пьедестале. Нетронутое сердце Пии, возбужденное ритмичным дыхательным оргазмом, раскрылось, и она в ту минуту полюбила гуру, людей вокруг, дыхательные упражнения, пропевание мантр на санскрите и саму жизнь. После этой сессии она решила посвятить свою оставшуюся жизнь этому гуру, ежемесячно посылая ему большую часть своего заработка из магазина и оставляя себе только малюсенькую часть – для себя и Дины.
Она стала помогать организовывать дыхательные курсы по всей Скандинавии, собирая деньги для своего гуру, который строил огромный медитационный зал в Индии в виде белого лотоса на пятьдесят тысяч человек, который он однажды в своём детстве видел во сне и который стоил миллионы долларов.
Гуру ездил по всему миру, организовывал группы счастливого дыхания и собирал деньги на строительство медитационного лотоса. Пия была счастлива от того, что теперь её жизнь имела смысл – помогать своему гуру распространять счастье через правильное дыхание по всему миру, не меняя самого этого мира. В этом был и фокус – гуру решил, что от ежедневной порции дыхания вся планета придёт к счастью, и тогда всё само собой изменится к лучшему, но медитационный зал и свою школу дыхания он строил, строил с прилежностью муравья, выполняющего чей-то приказ.
А Пия дышала каждый день, вводя себя в состояние искусственного счастья и испытывая дыхательный оргазм, и была этим счастлива.
И вот однажды дороги привели гуру в Скандинавскую страну, где жила Пия. Гуру должен был приехать и дать сеанс дыхания для всех желающих, но заплативших входной билет. Была организована встреча его учеников в аэропорту, где усталый гуру принял венок и попросил отвезти его в отель. В пятизвездном отеле для любимого дорогого гуру, придумавшего дыхание счастья, были куплены новые простыни – ибо гуру не должен лежать на чьих-то простынях – и была заготовлена специальная, диетическая, экологическая пища, подаваемая в новой, ранее неиспользуемой посуде. Пия же решила приготовиться к долгожданной встрече со своим гуру и купила в магазине белое подвенечное платье размера экстра-экстра-лардж – самого большого, какое нашлось в этом магазине. Она украсила голову белыми лилиями и пошла в церковь, где её гуру должен был делать дыхательную сессию.
Она вошла в ещё пустую церковь и села в первый ряд. Её платье заняло ещё два стула – справа и слева. В церкви, снятой гуру на один вечер для проведения сеанса дыхания счастья, был полумрак. Через полчаса вся церковь заполнилась людьми – последователями, ездившими вместе с гуру по всем странам – кто из любви к нему, кто из любви к чудесам, так нужным людям в их серой жизни, а кто – из простого любопытства, присущего всему человечеству. В церкви были и случайные люди, никогда о гуру не слышавшие, но хотевшие, кто – исцеления за небольшие деньги, кто – встречи с чудесным.
Тут свет был кем-то включён, и в церковь, пританцовывая, вошёл маленький индус в белых одеждах, окружённый свитой индусов – в бусах и с чётками в руках. Гуру прошёл к алтарю, где уже лежали большие удобные подушки и стояли вазы с живыми цветами. Он просто сел на подушки, весело, как черноглазый воронёнок, посмотрел на свою паству и тут заметил Пию. Он закивал ей, приглашая её к себе. Пия встала, как во сне, и, притянутая ласковым взглядом своего гуру, пошла к алтарю.
Он показал ей взглядом на подушку, лежащую с правой стороны от него, и она поняла, радостно расположив своё большое тело в подвенечном белом платье на мягких подушках.
Гуру осмотрел ещё раз зал и начал задавать нужный, тайный темп дыхания счастья:
– Сооооо-Хам. Сооооооо-Хам! – разнеслось под сводами старинной католической церкви. Кто-то задышал, кто-то сидел и глядел с удивлением на происходящее, а Пия сидела с закрытыми глазами и каждой клеточкой чувствовала на себе ласковый взгляд своего гуру, своего суженого, своего принца.
Это и было её высшее счастье – сидеть рядом с ним и дышать с ним одним воздухом и в одном темпе. Темп дыхания всё ускорялся, в зале послышался смех, люди, казалось, улетали или, скорее, выпадали из действительности – приближался катарсис – кризис. Темп был такой высокий, что, казалось, все здание церкви колебалось вместе с дышащей, как паровозы, публикой.
Вдруг Пия почувствовала приход телесного оргазма – с судорогами и волнами тепла по всему телу, её душа вылетела из тела, и она ощутила себя бестелесным духом. Всё в минуту пропало – и гуру, и церковь, и люди.
Тут темп, задаваемый гуру стал спокойнее, и люди стали понемногу возвращаться обратно. Пия открыла глаза. Рядом сидел её гуру и ласково смотрел на эту женщину с большим телом и ангельским лицом. Он знал, что эта женщина будет до конца своих дней жить ради него и его дела, собирать для него деньги, организовывать курсы, строить залы для медитации, путешествовать с ним, любить его.
В этом была её судьба. В этом было её счастье. В этом была её жизнь. Сальвадор Дали сделал из неё Венеру, гуру дал ей почувствовать себя богиней и показал цель жизни. А что ещё человеку надо?
Эстер
Эстер лежала в кровати и думала:
– Ещё один день на этом свете. Ох, господи, зачем же мне это?
Она ещё полежала и стала ждать свою сиделку. У неё было две постоянных сиделки – обе иностранки и с резким, странным, режущим её музыкальное ухо, акцентом. Одна приехала из далёкой Африки, а другая – из Украины. Обе работали в доме для престарелых скандинавов, обе любили своё дело – обслуживать полуживых, медленно угасающих скандинавских жителей. Дом был частный, с большими светлыми комнатами и даже балконами, но всё равно это был дом для престарелых, которые не могли больше обслуживать себя: ни одеваться, ни готовить еду, ни мыться. Для этого были сиделки, выполняющие всю эту работу за хорошие деньги.
Комната Эстер была обставлена мебелью, которую она привезла из своего дома уже двадцать лет назад, когда она поняла, что больше одна не может жить в своём большом двухэтажном каменном особняке у моря и следить за собой и за особняком. Она переехала в этот частный дом для богатых пожилых людей уже давно, но вначале она ещё могла двигаться, заниматься гимнастикой, плавать и принимать участие в субботнем лото, куда собирались все жители дома престарелых, которые ещё могли двигаться, но уже три года она не выходила из комнаты, переходя лишь от кровати до столика или туалета и назад в кровать, да и то с помощью сиделок. Ей было девяносто семь лет, она страдала несварением желудка и отёком ног и каждый день молила бога, чтобы она уснула и больше не проснулась, но наступало утро, она открывала глаза и опять оказывалась в той же комнате – беспомощная, старая, ненужная, бесполезная.
Она лежала на кровати и ждала сиделку. Сегодня должна была прийти Наталья, украинская сиделка. Она всегда улыбалась, была вежливой, но Эстер не понимала половины того, что говорила ей Наталья на своём ломаном украинско-скандинавском, и Эстер говорила всегда «Да», чтобы Наталья ни говорила – так было легче обеим женщинам.
В дверь постучались, и она сказала, как всегда, по-французски:
– Антре, – делая акцент на последней гласной, как настоящая француженка. Эстер говорила на пяти языках и любила читать по-французски, но глаза ее ослабли за последние пять лет, и книжек она больше не открывала. Она заказывала в библиотеке звуковые книжки, которые читались приятными, но не всегда корректно произносившими тексты, голосами.
Голова Эстер была ясной, хотя она часто забывала о лекарствах, количество которых увеличивалось с каждым годом её жизни на земле, и о том, что надо, – хоть иногда, – пить воду. Воду она пила только при напоминании, ее вкус не любила и считала бесполезным заполнять своё тело водой, предпочитая безвкусной воде джин или водку, но спиртного ей не давали.
Она лежала и думала о своей очень-очень длинной жизни, пока Наталья натягивала на неё чулки, трусы, юбку и блузу. Лифчиков она давно не носила, считая, что они мешают ей свободно дышать, поэтому ее груди оттянулись и болтались в блузе, доставая почти до пупка.
Наталья помогла ей встать и дойти до туалета. Там она вынула ночной подгузник из широких, хлопчатых трусов Эстер, мокрый от мочи, но не раздражающий промежности этой старой женщины – вставать ночью в туалет она больше не могла. Потом Наталья умыла Эстер, как малого ребенка, протерев ее кожу мокрым полотенцем до пояса, вытерла насухо и одела ее в блузу.
Подгузник был сменен на новый, и они вместе – медленно, шаг за шагом – прошли к глубокому креслу, стоявшему у обеденного стола. В этом кресле Эстер сидела до обеда, с вечно включенным телевизором, открытым на радиопрограмме – она любила слушать классическую музыку и программу новостей о той жизни, к которой она имела очень маленькое отношение.
Она жила на свою частную пенсию, которую заработала сама за свою долгую жизнь в этом обществе и которой хватало на оплату этого частного дома престарелых и не больше, но больше ей было и не надо. Её нужды уменьшались с каждым прожитым годом, так же как и её скорость жизни. Как в фильме с замедленными съёмками, скорость её жизни приближалась, как она говорила, к нулю, не оставляя времени ни для чего, кроме еды, смотрения телевизора и общения с двумя постоянными сиделками.
Теперь она сидела в своём старом, глубоком кресле, стоявшем около деревянного, покрытого скатертью стола, на котором стояла ваза с увядшими тюльпанами, и смотрела в окно, ожидая своего, всегда одинакового, завтрака – чашки чёрного кофе, теплого тоста из белого хлеба с маслом и сыром и тарелочки с мелко порезанными сезонными фруктами, которые она ела целый день. Сегодня это были груши – стоял август, и первые скандинавские, чуть жёсткие, но ароматные груши появились в магазинах.
Покупки делались раз в неделю – центрально, согласовывая с Эстер необходимое количество закупаемого, но ее аппетит был небольшой, поэтому скапливалось много остатков, которые она просила беспощадно выбрасывать, помня старое правило, что только свежая еда может ещё поддержать уходящие жизненные силы в ее хрупком, костлявом теле с отвисшей грудью и больными, распухшими ногами.
Завтрак Наталья оставляла на столе и уходила до обеда – у неё было четыре клиента в их доме. Эстер взяла с подноса чашку с кофе, но не удержала в чуть дрожавшей, старческой руке, и кофе вылилось ей на колени. Кофе был не горячий, но мокрота, быстро добравшись до ее трусов, принесла ей первые неприятности. Эстер нажала на кнопку прибора, висевшего на ее старческой, по-черепашьи тонкой шее, и уже через мгновение в ее комнату вошёл дежурный. Это был мужчина, чёрный африканец, работающий в доме престарелых уже пять лет.
Она так и не привыкла к этим мужским сиделкам, купающим и переодевающим немощных женщин в этом доме, но делать было нечего – она указала ему на чашку и на свою залитую кофе юбку и попросила его переодеть её.
Он подошёл к её встроенному гардеробу, открыл его и вынул три юбки. Она выбрала голубую. Трусы он выбрал для Эстер сам – бело-розовые. Он помог Эстер приподняться на кресле, расстегнул ей юбку и снял её через голову. Ей было не стыдно, но неудобно сидеть здесь, перед ним, в грязном нижнем белье и подгузнике, залитых утренним кофе, но она вздохнула про себя и смиренно помогла ему снять трусы и промоченный кофе подгузник.
Перед ним открылась её дряблая кожа старческих ног и вялый, вывалившийся в межножье, клиторис, но он профессионально приподнял её со стула и ловко застегнул новый подгузник. Потом одел трусы и юбку.
Эстер чувствовала себя странно от этой помощи постороннего мужчины, который не видел в ней больше ни капельки от той женщины, которой сделал её когда-то бог. Для него она была андроидом, бесполым существом, которое он обслуживал профессионально и за деньги, но к которому относился как к цветку в горшке – безразлично и бездумно.
За время этого визита он не сказал ни слова и только перед уходом, формально, пожелал ей хорошего дня.
– Да! Жди – хорошего! Какого ещё хорошего? – ворчала она про себя.
– А нового кофе не сделал – придется опять звонить в кнопку. Нет, да ну этот кофе к лешему! Лучше уж джину с содовой – и забыть об этой постылой жизни с подгузниками и неходящими ногами в вечном кресле у стола. Нет!
Она явно устала от такого турбулентного утра и решила поспать. Тут в комнату заглянула Наталья, улыбаясь:
– Нужно что-то?
– Да, голубушка, устала я да и кофе разлила. Помоги мне до кровати добраться!
Наталья подошла, обхватила Эстер за талию и медленно повела старушку к кровати. Эстер охала и просила несколько раз остановиться и перевести дыхание.
Хотя до кровати было только два метра, на эту процедуру перемещения ушло пять минут. Она легла в кровать, посмотрела на Наталью и жалобно, как ребёнок, попросила принести себе ей джина.
– Ты знаешь – из бутылки на кухне.
Кухня была тут же в комнате и занимала крохотный угол, где стоял маленький холодильник, висел шкафчик с посудой и была маленькая одноконфорочная электрическая плита. Джин стоял в нависном шкафчике, спрятанный за пачку с сахаром.
Наталья улыбнулась и кивнула головой. В доме запрещалось давать алкоголь его обитателям, но она знала, что иногда правильный образ жизни не приводил к счастью, и алкоголь – пусть в небольших количествах – помогал иногда этим старым, ненужным никому людям забыть об их пустой, неинтересной жизни.
Наталья достала бутылку с джином, налила его – но не в стакан, а в поилку с носиком – и долила холодной минеральной воды с пузырьками.
Эстер уже лежала в кровати, укрытая одеялом. Она взяла поилку в свои старческие руки, покрытые выступившими венами и усыпанные старческой горчицей коричневых пятен смерти, и стала сосать через носик сделанную заботливои рукой Натальи ядовитую смесь алкоголя с минеральной. Перейдя в тело Эстер, смесь попала в её кровь и стала разноситься по всему телу, давая мускулам расслабиться, а мозгу – забыть о происходящем. Лицо ее порозовело, а глаза чуть замутились.
– Иди теперь, спасибо тебе! – сказала Эстер Наталье, и та вышла из комнаты. А Эстер перенеслась в мир грёз и мечтаний, забывая о своём старом и немощном теле. Пары алкоголя перенесли её в свой старый особняк у моря, который она передала ещё десять лет назад своим двум сыновьям, чем создала между ними вражду, да и их она не видела с тех пор – они, вместе с их детьми и детьми детей, были заняты своими делами, совершенно не интересуясь её, Эстер, угасающей, еле теплящейся жизнью. Кроме усадьбы у неё ничего не было, поэтому, получив и разделив наследство, она стала своей семье больше не нужна и неинтересна.
А когда-то, семьдесят лет назад, Эстер была первой женщиной в Скандинавии, создавшей свою фирму детской одежды, ставшей знаменитой на всю Европу. Тогда она была молодой вдовой с двумя маленькими детьми на руках и не имела ни малейшего опыта создания ни фирмы, ни бизнеса. Но как-то надо было ей выживать после трагической смерти её мужа в годы войны – хотя он никогда не был на фронте – просто была глупая, роковая случайность: он был в том месте, где стреляли, – и вот она осталась одна, с детьми, без мужа и без малейшего понятия, как делать деньги.
Она решила открыть первый магазин недорогой, но удобной скандинавской одежды для детей – и попала в точку. После войны начался детский бум, и её небольшое дело расцвело так, что она через некоторое время была уже совладелицей нескольких магазинов, а через пять лет открыла филиалы в соседней Швеции, Германии и даже в консервативной Швейцарии.
Эстер всё время отдавала фирме и своим сыновьям, так и не встретив мужчину в своей жизни, и довольствуясь короткими, не обязывающими ни к чему, одиночными связями. Так она и состарилась.
Сыновья окончили университеты, один стал адвокатом, а второй – врачом в госпитале, а она купила себе виллу у моря, где только спала, проводя всё своё время на фирме. Но тут пришли новые времена, когда одежду стали завозить партиями из Таиланда и Китая, наводняя эстетический скандинавский рынок дешевой одеждой низкого качества, и она, почувствовав изменения, шедшие как с востока, так и из запада – с американской компьютеризацией и глобализацией всего мирового рынка, она продала фирму за хорошие деньги и стала охотиться за впечатлениями, пересаживаясь с одного самолёта на другой и с одного корабля на другой. Она объехала почти весь мир, видя везде приблизительно одно и то же – глупость, недальновидность, жадность, ложь на фоне потрясающе красивой и иногда очень опасной природы, которая отдалялась от человека всё больше и больше.
К семидесяти годам ей стало трудно ходить, отели надоели, а есть она много не хотела, так как тяжелой работой больше не занималась и не уставала физически. Она поняла простое правило – люди на всей земле жили, чтобы есть и развлекаться, пропуская через свои всеядные желудки всё, что было живого и неживого на земле. Еда была главным центром общности и удовольствия почти на всём земном шаре, и лишь в тибетских монастырях она наблюдала отказ от этого ежеминутного убийства окружающей природы ради своей, в основном довольно ничтожной, жизни – да и то йоги не были не признаны нигде, как нормальные члены общества, оставаясь в своем полузагадочном статусе магов-бездельников. Но их было и мало, очень мало, по сравнению с армией день и ночь жующих чего-то людей.
Эстер ела теперь мало, но и этого было ей достаточно, чтобы испытывать временами чувство вины перед природой, которую она уничтожала, ничего не давая взамен, кроме дурно пахнущих испражнений. Тело её сдавало, но мозг работал, хотя и без прежних звёздных часов, наполненных фантазиями и неожиданными открытиями – пусть небольшими.
В этот день она проснулась через час после своего беспокойного воспоминаниями сна, возвращающими её опять и опять в прошлое, которое давно не существовало, ощущая неприятный привкус во рту – «наверное, от алкоголя» – подумалось ей.
Эстер опять проснулась всё в той же надоевшей ей кровати и опять почувствовала боль в своих умирающих ногах. Боль была колючая и неприятная, заставляя её думать о ногах, а не о том, что ей хотелось в туалет, до которого было не дойти самой, и она, опять отпустив свою брезгливость – со смирением – пустила струйку в ненавистный ей бумажный подгузник, к которому была привязана последние пять лет. Подгузник принял её жидкость в себя, оставляя её промежность почти сухой.
Она решила не звонить дежурному. Она лежала и слушала музыку, доносившуюся из радиопрограммы невыключенного телевизора. Исполняли Моцарта «Времена года» – и она знала каждую ноту, каждый тон этой салонно-отельной и все же всегда приятно отражающейся в мозгу музыки этого полупьяного и полусумасшедшего гения – подростка, так и не выросшего из юности и куролесенья.
Эстер, как и все еврейки, любила музыку, но особенно еврейскую, зажигательную, восточную, колдовскую и зовущую неизвестно куда, хотя слушала её редко. Она была еврейкой по крови, но не по жизни, вышедшей замуж за немца и сделавшей с ним двоих умненьких мальчиков. Но муж её умер ещё в начале Гитлеровского исхода из своего Байерско-Австрийского гнезда, а ей пришлось бежать от него в нейтральную Швецию, приютившую евреев изо всей Европы, где она и начала своё дело с продажей качественной одежды для детей.
Теперь же она страдала от мокрого подгузника, неживых ног и неработающего желудка. В Швеции у неё появились две лучшие подруги – тоже из еврейских переселённых Гитлером семей, которые оставались её лучшими друзьями долгие-долгие годы, даже когда одна из них, Роза, уехала в далекую Америку, а Мирта – в Голландию.
Все трое женщин были одного возраста, национальности, темперамента, и они ежегодно собирались вместе на каникулы – то в Швеции, то в Америке, то в Париже.
Когда им исполнилось около восьмидесяти, то они – будучи на одном из круизов по Средиземноморью все вместе – решили, что обязательно проведут свой общий столетний юбилей в маленьком местечке Германии со смешным названием Хопфен, в Баварии, на границе с Австрией на берегу озера, где по вечерам были видны розовые горы, запомнившиеся Эстер во время её поездки с мужем на каникулы после рождения их первого сына.
Она часто рассказывала своим подругам о розовых горах, тихом озере с форелью и белыми лебедями, о ласточках, щебечущих по вечерам и о том особом духе этого места, охраняемом грозной богиней Ба-Варией, веками не допускающей разрушения этой многовековой красоты.
Но это всё были неосуществимые мечты. На прошлой неделе Эстер получила письмо из Голландии о том, что ее подруга, Мирта, умерла от болезни Кройцфельд-Якова, которую называли в народе болезнью бешеных коров и так и не знали, откуда эта болезнь берется и как ее лечить. Эта болезнь ежегодно уносила жизни пяти-шести несчастных в маленькой Голландии, а в этот раз она решила поразить мозг Мирты, и через шесть недель та скончалась в госпитале.
Оставалась Роза, которая уже десять лет страдала старческим маразмом, который стали именовать модным и непонятным словом синдром Альцгеймера, так и не зная, как ее лечить. Она жила не в доме престарелых – этого бюджет её сына просто не выдерживал – а в семье эмигрантов-поляков, в штате Монтана, которые за деньги ухаживали за старой маразматичкой, а деньги платили ее дети, не желающие иметь дома опасного существа, не помнящего ни своего имени, ни как выключить электрическую плитку, и покупающие за деньги свободу и спокойную совесть.
Эстер осталась одна из троих, как говорили, в светлом рассудке, но радости от этого было мало. Она бы предпочла как Роза – ничего не помнить, или как Мирта – заболеть таинственной болезнью и умереть, но видно, ей не было дано ни того, ни другого.
Тут дверь в комнату открылась и вошла ночная сиделка – африканка Лора.
– Эстер, время ужина, – улыбаясь, сказала она.
Лора помогла Эстер подняться с кровати, проводила её в туалет, сменила подгузник и усадила старушку всё в то же кресло около стола. Потом принесла из коридора, где стоял раздаточный столик на колесиках, поднос с ужином – картошка, котлетка с подливкой и десерт – сегодня это был шоколадный пудинг. В стакане была налита простая вода.
Она поставила поднос перед Эстер и сказала с дежурной улыбкой:
– Приятного аппетита, я приду через полчаса и заберу поднос.
Она торопливо вышла, оставив Эстер одну – у неё было ещё четыре клиента.
Эстер взяла в руку чашку с шоколадным пудингом, обмакнула свой палец и лизнула, как ребенок, палец.
– Ну и пожалуйста! Буду есть только шоколад! Вот вам!
Она пригрозила кому-то невидимому пальцем и засмеялась.
За окном заходило солнце, а где-то далеко, на юге Баварии, закат уже поцеловал Альпийские горы, и маленький спящий городок Хопфен окрасился в нежно-розовый цвет, отражающийся в водах тихого озера.
Милочка
Милочка лежала на полу в спортивном зале фитнес клуба и улыбалась себе. Было десять часов вечера, и она только что закончила тренировку, которую она вела – стрип-пластика для женщин.
Все ученицы, получив свою порцию женственности, не растраченной во время скучного и неэротического рабочего дня, ушли домой, даже не заметив ее нарастающей боли, от которой Милочке хотелось плакать, но она плакать не могла.
Во время последнего часа тренировок она вдруг услышала, как в ее левой икре что-то хрустнуло и разорвалось.
– Наверное, связка, – подумала она в тот момент, но продолжала тренировку.
Теперь же, когда все разошлись, она лежала на полу, улыбаясь от боли. На ногу она не могла ни наступить, ни ею пошевелить. Тренировочный зал был на третьем подземном этаже, в глубоком подвале, куда вела винтовая, крутая лестница, а лифт уже отключили, экономя дорогое электричество по вечерам.
Она поднялась кое-как с пола и запрыгала, как могла, на одной ноге, в раздевалку. Открыв шкаф ключом, она оделась – а на улице стоял еще мороз – и запрыгала по винтовой лестнице вверх – ступенька за ступенькой, сохраняя на лице улыбку.
– Опять забыла рыбий жир, – подумала она.
Она не верила в могущество рекламируемых витаминов, а к лекарствам относилась с подозрением, принимая их с неохотой и только в крайней необходимости, но верила почему-то в могущество рыбьего жира, который принимала каждый день утром и вечером. В тот день она забыла выпить рыбий жир.
Забывала она часто и много, записывая в свою книжицу все часы тренировок, деловых встреч и приходящие в голову мысли, хотя писание давалось ей с трудом. Она писала медленно, высунув язык, как собака, и облизывалась, причмокивая, выводя буквы. С телефоном было не легче. На написание одного SMS уходили дорогие минуты жизни, а на чтение еще больше. На звонивший телефон она отвечала редко, так как любой разговор надолго вырывал ее из дневного, тщательно разработанного и проверенного ею много раз плана. Отклонение от плана приводило Милочку в хаос и депрессию. Милочка была больна.
Она доскакала на здоровой ноге до верхнего этажа фитнеса и, открыв дверь с трудом – на ее плече была тяжелая спортивная сумка, поскакала к стоянке машины. Открыв свою старенькую пежо, Милочка рухнула в машину и стала думать, как она будет жать на тормоз больной ногой.
Ничего не придумав, она завела машину и, превознемогая боль, поехала домой, к мужу, кошкам и рыбьему жиру. Через двадцать минут машина уже заезжала в гараж небольшого домика, приютившегося на старинной улице столичного пригорода, и она, кое-как вывалившись из машины, запрыгала к крыльцу дома. Было уже около полночи. Муж и кошки давно спали. Милочка допрыгала до кухни, выпила стакан воды с двумя капсулами рыбьего жира и, сняв одежду, забралась в постель к мужу. Тот проснулся, повернул свою голову к Милочке и улыбнулся:
– Ты уже дома, дружок?
Милочка проагакала в ответ, поцеловала его, забралась в его пахучую чем-то родным и мужским подмышку и сладко уснула. День был закончен. Все её планы были выполнены. Она знала, что завтра она не будет помнить больше об этом дне, живя только настоящим – такова была природа её болезни, ежедневно стиравшей память прожитого, но оставляя на теле Милочки знаки истории в виде первых морщин, растяжек на животе от родов, усталых мускулов, а теперь – и порванных в левой икре связок.
Милочке было тридцать шесть лет, она была замужем третий год, и её сыну, больному той же болезнью, что и она, но в более тяжелой форме, было уже семнадцать. Болезнь её была врожденной, генетической и называлась непонятным названием в четыре буквы АДХД, – за которыми пряталась ее судьба.
Болезнью её наградила её родная мама через свои, нечистые, неселектированные случайные гены. Свойства этой болезни усиливались с каждым поколением, как рисунок под увеличительным стеклом. Она проявлялась по-разному – как недостаток внимания, недостаток памяти, болезненный контроль за ситуацией, неприемлемость неожиданных поворотов в ежедневной жизни.
В следующем поколении она могла проявиться как мания, сомнительность, неспособность читать и писать, неспособность к ориентации в общественных, запутанных законом неестественных ситуациях-ребусах, таких, как добывание нужных документов, принятие участия в так называемых демократических играх общества, поддержание общественных связей и отношений, использованиe друг друга, называемого по ошибке «дружбой».
У Милочки болезнь была во втором поколении и проявлялась в том, что она не смогла окончить школу, получить образование, кроме танцевального, которым она занималась с шести лет. Там не нужно было ни писать, ни читать, ни считать, а её тело – длинное, стройное и гармоничное – было создано для движений и танцев.
Она занималась классическим балетом – но недолго, танцевальным джазом, аэробикой и современными танцами, тренируя свою дырявую, в действительном смысле, память в запоминании замысловатых движений и их комбинаций.
С раннего возраста она поняла, что танец – её единственное спасение из лап болезни, и только в танце и на сцене она чувствовала себя полноценной и счастливой. Но годы шли, и её танцевальные подруги поступали кто в высшую школу балета, кто – в университет, кто в школу фитнеса, где было отделение инструкторов для спортивных танцев, а она – с трудом читая и не умея почти считать – была выброшена за борт жизни своим невидимым врагом – болезнью с некрасивым названием АДХД, от которой спасенья не было.
Ее мать, чувствуя свою вину и любя по-своему эту странную девочку, необычайно ласковую, но не помнящую, что было вчера, и переходящую в состояние депрессии, если ей задавали простой вопрос:
– Как у тебя дела?
Пробовала все – хилеров, экологическую пищу, массажи, но ничего не помогало, а Милочка, как её все звали, устала ото всех этих бесконечных экспериментов своей мамы. Она решила про себя, что выживет сама, раз её такой сделали. Выживет.
В пятнадцать лет она обнаружила, что красива и имеет успех у противоположного пола, который мало интересовался её интеллектуальными способностями к письму и географии, зато рукоплескал, когда она облизывала свои накрашенные губки и хлопала своими подчернёнными краской миндалевидными глазами. Она вытянулась и стала почти двухметрового роста, но при этом была гармонична и мила. Настоящая Милочка!
Гуляя по вечерним улицам столицы, она однажды попала в район проституток и ночных баров, и эти огни привлекли её наивное, чистое существо. Она вошла в один из ночных баров, где на сцене медленно танцевала под эротическую музыку, раздеваясь и кокетничая с поедавшими её глазами мужчинами, небольшого роста девица в блестящем полупрозрачном костюме со страусовыми перьями, и Милочке ужасно захотелось оказаться на этой сцене, освещаемой огнями, и медленно танцевать для этой публики.
Она не заметила, что публика была нетрезва и состояла почти только из мужчин, среди которых сновали полуголые кокетливые официантки, одетые только в наколки на голове и кружевные переднички, зато её внимание поглотил танец на сцене.
Она подошла к бармену и спросила, нужна ли им танцовщица. Бармен позвал кого-то из задней комнаты, кто оказался владельцем стрип-бара, он посмотрел на Милочку и коротко сказал:
– Завтра в шесть вечера, костюмы подбери в костюмерной, цена за пять минут – сто евро (он занизил цену в три раза). Согласна?
Милочка улыбнулась и сказала:
– Да!
– Как зовут?
– Милочка.
– Ок, ты будешь выступать под именем Лулу.
Она прибежала домой счастливая! Ей дали работу! Она будет сама зарабатывать деньги! Она ничего не сказала своей маме, и долго кружилась по комнате, улыбаясь сама себе.
Она нашла свою старую музыку, под которую часто танцевала дома одна, и стала репетировать свой номер. Она подходила очень серьезно к своим выступлениям и репетировала целый вечер.
На следующий день она была к шести в баре. Ей показали гримёрную, которая выходила на задний двор, грязный и облезший, а в гримёрной был навален ворох костюмов для танцев и стояла корзинка, в которой лежали краски для грима. Она включила лампочки по сторонам большого зеркала и начала краситься.
К десяти вечера в гримёрную пришли ещё три девочки.
– Подвинься! – сказала одна из них, поставив свою сумку на пол.
Милочка улыбнулась и сказала:
– Пожалуйста!
Она не умела сердиться и обижаться. Её мир был розовым, как и одежда, которую она себе покупала в магазине – розовую, блестящую, более детскую, чем взрослую.
Около одиннадцати вечера дверь в гримерную открылась, и голос сказал:
– Лулу! На выход! И музыку не забудь, передай диск жокею.
Милочка вздохнула, улыбнулась себе и вышла на сцену. Нагнувшись, она передала диск на музыкальный центр, выпрямилась, приняла позу и стала ждать первых звуков музыки.
Когда звуки наполнили весь этот дешевый стрип-бар, она начала свой танец, забыв о публике, запахе алкоголя, царапающей её тело одежде стиля кабаре и свою болезнь. Она танцевала медленно и эротично, растворяясь в каждом движении и танцуя скорее для себя, чем для публики.
Те, кто был в баре, перестали разговаривать и пить, притянутые танцем Милочки. Движения её были не вульгарными, а скорее, манящими и завлекающими, они будили в этих людях, пришедших в бар, чтобы забыть свою неинтересную ежедневную жизнь, а может, и от скуки семейной надоевшей, однообразно тоскливой рутины, мечту о чем-то недостижимом и манящем, эротическом и запретном, сладком и трепетном.
Когда её танец закончился, зал замер, и Милочка, под восхищенные взгляды мужчин и завистливых женщин, ушла со сцены. Она была как под гипнозом. Внутри неё все пело и танцевало, и хотело опять на сцену, к огням рампы.
В гримерную вошел директор.
– Молодец, Лулу! Вот твои деньги.
Он протянул ей сто евро, она по – детски улыбнулась, взяла деньги и спросила:
– Завтра в шесть?
– Да! Завтра в шесть.
Так она стала стриппой, танцовщицей баров и стрип-дискотек. Через три месяца она танцевала за ночь уже в трех-четырех местах, зарабатывая приличные деньги. Она уехала от мамы (отец жил отдельно уже много лет), сняла комнату в городе и накупила себе множество танцевальных костюмов и макияжа.
Друзей у неё не прибавилось, зато появилось несколько вздыхателей, желания которых были очевидны – её длинное, грациозное, женственное тело, которое умело выразить высшую гармонию женщины в плавных и томных эротичных движениях.
Известность её росла, а вместе с известностью открывались возможности проявить себя в других городах и даже странах. Несколько агентов, увидевших её танец, пригласили её танцевать в ночные клубы Европы, обещая хорошие деньги и условия работы. Она подписала контракт, не читая – ибо читать не умела, и уже через полгода была вывезена в Европу, танцуя по неделе в каждом клубе.
Она была в Германии, Греции, Италии, танцуя в ночных клубах, где выступали и другие девушки, особенно из России и Украины – с хорошей техникой танца и растяжками на шпагат – многие из них были бывшими гимнастками, – но не излучающими ту детскую радость и непосредственность, которой отличалась Милочка, благодаря своей болезни.
Она все еще была девственницей и не спала ни с кем из своих вздыхателей. Ей было семнадцать. Когда наступило лето, она оказалась в Афинах, танцуя в большом ночном баре. Туда каждый день приходил грек с голубыми глазами и светлыми курчавыми волосами смотреть на ее выступления. Она и не знала, что есть греки с голубыми глазами, и он показался ей принцем из её снов.
Когда он предложил ей поужинать вместе после танцев, она согласилась_ первый раз в ее жизни, а он, напоив ее шампанским за ужином – алкоголь влиял на неё сильно – потащил в какой-то отель. Она не помнила больше ничего, но когда она почувствовала боль в своем теле, она очнулась от своего забытья, хотя было уже поздно: молодой греческий Апполон лежал на Милочке, нисколько не заботясь о её чувствах и ощущениях.
Так прошло её крещение в женщину. На следующее утро у неё болело между ног и, когда она ходила в туалет, немного шла кровь. Она решила разорвать контракт и уехать домой. Денег ей заплатили мало – только на обратный билет, но она спешила домой, чтобы забыть эту ночь, мужские вороватые глаза и, как ей казалось, мужской обман. Кто кого обманул, она не знала, но чувствовала несправедливость жизни.
Дома она обнаружила, что забеременела после той ночи, но аборт делать не стала, а решила рожать того, кто получится. Почти всю беременность она протанцевала в барах, зарабатывая деньги на ребенка.
И вот через девять месяцев, как положено, она родила сына, белокурого, голубоглазого, похожего на Аполлона и больного.
Она передала ребенку свои больные гены вместе с генами неизвестного грека, и её часть усилилась в этом малыше – красивом, как ангел, и больном, как инвалид.
Если Милочка еще могла читать по складам и медленно, то Милочкин сын не мог видеть различия ни в буквах, ни в цифрах.
Он был из породы тех детей, выращиваемых на ретадине, или амфетамине (ретадин был скрытым названием амфетамина для детей), которых называли «индиго» и с которыми родители не знали, что делать. Она назвала его Миланом, показывая в его имени связь с собой и их общей болезнью.
Милан был красив, как ангел, и непрактичен для жизни, как марсианин. В их стране, как впрочем, и по всему миру, стало рождаться всё больше и больше таких, как народ говорил, «голубых» детей, которых в старинные времена называли просто «блаженными». Но раньше их было мало, а теперь правительствам приходилось строить специальные школы для них, а когда эти «странные» дети превращались во взрослых, поддерживать их существование за счет других, работоспособных и конкурентноспособных, хитрых и удачливых членов общества.
Законы древней Греции, сбрасывающей неполноценных детей с утеса в море, старые традиции Чингис-Хана, детей которыхого купали после рождения в ледяной воде или в снегу, отбирая сильнейших для жизни и потомства, правила Евгеники, привержеником которых был великий Циолковский, и рассовая теория Гитлерa – все эти селекционные методы были неприемлемы в демократическом государстве, где постепенно стиралась грань между гениями и болванами, усредняя интеллигентность за счет выживания всех.
Милан выжил, но генетически он совершенно не был приспособлен к жизни в обществе, построенной на ежедневном и ускоряющемся потоке нужной и ненужной информации. Он не умел врать, что было неприемлемымо в любом цивилизованном обществе, начинающем любой день с ложного постулата:
– Как дела? Отлично?
Он был целостным, как каждый идиот, и радовался на всю катушку, если чувствовал радость, и плакал горем годовалого ребенка, если чувствовал обиду. Мамой он гордился и всем кругом говорил:
– Моя мама работает самой лучшей стриппой, – и при этом ангельски улыбался.
Его любили пожилые женщины и целовали в белокурую кудрявую головку, и на него засматривались прохожие, не понимая его всегда радостной, настоящей, не фальшивой улыбки: «Чему улыбаешься, паренек?»
Мама поместила его в специальную школу для детей со специальными нуждами, которую в простонародье всегда называли «школой дураков», и он даже там, среди детей-даунов и слюнявых идиотов, умудрялся быть последним.
Когда мама уезжала на гастроли по Европе – а она делала это все реже и реже – после того, как ей исполнилось двадцать пять, ведь она уже не могла конкурировать в стрип-клубах с молодыми славянками – упругими, грудастыми и готовыми на всё за магические бумажки, которые в обществе называли словом «деньги».
Она боялась и не любила мужчин, смотревших на Милочку похотливыми глазами самцов, и уже не надеялась устроить свою личную жизнь, когда она неожиданно встретила в своём городе Анди, работающего тренером в фитнес-клубе.
Анди был ниже Милочки на голову, имел крепкое мускулистое тело и добрые глаза. У него была та же болезнь, что и у Милочки, но в мягкой форме. Он даже закончил школу и мог пользоваться компьютером, был женат два года на тренерше из фитнес-клуба и имел двоих детей-двойняшек, которых видел по воскресеньям после того, как жена его оставила, заявив, что жить с «ущербным» больше не может.
Анди был для Милочки супер интеллигентным и родным, потому что он понимал её и не требовал от неё быть другой. После того как они стали жить вместе все впятером – Милочка, Милан, Анди и две пёстрые кошки, – Анди поставил вопрос перед Милочкой – он на ней женится, если она перестанет работать стриппой – как он ей сказал: «Нехорошо, если на мою жену будут с вожделением смотреть другие».
Она подумала и …согласилась. Они пошли в банк, заняли денег в долг и купили крошечный домик на окраине их города. Милочка научилась водить старенькую машину, которая была у Анди, и разъезжала теперь по городу, а если её спрашивали, как её зовут, то отвечала:
– Миланди, – соединив их два имени вместе.
Но через год ей стало скучно сидеть дома и не танцевать на сцене перед глазами пусть нетрезвой, но все же публики, и она загрустила.
Анди ей бесконечно нравился. Именно с ним она впервые начала наслаждаться сексом, учась у него доверию к действиям других, но жизнь без танцев была для нее неполной, и она решила упросить его разрешить ей танцевать, да и его денег едва хватало на жизнь и оплату долгов.
Анди сказал, что подумает, и через неделю вынес свое решение – она должна работать в фитнес-клубе и преподавать женщинам танцы.
Милочку взяли на пробу на месяц в тот фитнес-клуб, где работал Анди, и она радостно взялась за дело. В клубе она встретила множество мужеобразных женщин, качающих бицепсы, но не умеющих ходить на каблуках, и она решила создать группу стрип-фитнеса, смешав свои старые танцевальные номера в стрип-клубе с современной аэробикой стиля Джейн Фонды.
Дело пошло, и она стала танцевать опять – в закрытых залах фитнеса, без публики, но в новом качестве – учителя. Она учила женщин эротичности, пластичности, грациозности и искусству очаровывать. Клуб, видя её старания, дал ей полную ставку, и она стала тренером.
Теперь она танцевала по три, четыре часа в день перед этими женщинами из фитнеса, которые завидовали в тайне Милочке, но продолжали ходить на её танцевальные часы, надеясь со временем стать такой же, как и она – грациозной, эротичной, желанной. Но Милочка начала уставать от этих занятий. Здесь не было горящих глаз, зато были – завистливые, не было обожания, зато была – женская ревность, и Милочкины крепкие, молодые мускулы стали сдавать.
Ей уже исполнилось тридцать шесть, и первые морщины – сожаления и разочарования – залегли около её притягательных, всегда улыбающихся губок.
В тот день её связка на ноге не выдержала многочасовых танцев с женскими группами и разорвалась.
Милочка лежала в кровати рядом с Анди и улыбалась себе. Она не верила в Бога, хотя знала немного библию – её читала ей в детстве мать.
– Возлюби прежде Бога, потом ближнего, потом себя, – так помнила Милочка главную заповедь. Но она любила прежде всего – танцевать, потом Милана, потом – Анди, а потом – двух пестрых кошек. Их она знала, а Бога? Если он сделал её по своему подобию, то почему она не как все? И если Милан тоже сделан по его подобию, то почему он не умеет ни писать, ни считать? А может все это сказки – про Бога? Милочка не могла ответить на эти вопросы.
Завтра она проснется и забудет про перипетии прошедшего дня. И она улыбнулась опять. Есть Бог или нет – это не важно, главное, что у неё есть Милан, Анди и две кошки. И она мирно уснула.
Фактор Х
Ната сидела на мягком диване в телевизионной комнате и смотрела передачу «Фактор Х», где выступали финалисты. В финал вышли две четырнадцатилетние девчонки, которые пели вместе. Она помнила, что когда это соревнование красивых голосов и неизвестных талантов началось три месяца назад, они были обычными девочками с приятными полудетскими голосами и внешностью несформировавшихся подростков. Теперь со сцены на неё смотрели две ярко накрашенные девицы в модных платьях, танцующие под записанную фонограмму и выделывающие движения, явно претендующие на внимание взрослых мужчин.
Тех девочек-подростков уже не было. Они повзрослели прямо на десять лет за эти три месяца соревнований – повзрослели и постарели, потеряли свою щенячью округлость и невинность взгляда. Они выглядели под толстым слоем театрального, полного опасных гормонов и парабенов, профессионального грима усталыми и замученными. Как и Ната. Она тоже выглядела теперь старше своих тридцати с хвостиком. Она еще больше подурнела, похудела и стала совсем задерганной.
А все началось так же, как и в «Факторе Х» (произносится как икс) – с желания выбраться и иметь хорошую жизнь – не как певица, а как хозяйка дома, член семьи и человек достойный уважения. Но ничего не получилось. НИ-ЧЕ-ГО!
Когда в девяностых развалился великий и славный Советский Союз и Украина после шумной бучи отделилась, началась полоса беспредела, или, скорее, передела – того, что можно поделить, оставив на мели большую часть жителей этой красивой и богатой земли Гоголя и Тараса Бульбы, к которым относилась и семья Наты.
Отец Наты после отделения Украины и смерти своей жены стал беспробудным пьяницей, не понимая нового устройства и Тимошенковского английско-хохляцкого, с длинной фальшивой косой курса, и туда же он тащил и своего сына-верзилу, единственного брата Наты. A она в те годы вышла замуж – скорее от страха остаться одной в этой нестабильной обстановке, чем по любви – за человека, вскоре потерявшего работу и возмещающего привратности своей судьбы вместе с привратностями судьбы бывшей советской житницы, тяжелым мордобоем и домашним рукоприкладством.
Ната его оставила, переехав опять к отцу-бедолаге, и видя то, как все её подруги бегут из новой страны, решила тоже попробовать счастья «на стороне». В то смктное время Украйнa упорно стремилась попасть в число европейских стран, но не благодаря своему развитию и индустрии, которой, в общем-то, почти и не было – кроме несчастливой Чернобыльской станции и доблестного, но устаревшего Донбасса, а скорее благодаря своему стратегическому положению, которое НАТО хотело использовать в своих, несомненно, коварных планах, да и влитие в европейский рынок несколько миллионов новых потребителей, правда, пока неплатёжеспособных, прельщало старушку-Европу.
Ната подумала, посоветовалась с умными бабками-гадалками, которые за деньги вселяли в своих клиентов нужную им уверенность в несомненных и скоро грядущих успехах на личном фронте, и отправилась в гости к подруге, выгодно вышедшей замуж за скандинава, нуждающегося в ежедневном сексе, бесплатном поваре и домработнице, и который из всех возможных в его положении вариантов выбрал украинскую девушку, всегда согласную на всё.
Подруга жила в своём доме с садиком, учила непонятный скандинавский язык, похожий на скарлатиновую плёнку в украинском горле и, казалось, была счастлива. Казалось.
Ната прожила недельку в их доме и попросила подругу дать брачное объявление в местной газете. Подруга, долго сверяясь со словарём, состряпала быстренько объявление, и вот уже через три дня стали приходить письма с предложением встретиться.
Ната выбрала первую предложенную кандидатуру, одела свои лучшие, по украинским стандартам, тряпки – джинсы с обтяжной водолазкой – и поехала на условную встречу, захватив с собой разговорник и губную помаду.
Встреча должна была состояться в маленьком кафе, недалеко от автобусной остановки. Кафе было тёмным и унылым на вид, и там, за единственным занятым столом, сидел грузный мужчина, явно неопределенного возраста, с добрыми, чуть сонными глазами. Ему можно было дать от 30 до 50. Он посмотрел на Нату, улыбнулся и спросил:
– Кофе? – означавшее на всех языках одно и то же – тёмный напиток горьковатого вкуса, сделанный из африканских пережаренных семян, которые щедро опрыскивали вреднейшей химией.
– Да, – по привычке ответила Ната, но потом опомнилась и с улыбкой – еще по-девичьи робкой, прибавила тихо:
– Йя, – означавшее на их языке викингов «да».
Он позвал официантку и заказал два кофе.
Он что-то спросил, а она не поняла и стала смотреть в свой разговорник, низко опустив глаза. Дома, yа Украине, она была преподавательницей французского языка в школе, и у неё был пед. диплом, но тут она стушевалась.
За эту минуту перед ней промелькнул пьяный отец, похороны матери и свои долгие дни в синяках и подтеках после рукоприкладства своего украинского мужа, и она решилась: не отступать! Да и отступать было некуда. Домой дороги не вели.
В Библии, которую она читала и любила – а была она, как и вся Украина – католичкой, хотя разводы – признавала, как попытку улучшить жизнь – стояло: «Я – дверь!» Так говорил Христос, и Ната почувствовала, что этот человек, сидевший перед ней, с чужими глазами и чужими словами – дверь, дверь в её будущее, и может, единственная. Потерять такой шанс она не могла. Она собралась внутренне и, как участники этих телешоу, соревнующиеся за место на музыкальном Парнасе, решилась. Теперь её выступление. Она широко улыбнулась и сказала давно заготовленную и затверженную в ванной фразу:
– Ду э сёд. Ты мне нравишься.
Так скандинавы обращались друг к другу, когда хотели сказать что-то приятное. Он засмеялся, Ната засмеялась в ответ, и они стали весело пить кофе с сухими кракерсами, которые им принесла полная официантка в запачканном переднике, хотя Нате ни кофе, ни кракерсы не нравились. Дело было не в чувстве нравится-не нравится, а в необходимости удержания положительного внимания этого некрасивого, просто одетого, с её точки зрения, мужчины. Он был той судейской комиссией, которая решает, прошла ли она на следующий тур в соревнованиях «Фактор Х» или нет.
Он, как в фильмах о туземцах, стукнул себя по груди и сказал:
– Михаил! – и что-то прибавил, что – она не поняла.
Кофе было выпито, Михаил заплатил и спросил её о чем-то. Ната сказала покорно: «да», и они пошли к его старому фольксвагену, стоявшему около кафе.
Ната не спросила, куда же они едут, понимая женским инстинктом, что Михаил пропустил её на второй тур передачи «Фактор Х», которая будет, скорее всего, разворачиваться у него дома и будет включать обнажённые сцены. Ната была готова на всё.
Она была худой, даже слишком худой, за что была бита своим украинским мужем не раз, который вымещал на её костлявом теле подростка, которое было к тому же и бездетно – скорее, из-за её не слишком счастливого детства, и в котором не было места ни пяти литрам крови – у Наты было малокровие и нехватка таинственного витамина Б12, своё недовольство жизнью. Зато она была сексуальная, легко возбуждавшая свою плоть до судорог сладкого женского внутреннего, ни с чем несравнимого оргазма.
Оргазм она могла получать и сама, без всякого мужчины, просто сжимая крепко ноги и сокращая крупный розовый клиторис, примерно так же, как это делают борцы, сокращая свои могучие бицепсы. Она могла получить оргазм даже на улице, переходя дорогу и задержавшись на секунду на светофоре, если в толпе видела красивую крутую мужскую задницу в обтягивающих джинсах. Тогда она просто сжимала ритмично свои тощие ноги под одеждой и получала свой «уличный» оргазм.
Мужчина её тоже мог завести, если она сама хотела этого, но, в большинстве случаев, тяжёлый кислый запах тела бывшего мужа вместе с вонючим угарным дыханием и сопением не способствовали её эротическим фантазиям в супружеской постели.
Теперь она знала – от её поведения зависит будущее, и приготовилась, как борец на боксерском ринге, к нокауту судьбы. Она должна пройти этот тур! Должна! Oбратного пути на мрачную Украину для неё не было, а виза кончалась через 3 недели.
Они подъехали к маленькому домику, окружённому запустевшим садом. Ната облизнулась. Землю она любила и уже видела в своих фантазиях грядки с клубникой и кусты с пахучей малиной. Они молча поднялись на второй этаж, где была спальня с широкой кроватью и гардеробом. Другой мебели в спальне не было.
Михаил просто стал раздеваться и кивнул Нате головой. Она поняла, сначала хотела изобразить для него какое-то подобие стриптиза, которое она видела по телевизору, но потом увидела, что Михаил отвернулся и аккуратно вешал брюки на вешалку, совершенно не смотря в её сторону.
Она сняла джинсы и свитер, оставшись в трусиках с кружевами и лифчике. Михаил лег в постель и стал манить ее рукой. Она показала пальцем на туалет. Он отрицательно покачал головой. Мыться он не хотел. Она улыбнулась ему – хотя ей очень хотелось сбежать со сцены, и, как раненая собака, она боком села на кровать. Тут Михаил облегчил ситуацию и завалил её на спину, раздвинув ноги Наты своей рукой с толстыми короткими пальцами. Целовать её он не стал, не стал и проверять, готова ли она, а просто запустил в неё свой набухший огурец.
Через три минуты из огурца потекла клейкая жидкость, и Михаил, поохав два-три раза, отвалился от Наты. Она ничего не почувствовала, но где-то внутри знала – и этот раунд она прошла на «ура».
Она встала, пошла в ванную, подмылась и поправила прическу на своих тёмных, красиво подстриженных и по-украински вьющихся волосах. Ната вернулась в спальню, где Михаил сидел на кровати и натягивал на себя брюки, аккуратно снятые с вешалки.
– Спасиба, – сказал он с акцентом Нате.
Потом прибавил что-то по-своему. Она просто сказала «йа» – соглашаясь со всем. Они спустились в кухню, где стояла включенная с утра кофеварочная машина с остатками теплого, но абсолютно кисло-блевотного, старого утреннего кофе. Михаил налил две чашки и протянул одну Нате.
– Милк? – спросил он.
– Да, – сказала Ната и улыбнулась, сверкнув крупными белыми зубами. Он открыл холодильник, довольно пустой, где лежал пакет с нарезанной кружочками салями и стояли две коробки – с йогуртом и молоком. Он налил молока Нате, но оно оказалось кислым и тут же свернулось от горького старого кофе, заполнив всю чашку хлопьями, но Михаил этого даже не заметил, а Ната решила, что не стоит делать бучу из-за прокисшего молока, и стала пить эту бурду, храбро улыбаясь. Глаза у неё были зеленоватые, в крапинку, и они темнели, если внутри ей было нехорошо. Теперь они были совсем темными, но она продолжала стоически улыбаться.
Ей надо было выиграть и этот тур конкурсной программы «Фактора Х». Она знала, что за её спиной стояла длинная очередь украинских длинноногих грудастых девушек, готовых на всё, толькo чтобы получить безбедное, стабильное существование где-то подальше от передряг и политических отравлений в своей родной хохляндии – более красивых, более развратных, более агрессивных, и поэтому времени терять было нельзя. Нате было 36 – не 25, а 36, и то, что её ещё кто-то выбирает – было похоже на на сказку Андерсена о принцах и принцессах.
Они допили кофе, и Михаил краем глаза смотрел, как Ната, повинуясь женскому инстинкту покорности и услужливости, тут же стала мыть чашки, аккуратно ставя их в шкаф. Он опять поманил её к себе и усадил Нату на свои крупные колени.
– Натали, – сказал он, называя её на свой лад.
– Хороший девочка, спасиба, – выдал он с большим акцентом.
Ната обвила его шею руками, как ребёнок, ищущий защиту от непогоды, и поцеловала его в глаза, а потом и в рот, пахнущий горьким кофе.
Он что-то опять сказал на своём языке, и она опять поддакнула. Он засмеялся. Такая покорность была ему в новинку. Он работал шофером-междугородником, был разведён и имел двоих детей от первого брака. Как у любого шофера, перегоняющего грузы из одной страны в другую, у него случались и любовные приключения, когда, проезжая через бывшие соцстраны, он наблюдал на ночных дорогах Румынии, Болгарии, бывшей Югославии целые толпы готовых на всё за маленькие деньги девушек – нетрезвых, скорее раздетых, чем одетых, кричащих вслед за грузовиками и призывающих шофёров к быстрому и недорогому сексу.
Несколько раз он пользовался их услугами, останавливаясь с ними на ночь то в лесу, то в тихом загородном месте, но его обкрадывали ловкие ручонки этих ночных придорожных мотыльков, желающих только денег, и он стал осторожен с новыми знакомствами. Но Ната – кроткая, безответная, улыбчивая – ему пришлась по душе, да и жить вдвоём было легче – ему не хотелось ни стирать, ни готовить ужин, да и секс с ней ему понравился – она не требовала ничего.
Он дал ей номер своего мобильника и написал на бумажке число и время. Ната поняла, что и этот тур конкурса она прошла с успехом, и Михаил пригласил её на следующей неделе опять к нему. Она закивала головой, улыбаясь, и он отвез её к автобусной станции, откуда уходил дальний автобус к дому подруги. Она его поцеловала на остановке, и автобус повёз её к временному пристанищу.
Подруге она почти ничего не рассказала, но когда та ушла куда-то на следующий день, Ната взяла разговорник и стала конструировать смс на незнакомом ей языке (гугла-переводчика она тогда не знала). Через минуту её сообщение улетело в электромагнитное пространство, и уже через 5 минут прилетело обратно.
Там стояло: «Так, кюс, Михаил». Она поняла всё и без перевода. И вот уже через две недели она въехала со своим маленьким чемоданчиком в дом Михаила, и началась её новая жизнь. Виза её скоро закончилась, и Михаил был поставлен перед дилеммой: жениться на спокойной и кроткой Нате или закрыть эту историю. Он, как всякий осторожный житель скандинавии, после совета со своими всезнающими друзьями-шоферами решил – выгоднее жениться (у него сильно уменьшались высокие подоходные налоги при наличии иждивенки-жены), но не просто жениться, а по контракту, где написано, что всё его имущество всегда останется его собственностью, а вот если у них будут долги, то она, Ната, будет за них отвечать головой и карманом. Она ничего из этой галиматьи не поняла, кроме одного – ей надо подписать бумагу, и тогда ей дадут возможность остаться в этой стране, в домике у Михаила.
В адвокатскую контору она принесла паспорт, и они оба подписали неизвестный ей документ, согласно которому она вверила свою жизнь Михаилу, судьбе и своей, Натиной, звезде на небе, куда часто смотрела, представляя, что её, умершая в несчастиях, мама иам живёт и наблюдает за Натой.
Ната довольно быстро выучила 1000 стандартных фраз и предложений, которыми обменивались жители этой страны при общении, и стала осматриваться. Муж уезжал по понедельникам в свои далёкие недельные командировки, перегоняя товары из одной страны Европы в другую, и возвращался к Нате или Натали, как он её звал на французский лад, только в пятницу. А она готовила ему украинский борщ, котлеты, делала салаты оливье, как умела, и вела его нехитрое хозяйство. Денег он давал ей в обрез и всегда требовал отчет за истраченное, не одобряя её поездок в город к подругам и хождение на гимнастику.
Её иконку, которую она повесила со своей стороны кровати, он не одобрил и прятал её в шкаф, как только та появлялась на стене. После третьего раза появления иконки на стене, он снял её, подошёл к Нате и строго сказал:
– Никаких изменений в доме! Дом мой – помни это!
Ната вся сжалась от таких слов, но поняла – права качать здесь нельзя. Её виза должна была подтверждаться раз в год, и, если Михаил был ею не доволен, визу могли и не продлить. И так 7 лет, пока ей не гарантировалась – нет, не паспорт, а только постоянная прописка в этой стране, не дававшая почти никаких прав, кроме бесплатного врача, а он ей становился нужен всё чаще.
У неё обострились последствия малокровия – то ли от отсутствия тепла и солнца в этой слякотной стране, то ли от того, что она была несчастлива – несмотря на дом, садик, магазины, спокойную обстановку. Она потеряла самое главное – себя. Работы у неё не было, и она решила пойти учиться на курсы воспитателя детсада, – хотя у неё был диплом учителя французского и десятилетний опыт работы в школе. Всё надо было начинать сначала. С нуля. И тут здоровье её пошатнулось. Менструации совсем прекратились, она стала бледной, и у неё теперь часто кружилась голова. Михаил требовал секс в те дни, когда был дома, а для неё и это теперь было трудно. Она угасала.
Прошёл ещё один год жизни в чужой стране, по чужим правилам – без денег, почти без друзей и без поддержки – как уж тут говорить о любви? Ната угасала, её стало тошнить после еды, и участковый врач прописал ей то, что прописывается каждому в этой стране самых счастливых людей в мире – таблетки счастья – прозак. Она стала пить эти малюсенькие таблетки розоватого цвета, и с ней стали происходить «выпады из реальности», когда она больше не помнила, кто она, кто – Михаил, зачем она здесь, и всегда такие выпады кончались агрессией – ей хотелось побить Михаила, виноватого в её несчастьях и малокровии, себя, и тогда она билась головой об стену этого ненавистного ей чужого дома, где ей не разрешалось иметь ничего своего – кроме одежды.
Однажды в такой момент агрессии Михаил приехал домой из своего очередного перегона – усталый и задерганный. В Польше на его грузовик напали, вскрыли замки и вытащили половину товаров, когда он отказался заплатить проездную пошлину местной мафии, патрулирующей дороги с международными перевозками, и он знал, что теперь придётся платить из своего кармана недостачу, а дома его встретила раскисшая Ната, с пеной у рта и бешеными глазами. Прозак, видно, выдавал обстиненцы, и Ната в тот день была невменяема. Она набросилась на Михаила с кулаками и стала расцарапывать его уставшее лицо крашеными ногтями.
Он легонько отбросил её от себя, и её худенькое тело отлетело к противоположной стене кухни. Дальше начался кошмар. Ната встала, глаза её стали совсем темными, она схватила хлебный нож, висевший на магните, и стала, как кошка, прыгать на Михаила с ножом в руке, метясь ему в горло. Тот скрутил её тощую, слабую руку за спину, нож выпал, а Ната стала рыдать и истошно биться головою об пол.
Михаил улучил момент и набрал 112 на мобильнике. Мобильник ответил, и он чётко сказал: «Машину в психушку, срочно!» и назвал адрес.
Через десять минут подъехала машина с воем сирен, и в дом вошли двое здоровенных мужчин. Ната, собрав последние силы и оскалив зубы, бросилась на санитаров, но они ловко скрутили ей руки каким-то жгутом и липкой лентой и потащили в машину. Она упиралась, как могла, ибо знала, что это – конец её жизни в этом доме, конец её мечтам, конец её будущему.
В машине она лежала на носилках с закрытыми глазами и старалась не дышать. Машина отвезла Нату за город, где находилась самая большая клиника душевнобольных этой страны. Там был целый город – с главным зданием, зданием столовой, зданием лечебницы с ванными и электрическим оборудованием и множеством корпусов, где и жили душевнобольные.
Её переодели, отобрали все режущие предметы и тесёмки и оставили одну в комнате одного из жилых корпусов, стоящих недалеко от леса. Была ночь. В приёмной ей впрыснули в кровь что-то, что её совершенно расслабило, и Ната теперь хотела только одного – спать. На следующий день начались обследования, и через неделю ей установили диагноз – «вялотекущая шизофрения», прописали кучу таблеток и стали лечить.
Тут же в клинике был врач, говоривший по-русски, однажды приехавший в эту страну на практику из далёкой русской Сибири, да так и застрявший здесь надолго, леча от безумия сначала своих, скандинавских пациентов, а теперь всё чаще – славянских – из России, Болгарии, бывшей Югославии, Румынии и Украины.
В воскресенье приехал Михаил с адвокатом и бумагами на развод. Ната подписала их, не глядя и зная, что выбора у неё все равно нет, но и выбросить её больную из этой страны никто не решался, поэтому надо было проходить новый тур в игре, называвшейся «жизнью», или «Фактором Х». Теперь эта игра называлась – «шизофрения» и была неизлечима. Никогда.
Постепенно Ната прижилась в этом доме болезней и душевной скорби, освоилась и стала своя – среди этих шизофреников и слюнявых идиотов. Денег здесь не было, но зато вкусно кормили, водили гулять в лес с вахтёрными и даже отпускали в город, где умалишённым давалось немного денег для покупок, и тогда они шли в торговый центр, в магазин украшений и бижутерии и накупали себе множество дешёвых бус и другой мишуры, которой они украшали себя потом, идя к ужину, где справлялись дни рождения, праздники и другие события этого дома скорби.
Для проформы их заставляли работать – они клеили коробочки, которые дарили своим друзьям и знакомым, как знак того, что и они, знакомые, могут оказаться там, в доме скорби, в один прекрасный день. Одна из Натиных коробочек попала когда-то ко мне, а я её почему-то не выбросила и положила в шкаф. Через некоторое время я уже совсем забыла о Нате, о коробочке, о «Факторе Х», но делая недавно весеннюю уборку, наткнулась на неё – розовую, неумело сделанную, ненужную никому коробочку.
В то время, когда я смотрела на коробочку, Ната сидела вместе с другими безумцами в телевизионной комнате лечебницы, где на стене висел огромный плоский экран японского телевизора, и смотрела последнюю часть музыкального конкурса «Фактор Х». Рядом сидели её друзья-шизофреники, пускали слюни, глупо улыбались и пытались петь вместе с двумя сильно повзрослевшими финалистками. Было шумно, безумно и весело. Их очередной «Фактор Х» только начинался.

А это – Натина коробочка мне в подарок.
25
Димитрий всегда знал, что будет врачом, но то, что он станет психиатром, который пытается понять секреты, как он говорил, «пограничников» – тех, кто живёт в двух или даже в трёх мирах, переключаясь лихачески с одной личности на другую, будто по мановению волшебной палочки невидимого режиссёра, – про это он никогда и не мечтал. Просто после полугода практики в хирургическом, где он резал, кромсал и зашивал то, что считалось человеком, он понял, что если останется там, то превратится в квалифицированного мясника – без чувств, без жалости и без иллюзий о тайнах существа, зовущегося человеком. И он решил пройти на последних курсах дополнительную специализацию как психиатр.
После распределения и годовой отработки в одном из провинциальных домов скорби и стенаний – как он называл психдиспансеры, ему удалось вернуться в столицу и получить место в старинной психиатрической больнице, описанной ещё в романе Булгакова, в качестве адъюнкта, то бишь, помощника при профессоре, перепоручающем своим молодым коллегам возиться с безнадёжными больными и оставляющем себе лавры за излечение тех, кого можно было излечить всегда. Но Димитрий был и этому очень рад.
Больница была старинная, не раз переделанная, но, по-прежнему, она находилась в лесу, за городом, недалеко от реки и далеко от Московского завывающего шума никогда не засыпающего, сумасшедшего города с многовековой, кровавой историей.
В больнице было несколько отделений, и Димитрий попал в «пограничное» – отделение, занимающееся шизофренией с пограничным разделением личности. Многие больные находились здесь давно и считались неизлечимыми, перескакивая с одной личности на другую безо всякого предупреждения. Их лечили, или скорее, усыпляли паралептиками, и антидепрессантами, и психотропными, на них испытывали и отрабатывали когнитивную терапию и просто наблюдали, как за интересными животными неизвестной породы.
Прогресс, коснувшийся компьютерного мира и соединивший информационный поток в один мировой интернетный океан правды – лжи, не коснулся психиатрии. Люди не стали знать больше о тайнах сознания, несмотря на информативную революцию, начавшуюся ещё в 90-тые. Единственной разницей стало присутствие на рынке амфетамина – нелегального «лекарства бесстрашных», который применялся ещё со времён второй мировой войны американцами, мешающий этот химический «экстракт смелости» с тушёнкой – для снятия синдрома убийцы, и «таблеток счастья» – таких как прозак, сипрамил и другие – которые для современного поколения стали заменителями любящих родителей, друзей, семьи, работы и которые раскрашивали наш сложный мир в розовый цвет, скрывая нарастающие там «серые» проблемы.
В бурные 2000-тысячные были раскрыты секреты допамина – гормона эйфории и удовольствия, серотонина – антиболевого гормона, секрет окситоцина – гормона любящей матери, эстрогена – гормона женской заботливости, тестостерона – гормона начальства, виагры – гормона полового возбуждения, и даже секрет фермонов – летучих гормонов, вызывающих у самцов похоть и половое притяжение к самкам, но секрет здоровья и счастья так раскрыт и не был.
Люди продолжали болеть, разводиться, ругаться, накладывать на себя руки, бить друг друга по мордам и обманывать друг друга – как это было веками.
Знания не изменили сущности человека, а только отяготили его существование новыми, теперь уже невидимыми, путами, заключёнными в химических разноцветных малюсеньких таблетках, производимых, конечно, за большие деньги магнатами фармацевтического международного бизнеса болезней (бизнес здоровья был пока не в моде). Частью этого бизнеса болезней был и Димитрий, пациенты которого потребляли эти маленькие, разноцветные чудесные таблетки каждый день, обогащая кого-то и где-то.
Димитрий наблюдал, записывал, проводил сеансы, включая шокотерапию, когнитивную Фрейдовскую болтовню, и учился отличать болезнь от защитной реакции организма на стресс современной, хаотической, глобализированной жизни.
После двухлетней практики в больнице он нашёл, что большого различия между «пограничниками» в больнице и теми, «нормальными», на свободе, в общем-то, – нет. Но себя он причислял, конечно, к разряду совершенно нормальных, хотя чётко о критериях отличия безумия от просто усталости жизни – Димитрий толком не знал.
Он стал набирать в больнице подходящий материал для научной публикации – для признания себя как специалиста среди коллег – и даже задумывался о защите кандидатской. Как у всех. Жизнь Димитрия текла, совпадая с ритмом больницы, автобусов, универмагов, города, страны, планеты. Как у всех. Но не совсем.
Димитрий решил не заводить семьи, как это делали его товарищи по детству, достигнув невидимого возрастного рубежа спаривания. Медсестрички в его больнице были «хорошими давалками», если его терзал голод по женскому телу, и не требовали ничего взамен, наслаждаясь его поджарым, молодым, мускулистым телом на кабинетных столах или на высоких, скрипучих кроватях больницы.
Сестрички не носили под лёгкими, белоснежными, открахмаленными кокетливыми халатиками ни трусов, ни бюстгальтеров, готовые, как это было в средневековье, к коротким, но бурным коридорным романам без продолжений. Димитрий и не запоминал их имён, называя всех их «Машеньками»: «Ну что, Машенька, пойдём „перетолкаемся“?» – говорил он, если «Машеньки» не предлагали первыми после быстрой инъекции «бесстрашия», которыми они накачивали в больнице совершенно бесплатно свои молодые, по-девичьи упругие в нужных местах, тела, скучающие по мужским рукам и другим частям мужского тела.
Влюблённым Димитрий никогда не был, считая любовь к другому (или другой) – гормональным отклонением, ведущим к временному безумию с беспамятством и совершенно непредсказуемыми последствиями и не имеющим ничего общего с внутренним состоянием блаженства, которое Будда называл нирваной.
Его близкий и хороший товарищ Василий неожиданно женился, чем привёл Димитрия в шок – ведь они – Василий и он – считали себя несомненно умными и, казалось, думающими в одинаковом направлении людьми, но увы, видно он переоценил своего друга. Да и из своей практики психиатра он точно знал, что невозможно, никак невозможно понять другого человека – ни его действий, ни его мыслей.
И Димитрий, и Василий (Василий был на два года моложе Димитрия) признавали, что узконаправленное, как карманный фонарик вора в ночи, мужское половое внимание на один узаконенный в браке объект, да ещё и в молодом возрасте, наказуется или ранним рождением «спиногрызов» – потомков, вырывающих из жизни людей двадцать лучших, плодотворных лет, или многолетним мучением в совместной жизни с неизвестным существом – мегерой, которым вдруг оказывается милая девушка с параллельного курса, ставшая законной супругой.
Из мировой литературы они оба знали, что многие передовые люди, большие умы и преобразователи мира и человечества, были или бесплодными, как Ленин, Гитлер, Иисус и другие, или бросали семью ради своего дела жизни, как это сделал Ганди, Гоген, Будда и многие другие гении.
Но Василий почему-то решился пойти на этот безумный шаг и «окольцевался», как утка в зоопарке, с девушкой первого курса того же университета, где он учился последний год перед защитой диплома. Оба – и Василий, и Алёнка, как звали эту безумную, – были студентами, молодыми, глупыми, с нерастраченным половым потенциалом и минимальным опытом сожительства с противоположным полом. Алёнке было только восемнадцать. Димитрий увидел в этом шаге своего друга дурость и, мягко говоря, недальновидность.
Сам Димитрий не был приглашён на свадьбу – да он бы и сам не пошёл, так как не любил участвовать в этих, сфабрикованных обществом, комичных спектаклях узаконенного безумия двух роднящихся кланов – с водкой, пьяными речами, танцами и ложными заверениями в вечной любви. Но он знал, что закончится эта комедия однозначно – трагедией.
Уже через три месяца после свадьбы Василий позвонил Димычу с просьбой «развлечь» его молодую, но уже надоевшую ему жену, где-нибудь подальше от дома, пока он не «обработает» в постели двух девиц-двойняшек из соседнего подъезда. Димыч усмехнулся и попросил четвертак, на что Василий радостно согласился. Сделка была заключена, и он, получив от Василия двадцать пять рублей (а дело было в давних восьмидесятых), пригласил Алёнку, которую он и видел-то один раз, к себе домой, освободив постельное место в квартире Василия для других особ женского пола, желающих плотских развлечений с семи-потентным Василием.
Алёнка немного знала Димитрия, но к его предложению посетить его дома и попить чай с тортом, отнеслась с удивлением, согласившись только из женского любопытства и уважения к психиатрии. Димитрий купил торт по дороге и встретил Алёнку около своей станции метро. День был летний, тёплый, и воздух был полон тополиного, липкого пуха, залетавшего в нос и мешавшего наслаждению московским летом.
Алёнка оказалась молодой, смазливой, фигуристой девочкой с чёлкой над весёлыми карими глазами, округлым задом в сильно обтянутых по моде джинсах и приятной детской улыбкой на полных губах. Она ему явно понравилась. На пальце Алёнки было надето толстое золотое кольцо, напоминавшее ему о его задаче ловеласа-соблазнителя на один вечер. Он взял её под ручку, и они пошли к его дому. В квартире было тихо и по-летнему душно.
Димитрий открыл окно и включил мягкую, приятную слуху, обволакивающую интимностью музыку. Усадив Алёнку в бархатно-шоколадное, глубокое кресло и сев на диван напротив своей купленной жертвы, он про себя прорабатывал варианты, как же приступить к платному заданию соблазнения жены своего друга, да ещё которая ему и нравилась – но ничего путного придумать не мог, поэтому он решилидти ва-банк, раскрывая свои карты.
Он налил Алёнке фужер красного вина, которое принёс из кухни, и отрезал себе и ей по куску от купленного по дороге слоёного торта-наполеона.
– Как семейные дела? В порядке? – спросил он, откусывая торт, – Василий не надоел?
Алёнка чуть не подавилась тортом от таких вопросов. Она лихо выпила красное кислое вино из Грузии и весело посмотрела на Димитрия:
– А почему ты меня спрашиваешь? Интересуешься или как?
– Или как, – ответил бородатый Димитрий и добавил с улыбкой:
– Просто твой муж продал мне тебя за двадцать пять рублей на этот вечер. Вот так!
Алёнкины глаза округлились от таких слов Димыча. Она допила вино из фужера и отрезала себе второй кусок торта. Во рту был сладкий торт и горечь от сознания, что муж её продал, да ещё и дёшево, своему другу.
– Даааа, – сказала она, – ну и что теперь будем делать?
Ей было интересно, как этот молодой человек, доктор и психиатр, будет выходить из дурацкого положения, но внутри всё клокотало от обиды.
– Только двадцать пять? Совсем дёшево, – она засмеялась.
– Вот паразит! – добавила она. У Васючка потенция – на пятерых тёток хватит – как у Распутина, а я одна, не справляюсь. Да и мне столько не надо – я учиться хочу, а не с раздвинутыми ногами целыми днями лежать. Зачем только замуж вышла?
Её риторический вопрос повис в воздухе. Димитрий вошёл в свою профессиональную роль шринка и слушал, не перебивая.
– А действительно, – зачем? – он просто повторил её вопрос.
Алёнка посмотрела на него и попросила ещё вина – видно, для снятия внутренних барьеров. Выпив и отъев от торта ещё один равнобедренный треугольник, она посмотрела на Димитрия и продолжила:
– Да он трахнул меня в каникулы, – выкладывала слегка захмелевшая Алёнка. – Ещё в театр на Высотского-Хлопушу пригласил, а мне до университета от мамы с папой два часа пилить, а если от его дома – только пятнадцать минут на автобусе.
Её речь была нелогичной и сбивчивой под влиянием алкоголя, усиливающего её бесконтрольное состояние отключения от привычных рамок самоконтроля, но Димитрий кивал головой, понимая, что ей важно высказать себе всё это вслух.
– А ты его любишь?
Вопрос Димитрия подлил огня в уже разгоревшийся в душе или, скорее, в сознании бедной Алёнки костёр внезапного просветления.
– Даа, ну и вопросики ты задаёшь. Любишь – не любишь. Да я и не знаю теперь. Казалось, что люблю, когда свадьбу играли в ресторане, но, может, и не его, Васючка, а мечту какую-то, к которой он имеет лишь косвенное отношение. Не знаю. А что такое – любовь?
Алёнка задала этот коварный вопрос и сама же засмеялась.
– Димыч, ты из меня пациентку не строй! Что нам – философией заниматься прикажешь? Любовь! Я и не знаю, – что такое любовь – про это ни в школе, ни в МГУ лекции не читают, а родители – родители такие же непрофессионалы, как и все. Любовь??? Не знаю. А ты знаешь?
– Нет, Алёнка, и я не знаю. Думал, что ты мне поможешь с твоим опытом.
А Алёнка вдруг скуксилась. Димитрий по опыту знал, что следующим шагом в этой трагикомедии будут нудные всхлипывания, слёзы самосожаления, – короче, катарсис — как это состояние называется в его умных книгах о психике человека.
Катарсис был необходимой защитной реакцией организма для быстрого и эффективного снятия стресса. И, как всегда, Димитрий был прав. Алёнка заскулила, как собака!
– АААА! Мамочка! – всхлипывала девчонка. – И зачем ты меня не научила жизни? И зачем мне не сказала про мужиков правду? И зачем сказала, что после свадьбы я буду счастливой?
Алёнка не замечала подвоха в своих бабских причитаниях: в своей семье она почти никогда не видела того лубочно-картинного счастья, которое предлагалось в классических книгах, мелодраматических кинокартинах с обязательным «хеппи эндом» и романтических историях, таких как «Алые Паруса», написанных для задурения мозгов молодой, готовой на спаривания, части женского населения нашей прекрасной страны (мужская часть таких бредней не читала и в «Алые Паруса» не верила), зато она помнила с детства домашние скандалы, пьянку, выяснение отношений между родителями и нелепые примирения – для блага семьи и ради детей – как заявляли её предки (у Алёнки была младшая сестрица).
Димитрий сидел тихо на своём диване, с фужером вина и не мешал Алёнке «прозревать». Он сидел, бородатый, похожий в сумерках комнаты на Мефистофеля – мудрого и ироничного – и был готов оказать Алёнке профессиональную помощь, если истерика зайдёт слишком далеко, но пока всё шло согласно его планам. Он знал, что такого типа катарсисы в семьях называются скандалами или выяснением отношений и кончаются обычно примирительным сексом между усталыми от крика и плача партнёрами, снимающим последние претензии сторон телесной близостью, но заниматься сексом с этой зарёванной, с распухшим красным носом, девицей для её же блага он не собирался – он был сыт своими беспроблемными «Машеньками», а случай интересовал его только чисто профессионально, для набора статистики и опыта врача.
Алёнка, отревев минут двадцать, стала успокаиваться, пошла в ванную, умылась и вышла оттуда с блестящими, чуть распухшими глазами, но уже подкрашенными умелой рукой, розовыми от помады, губками.
– Ну вот и молодец, – сказал Димитрий, – Поплакала – и будет! Давай доедать торт.
Они разделили остатки торта и съели всё до последней крошки – видно, подобные бурные сцены требовали от организма Алёнки дополнительных ресурсов в виде слоёного торта-наполеона. Алёнка даже похорошела после истерики и стала похожа на милого розовощёкого ребёнка.
Молодец! Сказал Димитрий.
Ну, мне пора на работу. У меня ночная вахта сегодня, а ты тут оставайся, спи, а завтра с утра – захлопни дверь, когда будешь уходить. Ну, пока!
Димитрий собрал свою сумку, чмокнул Алёнку в щёчку, которая была горячей от пережитого, и, хлопнув дверью, ушёл.
Алёнка так устала, что почти и не заметила его ухода. Она допила вино прямо из бутылки – ведь теперь её никто не видел, и быть «хорошей», воспитанной и привлекательной для мужчин девочкой – было не обязательно – и, помывшись в душе – вода всегда действовала на неё успокаивающе, смывая память о пережитом с её кожи, забралась в Димкину кровать – с накрахмаленными в прачечной простынями и запахом чужого, незнакомого ей, Димкиного тела. Она поворочалась немного и уснула – как провалилась в тёмный колодец – без сновидений, без грёз, без слёз и без малейших сожалений. Катарсис прочистил ей мозги, выбелив ту часть, которая называлась «любовь-Васючок-семья», и она спала, как младенец, немного сопя и улыбаясь, подложив свою руку под щёку и уютно свернувшись калачиком.
Утром она проснулась в семь и удивилась – она провела ночь в кровати чужого мужчины, которого толком и не знала – правда, его там не было, была в чужой квартире, но ей это было абсолютно всё равно. Она была благодарна Димитрию за урок жизни, который она выучила вчера, и выучила хорошо: семья не есть путь к счастью, а любовь – кто же знает, что это такое? Её здорово обманули, говоря о любви, преданности мужчин и необходимости создания социально-тюремной клетки-ячейки общества. Теперь-то она знала точно!
Она собрала свои вещи и поехала в квартиру, где жил её окольцованный Васючок, который провёл всю ночь с двумя близняшками, подтверждая версию о нормативной полигамности всех homo sapiens мужской породы. Когда она позвонила в дверь привычным способом – он знал, что так звонит только она – два длинных и один короткий звонок – ей открыл Васючок, сделав сердитое, явно деланное лицо.
– Ааааа! Явилась! Ты где всю ночь была? Шлялась?
Она не ответила, отвела его руку, вставшую на её пути, и сказала:
– Продешевил! За четвертак жену продал! Молодец, Васенька!
Она стала торопливо собирать свои вещи, пакуя всё в целлофановые мешочки из магазинов.
– Ты куда собралась, женщина? – с угрозой в голосе пропел Васючок. – Опомнись! Останься! – заклинал он её, даже встав театрально на колени.
Но Алёнка не откликалась. Она паковала всё, что могла найти впопыхах, и решала в голове, куда податься – к лучшей подруге Наташке, с которой они учились в одной группе, или сдаться родителям, нарываясь на большой семейный скандал в своём клане. Она выбрала последнее. Хотела снять кольцо с руки и оставить в этом доме, где она выучила самый важный для себя урок жизни о том, что мужчина, особенно молодой, чаще думает своей нижней головкой, чем верхней – недаром в народе говорят о двухголовом существе, но тут она вспомнила, что деньги за кольцо дала её мать, так и не научившая Алёнку ни искусству выбора достойного жизненного партнёра, ни искусству создания счастливой семьи.
– Да она этого и сама не знала, бедняжка, – жалобно подумала Алёнка о своей матери с женской солидарностью.
Васючок стал опять скулить о любви, потом о долге жены, но этот гипноз пустых, ничем не подкреплённых, кроме постельных сцен, слов на неё, Алёнку, больше не действовал, да и от Васючка попахивало дешёвыми женскими духами, которыми Алёнка никогда не пользовалась. Нет! Всё было кончено. Хорошо, что хоть детей не успели завести!
Она набрала телефон родителей и кратко сказала:
– Я еду.
– Хорошо, ждём, – услышала она спокойный голос папы.
Алёнка взяла свои набитые вещами пакеты, улыбнулась сама себе, прощаясь со своей семейной, очень короткой, но бурной историей, включающей полигамного Васючка, и захлопнула за собой дверь.
– Танцуем дальше, – сказала Алёнка свою магическую фразу, выручающую её из любой ситуации, и, подняв гордо голову, пошла к остановке метро «Академическая».
В этот день Алёнка превратилась в женщину-пуму – свободную, опасную, независимую и умеющую за себя постоять. Если бы её увидел в этот момент Димитрий, он не поверил бы своим глазам – так изменилась Алёнка за эту ночь. Но он был в больнице на вахте и уже забыл об Алёнке, её истерике, занимаясь своими «пограничниками», «Машеньками», амфетамином, диссертацией и врачебными конференциями.
А если бы кто сказал, что это он сделал Алёнку опасным кугуаром, пумой, амазонкой – он бы просто рассмеялся. Нет! Это жизнь её такой сделала – со всеми социальными нелепостями, несовершенностями человеческого организма и неразгаданными тайнами человеческой психики. Ведь Димыч был – обычный шринк. Он сам не знал, как достичь счастья на земле и что же такое человеческая любовь – на это его книжки по психиатрии не давали готовых советов и ответов. Может, так и интереснее.
Балерина
Она сидела на кожаном диване и смотрела на зал, где танцевали девушки перед огромным зеркалом во всю стену. Был частный курс современного балета для танцоров восточного жанра, и в зале собралось человек тридцать, в основном, от двадцати до тридцати лет – тех, кто хотел поправить осанку и просто поучиться основам балета. Курс был трехдневный, и шел уже третий день тренировок. Все устали, а она ещё больше.
В её шестьдесят пять и при ста килограммах её грузного тела три дня этих прыжков и пируэтов было уже слишком, и теперь она отдыхала на диване, глядя на танцующую молодежь. Ей было не завидно, но приятно смотреть на грациозные тела и отточенные балетные движения. Курс вел хореограф из Германии, колумбиец с прямой осанкой танцора, длинными волосами, собранными в хвостик пони за могучими плечами и тонкой талией. Он был немолод, но ещё красив каждым движением и жестом. Танцорки все, за исключением её, смотрели на него с обожанием, как на вкусное эскимо в тройном шоколаде.
Она сама была бывшей балериной, не первоклассной, но танцевавшей много лет назад в центральном столичном театре в массовке, в толпе, в так называемом «балетном хоре». Её карьера закончилась давно – ведь на пенсию в балете уходят в пятьдесят, и она жила теперь на малюсенькую пенсию в своей двухкомнатной квартире в центре города, проводя жизнь в безделье, поездках в Италию и посещениии балетных курсов для поддержания тонуса жизни.
Сейчас она сидела на диване и отдыхала. Ноги её гудели и спину ломило, но уходить она не хотела. Её большое расплывчатое тело не сочеталось больше с балетом, как не сочетается мини платье с толстыми ногами – но ей было всё равно. Она заплатила деньги за удовольствие ещё раз почувствовать на своем теле очарование балета, и взгляды этих тонких юных танцовщиц её не задевали.
Она знала, что их время тоже уйдёт, и тела их – такие изящно-прыгучие – отяжелеют от родов, груди отвиснут от кормления, а лица сморщатся от солнца и отрицательных эмоций. Конечно, можно голодать, откачивать жир, уменьшать желудок и утягивать лицо, разглаживая морщины, но внутреннюю динамику старения, не видную никому, но которую нельзя обмануть ни гормонами роста, ни алкоголем, ни ботоксом, невозможно изменить.
Когда-то она была как они – тоненькая, стройная, изящная, наивная и верившая в вечную молодость, но годы на сцене пролетели быстро, пальцы больших ног скривились от стояния на скрипящих пуантах и стали болеть по ночам, а талия стала расплываться несмотря на диеты, голодания и очистительные таблетки всё той же вечной сенны из Индии, волосы стали редкими от лака и начесов, а лицо выцвело от грима и превратилось в белесую маску.
Правда, она танцевала несколько раз на гастролях в других странах с их театром, а однажды даже с русской балериной, Галиной Улановой, уже не молодой в то время, но все ещё несущей традиции русской школы с её незабываемым классическим рисунком танца, не подвластным времени и моде и который всегда можно было узнать с первого движения лёгкой ножки балетной примадонны. По сравнению с ней, Улановой, скандинавский балет казался громоздким и непрофессиональным, как игра школьного театра на сцене исторического Малого, и все же она любила скандинавский балет, который был более естественным, чем русский, и был полон оригинальности и импровизации.
Когда ей было пятьдесят пять, умерла её мать, с которой они жили вместе, и жизнь её дала крен. Мать её всю жизнь поддерживала иллюзию, что балерина – ещё девочка и у неё все впереди, но вот и она, мудрая мама, после года страданий, умерла, так и не сказав, в чем же секрет жизни, и балерина обиделась на неё. Обида выразилась в том, что она стала делать всё наоборот тому, как учила её мать. Она теперь объедалась сладким, перестала тренироваться, часами лежала в кровати, глядя в потолок, и перестала следить за собой.
Одежда её теперь была часто порванной и не совсем чистой, ногти – обломанные, глаза – ненакрашенные, а жидкие седые волосы топорщились в разные стороны. Вес её увеличился за два года с 60 до 90, и она перестала смотреться в зеркало. К шестидесяти годам она стала слоноподобной, заплывшей от жира и неуверенности женщиной, непривлекательной и неопрятной. Импульс к танцам возникал в ней раза два в год, не больше, и тогда она посещала курсы балета. Семьи у неё не было, компьютером она не интересовалась, книги читала только лгёко-бульварные.
Мужчин в её жизни почти не было – был один в молодости, но он не понравился её маме и был изгнан с позором. А сейчас было поздно – всё поздно! Да и будет ли кому-либо приятно шарить по её студеобразному телу, слоновьим ногам или гладить по сморщившейся коже живота или редким седым волосам? Она была реалисткой, а кофе с пирожными она ценила больше, чем прикосновение чужих рук, хотя иногда ходила к массажисту из-за болей в спине.
Массажист был молодым человеком, художником, или скорее, скульптором, делающим фантастические восковые фигурки каких-то неземных существ, но работающим массажистом пожилых дам, как он выражался, сморщенных, как изюм, для добывания денег, ибо искусство, как и во все времена, не могло прокормить бренное тело художника.
Она про изюм не знала и ходила к нему, испытывая почти оргазм от крепких и сильных прикосновений молодого художника. Он массировал всех своих клиенток-старушек голыми, ибо ему было всё равно – он видел в них не женщин, а какие-то аморфные существа, сделанные из пластилина, как и его фантастические модели, а голое тело было легче массировать.
Теперь старая балерина сидела на кожаном диване и думала, что и у неё, старой балерины, был свой, новый секрет в жизни, который она открыла для себя совсем недавно: во дворе её дома рос старый каштан, распускающийся каждый апрель в розовое облако пахучих пирамидок и дающий колючие хлебные шарики в сентябре, которые так любили птицы и белки. Так вот это дерево, единственное во всем городе – умело разговаривать со старой балериной. И в этом был её секрет, с которым она ни с кем не делилась.
А случилось это чудо так. Когда умерла её старая мама, с которой они жили всю жизнь вместе и которая всегда определяла всё, что нужно было маленькой, а теперь очень грузной балерине – что и когда кушать, что одевать, с кем дружить и в кого влюбляться, балерина осталась одна в хаосе жизни. Она – её мать – заболела раком и после года мучений – для себя и своей дочери, ухаживающей за ней день и ночь, – умерла, так и не сказав «до свидания». Она умерла, когда наша балерина пошла на прогулку во двор. И когда она вернулась с прогулки, мать уже ушла туда, откуда возврата не было.
Балерина просто опешила от такой неожиданности – «и ничего не сказала, и не попрощалась!» Она была даже рассержена на свою мать, и после скорых похорон она решила делать всё то, что не разрешала ей мать – есть, что захочется и когда захочется, не заботиться о своём внешнем виде, не причесывать волосы. И скоро она раздулась, огрузнела, постарела и подурнела, но внутри так и не почувствовала свободы. Каждое своё действие она делала наперекор, а не в удовольствие – наперекор умершей уже матери. Кто же она была сама – она и не знала.
Однажды после свинского ланча с жирной колбасой, белым хлебом, солеными огурцами и яичницей, – чудовищный ланч, который она запила горьким скандинавским пивом, балерина почувствовала непреодолимый импульс выйти на двор. Она быстро оделась, спустилась вниз и села на лавочку перед домом. Тут её взгляд, затуманенный жирным ланчем и алкоголем, упал на высокое каштановое дерево, уже голое и без признаков жизни. Стоял ноябрь, дул ветер, и по небу бегали холодные тучи, полные осеннего плача.
– Ну что тут стоишь? Думаешь, я не знаю, что тебе холодно здесь – лучше где-нибудь на юге Франции или Греции, а тут? Посадили тебя сюда насильно, по чьей-то воле, а убежать-то ты и не можешь! – высказалась балерина в сторону дерева.
И вдруг ей почудилось, что каштан покачал головой, и она услышала – или ей показалось от тяжелого ланча с пивом – что он прошептал:
– Шутишь! Мне и здесь хорошо! Я ведь вас всех знаю и вижу, как вы живёте. Это вы здесь – по чужой воле, а я – по воле случая и своей. Мне здесь неплохо, а зимой я сплю. И ты спи – вот весна придёт – и ты проснешься, как и я!
Балерина помотала непричёсанной головой и вдруг решила сделать так, как советовал каштан. Она поднялась к себе в небольшую квартирку на третьем этаже, забралась в байковую пижаму и легла спать, хотя была середина дня. В тот день она проспала часов двенадцать и проснулась заполночь – было темно и за окном светила луна из разорванных облаков. Она накинула на себя пальто и спустилась в ночной двор.
За ночь выпал снег, и каштан был припорошен белой, холодной крупой, светящейся в темноте. Она подошла к каштану и погладила его по коре. И опять ей показался шепот в ночи:
– Теперь я буду тебе говорить, как жить, а ты только слушай. У тебя ведь нет своей воли, правда?
– Да, – сказала балерина покорно, – нет, – и она про себя подумала: – «Пусть уж лучше дерево мне будет говорить что делать, а то я совсем раскисла и вкус к жизни потеряла».
– Завтра позвони своим старым друзьям из балета и начни хотя бы немного танцевать опять – это вернет тебе волю к жизни, – продолжался шепот со стороны каштана.
Балерина поцеловала гладкую кору умного дерева и пошла досыпать. Утром она проснулась с чувством, что нужно сделать что-то важное, напилась кофе с бубликом и позвонила старой подруге, которая открыла балетную школу для детей.
– Приходи! И мне поможешь! – услышала она бодрый и знакомый голос в трубке.
Через час балерина пришла в светлую студию и увидела тоненькую элегантную, грациозно постаревшую подругу, с которой они танцевали вместе много лет назад. Та была в голубом балетном костюме для тренировки, волосы были красиво собраны, глаза подкрашены. Она окинула взглядом нашу балерину – грузную, некрасивую, в разорванных на коленке обтяжных штанах, вздохнула и сказала:
– Хорошо! Ты будешь помогать мне в группе малышей, а твоя роль будет – добрая ведьма – дети будут тебя обожать!
Балерина сначала обиделась такому обороту дел, но потом подумала, и ей вспомнился ночной шепот каштана. В эту минуту она услышала его шепот опять:
– Сссоглашшшайся, – как ветер пронеслось в её всклокоченной голове. Она улыбнулась и сказала:
Да, хорошо. Когда мне приходить?
Вечером первая группа семилеток в семнадцать ровно.
Балерина пришла за полчаса до пяти и, сильно волнуясь, вошла в зал. Дети – в балетных костюмах, со скрипящими от талькa пуантами, высокими прическами с цветами – стояли, готовые к уроку.
Она прошла к зеркалу, улыбнулась и сказала спокойно:
– Готовы? Ноги – вместе, спины – прямые, руки – красивые круглые, и мы начинаем: раз-два-три – приседаем – раз-два-три-встаем!
Дети, видя такую уродину, которая двигалась с элегантностью балетного слона, стали смеяться, но и балерина засмеялась им в ответ, разрядив атмосферу урока. Урок удался, и она даже почувствовала любовь во взглядах маленьких девочек.
Вечером, возвращаясь домой, она подошла к каштану во дворе, обняла его ствол и прошептала с закрытыми глазами:
– Спасибо, родной!
Какой-то прохожий, увидевший эту сцену, помотал головой и сказал сухо:
– Мужа надо обнимать, а не дерево – вот дура!
А она, услышав это, повернулась, и, не удостоив взгляда прохожего, улыбаясь пошла к себе на третий этаж. Она-то знала, что иногда мудрость жизни исходит не от людей, а от природы, камней, деревьев, неба, солнца. Ведь всё кругом – живое! Только нужно услышать! А она – слышала. Или это ей только казалось?
Маленькая Джонна
Nec omnibus impar
Джонна была маленькой дамочкой со скрипящим резким голосом, выкрикивающим часто одну и ту же фразу:
– Фу, какая гадость, – говорила она на всё, что не признавала и не любила, а не признавала она очень многое. Её консерватизм был сформирован с самого детства и не менял своего направления – как ветер, дующий из африканских пустынь и всегда приносящий только сухой горячий воздух, колющий лицо и приводящий мозг в состояние кипения и сексуальных желаний.
С возрастом её пристрастие к одному и тому же ещё и усилилось, сузив и без того узконаправленное принятие eё жизни до состояния щели в дверном проеме – через эту щель теперь могли попасть только избранные ею предметы, вещи и продукты, а все остальные категории были отнесены к:
– Фу, какая гадость! – Этим понятием гадости награждалось все вокруг публично и без всякого уважения к другим людям, находившимся поблизости от маленькой Джонны. Это безапелляционное и беспричинное деление всего сущего на то, что подходило миру маленькой Джонны и что не подходило её миру – было непонятно, необъяснимо никакой логикой и никакими научными фактами. Так она когда-то решила – и всё. Эти решения были для неё высшей и окончательной истиной. Она была тем Богом в своём мире маленькой Джонны, который отделял зёрна от плевел.
У маленькой Джонны был муж, выбранный ею много лет назад, который разделял все её мнения о происходившем и который за долгие годы жизни с маленькой Джонной сумел выработать свою тактику выживания: а именно – он ездил в многочисленные командировки в разные страны и особенно те, про которые Джонна говорила своё решительное «Фу», и, значит, туда не ездила. Он любил её за рыжие волосы, зелёные глаза и категоричные мнения и прижил с ней двух конопатых рыжих, как огонь, дочерей, которых он любил до безумия. Они напоминали ему диких лошадок, которые всегда лягались и не соглашались с мнением маленькой Джонны, но обожали своего молчаливого, мало улыбающегося папочку.
Маленькая Джонна никогда не работала в своей жизни, занимаясь домом, собой, своими рыжими непокорными девчонками и вечно уезжающим куда-то в странные места мужем. Он был добытчиком средств к безбедному и консервативному существованию маленькой Джонны, средств для их поездок по курортам, которые были достойны Джонниного мира, покупке консервативной мебели – из дорогих магазинов, одобренных маленькой Джонной, и для покрытия её консервативных, всегда предсказуемых привычек, как молоко от соседского молочника, хлеб из ближайшей пекарни и ежедневная консервативная газета к завтраку.
Без мира маленькой Джонны консервативная индустрия с её одеждой от «ред-энд-грин», мебелью от «Арне Якобсенa», ламп от «Польсена», золотых колец от «Йенсена» – не могли бы существовать. Джона была нужна всем этим традиционным, дорогим, консервативным фабрикам, так как была их лучшим покупателем и рекламой, срабатывающей безотказно, когда Джоннины консервативные знакомые, попадая в её консервативный дом, ещё раз подтверждали себе, видя её мебель, одежду, обувь, прическу, машину, – что они делают всё правильно, ну а остальное – это просто – «Фу, гадость какая-то!»
Так создавался целый слой населения, который программировался такими людьми, как маленькая Джонна, к потреблению этих определённых консервативных, дорогих, лейбловских товаров для дома и быта, ибо по этим товарам они узнавали своих и отделяли их от чужих своим вечным: «Фу, какая гадость!» Маленькая Джонна была важным элементом традиционного общества, мало желающего перемен. На маленьких Джоннах строилась индустрия потребления, а значит, и стабильность государства.
Первый крах в жизни маленькой Джонны произошёл тогда, когда её рыжеволосая, конопатая дочь сбежала из дома с индийским йогом – без работы, без образования – тёмным по коже и который был классифицирован по системе маленькой Джонны – «Фу! Какая гадость!» Но дочь не возвращалась, и Джонна решила предпринять решительные шаги к возвращению дочери в колею Джонниной консервативной жизни – она поехала к дочери на послеобеденный чай.
Джоннa, конечно, купила по дороге традиционный пирог с орехами, который они всегда ели с чаем и, прихватив цветок в горшке от знакомой ей двадцать лет цветочницы, отправилась в неизвестную ей часть большого города, где жили те, кто приехал в её консервативную страну как беженцы. Сама она в эту часть города никогда, никогда не ездила – «Фу! Какая гадость!» – говорила она обо всех этих рынках, закутанных пакистанских женщинах и длиннобородых мужчинах в белых просторных одеждах и стоптанных туфлях, живущих в этом этническом гетто, которое всё росло из-за неконтролируемого Аллахом бесконечного рождения этнических детей.
Маленькая Джонна остановила машину около многоквартирного дома, и, когда она открыла дверь машины, ей показалось, что она ошиблась адресом – это не могло быть её, Джонниной, консервативной страной, которую она знала с детства – здесь звучала незнакомая речь, дети бегали кучками, одетые в какие-то цветастые шаровары, а женщины укрывали свои обволошенные, тёмные лица под платками.
Здесь-то и поселилась рыжеволосая дочь маленькой Джонны со своим йогом. Дочь работала в министерстве на солидной должности, и Джонна не могла понять, как её родная дочь, выросшая в Джоннином доме, могла выбрать себе в партнёры безработного йога из Индии, которого ещё и обеспечивала всем необходимым.
Маленькая Джонна позвонила в дверь квартиры, где стояло чужое, длинное имя, которое она и выговорить не могла. Дверь открыла её рыжая, конопатая улыбающаяся дочь.
– А, это ты, мамик, проходи, только обувь оставь за порогом.
Джонна была шокирована таким приёмом. Как! Оставить свои Экко на танкетке, которые стоили больше, чем тысячу крон, за порогом? Это было невозможно, поэтому она проигнорировала просьбу дочери и вошла в небольшую двухкомнатную квартирку, состоящую из гостиной, кухни и спальни, но с большой лоджией, уставленной цветами и горшками с помидорами и укропом и выходившей на закат городского солнца, – если оно появлялось на серебряном, часто затянутом тучами, скандинавском небе.
В гостиной стоял низкий столик и на полу лежали подушки. На столике уже были расставлены чашки-пиалы и был большой чайник с чаем, стоявший на подставке со свечой – для поддержания температуры чая. Маленькая Джонна не увидела стульев и осталась стоять.
– На! Порежь наш ореховый торт к чаю, – она передала торт дочери, а целлофановый пакет, где был цветок фуксия в горшке, – просто поставила на пол.
Дочь ушла на кухню, а маленькая Джонна подошла к окну и вынула из сумочки сигарету. Маленькая Джонна курила всю свою жизнь, считая своей привилегией богатой, свободной от, как она думала, условностей, женщины пускать ядовитый табачный дым вокруг и внутрь себя. У неё была модная кожаная сигарница с вытесненными на крышке инициалами – подарок мужа к рождеству. Тут из комнаты показался тот, кто забрал из её тихой, размеренной, предсказуемой жизни её рыжеволосую дочь. Он был высокий, тёмный, стройный, с большими улыбающимися карими глазами, смотревшими на маленькую Джонну очень дружелюбно.
– Намасте! – он стложил руки вместе, коснулся своего лба и слегка поклонился.
– Приветствую Вас в своём доме! – он опять немного склонил голову.
– Но в нашем доме есть правила, которых даже гостю нарушать нельзя, – он сделал паузу, – обувь должна быть оставлена за порогом – у нас есть для гостей мягкие туфли, если они желают, и у нас запрещено курить.
Он подошёл к Джонне и открыл окно около неё. Речь была произнесена на английском, но не оксфордском, который изучала маленькая Джонна в частной школе, а на индийско-английском – мягком и с пропеванием. У Джонны даже сигарета потухла от такого начала – а может, её задуло ветром из открытого окна?
Она спрятала сигаретницу в сумочку, но туфли решила не снимать. Туфли были её последним бастионом в этой чужой для неё обстановке, в которой жила теперь её рыжеволосая дочь. Тут её дочь появилась в кухонном проёме.
– Мама, у нас свои правила, и наши гости их выполняют!
– Вот ещё какие глупости! Я вам не гость, а член семьи, и почему он не говорит на нашем языке, а ты ещё его и кормишь! Как ты только терпишь такую жизнь? И в этом гетто – с твоим образованием и пониманием жизни!
– Мама! Сними, пожалуйста, туфли! Это такой ритуал: – дом у нас – священное место, и мы не приносим уличную грязь и заботы в семью – все остаётся за порогом. В семье только счастье и радость – так мы живём.
– Фу! Какая глупость! Ведь я тебя не этому учила у нас с папой! Посмотри, до чего ты дошла! Почему он не учит наш язык? Почему не работает, а сидит на твоей шее? Не понимаю тебя, мой ангел!
– Мама, сними, пожалуйста, туфли – я поставлю их за порог. Вот тебе мягкие, тёплые тапочки.
Джонна посмотрела на дочь невидящим взглядом, развернулась и вышла из их квартиры, громко хлопнув дверью и закрывая за собой дверь в жизнь своей рыжеволосой, непокорной, глупой дочери. Она прошла к машине, около которой стояли два чёрных малыша и лепетали по-арабски.
– Кыш! Пошли отсюда!
Она замахала на них руками, как на надоедливых воробьев, и, уже сев в машину, сказала себе, заведя мотор:
– Фу, какая гадость, – описывая для себя всю ситуацию одной фразой.
Она приехала в свой особняк, оплаченный работой мужа, наполненный модной мебелью и дизайнерскими лампами, села у окна с геранью, налила бокал белого вина и закурила сигарету. Сигарета помогла ей расслабиться, и она посмотрела на свои дорогие туфли на модной танкетке. Ну уж нет! Она не предаст своего мира! Она будет его защищать до последнего – даже если не увидит свою рыжеволосую дочь никогда!
Второй удар был нанесен миру маленькой Джонны, когда её вторая дочь, тоже рыжеволосая, с конопушками и опасными серо-голубыми глазами, вышла замуж за студента гимназии, на десять лет младше её. Ей было уже тридцать, и она работала преподавателем английского на последнем курсе гимназии. Тут-то, на одном из гимназических праздников – с водкой, хашем, амфетамином и танцами до утра – она сошлась с учеником из своего класса – веселым, высоким белобрысым атлетом, занимавшимся плаваньем на элитном уровне. Они протанцевали всю ночь, приняв таблетку с таинственным амфетамином, растворённым в соке и алкоголе, а потом рыжеволосая повезла его, молодого и мускулистого, к себе домой – небольшую квартирку рядом с гимназией.
Там они занимались таким сексом, который – за её десятилетний опыт женской жизни – она не испытала ни разу с теми многими мужчинами, посетившими её постель, хотя с ними она испытывала оргазм, но не то блаженное наслаждение тигрицы, которое она испытала с этим мальчиком. Через месяц он заканчивал гимназию и хотел идти учиться на плотника, считая, что его плавательная карьера подошла к своему пику: он был в национальной команде, но держался во второй десятке, а делать руками мебель и мастерить что-то он любил с детства, да и эта специальность требовалась всегда.
Целый месяц они продолжали свои тайные свидания после гимназии, хотя все в его классе знали об их связи. Она угадывалась по их мимолётным взглядам, по их внезапному молчанию, по их иногда синхронным движениям, отличающим близких людей, проводящих много времени вместе. Но скандинавская страна смотрела на такие случаи спокойно и свободно, не осуждая никого – ни однополых влюблённых, ни разновозрастных, ни разнонациональных. Частная жизнь была полем для экспериментов в этих северных, холодных, но прогрессивных по духу, широтах.
Через три месяца они зафиксировали свои отношения в ближайшей мэрии и стали жить вместе в маленькой квартире при гимназии. Мальчик ходил в техническую школу, получая специальность плотника, а она ходила в гимназию, преподавая английский таким же мальчикам, как и её молодой муж, и обеспечивала эту странную семью всем необходимым.
Маленькую Джонну на свадьбу не пригласили – да свадьбы-то и не было, а просто её поставили перед фактом регистрации отношений. Маленькая Джонна, услышав новость по телефону, чуть не упала в обморок, потом положила трубку, села к своему столу, сделанному знаменитым дизайнером, на знаменитое дизайнерское кресло, называемое «яйцо» и стоившее её мужу двухмесячной зарплаты, налила себе черный кофе в чашку с голубыми узорами королевской фабрики и задумалась. Её мир, который делился, как шахматная доска, на белые и чёрные клетки, внезапно изменился, будто кто-то сверху вылил на клетки другие краски, и клетки перепутались. По каким теперь ей ходить и какие у этой, цветной игры правила – она не знала, но решила отрезать и вторую дочь из своей жизни, как кусок вчерашнего засохшего белого батона – бесповоротно и решительно, хотя ей было жалко, но скорее, себя и свою игру в черно-белые шашки всегда с победой белых.
И тут настало время для третьего удара в её жизни, когда её тихий муж, всегда покорный и приносящий, как пчёлка в летний день, богатый вкусный мед в её улей, позвонил вечером из другой страны и сказал, что домой не вернётся, что у него давно есть вторая семья и двое маленьких детей, которым нужен он, отец и воспитатель. Она выслушала эту телефонную исповедь спокойно, но когда повесила трубку, она разразилась истерическим хохотом. Маленькую Джонну предали, постыдно предали те, с которыми она делила всю свою жизнь!
У неё оставался дом, её пенсия, её дорогая мебель и модная одежда, у неё оставалась её машина и счёт в банке, но людей вокруг неё – тех людей, на которых она положила всю свою жизнь – больше не было! Даже кошки и собаки у неё не было! Она закурил сигарету и налила в хрустальный фужер с золотой каёмкой, сделанный чешскими мастерами, дорогого французского коньяка.
– Что же я сделала не так? – спросила сама себя маленькая Джонна. – Ведь я делала всегда все, как лучше! Всю жизнь свою потратила на создание этого «лучше» – почему же оно не сработало?
Она легла спать с сердцебиением, а к утру проснулась и не смогла говорить – ночью у неё произошло кровоизлияние в мозгу, и маленький комочек крови заблокировал речевые области в мозгу маленькой Джонны. Она мычала, но изо рта не выходило ни звука.
В то утро к ней пришла её уборщица, полячка и католичка, пытающаяся устроить свою жизнь в скандинавском обществе и всегда завидовавшая маленькой Джонне, у которой был красивый дом, машина, сад, деньги, муж и две взрослые дочери с хорошим образованием – именно в такой последовательности она и завидовала маленькой Джонне. Но в это утро она нашла маленькую Джонну мычащую, испуганную, и она вызвала неотложку, которая отвезла Джонну в больницу. Там маленькую Джонну положили в сердечное отделение под капельницу, так и не позвонив ни её мужу, ни её дочерям.
Началась борьба за Джоннин мозг, который не хотел возвращаться в своё нормальное состояние и служить ей верой и правдой. Речь не возвращалась, и левая сторона её тела вместе с рукой и ногой больше не действовали – приказов от мозга не поступало – мозг молчал, устав от Джонниной черно-белой шашечной системы жизни. Теперь она уже не могла выразить свои чувства своим коротким: «Фу, какая гадость», – а только мычала и плевалась, а её слюни подтекали изо рта вниз, моча её модные и дорогие свитера.
Она уже не могла без помощи других ни одеваться, ни есть, ни ходить в туалет, поэтому было решено из больницы перевезти её прямо в дом престарелых и инвалидов, находящийся только в трёх километрах от её модного дома.
Её игра в черно-белые шашки была проиграна. Она всё время думала, что вышла в дамки, но не заметила, как была съедена, а может, она просто плохо знала правила игры, или правила были непостоянными – ведь она играла свою партию ни с кем-нибудь, а с самими Его Величеством Случаем. Она так и не поняла – кто же был этот таинственный партнёр и почему она дала себя победить, хотя делала всегда и всё правильно, как ей казалось.
Маленькая Джонна всегда думала, что она – самый главный человек в обществе и без неё это общество, – с дорогой дизайнерской мебелью, королевским фарфором, дорогой лейбловой одеждой, традиционными частными булочными и кондитерскими, всегда выпекающими одни и те же пироги-наполеоны – перестанет существовать. Она была центром этого общества, она там была самой главной – маленькой Джонной. Без неё вся эта индустрия комфорта рухнет, а вместе с нею и рабочие места, и всё вокруг.
А теперь вот она была нема, недвижима и не могла больше поддерживать этот существующий уже более семидесяти лет – а столько было маленькой Джонне – порядок. «Ну и пусть! Так вам всем и надо», – подумала про себя маленькая Джонна, но сказать ничего не смогла. Она так и не поняла, что её игра в четрно-белые шашки, именуемая жизнью – была ею безвозвратно проиграна – раз и навсегда.
«Ну уж нет! Я – всегда права, всегда! Лучше меня – нет! И точка!»
Nec omnibus impar!
Скрипка Страдивари
(из моей книги «В доме на Садовой»)
Алёнка стояла посреди зала, заполненного людьми, на верхнем этаже пятизвездного отеля, где проходил частный приём тщательно отфильтрованных людей. Как происходила фильтрация – она не знала, но получила приглашение на этот вечер в пентхаус отеля вместе с другими знаменитосями науки и кошелька. Здесь были несколько лауреатов Нобелевской премии, богатые заводчики, эксплуатирующие великие открытия учёных в своих коммерческих целях, несколько знаменитостей искусства, пробившихся к славе и деньгам, и несколько красивых женщин.
Почему пригласили Аленку на этот званый, отфильтрованный от случайных людей вечер, она не знала. Она давно жила за границей, работала профессором в Европейском университете и даже сделала несколько небольших открытий, зафиксированных в научных журналах, и сотрудничала с одним чудаком-профессором, который каждый год выставлял свои работы на Нобелевскую премию.
В этот вечер она была в длинном чёрном платье, которое купила в Париже на распродаже, в бижутерии, сделанной её подругой, и индийской тонкой белой шали, спускающейся с одного плеча. Когда она вошла в зал для приёма, все обернулись – она была элегантна и выглядела, как говорили ее друзья, на миллион долларов. А элегантность нельзя купить ни за какие деньги – это знали все, в том числе и миллионеры, которые были в этом зале.
Аленка взяла бокал с шампанским, которое разносили по залу, и малюсенький сэндвич с красной рыбой. В зале было шумно, и то и дело раздавался смех, как и на всяком приёме такого типа. Она подошла к одной из групп, где, как ей показалось, были знакомые ей люди. Она узнала одного из известных профессоров, которого видела пять лет назад в Кембридже на лекции. Рядом с ним стояли двое молодых учёных – судя по одежде и манере держаться, и спорили о чем-то.
Знакомый профессор поклонился Аленке и представил своих собеседников. Спор шёл об искусстве: помогает ли искусство прогрессу или нет, и помогло ли искусство вообще сделать человечество лучше. Аленка вставила в разговор несколько незначительных фраз, но больше молчала, наблюдая за собеседниками.
Краем глаза она видела, что многие на неё смотрят, но не прямо, а потихоньку, и она читала во взглядах мужчин явное восхищение, а в глазах женщин холодное презрение конкурентш за мужское внимание. «Kак всегда» – вздохнула про себя Аленка.
Она уже привыкла к тому, что в науке нет отношений между полами, а есть отношение между интеллектами, который, по существу, бесполый и лишь имеет эмоциональную окраску.
Вне научных аудиторий и лабораторий с их обезличенными халатами, она прекрасно знала, что была даже очень привлекательной женщиной, чем она и пользовалась, выбирая мужчин по своему вкусу на одну ночь, но не позволяя им загнать себя в семейную клетку.
Её недолгий, но важный опыт с первым мужем научил её избирательности и женской мудрости, а заводить детей ей не хотелось. Она была той гордой и свободной женщиной-пумой, о которой мечтали почти все представительницы слабого пола в юности, но которым пришлось предать свои мечты о свободе и независимости, обменяв их на грязные мужские носки, вонючие детские пеленки, на домашний, и не всегда хороший, секс и изменчивое материальное положение, – оставляющее, почти всегда, – желать лучшего.
Вдруг в зале возникло движение, все расступились, и в центре возникла хрупкая фигура девушки, держащвшей в руках скрипку. Рядом с ней стоял хозяин вечеринки и хлопал в ладоши:
– Прошу тишины!
Он постучал своим золотопёрым «паркером» по бокалу с шампанским, и шум затих.
– Сегодня у нас в гостях скрипка Страдивари, вернее, известная скрипачка, которая согласилась сыграть для нас на скрипке Страдивари.
Все взгляды сосредоточились на тоненькой девушке в длинном платье. Она застенчиво улыбнулась. Скрипачка была совсем юной, и она держала скрипку так бережно, как будто это был только что родившийся младенец. Она ничего не сказала, а положила шёлковый носовой платок под скрипку на плечо, подняла смычок и заиграла.
Скрипка ответила на её нежные, но умелые прикосновения, как отвечает любимая женщина на касания избранника – она запела голосом, который был создан в шестнадцатом веке в далёкой Кремоне.
Тишина была такая, что стал слышен шум автострады через двойные, звуконепроницаемые стёкла этого пентхауса, расположенного в самом высоком здании вечно плачущего Сиэтла, и выходящего огромными окнами на порт и море. Отсюда была видна пристань, а из левого окна – резиденция Билла Гейтса, стоявшая, как корабль на воде, с вертолетной площадкой и пристанью для парусника.
Летнее солнце заходило за мягкие, но полные дождя тучи, слушающие эти чарующие звуки, льющиеся из знаменитой скрипки, к которой век за веком прикасались пальцы лучших музыкантов мира.
И вдруг кто-то склонился к Аленкиному уху и прошептал:
– Десять!
Она удивлённо повернула голову. Рядом с ней стоял известный русский учёный и бизнесмен, переехавший в Америку с первой волной эмиграции из ещё Советской России и сделавший многомиллионную карьеру, продавая те секреты, которые были открыты им и его коллегами в «закрытых» научных институтах ещё при Брежневе.
– Нет, сейчас только девять часов, – сказала Аленка тихо.
– Вы меня не поняли, десять тысяч долларов за одну ночь с вами, моя принцесса, – повторил тот же голос.
Она даже опешила.
– Перестаньте мешать слушать, – гневно зашептала на него Алёнка.
Прошла минута, и голос продолжил:
– Ну, двадцать, не ломайтесь!
Она больше не отвечала, пытаясь сосредоточиться на музыке, заполнившей всю залу, но впечатление было уже испорчено.
– Двадцать пять, – продолжал шептать голос ей на ухо.
– Двадцать пять тысяч долларов за одну ночь с вами.
Она обернулась.
– Вы серьёзно?
– Вполне, но больше двадцати пяти я не заплачу.
Она посмотрела в глаза мужчине и увидела, что тот был слегка пьян и глаза его были чуть мутными, как это бывает у не совсем трезвых людей.
Она усмехнулась:
– Мало! А больше заплатите?
– Нет, больше у меня сейчас нет, да и вы – не скрипка Страдивари.
Она подумала, что много лет назад её первый муж продал за двадцать пять рублей своему другу, Димычу, и вот прошло несколько лет, и её цена повысилась в тысячу раз. Но она осталась той же, может, чуть взрослее, как женщина, но по сути той же – тоненькой, изящной, с печальными глазами и всегда улыбающимися полными губами. Правда, грудь её стала чуть лучше и выше из-за тренировок, да бедра чуть раздались, но суть её осталась та же.
– Спасибо, не нужно, – с улыбкой тихо сказала она и отошла в другой угол зала, бесшумно, как только она умела ходить, несмотря на туфли на каблуках.
Она подумала, что несмотря на божественную музыку и скрипку Страдивари, суть людей, видно, не изменилась.
Эта скрипка родилась и жила в Италии ещё тогда, когда семья Борджиа сидела на папском престоле, предаваясь блуду и оргиям, и распродавала места кардиналов за деньги. Ни божественные звуки скрипки, ни католические мессы с их чудесами не смогли изменить людей к лучшему, и за те века, которые пережила эта скрипка – с войнами, убийствами, предательствами, взлетами и падениями правления тиранов, – голос скрипки не смог изменить сущность людей, только на краткий миг создавая иллюзию присутствия Бога в них и вокруг.
Аленка решила не дослушивать концерт и потихоньку вышла из зала, никем не замеченная. В своём номере она переодела платье на джинсы со свитером и кроссовками и пошла на причал, где кричали чайки и шумел ветер.
– Завтра я заберусь на гору святой Елены, – подумала она.
– Ведь только природа лишена обмана. Гора есть гора, снег – снег, а чайка – чайка.
В порту она нашла русский магазинчик, открытый до поздннего вечерa, где продавались самые вкусные пирожки с капустой, выпекаемые русскими эмигрантами. Она купила пирог, вышла из магазинчика, откусила кусочек и ощутила настоящее блаженство – этот ночной бриз, темнота, пирог с капустой – все это было просто и хорошо, без вранья и искусственности. Она подумала, что, может, этот вечер, проведённый в порту с чайками и пирогом с капустой, лучше, чем концерт Страдивари среди избранных кем-то людей – богатых и похотливых.
Она вернулась в отель, разделась, забралась в ванну, наполненную водой, и долго лежала там, смывая с себя память этого дня. Потом она надела тёплую мягкую байковую пижаму, подаренную ей на день рождения мамой, и уснула, как ребенок, в чистой постели, забыв и о приеме, и о предложении, и о скрипке Страдивари.
Кукла
Георгия вынула свой зазвонивший мобильник из сумки и услышала знакомый, чуть приторный голос мамы:
– Кукла! Ты чего не берёшь телефон? Я сижу в конторе организации свадеб и выбираю тебе письмо для приглашения гостей. Я остановилась на серой рисовой бумаге с золотыми буквами. Четыреста приглашений с конвертами и марками – это будет стоить около тысячи евро – я думаю, что тебе понравится. А чем ты занята? Ты выбрала платье? Я тебе переслала пять каталогов. Мне нравится кружевное, чуть старинного типа платье, копия со свадьбы Грейс Келли с принцем Альбертом – помнишь, я тебе показывала его?
Георгия не помнила ни платья, ни кто такая эта Грейс Келли с неизвестным принцем Альбертом. Она была студенткой университета в солнечной и далёкой Калифорнии, того знаменитого университета, где уже более пятидесяти лет Фейнман и его последователи пытались понять тайны элементарных частиц. Теперь же Георгия решила выйти замуж за своего знакомого физика-американца, работающего в одной с ней лаборатории ускорения элементарных частиц, из которых состоит весь наш мир.
Он был на три года старше Георгии, которая только приехала из Церна, где она проходила стажировку на европейском ускорителе.
Его звали Джордж, он был высок, носил толстые очки, и они часами обсуждали Фейнмановские диаграммы, так и не принятые Бором в пятидесятых прошлого века.
Георгия сейчас находилась дома, на своём маленьком острове около Африки, на Крите. Она была настоящей критянкой, или жительницей этого острова с древней историей, восходившей ещё к самому Зевсу, которого выкормила коза по имени Амалфея в глубокой пещере Крита, куда его спрятали от хищных зубов грозного, но плохо-видящего папаши Хроноса его родная мама с тётками.
Георгия была несколько раз в этой пещере, привлекающей на полый внутри Крит тысячи любопытных туристов, в основном, из Германии и Англии, но в последнее время и из всеверующей России, падкой на сказки и чудеса.
Георгия приехала домой, на Крит, за неделю до прибытия Джорджа, чтобы приготовить его к действу – Критской свадьбе – обязательного ритуала, требуемого её матерью, Катериной, – с участием четырёхсот свадебных гостей со всего острова, ракией – местной чачей, жареной козлятиной, массой сладостей и безлимитной греческой Ретзиной – местного кислого вина, настоянного на хвое. Так уж полагалось традицией, и не Георгии было её нарушать.
Теперь она сидела в маленьком кафе Ираклиона, спрятавшись от палящего полуденного критского солнца, и потягивала холодное нест-кофе, взбитое с сахаром в пену и с ледяными кубиками. Холодное нест-кофе держало жителей этого опалённого лучами африканского солнца острова в активном состоянии бодрствования в тяжкие часы полуденного зноя.
Георгия была долговяза, худа, бледна и казалась старше своего двадцатитрёхлетнего возраста. Глаза её были серо-голубыми, а светло-каштановые волосы чуть ниже плеч вились кольцами. Нос был греческий, и взгляд – решительный. Ей лично была эта свадьба, которая будет стоить родителям десятилетнего долга в банке – совсем не нужна, но обидеть родителей отказом она не могла. Джордж ещё не понимал размаха этого действа, являющегося кульминацией и целью многих греческих родителей: без свадьбы – дорогой, пышной и пьяной – они не представляли свою миссию родителей завершенной.
Мать Георгии, Катерина, была не местной, не критянкой, а из Салоников. Она считала себя лучше местных критянов, хотя и не могла сказать, чем же они хуже её, но полюбила этот выжженный солнцем остров, где она провела двадцать пять лет из своих пятидесяти.
Она вышла замуж за профессора-грека в Нью-Йорке, где училась в том же университете, где и её муж, отец Георгии, который был старше Катерины на целое поколение.
Он был красив, словно сошедший с древних греческих ваз, имел длинные греческие усы и курил бесконечные сигареты – одну за другой. Вскоре после свадьбы мужу Катерины предложили место на родном острове, где был неплохой университет, и они перебрались из Штатов на Крит. Через год у них родилась Георгия, и вся жизнь стала крутиться вокруг этой куклы, как называла по-гречески свою дочь Катерина.
Ей нанимались лучшие учителя музыки и танцев, её учили плавать чемпионы олимпийских игр, она принимала участие в детской олимпиаде, и ей пророчили свадьбу с принцем крови, короче, она была избалована, как только можно.
Георгия любила своих родителей, но жить с ними она не могла – месячных каникул с ними ей хватало на целый год без их ежеминутной опеки. Она допила свой холодный кофе и стала звонить своей школьной подруге, которая должна будет стоять рядом с алтарём в день свадьбы.
Со стороны Джорджа должны были приехать его мама с мужем из Иллинойса, брат из Нью-Йорка и лучший друг из калифорнийского университета. За всех их, согласно той же незыблемой традиции критских свадеб, семья Георгии платила две недели каникул на Крите в лучшей пятизвездной гостинице «Кандия Марис» на берегу моря.
Для свадьбы – после двухчасового ритуала в ортодоксальной греческой церкви с аналоем, Исаия ликуй, серебряными венцами над головами молодых, заказанными у местных ювелиров и подарками для всех пришедших на свадьбу, раздаваемых при выходе из церкви (подарками были традиционные миндальные орешки в лучшем шоколаде и серебряные украшения – для женщин – сережки, для мужчин – клипсы для денег) – был выбран традиционный горный ресторан с танцорами, музыкой из тягучей бузуки и прекрасным видом на ночной Ираклион.
Вся свадьба обходилась Екатерине и её мужу в пятьдесят тысяч евро при четырехстах гостях, пирующих три дня за счёт семьи.
Но честь была дороже всего, и в грязь ударить их семья не могла перед лицом всего острова.
Екатерина знала, что после свадьбы придётся затянуть пояс и долго-долго расплачиваться с долгами. Одно подвенечное платье обходилось в три тысячи евро, но зато «Георгия запомнит этот день навсегда», – так думала Катерина.
Сама же Катерина давно перестала думать о себе, курила, пила ракию каждый вечер и ела на завтрак пирожные с кофе, отчего её фигура приняла форму совершенно неправильного параллелепипеда – она была ещё и плоскогрудой, а на руках и ногах у неё выросли чёрные колючие волосы, которые она перестала сбривать – да и зачем? Кто на неё будет смотреть? Лицо её заплыло, а тело пропахло табаком и алкоголем.
Она уже давно не спала вместе со своим постаревшим мужем, который жил отдельно от неё в подвале их трёхэтажного дома, около гаража, и все свободное время что-то мастерил – то дом для курочек-несушек, то ограждение для огородика, а спал он, бывший профессор, рядом со своими любимыми овчарками, охранявшими его большой дом в эти беспокойные годы недовольства и волнений.
А недовольство в Греции росло каждый месяц – страна привыкла к скрытой экономике запанибратства, когда налоги платились только в безвыходном случае, поэтому и вся экономика, державшаяся на туризме, солнце и помощи из всегда выручающей всех Германии, была эфемерным созданием, готовым умереть каждую минуту. И греки протестовали – не выходя на работу, не достраивая домов – за недостроенный дом налог не взимался, поджигали горные леса, так как только после пожара можно было сажать оливковые деревья, приносящие неплохой доход.
Греческая экономика была сращена и с вездесущей в Европе итальянской мафией, закупающей у греков их отличные маслины и оливковое масло, выращенное из незарегистрированных никем оливковых деревьев, и перепродающей эти первоклассные продукты дальше, как свои, итальянские, при этом получая дотации из общего рынка, которые финансировала всё та же добрая и наивная старушка-Германия.
Георгия догадывалась о греческих махинациях, но в подробности не вникала, сосредотачиваясь больше на свойствах этих странных элементарных частиц, которые то появлялись, как налоги и дополнительные платежи, то исчезали без следа, как греческое оливковое масло.
Мир Георгии был заключен в лаборатории элементарных частиц в кал-техе, в её Джордже и в уходе за своими длинными, красивыми, густыми, в мелких кудряшках волосами, которыми она очень гордилась.
Американской жизни она тоже не понимала, хотя знала, что Калифорнией управляет Арнольд Шварцнегер и управляет неплохо – нищих на улицах не было видно, так же как и бандитов в ночи. Было мирно, сыто, солнечно и американизировано – с магазинами 7—24, с одинаковыми стандартизированными «старбук кафе», с гостиницами под красными крышами и с американцами, верящими больше в ААА – американскую автомобильную ассоциацию, чем в президента, которого ругали и показывали в маппет-шоу.
Джордж должен был приехать назавтра, и она, Георгия, наслаждалась последними часами своей незамужней жизни.
Мать её наивно считала, что при таком размахе свадьбы развод был просто невозможен, хотя Георгия оставляла вероятность такого события ненулевой, как всякий физик.
Отношения с Богом были у Георгии чисто потребительские – её вырастили в ортодоксальной вере в то, что если ты не перекрестишься три раза, когда звучит колокол – а на Крите было множество церквей и монастырей и колокол звучал довольно часто – то случится несчастье. Её вера скорее была фатальной, больше смахивающей на шаманскую, или, как говорили люди, – паганскую, идолопоклонническую, выражающуюся в том, что люди заказывали миниатюру больной части тела, вылитую из серебра, а иногда и из золота – и вешали её в церквях на иконах, чтобы Бог не перепутал, чего и кому лечить – а просьб об излечении было всегда много, очень много.
Георгия поднялась со стойки кафе и пошла к выходу. Её подруга работала до вечера, и у Георгии было ещё три-четыре часа до их встречи, а ужинали на Крите поздно, после захода горячего солнца – ближе к полуночи. Она подумала немного и решила отправиться на пляж. Море встретило её свежестью, но было бурным и холодным. Крит лежал около разлома земной коры, и глубина воды уже около берега была очень большой.
Легенды ходили, что именно около Крита ушла под воду знаменитая Атлантида, а спасшиеся критяне являются прямыми потомками атлантов – полулюдей-полубогов, пришедших с неба. Георгии нравилась эта мысль, что она – потомок атлантов, хотя и наполовину – мать её была из Салоников. Это придавало Георгии больше романтизма, и её совсем не волновало – было ли это правдой или – нет.
Она села на берег и стала смотреть на волны. Ветер, редко утихающий на побережье, играл её курчавыми от природы волосами, и ей казалось, что он шептал ей в ухо: «Атланточка! Кукла! Ты – самая красивая! Я тебя люблю!»
Но Георгия знала, что ей это только кажется. Тут её телефон опять зазвонил в сумке. Высветился номер мамы.
– Кукла! Ты где? Платье уже прислали! Встречаемся через полчаса в магазине! Ты будешь самой красивой невестой Крита!
– Хорошо, мама, я уже иду, – сказала покорно, но без охоты Георгия. Она поднялась, отряхнула от камней и песка свои модные джинсы, одела солнечные очки марки Рай Бен и пошла в сторону знакомого ей с детства города, чтобы там скоро стать главной участницей свадьбы – этого древнего ритуала перехода в новое качество – быть женой, мамой, куклой.
Мириам
Анастасия родилась в Тегеране ещё до того времени, когда Аятолла Хомейни решил, что женщине лучше прятать своё лицо под паранджой или – ещё лучше – полной буркой, сидеть дома, рожать детей и полностью подчиняться умной или не очень – власти мужчин.
Она родилась в стране, где в воздухе витали рубайи Амара Хайяма, мирно жили более пятидесяти наций, в той стране, где были заложены истоки медицины, алгебры, астрономии и где Заратустра нашёл гармонию между мистикой религии и философией повседневной жизни.
Анастасия называлась тогда Мириам и принадлежала к нации гордых и свободолюбивых персов. У неё были большие миндалевидные глаза, округлые, приятные для глаза формы – уже с двенадцатилетнего возраста, и ум старого софиста, пытающегося проникнуть в суть всего.
После Иранской революции и возвращения тирании Аллаха, не любившего свободу слабого пола и регламентирующего жизнь правоверного мусульманина до мельчайших деталей, не разрешавшего никому задавать детского вопроса из шести букв – «почему», часть жителей не могли смириться с новыми правилами жизни и покинули родной дом, называемый Ираном, без возможности когда-либо вернуться назад. Они стали эмигрантами и рассеялись по земле, но помнили, что они – настоящие персы.
Многие основались в гостеприимной, многонациональной Америке, любившей эмигрантов с деньгами и талантами, некоторые выбрали жизнь в старой, консервативной Европе. Родители Мириам попали в струю иранских эмигрантов, направляемых на север Европы, в скандинавские страны, где небольшое по количеству и очень однородное население викингов отличалось добротой и состраданием, а к приезжим относилось как к экземплярам из далёкого зоопарка, спрашивая у высокообразованных иранцев с университетским дипломом о существовании в Иране туалетов, вилок и чёрного хлеба.
Жизнь родителей Мириам потихоньку налаживалась, но они так и не смогли найти работу в новой стране, которая обеспечивала эту иранскую семью беженцев через свою налоговую систему кровом, хлебом и медицинским обслуживанием. Через некоторое время иранцы поняли, что викинги их всерьёз не принимали и делиться работой не желали, и они замкнулись в своём эмигрантском мирке, состоящем из эмигрировавших иранцев, которые продолжали говорить на фарси, пить крепкий чёрный чай с сахаром, есть персики, экспортируемые из их отвергнутой родины, которые можно было купить в лавке торговца-пакистанца, и почти не общались со скандинавскими властями, кроме моментов получения ежемесячного пособия в коммуне.
Мириам пошла в местную школу, выучила язык викингов и стала работать в местном супермаркете для получения опыта жизни в новой для неё стране. Подруг из породы викингов она так и не приобрела, а викинги её, Мириам, считали странной и непонятной. Как человек думающий, Мириам решилась на кардинальные средства: она стала ходить в протестантскую церковь, поменяла муслимско-Заратустровскую религию на христианскую и изменила имя с Мириам на Анастасию.
Все эти кардинальные изменения занимали её новизной где-то полгода, не больше, после чего она стала осознавать, что внешне что-то изменилось, но друзей из викингов у неё так и не появилось, а внутри первый раз возник конфликт. Она спрашивала себя, кто она такая – Мириам, дочь и последовательница мудрых персов и носительница философии Заратустры, или Анастасия, верившая в чудеса Христа, отпочковавшегося от женщины, которая стала матерью без помощи мужчины, и умеющего превращать воду в вино. Она этого не знала.
Иногда она была Анастасией – бойкой, улыбающейся, бегающей в модных брючках и обтягивающих высокую, сочную грудь свитерах, а иногда – персидской Мириам, обожающей дом, стоптанные туфли без задников, арабские переслащённые десерты с засахаренными фруктами и слезливые Иранские фильмы о любви.
Так она и жила в этой принужденной двойственности, не оставляющией её ум ни на минуту, и только в ночные часы, когда ум её спал, она была свободна от решения, – кто она – Мириам или Анастасия.
Брат её не думал, кто он. Он просто жил, ходил в скандинавскую школу, даже дружил со скандинавскими девушками – пьющими алкоголь, ругающимися и не носящими трусиков под сильно обтягивающими их круглые задницы джинсами.
Он окончил школу, потом колледж, готовивший персонал для обслуживания домов престарелых, и получил работу без труда в коммунальном «доме организованной старости», как называла его Мириам, а таких домов было много, очень много по всей Скандинавии.
В отличии от иранской семьи, где старикам оказывалось уважение и нежная забота, протестантская Скандинавия отказалась заботиться о своих престарелых членах семьи, передав все функции поддержания жизни в пожилых, немощных викингов в руки государства и домов для престарелых, освободив молодежь от забот и угрызений совести.
Но старикам в этих домах было нелегко, одиноко и скучно, несмотря на выученный в колледжах дипломированный персонал, чистые комнаты с туалетами и ванными и огромные общие столовые со средним качеством общепитов еды и субботними партииями в лото.
Султан, как звали брата, был доволен жизнью, работой, развлечениями и не понимал проблем своей слишком чувствительной сестры. А её болезнь прогрессировала, разрывая Мириам пополам.
Она уже больше не хотела ни вставать по утрам, ни ходить в школу, ни работать в супермаркете, где она или мыла корзинки покупателей, или расставляла товары по полкам, подрабатывая немного для себя и семьи, хотя работать ей было и не положено. Согласно скандинавским социалистическим законам, больные и ущербные полностью обеспечивались государством за счет перераспределения, – или, скорее – ограбления тех, кто мог работать.
Мириам была отнесена к категории больных и ущербных, поэтому освобождалась от работы. Навсегда. Но это делало её существование совершенно бесполезным и неинтересным. Она чувствовала свою неполноценность целый день, с утра до вечера, а получение пособия в коммуне было для нее ежемесячной пыткой и унижением, но жить без денег она не могла.
И вот в один такой день она проснулась и не смогла открыть глаза. Они продолжали быть закрытыми, или почти закрытыми, даже после принятия двойной дозы успокаивающих и ударной дозы таблеток счастья.
Все эти химические препараты, циркулирующие в её крови уже многие месяцы, сделали её тело большим и студнеобразным, превращая из иранской стройной девушки в бесполое, странное, всегда что-то жующее существо неизвестного назначения. Ни о заведении семьи, ни о половой жизни речи не стояло, так как её либидо под влиянием этих таблеток было совершенно угнетено.
Она лежала теперь целыми днями в постели с почти закрытыми глазами и ела – ела все, что было в холодильнике. Она больше не выходила на улицу, не интересовалась ни мировыми, ни иранскими новостями, показываемыми с экрана телевизора, настроенного на иранские каналы.
Мать её кормила, давала чистую одежду, помогала с туалетом и душем. Брат приходил вечером с работы, кушал на кухне и уходил в свою комнату. Он не хотел видеть сестру в состоянии, которое наблюдал целый день на работе, в доме престарелых – беспомощную, ненужную, больную.
Мириам иногда вспоминала об Анастасии, требовала от мамы джинсы и блузы, но потом её порыв проходил, и она надевала иранский костюм, похожий на цветастую пижаму, и заваливалась на свой диван со сладким печеньем в руке, впадая в полную апатию.
Она стала похожей на бесполезный комнатный цветок, который требовал поливки и удобрений, но не доставлял никому ни малейшей радости.
Зачем её родили на свет? Зачем привезли в Скандинавию? Зачем показали другую жизнь и культуру? Зачем сделали больной? Она не могла ответить ни на один из этих вопросов.
Через некоторое время к ним пришел представитель коммуны и, увидев состояние Мириам, предложил матери сдать её в интернат для психических больных.
После вечерней еды мать посовещалась с сыном, и было решено, что предложение коммуны – единственный выход для Мириам и её семьи.
На следующий день мать собрала вещи Мириам – а их было немного, позвонила представителю коммуны, и уже после обеда приехала машина, которая отвезла Мириам в новое место жительства – дом скорби, где ей выделили пожизненную комнату с кроватью, умывальником, туалетом и маленькой кухонькой с электрическим чайником и микропечкой.
Еда была общая в столовой, был внутренний двор, и выходить можно было только по разрешению и под надзором. Короче, все это напоминало тюрьму, отрезающую больных и увечных от внешнего мира. Но Мириам всего этого не замечала в силу своей болезни. Она ходила в общую столовую, пила даваемые ей таблетки, лежала целый день на кровати и жирела – от безделья, таблеток, апатии.
Она превратилась в никому не нужное животное, которое не умирало, но и не жило. В доме было около тридцати жителей и такое же количество персонала, обслуживающего этих бесполезных существ, собранных в одном месте.
Те, кто работали в этом доме, не задавали себе вопросов о нужности жизни этих больных людей. Они работали, готовили, убирали, мыли, кормили и получали зарплату, на которую жили их собственные семьи. Им эти больные были даже необходимы для получения работы и добывания средств к существованию. Никто из них не думал о жизни этих несчастных. Да и можно ли было называть это существование – жизнью???
И когда кто-то из персонала по ошибке дал Мириам тройную дозу нейролептиков, приведших к внутреннему кровоизлиянию и остановке сердца, про эту ошибку написали в газетах, и даже показывали по телевидению, требуя строго наказать виновных, которых так и не нашли. Пытались даже снять с работы директора этого интерната для слабоумных, но потом решение отменили.
А может, на то была Божья воля, остановившая эти бесконечно пустые дни для Мириам и освободившая её от долгих лет тягостного ожидания естественной смерти?
Все может быть в этом мире. Абсолютно все. Аллах Акбар.
Модель
Она сидела с утра у компьютера и проверяла своё индексирование в гугле.
– Опять падает, – подумала она. Ей было тридцать три, она была не замужем и у неё не было ни детей, ни собаки. Всю свою жизнь она боролась за известность, за индексирование в гугле, на йаху и других поисковых системах интернета. Всю свою жизнь она положила на то, чтобы стать моделью для других, неизвестных ей людей.
В её годы Моцарт уже умер, оставив после себя кучу музыкальных шедевров, Пушкина, правда, ещё не убили, но он был уже известен, а вот Христа уже распяли – и как раз в тридцать три. А она? Она не стала ни Моцартом, ни Пушкиным, ни Христом. Тот, правда, тоже хотел стать моделью, но не фото – на страницах иллюзорного глянца, как хотела этого она, а в сердцах людей. А ей хотелось и на глянец, и в сердца, хотелось с самого детства, хотелось во что бы то ни стало.
Она видела их на страницах блестящих изданий – тощих, хмурых, неулыбающихся, с невозможными прическами, нереальной одеждой и театральным гримом. И она хотела того же. Быть, как они – на рекламе, в телевизоре, в журналах, на автобусах, на домах. Oна хотела, чтобы все её видели и знали – вот она, модель, и мы её знаем, она – модель для подражания, для обожания, для зависти.
Что же будет потом с ней, моделью, когда она будет стареть, дурнеть, толстеть, покрываться старческими пятнами – она не думала. Но дома над ней смеялись и говорили – ничего не выйдет! Посмотри в зеркало – а оно отражало детское кругленькое брюшко без намека на талию, довольно толстые пальцы крепких рук, мясистый нос, круглые глаза непонятного цвета и выступающие татарские скулы. Да и волосы были жидкие и какие-то невзрачные – скорее, цвета детской неожиданности – не то коричневые, не то с рыжинкой. Кроме того, она любила поесть, и остановиться для неё было всегда проблемой, поэтому её вес скакал, как белка на дереве – вверх и вниз.
В школе она прилежностью не отличалась, считая себя особенной, а учителей – дураками и серыми мышами, а дома её баловали, как единственного ребёнка, бабушка с дедушкой, видящие в ней свои нереализованные мечты. Она их любила, так как для них она уже была моделью – моделью современной молодёжи, моделью нового поколения свободных от идеологий людей, моделью будущего мира. Но ей было этого мало. Она хотела завоевать всю планету, поэтому в шестнадцать она убежала из дома и стала жить своими мечтами и своей цепкость – а это у неё было врожденное.
Она жила в коллективах, где амфетамин, спид, конопля на подоконнике в горшочке и другие современные средства являлись едой и стилем жизни, а секс – средством утверждения своей свободы, но и там была зависть, выживание и мечты о беспечной жизни красивой, тощей модели, стоящей на красной ковровой дорожке перед камерами и обожателями. И она решила действовать ва-банк.
Она разыскала адрес фотографа, снимавшего моделей для глянца, и приехала к нему со своей спортивной сумкой – единственным, чем она владела, и своим опытом самостоятельной жизни с наркотиками и алкоголем. Он оказался пожилым лысым, брюхастым мужчиной, живущим в небольшом домике на окраине деревни, наполненном камерами и компьютерами. Он принял её с любопытством, как принимают дикую кошку, случайно пришедшую к незнакомому дому, привлечённую запахом пищи и человеческого тепла. А ей нужно было и то и другое.
Фотограф взял её к себе, но карьеры модели не сулил, а сказал, что она будет ему помогать снимать других, убирать дом и готовить ему пищу. В доме царил хаос и разгром, всё время звонил телефон и приходили модели для съёмки – в одежде и без.
Она стала вести его картотеку, познакомилась с его методом съёмки – шутингом – с последующей доработкой фото на компьютере до качества, нужного глянцевым женским журналам с миллионным тиражом, когда не всегда идеальные лица и фигурные линии моделей, которые то толстели в период месячных, то худели, страдая от булимии, переходящей в анорексию с непомерным контролем над пищей и телом, изнуряемым упражнениями и голодовками, ретушировались до определяемого кем-то и где-то идеалом.
Она увидела обратную сторону жизни моделей, которые продавали свои тела и улыбки фотографам, а они, в свою очередь, торговали их фотографиями на международном рынке женских и мужских журналов, создающих мифы и мечты о красоте и счастье для простых людей. Тут она поняла, что мифы красоты и пропорций зависели от компьютерных программ фирмы эппл и пикселей японских камер.
Тело было все то же – две руки, две ноги, шея, голова и живот, куда ежедневно попадала пища, меняя со временем структуру и тела, и кожи и лица. Грим, требуемый фотографами, приводил к раннему старению кожи, начесы и лаки делали волосы жидкими и неблестящими, а глаза становились мутными от непомерного света и вспышек камер при съёмках, но она всё равно, с упорством маньяка, хотела тоже туда – на глянец.
Ей надоело убирать его мастерскую и дом, стирать его бельё, пахнущее потом, табаком и старым мужчиной, и ложиться с ним в кровать, деля её с другими моделями. Он сделал несколько её пробных снимков, но был ей недоволен – перспектив у неё было мало, очень мало, если только…
Однажды он проговорился, что если она сделает пластическую операцию, да не одну, переделав нос, скулы, грудь, волосы – то шанс у неё был, небольшой, только небольшой, и она сможет попасть в третьесортный глянец, но это будет ей стоить – и он назвал пятизначную цифру. Она замолкла и затаилась.
Однажды она пропала на месяц, но фотограф не беспокоился, взяв тут же на её место новую искательницу его внимания – помоложе и покрасивее – недостатка в непрофессиональных моделях у него никогда не было. А она решила добыть деньги и изменить внешность. Деньги она одолжила у бывших членов своего коллектива, свободного от условностей общества. Члены же коллектива добывали средства к жизни, ведя обширный наркобизнес на дискотеках и в военных казармах, и они-то и одолжили ей нужную для операции сумму, так как дела шли хорошо, даже очень хорошо.
Она нашла лучшего хирурга, имевшего частную клинику, и, заплатив всю сумму сразу, легла под его умелый нож. Через месяц она вышла из клиники с новым профилем, европейским овалом лица и высокой, набитой силиконом грудью. Она была довольна. Зеркало отражало звезду с силиконовыми, припухшими словно от поцелуев губами, и её круглые глаза приобрели теперь благородный эллиптический разрез, так часто печатающийся в глянце.
Однажды она решилась – и поехала в ту деревню, где жил её фотограф. Она вошла, не стучась, в его небольшую, знакомую ей до тошноты избушку. Навстречу ей вышла длинноногая полногрудая белокурая и длинноволосая девица, одетая только в спустившуюся на одно плечо мужскую футболку, и спросила, когда её фотосессия, принимая её за модель.
– Сейчас, – ответила та и, не спрашиваясь, прошла в студию. Там она разделась до белья и стала ждать фотографа. Тот вошёл, как всегда, из боковой двери, включил сильные лампы, затянутые белой бумагой, и стал командовать:
– Садись на стул, голову налево, рот немного приоткрой, – и он защёлкал камерой. Съёмка, как всегда, длилась около часа, и он даже не поинтересовался, как её зовут, предполагая, что его новая длинноногая помощница-секретарша вела контроль за моделями. В какой-то момент он скомандовал:
– Снять бельё, – и перед ним предстали упругие силиконовые груди, тонкая талия и до боли знакомая татуировка, заполнявшая безволосое пространство на бугре Венеры. Он знал эту татуировку – тёмно-синюю стрелу, пущенную прямо в её нижнюю щель, на верху которой были ввинчены в кожу два искусственных бриллианта. Он даже снимать перестал на секунду.
– Лина??? – с вопросом в голосе позвал он её, но девушка-модель не откликнулась и даже не повела умело нарисованной бровью.
– Нет, наверное, я ошибся, ведь у той были круглые глаза, чуть скуластое лицо и довольно тонкие губы.
Фотограф опять принялся за съемку.
– Ноги сведи, коленки в сторону вместе, груди прикрой руками, улыбка!
И съёмка продолжалась.
Модель выдержала это испытание и не отреагировала на призыв своего бывшего сожителя, а татуировка, которая была на её бугре Венеры – такая же татуировка могла быть и у сотен других девушек, заботящихся о том, чтобы нижние волосы не мешали виду их притягательных межножных бугорков и выемок.
Когда фотограф выключил свет, она оделась и пошла в переднюю комнату, где происходил расчёт с фотомоделями. Фотограф вынес ей деньги за съемку, и она передала ему карточку, где стояло её новое, бразильянское имя и новый номер только что купленного ею сотового телефона.
Она ушла, так и не открыв ему свою тайну превращения гадкого утенка в мечту любого мужчины, a он уже забыл о ней, занимаясь обработкой фото на специальной программе, доводящей линии и тени до уровня глянцевого стандарта. Ему удалось – как он и предполагал – продать её фото третьесортной фирме, продающей спортивную одежду в Европе, но она была рада и этому контракту. Наконец, её мечта смотреть на мир со страниц рекламных журналов – пусть как модель спортивной одежды – осуществилась. Она стала зарабатывать деньги позированием и познакомилась с суетной и неустроенной жизнью моделей, которые должны были хорошо выглядеть несмотря на недосыпания, нерегулярную еду и другие неустройства жизни на колёсах. Но она старалась следить за своим здоровьем и уклонялась от алкоголя и наркотиков, которыми был полон этот блестящий мир глянца и моделей.
Однако через пять лет её контракт был закончен и больше не продлялся. Её оттеснили со страниц журналов новые, более юные, более гладкие модели, ещё не усталые ни от грима, ни от перекрашивания волос, ни от полуголодных диет. Она так и не завела семью, и в животе у неё не родились из невидимых икринок никакие младенцы – она панически боялась потерять свою талию и испортить грудь родами.
Моделью для всех людей на земле она так и не стала, потратив несколько лет своей молодой жизни на гонку за призрачным успехом, но в своём личном досье она теперь с гордостью писала – модель, очень профессиональная и с обширным опытом.
Теперь ей было уже тридцать три, и её уже никто, совсем никто не помнил с того времени, когда она была моделью глянца. Она постоянно голодала, контролируя свой вес три раза в день, и её холодильник был вечно пуст – чтобы не поддаться внутреннему искушению наесться, наесться до отвала.
Она не знала, как жить дальше, а силикон её стал потихоньку просачиваться наружу, изменяя форму грудей. Когда она просыпалась утром, она «организовывала» груди, убегающие за ночь под мышки, а её улыбка стала однобокой из-за растянувшихся силиконо-негритянских губ.
Теперь она сидела перед компьютером и смотрела количество своих индексов внимания на гугле. Он, индекс внимания, падал так же, как и её желание продолжать борьбу за судьбу модели. Модели чего? Она и сама толком не знала – чему она могла научить других?
Изменять до неузнаваемости свою внешность? Голодать до состояния обморока? Не обращать внимания на противный свет ламп и вспышек и продолжать улыбаться? Держать неестественные позы до бесконечности? Да и зачем людям это знание?
Она пошла в ванную, густо накрасила глаза, одела обтяжную одежду, скорее обнажающую, чем скрывающую её тощую фигуру, и стала названивать своему агенту, узнавая, нет ли у него заказов для неё на фотосъёмку.
Она выпила чашку крепкого кофе, отбивающего всякий аппетит, и открыла интернетную газету. В рубрике смертей она нашла имя своего фотографа. Она вздохнула и подумала:
– Может, это и хорошо – в последнее время его фото были какими-то тусклыми, да и агент её настаивал на смене фотографа.
Через минуту она уже забыла о нем и стала читать статью в интернете о новом типе ботокса, смешанного с кислородом.
– Надо обязательно попробовать, — подумала она и стала собираться на фитнес.
Пер Гюнт
(рассказ из моей книги «Рассказы, написанные Золотым Пером»)
Люси проснулась в начале десятого. Ей спешить было некуда. Она лежала в своей спальне на удобной полуторной кровати и наслаждалась медленно развивающимся сценарием ноябрьского, уже по-зимнему холодного утра. За широкой двойной дверью была спальня её мужа, откуда доносилось ровное и громкое похрапывание, прерываемое присвистами. Он ещё спал.
Они пришли домой вчера после званого ужина в обществе, где были почетными и навечно прикрепленными членами, не поздно – около одиннадцати, но спать легли довольно поздно, потому что Люси не могла уснуть, думая о своей ушедшей куда-то молодости, а ещё муж долго пил виски с содовой в своём кабинете и спать лег около часу ночи. Так было почти всегда – две спальни, две жизни и одна общая судьба.
Муж Люси был деградированным в графы принцем, не очень умным и на редкость уродливым представителем умирающего дома Глюксбургов, где родственное кровосмешение привело к созданию полу-умных, а иногда и полоумных уродливых представителей земной расы избранных.
Графиня Люси – а именно такой у неё был титул после замужества на этом уродливом, лошадинообразном принце, у которого была крупная, плохо державшаяся на не в меру широких плечах голова и выступающая вперёд лошадиная челюсть с крупными, серыми от табака, зубами – в семье Глюксбургов табак и алкоголь были в крови. Она должна была бы стать принцессой, но семья, крепко сидевшая на древнем троне, побоялась конкуренции возможных детей Люси и откупилась от принца-лошадника большой суммой денег, в которых он всегда нуждался, имея пристрастие к дорогим коньякам и лошадиным бегам.
Принц после свадьбы с цветочницей Люсей был деградирован в ранг графа, и его дети не могли больше претендовать на трон, зато ему была положена пожизненная пенсия, выделяемая из королевской квоты, которую платило правительство из налоговых денег в этом островном государстве с тысячелетней традицией королевского, теперь уже больше игрушечно-туристического, правления.
Люси так и не стала принцессой, но об этом она и не сожалела. Ей, дочери простого плотника и домохозяйки, которая открыла цветочный магазин не так далеко от дворца, где жил этот уродливый и не слишком умный принц, все равно повезло – он зашёл однажды в её магазин, гуляя по парку около своего небольшого, но уютного замка, стоящего среди вековых буков, и, увидев её маленькую, хрупкую фигуру и большие, круглые серо-голубые глаза, – казалось, влюбился в эту цветочницу. Он купил букет летних цветов – стоял знойный август – и подарил их ей прямо в магазине, чем вызвал у Люси улыбку, осветившую всё её милое лицо. Она не получала цветы ни от кого в жизни – а прожила она уже на земле сорок лет, так и не выйдя замуж.
Через день этот уродливый принц пришёл опять, попросив у неё три букета роз с доставкой во дворец и – он подчеркнул – личной доставкой.
Когда она пришла уже к вечеру во дворец и постучалась в чугунные ворота, которые бесшумно открылись перед ней, она увидела то, о чем мечтает любая девочка в розовом детстве – дворец, достойный принцессы, – с большими старинными лампами, коврами, мебелью времён Наполеона и запахом аристократии, табака, собачьей шерсти и свежего кофе.
Принц принял её в своём мужском кабинете с английскими глубокими кожаными креслами Честерфилд, стоящими у растопленного камина, и свежим кофе на мраморном мозаичном столике.
Она села на кончик кресла и с улыбкой окинула старинную комнату. Вошла служанка в переднике и наколке – она была полной и в годах. Люси улыбнулась ей и отдала букеты с розами, та вышла куда-то и тут же вернулась, чтобы налить в крошечные чашечки королевского фарфора душистый кофе из старинного серебряного кофейника.
Люси подняла глаза на уродливого принца. Он сидел с открытым ртом, и его лошадиные, выступающие вперёд зубы грязно-серого цвета расплывались в доброй улыбке. Он ничего не говорил, но показывал на чашку. Люси поднесла чашку к накрашенному розовой помадой рту и улыбнулась.
– Спасибо, очень вкусно. Я вложила счёт в букет – вы можете заплатить мне позже.
Про себя она решила, что таким образом он зайдет в её магазин ещё раз. Но она ошиблась. На следующий день пришёл курьер из дворца с конвертом, в котором лежали деньги за три букета, но под деньгами лежало ещё и письмо – приглашение на королевскую охоту, которая открывалась через месяц.
Целый месяц она готовилась к этому дню – купила новое пальто, подстриглась, сделала маникюр, и в день начала королевской охоты она была готова – на всё. Это был единственный шанс, который даётся в жизни любой, она точно знала – любой женщины – и пропустить его было нельзя! Она заплатила за такси, хотя денег у неё было в обрез, и подъехала к лесу, где была охота, за полчаса до назначенного времени.
Она вышла из машины и стала прогуливаться по парку, пытаясь скоротать время. Тут она увидела подъехавший «мерседес» – уже не новый, из которого вышел её уродливый принц – тогда он был ещё принцем. Он радостно подошёл к маленькой, изящной Люси и взял её под руку.
Он был гораздо выше её, и ей приходилось задирать голову, чтобы заглянуть в его мутные, выпуклые, остекленевшие глаза непонятного цвета, но она смело смотрела прямо перед собой и уверенно шла к группе уже собравшихся охотников, среди которых выделялась фигура его величества, курившего бесконечные сигареты в этот уже холодный осенний день.
С этого дня судьба Люси изменилась. Всё меньше времени она проводила в своём цветочном магазине и всё больше – в небольшом дворце, стоявшем в тенистом парке. Они стали ужинать вместе, ходить на приёмы, концерты, и через полгода уродливый принц предложил Люси руку, сердце и дворец – мечту каждой девушки. Даже если принц – уродлив, страна, с её возникающими из воды малюсенькими островами, так же внезапно погружающимися под воду – кажется игрушечной, а дворец всё-таки требует капитального ремонта.
Но в главном дворце весть о помолвке принца-тугодума на приятной маленькой цветочнице приняли как угрозу – а если у неё родятся от этого урода дети, да ещё претендующие на трон? И в главном дворце на площади со статуей на коне решили: принца, по случаю женитьбы на цветочнице, деградировать, откупившись от него деньгами и дав ему и Люси титул графа и графини. На том и порешили. Решение было тайное, поэтому никаких следов в главном архиве этого маленького государства не осталось.
Но после их свадьбы, не слишком пышной и без присутствия королевских особ, принц получил письмо от своего коронованного родственника о деградации в графы навечно, вместе с детьми и внуками, и о пожизненной пенсии ему и новой графине Люси – с ударением теперь на конечном слоге – Люси. Подпись и печать.
Так что Люси была принцессой только один день, но после этого она стала графиней, что было не так уж и плохо. Она переехала во дворец, стоявший в тенистом парке, и стала частью жизни своего мужа, хотя и уродливого и не очень умного, но зато королевской крови. Она выучила, что у неё была особая роль, за которую выходить нельзя, как например, давать интервью в газеты о том, что она видела и знала о королевской и графской жизни. Все это должно, абсолютно должно и навсегда оставаться тайной для простых людей, живущих в этом островном государстве, иначе голубая кровь теряла свой смысл.
Люси включилась в работу – если это можно было так назвать – своего мужа: быть почетным членом или куратором многочисленных обществ, стоявших в очереди, чтобы заполучить их как членов – для представительства и помпы. Они участвовали – но не на первых ролях – в званых ужинах и даже королевских балах, где им по рангу полагались последние роли в длинной цепочке королевской иерархии, но она не обижалась. Она и не мечтала стать графиней, поэтому была мила, улыбчива и благодарна. Много раз она увозила своего мужа в состоянии алкогольного столбняка с таких званых вечеров, но запретить ему пить она не могла – ведь она была простая цветочница, дочь хорошего плотника, а он был из семьи Глюксбургов.
В нескольких обществах – не таких значимых, как общество королевских стрелков, – они играли первые скрипки, и вчера они вернулись с такого званого ужина, где чествовали героя-адмирала, умершего более трехсот лет назад, но объединившего маленькую часть людей, живших в их игрушечной стране под своей эгидой. Эти люди вчера устроили поминания этого морского пирата шестнадцатого века, воевавшего против самого Карла Двенадцатого и бывшего большим забиякой, умершего на дуэли в тридцать лет и даже без права похорон в церкви.
Собравшиеся в тот вечер были бывшие морские волки, мечтавшие о битвах, маневрах и «чистой», старой, патриархальной стране. Здесь не было ни одного представителя других наций. Да и кому было интересно быть членом товарищества давно умершего морского забияки? Только тем, кто хотел отгородить себя от современного общества – безродного, без традиций и лояльности, куда-то вечно спешащего и не помнящего ничего, кроме денег и сиюминутных, меняющихся как ветер, развлечений и удовольствий.
На этом вечере были те, кто сплотились вокруг старых традиций и истории, ища в этом оправдания бесполезно прожитой жизни и своей ненужности. Дамы были все в морщинах, но мехах и фамильных бриллиантах, мужчины – с животами, лысинами и плохо видящими глазами. Половина была почти глухой, но это не мешало собравшимся чувствовать себя значительными в присутствии уродливого и сильно постаревшего графа-лошадника и его миниатюрной графини-цветочницы Люси, уже начавшей стареть после двадцати лет, прожитых ею во дворце, но ещё подкрашивающей губки и глаза.
Здесь, среди собравшихся, были мягкие, отвисшие хомячковые щёчки, морщинистые рты, напоминавшие больше куриные попки, и надутые, красные от давления, индюшиные лица без малейшей тени детской улыбки, увядшей вместе с молодостью, давно забытым сексом, истеричкой-женой и вечной заботой о деньгах и растущем потомстве.
После лосося со шпинатом всем подали довольно водянистое кофе с перемороженным, или скорее, не оттаявшим тортом. Но все были довольны. Девяностолетний адмирал в отставке сказал свою адмиральскую речь, вспоминая старые добрые времена, и после аплодисментов в зал вошли две девушки, казалось пришедшие из другого мира. Они были современно одеты – без помпы и бриллиантов, а в руках у них были скрипки. Они были сестрами. Их пригласили на этот званый ужин с графом и графиней, чтобы гости, после ужина и кофе, насладились музыкой – той музыкой, которая бы подходила этому странному, ненужному обществу. И зазвучал «Пер Гюнт» Эдварда Грига. В музыке слышались порывы ветра, крики птиц, звуки моря – все то, что принадлежало этой северной стране. Через пять минут половина слушателей сидела с закрытыми глазами, и было непонятно, слушали ли они музыку или просто спали по-старчески после сытного ужина.
Люси подперла одной рукой свою, уже отвисающую от старости, щечку и мечтательно улетела далеко в своё детство, когда она бегала по лесу и смотрела на небо, где летали белые лебеди, свистя в воздухе то ли крыльями, то ли своими длинными шеями.
Музыка кончилась, и все стали прощаться, подходя к Люси и её титулованному мужу и делая книксен. Она кивала головой, как настоящая графиня, и улыбалась. Их шофер подогнал старый «мерседес» прямо к входу здания, где происходило собрание общества, и уже около одиннадцати вечера они были в своём дворце в лесу. Муж тут же ушёл в свой кабинет пить виски с содовой, а она разделась и легла в кровать в своей спальне.
Спали они раздельно всегда, но она не могла уснуть в эту ночь, полную музыки из Пер Гюнта и своих детских воспоминаний. Детей у неё так и не народилось – принц был бесплодным, – но у неё были две любимые маленькие собачки, которых она любила, как своих детей, и часто спала с ними в одной постели. Она открыла дверь и позвала их к себе – они спали уже в своей корзине в передней. Собачки с ласковым скулением прыгнули к ней в кровать и улеглись в её ногах, грея своей курчавой шерстью.
Так она и уснула. Когда она пробудилась, её страна уже во всю работала: молоко, надоенное от коров – самое лучшее в мире, согласно лживой рекламе, – уже отвезли на фабрику, где его разливали по пакетам, шофёры уже привезли товары в местные магазины из всех концов Европы, булочники уже закончили свою выпечку хлеба на сегодня, а Люси, графиня, только что проснулась и дернула за шнурок звонка, призывающего прислугу со свежим кофе и сладкими ватрушками на завтрак.
Её жизнь была такой, о которой мечтали все её подруги в детстве – беззаботной, всегда одинаковой и бесконечно скучной жизнью современной графини, живущей во дворце с глупым, уродливым мужем-графом. И она неожиданно вспомнила мелодию из Пер Гюнта, которую слышала вчера, и почему-то взгрустнула, но только на мгновение. Дверь в её спальню открылась, на пороге стоял её муж с лошадиной челюстью, а сзади него была служанка с подносом утреннего кофе.
Музыка того вечера: http://youtu.be/wCEzh3MwILY [1 - http://youtu.be/wCEzh3MwILY]
Сон Евпраксии
Евпраксия проснулась от стука в дверь. В келью тихо вошла сестра Мария.
– Евпраксия! Вставай! – мягко сказала она.
– Сестра Марфа просит тебя почитать – ей не спится.
Евпраксия встала, накинула длинный, тёплый платок – плед, надела валенки и вышла в холодный коридор монастыря, взяв в руку керосиновую лампу. Келья сестры Марфы была в другой половине монастыря, и ей нужно было пройти через весь длинный холодный монастырский двор. На дворе шёл снег, и ветер был по-февральски недобр.
Было ещё очень темно, но чувствовалось приближение утра – время шло к трём часам. Значит, Евпраксия проспала пять часов. И опять тот же сон. Хорошо, что её разбудили! Она вздохнула и вошла в то крыло монастыря, где была келья сестры Марфы, одной из старейших послушниц этого сибирского, отрезанного от мира женского монастыря, стоящего на берегу замёрзшей сейчас, широкой реки.
Она вошла в Марфину келью. Здесь пахло ладаном, было тепло и горела лампадка под иконой. Марфа лежала на кровати, на боку и не спала.
– ААА! Хорошо, что ты пришла, Евпраксия! Уважила! А я вот спать не могу. Почитай мне, пожалуйста, молитву вслух – я люблю твой голос.
Евпраксия взяла с прикроватного столика православный молитвослов и спросила:
– А какую читать?
– Да открой на любой странице!
Евпраксия устроилась поудобнее на стуле около Марфиной кровати, одела свои очки для чтения, которые она по привычке захватила с собой, и открыла старенький, зачитанный молитвослов Марты.
Книга сама открылась на молитве Оптинских старцев – было видно, что Марфа открывала эту страницу часто. Евпраксия перекрестилась и стала читать:
– Господи, дай мне с ду…
– Постой, милая, не торопись, – перебила её Марфа.
– Читай помедленней, с душой!
Марфа закрыла глаза и стала вслушиваться в слова, произносимые Евпраксией.
– Господи!
Евпраксия сделала паузу, почувствовав, что слово отдалось в её душе, и повторила опять, медленно:
– Господи!
У неё выступили слёзы на глазах. Она вдруг почувствовала, что вот он, Господь наш, здесь, сейчас, с Марфой и с ней, Евпраксией, в этой келье, наполненной молитвами, ладаном, иконами и каким-то особым духом божественности. У неё на душе стало хорошо. Она продолжала:
– Дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что принесёт мне наступающий день.
Она сделала длинную паузу и посмотрела на Марфу. В эту минуту она любила эту старую, сгорбленную годами женщину, лежащую здесь на узкой кровати, эту комнату, пропахшую ладаном и чуть гнилостным запахом умирающего тела монашки, монастырь с его толстыми, холодными стенами, отделяющий её, Евпраксию, от того, непонятного, шебутного мира, из которого она ушла. Она почувствовала в себе то, что называют «Божьей благодатью», но никто не может объяснить, что же это такое.
Молитва текла с её губ в медленном, торжественном темпе, усиливая с каждым словом её благодарность к происходящему здесь, в келье, таинству общения с Богом.
На какое-то время она забыла про Марфу и погрузилась в своё внутреннее пространство. Она очнулась от того, что услышала тихое храпение Марфы. Видно, та уснула, а Евпраксия и не заметила этого.
Евпраксия замолчала и закрыла свои глаза. Ей не хотелось никуда уходить. Через час всех будут звать на заутреню, и она решила остаться здесь, около спящей Марфы.
Ей было спокойно. Здесь, в келье Марфы, сон её рассеялся, но она его хорошо помнила. Этот сон приходил к ней не раз, смущая её мысли и возвращая её к её прошлому. А прошлое у Евпраксии было.
Она попала в монастырь год с небольшим назад, около своего дня рождения, которое совпадало со старорусским Рождеством. Мать её всегда говорила, что она была её рождественским подарком. В той жизни она звалась Людмилой и была девочкой живой, любознательной и бойкой. Она любила учиться всему новому и идти на риск ради незатихающего в ней природного любопытства. Люся была непоседой и сорвиголовой. Так прошло её детство в одном из провинциальных городков России. Как у всех. Ничего особенного.
Мать её ходила в церковь, но Люся не проявляла особого интереса ни к Богу, ни к ритуалам Русской Ортодоксальной церкви, отделившей себя стеной чудес, икон, мужского засилия патриархов (и отсутствия матриархов) и вечными спорами о значении религиозных таинств – от остального, христианского, довольно пёстрого мира.
Люся выросла, получила образование педагога, вышла замуж – почти без любви, но по дружбе, родила двоих детей и стала работать и жить как все или – как большинство жителей России. К Богу она прибегала в экстренных случаях – как к страховке здоровья детей, родителей или как панацее от проблем, накапливающихся в её жизни.
Муж же её оказался нужным винтиком в новой системе российской, бюрократической, латаной, явно ржавой, но двигающейся каким-то образом вперёд, государственной машины, с непонятной для непосвящённого ума конструкцией, и уверенно рвался наверх – к власти, к мотору этой машины.
С годами Люсин контакт с мужем становился всё более формальным, холодным и отчуждённым. Она его почти не видела, а он обращался к ней только тогда, когда ей предполагалось играть роль любящей жены в комедии официального представления бюрократической власти на экранах и страницах.
Она жила своей жизнью, хотя выбор за неё делали теперь всё чаще другие. Так, её детей отправили учиться за границу – там лучше и спокойней, и она тосковала в долгие вечера по их смеху и детской возне на полу. Она занималась йогой, учила языки – у неё были природные способности к принятию мировых культур – и любила слушать классическую музыку по вечерам.
Папа её умер вскоре после Люсиной свадьбы, а мама жила вместе со своей незамужней сестрой и не любила частых вторжений в свой привычный мир. Они с сестрой ходили в церковь, пили бесконечный чай и обсуждали новости небольшого провинциального городишки. Так текла их жизнь.
Люся имела несколько подруг, но из-за работы мужа она не могла быть ни с кем откровенной, вечно боясь подвоха. Она превратилась в одинокую, начинающую полнеть, немного ворчливую женщину возраста увядания молодости. У неё начался климакс с его внутренней сухостью, неконтролируемыми приливами жара, от которого постель была к утру мокрая, а голова гудела, как котёл с закипающей водой, и с явной неохотой к сексу. Ей хотелось, чтобы её оставили в покое и уединении. Она много плакала по вечерам. Муж её нового состояния не любил и старался всё реже бывать дома вместе с Люсей.
И вот однажды, в зимние каникулы, её подруга уговорила Люсю поехать на две недели в женский монастырь вместо европейских курортов, которые они уже все изучили, как могли. Люся согласилась, собрала небольшой чемодан, и на следующее утро они отправились вдвоём на Люсиной машине в монастырь, стоявший в далёком заповедном лесу, около пятисот километров от их городишка. Они проехали без приключений, и уже к вечеру их машина въезжала на монастырский двор.
Матушка встретила женщин приветливо, но без особой гостеприимности – духовные туристы, которые стали наезжать в монастырь в последние годы, сбивали ритм закрытой монастырской жизни, но монастырю нужны были средства для выживания в эти новые, непонятные времена, и приходилось терпеть этих религиозно-необразованных женщин, ищущих в монастырских стенах – кто чуда, кто – перерыва от своей пустой жизни, а кто – просто удовлетворяя своё вечное женское любопытство.
Подруг поселили в одну небольшую, довольно холодную, узкую келью с умывальником и дали расписание: подъём в четыре, молитва, потом – утренняя работа, опять молитва, завтрак, общая работа, молитва и – так до вечера. Отбой был в 22.00, когда весь свет в монастыре выключался. Подруга Люси загрустила.
А когда же походы в лес? На лыжах? А туалет? А душ?
– Туалет – в коридоре, баня – по пятницам, а электричество только в столовой, – добавила матушка без малейшей улыбки.
Им выдали две свечки и оставили одних. Люся почувствовала себя сразу дома. Ей нравился строгий порядок монастыря, отсутствие мужчин, тишина, спокойствие. Подруга же её сразу начала ворчать, не принимая ограничений этой обители Бога и странных женщин, выбравших путь жизни без семьи, без современных удобств и без – хотя бы ограниченной, но всё же – свободы принятия решений. Ей уже хотелось домой, в шум, в город с его алтарями-магазинами и церквями-банками, с ежедневной дозой «божественных» откровений телевизора и чудесами, тоннами описываемых в жёлтой прессе. Для неё это была жизнь, а не выполнение древних ритуалов с их малопонятными словами и не имеющими рационального объяснения действиями. Да и элементарных удобств здесь не было, а жить без душа она не могла! Уф!
Она решила, что они обе здесь переночуют, а завтра утром – удерут, но Люся была непреклонна: несмотря на протесты подруги, она решила остаться в монастыре на две недели и подумать о своей, пришедшей к кризису, жизни.
Они, не поужинав и не помывшись в душе, легли спать на узкие, скрипевшие при каждом движении кровати под ватные, слежавшиеся небольшими комками одеялами. Над каждой кроватью висела икона, а на тумбочке – старой и обшарпанной – лежала библия.
Люся зажгла свечку и открыла библию. Огонь свечи был слабым, а её глаза стали близорукими после начала климакса, поэтому она больше угадывала слова, чем читала, но тут в их дверь постучали, вошла уже другая монашенка и коротко сказала:
– Время – спать. Отдыхайте, с Богом!
Люся затушила свечу, и в их келью полился ночной свет из узкого, высокого окна. Из облаков вышла луна, и по стенкам кельи забегали тонкие, прозрачные, волшебные тени. Люсе не спалось. Ей казалось, что она уже была здесь – давно, и ей было хорошо и спокойно. Она возвратилась домой. Подруга её уже спала, вздыхая во сне. Люся попробовала вспомнить молитву:
– Иже еси на небеси! Да святится Имя Твоё, да приидет царствие Твоё, да будет Воля Твоя!
Дальше она не помнила. Она повернулась на бок и уснула – без приливов, без снов, без головной боли…
В четыре запел монастырский колокол, и Люся пробудилась. В этой холодной келье она выспалась гораздо лучше, чем в её современной квартире с тёплыми полами, жужжащим холодильником и огромными, но вечно закрытыми окнами.
Подруга во сне похрапывала. Люся будить подругу не стала, а оделась потихоньку, умылась бесшумно над малюсеньким умывальником, закрыла голову платком и вышла в монастырский коридор. Там она увидела монашек, выходящих из своих келий после сна и присоединилась к ним. Они вышли во двор, и все пошли к гудевшей колокольным звоном церкви. В церкви было темно, и только алтарь и иконы были освещены желтоватым светом горевших свечей. Запах ладана заполнил Люсины лёгкие, и опять ей показалось, что она знает этот запах – так пахло её далёкое детство. Она не помнила – почему детство пахло ладаном. Но запах возвращал её назад, в то время, когда она была маленькой девочкой – без проблем и забот.
Началась заутренняя служба Богу. Именно – служба. Она это почувствовала – Ему тут служили эти монашки разного возраста и разной толщины. И она была частью этого таинства.
После службы она вернулась в келью и увидела, что её подруга уже собрала чемодан и ожидала её возвращения с нетерпением.
– Ну, где ты там? Давай прямо сейчас поедем в пансионат. Я знаю, недалеко есть приличный пансионат с массажем, гимнастикой и лыжами. Собирайся!
Но на Люсю все эти слова не действовали. Она решила остаться здесь, в монастырских стенах, и быть две недели с монашками, иконами, Богом и монастырскими звуками и запахами.
– Давай, я тебе вызову такси, Таня, – обратилась она к подруге.
– А ты как же? Останешься? Люсик! Не дури! Поиграли и хватит!!! Меня ведь твой муж замучает, если узнает, что я тебя одну тут оставила!
– Так ты здесь по его заданию? Тогда и катись в свой пансионат – а то я монашкам пожалуюсь! Сейчас же!
Люся повернулась и вышла из кельи. Она пошла быстрым шагом к церкви, вошла туда и встала на колени перед иконой Богородицы:
– Матушка! Молю! Научи меня, что мне делать?
И она склонила голову, покрытую в модный шелковый платок с золотым знаком версажа. Когда она поднялась с колен, она услышала мотор отъезжающей машины.
– Спасибо, матушка-Богородица! – прошептала она.
Она вернулась в свою келью. Подруги там не было. Келья была пуста. Так начались первые две недели Люси в женском монастыре. Она спала, молилась, помогала на кухне, читала библию и ни с кем не разговаривала. Дни пролетели быстро. Она так и не поняла, зачем она туда приезжала и почему молчала все две недели. Но когда она вернулась домой, она вдруг ясно увидела, что жить по-старому она уже не может…
Муж появился в воскресенье ненадолго, но говорить ему о монастыре ей не хотелось. По глазам она видела, что он, конечно, всё знал, но разговор не получился. Он просидел у неё один час, попил чай и, сославшись на необходимую встречу, уехал.
Теперь Люся почувствовала, что её нисколько не волновали холодность и полное безразличие к ней мужа. Они были уже так далеко, что ни достучаться, ни докричаться друг до друга им было нельзя: они двигались в разных направлениях – как корабли в океане: вода-то одна, и они видят друг друга, но проплывают мимо… Она стала ходить в церковь и на исповедь. Строже относиться к себе. Они с мужем больше не спали вместе, а когда он оставался ночевать – что случалось реже и реже – он спал в своём кабинете на просторном диване.
Так прошёл ещё один год. Официально их не видели вместе уже второй год – даже на церковные праздники. Люся отказывалась разыгрывать ненужную в её новой жизни комедию двух. В её глазах появилась грусть, а былая девичья красота быстро стала блекнуть. Тело росло, и арбузные груди с широкими бёдрами заполнили то место, где раньше было стройное девичье тело. Она стала покупать простую одежду и не закрашивала больше седину на висках. Вокруг её рта залегли складки – морщинки, и глаза стали прозрачно-бездонными, отражающими её новый внутренний мир.
До неё доходили слухи о новой неофициальной семье её мужа, который, как всякий мужчина средних лет, не мог принять тех изменений, которые происходили с телом и духом его жены. Ему нужен был ещё и секс, и трепетное женское тело, и запах молодой девичьей груди – этот тонкий запах молодости, желания и жизни. Ему было трудно в этом двойственном положении, но другого выхода у него не было. Развод был нежелателен, так как мог испортить картину его перфектности и помешать его карьере, но и продолжать жить с бесполой женой, не интересующейся более своей женской сущностью – он не мог.
Поэтому, когда Люся в новогоднюю ночь заговорила с ним о своём желании пострижения в монахини, он принял эту весть с радостью облегчения. Он спросил, в какой монастырь она думает уйти, и заверил её о возможной материальной поддержке этого Божьего места. Она почувствовала его обычную манеру – чуть торгашескую – откупиться от неё, её проблем, вычеркнуть её из своей жизни и чувствовать себя при этом героем и хорошим человеком.
Она собрала необходимые вещи и попросила его отвезти её в далёкий женский монастырь, стоящий в сибирском лесу на берегу широкой реки. До монастыря было два дня пути на машине. Муж, сославшись на дела, хотел переложить организацию её отъезда на помощников, но не решился вовлекать в это дело слишком много посторонних, боясь слухов и перетолков.
– А сама? Не доедешь? А машину можешь монастырю подарить.
На этом и согласились. Люся заправила машину, погрузила туда два чемодана с вещами и рано утром на следующий день, не попрощавшись с мужем, уехала в монастырь, куда она позвонила заранее ещё две недели назад.
Дорога была зимняя, замёрзшая, и она не спешила, мысленно прощаясь со своей старой жизнью – навсегда, и с каждым километром она чувствовала, как ей становится легче на душе, а прошлое отдаляется от неё, как поднимающийся вверх газовый след из выхлопной трубы её машины. Оставалась мама, но Люся думала, что мама поймёт и одобрит её выбор, да и у мамы была сестра!
О детях она не думала. Они уже выросли и учились где-то далеко в европейских университетах, ведя свою молодую жизнь в согласии с духом времени. Они писали ей иногда е-майлы или звонили, но ни её понимания, ни её опёки им было уже не нужно – они справлялись с жизнью сами, а научить их жить «правильно» она не могла: она и сама-то не знала, что это такое – жить «правильно». Её жизнь была примером этого незнания – родители не научили её, Люсю, жить «правильно», а только предлагали ей скопировать их слепо-нелепый путь двух, не совсем счастливых, людей. Этого она больше не хотела. Игра в «муж-жена-дочки-матери» казалась ей теперь неинтересной и скучной. Её тянуло к одиночеству, природе, к Богу!
Она переночевала по пути в небольшом городке в единственной гостинице для проезжающих, поужинав в ресторане, где в тот вечер отмечался местный юбилей. Было пьяно, накурено, шумно и пошло. Она уже видела такие картины «веселья» не раз, и они не вызывали у Люси ничего, кроме брезгливого чувства нечистоты и головной боли.
Она поела то, что ей подали, и пошла спать в номер. Следующим утром, ещё в сумерках, она уже вела машину, всё больше удаляясь от цивилизации, дорог, городов. Она вспомнила путь доктора Живаго, но тот ехал в Сибирь на поезде, а ей надо было всё время смотреть на дорогу, осторожно, но уверенно ведя машину.
Она устала через четыре часа и остановилась у придорожной бензоколоночной станции для заправки и завтрака. На станции продавали гадкий, переслащенный чай из ведра, но баранки были вкусные, хотя и позавчерашние, сухие. Она зашла в грязный, зловонный туалет, быстро опорожнила мочевой пузырь, а потом долго мыла руки с мылом у маленькой, разбитой раковины. Полотенца были грязными, и она не стала вытирать руки, стрясая капли воды, как она это делала всегда в детстве.
– Куда путь держите? – спросил её пожилой мужчина, заправлявший её машину.
– В Е… монастырь, знаете?
– Да, знаю, но туда проехать будет трудно на вашей машине – цепи нужны, да и одной ехать рискованно – если застрянете – помощи там нет!
– Ничего, Бог даст – доберусь! – ответила Люся.
– А вы – отчаянная! – ответил заправщик.
Люся расплатилась за бензин и чай с бубликами и села опять за руль. Снег начал падать сначала большими хлопьями, а потом перешёл в пургу. Видимость стала плохая, а дворники не успевали счищать накапливающийся на стекле снег.
Стало темнеть. Но Люся упорно ехала по дороге. Она верила, что если ей суждено быть монашкой в этой обители, Бог поможет ей в дороге. Так и вышло. Около полуночи машина подъехала к монастырской стене, но звонка там не было, а свет в монастыре был погашен. «Ничего, – подумала Люся, – переночую в машине». Она закуталась, как смогла, в пледы и одеяла и уснула в машине. В четыре зазвонили к заутреней, и она стала вылезать из занесённой снегом машины. Ворота в монастырь открылись, и к ней подошла монашка. Она была одета довольно легко – видно, и тут Бог защищал правоверных христиан от холода.
– С приездом! – сказала монашка и рукой кивнула Люсе. – Заезжайте на двор – с Божьей помощью.
Люся включила зажигание, машина чихнула и завелась. Во дворе был гараж, куда Люся и загнала своего тёмно-голубого «Опеля».
Люся вытащила чемоданы и пошла за монашкой. Её определили в келью, расположенную внизу, под лестницей, ведущей на второй этаж. Монастырь был старинный, и все кельи выходили во внутренний двор. Во дворе стояла круглая церковь, где шла заутреня. Справа от церкви была колокольня с тремя колоколами.
Люсю оставили одну. В келье была кровать, тумбочка и маленький умывальник. Окно было небольшое. Одна стена была скошена, так как там была лестница, ведущая на второй этаж. Люся вздохнула, потянула в себя монастырский воздух и почувствовала себя дома. Путешествие было закончено.
После завтрака в трапезной она пошла в контору, где сдала дежурной монашке свой телефон, паспорт, часы, и её отправили на склад получать одежду. Ей дали всё, включая и нижнее бельё – хлопковое, белое, такое, которое носили монашки уже лет пятьдесят. Оно было не новое, но чистенькое и пахло лавандой.
Свою одежду она принесла на склад прямо в чемодане, где они отсортировали с монахиней, работающей здесь, два тёплых свитера, варежки, вязаную шапку и простую дублёнку – эти вещи ей было разрешено оставить, а все остальные должны были пойти на продажу на базар. Деньги и все её персональные вещи переходили во владение монастыря.
Она вернулась в келью в своём новом облачении: длинном шерстяном тёмном платье, каноническом платке, фартуке. Ботинки были тёплыми и без каблуков. Поверх грубых, хлопчатых чулок Люся надела шерстяные носки. Она чувствовала себя в новой одежде уютно и анонимно – она теперь походила на обычную монашку.
Вскоре её вызвали к настоятельнице монастыря, которая – до пострижения – должна была быть её духовной матерью. Та встретила Люсю открыто, но с некоторой дистанцией.
Нам о тебе уже звонили, сестра Людмила. Ты, пожалуйста, не думай, что деньги тебе купят место в доме Господнем, хотя деньги монастырю нужны, особенно на ремонт колокольни.
Люся не удивилась. Она ждала что-то подобное от мужа, поэтому она сказала:
– Матушка игуменья! Я пришла к Вам по своей воле, а к деньгам я не имею никакого отношения, но я рада, что есть люди, которые помогают монастырю.
– Хорошо, дочь моя! Иди к себе! Обряд пострига будем проводить после того, как ты пройдёшь период послушничества. Назначаю тебе месяц молчания, месяц молитвенных бдений и месяц отшельничества. После ста дней в монастыре встретимся опять.
Люся поклонилась, поцеловала протянутую ей руку настоятельницы и вышла. Началась её жизнь в послушницах. Каждый день ей говорили, что делать и когда, а она с покорностью и какой-то радостью принимала своё добровольное послушничество.
Первый месяц молчания прошёл для неё легко. Тут никто и не вспомнил о её дне рождении, зато Рождество Христово отмечалось пышно и радостно. Постепенно она привыкла к уставу монастыря, службам, ночным бдениям, когда молитвы читались всю ночь, ежедневной работе, которую все делили в монастыре, и она видела, как эти девяносто женщин – монашек, разного возраста, склада и опыта, ежедневно сливались в слаженный организм службы Богу.
В монастыре делалось практически всё своими руками: и стирка, и уборка, готовка, починка одежды и шитьё новых риз, заквашивание, соление, заготовка на зиму и еды, и дров в лесу, принадлежащем монастырю, и работа в библиотеке, и писание икон.
Машину Люсину продали, так как у монастыря был газик с задним приводом, а на вырученные деньги были куплены ещё одна корова и коза. При монастыре был сад, где росли яблони, присланные ещё в далёкие тридцатые годы прошлого века из Козлова самим Мичуриным. Яблоки были крупные, но кисловатые, закалённые сибирскими морозами, зато хранились они почти до весны.
Здесь, за стенами монастыря, Люся впервые в жизни не думала ни о деньгах, зарплате, долгах в банке, модах, новых книгах, кинокартинах, ни об отпусках, сплетнях, мужчинах. Она освободилась от огромного груза ответственности за «завтра», которое общество, как несмываемую печать, накладывало на каждого своего члена. Казалось, что тут не было и времени, а существовало только долгое «сейчас» с его бесконечной работой для Бога.
Всё было направлено на единую цель – службу Богу. Здесь не занимались ни спортом, бессмысленно изнуряя своё тело до изнеможения, ни новомодными диетами, и Люся ещё больше округлилась и приняла те естественные формы, которыми природа наделяет большинство немолодых женщин её возраста. Да тут никому и не надо было показывать свою грудь или убирать морщины с помощью уколов из силикона – всё было естественно и рационально, по-божески.
Ей теперь казалось, что нет краше лиц, чем её монастырские сёстры. О мужчинах, их сексуальных притязаниях, тяжёлых мужских запахах пота она и не вспоминала. Эта часть человечества перестала её интересовать и волновать. Она всё больше погружалась в состояние благодати и любви к Богу. На неё был наложен запрет общения с мирянами на год, и она никуда не отлучалась из монастыря, хотя монашки ездили в в город, где продавали свои нехитрые, но пользующиеся спросом изделия: варенья, соленья, травяные чаи и рушники, которые сёстры в монастыре расшивали церковными символами в долгие зимние вечера и которые, как говорили в окрестных деревнях, обладали целительной силой. Не общалась Евпраксия ни с женщинами, ни девушками, приезжавшими в монастырь для помощи или для исцеления. Здесь, в монастыре, Люся опять училась видеть силу и красоту природы, слушая шум дождя и завывание ветра ночью, песню первых птиц весной в монастырском саду, глядя, как распускаются подснежники в лесу, вбирая в себя запах лесной земляники. Торопиться было некуда. Бог был везде и его не надо было искать ни в музеях, ни в интернете, и она отдыхала от этого потока ментальной, часто бесполезной информации, годами заполнявшей её дни, не приносившей никакой радости, а рождающей только беспокойство и раздражение.
Люся полюбила работу в курятнике и в коровнике, знала курочек и коров по именам, научилась делать простоквашу, творог и вкусную, томлёную ряженку в печи. При монастыре была пасека, и в короткое сибирское лето пчёлы собирали чудесный лесной мёд, обладающий целебными свойствами, известными только пчёлам и монашкам.
От простой работы её мускулы окрепли, и она постепенно забыла и о йоге, и о модной гимнастике, и о танцах. Зато она знала множество молитв и с удовольствием читала жития святых.
О муже она не вспоминала, но ставила в церкви свечку за здравие всей семьи. Так прошло три месяца её жизни в монастыре. Как один день. Через три месяца наступила Пасха, и она первый раз в жизни поняла это таинство Воскрешения. В монастырь на Пасху приехали гости – женщины, которые, как и она когда-то, хотели почувствовать Божью благодать. Она отвыкла от гражданского, недуховного населения, и эти женщины показались ей пришельцами с далёкой, какой-то непонятной планеты абсурда: они шумели, не знали правил службы, красились, хотя мужчин в монастыре не было, но в бане, когда они снимали с себя эту личину цивилизации, они превращались в таких же боговых детей, к коим принадлежала и Люся.
Она готовилась к пострижению, назначенному в первый день после Пасхи. Вместе с её волосами уходила в небытие её старая история, её имя, её личина женщины Российского государства двадцать первого века, и рождалось новое, бесполое существо с новым именем и новой жизнью – жизнью познания пути к Богу. Ей было наречено новое имя – Евпраксия, хотя был апрель, а не август, волосы были сострижены и топорщились на голове коротким ёжиком. Вечером уже в келье, после посвящения, она посмотрела на себя в небольшое зеркало над умывальником и поразилась – какая-то новая светлота заиграла в её глазах, освещая всё её существо.
– Сестра Евпраксия, – повторила она, перекрестилась и легла на кровать.
Её сморил сон, и во сне она ощутила, что летит куда-то. Она проснулась ещё до заутреней и вспомнила – она теперь – монашка.
Так прошла весна, лето, наступила осень, и вот опять забелила всё кругом зима. Вот уже почти год Евпраксия жила в своём новом доме, смотревшем окошками в сторону Бога, и ей казалось, что другой жизни у неё никогда и не было. Здесь, в монастыре, не было ничего лишнего. Всё было рационально и служило одному – Божьему служению, хотя иерархия монастырской жизни была жёсткой, но понятной. Евпраксия знала своё место в этой семье бесполых женщин, где не было демократии, но был полный порядок, обеспечивающий гармоничное существование этого коллектива. Монастырь производил почти всю необходимую работу силами самих монашек, а деньги, выручаемые от продаж на рынке и от приношений прихожан, шли на закупку необходимых для существования вещей, таких, как бензина для машины, пшеницы, гречи и ржи для себя и на корм скота. Предметы же первой необходимости: зубной порошок, туалетная бумага, мыло и другое – привозились из епархии со складов. Отапливался монастырь через центральную котельную, а в кельях были водяные радиаторы. Все в монастыре были включены в повседневную работу, как пчёлы в улье, и все знали своё место.
Конфликты возникали – как и в любом обществе, но разрешались умными настоятельницами мудро и с достоинством. Однажды Люся – теперь уже сестра Евпраксия – услышала плач из кельи сестры Клавдии, молодой монашки, жившей в монастыре уже третий год. На исповеди она спросила у настоятельницы, – что случилось с Клавдией.
Та, подумав, ответила:
– Ничего, пройдёт с годами! Тяжело молодым, когда тело кричит. Хорошо, что ты уже постарела: так легче Бога видеть.
Евпраксия, размышляя вечером над словами настоятельницы, вдруг поняла, почему среди святых почти нет молодых женщин. Зов неродившихся детей заглушал в их молодых телах зова Бога, и она радовалась, что тело её уже больше трёх лет молчало, не требуя больше ласки мужских рук для того, чтобы чувствовать себя счастливой.
И вот тут-то началось её испытание: ей стали сниться сны. Они приходили без спроса, заполняя короткие ночные часы, когда тело лежало на её узкой кровати, но душа улетала куда-то для участия в этих неконтролируемых ею фантасмагориях. Сны были из её прежней жизни и всегда с её участием. Ей снился Лондон, Париж, Рим, Афины – все те места, которые она посещала на отдыхе с подругами или когда ездила туда вместе с мужем. Во сне она переживала опять эти города с их шумом, музеями, людьми, ситуациями.
Когда она просыпалась, она помнила свои сны, и это мешало ей в её монастырской жизни и общении с Богом. Она даже осунулась, прося помощи через пост, ночные бдения и обет молчания. На исповеди она сказала о своей борьбе со снами настоятельнице, которая выслушала Евпраксию молча, но после исповеди стала посылать её к Марфе, старой монахине, живущей в своей келье и почти не выходящей оттуда.
Марфа любила, когда ей читали писание вслух, а голос у Евпраксии – бывшей Люси – был мелодичным и приятным. Марфа была очень старой, её глаза почти не видели, а за спиной вырос горб, и она шутила, что это были её крылышки, которыми Бог наградил её за службу и которые понесут её, Марфу, к Нему, когда крылышки окрепнут настолько, чтобы поднять её огрузневшее с годами тело.
– Пока не крепкие, – шутила она, когда её спрашивали, как её крылышки.
Марфа рассказывала Евпраксии о Боге и любила, когда та массировала ей ступни ног – ноги её болели, и она набивала валенки мягкими лопухами, а иногда и крапивой.
– Пусть ножки мои пожжёт немного – так им и надо – не хотят меня больше носить, – приговаривала она с улыбкой.
Но сны не уходили, а один повторялся опять и опять. Евпраксия знала этот сон, и когда в ночные часы кто-то прокручивал этот сон опять, она даже вздрагивала: сон был без конца и всегда заканчивался её пробуждением. А снилось ей вот что.
Снилась ей площадь в Венеции, около залива. На площади стоял чёрный концертный рояль, и за ним сидела тоненькая, очень молодая пианистка и играла прелюдию Дебюсси. Площадь была пуста, а на кресле, недалеко от рояля, сидела Люся в старинном, длинном платье с кружевами и слушала музыку. Она чувствовала теплоту солнца на щеке, и божественные звуки проникали во всё её тело. Тут на площади появлялся – тоже в старинном одеянии – какой-то человек, мужчина, в карнавальной маске. Он пересекал пустую площадь и подходил к ней, Люсе. Мужчина наклонялся к ней, и под маской она видела лицо своего бывшего мужа. Он тихо, но властно шептал ей на ухо:
– Пора! Вставай! Уходи! Я пришёл за тобой!
Но она отворачивалась от него и говорила нетерпеливо:
– Нет! Я не пойду! Я буду слушать музыку.
Тут она чувствовала, что солнце уходило куда-то и поднимался ветер, а вместе с ветром она слышала гул воды, которая огромной массой вдруг обрушивалась на площадь, покрывая рояль, хрупкую пианистку и унося куда-то прочь её мужа. На этом моменте она всегда просыпалась, так и не узнав, что же случилось с ней, Люсей, потом? Спаслась ли она от этой воды? Сердце её сильно колотилось от испуга и страха, и она покрывалась холодным потом.
Слава Богу, проснулась.
Она крестилась и читала молитву, отгоняя от себя липкий, повторяющийся сон.
В ту ночь, когда её разбудили и попросили пойти к Марфе, она снова видела всё тот же неотвязный сон. Она была рада, что её разбудили в тот момент, когда её муж стал подходить к её креслу, стоящему около рояля, но музыка ещё неслась в её голове, и она слышала внутренним слухом летящую мелодию Дебюсси.
Евпраксия очнулась от своих раздумий и окликнула Марфу, но та не отзывалась. Евпраксия подошла к Марфиной кровати и вдруг она поняла, что та – умерла, умерла во сне, легко и без боли. И вдруг она увидела, что случилось чудо: спина Марфы распрямилась, и она лежала на кровати ровно, как совсем молодая девушка, и только морщины выдавали её возраст.
«Крылышки! – подумалось Евпраксии, – крылышки окрепли, и она улетела!»
Евпраксия вышла из кельи и пошла к дежурной монахине.
– Сестра Марфа скончалась сейчас при мне, – просто сказала она.
– Ах ты, Господи, успокой и прими душу её! – запричитала монахиня.
– Пойдём вместе к ней, почитаем отходную, ведь она соборовалась уже несколько раз, раба Божья Марфа, да и таинство Елеосвящения и Покаяния она делала регулярно.
– Успокой, Господи, душу усопшей Марфы! – почти без звука произнесла Евпраксия.
Они вошли в келью Марфы, где та мирно лежала на постели – будто в глубоком сне. И в келье вдруг почувствовался лёгкий, душистый запах елея.
– А ведь ты была у неё последней, при тебе она душу Господу нашему отдавала – тебе и жить теперь в келье её, – неожиданно сказала монахиня Евпраксии, а та подумала: «И спать в постели Марфы. Господи, может, и сны мои будут благостные».
– Сходи на колокольню, Евпраксия, скажи, чтобы ударил колокол по усопшей рабе Божьей Марфе, – попросила дежурная монахиня.
Евпраксия разбудила звонарицу и вместе с ней поднялась на высокую колокольню. День ещё не занимался – время подходило к четырём утра, но было по-зимнему светло от лежавшего во дворе монастыря снега. Она взялась за тяжёлый язык колокола и стала его раскачивать всем своим грузным, тяжёлым телом. Колокол зазвучал, заполняя гулом всё тело Евпраксии, а звонарица заиграла на малых колоколах. Монастырь проснулся от звуков этой музыки, и с каждым ударом колокола Евпраксия чувствовала, что старая жизнь с её снами, городами, звуками роялей, мужем навсегда покидает её.
«Дай-то Бог, чтобы так было всегда», – подумала она и прибавила:
– На всё воля Божия, прости и помилуй меня, Господи!
И она стала звонить ещё старательней, раскачивая пудовый медный колокол и наполняя холодный зимний воздух звуками Божественной Гармонии…
Дебюсси: http://www.youtube.com/watch?v=3sFTiYsVJGg [2 - http://www.youtube.com/watch?v=3sFTiYsVJGg]
Песня Олечкиных цветов
Олечка проснулась не рано. Она была в своем летнем домике на берегу Волги, и впереди была целая неделя отдыха. Она вышла из домика прямо в ночной рубашке и босая. Был разгар июля, и температура зашкаливала за тридцать. Олечка потянулась и громко сказала:
– Всем привет!
Хотя никого, кроме неё, ни в доме, ни на участке из 12 соток не было. Были только кустарники и цветы. Легкий теплый ветерок потрепал её светлые, густые волосы с натуральными завитками, и ей показалось, что цветы кивнули ей в ответ. А цветов на её участке было много. Они толпились на бугорочках, под кустарниками, наступая друг другу на пятки и пытаясь привлечь внимание Олечки к себе. Тут она услышала:
– Оооо-леч-кааа!
Это прозвенели сиреневые колокольчики метровой высоты.
– Дигиталис, – нежно сказала про себя Олечка.
И тут же услышала опять:
– О-леч-кааааааа!!!!
Колокольчики звенели в воздухе, повторяя её имя. Она слышала их мелодию, не похожую на мелодию тюльпанов, роз и герани. Все её цветы пели по-разному, и она их явно слышала. Олечкой называли её только Саша и знакомые ей цветы. Незнакомые она тоже слышала, но они пели о чем-то своем.
Саша называл её Олечкой. Саша был её возлюбленным, как в романтических историях. Они были женаты друг на друге три раза и три раза разводились, не выдержав ежедневной рутины, убивающей голос романтики и сказки. Саша жил на живописных Курилах, поэтому их редкие встречи в Москве или в местах его командировок были всегда сказочными. Никаких грязных носков и кривых взглядов. Одна романтика – с водкой, которую любили оба, сексом, закатами, поцелуями, – а он целовал Олечкины глаза и её огромные ступни с непомерно длинным вторым пальцем, умещающимся только в 42 редкий женский размер, – но Саша их целовал и обсасывал каждый пальчик, как верный пёс обсасывает с удовольствием куриную косточку.
У него на Курилах была семья с первой по счёту женой и двумя обожаемыми детьми, но жить без Олечки он долго не мог, отпрашиваясь в командировки в Москву и другие места с поводом и без. Он, и только он называл её Олечкой, а так все звали Ольгой Николаевной или Олей. Но цветы знали её как Олечку.
Олечка потянулась, улыбнулась цветам и пошла в дом готовить чай с листиками мяты, которую она сама собрала. Мята перечная на участке разрослась, стараясь забить другие цветы, и Олечка подумала, что заросли мяты надо ополовинить. В тот же момент до неё донеслось из мятовых кустов:
– Ой, только не это!
И она признала голоса мяты. Олечка засмеялась и сказала, погрозив пальчиком:
– Берегитесь, паршивцы, не забивайте розы!
Олечки предстояла неделя на даче – одной, с цветами и лесом. Волга была недалеко, но купаться Олечке не хотелось – она только что вернулась с Кипра, где целую неделю была с Сашей, и уже успела насытиться и купанием, и Сашей. Она привезла с Кипра множество семян и фотографий новых цветов. Все это было связано с её работой цветочного декоратора, оформляющего цветами офисы и рестораны.
Олечка была директором фирмы, занимающейся, по-старому говоря, – озеленением, или, по-новому, декоративно-оформительскими работами рабочих пространств. Фирма была хорошо известна в Москве, особенно в пределах супербогатого Садового и Цветочного колец, где и находились Олечкины клиенты в виде самых богатых ресторанов, офисов надёжных банков и частных контор, где заключались миллионные сделки.
Её задачей было найти и расположить живые цветы так, чтобы было уютно и клиентам, и работающим с клиентами, и о её работе ходили по Москве легенды. Говорили, что, после её оформления цветами, фирмы получали больше заказов, рестораны начинали посещать знаменитости и высокие чины, а в банке вырастали проценты от удачных операций с акциями и облигациями, поэтому клиенты стояли в очереди, чтобы заполучить Олечку с её волшебными цветами, выполняющими желания, к себе, а она знала себе и цветам цену и требовала хорошей оплаты, в которой ей и не отказывали, надеясь на очередное чудо.
А начиналось всё очень обычно три года назад, когда она вышла на пенсию в возрасте 55 женских лет. Россия оставалась одной из последних стран, разрешающей выходить на пенсию в 55 для женщины и 60 для мужчины. Европа такое позволить себе уже не могла в связи с ростом быстро стареющего населения и бесконечного притока голодных беженцев с востока и из Африки. России пока такие проблемы не грозили, поэтому Олечка ушла из Ггосстандарта, который ей откровенно надоел, на пенсию, но поняла, что на небольшую пенсию с полувзрослыми сыном и племянником, сыном её рано умершей сестры, было в Москве не прожить, поэтому она нашла место бухгалтера в небольшой женской цветочно-оформительской фирме, не шатко не валко ведущей своё утлое существование. Цветами она никогда не интересовалась, но любила первые ландыши и сирень в мае.
Через год работы в фирме она выучила латинские названия цветов – память у неё была отличная, так как в Госстандарте надо было помнить множество вещей, не надеясь на ненадёжные компьютеры. Ей даже нравился этот тайный язык древних римлян, на котом говорили врачи и биологи вместе с ботаниками и специалистами по цветам. Она повторяла про себя латинские названия как песню. Песню цветов. Через год из фирмы ушла на пенсию директриса и встал вопрос о закрытии малорентабельного цветочного предприятия. На маленьком внутреннем кризисном собрании Олечка встала и неожиданно для себя сказала:
– Я хочу попробовать быть директором и главным оформителем, но с одним условием, девочки, – полное подчинение и без «задней» критики. Согласны?
Девочки – а всего в фирме было трое молоденьких девчонок, именно девчонок, по сравнению с Олечкой, которая уже прожила более половины века – покивали головами, глядя на Ольгу Николаевну с недоверием, но решили дать ей шанс, иначе фирму надо было закрывать – никто на директора с полномочиями главного дизайнера и оформителя не тянул.
И Олечка начала действовать. В то время на них висело три контракта с маленькими ресторанами. Она взяла свой фотоаппарат и отважно отправилась на объекты. Старые заготовки, которые остались от бывшего директора, она выбросила, чтобы не сбивать свои мысли. Первый объект был летним рестораном на набережной Москвы-реки. Она приехала, поговорила с директором и стала снимать ресторан и набережную, а перед ней уже замаячила картинка с кадками, цветами, и в уме замелькали латинские названия нужных для оформления растений.
Она быстро закончила съемку и договорилась о показе эскизов через три дня. В конторе она рассказала девочкам о проекте и показала фото ресторана и набережной. Тут же она назвала нужные цветы и растения. Девочки хотели ей сказать – «дорого мол», но она сделала категорический жест «замолчать» и пошла в свой директорский кабинет.
Через три дня она уже показывала эскизы директору ресторанчика, объясняя свою идею. Когда она назвала сумму, тот даже поперхнулся.
– А подешевле вы можете?
– Подешевле в других фирмах делают, а мы делаем лучший вариант – лучший во всех отношениях, и в наш вариант входит и служба поддержки.
Директор посмотрел в светлые, нежные, ненакрашенные Олечкины глаза и увидел в них решительность и полную уверенность.
– Хорошо, только за поддержку будете отвечать лично Вы.
– Конечно, – безапелляционно ответила Олечка и улыбнулась широкой, немного детской улыбкой. Цена контракта была в пять раз выше, чем при старом директоре, но ей нужны были средства для своих экспериментов.
– До встречи!
Директор ресторанчика и Олечка пожали друг другу руки и разошлись. Деньги пришли на счет Олечкиной фирмы уже на следующий день, и она, довольная, уехала на цветочный рынок, самый большой цветочный рынок Москвы. Она здесь была впервые. Здесь были собраны цветы со всего мира. Цены тоже были очень разными. Она ходила между рядами со своей бумажкой, где были написаны по-латыни названия нужных цветов и растений, и смотрела вокруг. Вдруг она почувствовала, что её как будто кто-то окликнул. Она обернулась. Но там никого не было, кроме продавца, сидевшего на деревянном ящике и читавшего газету, и стоявших вокруг цветов в горшочках. Она покрутила головой.
Опять те же непонятные звуки – не то невнятная речь, не то музыка. Олечка остановилась и стала вслушиваться.
– Я здесь, – явно донеслось из угла. Там стоял в горшке нужный ей цветок. Олечка подошла поближе.
– Да, да, да, – зазвенел тоненький голосок.
Олечка широко открыла свои серо-голубые круглые глаза и подошла совсем близко к цветку.
– Вы куда, гражданка? Вам этот цветок подать? – раздался скрипуче-вежливый голос пожилого продавца.
– Да, мне этот! – Олечка положила цветок в тележку, которую она взяла с собой, заплатила и пошла дальше по базару. Звуков больше не было.
– Слава богу, показалось! – подумала она.
– Наверное, от жары показалось.
Она в детстве читала сказки о цветиках-семицветиках, каменных цветках и даже помнила бедную Иду с её говорящими цветами из истории Ганса Андерсена, но в сказки она давно не верила, хотя ходила в церковь и носила на шее бабушкин старый крестик – как полагается.
Она выбрала нужные ей цветы, каждый раз повинуясь внутреннему импульсу или голосу, говорившему ей, какие цветы стоит купить. Через час в тележке места больше не было, и она уже собиралась уходить с базара, но тут услышала всхлипывания. Она подумала, что плакал ребенок, и даже остановилась, но звуки несчастья неслись из угла, где стояли горшки с геранью, уже начищающей виснуть то ли от жары, то ли от недостатка влаги. Она посмотрела на горшок с повисшей геранью и в этот момент услышала всхлипывания.
– Дайте мне этот горшок, – попросила она продавца.
– Сколько с меня?
– Да так бери, эти в углу у меня на выброс. Всё равно в контейнер вечером придется выбрасывать. Олечка взяла в руки горшок и услышала тихий счастливый смех. Или ей опять показалось?
Она привезла цветы в своей машине – у фирмы был небольшой вагончик «Тойота Превия» – старенькая, но довольно вместительная машина, напоминающая миниавтобус. Цветы она вечером полила и опять удивилась – она явно слышала какие-то звуки, но подумала, что, наверное, устала.
На следующий день она доставила цветы в ресторан и стала размещать их в соответствии со своими планами и эскизами. Когда она посадила два цветка в один ящик с землей, она услышала явный протест:
– Не хочу! Не надо нас вместе! Он мне не даст воды!
Ей показалось, что это новая традесканция начала бузить. Она её выкопала и пересадила в ящик около входной двери.
– Ура! Ах! Хорошо! Ля-ля-ля! – услышала она за спиной, но когда обернулась, там никого не было.
Олечка закончила свою работу, оставила инструкции о поливке и сказала, что заедет через неделю для проверки.
Через неделю она заехала в ресторан уже к вечеру.
– Аааа, любезнейшая наша Ольга Николаевна! Ужинать будете?
Директор встретил её с распростертыми объятиями и усадил за столик на улице, откуда была видна Москва-река и заходящее солнце.
– У нас итальянское меню сегодня. Попробуете?
Она кивнула и сняла темные очки, подставляя уходящему июльскому солнцу свое еще молодое лицо, хотя ей было 56, и чем старше она становилась, тем меньше пользовалась «женским камуфляжем» – как она называла макияж. Она зажмурилась, как кошечка на солнце, и тут услышала:
– А мы слышали, как тут подписывали контракт вчера.
– Какой контракт? – подумала она.
– Контракт о строительстве нового банка на юго-западе Москвы.
– Какой контракт, и при чем он здесь? – она открыла глаза. Рядом никого не было, кроме ящика с цветами, которые она сама купила и установила неделю назад. Вечерний теплый ветер лениво играл листиками цветов. Олечка посмотрела на ящик. Цветы были живыми, здоровыми и, казалось, довольными.
К ней подошел официант с подносом, где лежала свежая пицца с грибами и чудесно пахнувшим датским беконом и отдельно на тарелке был аппетитный салат с моцареллой, который она очень любила. В бокале сверкало белое итальянское вино.
Перед ней красиво расположили тарелки и бокал, и она уже собиралась начать трапезу, как к ней подсел директор ресторана.
– Спасибо за оформление! – сказал он.
– У нас теперь просто отбоя нет от клиентов, да еще каких! Вчера, например…
Олечка его перебила.
– Директор банка, что ли? Контракт подписывали?
– А вы откуда это знаете? Он ваш знакомый?
– Да нет, Москва слухами полнится!
– Даа, действительно, контракт подписали вчера в моем ресторане, а после чаевых отвалили – на новые цветы с лихвой хватит! А вы ешьте, а то пицца остынет! Она у нас из своей печи, с корочкой! Как полагается! И еду хвалили! Сказали, что теперь будут у меня собираться на деловые встречи! Дааа! Вот какие дела!
И Олечка услышала, как кто-то в углу прыснул от смеха. Она обернулась и увидела традесканцию в горшке.
– Не забудьте цветы поливать по схеме, – сказала она на прощанье после ужина, помахала рукой больше цветам, чем персоналу ресторана, и уехала домой. Так началась её новая жизнь директора-оформителя.
Через неделю она получила новый заказ на оформление ресторана. Когда она туда приехала, её уже ждали и директор, и заведующий экономикой.
– Ольга Николаевна! Здравствуйте! Помогите нам оформить ресторан, чтобы было уютно, красиво и празднично.
Здание ресторана было старым, и она решила подчеркнуть цветами старинное здание, не новый, но стильный интерьер, создав интимность и загадочность. Она быстро сделала фотографии и уже собиралась уходить, договорившись о показе эскизов через три дня, но неожиданно спросила:
– А как вы меня нашли?
– Москва слухами полнится! – ответил директор и улыбнулся.
Она дальше расспрашивать не стала и уехала домой. На следующий день она уже точно видела для себя, какие цветы нужны в этом ресторане и где. Её девочки быстро сделали нужные эскизы и подсчитали бюджет. И опять её проект был принят без возражений и коррекции со стороны ресторана, и деньги опять были переведены в кратчайшие сроки. Олечкины девчонки просто поразились легкости происходящего. Казалось, что кто-то помогал Олечке – то ли сверху, то ли снизу, но, что помощь была, – это точно!
Через месяц по Москве поползли слухи, что у Ольги Николаевны – счастливая рука и что после её оформления цветами дела в ресторанах, банках и конторах значительно улучшались – как финансовые, так и просто бытовые и социальные. Казалось, что и люди в тех местах, где были Олечкины цветы, становились мягче, счастливее, а предприятия попадали в полосу успеха. Все думали, что, может, успех – временный, но Олечка работала директором уже три года, а цветочная магия все продолжалась.
Она выбирала цветы по их голосу, иногда спасая несчастные и полузавядшие растения от уничтожения, а они приносили деньги и успех не только в Олечкину фирму, но и в те места, куда она их расставляла, украшая ими офисы, рестораны и даже официальные здания Москвы. Магия цветов изменила и Олечку. Она помолодела, стала более уверенной в себе и уже не боялась, когда слышала голоса цветов, так ни на что не похожие. Они рассказывали ей о новостях, происходивших вокруг них, и она знала теперь, что творится в Москве, не из новостей, а от своих цветов. Обманывать они не умели, как телевидение, а были по-детски наивны, чисты и благодарны.
Однажды она узнала через интернет, что во Франции ученым удалось записать голоса цветов, и, когда она открыла интернетную страницу с песней цветов, – то была бегония, записанная учеными, – неожиданно, или, скорее, ожиданно Олечка услышала давно знакомые звуки. Французская бегония пела песню о том, что же с ней случилось в этой лаборатории ученых-физиков. Олечка слушала песню и знала, что бегония была счастлива. То был хороший, счастливый цветок и его песня, и язык был понятен всем бегониям мира и Олечке. И она подумала, что если бы все люди понимали язык цветов, то тогда наверняка они бы поняли и друг друга и перестали бы обманывать, воевать, ругаться и унижать других.
Олечке открылся язык цветов первый раз в 56 лет. Она не понимала, за что её наградили этим подарком, но знала точно, что её цветы в офисах влияли на людей, помогая им быть лучше, хоть чуть-чуть лучше, хотя цветы и не могли изменить сущность людей и вещей в мире.
Олечка потянулась опять и пошла в домик готовить кофе, а ей вслед раздалась целая цветовая симфония:
– Ооооо-леч-леч-леч-каааа!
Она обернулась и помахала цветам рукой.
– Спасибо! Люблю!
А цветы закивали своими многоцветными пахучими головками и весело зазвенели ей вслед.
Постскриптум
Если Вы когда-нибудь попадёте в ресторан Москвы, где много цветов, и почувствуете себя уютно и хорошо, то попробуйте прислушаться – не услышите ли Вы голоса Олечкиных цветов? А чтобы уверить Вас в правдивости моей истории, найдите пять минут и послушайте песню бегонии, которую записали французские физики. Вот она здесь.
http://www.realmusic.ru/songs/1063541
Шурочка
Рассказ написан в честь моей любимой бабушки, Платонович Александры Фёдоровны.
На фото – моя бабушка, Шурочка, в 1923 году.
Она шла на свидание с затаённой грустью – игра была закончена, и сегодня должен был наступить её финал. Воздух был по-летнему тёплый, и Шурочке было жарко в брюках, пиджаке и галстуке – сегодня – голубом, в полоску. В руках у неё был свёрток с чем-то объёмным, а под мышкой она прижимала к телу букет алых, почти кровавых тюльпанов.
Когда Шурочка вошла в небольшое нэпмановское кафе на углу Басманной, Олечка уже сидела за столом и пила свой любимый крепкий индийский чай с лимоном и сахаром. Она, казалось, была озабочена чем-то, и её светлый чистый лоб под непослушной, завитой на щипцах чёлкой, перерезала поперечная морщинка. Она и не заметила, как Шурочка подошла к её стулу сзади, бросив свои пакеты прямо на каменный пол кафе, положила свои руки на Олечкины чуть сутулые плечики и прошептала ей нежно на ушко:
– А вот и я!
Олечка повернулась всем телом к подошедшему, её огромные глаза-незабудки чуть округлились, и подкрашенный ротик растянулся в улыбку:
– Шура! Это – ты!
Она взяла руку на своём плече и покрыла её торопливыми поцелуями, чуть стыдясь перед другими гостями маленького кафе, которых в этот ещё не поздний час было немного.
Шурочка поцеловала Олечку в щёчку, высвободила шутливо свою руку и, подняв букет тюльпанов, рассыпала цветы перед Олечкой на столе.
– Посмотри на цветы! Они распустились по дороге. И каждый цветок – шедевр красоты и совершенства – как ты. Ты ведь любишь тюльпаны?
Олечка собрала цветы в букет и опять улыбнулась, обнажив на секунду мелкие белые зубки.
– Спасибо, Шура! Ты всегда такой галантный! Я подумала, что ты передумал и не придёшь. Вообще не придёшь. Мне сегодня грустно – не знаю почему. Наверное, опять будет гроза – душно!
Шурочка села напротив и молча смотрела на Олечку. Было приятно просто сидеть и созерцать это красивое, женское существо в лёгком голубом креп-жоржетовом платье, тоненьких чулочках-паутинках, изящных туфельках и с умело подведёнными глазами и алым ротиком. Всё в Олечке было совершенно, красиво, как бывает красив цветок, раскрывшийся весной – ещё юный, не знающий ни холодных ночей, ни сильного ветра, ни душащего влагой ночного дождя. Казалось, что ни война, ни революция не испортили женского изящества, живущего в этой молодой женщине. Олечка улыбнулась.
– Хочешь чаю? Я закажу.
– Потом, – ответила Шурочка.
Шурочка знала, что никакого «потом» не будет, но тянула со следующим актом разворачивающейся трагикомедии.
– Олечка! Мы должны расстаться! – нежно взяв Олечкину ручку в свою изящную, длиннопалую руку, неожиданно сказала Шурочка. Она увидела мольбу о помощи в глазах подруги.
– Нет, Шура! Не надо! Я ведь тебя…
И уже тише Олечка прошептала:
– Люблю…
Голос её совсем упал.
Шурочка больше не могла выдержать напряжения. Гроза уже собралась на улице, небо потемнело, в кафе, несмотря на дневные часы, зажёгся дорогой, но не всегда работающий электрический свет.
– Олечка! Я сейчас вернусь через минуту, – а ты мне скажешь это опять. Хорошо?
Шурочка встала, подняла с пола свой большой пакет с чем-то и направилась в сторону туалета, оставив Олечку одну.
В мужском туалете никого не было, и Шурочка, быстро скинув с себя ставший уже привычным для неё добротный мужской двубортный пиджак, модные широкие брюки-панталоны, ботинки, носки и развязав галстук, сняла с себя белую, полотняную, пропотевшую на работе рубашку и стала развязывать широкое белое полотняное полотенце, стягивающее её юную, упругую грудь.
Из пакета она вынула тонкое женское бельё, лёгкое летнее платье, чулки – шёлковые, скользящие и немного стоптанные, уже не новые, летние туфельки. Ей было странно надевать эту женскую одежду, от которой она почти отвыкла за последние три месяца её жизни мужчины. В том же свёртке она нашла свою старенькую сумочку – потрёпанную, но любимую. В сумочке лежала помада сиреневого оттенка и крошечный пузырёк, в котором на дне ещё сохранились капельки дореволюционных духов, пахнущих любимыми Шурочкой пачулями.
Она аккуратно сложила мужскую одежду и ботинки в пакет, подкрасила губы, вздохнула, посмотрелась ещё раз в зеркало, отразившее молодую, немного похожую на мальчишку, коротко остриженную женщину – с карими, чуть печальными глазами.
– Танцуем дальше, – сказала сама себе свою любимую фразу Шурочка, глядя в зеркало, и вышла в зал кафе.
Она надеялась, что Олечке надоест ждать и она уйдёт домой, уйдёт навсегда, уйдёт из её, Шурочкиной, жизни, но этого не случилось.
Олечка сидела за столом и потягивала чай из гранёного стакана в серебряной, явно дореволюционной оправе. Она и не заметила или, вернее, не обратила внимание, как Шурочка подошла к ней сзади, положила свои уже голые, до плеч открытые руки на платье Олечки и, наклонившись к ней, прошептала ей на ушко:
– А вот и я!
Олечка повернулась всем телом и увидела перед собой неизвестную молодую женщину в элегантном, но немного старомодном платье. И эта, неизвестная ей, по-мальчишески остриженная женщина, говорила Шуриным, знакомым и любимым ей голосом.
Олечка буквально окаменела, пытаясь понять смысл этой абсурдной сцены. В голове у неё всё смешалось: Шура и эта неизвестная молодая женщина – может, сестра Шуры – с такими знакомыми ей, любимыми, не похожими ни на кого глазами. А где же Шура? Почему пришла его сестра? Как она узнала про Олечку? Кто она – эта незнакомка?
– Я – Шура, – услышала Олечка знакомый голос.
Как может сестра иметь такой же голос? Этого Олечка не понимала. И где же Шура? Убежал? Исчез?
А дело было в том, что…
Шурочка родилась ещё в начале века, не нашего – прошлого – в Полоцке, в Белoруссии, и была единственным ребёнком в обедневшей дворянской семье, которая хоть и потеряла свои усадьбы и многочисленную дворню, но гордилась своим именем и последним оплотом богатства – большим белым домом с колоннами, стоящим на главной улице Полоцка под старыми, вековыми платанами. Да и фамилия семьи было под стать этим деревьям-великанам – Платанович.
Семья состояла из папочки, занимающегося коммерцией и благо-творительностью, и его нежной, болезненной и прекрасной мамы Мани, говорящей на трёх языках, интересующейся литературой и беззаветно влюблённой в свою Белoруссию – с её неповторимыми древними обычаями, страшными сказками про домовых и леших и несокрушимой верой в справедливого, но всевидящего и всезнающего белoрусского Бога, и маленькой, кареглазой Шурочки.
Шурочка или Сашенька – как звал её папа – была ребёнком бойким, умным и преданным идеалам семьи. У неё был гувернёр, собака и личная лошадь в конюшне богатых соседей. На праздник папочка покупал во французском магазине живых устриц, которые пищали, когда, как на санках, скатывались в здоровые желудки семьи Платанович, и иногда на ужин подавали «тартар» – сырой, свеже-провёрнутый мясной фарш с хреном, каперсами и ароматным ржаным караваем, а в шесть лет Сашеньке даже дали отведать шипучего, щекочущего горло, пузыристого французского шампанского.
Сашенька училась дома французскому, немецкому, танцам, умела ездить на лошади и обожала пористый шоколад. Мир её был праздничный, розовый, и она чувствовала, что белoрусский Бог любил её, маму Маню, папочку и Белoруссию с её заповедными лесами, протяжными песнями, многоцветными венками на голове у женщин и вкусной, разваристой, ни с чем не сравнимой белoрусской картошкой.
Но видно, у Бога были свои планы – отличные от счастливых планов семьи Платанович. В 1913 году от воспаления лёгких скоропостижно скончался Шурочкин папочка. Удар был нанесён. Мама Маня слегла сначала в горячке, потом залезла в долги, продала белый дом с колоннами за бесценок и, собрав в узелок деньги, драгоценности и Шурочку, бежала от первой мировой войны в столицу России – Москву.
Шурочке было в то время 10 лет. Переезд – или скорее бегство – было сумбурное, поэтому прибытия в столицу она не запомнила. Прожив первую неделю в третьесортной, недружелюбной и дорогой гостинице, они нашли недорогую комнатку под лестницей на Садово-Самотёчной, в старом доме с татарином-дворником, и тут же туда и переехали. Спали они теперь в одной кровати – единственной в этой меблированной бедной квартирке – так было теплее, и маленькая Сашенька согревала ночью всегда холодные ножки мамы Мани.
Мама Маня работать не умела и не знала, как добывать деньги на жизнь. Свои небольшие драгоценности она заложила в ближайший ломбард, где её бессовестно надули, и этих денег им могло хватить только на первые два-три месяца. Приближалась зима 15 года, мировая война была в разгаре, а Бог, видно, или ушёл на каникулы, или уехал инспектировать другие части земного шара, забыв на время о Европе, России, голоде, тифе, Сашеньке и её аристократической маме.
Мама Маня продолжала заниматься с Сашенькой иностранными языками по вечерам, рассказывала дочери истории о России и Белoруссии и обсуждала последние новости улицы. Днём же Сашенька всё время куда-то уходила, говоря мамочке, что идёт в библиотеку, но она упорно искала работу, стучась маленькими, но крепкими кулачками во все дома.
Однажды ей повезло – дверь открыла усталая, немолодая уже, женщина и, услышав Сашенькину правильную речь с мягким белoрусским акцентом, она сказала коротко:
– Хорошо! За детьми присматривать сможешь? Приходи завтра с утра!
На этом разговор закончился, и началась Сашенькина трудовая жизнь. Она приходила в эту семью рано утром и делала всю работу, включая уборку, мытьё посуды и укачивание орущих младенцев. За это её кормили на кухне и давали немного денег, которые она отдавала маме Мане, а та каждый раз спрашивала Сашеньку:
– А это честные деньги?
Ибо боялась, что Сашенька будет красть ради неё или, ещё хуже – пойдёт на панель. Так прошёл смутный 16 год, и пришла Октябрьская Революция. По всей Москве бегали люди с оружием, по улицам стало опасно ходить, но мама Маня с Сашенькой продолжали тихо жить – или скорее – выживать – в своём полуподвальчике, где мама Маня учила Сашеньку немецкому и французскому и обе ждали, когда Бог вспомнит о них и даст им хоть немножечко просвета в их тяжёлой, полуподвальной жизни.
Сашенька вытянулась, повзрослела не по годам и бегала теперь по центру Москвы, как по родному, но уже далёкому Полоцку. Мама Маня Москвы не любила, боялась солдат с оружием и выходила из дома только в церковь и за хлебом в ближайшую лавку.
Революция не принесла маленькой семье Платанович никакого облегчения. Сашенька так и не ходила в школу – мама Маня продолжала её домашнее образование – и работала «в людях», повторяя бесконечную историю потерянного в огне революции старого поколения русского дворянства.
Когда мама Маня узнала в 1918 о казни семьи императора Николая в Сибири, она пошла в церковь и попросила отслужить панихиду по убиенному Николаю, а Сашенька приняла решение – никогда не просить Бога ни о чём, в церковь не ходить и рассчитывать только на себя. Её Бог умер вместе со старыми платанами в Полоцке, которые срубили на дрова в холодные зимы первой Мировой войны. Но маму Маню она любила и не отнимала у неё её веру в этого странного и совсем нечеловечного Бога.
Скоро после Революции правительство перебралось в Москву, церкви стали закрывать, да и мама Маня боялась туда ходить, не зная, что теперь делать, и проводя время в старых воспоминаниях и латании своих и Сашенькиных сильно износившихся нарядов.
Наступил 1921 год. Правительство вместе с Лениным поняло, что социализм построить – не так просто, как об этом написал бородатый многодетный Маркс, поэтому было решено сделать «шаг назад» – к частной, но ограниченной рогатками закона, собственности – и была провозглашена новая политика НЭПа.
В Москве, как грибы после дождя, открылись частные рестораны, кафе, танцевальные клубы, магазины, торгсины и даже игорные дома. Было открыто и несколько церквей – одна на Елоховской, куда и стала ходить мама Маня, неся свои поклоны и бесконечные жалобы к глуховатому Богу россиян и белoруссов. Появилось множество рынков, спекулянтов, «предприимчивых» граждан нового типа Остапа Бендера. На улицах Москвы замелькали лисьи шубы, бриллианты и шёлковые чулки. В театрах поэты читали стихи нового типа. Мама Маня почувствовала оживление старинных, забытых во времена революции, привычек к комфорту, красоте и гармонии. Сашеньке в то время исполнилось 18.
В один такой, довольно холодный ноябрьский день, она пошла на Лубянку и, немного подумав, открыла тяжёлую дверь, за которой работало таинственное и страшное НКВД. Шаг был сделан. Её остановил солдат с винтовкой и спросил:
– Ты к кому?
Сашенька не испугалась и сказала:
– Я в приёмную.
– Проходи! Первый этаж направо.
Она прошла в приёмную, минуя кабинеты с корректно, но чистенько и стильно одетыми секретаршами, стучащими по клавишам пишущих машинок отлакированными пальчиками. Это Сашеньке понравилось. Она вошла в приёмную и подошла к первому столу.
– Вы по какому вопросу, гражданка? – услышала она голос, исходивший от высокого, тощего человека в круглых очках, стоящего у окна. Ей показался голос знакомым.
– Я бы хотела работать у вас переводчицей, – неожиданно легко сказала Сашенька.
– Какие языки знаете? – спросил её человек в очках.
– Немецкий, французский и белoрусский, – с улыбкой ответила Сашенька.
– Письменный и устный, – добавила она после паузы, не зная, что больше сказать.
Человек в очках окинул её взглядом:
– Вам сколько же лет, барышня?
– Уже 18. Я работаю с десяти лет, – зачем-то добавила Сашенька.
– Хорошо, приходите завтра на проверку ваших знаний, а сегодня напишите заявление и заполните анкету. Вопросы есть?
Тут дверь открылась и кто-то позвал человека в очках
– Феликс! Пора ехать в Кремль!
Сашенька даже опешила. Тот, в очках, повернулся к ней и сказал:
– Так завтра, ровно в 9—00! Не опаздывайте, барышня!
– Я не барышня, а Александра Фёдоровна.
– Хорошо, Александра Фёдоровна, до завтра!
Феликс вышел, по длинному коридору раздались шаги, и всё затихло. Сашенька осталась одна в кабинете. Неожиданно в кабинет вошла женщина, немолодая, сурового вида и принесла бумаги:
– Заполните анкету, милочка, и напишите заявление по форме.
Сашенька села за стол и стала заполнять длинную анкету. ФИО, имя отца, имя матери, социальное положение – она задумалась и написала: рабочий класс. Она сдала все бумаги секретарю и вышла на улицу. В её лицо ударил дождь со снегом. Хорошо! Она бросила вызов судьбе и этому непонятному Богу мамы Мани. Ну и пусть! Она сама добьётся хорошей жизни! И без этого Бога!
На следующий день в 9.00 она уже была на Лубянке, где её проводили в другой кабинет и дали «пари матч» месячной давности. В дверь вошла вчерашняя строгая женщина с усталым голосом и сказала кратко:
– Переводи вслух!
Сашенька даже облизнулась от радости, как собака, которой дали косточку. Она любила французский, а мама Маня много рассказывала о Париже, где они были с папочкой на каникулах ещё до рождения Саши.
– А теперь переведи это на немецкий! – скомандовала женщина, прервав Сашеньку.
– Письменно! Даю двадцать минут!
И она указала на статью о политике на второй странице газеты. Через двадцать минут она вошла опять, взяла Сашины листки, написанные красивым чётким почерком, и сказала:
– Подожди здесь. И ушла опять.
Сашеньке хотелось в туалет, но она не решилась покинуть комнату. Через десять минут тяжёлая дверь открылась и в комнату вошёл вчерашний человек в очках и с козлиной бородой.
– АААА! Александра Фёдоровна! Вы здесь, голубушка! Хорошо! Печатать на машинке умеете?
Сашенька отрицательно покачала головой.
– Ну, ничего, научитесь – вы же умненькая? – весело улыбаясь, сказал незнакомец, и его глаза прищурились от улыбки.
– А звать мы будем вас Шурочкой. Сашенька у нас в третьем отделе, а то путаница будет, а Александрой Фёдоровной быть пока рановато. Шурочка – коротко и хорошо!
Сашенька приняла своё имя и повторила про себя «Шурочка» – звучало хорошо, и она улыбнулась и спросила:
– Когда мне начинать работу?
– Прямо сейчас, голубушка! И работы будет много, очень много. Вы будете помогать нашей новой стране завоёвывать популярность в международном обществе. Придётся вас подучить и натаскать – но ведь вы любите учиться, правда?
Сашенька – теперь уже Шурочка – сказала коротко:
– Да! Хотя в школу она никогда не ходила, а всю свою мудрость знала от мамы Мани.
Так началась новая Шурочкина жизнь на Лубянке. Она ходила на работу с удовольствием, переводя политические новости, готовя тематические подборки, составляя тексты документов и договоров. С неё была взята подписка о секретности, и даже любимой маме Мане она не говорила, чем занимается в этом таинственном здании на Лубянке, а если та спрашивала, то коротко отвечала:
– Я перевожу с французского и немецкого.
А большего мама Маня и не спрашивала. Теперь у них появились деньги, Шурочка стала одеваться лучше, получая по разнарядке материал для костюмов и обувь. Материала хватало на двоих, и скоро не только Шурочка, но и мама Маня обновили свой очень потрёпанный за годы войны и революции гардероб. К счастью, у них был одинаковый размер как одежды, так и обуви, что сильно помогало обеим женщинам. Мама Маня донашивала Шурочкины башмаки, переделывала её костюмы и блузки на свой фасон и занималась ведением их нехитрого хозяйства.
Она продолжала ходить тайно от Шурочки в церковь, прося там Бога за себя и Шурочку, хотя Шурочка не одобряла её тайных и опасных в эти новые времена походов.
Так прошёл первый год Шурочки на службе у новой страны – страны Советов. Она научилась бойко печатать на машинке, знала в лицо всех сотрудников своего отдела, посещала политкружок и читала Маркса в подлиннике. Она стала привыкать к новой жизни. Мама Маня ходила к праздникам в открывшийся Елисеевский и покупала там себе и Шурочке её любимый пористый шоколад, стоивший безумные деньги, но напоминавший им о старой, белoрусской жизни в доме с колоннами. Казалось, что Бог опять повернул своё лицо к этой маленькой семье из двух крепко сплочённых жизнью женщин, но… Видно, он (Бог) опять решил уехать подальше от россиян с их проблемами, коммунизмом, еврейскими и продовольственными вопросами, и в России начались тиф, холера и голод из-за неурожая, длившегося уже третий год.
Шурочка получала рационные карточки на себя и маму Маню и обедала в столовой на Лубянке, где кормили хорошо – по-кремлёвски. По воскресеньям они ходили в баню, хотя Шурочка не любила этот коллективный ритуал обнажения в толпе незнакомых, часто уродливых женских тел. Они купили с мамой Маней корыто на рынке, которое они заполняли раз в месяц горячей водой, наслаждаясь возможностью мыться дома. Спали они в одной кровати, и для Шурочки не было на свете более прекрасной женщины, чем мама Маня, хотя родное мамино тело стало стареть от неустроенности, лишений и постоянного страха за будущее.
В тот день Шурочка пошла в баню одна – у мамы Мани стали болеть суставы и колени, и она лежала дома с французским романом в руках. В бане было полно народу, шаек не хватало, и Шурочка должна была ждать, когда шайка освободиться. Она немного промёрзла в предбаннике, быстро помылась, попарилась только один раз и с мокрой головой вышла на холодный зимний воздух. До дома было десять минут хода. Она пришла усталая, квёлая и легла спать под боком родной мамы Мани. К вечеру мама Маня хотела разбудить Шурочку – она сварила её любимую гречневую кашу-размазню, но та вся горела и бредила. У дочки начался тиф.
Мама Маня набросила на себя пуховый платок и побежала к дворнику просить помощи перевезти Шурочку в пункт травматологии – старинную больницу, расположенную на Садовом кольце. В этой больнице Шурочке предстояло лежать ещё много-много раз в будущем, но сейчас был её первый раз. Татарин-дворник свистнул ломовому с телегой, и Шурочка с мамой Маней поехали в больницу. В приёмной сестра потрогала Шурочкин лоб и коротко сказала:
– Тиф! В барак!
Мама Маня заплакала. Шурочка была почти без сознания. Шурочку положили на специальную каталку и повезли в тифозный барак, где с неё сняли всю одежду, липкую от пота, обрили её голову налысо, отрезав её гордость – две длинные в пояс косы, которые она по привычке укладывала венцом вокруг головы – как это делали в Белoруссии – и положили в палату, где лежали уже с дюжину тифозных больных женщин, разгороженных друг от друга матерчатыми ширмами. У кровати стояла маленькая тумбочка, на которой был стакан с градусником, поилка с носиком и полотенце.
Одежду её отдали маме Мане с инструкцией о стерилизации. Мама Маня возвратилась домой в смятении. Вся её жизнь была в Шурочке – её умненькой доченьке, а сейчас та лежала в тифозной палате и умирала. Мама Маня собралась с силами и пошла в Елоховскую на вечернюю службу. Там она долго стояла перед иконой Богородицы и молила её вернуть Шурочку здоровой. Домой она пришла поздно и совершенно разбитой. Жить ей не хотелось. Она зажгла керосиновую лампу, согрела чаю и стала вспоминать свою жизнь.
Москва с её шумом, непонятными, невоспитанными людьми, солдатами была ей чужда, но уехать отсюда она не могла – даже если бы очень хотела. Москва отнимала теперь у неё и Шурочку. Она опять заплакала. Не раздеваясь, она пролежала на кровати, где обычно спала вместе с Шурочкой – часто обнявшись, до утра, и, попив холодного, вчерашнего чая, она пошла в больницу. У окошечка она назвала Шурочкину фамилию:
– Платанович, Александра Фёдоровна, в тифозном она.
Женщина в окошке посмотрела в какие-то книги и сказала:
– Сдвигов в состоянии нет. Приходите позже.
Такой ответ мама Маня получала уже две недели. Две долгие недели она не видела своей Шурочки, две недели она каждый день ходила в церковь и ставила свечку – за здравие, две недели почти не спала. И вот через две недели Шурочку выписали! На пороге приёмной стояла бритоголовая, с тёмными кругами под глазами, сильно похудевшая Шурочка! Мама Маня обняла её и передала одежду для переодевания – на улице стоял мороз, и она принесла пуховый платок и свои валенки, сохранившиеся ещё из Белoруссии. Они пошли домой, где она заварила чай с сушёной малиной и сделала ржаной хлеб с маслом, а сверху на масло насыпала много сахарного песка – так Шурочка всегда любила. Они попили чай и легли спать. Мама Маня крепко прижала к себе тоненькую, всю исхудавшую Шурочку и погладила по её стриженной под ёжик голове. Они опять были вместе! Значит, Бог смилостивился, послушал её молитвы, значит, он – за них, маленькую семью белoрусов, случайно оказавшихся в этом странном городе.
Шурочка две недели не была на службе, но неразбериха, голод и эпидемии не позволяли советским службам работать эффективно и следить за работниками – даже на Лубянке. В отделе думали, что Шурочку послали с тайным заданием, а спрашивать на Лубянке, кроме начальства, никто не решался.
На следующее утро Шурочка проснулась рано и стала думать – как в таком послетифозном виде вернуться на свою представительную работу. Она посмотрелась в крохотное зеркальце, висящее в углу их комнаты, и пришла в ужас – на молодую девушку похожа она никак не была. Мама Маня встала и готовила чай.
– Шурочка! Ты что застыла! Собирайся на службу! Пора!
Но та стояла в одном нижнем белье и не одевалась.
– Мама! Где папин костюм?
Мама Маня привезла из Полоцка один из костюмов своего мужа – на память. Он висел на вешалке в крохотном шкафу. Она открыла шкаф и достала костюм. Шурочка наодела брюки, рубашку, пиджак, мама Маня помогла ей завязать галстук, но ботинки были очень велики. Мама Маня взяла ботинки и пошла на уже открывшуюся с раннего утра привокзальную барахолку, где обменяла их на поношенные, но Шурочкиного размера мужские ботинки.
Шурочка надела принесённые мамой ботинки, повязала шарф, надела толстое папино пальто и превратилась в молодого, уставшего, но довольно симпатичного молодого человека.
В таком виде она и явилась на Лубянку. В пропуск её никто заглядывать не стал – она его и не разворачивала, и она прошла в свой кабинет никем не замеченной.
– А где же Шурочка? – поинтересовалась переводчица из соседней комнаты.
– Меня зовут Александр, и я из иностранной комиссии переведён к вам на время, пока Шурочка не вернётся из больницы. У неё – тиф.
– ААА! Хорошо! – ответила секретарша, – тогда займитесь её делами – целая папка накопилась.
– Бедная девочка!
Так Шурочка превратилась в Александра. Мужская жизнь ей неожиданно понравилась – в новом образе мужчины её принимали на равных, а женщины даже заигрывали. Костюм сидел на ней немного мешковато, но это помогало ей скрыть её женские формы. Приходилось ходить в мужской туалет, но там, к счастью, были сделаны запирающиеся кабинки. Мужская роль удавалась ей хорошо, и они ходили гулять с мамой Маней под ручку по Нескучному саду – как пара.
Шурочка купила себе в торгсине два шёлковых галстука, а на барахолке – длинный мундштук и стала курить папиросы с мундштуком. Деньги ей платили неплохие на службе, и она стала посещать рестораны, где по вечерам танцевали фокстрот и читали стихи. Она научилась танцевать фокстрот, а с мамой на кухне – вальс и чарльстон и уже отваживалась пригласить на танец дам из ресторана.
Танцевала она хорошо, но не так мужественно, как другие танцоры-мужчины – более нежно, бережно, и женщины предпочитали её как партнёра. Однажды она даже отважилась пойти в открывшееся в дни НЭПа казино, где долго наблюдала за игрой в рулетку, но сама не играла.
Жизнь мужчины была проще, практичней и интересней, поэтому, когда её волосы подросли, она пошла в парикмахерскую и сделала настоящую короткую мужскую стрижку «под польку».
Прошло уже более месяца, как она стала Александром, и вот в один день она встретила в ресторане Олечку. Олечка сидела за столиком одна и была печальна. Она только что разошлась со своим молодым человеком, которого она знала три года – его перевели в другой город, а покидать Москву ей не хотелось.
Шурочка пригласила Олечку на тур вальса, с которого всегда начинался танцевальный вечер, и пара закружилась под чудесную венскую музыку, написанную в честь петербургской красавицы более полувека назад божественным Штраусом.
Чудесная музыка подействовала магически, и двое – Олечка и Шурочка – слились в одно существо, кружась в волнах вальса, растворившись и забыв о происходящем вокруг. Олечка танцевала легко, даже виртуозно, а Шурочка вела Олечку по большому кругу этого нэпманского танцевального зала уверенной, но ласковой, по-женски, рукой. После танца они сели за столик, и Шурочка заказала по бокалу крымского Абрау-Дюссо.
Они начали говорить, рассказывая друг другу о своей жизни, поэзии, революции, и не могли наговориться. Две души купались в нежном единении и узнавали друг друга в мелочах – взгляде, улыбке, движении аристократических рук. Вечер затянулся допоздна, и Шурочка вдруг вспомнила про маму Маню и резко остановила разговор.
– Мне пора! Меня ждут. Увидимся завтра! Чао!
Она не стала ждать Олечкиной реакции, поднялась, поклонилась слегка и вышла из кафе на ещё морозный, но уже по-весеннему лёгкий воздух.
Дома она ничего не сказала маме Мане о происшедшем, а та и не спросила, но заметила новую, лукавую смешинку в глазах своей Шурочки. Ночью они лежали под одним одеялом, и мама Маня чувствовала, что тело Шурочки становится более сильным, не таким тощим, каким она вернулась из тифозного барака.
К вечеру следующего дня Шурочка почувствовала, что ей хочется увидеть Олечку опять. В голове проносилось:
– Придёт ли Олечка? Да зачем ей этот роман без продолжения? Что она, Шурочка, делает?
Но ответов на эти вопросы у неё не было, и она решила:
– Танцуем дальше!
Это была её любимая приговорка.
В ресторане она увидела Олечку и заметила радостный блеск в Олечкиных глазах, когда она, Шурочка, подошла своей лёгкой, летящей, не мужской походкой к столику.
– Ты давно меня ждёшь?
Давно, всю мою жизнь жду, – ответила улыбающаяся Олечка.
Пойдём гулять! – добавила она. Они вышли на улицу, но было ещё холодно, и ветер щипал прохожих за лица.
– Пойдём лучше слушать стихи, – предложила Олечка, и они отправились в клуб железнодорожников, где молодые поэты-футуристы читали свои новейшие шедевры.
Они вошли, не раздеваясь, и нашли два свободных стула в заднем ряду. Зал был полон. Жители новой России истосковались по поэзии, гармонии и грёзам, пройдя суровую, дикую и голодную пору революции и войны. На сцене стоял кучерявый, бледный, длинноносый, казалось, застенчивый молодой человек в длинной робе и галстуке и читал свои стихи.
– Кто это? – спросила Олечка у соседа.
– Тихо! Это – Блок!
– Спасибо, – тихо ответила Олечка.
На сцене раздавался глуховатый голос, отчеканивающий странный, рваный ритм стихов. Олечка широко открыла глаза. Ритм уносил её далеко от зала, неустроенной жизни, но рядом с ней был тот, кто придавал ей уверенность, что ещё не всё потеряно – Шура сидел рядом и, казалось, был полностью поглощён происходившим на сцене. А Шурочке действительно понравились стихи, Блок, атмосфера в зале и … Олечка, сидевшая рядом.
У Шурочки никогда не было близкой подруги, кроме любимой мамы Мани, а тут – такое родство душ… Пусть она – в мужском обличье, но ведь душа – бесполая, а их души были близки. В Бога Шурочка не верила, но верила, что люди могут быть близки – как она и мама Маня. Впервые в жизни Шурочка почувствовала, что ей было хорошо с другим человеком – хорошо и спокойно, хорошо и интересно, хорошо и по-родному. Объяснить она это не могла, а просто была благодарна кому-то или чему-то (она не хотела думать о Боге), что вот тиф чуть не убил её, заставив надеть мужской костюм, но если бы и не тиф, она бы не встретила Олечку. Странно!
Так началась новая полоса в жизни Шурочки-Шуры. Они ходили с Олечкой по литературным встречам, смотрели спектакли в открывшемся вновь в Москве Художественном театре, читали вместе новых авторов, танцевали в ресторанах и гуляли по вечерам в весеннем Нескучном саду.
Шурочка продолжала свою секретную работу на Лубянке, про которую она не рассказывала ничего Олечке. Весна, хорошая кормёжка в столовой Лубянки и Шурочкины природные силы, замешанные на воздухе и богатой земле Белoруссии, помогали ей выйти из тифозного кризиса быстро и почти без последствий. Её сил хватало на всё – переводы, трудные задания – а она была вовлечена в тайные переговоры, которые вёл Ленин и члены правительства о продаже церковных икон и других церковных реликвий через посредников на аукционах Франции. России было нужно зерно, а не иконы с крестами, поэтому иконы превратились в вагоны с хлебом, мукой, зерном. Так Бог показывал чудеса превращения святого духа в более ощутимый и нужный новой России «хлеб наш насущный».
Шурочка переносила такую двойную – или даже тройную жизнь – одну – в конторе, другую – с Олечкой, а третью с мамой Маней – легко – она была прирождённой артисткой и играла роли на все сто.
В конторе стали интересоваться Шурой – молодым человеком – элегантным, изящным, знающим и работоспособным, но иногда проскальзывало сожаление о Шурочке, по словам Шуры – ещё не оправившейся после сыпняка.
Олечка ничего не знала о Лубянке, живя в своём небольшом мирке молодой девушки, которой не нужно думать о работе, деньгах и хлебе – её папа занимал пост в коммерческой комиссии правительства, хотя коммунистов ненавидел, а мама умерла в её раннем детстве. Семья её была из бывшего купечества, но отец воспитал свою единственную дочь как дворянку – с гувернантками, нянями и танцевальными классами.
Олечка влюбилась в Шуру – этого элегантного, женственного, чувствительного молодого человека, хотя он был и младше её. Ей было с ним хорошо – так хорошо ей ещё ни с кем не было. Они могли вместе кататься на коньках, слушать стихи, танцевать, пить чай с малиновым вареньем – её любимым и оставаться друзьями. Ей хотелось большего. Она хотела слиться с ним совершенно – всем своим телом прирасти к этому молодому человеку, но она боялась, что у того никогда не было женщины в постели (что было неправдой – Шурочка всегда спала с мамой Маней), и что Шура был девственен (что было абсолютной правдой). Она решила сделать первый шаг сама и разработала план: пригласить Шуру к себе домой, когда папа был в своих частых коммерческих поездках.
Приближался май, становилось душно, и уже прогремели первые московские грозы с их ливневыми, как из ведра, короткими, но буйными дождями.
Но и Шурочка чувствовала – игра зашла далеко. Она любила Олечку, любила как близкого, душевного друга, любила быть с ней, но интимные отношения – нет! Тут Шурочке не хватало животного влечения полов – этого влечения в себе она не чувствовала, хотя была и не такая уж фиксированная на стандартной модели семьи, составленной по половому признаку. Она признавала, что существует половое влечение между людьми и одного пола – теоретически, но практически…
Нет! Шурочка не испытывала никаких «половых» флюидов при столкновении с Олечкиными руками или плечами, хотя ей доставляло удовольствие касаться Олечкиных рук, лица, целовать Олечкины глаза-незабудки при прощании.
Она целовала руки и глаза родной мамы Мани очень часто, но Олечкино молодое упругое тело целовать было тоже приятно. Что же тут такого? Теперь же Шурочка начала пугаться – развития драматического сценария она не хотела, а терять Олечку было трудно. Но другого пути не было.
И вот в один майский день она приняла решение – она скажет Олечке о Шурочке сегодня, в кафе…
Олечка сидела, окаменевшая от нахлынувших на неё противоречивых чувств.
– Обманута! Она – обманута! Этой странной девушкой, стоящей перед ней – обманута! Три месяца эта девушка морочила ей голову! Позор!
Она встала, схватила свою сумочку и, не попрощавшись, убежала. Шурочка присела к столику, достала папино серебряное портмоне с сигаретами, приладила яхонтовый мундштук и закурила. На душе стало легче. Обман рассеялся, как белoрусский туман весной, но осталось чувство нежности к той любви, которую три месяца дарила ей Олечка.
Шурочка собрала тюльпаны, взяла свой свёрток с одеждой и пошла домой к маме Мане. Было воскресенье, и мама Маня только что вернулась со службы. Она не ожидала увидеть Шурочку так рано и чувствовала себя виноватой, так как знала, что Шурочка не любит и не одобряет её тайные походы в церковь.
– Мамочка! А это – тебе!
Шурочка рассыпала тюльпаны под ноги мамы Мани – она любила театральные эффекты. Мама Маня улыбнулась.
– Спасибо, Сашенька! Она назвала Шурочку именем, которым называл её обычно папа.
– Давай пить чай! Я принесла свежих бубликов с маком.
И они сели пить крепкий чай без сахара, но со свежим, хрустящим бубликом.
– Мамочка! Я буду опять девочкой. Я решила. Надоело быть мужчиной.
– Ну и хорошо, доченька, – сказала мама Маня, а про себя подумала:
– Слава тебе, Господи! Услышал Всевышний, наконец, мои молитвы!
И они славно провели воскресенье вместе, разговаривая о новых тенденциях моды, Блоке, чарльстоне и Париже.
На следующее утро Шурочка надела крепдешиновое, не новое, но любимое ею платье, чулочки, туфельки на каблуках и пошла на работу. Её остановил вахтёр у двери:
– Пропуск!
Он долго смотрел на фотографию и спросил:
– А волосы где?
Шурочка ответила коротко:
– Сыпняк забрал.
– Не переживай! Отрастут, – сказал вахтер и прибавил с улыбкой:
– Проходи!
Шурочка прошла по коридору в свою комнату, и тут же дверь в соседний кабинет открылась и оттуда вышел высокий, тощий человек в очках и военном френче.
– С возвращением, Шурочка! — И она заметила скользнувшую улыбку в его серых, нерусских глазах.
«А может, он всё знал? И ничего не говорил?» – проскользнула мысль в голове Шурочки.
Тут на пороге показалась секретарша соседнего отдела.
– Шурочка! С возвращением! А тебе идут короткие волосы – ты просто похорошела!
И Шурочка, улыбнувшись себе, занялась своей работой.
Как Милана искала Бога
Жила-была девочка Милана – милая, хорошая, добрая. И захотела она найти Бога. На своей работе, в большом магазине, она его не нашла – там люди покупали множество ненужных и странных предметов, таких как золотые часы, модную одежду, специальную ложечку для заваривания чая (которая стоит больше, чем целый килограмм чая) и делали массу других глупостей, но Бога там не было.
Она бросила работу и решила поискать Бога в семье. Нашла себе мужа и стала жить как все: днём – готовила еду и убирала квартиру, вечером – пила вино с мужем, а потом занималась сексом. Но муж оказался гомосексуалистом и наркоманом, Бога она так и не нашла. И ушла она из этой семьи.
Решила она вернуться к маме и узнать – может она видела Бога. Но мама давно жила своей жизнью, о дочке не вспоминала, а когда её увидела, то не поняла, о чём та спрашивала. Мама просто жила и о Боге не думала. Милана пожила с мамой немножко и увидела, что та одевала модную одежду, золотые часы, пила вечером вино и зачем-то занималась сексом, хотя была уже не молодая – но Бога она там у мамы так и не увидела.
И решила Милана уехать в Индию к йогам. Там она научилась сидеть с закрытыми глазами и говорить «оммм», делать упражнения и есть рис со специями. Она получила диплом учителя йоги и вернулась домой – или в тот город, где она жила раньше (она так и не построила свой дом). Стала она преподавать йогу. Ученики её делали упражнения, дышали странным образом, сидели с закрытыми глазами и пели «оммммм» – но Бога и на этих занятиях она не нашла.
Тогда она решила всё продать (свою квартиру в городе, где жила мама) и уехать к шаманам в джунгли. Там она била в бубен, трясла веником из особых листьев, плясала и часами смотрела на огонь костра – а шаманы пили водку из кактуса и занимались сексом по ночам – как все люди. Бога она там так и не встретила.
Тогда она оставила шаманов и уехала к морю – сняла маленький домик на пляже и приготовилась к встрече с Богом. Она долго читала в интернете странные изотерические книги и пробовала все описанные там способы познания Бога: через карты Таро, особые цифры, ангелов и многое другое – и ждала каждый день чуда – встречи с Богом.
И вот жаркой тропической ночью прилетел странный комар с белыми ножками, и под утро она стала умирать – тот комар занёс в кровь страшную тропическую болезнь, от которой ломило все кости, болела голова и печень сжимало железным кольцом. Лекарства от той болезни ни врачи, ни шаманы не знали. Она лежала в маленьком домике на пляже – без мамы, без друзей – и чувствовала, что умирает.
А Бог так и не приходил.
Через две долгие недели болезнь стала отступать. Она стала опять смотреть в интернет и искать там Бога.
А теперь загадка: как ты думаешь, чем закончится её поиск?
А ты Бога видел?
Если – да – напиши ей!
Если нет – не пиши – пусть она ищет. Может, и найдёт
Здесь – авторское чтение – http://youtu.be/V769NB8NyKo [3 - http://youtu.be/V769NB8NyKo]
Ирина Бйорно
Все права защищены.
Новые книги: http://www.belbooks-ru.com [4 - http://www.belbooks-ru.com]
Все книги автора в алфавитном порядке:
33 несчастья или Cамоучитель жизни
Варварино счастье – повесть о счастье и девушке Варваре
Варвара и пеликан – истории для самых маленьких
В доме на Садовой (приключения девочки Цацы)
Доброе Утро (для самых маленьких) – стихи и мультфильмы
Женская Песня – сборник рассказов о женской судьбе
Рассказы, написанные золотым пером
Золотые Правила питания
Калейдоскоп 1 «Искатели приключений» – сборник рассказов
Калейдоскоп 2 «Магический квадрат» (сборник рассказов)
Марафон Трансформация 1 «Матрица Молодости» – 14-дневный курс преобразования тела и стиля жизни (пошаговый)
Марафон Трансформация 2 – «Трансформация жизни» – пошаговый 14-дневный видеокурс
Медвежий Остров – рассказы о природе и животных
Откровенно Говоря – с Ириной Бйорно – о здоровье, счастье и благополучии. Курс лекций
Пересмешник – сатирические рассказы и стихи
Планета Вампиров – политическая фантазия
Письма к Президенту Путину – размышления о королевском социализме в виде писем к Русскому Президенту
Русско-Датский словарь слов-двойников, или как выучить Датский язык за 1 час методом Петра Первого
Секреты Энергии – питание, упражнения, секреты
Сны Иисуса – Пасхальная мистерия
Счастливая семья и как такое возможно
Счастливый финал – секреты долгой жизни
Татуировки – сборник рассказов
Я – Пума, или книга женственности и женских секретов красоты
Некоторые книги с авторским чтением
В работе:
Калейдоскоп 3 «Сделано в СССР» (сборник рассказов)
Приключения кота Колбаскина – юмористические рассказы кота
Следы на песке – сборник стихов с авторским чтением
Сны Иисуса – сборник рассказов
Солнечный зайчик – сборник стихов с авторским чтением
Солнечный дождь – сборник стихов с авторским чтением
Черное солнце – сборник авторских песен с текстами
Шаги – сборник стихов с авторским чтением
Все мои произведения – фантазия автора.
Все совпадения имён и событий – чистая случайность!!!
Но! Все рассказы базируются на реальных людях и событиях!