-------
| bookZ.ru collection
|-------
|  Валерий Ланин
|
|  Тёщины рассказы
 -------

   Тёщины рассказы
   Валерий Ланин


   © Валерий Ланин, 2015
   © Иван Сарычев, иллюстрации, 2015

   Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru


   Кто я…

   …все думают, что я Евлампия, и в паспорте так написано, а на самом деле я Евлалия.
   И отчество у меня не такое, как в паспорте, – там стоит Александровна, а какая же я Александровна, если отца Кондратием звали.
   Год рождения по всем документам – 1913. Тоже ложь. В детстве у меня были две подружки, одна на год старше меня, другая на год младше, одна с 12-го года, другая с 10-го, я посередине между ними. Так вот с какого я года? С одиннадцатого. А по документам – с 13-го. И на пенсию пошла как с 13-го. Заведующий мне говорит: «Евлампия Александровна, пожалуйста, поработайте ещё, пока мы найдём вам замену».
   Я отвечаю: «Захар Львович, всё. Больше не буду…»
   Он головой кивает: «Понимаю-понимаю».


   Какой породы

   Бабушка с дедушкой молоденькие были, только поженились, поехали в первый раз на базар, масло продали, он всё до рубля раздал, она плачет…
   – Федосья, что ты плачешь? то ли у нас денег дома нету, масла нету?
   А золотые деньги были, с первой продажи нельзя брать…
   А она плачет: «Зачем в город съездили?»
   Когда я появилась, бабушка сказала:
   – Или сильно счастлива будет, или злосчастлива, – в рубашке родилась.
   В Строево родилась, аж до Митино расславилась… А как расславилась? Тогда взамуж выходить, на породу смотрели. В тридцатые-то годы уж не смотрели. А в Митино была родня, дальняя-дальняя, тётка Арина. Вот эта тётка и сказала там:
   – Вот она чья!


   Афонька поёт

   В юности-то чего не работать? Я днём работала в больнице, ночью домашнюю работу работала. Не у папеньки с маменькой жила, спать-то не приходилось. Да я и сроду не сонлива.
   В детстве жила у отчима (вот по нему я и Александровна), отчим на небо посмотрит:
   – Журавли полетели. Журавли паужну унесли…
   Это значит, надо скорей работать, – день короткий, некогда паужнать.
   До света встаём, завтракаем, едем молотить. И нас, таких малЫх, везут: коней-то стегать надо.
   Бежишь в лес, выберешь там, чем их стегать, а машинист уж кричит:
   – Ребятки-и, ребятк-и! Пошёл! Пошёл!
   Это уже нам надо из лесу бежать. Бегом бежим, орём на лошадей. Лошади ходят по кругу,
   Подрастёшь, ставят к барабану… И так за работой день пройдёт. Вечером поздно баня вытоплена. Помылись, кушают. Мужчинам нальют по рюмочке. А назавтра опять эта работа. Молотьба, уборка, спали часа два. Столько хлеба было, его же не оставляли в поле… Афонька, мальчишка лет пятнадцати лошадей двадцать хлеба везёт по горьковской степи, – озеро Горькое, – как запоёт-запоёт, все прислушиваются: «Афонька поёт». А так и знай, где-нибудь сопрел на ссылке.
   Привезёт домой, ссыпет этот хлеб и обратно в степь. А спит когда? А никогда.
   Работали и пели. Сядем лён теребить… – а одна женщина: ой, уже сели, – всё распихает, рассуёт и за плетень тоже сядет – слушать.
   Уже в Кургане жили, – она запела, – идёт медленно, ребятишки за ней собрались и идут… по Володарского.


   Свою в последнюю очередь

   Отчим никогда не отдыхал. И семье не давал отдыхать. Вот садятся пАужнать, полог такой расстелят в поле, скатерть сверху… Вот он садится. Отворотил калачика, съел, – уже покатился, захрапел. Эти ещё едят сидят. Похрапел-похрапел, – уже литовки отбивает. А литовка была ой-ой-ой! Вот они пойдут коситься, семья, а он последнюю, свою отобьёт и начинает косить, и всех обкосит, и сколько рядов пройдёт, пока они по одному идут. Вот какой был.
   Чужие его Сашкой-толстым звали. Заглаза. Пуза-то у него не было. Просто здоровучий такой. Это уж потом коммунары на воротах ему нарисовали пузатого дядьку и доску на угол прибили: «Бойкот». В кресле нарисовали сидит. Было ему когда рассиживать в креслах. Он и в кресло-то не поместится.


   Как девушки сироту спасали

   Отчим в юности был красивый да интересный, девушки на него заглядывались. Сиротой рос, сестра да брат. На престольный праздник задумали ребята побить его, подступили компанией. А девушки скопом повалились, попадали на него. Ребята девушек не смели трогать.
   Он мне рассказывал:
   – Я лежу под ними, хохочу. Под девушками в безопасности. Смеюсь. Парней много собралось. Вылез из кучи, встал, проводил девушек, попрощался, пошёл в свою деревню.
   За околицу, говорит, меня выпустили.
   – За околицей толстые берёзы стоят. Сломал одну, стою, очищаю от веток. Подходи, подходи, говорю, кто смелый.
   Никто не насмелился.
   В шестнадцать лет ушёл на железную дорогу работать. Рельсы ложили, ему палец сломало, мизинец. Шестнадцать пудов поднимал. Вот девки и заглядывались.


   На своих бегунцах

   Отца моего на германской убили (на ТОЙ, не на ЭТОЙ), вот маму за этого Сашку и отдали, – а он, Александр-от, овдовел к тому времени, пятеро детей на нём. Старшие и решили их поженить. Слушались старших. Мама с Дундино, он со Строево. Когда мама девушкой была, Александр её от смерти спас. В праздник катались на тройках, она как-то меж лошадей очутилась, он её одной рукой выхватил. Верная примета, что поженятся…
   В степи таки бега были сделаны. В Масленицу, в Рождество – бега.
   Полный двор наедут на своих бегунцах. У нашего иноходы, у того рысак, у третьего… ох, покаталась бы сейчас на тех лошадках.
   Вот ворота открываются, ребятишек сиди-ит, смотрят, – он такой красивый, длинный, сытый, да тоненький-претоненький, хвостик вот такусенький, – выезжает на улицу.
   – Ну-ка, милый, возьми своё…
   А их там со всех деревень выехало, мужиков, несметная сила.
   Стол большой закладывается. Кто обгонит, платит. Ехать сорок-пятьдесят километров. А народу… видимо-невидимо, со всех деревень съедутся.

   Живопись Ивана Сарычева


   Куда цыгану податься

   В Строево цыгана приютили. Староста приказал. Старый-престарый цыган. Калека, убогий. Безродный. Парализовало. И всё общество его кормило. И купали, и кормили, и каждый день всё под ним меняли. И носили его по очереди, вроде носилок таки были сделаны, и сколько лет. Говорить-то он говорил:
   – Александр, ты дал бы Соловка-то покататься.
   – Сбросит, дед.
   – Не-е!
   У зятя Рыжка был. Зять подтрунивал:
   – Дед.
   – Что тебе?
   – Я Рыжка хочу продать.
   – Так я тебе и разрешил. Ага.
   Ведь какой старый, а сядет на коня, по деревне гоняет и не упадёт.
   Отчим:
   – Розка, я тебя сегодня повезу.
   – К кому теперь?
   – К Похоровым.
   – Ну ты хоть покатай меня на своём коне.
   Укроет его тулупом и гоняет.
   Семьдесят семей в селе. Они не прикасались. У него ещё брат был. Этому под сто и брату не меньше. Так и жил у наших. Такая семьища, и хоть бы кто что сказал. Портяночки выстирай с него. И тебя ещё прутом надерёт, чтобы не ходил в дом в грязной обуви.
   Они цыганы, а русской веры. Они Христа отбожили. Весь был в гвоздях. МУка – гвоздь. В следья, в руки…
   Вот какой им был почёт, старым людям.
   Мою маму Марфинькой звал.
   – Аму-аму, Марфинька, ой тяжело, где моя смерть, я бы умёр.
   Как раскулачивать стали, – некуда податься. Платок белый за поясом. Слезились глаза.
   – Кто же мне теперь будет платочки стирать…


   Сосед напротив

   Меня дедушка сильно любил. Дед Алёша. Мне-то он дядя, родного дедушки брат. Пришёл с фронта весь израненный, с австрийского какого-то, не мог спать, всё болело. Работал постоянно, в работе как-то скрадывается боль. Одну пашню вспашет, поехали на другую.
   Уже комсомольцы стали появляться. В Дундино у Линёва землю отобрали. «Землю – мужику». Смех.
   Как-то воры подкопали лазею с пригона под дом, залезли в подпол, яма за ними завалилась. Видят, что им тут гибель. Там, в подполе, мёдом вымазались да в перья перекатались. Наши с пашни приехали, ужинают. Вся семья тут сидит. Лето, сенки открыты. Они вылазят в перьях: «Хлеб-соль!» И ушли.
   Сосед. Против жил.
   Весной семян нет, дедушка ему даст. Лошадей нет, дедушка даст. Всё за так.


   Повеселил солдат Кондратий

   Советская власть началась, я уже большенькая была. До семи годков дожила, объявили гражданскую войну. Я вылезла на подоконник, слушаю, что за стрельба по деревне идёт. Какой-то дядька прыгнул в наш палисад и шипит на меня из кустов: «Девощка, девощка…» Прятайся, говорит, убьют. А мне любопытно, – люди с ружьями бегают, ясно что не охотники…
   И всё на нашем веку, – революция, гражданская, финская, германская, а германская до этого была, отца-то убили, – мне три годика было, помню, как он меня на руки брал. Серёжа Шараборин вместе с ним воевал, – тятька твой, говорит, не ахти какой певун был, сроду молчун, а тут взял и запел, на гармошке играет и поёт, – повеселил солдат. А наутро его убили. Всё горе на моём веку.
   (Серёжа Шараборин – дальний родственник Александра Андреевича Шараборина, героя России, http://www.kurgan.ru/news_obschestvo/kurganskaya_shkola_53_gorditsya_svoim_vypusknikom-geroem.html)

   Серёжа Шараборин. Рисунок Ивана Сарычева.


   Возле зелёного кустика всегда травка растёт

   Замирал дядя Алёша. А никто этого ещё не знал. Вот однажды умер, всё… Обмыли, нарядили, положили в передний угол, поехали за батюшкой. Батюшка посмотрел, – хоронить нельзя. Ночь прошла. Батюшка не уезжает. Утром встал дядя Алёша. Замирал.
   Всё мне рассказывал (нельзя рассказывать) – …и хлеб не ломать, и в масле грех варить, и лепёшки пекчи, ножиком не колоть. Ругался, если увидит. Ни в коем случае чтобы постарше себя огрубить. Ростил четыре сироты. Почему-то он их никуда не девал (ни в детдом, ни в приют). Своих пять штук было. Кого прутом надерёт, кого за уши. Видит, что меня за кросном нет, возьмёт прутины, – «айда! чтоб сейчас ткала». А Колька, сосед, сирота, меня в окошко манит. Играть.
   И чтобы дядя Алёша где-то не распорядился… – «Оля, одень Кольку, наряди, пусть он чувствует, что и ему праздник. Корми этого ребёнка,» – жене.
   Колька сопливый был да косолапый. Тётя Оля: «Вот дед умный. Лане нашёл жениха». А я реву: «Cопливый косолапый…»
   Когда стали у них всё выгружать, дядя Алёша со старшим сыном стоят на крылечке, сын спрашивает:
   – Тятя, тебе не жалко… этого всего?
   – Нет. И ты не жалей.
   – А как я теперь должен жить?
   – А как все. Я стою и радуюсь. Вот сколько нажили, скольких людей накормим, скольких людей оденем. Сделай обет пока живой. Все до одного ключи подай этим… Это пришло время такое.
   Семён, Терентия сын, внук дяди Алёши, шёл с действительной (пятидесятые годы), старичок на телеге его догнал…
   – Далёко, дедушка?
   – В Дубровное.
   40 километров, всех 50 будет, ещё 10 километров пешком идти до нашей деревни.
   – Ты чей там?
   – Иванковых.
   – Помню Иванковых. В раскулачку… чтобы поднять их добро, в своей деревне подвод не хватило, собрали подводы с трёх деревень, с одной нашей только восемьдесят подвод. С Дундино до Соломатово растянулся обоз.
   Сёма в тридцать седьмом родился, уже полена дров не было. Он, получается, мне двоюродный племянник, ему семь месяцев было, он ничего не помнит, а я-то уже всё понимала, – мне жалко, что добро выгребают, реву стою на крыльце. Дядя Алёша:
   – Не реви. Коло зелёного кустика всегда травка растёт.
   Вот ведь нашёл что сказать ребёнку.

   («Обмолот зерна с помощью тракторной тяги». Фрагмент.

   Из альбома «Иван Сарычев. Живопись, графика».
   Альбом издан первым директором московского Музея наивного искусства Грозиным.
   Владимир Ильич Грозин читал «Тёщины рассказы», только в журнальном варианте…)


   Вот тебе и Бес!

   Отчим под тридцать зародов поставит сена, – где другой кто бросит покос, он и на нём скосит.
   «Кому, Александр?» – «А я сИроткам.»
   То есть нам с Феофанией, с сестрёнкой.
   А был у нас Рубец, псаломщик. Встретит его Рубец, скажет:
   – Александр Степаныч, брось так работать. Вот так тебе сделают, чирк-чирк, под корень…
   Отчим его Бесом звал, заглаза: «Ху! опять Бес идёт».
   Как встретятся, тот ему своё: «Александр Степаныч, не работай ты так!»
   Наш ему: «СИроткам. Для них работаю».
   А как стали всё отбирать… – сначала налоги шибко большие, – семь тысяч насчитает, унесёт. Раньше тысячи-то какие были, десять копеек возьмёшь – орехов полный платок.
   …Часа два дома полежит, опять в окно стучат, в сельсовет вызывают («самообложение»). Встаёт, пошёл. И вот только попробуй что-нибудь скажи.
   Руки опустили все.
   Потом дошло до него: «Вот так Рубец! А я дурак. Какой-то старичошко и всё знал…»
   И сказал там: «Моё забирайте, сиротское не трогайте».
   Думал, не тронут. Оставил нам с сестрёнкой по жеребцу да кобылку. А нам ничего с ними не сделать, их же прогуливать, кормить надо. Он хоть всему и научил: вот рвите им такую траву, такую…
   Литовок нет, чем рвать?
   Сводный брат Михаил… Отца треплют, а он успевает свои богатства направо-налево… – овечек продал, свиней, коров, лошадей рабочих и выездных. Эти – в сельсовете – во наживались! Драли за справку сколько; уполномоченный приедет, карман набьёт, уезжает, другой приезжает. Михаил всё распродал и уехал, ищи-свищи. Бегунца на Амур продал. Сытущий, так и блестел. Мы с сестрёнкой: «Михаил, хоть бы вывел наших погулять. Никакой зерниночки, никакого корму нет».
   Жеребцы выездные, кобыла породистая. Думаем с сестрёнкой: хоть бы их забрали.
   Когда забрали, мы рады-радёшеньки.
   Отчима повезли (на ссылку), он дорОгой: «Эх, Бес! Вот и Бес!» А эти – исполнители которые – думали, мужик умом тронулся, бесов поминает. Тогда много людей с ума посходило. Старик Жуков, сама видела, корову снегом кормил. Та лежит уже, а он ещё ей в морду ведро суёт.
   Когда маленькие были, нам все говорили, что так будет…


   Вера вроде дурочки

   Девушек сколько с ума посходило. Жалко приданого. Шура в Кропанях, Паша тоже помешалась, Моторовна (хозяйка Карчевки), она пить начала, в пивную придёт, ткнёт палец в кружку, кто будет пить? – отдают. В колодец бросались. Бедному доступно было жениться на богатой. Одной сказали: «Уедем…» Увезли, на берёзе повесили, а дядька ехал на станцию, увидал, снял, только привёз в больницу, она и умерла.
   МОря (подружка) почти голая, простоволосая, в одних ремках ко мне пришла («…новое снимай»). Свекровь с детьми, мальчик девяти лет, девочке – одиннадцать, выбросили на улицу разутую, раздетую, она в домик (недостроенный) забежала… – «А сиди, застывай». Она взяла и закрылася изнутри. Деток обняла и с ума сошла. Кондовые двери, бились-бились, ломами двери расщепали. Люди смотрели. А нельзя было смотреть. Куда они её девали? Куда повезли, куда девали, это ни перед кем не отчитывались.
   Вера вроде дурочки, пошла активисткой, два ящика себе натаскала, они как короба набиты. Вот таких подобрали, а культурно назвали: делегатки. И шали пуховые, и всякие шали. Власти таких и брали. Умный человек пойдёт?
   Вот давай она это добро сушить. Женщины набежали: «Это Яковых, скатерти гарусные, это Параниных…» На заборах висят, в калитку лезут, она их гонит. А мать проходит: «Вот бес-дура! мы с Анюткой всё на пеЦке пересушили».
   Нарядится, – в огород и задами на сходку, – разговоры разговаривать дурацкие.
   Умные люди помнят: она раскулачивала, она активисткой была. Хуже войны. И никому это не нужно было. Поехала в город. Старик-возчик:
   – Вера! Говорят, ты людей-то съедала?
   Она: «Пе-пе-пе-пе». Притворилась ненормальной. Хотела старика напугать. Скакает на телеге. Так до Кургана и притворялась. Соскочила, побежала в больницу…


   Хуже фашистов

   В двадцать восьмом богатые давай отделять сыновей, те жениться, их не расписывают: «Откупай своё хозяйство». Ночью сколько раз вызовут, днём. Вызовут в сельсовет и сиди, пока не согласишься эти тыщи принести.
   – Сколько можно сидеть…
   – Иди неси.
   Или посадят в анбар и щиплют…. В анбар посадят ночью, а к ним шибздика подсадят. Зимой, голых, чтоб злились да болтали, чтоб сразу расстреливать.
   Ой, что делали… Так досталось людям. Хоть бы было за что.
   А с попами что проделывали? Батюшка, вы знали, что это будет? Знал, но не думал, что так скоро. Что они с ним сделали… Фашисты? А это не фашисты? Хуже.
   Сосед дядя Федя, щупленький мужичок… Таскали-таскали, нету денег. Он залез на крышу, на конёк и упал… Сверху двух этажов комната, как шмякнулся, только брызги… Тут он валяется, а семью ссылают, всю скотину погнали, хлеб выгрузили, монатки забрали.
   Стёпка НазарОв. Сколько богатства было. Жёна с детишками, он один всем именьем ворочает…
   Поздняковы, оба Митьки. Створки открыли, сидят, такие пареньки красивые. Сидят с гармошками, а эти с винтовками: «Выходи». Вышли, сели на фургон, повезли… Куда повезли?
   Муж тётки Аксиньи – старший Тит.
   И у Тита сын Тит, и второй, и третий, все Титы. Тит-старший коров доил. «Что Титихе, он у неё всё сделает, и квашню, и всё.» Тит огурцы вырастит, Тит – капусту, Тит – всё! Детки росли, росли, выросли, младшего женили, второго и последнего. Ребятишек! – полно. И всем трём одинаковые дома кружком, тут Титу поставили, тут второму и третьему, в одном куточке. Бедные, а добрые были. На Похоровой дочке женился, она не девушкой взамуж вышла. Пошла с мамой проститься. Только подходит, а их уж повезли… И проститься не дали этой Нюрке. Так она и упала в снег. Мать дурниной ревёт. Хозяина везут вперёд всех. Он было что-то там… «Сказано сиди. Сделай вот так руки и сиди.»
   Ребятишки закрикиваются. А кому нужно? Ночь.


   Какие были деревни богатые, какие были мужики умные

   Всё бросали. Ночью заколотят дом, был и нет. Убегали, чтобы не сослали. Встанешь утром, дом заколочен, хозяев нет. Но вот зачем они его заколачивали? Знали что не вернутся, а заколачивали. Наличники закроют, досками заколотят и двери заколотят.


   Загуляли голыши, а богатый не дыши

   Сосед Егор Калиныч верёвку со дня привязал. Все тыщи унёс. Уже знают, что у него нет. На заплот выскочил: «Александр Степаныч, ну что делать-то будем?»
   Наш: «Всё. Отделались».
   А он ещё раз выскочил на заплот: «Так что, Александр Степаныч?»
   Тот рукой махнул: «Эх, Егор Калиныч».
   Дом от дома – заплот, ворота, две калитки, каменный магазинчик. Уже отделёнок пять штук да две дочери выдали до твёрдых.
   Жена: «Афонюшка, отца-то нету, ты бы сходил в сельсовет…»
   – Там огня нету.
   Та сполохалась, заревела: «Афонька, беги на озеро, он не в прорубь ли залез…»
   Нет, прорубь замёрзшая. Вот ждать, вот ждать…
   – Мама, я сбегаю к Васёнке?
   Васёнка: «Нет, он не был у нас…» Её отец Гриша Кулак. И маслобойка своя, и кишкиобдиралка была, колбасу делали.
   Афонька вернулся: «Нету у Васёнки и не был».
   – Иди к Терентию, к Фёдору…
   Пошёл.
   – К Евдену.
   – Мама, ещё сбегаю к Авдотье.
   Они далеко жили. Решил озером идти. Взял в баню заглянул, а месяц-то взошёл… глянул под крышу, ноги-то висят. Ноги-то разул, в петлю полез.
   А кому это нужно было? Свои, родные собрались, поплакали.
   В его доме всё поместилося. ГПУ, РИК. Такой домина.
   Они там и нацарились. Этот, у которого я руки отморозила, в секретном отделе сидел. Пьянёхонек. В гости ходил к мотане своей. До дому дойти не мог, к нам завернул, у которых я жила…. Лёг на крыльцо и просится: «Я Лемешков». Да хоть ты чорт будь, я не открою, – Иван Иваныч с Антониной Павловной наказали никому не открывать.
   Пока мог, разговаривал, – «Пусти только в колидор». – Ветрище такое, он на таком крыльце.. – Начто ты мне нужен в колидоре. Иди в больницу, она рядом.
   «Не могу.» Ногами бьёт и руками, – вот привязался. Пока мог и ногами бил, и руками. А я выйду в сенки и кричу: вот я тебя! Пойдёт к Наумовым, к соседям, – ага, они так и пустили, – вернётся.
   Антонина Павловна с Иван Иванычем подошли к крыльцу, спичку-то зажгли, – дружок! Скорей затащили в коридор. Спирту натащили. У него тут всё застыло. И спиртом тёрли, и всё. Ноги оттёрли, руки отпали. Ноги в валенках были. Может и были перчатки ли, рукавички, он их потерял. Руки отпали, протезы сделал. Придут с женой, он мне эту руку подаёт, чёрную: «Вот что ты мне наделала». А жена: «Так и надо, так и надо! Не надо было ходить в Варгаши к мотане».


   Как пришлось бежать

   И меня на ссылку собрались…
   Тогда внезапно заберут и всё. И дом ломают, везут. Что ни лучший дом – ломают. Как на ссылку – дом ломать. Оберут весь дом и доску приколотят – «БОЙКОТ». И где набрали блатных слов? Там дров не на один год, а им надо дом. Слеги пилют и топют. Дядя Алёша занял такое поместье за деревней, – на одиннадцать домов детям! Лесу наготовил на столько домов, уже анбары навожены, баня, всё прижгли. Вот какое займище было, возле самого озера. Дедушка с братом держали вдвоём сто коров, дак вот сколько там подростков от ста коров, все двести. Сдавали молоко на завод на золотые деньги.
   Подруга вечером прибежала, запыхалась… Её брат предупредил: «Ты к Лане сходи, её утром заберут… её, Маркову…» Молодёжи ещё много. Семью везут, а молодёжь отдельно. Если женат, замужем, то вместе, если молоденькие – забирают отдельно.
   Марийка прибежала… и брательник за ней припёрся, родня кака-то Сашке-толстому был. Знаешь, говорит, Игнашовых, Перфиловых, Гукову, Позднякову, Маркову сёдня ночью увезут. И тебя к ним приравняли, – одна семья, напиталась ихним духом. Ты беги… Утром ранЫм ранО Маринка повезёт дрова на станцию, падай к ней в салаги…
   Салаги, сани таки с перилами.
   Утром приехали с Марийкой в Варгаши. Мороз трескучий. Попрощались. Она поехала лес сдавать на станцию, титовых брёвна, я осталась.


   Варгаши

   Приехали ещё темно. Куда идти? Стою. Мороз. Загородей нет. Тут так дом, тут так… наискосок. Первый большущий, двухэтажный, лестница широкая на террасу. Второй дом поменьше. Забралась на террасу, постучала в дверь, никто не выходит. Дёрнула, – открыто, – холодный коридор… Вошла, там ещё три двери, – налево, направо и никакого звука. Э, пойду прямо, – открываю, – там тепло, батюшки! – и за стенкой разговор детский. И что? постучу, постою… никто не открывает, опять постучу… Потом слышу женский голос: «Минуточку, халат одену.»
   – Пожалуйста! Проходите. – Така барыня открыла…
   Я заплакала. Руку положила мне на плечо: «Чем могу служить?»
   – Где бы мне приземлиться? Крышу над головой и кусок хлеба.
   – Снимайте пальто.
   А ноги не разували. Всё в коврах, спальня шёлковой занавесой завешена, стол с писульками. Села.
   – Успокойтесь. – Шаль сняла. – Каки косы!
   А они же всё знали что творится.
   И муж пришёл. Он сразу в столовую. Стол накрыт, скатерть белая, салфетки. Хозяйка мне: «Кушайте.»
   Мне какая еда, – что на сердце? И она ни слова, и он ни слова, детишки за занавеской и не пикнут, девять месяцев и год. Муж поел, попил, вылез. «Спасибо Антонина Павловна». Она говорит:
   – Иван Иванович, девочке место надо. Не надо вам в больницу?
   – И в больницу надо, и нам надо.


   Боже мой, сразу два места!

   Написал записку на медосмотр: «Пойдёмте в тот дом.» Пришли, он сам послушал, осмотрел, и в горле посмотрел, и в глаза посмотрел, отправил к акушерке. От акушерки пришла, он пишет: «Девочка здорова, остаётся у нас жить.» Мне подаёт: «Идите опять в тот дом.»
   Иду с больницы, соображаю: двое детей, домина, хозяйство, – работы-ы-ы…
   Антонина Павловна довольна, целует меня, походит-походит, опять целует. А ребятишек как нет ровно. Вот как воспитаны.


   Милёк

   Ну и началось: больница, дом… больница, дом… Утром приготовь завтрак, приди вперёд его на приём, да каждый день весь дом обмой, да столько простыней простирай, да белья кроме этого всего сколько, да попробуй бельё выполощи дома, – иди на реку. Хоть какой мороз. Всё застыло, лёд в проруби проломала – ноги загорели… С животиной ещё сколько работы. Мешанинник наливать надо. Нарубишь кошанцу, мукой пересыпешь… Там и коровы, там и теляты, там и кобыла с жеребёночком, и свиньи, и собаки-то, а курей сколько, а уток, а гусей, индюков, ой, ой, ой. Вот приём отведём, надо картошку перебрать… Приём отведи, перевязки сделай, и ещё чтоб каждый день баня топилась. Баня стояла так, недалёко. Которую не расколоть мне чурку, как заворочу туда, в печку, она и топится целый день. А котёл всё кипит, кипит… Всё там. Больные приходят. Который грязный сильно, надо мыться, – чтобы сейчас же шёл вымылся. А кому в этой бане убирать?
   Идёшь на приём, наряжайся как кукла. Чтоб я из простого материала одела, – шерстяно да шёлково. И вот чужой он мне человек, Иван Иваныч, а как заботился, как наряжаться заставлял… Вот я по селу и расславилась. Вот женихи и хватались. А мне тот негодный, другой нехороший, третьего не надо…
   Еще мать у Иван Иваныча была жива, у ней щёчки всегда розовые. А столетняя старуха. Дак прежде её завтраком накормлю, а уж потом остальные дела делаю. А дети… Спать идут, маму поцелуют, папу, бабушку, потом меня. Вот какие умные дети.
   Бабушка кричит с печки: «Давай буду масло сбивать». Слазит, маслобойку подтащу и будет сбивать. Стану бельё гладить, кричит с печки: «Давай я буду штопать бельё». Сколько мне песен пела. Летом выйдет на солнышко и сидит. А умерла не болела. Правнукам под пятьдесят. Печка, высоко лезти… кто придёт, – бабушка, лезь на печку. И слушалась, полезет.
   У них сёдня гости, завтра гости. Всё врачи, всё начальство…
   Одни меня там узнали (Самарины, врачи). Моя мама когда была девушкой… а тут был купец, Самариных родня, и ихни дочки учились в городах… Приедут на каникулы и у дедушки отпросят, чтобы мама с ними находилась. И в гости приезжали, когда я уже родилась. Мильком звали меня. И вот эти Самарины: «Чья ты там?» Стали разговаривать. «Ой, Милёк!».
   А Пётр-то Михалыч Самарин, ему уж под сотню стало, он так и не бросил свою работу.
   Я у одной спросила, это уж года два назад: «А как там Самарин живёт?» Она говорит: «Да и в больнице нет столько людей, сколько у него». Всё принимает. Если к нему больной попадёт, то уж не уйдёт больным. Когда была германская война, (не эта), он там был. Его Иван Иваныч сильно ценил.
   Простыни выкидывали в цуме, Мария (Марийка) очередь за мной заняла. Так на меня смотрит, смотрит: «Я вот эту женщину признаю, держитесь за ней… Как тебя зовут?»
   – Ланя.
   Как мы заревели. С 28-го года не видались. Были девчушками, стали старухами.
   – Я ведь до сих пор не знала, где ты. Я свалила лес, приехала на то место… тебя нет…
   – Так неужто я буду на морозе стоять…
   У неё памяти нисколько нет.
   Я её пригласила в гости.
   – Мужа убили на фронте. Был у меня ребёнок. Ребёнок умер. Имею в общежитии комнату.
   – Приходи.
   – Если не забуду. Если найду.
   – А родные кто у тебя?
   – Родных никого нету.


   Тюха с Матюхой и Колупай с братом

   Сделали комуны. Богатых сослали, гольтяпу собрали. Одели-обули, всё добро свезли в эти комуны, даже кур обобществили. В тридцать восьмом году мы уехали, они ещё были. «Роза» была комуния, «Красный пахарь», «Тринадцатая» кака-то… Всем смешно было над этими комунами. Везде по кустам куры кладутся, комунарам ничего не надо… Привезли тюки сена из «Розы» для больницы, там гнездо – яиц двадцать.
   В Варгашах была комуна – между станцией и Варгашами-деревней. Нас всей больницей отправили картошку им садить. Врачи садят, а они поляживают, кто на полатях, кто где. Лет восемь были комунии. Мы всех обслуживали.
   Комунар заболеет, придёт на приём, лягет под тополем и спит. Я бегаю, ищу его. А он в комунии живёт, куда ему торопиться. Потом их разогнали. Колхозы сделали.
   Конечно, вон кто был Фёдор Бунин! Или Егор Калиныч, Афонькин отец. Коло их дому такой тротуар – иди и смотрись, видишь себя, как в зеркале, – таким асфальтом был сделан… Мельница была паровая, магазин. А потом кто нацарился? Тюха с Матюхой да Колупай с братом.
   (Фёдор Бунин – один из первых митинских богатеев и первый митинский большевик. По словам его внука, скульптора Виктора Алексеевича Епишева, Фёдор организовал одну из первых коммун, отдал в неё всё имущество. Но работать толком коммунары так и не стали, они даже тёмную Фёдору устраивали, чтобы он оставил их в покое.)
   Болели мало, в основном травмировались. Одному комунару руку оторвало трахтором. Тоже придёт в больницу на перевязку, лягет под куст. Пойдешь его искать. Найдёшь. Грязный, развяжешь, вшей в этой перевязке… а делать надо. Назавтра он опять является, опять его ищешь… Да разве он один. Таська Солохина. Вот человек сколько вынес: и позвоночник сломала, и руки сломала, и грудную клетку сломала. Гусеничный трактор зашёл на неё, всё перехряпал. Ночью пахали. У ей одежонка плохая, худо одета. Осень. Такую даль поехал он, она в борозду легла и уснула. Прицепщицей была. Думала, полежит, погреется. Трактор на неё и накатил. И всю-всю смял. И она ожила, и ничё… Пила, пила и запилась. А терпеливая какая была. Десять перевязок враз.
   – Ланя, переверни меня.
   – Нельзя.
   – Переверни.
   Стану перевёртывать, всё трещит. Вынесла, выжила. И пила, и пила… Побиралась. У меня никогда не попросит. У тебя, говорит, просить не могу, стыдно. Одно время в бане убиралась, уже здесь, в Кургане. В бане народу три дня надо стоять. Она вышла к народу: «Вот, добрые люди, я этому человеку не дам стоять, – она мне спасла жизнь». Всё в номер звала: «Пойдём в номер, я тебя всю вымою». – «Да я что, без номера не вымоюсь.»
   До своей квартиры дошла, тут и умерла; и дочери давали-давали телеграмму, она не приехала и не ответила.


   Старайся живым довезти

   Ох, как я любила свою работу! Утром идёшь в больницу, тебя как по воздуху несёт, так и тянет туда, так и тянет… Работаем-работаем, выгляну, – много народу в ожидальне? Ох, никого нет!
   Иван Иваныч смеялся: «А ты пробеги по селу, позови…»
   Приходит однажды старик в больницу. «Иван Иванович, отрави меня, не хочу больше жить». Сноха преследует, отрави и всё тут, не отстаёт. Ну ладно, совсем плохо станет, приходи. Через день приходит: «Иван Иваныч, отрави, совсем плохо, не могу терпеть».
   Иван Иванович мне подмигивает: приготовь! Сам шепчет: в квас соды намешай.
   Я намешала, шапка поднялась, пейте, дедушка. Старик смотрит на пену… Потерплю, говорит. Уж совсем невмоготу станет, тогда приду.
   Врачом быть, тебе некогда пикнуть будет. Ещё приём ведём, уже лошадь пришла за ним, другая подъезжает, третья… Где самый плохой больной, туда вперёд едет.
   Вот заболел в Митино один, Иван Иваныч вышел в ожидальню посмотреть. Ты, говорит, почему Маркова не вызываешь?
   – Давай, Марков, заходи (Васильем звали).
   Мне уже записки приготовил, в политотдел, в сельсовет. «Септическая ангина.» В горле вырезают, дудки вставляют…
   А если в город везти, Иван Иваныч наказывает: «Старайся живым довезти… Если умрёт, там намучаешься (с оформлением)». Одного повезли, он не пьёт лекарство и всё, – выплёвывает. Я ему говорю, он не понимает. Не русский. Возчику говорю: «К колодцу подъезжай. Что с ним будем мучаться. Утопим и обратно поедем». Понял. Стал принимать лекарство.


   Драпанули с сельсовета

   Мне охота было побывать в своей деревне. В Троицу разрешили.
   Иван Иваныч наказал: «Белешёву позвони, как будут обдирать». Начальник ГПУ. Тогда было гэпэу, щас кагэбэ. Девчошки встретили меня, пошли в рощу, а эти, в сельсовете, меня в окно увидали, створки открыли, кричат: «Заходи!»
   Зашла.
   – Сымай шаль!
   Тогда телефоны были не набирать. Я как телефон схвачу, – «Белешева мне!»
   Как все до одного драпанули с сельсовета.
   Пошла, Саше рассказываю, подружке. Саша: «Тебе надо уходить».
   Я пошла. Лесами, лесами, ремки одела, сняла всё хорошее, в тряпку завернула.


   Мы были молоденькие…

   Двойданская моленная была в Митино, домина такой, человек на двести. Сибиряки все двоеданы. Молодёжь уже не считалась, не разбирала, старики ещё держались. Сделали клуб. Постановку ставили. Мы с подругой пришли. Завклубом, хахаряшник: «А ты, Осипова, выйди». На подругу. Родителей – то её сослали.
   Это молодой девушке и выходить от молодёжи…
   Знал бы ты, кто я. Говорю ей: «Пойдём, Женя».
   – А вы куда?
   – Я без подруги не останусь.
   Скривился: «Идите, садитесь обое». То гнал как палкой, а то идите садитесь. Смешно над дураком.
   Вышла замуж хорошо (эта Женя). За военного. И вдруг война. Его убили. Она осталась с двумя детками. Так и выростила…
   Мы были молоденькие. За мной ухаживал паренёк. Инженер Копылов. Из тысячников. Ох, какой паренёк был! Мать пришла меня сватать. Антонина Павловна ей сразу сказала: «Она сиротка, вам не подходит». Он с высшим образованием. Тогда высшее образование как ценилось!
   – А мы работать её никогда не заставим.
   Он главный инженер завода. Прилично получал.
   – Живём мы в Москве.
   Иван Иваныч встал и ушёл в другую комнату. Когда сам за Тоней ухаживал, самых хороших, говорит, лошадей найму… а кони так и пляшут, так и пляшут… Едем кататься.
   Антонина Павловна очень умная была и всё умела делать. Вот ничего не делала, а всё умела делать. И ветчину, и колбасу… – у родителей и колбасная, и конфетная фабрика… Всё от родителей. Её отец, Капустин, машинист на железной дороге, восемь домов имел в Кургане, и конфетную, и колбасную, и пекарню свою имел. Против пединститута тоже ихний дом, рабочие жили, его и сейчас не шевелят.
   Бывало, если дождик – она на вороных катается, если солнце – на серых. У ней только чорта не было… Там всякие браслеты, там всё, всё, всё. Вот одеваешь браслет, все в Митино думают, что это моё золото, что я така золотая. Антонина Павловна: «Надень этот перстень, возьми этот медальон». Попробуй ослушайся. Своим сёстрам ключи не давала, а мне доверяла. Их за волосы оттеребит и готово. Меня не трогала.


   Кропани

   Старик Марков: «По всем приметам война. С неба рукав чёрный спустился в озеро, чуть не доставал воду». Лебеди тоже прилетели, сели на лёд. Как они кричали, утром все погибли. Гнёзд нету, а за дорогу ослабли. А потом на эти озёра (Карасье и Хохловатики) лебеди не прилетали…
   В июне война, и Ваню и забрали.
   В военкомате крыльцо высокое, сапоги у комиссара скрипучие, выбегает из дверей – «Становииись!» – Фамилии выкрикивает одну за одной, я обмираю, у меня обморок, сколько он фамилий выкрикнул… Ваня меня платком обмахивает, комиссар пальцем грозит…
   – Ваня, я с тобой пойду, я санитаркой буду.
   – Ты обумись. Куда мы деток деваем?
   Вот день стекать стал. Осталось человек пятьдесят. Комиссар выбегает:
   – Становиииись!
   Они все стали. И первую нашу фамилию… – со мной опять плохо.
   Вот уже у вагона стоим. Вот паровоз засвистел. Вот поезд пошёл, пошёл…

   Мамаша в войну пишет сыну: «Мы к Лане в деревню переезжаем».
   Ваня мне пишет: «Я сегодня живой, завтра убьют, дак они тебя там одну ухлопают».
   Переехали, живут. Снова пишет Ване на фронт: «Отдай мне одну корову. У ней две, а у меня ни одной». Ваня отвечает: «У меня одна винтовка».

   Опять беда напала – нет от Вани писем. И у подружки, у Клавы Чигриной нету от мужа. Вот ей пришла похоронная. Ранили, пока тащили, кишки растеряли по полю. Квартирантке говорю (она почту возила): «Если мне что будет, как Клавдии, ты мне не говори. Мы сильно с Ваней дружно жили. Я сразу умру».
   И вот она идёт, то почернеет, то побелеет. Спрашиваю: «Тоня, что это с тобой?» А она: «Ввот что с тобой делать?» – в руке бумажку держит.
   Я как стояла, упала. Парализовало. Меня принесли домой. Руки трясутся, ноги трясутся, рот покосило, глаз вывернуло.
   – Свяжите меня.
   Связали.
   Анна Фёдоровна (жена плотника): «Ланя, мужик не дитё».
   – Дети вырастут. У них свои интересы.
   Фельдшера вызвали.
   Квартирантка: «Ты седая вся».
   Фельдшер: «Да. Но возьмите себя в руки. Это всё отойдёт. Попьёте лекарство».
   И правда, волосы стали отходить, отходить… уже осталося на одном виске… прядка. И глаз на место стал, и рот. Фельдшер: «Ну вот, совсем молодец». Три раза приезжал. И лучше, и лучше… Прошло месяца три, приносят деньги, три с половиной тыщи, за похоронную… Я не беру. Начто они мне.

   А мамаша: «Ланя, где тебе удобнее судиться, в Глядянке или в Кургане? Я с тебя наделок возьму».
   – Мамаша, дели, я не постою.
   – Вот, корову отдай, тёлку продадим, Ванины вещи…
   Я молчу.
   – Присудют, приходи забирай.


   Не выйдешь телом, а выйдешь делом

   В очереди стоим, одна говорит: «Ой, как мы в войну голодовали… Страшно».
   Спрашиваю: «Вы где жили?»
   – В деревне.
   – И мы в деревне жили. Но мы почему-то не голодовали. Мы сами ели и других кормили.
   Какая нам здесь война (за Уралом)? Ни фронта, ни бомбёжек, работай да работай. Пришли машины, грузить некому. Женское дело – мешки грузить. Он берётся за устье, я за цело… Он не знает даже, с какого конца за мешок браться. Машин сорок-пятьдесят подъезжает, я отпускаю. Нагрузился, отъезжай. Но почему-то никак было не заробиться. Никак.

   Другая говорит: «Мы в войну на крепдешины жили, отец слал посылки, мы с мамой меняли на еду…» Спрашиваю: «Сколько вас было?»
   – Двоём с мамой.
   – У меня две малюточки, и я жила, мне все завидовали. Я бы и вблизь не подпустила эти крепдешины.

   В войну зимы холодные были да бураны. Мотя Дырочкина, кладовщица: «Ланя, пойдём муку сеять». В рукавицах сею-сею, сброшу, руки мёрзнут… Мотя смеётся:
   – Не выйдешь телом, а выйдешь делом. – Или ложись и помирай, или работай. Муж у неё болел. Парализован. Ни рукой, ни ногой. Они не списаны были. Она никогда не писалась Дырочкиной, всё Смирнова. Как она склад держала – у-ух!

   Так-то, кахонюшка…
   Бог не теля, а видит и оттеля. Ваня пришёл с фронта, у меня две коровы. Приходит, они возле дома стоят. Я их на солнышко выводила. Ну, это-то, говорит, наша, Бурёнка, а эта-та чья?
   Уходил, было 70 рублей, – «Ваня, бери; я на месте, я не пропаду.»

   Сейчас породистой чёрно-белую считают. А мой дедушка знал… Наша красная, а мать бурая. Бурёночка аттестат имела. Ростиком маленькая. Низенькая, широкая. А Галька совсем другая. А Марта тоже маленькая, в бабушку. Галька родилась от хорошего производителя, в соседнее село водили. Советовалась что с ней делать: «Андрей Григорыч (Миронов, ветеринар), посмотрите мою Гальку».
   – Держи.
   А как держать двух? Да два телёнка. Два ведра молока пру на коромысле, а люди в это время обедают. Его же ещё прибрать надо, молоко-то, и теляток накормить. 25 литров от одной Гальки. Сёдня налью, спущу в подпол, – утром на другой день вот так только (на три пальца) простокваши, остальное – сметана. Филиппиха: «Наш квартирант тебе завидует… Все б такие красноармейки были…» Приходила за молоком.
   Бывало приду на работу на огород, агрономша: «Посидите, пусть Ланя отдохнёт»
   – Ирина Васильевна, не могу я так.
   Вот бы я заотдыхала…

   От Бурёнки за тёлочку такого быка взяли. Первотёлком купили. Вёдрами молоко давала. Хозяйка после приходила – «Берите любую, эту отдайте,» – продала и давай обратно отбирать. Когда я её откормила, раздоила… С сынами пришла. Мамаше (свекрови) насвистит: «Не будет от неё жиров, отдайте обратно. Я вот пойду с вашей хаты, и все жиры за мной…»
   Я её один раз прихватила… – долго рассказывать. – Вот, говорю, мамаша, верь ей.

   В бане моюсь, они идут, свернут на огороды. Мамаша кричит: «Ланя, твои пошли на огороды». Ланя выскакивай, загоняй…

   У соседки у Антошихи ещё хорошая корова. Признали больной…
   Хорошую корову признали больной и погнали. Бутаков (заготовитель) эту корову себе и взял. Ой какая тоже была корова. Только несколько раз покрутишь, так и масло. Как это без коровы жить…
   Она у нас как родит тёлочку, всем надо. Она редко носила тёлочку, всё – бычков. Хорошие редко тёлочку принесут. Один нам полуторника дал за тёлочку. От неё и Галя, и Валя. Последняя Марта. Котору украли. Корова уже была. Она в марте родилась. Как она фыркала! Они уже в сарайке были (воры), а я свет не зажигала, в темноте доила…

   Как всё было! Как всё равно во сне.


   На завет

   В Кропанях в столовой и суп мясной, и каша каждый день, люди и тянулись сюда. Из трудармии, из тюрьмы, и так люди шли… подкормиться. Придут к столовой и лежат целый день. Без сил. Идёшь мимо, они глазёнки поднимают. Или ползают по помойке, выковыривают палочками… Кому рубль дам, кому два. Без денег в столовой не кормили.
   У меня крыльцо большое было, крытое. Лягут на крыльцо и лежат. Дожидают, когда я выйду. Рано стали ходить. Я вижу, что они все голодные. Картошки наварю, натолку, сливками разведу, в муке обваляю, шанег наделаю, – и в печку в русску. А протвини большие. Потом как маслом их улью, – бежит с них, потом вынесу, – берите-берите… Один протвень вынесу, другой. Они ещё стесняются, а сами за этим и придут.
   Обыгаются, ещё раньше придут на крыльцо.
   Вот бежит эта Ариша, агрономша: «Ух ты, язви вас, вы чо тут повадились?» А сама только приехала из города, сколько мешков увезла туда, торговать… Кричит: «Ланя, гони ты их»
   – Ирина Григорьевна, я ведь не вашим кормлю.
   У меня всё своё. И в огороде работала, человек шестьдесят на мне, – хожу, поливаю, всё делаю, и вот сколько людей кормлю. Дак пришла на «Борозду», они кучками так все и сидят, мои рабочие. «Вот она, наша миленькая-дорогая пришла.» Вот надо как заслужить от людей. Наша миленькая да дорогая.
   Когда отелилась другая корова, решила: сделаю её на завет – чтобы муж вернулся и дети выросли. Не возьму с неё ни копейки. И не брала.
   Квартирантка приходит (почту разносила): «Семья у Меньшиковых вся опухла». Он изранен, на коленках ползает. Пять ребятишек да самих двое. Жили под озером в земляночке. Темно, вот така пиколка зажжена, – тряпка шает. Я навешала на коромысло и картошки, и молока, и масла, – припёрла им.
   – Да милая ты наша, да Ланечка ты милая, да как ты… За тебя Богу молить будем.
   Все ребята лежат опухли. Меншиков: «Чем тебя отблагодарить?»
   – Да чем, ты весь израненный.
   – Ничего, говори.
   – Мне бы соломы привезти на подстилку.
   – Привезу.
   Бубнов идёт: «Ты почему Меншикова позвала, а не меня?
   Стали молоко собирать на армию, кто в поллитровой баночке несёт, кто в литровой. Явилася в контору, на коромысле два ведра, так все глаза и вставили.
   Пришло письмо с военкомата: собрать посылки для армии. Собрали общее собрание совхоза, всех заставили стряпать. Черемихин: «Дадим муку, сахар, молоко, только спеките». Соседка: «Ой у меня мальчишки всё съедят, что спеку». Я говорю: «Мне муки мешок, сахар, молока не надо.»
   Пошла в мастерскую к плотникам. Сбахали мне ящик, пуд накласть можно.
   – Андрей Григорыч, это Чигриной такой ящик сделали?
   – Нет, тебе.
   – Неужто я в совхозе всех богаче?
   – Эх, только подошёл к твоему крыльцу, по запаху уже понял…
   Они же её (посылку) в городе оставили (нестандартная).
   Тоня: «Бакулиха сырое мясо отправила… Сырого мяса наклала, разит от её посылки…»
   В войну старались поддержать дух у солдаток. Часто устраивали собрания. Я приходила нарядная. «Вон она какая приходит, не то что мы.» А у меня плохих нарядов не было. Организовали женсовет. Вот меня и выбрали ответственной за чистоту. Ну, я и взялась. Поехала в город, купила на свои деньги извёстки, щёток. Разварила извёстку, раздала щётки, чтоб женщины навели чистоту. Назначили срок. Пошли с обходом. Все постарались навести порядок. Только одна бабка всех насмешила. Мы зашли к ней, вроде бы чисто, но что-то мне не поверилось, – нигде не видно посуды. Заглянули в подполье, она там вся грязная валяется. Ну мы и посмеялись. Долго вспоминали, как бабка Ульяна навела у себя порядок.


   Буду всяких подбирать

   Морозяки были в войну невозможные.
   Тоня-квартирантка пришла: «Коло угла девчонка стоит, замерзает».
   – Что ты её не завела?
   – Ну, буду всяких подбирать.
   «Всяких», а сама живёт у меня, ничего. А кто она мне. Не родня, никто…
   Оград не было, дома и всё. Ограды разломаны. Сожгли. Стоит там, от кухни, боится ночью идти, стала и спит, уже окоченела, ноги не гнутся, голые, юбчошка на ней.
   – Бери её под руку.
   Повели с Тоней, у неё ноги не идут. Заволокли на печку, захрапела. Слава Богу, живая. Проснулась, – «где я?» Ты на печке. Есть хочешь? Она заплакала.
   Целую неделю я её не отпускала домой.
   – Тётечка, пойду, милая. Отец раненый ждёт.
   Юбчонка на ней, кофтёнка. Пошла продукты отцу добывать, за кофту ведро картошки, за юбку – хлеба…
   – Как бы ты без юбки в город шла?
   Только девочку проводила, заходит мальчишка лет двенадцати. Зашёл, помолился Богу.
   – Что, мальчик, тебе надо?
   – Да я тятькины ботинки пришёл променять.
   – А где они у тебя?
   – Да там, в мешке, на санках.
   Наречие мне знакомое. С моей деревни оказался. Послали менять ботинки тятькины. Ваня Гаврилин. Со Строева. С родины с моей.
   Лезь на печку. Разувайся. Ни варежек, ни одежонки. Вот твои ботинки, на голбчике стоят. А он ещё следит, куда я их поставила. Отогревайся, потом накормлю. Он как уставил шарёшки на меня. Залез на печку, да как он спал, даже слюнка изо рта. Проснулся, поел.
   – Теперь опять спи.
   Вот он давай спать. День живёт, вот живёт два. Отъелся немного. Осмелел: «Тётечка, пойду поменяю… пройду по вашей-то тут… по деревне…»
   – А сколько тебе велели наменять?
   – Ведро картошки.
   – Как бы ты ведро картошки пёр?
   – На санках.
   Это 70 километров прошёл, такие морозы, за ведром картошки. Шёл и никто не взял эти ботинки, вот куда завернулся, в Кропани.
   Насыпала ведро, собрала ему всего, – хлеба, масла, сметанки, творогу и родным гостинцев дала. Ремком закрутила, к санкам привязала, его ремками всякими закутала, проводила за деревню.
   – А ботинки вези, тятька сносит. Жаль, картошка замёрзнет.
   – Да мы и морожену съедим.
   – А это тебе на дорогу. Пойдёшь-пойдёшь, поешь, – и скажи, наказала, у кого ты был.
   Вот являются ещё с нашей деревни, тоже менять пошли, на Кропаниху на соседку вышли. Та им: «Вот она доит, вон красный сарафан».
   Подходят ко мне. Говорю: «Отойдите». Галька не любила чужих, сразу заколет. Спрашиваю:
   – Тётя Рая, ты откуда взялась?
   – Мне тётя Ирина про тебя сказала.
   Подоила Гальку, сразу блинов завела.
   Тётя Рая: «Два блинка съем, больше не буду.»
   Вот с этой Раей я письмо написала своей сродной сестре, и Луня мне пишет: «Дядя Лёша тебя маленькую признавал умницей, така ты и вышла».


   Два ведра картошки

   Зекранец появился. Сестра с ним и жена, племянники, племянницы… Сестра нацарилась в столовую заведующей. Где-то форму достал, офицерские ремни, ремень так, ремень этак. Ему наколют скота, дадут хлеба, масла, – «Зекранец доставляет фронту продукты».
   Вот варила башка? Вечером уехал, утром опять приехал. А жена стала разодетая, а то в одних ремках была.
   А рабочему шестьсот граммов паечка, сжуёт насухую, какой из него работник. Работаем в поле. Говорю им:
   – Варите два ведра картошки.
   Обрадовались. Худые, голодные.
   Хоп, Черемихин с Зекранцем подкатывают на лошадке. Дым увидали. Рабочие все спрятались. Черемихин соскакивает: «Это что такое?»
   – Картошка варится, Тимофей Петрович.
   – Этого нельзя делать.
   – Вам жалко. Я завтра же утром принесу лично своей два ведра.
   Рабочие из-за кустов выглядывают.
   – А вот я газету почитаю, что на фронте делается, – газетку достаёт. – Зовите рабочих,
   Зекранец расхаживает, тут наган, тут планшетка.
   Ох, не дай Бог быть голодным людям.
   Приедет, Черемихин его нагрузит.
   С Мотей Дырочкиной разговариваем:
   – Мотя, ты как его считаешь?
   – Как считаю? Подлец. Жену как нарядил. А сестру.
   Сграчили вскоре. Черемихин: «А как вы правы оказались… Попался Зекранец. Аферист».
   Вон как. А вот вы кто?


   Уйду в землянку

   Ваню взяли, я в комнате ничего не изменила. Занавесочки висят. Окошки, как двери, весь дом в окошках. Всё начальство лезло в квартиру. На постой.
   Вот ставят и ставят ко мне. Написала Ване на фронт: «Разреши перейти в землянку. Простыни рвут, наволоки рвут…»
   Черемихина в военкомат вызвали. Перестал водить. Ну, и слушались его. Этот умел. И плутовать умел, и совхоз держать. До Кропаней был председателем Юргамышского райисполкома. Как врага народа взяли в тридцать седьмом, с партии сняли, дали наказание – этот совхоз. В сороковом году ему было пятьдесят пять лет. По годам был стар, седой-преседой, плохо видел. Полный был. Давно умер.
   Сгорела конюховка. Весь скот сгорел, жильё как-то не сгорело. Приехали семь человек кагэбэвских. Опять пришёл Черемихин просить, чтобы я готовила на них: «Товарищ Сарычева, мы вам всё-всё будем доставлять. Только готовь…». Пришёл с бутылкой. Всё меня товарищ Сарычева звал.
   Прислал пильщиков.
   – Дядя Гурьян, идите обое с Колей, садитесь завтракать, тогда будете работать.
   Колька голодный, ест-ест, на меня посмотрит да опять ест.
   Две коровы, что мне? завтрак не приготовить? Когда ещё всё доставят.
   Вот обед поспел, кагэбэвские пришли обедать. Пообедали. Курить на крыльцо вышли. Один ко мне подошёл: «Вас никто не обижает? Если обижают, скажите.» Говорю: «Соседка кур ворует».
   – Я с ней побеседую.
   Побеседовал. Соседка бежит, кричит: «Ланя, забирай свою курицу».
   Я выхожу на крыльцо, вижу что не моя курица…
   – Твоя… твоя… Твоя в сарайку забежала, сейчас выгоню…
   Не может не плутовать, даже тут схитрить хотела.
   Приезжает агроном. Опять Черемихин: «Товарищ Сарычева, пусть он пока здесь на кухне поживёт… мы скоро ему подыщем жильё…»
   – Тимофей Петрович, хоть бы женщину. Ни одеться, ни раздеться.
   – На кухне… день-два…
   Я ушла корову управлять, агроном схватил шмутки и с кухни в комнату на диван…
   – Ой, мне так удобно, я нисколько не помешаю.
   Неделю живёт. Вторую. Жильё дают, комнатку, он не съезжает. Черемихину говорит: «Вы Сарычеву переведите в мою комнатку, мне здесь очень понравилось». Мою квартиру настаивает! Я замок на дверь повесила. Сами в створку лазим. Целый день дом на замке. Смотрим – едет. Багаж везёт. Володя (Ремнёв) правит к крыльцу. У агронома сопли так висят. Подъехали. Агроном: «У ей замок!» Володя: «Давай садись, долго я буду ждать.» (Черемихин за Володьку мешок сеянки в город отвёз. Бронь наложили.)
   Избавились от агронома.
   Тоня за почтой ездила. Лошадь была специально выделена. Пришла запрягать, агрономишка сидит в кошеве. Она поматерилась-поматерилась, он не вылазит. Поехали. Он в кошеве, она на беседке. В поле раскружнула, он и выпал. Так и замёрз бы, ладно Черемихин из города возвращался. Что за кочка тёмная ползает, остановил лошадь. Ты чего тут?
   – Это Сеец со мной устроила.
   Черемихин допрашивает Сеец:
   – Ты почему агронома в поле вывезла?
   – Мне надо кошеву запрягать, а он не даёт. Мне хоть чья кошева, мне за почтой ехать. Выпал. Пусть бы сам и шёл. Думала, получу почту, чорта с два его посажу.
   Тут народу в конторе, хохоту. И Черемихин хохочет.
   Агроном в столовой кусок маслом намажет, творогу наведёт со сметаной, в обед – мясное. Не расчитывался.
   Однажды на поле подошёл к женщинам. Книжка в руках. По книжке заставлял садить, окучивать, всё делать… А тут Физа оторви да брось. Казачка. «Отойди. Щас голову отрублю. Вон топор, в балагане.» Озеро рядом. Схватила топор. Он в воду забежал… вот так уж по горло зашёл… Бабы кричат: «Физа, он же утонет».
   – Пусть тонет, раз пошёл купаться.
   Тут Ариша подходить стала, жена, увидала и на него: ты что такой-сякой…


   Похоронные деньги

   Военкомат меня вызывает. Комиссар: «Почему не берёте деньги? Вам полагается три с половиной тыщи за мужа.»
   – Так я думаю, что живой.
   – Если живой, ещё дадим. Развяжите нам руки этими деньгами. Избавьте нас от них.

   Какую-то девчонку стали бы сейчас упрашивать…

   – Я не возьму.
   – А что нам Сталин скажет?
   – Я всё равно их не буду держать, все раздам.
   – Это ваше дело. Сходите в контору подпишите.

   Послали в одном месте бумажечку заверить. Захожу. Двенадцать часов было.
   – У нас обед.
   – Мне возвращаться далеко, пешком около двадцати километров, там мои детки остались. Прошу. Подпишите. Минутное дело.
   – Ещё указывать здесь будет.

   Вышла от них, слёзы текут.
   На крылечке сидит раненый. Выписывался. На костылях, здоровое лицо, только из госпиталя.

   – Что, гражданочка, не приняли. Ну, пойдём.

   Зашёл и давай этими костылями махать. Чернила все перелил.

   – Чо не подписываете? Я вам щас наобедаю. Мы ноги оставляем. У ней две малюточки. Всех залуплю.

   Кто соскочил, кто под стол…

   – А ты держи двери. Будете подписывать?

   Сели, все в чернилах, подписали, я убежала. Прибегаю в военкомат: «На такой грех вы меня послали». Взглянули, улыбнулись: «Получайте деньги.» Получила. С такими деньгами такую дорогу идти… до деревни. Уже темняет… Эх, пойду в мясокомбинат. Прихожу. Вот так и так. Как бы меня доставить на второй участок? Только зашла, всё объяснила, один мужчина вышел распорядился, – Ду-ду-ду! Машина к окошку подкатывает. Шофёр и усадил, и привёз, – вот как по-настоящему обращаются с людьми…


   Простая смёртная

   Николай с финской вторую жену привёз да с ребёнком шестимесячным, Сеец фамилия, из Прибалтики, Тоней звали. Первая-то в Митино осталась, а эту куда девать? К Сарычевым… Вот она у меня и прожила всю войну.
   Решила я второго квартиранта взять. Пришла к одним (в Копае, землянка на берегу озера), у них с окошек течёт, он спит голова на льду, и дверь не закрывается, обледенела.
   – Михаил, как ты тут спишь?
   – О, чай-чай, ничего. Да, чай, не на улице.
   – Айда ко мне жить.
   – А чем платить?
   – Никакой платы, дров привезёшь и всё.
   На конюховке работал. Объяснила ему, как мой дом найти, фамилию свою сказала. Те, у которых он живёт: «Куда идёшь? Там на одну половицу стань, на другу – стыдно». Пошёл.
   Тоня в окно смотрит: «Это не твой квартирант бегает?» Он фамилию мою не запомнил, бегает с чемоданчиком по деревне, спрашивает Сорокину. Нашёл.
   Поставил чемоданчик, взял быков на базе и за дровами уехал. День проходит, нету. Полночь – нету. Тоня говорит: «Замёрз твой квартирант». А ночь светлая. Слышим, заскрипел воз, сухостою такую возину прёт. Сбросил, откидал, угнал быков на базу, пришёл, постучал. «Вот, хозяюшка, привёз.»
   – Видела, видела, садись кушай.
   Ест.
   – Поел, ложись спать, хочешь – на полати, хочешь – на печку.
   Полез на полати.
   Живёт наш квартирант. Вот давай за Тоней ухаживать. Тоня почту возила. Приду, говорит, он лошадь запрягает, – квартирант какой услужливый, – вожжи подаёт, кнут подаёт. Что в столовой получит, мальчошке даёт. Да не давайте, он же сытый. А тот: папа, папа… Привязался Тонин мальчишка. Михаил по вечерам игрушки вырезает…
   Теперь давай этот Михаил Тоню сватать. Тоня: «Лане надо сказать». Вот он ко мне:
   – Чай-чай, Ланя.
   – Что?
   Замолчит.
   Опять:
   – Чай-чай… да вот я Сеец говорю давай поженимся.
   – Она тебя лупить будет. У неё муж на востоке.
   – Чай всё будет хорошо.
   Оженились: сёдня живут, завтра она его выгоняет. Он: «Я б давно сам ушёл, да Лани стыдно».
   Скота много нагнали на участок. Мясокомбинат не успевал обрабатывать. Возле сарайки канава, утром встала, полная овечек. В озеро полезли. А мороз сильный ударил, холодина. Замёрзли. Люди их и кололи, и ели, и жир топили…
   Квартирант катИт навершних, ведро под рукой: «Вот, хозяюшка, жарьте, варите да и мне немножко…»
   Курдюк такой лежит в ведре, его топи, дочего он вкусный.
   – Не-ет. С кем кололи, с тем и жарьте, и ешьте.
   Там одна придёт, хоть Лиза Жданова, разговоры по всему совхозу пойдут.
   Приходит однажды под вечер военный, большой чин, – «Кто хозяюшка? Покушать бы творожку, сметанки… Имеется?» – «Имеется, только хлеба нет.» – «Нет-нет, хлеб свой»
   Всё подала, Тоне наказала, «Тут молоко дашь, я пошла».
   Накушался, сто рублей положил на стол. Я прихожу, она мне их подаёт.
   – Тоня, да ты не с ума сошла?
   – Ланя, как он залез в карман, как вытащил вот таку пачку денег. С ружьём он. Пришёл поохотиться. Четырёх солдат ему дали. Обувать, одевать. Вот кака шишка!
   – Куда пошёл?
   – К городу.
   Бегу… Темно… Луна взошла, он на горку поднялся. Кричу: «Дяденька!» Остановился. «Вы в этом селе кушали?» – Хоп ему эти деньги…
   – Извините, я мало дал.
   – Ещё мало? Така деньга!
   – А сколько надо? У меня мелких нет.
   – Никаких не надо, – повернулась, побежала.
   – Постой!.
   – Что ещё?
   – Возьмите хоть десятку. Я же пошутил, что мелких нет, – подаёт мне десять рублей
   – Там на помойке у столовой собирают… завтра им раздам.
   – Спасибо. Научила меня жить.
   Вот как. Простая смёртная.
   – А где ваши солдаты обувать-одевать?
   Он засмеялся: «Отправил к родителям. Я без них справляюсь».


   Письмо

   Мать моя! письмо пришло к году как…
   Контора говорит: надо подготовить Ланю. Женщины пришли на крыльцо. Одна говорит:
   – Мне от моего письмо пришло.
   – Утебя на Востоке сидит, что тебе не придёт.
   – Да вот пришло. А тебе бы пришло, ты бы заплакала?
   – Мне… Только от радости.
   – Ну вот слушай, буду читать от Вани письмо (у ней муж тоже Ваня): «Здравствуйте, мои любящие дочери, дорогая и любящая жена…» Да-да, Ланюшка, это твой…
   Коло году не было от него ничего. Но как оно пришло? Оттуда нет печати и тут не поставили. Это кто-то подделал… Завтра дали подводу. Съездили на мясокомбинат. Сличили почерк.
   Вот ждать второе письмо. Да через три месяца только пришло. Я с письмом да в военкомат. Так получала пятьдесят рублей, вместо пятидесяти стали двести платить. Тут так-то противно, а тут ещё деньги какие-то. По 200 рублей каждый месяц.
   – Зачем мне 200 рублей, я же 50 получаю.
   – Вы потеряли кормильца.
   – Он живой, письмо пришло.
   – У вас живой, а у нас нет. Как получали, так получайте.
   Я их все до копеечки раздала Я же зарок дала, что буду помогать людям, чтобы муж вернулся, и чтобы ему кто-нибудь там помог.
   Вот он уже дома с месяц, опять прислали 200 рублей. Ваня поехал в военкомат. Комиссар: «Фамилия сходчива. Не у вас ли такая жена?»
   Моя, моя, говорит, моя.
   На работу вышел, прекратились деньги.


   Украли – один грех, подумали – сто

   Всем давали сено косить по два дня. Тогда вобче красноармейкам давали всего: сено вывезти, пашню спахать… Мы косим с подружкой, с Клавой Чигриной, – Черемихин едет. Я подумала, с моими детьми что случилось. Клава: «Ой, попадёт нам, Ланя, за этот поляк». Черемихин: «Товарищ Сарычева!»
   – Щас, Тимофей Петрович, оденемся и выйдем.
   Выходим из-за кустов.
   – Товарищ Сарычева! У меня зерно горит, а вы сено тут косите. Из-за вас из-за одной все тока горят. Ни одна не идёт на работу, детей не с кем оставить. Давайте собирайтесь, поедемте… В садике сегодня будете, детей без вас не несут в садик, у меня столько ворохов хлеба горят…
   – Тимофей Петрович. Я на одну корову накосила. Этот год буду две держать.
   – Щас приедем, заходите в контору, сколько надо сена, столько выпишу.
   Литовки привязал, прёт нас на таком Гнедке, литовки только брякают. Без кучера ездил, один всю коробушку занимал.
   Подушки свои приносили в войну. У Очинниковых по подушке вши ползают. Я их отправляю обратно. Рубашки носят на левой стороне. Как в садик идти, на правую одевают. Другой бедный, а чистый. Там ещё старуха хоть в соху запрягай. Столько посылок получали, с фронта. Овчинникова поставили директором совхоза после Черемихина. Боевой офицер. Тыловиков сократили, фронтовиков трудоустроили. Мария, простая женщина, вдруг стала женой начальника. Мне медаль выслали, он ей отдал.
   Овчинников: «Сколько магазинов перебрал, не мог туфельки найти на свою Марью». Большелапая.
   У Карманова ноги в цыпках (Мишка Карманов, сын Румянцевой). Орёт на весь совхоз. Мыла-мыла. Ещё мыло надо было принести своё. Чёрные ноги. Отмыла.
   А там ещё Машенька… Как забирать детей из садика, так всё тут расцарапает (шею, грудь). Стану за печку, спрячусь, – все спокойно, забирают.
   Заведующая: «Лана. Что у вас каждый день такой рёв?»
   А то ты не знаешь?
   Стёпанька. Пять лет. Рахит. Заковрелый, своробливый, лежит, не ходит… Ползком до меня доползал. Взяла его домой, распарила, вымыла, окатила, корку с головы сняла. Темечко не зарастало. Надела платьице, со своей дочки. Накормила, спать уложила. А у них, у рахитов: и не говорит, и не ходит, и растёт в голову и в живот, больше никуда, ни в руки, ни в ноги.
   Наелся и спит. И спит-и спит, и спит-и спит… Пригласила латышку, заведующую, посмотреть Стёпочку. – «Валя, пойдёмте. Я боюсь. Он не просыпается.». Она посмотрела: «Пусть спит. Не умрёт». Глаза открыл. Слава Богу! А ничего не говорит, и никого ко мне не подпускает. Чтобы не дай Бог кто ко мне подошёл. Щёчки разгорелись… – вот, опять думаю, беда, заболел… Валю позвала. «Нет-нет, это ты его накормила, накупала.»
   Теперь, Стёпанька стал становиться… А ножки… не ножки, таволожки. А рот большой, – как разинет, – ор на весь совхоз! Несу-несу на руках, поставлю. Пойдёт-пойдёт, устанет…
   А мать така забулдыга, Журавлиха. На три дня выходила замуж. Уехала на дальнюю пашню и не является. А бабушка, хороший человек, бабка Доможириха. По полю иду, – батюшки мои! – кто по моей картошке ползает? Смотрю – Доможириха. Говорю:
   – Тётя Ульяна? Это ведь моя картошка.
   – Ланюшка, я у всех-у всех спросила, чья эта картошка.
   И дополола, и говорит:
   – Какая ты всё-таки. Ты нашего Стёпаньку отмачивала да маслом смазывала. И вылечила, и откормила, и рубашку дала.
   – Это не рубашка, а платьице.
   Коромысло украла за Стёпочку.
   Соседка: «Кажется, что Мария взяла… У неё твоё коромысло…».
   Да неужто я буду ей говорить. Украли – один грех, подумали – сто.
   Устроило начальство одну городскую в садик.
   Она наелась, книжечку взяла, читает.
   Говорю заведующей: «Валентина Альбертовна, долго я буду терпеть? Поведём детей в поле, возьмёт одеяло, разложит, читает, а я бегаю, сорок человек детей всё-таки».
   Каждый день новое платье. Волосы густые, завила шапкой.
   – Что, ходишь сюда вместо мебели? Притеплилась, нашла уголок.
   – Ты не имеешь права, – мне.
   Она Черемихину нажаловалась, катят, и она вроде вытирает глаза. А он себя вёл так делегатно, раньше был забран как враг народа, на исправление в совхоз прислали. Говорю:
   – Я устала. Чтоб на глазах её не было. Или я уйду.
   Запрягли на второй день, повезли её в город.
   Семь человек окромя заведующей в садике, Клава Чигрина да я местные, остальные приблудные. Внизу столовая кипятила молоко и варили кашу для детей, на втором этаже спальня. Каралек напекём, на печку поставим в тазике, в полдник раздаём. Ещё полдник не подошёл, смотрю, полтазика нет. На другой день опять. На третий вижу, – наша работница с кастрюлькой идёт, платком прикрыла… и ведро ещё несёт. Я её догоняю: «Давай я тебе помогу донести.»
   Каральки, сливки… – всё воровали. И хоть бы в одном глазу. Ни стыда, ни совести. Пообснимывают молоко, для здоровых ничего, а у рахитиков понос. Собрание собрали, я им всё высказала. Я про вас всё сказала, теперь вы про меня говорите. Им нечего сказать. Молчат. Тогда заведующая встала и всё про меня сказала:
   – Эта женщина спасла меня от смерти…
   Она хотела повеситься. Беженка из Прибалтики. у неё на глазах расстреляли всю семью.
   На другой год агрономша, Ариша эта, меня из садика отобрала на огород.


   Каки перушки, таки и отрастелушки

   Кропани меж двух озёр стоят, мы жили на рёлочке – по леву сторону через дом – озеро Хохловатики, по праву через дорогу озеро Карасье. В Хохловатиках карась камышовый, камышом пах, жёлтый, в Карасьем песчаный, серебристый да крупный, машинами в город отвозили. Однажды домой иду, соседка, Кропаниха: «Смотри сколько твои девчонки рыбы наловили».
   Таки малюточки рыбы поймали… Обоих в угол поставила.
   Она: «А я не буду своих наказывать. Там озолотели. Машинами возят.»
   Конечно, у неё столько детей, столько хозяйства. Муж пришёл на костылях. Дочка спит в траве, так и спит всё лето, простыла, потеряла слух, черви из ушей лезли. Девчушка, Юлька.
   Повела своих на берег к рыбакам, рыбёшку несём в платьишках.
   – Дед, принимай воров.
   – Да это разве воры. Им взрослые положили. Заплыву на середину сети ставить, а ребята здесь шуруют, кричу-кричу им…
   – Воры-воры, дед. Вот деньги, продай нам рыбки.
   – Да ты что? я тебе ведро…
   – Вот возьми деньги, – сама ему моргаю. – Мне надо пообедать да на работу идти, а у меня вот какой обед.
   Он догадался. Мы пошли. Наказываю, – больше никогда никого не слушайте.
   У Кропанихи Федька на складе работал. Вот один мешок пшеницы спрятал за складом, вот другой за склад отнёс. Увидели, привели к директору. Черемихин всё прощал. Нюрка забежит вперёд да ему в ноги падает. Отпустил.
   – Ну что, Нюра, не будешь наказывать?
   – Какой палец не укуси, всё жалко.
   – Из маленького большое бывает.
   Во время войны Мотя (кладовщица) на гвоздь наступила, да ржавый… нога распухла:
   – Никому склад не доверю, только Лане.
   А ей ещё надо горох молотить.
   А никто не умеет горох молотить. Я говорю, давай я буду молотить. Молотило заказала, сделали плотники. Молотим с Ермолаихой.
   Смолотили, веем уже. Он белый, крупный, вкусный. Её мальчик придёт, она ему насыпит гороха в штаны, снизу завяжет, он уйдёт. И так целый день таскал, пока провеяли. Мои детки тоже тут, со мной.
   – Что ты им не даёшь гороха?
   Смешная.
   – У нас своего в огороде завались.


   Здоровую корову признали больной

   Только началась война, пошло безобразие. Стали наезжать всякие комиссии. У одной солдатки признали якобы больную корову. Забрали, увезли. Второй раз явились. Зиновьиха под вечер пришла: «Комиссия приехала. И твою корову признали больной. Вот документы.»
   – Где эта комиссия?
   – В Сидоровке.
   Уже поздно, а надо бежать. Три километра беги. Это зимой по озеру бежать, а тут коло самой дороги могилки… Прибегаю в сельсовет. Он закрыт. Побежала к председателю. Как обеими руками за дужку рвану. Они сидят за столом, чунают уже.
   – Кому мою корову надо? Ваша она? Вы мне её дали? «Какое горе, обращайтесь в сельсовет.» – Документы рву, в рожу им кидаю, сама реву:
   – Вы такие лбы! А я солдатка, я считаюсь нетрудоспособной матерью, я в военкомат пойду, Сталину напишу…
   Стращаю, а им ничё… Ничего не петрят, чунают.
   В Кропанях мне все завидовали. Люди голодают, а меня всё есть.
   Начальство обозлилось. Две коровы имею, ничего не плачУ. Додумались меня налогом обложить. За две коровы – восемьсот литров молока и около центера мяса сдать, под бычка подогнали. В детсадике работаю, счетоводиха принесла: «Налог тебе. Вот на мясо, вот на молоко. Распишись.»
   – У тебя муженёк дома, а я буду налог платить…
   Пошла в контору.
   Дядя Павел (Горбалюк) сидит, дежурит: «Ланя, они у председателя водку пьют. «Она тут пыхает у нас. У ей две коровы и уже тёлка начеку. Четыре скотинины завела…»
   – Вон как. Они мне их наживали?
   – Только на меня не говори. Съедят.
   Захожу.
   – Что вы тут против меня замышляете?
   Косоротик молчит, а Черемихин: «Кто это наболтал? Кто сообчил вам? Успокойтесь, товарищ Сарычева. Это вам наплели».
   – Я не успокоюсь. Я Сталину напишу…
   Больше не появлялись.
   Прекратился налог. Я Ванино всё выложу да реву.
   Горбалюк, из трудармейцев, беженец, в армию не взяли, больной; дошёл до моего крыльца и упал в голодный обморок. Кричу Тоне, квартирантке: «Неси масла». В горло масла залила, оно обратно… Ещё… Проглотил. «Неси молока.» Ожил… Потом женился на Марусе. Маруся сама инвалидка, её трактором помяло. А он трудолюбивый, она его и взяла. Она у всего полного. Кладовщица на продуктовом складе. Там всегда мясо было, бочка с огурцами. После войны переехали в Курган, Маруся умерла, перешёл к другой женщине, пятерых детей воспитал…


   Приезжай домой

   Прошёл год, четыре месяца и три дня… Ворожейка говорит: «У тебя такой гость на пороге».
   И контора знала, а мне никто ни слова. Им сидоровский механик сказал.
   Женщины пришли: Ланя, ты стоишь тут, а мужик-то у тебя в Сидоровке.
   Я оделась и побежала. Бегу помимо конторы. Зазвали меня:
   – Ты куда побежала? Сиди дома, дожидай.
   А старшая дочь поняла, залезла на полати. А фельдшер сказал: держи вот эти капли на всякий случай. А люди узнали, собрались на крыльце. Со мной за дверями и плохо. Только двери откроются. – Кто там? – Да вот кто. – И он зашёл. А я, говорит, пришёл к дому, – «Ну, это-то наша корова, Бурёнка, а эта-то чья?»
   Ушёл – одна корова и ни копеечки денег, пришёл, рука привязана, сам на себя не похожий, шейка вот такусенька… Он хоть сколько бы походил на себя! Как деточка, ещё хуже. Одели рубаху, а там три шеи надо. В госпитале спросили: что ваша жена любит? – Рыбу. – Они два килограмма кеты дали. Такой кошелёчек на горбу привязан, он его тащил. Утром встал да пешком из Кургана…
   На курорт хотели послать. Какой в войну курорт. Две морковки давали. Я ему написала в госпиталь: «Приезжай домой. Столько литров топлёного масла, столько сливочного. Бычка закололи.» Все мужики и таскали это письмо по палатам.
   Как отъелся наш папа! Он сроду такой не бывал. Всё ему пеку, готовлю. Три месяца отдыхал. Рука перебита, привязана.
   – Пойду на работу. Что она, мешает? Привязана.
   Потом как взялись ноги болеть. Как будто он в кипяток встал. Пузыри белые. Утром лопнет, – мясо красное. Нервы успокаиваются, а это отзывается. Сделаю перевязку, к вечеру опять надулись. Уже лето, всё это продолжается. Приедут из конторы, ноги забинтованы, так и поедет. А тут рука стала отниматься. Сложили неправильно. Он при смерти был. Операцию делали, врачи думали, раз он такой здоровый, наверняка пьяница, двойную дозу наркоза дали, он не просыпается. Насилу и пробудили.
   Врач: «Ну ты нас и напугал… А мы думали, что ты пьёшь».


   В русскую веру

   Ваня ездил с отчётами в Курган. Одной с детками страшно оставаться.
   – Ваня, возьму я эту мордовку к себе.
   – Она вшивая.
   – Да неужто я вшей не оберу.
   В баню не ходила, на себя не стирала, кто её ни возьмёт, все её выгоняли. Я её взяла. «Шима, пойдёшь ко мне жить?
   – Ты смеёсся.
   – Знаешь что, я серьёзно тебе говорю. Вот я выбелю квартиру, тогда тебя приглашу. Только никому не говори, что я тебя беру на квартиру. Я за тобой девочку пришлю.
   Она сразу же и похвасталась: «Я пошла к Лане жить».
   Ей: «Ты не сдурела?»
   Вот она идёт вся в ремках. У ней такой ящичек был, там клопов… и деньги в ящичке. Подушка, как земля. Сама не мылась, а то подушку стирать. В ботинках была и в чулках. Денег много, все подала мне: «На, прибери.»
   Ваня уехал (с отчётом), всю ночь учила её стирать. Щёлоку наварила. Голову вымыла. Там вшей… Керосином напатрала, полотенцем завязала, как они заходили, как она закричит: «Ой, они мне голову отъедят».
   Утихли. Вывели вшей. «Давай садись в корыто.» Она хохочет. Моется. Уже темняется. Шима, куда будем девать чулки, ботинки, шаль, фуфайку? Сожжём? Фур в печь! Сгорели. Она сидит в простыню завёрнута. Я к соседке пошла, к портнихе: «Мария, на вот, шей».
   – Кому?
   – Шиме.
   – Вот, язви, охота тебе связываться. На что это тебе?
   – Я не буду, ты не будешь… Надо же человека в люди вывести. Давай её в русскую веру введём.
   Сшила юбку, кофту, утром кричит: «Айда! Готово всё»
   А уж как я в баню её приучала ходить, – народу удивительно, что Шима в бане. Старуха Бояркина: «Шима-то не та!»
   А то говорила: «Начто ты им такая грязная».
   Так привыкла в баню ходить, – «Скоро в баню пойдём?» В бане мне шепчет: «У этой лямки не простираны». Така довольна.
   Спать не даёт от радости: ты меня всё учи-учи, пол мыть, стирать… – Так, Шимонька, так, научишься.
   Я полы подмывала каждый день. Она научилась. Я выйду, она уже на кухне пол вымыла.
   – Шимочка!
   – Пыль садится. Поеду на родину, пусть посмотрят. Я здесь не буду после вас жить…
   Заправила ей с простынью, с кружевами, а то заковрелая была, худющая.
   Вдруг реформа. Другая форма пошла денег. То тридцатки были, у кого были дома, пропали. А её деньги лежат у меня в ящике. Ваня взял, через банк оформил.
   Вот на другую юбку денег даёт. «Не жалей денег. Мне ещё выходное платье надо». Проходит некоторое время: «Ты попроси Марию, чтоб она сшила пальтушку».
   Тут такая стала, куда тебе, платочек завяжет по заушки. Голосование было. У ней уже шаль хорошая появилась. Пошла голосовать. – «Все на меня как на чёрта уставились.»
   Какую я с неё женщину сделала. Один овдовел, стал её сватать. Пришёл, она засмеялась и говорит: «Жених нашёлся».
   – На кой он мне чорт, у матери два сына, обстирывай…
   Сядем вечеровать, она вяжет, и я что-нибудь делаю. Она притворница, полголоса рассказывает, не улыбнётся, а я закатываюсь от смеха. Ване интересно стало, что это я так закатываюсь, выходит из спальни.
   Шима: «И тебе сейчас расскажу. Посадил меня Овчинников (директор) зерно караулить на северный участок. Утром спрашивает: «Ну как, Шима, дела?» А я боюсь из сторожки выйти, – дадут по башке. Тут уж така яма выбрана, с ворохов берут зерно. Тот приедет с возом, другой, там яма выбрана, там… Он им сам говорит: «Берите ночью». На другой день, думаю, я тебе устрою… Волосы разлохматила, слюну распустила. Он подъезжает: «Асаева, что с тобой?»
   Я никакого слова не говорю. Думаю, с ворохов берут, а мне отвечать.
   – Асаева, ты сможешь в ходок перейти?
   – Нет, с этого места не уйду, умру тут.
   Положил в ходок. Везёт меня на своей выездной, я свесилась с коробушки, слюну пускаю.
   – Асаева, куда тебя? Фельдшера надо…
   – И фельшера надо, и мне бы земли под картошку, картошка дорогая.
   Картошку продала – вот откуда у меня денюжки. На базу меня перевёл. Мешков шерсти много стоит, только-только овечек остригли. Опять наказывает: «Приедет сегодня с мясокомбината на лошади. Этот мешок ему отдай». Взяла лопатку, яму под кустом вырыла, спрятала мешок. В другой мешок хахаряшек наклала.
   (У овцы под животом одни хахаряшки.)
   Приезжает с мясокомбината: «Ничего директор не говорил?»
   – Сказал, мешок отдать.
   Сбыла хахаряшки. Директор говорит: «Шима, ты что наделала?»
   – Что я наделала?
   – Ты мешки перепутала.
   – Наверно, забыла какой…
   Мешок шерсти продать, сколько денег сразу…
   Назначает меня ямы копать на Северный. Строили пригоны или чёрт-те что. Поллитру обрату даёт на обед. С обрату много накопаешь. Встала пораньше, лучшую корову подоила, напилась молока. Теперь можно и копать, легла, согнулась. Овчинников подъезжает: «Асаева, что стобой?»
   – У меня так живот режет. Обрат выпила. Как начну яму копать, умираю.
   – А полоть тебе ничего?
   – Ничего.
   Другая бы копала да копала. Всё в войну было. Как стала у меня жить, всё это прекратила.
   Живём. Сваты ходят. Шима уже агрономшу возит по полям. Потом агронома взяли, стал её угощать, совращать, живи с ним… Бегала от него. Бегала-бегала, надоело бегать, ушла опять на базу. На базе новый зоотехник. Приходит на работу, здоровается с женщинами: «Здравствуйте, проститутки».
   Женщинам обидно.
   Приехала комиссия с мясокомбината, заседают у директора. Шима постучалась, зашла, поздоровалась: «Здравствуйте, проститутки!»
   Директор: «Шима! Ты что говоришь…»
   – Я зашла про корма спросить, не знаю по-русски, с нами зоотехник так здоровается.
   Комиссия его тут же сняла. Второго поставили. Тоже подлаживается к Шиме. Шима ему: «Приходи за базу». За базой рабочие уборные переносили, ямы остались. Солому привезли:
   – Шима, куда солому?
   – Сюда, – затрусила ямы соломой.
   Как вскочил этот новый зоотехник в яму, так по этих пор (по пояс) и она орёт:
   – Ой, товарищи, помогите, утонул зоотехник.
   Вот какая проходимка была. Мне с ней было хорошо.
   Приходит, ревёт.
   – Что ты, Шима?
   – Уволилась. Раз вы уезжаете, и я на свою родину поеду…
   Заплакали мы с ней.
   Одела всё на себя хорошее, сверху ремки наздевала. Как она обнимала меня да в ноги кланялась…
   – Ладно, Шимочка, ладно.
   Проводила её задами к озеру, и никто не знал, что у меня Шимы нет. Дядька один с мясокомбината приезжал, побыл в конторе, поехал обратно. Шима: «Я с тобой до города дойду»…


   Не ищи добра в селе, а ищи в себе

   Дожди, дожди… Раньше боялись, что пшеница поляжет. Семнадцать десятин было пшеницы. Ездили всё, любовались. Радовались урожаю. Вот подденет он тут! – все говорили.
   А другой год не лилось да не лилось, да морозом ударило…
   В Кургане базар ещё старый был. Девчонка молоденькая купила мясо, рассчиталась, кошелёк оставила на прилавке. И я тут стою. Продавщица хап его в карман. Я говорю: давайте сюда, она прибежит. Стою, жду. Мне бабушка маленькой наказывала: вот лежит золото, ты или пройди, или на видное место положи. Никогда не радуйся на чужое, всегда своё будет.
   Учила пол мыть: ты в уголочках, в уголочках мой, а середина и так вымоется. Стирать учила, говорила: бельё не держи грязное, это как покойник – бельё лежит грязное.
   Дедушку убили, десять детей осталось. Три дочери, семь сынов, всех выростила.
   Бежит эта девчонка. У всех по рядам спрашивает: я у вас кошелёк не оставляла? я не у вас оставила кошелёк? Сама ревёт. Сюда добежала. Ты чего ревёшь? – Тётечка, получила зарплату, 80 рублей. Мясо брала и оставила кошелёк… – Это твой? – Тётечка, мой! Сколько вам дать? – Иди ты иди, да не разевай рот.
   Пошли с ней. Я, говорит, сиротка.
   Вот как.
   – Муж спасатель.
   – Кого же он спасает?
   – Пьяные в Тоболе купаются, тонут.
   – Ты с какого года?
   – С сорок седьмого.
   В сорок седьмом наводнение было. Домина плывёт, занавески болтаются, старуха, старик и мальчонка сидят на крыше. Коровушки плывут, плывут и потонут. Собаки плывут. А свиньи визжат и захлёбываются.
   Жизнь странная, лукавая, несамостоятельная. Живём гнездо на гнезде.
   Раньше качули в Пасху ставили. И никаких спасателей. Целую неделю, с воскресенья до воскресенья, никто работать не будет. Качаются, гуляют, пляшут, песни поют. А теперь железяк наставили и никакой радости.
   Салфетка упала с балкона. Хоп её себе в сумочку. Я ей кричу: «Женщина, женщина!» Ведь не глядит даже на меня.
   Не будет того, что было.
   Девочка стоит у прилавка, зарёвывается.
   – Что ты, девочка, плачешь?
   – Десять копеек не хватило.
   – Что ты покупала?
   – Сметану.
   Я продавщице говорю:
   – Ну что она ревёт, и вы тут работаете… Отобрали у девчонки сметану, «иди домой за деньгами»… Ну ка, сколько она вам должна?
   Продавщица: «Так богатства не наживёшь».
   – Зато ты наживёшь. Начто мне оно…
   Куда хватают? Как последний день живут.
   А наша братия? Мамаши. Иная ребёнка за десять копеек отлупит.
   А как туда мало с собой дают. Шесть гвоздей дадут да три доски, четвёртой закрывают.

   Молотьба с помощью тракторной тяги.

   Фрагмент.

   Фрагмент.

   Новый дом.