-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Уилки Коллинз
|
| Бедная мисс Финч. Закон и жена. Тайна
-------
УИЛКИ КОЛЛИНЗ
БЕДНАЯ МИСС ФИНЧ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I. Г-ЖА ПРАТОЛУНГО ВЫХОДИТ НА СЦЕНУ
Вы приглашаетесь прочесть историю события, случившегося несколько лет тому назад в одном отдаленном захолустье Англии. Главные действующие лица: слепая девушка, два брата близнеца, искусный врач и оригинальная иностранка. Оригинальная иностранка – я, и я беру на себя, по причинам, которые выяснятся вскоре, труд рассказать вам эту историю. До сих пор мы понимаем друг друга. Прекрасно. Постараюсь познакомить вас с собою в кратких по возможности словах.
Я, госпожа Пратолунго, вдова знаменитого южно-американского патриота доктора Пратолунго. Национальность – француженка. До брака моего с доктором я испытала разные превратности судьбы на родине. Кончились они тем, что я осталась (каких лет, до того никому нет дела) с некоторым знанием света, с хорошим музыкальным образованием и с порядочным состояньицем, неожиданно завещанным мне родственником моей дорогой покойной матушки, которое я делила с папашей и младшими сестрами. К этим достоинствам добавилось во мне еще другое, драгоценнейшее из всех, когда вышла я замуж за доктора, – сильные ультралиберальные убеждения. Vive la republique!
Каждый по-своему празднует свое бракосочетание. Мы с доктором Пратолунго, обвенчавшись, отправились в Центральную Америку и посвятили наш медовый месяц в этой беспокойной местности исполнению священной обязанности уничтожения тиранов.
О! Благородный супруг мой только в воздухе революций и мог дышать свободно. От молодости своей он принял на себя славное звание патриота. Где только народ Южной Америки поднимался и провозглашал свою независимость, а в мое время эти пылкие племена ничего другого и не делали, тут появлялся доктор Пратолунго как добровольная жертва на алтаре своего вновь избранного отечества. Он пятнадцать раз был изгнан и осужден на смерть заочно, когда предстал передо мною в Париже, как воплощение геройской бедности, со смуглым лицом и хромою ногой. Кто не влюбился бы в такого человека! Я сочла за честь, когда он предложил мне принести и меня в жертву на алтаре своего избранного отечества – меня и мои деньги. Ибо увы! Все стоит денег на этом свете, в том числе и истребление тиранов, и сохранение свободы. Все, что было у меня, ушло на поддержку священного дела народа. Диктаторы и флибустьеры процветали нам наперекор. Не прошло и года после нашего брака, как доктору пришлось бежать (в шестнадцатый раз), чтобы спастись от уголовного суда. Супруг мой был осужден на смерть заочно, а я осталась с пустыми карманами. Вот как республика наградила нас. И однако я люблю республику. Вы, сидящие спокойно и жиреющие под властью тиранов, уважайте это чувство!
На этот раз мы искали убежища в Англии. Дела Центральной Америки пошли своим чередом без нас.
Мне пришло в голову давать уроки музыки, но славный супруг мой не мог без меня обойтись. Я думаю, мы умерли бы с голоду и обогатили бы этим печальным случаем дневник происшествий в английских газетах, если бы не пришла иного рода развязка. Бедный мой Пратолунго был изнурен. Он не вынес шестнадцатого изгнания. Я осталась вдовой, не обладая ничем, кроме переданных мне благородных убеждений мужа.
Я вернулась на время к милому папаше и сестрам в Париж. Но не в моем характере было остаться с ними, как обуза в доме. Я опять явилась в Лондон с рекомендациями. Стараясь честно заработать средства к существованию, принуждена была бороться с невообразимыми невзгодами. Из всего богатства, какое окружало меня, расточительного, надменного, хвастливого богатства, ничего не выпадало на мою долю. Какое право имеет кто-нибудь быть богатым? Попробуйте докажите-ка мне, кто бы вы ни были, что кто-нибудь имеет право быть богатым.
Не останавливаясь на моих несчастиях, достаточно будет сказать, что в одно утро я встала с постели с тремя фунтами семью шиллингами и шестью пенсами в кошельке, со свойственною мне бодростью духа и с республиканскими моими убеждениями, не имея затем ничего впереди, то есть ни малейшей надежды получить хоть копейку откуда бы то ни было, если не заработаю ее. Как поступает в подобном случае честная женщина, решившая жить своим трудом? Она берет три шиллинга и шесть пенсов из своей скудной казны и помещает объявление о себе в газетах.
В объявлении всегда выставляешь свою лучшую сторону. (Бедное человечество!) Лучшая сторона моя была музыка. Когда я претерпевала разные превратности судьбы (до замужества), то одно время работала в белошвейном заведении в Лионе, была также первою горничной у знатной дамы в Париже. Но эти специальности в настоящем случае по разным причинам не так уместно было выставлять, как музыкальную сторону. Я не великая была музыкантша – далеко нет, – но прошла серьезную школу и играла, можно сказать, удовлетворительно. Словом, могу вас уверить, что выставила себя в объявлении с самой выгодной стороны.
На следующий день я выпросила газету, чтобы испытать удовольствие видеть произведение мое в печати.
О Боже! Что увидела я? Я заметила то, что уже прежде меня замечали другие несчастные, помещающие о себе объявления. Над моим объявлением помещено было кем-то другое, в котором требовалось именно то, чего я добивалась. Загляните в газету, и вы увидите, что люди, как нельзя лучше подходящие друг другу, если можно так выразиться, не подозревая этого, взаимно ищут друг друга по объявлениям. Я напечатала, что «особа, хорошо знающая музыку и характера веселого, ищет места компаньонки при доме». А вот как раз над моим объявлением возвещалось печатно, что «нужна компаньонка для дамы, хорошо знающая музыку и характера веселого. Требуются надежные рекомендации и свидетельства». То именно, что я предлагала. «Просят сначала сообщить о себе письменно». То именно, что я говорила. Как же я глупа! Я истратила три шиллинга и шесть пенсов даром. Я бросила на пол газету в порыве досады (как дура), а затем подняла ее (как рассудительная женщина) и написала о своем желании поступить на предлагаемое место.
Письмо мое привело меня к встрече с ходатаем по делам. Ходатай по делам окружал себя таинственностью. Он как будто привык никому не говорить ничего без крайней надобности.
Слово за слово утомительный человек этот объяснил наконец обстоятельства дела. Дама молодая. Дочь священника. Живет в отдаленной местности. Мало того, живет в отдельной части своего дома. Отец ее женился во второй раз. От первого брака у него одна только дочь, зато от второго (должно быть, ради перемены) много детей. По известным обстоятельствам молодой даме нужно жить подальше от детского шума. Так тянул он до тех пор, пока нельзя было долее умалчивать, и тогда сказал наконец: «Эта молодая особа слепа».
Молода, одинока, слепа. Меня посетило внезапное вдохновение: я почувствовала, что полюблю ее.
Вопрос о моих музыкальных познаниях, ввиду такого печального обстоятельства, приобретал серьезное значение. У бедной девушки было одно только удовольствие, озарявшее ее темную жизнь, – музыка. Компаньонке ее следовало играть a livre ouvert, [1 - a livre ouvert (фр.) – виртуозно.] и играть достойным образом произведения великих композиторов, которых бедная девушка обожала, а она вслед затем, сев за фортепиано, воспроизводила отрывками услышанное. Профессор приглашен был прослушать меня и решить, способна ли я не исказить Моцарта, Бетховена и других композиторов, писавших для фортепиано. Это испытание выдержала я с успехом. Что касается до рекомендаций моих, они сами за себя говорили. Даже ходатай по делам, как ни старался, ни к чему не мог придраться в них. Мы условились, что я сначала поеду на месяц к молодой даме. Если по истечении этого времени мы с нею сблизимся и будем довольны друг другом, то я останусь на условиях, вполне удовлетворявших меня. Таков был наш уговор. На следующий день я отправилась в путь по железной дороге.
Мне было предложено ехать до города Льюеса в Сусексе. Прибыв туда, я должна была спросить экипаж отца моей будущей хозяйки, названного на визитной карточке достопочтенным Терцием Финчем. Этот экипаж доставит меня в приходский дом в селении Димчорч. Селение же Димчорч лежит среди Соут-Доунских гор, милях в четырех от морского берега. Вот все, что знала я, садясь в вагон. Неужели после исполненной приключений жизни, после бурных волнений моей республиканской деятельности во времена доктора, я похороню себя в глухом английском селении и буду влачить такое же однообразное существование, как овцы, пасущиеся на горах? При всей моей опытности я еще не знала тогда, что в самых глухих уголках достаточно места для самых могучих страстей человеческих. Я видела драму жизни в треволнениях революций в тропиках, теперь мне предстояло следить за ней с захватывающим интересом в зеленой глуши Соут-Доунских гор.
Глава II. Г-ЖА ПРАТОЛУНГО ЕДЕТ ПО СУШЕ, КАК ПО МОРЮ
Упитанный мальчик с светло-русыми, как у саксонца, волосами, потертая зеленая колясочка и мохнатый гнедой пони предстали предо мной на станции Льюес. Я спросила мальчика:
– Вы слуга достопочтенного Финча?
А мальчик ответил:
– Стало быть, так.
Мы проехали по городу. Улицы с уныло чистыми домами. Ни души не видно было в плотно затворенных окнах. Никто не выходил из мрачных, запертых дверей. Ни театра, ни общественных зданий, кроме пустой ратуши, на белых ступенях которой стоял задумавшись полицейский. Ни одного покупателя в лавках и никого за стойкой, чтобы продавать товар, если б явились покупатели. Кое-где по пути встретились местные жители, которые с изумлением таращили на нас глаза и, по-видимому, не были способны ни к чему другому. Я спросила мальчика Финча:
– Что, этот город богатый?
Мальчик достопочтенного Финча осклабился и ответил:
– Стало быть, богатый.
Хорошо. Здесь, по крайней мере, презренные богачи не наслаждаются жизнью.
Оставив этот город скучающих людей, замурованных в домашние гробницы, мы выехали на красивую большую дорогу, идущую в гору. По обеим сторонам расстилалась широко открытая местность.
Открытая местность недолго может занять внимание путешественника. Я переняла от моего бедного Пратолунго привычку выведывать политические убеждения тех ближних, с которыми встречаюсь на чужой стороне. От нечего делать я стала выведывать убеждения Финчева мальчика. Его политическая программа оказалась следующая: как можно больше мяса и пива, как можно меньше работы. За это приподнимать шапку при встрече со сквайром и довольствоваться положением, в которое Богу угодно было его поставить. Презренный мальчик Финча! Мы достигли самого высокого места дороги. Справа отлогий склон и плодородная долина; посреди ее церковь и селение, а далее возмутительно отрезанный от общины оградой луг и лес, называемый парком, достояние тирана, с дворцом, где пировал и жирел этот враг человечества. Слева великолепный вид на зеленые горы, уходящие волнами до горизонта. К удивлению моему, Финчев мальчик слез с козел, взял пони под уздцы и неспеша свел его с дороги, к холмистой пустыне, где не видно было ни тропинки. Коляска начала качаться и колыхаться, словно корабль на море. Пришлось держаться обеими руками, чтобы не упасть. Я подумала сначала о пожитках моих, потом о себе.
– Много ли такой дороги? – спросила я.
– Три мили будет, – отвечал Финчев мальчик.
Я велела остановить корабль, то есть коляску, и вылезла. Мы привязали пожитки мои веревкой и двинулись далее: мальчик впереди, а я позади, пешком.
Какая прогулка была! Какое небо над головой, какая трава под ногами! Благоухания земли и соленая свежесть отдаленного моря смешивались в легком ветерке. Невысокая душистая трава упруго склонялась и поднималась под ногами. В небесной высоте громады белых облаков торжественно неслись по синему небу. Колючий кустарник, разбросанный клумбами по лугу, был в желтом цвету. Мы шли все дальше, то вверх, то вниз, то подаваясь вправо, то сворачивая влево. Я оглянулась кругом: ни жилья, ни дороги, ни тропинки, ни оград, ни заборов, ни стен, ни признаков человеческой жизни. Повсюду, куда ни обернись, лишь величественное уединение гор. Не видно было ни одного живого существа, кроме овец, рассыпанных в лазурной дали, да жаворонка, поющего над моей головой свою песню блаженства. Чудное место. Не далее одного переезда от шумного многолюдного Брейтона, а здесь иностранец лишь по компасу мог бы найти дорогу, точь-в-точь как на море. Чем дальше проходили мы, тем живописнее и пустыннее становилась местность. Мальчик шел где вздумается; здесь преград не было. Бредя сзади, я иногда видела лишь задок коляски, поднятый на воздух, мальчик же и пони исчезали за крутым спуском. Иногда, напротив, на подъеме в гору, мне представлялась вся внутренность коляски, а над коляской пони, а над пони мальчик и, о Боже, пожитки мои, колыхавшиеся в объятиях ненадежной веревки. Двадцать раз я ждала, что поклажа, и коляска, и пони, и мальчик – все вместе скатится в лощину. Но нет. Ни малейшая случайность не испортила мне приятного путешествия. Политически достойный презрения, Финчев мальчик имел и хорошую сторону: он был отличный вожак по Соут-Доунским горам.
Достигнув вершины пятидесятого, как мне казалось, холма, я начала отыскивать глазами следы селения.
Позади стлались волны гор; тени облаков двигались по пройденной нами пустыне. Впереди, в синеющем просвете, виднелась отдаленная белая полоса моря. Под ногами открывалась глубочайшая из виденных мною до сих пор долин, и первый след присутствия человека был уродливо запечатлен на лице природы в виде четырехугольной полосы расчищенной и вспаханной земли среди зеленого склона. Я спросила:
– Подходим ли мы к селению?
Финчев мальчик кивнул и ответил:
– Стало быть, подходим.
Удивительный Финчев мальчик! Что ни спроси у него, обороты его речи все одни и те же. Этот юный оракул неизменно отвечает на все тремя словами.
Мы спустились в долину. Достигнув ее дна, я усмотрела еще признаки человека. Предо мною была дорога, примитивная колесная дорога, глубоко врезанная в известковую почву. Мы перешли через нее и обогнули гору. Еще признаки человеческой жизни. Два маленьких мальчика, очевидно, приставленные сторожить нас, выскочили из сухого оврага. Они с визгом побежали кратчайшим путем, известным им одним. Мы еще повернули в другой изгиб долины и перешли через ручей. Я сочла своею обязанностью ознакомиться с названиями местности.
– Как называется этот ручей?
– Он называется Кокшут.
– А большая гора справа?
– Овербло.
Еще пять минут, и мы увидели первый дом, маленький и одинокий, построенный из щебня и известняка.
– И этот дом имеет свое название?
– Конечно. Он называется Броундоун.
Еще десять минут ходьбы, в продолжение которых мы все более углублялись в таинственные зеленые изгибы долины, и великое событие дня свершилось наконец. Финчев мальчик указал вперед кнутом и сказал (даже в эту торжественную минуту ограничиваясь тремя словами):
– Вот мы пришли. Там вот Димчорч.
Я стряхиваю с платья известковую пыль. Я испытываю сильное и совершенно тщетное желание поглядеться хоть в осколочек зеркала. Ведь местные жители (человек, по крайней мере, пять-шесть) собрались по полученному от сторожей известию, и я как женщина обязана произвести на них по возможности приятное впечатление. Мы двигаемся вперед по узкой дороге. Я улыбаюсь местным жителям. Они в ответ глазеют на меня. С одной стороны дороги я замечаю три-четыре домика и пустырь; затем трактир под названием «Перепутье» и опять пустырь; затем крошечную мясную лавку: в витрине кровавые куски баранины на синем блюде и больше никакого мяса; затем опять пустырь и опять горы, значит, с этой стороны дороги конец селения. На другой стороне сначала тянется невысокая каменная ограда фермы, далее виднеется также несколько домиков, из которых один, почтовая контора, носит на себе печать цивилизации. В почтовой конторе можно приобретать разные вещи, потребные для жизни, как, например, сапоги и ветчину, сухари и фланель, кринолины и религиозные трактаты. Далее опять каменная стена, сад и частный дом – дом приходского священника. Еще далее, на склоне, маленькая ветхая церковь с крошечною белою колокольней, на которую надета, как шапка, остроконечная крыша из красной черепицы. За всем этим опять горы и небо. Вот и весь Димчорч.
Что же сказать о жителях? Полагаю, надо сказать правду. Я заметила между жителями одного настоящего джентльмена, и этот джентльмен был пастушья собака. Она одна приветствовала меня на новом месте. Она с большим усердием виляла коротким хвостом и дружелюбно совала мне в руку свою честную пеструю морду. «Добро пожаловать в Димчорч, госпожа Пратолунго! Извините этих мужиков и мужичек, которые стоят и глазеют на вас. Бог, сотворивший нас всех, сотворил и их также, но не так удачно, как нас с вами». Я принадлежу к числу немногих людей, умеющих читать язык собак на их мордах, и верно передаю речь собаки-джентльмена в этом случае.
Мы отворили ворота приходского дома и вошли. Так благополучно кончилось мое сухопутное плавание по Соут-Доунским горам.
Глава III. БЕДНАЯ МИСС ФИНЧ
Приходский дом в одном отношении похож был на рассказ, который я пишу: он состоял из двух частей. Первая, передняя часть, сложенная из вечного здешнего камня и щебня, не заинтересовала меня. Вторая часть, уходившая назад под прямым углом, имела старинный вид. Тут был когда-то, как я потом узнала, женский монастырь. Тут были узкие готические окна и темные, обитые плющом, стены из старого камня, подновленные местами красным кирпичом. Я надеялась, что войду в дом с этой стороны. Но нет. Мальчик, остановившись на минуту, как бы в раздумье, что со мной делать, повел меня к двери, находившейся в новейшей части строения, и позвонил. Растрепанная горничная впустила меня. Может быть, принимать гостей было для нее непривычным делом. Может быть, ее сбило с толку внезапное нашествие грязно одетых детей, ворвавшихся в переднюю и так же быстро убежавших снова во внутренние комнаты, испуская крики при виде незнакомого лица. Как бы то ни было, горничная, по-видимому, тоже недоумевала, что со мной делать. Посмотрев пристально на мое «иностранное» лицо, она вдруг отворила дверь в стене коридора и впустила меня в маленькую комнату. И тут двое детей в грязных платьях вырвались с криком из предложенного мне убежища. Я назвала себя по имени, как только могла громко, чтобы можно было расслышать мой голос. Горничная словно испугалась длины этого имени. Я дала ей мою карточку. Горничная взяла ее грязными пальцами, поглядела на нее, как на какую-нибудь редкую диковинку, повернула ее, аккуратно отпечатывая на ней свои пальцы, и, вероятно, потеряв надежду понять хоть что-нибудь, вышла из комнаты. Она остановлена была за дверью, как поняла я по звукам, новым вторжением детей в переднюю. Послышался шепот, хихиканье, громкий стук в дверь. Надоумленная, видимо, детьми и, несомненно, возвращенная ими, горничная стремительно вошла снова.
– О! Пожалуйте сюда, – сказала она. Детская орда опять отступила вверх на лестницу, кто-то из детей держал в руках мою карточку и ликуя размахивал ею на площадке. Мы добрались до другого конца коридора. Опять отворилась дверь. Без доклада вошла я в другую, более просторную комнату. Что же увидела я?
Счастье улыбнулось мне наконец. Благосклонная звезда моя привела к хозяйке дома.
Я сделала реверанс, очутившись лицом к лицу с высокой, белокурой, вялой дамой, занимавшейся, очевидно, хождением взад и вперед по комнате в ту минуту, как я вошла. Если есть на свете сырые женщины, так она была одна из них. На бесцветном, белом лице ее был какой-то сырой лоск, ее светлые, голубые глаза были подернуты влагой. Волосы ее были непричесаны, а кружевной чепчик съехал на бок. Верхняя часть тела ее была одета в голубую шерстяную кофту, нижняя покрыта пеньюаром сомнительной белизны. В одной руке держала она засаленную, истрепанную книгу, в которой я тотчас узнала повесть из библиотеки для чтения. В другой руке у нее был ребенок, закутанный во фланель и сосущий грудь. Такою предстала мне в первый раз жена достопочтенного Финча, такою же видела я ее всегда потом: вечно неодетою, вечно мокрою, вечно с повестью в одной руке и ребенком в другой. Такова была жена Финча.
– А! Госпожа Пратолунго? Так. Надеюсь, кто-нибудь сказал мисс Финч, что вы здесь. У нее свое отделение и свое хозяйство. Поездка ваша была приятна?
Слова эти были произнесены рассеянно, как будто ум ее занят был чем-то другим. У меня с первого взгляда сложилось о ней понятие, как о добродушной, слабой женщине, принадлежавшей, вероятно, по происхождению к низшим слоям общества.
– Благодарю вас, – сказала я. – Я истинно наслаждалась поездкой по вашим прекрасным горам.
– А! Вам горы нравятся? Извините, что я так одета. Я сегодня утром на полчаса опоздала. А в этом доме, если потеряешь полчаса, уже не вернешь его, как ни старайся.
Скоро я заметила что мистрис [2 - Мистрис (англ. mistress) – уст, то же, что миссис. В англоязычных странах – вежливое обращение к замужней женщине (обычно перед именем, фамилией)] Финч всегда теряет ежедневно полчаса и никаким образом уже не находит возможности возвратить потерянное время.
– Я понимаю. Заботы многочисленного семейства…
– Да. Вот в том-то и штука! (Это было любимое выражение мистрис Финч.) Тут Финч встает поутру и идет работать в саду. Тут детская стирка и страшная неурядица в кухне. А Финч приходит, ему и дела нет, и спрашивает завтрак. А я, конечно, не могу оставить ребенка. Полчаса уйдет и не заметишь, а потом уж и не знаешь, как вернуть.
Тут оказалось, что ребенок насосался больше материнского молока, чем мог вместить его желудок. Я держала книгу, пока мистрис Финч искала свой платок, сначала в кармане, потом в другом, потом в третьем месте и наконец по всей комнате.
В эту интересную минуту постучались в дверь. Вошла пожилая женщина, представлявшая весьма отрадную противоположность всем обитателям этого дома, с которыми я познакомилась до сих пор. Она была одета опрятно и поклонилась мне с учтивостью воспитанного человека.
– Извините, сударыня. Моя молодая хозяйка только сию минуту услышала о вашем приезде. Не потрудитесь ли вы пожаловать со мною?
Я обратилась к мистрис Финч. Она нашла платок и привела в порядок своего ребенка. Я почтительно возвратила ей книгу.
– Благодарю вас, – сказала мистрис Финч. – Повести меня успокаивают. А вы читаете повести? Напомните мне, я дам вам вот эту завтра.
Я поблагодарила и удалилась. В дверях я обернулась и поклонилась хозяйке дома. Мистрис Финч ходила взад и вперед по комнате с ребенком в одной руке и книгой в другой, а подол пеньюара тащился за нею по полу.
Мы поднялись по лестнице и вошли в пустой выбеленный коридор со многими дверьми, ведущими, как я предположила, в спальни.
Каждая дверь отворялась, когда мы проходили, дети выглядывали, кричали и опять захлопывали дверь.
– Сколько детей у мистрис Финч? – спросила я. Благовидная пожилая женщина принуждена была остановиться и подумать.
– Считая грудного младенца, да две пары близнецов, да семилетнего слабоумного ребенка, всего четырнадцать человек.
Услышав это, хотя я считаю пасторов и капиталистов врагами человечества, я не могла удержаться от некоторого участия к мистеру Финчу. Не случалось ли ему иногда жалеть о том, что он не католический священник, которому запрещено вступать в брак? Пока эти вопросы приходили на ум, моя проводница вынула ключ и отперла тяжелую дубовую дверь в конце коридора.
– Приходится запирать дверь, – объяснила она, – чтобы дети не бегали беспрерывно по нашему отделению.
Познакомившись уже немного с детьми, я, сознаюсь, поглядела на эту дверь с чувством почтительной признательности. Мы повернули за угол и очутились в высоком коридоре старинной части дома. С одной стороны окна, глубоко вдавшиеся в стену, глядели в сад: в каждом углублении стояли горшки с цветами. С другой стороны старая стена была весело убрана светлыми ситцевыми драпировками. Двери с бронзовыми ручками окрашены были молочно-белою краской. Узорные циновки под нашими ногами я тотчас же признала за произведения Южной Америки. Потолок расписан был светло-голубою краской с каймой цветов. Нигде не заметила я ни полоски темного цвета.
В конце коридора стояла, наклонившись над цветами в окне, одинокая фигурка в чистом белом платье. Это и была слепая девушка, мрачную жизнь которой я пришла развеять. В разбросанных Соут-Доунских селениях жители присоединяли к ее имени выражение сострадания и называли ее «бедная мисс Финч». Но я, думая о ней, называю ее себе лишь по имени ее – Луциллой. Она для меня Луцилла, когда я вспоминаю о ней. Позвольте мне и здесь называть ее Луциллой.
Когда я впервые увидела ее, она обрывала засохшие листья на своих цветах. Тонкий слух ее уловил чужие шаги задолго до того, как я подошла к ней. Она подняла голову и быстро пошла нам навстречу, с легким румянцем на лице, мгновенно вспыхивавшим и исчезавшим. Когда-то я была в Дрезденской галерее; и когда Луцилла подошла ко мне, я невольно вспомнила перл этого великолепного собрания, несравненную богоматерь Рафаэля, Мадонну di San Sisto. Чистый, широкий лоб, характерная полнота между бровями и ресницами, мягкое очертание нижней части лица, нежные губы, цвет кожи и волос – все с поразительною точностью напоминало прелестный тип дрезденской картины. Роковую точку, на которой сходство кончалось, составляли глаза. Чудные глаза рафаэлевой богоматери отсутствовали в живом ее подобии, стоявшем предо мною теперь. Не было ничего отталкивающего в моей слепой Луцилле. Ее несчастные тусклые глаза глядели как-то отрешенно, неподвижно, вот и все. Над ними, под ними, вокруг них, до самого края век, была красота, движение, жизнь, в них была смерть. Более прелестного существа, если исключить его несчастье, я никогда не видела. В ней не было других недостатков. Стройный стан, природная грациозность движений, голос чистый, веселый, располагающий к себе, улыбка, придававшая особую прелесть ее прекрасному рту, – все это уже пленило меня, прежде чем она подошла настолько, что я могла взять ее за руку.
– О, друг мой, – сказала я со свойственною мне пылкостью, – я так рада вас видеть!
Едва эти слова вырвались у меня, как я уже готова была язык себе отрезать за то, что так грубо напомнила о ее слепоте.
К моему утешению, эти слова не подействовали на нее так, как я ожидала.
– Позволите ли вы мне увидеть вас по-своему? – спросила она кротко, поднимая свою хорошенькую белую ручку. – Позволите ли вы мне прикоснуться к вашему лицу?
Я тотчас же села у окна. Нежные розовые кончики ее пальцев как будто покрыли все лицо мое в одно мгновенье. Три раза провела она рукой мне по лицу с видом глубочайшего внимания.
– Поговорите со мной еще, – сказала она, держа надо мною руку как бы в недоумении.
Я произнесла несколько слов. Она остановила меня поцелуем.
– Довольно! – воскликнула она радостно. – Голос ваш говорит ушам моим то же, что лицо ваше говорит моим пальцам. Я знаю, что полюблю вас. Войдите и посмотрите на комнаты, в которых мы будем жить с вами вместе.
Я встала. Она обняла меня, но вдруг отдернула руку и замахала пальцами словно от боли.
– Что такое, вы взволновались? – спросила я.
– Нет, нет. Какого цвета платье на вас?
– Темно-лилового.
– Так я и знала. Пожалуйста, не носите темных цветов. Я терпеть не могу ничего темного. Милая мадам Пратолунго, одевайтесь для меня всегда в светлые платья.
Она опять ласково обняла меня, но уже вокруг шеи, где рука ее легла на мой полотняный воротничок.
– Вы ведь переоденетесь к обеду, не правда ли? – шепнула она. – Позвольте мне разобрать ваши вещи и выбрать, вам платье по моему вкусу.
Теперь мне все стало ясно в отношении блестящего убранства коридора.
Мы вошли в комнаты. Ее спальня, моя спальня и общая комната между ними. Как я ожидала, так оно и оказалось: все в зеркалах, позолоте и веселых украшениях всякого рода. Комнаты более похожи были на жилища моей веселой родины, нежели на дома чопорной, бесцветной Англии. Одно только удивляло меня, что все это блестящее убранство имело целью доставить удовольствие слепой девушке. Опыт убедил меня, что слепые живут воображением и имеют свои причуды и странности, как и все мы.
Чтобы переменить мое темное лиловое платье, как желала Луцилла, нужно было доставить мои сундуки. Насколько мне было известно, Финчев мальчик препроводил мои пожитки вместе с пони в конюшню. Не успела Луцилла позвонить, чтоб осведомиться, как пожилая проводница моя, молча оставившая нас, пока мы разговаривали в коридоре, появилась с мальчиком и слугой, несущими мою поклажу. Они принесли также молодой хозяйке некоторые покупки, сделанные в городе, и в числе их завернутую в белую бумагу бутылку, как будто с лекарством, которая должна была играть известную роль в событиях этого дня.
– Это моя старая няня, – сказала Луцилла, представляя мне свою служанку. – Зилла все умеет делать, между прочим, и стряпать. Она училась в одном лондонском клубе. Вы должны полюбить Зиллу, мадам Пратолунго, ради меня. Сундуки ваши открыты?
Получив утвердительный ответ, она стала на колени перед сундуками. Ни одной девушке, одаренной зрением, не доставило бы большего удовольствия разбирать мои вещи. На этот раз, однако, удивительная тонкость осязания обманула ее. Из двух платьев совершенно одинаковой материи, хотя весьма различного цвета, она выбрала темное вместо светлого. Она, видимо, огорчилась, когда я объяснила ей ее ошибку. Но следующая догадка восстановила ее веру в свое осязание. Она заметила полосы в одной щегольской паре чулок и тотчас опять просветлела.
– Недолго одевайтесь, – сказала она, уходя от меня. – Мы будем обедать через полчаса. Французские блюда в честь вашего приезда. Я люблю хорошо пообедать. Я, как говорят у вас, une gourmande. [3 - Гурман (фр. gourmand) – любитель и знаток тонких, изысканных блюд, лакомка] Видите, печальные последствия!
Она приложила руку к своему подбородку.
– Я толстею. Мне угрожает двойной подбородок… в двадцать два года! Ужасно! Ужасно!
Она ушла. Вот первое впечатление, произведенное на меня бедною мисс Финч.
Глава IV. МУЖЧИНА В СУМЕРКАХ
Вкусный обед наш давно уже кончился. Мы болтали, болтали, болтали, как обыкновенно женщины, все о себе. Вечерело. Заходящее солнце бросило последние красноватые лучи в нашу хорошенькую гостиную, как вдруг Луцилла вскочила, словно что-то вспомнила, и позвонила. Вошла Зилла.
– Бутылку от аптекаря, – сказала Луцилла. – Давно следовало вспомнить об этом.
– Вы сами понесете ее к Сюзанне, друг мой?
Мне приятно было слышать, что старая нянька говорит так просто с своею молодою хозяйкой. Это было вовсе не по-английски. Да погибнет несчастная система отчуждения между сословиями, вот что я говорю!
– Да, я сейчас сама понесу ее Сюзанне.
– Идти мне с вами?
– Нет, нет! Незачем. – Она обратилась ко мне. – Вы, вероятно, слишком устали, чтобы идти пешком после вашей прогулки по горам?
Я пообедала, я отдохнула, я совершенно готова была ходишь еще. Так я и сказала ей.
Лицо Луциллы повеселело. Ей почему-то, очевидно, хотелось, чтобы я пошла с ней.
– Надо навестить бедную женщину в селе, страдающую от ревматизма, – сказала она. – Я выписала ей растиранье. Послать неудобно. Она стара и упряма. Если я ей принесу, она поверит лекарству; если принесет кто-нибудь другой, она его бросит. Я совсем об ней забыла, заговорившись с вами. Что ж мы, идем?
Едва притворила я дверь своей спальни, как ко мне постучались. Луцилла? Нет. Старая нянька вошла на цыпочках с таинственным видом, внушительно приложив палец к губам.
– Извините, сударыня, – сказала она шепотом. – Я думаю вас надо предупредить, что хозяйка наша с определенной целью берет вас сегодня с собою. Ее мучит любопытство, как и всех нас, впрочем. Вчера она брала меня, чтобы поглядеть моими глазами; но осталась недовольна. Теперь хочет попробовать ваши глаза.
– Что же так возбуждает любопытство мисс Луциллы?
– Оно очень естественно. Бедняжка, – продолжала старуха, не обращая внимания на мой вопрос. – Никто из нас ничего не может узнать о нем. Гуляет он обыкновенно в сумерки. Вы его теперь, наверное, встретите и сами рассудите, как лучше поступать с таким невинным созданием, как мисс Луцилла, Этот странный ответ возбудил мое любопытство.
– Душа моя, – сказала я, – вы забываете, что я здесь чужая. Я ничего не знаю. Разве нет имени у этого таинственного человека? Кто этот «он»?
Только произнесла я эти слова, как ко мне опять постучались. Зилла шепнула поспешно:
– Не ссылайтесь на меня. Вы сами увидите; я только забочусь о хозяйке.
Она подошла и отворила дверь. Луцилла в щегольской шляпке ждала меня. Мы вышли через дверь в сад и через калитку в стене прошли в селение.
После предостережения, сделанного мне нянькой, я не могла задавать вопросы, если не хотела наделать бед в первый же день своего приезда. Я бдительно поглядывала кругом и ждала, что будет. Когда выходили из дома, я сделала глупость: я предложила Луцилле руку, чтобы вести ее. Луцилла рассмеялась.
– Милая мадам Пратолунго! Я лучше вас знаю дорогу. Я брожу по всему околотку, вот только с помощью этого.
Она подняла свою красивую трость из слоновой кости с яркой шелковой петлей. С тростью этой в одной руке и с бутылкой лекарства в другой, в кокетливой шляпке на макушке, она представляла такую хорошенькую картинку, какой я давно не видела.
– Так ведите же вы меня, друг мой, – сказала я и взяла ее под руку. Мы пошли вниз по селению.
Никого похожего на таинственную личность не встретилось нам в сумерках. Я встретила опять немногих землевладельцев, которых видела уже прежде, вот и все. Луцилла молчала. Молчание это казалось мне подозрительным после того, что сказала мне Зилла. Она как будто внимательно к чему-то прислушивалась. Дойдя до хижины больной женщины, Луцилла остановилась и вошла; я осталась ждать ее у двери. Недолго ждала я. Через минуту Луцилла вышла и сама взяла меня под руку.
– Не пройдем ли мы еще немного подальше? – сказала она. – Теперь так свежо, хорошо.
Цель, к которой направлялась она, находилась, очевидно, за селением. В торжественной тишине сумерек мы двигались изгибом уединенной долины, по которой я уже проходила утром. Когда поравнялись мы с одиноким домиком, называвшимся, как я уже знала, Броундоуном, я почувствовала, что рука ее бессознательно сжимает мою руку.
– Ага! – сказала я себе, – значит, тут как-нибудь замешан Броундоун.
– Что, сегодня вид очень пустынный? – спросила Луцилла, обводя тростью своею окружавшую нас местность.
Это означало, как поняла я, не видите ли вы кого-нибудь гуляющего? Но не мое дело было угадывать тайный смысл ее вопросов, пока ей не заблагорассудится поверить мне свой секрет.
– По-моему, друг мой, вид прекрасный, – вот все, что я сказала.
Она опять замолчала и погрузилась в свои мысли. Мы повернули в новый изгиб долины, и вот с противоположной стороны появился, наконец, идущий нам навстречу одинокий мужчина.
Когда мы приблизились друг к другу, я увидела, что он имеет вид человека порядочного. Одет мужчина был в легкую охотничью куртку; на голове была у него пуховая шляпа конической формы, какие носят в Италии. Ближе подойдя, я увидела, что он молод. Еще ближе… оказалось, что он красив собою, хотя несколько женоподобен. В эту минуту Луцилла услышала его шаги. Она тотчас же покраснела, и опять рука ее бессознательно сжала мою руку. (Прекрасно! Вот, значит, мы нашли наконец таинственный предмет предостережений Зиллы.) Признаюсь, я люблю взглянуть на красивого мужчину. Я поглядела на этого, когда мы поравнялись. Уверяю вас в том, что я вовсе не безобразная внешне женщина. Однако, когда глаза наши встретились, на лице незнакомца вдруг что-то дрогнуло и он нахмурился, показывая ясно, что я произвела на него неприятное впечатление. С некоторым трудом, ибо спутница моя крепко держала меня за руку и, казалось, готова была совсем остановиться, я ускорила шаг и быстро прошла мимо незнакомца, давая ему тем самым почувствовать, что я полагаю, что перемена в лице его при взгляде на меня показалась мне неучтивой. Как бы то ни было, через минуту я услышала шаги его позади нас. Он вернулся и шел за нами.
Он обогнал нас с моей стороны, остановился и снял шляпу.
– Извините меня, сударыня, – сказал он, – но вы сейчас так пристально поглядели на меня.
При первом звуке его голоса я почувствовала, что Луцилла вздрогнула. Рука ее, опирающаяся на мою руку, задрожала от какого-то непонятного мне внезапного волнения. Вдвойне удивленная и этим обстоятельством, и упреком в том, что позволила себе взглянуть на мужчину, я потеряла способность, которую редко теряют женщины, – способность говорить.
Он не дал мне времени оправиться. Он продолжал тоном, впрочем, вполне благовоспитанного человека, без всяких изменений в выражении лица и в манерах:
– Извините, если я осмелюсь задать вам весьма странный вопрос. Не были ли вы в Экзетере третьего числа прошлого месяца?
Я была бы не женщина, если бы теперь ко мне уже не вернулась способность говорить.
– Я от роду никогда не была в Экзетере, милостивый государь, – отвечала я. – Позвольте мне в свою очередь осведомиться, почему вы задаете мне этот вопрос?
Вместо ответа, он поглядел на Луниллу.
– Еще раз прошу извинения, но может быть эта молодая особа…
Он, очевидно, хотел спросить, не была ли Луцилла в Экзетере, но вдруг остановился. Следя с напряженным вниманием за всею этой сценой, она повернулась к нему лицом. Еще было довольно светло, чтобы увидеть на лице этом ее несчастье. Незнакомец понял, в чем дело, и появившееся было пытливое выражение на его лице сменилось выражением сострадания и, я сказала бы, огорчения. Он опять снял шляпу и поклонился мне с глубоким почтением.
– Простите меня, – сказал он очень серьезно. – Я прошу прощения у молодой дамы. Не сердитесь на меня. Мое странное поведение имеет свое оправдание, если бы я только в силах был объясниться. Вы огорчили меня своим взглядом. Не могу растолковать вам почему. Доброго вечера.
Он поспешно отвернулся, как будто в смущении и Стыдясь себя самого, и ушел. Повторяю, в поведении его не было ничего странного, неприличного. Вполне благовоспитанный человек, совершенно владеющий своим рассудком, – вот впечатление, какое производил он. Я поглядела на Луциллу. Она стояла, подняв слепые глаза свои к небу, как бы погруженная в какое-то восторженное созерцание.
– Кто этот человек? – спросила я.
Мой вопрос внезапно опустил ее с неба на землю.
– Ах! – сказала она с упреком. – У меня звучал в ушах его голос, а теперь я его не слышу.
– Кто он? – прибавила она через минуту, повторяя мой вопрос. – Никто не знает. Скажите мне, какой он? Хорош ли он собой? Он должен быть хорош собой, имея такой голос.
– Вы в первый раз слышали его голос? – осведомилась я.
– Да. Он встретился нам вчера, когда я ходила с Зиллой, но ни слова не сказал. Каков же он собой? Пожалуйста, скажите мне, какой он?
В голосе ее звучало страстное нетерпение. Я поняла, что с ней шутить нельзя. Темнело. Я сочла благоразумным предложить вернуться домой. Она соглашалась на все, лишь бы только я описала незнакомца. Всю дорогу домой она меня расспрашивала, так что я наконец начала испытывать чувство свидетеля, подвергаемого искусному допросу на суде. Луцилла, казалось, осталась довольна моими ответами.
А! – воскликнула она, выдавая тайну, которую открыла мне уже старая нянька. – Вы умеете все хорошо замечать глазами. Зилла ничего путного не могла сказать мне.
После возвращения домой любопытство ее разгорелось в другом направлении.
– Экзетер, – повторяла она в раздумье. – Он упомянул об Экзетере. Я, так же как и вы, никогда там не была. Что скажут нам книги об Экзетере?
Она отправила Зиллу на другую половину дома за справочным словарем. Я вышла за служанкой в коридор и успокоила ее.
– Я не выдала вашего секрета, – сказала я ей. – Человек этот гулял в сумерках, как вы предсказывали. Я говорила с ним и также заинтересовалась, как и все вы. Достаньте книгу.
Признаюсь, я поверила Луцилле в том, что словарь поможет нам объяснить странный вопрос незнакомца о третьем числе прошлого месяца и непонятное заявление его, что я огорчила его моим взглядом. Нянька с нескрываемым любопытством стояла подле меня с одной стороны, а Луцилла с другой; я открыла книгу на букву «Э», нашла нужное место и прочла вслух:
«Экзетер-приморский город в Девоншире. Некогда резиденция западных саксонских королей. Ведет большую иностранную и внутреннюю торговлю. Народонаселение 33 738. Девоншейрские ассизы [4 - Ассизы (позднелат. assisae – заседание) – выездной суд с участием присяжных.] собираются в Экзетере весной и летом».
– Вот и все? – спросила Луцилла.
Я закрыла книгу и ответила, как Финчев мальчик, тремя словами:
– Вот и все.
Глава V. МУЖЧИНА ПРИ СВЕЧАХ
Стемнело уже до такой степени, что я едва могла прочесть книжные строки. Зилла зажгла свечи и опустила занавески окон. Молчание, обыкновенно следующее за какой-нибудь неудачей, царствовало в комнате.
– Кто может он быть? – повторила Луцилла в сотый раз. – И почему взгляд ваш огорчил его? Постарайтесь отгадать, мадам Пратолунго.
Последняя строка прочитанного в словаре описания вертелась у меня в голове. В ней было одно слово, которое я не совсем понимала, – слово «ассизы». Я, надеюсь, уже доказала достаточную степень общего образования, но сведения мои скудны по части законов. Я осведомилась о значении слова ассизы и узнала, что это подвижные суды, разбирающие дела по преступлениям в различных частях Англии. Как только сказали мне это, меня осенила блестящая мысль. Я тотчас же сообразила, что таинственный незнакомец не кто иной, как преступник, убежавший от ассизов.
Почтенная Зилла вскочила на ноги, будучи убеждена, что я угадала.
– Господи помилуй! – вскричала она. – Я не заперла садовую дверь!
Она бросилась из комнаты спасать нас от грабежа и убийств, пока еще не поздно.
Я поглядела на Луциллу. Она полулежала в креслах со спокойной улыбкой на хорошеньком личике.
– Мадам Пратолунго, – сказала она, – это первая несообразность, которую вы сказали, с тех пор как приехали сюда.
– Погодите, мой друг, – возразила я. – Вы объявили, что ничего не знаете об этом человеке, то есть ничего такого, что бы вас удовлетворяло. Не с неба же он упал. Время прибытия его сюда должно быть известно. А также один ли он прибыл или еще с кем-нибудь. Прежде чем согласиться, что догадка моя лишена всякого основания, мне надо знать все факты, дошедшие о нем до общего сведения в Димчорче. Давно ли он здесь?
Луцилла сначала казалась не очень заинтересованной, чисто фактической стороной вопроса, на которую я хотела обратить ее внимание.
– Он здесь с неделю, – отвечала она небрежно.
– Он, так же как я, приехал через горы?
– Да.
– С проводником, конечно?
Луцилла внезапно привстала с кресла.
– С братом, – сказала она, – с братом-близнецом, мадам Пратолунго.
Я тоже привстала с кресла.
Появление брата в этом деле само по себе все усложняло. Стало быть, от ассизов ушел не один преступник, а два.
– Как они добрались сюда? – спросила я.
– Никто не знает.
– Где остановились они, когда приехали?
– В «Перепутье», трактире в селении. Трактирщик рассказывал Зилле, что сходство обоих братьев поразило его. Невозможно отличить одного от другого. Сходство удивительное даже для близнецов. Они приехали рано утром, когда общая комната была пуста, и долго друг с другом разговаривали наедине. Наконец они вызвали хозяина и спросили, нет ли у него свободной комнаты. Вы, конечно, сами заметили, что «Перепутье» не более как пивная лавка. У хозяина оказалась одна только комната, и та дрянная, не подходившая для спальни порядочного человека. Однако один из братьев все-таки снял эту комнату.
– А куда девался другой?
– Он уехал в тот же день очень неохотно. Расставание их было очень трогательно. Этот брат, которого мы сегодня видели, непременно требовал отъезда, иначе тот бы не уехал от него. Они оба плакали…
– Этого мало, что плакали, – сказала Зилла, в эту минуту снова входя в комнату. – Я заперла внизу все двери и окна; теперь он не влезет, не беспокойтесь.
– Что ж они такое еще делали? – осведомилась я.
– Целовались, – сказала Зилла с выражением глубокого негодования. – Двое мужчин!
– Может быть, они иностранцы, – заметила я. – Они как-нибудь назвали себя?
– Трактирщик спросил у оставшегося его имя, – сказала Луцилла. – Он ответил, что имя его Дюбур.
Этот факт подтвердил для меня справедливость моей догадки. Дюбур во Франции такое же обыкновенное имя, как в Англии Джонс или Томсон, именно такое имя, каким назвался бы у нас человек, вынужденный скрываться. Уж не преступный ли он соотечественник? Нет. В его произношении не было ничего иностранного, когда говорил он с нами. Несомненно, чисто английский выговор. А однако он назвался французским именем. Не оскорбил ли он умышленно мой народ? Да. Мало того что он, возможно, запятнан преступлением, он еще нанес умышленное оскорбление моему народу.
– Итак, – начала я опять, – мы оставили этого неуличенного злодея в трактире. Он и теперь там живет?
– Какое там! – воскликнула нянька. – Он здесь поселился. Он нанял Броундоун.
Я обратилась к Луцилле.
– Броундоун принадлежит кому-нибудь? – спросила я, пытаясь найти другой след. – Этот кто-нибудь так и отдал дом неизвестному?
– Броундоун принадлежит одному господину, живущему в Брейтоне, – ответила Луцилла. – Его хозяин попросил навести справки в известной лондонской фирме одного из крупных купцов Сити. Вот тут-то и кроется самое непонятное обстоятельство. Купец сказал: «Я знаю мистера Дюбура с детства. У него есть причины желать полного уединения. Я ручаюсь за то, что он человек вполне достойный, которому вы можете без опасения отдать дом свой внаймы. Больше я не могу ничего сказать вам». Отец мой знаком с владельцем Броундоуна; он передал мне ответ лондонского купца слово в слово. Что тут поймешь? Дом был сдан на шесть месяцев на следующий же день. Он был отделан скверно. Мистер Дюбур выписал все, что понадобилось, из Брейтона. Кроме мебели. Сегодня привезли еще из Лондона ящик. Он был так плотно заколочен, что пришлось позвать плотника открыть его. Плотник рассказывал, что ящик этот был заполнен тоненькими золотыми и серебряными пластинками, и с ним вместе прислана была шкатулка со странными инструментами, назначение которых плотник не знает. Мистер Дюбур запер все в заднюю комнату и положил ключ в карман. Он как будто был очень доволен; насвистывал и сказал: «Теперь дело пойдет на лад». Это передала нам хозяйка «Перепутья». Она на него стряпает, а дочь ее приводит ему комнаты в порядок. Они ходят к нему поутру и возвращаются в трактир свой вечером. У него нет слуги. Ночью он совершенно один. Не правда ли, что это интересно? Тайна в действительной жизни. Никто ничего понять не может.
– Странные вы люди, душа моя, – сказала я, – потому что вам кажется таинственным такое простое дело.
– Простое? – повторила Луцилла в изумлении.
– Конечно. Золотые и серебряные пластинки, и странные инструменты, и одинокая жизнь, и отсутствие слуги – все подводит к одному заключению. Моя догадка правильна. Этот человек – скрывающийся преступник, и преступление его состоит в изготовлении фальшивой монеты. Он был пойман в Экзетере, ускользнул от судебного преследования и собирается здесь сызнова начать свое дело. Поступайте как знаете, но если мне понадобится мелочь, так я, конечно, не буду здесь менять деньги.
Луцилла опять прилегла на спинку кресла. Я видела, что она махнула на меня рукой, как на человека, упорствующего в нелепом заблуждении относительно мистера Дюбура.
– Фальшивомонетчик, рекомендованный как достойный человек первым купцом Лондона! – воскликнула она. – У нас в Англии совершаются иногда странные вещи, но есть же границы нашему национальному чудачеству, а вы перешли их, мадам Пратолунго. Не заняться ли нам музыкой?
Она говорила немного резко. Мистер Дюбур был для нее герой романа, и она сердилась, серьезно сердилась на всякую попытку унизить его в ее глазах.
Я тем не менее осталась при своем, неприятном для него мнении. Вопрос состоял в том, как можно было объяснить ей, что нельзя верить лондонскому купцу. В ее глазах достаточным ручательством честности купца было его богатство. В моих глазах (как и в глазах всякого доброго социалиста) это именно обстоятельство говорило решительно против него. Капиталист – это мошенник одного рода, а фальшивомонетчик – мошенник другого рода. Капиталист ли рекомендует фальшивомонетчика, или фальшивомонетчик рекомендует капиталиста, по-моему, совершенно одно и то же. Для них обоих, как говорится в одной прекрасной английской драме, честные люди не что иное, как мягкие подушки, на которых негодяи эти покоятся и жиреют. Так и чесался у меня язык развить перед Луциллой этот широкий, либеральный взгляд на вещи. Но увы! Нетрудно было заметить, что бедный ребенок заражен ложными предрассудками окружающей среды. Могла ли я идти на размолвку с первого же дня моего приезда? Нет. Это было невозможно. Я поцеловала хорошенькое слепое личико, и мы вместе пошли к фортепиано. Я отложила до более удобного случая обращение Луциллы в серьезный социализм. Не стоило и открывать инструмента. Музыка не шла на лад.
Я играла со всею старательностью, переходя от Моцарта к Бетховену, от Бетховена к Шуберту, от Шуберта к Шопену. Она слушала с искренним желанием испытать удовольствие от моей игры. Она несколько раз благодарила меня. Она пыталась по моей просьбе сама поиграть, выбирая знакомые мотивы, которые знала наизусть. Нет! Проклятый Дюбур владел умом ее, нельзя было от него отделаться. Она пробовала, и пробовала, и пробовала – и не могла. Голос его звучал в ее ушах; это была единственная музыка, которую она способна была слышать в этот вечер. Я опять села за фортепиано и начала играть. Она внезапно отняла свои руки от клавиш.
– Зилла здесь? – шепотом спросила она.
Я сказала ей, что Зилла ушла. Она положила прелестную головку мне на плечо и вздохнула взволнованно.
– Не могу не думать о нем, – заговорила Луцилла. – Я несчастна первый раз в моей жизни! Нет, напротив, я счастлива первый раз в жизни. О! Что вы обо мне подумаете! Я сама не знаю, что говорю. Зачем вы предоставили ему случай заговорить с нами? Если бы не вы, я, может быть, никогда бы не услышала его голос.
Она приподняла трепетно голову и как будто успокоилась. Одна рука ее медленно скользила по клавишам, тихо наигрывая.
– Чудный голос, – шептала Луцилла мечтательно, – чудный голос!.. Она опять остановилась, рука ее опустилась с клавиш и легла на мою руку.
– Что это, любовь? – проговорила она не то про себя, не то обращаясь ко мне.
Моя обязанность, как порядочной женщины, была ясна. Моя обязанность была солгать ей.
– Это не что иное, как чрезмерное утомление и нервное возбуждение, друг мой, – сказала я. – Завтра вы будете чувствовать себя как ни в чем не бывало. Сегодня вы должны слушаться меня, как ребенок. Пойдемте, я уложу вас в постель.
Она пошла с томным вздохом. О, как мила была Луцилла в изящном ночном платьице, стоя на коленях и молясь у постели. Невинное, несчастное создание!
Надо признаться, что я и в любви, и в ненависти одинаково порывиста. Я вышла от нее в этот вечер с таким же нежным чувством, как если бы она действительно была моя дочь. Вы встречали таких людей, как я; если вы не очень отталкивающий человек, они говорили с вами самым доверчивым образом о своих домашних делах, сидя с вами в вагоне или за общим столом. Что касается меня, то я, кажется, до самой смерти смогу мгновенно подружиться с чужими людьми.
Проклятый Дюбур! Если бы я могла пробраться в Броундоун в эту ночь, я бы, кажется, сделала с ним то, что одна мексиканка, в бытность мою в Америке, сделала с пьяницей мужем, торговавшим хлыстами и тростями. Она ночью зашила его в простыню, пока отсыпался он после попойки; потом взяла его товар и весь до последней палки изломала на нем, превратив его таким образом в отбивную котлету с ног до головы.
Не располагая подобным средством, я села на постель и стала размышлять, как следует мне поступать, если дело с Дюбуром пойдет дальше.
Я уже говорила вам, что мы с Луциллой проболтали все время после обеда. Вы лучше поймете, какой оборот приняли мои мысли, если я передам вам все подробности, сообщенные мне Луциллой, о странном положении ее в отцовском доме.
Глава VI. ФИНЧИ
Большие семейства, насколько мне известно по личному опыту, бывают двух родов. Есть семейства, все члены которых взаимно друг другом восхищаются. Есть семейства, члены которых взаимно ненавидят друг друга. Я лично предпочитаю второй вариант. Их ссоры касаются лишь их самих, и они обладают свойством, никогда не встречающимся в семействах первого рода, а именно способностью замечать хорошее в людях, не имеющих счастья находиться с ними в кровном родстве.
Семейства, члены которых взаимно восхищаются друг другом, пропитаны нестерпимым самомнением. Вы ссылаетесь при людях такого рода на Шекспира, как на великого английского драматурга и поэта. Одна из дочерей семейства непременно дает вам почувствовать, что слова ваши были бы гораздо убедительнее и яснее, если бы вы сослались на «дорогого папашу». Вы гуляете с одним из сыновей и говорите о прошедшей мимо женщине: «Какое прелестное существо!» Спутник ваш улыбается вашему простодушию и спрашивает, видали ли вы когда-нибудь сестру его в бальном платье. Члены таких семейств в случае разлуки переписываются друг с другом каждый день. Они читают вам выдержки из своих писем и говорят: «Найдется ли профессиональный писатель, способный так выражаться?» Они толкуют о своих домашних делах в вашем присутствии, полагая, что и вы должны быть этим заинтересованы. Они за столом восторгаются в вашем присутствии своими остротами и дивятся, отчего вы не смеетесь. В семействах такого рода сестры сидят обыкновенно на коленях у братьев, а мужья осведомляются публично о здоровье своих жен, как будто они заперты в своих спальнях. Когда просвещение достигнет высшей степени развития, государство будет поставлять клетки для таких несносных людей, и уведомления будут вывешиваться на углах улиц: «Остерегайтесь N 12-го, там живет семейство в состоянии взаимного обожания!»
Луцилла объяснила мне, что Финчи принадлежат ко второму из упомянутых выше родов больших семейств. Члены их домашнего круга почти не говорили, друг с другом. Некоторые из них проводили по несколько лет в разлуке с остальными, не обеспокоив ни разу почту ее величества передачей чувств своих друг другу.
Первая жена достопочтенного Финча была урожденная Бечфорд. Семейство ее, состоявшее в то время лишь из брата и сестры, сильно не одобряло ее брака. Финч по состоянию (я смеюсь над этими презренными разграничениями) считался ниже Бечфорда. Там не менее за него мисс Бечфорд вышла замуж. Брат и сестра ее отказались присутствовать на свадьбе. Первая ссора.
Родилась Луцилла. Старший брат достопочтенного Финча, не говоривший ни с кем другим из своего семейства, выступил с христианским предложением пожать друг другу руку над колыбелью ребенка. Предложение было принято великодушными Бечфордами. Первое примирение.
Время шло. Достопочтенный Финч, бывший тогда настоятелем бедного прихода около большого промышленного города, почувствовал недостаток в деньгах и позволил себе неприличие (неприличие попросить денег взаймы у брата своей жены). Мистер Бечфорд, как человек богатый, конечно, счел такую просьбу для себя оскорблением. Мисс Бечфорд приняла сторону брата. Вторая ссора.
Время шло по-прежнему. Первая мистрис Финч умерла. Старший брат достопочтенного Финча (по-прежнему на ножах с остальными членами семейства) опять выступил с христианским предложением пожать друг другу руки над могилой жены. Бечфорды опять приняли предложение. Второе примирение.
Прошло еще некоторое время. Достопочтенный Финч, оставшийся вдовцом с одною дочерью, познакомился с одним жителем большого города близ его прихода, также вдовцом с одной дочерью. Этот человек по убеждениям был радикал-баптист, а по ремеслу башмачник. Достопочтенный Финч, снова нуждавшийся в деньгах, примирился и с тем, и с другим и женился на дочери башмачника, взяв за нею три тысячи фунтов приданого. Этот поступок отдалил от него навсегда не только Бечфордов, но и старшего брата-примирителя. Этот усердный христианин рассорился теперь и с братом-священником, как и со всеми остальными членами своего семейства. Достопочтенный мистер Финч остался совершенно одиноким. Аккуратно каждый год вторая мистрис Финч предоставляла случай пожать друг другу руки не только над одной колыбелью, но иногда и над двумя. Доблестные, но тщетные усилия! Ни к чему это не привело, кроме известного рода сделки. Луцилла, совершенно терявшаяся среди быстро возрастающего семейства настоятеля, получила позволение посещать дядю и тетку по матери ежегодно в определенные сроки. Родившись, по-видимому, с совершенно здоровым зрением, бедная девочка ослепла, когда ей еще не было года. Во всем остальном она представляла поразительное сходство с своей матерью. Холостой дядя Бечфорд и старая дева – сестра его – оба весьма сильно привязались к ребенку. «Наша племянница Луцилла, – говорили они, – оправдала все наши надежды; она вся в Бечфордов, а не в Финчей». Отец Луциллы, получивший тем временем место ректора в Димчорче, не спорил с ними. «Подождите, это принесет деньги», – больше он ничего не говорил. А деньги действительно были нужны. Колыбели множились из года в год у плодовитой мистрис Финч, так что, наконец, даже семейный доктор утомился и сказал однажды: «Не правда, что всему бывает конец, нет конца плодовитости мистрис Финч!»
Луцилла выросла. Однако только когда ей минуло двадцать лет, сбылись надежды ее отца на получение денег.
Дядя Бечфорд умер холостым. Он разделил свое состояние между сестрой и племянницей. По достижении совершеннолетия Луцилле назначался годовой доход в полторы тысячи фунтов на условиях, весьма пространно изложенных в завещании. Условия эти, во-первых, лишали достопочтенного Финча возможности при каких бы то ни было обстоятельствах законно наследовать хотя бы копейку из этих денег и, во-вторых, отделяли Луциллу от отцовского семейства и вменяли ей в обязанность, пока не выйдет замуж, жить у тетки три месяца в году.
Завещание открыто объясняло причину этого последнего требования: «Я умираю, как жил, – писал дядя Бечфорд, – последователем епископальной церкви и торием. Завещание мое в пользу племянницы получит силу лишь в том случае, если она в определенные сроки будет удаляться на время от радикальных влияний, которым подвержена в доме отца, и становиться под надзор женщины, заслуживающей уважения и по происхождению, и по воспитанию, и по убеждениям своим и пр.». Представьте чувства достопочтенного Финча, сидящего рядом с дочерью в собрании родственников, пока читалось завещание. Он встал и, как истинный англичанин, обратился к присутствующим с речью: «Милостивая государыни и государи, – сказал он, – я сознаюсь, что в политике я либерал и что семейство жены моей – диссентеры. [5 - Диссентеры (англ. dissenters) – распространенное в 16–17 вв. в Англии название лиц, не согласных с вероучением и культом англиканской церкви] В примере нравственного настроения, вызываемого в семействе моем этими двумя обстоятельствами, честь имею вас уведомить, что дочь моя принимает настоящее завещание с полного моего согласия и что я прощаю мистеру Бечфорду». С этими словами он вышел под руку с дочерью. Из слышанного, заметьте, он уже мог сообразить, что Луцилла, пока не замужем, вправе распоряжаться своим доходом по своему усмотрению. На обратном пути в Димчорч достопочтенный Финч заключил небольшую сделку, ставившую дочь его в совершенно независимое положение в отцовском доме и доставляющую отцу ее, как взнос мисс Финч в домашнюю кассу, пятьсот фунтов годового дохода. (Знаете ли, что подумала я, когда услышала это? Я подумала: как жаль что либеральный Финч не был в Центральной Америке со мною и бедным моим Пратолунго! Пользуйся мы его советами, мы спасли бы священное дело свободы, не истратив на него гроша!) Старинная часть приходского дома, до тех пор необитаемая, была отделана, разумеется, на деньги Луциллы. В двадцать первое рождение ее работы по отделке были окончены, первый платеж в домашнюю кассу был внесен, и дочь поселилась как самостоятельная жилица в доме родного отца.
Чтоб оценить по достоинству ловкость Финча, надо знать, что Луцилла, подрастая, обнаруживала все большую и большую неохоту жить в отцовском доме. При слепоте ее беспрерывный крик детей сводил ее с ума. С мачехой у нее не было ничего общего. Отношения с отцом были почти так же далеки. Она могла только жалеть о его бедности и оказывать ему почтение такое, которое родители вправе требовать от детей. Но истинно уважать и любить его – об этом лучше и не говорить. Счастливейшими днями ее были дни, проведенные у дяди и тетки.
С каждым годом она дольше и дольше гостила у Бечфордов. Если б отец, обращаясь к чувству дочери, не сумел увязать пребывание ее в отцовском доме с полною независимостью, то она, достигнув совершеннолетия, или окончательно переехала бы к тетке, или поселилась бы отдельно. Так или иначе, настоятель обеспечил себе пятьсот фунтов дохода на условиях, удобных для обеих сторон, и, главное, удержал дочь у себя на глазах. Ибо, помните, ему грозила в будущем одна ужасная опасность, опасность того, что Луцилла выйдет замуж.
Таково было странное положение этой девушки в то время, когда я поступила в этот дом.
Вы поймете теперь, как озабочена была я, когда, припоминая случившееся в день моего приезда – встречу эту с таинственным незнакомцем, – я спрашивала себя, как же поступить мне в данном случае? Луциллу нашла я одинокой, беззащитной из-за слепоты ее и лишенной при этом матери, сестры, даже друга, которому она могла бы довериться. Я произвела на нее при первой встрече приятное впечатление: она сразу полюбила меня, так же как и я ее. Я пошла с нею на вечернюю прогулку, не подозревая, что происходит в уме ее. Я совершенно неумышленно предоставила случай постороннему человеку усилить впечатление, произведенное на нее странностью его появления, заговорить впервые при ней. В минуту душевного волнения, не зная решительно, кому довериться, бедная, безрассудная, слепая, одинокая девушка открыла сердце свое мне. Как мне теперь поступить? При обычных обстоятельствах это дело было бы просто смешным. Но Луцилла была не в таком положении, как все девушки. Ум слепых по горькой необходимости обращается внутрь, на себя самого. Они отлучены от нас… О! Как безнадежно отлучены!.. И живут в своем темном мире, о котором мы не имеем понятия. Какую отраду мог дать Луцилле внешний мир? Никакой. Печальная свобода ее в том отчасти и состояла, что она могла сосредоточиваться неотступно на идеальном создании своих грез. В тесных границах единственного впечатления, полученного ею от этого человека, впечатления, произведенного на нее звуком его голоса, воображение ее разыгрывалось поневоле среди однообразного мрака ее жизни. Какое состояние! Я содрогаюсь, описывая его. О да, я знаю, легко посмотреть и с другой точки зрения, легко смеяться над безумием девушки, дающей сначала разыграться своему воображению относительно совершенно незнакомого человека, а потом, когда он заговорил, влюбляющейся в его голос. Но прибавьте, что девушка эта слепа; что она привыкла жить в мире грез своих; что нет в семействе ее никого, кто мог бы благотворно действовать на нее. Неужели нет ничего, заслуживающего сострадания в таком положении? Что касается до меня, то хотя я дочь легкомысленного народа, смеющегося над всем, мое лицо показалось мне необычайно серьезным и постаревшим, когда я сидела в этот вечер перед зеркалом, расчесывая себе волосы.
Я поглядела на постель. Ба! Можно ли мне сейчас ложиться в постель?
Луцилла совершенно свободна. Ничего не мешает ей пойти следующий раз одной в Броундоун и оказаться в руках какого-нибудь бесчестного человека. Кто я такая? Не более как ее компаньонка. Я не вправе вмешиваться, и однако, если что случится, меня будут винить. Ведь так легко сказать: «Вам бы следовало что-нибудь сделать!» С кем посоветоваться? Старая нянька простая служанка. Могла ли я обратиться к лимфатической даме с ребенком в одной руке и повестью в другой? Нелепость! О мачехе нечего думать. Отец? Судя по слухам, я не считала достопочтенного Финча способным благотворно повлиять в деле такого рода. Однако ж он все-таки ее отец. Можно сначала искусно испытать его. Слыша, что Зилла тихонько ходит по коридору, я вышла к ней. Толкуя о том о сем, я упомянула о хозяине дома. Почему это я еще не видала его? По уважительной причине: он уехал в гости к приятелю в Гарейтон. Сегодня вторник. Его ожидают «к проповеди», то есть в субботу на этой неделе.
Я вернулась в свою комнату немного не в духе. В таком состоянии ум мой работает активно и четко. Меня внезапно осенила блестящая идея. Мистер Дюбур позволил себе заговорить со мною в этот вечер. Прекрасно. Я решилась отправиться одна в Броундоун на следующее утро и в свою очередь заговорить с мистером Дюбуром.
Решение это было ли внушено исключительно одною заботой о Луцилле? Или мое собственное любопытство все время действовало в глубине и бессознательно для меня самой дало известное направление моим мыслям? Я легла в постель, не задавая себе этого вопроса. Советую вам также ложиться в постель, не задавая себе вопросов.
Глава VII. МУЖЧИНА ПРИ ДНЕВНОМ СВЕТЕ
Погасив свою свечку в этот вечер, я сделала ошибку: понадеялась, что сама проснусь поутру вовремя. Мне бы следовало велеть Зилле разбудить меня.
Несколько часов я не могла закрыть глаз. Сон пришел наконец, но сон тревожный. Только на рассвете я заснула как следует. Проснувшись, взглянула на часы и испугалась, видя что уже десять часов.
Я соскочила с постели и позвонила няньке.
– Луцилла дома?
– Нет, она пошла погулять.
– Одна?
– Да, одна.
– В каком направлении?
– Вверх по долине по направлению к Броундоуну.
Я тотчас же сделала свое заключение.
Она опередила меня благодаря тому, что я проспала драгоценные утренние часы. Осталось сделать только одно: следовать за нею как можно скорее. Через полчаса я тоже вышла погулять и (как вы думаете?) тоже направилась вверх по долине к Броундоуну.
Утренняя тишина царила вокруг уединенного домика. Я прошла дальше в следующий изгиб долины. Не видно было ни души. Я вернулась к Броундоуну, чтобы тщательнее осмотреть местность. Поднявшись на пригорок, на котором стоял дом, я подошла к нему сзади. Все окна были отворены. Я прислушалась. Неужели вы думаете, что я стала бы церемониться при таких обстоятельствах? Вот еще! Это было бы уж чересчур глупо. Я напрягла слух. Из бокового окна слышен звук голосов. Подойдя без шума ближе, я узнала голос Дюбура. Ему отвечала женщина. Ага! Я узнала ее! Это была Луцилла!
– Удивительно! – говорил Дюбур. – У вас как будто глаза на кончиках пальцев. Возьмите-ка теперь вот это и попробуйте сказать мне, что это такое.
– Маленькая ваза, – отвечала она так же спокойно, уверяю вас, как если бы знала этого человека долгие годы. – Постойте. Какой это металл? Серебро? Нет. Золото. Неужели вы и это сами сделали, так же как ящик?
– Да. У меня такой странный вкус: люблю делать разные вещи из золота и серебра. Несколько лет тому назад я встретился в Италии с одним человеком, который меня этому обучил. Это меня забавляло тогда и теперь забавляет. Выздоравливая прошлого весной после болезни, я сделал эту вазу и вырезал украшения на ней.
– Еще одна тайна открылась! – воскликнула Луцилла. – Теперь я понимаю, зачем были вам нужны золотые и серебряные пластинки, привезенные из Лондона. Знаете ли вы, что говорят про вас здесь? Есть люди, подозревающие вас в изготовлении фальшивых монет.
Оба они рассмеялись с детскою веселостью. Признаюсь, мне захотелось удалиться. Но нет. На мне лежали известные обязанности, которые я, как порядочная женщина, должна была выполнять. Моя сиюминутная обязанность была подкрасться ближе и посмотреть, не позволяют ли себе эти веселые молодые люди некоторых фамильярностей друг с другом. Половина окна была прикрыта снаружи решетчатою ставней. Я стала за этой ставней и заглянула в комнату. (Обязанность! Тяжкая, но неизбежная обязанность.) Дюбур сидел спиной к окну. Луцилла против него, лицом ко мне. Щеки ее разгорелись от радости. Она держала в руках хорошенькую золотую вазочку. Чуткие пальцы ее пробегали по ней точь-в-точь так же, как пробегали они по моему лицу накануне вечером.
– Сказать вам, какой узор на вашей вазе? – продолжала она.
– Неужели вы можете?
– А вот, судите сами. Узор составлен из листьев, между которыми местами размещены птицы. Постойте! Кажется, я ощупывала такие же листья на старой стене приходского дома. Это плющ?
– Удивительно! Плющ действительно.
– А птицы, – продолжала она, – я не буду довольна, пока не скажу вам, какие это птицы. Не в таких ли птицах у меня… только те гораздо больше… перец, горчица, сахар и т, д. Это совы! – воскликнула она с торжеством. – Маленькие совы, сидящие в плюшевых гнездах. Какой хорошенький рисунок. Я ничего подобного не встречала до сих пор.
– Возьмите эту вазу, – сказал он. – Вы доставите мне честь и удовольствие, если примете ее.
Она встала и покачала головой, не отдавая ему, однако, вазы.
– Я, пожалуй, взяла бы ее, если бы получше знала вас, – сказала она. – Отчего вы не говорите нам, кто вы такой и по каким причинам живете один в этом скучном месте?
Он стоял пред ней, склонив голову, и глубоко вздохнул.
– Я знаю, что мне следовало бы объясниться, – отвечал он. – Неудивительно, что на меня смотрят с подозрением.
Он замолчал и потом прибавил очень серьезно:
– Я не могу сказать этого вам. Вам – менее чем кому-нибудь.
– Почему?
– Не спрашивайте.
Она ощупала стол своею тростью и поставила на него вазу очень неохотно.
– Прощайте, мистер Дюбур, – сказала она.
Он молча отворил ей дверь. Прижавшись к стене, я видела их в воротах. Выйдя на лужайку, она обернулась к нему и опять заговорила:
– Если вы не хотите открыть мне вашу тайну, так не откроете ли вы ее кому-нибудь другому, другу моему?
– Какому другу?
– Той даме, которую вы встретили со мною вчера вечером.
Он, колебался.
– Я боюсь, не оскорбил ли я эту даму, – проговорил он.
– Тем более вам следует объясниться, – подхватила она. – Если она найдет объяснения ваши удовлетворительными, мне можно будет пригласить вас к нам, может быть, тогда я даже взяла бы вазу.
С этим весьма ясным намеком она протянула ему руку на прощание. Ее спокойствие, ее непринужденное обращение с этим незнакомцем, смелое и вместе простодушное, изумляло меня.
– Я пришлю к вам мою подругу сегодня утром, – проговорила она повелительно, стуча тростью о землю. – Я требую, чтобы вы сказали ей всю правду.
С этими словами она подала ему знак, чтобы он не провожал ее, и пошла обратно к селению. Не удивляет ли вас, так же как меня, что слепота делала ее не робкою в присутствии незнакомого человека, а напротив – бесстрашною?
Он стоял на том месте, где она его оставила, глядя ей вслед. Обращение его с ней и в доме, и вне дома было исполнено, надо сказать правду, учтивости и почтительности. Если кто-нибудь из них обоих обнаруживал робость, то, конечно, он. На мне было короткое, легкое платье, не шуршавшее по траве. Я обошла дом вдоль стены и приблизилась к нему незаметно сзади.
– Прелестное создание! – произнес он вслух, все еще провожая ее глазами. Как только проговорил он эти слова, я прикоснулась к плечу его зонтиком.
– Мистер Дюбур, – сказала я, – я жду ваших объяснений.
Он сильно вздрогнул и обернулся ко мне в немом изумлении. Он покраснел, а затем побледнел, как девушка. Кто знает женщин, тот поймет, что его смущение не только не смягчило меня, а напротив, побудило суровее разговаривать с ним.
– При вашем положении, – продолжала я, – честно ли заманить к себе в дом молодую девушку, вовсе вас не знающую, молодую девушку, имеющую по своему несчастию более всякой другой право на почтительность, какую порядочный человек всегда оказывает женщине?
Чувство досады отразилось на его изменившемся лице.
– Вы очень несправедливы ко мне, сударыня, – отвечал он. – Не правильно говорите о том, что я непочтительно обращался с этой молодой девушкой. Я от души сочувствую ей. Обстоятельства оправдывают мое поведение, я не мог поступить иначе. Она сама подтвердит вам это.
Он говорил громче и громче, он серьезно сердился на меня. Нужно ли объяснять, что, видя его готовым на меня напуститься с новым упреком, я тотчас же переменила тактику и пустила в ход всю свою учтивость.
– Если я была несправедлива к вам, милостивый государь, – ответила я, – то прошу у вас извинения. К этому могу только прибавить, что весьма желала бы услышать от вас, какие это обстоятельства, на которые вы ссылаетесь.
Это его успокоило. Он опять заговорил мягче.
– Дело в том, что знакомством с этой особой я обязан злой собачонке, принадлежащей трактирщику. Эта собачонка прибежала сюда с женщиной, которая мне служит, и испугала молодую девушку, с лаем бросившись на нее в то время, когда она проходила мимо дома. Прогнав собачонку, я попросил ее войти ко мне и присесть, оправиться от испуга. Предосудительно ли это? Не скрою, что она произвела на меня столь сильное впечатление, что я всеми средствами старался развлечь и позабавить ее, когда удостоила дом мой своим присутствием. Позвольте спросить вас, довольны ли вы моим объяснением?
Как ни хотелось бы мне остаться при своем невыгодном мнении об этом человеке, я была вынуждена сознаться, что мнение это несправедливо. Объяснение его и по языку, и по тону обнаруживало благовоспитанного, порядочного человека. И сверх того, хотя я не люблю женоподобных лиц, он был в самом деле красив собою. Темно-русые волосы его вились от природы. В светло-карих глазах было необыкновенно привлекательное, кроткое, скромное выражение. Что касается цвета его лица, то оно было даже уж слишком чистым. Такая молочная белизна прилична только женщине или мальчику. Он вообще более похож был на мальчика, чем на мужчину; он не отпустил ни бороды, ни бакенбард, ни усов. Я бы сочла его моложе Луциллы, хотя, в сущности, он был старше ее на три года.
– Наше знакомство началось довольно странно, милостивый государь, – сказала я. – Вы оригинально заговорили со мною вчера вечером, а я слишком опрометчиво заговорила с вами сегодня утром. Примите мои извинения и посмотрим, не станем ли мы, наконец, справедливыми по отношению друг к другу. Мне еще нужно сказать вам несколько слов. Вы не сочтете с моей стороны слишком большой бестактностью, если я замечу вам, что вы и меня могли бы пригласить присесть в вашем доме?
Он добродушно засмеялся и повел меня в дом.
Мы вошли в комнату, где принимал он Луциллу, и сели на стулья под окнами так, как он с нею сидел, с тою только разницей, что на его место села я, и теперь лицо его было обращено к свету.
– Мистер Дюбур, – начала я, – вы, конечно, уже догадались, что я слышала, что говорила вам мисс Финч на прощанье.
Он поклонился в подтверждение моих слов и начал нервно играть вазочкой, которую Луцилла оставила на столе.
– Как намереваетесь вы поступить? – продолжала я. – Вы говорили об участии, которое чувствуете к этой молодой девушке. Если оно истинно, то вы постараетесь заслужить ее хорошее мнение, исполнив ее желание. Скажите мне прямо, прошу вас. Хотите ли вы бывать у нас, как порядочный человек, убедивший двух дам, что они могут принимать его в качестве соседа и друга, или хотите вы заставить меня предупредить димчорчского ректора, что некая сомнительная личность пытается навязать свое знакомство его дочери?
Он поставил вазочку на стол и побледнел как полотно.
– Если бы вы знали, сколько я страдал, – заговорил он. – Если бы вы испытали то, что я принужден был вытерпеть…
Голос его оборвался. Слезы проступили в его кротких глазах; голова его опустилась; он замолчал.
Как все женщины, я люблю, чтобы мужчина был мужчиной. В словах этого Дюбура было, на мой взгляд, что-то слабое, женственное. Он не только не тронул меня, а едва не вызвал у меня чувство презрения.
– Я также страдала в жизни, – возразила я. – Мне тоже приходилось много терпеть. Но разница между нами та, что я не упала духом. На вашем месте, сознавая себя честным человеком, я бы не позволила даже тени подозрения лечь на меня. Во что бы то ни стало, я бы оправдалась. Я постыдилась бы плакать, я стала бы говорить.
Это задело его. Он вскочил на ноги.
– Глядели ли на вас сотни бесчувственных глаз? – заговорил он с жаром. – Указывали ли на вас безжалостно пальцами, куда бы вы ни пошли? Выставляли ли вас газеты, на позор? Разнесла ли фотография вашу постыдную известность по окнам всех лавок?
Он опустился на стул, в отчаянии ломая руки.
– О! Эти люди! – воскликнул он. – Ужасные люди! Я не могу уйти от них, не могу спрятаться даже здесь. И вы глядели на меня, как другие, – вскричал он сердито, обращаясь ко мне. – Я это заметил, когда вы прошли мимо меня вчера вечером.
– Я здесь вижу вас в первый раз, – отвечала я. – Что касается до ваших портретов, то кто бы вы ни были, я понятия о них не имею. Мне слишком было тяжело и трудно до приезда сюда, чтобы заглядывать в окна лавок. И вы, и ваше имя одинаково незнакомы мне. Если в вас есть хоть какое-нибудь чувство собственного достоинства, скажите мне, кто вы. Ну, признавайтесь же. Вы понимаете сами, что зашли слишком далеко, что на этом остановиться нельзя.
Я схватила его за руку; его вспышка сильно взволновала меня; я едва помнила, что говорю и делаю. В эту минуту мы бесили, мы сводили друг друга с ума. Рука его судорожно сжала мою руку, глаза его дико глядели в мои глаза.
– Читаете вы газеты? – спросил он.
– Да.
– Вы видели в них…
– Я не видела имени Дюбур.
– Мое имя не Дюбур.
– А как же?
Он вдруг наклонился ко мне и шепнул мне свое имя на ухо.
Я в свою очередь вскочила на ноги, как пораженная громом.
– Боже правый! – вскричала я. – Вы тот человек, которого в прошлом месяце судили за убийство и едва не повесили по ложной улике, связанной с часами!
Глава VIII. ЛЖЕСВИДЕТЕЛЬСТВО ЧАСОВ
Мы глядели друг на друга молча. Нам обоим нужно было прийти в себя. Я могу воспользоваться этой обстановкой, чтоб ответить на два вопроса, возникающие в вашем уме. Как подвергся Дюбур уголовному суду, и какую связь имело его дело с часами? Ответом на оба эти вопроса может служить рассказ, который я называю лжесвидетельством часов.
Передавая этот любопытный рассказ, почерпнутый мною из находящихся у меня газетных отчетов, я буду называть нашего нового броундоунского знакомого тем именем, которым он сам назвался. Во-первых, это было девичье имя его матери, и он имел право называться им, если угодно. А во-вторых, наша семейная драма в Димчорче разыгралась в пятьдесят восьмом и пятьдесят девятом годах, теперь все давно уже кончено, и настоящие имена никому не могут быть нужны. Дюбуром мы начали, так Дюбуром и кончим.
В летний вечер, несколько лет тому назад, на поле близ одного города, в западной Англии, нашли тело убитого человека. Человек этот был плотник, из города, и не слишком хорошую имел репутацию. В тот вечер дальний родственник его, служивший управляющим у одного соседнего землевладельца, проходил случайно по кладям, ведущим с поля на дорогу, и встретил на них поспешно идущего с поля человека. В этом человеке он узнал мистера Дюбура, которого знал в лицо. Они разошлись в противоположные стороны. Через некоторое время, как позже рассчитали, через полчаса, управляющий шел назад той же дорогой. Дойдя до кладей, он услышал крик и пошел на поле узнать, что случилось. Он увидел несколько человек, бегущих к мальчику, который стоял в отдаленном углу около забора и громко кричал. У ног мальчика лежало ничком мертвое тело со страшной раной на голове. Часы, вывалившиеся из кармана, лежали тут же. Они остановились, очевидно, от сотрясения при падении убитого на половине девятого. Тело было еще теплым. Кроме часов нашли у убитого нетронутыми и деньги, и другие более или менее ценные вещи. Управляющий тотчас же узнал в убитом упомянутого выше плотника.
На предварительном следствии остановка часов на половине девятого была принята за хорошее вещественное доказательство того, что удар, сваливший плотника, нанесен был в это время.
Затем возник вопрос: видели ли кого-нибудь подле тела в половине девятого? Управляющий заявил, что встретил мистера Дюбура, поспешно уходящего с поля, именно в этот час.
На вопрос, поглядел ли он тогда на часы, он сознался, что не поглядел. По некоторым обстоятельствам, запечатлевшимся в его памяти, он был, однако, уверен, что не ошибается в своем расчете. Ему выдвигали разные возражения, но он стоял на одном, что видел мистера Дюбура, поспешно уходившего с поля в половине девятого. На половине девятого остановились часы убитого.
Не видели ли еще кого-нибудь поблизости около этого времени? Никто никого не видел. Не нашлось ли орудие, которым нанесен был удар? Нет, не нашлось. Не имел ли кто злобы против убитого (так как убийство, очевидно, совершено было не с целью грабежа)? Известно было, что он водился с сомнительными личностями, но ни на кого, в частности, не падало в этом случае подозрение. В такой ситуации оставалось только пригласить мистера Дюбура, хорошо известного и в городе, и за городом как человека с состоянием и безукоризненной репутации, выяснить у него некоторые сведения о происшедшем.
Он тотчас же подтвердил, что проходил полем. Но в опровержение слов управляющего, он заявил, что поглядел на часы, идя по кладям, и что на его часах было ровно четверть девятого. Пять минут спустя, то есть за десять минут до совершения убийства, он зашел к одной даме, жившей неподалеку, и оставался у нее до трех четвертей девятого, по его часам.
Защита состояла в так называемом alibi. Она вполне удовлетворила друзей мистера Дюбура. Но для удовлетворения правосудия нужно было еще свидетельство дамы. Между тем мистеру Дюбуру предложен был чисто формальный вопрос: знал ли он убитого человека?
С некоторым замешательством мистер Дюбур сознался, что поручил этому человеку, по совету приятеля, одну работу. На дальнейшие расспросы он дал следующее показание. Работа была выполнена очень дурно, цена названа непомерная, плотник на сделанное ему замечание отвечал крайне грубо, возник крупный разговор, кончившийся тем, что мистер Дюбур схватил плотника за воротник и вытолкал его из дому, обозвав бесстыдным негодяем, пригрозив, что побьет его до смерти, если он только посмеет показаться ему на глаза. Затем мистер Дюбур заявил, что искренно пожалел о своей вспыльчивости, как только успокоился, и подтвердил клятвой, что со времени описанной сцены, происшедшей шесть недель тому назад, он более не видел этого человека.
При расследовании дела эти обстоятельства сочтены были чистыми случайностями, не более. Мистер Дюбур мог сослаться на свое alibi, мог сослаться на свое прошлое, на свою репутацию, и никто не сомневался в исходе дела.
Вызвана была дама в качестве свидетельницы.
В присутствии мистера Дюбура она прямо опровергла его рассказ, ссылаясь на подтверждение своих часов. Сущность показания ее заключалась в следующем: дама поглядела на часы, когда вошел к ней мистер Дюбур, ибо ей показалось, что он появился немного поздновато. Часы, проверенные накануне часовщиком, показывали тридцать пять минут девятого. Чтобы пройти быстрым шагом от кладей до дома этой дамы требовалось, как показал проведенный эксперимент, ровно пять минут. Итак, свидетельство управляющего, человека почтенного, подтверждалось еще другим свидетелем, вполне заслуживающим доверия и по положению своему, и по репутации. Часы, подвергнутые осмотру, оказались верными. Часовщик показал, что ключ от них у него и что они шли хорошо с тех пор, как он завел и проверил их накануне посещения мистера Дюбура. Правильность хода часов оказалась, следовательно, несомненною, и заключение из всех собранных данных вытекало одно. Доказано было, что мистер Дюбур находился на поле в то время, когда совершилось преступление; что у него, по собственному его признанию, незадолго до того была ссора с убитым человеком, кончившаяся нападением и угрозой с его стороны; наконец, что он пытался доказать свое alibi ложными показаниями о времени прихода к даме. Пришлось предать его суду ассизов по обвинению в убийстве плотника.
Судебное разбирательство продолжалось два дня.
Никакие новые обстоятельства не были обнаружены. Свидетельские показания принимали то же направление, что и на предварительном следствии, с той только разницей, что они тщательнее разбирались. В пользу мистера Дюбура могли послужить два обстоятельства: он нанял лучшего адвоката в округе и вызывал непреодолимое сочувствие у присяжных. Видя несообразность обвинения с положением, званием и прошлым подсудимого, они энергично искали доказательств его невиновности. Но все улики были против него, и к концу первого дня их накопилось столько, что его собственный адвокат терял надежду. Когда арестант на другой день занял место на скамье подсудимых, все присутствующие говорили: «Эти часы доведут его до виселицы». Было уже два часа пополудни, и судьи собирались прервать заседание на полчаса, когда судебный пристав передал какую-то бумажку защитнику подсудимого.
Адвокат встал, обнаруживая сильное волнение, которое возбудило любопытство публики. Он потребовал немедленного допроса нового свидетеля, показания которого в пользу подсудимого были, по его словам, так важны, что он находил невозможным отложить их ни на минуту. После кратких переговоров между судьей, обвинением и защитой суд решил продолжать заседание.
На месте свидетелей появилась молодая женщина, находившаяся в болезненном состоянии. В тот вечер, когда подсудимый приходил к знакомой даме, она еще служила у нее горничной. На другой день, по давнишнему уже соглашению с хозяйкой, она была отпущена на неделю погостить у родителей в западной части Корнваллиса. Там она заболела и была не в силах вернуться к своей работе. Сообщив эти предварительные сведения о себе, горничная затем рассказала следующие необыкновенные обстоятельства относительно часов своей хозяйки.
Утром того дня, когда заходил к ним мистер Дюбур, она чистила камин, на котором стояли часы. Выметая щеткой пыль под часами, она задела за маятник и остановила часы. Однажды она уже получила строгий выговор в подобном же случае. Боясь, что за такую неловкость на другой день после того, как часы были выверены, хозяйка не отпустит ее к родным, она решила уладить дело как-нибудь незаметно. Пошарив ощупью под часами, тщетно стараясь раскачать маятник, она попыталась приподнять и встряхнуть часы. Они были мраморные с бронзовой фигурой наверху и оказались так тяжелы, что ей пришлось искать чего-нибудь, что могло бы служить рычагом. Ничего такого второпях не попадалось под руку. Найдя наконец то, что ей было нужно, она приподняла немного часы и сразу опустила, так что они пошли от сотрясения.
Затем надо было, конечно, подвинуть стрелки. Трудно было открыть прикрывавшее циферблат стекло. Поискав напрасно какое-нибудь орудие, она выпросила у лакея, не сказав для чего, небольшое долото. Этим долотом она открыла стекло, оцарапав немного медную рамку, в которую оно было вставлено, и поставила стрелки наугад. Она в то время была сильно взволнована, опасаясь, чтобы хозяйка не застала ее. Позже, в тот же день, она заметила, что неверно рассчитала время и что поставила часы ровно на четверть часа вперед.
До самой ночи не представлялось случая исправить эту ошибку. Только перед тем как ложиться спать, она снова передвинула стрелки, но теперь как следовало. В то время как приходил мистер Дюбур, она клятвенно заверяла, что часы шли на четверть часа вперед. На них было, по заявлению дамы, тридцать пять минут девятого, следовательно, на деле было двадцать минут девятого, как показывал мистер Дюбур.
На вопрос: «Почему она не дала этого необыкновенного показания на предварительном заседании?» – горничная отвечала, что в дальнем селении Корнваллиса, где задержала ее болезнь, никто не слыхал о возникшем деле. Она и теперь не явилась бы, если бы брат подсудимого не отыскал ее накануне, не расспросил о часах и сам не повез в суд на другое утро. Это показание решило дело. Вся многочисленная публика с радостью перевела дух, когда эта молодая женщина окончила свой рассказ.
Ее, конечно, тщательно допрашивали. Осведомились о ее поведении. Справились о долоте и царапине на рамке стекла и нашли и то, и другое. Кончилось тем, что на другой день, поздно вечером, присяжные, не покидавшие своих мест, оправдали подсудимого. Можно сказать утвердительно, что жизнь ему спас брат. Брат один с самого начала упорно не верил часам на том только основании, что часы служили главной уликой. Он обращался ко всем с беспрерывными расспросами; он узнал об отсутствии горничной, когда уже началось судебное следствие, и поехал ее отыскивать и расспрашивать, ничего, в сущности, не подозревая, а только с целью повторить вопрос, с которым обращался ко всем: «Эти часы доведут брата моего до виселицы; не скажете ли вы мне чего-нибудь об этих часах?»
Через четыре месяца тайна преступления открылась. Один из товарищей убитого, человек дурного поведения, сознался перед смертью, что это сделал он. В обстоятельствах не было ничего интересного или замечательного. Случай, подвергший опасности невинного, скрыл преступника. Разгульная женщина, ссора из ревности, отсутствие свидетелей – вот грязные моменты, из которых, в сущности, сложилась эта трагедия.
Глава IX. ГЕРОЙ СУДЕБНОГО ДЕЛА
– Вы узнали, что хотели; теперь вы довольны; какое вам дело, что я чувствую. Ступайте.
Таковы были первые слова, произнесенные героем судебного дела, когда он оправился настолько, что мог говорить. Дюбур отошел в мрачной задумчивости в дальний угол комнаты. Там стоял он, глядя на меня, как человек, зараженный какой-нибудь язвой, от которой желает предохранить здорового ближнего.
– Зачем же мне уходить? – спросила я.
– Вы смелая женщина, – отозвался он, – если не боитесь остаться в одной комнате с человеком, на которого указывали как на убийцу и который едва не был приговорен к смертной казни.
Болезненное состояние ума, приведшее его в Димчорч и заставившее накануне так странно говорить со мною, теперь возбуждало в нем досаду на меня за то, что я, пользуясь его горячностью, выпытала у него истину. Как следовало мне поступать с человеком в таком настроении? Я решилась, как говорят в Англии, взять быка за рога.
– Я вижу здесь одного лишь человека, – сказала я. – Человека, почетно оправданного в преступлении, которого он не способен был совершить. Человека, который заслуживает сочувствие и участие. Дайте руку, мистер Дюбур.
Я говорила от души и от души пожала ему руку. Бедный, слабый, одинокий, обиженный молодой человек опустил голову ко мне на плечо, как ребенок, и заплакал.
– Не презирайте меня, – заговорил он, как только стал в состоянии произнести слово. – Нервы порасшатаются, как посидишь безвинно на скамье подсудимых на виду у сотен жестоких глаз, вытаращенных на вас с ужасом. Кроме того, я все время был один, с тех пор как брат уехал.
Мы опять сели рядом. Он находился в таком странном состоянии, какого я еще не встречала. Доведите его до одной из тех вспышек, к которым он так был склонен, и вы бы сказали – это тигр! Дайте ему успокоиться, прийти в обыкновенное нормальное состояние, и вы сказали бы точно так же основательно – это ягненок.
– Одно несколько удивляет меня, мистер Дюбур, – начала я, – я не совсем понимаю…
– Не называйте меня Дюбуром, – прервал он меня. – Эта фамилия напоминает мне мое несчастье. Называйте меня по имени. Имя мое иностранное. Вы иностранка, судя по вашему выговору, оно вам понравится. Я окрещен был Оскаром, в честь брата моей матери, уроженки Джерсея. Называйте меня Оскаром. Так чего же вы не понимаете?
– В вашем теперешнем положении, – начала я опять, – я не понимаю, как брат ваш оставил вас здесь совершенно одного.
Он чуть опять не вспылил.
– Ни слова против моего брата! – вскричал он сердито. – Брат мой – лучшее из созданий Божиих. Вы сами должны в этом сознаться: вы знаете, как он действовал во время следствия. Я умер бы на виселице, если бы не этот ангел. Я положительно утверждаю, что это не простой человек. Это ангел. (Я согласилась, что брат его ангел; эта уступка с моей стороны тотчас же успокоила его.) – Говорят, будто между нами нет никакой разницы, – продолжал он, дружески придвигая свой стул к моему стулу. – Как люди судят поверхностно! По наружности действительно мы очень похожи (вы ведь знаете, что мы близнецы). Но тут сходство и кончается, к несчастью для меня. Нюджент (брата моего назвали Нюджентом, по отцу), Нюджент – герой! Нюджент – гений! Я бы умер, если бы он не выходил меня после суда. У меня никого не было, кроме него. Мы сироты; у нас нет ни братьев, ни сестер. Нюджент страдал еще больше, чем я, но он умеет владеть собою. Он был более меня поражен. Я скажу вам отчего. Еще немного, и Нюджент сделал бы наше имя, имя, которое мы принуждены были оставить, знаменитым по всему свету. Он живописец. Неужели вы не слышали о нем? О! Скоро услышите. Куда он поехал, как вы думаете? Он поехал в американские пустыни за новыми сюжетами для картин. Он собирается основать новую школу пейзажной живописи. В таких масштабах, каких никто еще не пытался достигнуть. Милый Нюджент! Знаете ли, что он сказал мне на прощанье? Высокие слова, поистине высокие слова! «Оскар, я сделаю новое имя наше знаменитым. Ты будешь пользоваться почетной известностью как брат Нюджента Дюбура». Мог ли я препятствовать такому призванию? После всего, что он для меня сделал, мог ли я заставить такого человека, как он, прозябать здесь для того только, чтобы мне не было скучно? Что за беда, что мне тяжело одному? Кто я такой? Если бы вы видели, как твердо выдерживал он ужасную известность, преследовавшую нас после суда! На него постоянно указывали, принимая его за меня. Ни одно слово жалобы не вырвалось у него. «Какое мне дело до толков», – говорил он. Какова сила духа? Мы переезжали с места на место, и всюду встречали и фотографии, и газеты, всюду была известна ужасная история, которую называли романом в действительной жизни. Он не падал духом. «Мы отыщем место, какое нам нужно, – говорил он бодро. – Ты не заботься об этом, Оскар, я все устрою; я обязуюсь найти тебе убежище, которым ты будешь доволен». Он собрал все сведения и отыскал, наконец, это захолустье, где вы живете. Переходя через горы, я нашел их красивыми, ему они показались не очень величественными. Мы заблудились.
Я начинал тревожиться. Он был совершенно спокоен. «Я с тобой, – говорил он, – положись на мое счастье. Уверяю тебя, что мы наткнемся на какое-нибудь селение». И поверите ли? Не прошло десяти минут, как мы действительно наткнулись на ваше селение. Когда я уговорил его ехать, он не оставил меня без присмотра. Он поручил здешнему трактирщику заботиться обо мне. «Брат мой слабого здоровья, – сказал он. – Брат мой желает жить в уединении. Прошу вас смотреть за моим братом». Не мило ли это с его стороны? Трактирщик был тронут. Нюджент плакал, расставаясь со мной. О, что бы я дал, чтоб иметь такое сердце и такой ум, как у него. И то уж много, не правда ли, что лицо у меня такое же, как у него. Я это часто говорю себе, когда гляжусь в зеркало. Извините, что я так разболтался. Когда заговорю о Нюдженте, я уже не могу остановиться.
Одно, несомненно, ясно было в этом загадочном человеке: он обожал своего брата-близнеца.
Точно так же убедилась бы и я в том, что мистер Нюджент Дюбур заслуживает такого обожания, если бы могла примириться с мыслью, что он оставил брата на произвол судьбы в Димчорче. Только припомнив прекрасную деятельность его во время суда, я сумела сдержаться и не высказать решительного мнения об нем до тех пор, пока сама не увижу его. Сделав это своевременное усилие над собою, я воспользовалась случаем переменить тему разговора. Самые скучные из всех рассказов, по-моему, – рассказы об отсутствующих лицах, когда лица эти вам незнакомы.
– Правда ли, что вы сняли Броундоун на шесть месяцев? – спросила я. – Вы в самом деле намерены поселиться в Димчорче?
– Да, если вы не выдадите мою тайну. Здесь ничего обо мне не знают. Не говорите, пожалуйста, кто я. Если скажете, то выгоните меня отсюда.
– Я должна сказать мисс Финч, кто вы, – отвечала я.
– Нет! Нет! Нет! – воскликнул он с жаром. – Мне невыносима мысль, что она это узнает. Я так страшно был унижен. Что она обо мне подумает?
Он опять начал восторженно говорить о Луцилле, умоляя меня не рассказывать никому его историю. Такое отсутствие всякой твердости, всякого здравого смысла вывело меня из терпения.
– Юный Оскар, мне хочется надрать вас за уши! – сказала я. – Вы возмутительно болезненно относитесь к этому делу. Или вам не о чем думать? Или нет у вас занятия? Должно быть, вам не нужно работать?
Оскар Дюбур поглядел на меня с озадаченным видом человека, ум которого наполняется вдруг новыми мыслями. Он скромно сознался в унизительной истине. С самого детства ему стоило опустить руку в карман, чтобы найти деньги, не заработанные трудом. Отец его был модный портретный живописец и женился на одной из девушек, с которых писал портреты, на богатой наследнице. Оскар и Нюджент оказались в скверном положении обеспеченных людей. Трудовое воспитание не коснулось этих несчастных молодых людей.
– Я презираю богатого ленивца, – сказала я Оскару со свойственной мне республиканской прямотой. – Вам нужно испытать облагораживающее действие труда, чтобы сделаться мужчиной. Никто не вправе лениться, никто не вправе быть богатым. Вы были бы здоровее нравственно, юный джентльмен, если бы ели заработанный вами хлеб.
Он жалобно уставился на меня. Благородные идеи, воспринятые мною от доктора Пратолунго, озадачили Оскара Дюбура.
– Не сердитесь на меня, – сказал он со своим детским добродушием. – Я делаю, что могу.
Он взял со стола вазочку и повторил мне то, что говорил Луцилле.
– Вы сегодня утром застали бы меня за работой, – продолжал он, – если бы не ошибка глупых людей, приславших мне металлические пластинки. Состав на этот раз вовсе не такой, как нужно. Надо отослать назад пластинки, чтоб их переплавили, иначе из них ничего сделать нельзя. Я уже приготовил их к отсылке сегодня же, как только приедет телега. Если есть здесь рабочие люди, нуждающиеся в деньгах, уверяю вас, я с удовольствием дам им денег. Не моя вина, сударыня, что отец мой женился на моей матери. Что же мне делать, если и брату, и мне досталось по две тысячи фунтов дохода?
По две тысячи фунтов дохода! А у бедного Пратолунго никогда не бывало в кармане пяти фунтов стерлингов, пока он не женился на мне!
Я подняла глаза к потолку. В праведном негодовании своем я забыла Луциллу и любопытство ее об Оскаре, забыла Оскара и опасения его, как бы Луцилла не узнала, кто он. Я раскрыла рот, чтобы говорить. Еще минута, и я разразилась бы словесным громом на все возмутительное состояние современного общества, но меня остановило неожиданно самое странное явление, когда-либо зажимавшее рот женщине-критику.
Глава X. ПЕРВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ДЖИКС
В растворенную дверь комнаты внезапно, тихо и спокойно вошла пухленькая девочка лет трех, никак не более. На голове у ней не было ни шляпки, ни чепчика. Грязное платьице прикрывало девочку от подбородка до ног. Это необычайное существо выступило на середину комнаты, держа под мышкой оборванную куклу, поглядело пристально сперва на Оскара, потом на меня, подошло ко мне, положило оборванную куклу мне на колени и, указав на пустой стул рядом со мною, заявило право свое на гостеприимство словами:
– Джикс хочет сесть.
Можно ли было при таких обстоятельствах обличать возмутительное состояние современного общества? Можно было только поцеловать Джикс.
– Знаете ли вы, кто эта девочка? – спросила я, сажая на стул нашу гостью.
Оскар засмеялся. Так же как и я, он в первый раз видел эту таинственную особу. Так же как и я, он дивился, что могло бы значить странное прозвище, под которым она представилась нам.
Мы поглядели на Джикс. Ребенок протянул перед собою ножки в запыленных порванных башмачках, поднял большие круглые глаза, осененные светло-русыми, густыми, нечесаными волосами, серьезно поглядел на нас и вторично обратился к нашему гостеприимству с требованием:
– Джикс хочет пить.
Пока Оскар бегал на кухню за молоком, мне удалось узнать, кто такая Джикс.
Что-то такое, не могу объяснить, что именно, в манерах ребенка, пришедшего Бог знает откуда в комнату с куклой своею, напомнило мне лимфатическую хозяйку приходского дома, странствующую взад и вперед с младенцем в одной руке и повестью в другой. Я позволила себе осмотреть платьице Джикс и заметила в углу метку «Селина Финч». Как я и предполагала, предо мной был один из членов многочисленного Финчева семейства. Член семейства несколько юный, подумалось мне, чтобы бродить одиноко по окрестностям Димчорча.
Оскар вернулся с чашкой молока. Ребенок уверенно взял чашку в руки, выпил ее до последней капли, перевел дух, открыв рот, повернул ко мне лицо, украшенное белыми усами, и возвестил об окончании своего посещения в таких словах:
– Джикс хочет слезть.
Я поставила нашу молодую гостью на пол. Она взяла свою куклу и постояла минуту в глубоком раздумье. Что будет она делать дальше? Недолго пришлось нам ожидать. Девочка внезапно сунула свою теплую пухлую рученку в мою руку и начала тащить меня за собой из комнаты.
– Чего вы хотите? – спросила я.
Джикс ответила одним непереводимым словом:
– Тпруня.
– Я позволила вывести себя из комнаты смотреть на «тпруню», играть ли в «тпруню» или есть «тпруню» – неизвестно. Джикс протащила меня по коридору до наружной двери. Тут стояла неслышно подъехавшая к дому по траве телега с лошадью и извозчиком, которая должна была отвезти обратно в Лондон серебряные и золотые пластинки. Я поглядела на Оскара, вышедшего за мною. Теперь мы поняли не только загадочное слово, но и любезную внимательность. Джикс, вошедшей в дом, чтоб уведомить нас, отдохнув и напившись, об обстоятельстве, не замеченном нами. Извозчик, как сам он рассказал, был расспрошен этим ребенком, у двери Броундоуна, зачем он сюда приехал. Джикс была известное лицо в Димчорче. Извозчик хорошо знал ее. Девочку прозвали Цыганкой за привычку бродить, и она это название, слово «Джипси», сократила по-своему в Джикс. Невозможно было удержать ее в приходском доме, как ни бились; наконец отказались от тщетных попыток и махнули на нее рукой. Рано или поздно она опять появлялась, или кто-нибудь приводил ее, или пастушья собака находила ее спящей под кустом и поднимала тревогу.
– Что в голове у, этого ребенка, – сказал извозчик, поглядывая на Джикс с каким-то суеверным страхом, – Господу одному известно. Она все делает по-своему, не так, как другие. Она и ребенок, и не ребенок. Трех лет, она такая загадка, которую никто из нас не может разгадать. Вот и все, что я знаю о ней.
Пока происходило это объяснение, плотник, заколотивший ящик, и сын его подошли к нам. Они позвали Оскара в дом и вынесли эту тяжелую ношу – ящик драгоценного металла, – которая была бы не под силу одному человеку.
После того как ящик был уложен в телегу, плотник с сыном также сели, попросив извозчика подвезти их до Брейтона. Старший плотник, широкий в плечах, высокого роста, отпустил шутку:
– Здесь до Брейтона место одинокое, сударь. Не мешает втроем проводить вашу дорогую поклажу до станции железной дороги.
Оскар принял эти слова серьезно.
– Разве здесь в околотке водятся разбойники? – спросил он.
– Что вы, помилуйте, – отвечал извозчик. – Разбойники умерли бы здесь с голоду: у нас и украсть-то нечего.
Джикс, следившая за всем со вниманием, от которого не ускользала никакая мелочь, вызвалась подать знак к отъезду. Странный ребенок повелительно махнул пухленькой ручкой извозчику и крикнул во весь голос: «Пошел!» Извозчик приподнял шляпу с комической почтительностью: «Слушаюсь, мисс. Время деньги, не правда ли?» Он щелкнул кнутом, и телега без шума покатилась по густой соутдоунской траве. Мне пора было идти домой и возвратить странницу Джикс в ее семейство. Я обернулась к Оскару, чтобы проститься с ним.
– Как хотелось бы мне пойти с вами! – сказал он.
– Вы получите разрешение бывать в приходском доме когда угодно, как только там узнают содержание нашего сегодняшнего разговора, – отвечала я. – Для вашей же пользы я твердо намерена сказать им, кто вы такой. Вы от этого можете только выиграть, а уж никак не проиграть. Бросьте фантазии и опасения, недостойные вас. Завтра мы будем добрыми соседями, к концу недели – друзьями. А теперь пока, как говорим мы во Франции, au revoir.
Я обернулась, чтобы взять Джикс за руку. Пока я говорила с Оскаром, ребенок от меня скрылся. Нигде не видно было и следа его.
Не успели мы сделать и шагу в поисках нашей исчезнувшей Цыганки, как голос ее раздался громко и сердито позади дома.
– Уйдите прочь! – кричал ребенок. – Гадкие люди, уйдите прочь!
Мы зашли за угол и увидели двух оборванных пришельцев, прислонившихся к стене дома. Их мертвенно бледные лица, их наглые ухмылки, их грязное рубище выдавали, на мой взгляд, мошенников самого худшего разряда, какой существует на земле, – мошенников лондонских. Они стояли, прислонившись спиной к стене и засунув руки в карманы, словно отдыхали у какого-нибудь кабака, а перед ними стояла Джикс, широко расставив ноги и заявляя (уже в таком раннем возрасте) право собственности, приказывая бродягам удалиться.
– Что вы здесь делаете? – спросил Оскар резко.
Один из бродяг как будто готов был ответить грубостью, но другой, моложе и плутоватее с виду, остановил его и заговорил первый:
– Мы далеконько прошлись, сударь, – сказал он с притворным смирением. – Вот мы и осмелились отдохнуть у вашего дома да полюбоваться на вашу молодую красавицу.
Он указал на ребенка. Джикс погрозила ему кулачком и сердитее прежнего повторила приказание уйти прочь.
– Есть трактир на селе, – сказал Оскар. – Отдыхайте там, если хотите. Мой дом не постоялый двор.
Старший бродяга опять начал было проявлять себя каким-то ругательством, но младший снова перебил его.
– Затворяй ворота, Джим. Барин посылает в трактир. Пойдем выпьем за здоровье барина. – Он обратился к ребенку и, сняв шляпу, низко поклонился. – Доброго утра, мисс. Вы такая именно, каких я люблю. Пожалуйста, не выходите замуж, пока я не вернусь.
Его спутнику так понравилась эта милая шутка, что он разразился громким хохотом. Негодяи рука об руку отправились к селению. Наша забавная Джикс сделалась вдруг грозною и страшною. Ребенок оскорбился дерзостью бродяг, как будто в самом деле понял ее. Никогда не видала я такого свирепого гнева в детях. Она схватила камень и бросила в бродяг, прежде чем я успела удержать ее. Она кричала, топала ногами, пока не побагровела в лице. Она бросилась наземь и в исступлении каталась по траве. Она успокоилась только тогда, когда Оскар опрометчиво обещал ей (долго после пришлось ему припоминать это обещание), что пошлет за полицией и велит прибить обоих бродяг за то, что они осмелились смеяться над Джикс. Она встала с земли, отерла глаза кулаками и устремила на Оскара строгий взгляд.
– Смотрите же, – сказала эта странная девочка, грудь которой еще колыхалась под грязным платьицем, – чтобы прибили их обоих и чтобы Джикс это видела.
Я тогда ничего не сказала Оскару, но чувствовала на пути домой какое-то беспокойство, внушенное мне появлением двух бродяг около Броундоуна.
Как знать, давно ли подкрались они к дому, или только когда ребенок заметил их? Может быть они слышали в растворенное окно, что Оскар говорил мне о пластинках драгоценного металла и видели, как укладывали в телегу тяжелый ящик. Я не беспокоилась относительно доставки ящика в Брейтон: троих мужчин, поехавших с ним, достаточно было, чтоб уберечь его в целости. Я опасалась за будущее. Оскар жил совершенно один, в одиноко стоящем доме, более чем в полумиле от селения. Его любимое занятие – выделывание золотых и серебряных вещей – могло иметь опасную сторону, если об этом станет известно за пределами простодушного Димчорча. Переходя от одного подозрения к другому, я спрашивала себя, случай ли завел этих бродяг в наше захолустье и не пробрались ли они в Броундоун с какой-нибудь определенной целью? Тревожимая этими сомнениями, вошла я в ворота приходского дома с моей маленькой спутницей и, встретив старую няньку Зиллу в саду, прямо спросила ее:
– Часто ли случается вам видеть здесь приезжих?
– Приезжих? – повторила старуха. – Кроме вас, сударыня, к нам сюда по целым годам никто не приезжал.
Я решила предостеречь Оскара при первом удобном случае.
Глава XI. СЛЕПАЯ ЛЮБОВЬ
Луцилла сидела за фортепьяно, когда я вошла в гостиную.
– Вы мне очень нужны, – сказала она. – Я посылала искать вас по всему дому. Где вы были?
Я ей ответила. Она вскочила на ноги с радостным криком.
– Вы убедили его ввериться вам, вы все узнали! Как вы только произнесли: «Я была в Броундоуне», я поняла по вашему голосу. Ну говорите же, рассказывайте.
Она не двигалась, она едва дышала, пока рассказывала я ей о встрече с Оскаром. Как только я умолкла, она вскочила, раскрасневшаяся и взволнованная, и быстро пошла к двери своей спальни.
– Что вы хотите делать? – спросила я.
– Взять шляпу и трость, – отвечала она.
– Вы идете из дому?
– Да.
– Куда?
– Неужели надо спрашивать? В Броундоун, конечно.
Я попросила ее подождать минутку и выслушать меня внимательно. Нечего, я думаю, и говорить, что я попыталась растолковать, как неприлично ей идти второй раз в день к мужчине, почти незнакомому. Я подчеркнула, что эта выходка может серьезно повредить ее репутации. Результат моих объяснений был чрезвычайно странен и любопытен. Он показал мне, что добродетель, называемая скромностью (я говорю не о чувстве приличия), чисто искусственная и что развитие ее зависит главным образом не от слуха, а от зрения. Представьте, что я говорила бы так с обыкновенной молодой девушкой, испытывающей первую любовь. Что бы она сделала? Она, конечно, показала бы некоторое приличное случаю смущение и, по всей вероятности, более или менее краснела бы, слушая меня. Прелестное лицо Луциллы выражало только неудовольствие, смешанное, может быть, с некоторым удивлением. Я думала тогда, в чем после вполне убедилась, что она чистейшее существо на земле. И однако не было видно следов малейшего смущения, той девичьей стыдливости, которых я ожидала; а между тем, Луцилла была девушка в высшей степени впечатлительная, порывистая; в ней чувства и возникали и выражались с необыкновенною быстротой и силой. Чем же объяснить это?
Это объяснялось странной особенностью рокового недостатка, омрачавшего ее жизнь. Это объяснялось тем, что скромность происходит от сознания, что чужие глаза следят за нами. Слепой же никогда не стыдится, по той простой причине, что слепой не видит. Самая скромная девушка в мире смелее с любимым человеком в темноте, нежели при свете. Натурщица, которой страшно в первый раз предстать перед глазами живописцев, решается войти в мастерскую, когда ей завяжут глаза. У бедной моей Луциллы глаза постоянно были завязаны. Бедной моей Луцилле никогда не приходилось встречаться с любимым человеком при свете. В ней развились страсти женщины, и в то же время в ней сохранились все простодушие и невинность ребенка. О, если когда-нибудь возлагалась на смертного такая святая обязанность, как на меня возложена была святая обязанность охранять ее! Мне невыносимо было видеть красивое слепое лицо, так бесчувственно обращенное ко мне, после всех сказанных ей слов. Она стояла близко от меня. Я взяла ее за руку и посадила к себе на колени.
– Друг мой, – сказала я очень серьезно, – вам не следует второй раз идти к нему сегодня.
– Мне так много хочется сказать Оскару, – отвечала она нетерпеливо, – мне хочется сказать, как глубоко я ему сочувствую, как хотела бы я утешить, обрадовать его, если только смогу.
– Милая Луцилла! Этого нельзя говорить молодому человеку. Это значило бы, другими словами, сказать ему, что вы его любите.
– Я действительно люблю его.
– Полно, полно! Держите это про себя, пока не убедитесь, что он вас любит. В таких случаях, душа моя, мужчина должен признаться первым.
– Это очень тяжело для женщин. Если в них первых пробуждается чувство, так им первым следовало бы и признаться.
Она минуту помолчала, словно обдумывая, и вдруг порывисто встала с моих колен.
– Я должна поговорить с ним! – воскликнула она. – Я должна сказать ему, что знаю его историю и что он от этого не упал, а возвысился в моих глазах.
Луцилла опять отправилась за шляпкой. Не было другого средства остановить ее, как пойти на уступку.
– Напишите ему записку, – сказала я и вдруг вспомнила, что она слепа.
– Вы диктуйте, – добавила я, – а я напишу. Довольствуйтесь этим на сегодняшний день, прошу вас, Луцилла!
Она согласилась не совсем охотно, бедняжка, но не дала мне в руки пера.
– Первая моя записка к нему должна быть написана мною самой, – сказала она. – Я умею писать по-своему. Это долго и утомительно, но все-таки самой. Вот посмотрите.
Она подвела меня к письменному столу в углу комнаты, села и, взяв перо, задумалась. Очаровательная ее улыбка вдруг ответила, как луч света, ее лицо.
– А! – воскликнула она. – Я знаю, как выразить ему свои мысли.
Водя пером, которое держала в правой руке, пальцами левой, она написала медленно, крупным, детским почерком следующие слова:
«Дорогой мистер Оскар. Я слышала все про вас. Пришлите мне, пожалуйста, золотую вазочку. Ваш друг ЛУЦИЛЛА».
Она запечатала письмо и захлопала руками от радости.
– Он поймет, что это значит! – говорила она весело.
Напрасно было бы пускаться опять в увещания. Я позвонила, протестуя, однако, в душе (вообразите: принять подарок от молодого человека, с которым в первый раз говорила сегодня утром), и Зилла была, отправлена в Броундоун с письмом. Сделав эту уступку, я убеждала себя: буду держать в руках Оскара; с ним легче справиться.
Время до возвращения няньки было нелегко занять. Я предложила послушать музыку. Луцилла слишком погружена была в свои мысли, чтобы заняться чем-нибудь другим. Она вдруг вспомнила, что следует уведомить и отца, и мачеху, что мистер Дюбур – человек вполне порядочный, что его вполне можно принимать в приходском доме. Она решила написать отцу.
На этот раз она без возражений позволила мне взять перо, а сама говорила мне, что писать. Мы сочинили вдвоем письмо, несколько восторженное и высокопарное. Я вовсе не была, уверена, что мы составим выгодное представление о новом соседе достопочтенному Финчу. Но это было не мое дело. Я выставлялась в самом выгодном свете, как благоразумная дама, настоявшая на необходимости навести справки. Впрочем, я считала нечестным изменить хоть одно слово во фразах, диктуемых мне Луциллой. Окончив письмо, я написала адрес дома в Брейтоне, где находился в то время мистер Финч, и хотела запечатать конверт, когда Луцилла остановила меня.
– Подождите, – сказала она, – не запечатывайте.
Я не могла понять, почему Луцилле хотелось, чтобы письмо оставалось распечатанным, и почему, выражая это желание, она казалась смущенной. И эту странность я тут же объяснила себе воздействием слепоты на ее ум.
На коротком совещании по предложению Луциллы было решено, что я зайду к мистрис Финч и расскажу о броундоунской тайне. Луцилла в открытую признавалась, что не находит особенного удовольствия в обществе своей мачехи и в обязанности, неизбежно выпадающей на долю всякого, кто оставался некоторое время с этой плодовитою дамой, отыскивать ее платок или держать ее ребенка. Ключ от двери, разделявшей обе половины дома, был вручен мне, и я вышла из комнаты.
Прежде чем отправиться выполнять данное мне поручение, я зашла на минуту в свою спальню положить на место шляпку и зонтик. Выйдя опять в коридор и проходя мимо двери гостиной, я заметила что дверь эта неплотно притворена была кем-то, вошедшим после меня, и услышала голос Луциллы, говорившей:
– Выньте письмо это из конверта и прочтите мне.
Я пошла по коридору, признаюсь, весьма тихо и услышала первые фразы письма, написанного мною под диктовку Луциллы, произнесенные вслух голосом старой няньки. Постоянная подозрительность слепых, всегда чувствующих себя в зависимости от других, всегда сомневающихся, не обманывают ли их как-нибудь счастливцы, одаренные зрением, побудила Луциллу, даже в такой мелочи, как это письмо, подвергнуть меня проверке в мое отсутствие. Она пользовалась глазами Зиллы, чтоб удостовериться, все ли я написала, что она продиктовала мне, точно так же, как впоследствии она не раз пользовалась моими глазами, чтоб убедиться, аккуратно ли исполняет Зилла возложенные на нее обязанности в доме. Сколько бы ни была испытана преданность окружающих, слепые никогда вполне не полагаются на них. Бедные, они вечно в потемках, вечно в потемках.
Отворив дверь на другую половину, я как будто разом отворила двери всех спален в приходском доме. Едва вступила я в коридор, как отовсюду высыпали дети, словно кролики из нор.
– Где ваша мамаша? – спросила я.
Кролики отвечали одним общим криком и опять скрылись в норы.
Я сошла с лестницы попытать счастья на нижнем этаже. Окно на площадке выходило в сад. Я выглянула и увидела нашу неукротимую Цыганку, маленькую Джикс, расхаживающую по саду, очевидно отыскивая случай ускользнуть из дому. Это странное существо не водилось с другими детьми. Дома она важно сидела в каком-нибудь углу и ела, когда могла, на полу. На воле она ходила, пока ноги носили, и потом ложилась спать где попало, как зверек. Она случайно подняла голову, когда я стояла у окна. Увидев меня, Джикс выразительно махнула рукой по направлению к воротом.
– Что такое? – спросила я.
Девочка отвечала:
– Джикс хочет выйти.
В эту минуту крик младенца внизу дал знать, что мистрис Финч недалеко. Я пошла на крик и очутилась перед отворенной дверью кладовой в конце коридора. Посередине обширной комнаты сидела мистрис Финч, выдавая кухарке разные хозяйственные припасы. Она была на этот раз в юбке, на плечи накинута шаль; ребенок и книга лежали у нее на коленях.
– Восемь фунтов мыла? Куда это все девается, желала бы я знать? – стонала мистрис Финч под аккомпанемент крика ребенка. – Пять фунтов соды для прачечной? Подумать можно, что мы стираем на все селение. Шесть фунтов свеч? Вы, должно быть, едите свечи! Слыхано ли когда-нибудь: сжечь шесть фунтов свеч за неделю! Десять фунтов сахару? На что это? Я круглый год в рот не беру сахару. Разорение, чистое разорение!
Тут мистрис Финч увидела меня у двери.
– А, мадам Пратолунго! Как ваше здоровье? Не уходите. Я сейчас кончу. Бутылка ваксы? На мои башмаки стыдно взглянуть. Пять фунтов рису? Если бы у меня служили индийцы, пяти фунтов рису хватило бы им на год. Ну отнесите же все это на кухню. Извините, что я так одета, мадам Пратолунго. Есть ли возможность прилично одеваться при всех этих хлопотах? Что вы говорите? У меня много дел? Да, вот в том-то и штука. Как потеряешь утром полчаса, вернуть его уж неоткуда, тут выдача припасов, и с обедом опаздываешь, и ребенок капризничает, ну и накинешь на юбку шаль, делать нечего. Куда это девался мой платок? Потрудитесь заглянуть за эти бутыли подле вас. Ах, вот он, под ребенком. Будьте так добры подержите мне книжку одну минуту. Я думаю, ребенок успокоится, если его перевернуть.
Тут мистрис Финч повернула ребенка на живот и стала быстро гладить его по спине. От такой перемены положения неукротимый ребенок заревел громче прежнего. Мать казалась совершенно равнодушной к его крику. Эта спокойная мученица семейства невозмутимо глядела на меня, стоящую пред ней, растерянную, с повестью в руках.
– Ах! Это очень интересная повесть, – продолжала она. – Знаете, много любви. Вы за ней пришли? Я, помнится, обещала вчера дать вам ее.
Не успела я ответить, как кухарка опять пришла за припасами. По мере того как она перечисляла, что ей нужно, мистрис Финч повторяла ее требования с отчаянием в голосе.
– Еще бутылку уксусу? Вы, должно, быть, сад поливаете уксусом. Еще крахмалу? Стирка королевы, я уверена, обходится дешевле, чем наша. Полировальной бумаги? Она только даром бросается в этом беспутном доме. Я скажу хозяину, что таким образом расходуя припасы, у меня может не хватить денег на хозяйство. Не уходите, мадам Пратолунго. Я сейчас закончу. Как? Вам надо идти? В таком случае положите мне, пожалуйста, книгу на колени да загляните за этот мешок с мукой. Первая часть завалилась туда сегодня утром, я с тех пор не успела поднять ее. Что? Бумаги? Или я, по-вашему, сделана из бумаги? Вы нашли первую часть? Да, вот она. Вся в муке! Должно быть, в мешке дыра. Двенадцать листов полировальной бумаги израсходовать в одну неделю! Разорение, позорное разорение!
На этой точке плача мистрис Финч я спаслась бегством с книгой, отложив до более удобного случая сообщение об Оскаре Дюбуре. Поднимаясь по лестнице, вместе с криком ребенка я еще слышала жалобы на разорительные расходы недели. Посочувствуем горю мистрис Финч и оставим британскую домохозяйку, взывающую к экономии, одну среди ароматов своей кладовой.
Я только что рассказала Луцилле о неудачной экспедиции своей на другую половину дома, как вернулась Зилла, неся золотую вазочку и с нею письмо.
Ответ Оскара был благоразумно соразмерен краткой записке Луциллы. «Бы сделали меня опять, счастливым человеком. Когда могу я последовать за вазочкой?» Все письмо состояло из этих двух фраз.
Я опять вступила в прения с Луциллой, доказывая ей, что неприлично было бы принимать Оскара в отсутствие достопочтенного Финча. Только дав согласие пойти с ней на следующее утро в Броундоун, удалось мне уговорить ее дождаться, по крайней мере, ответа от отца. Эта новая уступка удовлетворила ее. Она получила подарок от Дюбура, она обменялась с ним письмами. Этого с нее было пока довольно.
– Как вам кажется, нравлюсь я ему? – спросила она меня, ложась в постель и кладя с собою золотую вазочку, бедняжка, точь-в-точь как клала какую-нибудь игрушку, когда была ребенком.
– Дайте время, друг мой, – отвечала я. – Не у всякого такое серьезное дело идет так скоро, как у вас.
Моя ирония не подействовала на нее.
– Ступайте вы с своей свечкой, мне света не нужно. Я вижу его в мыслях.
Она уютно свернулась в постели и шутливо потрепала меня пальцами по щеке, когда я наклонилась над ней.
– Сознайтесь, что я имею преимущество перед вами, – сказала она. – Вы ночью не видите без свечки, а я могу сейчас пройти по всему дому, нигде не оступившись.
Когда я ушла от нее, то подумала, что в эту ночь бедная мисс Финч была счастливейшей женщиной в Англии.
Глава XII. МИСТЕР ФИНЧ ЧУЕТ ДЕНЬГИ
Тревога, поднявшаяся в доме, заставила нас отложить на несколько часов намеченную прогулку в Броундоун.
Старая нянька Зилла ночью вдруг занемогла. Лекарства, какие были у нас под рукой, не помогали, поутру пришлось послать за доктором. Он жил довольно далеко от Димчорча и нашел нужным послать к себе за лекарствами. Вследствие всех этих обстоятельств только в первом часу пополудни лекарства подействовали и нянька почувствовала себя настолько лучше, что мы могли оставить ее на попечение прислуги. Мы уже оделись для прогулки (Луцилла гораздо скорее меня) и дошли до садовой калитки на Броундоунскую дорогу, как вдруг услышали по другую сторону ограды мужской голос, произносящий величественным басом следующие слова;
– Поверьте мне, тут нет ни малейшего затруднения. Мне стоит только послать чек моему банкиру в Брейтоне.
Луцилла вздрогнула и ухватилась за мою руку.
– Отец! – воскликнула она в изумлении. – С кем это он говорит?
Ключ от калитки был у меня.
– Какой великолепный голос у вашего отца, – сказала я, вынимая его из кармана, и отворила калитку. Пред нами на пороге, рука об руку, словно знали друг друга с детства, стояли отец Луциллы и Оскар Дюбур.
Достопочтенный Финч начал с того, что нежно заключил дочь в свои объятия.
– Дитя мое! – сказал он. – Я получил твое письмо… твое в высшей степени интересное письмо… сегодня утром. Как только прочел его, я почувствовал что на мне лежит обязанность относительно мистера Дюбура. Как пастор димчорчский, я, очевидно, обязан утешить опечаленного брата. Я почувствовал, так сказать, потребность протянуть руку дружбы этому много страдавшему человеку. Я взял экипаж своего приятеля и поехал прямо в Броундоун. Долго и дружески беседовали мы. Я привез сюда мистера Дюбура. Ему следует быть своим человеком в доме нашем. Дитя мое, мистеру Дюбуру следует быть своим человеком в нашем доме. Я еще не познакомил вас. Моя старшая дочь, мистер Дюбур.
Он представил их друг другу с невозмутимой серьезностью, как будто в самом деле думал, что дочь его в первый раз встречается с Оскаром.
Никогда не видывала я человека с более гнусной наружностью, чем этот настоятель. Ростом он был мне по плечо; телосложением так худ, что казался олицетворением голода. Он нажил бы состояние на лондонских улицах, если бы стал показываться на них в рубище. Лицо его было глубоко изрыто оспой. Короткие с проседью волосы торчали на голове, как щетка. В маленьких светло-серых глазках было какое-то тревожное, подозрительное, голодное выражение, чрезвычайно неприятное. Только и было в нем хорошего, что голос, голос, вовсе не соответствующий неказистой его фигуре. С непривычки просто страшно было слышать эти густые величественные звуки, исходящие из такого тщедушного тельца. Лучше я не могу описать достопочтенного Финча, чем известным латинским выражением: «Он поистине был голос, и более ничего».
– Мадам Пратолунго, без сомнения? – продолжал достопочтенный Финч, обращаясь ко мне. – Рад познакомиться с благоразумной подругой моей дочери. Вы должны освоиться у нас, как и мистер Дюбур. Позвольте мне познакомить вас. Мадам Пратолунго, мистер Дюбур. Это старая половина приходского дома. Мы ее подновили… позвольте, когда это было?… Мы подновили ее сейчас же за предпоследними родами, мистрис Финч. (Я скоро заметила, что мистер Финч считает время по родам своей жены.) Вы найдете ее очень интересною внутри. Луцилла, дитя мое (Провидению было угодно, мистер Дюбур, наделить дочь мою слепотой. Пути провидения неисповедимы!), Луцилла, это твоя половина. Возьми мистера Дюбура под руку и веди нас. Ты здесь хозяйка, дитя мое. Мадам Пратолунго, позвольте мне предложить вам руку. Жалею, что я не был дома, когда вы приехали, и не мог приветствовать вас. Считайте себя, пожалуйста, своим человеком в доме нашем.
Он остановился и понизил изумительный голос свой до конфиденциального шепота.
– Премилый человек мистер Дюбур. Не могу сказать, вам, как он мне нравится. И какая печальная история! Будьте любезны с мистером Дюбуром, дорогая мадам Пратолунго. Ради меня, будьте любезны с мистером Дюбуром.
Он произнес эти слова с глубоким чувством и для большей выразительности еще пожал мне руку.
Я встречала в свое время много наглых людей. Но наглость, с какою достопочтенный Финч притворялся, будто он первый открыл нашего соседа, а мы с Луциллой решительно неспособны понять и оценить Оскара без его помощи, превосходила все, что случалось мне видеть.
Я спрашивала себя, какую цель имела взятая им на себя роль, неожиданная как для Луциллы, так и для меня. Зная по рассказам дочери его характер и припоминая слова его, услышанные нами у ограды, я сказала себе, что роль эта могла иметь одну цель – деньги.
Мы собрались в гостиной. Из всех нас вовсе не чувствовал себя стесненным только один мистер Финч. Он ни на минуту не давал покоя своему гостю и дочери. Дитя мое, покажи мистеру Дюбуру это, покажи мистеру Дюбуру то. Мистер Дюбур, у моей дочери есть одно, у моей дочери есть другое. Так говорил он, не умолкая, перебирая все, находившееся в комнате. Оскар как будто был несколько смущен неотступной любезностью своего нового друга. Луциллу, как я заметила, несколько раздражало то, что отец понуждает ее оказывать Оскару внимание, когда ей хотелось бы высказать ему свое собственное расположение. Что касается меня, то начинали уже утомлять покровительственный тон и любезность маленького настоятеля с басистым голосом. Мы все обрадовались, когда мистера Финча позвали, от имени супруги его, на другую половину по хозяйственным делам.
Принужденный оставить нас, достопочтенный мистер Финч произнес прощальную речь, взяв отечески руку Оскара обеими своими руками. Он говорил таким громогласным голосом, так выразительно, что фарфоровые и хрустальные вещицы на Луциллиной шифоньерке дрожали от его потрясающих басовых нот.
– Приходите пить чай, друг мой. Без церемоний. Сегодня вечером в шесть часов. Вас следует ободрять и поддерживать, мистер Дюбур. Веселое общество, немного музыки. Луцилла, дитя мое, ведь ты сыграешь мистеру Дюбуру? Мадам Пратолунго также не откажется, я уверен, если я попрошу ее. Мы даже скучный Димчорч сделаем приятным нашему другу. Как говорит поэт?
Не местность счастие дарует на земле:
Иль нет нигде его, иль есть оно везде!
Как превосходно! Как верно! До свидания, до свидания!
Хрусталь перестал дребезжать. Тощие ножки мистера Финча унесли его из комнаты.
Как только он удалился, мы обе обратились к Оскару с одним вопросом: как проходило свидание его с ректором?
Мужчины не способны удовлетворить любопытство женщин, когда дело идет о мелочах. Женщина на месте Оскара пересказала бы не только весь разговор, но и каждую сколько-нибудь характерную подробность. От этого невнимательного мужчины мы могли добиться только рассказа о свидании в общих чертах. Краски и частности предоставлялось нам подобрать самим. Оскар сознался, что в ответ на любезность ректора он открыл ему всю свою душу и сообщил этому ловкому пастору и отличному дельцу подробнейшие сведения о своих делах. Со своей стороны, мистер Финч также говорил как нельзя более откровенно и прямодушно. Он изобразил в печальных красках бедность Димчорчского прихода и упомянул с таким чувством о ветхости замечательной-де по своей древности церкви, что добродушный Оскар, глубоко тронутый, достал свою чековую книжку и тотчас же сделал пожертвование на починку древней колокольни. Они еще толковали об этом, когда мы отворили калитку сада и впустили их. Услышав это, я вполне поняла виды нашего достопочтенного друга. Мне стало совершенно ясно, что ректор выяснил возможности Оскара в финансовом отношении и пришел к убеждению, что если содействовать сближению молодых людей, то это (по его любимому выражению) могло дать деньги. Он, как показалось мне, выставил в первый раз «древнюю колокольню» для пробы, предполагая обратиться затем к кошельку Оскара с другой, более личной просьбой. Словом, он, по моему мнению, был достаточно прозорлив, чтобы, получив понятие о характере молодого человека, предвидеть скорее приращение, нежели убыль своему доходу, в случае если б отношения между дочерью его и Оскаром закончились браком.
Пришла ли Луцилла к такому же убеждению, как я, не берусь ответить. Могу сказать только, что возникшие обстоятельства как будто возбуждали в ней неудовольствие и что она при первой возможности переменила тему разговора.
Что касается до Оскара, то с него было довольно того, что он занял положение друга дома. Оскар очень весело простился с нами. Я глядела на то, как прощались они с Луциллой. Она пожала ему руку. Я это видела. Судя по быстрому ходу дела, я уже спрашивала себя, не появится ли за чаем достопочтенный Финч в своем облачении и не совершит ли бракосочетание «многопострадавшего молодого друга» с дочерью своей между первой и второй чашкой.
Вечером в нашем маленьком кружке не произошло ничего замечательного.
Мы обе с Луциллой (не могу не сообщить этого) нарядно оделись для этого случая. Мистрис Финч представляла полную противоположность нам, и тем выгоднее выделялся наш наряд. Она сделала над собой громадное усилие: она была наполовину одета. Вечерний костюм ее состоял из старой шелковой юбки и вечной ее голубой шерстяной кофты.
– Я все теряю, – шепнула мне на ухо мистрис Финч, – у меня есть лиф к этому платью, но я его нигде не могла отыскать.
Изумительный голос ректора не умолкал. С важным видом этот словоохотливый человек говорил, говорил, говорил все более и более густым басом, пока даже чашки на столе не задрожали от его голоса. Старшие дети, допущенные к семейному пиру, ели до пресыщения, таращили глаза до отупления, зевали до изнеможения и затем отправились спать. Оскар ладил со всеми. Мистрис Финч обнаруживала к нему участие, как к одному из двух близнецов, хотя ее, по-видимому, удивило и огорчило, что у его матери только и было детей, что он да брат. Луцилла сидела молча, с наслаждением слушая голос Оскара. Эти милые звуки доставляли ей столько же невыразимого наслаждения, сколько нам прекрасных минут доставляет выражение милого лица. Позже вечером мы занялись музыкой, и тут я в первый раз услышала, как прекрасно играет Луцилла. Она одарена была природным талантом и играла с такой нежностью и ясностью звука, какая встречается редко и у подлинных виртуозов. Оскар был в восхищении. Словом, вечер удался как нельзя более.
Я улучила время, когда гость наш собирался уходить, чтобы сказать ему без свидетелей несколько слов насчет уединения в Броундоуне.
Тревога относительно безопасности Оскара в одиноком доме, вызванная появлением двух бродяг, все не оставляла меня, очень хотелось предостеречь его, чтобы он принял какие-то меры предосторожности, прежде чем привезут ему обратно драгоценные металлы, отправленные в Лондон. Такой случай, которого я искала, представился, когда он, взглянув на часы, начал извиняться, что засиделся до непозволительно позднего для деревни часа, до полуночи.
– Слуга ждет вас, конечно? – спросила я, притворяясь, что не знаю его образа жизни.
Он вынул из кармана большой, тяжелый ключ.
– Вот единственный слуга мой в Броундоуне, – сказал он. – Часов в пять пополудни семейство трактирщика оканчивает все домашние дела мои. В эти часы я остаюсь один в доме.
Он простился с нами. Ректор проводил его до наружной двери. Я проскользнула в нее, пока они говорили друг другу прощальные слова, и подошла к Оскару, когда он один вышел в сад.
– Мне хочется подышать воздухом, – сказала я. – Я пройдусь с вами до калитки.
Он тотчас же заговорил о Луцилле. Я удивила его, вернувшись снова к положению его в Броундоуне.
– Не опасно ли, – спросила я, – быть одному ночью в таком уединенном доме? Почему вы не держите слугу?
– Я терпеть не могу новых слуг, – отвечал он. – Мне гораздо лучше одному.
– Когда предполагаете вы получить обратно ваши золотые и серебряные пластинки?
– Вероятно, через неделю.
– Сколько, приблизительно, они стоят?
– Приблизительно фунтов семьдесят или восемьдесят.
– Стало быть, через неделю у вас будет в Броундоуне ценностей на семьдесят или восемьдесят фунтов, и таких ценностей, которые стоит только переплавить, чтобы уничтожить всякие улики.
Оскар остановился и посмотрел на меня.
– Что у вас в голове? – спросил он. – Воров нет в этом первобытном месте.
– Воры есть в других местах, – отвечала я. – Они могут зайти и сюда. Разве вы забыли этих двух – бродяг, которых мы застали на днях слоняющимися около Броундоуна?
Он улыбнулся. Я только напомнила ему забавный случай.
– Не мы застали их, – сказал он, – а этот странный ребенок. Что, если бы я взял Джикс проводить ночь в моем доме и охранять меня, как вы думаете?
– Я не шучу, – отвечала я. – Я никогда не встречала более наглых негодяев. Окно было отворено, когда вы говорили мне о необходимости переплавить пластинки. Они могут знать, так же как и мы, что скоро привезут вам опять золото и серебро.
– Какое у вас воображение! – воскликнул он. – Вы видите двух оборванцев, зашедших из Брейтона в Димчорч, и тотчас же представляете их разбойниками, собирающимися ограбить и убить меня. Вы отлично сошлись бы с братом моим Нюджентом. Его воображение точно также Бог знает куда заносит, как вас.
– Послушайтесь моего совета, – сказала я серьезно. – Не упрямьтесь. Не оставайтесь один в пустом доме.
Оскар был в восторженном состоянии духа. Он поцеловал мне руку и с жаром поблагодарил за участие, которое я в нем принимаю.
– Ладно! – сказал он, отворяя калитку. – Я найду себе сожителя. Я заведу собаку.
Мы расстались. Я сообщила ему свои опасения. Больше я сделать ничего не могла. Да могло быть и то, что он прав, а я ошибаюсь.
Глава XIII. ВТОРОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ДЖИКС
Прошло пять дней.
Мы постоянно виделись с нашим соседом. Или Оскар приходил в приходский дом, или мы ходили в Броундоун. Достопочтенный Финч ждал, как будто ничего не подозревая, чтобы взаимное чувство Оскара и Луциллы созрело и открылось. Дело быстро шло к этому. Не осуждайте, пожалуйста, мою слепую бедняжку, если она откровенно ободряла любимого человека.
Он был самым нерешительным из всех влюбленных, каких случалось мне видеть. Чем более он влюблялся, тем более становился скромен и робок. Признаюсь, я не люблю скромных мужчин и не могу сказать, что при ближайшем знакомстве мистер Оскар Дюбур выиграл в моем мнении. Но Луцилла понимала его, и этого было довольно. Она хотела запечатлеть в уме своем его образ как можно нагляднее. Всех в доме, кто его видел, в том числе и детей, она расспрашивала о его наружности так же тщательно, как прежде расспрашивала меня. Черты и цвет его лица, рост, стан, одежда – обо всем этом она собирала отовсюду подробнейшие сведения. Ее очень радовали общие отзывы о белизне его лица. Оспаривать ее слепое отвращение от всего темного, в людях ли, или в вещах, было бы бесполезно. Она не могла объяснить этого чувства, а могла только испытывать его.
– У меня есть какое-то странное чутье, – сказала она мне однажды. – Так, например, я знала, что лицо у Оскара светлое и чистое, я это почувствовала в тот вечер, когда впервые услышала его голос. Голос этот проник мне прямо в сердце, и я его представила точь-в-точь таким, каким вы потом его описывали. Мистрис Финч говорит, что его лицо белее моего. Вам тоже так кажется? Это меня очень радует. Встречали ли вы когда-нибудь такого человека, как я? У меня самые странные мысли в слепой моей голове. Я связываю жизнь и красоту со светлыми красками, смерть и преступление – с темными. Если б я вышла замуж за темнолицего человека и потом прозрела, я убежала бы от него.
Этот странный предрассудок Луциллы против смуглых людей был несколько неприятен мне по личным соображениям. Он заключал в себе как будто отчуждение моего собственного вкуса. Между нами, у покойного доктора Пратолунго было лицо темно-коричневого цвета.
Вообще же в Димчорче за эти пять дней не произошло ничего, что стоило бы отметить.
Бродяги не появлялись более в Броундоуне, Оскар не менял ничего в своем образе жизни. Он удостоился неоднократного посещения нашей маленькой странницы Джикс. Каждый раз девочка серьезно напоминала ему опрометчивое обещание обратиться к полиции и подвергнуть телесному наказанию двух гадких незнакомцев, смеявшихся над ней. Когда прибьют их? Когда Джикс это увидит? Такими вопросами эта маленькая особа всегда начинала разговор, когда удостаивала Оскара утреннего посещения.
На шестой день золотые и серебряные пластинки были привезены обратно в Броундоун с лондонской фабрики. На следующее утро я получила записку от Оскара. Она была следующего содержания:
«Дорогая мадам Пратолунго, уведомляю вас с сожалением, что ничего не случилось в прошлую ночь. Мои замки и затворы в надлежащем порядке, мои золотые и серебряные пластинки в целости и сохранности в мастерской, а сам я в настоящую минуту завтракаю с неперерезанным горлом.
Ваш ОСКАР».
После – этого мне нечего было говорить. Джикс могла упорно вспоминать двух подозрительных бродяг, но люди взрослые и благоразумные перестали думать о них.
Настала суббота, десятый день после того памятного разговора моего с Оскаром в маленькой броундоунской гостиной, когда я вынудила его мне открыться. Поутру он был у нас. Под вечер мы пошли в Броундоун посмотреть на начало его новой работы из золота – ящика для перчаток, предназначенного для туалетного столика Луциллы. Мы оставили Оскара увлеченным своим трудом. Он намеревался не прекращать работу до тех пор, пока не стемнеет.
Под вечер Луцилла села за фортепьяно, а я, выполняя обещание, отправилась на другую половину дома. Несчастная мистрис Финч решила произвести коренное преобразование в своем гардеробе. Она просила меня, ссылаясь на мой «французский вкус», помочь ей советом.
– Я не имею средств покупать новые платья, – говорила бедная дама, – но многое из старого можно бы еще переделать, если бы только взяться за это умело.
Как было не помочь в этой просьбе? Даже если впереди крик младенца, растрепанная повесть, беготня детей. И вот в то время, когда достопочтенный Финч занят был составлением своей проповеди, я спустилась в гостиную мистрис Финч с готовностью практически помочь ей, с ножницами и выкроечною бумагой в руках. Едва принялись мы за дело, как один из старших детей пришел с известием из детской.
Там пили чай, но, как обыкновенно, Джикс отсутствовала. Ее искали сначала на нижнем этаже дома, а потом в саду; нигде не видно было ее следов. Никто не был ни удивлен, ни встревожен. Все решили, что она, видимо, опять отправилась в Броундоун, а мы снова погрузились в пыльные глубины гардероба мистрис Финч.
Я только убедила ее в том, что голубая шерстяная кофта отслужила свой срок, и получила разрешение на окончательное удаление ее из гардероба, когда жалобный крик долетел до нашего слуха из сада через отворенную дверь.
Я остановилась и поглядела на мистрис Финч.
Крик повторился громче и ближе; на этот раз можно было узнать детский голос. Дверь комнаты оставалась наполовину открытой после того, как мы отправили посланного ребенка обратно в детскую. Я распахнула эту дверь настежь, и в коридоре столкнулась с Джикс.
Бедняжка, бледная как полотно, дрожала от страха. Она не в силах была выговорить ни слова. Я встала на колени, чтобы обласкать и успокоить ее; она судорожно схватила меня за руку и пыталась поднять. Я встала на ноги. Она закричала еще громче и начала тащить меня из дому. Джикс была так слаба, что зашаталась от этого усилия. Я взяла девочку на руки. Обнимая, коснулась ее платья на спине под самым затылком и почувствовала, что оно влажно. Я взглянула на свои пальцы – боже милостивый, – пальцы мои были в крови.
Я повернула ребенка. У меня у самой кровь застыла в жилах. Мистрис Финч, стоя за мной, закричала от ужаса.
Белое платьице девочки было забрызгано еще не высохшей кровью. Но не ее собственной. На ней не было ни царапины. Я вгляделась пристальнее в страшные пятна. Они были как будто нанесены преднамеренно, словно написаны пальцем. Я вынесла девочку на свет. Это были не пятна, а буквы. Какое-то слово было неясно написано на спине девочки. Я, кажется, разобрала букву «п», потом последовала буква, которую невозможно было прочесть, потом «м», потом опять пробел, потом, видимо, «г» и наконец «те».
Не слово ли «помогите»?
Да, на платье Джикс было написано пальцем, смоченным в крови, слово «ПОМОГИТЕ».
Глава XIV. ПРОИСШЕСТВИЯ В БРОУНДОУНЕ
Нечего говорить, к какому заключению пришла я, как только была в силах собраться с мыслями.
Благодаря своему богатому приключениями прошлому я выработала умение быстро принимать решения в серьезных ситуациях. В данном случае надо было сделать две вещи: во-первых, тотчас отправиться в Броундоун на помощь, во-вторых, скрыть от Луциллы случившееся до тех пор, пока не вернусь оттуда и не приготовлю ее к этому известию. Я поглядела на мистрис Финч. Она, разбитая случившимся, упала в кресло.
– Собирайтесь с силами! – сказала я, поднимая ее. – Теперь не до истерик и обмороков!
Ребенок все еще был у меня на руках, прижался крепко, дрожа от испуга. Я ничего не могла предпринять, пока не передам кому-нибудь девочку. Мистрис Финч глядела на меня, громко рыдая. Я посадила ребенка к ней на колени. Джикс как будто не хотела со мной расставаться, но быстро смирилась и опустила бедную свою головку на грудь матери.
– Можете вы снять с нее платье? – спросила я, уже энергичней на этот раз встряхнув мистрис Финч.
Необходимость помочь ребенку, видимо, придала ей силы. Она поглядела на младенца, спящего в колыбели в одном углу, на повесть, лежащую на стуле в другом. Присутствие этих двух привычных предметов, по-видимому, ободрило ее. Она вздрогнула, прекратила рыдать, перевела дух и начала расстегивать на ребенке платье.
– Спрячьте его тщательно, – сказала я, – и никому не говорите ни слова, пока я не вернусь. Вы сами видите, что ребенок невредим. Успокойте девочку и оставайтесь здесь. Мистер Финч у себя в кабинете?
Мистрис Финч опять подавила рыдание и сказала: «Да». Ребенок сделал усилие слезть с колен.
– Джикс пойдет с вами, – сказала неукротимая «Цыганка» слабым голосом.
Я быстро вышла из комнаты, оставляя в ней трех детей: большого, маленького и самого маленького.
Постучавшись в дверь кабинета и не получив ответа, я отворила ее и вошла. Достопочтенный Финч, спокойно развалившийся в кресле пред столом, на котором лежали листы чистой бумаги, стремительно вскочил. Он выглядел как человек, которого внезапно разбудили.
Ректор димчорчский тотчас же оправился.
– Извините, мадам Пратолунго. Я задумался. Пожалуйста, изложите покороче, что вам от меня нужно.
Говоря это, он величественно указал рукой на белые листы бумаги и прибавил глубоким басом:
– Завтра день проповеди.
Я рассказала ему коротко и четко, что обнаружила на платье его дочери и что, по моим предположениям, случилось в Броундоуне. Он побледнел как смерть. Никогда не случалось мне видеть человека, более сильно испуганного, чем был испуган достопочтенный мистер Финч.
– Нас ожидает опасность? – осведомился он. – Вы полагаете, что преступники еще в доме или находятся неподалеку?
– Я полагаю, что нельзя терять ни минуты, – отвечала я. – Нам надо отправиться в Броундоун и позвать по дороге людей на помощь, всех, кого можно собрать.
Я отворила дверь, ожидая, чтобы он пошел за мной. Мистер Финч, которому, очевидно, все мерещились преступники, как будто желал провалиться сквозь землю в эту минуту. Но он был хозяин дома, он был главное лицо в местечке, ему ничего не оставалось делать, как только взять шляпу и идти. Мы пошли вместе в селение. Мой достопочтенный спутник молчал в первый раз с тех пор, как я с ним познакомилась. Мы спросили в Димчорче, где единственный полицейский, обслуживавший округу. К несчастью, он ушел в обход. Я поинтересовалась, не видел ли кто доктора. Нет, доктор в этот день не приезжал в Димчорч. Мне очень хвалили хозяина «Перепутья» как человека смышленого и честного. Поэтому я предложила остановиться у трактира и взять его с собой. Мистер Финч тотчас же просветлел. Его осознание собственного значения снова поднялось, как ртуть в градуснике, если опустить его в теплую воду.
– Я именно это хотел предложить, – сказал он. – Хозяин «Перепутья» Гутридж – человек весьма достойный для своего положения. Возьмемте с собой Гутриджа непременно. Не бойтесь, мадам Пратолунго. Мы все в руках Провидения. Весьма удачно для вас, что я был дома. Что бы вы стали делать без меня? Теперь, уверяю вас, бояться нечего. Если появятся преступники, со мною палка. Я невысок ростом, но обладаю громадной физической силой. Я, так сказать, весь сложен из мускулов. Вот, пощупайте.
Он протянул свою тощую руку. Она была наполовину тоньше моей руки. Если б я не была слишком встревожена и могла бы шутить, я непременно сказала бы, что, имея рядом такого силача, не нахожу нужным беспокоить трактирщика. Не смею утверждать, что мистер Финч понял, что я подумала о его силе, знаю только, что он начал сразу же громогласно звать Гутриджа, едва завидели мы трактир.
Хозяин вышел и, услышав, куда и зачем мы идем, тотчас же согласился идти с нами.
– Возьмите ружье, – сказал мистер Финч.
Гутридж взял ружье. Мы поспешили к одинокому дому.
– Ваша жена или дочь были сегодня в Броундоуне? – спросила я.
– Да, они были обе. Кончили свое дело, как обыкновенно, и вернулись домой уже час с лишком тому назад.
– Не случилось ли там при них чего-нибудь необыкновенного?
– Насколько мне известно, ничего.
Я подумала минуту и решила предложить мистеру Гутриджу еще несколько вопросов.
– Не видно ли было здесь сегодня вечером каких-нибудь незнакомых лиц? – осведомилась я.
– Да, с час тому назад двое незнакомых проехали мимо моего дома в своем экипаже.
– В каком направлении?
– По дороге из Брейтона к Броундоуну.
– Вы запомнили лица этих проезжих?
– Не особенно. Я был занят в то время.
Мучительное предположение, что эти проезжие были те бродяги, которых мы застали под окном, невольно пришло мне на ум. Я ничего более не говорила, пока не подошли мы к дому.
Все было тихо. Единственный признак чего-то необыкновенного – след колес на лужайке пред Броундоуном. Трактирщик заметил их первый.
– Экипаж, должно быть, останавливался у дома, – сказал он, обращаясь к ректору.
Достопочтенный Финч опять лишился языка. Он смог только сказать, когда подходили мы к одинокому строению, и то с большим трудом:
– Пожалуйста, будемте осторожны.
Трактирщик первый подошел к двери, я за ним, позади нас на некотором расстоянии достопочтенный Финч, в арьергарде, охраняя, как видно, нам пути отступления к горам. Гутридж сильно постучал в дверь и крикнул: «Мистер Дюбур!» Никто не откликнулся. Ответом было лишь непонятное молчание. Эта неизвестность была невыносима. Я оттолкнула трактирщика и повернула ручку незапертой двери.
– Позвольте мне войти первому, – сказал Гутридж и в свою очередь отстранил меня. Я следовала за ним по пятам. Мы вошли в дом и опять стали звать. Опять ответа не было. Мы заглянули в маленькую гостиную на одной стороне коридора, потом в маленькую столовую на другой. Обе были пусты. Мы пошли на заднюю часть дома, где находилась комната, которую Оскар называл своей мастерской. Мы попробовали отворить дверь в эту комнату – она была заперта.
Мы опять стали стучаться и звать, опять в ответ лишь непонятное молчание.
Я ощупала рукой замок. Ключа не было. Я встала на колени, поглядела в замочную скважину и тотчас же вскочила в ужасе.
– Взломайте дверь! – закричала я. – Я вижу только руку его на полу.
Трактирщик, как и ректор, был не очень сильный человек, а дверь, как и все в Броундоуне, была крепкая, тяжелая. Без помощи инструментов мы все трое не в силах были бы взломать ее. В этом затруднении достопочтенный Финч в первый и в последний раз оказался на что-нибудь пригоден.
– Постойте, друзья мои, – сказал он. – Если калитка в сад отперта, мы можем проникнуть через окно.
Ни трактирщику, ни мне эта мысль не пришла в голову. Мы обежали вокруг дома, туда вел и след колес. Калитка была распахнута настежь. Мы прошли через маленький садик. Окно мастерской, отворявшееся до самого низу, позволило нам проникнуть в мастерскую, как предсказал ректор. Мы вошли в комнату.
Бедный, благородный наш Оскар лежал без чувств в луже крови. Удар по левой стороне головы, как видно, на месте свалил его. Кожа повыше виска была пробита. Пострадали ли кости черепа, я, конечно, не могла определить. Я научилась обращаться с ранеными, служа священному делу свободы с доблестным моим Пратолунго. Холодная вода, уксус, материал для перевязок – все это можно было найти в доме, все это я и потребовала. Гутридж нашел ключ от двери, заброшенный в угол комнаты. Он принес воду и уксус, пока я бегала наверх, в спальню Оскара, где нашла несколько его платков. Через две-три минуты приложила холодный компресс на рану и смочила ему лицо водой с уксусом. Оскар все еще был без памяти, но главное – жив. Достопочтенный Финч, не оказывавший решительно никакой помощи, принялся считать пульс Оскара. Он это делал с таким видом, как будто в данных обстоятельствах только это и следовало сделать и как будто никто, кроме него, не в состоянии пощупать пульс.
– Большое счастье, – говорил он, считая медленные, слабые удары, – большое счастье, что я был дома. Что стали бы вы делать без меня?
Надо было, конечно, послать за доктором и вызвать помощь, чтобы перенести Оскара наверх в постель. Гутридж вызвался съездить за доктором. Мы условились, что он пришлет мне на помощь жену и брата. Затем оставалось только отделаться как-нибудь от мистера Финча. Опасность встретить преступников в доме миновала, и громкий голос маленького человечка опять загудел неумолкаемо, как запущенная в ход машина. Мне пришла в голову хорошая идея.
– Поглядите, – сказала я, – здесь ли ящик с золотыми и серебряными пластинками или нет?
Мистеру Финчу не совсем было по вкусу, что с ним обращаются как с простым смертным и подсказывают ему, что следует делать.
– Успокойтесь, мадам Пратолунго, – ответил он. – Пожалуйста, без лишней инициативы. Это дело в моих руках. Совершенно лишнее говорить мне, что нужно искать ящик.
– Действительно лишнее, – согласилась я. – Но знаю наперед, что его нет.
После такого ответа он тотчас же начал шарить по комнате. Не было и следов ящика. Теперь все сомнения у меня отпали. Бродяги, торчавшие под окном, оправдали, ужасно оправдали мои худшие подозрения.
Когда пришла мистрис Гутридж с братом, мы перенесли Оскара наверх в его спальню. Мы положили молодого человека на постель, развязали ему галстук и отворили окно, чтоб его обдувало свежим воздухом. Оскар все еще не приходил в сознание. Но все-таки пульс продолжал слабо биться. Не было заметно перемены к худшему.
Доктора можно было ожидать не раньше чем через час. Я почувствовала необходимость немедленно вернуться в приходский дом, чтобы со всею осторожностью сообщить Луцилле печальную новость. Иначе слухи о случившемся, распространившись по селению, могли дойти до нее самым неподходящим путем, через кого-нибудь из слуг. К моей великой радости, мистер Финч, когда стала я собираться, отказался сопровождать меня. Он сообразил, что обязан, как настоятель прихода, первый уведомить власти о совершенном в Броундоуне преступлении. Он пошел своей дорогой к ближайшему должностному лицу, а я своей – к приходскому дому, оставив Оскара на руках у мистрис Гутридж и ее брата. Последние слова мистера Финча напомнили мне еще раз, что одному, по крайней мере, должны мы радоваться при настоящих обстоятельствах, как ни печальны они:
– Большое счастье, мадам Пратолунго, что я был дома. Что стали бы вы делать без меня?
Глава XV. СОБЫТИЯ У ПОСТЕЛИ
Я, как, может быть, вы соблаговолите припомнить, урожденная француженка и, следовательно, от природы не расположена огорчаться, если только можно этого избегнуть. Поэтому у меня, право, не хватает духу передавать, что произошло между мною и моею слепою Луциллой, когда я вернулась в нашу хорошенькую гостиную. Я тогда заплакала, заплакала бы опять, и вы тоже, если бы рассказать, как страдала бедняжка, услышав мою скорбную новость. Не стану писать много. Я не поддамся слезам. Они портят нос, а нос – лучшая часть моего лица. Глаза даны нам, милостивые государыни, для побед, а не для слез.
Достаточно сказать, что когда я опять пошла в Броундоун, Луцилла пошла со мною.
Тут впервые я заметила, что она завидовала глазам счастливцев, видевших свет. Как только Луцилла вошла, она пожелала занять место у постели так, чтобы можно было слышать и касаться нас, когда ухаживаем мы за больным. Луцилла тут же села на место мистрис Гутридж у изголовья и принялась сама смачивать лицо и лоб Оскара. Ей очень было завидно, что я смачиваю компрессы на его ране. Она до того взволновалась, что смело при нас поцеловала бесчувственное лицо. Хозяйка «Перепутья» была женщина в моем роде – она просто смотрела на вещи.
– Что, зазнобушка? – шепнула она мне на ухо. – У нас будет свадьба в Димчорче?
При виде этих поцелуев, слыша наши шептания, брат мистрис Гутридж, единственный присутствующий мужчина, начал чувствовать себя весьма неловко. Этот достойный человек принадлежал к тому многочисленному и почтенному разряду англичан, которые не знают, куда девать руки и как выйти из комнаты. Мне стало жаль его. Он был, уверяю вас, красивый мужчина.
– Покурите трубку в саду, – сказала я, – мы позовем вас в окно, если вы нам здесь понадобитесь.
Брат мистрис Гутридж бросил на меня взгляд, полный признательности, и выскочил из комнаты, словно выпущенный из западни. Наконец приехал доктор.
Первые слова его несказанно утешили нас. Череп нашего бедного Оскара не был поврежден. Было сотрясение мозга и повреждение кожи, причиненное, очевидно, тупым орудием. Что касается раны, то я сделала все необходимое в отсутствие доктора. А сотрясение мозга излечат время и уход.
– Успокойтесь, милостивые государыни, – говорил этот ангел-доктор, – нет ни малейшего повода опасаться за него.
Оскар очнулся, то есть открыл глаза и неосмысленно поглядел кругом, часов через пять после того, как мы нашли его на полу в мастерской.
Мысли его путались. Он никого не узнавал. Оскар делал пальцем движение, как будто писал и говорил очень серьезно по несколько раз: «Ступай домой, Джикс! Ступай домой!» Ему представилось, должно быть, что он лежит раненый на полу и посылает к нам Джикс, чтобы призвать на помощь. Позже ночью он заснул. На следующий день Оскар все бредил; только на третий день начал он мало-помалу приходить в сознание. Раньше всех узнал он Луциллу. Она в ту минуту расчесывала его прекрасные темно-русые волосы. К невыразимой радости Луциллы он погладил ее по руке и прошептал ее имя. Она наклонилась к нему и, прикрывшись щеткой, шепнула что-то ему на ухо, отчего румянец появился на бледном лице больного и тусклые глаза его засветились радостью. Два дня спустя она мне призналась, что сказала: «Выздоравливайте для меня». Она нисколько не стыдилась таких откровенных слов. Напротив, она ими гордилась.
– Предоставьте его мне, – говорила Луцилла с самым серьезным видом. – Я намерена сначала его вылечить, а потом я намерена стать его женой.
Через неделю Оскар был в полном сознании, но все еще крайне слаб и очень медленно оправлялся от испытанного потрясения.
Он мог теперь понемногу рассказать нам, что произошло в мастерской.
Когда мистрис Гутридж с дочерью в обычный свой час ушли, он поднялся в свою спальню, пробыл там некоторое время и потом опять спустился. Подходя к мастерской, Оскар услышал в ней тихий разговор. Ему тотчас же пришло в голову, что что-то не ладно. Он тихонько попробовал отворить дверь. Оказалось, что она заперта. Вероятно, разбойники приняли эту предосторожность, чтобы кто-нибудь не захватил их врасплох. Проникнуть в комнату можно было только тем путем, которым и мы воспользовались. Оскар прошел в сад и увидел пустую повозку у двери. Это обстоятельство окончательно озадачило его. Если бы дверь мастерской не оказалась запертой, он предположил бы, что к нему приехали какие-нибудь неожиданные посетители. Стараясь разрешить загадку, он через окно проник в комнату, где очутился вместе с теми самыми людьми, которых Джикс обнаружила под окном десять дней тому назад.
Когда подходил он к окну, они оба стояли к нему спиной, заботливо увязывая ящик с металлическими пластинками.
Они поднялись и обернулись к нему лицом, как только вступил он в комнату. Дневной грабеж, совершаемый так хладнокровно, взбесил горячего Оскара. Он бросился на младшего, стоявшего ближе к нему. Разбойник отскочил в сторону, схватил со стола кистень и ударил им Оскара по голове, прежде чем он успел обернуться.
С этой минуты но ничего не помнил, пока не очнулся после удара кистенем. Он лежал весь в крови на полу, голова у него кружилась, а перед ним стояла, оцепенев от страха, Джикс, вошедшая, вероятно, пока он был в обмороке, и глядела на него. Как только он узнал ее, ему тотчас же пришла мысль с ее помощью сообщить в приходский дом о происшедшем и позвать на помощь. Он подозвал к себе ребенка и, окунув палец в кровь, которая вытекала из его раны, послал нам страшную весть, – прочтенную мною на спинке девочки. Затем, собрав остаток сил, он тихонько толкнул Джикс к отворенному окну и велел ей идти домой. Он лишился чувств от потери крови, повторяя: «Ступай домой, ступай домой!» – и все еще видя, как во сне, ребенка, стоящего в комнате, оцепенев от страха. О том, как решилась она, наконец, побежать домой и что потом случилось, он, естественно, не имел понятия. Первое, что увидел Оскар, когда пришел в сознание, была, как уже сказано, Луцилла, сидящая у его изголовья.
К этому рассказу Оскара можно прибавить и дополнительные сведения, сообщенные полицией.
Механизм закона был приведен в действие, и несколько дней все селение находилось в лихорадочном возбуждении. Давно не бывало более полного расследования и более скудного его результата. В сущности, удалось выяснить только то, что я сама давно уже сообразила. Решили, что грабеж (как я и предполагала) был обдуман заранее. Хотя никто из нас не заметил их, было установлено, что воры находились в Димчорче в тот день, когда несчастные пластинки в первый раз привезены были в Броундоун. Осмотрев на досуге дом и ознакомившись с привычками находившихся в нем людей, негодяи вторично явились в селение, конечно, с целью совершить грабеж. Тогда мы и застали их. Потерпев неудачу из-за неожиданной отсылки золота и серебра в Лондон, они выждали, последовали вслед за пластинками в Броундоун и исполнили свое намерение благодаря уединенному положению дома и удару кистенем, свалившему Оскара.
Многие люди видели их на обратном пути в Брейтон с ящиком в повозке. Но когда приехали они к извозчику, у которого наняли экипаж, ящика с ними уже не было.
Сообщники в Брейтоне, конечно, помогли им сбыть его с рук и разложить пластинки в обыкновенный багаж, который бы не привлек к себе внимание на станции железной дороги. Таково было объяснение, данное полицией. Справедливо ли оно, нет ли, несомненно одно, что грабители не были пойманы и что грабеж в доме Оскара может быть причислен к длинному ряду преступлений, достаточно ловко совершенных, чтоб избежать кары закона. Что касается нас, то мы все, по примеру Луциллы, решили не предаваться бесполезным жалобам и благодарить Бога за то, что Оскар отделался не столь серьезной травмой. Случилось несчастье, и конец делу.
Так рассуждали мы, пока больной наш выздоравливал. Мы все гордились своею рассудительностью и (о жалкая слепота человеческая!), мы все жестоко заблуждались. Беда не только не миновала, она лишь приближалась. Настоящие последствия броундоунского грабежа еще должны были обнаружиться и тяжко, и странно отразиться на всех членах маленького димчорчского кружка.
Глава XVI. ПОСЛЕДСТВИЯ ГРАБЕЖА
Прошло недель шесть. Оскар встал с постели, его рана зажила. Все это время Луцилла твердо придерживалась такого образа действий, который должен был привести сначала к исцелению Оскара, а затем к браку с ним. Никогда не видала я прежде такого прекрасного ухода за больным, никогда, вероятно, и не увижу. С утра до ночи она занимала, забавляла его. Прелестное создание самую слепоту свою обращало в средство развлекать любимого человека.
Иногда она сидела у Оскара перед зеркалом и подражала приемам и ужимкам кокетки, отправляющейся на свидание, с такою изумительной верностью, с таким юмором, что вы бы, глядя на нее, поклялись, что она зрячая. Иногда она показывала свое необыкновенное умение определять по звуку голоса, на каком именно месте стоит человек в комнате. Выбирая меня для эксперимента, она сначала вооружалась одним из букетов, которые сама же всегда ставила на столик у постели Оскара, а потом просила меня стать тихонько в любом месте и только произнести: «Луцилла». Едва произносила я это слово, как букет летел из ее рук прямо мне в лицо. Ни разу она не промахнулась, сколько бы ни повторяли мы этот опыт, и всегда, как дитя, радовалась своему искусству. Кроме нее, никому не дозволялось подавать Оскару лекарство. Она точно знала, когда ложка, в которую лекарство наливалось, полна, по звуку, производимому наливаемой жидкостью. Когда Оскар в силах был приподниматься в постели, она, стоя у его изголовья, могла определить, на каком расстоянии от нее его голова, по движению воздуха, которое производил он, приподнимаясь и опускаясь на подушку. Точно так же она узнавала, не хуже его самого, когда солнце светило и когда оно пряталось за тучу, по разнице температур воздуха, попадающего на ее лицо.
Весь мелкий хлам, накопившийся в комнате больного, Луцилла по-своему держала в полном порядке. Она любила убирать комнату поздно вечером, когда мы, жалкие, одаренные глазами люди, начинали подумывать о свечах. Когда мы едва могли разглядеть ее в сумерках, то проходящую мимо окна, то исчезающую в отдаленном темном углу, тут-то именно она и начинала прибирать со столов вещи, которые требовались днем, и заменять их вещами, которые потребуются ночью. Нам дозволялось зажечь свечи только тогда, когда при свете их комната являлась чудодейственно прибранною в абсолютной темноте, как будто рукою феи. Она смеялась над нашим удивлением и говорила, что искренне жалеет тех беспомощных бедняков, которые только и умеют, что видеть. Точно так же, как прибирать комнату в потемках, ей доставляло удовольствие бродить в темноте по всему дому и знакомиться со всеми углами его снизу доверху. Как только Оскар смог спуститься вниз, она непременно захотела вести его.
– Вы так долго не выходили из спальни, – говорила она, – что, должно быть, забыли расположение всех других комнат. Возьмите мою руку и идемте. Вот мы вышли в коридор. Смотрите, тут сейчас ступенька. А вот еще ступенька наверх. Здесь крутой поворот в конце лестницы. Там недостает одного прута на ковре и образовалась складка, о которую вы можете споткнуться.
Так ввела она Оскара в его же гостиную, как будто слепой был он, а она одарена зрением. Кто мог устоять против такой сиделки? Удивительно ли, что, выйдя на минуту из комнаты в этот первый день выздоровления, я услышала подозрительный звук, весьма похожий на поцелуй? Мне казалось, что она и в этом руководит им. Когда я вошла, она была спокойна, а он удивительно взволнован.
Через неделю после выздоровления Луцилла окончила свое лечение, то есть, другими словами, Оскар сделал ей предложение. Я совершенно уверена, что он нуждался в помощи, чтобы пойти на этот решительный шаг, и что Луцилла помогла ему.
Может быть, я и ошибаюсь. Могу только заверить, что Луцилла, сообщая мне эту новость в саду в прекрасное осеннее утро, была в исключительно веселом расположении духа. Она танцевала и, верх неприличия, заставила и меня танцевать в мои солидные лета. Она обняла меня за талию, и мы пустились вальсировать на траве, а мистрис Финч стояла подле в своей старой голубой кофте (с младенцем на одной руке и повестью в другой) и предостерегала нас, что если, кружась по лугу, мы потеряем время, то никак уже не вернем его для более нужных дел. Мы продолжали кружиться в вальсе, пока не запыхались. Только усталость могла остановить Луциллу. Что до меня касается, то я чуть ли не самая опрометчивая из всех женщин моих лет (какие лета мои? О, я всегда сдержанна насчет этого, это единственное исключение). Объясните эту опрометчивость французским происхождением моим, спокойной совестью и отличным желудком, и будем продолжать нашу историю. В этот же день, попозже, в Броундоуне состоялась встреча наедине Оскара и достопочтенного Финча.
Что говорилось и делалось на этой встрече, я не знаю. Ректор вошел к нам, высоко подняв голову и величественно ступая тощими ножками. Он обнял свою дочь в торжественном молчании и протянул мне руку с благосклонно важной улыбкой, достойной величайшего актера, какой когда-либо сидел на престоле (положим, хоть Людовика XIV). Когда он справился с отцовским умилением, овладевшим им, и заговорил, голос ректора был так громок, что я, право, дивилась, как он не лопнет. Словесный туман, которым он окутал меня, в кратком изложении сводился к следующим двум заявлениям: во-первых, он приветствовал в Оскаре нового сына (должно быть, у него недостаточно было своих детей); а во-вторых, он усматривал во всем случившемся перст Провидения. Увы! По своей дерзкой французской натуре я усматривала только персты Финча в кармане Оскара.
День свадьбы не был еще окончательно назначен. Решено было только, что она состоится недель через шесть.
Срок этот назначался с двоякою целью. Во-первых, чтобы успеть составить законные акты по денежным делам, а во-вторых, чтобы дать Оскару время полностью поправиться. Относительно последнего мы все несколько тревожились. Рана его зажила, ум был ясен по-прежнему, а все же в его организме что-то как будто не ладилось.
Странные противоречия в характере, о которых я уже упоминала, обнаруживались сильнее прежнего. Человек, у которого хватило духу в порыве гнева вступить в схватку одному и без оружия с двумя разбойниками, не мог теперь войти в комнату, где происходила борьба, не испытывая страха. Человек, смеявшийся надо мною, когда я уговаривала его не спать одному в пустом доме, нанял теперь двух мужчин (садовника и слугу) для своей защиты и все-таки не считал себя в безопасности. Ему постоянно грезилось, что разбойник с кистенем нападает на него или что он лежит в крови на полу и зовет к себе Джикс. Если кто-нибудь из нас предлагал Оскару взяться опять за любимое занятие, он затыкал себе уши и просил нас не напоминать ему об ужасном происшедшем. Он видеть и не хотел свои инструменты. Доктор, приглашенный установить, что с ним происходит, объявил, что нервная система Оскара расшатана, и сознался откровенно, что помочь тут нечем. Остается только ждать, пока время не излечит его организм.
Признаюсь, я не слишком снисходительно смотрела на нашего больного. Мне казалось, что он должен сделать над собой волевое усилие, что он слишком бездеятелен, впал в апатию. Не раз мы с Луциллой горячо спорили о нем. Однажды вечером, когда мы с нею сидели за фортепиано, и беседовали, и играли вперемешку, она просто рассердилась на меня за недостаток сочувствия к ее возлюбленному.
– Я заметила одно, мадам Пратолунго, – сказала она мне, раскрасневшись и возвышая голос, – вы с самого начала не были справедливы к Оскару. (Запомните эти пустые слова. Уже близко время, когда придется вернуться к ним.) Приготовления к свадьбе шли своим чередом. Проект денежных актов был готов. Оскар написал брату (в Нью-Йорк по адресу, данному Нюджентом) о предстоящей перемене в его жизни и об обстоятельствах, приведших к ней.
Акты не были мне показаны, но по некоторым признакам я заключила, что будущий тесть Оскара ловко воспользовался его щедростью в денежных делах. Говорят, достопочтенный Финч проливал слезы, читая акты, а Луцилла вышла из кабинета после свидания с отцом в таком негодовании, в каком я ее еще не видела. «Не спрашивайте в чем дело, – сказала она мне сквозь зубы. – Мне стыдно рассказать вам». Когда, некоторое время спустя, вошел Оскар, она упала на колени, буквально упала на колени пред ним. Ею овладело какое-то неудержимое; волнение, она не понимала, что говорит и что делает.
– Я преклоняюсь перед вами, – проговорила она истерично. – Вы благороднейший из людей Никогда, никогда не смогу я быть достойна вас!
Все эти высокопарные речи говорили мне об одном: Оскаровы деньги переходят в карман ректора, а ректорова дочь – орудие, с помощью которого этот переход совершается.
Назначенный для свадьбы срок миновал. Недели проходили за неделями. Все давно было готово, а свадьба не справлялась.
Вместо того чтобы здоровью улучшиться со временем, как предсказывал доктор, Оскар чувствовал себя все хуже и хуже. Нервные припадки, описанные мною, не ослабевали, а, напротив, усиливались. Он худел и бледнел. В начале ноября мы опять послали за доктором. У него хотели выяснить, по предложению Луциллы, не попробовать ли переменить Оскару место жительства.
Что-то, не помню, что именно, задержало нашего доктора. Оскар потерял надежду поговорить с ним в этот день и пришел к нам в приходский дом, когда доктор приехал в Димчорч. Его пригласили, и встреча больного с ним произошла в гостиной Луциллы.
Они разговаривали долго. Луцилла, ожидавшая со мной в спальне, потеряла терпение. Она попросила меня постучать в дверь и спросить, когда ей можно будет войти.
Я застала доктора и больного спокойно разговаривающими у окна. Очевидно, не произошло ничего, что хотя сколько-нибудь взволновало бы того или другого. Оскар казался немного бледным и утомленным, но был совершенно хладнокровен, так же как и доктор.
– Одна молодая дама в соседней комнате, – сказала я, – весьма желала бы знать, чем закончилась ваша беседа.
Доктор посмотрел на Оскара и улыбнулся.
– Право, нечего сказать, мисс Финч, – отвечал он. – Мы с мистером Дюбуром вспомнили снова всю историю болезни и не пришли ни к какому новому выводу. Нервная система его не так скоро восстанавливается, как я ожидал. Жалею, но нисколько не пугаюсь. В его годы все поправляется. Надо потерпеть, подождать, вот и все. Больше я ничего не могу сказать.
– Вы не думаете, чтобы перемена климата могла повредить ему? – осведомилась я.
– Никаким образом! Пусть он едет куда вздумается и забавляется как угодно. Все вы слишком серьезно смотрите на состояние здоровья мистера Дюбура. Кроме нервного расстройства, правда, весьма неприятного, он не страдает никакой болезнью. Нет нигде ни следа органического расстройства. Пульс, – продолжал доктор, – взяв руки Оскара выше запястья, – вполне удовлетворительный. Я не часто встречал более ритмичный пульс.
Едва произнес он эти слова, как страшная судорога свела лицо Оскара. Глаза его закатились. Голова и туловище изогнулись, словно чьи-то исполинские руки повернули его направо. Не успела я вымолвить и слова, как он лежал в конвульсиях на полу у ног своего доктора.
– Боже мой! Что это? – вскричала я.
Доктор развязал ему галстук, отодвинул ближайшую мебель и стоял молча, глядя на лежащего на полу.
– Больше ничего вы не можете сделать? – спросила я. Тот горестно покачал головой.
– Больше ничего.
– Что же это такое?
– Припадок падучей болезни.
Глава XVII. ЧТО ГОВОРИТ ДОКТОР?
Едва слова эти были сказаны, как Луцилла вошла в комнату. Мы переглянулись. Если бы мы могли говорить в эту минуту, я думаю, мы оба сказали бы: «Слава Богу, что она слепа!»
– Вы все забыли обо мне? – спросила она. – Оскар, где вы? Что говорит доктор?
Луцилла сделала несколько шагов вперед. Еще минута, и она споткнулась бы об Оскара лежащего в корчах на полу. Я взяла ее за руку и остановила.
Луцилла внезапно схватила мою руку.
– Отчего вы дрожите? – спросила она.
Ее тонкое осязание нельзя было обмануть. Напрасно я уверяла, что ничего не случилось. Рука моя меня выдала.
– Что-нибудь неблагополучно! – воскликнула она. – Оскар не отвечает мне.
Доктор пришел мне на помощь.
– Тревожиться не о чем, – сказал он. – Мистер Дюбур нехорошо чувствует себя сейчас.
Луцилла вдруг сердито накинулась на доктора.
– Вы меня обманываете! – вскричала она. – С ним что-нибудь случилось серьезное. Правду, говорите мне правду. Стыдно вам обоим обманывать бедную слепую.
Доктор еще колебался. Я сказала ей правду.
– Где он? – спросила она, хватая меня за плечи и тряся в порыве страшного волнения.
Я просила ее подождать немного, пыталась усадить ее в кресло. Луцилла с силой оттолкнула меня и опустилась на пол на колени.
– Я найду его, – бормотала она, – я найду его, вам наперекор.
Она начала ползать по полу, ощупывая его руками. Это было ужасно. Я пошла следом за Луциллой и силой подняла ее.
– Не боритесь с ней, – сказал доктор. – Подведите ее сюда. Он теперь успокоился.
Я взглянула на Оскара. Судороги прекратились. Он лежал, изнуренный, совершенно тихо. Голос доктора вернул Луцилле рассудок. Она села подле Оскара на пол и положила его голову себе на колени. Как только она прикоснулась к нему, в ней произошла разительная перемена. Такая перемена произошла бы и с нами, завяжи нам глаза надолго черной повязкой, а потом вдруг сними ее. Большое облегчение испытывало все существо ее. Обычная кротость вернулась к ней.
– Я жалею, что погорячилась, – сказала Луцилла с детским простодушием. – Вы не знаете, как бывает больно слепой, когда ее обманывают.
Произнеся эти слова, она наклонилась и нежно отерла лоб Оскара своим платком.
– Доктор, – спросила Луцилла, – это будет повторяться?
– Надеюсь, что нет.
– Вы уверены?
– Не могу сказать определенно.
– Отчего это случилось?
– Это явно последствие нанесенного ему удара по голове.
Она больше ни о чем не спрашивала. Взволнованное лицо ее внезапно приняло выражение спокойствия. После ответа доктора на последний вопрос Луциллой как будто овладела мысль, поглотившая все ее внимание. Когда Оскар пришел в себя, она предоставила мне возможность отвечать на его первые естественные вопросы. Когда Оскар обратился к ней, Луцилла заговорила с ним ласково, но кратко. Что-то такое в эту минуту даже как будто отделяло ее от него. Когда доктор предложил отвезти Дюбура в Броундоун, она не выразила желания, как ожидала я, отправиться с ними. Луцилла простилась с ним нежно, но все-таки отпустила его. Пока Оскар стоял еще у двери, оглядываясь на нее, она отошла в другой конец комнаты, как будто удаляясь и от него, и от нас в свой собственный неведомый мир.
Доктор пытался ободрить Луциллу.
– Вам не следует слишком об этом тревожиться, – сказал он, идя за нею и понизив голос так, чтоб Оскар не мог расслышать. – Он сам сказал вам, что чувствует себя теперь лучше, чем до припадка. Это не повредило ему, а, напротив, облегчило его. Опасности нет. Уверяю вас, поверьте, бояться нечего.
– Можете ли вы уверить меня точно и в том, – спросила она, также понижая голос, – что припадки больше не повторятся?
Доктор уклонился от ответа.
– Прежде чем ответить на ваш вопрос, мы посоветуемся еще с специалистом, – сказал он. – В следующий раз, когда приеду к нему, привезу с собою медика из Брейтона.
Оскар, который все еще ждал у двери, удивляясь перемене в Луцилле, отворил ее. Доктор последовал за ним. Они ушли.
Луцилла села у окна, облокотившись на колени и схватившись руками за голову. Протяжный, жалобный стон вырвался у нее из груди. Она грустно сказала себе самой одно только слово: «Прощай!»
Я подошла к ней, чувствуя необходимость напомнить о своем присутствии.
– С кем прощаетесь вы? – спросила я, садясь подле нее.
– С его и с моим счастьем, – ответила она, не поднимая головы. – Темные дни наступают для Оскара и для меня.
– Почему вы так думаете? Вы слышали, что говорил доктор?
– Доктор не знает того, что знаю я.
– Что же вы знаете?
Она не сразу ответила.
– Верите вы в судьбу? – спросила Луцилла, вдруг прервав молчание.
– Я не верю ни во что, что побуждает человека терять надежду, – отвечала я.
Она продолжала, не обращая внимания на мои слова:
– Что вызвало припадок, случившийся с ним в этой комнате? Удар нанесенный ему по голове. Как получил он этот удар? Защищая свою и мою собственность. Что делал он в тот день, когда воры пробрались к нему в дом? Он делал ящичек, предназначенный мне. Замечаете вы непрерывную связь между этими событиями? Я жду, что за этим припадком последует еще что-нибудь, вызванное им, а это омрачит еще более и его, и мою жизнь. Не нам думать о близкой свадьбе. Пред нами поднимаются препятствия. Несчастье близко. Вы увидите, вы увидите!
Она содрогнулась, произнося эти слова, и, отодвинувшись от меня, свернулась в кресле.
Спорить с Луциллой было бесполезно и еще бесполезнее сидеть тут, чтоб она продолжала говорить в том же плане. Я встала.
– В одно верю, – сказала я бодро. – В горный воздух. Пойдемте пройдемтесь.
Луцилла еще теснее прижалась к креслу и отрицательно покачала головой.
– Оставьте меня, – сказала она раздраженно. – Дайте мне успокоиться.
Едва Луцилла произнесла эти слова, как уже и раскаялась в них. Она встала, подошла ко мне, обняла и поцеловала:
– Я не хотела говорить так резко, – сказала она. – Сестра! У меня тяжело на сердце. Никогда будущность не казалась слепым глазам моим такой мрачной, как теперь.
Слеза скатилась из ее тусклых глаз на мою щеку. Она порывисто отвернула голову.
– Простите мне, – прошептала Луцилла, – оставьте меня.
Не успела я ответить, а она уже забилась в дальний угол комнаты. Милая девушка! Как пожалели бы вы ее, как полюбили бы!
Я пошла гулять одна. Ее мрачные, суеверные предчувствия не подействовали на меня. Но с одним произнесенным ею словом я не могла не согласиться. После того что видела я, нельзя было ожидать свадьбы в близком будущем.
Глава XVIII. СЕМЕЙНЫЕ ХЛОПОТЫ
Дней через пять опасения Луциллы за Оскара оправдались. С ним случился второй припадок.
Обещанная консультация с брейтонским медиком состоялась. Новый врач не давал нам больших надежд. Второй припадок, последовавший за первым, казался ему дурным признаком. Он дал общие инструкции относительно лечения и Предоставил самому Оскару решать, нужно ли менять место жительства. Никакая перемена, как, очевидно, думал врач, не могла иметь непосредственного влияния на возобновление припадков. Могло улучшиться только общее состояние больного. Что касается свадьбы, то он объявил, что о ней пока нечего и думать.
Луцилла выслушала отчет о консилиуме докторов с мрачной сдержанностью, которую мне тяжело было видеть.
– Вспомните, что я сказала вам, когда случился с ним первый припадок, – проговорила она. – Лето наше кончилось. Наступила зима.
Она говорила, как человек, потерявший надежду, ясно сознающий близость несчастья. Она приободрилась только тогда, когда пришел Оскар. Он, естественно, упал духом от внезапной перемены ожидавшей его будущности. Луцилла всеми силами старалась ободрить его. И это ей удалось. Со своей стороны я старательно уговаривала его уехать из Броундоуна и попробовать пожить в каком-нибудь более веселом месте. Но Оскар боялся новых лиц, новой обстановки. С этими двумя слабодушными молодыми людьми даже моя природная веселость начинала покидать меня. Если бы мы трое сидели на дне высохшего колодца в пустыне, нам будущность представлялась бы не мрачнее, чем теперь. К счастью Оскар, так же как и Луцилла, страстно любил музыку. Мы обратились к фортепьяно, как к лучшему средству избавиться от овладевшего нами уныния. Мы с Луциллой поочередно играли, а Оскар слушал. Могу сказать, что мы много переиграли различной музыки в те дни печали. Могу также сказать, что мы много тогда пережили.
Что касается достопочтенного Финча, голос его продолжал звучать по-прежнему громко и в эти дни.
Если бы вы послушали тогда маленького настоятеля, то подумали бы, что никто не чувствует постигших нас несчастий так остро, как он, никто так глубоко не горюет, как он. Надо было видеть его в день консилиума; как ходил он взад и вперед по своей гостиной, поучая слушателей, состоявших из жены его и меня. Мистрис Финч сидела в углу, в юбке и шали, с младенцем и с повестью. Я сидела в другом углу, будучи призвана на «совещание с ректором», другими словами, для того, чтоб услышать из уст мистера Финча, что туча, нависшая над семейством, быстрее сгущается и тяготеет над ним.
– Не нахожу слов, мадам Пратолунго, уверяю вас, не нахожу слов, чтобы выразить, до какой степени огорчен я этими печальными обстоятельствами. Вы были очень добры. Вы обнаружили истинно дружеское сочувствие, но вы не можете представить себе, как меня сразил этот удар. Я разбит, мадам Пратолунго, – он обратился в мою сторону.
– Мистрис Финч, – он обратился в ее сторону, – я разбит. Не нахожу другого слова. Разбит.
Священник остановился посередине комнаты, поглядел вопросительно на меня, поглядел вопросительно на жену. На лице его было написано: «Если обе эти женщины упадут в обморок, сочту это естественным и уместным с их стороны, после того что сказал им».
Я ждала, что будет делать хозяйка дома. Мистрис Финч не упала на пол с младенцем своим и повестью. Ободренная ее примером, я позволила себе также остаться сидеть на месте. Ректор все выжидательно глядел на нас. Я придала лицу своему по возможности жалобное выражение. Мистрис Финч почтительно подняла взгляд на мужа, будто видела в нем благороднейшее из созданий, и поднесла платок к глазам. Мистер Финч был доволен. Мистер Финч продолжал:
– Здоровье мое пострадало. Уверяю вас, мадам Пратолунго, мое здоровье пострадало. После этого несчастного случая желудок мой расстроился, я потерял, так сказать, душевное равновесие, обычная уверенность исчезла. Я подвержен, единственно вследствие этого страшного потрясения, припадкам болезненного аппетита. Мне хочется то завтракать ночью, то обедать в четыре часа утра… Мне и теперь чего-то хочется.
Мистер Финч остановился, придя в ужас от всего сказанного о своем состоянии, глубоко задумавшись, нахмурив брови и судорожно сжимая рукой нижнюю пуговицу своего потертого черного жилета. Водянистые глаза мистрис Финч наполнились слезами – она разделяла супружеское горе. Ректор, справившись со своим желудком, внезапно подошел к двери, отворил ее настежь и громовым голосом крикнул кухарке:
– Сварите мне яйцо!
Он вернулся на середину комнаты, подумал еще, мрачно уставившись на меня, затем торопливо вторично подошел к двери и грянул на лестницу:
– Яйца не нужно! Приготовьте селедку!
Ректор опять вернулся к нам, закрыв глаза и в отчаянии приложив руку к голове.
– Вы видите, – заговорил он снова, обращаясь поочередно то ко мне, то к жене, – вы видите, в каком я состоянии. Просто ужасно! Я нерешителен в пустяках. Сначала мне как будто хочется яйца, потом как будто хочется селедки, теперь я сам не знаю, чего мне хочется. Уверяю вас честью, не знаю сам, чего мне хочется. Весь день нездоровый аппетит, всю ночь мучительная бессонница… Какое состояние! Я не знаю покоя. Я ночью беспокою жену. Мистрис Финч, я беспокою вас ночью! Сколько раз со времени этого несчастья поворачиваюсь я в постели, прежде чем засну? Восемь раз? Вы в этом уверены? Не преувеличивайте! Вы верно считали? Да? Добрая женщина! Я никогда, уверяю вас, мадам Пратолунго, я никогда не испытывал такого потрясения прежде. Было что-то в этом роде после десятых родов жены. Мистрис Финч! После десятых или после девятых? После десятых? Вы в этом уверены? Вы не вводите в заблуждение нашего друга? Очень хорошо. Добрая женщина! Тогда дело было в денежных затруднениях, мадам Пратолунго. Я справился с денежными затруднениями. Как теперь справиться с несчастьем? Я все уже устроил для Оскара и Луциллы, отношение мое к ним доброжелательное, я видел впереди будущность, светлую и для меня, и для моего семейства. Что я теперь вижу? Все, так сказать, разрушено одним ударом. Неисповедимое Провидение!
Он остановился и набожно поднял глаза и руки к потолку. Кухарка появилась с селедкой.
– Неисповедимое Провидение! – продолжал мистер Финч, несколько понизив голос.
– Кушай, пока горячая, мой друг! – сказала мистрис Финч.
Ректор опять остановился. Словоохотливый язык побуждал его продолжать, своевольный желудок настойчиво требовал селедки. Кухарка открыла блюдо. Нос мистера Финча тотчас же принял сторону желудка. Мистер Финч остановился на «неисповедимом Провидении» и посыпал перцем селедку.
Я передала все, что говорил ректор в связи с постигшим семейство несчастьем, остается только, для полноты картины, сообщить, как он поступал практически. Ректор занял у Оскара двести фунтов и тотчас же перестал заказывать не во время селедку и беспокоить ночью жену.
Скучные осенние дни прошли, наступили длинные зимние вечера.
У нас перемены к лучшему не предвиделось. Доктора делали что могли для Оскара, но пользы не было. Ужасные припадки повторялись чаще и чаще. День за днем однообразно текла наша жизнь. Я почти уже начинала думать, как Луцилла, что какой-нибудь кризис не за горами. «Это не может продолжаться, – говорила я себе чаще всего, когда была очень голодна. – Что-нибудь должно случиться до конца года».
Наступил декабрь, и ожидаемый случай представился. К заботам семейства ректора присоединились для меня свои семейные заботы. Я получила письмо от одной из моих младших сестер, живущих в Париже. Оно содержало тревожные известия о человеке, очень близком мне, о дорогом папаше, уже упомянутом мною в начале рассказа.
Что же случилось с почтенным родителем моим? Опасная болезнь? Нет, но увы! Нечто, едва ли не хуже болезни. Он был страстно влюблен в молодую женщину сомнительной репутации. Сколько же лет ему было? Семьдесят пять лет. Что сказать о родителе моем? Можно было только сказать: сильная натура! У папаши моего вечно юное сердце.
Мне совестно надоедать вам моими семейными делами. Но они тесно связаны, как вы увидите впоследствии, с судьбой Оскара и Луциллы. Такова моя несчастная участь, что я никак не могу рассказать вам свою историю, не обнаружив рано или поздно единственную слабость (милая слабость!) самого веселого, живого и доброго человека своего времени.
Я теперь хожу по острию ножа; я это знаю. Английское привидение, называемое приличием, поднимается на письменном столе моем и злобно шепчет мне на ухо: «Мадам Пратолунго, вызовите только краску смущения на щеке невинности, и вы пропали с вашим рассказом!» О, воспламеняемая щека невинности, будь милостива на этот раз, и я всеми силами постараюсь изложить дело самым невинным образом. Представить ли мне папашу жрецом во храме Венеры, непрерывно возжигающим благовония на алтарь любви? Нет. Храм Венеры пахнет язычеством, алтарь любви – пошлостью. Это не годится. Скажу только, что мой вечно юный родитель всю жизнь, с первой молодости до старости, находился под обаянием прекрасного пола и что мы с сестрами (принадлежа к прекрасному полу) не в силах были строго судить его за это. Красивый собою, нежный, любезный, с одним только недостатком, и недостатком, приятным для женщин, которые со своей стороны, естественно, обожали его… Мы покорились нашей участи. Долгие годы после смерти маменьки жили в постоянном страхе, чтоб он не женился на одной из сотен кокеток, поочередно владевших им, или, еще хуже, не дрался бы на дуэли с мужчинами, которым годился в деды. Папенька был так обидчив, папенька был так храбр! Сколько раз мне, имевшей наибольшее влияние на родителя, приходилось вмешиваться и выручать его то тем, то другим способом. Эти истории всегда кончались одним и тем же: приходилось платить «за убытки». Относительно убытков этих, если женщина настолько бессовестна, что взыскивает их, мое мнение такое: поделом ей.
В данном случае опять повторилась старая история. Сестры мои всячески старались отвести беду, но не успели. Необходимо было мне появиться на сцене и начать, может быть, с пощечины, а кончить уплатой денег.
Отъезд мой в такое время был не просто неприятностью, он был истинным горем для моей бедной, слепой Луциллы. Она прижалась ко мне, словно не хотела отпускать.
– Что я буду делать без вас? – говорила девушка. – Тяжело мне в это страшное время не слышать вашего голоса. Мужество оставит меня, когда вас рядом со мною не будет. Сколько вы проездите?
– День до Парижа, да день обратно, – отвечала я. – Это два дня. Да пять дней (если только успею), чтоб ошеломить негодяйку и выручить папашу. Всего семь дней. Надеюсь, не больше недели.
– Во всяком случае, вы должны вернуться к Новому году.
– Почему?
– Мне надо ехать к тетке. Эта поездка уже два раза откладывалась. Я непременно должна быть в Лондоне накануне Нового года и прожить положенные три месяца в доме мисс Бечфорд. Я надеялась быть к тому времени женой Оскара… – Она остановилась, чтобы говорить твердым голосом. – Об этом теперь нечего и думать. Нам надо расстаться. Если мне нельзя будет оставить вас здесь, чтоб утешать его, чтобы ходить за ним, будь что будет, я не уеду из Димчорча.
Не уехать из Димчорча на положенное время, пока она незамужем, значило, по условиям дядиного завещания, отказаться от принадлежащего ей состояния. Если бы достопочтенный Финч услышал ее, он был бы не в силах даже воскликнуть: «Неисповедимое Провидение!» Он просто лишился бы чувств на месте.
– Не бойтесь Луцилла, – сказала я, – вернусь к вашему отъезду. И, кроме того, Оскар может поправиться. Может быть, он в силах будет поехать в Лондон и встречаться с вами у тетушки.
Она покачала головой с таким грустным, грустным сомнением, что слезы навернулись у меня на глаза. Я в последний раз поцеловала ее и поспешно вышла.
Путь мой лежал на Ньюгевен, а оттуда через канал в Дьеп. Я сама не знала, что так сильно полюбила Луциллу, пока не потеряла из виду приходский дом на повороте дороги в Брайтон. Природная твердость изменила мне, меня преследовало мучительное предчувствие, казалось, что какое-то большое несчастье случится без меня. Я сама себе удивилась. Я, вдова спартанца Пратолунго, расплакалась, как обыкновенная женщина. Рано или поздно, мы, люди впечатлительные, платим сердечною болью за право любить. Все равно. Хоть и болит временами сердце, пока живешь, надо что-нибудь любить на свете. Я жила… сколько лет, не в том дело… И вот теперь у меня Луцилла. До встречи с Луциллой был у меня доктор. Раньше доктора… Но, друзья мои, не будем возвращаться к тому, Что было раньше доктора.
Глава XIX. ДАЛЬНЕЙШИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ ГРАБЕЖА
Действия мои в Париже можно пересказать двумя словами. Необходимо остановиться подробнее только на одном обстоятельстве, связанном в памяти моей с освобождением бедного папаши.
Дело на этот раз приняло самый серьезный оборот. Маститая жертва дошла до того, что решилась омолодиться, обновив свои зубы, волосы, цвет лица и стан (то есть купив для последней цели корсет). Уверяю вас, я едва узнала его – так возмутительно, неестественно он помолодел. Тщетно испытывала я над ним все мое влияние. Он обнял меня с трогательною нежностью и высказал благороднейшие чувства, но относительно предполагаемого брака своего он был непоколебим. Без этого жизнь его невыносима. Любимая женщина или смерть – таково было решение пылкого старика.
К довершению несчастья любимая женщина оказалась на этот раз достаточно смелою, чтобы сразу выложить свои козыри.
Я отделала негодяйку как следует. Она заняла совершенно неприступную позицию.
– Даю вам свое согласие расстроить этот брак, если сможете, – отвечала она. – Обратитесь к отцу своему. Поймите же, пожалуйста, что я совсем не желаю выйти за него замуж, если дочери его против брака. Пусть он только скажет мне: «Верните мое слово», – и он свободен.
Как справиться с такою защитой? Мы знали, точно так же как и она, что наш ослепительный родитель не скажет этого. Единственное средство спасти положение – не жалеть денег на изучение прошлого этой дамы с целью добыть против нее такие улики, которые даже влюбленный старик не мог бы считать ложью.
Мы потратились, мы изучили, мы собрали доказательства. Это потребовало двух недель. Наконец у нас в руках были улики, которые помогли открыть глаза доброму папаше.
Во время сбора информации мне приходилось общаться со многими странными личностями и, между прочим, с одним человеком, который при первой встрече испугал меня своей внешностью. Такой я еще не видела ни разу в жизни.
Лицо этого человека было неестественного… я чуть было не сказала дьявольского… черновато-синеватого цвета. Он оказался весьма добрым, сообразительным и услужливым человеком. Но при первой встрече ужасный цвет лица его до такой степени испугал меня, что я невольно вскрикнула. Этот человек не только отнесся весьма снисходительно к моей непреднамеренной бестактности, но и объяснил мне причину, придавшую лицу его такой необыкновенный цвет. Я совершенно успокоилась, прежде чем приступить к щекотливому вопросу, ради которого мы встретились.
– Извините меня, – сказал этот несчастный человек, – что я не предупредил вас о моем странном безобразии, прежде чем войти в комнату. Есть сотни таких, как я, в разных частях цивилизованного света, и я предполагал, что вам уже случалось встречаться с подобными мне людьми. Синеватый цвет моего лица вызван воздействием на кровь азотнокислого серебра, принимаемого внутрь. Это единственное средство против тяжкой болезни, другими средствами неизлечимой. Приходится мириться с последствиями ради исцеления.
Он не сказал, какая именно была у него болезнь, и я, разумеется, воздержалась от дальнейших расспросов. Я привыкла мало-помалу к его уродству и, без сомнения, забыла бы вовсе о человеке с синим лицом, занятая более важными делами, если бы мне не пришлось вновь встретиться с действием нитрата серебра при обстоятельствах, немало изумивших меня.
Удержав папашу на краю… ну, положим, двадцатой пропасти, я вынуждена была остаться с ним еще на несколько дней, чтобы примирить его с услугой оказанной ему против воли. Вы возмутились бы, если бы видели, как он страдал. Папаша скрежетал своими дорогими вставленными зубами, он рвал свой превосходно сделанный парик. В пылу отчаяния он, без сомнения, разорвал бы корсет, если б я его не отобрала и не продала за полцены, чтобы ликвидировать хоть малую часть убытка. Что ни делай в нашем возмутительно устроенном современном обществе, все построено на деньгах. Деньги, чтобы спасать свободу, деньги, чтобы спасать папашу! Неужели нет выхода из этого? Шепну вам словечко на ухо: дождемтесь следующей революции.
Во время моего отсутствия я, конечно, переписывалась с Луциллой. Ее письма ко мне, очень грустные и очень короткие, печальными словами описывали жизнь в Димчорче. Со времени моего отъезда ужасные припадки болезни Оскара повторялись чаще и сильнее. Как только появилась возможность назвать день моего возвращения в Англию, я написала Луцилле, чтоб ободрить ее вестью о скором моем прибытии. За два дня до отъезда из Парижа я еще получила от нее письмо. Мне, признаюсь, страшно было распечатывать его. Если она пишет мне, зная, что мы скоро увидимся, значит, спешит сообщить какую-нибудь потрясающую новость. Мне представлялось, что новость эта должна быть самого дурного свойства. Я собралась с духом и распечатала письмо. О, как мы безрассудны! Если предчувствия наши исполняются раз, то сто раз оказываются они лживыми. Письмо это не только не огорчило, но, напротив, обрадовало меня. Мрак, окружавший нас, начинал рассеиваться.
Так, ощупью, крупным, ребяческим почерком Луцилла писала:
«Дорогой друг и сестра, не могу дождаться нашего свидания, чтобы сообщить вам добрую весть. Ерейтонскому доктору отказали и вместо него пригласили лондонского. Душа моя, нигде нет таких специалистов, как в Лондоне. Этот новый доктор осмотрел больного, обдумал все и дал ответ тут же. У него есть свое лечение для болезни Оскара, и он ручается, что ужасные припадки пройдут. Вот вам новость. Приезжайте и будем вместе прыгать от радости. Как несправедливо отчаивалась я в будущем! Никогда, никогда не буду я больше отчаиваться. Отроду не писала я такого длинного письма.
Ваша любящая ЛУЦИЛЛА».
Внизу была приписка Оскара следующего содержания:
«Луцилла сообщила вам, что у меня появилась, наконец, некоторая надежда. Приписку эту делаю я без ее ведома, только вам одной, по секрету. При первой возможности приходите ко мне в Броундоун, так чтобы Луцилла об этом не знала. У меня есть к вам большая просьба. Счастье мое зависит от вашего согласия исполнить ее. Вы узнаете, в чем дело, когда увидимся.
ОСКАР».
Эта приписка меня озадачила. Она не согласовывалась с полным доверием, которое на моих глазах Оскар всегда оказывал Луцилле. Она противоречила понятиям моим о нем, как о человеке вовсе не скрытном, не склонном утаивать правду. Если он и скрывался, приехав к нам, то против своей воли, единственно от нежелания, чтобы в нем видели героя судебного дела. Во всех отношениях в обыденной жизни он был даже уж слишком откровенен и прямодушен. Какой может быть у него секрет от Луциллы, который он желает доверить мне, этого я никак не могла понять. Любопытство мое было сильно возбуждено, и больше прежнего захотелось поскорее вернуться. Мне удалось все устроить и проститься с отцом и сестрами вечером двадцать третьего декабря. Рано утром двадцать четвертого я выехала из Парижа и успела еще в Димчорч к концу праздника накануне Рождества.
Первый час Рождества пробил на часах в нашей хорошенькой гостиной, и только тогда я убедила Луциллу отпустить меня спать после дороги. Она опять была весела и беззаботна, как в наши лучшие дни, и ей столько хотелось рассказать мне, что на этот раз даже отец не переговорил бы ее. На следующее утро Луцилла поплатилась за чрезмерное возбуждение вчера вечером. Когда я вошла к ней в комнату, она страдала от сильной головной боли и не в состоянии была встать в обычный час. Она сама предложила мне сходить в Броундоун повидаться с Оскаром после приезда. Признаюсь, это было мне на руку. Будь она зрячей, я бы не посовестилась сама отправиться в Броундоун, но мне стыдно было обманывать мою бедную слепую даже в мелочах.
Итак, я пошла одна к Оскару с ведома и по желанию Луциллы. Я нашла его неспокойным, встревоженным чем-то, готовым вспыхнуть по малейшему поводу. Ни следа Луциллиной веселости не было заметно у ее жениха.
– Говорила она вам о новом докторе? – были первые слова Оскара.
– Она говорила, что вполне ему доверяет, – отвечала я. – Она твердо убеждена, что доктор говорит правду, заявляя, что может вас вылечить.
– Не полюбопытствовала ли она узнать, чем он меня лечит?
– Нет, сколько могла я заметить, с нее довольно, что вас вылечат. Остальное она предоставляет доктору.
Этот ответ как будто обрадовал его. Он вздохнул и откинулся на спинку кресла.
– Это хорошо! – сказал Оскар как, бы про себя. – Это мне приятно слышать.
– Разве способ вашего лечения является тайной? – спросила я.
– Он должен быть тайной для Луциллы, – сказал Оскар решительно. – Если она будет интересоваться, надо от нее скрывать, по крайней мере, на первое время. Никто не имеет на нее влияния, кроме вас. Я ожидаю от вас помощи.
– В этом-то и заключается ваша просьба?
– Да.
– А мне можно узнать этот тайный способ лечения?
– Конечно. Могу ли я просить, чтобы вы помогали мне, не понимая, в чем серьезная необходимость держать Луциллу в неведении?
Он с большим ударением произнес слова: «серьезная необходимость».
– Лечение это опасно? – осведомилась я.
– Нисколько.
– Может быть, оно не так надежно, как убедили Луциллу?
– Оно совершенно надежно.
– Другие доктора знали его?
– Да.
– Почему же они его не попробовали?
– Они боялись.
– Боялись? Да чем же вас лечат?
– Лекарством.
– Несколькими лекарствами или одним?
– Только одним.
– Как оно называется?
– Нитрат серебра.
Я вскочила на ноги, взглянула на него и, пораженная, опустилась в кресло.
Как только я пришла в себя, вспомнила впечатление, произведенное на меня встречей с человеком с синим лицом в Париже. Объясняя мне действие лекарства, он не назвал болезнь, от которой принимал его. Оскару суждено было страдать от этой же болезни. Я так была поражена, что слова не могла выговорить.
При его природной впечатлительности мне не нужно было произносить каких-либо слой. Лицо мое отразило все, что происходило у меня в душе.
– Вы видели человека, принимавшего нитрат серебра! – воскликнул он.
– А вы видели? – спросила я.
– Я знаю, какой ценой покупают излечение, – отвечал он спокойно.
Его хладнокровие потрясло меня.
– Давно ли принимаете вы это ужасное лекарство? – спросил я.
– Неделю с лишком.
– Я еще не вижу в вас перемены.
– Доктор говорит, что в продолжение многих недель видимой перемены не будет.
Эти слова возбудили во мне минутную надежду.
– Еще у вас есть время одуматься, – сказала я. – Бога ради, взвесьте хорошенько на что вы решаетесь, пока не поздно!
Он горько усмехнулся.
– Как я ни слаб характером, – отвечал он, – но на этот раз твердо решился.
Я, вероятно, смотрела на это дело, как женщина. Я возмутилась, глядя на его прекрасный цвет лица и думая о том, что с ним впоследствии будет.
– В уме ли вы? – заговорила я. – Вы утверждаете, что твердо решились сделать себя пугалом для всякого, кто вас увидит?
– Единственный человек, мнением которого я дорожу, никогда не увидит меня, – отвечал он.
Наконец я его поняла. Вот соображение, заставившее его решиться на этот ужасный шаг.
Весьма естественно, что такой оборот разговора вызвал в моей памяти отвращение Луциллы ко всему темному. Призналась ли она ему в этом так же, как мне? Нет. Я припомнила, что она не раз просила меня не сообщать ему этого обстоятельства. Вскоре после первого знакомства Луцилла спрашивала Оскара, на кого из своих родителей он похож. На этот вопрос он ответил ей, что его отец был человек смуглый. Деликатная Луцилла тотчас же встревожилась. «Он с большой любовью отзывается об отце, – сказала она мне. – Его может огорчить, если он узнает о моем отвращении к смуглым людям. Давайте молчать об этом».
Вспомнив все это, я готова была сказать ему, что Луцилла услышит от других о переменах, происшедших в нем, и предупредит Оскара о том, какие могут вытекать из этого неприятные последствия. Но, подумав, сочла необходимым сначала узнать, как он пришел к такому решению.
– Мне не нужно советов, – отвечал он резко. – В моем положении нельзя колебаться. Даже такой нервный, нерешительный человек, как я, не может сомневаться там, где нет выбора.
– Вам доктора сказали, что нет выбора? – спросила я.
– Доктора боялись сказать мне. Пришлось принудить их к ответу. Я им сказал, чтобы они, как честные люди, отвечали откровенно на прямой вопрос. Могу ли я надеяться, что припадки пройдут? Они отвечали, что в мои годы всегда есть надежда. Я продолжал допытываться. Могут ли они назначить срок, после которого я вправе ожидать выздоровления? Этого они не могут сделать. Врачи отвечали только, что, основываясь на своем опыте, они могут сказать мне, что болезнь моя, вероятно, пройдет, но когда, этого они сказать не в состоянии. Значит, она может продолжаться годы? Они были принуждены сознаться, что это возможно. А может быть, она и никогда не пройдет? Они попытались переменить тему разговора. Я этого не допустил. «Скажите мне по совести, – настаивал я, – это возможно?» Димчорчский доктор поглядел на лондонского доктора. Лондонский доктор сказал: «Если вы непременно хотите знать, да, это возможно». Представьте себе какую будущность обещал мне этот ответ. День за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, вечно быть в опасности, куда бы ни пошел, вдруг упаду наземь в припадке. Бедственное это положение или нет?
Как могла я отвечать ему? Что могла сказать?
Оскар продолжал.
– Прибавьте к этому, что я – жених. Величайшее горе, какое может постигнуть человека, постигает меня. Счастье моей жизни у меня в руках, и я не могу им воспользоваться. Не одно здоровье мое гибнет, все надежды мои рушатся. Любимая женщина недоступна мне, пока я страдаю, как теперь. Вдумайтесь во все это и потом представьте себе человека, сидящего здесь, за этим столом, с пером и бумагой, которому стоит только написать две строчки, чтобы тотчас же началось ваше излечение. Свобода через несколько месяцев от ужасных припадков, брак через несколько месяцев с любимой женщиной. Эта светлая будущность взамен адского существования, какое влачу я теперь. И купить все это ценой дурного цвета лица, которого единственное дорогое вам существо никогда не увидит. Стали бы вы колебаться? Когда доктор взял перо, чтобы написать рецепт, будь вы на моем месте, сказали бы вы «нет»?
Я сидела молча. Мое упрямство – женщины, как ослы в этом отношении – не хотело уступить, хотя совесть говорила мне, что он прав.
Он вскочил на ноги в таком же волнении, в каком я его видела в тот день, когда довела его до признания, кто он.
– Вы сказали бы «нет»? – повторил он, наклонившись надо мною, раскрасневшийся и трепещущий, как в тот день, когда шепнул мне на ухо свое имя. – Вы так сказали бы?
Когда в третий раз повторил он свой вопрос, страшная судорога, мне уже столь знакомая, исказила его лицо. Тело Оскара развернуло направо, он упал к ногам моим. Боже мой, кто мог сказать, что он не прав, при виде такого довода, какой в эту минуту представлялся глазам моим? Кто не согласился бы, что всякое уродство лучше такого состояния?
Вбежал слуга и помог мне отодвинуть от него мебель на безопасное расстояние.
– Это теперь уж недолго продолжится, – сказал он, видя мое волнение и стараясь меня успокоить. – Месяца через два, говорит доктор, лекарство подействует.
Я ничего не могла ответить, я могла только горько упрекать себя за то, что спорила с ним, раздражала его и, может быть, вызвала ужасный припадок, вторично случившийся с ним в моем присутствии.
На этот раз он продолжался недолго. Может быть, лекарство начинало уже действовать. Через двадцать минут Оскар был в состоянии снова сесть в кресло и продолжать разговор со мною.
– Вы говорите, что я буду пугать вас, когда лицо мое посинеет, – сказал он со слабою улыбкою. – Разве теперь я не пугаю вас, валяясь в корчах на полу?
Я попросила его не говорить больше об этом.
– Ей-богу, – сказала я, – вы убедили меня, как я ни упряма. Будемте думать теперь только о вашем выздоровлении. Чего вы от меня желаете?
– Вы имеете большое влияние на Луциллу. Если когда-нибудь в разговорах с вами она проявит любопытство узнать действие лекарства, переведите разговор на другую тему, отвлеките ее тотчас же. Пусть она останется в таком же неведении, как и теперь.
– Зачем?
– Зачем? Если она узнает, что знаете вы, как подействует это на нее? Она возмутится и ужаснется, так же как и вы. Она сейчас же придет сюда и будет стараться, так же как и вы, отговорить меня. Правда это или нет?
(Невозможно было не согласиться, что это правда.) – Я так ее люблю, – продолжал он, – что ни в чем не могу отказать ей. Ей удалось бы в конце концов отговорить меня. Как только она ушла, я стал бы раскаиваться в своей слабости и опять взялся бы за лекарство. Таким образом, человек, и без того уже изнуренный болезнью, был бы осужден на постоянную борьбу. Стоит ли, после того что вы видели, ставить меня в такое положение?
Ставить его в такое положение было бы, очевидно, невероятно жестоко. Могла ли я не согласиться облегчить ему, насколько возможно, его жертву, жертву необходимую?
В то же время, однако, я заклинала его не забывать одного.
– Подумайте, – говорила я. – Нельзя надеяться, что перемена в вас будет навсегда неизвестна ей. Рано или поздно кто-нибудь выдаст тайну.
– Я желаю только, чтобы эта тайна была сохранена, пока во мне совершается перемена. Когда процесс этот будет закончен, я сам ей расскажу. Что пользы говорить ей заранее, какой ценой покупаю я выздоровление? Безобразный цвет лица моего никогда не будет пугать мою милую. Что же касается других людей, я не буду навязывать себя свету. Немногие близкие знакомые скоро привыкнут к моей наружности. Луцилла подаст им пример. Она недолго будет тревожиться переменой во мне, которую не сможет ни ощущать, ни видеть.
Следовало ли мне предупредить его тут о неисправимом предрассудке Луциллы и о том, как трудно, пожалуй, будет примирить ее с происшедшей в нем переменой? Вероятно, следовало. Вероятно, я поступила дурно, не решившись причинить новую боль страдальцу, так много уже вытерпевшему. Я просто не в силах была этого сделать. А вы бы сделали? О, если так, то, надеюсь, никогда не встретиться с вами. Какой вы, должно быть, жестокий человек! Кончилось тем, что я ушла из Броундоуна, дав слово скрывать от Луциллы, какою ценой Оскар решился купить выздоровление.
Глава XX. ОПЯТЬ ДОБРЫЙ ПАПАША
Данное Оскару обещание не поставило меня в неприятную необходимость быть долго настороже, опасаться могущих произойти случайностей. Если только пять дней пройдут благополучно, можно будет успокоиться насчет будущего. Накануне Нового года Луцилла обязана была, по условию завещания, отправиться в Лондон и провести положенные три месяца под кровом тетки.
За короткое время до ее отъезда, она два раза касалась опасного вопроса.
Первый раз она спросила, знаю ли я, какое лекарство принимает Оскар. Я отвечала, что не знаю, и тотчас же переменила тему разговора. Второй раз Луцилла еще ближе подошла к открытию истины. Она осведомилась, каким образом лекарство способствует излечению. Ей говорили, что припадки начались после известного сотрясения мозга, и ее беспокоило, не подействует ли как-нибудь лекарство на голову больного. Этот вопрос, на который, я, разумеется; не могла отвечать, она задала обоим докторам. Предупрежденные Оскаром, те успокоили ее, объявив, что лекарство улучшает общее состояние и не имеет прямого влияния на голову. С этой минуты ее любопытство было удовлетворено. О многом еще нужно было подумать Луцилле перед отъездом из Димчорча. Видимо, поэтому она не заводила более опасного разговора.
Было у словлено, что я поеду с Луциллой в Лондон. Оскар должен был последовать за нами, когда состояние здоровья позволит ему совершить это путешествие. Он имел доступ в дом тетки как жених Луциллы во время пребывания ее там. Что касается меня, то я была допущена в дом по просьбе Луциллы. Она не согласилась расстаться со мною на три месяца. Мисс Бечфорд написала мне очень учтивое письмо, предлагая радушный прием в течение дня. Свободной спальни у нее не было. Мы условились, что я буду ночевать в гостинице по соседству. Тут же должен был поселиться и Оскар, когда доктор разрешит ему поездку в Лондон. Теперь считалось вполне вероятным, что свадьбу можно будет справить через три месяца после возвращения Луциллы из городского дома мисс Бечфорд.
За три дня до отъезда Луциллы все эти планы по отношению ко мне рухнули.
Пришло письмо из Парижа, опять с дурными вестями. Мое отсутствие очень плохо подействовало на папеньку. Как только освободился он от моего влияния, с ним не стало сладу. Сестры уверяли, что отвратительная женщина, от которой я спасла его, непременно женит его на себе, если я тотчас же снова не приеду в Париж. Что было делать? Делать было нечего, как только прийти в бешенство, поскрежетать зубами, опрокинуть стул в своей комнате и потом вторично отправиться в Париж.
Луцилла вела себя изумительно. Видя, как я рассержена и огорчена, она с необыкновенною деликатностью воздержалась от всяких выражений сожаления.
– Пишите мне почаще, – сказало милое существо, – и приезжайте назад, как только будет возможно.
Отец повез ее в Лондон. За два дня до их отъезда я распрощалась со всеми и в приходском доме, и в Броундоуне и опять отправилась через Ньюгевен и Дьепп в Париж. Я не так была настроена, чтобы церемониться с этой новой любовной вспышкой моего вечно юного родителя. Я настояла на том, чтобы тотчас же увезти его из Парижа в поездку по Европе. Я была глуха к его пространным объяснениям, я была глуха к его возвышенным речам. Отец объявил, что умрет в дороге. Припоминая это, я улыбаюсь своей собственной жестокости. Я сказала: «En route, papa». [6 - в путь, папа – (фр.).] Взяла и увезла его в Италию.
Он влюблялся по временам то в одну, то в другую прекрасную путешественницу на пути от Парижа до Рима. (Удивительный старик!) Прибыв в Рим, этот рассадник врагов человечества, я нашла средство погасить любовный пыл моего родителя. Вечный город имеет триста шестьдесят пять церквей и (предположим) три миллиона шестьдесят пять картин. Я настояла, чтоб отец все их пересмотрел… в семьдесят пять лет. Успокоительное действие последовало, как и ожидала. Я нагнала столбняк на папеньку церквями и картинами, а потом, для первого раза, испытала его мраморной женщиной. Он заснул перед Венерой Капитолийской. Увидев это, я сказала себе: теперь все хорошо, донжуан исправился, наконец.
Переписка Луциллы со мною, сначала веселая, мало-помалу приняла грустный тон.
Шесть недель прошло со времени отъезда ее из Димчорча, а письма Оскара все не подавали надежды на приезд его в Лондон. Лечение приносило результаты, но не так быстро, как ожидал доктор. Может случиться, он не скрывал от нее худшего, что ему не позволят выехать из Броундоуна до возвращения Луциллы. В таком случае Оскар просил ее запастись терпением и не забывать, что хотя и медленно, но все-таки он поправляется. Очень естественно, что все это раздражало и огорчало Луциллу. «Никогда, – писала она, – не проводила я время у тетушки так уныло, с самого детства моего».
Прочитав это письмо, я тотчас же почувствовала что-то недоброе.
С Оскаром я переписывалась почти так же часто, как с Луциллой. Его последнее письмо ко мне прямо противоречило последнему письму Оскара к своей невесте. Мне он писал, что быстро поправляется. При новом лечении припадки становятся все реже и короче. Значит, Луцилле он посылает печальные вести, а мне радостные.
Что бы это значило?
Следующее письмо Оскара, полученное мной, содержало ответ на этот вопрос.
«Я уже говорил вам, – так писал он, – что окрашивание кожи моей началось. Цвет лица, которому вы некогда имели любезность удивляться, исчез навсегда. Лицо теперь бледно-сероватого, пепельного цвета, до такой степени напоминающего смерть, что я иногда сам себя пугаюсь, когда гляжусь в зеркало. Недель через шесть, по расчету доктора, цвет этот перейдет в черновато-синеватый, тогда, как он выражается, «напитание» совершится вполне.
Я не только не чувствую бесполезных сожалений о том, что решился принимать лекарство, оставляющее такие безобразные следы, а напротив, так благодарен моему нитрату серебра, что не могу выразить словами. Если вы спросите о причине такого странного равнодушия к своей внешности с моей стороны, я объясню вам ее одной строкой. Вот уже десять дней у меня не было припадка. Другими словами, десять дней я жил в раю. Уверяю вас, что охотно согласился бы лишиться руки или ноги, чтобы обрести это блаженное спокойствие, эту упоительную надежду на будущее, которая теперь наполняет меня. Но и сейчас одно меня тревожит. Разве есть на земле радость, в которой не таилась бы вероятность горя?
Я недавно открыл одну, не замеченную прежде, особенность в Луцилле, весьма неприятно подействовавшую на меня. Признаться ей в совершившейся со мной перемене кажется мне теперь делом гораздо более затруднительным, нежели я думал, когда обсуждал вопрос этот с вами в Броундоуне.
Не замечали ли вы, что сильнейшая из ее антипатий есть чисто воображаемое отвращение ко всякому темному цвету, где бы ни появлялся он. Этот странный предрассудок, как я полагаю, – болезненное следствие ее слепоты, одинаково не объяснимое и ею самой, и другими. Объяснимое ли, нет ли, оно существует. Прочтите следующую выдержку из письма Луциллы к отцу, которое он показал мне, и вы не удивитесь, что я дрожу при мысли о том времени, когда нужно будет сказать ей, что я сделал. Вот что пишет она мистеру Финчу:
«У меня, к сожалению, была маленькая размолвка с тетушкой. Теперь все улажено, но мы, кажется, уже не такие друзья, как прежде. На прошлой неделе был здесь обед. В числе гостей находился один индиец, обращенный в христианство, весьма понравившийся тетушке. Пока горничная одевала меня, я, к несчастью, осведомилась у нее, не видела ли она этого индийца, и, услышав, что видела, спросила, какая у него наружность. Горничная отвечала, что он высокого роста, худой, очень смуглый, с блестящими черными глазами. Мое неудержимое воображение тотчас же разыгралось вокруг этого ужасного сочетания темных цветов. Волей-неволей в моем уме возник уродливый образ этого индийца, какое-то чудовище с человеческим обликом. Я отдала бы все на свете, чтобы не выходить в гостиную. Когда все уже собрались, за мною прислали и индиец был представлен мне. Едва почувствовала я его приближение, как мой мозг заполнился смуглыми демонами. Он взял мою руку. Я делала над собой невероятные усилия, но не могла удержаться, чтобы не вздрогнуть и не отшатнуться, когда он прикоснулся ко мне. В довершение несчастья индиец подле меня сидел за столом. Не прошло пяти минут, как я увидела себя окруженною длинными, тощими, черноглазыми привидениями, все размножающимися и напирающими на меня. Кончилось тем, что я вынуждена была выйти из-за стола. Когда гости разъехались, тетушка сердито напала на меня. Я созналась, что поведение мое было в высшей степени безрассудно, и только просила снисхождения к моей слабости. Я напомнила ей, что, ослепнув на втором году от рождения, не имею никакого понятия о наружности людей и могу только рисовать их себе в воображении по чужому описанию или по свидетельству моего осязания. Я ссылалась на то, что мое воображение расположено играть со мной шутки и что я не имею возможности, как другие, с помощью зрения исправлять ложные понятия свои о людях. Все было напрасно. Тетушка не хотела слушать никаких оправданий. Я так рассердилась на ее несправедливость, что напомнила ей о собственной ее антипатии, не менее нелепой, чем моя, антипатии к кошкам. Тетушка видит, что кошки безвредны, однако содрогается и бледнеет, когда кошка в комнате. Сопоставьте мое безрассудное отвращение к смуглым людям с ее безрассудным отвращением к кошкам и скажите, чья слабость извинительнее?»
Таков был отрывок из письма Луциллы, затем Оскар продолжал:
«Не знаю, поймете ли вы меня теперь, если сознаюсь, что в письмах к Луцилле я представил свое состояние в самом неблагоприятном свете? Это единственный предлог не ехать к ней в Лондон. Как ни тяжела мне долгая разлука, я не решаюсь пойти на встречу с ней в присутствии посторонних, которые тотчас заметили бы ужасный цвет моего лица и выдали бы меня. Представьте, что она содрогнется и отшатнется от меня, когда я возьму ее за руку! Нет! Нет! Если уж сказать ей, так здесь, в уединении, выждав удобный случай, приготовив ее к такому признанию (если признание неизбежно), чтобы вы одни были при этом и заметили, какое впечатление оно произведет на нее.
Остается только прибавить, что письмо это строго конфиденциально. Вы обещали не говорить Луцилле о перемене во мне без моего разрешения. Я теперь более чем когда-либо надеюсь на это обещание. Немногие окружающие меня здесь люди, так же как и вы, обязались хранить эту тайну. Если необходимо узнать ей правду, так я сам должен рассказать ей, по-своему и в свое время».
«Если уж сказать», «если признание необходимо» – из подобных выражений в письме Оскара я убедилась, что он тешит себя безумною мыслью о возможности скрыть навсегда от Луциллы происшедшую в нем перемену.
Если б я была в Димчорче, то, без сомнения, начала бы сильно тревожиться тем оборотом, который принимало дело.
Но расстояние действует успокаивающе на тревожные мысли наши о том, что происходит дома. Будучи не в Англии, а в Италии, я выбросила из головы антипатии Луциллы и опасения Оскара, как не стоящие серьезного внимания. Рано или поздно (соображала я) само время образумит этих беспокойных молодых людей. Состоится их свадьба, тем дело и кончится. А между тем я продолжала угощать папашу святыми семействами и храмами. Бедный, как он зевал перед картинами и куполами, как усердно клялся никогда более не влюбляться, если только я привезу его обратно в Париж!
Мы отправились в обратный путь дня через два после получения от Оскара письма. Я оставила исправленного отца моего отдыхать в спокойном кресле, способного еще, может быть, на платоническую любовь к женщине его лет, но уже неспособного (как твердо была убеждена я) ни на что другое.
– О дитя мое, дай мне отдохнуть! – сказал он, когда я прощалась с ним, – и никогда более не показывай мне картин и церквей, пока живу я на свете!
Глава XXI. МАДАМ ПРАТОЛУНГО ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ДИМЧОРЧ
Я приехала в Лондон в последнюю неделю пребывания Луциллы у тетки и осталась в городе, чтоб отвезти ее в Димчорч.
Как только для Оскара прошло время ехать к Луцилле в Лондон, переписка его с нею, естественно, стала веселее. Она опять ободрилась, бедняжка, и радовалась от души встрече со мною. Мы хорошо воспользовались немногими днями, проведенными вместе в Лондоне, и вдоволь наслушались музыки в операх и концертах. Я отлично ладила с теткой до последнего дня, когда по какому-то случаю я высказала свои политические убеждения. Нельзя выразить словами ужас старухи, когда она узнала, что я с нетерпением ожидаю ликвидации всякого неравенства и справедливого распределения собственности на всем земном шаре. При этом разговоре я еще раз заставила дрожать аристократку. Я также навсегда заперла для себя дверь дома мисс Бечфорд. Все равно! Приближается день, когда Бечфордам будет нечего запирать. Вся Европа больше и больше приходит к Пратолунговской программе. Мужайтесь, братья мои, не имеющие земли, и сестры мои, не имеющие денег в банках! Мы еще разделаемся с презренными богачами. Да здравствует республика!
В начале апреля мы с Луциллой простились со столицей и поехали назад в Димчорч.
Когда стали мы подъезжать к приходскому дому и Луцилла начала волноваться, с тревогой ожидая встречи с Оскаром, беспокойство, которое я так легко выбросила из головы в Италии, снова овладело мной. Воображение мое принялось рисовать образы, пугающие образы Оскара в теперешнем виде, подобные голове Медузы, невыносимой для взгляда смертных. Где встретит он нас? При въезде в селение? Нет. У ворот приходского дома? Нет. В уединенной части сада, за домом? Да! Вот он стоит, ожидая нас, один.
Луцилла бросилась к Оскару на шею с криком радости. Я остановилась поодаль и глядела на них.
О! Как живо помню я в ту минуту, как она его поцеловала, поразительную контрастность их лиц. Лекарство сделало дело. Я видела ее белую щеку доверчиво прижавшуюся к обезображенному лицу. Боже, как жестоко бросалась в глаза разница между тем, каким был он прежде, и тем, каким стал теперь! Глаза его обратились на меня, пока держал он Луциллу, в объятиях. Безмолвный взгляд его говорил ясно: «Вы любите ее, хватит ли у вас духу когда-нибудь открыть ей эту тайну?»
Я подошла, чтобы пожать ему руку. В ту же минуту Луцилла вдруг отодвинулась от него, положила ему левую руку на плечо, а правою быстро провела по его лицу.
У меня сердце замерло. Изумительная тонкость ее осязания различила темный цвет моего платья в первый день нашего знакомства. Окажется ли ее осязание и на этот раз таким же непогрешимым, как тогда со мною?
Проводя рукой по его лицу, она делала это с таким напряженным вниманием, какое, как помнила я очень хорошо, проявила и относительно меня. Еще раз коснулась она его лица, подумала и обратилась ко мне.
– Что вам говорит лицо его? – спросила она. – Мне оно говорит, что у Оскара что-то на уме. Что такое?
Опасность на этот раз миновала. Ненавистное лекарство, меняя цвет кожи, не изменило ее ткани. Какою была она для осязания при отъезде Луциллы, такою осталась и при ее возвращении.
Не успела я ответить, как Оскар сам заговорил.
– Все благополучно, милая моя. Нервы у меня сегодня расстроены, да и радость встречи потрясла меня, больше ничего.
Луцилла нетерпеливо покачала головой.
– Нет, – сказала она, – есть еще что-то.
Она положила руку на сердце.
– Почему оно так сильно бьется?
Она взяла его руку.
– Почему она так холодна? Я хочу знать. Пойдемте в дом.
В эту затруднительную минуту скучнейший из людей оказался внезапно приятнейшим человеком. Ректор появился в саду встретить дочь. Среди отцовских объятий, при звуках изумительного отцовского голоса Луцилла поневоле успокоилась. Тема разговора сама собою переменилась. Оскар отвел меня в сторону, пока она была занята с отцом.
– Я смотрел на вас, – сказал он. – Вы ужаснулись, увидев меня. Вы вздохнули свободнее, когда оказалось, что осязание ее ничего не определило. Помогите мне сохранить нашу тайну еще два месяца, и вы будете лучшим другом, какого когда-либо имел человек на земле!
– Еще два месяца? – переспросила я.
– Да. Если за два месяца припадки не возобновятся, доктор будет считать мое выздоровление полным. К концу этого срока мы можем быть обвенчаны с Луциллой.
– Друг мой Оскар, вы намереваетесь обмануть Луциллу?
– Что вы хотите сказать?
– Полно, полно! Вы меня понимаете. Честно ли сначала заманить ее в западню, жениться на ней, а потом объявить ей цвет вашего лица?
Он горько вздохнул.
– Я поселю в ней ужас ко мне, если признаюсь. Поглядите на меня! Поглядите на меня! – проговорил он с отчаянием, поднимая свои мертвенные руки к синему лицу.
Я решилась не уступать.
– Будьте мужчиной, – сказала я. – Признайтесь смело. За что любит она вас? За лицо ли, которого не видит? Нет, за сердце, родственное ее сердцу. Положитесь на ее здравый ум, а еще лучше – на горячую привязанность к вам. Луцилла увидит глупый предрассудок свой в настоящем свете, когда он окажется преградой между ею и вами.
– Нет! Нет! Нет! Вспомните письмо ее к отцу. Я лишусь ее навсегда, если скажу ей теперь.
Я взяла его за руку и пыталась подвести к Луцилле. Она уже старалась отделаться от отца, она уже томилась желанием услышать опять голос Оскара. Но он упирался. Я начинала сердиться на него. Еще минута, я сказала бы или сделала бы что-нибудь, в чем потом могла и раскаяться, если бы одно обстоятельство не помешало мне.
Появилось новое лицо в саду, слуга из Броундоуна, с письмом к своему хозяину.
– Только что получено с почты, сударь, – сказал он. – Написано «весьма срочное». Я счел лучшим принести сюда.
Оскар взял письмо и взглянул на адрес.
– Рука брата! – воскликнул он. – Письмо от Нюджента.
Он распечатал письмо и испустил радостный крик. Луцилла тотчас же очутилась подле него.
– Что такое? – спросила она поспешно.
– Нюджент возвращается! Нюджент будет здесь через неделю! О Луцилла! Брат мой приезжает жить со мною в Броундоуне.
Он обнял ее и целовал в порыве восторга. Она вырвалась из объятий, не говоря ни слова. Она поворачивала слепое лицо то в ту, то в другую сторону, отыскивая меня.
– Я здесь, – откликнулась я.
Луцилла сердито схватила меня под руку. Я читала муки ревности на ее лице, когда потащила она меня к дому. Впервые услышала она в голосе Оскара ту ноту счастья, которая прозвучала после прочтения письма. Никогда еще не целовал ее Оскар с таким жаром, как теперь, при известии о предстоящем приезде Нюджента.
– Он не услышит нас? – шепнула она мне, когда мы ушли с лужайки и она почувствовала гравий под ногами.
– Нет. В чем дело?
– Я ненавижу его брата!
Глава XXII. ПИСЬМО БРАТА-БЛИЗНЕЦА
Не подозревая, какую бурю он поднял, Оскар, по-отечески сопровождаемый настоятелем, пошел за нами в приходский дом, держа в руках развернутое письмо.
По некоторым признакам я заключила, что в приезде Нюджента, обещавшем нам появление нового лица, достопочтенный мистер Финч видел прибытие нового состояния. Оскар и Нюджент разделили между собой отцовское наследство. Финч чуял деньги.
– Успокойтесь, – шепнула я Луцилле, когда мужчины вошли за нами в гостиную. – Ваша ревность к брату его – ребячество, в его сердце хватит места и для брата, и для вас.
Она же упрямо повторила, зло ущипнув мне руку:
– Я ненавижу его брата!
– Сядьте подле меня, – сказал Оскар, подходя к ней с другой стороны. – Мне хочется перечитать письмо Нюджента. Оно так интересно! Тут есть место, касающееся вас. Слишком занятый письмом, чтобы заметить угрюмую покорность, с какою она его слушала, он усадил Луциллу на стул и начал читать вслух.
– Первые строки, – объяснил он, – касаются возвращения Нюджента в Англию и его прекрасной мысли поселиться со мною в Броундоуне. Затем он продолжает: «Я нашел все твои письма в Нью-Йорке. Говорить ли тебе, милый брат…»
Луцилла прервала его на этих словах, порывисто встав со стула.
– Что с вами? – спросил он.
– Мне неудобно на этом стуле.
Оскар пододвинул кресло и опять принялся за письмо.
«Говорить ли тебе, милый брат, с каким участием прочел я известие о твоем предполагаемом браке? Твое счастье – мое счастье. Я разделяю твои чувства. Я поздравляю тебя. Я томлюсь желанием увидеть мою будущую невестку…»
Луцилла опять встала. Оскар, удивленный, спросил, в чем дело.
– Мне здесь нехорошо.
Она перешла на другую половину комнаты.
Терпеливый Оскар пошел за ней с драгоценным письмом своим в руках. Он в третий раз подвинул ей кресло. Луцилла с раздражением отказалась от него и села на стул. Оскар опять принялся читать письмо.
«Как печально и как в то же время интересно, что она слепа! Вокруг меня лежали мои этюды американских пейзажей, когда читал я твое письмо. Первая мысль, когда я узнал о несчастии мисс Финч, вызвана была у меня этими этюдами. Я сказал себе: жаль! жаль! Невестка моя никогда не увидит моих произведений! Истинный художник, Оскар, всегда думаете своих произведениях. Скажу, кстати, что у меня есть несколько весьма замечательных этюдов для будущих картин. Их не так много, как ты, вероятно, ожидаешь. Я полагаюсь больше на свое внутреннее восприятие красоты, нежели на снимки с природы. Есть минуты, в которые, говоря как художник, природа расстраивает меня».
Тут Оскар остановился и обратился ко мне.
– Как пишет? А? Я всегда говорил вам, мадам Пратолунго, что Нюджент – гений. Вот вы теперь сами видите! Не вставайте, Луцилла. Я продолжаю. Тут сейчас следует место, касающееся вас. И как все хорошо выражено.
Луцилла все-таки встала, обещание зачитать место в письме, касающееся ее, не вызвало интереса. Она отошла к окну и стала с нетерпением обрывать лепестки стоявших на нем цветов. Оскар поглядел с удивлением сначала на меня, потом на ректора. Достопочтенный Финч, слушавший до сих пор с подчеркнутым вниманием письмо одного богатого молодого человека к другому богатому молодому человеку, вступился за Оскара.
– Милая Луцилла, постарайся успокоить свои нервы. Ты мешаешь нам слушать это интересное письмо. Мне бы хотелось, чтобы ты так часто не переходила с места на место и внимательнее слушала, что читает тебе Оскар.
– Меня не интересует это чтение.
В нервном раздражении, вызвавшем такой нелюбезный ответ, она опрокинула горшок с цветами. Оскар поднял и поставил его на место с невозмутимым спокойствием.
– Не интересует! – воскликнул он. – Подождите немного. Вы еще не слышали, что Нюджент пишет о вас. Вот, послушайте-ка:
«Передай мое искреннее, теплое уважение будущей мистрис Оскар (милый брат) и скажи ей, что она усилила во мне желание поскорее вернуться в Англию».
– Ну не хорошо ли это сказано? Сознайтесь, Луцилла, что Нюджента стоит послушать, когда он о вас говорит.
Она в первый раз повернулась к нему. Очаровательный голос, каким произнес он эти слова, укротил даже ее.
– Я очень благодарна вашему брату, – ответила она тихо, – и очень стыжусь того, что я сейчас сказала.
Луцилла положила свою руку на его руку и шепнула:
– Вы так любите Нюджента! Мне становится страшно, что у вас не останется любви для меня!
Оскар был в восхищении.
– Подождите, когда вы увидите брата, вы его так же полюбите, как я, – отвечал он. – Нюджент не мне чета. Он с первой же встречи очаровывает людей. Никто не может устоять против Нюджента.
Она все еще держала его руку с удивленным и опечаленным лицом. Полное отсутствие всякой ревности с его стороны, его благородная уверенность в ее любви к нему были для Луциллы чувствительнейшим укором, укором, на мой взгляд, заслуженным.
– Продолжайте, Оскар, – сказал ректор могучим голосом с нотками ободрения, – что далее, друг мой, что далее?
– Еще интересное известие, совершенно нового рода, – отвечал Оскар. – Тут на последней странице есть что-то загадочное. Нюджент пишет:
«Я познакомился (здесь в Нью-Йорке) с одним замечательным человеком, немцем, нажившим большие деньги в Соединенных Штатах. Он намеревался посетить Англию в начале этого года и обещал уведомить меня о своем приезде. Мне особенно приятно будет представить его тебе и твоей будущей жене. Весьма возможно, что вы будете иметь причину радоваться знакомству с ним. Пока не скажу вам ничего больше о моем новом друге. До свидания в Броундоуне».
– Мы будем иметь причину радоваться знакомству с ним, – повторил Оскар, складывая письмо. – Нюджент не написал бы так без основания. Кто может быть этот немец?
Мистер Финч внезапно поднял голову и поглядел на Оскара с некоторым беспокойством.
– Брат ваш упоминает, что он нажил деньги, – сказал достопочтенный настоятель. – Надеюсь, он не имеет связей с денежным рынком! Он, пожалуй, заразит вашего брата склонностью к неосторожным спекуляциям, составляющей, так сказать, наследственный грех Соединенных Штатов. Ваш брат, одаренный, без сомнения, таким же щедрым характером, как и вы…
– Гораздо лучшим характером, нежели я, мистер Финч, – добавил Оскар.
– Обладающий, так же как и вы, дарами фортуны, – продолжал ректор с возрастающей восторженностью.
– Обладавший ими когда-то, – ответил Оскар, – но теперь далеко не обремененный дарами фортуны.
– Как!!! – вскричал мистер Финч с испугом.
– Нюджент прожил свое состояние, – продолжал Оскар совершенно спокойно. – Я дал ему денег на поездку в Америку. Брат мой – гений, мистер Финч. Слышали ли вы когда-нибудь, чтобы гений был способен сдерживать себя в тесных житейских границах? Нюджент не довольствуется такой скромной жизнью, как я. У него княжеские запросы. Деньги для него ничего не значат. Это не беда. Он наживет новое состояние своими картинами, а пока я ведь всегда могу дать ему денег взаймы на прожитие.
Мистер Финч встал с видом человека, справедливые ожидания которого не были оправданы, невинная доверчивость которого была возмутительно обманута. Какова перспектива! Другой человек, вечно нуждающийся в деньгах, поселится около приходского дома, другой человек будет обращаться к Оскару за ссудой денег, и человек этот – его брат.
– Не могу смотреть так легко на расточительность вашего брата, – проговорил ректор уже на пороге, обращаясь к Оскару со всею величественною строгостью, на какую только был способен. – Жалею и порицаю мистера Нюджента за злоупотребление дарами, ниспосланными ему всеблагим Провидением. Советую вам подумать, прежде чем решитесь поддерживать расточительность вашего брата, давая ему деньги взаймы. Что говорит великий поэт человечества о дающих взаймы? Бард Авонский гласит: «Заем губит часто и себя, и друга». Запомните, Оскар, это высокое изречение. Луцилла, воздерживайся от беспокойства, на которое я уже имел случай обратить твое внимание. Я принужден оставить вас, мадам Пратолунго. Забыл свои приходские обязанности. Мои приходские обязанности ожидают меня. До свидания! До свидания!
Он оглядел нас всех троих с весьма кислым лицом и вышел из комнаты. Нехорошо, однако, начинает этот брат Оскара, думала я про себя. Сначала дочь гневается на него, а потом и отец следует ее примеру. Даже из-за Атлантического океана мистер Нюджент Дюбур производит на нас неблагоприятное впечатление и смущает семейное спокойствие, еще не успев показаться в доме.
Ничего заслуживающего внимания не случилось более в этот день. Вечер провели мы очень скучно. Луцилла была не в духе. Что касается меня, то я не успела еще привыкнуть к отвратительному цвету Оскарова лица. Я была задумчива и молчалива. Вы никак не угадали бы, что я француженка, если б увидели меня в первый раз в день возвращения в приходский дом.
На следующее утро случилось небольшое событие, которое следует отметить.
Наш димчорчский доктор, давно уже недовольный жизнью в глухом захолустье, получил назначение в Индию, представлявшее большие выгоды честолюбивому человеку. Он заехал проститься с нами перед отъездом. Я улучила минуту поговорить с ним об Оскаре. Он полностью согласился со мной, что старание скрыть от Луциллы перемену, произведенную в его прежнем пациенте нитратом серебра, просто нелепо. Не пройдет и нескольких дней, говорил он, как она об этом узнает. С этим предсказанием, высказанным мне наедине, он нас оставил. С его отъездом исчезал, не забудьте, главный свидетель лечения Оскара. Это обстоятельство оказалось впоследствии настолько важным, что следует обратить на него внимание. Прошло еще два дня, и ничего не случилось. На третий день утром предсказание доктора едва не сбылось при помощи нашей Цыганки, забавной маленькой Джикс. Пока мы с Луциллой и Оскаром гуляли в саду, ребенок внезапно выскочил из-за дерева и, обхватив Оскара за ноги, ласково закричал ему во весь голос: «Синий человек!» Луцилла тотчас же остановилась и спросила:
– Кого ты называешь синим человеком?
Джикс отвечала смело:
– Оскара.
Луцилла схватила ребенка на руки.
– Почему же ты называешь Оскара синим человеком? – спросила она.
Джикс указала на лицо Оскара, но потом, вспомнив что Луцилла слепа, обратилась ко мне:
– Вы скажите ей! – воскликнула Джикс радостно.
Оскар схватил меня за руку и поглядел на меня умоляющим взглядом. Я решилась не вмешиваться. Довольно и того, что я позволяла ее обманывать, я дала себе слово не принимать, по крайней мере, деятельного участия в этом обмане. Краска проступила на лице Луциллы. Она поставила ребенка на землю.
– Что же вы оба онемели? – спросила она. – Оскар! Я требую, чтобы вы объяснили мне, как получили прозвище синего человека?
Предоставленный себе самому, Оскар возмутительным образом прибегнул ко лжи, да еще ко лжи неловкой. Он объяснил, что получил это прозвище в детской во время отсутствия Луциллы за то, что однажды представлял синюю бороду и окрасил лицо, чтобы потешить детей. Если бы Луцилла хоть сколько-нибудь подозревала истину, она теперь открыла бы ее, несмотря на свою слепоту. Но рассказ Оскара только раздражил ее. Я заметила, что она лишь усилием воли над собою подавила шевельнувшееся в ней чувство презрения к нему.
– Забавляйте впредь детей как-нибудь иначе, – сказала она. – Хотя я и не вижу вас, мне все-таки неприятна мысль, что вы уродуете лицо свое, окрашивая его синею краской.
С этими словами она отошла от нас, очевидно, недовольная женихом в первый раз с тех пор, как узнала его.
Оскар опять поглядел на меня умоляющим взглядом.
– Вы слышали, что она сказала о моем лице? – шепнул он.
– Вы упустили отличный случай рассказать правду, – отвечала я. – Полагаю, что вы будете горько раскаиваться в безрассудном и жестоком старании обмануть ее.
Он покачал головой с непреклонным упрямством слабого человека.
– Нюджент так не думает, как вы, – сказал он, подавая мне письмо своего брата. – Прочтите вот это место, Луцилла теперь не услышит.
Место, на которое он указывал, заключало в себе лишь следующие строки:
«Твое последнее письмо успокаивает меня насчет твоего здоровья. Я совершенно согласен с тобою, что благоразумие велит принести какую бы ни было жертву, чтобы только излечиться от этих ужасных припадков. Относительно желания твоего скрыть от твоей невесты происшедшую в тебе перемену могу лишь сказать, что ты, вероятно, лучше знаешь, как следует поступать в данных обстоятельствах. Я воздерживаюсь от высказывания всякого мнения до свидания с вами.»
Я возвратила письмо Оскару.
– Тут нет еще особенно теплого одобрения вашего образа действий, – сказала я. – Вся разница во взглядах между вашим братом и мною заключается в том, что он мнение об этом еще не составил, а у меня оно уже сложилось.
– Я знаю моего брата, – сказал Оскар. – Он примет во мне участие, он поймет меня, когда приедет в Броундоун. А пока это не должно повторяться.
Он наклонился к Джикс. Ребенок, пока мы разговаривали, лег на траву и весело напевал отрывки из детских песен. Оскар поднял девочку на ноги довольно резко. Он сердился на нее, так же как и на себя.
– Что вы хотите делать? – спросила я.
– Повидаться с мистером Финчем и просить его, чтобы впредь Джикс не пускали в Луциллин сад.
– Мистер Финч одобряет ваше молчание?
– Мистер Финч, мадам Пратолунго, предоставляет мне решать по своему усмотрению вопросы, касающиеся исключительно Луциллы и меня.
После такого ответа кончились, разумеется, всякие замечания с моей стороны. Оскар ушел со своею пленницей к дому. Джикс бежала подле него, не подозревая, что наделала, и продолжая напевать детскую песенку. Я догнала Луциллу, решив в уме своем, как буду действовать впредь. Если б Оскару удалось скрыть от нее истину, я дала себе слово до свадьбы вывести ее из заблуждения во что бы то ни стало. Как! После того, что я обещала хранить тайну? Да! Что значит обещание, заставляющее меня обманывать человека, которого я люблю? Я презираю такие обещания от всей души.
Прошло еще два дня. Была получена телеграмма в Броундоуне. Оскар прибежал к нам с вестью, что Нюджент прибыл в Ливерпуль. Он уведомляет, что будет завтра в Димчорче.
Глава XXIII. ОН ВСЕХ НАСТРАИВАЕТ
До сих пор я забыла упомянуть об одном из выдающихся качеств достопочтенного Финча. Он в совершенстве владел тем орудием пытки, которое называется чтением вслух, и испытывал искусство свое на своих домашних при каждом удобном случае. Не стану описывать, как мы страдали, достаточно сказать, что ректор вполне наслаждался своим великолепным голосом. Нельзя было спастись от мистера Финча, когда им овладевало желание читать. То под одним предлогом, то под другим он кидался на нас, несчастных женщин, с книгой в руках, усаживал нас в одном углу комнаты, сам садился в другом, раскрывал ужасный рот свой и по целым часам бросал в нас слова, словно пули в цель. Иногда он выбирал поэтические произведения Шекспира или Мильтона, иногда парламентские речи Борка или Шеридана. Но что бы ни читал, он так шумел и жестикулировал, так выдвигал на первый план свою собственную личность и так отодвигал на задний план поэтов и ораторов, слова которых передавал, что они решительно утрачивали все своеобразие и становились невыносимыми отражениями мистера Финча. Первые сомнения относительно безусловного совершенства шекспировской поэзии поселены были во мне чтениями ректора. Той же зловещей причине приписываю я мою враждебность политике Борка во всех вопросах.
В тот вечер, когда ожидали в Броундоуне Нюджента Дюбура и нам особенно хотелось остаться одним, чтобы приодеться и поболтать заранее об ожидаемом госте, на ректора нашло вдохновение расстрелять словами после чая свое семейство. Он на этот раз выбрал «Гамлета» для демонстрации своего голоса и объяснил, что имеет главной целью просвещение вашей покорной слуги.
– Я слышал на днях, добрейшая мадам Пратолунго, как вы читали Луцилле. Недурно, очень недурно. Но вы позволите мне, как человеку, много упражнявшемуся в искусстве декларации, подсказать, что вам еще кое-чего недостает. Я дам вам некоторые советы. (Мистрис Финч! Я намереваюсь дать мадам Пратолунго некоторые указания.) Обратите, пожалуйста, особенное внимание на остановки и на интонации голоса в конце стихов. Луцилла, дитя мое, это должно интересовать тебя. Усовершенствование мадам Пратолунго в чтении вслух весьма важно для тебя. Не уходи.
В этот вечер мы с Луциллой пили чай с семейством ректора. Время от времени мы приходили со своей половины на «вечернюю трапезу пастора», как выражался мистер Финч. Пред ним сидели жена, старшая дочь и ваша покорная слуга. Жестокая улыбка радости появилась на лице достопочтенного настоятеля, он вперил в нас взгляд с другого конца комнаты и открыл словесную пальбу по своим трем слушательницам.
– Гамлет. Действие первое, сцена первая. Эльсинор. Площадка пред замком. Франциско на своем посту (мистер Финч). Входит Бернардо (мистер Финч). Кто там? Нет, отвечай! Стой, распахнись! (Мистрис Финч распахивается, она кормит ребенка и старается выразить на лице своем, что испытывает великое духовное наслаждение). Франциско и Бернардо разговаривают басом: бум, бум. Входят Горацио и Марцелл (мистер Финч и мистер Финч). Стой! Кто идет? Друзья и Дании вассалы. (Мадам Пратолунго начинает ощущать действие Шекспира, Как всегда ощущает, в ногах. Она старается сидеть смирно. Напрасно. Она испытывает болезнь, известную, ей по горькому опыту и которую она называет гамлетовскими судорогами). Бернардо и Франциско, Горацио и Марцелл разговаривают: бум, бум, бум. Входит тень отца Гамлета.
Мистер Финч делает потрясающую паузу. (Среди зловещего молчания слышно, как сосет грудь младенец. Мистрис Финч продолжает вкушать духовное наслаждение. Судороги в ногах у мадам Пратолунго не прекращаются. Они передаются и Луцилле).
– Марцелл! – Финч начинает снова. – Ты муж ученый, говори. Горацио – Бернардо. Финч его поддерживает.
– Похож на короля, гляди, Горацио. Луцилла Финч вмешивается в диалог:
– Папа, извини, у меня весь день сильная головная боль, я пройдусь немного по саду.
Ректор опять многозначительно умолкает и вперяет в дочь молчаливый взгляд. (Луцилла уходит.) – Горацио глядит на привидение и возобновляет разговор: «Похож, действительно, что значит это?»
Младенец пресыщен. (Мистрисс Финч ищет платок. Мадам Пратолунго использует случай привести в движение свои страдающие ноги и находит платок.) Мистер Финч останавливается, мрачно глядит, продолжает и добирается до второй сцены.
– Входят королева, король, Гамлет, Полоний, Лаэрт, Вольтиманд, Корнелий, вельможи. (Все – мистер Финч). О ноги! ноги! Все мистер Финч, и бум, бум, бум.
Третья сцена. Входит Лаэрт и Офелия (и он, и она – ректоры димчорчские, и он, и она с густыми басами, ростом в пять футов, лица изрыты оспой, с грязными белыми галстуками на шее).
Мистер Финч читает, читает, читает. Мистрис Финч и младенец одновременно смежают глаза в дремоте. Мадам Пратолунго испытывает такие судороги в нижних конечностях, что, будь на то возможность, попросила бы опытного хирурга взять нож и отрезать ей ноги. Мистер Финч все громче и громче, все выразительнее и выразительнее дочитывает до четвертой сцены:
– Входят Гамлет, Горацио и Марцелл.
Боже милостивый! Что я слышу? Не помощь ли приближается извне? Не шаги ли это в передней? Да! Мистрис Финч открывает глаза. Мистрис Финч слышит шаги и радуется им так же, как и я. Достопочтенный Гамлет ничего не слышит кроме своего голоса. Он начинает сцену: «Как щиплет воздух, холодно сегодня!» Дверь отворяется. Ректору весьма кстати подуло воздухом в лицо. Он оглядывается. Если это слуга, горе ему. Нет, это не слуга. Гости, благодарение Богу, гости! Милости просим, господа, милости просим. Конец Гамлету на сегодня, спасибо вам! Появляются два лица, которыми тотчас же надо заняться, – мистер Оскар Дюбур и с ним приехавший из Америки брат его, мистер Нюджент Дюбур.
Удивление от их необыкновенного сходства – вот первое впечатление, равно испытанное всеми нами, когда братья вошли в комнату. Один рост, одна походка, одни черты лица, один голос, один цвет волос, одинаково безбородые лица. Улыбка Оскара отражается тождественно на губах Нюджента, странные жесты Оскаровых рук повторяются тождественно руками Нюджента. И в довершение всего цвет лица, навсегда потерянный Оскаром (только, может быть, чуть-чуть потемнее), снова предстал нам в Нюдженте. Единственная разница, дававшая возможность различить братьев, когда вошли они вместе в комнату, разница, незаметная для Луциллы, заключалась в страшном контрасте цвета кожи, окрашенной у одного лекарством и оставшейся у другого такой, какой природа создала ее.
– Рад познакомиться с вами, мистрис Финч, я давно ждал этого дня. Благодарю вас, мистер Финч, за доброту вашу к моему брату. Мадам Пратолунго, вероятно? Позвольте пожать вам руку. Должен сказать, что я слышал о вашем знаменитом супруге. Ага! Вот и младенец. Ваш, конечно, мистрис Финч? Мальчик или девочка? Славный ребенок, если только холостяку позволительно выразить свое мнение. Агу! Агу!
Он стал развлекать ребенка, словно сам был отцом семейства, и весело прищелкивать пальцами. Синее лицо бедного Оскара с гордостью обратилось ко мне. «Что я вам говорил? – спрашивал его взгляд. – Не говорил я, что Нюджент всех очарует с первой встречи?» Совершенно верно. Очаровательный человек. Вовсе не похожий в манерах на Оскара и до такой степени похожий на него во всех других отношениях, не могу иначе охарактеризовать его, как сказав, что он был усовершенствованный Оскар. У него была та живость ума, та благовоспитанная привлекательная самоуверенность, которой недоставало Оскару. И какие у него превосходные наклонности. Он любит детей, он уважает память моего славного Пратолунго. Через полминуты после вступления своего в комнату Нюджент Дюбур овладел сердцем мистрис Финч и моим. Поиграв с ребенком, он обратился к мистеру Финчу и указал на раскрытый на столе томик Шекспира.
– Вы читали дамам, – сказал он. – Мы, кажется, помешали вам.
– Ничего, – ответил ректор с снисходительной учтивостью. – Найдется другое время. Я имею привычку, мистер Нюджент, читать вслух в семейном кружке моем. Как духовное лицо и любитель поэзии, я долго упражнялся в искусстве выражения…
– Извините меня, вы упражнялись вовсе не так, как следует.
Мистер Финч оцепенел. Этот человек в его присутствии осмеливается иметь свое мнение. Человек в гостиной приходского дома дерзает прервать ректора на полуслове, решается сказать ему в глаза пред раскрытой книгой Шекспира, что он читал не так, как следует.
– О! Мы слышали, когда входили, – продолжал Нюджент самым непринужденным и доброжелательным тоном. – Вы вот как читали.
Он взял «Гамлета» и прочел первую строку четвертой сцены: «Как щиплет воздух, холодно сегодня», удивительно верно подражая мистеру Финчу.
– Так не сказал бы Гамлет. Ни один человек в его положении не сказал бы «холодно» таким грубоватым голосом. Чем отличается Шекспир прежде всего? Верностью природе, постоянной верностью природе. В каком состоянии находится Гамлет, когда ожидает встречи с привидением? В нервном состоянии, и он чувствует холод. Пусть он выскажет это естественно, пусть он говорит, как говорил бы всякий другой человек в таких обстоятельствах. Вот послушайте. Довольно спокойно: «Как щиплет воздух». Тут Гамлет останавливается и вздрагивает… брр… «холодно сегодня». Вот как следует читать Шекспира.
Мистер Финч задрал голову кверху, как только мог, и громко ударил ладонью по открытой книге.
– Позвольте мне сказать вам… – начал он. Нюджент опять остановил его, добродушнее прежнего.
– Вы не согласны со мной? Прекрасно. Совершенно бесполезно спорить. Не знаю, как вы, а я самый упрямый человек на свете. Напрасная трата времени убеждать меня. А вот поглядите-ка на этого ребенка.
Тут внимание мистера Нюджента Дюбура было внезапно привлечено младенцем. Он повернулся на каблуках и обратился к мистрис Финч:
– Я позволю себе сказать, сударыня, что не существует более неудобного платья, нежели то, которое надевают в нашей стране на маленьких детей. – Какие три главные отправления совершает организм этого ребенка, этого очаровательного ребенка вашего? Он сосет молоко, он спит, он растет. В настоящую минуту он не сосет, он не спит, он растет, развивается. При таких интересных обстоятельствах, что ему нужно? Свободно двигать своими членами во всех направлениях. Вы позволяете ему махать ручками сколько угодно и не даете брыкаться ногами. Вы надеваете на него платье втрое длиннее его роста. Он пытается поднять ноги кверху, как поднимает руки, и не может. Он путается в бессмысленно длинном платье, и совершенно естественное удовольствие превращается в мучение. Может ли что-нибудь быть нелепее? Какие мнения на этот счет у матерей? Отчего они не дают себе труда немного подумать? Поверьте мне, мистрис Финч, самое лучшее – коротенькие юбочки. Дайте свободу, сладкую свободу ногам моего юного друга. Простор, безграничный простор пальцам ребенка-мученика.
Мистрис Финч выслушала, смутившись, рассуждения о длинном платье младенца и, глядя печально на Нюджента Дюбура, открыла было рот, чтобы заговорить с ним, но передумала и обратила увлажнившиеся глаза на мужа, как бы прося его заступиться. Мистер Финч сделал еще одну попытку защитить свое достоинство, обратившись к Нюдженту с саркастической улыбкой.
– Давая совет жене моей, мистер Нюджент, – сказал ректор, – вы позволите мне заметить, что совет этот имел бы более практическое значение, если б исходил от человека женатого. Я напомню вам…
– Вы напоминаете мне, что я холостяк? Полноте! Это ровно ничего не значит. Доктор Джонсон разрешил этот вопрос сто лет тому назад. «Государь мой, – сказал он кому-то, думавшему так же, как вы, – вы вправе бранить своего столяра, если он сделал дурной стол, хотя сами сделать стола не можете». Я говорю вам, мистер Финч, вы вправе указать на недостаток в одежде ребенка, хотя у вас у самих нет ребенка. Это вас не убеждает? Прекрасно. Возьмем другой пример. Взгляните вот на вашу комнату. Я сию же минуту замечаю, что она плохо освещена. У вас здесь только одно окно, а следовало бы быть двум. Нужно ли быть архитектором-практиком, чтобы заметить это? Нелепость! Вы все еще не убеждены? Возьмем еще пример. Что это за брошюра на камине? А! Поземельные налоги. Прекрасно. Вы не член нижней палаты, вы не канцлер казначейства, а разве у вас нет своего мнения о поземельных налогах? Нужно ли нам с вами вступить в парламент, чтобы получить право понять всю слабость старой английской конституции?
– И всю силу зарождающейся республики, – вмешалась я, по своему обыкновению невольно вставляя при удобном случае пратолунговскую программу.
Нюджент Дюбур тотчас же повернулся ко мне и прочел мне наставление о моем коньке, как прочел наставление ректору о Гамлете и мистрис Финч о детском платье.
– Ничуть не бывало, – проговорил он утвердительно. – «Зарождающаяся республика» лишь капризное детище политического семейства. Откажитесь от нее, сударыня. Из нее проку не выйдет.
– Доктор Пратолунго… – начала я.
– Был честный человек, – прервал Нюджент Дюбур. – Я сам либерал, я уважаю его. Но он во всех отношениях ошибался. Все искренние республиканцы так ошибаются. Они верят в существование общественного сознания в Европе. Милое заблуждение! Общественное сознание умерло в Европе. Общественное сознание есть благородный порыв юных племен, молодых народов. В старой себялюбивой Европе личный интерес занял его место. Когда ваш супруг проповедовал республику, на что он рассчитывал? Что республика даст власть народу? Пустяки! Убеждайте меня стоять за республику на том основании, что она меня возвысит, и если вы сможете доказать это, я вас послушаю. Если когда-нибудь можно создать республиканские учреждения в старом свете, так единственно с помощью этого двигателя.
Я пришла в негодование от такого мнения.
– Мой славный супруг… – начала я опять.
– Скорее бы умер, чем разделил все эти низкие интересы своих ближних. Совершенно верно. В этом и заключалась его ошибка. Из-за этого у него ничего не выходило. От этого-то республика и есть капризное детище политического семейства. Что и надлежало доказать, – заключил Нюджент Дюбур с любезною улыбкой и грациозным жестом, которым подчеркивал: вот я и вразумил всех троих, одного за другим, я одинаково доволен и собою, и ими.
Его улыбка была обворожительной. Как ни твердо была я намерена оспаривать унизительные заключения, к которым он пришел, я не нашла в себе сил дать отпор. Что касается достопочтенного Финча, он молча сидел, надувшись в углу, и переваривал, как мог, открытие, что существует на свете еще другой человек, кроме ректора димчорчского, с весьма высоким мнением о себе и с превосходным умением выражать свои мысли. В наступившем минутном молчании Оскар нашел возможность вставить свое слово. До сих пор он только любовался братом. Тут же он подошел ко мне и спросил, куда девалась Луцилла.
– Служанка говорила мне, что она здесь, – сказал он, – мне так бы хотелось представить ее Нюдженту.
Нюджент ласково обнял рукой брата.
– Я жду этого с таким же нетерпением как и ты.
– Луцилла недавно вышла прогуляться в сад, – сказала я.
– Я пойду за ней, – отозвался Оскар. – Подожди здесь, Нюджент, я приведу ее.
Он вышел из комнаты. Не успел Оскар притворить за собой дверь, как явилась служанка и вызвала мистрис Финч для переговоров о каком-то загадочном домашнем происшествии. Нюджент шутливо убеждал ее, когда проходила она мимо него, отделаться от предрассудков и взвесить беспристрастно вопрос о детском платье. Мистер Финч обиделся на это вторичное напоминание. Он встал и последовал за женой.
– Когда будете женаты, мистер Дюбур, – сказал ректор строго, – вы поймете, что следует предоставить самой матери уход за детьми.
– Вот опять заблуждение, – сказал Нюджент весело, провождая его до двери. – Человек женатый всегда судит о другом женатом человеке по себе.
Он обратился ко мне, когда дверь затворилась за мистером Финчем.
– Теперь мы одни, мадам Пратолунго, – сказал он. – Мне нужно поговорить с вами о мисс Финч. Время удобное, пока она не придет. Из письма Оскара я узнал только, что она слепа. Я, естественно, интересуюсь всем, что касается будущей жены моего брата. Этот недостаток ее особенно меня интересует. Позвольте узнать, давно ли она слепа?
– С одного года, – отвечала я.
– Вследствие какого-нибудь случая?
Нет.
– После горячки или какой-нибудь другой болезни?
Меня начинало удивлять, что его интересуют такие медицинские подробности.
– Я не слышала, что это следствие от болезни, – отвечала я. – Насколько мне известно, слепоту обнаружили неожиданно, причины ее никто тогда не мог угадать.
Он придвинул свой стул ближе к моему.
– Сколько ей лет? – спросил он.
Я удивлялась все больше и больше, и удивление мое он почувствовал, должно быть, в голосе, когда я назвала возраст Луциллы.
– В настоящее время, – объяснил Нюджент, – я по некоторым соображениям не решаюсь обсуждать вопрос о слепоте мисс Финч ни с братом моим, ни с кем-нибудь из ее семейства. С ними я смогу говорить только тогда, когда буду в состоянии указать им конкретную цель и способы к ее достижению. Но с вами нет причин не переговорить. Когда она лишилась зрения, конечно, перепробовали все средства возвратить его.
– Едва ли, – отвечала я. – Это было так давно. Я не расспрашивала.
– Так давно, – повторил он и задумался на минуту. Поразмыслив, он задал новый вопрос.
– Она, вероятно, примирилась, и все окружающие ее примирились с мыслью, что слепота на всю жизнь?
Вместо ответа я, с своей стороны, также задала ему вопрос. Сердце мое начало тревожно биться, сама не, знаю отчего.
– Мистер Нюджент Дюбур, – сказала я, – что у вас на уме относительно Луциллы?
– Мадам Пратолунго; – отвечал он, – у меня на уме то, что, пришло мне на ум после встречи с одним человеком в Америке.
– С тем человеком, о котором вы упоминали в письме к брату?
– С тем самым.
– Это немец, которого вы намерены познакомить с Оскаром и Луциллой?
– Да.
– Можно узнать, кто он такой?
Нюджент Дюбур поглядел на меня внимательно, снова задумался на минуту и потом ответил:
– Он величайший авторитет в глазных болезнях и величайший глазной хирург в настоящее время.
Его мысль мгновенно пронзила мой ум.
– Боже милостивый! – воскликнула я. – Неужели вы предполагаете, что зрение может быть возвращено Луцилле после двадцати одного года слепоты?
Он вдруг подал мне знак рукой, чтоб я молчала.
В ту же минуту Луцилла, сопровождаемая Оскаром, вошла в комнату.
Глава XXIV. ОН ВИДИТ ЛУЦИЛЛУ
Первое впечатление, произведенное бедною мисс Финч на Нюджента Дюбура, было то же самое, какое произвела она на меня.
– Боже мой! – вскричал он, – Сикстинская Мадонна!
Луцилла уже слышала от меня о своем удивительном сходстве с главным лицом знаменитой рафаэлевой картины. Восклицание, вырвавшееся у Нюджента, прошло незамеченным. Но как только он заговорил, она остановилась посреди комнаты, пораженная удивительным сходством его голоса с голосом брата.
– Оскар, – спросила она тревожно, – где вы? Позади или впереди меня?
Оскар засмеялся и отвечал сзади:
– Здесь!
Она повернула голову к тому месту, откуда говорил Нюджент.
– Ваш голос изумительно сходен с голосом Оскара, – сказала она робко, обращаясь к нему. – Так же ли сходны и лица ваши? Позвольте мне убедиться в этом, как могу я, прикосновением.
Оскар поставил брату стул подле Луциллы.
– У нее глаза на концах пальцев, – сказал он. – Садись, Нюджент, и дай ей провести рукой по твоему лицу.
Нюджент повиновался молча. Когда прошло первое изумление, в поведении его начала совершаться видимая перемена. Им овладело мало-помалу какое-то неестественное стеснение. Бойкий язык не находил слов, движения стали неловкими и медленными. Он больше прежнего стал похож на брата, когда сел на стул, чтобы подвергнуться осмотру Луциллы. С первого взгляда она произвела на него, насколько могла я судить, впечатление, которого он не ожидал, и привела его в смущение, с которым он решительно не в силах был бороться в ту минуту. Он глядел на нее, как очарованный, он краснел и бледнел, он вздрогнул, когда пальцы ее прикоснулись к его лицу.
– Что с тобою? – спросил Оскар, – глядя на него с удивлением.
– Ничего, – отвечал он рассеянно голосом человека, мысли которого уносятся куда-то далеко.
Оскар замолчал. Один, два, три раза Луцилла тихо провела рукой по лицу Нюджента. Он сидел молча, серьезно, казался совсем уже не тем разговорчивым юношей, каким был полчаса тому назад. Луцилла гораздо дольше знакомилась с ним, чем со мною.
Пока продолжалось это ознакомление, я успела обдумать разговор наш с Нюджентом о слепоте Луциллы до ее прихода. Я уже размышляла спокойно. Я в состоянии была спросить себя хладнокровно, какое значение имеет смелая мысль этого молодого человека. Возможно ли, в самом деле, восстановить такое нежное внешнее чувство, как зрение, после двадцати одного года слепоты? Это будет не иначе как чудо. Вздорное, дикое предположение! Если была бы возможность возвратить зрение моей бедной Луцилле, люди сведущие давным-давно позаботились бы об этом. Мне стыдно стало, что я поддалась на минуту надежде, возбужденной во мне Нюджентом. Я негодовала на него за то, что он встревожил меня самою тщетною из тщетных надежд. Впредь следовало делать только одно – предостеречь этого безрассудного юношу, чтоб он держал свои безумные мысли про себя и навсегда выкинул их из головы.
Едва пришла я к такому благоразумному решению, как голос Луциллы, произнесший мое имя, возвратил меня к пониманию того, что происходило в комнате.
– Сходство изумительное, – сказала она, – а все-таки я, кажется, нахожу различие между ними.
(Единственное различие заключалось в цвете лица и в манерах – различие, заметное только для глаз.) – В чем же состоит оно? – спросила я.
Луцилла тихо подошла ко мне с тревожным, задумчивым выражением на лице.
– Не могу объяснить, – сказала она после долгого молчания.
Когда Луцилла отошла от Нюджента, он встал со стула и порывисто схватил брата за руку. Нюджент заговорил с Оскаром как-то удивительно, горячо, восторженно.
– Милый брат, я теперь видел твою невесту и поздравляю тебя искреннее прежнего. Она очаровательна, она бесподобна. Оскар, будь я не брат твой, я завидовал бы тебе.
Оскар сиял от радости. Мнение брата было для него выше всех человеческих мнений. Не успел он произнести слова, как Нюджент отошел от брата так же порывисто, как подошел. Он встал у окна и молча глядел, на двор.
Луцилла не слышала его. Она все еще тревожно раздумывала, сходство близнецов тяготило ее ум, как нерешенная задача, смущало и раздражало ее. Не услышав от меня ни слова, она упрямо повторила:
– Говорю вам опять, я чувствую разницу между ними, хотя вы, может быть, не поверите мне.
Я поняла, что эта тревожная настойчивость вызвана тем, что она старается убедить скорее себя, чем меня. При ее слепоте было особенно тяжело не отличать одного брата от другого. Я поняла ее нежелание сознаться в этом, я сознавала, что на ее месте сама была бы смущена таким затруднением. Луцилла ждала, ждала нетерпеливо, чтоб я сказала что-нибудь. Я, как вы знаете, часто поступаю опрометчиво. Я совершенно простодушно произнесла необдуманные слова.
– Я верю вам во всем, что бы вы ни говорили, друг мой. Допускаю, что вы чувствуете различие между ними. А все-таки, признаюсь, мне хотелось бы убедиться в этом на практике.
Луцилла покраснела.
– Как? – спросила она отрывисто.
– Попробуйте провести руками поочередно по лицам обоих, – предложила, я, – не зная, где кто из них сидит. Повторите опыт этот трижды, позволяя им меняться местами как угодно. Если вы три раза подряд угадаете, кто пред вами, это будет доказательством, что вы можете определить разницу между ними.
Луцилла испугалась испытания. Она отступила назад и покачала головой. Нюджент, слышавший мои слова, вдруг повернулся к нам от окна и стал поддерживать мое предложение.
– Прекрасная мысль! – воскликнул он. – Попробуем! Оскар, ты согласен?
– Я? Еще бы? – сказал Оскар, изумленный предположением, будто он может не согласиться с братом. – Если Луцилла согласна, я готов.
Оба брата подошли к нам рука об руку. Луцилла очень неохотно согласилась на предложенное испытание. Два стула, совершенно одинаковых, были поставлены пред нею. По знаку Нюджента Оскар молча сел с правой стороны. Таким образом, той рукой, которою касалась она лица Нюджента, Луцилла теперь должна была касаться лица Оскара. Когда оба уселись, я объявила, что мы готовы. Луцилла положила руки свои на их лица, не имея понятия, где кто сидел. Ощупав их лица обеими руками одновременно, она затем ощупала лицо каждого порознь, сначала Оскара правою рукой, потом Нюджента, потом опять Оскара, опять Нюджента. Заколебалась, наконец решилась и, похлопав слегка Нюджента по голове, назвала:
– Оскар.
Нюджент засмеялся. Его смех показал ей, прежде чем кто-нибудь успел вымолвить слово, что она ошиблась!
– Попробуйте еще, Луцилла, – сказал Оскар ласково.
– Никогда, – отвечала она сердито, отступая назад от обоих братьев. – Довольно одной мистификации.
Нюджент, в свою очередь, попытался убедить ее повторить опыт. Луцилла его сурово остановила.
– Или вы думаете, что если я не хотела сделать этого для Оскара, так сделаю для вас? – сказала она. – Вы смеялись надо мной. Чему тут было смеяться? У вас одно лицо с братом, один рост, одни волосы. Что тут такого смешного, если при подобном сходстве бедная слепая девушка, как я, принимает одного из вас за другого? Я желаю сохранить о вас хорошее мнение ради Оскара. Не смейтесь впредь надо мною или я подумаю, что у вас не такое доброе сердце, как у брата.
Нюджент и Оскар переглянулись, ошеломленные этою внезапной вспышкой. Нюджент был поражен в особенности. Я попыталась вмешаться и уладить дело. Из-за веселого своего характера и немного легкомысленной французской натуры я не видела достаточной причины для гнева Луциллы. Что-то такое в голосе моем только усилило ее раздражение. Я, в свою очередь, была резко остановлена после первых слов.
– Вы это предложили, – сказала она, – вы всех больше виноваты.
Я поспешила извиниться, думая про себя о том, что молодое поколение в Англии все более и более привыкает делать из мухи слона, поднимать бурю в стакане воды. Вслед за мною Нюджент стал также извиняться. Оскар поддерживал нас всеми силами. Он взял руку Луциллы, поцеловал и шепнул что-то на ухо. Поцелуй и шепот подействовали магически. Она протянула руку Нюдженту, она обняла меня со всею своею милою непосредственностью.
– Простите меня, – сказала она кротко. – Очень хотела бы я научиться быть более сдержанной. Но, право, мистер Нюджент, иногда так тяжело быть слепой!
Я могу повторить слова ее, но не могу передать, с какой трогательной простотой были они сказаны, с какою неподдельной искренностью просила она прощения. Нюджент был так тронут, что, бросив на Оскара взгляд, как будто спрашивавший: «Можно?» – тоже поцеловал руку, которую она ему протягивала. Когда его губы прикоснулись к ее руке, Луцилла вздрогнула. Яркий румянец, показатель захватившей ее целиком мысли, вспыхнул на лице ее. Она бессознательно схватила и задержала руку Нюджента, погрузившись в раздумье. Минуту она стояла в раздумье, неподвижно, как статуя. Минута прошла, она выпустила руку Нюджента и весело обратилась ко мне:
– Вы не сочтете меня слишком упрямой? – спросила она.
– За что же, друг мой?
– Я все еще не удовлетворена. Я хочу еще попробовать.
– Нет, нет. Во всяком случае не сегодня!
– Я хочу еще раз попробовать, – повторила она. – Но не вашим способом, а другим, новым, который только что пришел мне в голову.
Она обратилась к Оскару:
– Вы доставите мне это удовольствие?
Понятно, что услышала она в ответ. Луцилла спросила Нюджента:
– Вы согласны?
– Скажите только, что мне делать? – отвечал он.
– Пройдите с братом на другой конец комнаты. Мадам Пратолунго подведет меня к вам так, чтоб я могла коснуться ваших рук. Я хочу, чтобы каждый из вас (условьтесь каким-нибудь знаком между собой, кому первому) взял мою руку и подержал бы ее минуту. Мне думается, что таким способом сумею отличить вас. Очень хочется попробовать.
Братья молча отошли на другой конец комнаты. Я подвела Луциллу за ними к тому месту, где они стояли. По моему совету Нюджент первый взял ее руку, как она пожелала, подержал минуту и потом выпустил.
– Нюджент, – сказала Луцилла без малейшего колебания.
– Совершенно верно, – отвечала я.
Она весело засмеялась.
– Продолжайте. Постарайтесь сбить меня с толку, если можете.
Братья тихонько поменялись местами. Оскар взял ее за руку, стоя там, где прежде стоял Нюджент.
– Оскар, – сказала она.
– Опять верно, – отозвалась я.
По знаку Нюджента Оскар снова взял ее руку. Луцилла повторила его имя. Братья встали по обеим сторонам: Оскар слева, Нюджент справа. Я подала знак, и оба они одновременно взяли ее руки. В этот раз она думала подольше. Но опять отгадала. Луцилла повернулась, улыбаясь, в левую сторону и проговорила, указывая на своего жениха: «Оскар!»
Мы все трое были равно удивлены. Я осмотрела по очереди руку Оскара и руку Нюджента. Кроме роковой разницы в цвете кожи, они были во всех отношениях одинаковы: одной величины, одной формы, одной мягкости. Никакой царапиной, никакой меткой рука одного не отличалась от руки другого. Каким таинственным ясновидением отличала она одного от другого? Она не хотела или не могла ответить прямо на этот вопрос.
– Что-то я чувствую от прикосновения одного из них и не чувствую от прикосновения другого, – говорила Луцилла.
– Что же это такое? – расспрашивала я.
– Не знаю. Чувствую Оскара, не чувствую Нюджента, вот и все.
Она не захотела отвечать на все дальнейшие вопросы, предложив, чтобы мы окончили вечер музыкой в ее гостиной, на другой половине дома. Когда уселись мы за фортепиано, а братья-близнецы разместились в качестве слушателей на противоположном конце комнаты, она шепнула мне на ухо:
– Вам я скажу.
– Что?
– Как я различаю их, когда они оба берут мою руку. Когда Оскар берет ее – чудная дрожь пробегает от его руки по всему моему телу. Не могу лучше выразить.
– Я понимаю. А когда Нюджент берет вашу руку, что вы чувствуете?
– Ничего.
– В этом-то и состоит разница между ними?
– Этим я всегда определю разницу между ними. Если оскаров брат когда-нибудь попробует подшучивать над моею слепотой (а он очень способен на это – он смеялся над моею слепотой), я сразу разоблачу его. Я говорила вам, еще не встретившись с Нюджентом, что ненавижу его. Я и теперь ненавижу его.
– Помилуйте, Луцилла!
– Я и теперь ненавижу его.
Она взяла первые аккорды на фортепиано, упрямо нахмурив свои красивые брови. Наш маленький вечерний концерт начался.
Глава XXV. ОН ОЗАДАЧИВАЕТ МАДАМ ПРАТОЛУНГО
Я далеко не разделяла мнения Луциллы о Нюдженте Дюбуре.
Его непомерная самонадеянность была, на мой взгляд, скорее забавна, чем оскорбительна. Мне нравилась бодрость и веселость молодого человека. Он гораздо ближе брата подходил к моим понятиям о смелости и решительности, какими должен отличаться мужчина, не достигший еще тридцатилетнего возраста. Насколько знала я их обоих, Нюджент казался мне человеком светским, а Оскар нет. Как француженка, я придаю большое значение умению держать себя и быть приятным в обществе. Высокие добродетели обнаруживаются редко, лишь в исключительных случаях, светские достоинства проявляются ежедневно. Я люблю веселье, мне нравятся люди приятные в обществе.
Одно только обстоятельство в первое время нашего знакомства препятствовало немного росту моих симпатий к Нюдженту. Я решительно не могла понять, какое впечатление произвела на него Луцилла.
То же самое стеснение, которое овладело им так заметно при первой встрече с ней, обнаруживалось у него и тогда, когда они уже ближе познакомились. Нюджент никогда не был очень весел в ее присутствии. Мистер Финч мог легко переговорить его при своей дочери. Даже когда он предавался мечтаниям о своем будущем и рассказывал нам о чудесах, какие намерен он совершить в живописи, как только Луцилла входила в комнату, ее появления было достаточно, чтоб остановить его. В первый раз, когда он показывал мне свои американские эскизы (по-моему, если хотите вы знать мое личное мнение, лишь мнимо художественные попытки бойкого дилетанта), он очень разошелся: размахивал руками, ударял себя по лбу и вполне серьезно называл себя будущим преобразователем пейзажной живописи.
– Мое призвание, мадам Пратолунго, – сблизить человечество с природой. Я хочу показать (в больших масштабах), что природа в величии своем соответствует духовным потребностям человечества. К нашим радостям и горестям есть сочувствие в природе, только мы не знаем, где искать его. Мои картины, нет, мои живописные поэмы, покажут это людям. Размножьте мои творения, а они наверное будут размножены снимками, и чем станет искусство в руках моих? Священнослужением! Чем являюсь я обществу? Простым пейзажным живописцем? Нет! Великим утешителем!
Посреди этого рассказа (как удивительно похож он был, когда говорил, на Оскара в минуты вспышек гнева), в то самое время, как потоком текли рассуждения о будущем его величии, в комнату тихо вошла Луцилла. Великий утешитель закрыл свою папку, тотчас же перестал говорить о живописи, попросил нас поиграть и сел в углу, тихо и смиренно. Я потом спросила, почему он прервал свою речь, когда вошла Луцилла.
– Разве я прервал? – ответил он. – Не знаю почему.
Дело было действительно необъяснимое. Нюджент искренне восхищался девушкой – стоило только обратить внимание, как глядел он на нее, чтоб заметить это. Он не подозревал отвращения Луциллы к нему, она тщательно скрывала это ради Оскара. Слепота ее внушала ему неподдельное сострадание, безумная мысль, что зрение может быть еще возвращено ей, возникла из этого чувства. Нюджент не был против брака Оскара, он даже оскорбил ректора (он постоянно чем-нибудь оскорблял мистера Финча), намекнув, что со свадьбой можно бы поспешить. Я сама слышала его слова.
– Церковь рядом. Отчего бы вам не надеть своего облачения и не сделать Оскара счастливым завтра же после завтрака?
Мало того, его, почти как женщину, интересовали малейшие подробности всей истории отношений Оскара с Луциллой. Я ему указала на брата как на источник информации. Он не отказывался переговорить с ним, но не сознавался, что это ему тяжело, поэтому просто оставил Оскара в, стороне и стал расспрашивать меня о Луцилле. Как все начиналось с ее стороны? Я напомнила ему, о романтическом появлении его брата в Димчорче и предоставила самому судить, как должно оно было подействовать на горячее воображение молодой девушки. Но Нюджент не захотел судить сам, а продолжал упорно расспрашивать меня. Когда я рассказала ему весь несложный роман, одно обстоятельство, по-видимому, сильно поразило его.
Впечатление, произведенное на Луциллу с первого раза сходством с голосом брата, очень его заинтересовало. Он этого не понимал, он над этим смеялся, он этому не верил. Я была принуждена напомнить ему, что Луцилла слепа и что любовь у других, зарождающаяся в сердце с помощью зрения, у нее могла возникнуть лишь посредством слуха. Это объяснение, высказанною мною, подействовало на него, заставило задуматься.
– Голос его, – рассуждал он про себя, все держа в уме эту загадку.
– Говорят, у меня голос точь-в-точь такой же, как у Оскара, – сказал он, внезапно обращаясь ко мне. – Вы тоже находите?
Я отвечала, что в этом не может быть сомнения. Он встал со стула, вздрогнув, словно внезапно почувствовал холод, и переменил разговор. При следующей встрече с Луциллой он не только не был свободней в обращении с ней, но и, напротив, стеснялся более прежнего. Как с первой встречи они отнеслись друг к другу, так, по-видимому, суждено им было относиться друг к другу и до конца. Со мною он был всегда развязен, с Луциллой никогда.
Какое заключение должна была сделать из всего этого такая опытная женщина, как я?
Теперь очень хорошо знаю какое. Но клянусь, как честная женщина, тогда я не знала этого. Мы не всегда (позволите напомнить) бываем последовательны. Самые умные люди делают иногда нелепые промахи, точно так же, как у глупых людей появляются по временам проблески ума. Вы, может быть, обнаружили свойственное вам умение вести дела свои в понедельник, вторник и среду, но из этого еще не следует, что вы не сделаете ошибки в четверг. Объясняйте, как хотите, но я слишком долгое время, как ни печально для моего самолюбия, ничего не подозревала, ничего не замечала. Я смотрела на его обращение с Луциллой, как на непонятную странность, вот и все.
В течение первых двух недель, о которых идет речь, лондонский доктор приезжал навестить Оскара. Он уехал очень довольный результатами своего лечения. Страшная падучая болезнь, по его заключению, не будет больше мучить пациента и пугать друзей его. Можно смело отпраздновать свадьбу в условленное время. Оскар излечен.
Посещение доктора, привлекая снова внимание к происшедшей в Оскаре перемене, поставило опять и вопрос о двусмысленном положении его относительно Луциллы.
Мы с Нюджентом советовались об этом. Я сказала ему, что нам следовало бы объединенными силами склонить Оскара к откровенному и мужественному признанию. Нюджент не ответил на это прямо ни да, ни нет. Он, мгновенно принимавший решения во всем остальном, тут попросил времени подумать.
– Мне нужно сначала знать одно, – сказал он. – Мне нужно понять эту странную антипатию Луциллы к темному цвету, которая так тревожит моего брата. Можете вы объяснить ее?
– А Оскар пытался объяснить? – осведомилась я со своей стороны.
– Он упомянул об этом в одном из своих писем ко мне и пытался растолковать эту странность по приезде моем в Броундоун в ответ на мой вопрос, заметила ли Луцилла перемену в нем. Но несмотря на все его старания, я все-таки ничего не понял.
– Что же вас затрудняет?
– А вот что. Как могу я заметить, она не чувствует инстинктивно присутствия смуглых людей или темных красок в комнате. Только тогда, когда уведомляют ее об их присутствии, обнаруживается ее антипатия. Из какого состояния ума берет начало это странное ощущение? Кажется, невозможно, чтобы краски имели для нее какое-нибудь значение, если правда, что она ослепла в год. Как же вы объясняете это? Может ли существовать чисто инстинктивная антипатия, не проявляющаяся, пока не пробудят ее внешние влияния, и не основывающаяся ни на каком физическом ощущении?
– Я думаю, может, – отвечала я. – Почему, когда я едва умела ходить, отскакивала от первой встречной собаки, которая залает на меня. Я не могла знать тогда ни по опыту, ни от других, что лай собаки иногда предшествует укусу. Страх мой, очевидно, был чисто инстинктивным.
– Тонкое замечание, – сказал он, – но все-таки не удовлетворяющее меня.
– Не забудьте также, – продолжала я, – что с темными красками у нее иногда соединяется определенно неприятное ощущение. Они действуют на ее нервы через осязание. Она таким образом узнала, что на мне темное платье, в первый день, как я с ней познакомилась.
– Однако она трогает лицо моего брата и не замечает в нем никакой перемены.
Я дала и на это возражение удовлетворительный, по моему, но не по его мнению, ответ.
– Я вовсе не уверена что она не открыла бы истины, если бы прикоснулась к нему впервые после того, как лицо его потемнело, – сказала она. – Но теперь она находится под влиянием мнения, уже составленного на основании того, что ощущала прежде, прикасаясь к его лицу. Примите во внимание, как мнение это может действовать на чувство осязания; припомните также, что изменился лишь цвет кожи, а ее ткань осталась та же, и по-моему становится понятным, как перемена могла укрыться от нее.
Он покачал головой; он сознался, что не может оспаривать моего толкования; но все-таки он не был удовлетворен.
– Осведомлялись ли вы, – спросил он, – о том времени детства ее, когда она еще не была слепа? Может быть она до сих пор еще чувствует следы потрясения, испытанного, пока обладала зрением.
– Мне не приходило в голову осведомляться об этом.
– Нет ли здесь под рукой кого-нибудь, кто был подле нее в первый год ее жизни? Едва ли, впрочем, найдется такой человек после стольких лет.
– Есть в доме такое лицо, – сказала я. – Ее старая нянька еще жива.
– Пошлите за ней сейчас же.
Зилла пришла. Объяснив сначала, что ему от нее нужно, Нюджент прямо приступил к занимавшему его вопросу.
– Не испугалась ли когда-нибудь ваша молодая хозяйка, будучи еще ребенком, какого-нибудь темного человека или темного предмета, внезапно появившегося пред ней?
– Никогда. Я не подпускала к ней ничего такого, что могло бы испугать ее, пока она, бедняжка, не ослепла.
– Уверены ли вы совершенно в надежности вашей памяти?
– Совершенно уверена относительно всего прошлого. Зиллу отпустили. Нюджент, до сих пор необыкновенно серьезный и озабоченный, обратился ко мне с видом облегчения.
– Когда вы предложили мне объединенными силами склонить Оскара к признанию, – сказал он, – я несколько опасался могущих произойти последствий. После того что я сейчас услышал, опасения мои отпали.
– Какие опасения? – спросила я.
– Чтобы признание Оскара не привело к размолвке между ними, которая могла бы отсрочить свадьбу. Я против всяких отсрочек. В особенности мне хочется, чтобы свадьба Оскара не откладывалась. В начале нашего разговора, признаюсь, я думал, как Оскар, что лучше сначала сыграть свадьбу, а потом рискнуть признаться. Но после того, что сказала нянька, я не вижу серьезного риска.
– Словом, – спросила я, – вы соглашаетесь со мной?
– Я соглашаюсь с вами, хотя я самый упрямый человек на свете. Теперь все шансы, кажется мне, в пользу Оскара. Луциллина антипатия не то, чего я опасался, не антипатия, крепко коренящаяся в органической болезни глаз. Это не более, – твердо решил Нюджент, словно человек, глубоко сведущий в физиологии человека, – это не более как болезненная причуда, следствие ее слепоты. Она может от нее отделаться, непременно, я полагаю, отделалась бы, если бы обладала зрением. Словом, после того что узнал я сегодня, думаю, как вы: Оскар делает из мухи слона. Ему давно следовало объясниться с Луциллой. Я имею на него безграничное влияние. Я буду вас поддерживать. Оскар признается во всем на этой же неделе.
Мы заключили договор пожатием рук. Видя его таким бодрым, живым, энергичным, именно таким, каким мне всегда хотелось видеть Оскара, я, признаюсь, к стыду своему, пожалела, что мы его не встретили в сумерках в тот вечер, который открыл для Луциллы новую жизнь.
Переговорив обо всем, что хотели сказать друг другу в отсутствие наших влюбленных, отправившихся гулять по горам, мы расстались, и я думала, что в этот день мы уже не встретимся. Нюджент отправился в трактир, чтобы посмотреть конюшню, которую намеревался превратить в мастерскую, так как не было в Броундоуне комнаты столь обширной для первой громадной картины, какою «великий утешитель-художник» намеревался изумить свет. А я, не имея других дел, пошла встречать Оскара и Луциллу на обратном пути с прогулки. Не найдя их, я возвращалась домой через Броундоун. Нюджент сидел в одиночестве на низком заборе пред домом, куря сигару. Он встал и пошел мне навстречу, таинственно приложив палец к губам.
– Не входите в дом, – сказал он, – и не говорите громко, чтобы вас не услышали. Он указал на маленькую угловую комнату, уже знакомую читателю. – Оскар заперся там с Луциллой и в эту минуту признается ей во всем. Я подняла глаза и руки в удивлении. Нюджент продолжал.
– Я вижу, вам хочется знать, как все это произошло. Сейчас узнаете. Пока я осматривал конюшню (она далеко не так просторна, чтоб быть моею мастерской), оскаров слуга принес мне написанную карандашом записку, в которой убедительно просил меня от его имени тотчас же прийти к нему в Броундоун. Я застал Оскара ожидающим меня перед домом в ужасном волнении. Он предостерег меня так, как я сейчас вас, чтоб не говорил громко. И по той же самой причине – Луцилла находилась в доме.
– Я думала, они пошли гулять, – прервала я.
– Они и пошли гулять. Но Луцилла жаловалась на усталость, и Оскар привел ее в Броундоун отдохнуть. Ну, я спросил, в чем дело. Ответом было, что оскарова тайна вторично была выдана в присутствии Луциллы.
– Опять Джикс! – воскликнула я.
– Нет, не Джикс, на этот раз слуга Оскара.
– Как же это случилось?
– Случилось через одного деревенского мальчика. Когда Оскар с Луциллой пришли, он ревел около дома. Они спросили, что с ним. Мальчишка отвечал, что броундоунский слуга побил его. Луцилла пришла в негодование. Она потребовала непременно, чтоб это дело было расследовано. Оскар оставил ее в гостиной, к сожалению, как оказалось, не затворив за собой двери, позвал слугу в коридор и спросил, за что он бил мальчика. Слуга отвечал: «Я ему дал тумака в пример другим». – «Что же он сделал?» – «Стучал в дверь палкой (это уж он не впервые делает, когда вас нет) и спрашивал, дома ли синее лицо». Луцилла слышала каждое слово в отворенную дверь. Нужно ли говорить вам, что произошло затем?
Вовсе не нужно было говорить. Я слишком хорошо помнила, что произошло в тот первый случай в саду.
– Понимаю, – сказала я, – она, конечно, потребовала объяснения. Оскар, конечно, запутался и просил вас выручить его. Что же вы сделали?
– Что собирался сделать сегодня утром, как говорил вам. Он твердо рассчитывал, что я встану на его сторону, бедняк! Жалко было смотреть на него. Однако для его же пользы я не уступил. Я предоставил ему на выбор: объяснить ей происшедшее самому или поручить объяснение мне. Нельзя было терять ни минуты. Не в таком она была состоянии духа, чтобы с нею можно было шутить. Оскар вел себя отлично, он всегда ведет себя отлично, когда я прижму его к стенке. У него хватило мужества осознать, что ему самому следует объясниться, а не мне за него. Я обнял беднягу, чтоб ободрить его, втолкнул его в комнату, затворил за ним дверь и вышел сюда. Ему бы уже следовало закончить разговор. Да он и закончил! Вот он идет.
Оскар выбежал из дома с непокрытой головой. Он был заметно взволнован, я сразу поняла, что что-то не ладно. Нюджент заговорил первый.
– Что случилось? – спросил он. – Ты сказал ей правду?
– Я пытался сказать ей.
– Пытался? Что это значит?
Оскар обнял брата рукой за шею и положил голову ему на плечо, не говоря ни слова.
Я с своей стороны задала ему вопрос.
– Луцилла отказалась вас слушать? – спросила я.
– Нет.
– Она что-нибудь такое сказала или сделала..?
Он поднял голову с плеча брата и прервал меня.
– Не тревожьтесь о Луцилле. Луциллино любопытство удовлетворено.
– И она довольна вами?
Он опять опустил голову на плечо брата и ответил тихо:
– Совершенно довольна.
Мы с Нюджентом поглядели друг на друга в изумлении. Луцилла все слышала, она осталась с ним в прежних отношениях. Он сообщил нам этот необыкновенно счастливый результат, и сообщил с потухшим взглядом голосом, полным отчаяния. Терпение Нюджента лопнуло.
– Кончим эту мистификацию, – сказал он резко, отстраняя от себя Оскара. – Я требую ясного ответа на ясный вопрос. Она знает, что мальчик стучался в дверь и спрашивал дома ли «синее лицо». Знает ли она, что значила выходка мальчика? Да или нет?
– Да.
– Она знает, что ты – «синее лицо»?
– Нет.
– Нет!!! Так кто же это, по ее мнению?
Пока он спрашивал, Луцилла появилась в дверях дома. Она повернула слепое лицо вопросительно сначала в одну, потом в другую сторону.
– Оскар! – позвала она. – Зачем вы ушли от меня? Где вы?
Оскар, дрожа, обратился к своему брату.
– Бога ради, прости меня, Нюджент! – сказал он. – Она думает, что «синее лицо» – ты.
Глава XXVI. ПОСЛЕДСТВИЯ
При таком необычном признании, высказанном так неожиданно, такими простыми словами, даже энергичный Нюджент не совладал с собою. У него вырвался крик, который долетел до слуха Луциллы. Она тотчас же обернулась к нам, предполагая, что крик испустил Оскар.
– А! Вот вы где! – воскликнула она. – Оскар! Оскар! Что с вами сегодня?
Оскар не в состоянии был отвечать ей. Он бросил умоляющий взгляд на Нюджента, когда Луцилла подходила к нам. Безмолвный упрек, который прочел он в глазах Нюджента лишил его последних сил. Он плакал молча, плакал, как женщина, на груди брата.
Надо было кому-нибудь прервать затянувшееся молчание. Я заговорила первая.
– Все благополучно, друг мой, – сказала я, идя навстречу Луцилле. – Мы проходили мимо дома, а Оскар выбежал и остановил нас.
Мои объяснения пробудили в ней новую тревогу.
– Нас? – переспросила она. – Кто с вами?
– Нюджент со мною.
Последствия случившегося трагического недоразумения тотчас же обнаружились. Луцилла побледнела как полотно от мучительного чувства, что находится в обществе человека с синим лицом.
– Подведите меня к Нюдженту, чтоб я могла поговорить с ним, но не прикасаясь к нему, – шепнула она. – Я слышала, какая у него наружность. О! Если бы вы видели его таким, каким я вижу в темноте. Я должна сдержать себя. Я должна говорить с оскаровым братом ради Оскара.
Она схватила меня за руку и прижалась ко мне. Что было мне делать? Что сказать? Я не знала ни что говорить, ни что делать. Я глядела то на Луциллу, то на близнецов. Вот предо мною Оскар, слабый, подавленный унизительным положением, в какое поставил себя относительно женщины, на которой собирался жениться, и относительно брата, которого любил. А вот Нюджент, сильный, владеющий собою, он обнял брата, поднял голову и дает мне рукой знак, чтоб я молчала. Он был прав. Стоило мне оглянуться на лицо Луциллы, чтобы понять, что опасная и трудная задача вывести ее из заблуждения не может быть разрешена тут же на месте.
– Вы расстроены, – сказала я ей. – Пойдемте домой.
– Нет, – ответила она. – Я должна привыкнуть говорить с ним, начну сегодня же. Подведите меня к нему, но чтоб он меня не трогал.
При нашем приближении Нюджент освободился от Оскара, который, очевидно, не мог помочь нам в столь затруднительном положении. Он указал на низкую ограду дома, предлагая брату подождать там в стороне, до тех пор пока он будет в состоянии говорить с Луциллой. Благоразумие этого поступка обнаружилось немедленно. Луцилла позвала Оскара, как только тот отошел от нас. Нюджент ответил, что Оскар пошел в дом за шляпой.
Звук голоса Нюджента дал ей возможность рассчитать расстояние, на каком она находилась от него, и без моей помощи. Все еще держа меня за руку, она остановилась и заговорила.
– Нюджент, я узнала от Оскара то, что ему давно следовало сказать мне (она останавливалась после каждой фразы, с трудом сдерживаясь, с трудом переводя дух). Он заметил одну безрассудную мою антипатию. Не знаю как. Я старалась скрыть ее от него. Ни к чему говорить, в чем она состоит.
Она замолчала. Все крепче и крепче прижималась Луцилла ко мне, все старательнее боролась с овладевшим ею непреодолимым нервным отвращением. Он слушал девушку, смущенный, как всегда в ее присутствии, а в этот раз смущенный более обыкновенного. Глаза его были опущены в землю. Нюдженту как будто не хотелось даже поглядеть на нее.
– Кажется, я понимаю, – продолжала Луцилла, – отчего Оскар не хотел сказать мне…
Она остановилась, не зная, как выразиться, чтоб не оскорбить его.
– Сказать мне, – начала она снова, – чем вы не похожи на других. Он боялся чтобы, по глупой слабости моей, я не почувствовала предубеждения против вас. Хочу сказать, что я не позволю себе этого сделать. Никогда не было мне так стыдно, как теперь. У меня также есть свой недостаток. Мне следовало бы сочувствовать вам, а между тем…
Голос ее становился слабее и слабее. Она тяжело опиралась на меня. Взглянув на нее, я увидела, что еще немного и она упадет в обморок.
– Передайте вашему брату, что мы пошли домой, – сказала я Нюдженту.
Он впервые взглянул на Луциллу.
– Вы правы, – ответил он, – отведите ее домой.
Нюджент опять сделал знак, чтоб я молчала, и пошел к брату, ждавшему у ограды перед домом.
– Он ушел? – спросила Луцилла.
– Ушел.
Пот выступил у нее на лбу. Я вытерла ей лицо платком и повернула девушку к ветру.
– Вам теперь лучше?
– Да.
– Вы можете дойти до дому?
– Легко.
Я взяла. Луциллу под руку. Мы прошли несколько шагов. Вдруг она остановилась, как будто пугаясь чего-то впереди, подняла трость и начала ею водить по воздуху, словно устраняя какое-то препятствие, словно раздвигая в густом лесу ветки, преграждающие путь.
– Что вы делаете? – спросила я.
– Очищаю воздух, – ответила Луцилла. – Воздух наполнен им. Меня теснят со всех сторон темно-синие фигуры. Дайте мне руку. Пойдемте!
– Луцилла!
– Не сердитесь на меня. Я уже начинаю приходить в себя. Никто лучше меня не знает, какая это глупость, какое безумие. У меня есть сила воли – как ни трудно мне будет, я обещаю переломить себя в этот раз. Я не могу и не хочу показать оскарову брату, что он для меня предмет ужаса.
Она опять остановилась и, как бы в благодарность, поцеловала меня.
– Вините мою слепоту, друг мой, а не меня. Если б я могла видеть… О! Разве можете вы понять меня, вы, не живущие в темноте!
Она прошла несколько шагов молча, задумавшись, и опять заговорила:
– Вы не будете смеяться над тем, что я вам скажу?
– Вы знаете, что не буду.
– Представьте себе, что вы лежите в постели ночью.
– Ну?
– Я слышала, что люди иногда вдруг просыпаются среди ночи, не разбуженные никаким шумом, и им кажется, без всякой особой причины, что есть кто-то или что-то в темной комнате. Случалось ли это когда-нибудь с вами?
– Конечно, душа моя. Это почти со всеми случается, когда нервы несколько расстроены.
– Очень хорошо. Так и у меня есть воображение, есть нервы. Когда это с вами случалось, что вы делали?
– Я зажигала огонь и удостоверялась, что ошиблась.
– Представьте же, что у вас нет ни свечи, ни спичек, что ночь без конца и что вы остаетесь с своим воображением в темноте. Вот мое положение. Вам нелегко было бы успокоиться в таких условиях, не правда ли? Вы, может быть, мучились бы очень безрассудно, положим, но очень мучились.
Она подняла свою тросточку с грустной улыбкой.
– Может быть, вы дошли бы до такой же глупости, как ваша Луцилла, и стали бы отмахиваться тростью.
Прелесть ее голоса, ее лица усиливали действие этих трогательно простых и печально правдивых слов. Она заставила меня понять больше прежнего, что значит быть в одно и то же время одаренным богатым воображением и пораженным слепотой. На одну минуту мною целиком овладели сочувствие и любовь к ней. На одну минуту я забыла ужасное положение, в каком все мы находились. Луцилла безотчетно напомнила мне о нем, заговорив снова.
– Может быть, я напрасно вынудила Оскара сделать признание, – сказала она, взяв меня под руку и продолжая идти. – Я могла бы привыкнуть к его брату, если бы не знала, какая у него наружность. Однако я чувствовала, что в нем есть что-то странное, хотя мне и не говорили, и я не знала, что именно. Должно быть, были у меня основания для того отвращения, которое я с первого же раза к нему почувствовала. Не будем говорить об этом. Если б я и не заставила Оскара признаться, истина обнаружилась бы рано или поздно. Знаете ли, что я чуть-чуть недовольна Оскаром? Помните, как признался он в саду, что окрасил себе лицо, представляя синюю бороду для забавы детей? Нехорошо, неделикатно было с его стороны показать такую бесчувственность к страшному уродству брата. Следовало вспомнить об этом, не следовало смеяться над этим. Ну довольно, пойдемте, откроем фортепиано и постараемся забыться.
Чем все это кончится, когда ей скажут, а сказать ей будет необходимо, в какое страшное заблуждение она впала: Что будет с нею? Что будет с Оскаром?
Признаюсь, я побоялась дать на это ответ.
Дойдя до конца долины, я в последний раз оглянулась на Броундоун. Близнецы стояли все на том же месте, где мы их оставили. Хотя лиц нельзя было различить, я видела ясно Оскара, сидящего на ограде, и Нюджента, стоящего подле него, положив ему руку на плечо. Даже на таком расстоянии различие их характеров выражалось в позе каждого. Войдя в изгиб долины, скрывший их от моих глаз, я подумала (так легко успокоить женщину), что сила, чувствовавшаяся в движениях Нюджента, произвела на ум мой ободряющее действие. Он найдет выход, сказала я себе. Нюджент выручит нас.
Глава XXVII. ОН НАХОДИТ ВЫХОД
Мы сидели за фортепиано, как предложила Луцилла. Она пожелала, чтоб я играла одна. Я разучивала с нею тогда одну из сонат Моцарта. Я попыталась дать урок. Никогда, ни прежде, ни после, не играла я так дурно, как в тот день. Божественная ясность и простота, возвышающая, по моему мнению, музыку Моцарта над всякой другой когда-либо написанной музыкой, может быть достойно передана только исполнителем, всецело погруженным в нее. Мучимая тревогами, я могла лишь искажать эти небесные мелодии, сыграть их прилично я была не в состоянии. Луцилла приняла мои извинения и села на мое место.
Прошло полчаса, из Броундоуна не было известий.
Сами по себе полчаса, конечно, – время короткое. При томлении же, которое вы испытываете, пока решается важный вопрос, полчаса – целая вечность. Каждая минута, которая проходила, не выводя Луциллу из ее заблуждения, возбуждала во мне новое угрызение совести. Чем дольше оставим мы ее в неведении, тем труднее для всех нас будет тяжкая обязанность открыть девушке истину. Я начинала волноваться. Луцилла, с своей стороны, стала жаловаться на усталость. После испытанных ею тревог наступила неизбежная реакция. Я посоветовала ей пойти в свою комнату отдохнуть. Луцилла послушалась. В моем тогдашнем настроении было невыразимым облегчением, остаться одной.
Походив взад и вперед по гостиной, тщетно, стараясь найти выход из окружающих нас трудностей, я сказала себе, что нечего ждать здесь напрасно известий. Братья еще в Броундоуне, в Броундоун я и решилась пойти.
Я заглянула тихонько в комнату Луциллы. Она спала. Сказав Зилле, чтоб та присмотрела за своей хозяйкой, я ускользнула из дома. Переходя через лужайку, я услышала, что отворяется садовая калитка. Еще минута, и мне встретился именно тот человек, которого я больше всего хотела видеть, – Нюджент Дюбур. Он взял у Оскара ключ, и один отправился в приходский дом сообщить мне, что произошло между ним и братом.
– Вот первый счастливый для меня случай сегодня, – сказал он, встретившись со мною. – Я спрашивал себя, как добиться разговора с вами наедине. И вот вы здесь, свободны и одни. Где Луцилла? Можем ли мы рассчитывать, что нам не помешают?
Я дала ему положительный ответ на оба вопроса. Нюджент был очень бледен и утомлен. Прежде чем он заговорил, я уже заметила, что он пережил немало с тех пор, как я его оставила. В конце сада была беседка, из которой открывался вид на приволье окружающих гор. Тут мы уселись, и я со свойственною мне горячностью начала разговор с главного вопроса:
– Кто объяснит Луцилле ее ошибку?
– Никто не объяснит.
Этот ответ ошеломил меня. Я поглядела на Нюджента в немом изумлении.
– Нечему удивляться, – сказал он. – Позвольте мне изложить вам мой взгляд на это дело в двух словах. Я имел серьезный разговор с Оскаром…
Женщины, как известно, не умеют слушать. Я не лучше других женщин в этом отношении. Я не дала ему договорить.
– Оскар сказал вам, как произошла эта ошибка?
– Оскар не больше вас мог сказать мне. Он признался что, оставшись с нею лицом к лицу, совершенно растерялся, сам не знал, что говорить. Он потерял голову, она потеряла терпение. Представьте себе его нервное замешательство в столкновении с ее нервною раздражительностью – результат понятен. Из этого ничего не могло выйти, кроме недоразумения и ошибки. Когда мы ушли, я обдумал случившееся. По-моему, ничего другого сделать нельзя, кроме как покориться обстоятельствам, не падая духом. Придя к этому убеждению, я закончил тем, чем большею частью кончаю, – разрубил гордиев узел. Я сказал Оскару: тебе хотелось бы оставить Луциллу в теперешнем ее заблуждении до вашей свадьбы? Вы его знаете, незачем нам говорить, что он ответил. Хорошо, сказал я, утри глаза и успокойся. Синим человеком я начал, синим человеком я и останусь до поры до времени. Не стану описывать вам благодарность Оскара. Я предложил, он согласился. Вот и весь выход из затруднений, какой мне представляется.
– Ваш выход бесчестный и лживый, – отвечала я. – Я протестую против такого жестокого злоупотребления слепотой Луциллы. Я отказываюсь от всякого участия в подобной проделке.
Нюджент вынул сигарету.
– Действуйте как вам угодно, – сказал он. – Вы видели, в каком жалком состоянии была она, когда принудила себя говорить со мною. Вы видели, наконец, как не могла она сладить с ужасом и отвращением своим. Перенесите на Оскара этот ужас и это отвращение (к которым прибавится еще презрение), представьте себе последствия, которые могут возникнуть в результате пробуждения у Луциллы этих чувств, прежде чем он станет ее мужем. Сделайте все это, если у вас хватит духу. Я люблю беднягу. У меня духу не хватает. Вы позволите мне закурить?
Я разрешила движением руки. Прежде чем продолжать разговор, я поняла, что необходимо постигнуть этого загадочного господина, если только возможно.
Нетрудно было объяснить его готовность пожертвовать собой ради Оскара. Он ничего не делал наполовину, он любил грудью встречать трудности, перед которыми остановился бы другой. В нем могла заговорить теперь та же братская любовь, которая спасла жизнь Оскару во время суда. Меня озадачивало не поведение его в данном случае, а тон, которым он себя оправдывал, и манеры его, когда он говорил. Благовоспитанный, блестящий молодой человек, каким знала я его прежде, стал до крайности суровым и резким. Он ждал, что я отвечу ему с суровостью, вовсе не вызываемой обстоятельствами и не соответствующей прежним представлениям моим о нем. Что тут под поверхностью таилось что-то, какое-то внутреннее побуждение, скрываемое им и от брата, и от меня, это видела я так же ясно, как свет солнца и тени на горах, расстилавшихся предо мной. Но какое это было побуждение, я не в силах была отгадать. Мне на ум не приходила та страшная тайна, которую Нюджент скрывал от меня. Не подозревая истины, я сидела пред ним невольной свидетельницей завершения борьбы несчастного с самим собою, последнего его усилия не обмануть брата и подавить жгучую страсть, овладевшую им. Пока Луцилла будет считать его уродом, всем покажется естественным, что он избегает ее из уважения к ее спокойствию. В отдалении от нее заключалась для него последняя возможность воздвигнуть непреодолимую преграду между собой и Луциллой. Он уже пытался прежде создать себе другое препятствие, он старался ускорить свадьбу, после которой Луцилла стала бы для него недоступной, будучи женой его брата. Эта попытка не удалась. Теперь ему оставалось только одно – избегать встречи с ней, пока она не выйдет замуж за Оскара. Он согласился сохранить то положение, в какое поставил его Оскар, как единственное средство достигнуть желаемой цели, не возбуждая подозрений, и в награду за свою жертву встретил с моей стороны глупый протест, бессмысленное сопротивление. Вот побуждения, чистые, благородные побуждения, как известно мне теперь, которые руководили им. Вот истинное толкование резких речей, которые смутили меня, суровости, которая меня раздражала, – толкование, данное позднейшими событиями.
– Что же, – сказал он, – союзники мы или нет? Заодно вы со мной или против меня?
Я не проявила старания понять его и ответила прямо на поставленный прямой вопрос:
– Не отрицаю, что если вывести Луциллу из заблуждения, это может иметь серьезные последствия, – сказала я. – Но тем не менее я не хочу принимать участия в таком жестоком обмане.
Нюджент поднял палец кверху, как бы предостерегая меня.
– Подумайте, мадам Пратолунго! В настоящих обстоятельствах вы можете сделать непоправимое зло. Нечего стараться отговорить вас. Я прошу вас только подождать. До свадьбы еще много времени. Может случиться, что вы сами откажетесь от необходимости открывать Луцилле истину.
– Что же может случиться? – спросила я.
– Луцилла может увидеть его таким, каким мы его видим, – отвечал Нюджент. – Луцилла может узнать истину собственными глазами.
– Как! Вы еще не оставили безумной мысли излечить ее слепоту?
– Я оставлю эту мысль, когда немецкий хирург скажет мне что она безумна, не ранее.
– Вы говорили об этом с Оскаром?
– Ни слова. Я никому, кроме вас, не скажу об этом ни слова, пока немец не пристанет благополучно к берегам Англии.
– Вы ожидаете приезда его до свадьбы?
– Конечно. Он уехал бы из Нью-Йорка со мною, если бы не один больной, который еще нуждался в его уходе. Никакие новые пациенты не удержат его в Америке. Его необычный успех составил ему состояние. Желание всей его жизни увидеть Англию, и он имеет на это средства. Он может приехать сюда с первым ливерпульским пароходом.
– А когда он приедет, вы намерены привезти его в Димчорч?
– Да, если Луцилла согласится.
– А если Оскар не согласится? Она примирилась со своею слепотой. Если вы встревожите ее понапрасну, вы можете сделать ее на всю жизнь несчастною женщиной. На месте Оскара я не согласилась бы на такую опасную попытку.
– Оскару по двум соображениям выгодно идти на эту опасность. Я повторю то же, что уже говорил вам. Если зрение ее будет восстановлено, в ней произойдет не одна только физическая перемена. Новый дух вселится в нее с приобретением новых чувств. Оскару постоянно грозит опасностью болезненная причуда ее, пока она слепа. Если только воображение ее изменится под воздействием зрения, если только она, увидит его, как мы его видим, и привыкнет к нему, как мы привыкли, будущность Оскара с нею обеспечена. Согласны ли вы оставить дело в теперешнем положении на случай, что немецкий хирург приедет сюда до свадьбы?
Я согласилась на это, невольно удивляясь странному совпадению его слов со словами, сказанными мне раньше Луциллой. Нельзя было отрицать, что теория Нюджента, как ни странной казалась она, подтверждалась мнением самой Луциллы о своем положении. Покончив, таким образом, на время с нашими разногласиями, я перевела разговор на деликатный вопрос об отношении Нюджента к Луцилле.
– Как вам видеться, – спросила я, – после впечатления произведенного на нее сегодняшнею встречей?
Он гораздо мягче ответил на этот вопрос. И тон, и манеры его изменились к лучшему.
– Если б я мог действовать как хочу, – сказал Нюджент, – Луцилла теперь была бы уже избавлена от опасности встретиться со мною. Она услышала бы от вас или от Оскара, что дела принудили меня оставить Димчорч.
– Оскар не соглашается на ваш отъезд?
– Оскар слышать не хочет о моем отъезде. Я старался всячески убедить его, обещал вернуться к свадьбе – напрасно! «Если ты оставишь меня здесь одного с мыслью о зле, которое я совершил, о жертвах, на которые я тебя вынудил, я умру от горя. Ты не знаешь, какая поддержка для меня твое присутствие, ты не знаешь, какую пустоту буду чувствовать я, если ты уедешь». Я так же слаб, как Оскар, когда он так говорит со мною. Против собственного убеждения, против желания своего, я уступил. Лучше было бы мне уехать, гораздо лучше.
Он сказал эти последние слова таким голосом, который заставил меня содрогнуться. Это был просто голос отчаяния. Как плохо понимала я его тогда! Как хорошо понимаю теперь! В этих грустных словах оставлял след последний остаток чести, последний остаток правдивости. Бедная, невинная Луцилла! Бедный, виновный Нюджент!
– Итак, вы остаетесь в Димчорче, – начала я снова. – Что же вы будете делать?
– Все, что могу, чтоб избавить ее от дикого страдания, которому невольно подверг ее сегодня. Она не может преодолеть в моем присутствии болезненного отвращения, я это вижу ясно. Я буду избегать ее, удаляться от нее постепенно так, чтоб отсутствие мое не удивляло ее. Я буду с каждым днем реже и реже бывать в приходском доме, дольше и дольше оставаться в Броундоуне. После свадьбы их…
Он замолчал, слова как будто застряли у него в горле. Он занялся раскуриванием сигары и долго раскуривал ее.
– Когда Оскар женится, он не будет считать присутствие мое необходимым для своего счастья. Тогда я уеду из Димчорча.
– Вам придется объяснить причину вашего отъезда.
– Я объясню истинную причину. Здесь нет для меня достаточно просторной мастерской, как я уже говорил вам. И даже если бы нашел я мастерскую, оставаясь в Димчорче, я не сделал бы ничего порядочного. Ум мой не стал бы живее, способности не развивались бы в здешней глуши. Пусть Оскар живет здесь тихою жизнью семьянина. Мне нужна другая атмосфера, атмосфера Лондона или Парижа.
Он вздохнул и рассеянно посмотрел на горы, видневшиеся в отворенную дверь беседки.
– Странно видеть вас унылым, – сказала я. – Ваша веселость казалась неистощимой в тот первый вечер, когда вы застали мистера Финча за чтением «Гамлета».
Нюджент бросил окурок сигары и горько засмеялся.
– Мы, артисты, всегда переходим из одной крайности в другую, – ответил он. – Как вы полагаете, что я думал, прежде чем вы заговорили со мной?
– Не могу догадаться.
– Я думал, что лучше бы мне вовсе не приезжать в Димчорч!
Не успела я произнести ответного слова, как послышался голос Луциллы, зовущий меня из сада. Нюджент вскочил.
– Мы все сказали, что нужно? – спросил он.
– Да, на сегодня, по крайней мере.
– Так на сегодня прощайте!
Он ухватился за деревянную перекладину над дверью беседки и, перескочив через низкую ограду сада, скрылся в поле. Я откликнулась на зов Луциллы и поспешила к ней. Мы встретились на лужайке. Она была бледна и расстроена, как будто испугана чем-то.
– Не случилось ли чего-нибудь в доме? – спросила я.
– Ничего не случилось ни с кем, кроме меня, – отвечала она. – Впредь, когда я буду жаловаться на усталость, не советуйте мне ложиться в постель.
– Почему же? Я заглянула к вам, идя сюда. Вы спали крепко и, по-видимому, совершенно спокойно.
– Спокойно! Никогда в жизни вы так не ошибались. Я была измучена ужасным сном.
– Вы были совершенно спокойны, когда я вас видела.
– Значит, это началось после. Пустите меня сегодня к себе ночевать. Я боюсь спать одна.
– Что же вам снилось?
– Мне снилось, что я стою в венчальном платье перед алтарем незнакомой церкви и что священник, голос которого слышу я в первый раз, совершает обряд бракосочетания…
Она остановилась, тревожно махнув рукой по воздуху.
– Несмотря на слепоту мою, – проговорила она, – я и теперь его вижу.
– Жениха?
– Да.
– Оскара?
– Нет.
– Кого же?
– Оскарова брата. Нюджента Дюбура (Упоминала ли я прежде о том, что иногда бываю очень глупа? Если нет, то хочу заявить об этом теперь.) Я засмеялась.
– Чему тут смеяться? – спросила она сердито. – Я видела его ужасное, безобразное лицо. Я никогда не бываю слепою во сне. Я чувствовала, как синяя рука его надевает кольцо мне на палец. Постойте, это еще не все. Я выходила за Нюджента Дюбура добровольно, не помышляя о слове, данном Оскару. Да, да, я знаю, что это не более как сон. А все-таки мысль об этом мне невыносима. Мне мучительно изменять Оскару даже во сне. Пойдемте к нему. Я хочу услышать от него, что он меня любит… Пойдемте в Броундоун. Я так расстроена, что не хочу идти одна. Пойдемте в Броундоун.
Приходится мне сделать еще одно унизительное признание – я старалась отговориться от прогулки в Броундоун. (Бесчувственность, свойственная легкомысленным французам, не правда ли?) Но у меня была своя причина. Если я не одобряла решения, к которому пришел Нюджент, я еще более осуждала эгоистическую слабость Оскара, принявшего от брата такую жертву. Жених Луциллы сильно упал в моем мнении, я смотрела на него чуть ли не с презрением и опасалась, что чем-нибудь дам ему это почувствовать, если встречусь с ним в настоящую минуту.
– Принимая во внимание цель, с которой идете вы в Броундоун, друг мой, – сказала я, – нужно ли вам мое присутствие?
– Разве я не говорила вам? – отозвалась она нетерпеливо. – Я так расстроена, что не в силах идти одна. Неужели вы мне не сочувствуете? Представьте, если бы вам самим приснилось, что вы выходите замуж не за Оскара, а за Нюджента?
– Так что же? Я была бы не в убытке.
– Не в убытке? Опять вечная ваша несправедливость к Оскару!
– Друг мой! Если бы вы только могли видеть, вы сами оценили бы так же, как и я, достоинства Нюджента.
– Я предпочитаю ценить достоинства Оскара.
– Вы предубеждены, Луцилла!
– И вы тоже!
– Случилось так, что вы встретили Оскара первого.
– Это ровно ничего не значит.
– Да, да! Если бы Нюджент шел тогда за нами вместо Оскара, если б из этих двух прекрасных голосов, совершенно тождественных между собою…
– Ни слова более!
– Полноте! Подвернулся Оскар, а если бы Нюджент подвернулся, так он мог бы занять место Оскара.
– Мадам Пратолунго, я не привыкла сносить оскорбления. Я не желаю продолжать разговор с вами.
С таким гордым ответом и с очаровательною краской на лице милая моя Луцилла повернулась ко мне спиной и отправилась с Броундоун одна.
О, опрометчивый язык мой! О, неудержимый мой нрав! Зачем я разгорячилась? Я старшая, почему не дала я примера самообладания? Как сказать? Разве женщина знает когда-нибудь, почему она поступает так, а не иначе? Разве Ева знала, когда змея предложила ей яблоко, зачем она его съела?
Что было делать теперь? Во-первых, остыть, во-вторых, последовать за Луциллой, поцеловать ее и помириться. Или я долго остывала, или Луцилла в раздражении шла скорее обыкновенного, догнала я ее только в Броундоуне. Отворяя дверь, я услышала разговор. Неуместно было мешать им, особенно теперь, когда я находилась в немилости. Колеблясь и спрашивая себя, как поступить, я заметила письмо, лежащее на столе. Я взглянула на адрес (в такие минуты, когда не знаешь, что делать, всегда пробуждается любопытство). Письмо адресовано было Нюдженту и помечено ливерпульским штемпелем.
Я сделала неизбежное заключение: немецкий окулист прибыл в Англию.
Глава XXVIII. ОН ПЕРЕХОДИТ РУБИКОН
Я все еще колебалась, войти ли в, комнату или дождаться, пока Луцилла пойдет домой, как вдруг ее тонкий слух снял вопрос, который я сама не в состоянии была решить. Дверь комнаты отворилась, Оскар вышел в переднюю.
– Луцилла утверждала, что здесь кто-то есть, – сказал он. – Кто мог подумать, что это вы. Что же вы стоите в передней? Войдите, войдите.
Он отворил мне дверь, и я вошла. Оскар сообщил Луцилле о моем прибытии.
– Это мадам Пратолунго, – сказал он.
Луцилла как бы не замечала ни его, ни меня. Ворох цветов из сада Оскара лежал у нее на коленях, и она искусными своими пальцами составляла из них букет с такою быстротой и с таким вкусом, как будто обладала зрением. С тех пор как узнала я это прелестное лицо, никогда еще не выглядело оно так сурово, как теперь. Никто не нашел бы в ней в эту минуту сходства с рафаэлевой Мадонной. Она сердилась, серьезно сердилась на меня, это видно было с первого взгляда.
– Надеюсь, вы простите мое неуместное появление, Луцилла, – сказала я, – когда узнаете цель его. Я пришла вслед за вами сюда, чтоб извиниться.
– О, вам нечего извиняться, – отвечала она, занимаясь своими цветами. – Жаль, что вы затруднили себя и пришли сюда. Я совершенно согласна с тем, что вы говорили в саду. Принимая во внимание цель, с какою я шла в Броундоун, я не имела никакого повода требовать, чтобы вы сопровождали меня. Вы совершенно правы.
Я сдержала себя. Не то, чтоб я была женщина терпеливая, не то, чтобы характер у меня был кроткий. К сожалению, этого у меня вовсе нет. Однако я пока еще сдержалась.
– Я хочу извиниться пред вами за то, что сказала в саду, – начала я снова. – Я говорила необдуманно, Луцилла. Вы не можете даже предположить, что я хотела обидеть вас.
Такое впечатление, будто я со стулом говорила. Луцилла вся погрузилась в составление букета.
– Разве я обиделась? – обратилась она к цветам. – Если так, то это очень глупо с моей стороны.
Она вдруг словно заметила мое присутствие.
– Вы имели полное право выразить свое мнение, – сказала Луцилла с достоинством. – Я должна извиниться пред вами, если оспаривала его.
Она тряхнула хорошенькой головкой, зарделась, как маков цвет, и застучала хорошенькой ножкой по полу. (О Луцилла, Луцилла!) Я все еще сдерживала себя. Теперь уже больше ради Оскара, чем ради нее. Он казался таким огорченным, бедняга, так желал, по-видимому, уладить размолвку, не зная хорошенько, что сделать для этого.
– Милая Луцилла, – начал он, – вы могли бы, полагаю, поговорить с мадам Пратолунго…
Она горячо прервала его, опять тряхнув головкой сильнее прежнего.
– Я не намерена говорить с мадам Пратолунго. Я предпочитаю согласиться, что мадам Пратолунго совершенно права. Конечно, я готова влюбиться в первого встречного мужчину. Конечно, если б я встретилась с вашим братом прежде, чем с вами, я в него бы влюбилась. Весьма вероятно.
– Действительно, весьма вероятно, – отвечал бедный Оскар смиренно. – Я, по крайней мере, считаю для себя великим счастьем, что вы не встретились с Нюджентом прежде, чем со мною.
Она бросила цветы на стол, возле которого сидела, она совершенно вышла из себя, видя, что он за меня заступается. Я позволила себе улыбнуться (помните, что бедный ребенок не мог этого видеть).
– Вы согласны с мадам Пратолунго, – сказала она ему сердито. – Мадам Пратолунго считает вашего брата человеком гораздо более приятным, чем вы.
Смиренный Оскар грустно покачал головой в знак признания этого несомненного факта.
– Об этом не может быть спору, – сказал он кротко.
Луцилла топнула ногой по ковру и подняла целое облако пыли. У меня легкие иногда чувствительны к пыли. Я позволила себе тихонько кашлянуть. Она услышала это и тотчас же взяла себя в руки. Уже не приняла ли она мой кашель за вмешательство в то, что здесь происходило?
– Подите сюда, Оскар, – сказала она совершенно другим тоном, – подите сюда и сядьте подле меня.
Оскар повиновался.
– Обнимите меня за талию.
Оскар поглядел на меня. Обладая зрением, он сознавал всю неловкость требуемого от него изъявления чувств в присутствии третьего лица. Она, бедняжка, недоступная понятию смешного, присущего зрячим, нисколько не заботилась о присутствии третьего лица. Она повторила свое приказание тоном, явно выражавшим: «Обнимай меня, со мной шутить нельзя». Оскар робко обнял ее рукой, смущенно глядя на меня.
Она тотчас же отдала другое приказание:
– Скажите, что вы меня любите.
Оскар не решался.
– Скажите, что вы меня любите.
Оскар шепнул ей на ухо.
– Громче!
Всякому терпению есть предел, я начинала сердиться. Большего равнодушия к моему присутствию она не могла показать, даже если бы в комнате вместо женщины была кошка.
– Позвольте мне напомнить вам, – сказала я, – что я еще не ушла, как вы, по-видимому, предполагаете.
Луцилла как бы не слышала. Она продолжала отдавать свои приказания, переходя от одного изъявления любви к другому.
Несчастный Оскар, оказавшийся между двух огней, покраснел. Постойте! Не радуйтесь преждевременно величайшему для читателя удовольствию обнаружить видимую ошибку писателя. Я не забыла, что из-за цвета лица Оскара нельзя было заметить краску на нем. Я хочу сказать только, что краску эту почувствовала по выражению его лица. Да, повторяю, он покраснел.
Я сочла необходимым вторично напомнить о своем присутствии.
– Если я остаюсь в этой комнате, мисс Финч, так с одной только целью. Я хочу знать, принимаете ли вы мои извинения?
– Оскар, поцелуйте меня.
Он не решался. Она обхватила его шею рукой. Обязанность моя стала ясна, обязанность моя была удалиться.
– Доброго вечера, мистер Дюбур, – сказала я и повернулась к двери.
Луцилла услышала шаги мои, когда я выходила из комнаты, и позвала меня. Я остановилась. Напротив меня на стене висело зеркало. Посмотрев в него, я убедилась, что я остановилась в самой приличной случаю позе. Непринужденность, соединенная с достоинством, достоинство, уравновешенное непринужденностью.
– Мадам Пратолунго!
– Мисс Финч!
– Вот этот мужчина, далеко уступающий своему брату. Глядите.
Она еще крепче обняла его за шею и поцеловала, хвастливо поцеловала его так, как Оскар не решался поцеловать ее. С презрительным молчанием я пошла к двери. Моя наружность выражала отвращение, смешанное с сожалением, сожаление с примесью отвращения.
– Мадам Пратолунго!
Я не ответила.
– Вот тот мужчина, которого я никогда не полюбила бы, если бы встретила брата его первым. Глядите!
Она обвила его шею обеими руками и осыпала его поцелуями. Дверь не была совсем притворена, когда входила я в комнату, я распахнула ее, вышла в переднюю и очутилась лицом к лицу с Нюджентом Дюбуром, спокойно стоящим у стола, с ливерпульским письмом в руке. Он, конечно, слышал, как Луцилла бросила мне в лицо собственные слова мои, а может быть, слышал еще больше.
Я замерла на месте и глядела на него в немом удивлении. Нюджент улыбнулся и подал мне полученное письмо. Не успели мы сказать друг другу слово, как услышали стук затворяемой двери. Оскар вышел вслед за мною, чтоб извиниться за Луциллу. Он объяснил брату, что случилось. Нюджент кивнул головой и погладил рукой свое ливерпульское письмо.
– Предоставьте мне устроить это. Я найду всем занятие получше, чем ссориться между собою. Вы сейчас услышите, в чем дело. А пока мне нужно послать весточку нашему приятелю трактирщику. Гутридж придет сюда, чтобы поговорить со мною о перестройке конюшни. Сбегай и скажи ему, что я сейчас занят и не могу принять его. Постой! Дай ему, кстати, эту карточку и попроси занести в приходский дом.
Он вынул из бумажника визитную карточку, написал на ней несколько слов карандашом и подал брату. Оскар, всегда готовый исполнять поручения брата, побежал встречать трактирщика. Нюджент обратился ко мне.
– Немец в Англии, – сказал он. – Теперь я могу поговорить.
– Сейчас же? – воскликнула я.
– Сейчас же. Я только этого и ждал, как вы знаете. Приятель будет в Лондоне завтра. Я намерен получить сегодня полномочие посоветоваться с ним, а завтра отправиться в город. Приготовьтесь встретить одного из самых странных людей, каких вы когда-либо видели. Вы заметили, что я написал несколько слов на карточке. Я писал мистеру Финчу, прося его немедленно прибыть к нам в Броундоун по важным семейным делам. Как отец Луциллы, он имеет в этом вопросе право голоса. Когда Оскар вернется и присоединится к нам ректор, наш домашний тайный совет будет в полном составе.
Он говорил с обычной своей веселостью, в движениях его чувствовалась обычная живость, он опять стал самим собою.
– Я кисну в Димчорче, – сказал он, видя, что я замечаю перемену в нем. – Дело оживляет меня. Я не таков, как Оскар, мне нужна деятельность, чтобы закипела кровь, чтобы избавиться от ненужных тревог. Как, думаете вы, нашел я свидетельницу по делу моего брата? Именно таким образом. Я сказал себе: «Сойду с ума, если не стану чего-нибудь предпринимать». Я взялся за дело и спас Оскара. И теперь возьмусь за дело. Вспомните мои слова – зрение будет возвращено Луцилле.
– Это дело серьезное, – ответила я, – пожалуйста, обдумайте его серьезно.
– Обдумать! – повторил он. – Само слово это мне неизвестно. Я всегда решаюсь мгновенно. Если я ошибаюсь относительно Луциллы, то обдумывание ровно ни к чему не приведет. Если же я прав, каждый потерянный день – лишний день слепоты для нее. Я дождусь Оскара и мистера Финча и затем приступлю к делу. Почему мы разговариваем в передней? Пойдемте в комнату.
Он повел меня в гостиную. Мне теперь особенно интересно было вернуться. Однако обращение Луциллы со мной тяготило. Что если она проявит ко мне опять такую же холодность, такое же пренебрежение? Я остановилась у стола в передней. Нюджент оглянулся на меня через плечо.
– Пустяки! – сказал он. – Я все улажу. Стоит ли такой женщине, как вы, придавать значение поведению рассерженной девушки. Пойдемте.
Сомневаюсь, уступила ли бы я кому-нибудь другому. Но некоторые люди имеют над нами какую-то магнетическую власть. Такую власть имел надо мною Нюджент. Против воли моей, ибо я действительно оскорблена была обращением со мною Луциллы, я пошла с ним назад в гостиную.
Луцилла сидела на том же месте, где я ее оставила.
Услышав стук двери и мужские шаги, она, конечно, предположила, что это шаги Оскара. Она догадалась, зачем он ушел от нее вслед за мною, и злилась еще больше.
– А! Это вы? – сказала она. – Вы вернулись, наконец. Я уже думала, что вы вызвались проводить мадам Пратолунго до приходского дома.
Ее чуткий слух уловил и мои шаги.
– Оскар! – воскликнула Луцилла. – Что это значит? Нам с мадам Пратолунго не о чем больше говорить друг с другом. Зачем она вернулась? Отчего вы не отвечаете? Это стыд! Я уйду отсюда!
Эта последняя угроза приведена была в исполнение так быстро, что Нюджент, стоявший перед дверью, не успел посторониться, и Луцилла наткнулась на него.
Она тотчас же схватила его за руку и начала сердито трясти.
– Что значит ваше молчание? По поручению мадам Пратолунго вы оскорбляете меня что ли?
Я только открыла рот, чтобы сделать еще одну попытку к примирению, сказав ей несколько успокоительных слов, как она еще раз кольнула меня. Французская кровь не могла уже этого вынести (об английской крови не скажу ничего утвердительного). Я молча повернулась к Луцилле спиной, окончательно взбешенная.
В ту же минуту глаза Нюджента заблестели, как будто ему пришла какая-то новая мысль. Он выразительно взглянул на меня и ответил ей за брата. Овладел ли им в ту минуту злобный демон или он хотел примирить ее с Оскаром до его прихода, не знаю. Конечно, мне следовало остановить его. Но я была вне себя. Я разозлилась, как кошка, рассвирепела, как медведь. Я сказала себе: «Она ищет неприятностей, прекрасно, действуйте, мистер Нюджент». Возмутительно! Непростительно! Нет слов, достаточно сильных для оценки моего поведения, браните меня, пожалуйста! О Боже! На кого похож человек в ярости! Честное слово, не иначе как на дикого зверя! Когда вам случится рассердиться, поглядите на себя в зеркало. Вы увидите, что человеческая душа отлетела от лица вашего и осталось одно лишь животное, дурное, презренное животное.
– Вы спрашиваете, что значит мое молчание? – переспросил Нюджент.
Ему стоило только приспособиться к более медленному произношению брата, чтобы всякое отличие между ними исчезло. В этих немногих словах он сделал это так ловко, что если бы я не видела его перед собою, поклялась бы, что в комнате Оскар.
– Да, – отозвалась Луцилла. – Я об этом спрашиваю.
– Я молчу, – отвечал он, – потому что жду.
– Чего же вы ждете?
– Чтоб вы извинились перед мадам Пратолунго.
Она отступила на шаг. Покорный Оскар в первый раз в жизни заговорил с ней решительным тоном. Покорный Оскар, не ожидая, что ответит она, продолжал:
– Мадам Пратолунго извинилась пред вами. Вам следовало принять ее извинения, ответить на них тем же. Вы оскорбляете вашего лучшего друга.
Она подняла голову, подняла руки в изумлении, она как будто не верила ушам своим.
– Оскар! – воскликнула она.
– Я здесь, – откликнулся Оскар, отворяя дверь в эту минуту.
Она с быстротой молнии обернулась к тому месту, откуда послышался его голос. Она поняла обман Нюджента и испустила громкий крик негодования.
Испуганный Оскар подбежал к ней. Она сердито оттолкнула его.
– Обман! – воскликнула она. – Низкий, гнусный, презренный обман! Оскар! Брат вам подражал, брат ваш говорил со мною вашим голосом. А эта женщина, называющая себя моим другом, эта женщина стояла тут, слушала его и не вывела меня из заблуждения. Она поощряла, она наслаждалась. Негодяи! Уведите меня от них. Они на все способны. Она возненавидела вас, милый, с самого начала, она пленилась вашим братом, лишь только увидела его. Наша свадьба будет не в Димчорче, они не должны знать, где она будет. Они в заговоре против нас. Остерегайтесь их, остерегайтесь. Она говорит, что я влюбилась бы в вашего брата, если бы встретилась с ним прежде, чем с вами. В этом больше значения, милый мой, чем вам кажется. Это доказывает, что они разлучили бы нас, если бы могли. А! Кто это движется? Не обменялся ли он с вами местами? С вами ли я говорю теперь? О, моя слепота, моя слепота! О Боже, из всех твоих созданий самое беспомощное, самое несчастное есть то, которое не может видеть!
Я никогда в жизни не встречала ничего столь ужасного, столь жалкого, как злобная подозрительность и страдание, выражавшиеся в этих словах. Она задела меня за живое.
Я говорила необдуманно, я поступала неосторожно, но неужели я это заслужила? Нет, нет и нет! Я этого не заслужила! Я села на стул и залилась слезами. Слезы раздражали меня, рыдания сотрясали. Если б у меня был в руках яд, я выпила бы его, так была зла и огорчена, так оскорблена была моя честь, так уязвлено мое сердце.
Один Нюджент решился заговорить с Луциллой. Не думая о последствиях, он с противоположной стороны комнаты, задал ей многозначительный вопрос, которого она еще никогда ни от кого не слышала.
– Уверены ли вы, Луцилла, что ваша слепота неизлечима?
Гробовое молчание последовало за этими словами.
Я вытерла слезы и подняла глаза.
Оскар, как я и предполагала, обнимал Луциллу, стараясь успокоить ее. В ту минуту, когда брат его задал этот вопрос, я взглянула на нее. Она только что высвободилась из его объятий, сделала шаг вперед по направлению к Нюдженту и остановилась, повернувшись к нему лицом. Все ее чувства, казалось, были поглощены новой мыслью, им вызванной. Ни в детстве, ни в юности, ни в зрелом возрасте, ни во сне, ни наяву – никогда не приходила ей в голову мысль о возможности прозреть. Ни малейшего признака мучительного страдания, проявлявшегося у нее до сих пор в присутствии Нюджента, не было теперь заметно. Единственное чувство, которое овладело ею теперь всецело, было удивление, столь сильное, что она не могла вымолвить ни слова.
Я взглянула на Оскара. Его взгляд был обращен на Луциллу. Он заговорил с Нюджентом, не глядя на него, побуждаемый, казалось, смутным опасением за Луциллу, понемногу превращавшимся в смутное опасение за самого себя.
– Подумай, что ты делаешь, – сказал он. – Взгляни на нее, Нюджент, взгляни.
Нюджент подошел к брату, сделав это так, что Оскар очутился между ним и Луциллой.
– Не обидел ли я тебя? – спросил он.
– Могу ли я быть обижен тобою после того, что ты вытерпел, что ты пережил ради меня, – сказал Оскар.
– Однако, – настаивал тот, – ты чем-то недоволен.
– Я поражен, Нюджент.
– Поражен? Чем?
– Вопросом, который ты задал Луцилле.
– Вы оба сейчас поймете меня.
С того момента, как братья заговорили, мое внимание было сосредоточено на Луцилле. Она медленно повернула голову в ту сторону, куда перешел Нюджент, но кроме этого не сделала никакого движения. По-видимому, она ничего не слышала с тех пор, как вопрос Нюджента пробудил в ней в первый раз сомнение в том, что она слепа на всю жизнь.
– Говорите, – сказала я. – Ради Бога, не оставляйте ее в ожидании.
Нюджент заговорил.
– Вы имели причину сердиться на меня, Луцилла. Позвольте мне представить вам, если будет возможно, предлог быть мне благодарной. В бытность мою в Нью-Йорке я познакомился с одним глазным доктором-немцем, завоевавшим всеобщее признание в Америке и составившим себе состояние искусством лечить глазные болезни. Особенно удачно врачевал он слепых, признанных другими докторами неизлечимыми. Я говорил ему о вас. Он, разумеется, не мог сказать ничего положительного, не осмотрев вас. Все, что он мог сделать, это предложить мне свои услуги, когда будет в Англии. Я, со всей стороны, признаю вашу слепоту неизлечимой только в том случае, если этот искусный человек скажет, что нет никакой надежды. Если есть хоть малейшая возможность возвратить вам зрение, один он в состоянии это сделать. Он теперь в Англии. Дайте позволение, и я привезу его в Димчорч.
Она медленно подняла руки и схватилась за голову, как бы пытаясь привести в порядок мысли. Цвет ее лица менялся из бледного в красный, из красного опять в бледный. Луцилла тяжело вздохнула и опустила руки, приходя в себя. Последовавшая в ней перемена заставила нас всех затаить дух. Приятно и страшно было смотреть на нее. Немой восторг преобразил ее лицо, божественная улыбка заиграла на ее губах. Она была среди нас и в то же время далеко от нас. В мягком вечернем свете, озарявшем ее из окна, Луцилла стояла, погрузившись в свое счастье, и казалась существом другого мира. Была минута, когда я смотрела на нее с восторгом, была минута, когда она внушала мне ужас. Оба брата опомнились. Оба показывали мне знаками, чтоб я заговорила с ней первая.
Я сделала несколько шагов. Я старалась придумать, что сказать. Напрасно. Я не могла ни думать, ни говорить. Я могла только смотреть на нее, я могла только прошептать тревожно:
– Луцилла!
Она возвратилась в мир, она возвратилась к нам, тихо вздрогнув, с слабою вспышкой румянца на щеках. Она обратилась в мою сторону и прошептала:
– Подойдите.
Я обняла ее. Она опустила голову на мою грудь. Мы помирились без слов. Мы стали опять подругами, сестрами.
– Не был ли это обморок? Не спала ли я? – спросила она меня тихим, смущенным голосом. – Я как будто сейчас проснулась. Мы в Броундоуне?
Она внезапно подняла голову.
– Нюджент! Вы здесь?
– Здесь.
Она тихо высвободилась от меня и подошла к Нюдженту.
– Говорили вы со мной сейчас? Это вы дали мне надежду, что я не обречена на вечную слепоту? Не может быть, чтоб это мне только показалось. Говорили вы, что человек придет и что время придет?
Она внезапно возвысила голос:
– Человек, который вылечит меня! Время, когда я прозрею!
– Я говорил это, Луцилла.
– Оскар! Оскар! Оскар!
Я выступила вперед, чтобы подвести ее к нему. Когда я взяла ее руку, Нюджент притронулся ко мне и указал на брата. Оскар стоял пред зеркалом и смотрел на свое безобразное отражение с отчаянием, которое я опять вижу, когда пишу эти строки. Из сострадания к нему я не решилась подвести Луциллу. Она пошла одна, протянула руку и положила на его плечо. Ее прелестное лицо отразилось в зеркале рядом с его лицом. Она весело наклонилась к нему и сказала:
– Придет, милый мой, время, когда я увижу вас.
С радостным криком она наклонила к себе его лицо и поцеловала в лоб. Его голова, когда она отпустила ее, склонилась на грудь. Он закрыл лицо руками, стараясь подавить видимое проявление душевного страдания. Я поспешно отвела Луциллу от него, прежде чем она успела бы заметить, что не все благополучно. Она сопротивлялась, она спросила меня подозрительно:
– Зачем вы уводите меня от него?
Что могла я сказать в оправдание? Моя изобретательность истощилась.
Она повторила вопрос. В этот раз судьба пришла нам на помощь. Когда она старалась высвободиться из моих рук, раздался стук в дверь.
– Кто-то идет, – сказала я, и в ту же минуту вошел слуга с письмом из приходского дома.
Глава XXIX. КРАТКИЙ ОТЧЕТ О ПАРЛАМЕНТСКИХ ПРЕНИЯХ
О, желанная помеха! После испытанного нами мы все почувствовали облегчение. Нам приятно было вернуться к рутине обыденной жизни. Я спросила, кому адресовано письмо. Нюджент отвечал:
– Письмо адресовано мне, а писал его мистер Финч. Прочитав письмо, он обратился к Луцилле:
– Я посылал записку вашему отцу, приглашая его прийти сюда, – сказал он. – В ответ мистер Финч пишет, что обязанности удерживают его дома и что, по его мнению, приходский дом – самое приличное место для семейных совещаний. Имеете вы что-нибудь против возвращения домой? Не пойдете ли вы впереди с мадам Пратолунго?
Подозрительность Луциллы вспыхнула мгновенно.
– Почему не с Оскаром? – спросила она.
– По письму вашего отца, – начал Нюджент, – я вижу, что он немного обижен моим прежним уведомлением о предполагаемом здесь разговоре. Я думал, что если бы вы и мадам Пратолунго пошли вперед, то вы могли бы помирить нас с ректором и уверить отца, прежде чем придем мы с Оскаром, что мы не имели намерения оскорбить его. Согласитесь, что было бы лучше, если бы вы это сделали.
Разлучив так ловко Луциллу с Оскаром и выиграв время, чтобы успокоить и ободрить брата, прежде чем они опять встретятся, Нюджент отворил нам дверь. Мы оставили близнецов вдвоем в скромной маленькой комнатке, в которой произошла сцена, одинаково достопамятная для всех нас как по своему интересу, так и по своим последствиям.
Полчаса спустя мы были все в сборе в приходском доме.
Наши отсроченные прения (исключая незначительное предложение, сделанное мною) оказались бесполезными. Результат их, может быть, верно передан речью, произнесенной мистером Финчем. В этом случае (имея в виду более важные обстоятельства) я беру на себя смелость сократить речь досточтимого джентльмена в pendant [7 - pendant (фр.) – подстать.] к его фигуре. Как сам он мал ростом, так и речь ректора, в первый раз в его жизни, будет короткой.
Досточтимый Финч встал и заявил, что он протестует против всего. Против получения приглашения на визитной карточке, а не письмом, против предположения, что он явится, лишь только его позовут, против того, что его уведомили после всех (а не раньше всех) о безумном мнении мистера Нюджента Дюбура о слепоте его бедной дочери, против хирурга-немца, как незнакомого иностранца, а может быть, и шарлатана, против оскорбления британской медицины приглашением в Димчорч иностранца, против связанных с этим расходов, наконец, против самого предложения мистера Нюджента Дюбура, как предложения, вызывающего возмущение против мудрого Провидения, смущающего дух его дочери, «дух под моим влиянием христиански покорный; под вашим, сэр, преступно мятежный». С этим заключительным замечанием досточтимый джентльмен сел и умолк в ожидании ответа.
Речь имела замечательный результат, который мог бы быть полезен и в некоторых других парламентах, – никто не возразил.
Мистер Нюджент Дюбур встал… нет! Остался на своем месте и отказался принять какое-либо участие в прениях. Он готов ждать, пока, наконец, не оправдает предложенных им средств. Что же касается до остального, совесть его спокойна, и он вполне готов к услугам мисс Финч. (Заметка в скобках: мистер Финч не отделался бы так легко, если бы не одно обстоятельство. Я уже говорила, что в присутствии Луциллы он мог легко переговорить Нюджента. Теперь Луцилла присутствовала, и досточтимый Финч торжествовал.) Мистер Оскар Дюбур, сидевший, притаившись, за спиной брата, последовал примеру Нюджента.
– Решение этого спорного вопроса зависит единственно от самой мисс Финч, – сказал он. Своего мнения на этот счет он не имел.
Сама мисс Финч могла заявить только одно: если б она должна была пожертвовать всем своим состоянием за попытку возвратить себе зрение, она пожертвовала бы им без колебаний. При всем уважении к отцу она смеет думать, что ни он и никто другой не в состоянии понять ее чувства в настоящем случае. Она умоляет мистера Нюджента Дюбура привезти, не теряя ни минуты, немецкого хирурга в Димчорч.
Мистрис Финч, приглашенная вслед за дочерью высказать свое мнение, заговорила после небольшой паузы, вызванной пропажей носового платка. Она не хочет перечить своему мужу, который, как ей известно, бывает всегда и во всем прав, но если бы немецкий доктор приехал и если бы мистер Финч позволил, она охотно посоветовалась бы с ним (бесплатно хотелось бы) о глазках своего младенца. Мистрис Финч начала объяснять, что пока еще, насколько она может судить, глазки малютки совершенно здоровы, но что ей хотелось бы только посоветоваться с хорошим глазным доктором на случай, если впредь что-нибудь случится. Однако она была призвана к порядку мистером Финчем. Досточтимый джентльмен обратился к мадам Пратолунго с предложением закончить прения, высказав свое мнение.
Мадам Пратолунго, говоря в заключение, заметила следующее. Что вопрос о консультации с немецким хирургом она считает (после того, что было заявлено самою мисс Финч) вопросом решенным. Что поэтому она предлагает, оставив пока в стороне принятие решения, обратить внимание на последствия, к которым оно может повести. Что, по ее мнению, изучение возможности восстановления зрения мисс Финч повлечет за собою последствия столь серьезные, что опасно было бы положиться на мнение одного человека, как бы ни был он искусен. Что вследствие всего сказанного она предлагает: во-первых, пригласить известного английского глазного доктора в одно время с известным немецким глазным доктором; во-вторых, чтоб исследование глаз мисс Финч было произведено обоими докторами вместе; в-третьих, чтобы решение, к которому они придут, было высказано собранию присутствующих здесь лиц и всесторонне обсуждено до принятия решительных мер. Наконец, чтоб эти ее предложения были признаны резолюцией и вынесены, если необходимо, на голосование.
Резолюция, в том виде, как она приведена выше, была поставлена на голосование.
Большинство проголосовало «за»: мисс Финч, мистер Нюджент Дюбур, мистер Оскар Дюбур, мадам Пратолунго.
Меньшинство сказало «нет»: мистер Финч (во избежание расходов), мистрис Финч (потому, что мистер Финч говорит «нет»).
Резолюция была принята большинством в два голоса. – Прения отложены на неопределенное время.
На следующее утро с первым поездом Нюджент Дюбур уехал в Лондон.
За завтраком в тот же день была получена телеграмма, извещавшая о его действиях в следующих выражениях:
«Я видел моего друга. Он готов оказать мне услугу. Он также согласен посоветоваться с английским глазным доктором, которого мы выберем и которого я еду отыскивать. Сегодня позже пришлю еще телеграмму».
Вторая телеграмма, полученная вечером, содержала следующее:
«Все решено. Доктора выезжают завтра со мною из Лондона в двенадцать часов сорок минут пополудни».
Прочитав телеграмму Луцилле, я послала ее в Броундоун Оскару. Судите сами, как он спал и как мы спали эту ночь.
Глава XXX. HERR ГРОССЕ
В первой половине дня, когда мы ждали докторов, случилось несколько происшествий, о которых следовало бы упомянуть здесь. Желание изложить их у меня большое, умения не хватает.
Когда я оглядываюсь на это достопамятное утро, мне представляются сцены смятения и ожидания, одно воспоминание о которых даже теперь приводит меня в трепет. Вещи и лица перепутываются и сливаются. Я вижу прелестную фигуру моей слепой Луциллы, одетой в розовое и белое, бегающей взад и вперед из дома и в дом, то сгорающую от нетерпения увидеть докторов, то содрогающуюся при мысли о предстоящей попытке или об ожидающем ее, может быть, разочаровании. В ту же минуту, как я вижу ее, прекрасный образ сливается с жалкою фигурой Оскара, метавшегося между Броундоуном и приходским домом, болезненно переживающего новое усложнение в своих отношениях с Луциллой, но недостаточно мужественного даже в то время, чтобы воспользоваться случаем и выйти из ложного положения. Проходит еще минута, и новая фигура, маленькая, горделивая, самоуверенная фигура, выходит на первый план, прежде чем я начинаю воспринимать ее. Я слышу сильный голос, требующий мне в уши: «Нет, мадам Пратолунго, ничто не заставит меня поддержать своим присутствием эту нелепую консультацию, эту дерзкую и греховную попытку ниспровергнуть определение мудрого Провидения чисто человеческими средствами. Я умываю руки. Заметьте, что я употребляю народное выражение, чтоб сильнее подействовать на ваше воображение. Я умываю руки». Еще минута, и Финч, и его руки исчезают из моего воображения, едва успела я уловить их. Рыхлая мистрис Финч со своим младенцем занимает вакантное место. Она заклинает меня, с необычной для нее горячностью, сохранить ее тайну и рассказывает мне о своем намерении обмануть, если удастся, бдительность мистера Финча и привлечь английскую и немецкую хирургию к обследованию глаз малютки. Вообразите, что все эти образы теснятся и сталкиваются в извилинах моего мозга, как будто ум мой какой-нибудь лабиринт, что слова и поступки одного перепутываются со словами и поступками другого, прибавьте мое собственное волнение (касавшееся, между прочим, завтрака, приготовленного для докторов на боковом столе), и вы не удивитесь, если я перескочу через шесть часов драгоценного времени и представлю вашим взорам свою одинокую особу, сидящую в гостиной в ожидании докторов.
У меня было только два утешения для поддержания своих сил.
Во-первых, майонез [8 - Майонез (фр. mayonnaise) – а) соус из яичного желтка, растительного масла, уксуса и различных приправ; б) холодное кушанье из птицы или рыбы, политое таким соусом.] из цыплят моего собственного приготовления, стоявший на столе, накрытом для завтрака, майонез, который, как произведение искусства, был поистине восхитителен. Во-вторых, мое зеленое шелковое платье, отделанное знаменитыми кружевами моей матери, – другое произведение искусства, восхитительное, как и первое. Смотрела ли я на стол, смотрела ли я в зеркало, я сознавала себя достойной представительницей своей нации, я могла сказать: «France supreme».
Часы пробили четверть четвертого. Луцилла, устав ждать в своей комнате, в сотый раз показалась в дверях и повторила свой неизменный вопрос:
– Не видно еще их?
– Нет, душа моя.
– Когда же они наконец приедут?
– Терпение, Луцилла, терпение.
Луцилла скрылась с тяжелым вздохом. Прошло еще пять минут, и в комнату вошла старая Зилла.
– Приехали, сударыня, экипаж уже у ворот.
Я расправила юбку, бросила последний многозначительный взгляд на майонез. Веселый голос Нюджента долетел до меня из сада: «Сюда, господа, за мной». Пауза. Шаги. Дверь отворилась. Нюджент ввел докторов:
– Неrr Гроссе, из Америки. Мистер Себрайт, из Лондона.
Немец слегка вздрогнул, услышав мое имя. На англичанина оно не произвело никакого впечатления. Неrr Гроссе слышал о моем славном Пратолунго. Мистер Себрайт находился в варварском неведении об его существовании. Я сначала опишу Гроссе, и опишу с величайшим старанием.
Крепкого сложения, невысокий и широкоплечий, короткие кривые ноги; грязное, изношенное платье, нечищеная обувь, круглое с желтизной лицо, жесткие, густые, с проседью волосы, темные, кустистые брови, большие черные глаза, скрытые за круглыми очками, скрадывающими их свирепое выражение, темная с проседью борода, громадный перстень на указательном пальце волосатой руки, другая рука беспрестанно погружается в глубокую серебряную табакерку наподобие чайницы, грубый, хриплый голос, саркастическая улыбка, то учтивое, то фамильярное обращение, решительность, независимость, сила в каждом движении – вот портрет человека, который держал в своих руках (по словам Нюджента) судьбу Луциллы.
Английский доктор был так непохож на своего немецкого коллегу, как только один человек может быть непохож на другого.
Мистер Себрайт был худощав, строен и утонченно (уж чересчур) чист и наряден. Его мягкие светлые волосы были тщательно расчесаны, чисто выбритое лицо обрамлялось небольшими курчавыми баками в два дюйма длины. Его черное платье сидело превосходно, он не носил никаких украшений, даже цепочки для часов, он двигался расчетливо, говорил обдуманно и спокойно, его серые глаза смотрели с холодным вниманием, его тонкие губы как бы говорили: я готов, если вы желаете меня видеть. Очень умный человек, без сомнения, но избави меня Бог иметь такого единственным спутником в длинной дороге или сидеть с ним рядом за обедом.
Я приняла знаменитых посетителей так любезно, как только умела. Неrr Гроссе поздравил меня с моим славным именем и пожал мне руку. Мистер Себрайт похвалил погоду и поклонился. Немец остановил взгляд на столе, лишь только оглядел комнату. Англичанин уставился в окно.
– Не хотите ли закусить, джентльмены?
Неrr Гроссе кивнул своей большой головой с величайшим одобрением. Его черные глаза смотрели с жадностью на мой майонез.
– Ага! Это я люблю, – сказал знаменитый немец, указывая пальцем на блюдо. – Вы его умеете делать, вы делаете его на сливках? С цыплятами или с раками? Я с раками люблю больше, но и с цыплятами недурно. Гарнир чудесный – анчоусы, оливки, свекла, темное, зеленое, красное, на белом, жирном соусе. Вот что я называю божественным блюдом. Оно превосходно в двух отношениях: превосходно для глаз, превосходно для вкуса. So! Мы вторгнемся в его внутренность. Мадам Пратолунго, вам начинать.
Такими словами, на странном английском наречии, употребляя множественное число вместо единственного и совершенно исключая из английского лексикона союз «и», Неrr Гроссе возвестил о своей готовности приступить к завтраку. Но английский коллега очень вежливо попросил его заняться пациенткой вместо майонеза.
– Извините, – сказал мистер Сейбрайт. – Не лучше ли было бы взглянуть на молодую особу, прежде чем мы займемся чем-нибудь другим. Мне необходимо вернуться в Лондон со следующим поездом.
Неrr Гроссе с вилкой в одной руке, с ложкой в другой и с повязанной уже вокруг шеи салфеткой зло взглянул на нас и, скрепя сердце, расстался с майонезом.
– Gut! Сначала сделаем свое дело, потом съедим свой завтрак. Где же пациентка? Скорей, скорей! – Он снял салфетку, издал вздох (иначе как рев его назвать нельзя) и погрузил пальцы в табакерку.
– Где пациентка? – повторил он раздраженно. – Почему она не здесь?
– Она ждет в соседней комнате, – ответила я. – Я приведу ее сию минуту. Вы извините ее, господа, если найдете девушку несколько взволнованной, – прибавила я, взглянув на докторов. Молчаливый Себрайт поклонился. Herr Гроссе засмеялся саркастически:
– Успокойтесь, душа моя, я не такое животное, каким кажусь.
– Где Оскар? – спросил Нюджент, когда я проходила мимо него на пути в комнату Луциллы.
– Передумав раз десять, по крайней мере, – отвечала я, – он решил не присутствовать при обследовании.
Лишь только я произнесла эти слова, как дверь отворилась и в комнату вошел Оскар.
Herr Гроссе, увидев его лицо, воскликнул:
– Ach, Gott, он принимает нитрат серебра. Цвет лица его испорчен. Бедный малый, бедный малый!
Он сострадательно покачал головой, повернулся и плюнул в угол комнаты. Оскар, видимо, обиделся, на лице мистера Себрайта выразилось отвращение, Нюджента это рассмешило. Я вышла из комнаты, затворив за собою дверь.
Едва сделала я несколько шагов по коридору, как дверь за мною отворилась. Я оглянулась и увидела с величайшим удивлением Herr Гроссе, свирепо глядевшего на меня сквозь очки и предлагавшего мне руку.
– Ш-што! – произнес славный доктор шепотом. – Никому ни слова! Я пришел помочь вам.
– Помочь мне? – переспросила я.
Herr Гроссе кивнул головой так сильно, что громадные очки подпрыгнули на его носу.
– Что вы сейчас сказали? – спросил он. – Вы сказали, что пациентка немного взволнованна. Gut! Я просил, чтоб идти с вами вместе к пациентке и помочь вам вызвать ее. So! so! Я не такое животное, каким кажусь. Пойдем, скорей, скорей! Где она?
Я колебалась с минуту, вести ли такого странного посредника в спальню Луциллы. Но здравый смысл победил. Как бы то ни было, он доктор, и хотя такой безобразный, но доктор! Я взяла его руку.
Мы вошли вместе в комнату Луциллы. Услышав незнакомые шаги вместе с моими, она вскочила с дивана.
– Кто с вами? – воскликнула она.
– Это я, моя милая, – сказал Herr Гроссе. – Ach, Gott! какая прекрасная девица! Вот цвет лица по моему вкусу. Удивительный! Я пришел посмотреть, моя прекрасная мисс, что могу сделать для ваших глазок. Если я открою вам свет, вы полюбите меня, не правда ли? Вы поцелуете даже такого безобразного немца, как я? So! Возьмите мою руку. Мы пойдем в другую комнату. Там другой доктор ждет вас, чтоб открыть вам свет, – мистер Себрайт. Два глазных доктора для одной прекрасной мисс: английский глазной доктор, немецкий глазной доктор. Мы вылечим прекрасную мисс. Мадам Пратолунго, другая моя рука к вашим услугам. 9! Что такое? Вы смотрите на мой рукав. Да, грязен он, мне самому совестно. Ничего! В другой комнате вы насмотритесь на мистера Себрайта. Он разряжен, все с иголочки. Идем! Вперед! Марш!
Нюджент, ожидавший в коридоре, открыл дверь.
– Не правда ли, как он мил? – шепнул он мне, указывая на своего друга.
Мы торжественно вошли в гостиную. Наш немец уже принес пользу, зайдя со мной за Луциллой. Обследование для нее уже лишилось своего ужасного характера, по крайней мере, она внешне стала спокойнее. Herr Гроссе рассмешил ее, Herr Гроссе успокоил ее.
Мистер Себрайт и Оскар разговаривали как старые знакомые, когда я вернулась в гостиную. Оскар, казалось, понравился сдержанному англичанину. Даже мистер Себрайт был поражен красотой Луциллы: его холодное лицо оживилось, когда доктора представили ей.
Мистер Себрайт поставил для нее стул перед окном. В голосе его появилась мягкость, которую я прежде не замечала, когда он попросил ее сесть. Она села. Мистер Себрайт отошел в сторону и поклонился Гроссе, учтиво указывая рукой на Луциллу, что означало: вы первый.
Herr Гроссе отвечал подобным же движением руки и кивнул головой, что означало: я этого никак не ожидал.
– Извините, – настаивал Себрайт. – Как старший, как гость в Англии, как авторитет в нашей профессии.
Herr Гроссе в ответ угощал себя табаком: щепотку старшему, щепотку гостю в Англии, щепотку авторитету. Наступило странное молчание. Ни один из докторов не хотел быть первым. Нюджент вмешался.
– Мисс Финч ждет, – сказал он. – Идите, Гроссе, вы первый представились ей, вы первый и должны осмотреть ее глаза.
Herr Гроссе взял двумя пальцами ухо Нюджента и шутя дернул за него.
– Продувной малый! – сказал он. – У него всегда на языке нужное слово.
Он направился к стулу Луциллы, но вдруг остановился с недовольным взглядом. Оскар стоял, наклонясь над ней, и шептал ей что-то на ухо, держа ее за руку.
– Э! Что такое? Третий глазной доктор? Что же вы делаете, милостивый государь? Вы лечите глаза молодой особы, держа руку молодой особы? Вы шарлатан! Прочь!
Оскар удалился явно недовольный. Herr Гроссе поставил стул против Луциллы и снял очки. Как все близорукие, он видел отлично предметы, достаточно к нему приближенные. Он наклонился к самому лицу Луциллы и раскрыл ее веки двумя пальцами, пристально глядя то в один глаз, то в другой.
Это была минута величайшего напряжения. Могли ли мы знать, какое влияние на всю ее будущую жизнь будет иметь этот странный, добрый, неуклюжий иностранец? С какой тревогой смотрели мы на его кустистые брови, на его навыкате глаза. И увы! Как неутешителен был первый результат. Внезапно невольная дрожь отвращения сотрясла Луциллу. Herr Гроссе отскочил и взглянул на нее с своею дьявольскою улыбкой.
– Ага! – сказал он. – Понимаю. Я нюхаю, я курю, от меня пахнет табаком. Прекрасная мисс это чувствует. Она говорит в глубине сердца: «Ach, Gott, как он воняет!»
Луцилла расхохоталась. Herr Гроссе тоже засмеялся с непритворным удовольствием и вытащил носовой платок из кармана ее передника.
– Дайте мне духов, – попросил этот милый немец. – Я заткну ей нос носовым платком. Так она не будет чувствовать моего табачного запаха, все будет опять как следует, мы будем продолжать.
Я подала ему бутылочку с лавандовой водой. Он смочил носовой платок и неожиданно приложил его к носу Луциллы. – Держите его так, мисс. Теперь вы ни за что не услышите запаха Гроссе. Gut! Мы будем продолжать.
Доктор вынул из кармана жилета увеличительное стекло и дождался, пока Луцилла не нахохоталась вдоволь. Тогда обследование, столь смешное с виду, столь страшное по своему значению, пошло опять своим порядком. Herr Гроссе рассматривал глаза пациентки в увеличительное стекло, Луцилла сидела, прислонясь к спинке кресла и заткнув нос платком.
Прошла минута или немного более, и пытка обследования кончилась.
Herr Гроссе спрятал свое увеличительное стекло, перевел дух как будто с облегчением и отобрал у Луциллы носовой платок.
– Ах, какой гадкий запах, – сказал он, приложив его к носу, с гримасой отвращения. – Табак пахнет гораздо лучше, – прибавил он, вознаграждая свои ноздри большою щепоткой табаку.
– Теперь я приступлю к расспросам, – продолжал он. – Не беспокойтесь, я стою от вас далеко. Вам не нужен платок, вы не будете чувствовать моего запаха.
– Моя слепота неизлечима? – спросила Луцилла. – Пожалуйста, скажите мне, сэр. Буду я слепа всю жизнь или нет?
– Поцелуете меня, если скажу?
– О, подумайте, как я беспокоюсь! Пожалуйста, пожалуйста, скажите.
Она хотела опуститься на колени пред ним. Доктор твердо и ласково удержал ее в кресле.
– Ну, ну, ну! Будьте умница, скажите-ка сначала, когда вы гуляете в саду от нечего делать в ясный, солнечный день, вашим глазам все равно, как если бы вы лежали в постели среди ночи?
Нет.
– А! Нет. Вы знаете, что в одно время светло, а в другое страшно темно?
– Да.
– Так зачем же вы у меня спрашиваете, останетесь ли вы слепою на всю жизнь? Если вы уже столько видите, вы вовсе не слепы.
Она захлопала в ладоши с тихим криком восторга.
– О, где Оскар, – спросила она меня. – Где Оскар?
Я оглянулась. Пока мы с его братом слушали, затаив дух, вопросы доктора и ответы пациентки, тот незаметно вышел из комнаты.
Herr Гроссе встал и уступил место мистеру Себрайту. Будучи еще в восторге от появившейся надежды, Луцилла, казалось, не заметила, как английский доктор уселся перед ней. Его строгое лицо было серьезнее, чем когда-либо. Он вынул из кармана увеличительное стекло и, нежно раскрыв веки пациентки, начал в свою очередь рассматривать ее глаза.
Обследование мистера Себрайта продолжалось несравненно дольше, чем доктора Гроссе. Он проводил его молча. Кончив, Себрайт встал, не сказал ни слова и оставил Луциллу все в том же состоянии невыразимого счастья. Она думала, думала, думала о времени, когда глаза ее откроются к новой жизни, когда она прозреет.
– Ну, – спросил Нюджент нетерпеливо, обращаясь к мистеру Себрайту. – Что вы скажете?
– Пока еще ничего. – С этим косвенным упреком к Нюдженту он обратился ко мне. – Насколько мне известно, мисс Финч ослепла или почти ослепла, в годовалом возрасте?
– Да, говорят, что в годовалом, – ответила я.
– Нет ли в доме какой-нибудь особы – родственника или слуги, – кто может передать симптомы, замеченные у нее в младенчестве?
Я позвала Зиллу.
– Мать ее умерла, – сказала я, – а отец ее по некоторым причинам не мог присутствовать здесь сегодня. Ее старая нянька, думаю, в состоянии сообщить все, что вы хотите знать.
Зилла пришла. Мистер Себрайт начал расспрашивать.
– Были вы в доме, когда мисс Финч родилась?
– Да, сударь.
– Было что-нибудь особенное с ее глазами при рождении или вскоре потом?
– Ничего, сударь.
– Откуда вы знаете?
– Я замечала, что она видит. Она глядела на свечи и хватала все, что держали перед ней, как и другие дети.
– Как вы узнали что она начала слепнуть?
– Точно так же, сударь. Пришло время, когда глаза бедняжки сделались незрячими, и что бы мы ей ни показывали утром или вечером, она ничего не видела.
– Слепота появилась постепенно?
– Да, сударь, как говорится, капля по капле. С каждой неделей все хуже и хуже. Ей было чуть больше году, когда мы убедились, что она слепа.
– Ее отец или мать, может быть, страдали глазами?
– Никогда, сударь, сколько мне известно.
Себрайт обратился к Гроссе, сидевшему за столом и не спускавшему глаз с майонеза.
– Не желаете ли задать няньке какой-нибудь вопрос? – спросил он.
Гроссе пожал плечами и указал большим пальцем в сторону, где сидела Луцилла.
– Ее болезнь мне ясна, как то, что два плюс два – четыре. Ach, Gott, на что мне ваша нянька? – Он тоскливо повернулся опять к майонезу. – Мой аппетит пропадет! Когда же мы будем, наконец, завтракать?
Мистер Себрайт отпустил Зиллу сухим кивком головы. Его обескураживающие вопросы начинали беспокоить меня. Я решилась спросить, пришел ли он к какому-нибудь заключению.
– Позвольте мне переговорить с моим коллегой, прежде чем я вам отвечу, – произнес этот скрытный человек.
Я подошла к Луцилле. Она опять спросила, где Оскар. Я сказала, что он, вероятно, в саду, и увела ее из комнаты. Нюджент последовал за нами. Когда мы проходили мимо стола, Herr Гроссе шепнул ему:
– Ради всего святого, приходите скорей, будем завтракать.
Мы оставили докторов совещаться в гостиной.
Глава XXXI. КТО РЕШИТ, КОГДА ДОКТОРА НЕ СОГЛАСНЫ?
Прошло не более десяти минут после того, как мы вышли в сад, когда нас поразили неистовые возгласы на ломаном английском языке, раздававшиеся из окна гостиной: «Гого-го! Го-го! Го-го!» Мы оглянулись и увидели, что Herr Гроссе сердито машет нам в окно большим красным платком.
– Завтракать! Завтракать! – кричал немец. – Консультация кончена. Сюда! Скорей! Скорей!
Подчиняясь этому властному призыву, Луцилла, Нюджент и я вернулись в гостиную. Мы нашли Оскара, как я и предполагала, одиноко бродящим по саду. Он попросил меня знаком не говорить об его присутствии Луцилле и поспешил скрыться в одной из боковых дорожек. Его волнение было ужасно. Ему решительно нельзя было встречаться с Луциллой в эту тревожную минуту.
Когда мы вышли из гостиной, оставив докторов совещаться, я послала с Зиллой маленькую записочку досточтимому Финчу, умоляя его (хоть ради приличия) изменить свое решение и присутствовать в великую для его дочери минуту, когда доктора выскажут свое мнение об ее слепоте. Поднимаясь по лестнице на обратном пути, я получила ответ на клочке листочка для проповедей. «Мистер Финч отказывается подчинить свои принципы расчетам, внушаемым тщеславием. Он желает напомнить мадам то, что она слышала от него. Иными словами, он повторяет, и просит ее на этот раз запомнить, что он умывает руки».
Вернувшись в гостиную, мы нашли знаменитых докторов сидящими так далеко друг от друга, как только возможно.
Оба были заняты чтением. Мистер Себрайт читал книгу, Herr Гроссе «читал» майонез.
Я села рядом с Луциллой и взяла ее руку. Рука была холодна как лед. Моя бедняжка дрожала. Какие минуты невыразимого страдания пережила она в ожидании приговора докторов! Я сжала ее маленькую, холодную руку и шепнула: «Приободритесь». Я могу сказать (хотя я не из сентиментальных), что сердце мое обливалось кровью, страдая за нее.
– Каков результат консилиума, джентльмены? – спросил Нюджент. – Согласны вы друг с другом?
– Нет, – сказал мистер Себрайт, откладывая в сторону книгу.
– Нет, – сказал Гроссе, пожирая глазами майонез.
Луцилла повернулась ко мне. Она побледнела, дыхание ее становилось прерывистее. Я шепотом попросила ее успокоиться:
– Один из них, во всяком случае, думает, что вам можно возвратить зрение.
Она меня поняла и тотчас же стала спокойнее. Нюджент продолжал задавать вопросы обоим докторам.
– В чем же вы не согласны? – спросил он. – Мы хотели бы узнать ваши мнения.
Доктора начали вновь свое неуместное состязание в учтивости. Себрайт поклонился Гроссе: «Вы первый». Гроссе поклонился Себрайту: «Нет, вы». Меня вывело из терпения соблюдение докторами этого жесткого и смешного профессионального этикета.
– Говорите оба разом, джентльмены, – сказала я резко. – Ради Бога, делайте, что угодно, только не заставляйте нас ждать. Есть надежда или нет возвратить ей зрение?
– Да, – сказал Herr Гроссе.
Луцилла вскочила с радостным криком.
– Нет, – сказал мистер Себрайт.
Луцилла упала опять в кресло и молча положила голову на мое плечо.
– Один диагноз у вас на причины ее слепоты? – спросил Нюджент.
– Причина – катаракта, – отвечал Гроссе.
– С этим я согласен, – сказал Себрайт. – Причина – катаракта.
– Катаракта излечима, – продолжал немец.
– Я опять согласен, но с оговоркой – катаракта иногда излечима.
– Эта катаракта излечима! – воскликнул Гроссе.
– С величайшим почтением я оспариваю это заключение, – сказал Себрайт. – Катаракта мисс Финч неизлечима.
– Можете сказать нам, на чем вы основываете это заключение, сэр? – спросила я.
– Мое заключение основано на медицинских расчетах, которые нельзя понять без специального образования, – ответил мистер Себрайт. – Я могу только сказать, что после самого тщательного обследования я убедился, что мисс Финч утратила зрение безвозвратно. Всякая попытка возвратить его с помощью операции была бы, по моему мнению, бесполезна. Молодая особа должна была бы выдержать не только операцию, она должна была бы высидеть в темной комнате, по крайней мере, шесть недель или два месяца. Нечего напоминать вам, что в продолжение этого времени у нее появилась бы сильнейшая надежда прозреть. Помня это и полагая, что ее жертва оказалась бы, в конце концов, бесполезной, я считаю весьма нежелательным подвергать нашу пациентку тяжелым последствиям могущего постигнуть ее разочарования, которое должно сильно отрицательно подействовать на нее. Она с детства смирилась с своим несчастием. Как честный человек, считающий своим долгом высказать правду, я советую вам не смущать ее более. Я уверен, что операция, по моему мнению, будет совершенно бесполезна, а может быть, и опасна.
Так откровенно англичанин изложил свое мнение.
Луцилла держалась за мою руку.
– Жестокий! Жестокий! – шептала она. Я пожала ее руку, советуя ей потерпеть, и взглянула (как и Нюджент) в безмолвном ожидании на Гроссе. Немец порывисто встал и подошел, раскачиваясь на своих коротких кривых ногах, ко мне и Луцилле.
– Вы закончили почтеннейший мистер Себрайт? – спросил он.
Себрайт ответил своим неизменным поклоном.
– Gut! Теперь мой черед высказать мое мнение, – начал Гроссе. – Несколько слов, не более. С глубочайшим почтением к мистеру Себрайту я опровергаю то, что он только полагает, тем что я… Гроссе… вот этими моими руками сделал. Катаракта этой мисс такая катаракта, какие я уже срезал, какие я вылечивал. Глядите!
Он внезапно повернулся к Луцилле, взял двумя указательными пальцами ее лоб, а большими осторожно открыл ее веки.
– Я даю вам мое докторское слово, что мой скальпель впустит сюда свет. Эта хорошенькая девушка сделается краше. Моя милая Финч должна сначала прийти в свое лучшее здоровье. Потом дать мне волю делать, что я хочу, и тогда – раз, два, три – чик! Моя милая Финч будет видеть! С последними словами он опять приподнял ресницы Луциллы, свирепо взглянул на нее сквозь очки, поцеловал ее в лоб, захохотал так, что посуда задрожала, и возвратился на свой пост часового у майонеза.
– Ну, теперь разговоры закончены, – воскликнул он весело. – Слава Богу, начнется еда.
Луцилла встала.
– Herr Гроссе, – спросила она, – где вы?
– Здесь, душа моя.
Девушка подошла к столу, где он сидел, уже занятый разрезанием своего любимого блюда.
– Вы сказали, что вам нужен скальпель, чтобы возвратить мне зрение? – спросила она спокойно.
– Да, да! Вы этого не бойтесь. Не очень больно, совсем не больно.
Она шутливо потрепала его по плечу.
– Встаньте, Herr Гроссе, – сказала она.:
– Если скальпель с вами, я готова, сделайте операцию сейчас.
Нюджент содрогнулся. Себрайт содрогнулся. Ее смелость поразила их обоих. Что же касается меня, то никто в мире так не боится медицинских операций, как я. Луцилла привела меня в ужас. Я без памяти бросилась к ней. Я была так глупа, что даже вскрикнула.
Прежде чем я добежала до нее, Herr Гроссе, как бы покоряясь ее просьбе, встал с лучшим куском цыпленка на конце вилки.
– Ах, вы, милая дурочка, – сказал он. – Разве так срезают катаракты? Сегодня я сделаю с вами только одну операцию. Вот! – С этими словами он бесцеремонно всунул кусок цыпленка в рот Луциллы. – Ага! Кусайте его хорошенько. Чудесный цыпленок. Ну что же? Садитесь все. Завтракать! Завтракать!
Он был непреклонен. Мы все сели за стол.
Мы ели. Herr Гроссе поглощал. От майонеза к мармеладному торту. От мармеладного торта опять к майонезу. От майонеза к ветчине и к бланманже. [9 - Бланманже (фр. blancmanger) – желе из сливок миндального молока] От бланманже (даю честное слово) опять к майонезу. Пил он так же, как и ел. Пиво, вино, водка – он ничего не пропустил и смешивал все вместе. Что же касается до лакомств – миндаля, изюма, конфет, засахаренных фруктов, они служили ему приправой ко всему. Блюдо оливок пришлось ему особенно по вкусу. Он взял их две горсти и опустил в карманы панталон.
– Таким образом, – сказал он, – я избавлю вас от труда передавать мне блюдо и буду иметь при себе столько оливок, сколько мне нужно.
Когда Гроссе не мог уже более ни есть, ни пить, он свернул салфетку в комок и стал благодарить Бога.
– Как милостив Бог, – заметил он, – что, сотворив мир, сотворил вместе с ним еду и питье!
– Ах, – вздохнул он, нежно приложив растопыренные руки к желудку, – какое это для нас великое счастье!
Мистер Себрайт взглянул на часы.
– Если мы еще будем говорить об операции, начнем немедленно, – заявил он. – У нас осталось не более пяти свободных минут. Вы слышали мое мнение. Я остаюсь при нем.
Herr Гроссе вынул щепотку табаку.
– А я остаюсь при своем мнении, – сказал он.
Луцилла обратилась в сторону мистера Себрайта.
– Я благодарна вам, сэр, за то, что вы высказали свое мнение, – сказала она спокойно и твердо. – Я решилась подвергнуться операции. Если она не удастся, я только останусь по-прежнему слепа. В случае успеха она даст мне новую жизнь. Я все вынесу, я всем рискну, имея надежду прозреть.
Так она объявила о своем решении и подготовила этими достопамятными словами событие, которое на этих страницах имею целью в дальнейшем описать.
Мистер Себрайт отвечал ей со своим неизменным благоразумием.
– Я не могу сказать, что ваше решение меня удивляет. Хотя я очень сожалею, что вы его приняли, я согласен, что оно самое естественное решение в вашем положении.
Луцилла обратилась к Гроссе.
– Назначьте какой вам угодно день, – сказала она. – Чем скорее, тем лучше. Завтра, если возможно.
– Скажите мне, мисс, – спросил немец, внезапно став серьезным и строгим, – намерение ваше твердо?
Луцилла отвечала ему тоже серьезно:
– Мое намерение твердо.
– Gut! Шутка шуткой, милая моя, а дело делом. Теперь о деле. Я должен сказать вам мое последнее слово, прежде чем уеду.
И глядя на Луциллу своими черными глазами сквозь большие круглые очки, он начал убеждать ее на своем ломаном английском языке, что она должна подумать хорошенько и приготовиться, прежде чем решиться подвергнуться операции. Для меня было большим утешением заметить перемену в его обращении с нею. Он говорил авторитетно, она его должна будет слушаться.
Во-первых, предупредил немец Луциллу, в случае неудачи операции, повторить ее будет невозможно. Каковы бы ни были результаты, они будут окончательными.
Во-вторых, прежде чем решиться сделать операцию, он должен быть вполне уверен, что некоторые условия, необходимые для успеха, будут строго выполнены как самой пациенткой, так и ее родными и друзьями. Мистер Себрайт нисколько не преувеличил отрезок времени, который придется провести после операции в темной комнате. Глаза ее не будут развязаны ни на минуту раньше шести недель. В продолжение всего этого времени и, вероятно, в продолжение еще шести недель пациентка должна быть совершенно здорова, чтобы зрение ее восстановилось вполне. Если тело и дух не будут в наилучшем состоянии, никакая искусная операция не поможет. Все, что могло бы возбуждать или волновать пациентку, должно быть удалено из спокойного течения обыденной жизни, пока доктор не убедится, что зрение ее восстановлено. Строгому исполнению этих условий он обязан значительной долей своих успехов. Гроссе знает по собственному опыту, какое важное влияние общее здоровье пациента, как физическое, так и духовное, имеет на успех операций, в особенности операций над таким нежным органом, как глаза.
Высказав все это, Herr Гроссе обратился к ее здравому смыслу, советуя Луцилле обдумать хорошенько свое решение и посоветоваться с родными и друзьями. Словом, в течение трех месяцев, по крайней мере, доктор должен иметь полное право регулировать ее жизнь и вносить в нее перемены, какие он сочтет нужными. Если Луцилла и члены ее семейства согласятся принять эти условия, ей надо будет только написать Herr Гроссу в лондонскую гостиницу. На следующий день он будет в Димчорче и сделает операцию, если найдет здоровье больной удовлетворительным.
Закончив этим обещанием, Herr Гроссе выпустил из легких остаток воздуха глубоким горловым «Га» и быстро вскочил на свои короткие кривые ноги. В ту же минуту Зилла постучала в дверь и объявила, что экипаж ожидает джентльменов у садовой калитки.
Мистер Себрайт встал и, как бы сомневаясь, что собрат его закончил, сказал:
– Я вас не стесняю. У меня есть дело в Лондоне и мне решительно необходимо вернуться со следующим поездом.
– So! У меня есть тоже дело в Лондоне, – отвечал его собрат, – или, лучше, развлечение. (Мистер Себрайт, казалось, было неприятно изумлен, услышав такое откровенное признание от делового человека).
– Я страшно люблю музыку, – продолжал Гроссе, – и не хочу опоздать в оперу. Ach, Gott! Как музыка дорога в Англии! Я взбираюсь на галерею и плачу за это пять серебряных шиллингов. За пять медных грошей я в своем отечестве получил бы то же самое, только лучшего достоинства.
– От всей души благодарю вас, сударыня, – продолжал он, дружески прощаясь со мной, – от всей души благодарю вас за майонез. Пожалуйста в следующий мой приезд угостите меня опять этим чудным блюдом.
Он повернулся к Луцилле и в последний раз поднял ее веки большими пальцами.
– Помните, моя милая Финч, что сказал вам ваш доктор. Я впущу сюда свет, но когда захочу и как захочу. Милое создание! И милее будет она, когда прозреет!
Он взял руку Луциллы и, сентиментально приложив ее к сердцу, прикрыл другою рукой, как бы для того, чтобы согреть ее. В этой нежной позе он испустил громкий вздох, кивнул головой, подмигнул мне сквозь очки и заковылял за мистером Себрайтом, уже спускавшимся с лестницы. Кто отгадал бы, что этот человек мог дать Луцилле новую жизнь?
Глава XXXII. НЕЧЕГО И ДУМАТЬ О СВАДЬБЕ!
Нюджент пошел проводить докторов к садовой калитке, и мы остались вдвоем.
Теперь, когда мы были одни, Луцилла не могла не обратить внимания на отсутствие Оскара. Но лишь только она заговорила о нем, и в таких выражениях, что мне нелегко было бы успокоить ее, нас прервал долетевший из сада крик младенца. Я подошла к окну и стала смотреть.
Мистрис Финч действительно исполнила свое отчаянное намерение подстеречь докторов, чтобы посоветоваться о глазах младенца В пеньюаре и шали, бросив повесть на одну сторону лужайки, а платок на другую, она преследовала докторов на их пути к экипажу. Herr Гроссе, мало заботившийся о соблюдении приличий, бежал, заткнув уши от крика младенца, так быстро, как только позволяли ему его короткие ноги. Нюджент перегнал немца, спеша отворить садовую калитку. Мистер Себрайт, которому докторское достоинство не позволяло бежать, составлял арьергард. Мистрис Финч, следовавшая за ним по пятам, протягивала ему младенца для осмотра. Мистер Себрайт, вежливо протестуя, отмахивался руками. Нюджент с громким хохотом отворил садовую калитку. Гроссе выбежал и исчез, Себрайт последовал за Гроссе, мистрис Финч хотела последовать за Себрайтом, но на сцене появилось новое лицо. Потревоженный шумом в святилище своего кабинета, ректор вышел величественно в сад и мгновенно остановил мистрис Финч, спросив своим необыкновенным голосом на глубочайших басовых нотах: «Что это за непристойный шум?».
Экипаж тронулся, Нюджент затворил калитку.
Ректор и Нюджент обменялись несколькими словами, которые я не расслышала, относившимися, как я предположила, к посещению докторов. Мистер Финч, очевидно, оскорбленный тем, что услышал, отвернулся от Нюджента и обратился к Оскару, появившемуся на лужайке, лишь только экипаж отъехал от калитки. Ректор дружески взял его под руку и протянул другую мистрис Финч. Величественно шагая между ними к дому, досточтимый Финч обращался поочередно то к Оскару, то к жене. Его густой бас, сопровождаемый громким плачем ребенка, теперь доносился до меня явственно.
Димчорчский папа начал следующими отвратительными словами:
– Оскар! Я хочу, чтобы вы поняли ясно, что я придерживаюсь своего протеста против греховного вмешательства в судьбу моей бедной дочери. Мистрис Финч! Я хочу, чтобы вы поняли, что я прощаю вашу непристойную погоню за двумя незнакомыми докторами, учитывая положение, в котором вы находитесь теперь. После ваших восьмых родов, как мне помнится, вы были в крайне возбужденном состоянии. Молчите. Вы теперь опять находитесь в таком же состоянии. Оскар! Я отказываюсь, из уважения к собственному достоинству, присутствовать на совещаниях, которые могут последовать за посещением этих двух специалистов. Но я готов давать вам советы для вашего же блага. Я умываю руки. Умойте и вы свои. Мистрис Финч! Сколько прошло времени с тех пор, как вы поели в последний раз? Два часа? Вы вполне уверены, что два часа? Хорошо. Вам необходимо принять что-нибудь успокоительное. Я назначаю вам теплую ванну и прошу сидеть в ней, пока я не приду к вам. Оскар! В вас мало решительности, друг мой. Попробуйте воспротивиться понастойчивее всем планам моей дочери и тех, кто руководит ею, – планам, сопряженным с большими издержками и повторением посещения специалистов. Мистрис Финч! Температура должна быть девяносто восемь, [10 - По Фаренгейту] а положение тела наклонное. Оскар! Я уполномочиваю вас (если нельзя будет остановить их иначе) высказать мое окончательное мнение. Позволяю вам сказать: «Я этому воспротивлюсь с одобрения мистера Финча. Меня, так сказать, поддерживает мистер Финч». Мистрис Финч! Я хочу чтобы вы поняли цель ванны. Молчите. Цель – вызвать определенную реакцию организма через кожу. Кто-то из женщин должен следить за вашим лицом. Лишь только она заметит испарину на лбу, пусть бежит за мной. Оскар! Вы дайте мне знать, к какому выводу они придут, посоветовавшись в комнате моей дочери. То, что они скажут не тогда, когда только выслушают вас, но после того, как они узнают мое мнение. Мистрис Финч! После ванны вы оденетесь полегче. Я запрещаю, из опасения за вашу голову, всякое стеснение тела шнуровками или тесемками, затягиваемыми вокруг талии. По той же причине я запрещаю надевать подвязки. Вы воздержитесь от чая и лишних разговоров. Вы будете лежать раздетая, на спине. Вы…
Что еще предстояло сделать несчастной женщине, я не расслышала. Мистер Финч скрылся с ней за углом дома. Оскар стоял у двери нашей половины, пока к нему не присоединился Нюджент, возвращавшийся в гостиную, где мы их ожидали.
Спустя несколько минут братья вошли.
Я заметила, что во время посещения докторов Нюджент упорно держался на заднем плане. Предложив провести медицинское освидетельствование глаз Луциллы, он, казалось, решил ни во что более не вмешиваться. И теперь, когда наш маленький комитет опять собрался на совещание, он воздерживался от активного вмешательства в обсуждение.
– Я привел Оскара, – сказал он Луцилле. – Я рассказал ему, как далеко расходятся мнения докторов. Он знает также, что вы решились руководствоваться более благоприятным для вас мнением Гроссе. Больше он ничего не знает.
Нюджент резко оборвал речь и сел отдельно от нас в конце комнаты.
Луцилла тотчас же накинулась на Оскара.
– Почему вы скрывались? – спросила она. – Почему вы не были со мной в самую важную минуту моей жизни?
– Потому, что я слишком горячо сочувствовал вашему тяжелому положению, – отвечал Оскар. – Не считайте меня невнимательным к вам, Луцилла. Присутствуя при обследовании, я не был бы в состоянии управлять собой.
Мне такой ответ показался слишком ловким, чтоб Оскар мог придумать его тут же. Притом, произнося последние слова, он взглянул на брата. Можно было сказать почти наверняка, как ни коротко было время между их встречей и появлением в гостиной, что Оскар советовался с Нюджентом и тот научил его, как отвечать.
Луцилла приняла его извинение с большой готовностью.
– Мистер Себрайт объявил, Оскар, что зрение мое потеряно безвозвратно, – сказала она. – Herr Гроссе, напротив, ручается, что операция возвратит мне его. Нечего и говорить, которому из двух я верю. Если б я могла настоять на своем, Гроссе сделал бы мне операцию прежде, чем уехал в Лондон.
– Он отказался?
– Да.
– Почему?
Луцилла передала ему причины, по которым Гроссе считал необходимым отложить операцию. Оскар выслушал ее внимательно и, прежде чем ответить, взглянул на брата.
– Насколько я понял, – сказал он, – вы решаетесь сделать операцию немедленно и затем выдержать шесть недель заключения в темной комнате и еще шесть недель провести в полной зависимости от вашего доктора. Подумали ли вы, Луцилла о том, что это значит отложить нашу свадьбу, по крайней мере, на три месяца?
– Будь вы на моем месте, Оскар, вы тоже отстранили бы все, что препятствовало бы вашему исцелению, даже свадьбу. Не предлагайте мне подумать, милый мой. Я могу думать только о том, что увижу вас.
Это смелое, откровенное признание заставило его замолчать. Он случайно сел против зеркала так, что мог видеть свое лицо. Несчастный быстро передвинул стул.
Я взглянула на Оскара и заметила, что он пытается поймать взгляд брата. Подученный Нюджентом, в чем я теперь уже не сомневалась, Оскар коснулся вопроса, не выходившего у меня из головы с тех пор, как у нас зашла речь об операции.
(Здесь надо сказать, что свадьба Оскара и Луциллы была еще раз отложена вследствие опасной болезни Луциллиной тетки. Мисс Бечфорд, приглашенная, конечно, присутствовать при бракосочетании, была так внимательна, что просила не откладывать из-за нее свадьбу. Но Луцилла не согласилась праздновать свадьбу в такое время, когда женщина, которая была для нее второю матерью, лежит при смерти. Ректор, неравнодушный к деньгам мисс Бечфорд, одобрил решение дочери, и Оскар принужден был покориться. С тех пор прошло уже три недели, и мы получили известие, что старушка выздоравливает и через две недели будет в состоянии присутствовать на свадьбе. Венчальное платье невесты было уже привезено, отец невесты приготовился уже совершить церемонию, и вдруг возник вопрос об операции, угрожавший новой отсрочкой месяца на три, по крайней мере. К этому прибавилось еще следующее осложнение. Если Луцилла настоит на своем решении, а Оскар будет упорствовать в своем намерении скрыть от нее истину, к чему это поведет? Ни к чему иному, как к следующему: если операция удастся, Луцилла откроет обман собственными глазами, и откроет его до, а не после свадьбы. Как она к этому отнесется, никто из нас не мог предугадать. Таково было наше положение, когда мы сидели вместе после посещения докторов.) Не успев привлечь внимание брата, Нюджент был вынужден вмешаться лично.
– Позвольте мне заметить вам, Луцилла, – сказал он, – что вы обязаны обсудить вопрос со всех сторон, прежде чем принять окончательное решение. Во-первых, Оскару будет, конечно, очень тяжело покориться новой отсрочке. Во-вторых, Herr Гроссе, как он ни искусен, не всемогущ. Операция может не удаться, и трехмесячная отсрочка окажется бесполезной. Вы должны об этом подумать. Отложив операцию на после свадьбы, вы примирили бы все интересы и отсрочили бы только на месяц или около того время восстановления вашего зрения.
Луцилла отрицательно с нетерпением качала головой.
– Если бы вы были слепы, – сказала она, – то неохотно отложили бы время исцеления даже на один час. Вы советуете мне подумать. Я прошу вас тоже подумать о годах, которые я уже потеряла, о невыразимом счастии, которое я буду ощущать, стоя с Оскаром пред алтарем и видя мужа, с которым связываю свою судьбу на всю жизнь. Отложить на месяц! Это все равно, что если бы вы сказали мне умереть на месяц. Сидеть здесь слепой и знать, что на расстоянии нескольких часов езды есть человек, который может возвратить мне зрение! Я говорю вам всем прямо: если вы будете возражать мне, я за себя не ручаюсь. Если Herr Гроссе не будет в Димчорче в конце этой недели… я не ребенок, я сама поеду в Лондон.
Оба брата взглянули на меня.
– Вы не хотите ничего сказать, мадам Пратолунго? – спросил Нюджент.
Оскар от волнения не мог говорить. Он тихо подошел к моему стулу, опустился передо мной на колени и с умоляющим взглядом прижал мою руку к губам.
Можете считать меня бессердечною женщиной, если угодно, но меня это нисколько не тронуло. Интересы Луциллы и мои интересы были теперь тождественны. Я решила с самого начала, что она не выйдет замуж, не узнав заранее, кто этот человек с обезображенным синим цветом лицом. Если она сделает то, что даст ей возможность открыть истину собственными глазами до свадьбы, это избавит меня от тяжелой и щекотливой обязанности, и она выйдет замуж, как я и хотела, зная всю правду. При таком положении дел я не могла содействовать братьям в попытке отложить операцию. Напротив, мне следовало поддержать ее.
– Я не считаю себя вправе вмешиваться, – отвечала я. – На месте Луциллы после двадцати одного года слепоты я тоже отложила бы все, что мешало бы мне возвратить себе зрение как можно скорее.
Оскар обиженный моим ответом встал, и отошел к окну. Лицо Луциллы просияло благодарностью. «Вы меня понимаете», – сказала она. Нюджент встал в свою очередь. Он рассчитывал в интересах брата, что брак будет предшествовать операции. Расчет оказался ошибочным. Брак будет теперь зависеть от решения Луциллы после того, как она откроет истину. Лицо Нюджента омрачилось.
– Мадам Пратолунго, – сказал он, – вы, может быть, когда-нибудь пожалеете, что избрали такой образ действий. Поступайте как вам будет угодно, Луцилла, мне больше нечего сказать.
Он вышел из комнаты, спокойно покорившись обстоятельствам, которые как нельзя более благоприятствовали ему. Теперь, как и раньше, нельзя было не отдать ему преимущества в сравнении с малодушным братом. Оскар отвернулся от окна, намереваясь, по-видимому, последовать за братом. Но сделав шаг, он остановился. Оставалось еще сделать последнее усилие. Мнение досточтимого Финча еще не было положено на весы.
– Есть еще одно обстоятельство, которое вы должны иметь в виду, Луцилла, прежде чем решитесь, – сказал он. – Я виделся с вашим отцом. Он поручил мне передать вам, что он решительно не одобряет опыта, который вы намерены произвести над собой.
Луцилла грустно вздохнула.
– Не в первый уже раз убеждаюсь я, что отец не сочувствует мне, – ответила она. – Меня это огорчает, но не удивляет. Удивляете меня вы, – прибавила она, внезапно возвысив голос. – Вы, человек который любит меня, не за одно со мной, когда я стою на пути к новой жизни! Боже мой! Разве мои интересы не ваши интересы? Разве не стоит подождать для того, чтоб я могла видеть вас, когда дам пред Богом обет любить, почитать и слушаться вас?
– Понимаете вы его? – внезапно обратилась она ко мне. – Для чего он старается создать препятствия? Почему он не сочувствует мне?
Я взглянула на Оскара. Вот благоприятная минута упасть к ее ногам и сознаться во всем! Вот удобный случай, который, может быть, никогда не представится! Я делала ему нетерпеливые знаки. Он попытался, теперь надо отдать ему справедливость, к которой я тогда была неспособна, он попытался. Он приблизился к ней, он сделал над собою усилие, он сказал: «Есть причина, почему я так поступаю» – и остановился, у него захватило дух. Он сделал опять усилие и пробормотал еще несколько слов: «Причина, в которой я боялся сознаться…» и остановился опять. Капли пота выступили на его лице.
Луцилла потеряла терпение.
– Какая же причина? – спросила она резко.
Тон ее голоса отнял у него последнюю решимость. Он отвернулся, чтобы не видеть ее лица. В последнюю минуту, – жалкий, жалкий человек! – в последнюю минуту он прибегнул ко лжи.
– Я не верю Гроссе, как вы ему верите, – сказал он тихо.
Луцилла встала, горько разочарованная в своем ожидании, и отворила дверь своей комнаты.
– Если бы вы были слепы, – сказала она, – ваша вера была бы моей верой, ваша надежда – моей надеждой. Я, кажется, ожидала от вас слишком многого. Век живи, век учись!
Она ушла в свою комнату и затворила дверь. Я не могла выносить этого дольше. Я встала с твердым намерением последовать за ней и сказать ей то, чего он не решился сказать. Я уже взялась за ручку двери, когда Оскар внезапно схватил мою руку. Я повернулась и молча взглянула ему в лицо.
– Нет, – сказал он, смело глядя мне в глаза и не выпуская мою руку. – Я не сказал, и за меня никто не скажет.
– Я выведу ее из заблуждения. Она должна знать и узнает, – отвечала я. – Пустите меня.
– Вы дали мне обещание не говорить, пока я вам не позволю. Я не позволяю.
Я щелкнула пальцами своей свободной руки перед его лицом.
– Вот вам мое обещание, – сказала я. – Ваше недостойное малодушие подвергает опасности как ваше, так и ее счастье.
Я повернулась к двери и крикнула:
– Луцилла!
Он крепко сжал мою руку. Какой-то бес проснулся в нем и смотрел на меня его глазами.
– Скажите только, – дико прошептал он сквозь зубы, – и я буду все опровергать, глядя вам в глаза. Если вы на все решились, я тоже на все решился. Я не остановлюсь ни пред какой низостью. Я буду опровергать сказанное вам под честное слово, я буду опровергать вас под клятвой. Вы слышали, что она сказала о вас в Броундоуне? Она поверит мне, а не вам.
Луцилла отворила дверь и остановилась в ожидании на пороге.
– Вы меня звали? – спросила она спокойно.
Мгновенный взгляд на Оскара убедил меня, что он исполнит свою угрозу, если я не откажусь от своего намерения. Слабый человек, доведенный до крайности, может стать самым бессовестным, самым отчаянным из людей. Как ни была я рассержена, я не решилась унизить его в ее глазах, что я могла бы сделать, противопоставив мое упрямство его упрямству. Из сострадания к ним обоим я уступила.
– Я хочу погулять, милая моя, пока не стемнело, – отвечала я Луцилле. – Не могу ли я сделать чего-нибудь для вас в деревне?
– Да, – отвечала она. – Если вы подождете немного, я попрошу вас отнести письмо на почту.
Она возвратилась в свою комнату и затворила дверь.
Я не взглянула на Оскара и не сказала ему ни слова, когда мы остались опять вдвоем. Он первый прервал молчание.
– Вы вспомнили свое обещание и хорошо сделали, – сказал он.
– Я не желаю продолжать разговор с вами, – был мой ответ. – Я ухожу в свою комнату.
Он с беспокойством провожал меня глазами, пока я шла к двери.
– Я скажу вам, – пробормотал он угрюмо, – когда придет мое время.
Умная женщина не позволила бы себе забыться до того, чтобы заговорить с ним опять. Увы, я женщина не умная, точнее, не всегда.
– Ваше время! – повторила я с величайшим презрением, на которое способна. – Если вы не откроете ей истины до приезда доктора, ваше время уйдет безвозвратно. Доктор сказал нам, что после операции необходимо будет в продолжении нескольких месяцев отстранять от нее все, что может взволновать и огорчить ее. Вы скоро будете иметь основательную причину молчать, мистер Оскар Дюбур.
Тон, которым я произнесла последние слова, разозлил его.
– Поберегите ваш сарказм, бессердечная француженка, – воскликнул он зло. – Мне все равно, что бы вы ни думали обо мне. Луцилла любит меня, Нюджент сочувствует мне.
Мой гадкий характер мгновенно подсказал самый жестокий ответ, какой я только могла дать ему.
– Бедная, бедная Луцилла, – сказала я. – Во сколько раз счастливее могла бы она быть теперь. Как жаль, как невыразимо жаль, что она выходит замуж за вас, а не за вашего брата.
Лицо его так исказилось при этих словах, как будто я ранила его ножом. Голова его опустилась на грудь. Он отошел от меня, как прибитая собака, и молча вышел из комнаты.
Не прошло минуты, как гнев мой остыл. Я старалась оправдаться: я говорила себе, что он оскорбил мою нацию, назвав меня бессердечной француженкой. Напрасно! Вопреки самой себе я раскаивалась в том, что сказала ему.
Еще через минуту я была на лестнице, надеясь задержать Оскара. Но было уже поздно. Я услышала скрип садовой калитки. Дважды подходила я к ней, чтобы последовать за ним, и дважды отходила прочь, опасаясь только подлить масла в огонь. Кончилось тем, что я вернулась в гостиную очень недовольная собой.
Первая нарушила мое уединение старая нянька Зилла, явившаяся с письмом ко мне, только что принесенным слугой из Броундоуна. Адрес был написан рукой Оскара. Я разорвала конверт и прочла следующее.
«Мадам Пратолунго! Вы расстроили и огорчили меня невыразимо. Я, с своей стороны, виноват, и очень виноват, я это знаю. Я искренно прошу у вас прощения, если сказал или сделал что-нибудь обидное для вас. Я не могу покориться вашему жестокому приговору надо мною. Если бы вы знали, как я обожаю Луциллу, вы были бы снисходительнее ко мне, вы понимали бы меня лучше. Ваши жестокие слова не выходят у меня из головы. Я не могу встретиться с вами, не получив заранее объяснения. Вы поразили меня в самое сердце, сказав, что Луцилла была бы гораздо счастливее, если бы выходила замуж не за меня, а за моего брата. Надеюсь, что вы сказали это несерьезно. Пожалуйста, напишите мне – серьезно вы это сказали или нет.
ОСКАР».
Написать ему! Не глупо ли, что Оскар, будучи на расстоянии нескольких минут от меня, предпочитает холодную формальность письменного объяснения дружеской свободе свидания? Словесно мы объяснились бы гораздо проще и скорее. Как бы то ни было, я решила идти в Броундоун и помириться, viva voce, с бедным, малодушным, добрым, заблуждающимся юношей. Не дико ли было придавать серьезное значение тому, что он сказал под влиянием нервного потрясения? Тон его письма так расстроил меня, что из-за одного этого оно стало мне противно. Был холодный вечер английского июня. Слабый огонь горел в камине. Я скомкала письмо и бросила его, как я предполагала, в огонь. (Впоследствии оказалось, что оно попало в угол каминной решетки.) Затем я надела шляпу и, забыв, что Луцилла просила отнести письмо на почту, побежала в Броундоун.
Как, вы думаете, принял он меня? Заперся в своей комнате! Его болезненная застенчивость, решительно болезненная, заставила его испугаться личного объяснения, которое, при моем характере, было единственно возможным объяснением в данных обстоятельствах. Только угрозой выломать дверь могла я заставить его выйти и пожать мне руку.
С глазу на глаз поговорив с ним, я уладила дело очень скоро. Я, право, думаю, что он был в припадке безумия, когда угрожал оклеветать меня пред дверью комнаты Луциллы.
Не к чему говорить, что произошло между нами. Скажу только, что впоследствии я имела серьезную причину жалеть, что не воспользовалась предложением Оскара объясниться с ним письменно. Если б я написала то, что сказала ему в примирение, это избавило бы от лишних страданий меня и других. Теперь же единственным доказательством, что я оправдалась в его глазах, было то, что он дружески протянул мне руку при прощании за дверью дома.
– Встретили вы Нюджента? – спросил он, провожая меня по двору.
Я пришла в Броундоун кратчайшею дорогой, через сад, а не через деревню. Сказав это Оскару, я поинтересовалась, не в приходский ли дом пошел Нюджент.
– Да, он пошел повидаться с вами.
– Зачем?
– Вы знаете, как он добр. Он разделяет вашу точку зрения. Он засмеялся, когда я сказал ему, что написал вам письмо, и побежал (милый малый) объясниться с вами за меня. Вы встретились бы с ним, если бы пришли сюда через деревню.
Возвратясь домой, я расспросила Зиллу. Во время моего отсутствия приходил Нюджент, ждал меня некоторое время один в гостиной и, устав ждать, ушел. Затем я спросила о Луцилле. Луцилла тоже спрашивала меня несколько минут спустя после ухода Нюджента и, узнав, что меня в доме нигде нет, послала Зиллу отнести на почту письмо и ушла в свою комнату.
Разговаривая с нянькой, я стояла против камина и смотрела на потухающий огонь. Я не заметила, как теперь отлично помню, никаких следов письма Оскара. В моем положении очень естественно было оставаться в заблуждении, что я действительно сделала то, что хотела сделать, т. е. бросила письмо Оскара в огонь.
Зайдя вскоре затем в комнату Луциллы, чтоб извиниться за то, что забыла дождаться ее письма, я нашла ее утомленной всеми дневными происшествиями и готовящейся лечь в постель.
– Я не удивлюсь, что вы устали дожидаться, – сказала она. – Написать письмо для меня долгая, долгая работа. А это письмо я хотела написать собственноручно, если смогу. Можете догадаться, кому я писала? Конечно, моя милая. Я написала Herr Гроссе.
– Уже!
– Чего же ждать? Что еще не решено? Я написала ему, что наше семейное совещание закончено и что я перехожу в его распоряжение на любое необходимое ему время. И я предупредила его, что если он отложит свой приезд, то этим только вынудит меня ехать в Лондон. Я выразила это сильно, ручаюсь вам. Завтра он получит письмо, а послезавтра, если только он честный человек, он будет здесь.
– О, Луцилла! Не для того ли, чтобы сделать вам операцию?
– Для того, чтобы сделать мне операцию.
Глава XXXIII. ПРОМЕЖУТОЧНЫЙ ДЕНЬ
День между первым посещением Гроссе и вторым отмечен двумя событиями, о которых необходимо упомянуть здесь.
Первым событием дня было прибытие, рано утром, тайно переданного мне письма Оскара Дюбура. Как у многих застенчивых людей, у него была решительная мания при всяком затруднении объясняться с трудом, письменно, вместо того чтоб объясниться без труда, словесно.
Письмо Оскара уведомило меня, что он отправился в Лондон с первым утренним поездом и что целью этой поездки было объяснить его настоящее положение относительно Луциллы человеку, хорошо знакомому с причудами слепых. Иными словами, он решился обратиться за советом к мистеру Себрайту.
«Я полюбил мистера Себрайта, – писал Оскар, – так же искренно, как возненавидел Гроссе. Краткий разговор, который я имел с ним, оставил у меня приятнейшее воспоминание о его деликатности и доброте. Мне кажется, что если я объясню откровенно этому опытному доктору мое теперешнее положение, он бросит совершенно новый свет на состояние духа Луциллы и скажет, какие перемены могут произойти в ней, если ее зрение будет действительно восстановлено. Это может принести мне громадную пользу, указав мне способ открыть ей истину так, чтобы причинить как можно меньше вреда ей и себе самому. Пожалуйста, не подумайте, что я пренебрегаю вашим советом. Я хочу только заручиться, прежде чем признаюсь ей, советом опытного специалиста».
Все это, по-моему, означало только, что нерешительному Оскару хотелось успокоить свою совесть и выиграть время и что его безрассудная фантазия посоветоваться с мистером Себрайтом была не что иное, как предлог отложить признание. Его письмо заканчивалось просьбой сохранить тайну и постараться устроить тайное свидание с ним на его обратном пути с вечернего поезда в Димчорч.
Признаюсь, меня очень интересовало, чем кончится совещание между робким Оскаром и педантичным мистером Себрайтом, и около восьми часов вечера я постаралась ускользнуть из дома и пошла одна по направлению к станции железной дороги.
Вторым событием дня был дружеский разговор между Луциллой и мной о предмете, поглощавшем теперь как ее, так и мои мысли, – о восстановлении ее зрения.
Когда мы встретились за завтраком, подозрительность ее была сильно возбуждена поступком Оскара. Он воспользовался избитой отговоркой «по делам», чтоб объяснить ей свою поездку в Лондон. Она тотчас же заподозрила (зная его мнение на этот счет), что он поехал помешать Гроссе сделать ей операцию. Мне удалось рассеять ее опасения, уверив Луциллу, со слов самого Оскара, что он терпеть не может немецкого доктора.
– Зачем бы он ни поехал в Лондон, – сказала я, – но вы можете быть спокойны, моя милая, что ноги его не будет у Гроссе.
После долгого молчания с обеих сторон, последовавшего за этими словами, Луцилла подняла голову от второй чашки чая и внезапно заговорила об Оскаре совсем другим тоном, открыв мне новую особенность в своих чувствах, присущую исключительно странному темпераменту слепых.
– Знаете что? – сказала она. – Если бы мне не предстояло выйти замуж за Оскара, я едва ли потревожила бы какого бы то ни было доктора, англичанина или иностранца, приглашением в Димчорч.
– Я, кажется, не совсем понимаю вас, – сказала я. – Вы, конечно, не хотите сказать, что при других обстоятельствах вы не желали бы возвратить себе зрение?
– Это-то именно я и хочу сказать.
– Как! Вы слепы с детства и не желаете вернуть себе зрение?
– Я хочу только увидеть Оскара, и хочу увидеть его только потому, что люблю его. Если бы не это, я не думаю, что мне было бы особенно приятно прозреть.
– Не может быть! Я, право, не могу поверить, друг мой Луцилла, что вы говорите серьезно.
Она засмеялась и допила свой чай.
– Вы, зрячие, – сказала она, – придаете слишком большое значение вашим глазам. Я считаю мое осязание несравненно более безошибочным, несравненно более тонким чувством, чем ваше зрение. Если бы, повторяю, желание увидеть Оскара не было моим первейшим желанием, сказать ли вам, что я, не колеблясь, предпочла бы зрению, предположив, что это возможно? К несчастью, – прибавила она с комической покорностью судьбе, – к несчастью, это невозможно.
– Что невозможно?
Она внезапно простерла руки над столом.
– Растягивать их на громадную, неслыханную длину. Вот что я предпочла бы, – отвечала она. – С помощью моих рук я узнавала бы лучше, что делается вдали, чем вы с помощью ваших глаз и телескопов. Сколько вопросов разрешила бы я человечеству, если бы могла простирать руки до звезд.
– Это уже чистый вздор, Луцилла!
– Вы думаете? Скажите мне, что полезнее в темноте, – мое осязание или ваши глаза? Кто обладает чувством, которое может служить ему одинаково полезно в продолжение всех двадцати четырех часов? Вы или я? Если бы не Оскар, теперь говорю совершенно серьезно, я предпочла бы усовершенствовать то чувство, которым уже обладаю, чем получить новое. Пока я не знала Оскара, я, кажется, никогда искренне не завидовала людям, обладающим зрением.
– Вы поражаете меня, Луцилла.
Она нетерпеливо постукивала ложкой в пустой чашке.
– Можете ли вы всегда положиться на свои глаза даже при ярком свете? – воскликнула Луцилла. – Как вы часто ошибаетесь в самых простых вещах. О чем вы на днях спорили в саду? Вы смотрели на какой-то предмет.
– Да, в глубине аллеи за стеной церковного двора.
– Какой же предмет в аллее привлек общее внимание? Помните?
– Да, предмет в самом конце аллеи.
– Я слышала ваш спор. Вы все расходились во мнениях, несмотря на ваши хваленые глаза. Отец говорил, что предмет движется. Вы утверждали, что он стоит неподвижно. Оскар говорил, что это человек. Мистрис Финч уверяла, что это теленок. Нюджент побежал рассмотреть этот загадочный предмет вблизи. Что же оказалось? Это был ствол старого дерева, сломленного ночью ветром! Могу ли я завидовать людям, обладающим чувством, которое проделывает с ними такие шутки? Нет! Нет! Herr Гроссе срежет мои катаракты только потому, что я выхожу замуж за человека, которого люблю, и задалась глупою фантазией, что буду любить его еще сильнее, когда буду видеть его. Может быть, я жестоко ошибаюсь, – прибавила она с досадой. – Может быть, тогда я и вполовину не буду любить его так, как люблю теперь.
Я вспомнила о лице Оскара, и сердце мое сжалось при мысли, что ее предположение может оправдаться. Я хотела переменить разговор. Нет! Ее неуемная фантазия нашла новую область для соображений, прежде чем я успела вымолвить хоть слово.
– Я соединяю свет, – сказала она задумчиво, – со всем, что прекрасно и божественно, а мрак – со всем, что гадко, ужасно, отвратительно. Желала бы я знать, какое впечатление произведут на меня свет и мрак, когда я их увижу.
– Мне кажется, что они удивят вас, – отвечала я, – оказавшись совсем не тем, чем вы их считаете.
Она встрепенулась. Я испугала ее неумышленно.
– Неужели лицо Оскара окажется совсем не таким, каким я теперь представляю его? – спросила она внезапно изменившимся голосом. – Неужели вы хотите сказать, что я все это время имела о нем не правильное представление?
Я сделала опять попытку переменить разговор. Что другое могла я сделать, когда язык мой был связан предостережением немца, что всякое волнение опасно ей в связи с предстоящей операцией?
Напрасно. Она продолжала свое, не обращая внимания на меня.
– Разве я не имею возможности судить, каков Оскар? – сказала она. – Я ощупываю свое лицо, я знаю, как оно длинно, как оно широко, знаю, как велики различные черты и как они расположены. Потом я ощупываю лицо Оскара и сравниваю его с моим лицом. Ни одна подробность не ускользает от моего внимания. Я вижу его в своем воображении так же ясно, как вы меня видите в эту минуту. Не хотите ли вы сказать, что, увидев его глазами, я открою в нем что-нибудь совершенно новое для меня? Не думаю!
Она порывисто встала и прошлась по комнате.
– О, – воскликнула она, топнув ногой, – почему не могу я принять столько опиума или хлороформа, чтобы заснуть на следующие шесть недель и проснуться, когда немец снимет повязку с моих глаз!
Она села и перешла к вопросу чисто нравственному.
– Скажите мне, – начала она, – величайшая из добродетелей есть та, которая труднее всех?
– Должно быть так, – отвечала я.
Она застучала по столу кулаками, капризно, зло и так сильно, как только могла.
– В таком случае, мадам Пратолунго, – сказала она, – величайшая из добродетелей есть терпение. О, друг мой, как я в эту минуту ненавижу величайшую из добродетелей!
После этого разговор, наконец, перешел к другим предметам.
Думая впоследствии о странных вещах, которые сообщила мне Луцилла, я сделала из разговора за завтраком следующие выводы: если предсказание мистера Себрайта сбудется и операция не удастся, я буду знать, что слепота сама по себе не представляет для слепых такого несчастия, каким кажется нам, одаренным зрением.
Около половины восьмого я пошла навстречу Оскару.
На длинной прямой дороге я увидела его издали. Он шел быстрее обыкновенного и пел. Несмотря на свой мертвенный цвет, лицо бедного малого сияло счастьем. Он с торжествующим видом размахивал тросточкой.
– Хорошее известие! – крикнул он во весь голос. – Мистер Себрайт сделал меня опять счастливым человеком.
Никогда не видела я его таким похожим на Нюджента в манерах, как теперь, когда он подошел и протянул мне обе руки.
– Расскажите мне все, – попросила я.
Он взял меня под руку и, разговаривая всю дорогу, мы медленно возвратились в Димчорч.
– Во-первых, – начал он, – мистер Себрайт придерживается твердо своего мнения. Он вполне уверен, что операция не удастся.
– Так это-то и есть хорошее известие, – сказала я с укоризной.
– Нет, – отвечал он. – Хотя, к стыду моему, я должен сказать, что одно время желал, чтоб она не удалась. Мистер Себрайт привел меня в наилучшее состояние духа. Мне почти нечего опасаться последствий, если операция каким-нибудь чудом удастся. Я напомнил вам мнение мистера Себрайта только для того, чтобы дать вам понятие о тоне, каким он разговаривал со мною сначала. Он согласился только после сильного сопротивления предположить возможность того, что Луцилла и Herr Гроссе считают верным. «Если это непременно нужно для объяснения вашего положения, – сказал он, – я допущу, что она может прозреть через два месяца. Теперь начинайте». Я начал с того, что объявил ему о моей помолвке с Луциллой.
– Сказать вам, как мистер Себрайт принял это известие? – прервала я. – Он прикусил язык и поклонился вам.
Оскар засмеялся.
– Вы отгадали, – ответил он. – Затем я сказал ему об антипатии Луциллы к смуглым людям и вообще к темным цветам. Можете отгадать, что он сказал мне на это?
Я созналась, что не настолько знакома с характером мистера Себрайта, чтоб отгадать это.
– Он сказал, что, по его наблюдениям, эта антипатия свойственна слепоте, что это одно из множества странных воздействий слепоты на ум. «Физический недостаток имеет какое-то загадочное нравственное влияние, – сказал он. – Мы это замечаем, но объяснить не можем. Антипатия, о которой вы говорите, может пройти только при одном условии – возвращении зрения». Тут он остановился. Я умолял его продолжать. Нет! Он отказался продолжать, пока я не скажу ему все, что намерен сказать. Я должен был сознаться ему во всем и сознался.
– Вы не скрыли ничего?
– Ничего. Я откровенно сознался ему в своем малодушии. Я сказал ему, что Луцилла до сих пор убеждена, что человек с синим лицом – Нюджент. Затем я спросил: как мне поступить?
– Что же он ответил?
– Вот что: «Если вы меня спрашиваете, как вам поступить в случае, если она останется слепа (в чем, повторяю вам, не может быть сомнения), то я отказываюсь советовать вам. Ваша собственная совесть и ваше чувство чести должны решить этот вопрос. Если же вы спрашиваете меня, как вам поступить, если зрение ее будет восстановлено, я могу ответить вам прямо. Оставьте положение дел, как оно есть, и ждите, пока она не прозреет». Это его собственные слова. О, какую тяжесть сняли они с моей души. Я заставил его повторить их. Признаюсь, я боялся верить своим ушам.
Я понимала причину радости Оскара лучше, чем причину такого совета мистера Себрайта.
– Сказал он вам, на чем основан этот совет? – спросила я.
– Вы это сейчас узнаете, – отвечал Оскар. – Он сначала удостоверился, что я вполне понимаю свое настоящее положение. «Первое условие для успеха, как объяснил вам Herr Гроссе, есть полное спокойствие пациентки, – сказал он. – Если вы откроете ей истину, когда возвратитесь в Димчорч, вы так встревожите ее, что завтра мой немецкий коллега не согласится сделать операцию. Если же вы отложите свое признание, необходимость заставит вас молчать, пока ее доктор не объявит, что лечение окончено. Вот такое ваше положение. Я советую вам отложить признание. Молчите (и заставьте молчать всех, кто знает вашу тайну), пока не определится результат операции». Тут я остановил его.
– Не хотите ли вы сказать, что мне следует присутствовать, когда она будет в первый раз испытывать свое зрение? – спросил я. – Могу я показаться ей, не предупредив ее ни одним словом о цвете моего лица?
Мы остановились теперь на самом интересном пункте разговора. Вы, англичане, когда гуляете и на ходу ведете дружеский разговор, никогда не останавливаетесь на самых интересных местах. Мы, французы, напротив, всегда останавливаемся. Я удивила Оскара, задержав его внезапно посреди дороги.
– Что с вами? – спросил он.
– Продолжайте, – ответила я нетерпеливо.
– Я не могу продолжать, – возразил он. – Вы меня задерживаете.
Я крепко сжала его руку и еще решительнее приказала ему продолжать. Оскар был вынужден сделать остановку посреди большой дороги.
– Мистер Себрайт ответил на мой вопрос вопросом со своей стороны. Он спросил, как я намерен подготовить ее к цвету моего лица.
– Что же вы ответили?
– Я сказал, что намеревался уехать на время из Димчорча и письменно уведомить ее, что она увидит, когда я возвращусь.
– Что же он сказал на это?
– Он об этом и слышать не хотел. Он сказал: «Я очень советую вам присутствовать, когда она будет в первый раз в состоянии (если только когда-нибудь будет) пользоваться своим зрением. Я считаю очень важным, чтоб она могла исправить свое безобразное и нелепое представление о вашем лице, увидав вас таким, каков вы на самом деле, при первой возможности».
Мы только что пошли дальше, когда некоторые слова в последней фразе поразили меня. Я опять остановилась.
– Безобразное и нелепое представление, – повторила я, вспомнив наш утренний разговор с Луциллой. – Что хотел сказать мистер Себрайт?
– Я сам задал доктору этот вопрос. Его ответ интересен. Пойдем мы дальше?
Мои иностранные ноги пришли опять в движение, и мы пошли дальше.
– Когда я сообщил мистеру Себрайту о предрассудке Луциллы, – продолжал Оскар, – он удивил меня, сказав, что, судя по его наблюдениям, этот предрассудок проходит только с восстановлением зрения. В подтверждение этих слов он рассказал мне два случая из своей врачебной практики. Первый случай был с маленькой дочерью одного служившего в Индии офицера, ослепшей, как и Луцилла, в младенчестве. После удачной операции пришло время, когда он мог позволить своей пациентке проверить зрение, то есть сначала проверить, может ли она отличать темные цвета от светлых. Между домашними, присутствовавшими при первом опыте, была нянька индианка, приехавшая с семейством в Англию. Первым лицом, которое увидел ребенок, была его мать, красивая женщина. Девочка с удивлением всплеснула руками, и только. Повернув голову, она увидела смуглую индианку и вскрикнула от ужаса. Мистер Себрайт признался мне, что не может объяснить этого! Ребенок не имел возможности сочетать какие-нибудь понятия с цветами, тем не менее он обнаружил сильнейшее отвращение и страх к темным предметам – отвращение и страх, свойственные слепым. Первая моя мысль, когда он рассказал это, была о моем лице и о моих будущих отношениях с Луциллой. Я спросил: «Привык или нет ребенок к наружности няньки?» Могу передать вам ответ мистера Себрайта его собственными словами: «Через неделю я застал ребенка сидящим на коленях няньки так же спокойно, как я сижу на стуле». Это радует, не правда ли?
– Очень радует. Против этого никто не станет спорить.
– Второй пример еще интереснее. Случай был со взрослым человеком, и мистер Себрайт рассказал мне его, чтобы показать, какие странные фантастические представления, совершенно не похожие на действительность, составляют слепые об окружающих их людях. Пациент был женат и готовился увидеть жену (как и Луцилла, может быть, когда-нибудь увидит меня) в первый раз в жизни. Ему сказали, до того как он женился, что лицо жены его изуродовано шрамом от раны на щеке. Бедная женщина – о, как я ее понимаю! – сильно опасалась последствий. Человек, горячо любивший ее, пока был слеп, мог отвернуться от нее, увидев лицо. Муж утешал ее, когда ему окончательно решено было сделать операцию. Он уверял, что его собственное осязание и описания других дали ему возможность составить самое верное представление о лице жены. Что ни говорил ему мистер Себрайт, ничто не убедило его, что он не имел физической возможности составить себе правильное понятие о каком-нибудь предмете, одушевленном или неодушевленном, не видев его. Он был так уверен в себе, что держал руку жены, когда ему снимали повязку. При первом взгляде на нее муж испустил крик ужаса и упал в обморок. Бедная жена была в отчаянии. Мистер Себрайт утешал ее, как умел, и терпеливо ждал, когда муж будет в состоянии отвечать на вопросы. Оказалось, что представление слепого о жене и ее недостатке было так дико, так не похоже на действительность, что вызывало и смех, и ужас. Жена его была прекрасна, как ангел, в сравнении с его любимым представлением о ней, но именно потому, что это было его любимое представление, первый взгляд на нее внушил ему отвращение и ужас. Спустя несколько недель он был в состоянии сравнить свою жену с другими женщинами, смотреть на картинки и понять, что красиво и что уродливо, и с этих пор они жили друг с другом, как счастливейшая чета во всем королевстве.
Я не совсем понимала, к чему был приведен последний пример. Он встревожил меня, когда я подумала о Луцилле. Я остановилась.
– Как применил мистер Себрайт второй пример к Луцилле и к вам? – спросила я.
– Сейчас узнаете, – отвечал Оскар. – Он привел этот случай в доказательство своих слов, что представление Луциллы обо мне вовсе не похоже на меня. Он спросил меня, согласен ли я с ним, что она не может иметь правильного понятия ни о лицах, ни о цветах и что ее представление о синем лице должно быть, по всей вероятности, чем-нибудь фантастическим и чудовищно не похожим на действительность. После того что он рассказал мне, я, конечно, согласился с ним. «Хорошо, – сказал мистер Себрайт. – Теперь примем в соображение, что есть значительная разница между случаем с мисс Финч и тем, который я сейчас привел. Представление слепого мужа о своей жене было его любимым представлением. Первый взгляд на нее был для него жестоким разочарованием. Представление же мисс Финч о синем лице – ненавистное для нее представление, образ, внушающий ей отвращение. Не естественно ли заключить, что первый взгляд на вас будет для нее облегчением, а не ударом. Основываясь на своем опыте, я прихожу к этому заключению и советую вам, для вашего же блага, присутствовать при снятии повязки. Если даже окажется, что я ошибаюсь, если она не примирится немедленно с вашею наружностью, то пример с ребенком и индийской нянькой может служить вам доказательством, что это только вопрос времени. Рано или поздно она примирится с этим открытием, как примирилась бы всякая другая девушка. Сначала она будет негодовать на вас за обман, потом, если вы уверены в ее любви, она кончит тем, что простит вас. Я изложил свой взгляд на ваше положение и привел факты, на которых основываю его. Вместе с тем остаюсь при своем мнении. Я твердо уверен, что вы никогда не будете иметь случая воспользоваться моим советом. Когда повязка будет снята, шансы пятьсот против одного, что она не увидит вас». Таковы были его последние слова, и с этим мы расстались.
Оскар и я шли некоторое время молча.
Я не могла ничего сказать против мнения мистера Себрайта, нельзя было сомневаться в его профессиональной опытности, убеждали факты, на которых оно было основано. Относительно слепых вообще я была уверена, что его совет хорош и заключения правильны. Но характер Луциллы был не из обыкновенных. Я знала ее лучше, чем знал ее мистер Себрайт, и чем более думала я о будущем, тем менее чувствовала себя расположенной разделять надежды Оскара. Луцилла была именно такая девушка, которая могла в критическую минуту сказать или сделать что-нибудь такое, что разрушит все предположения. Будущее Оскара никогда не казалось мне столь мрачным, как в эту минуту.
Было бы бесполезно и жестоко сказать ему то, что я сейчас написала. Я старалась казаться как можно веселее и спросила, намерен ли он последовать совету мистера Себрайта.
– Да, – сказал он, – но с одним изменением, внести которое пришло мне в голову после того, как я ушел от него.
– Можно узнать, что это такое?
– Конечно. Я хочу попросить Нюджента уехать из Димчорча, прежде чем Луцилла проверит в первый раз свое зрение. Я знаю, что он это сделает для меня.
– И когда он уедет, что же тогда?
– Тогда я, по совету мистера Себрайта, буду присутствовать при снятии повязки.
– Заранее сказав Луцилле, – вмешалась я, – что она увидит вас.
– Нет. Это-то и есть изменение, о котором я упомянул. Я намерен оставить Луциллу в заблуждении, что в отсутствии нахожусь я, а лицо, которое она увидит, – лицо Нюджента. Если предсказание мистера Себрайта оправдается, и ее первым чувством при взгляде на меня будет облегчение, я открою ей истину в тот же день. Если нет, я отложу признание до тех пор, пока она не привыкнет к моей наружности. Этот план гарантирует от возможных неожиданностей. Это одна из немногих хороших идей, выработанных моею глупою головой с тех пор, как я поселился в Димчорче.
Он произнес последние слова с таким наивно-торжествующим видом, что у меня не хватило духу омрачить его радость, высказав ему свое мнение об этой идее. Я сказала только:
– Не забывайте, Оскар, что самые остроумные планы зависят от случая. В последнюю минуту может произойти что-нибудь такое, что принудит вас признаться.
Мы были уже недалеко от приходского дома, когда я сделала ему это последнее предостережение. Нюджент ходил взад и вперед по дороге, поджидая нас. Я оставила Оскара пересказать снова свою историю брату и ушла домой.
Луцилла сидела у рояля, когда я вошла в гостиную. Она не только играла, но и пела, что случалось с ней редко. Песня была – как слова, так и музыка – ее собственного сочинения. «Я увижу его! Я увижу его!» Этими тремя словами начиналось и кончалось ее произведение. Она напевала их на все веселые мелодии, которые помнила. Она аккомпанировала им руками, как бы обезумевшими от радости, руками, угрожавшими ежеминутно оборвать струны инструмента. Никогда, с тех пор как я поселилась в приходском доме, не слышала я в нашей тихой гостиной такого грома, как теперь. Она была в припадке лихорадочного веселья, которое при моем печальном состоянии духа в эту минуту огорчило и испугало меня. Я стащила ее насильно со стула и заперла рояль.
– Успокойтесь, ради всего святого, – сказала я. – Вы хотите быть спокойной, когда завтра приедет доктор?
Эти слова мгновенно образумили ее. Луцилла тотчас же притихла с легкостью ребенка.
– Я забыла, – сказала она, усевшись в угол, с испуганным лицом. – Он, пожалуй, откажется сделать мне завтра операцию. О, друг мой, успокойте меня как-нибудь. Возьмите книгу, почитайте мне.
Я взяла книгу. Бедный автор! Ни она, ни я не обращали на него никакого внимания. Хуже, мы сердились на него за то, что он не интересовал нас, мы порывисто закрыли книгу, грубо затолкнули ее на книжную полку, оставили стоять вверх ногами и ушли спать.
Луцилла стояла у окна, когда я вошла в спальню пожелать ей доброй ночи. Бледная луна озаряла мягким светом ее милое лицо.
– Луна, которую я никогда не видала, – прошептала она, – я чувствую, что ты смотришь на меня. Придет ли когда время, что я буду смотреть на тебя? – Она отвернулась от окна и поспешно приложила мои пальцы к своему пульсу. – Спокойна ли я теперь? – спросила бедняжка. – Найдет ли он меня здоровой завтра? Пощупайте пульс! Пощупайте! Спокоен он теперь?
Я пощупала, пульс был учащенный.
– Сон успокоит вас, – сказала я и, поцеловав девушку, ушла.
Луцилла спала спокойно. Что же касается меня, я провела такую мучительную ночь и встала до того разбитая, что вынуждена была уйти после завтрака в свою комнату и прилечь опять. Луцилла сама уговорила меня отдохнуть.
– Herr Гроссе приедет сюда после полудня, – сказала она. – Отдохните до тех пор.
Мы рассчитывали так, не принимая в соображение эксцентричного характера нашего немецкого доктора. За исключением обязанностей своей профессии, Herr Гроссе делал все по вдохновению и ничего по правилам. Лишь только я забылась неспокойным, неосвежающим сном, как почувствовала на своем плече руку Зиллы и услышала ее голос:
– Потрудитесь встать, сударыня. Он здесь. Он приехал из Лондона с утренним поездом.
Я поспешила в гостиную.
Там у стола сидел Herr Гроссе пред открытым ящиком с инструментами, его глаза были устремлены на страшную коллекцию ножниц, зондов и скальпелей, его потрепанная шляпа, лежавшая тут же, была заполнена скомканными бинтами. Рядом с ним стояла Луцилла, положив фамильярно одну руку на его плечо, а другой ощупывая один из ужасных инструментов, пытаясь узнать, на что же он похож!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава ХХХIV. НЮДЖЕНТ ПОКАЗЫВАЕТ СВОЮ ИГРУ
Я закончила первую часть своего рассказа днем операции – двадцать пятым июня.
Я начинаю вторую часть днем девятого августа, около шести недель спустя.
Как прошел этот промежуток времени в Димчорче?
Возвращаюсь назад, и предо мной проходит наша скучная, однообразная жизнь в течение этих шести недель. Думая о ней теперь, я удивляюсь, как мы вынесли это вынужденное бездействие, эту беспрерывную пытку неизвестностью.
Переходя из спальни в гостиную и из гостиной в спальню, всегда в полумраке, всегда с повязкой на глазах, снимавшейся только в те минуты, когда их осматривал доктор, Луцилла выносила свое заточение с мужеством, которое на все способно, с мужеством, подкрепляемым надеждой. С помощью книг, музыки, задушевных разговоров, а главное поддерживаемая любовью, она спокойно отсчитывала час за часом, день за днем, пока не пришло время, которое должно было решить спорный вопрос, страшный вопрос – кто из двух докторов, мистер Себрайт или Herr Гроссе, окажется прав.
Я не присутствовала при осмотре, окончательно развеявшем все сомнения. Я ушла с Оскаром в сад, столь же неспособная, как и он, владеть собою. Мы молча ходили по лужайке, как два зверя в клетке. Одна Зилла была свидетельницей, как немец осматривал глаза нашей бедняжки. Нюджент вызвался ожидать в соседней комнате и объявить о результатах осмотра в окно. Но случилось так, что Herr Гроссе опередил его. Мы опять услышали его возгласы: «Го-го-го! Го-го! Го-го!» Мы опять увидели его большой красный платок, которым он махал в окно. У меня дух захватило от волнения, от восторга, когда раздались его радостные возгласы: «Она будет видеть!» Боже! Как мы бранили мистера Себрайта, когда собрались опять все вместе в комнате Луциллы!
Когда прошло первое волнение, нам пришлось преодолеть еще немало трудностей.
С той минуты, как она узнала определенно, что операция удалась, наша терпеливая Луцилла совершенно изменилась. Она теперь возмущалась беспрерывно осторожностью доктора, заставившего отложить день первого испытания ее зрения. Я должна была употребить все свое влияние, поддерживаемое мольбами Оскара, усиливаемое свирепыми угрозами нашего милого немца (Herr Гроссе был человек с характером, могу вас уверить!), чтобы помешать ей нарушить стеснявшую ее врачебную установку. Когда она отказывалась повиноваться и с ожесточением бранила его в глаза, наш добрый Гроссе отвечал ей проклятиями на языке собственного изобретения, что всегда улаживало дело, заставив ее расхохотаться. Как теперь вижу я его выходящим в таких случаях из комнаты со сверкающими глазами и с измятой шляпой на макушке.
– So! Моя горячая Финч! Если вы снимите повязку, которую я надел вам… Черт возьми! Я тогда ни за что не отвечаю. Прощайте!
От Луциллы перехожу к близнецам.
Оскар, успокоенный относительно будущего свидания мистером Себрайтом, вел себя как нельзя лучше в продолжение всего периода, о котором я пишу. Он делал все возможное, чтоб облегчить Луцилле пребывание в темной комнате. Он ни разу не рассердил ее, терпение его было неистощимо, преданность – безгранична. Грустно говорить об этом ввиду того, что случилось впоследствии, но, чтоб отдать ему должное, надо сказать, что своим поведением он значительно усилил любовь к нему Луциллы в последние дни ее слепоты, когда его общество было для нее драгоценно. И с каким жаром говорила она о нем, когда мы оставались вдвоем по ночам! Простите меня, если я не скажу ничего об этом периоде их любви. Мне не хочется писать об этом, не хочется вспоминать. Перейдем к чему-нибудь другому.
Очередь за Нюджентом. Дорого я дала бы, как ни бедна, за возможность не упоминать о нем. Но этого сделать нельзя. Я должна писать об этом презренном человеке, и вы должны читать о нем, нравится это нам с вами или нет.
Дни заточения Луциллы были также днями, когда я начинала разочаровываться в моем фаворите. Он и его брат как будто поменялись характерами. Теперь Нюджент терял в сравнении с Оскаром. Он удивил и огорчил брата, внезапно уехав из Броундоуна. «Все, что я мог сделать для вас, я сделал, – сказал он. – В настоящее время я не могу принести вам никакой пользы. Отпустите меня. Я задыхаюсь в этом жалком месте. Мне необходима перемена». Просьбы Оскара не поколебали его, и однажды утром он уехал, ни с кем не простившись. Говорил, что уедет на неделю, но отсутствовал месяц. До нас дошли слухи, что он ведет беспутную жизнь среди порочных людей. Говорили, что им овладела какая-то необъяснимая лихорадочная жажда деятельности. Возвратился он в Броундоун так же внезапно, как покинул нас. Его живая натура уже испытывала другую крайность. Он выражал глубокое раскаяние в своем необдуманном поведении, хандрил, не находил ни в чем утешения, отчаивался в себе и в своей будущности, то говорил о возвращении в Америку, то собирался поступить на военную службу. Угадал ли бы кто другой на моем месте, что все это означало? Сомневаюсь, если б этот другой был так же, как и я, погружен день и ночь в заботы о Луцилле. Даже если б я была подозрительной женщиной – чего, слава Богу, нет, – моя подозрительность была бы подавлена, как я уже говорила, заботами о коротавшей дни и ночи в темной комнате Луцилле.
Вот те несколько слов о поступках главных лиц моего рассказа в продолжение шести недель, отделяющих первую его часть от второй.
Начинаю опять с девятого августа.
Это был памятный день, избранный доктором для первой проверки результатов операции. Предоставляю вам возможность вообразить (я отказываюсь описать) волнение, царившее в нашем маленьком обществе, когда мы оказались накануне великого события, которое я обещала описать на этих страницах.
В этот день в приходском доме я встала раньше всех. Моя пылкая французская кровь волновалась. Предо мной неотступно вставали воспоминания о давно прошедшем времени. О том времени, когда мой славный Пратолунго и я, гонимые судьбой и тиранами, бежали искать безопасности в Англии, мы – жертвы неблагодарной республики (да здравствует республика!), которой я отдала свое состояние, а муж мой – свою жизнь.
Я открыла окно и приветствовала, как доброе предзнаменование, восход солнца на безоблачном небе. В ту минуту, когда я хотела уже отойти от окна, на лужайке появился человек, вышедший крадучись из кустов. Человек приблизился, и я узнала Оскара.
– Что вы там делаете так рано? – спросила я.
Он приложил палец к губам и подошел к окну, прежде чем ответить.
– Тш! – сказал он. – Чтобы Луцилла не услышала нас. Спуститесь ко мне как можно скорее. Я хочу поговорить с вами.
Спустившись к нему в сад, я тотчас же заметила, что он расстроен.
– Не случилось ли что-нибудь в Броундоуне? – спросила я.
– Нюджент обманул мои ожидания, – отвечал Оскар. – Помните вечер, когда вы вышли мне навстречу после поездки к мистеру Себрайту?
– Как нельзя лучше.
– Я сказал вам тогда, что намереваюсь попросить Нюджента уехать из Димчорча в тот день, когда Луцилла увидит в первый раз.
– Ну?
– Он не хочет уезжать из Димчорча.
– Вы объяснили ему причины своей просьбы?
– Конечно. Я сказал ему, как трудно предугадать, что может случиться. Я напомнил ему, как необходимо оставить Луциллу в заблуждении только на некоторое время после того, как она прозреет. Я обещал вызвать его, лишь только она привыкнет к моей наружности, и в его присутствии рассказать ей правду. Все это я сказал ему, и что же он ответил мне?
– Он отказался решительно?
– Нет. Он отошел от меня к окну и подумал немного. Потом внезапно повернулся и сказал: «Помнишь ты мнение мистера Себрайта? Он полагает, что первый взгляд на тебя будет для нее облегчением, а не ударом. В таком случае для чего же мне уезжать? Ты можешь признаться немедленно в том, что она видит тебя, а не меня».
Сказав это, он положил руки в карманы (вы знаете его самоуверенность) и отвернулся к окну, как будто все решил.
– Что же вы сказали ему на это?
– Я сказал: предположи, что мистер Себрайт ошибается. А он мне: «Предположи, что мистер Себрайт прав». Я никогда не слышал, чтоб он говорил со мной так неприветливо, как в эту минуту. Я подошел к нему. «Почему ты не хочешь уехать дня на два?» – спросил я. – «По очень простой причине, – ответил он. – Мне надоела эта бесконечная путаница. Бесполезно и жестоко продолжать эту комедию. Совет мистера Себрайта – умный и справедливый совет. Пусть она увидит тебя в настоящем виде». С этим ответом он ушел из комнаты. Что так расстроило Нюджента, не понимаю. Попробуйте, пожалуйста, не удастся ли вам уговорить его. Вся моя надежда на вас.
Признаюсь, мне не хотелось вмешиваться. Как ни странно было, что Нюджент так внезапно изменил свою точку зрения, мне казалось, что он прав. С другой стороны, Оскар был так расстроен, что у меня не хватило духу, в особенности в такой день, огорчить его резким отказом. Я обещала постараться уладить дело, а в душе надеялась, что обстоятельства избавят меня от вмешательства.
Обстоятельства не оправдали моей эгоистической надежды на них.
Я пошла после завтрака в деревню по хозяйственным делам, касавшимся кулинарных приготовлений для приема Herr Гроссе, когда услышала, что кто-то произнес мое имя, и, обернувшись, очутилась лицом к лицу с Нюджентом.
– Надоедал вам сегодня утром брат мой? – спросил он.
Я тотчас же определила по его голосу, что он опять в том угрюмом состоянии духа, которым поразил и огорчил меня во время нашего последнего свидания в саду приходского дома.
– Оскар говорил со мной сегодня утром, – ответила я.
– Обо мне?
– О вас. Вы огорчили его, обманув его ожидания…
– Знаю, знаю. Оскар хуже ребенка. Я начинаю терять с ним всякое терпение.
– Мне грустно слышать это от вас, Нюджент. Вы были так добры с ним до сих пор и сегодня сделаете ему, конечно, уступку. Вся его будущность зависит от того, что случится через несколько часов в комнате Луциллы.
– Оскар делает из мухи слона, вы тоже.
Эти слова были произнесены с горечью, почти грубо. Я, со своей стороны, ответила резко.
– Вы менее чем кто-либо имеете право говорить это. Оскар находится в ложном положении относительно Луциллы с вашего ведома и с вашего согласия. Вы пошли на обман ради брата. Вас просят уехать из Димчорча тоже ради брата. Почему вы отказываетесь?
– Я отказываюсь, потому что кончил тем, что согласился с вами. Что вы сказали об Оскаре и обо мне в беседке? Вы сказали, что мы злоупотребляем слепотой Луциллы. Вы были правы. Мы поступили жестоко, скрыв от нее истину. Я, со своей стороны, не хочу принимать дальнейшего участия в обмане. Я не хочу обманывать ее – низко обманывать – в такой день, когда она прозреет!
Я совершенно не способна передать тон, которым Нюджент произнес этот ответ. Могу только сказать, что он на минуту лишил меня способности говорить. Со смутными подозрениями, возникшими у меня, я внимательно посмотрела ему в лицо. Он выдержал мой взгляд не потупившись.
– Ну? – сказал он, ожидая от меня возражений.
Я не прочла ничего в его лице. Я могла только руководствоваться моим женским инстинктом. Инстинкт подсказал мне, как действовать в сложившейся ситуации.
– Я правильно поняла, что вы решили остаться здесь? – спросила я.
– Без сомнения.
– Что же вы намерены делать, когда приедет Herr Гроссе и мы все соберемся в комнате Луциллы?
– Я намерен присутствовать среди вас при самой замечательной минуте в жизни Луциллы.
– Нет! Вы этого не сделаете!
– Сделаю.
– Вы забыли нечто, мистер Нюджент Дюбур.
– Что такое, мадам Пратолунго?
– Вы забыли, что Луцилла считает брата с синим лицом за Нюджента, а брата со светлым лицом за Оскара. Вы забыли, что доктор запретил нам волновать ее всякими объяснениями, пока он не убедится в полном успехе лечения. Вы забыли, что обман, в котором вы сейчас отказались участвовать, будет, тем не менее, не объяснен, когда Луцилла прозреет в вашем присутствии. Ваше собственное решение – не приближаться к приходскому дому, пока Луцилла не узнает истины.
Этими словами я захлопнула западню. Я поймала мистера Нюджента Дюбура.
Он был бледен как смерть. Глаза его в первый раз не выдержали моего взгляда.
– Благодарю вас, что вы напомнили мне, – сказал он. – Я забыл.
Он произнес эти слова каким-то смиренным тоном, что-то в его голосе или в его потупленных глазах заставило мое сердце забиться быстрее от смутного предчувствия, которое я не могла объяснить.
– Вы согласны со мной, – спросила я, – что вам нельзя быть среди нас в комнате Луциллы. Что же вы сделаете?
– Я останусь в Броундоуне, – ответил он.
Я почувствовала, что Нюджент лжет. Не спрашивайте меня почему, я не знаю почему, но когда он сказал: «Я останусь в Броундоуне», я почувствовала, что он лжет.
– Почему же не исполнить просьбу Оскара? – продолжала я. – Если вы не будете присутствовать, то не все ли вам равно, где быть? Есть еще время уехать из Димчорча.
Он поднял глаза.
– Вы с Оскаром считаете меня деревяшкой или камнем, – воскликнул он зло.
– Что вы хотите сказать?
– Кому вы обязаны тем, что случится сегодня, – продолжал он, горячась все сильнее и сильнее. – Вы обязаны мне! Кто один из всех вас не хотел верить, что она слепа на всю жизнь? Я! Кто привез сюда человека, который возвратил ей зрение? Я! И один я должен оставаться в неизвестности, чем это кончится. Другие будут присутствовать, а меня отсылают прочь. Другие увидят, а я узнаю по почте (если кто-нибудь соблаговолит написать мне), что она сделает, что она скажет, как она взглянет в первую божественную минуту, когда глаза ее откроются на окружающий мир.
Он поднял руки вверх и разразился диким хохотом.
– Я удивляю вас, не правда ли? Я хочу занять положение, на которое не имею права. Может ли все это интересовать меня? О, Боже! Какое мне дело до женщины, которой я дал новую жизнь!
При последних словах голос его перешел в рыдание. Он схватился за грудь, как бы задыхаясь, повернулся и ушел.
Я остолбенела. Истина мгновенно осенила меня, как откровение. Наконец я поняла ужасную тайну – Нюджент любил ее!
Моим первым побуждением, когда я опомнилась, было бежать домой как можно скорее. На минуту или на две я, вероятно, лишилась рассудка. У меня было страшное подозрение, что он пошел к ним и в эту минуту пробирается в комнату Луциллы. Когда оказалось, что все спокойно, когда Зилла уверила меня, что никакой посетитель не приближался к нашей части дома, я немного успокоилась и ушла в сад, чтоб придти в себя, прежде чем войти к Луцилле.
Спустя некоторое время я справилась с охватившим меня ужасом и представила свое собственное положение довольно ясно. В Димчорче не было ни души, на кого я могла бы положиться. Что бы ни вышло из этого страшного стечения обстоятельств, я должна рассчитывать только на себя.
Я пришла к такому заключению и пролила горькие слезы, вспомнив, как жестоко не раз судила бедного Оскара. Я решила, что мой фаворит Нюджент – презреннейший негодяй в мире и что я сделаю все, что в моих силах может сделать женщина, чтобы изгнать его из Димчорча, когда голос Зиллы, звавшей меня в дом, возвратил меня к действительности. Я подошла к ней. Зилла передала мне поручение молодой хозяйки. Бедная Луцилла скучала и тревожилась, она удивлялась, что я покинула ее, она требовала, чтоб я пришла к ней немедленно.
Переступив порог дома, я приняла первую предосторожность против сюрприза со стороны Нюджента.
– Нужно избавить нашу бедную Луциллу от посетителей на сегодняшний день, – сказала я Зилле. – Если придет мистер Нюджент Дюбур и спросит ее – не говорите об этом ей, скажите мне.
После этого я пошла наверх и присоединилась к Луцилле.
Глава XXXV. ЛУЦИЛЛА ПРОБУЕТ СВОЕ ЗРЕНИЕ
Она сидела одна в темноте, с повязкой на глазах, покорно сложив на коленях свои красивые руки. Сердце мое сжалось, когда, взглянув на нее, я подумала об ужасном открытии, сделанном мной.
– Простите меня, что я покинула вас, – сказала я так спокойно, как только могла, и поцеловала ее.
Луцилла сразу же заметила мое волнение, как ни старалась я скрыть его.
– Вы тоже боитесь? – воскликнула она, взяв мои руки.
– Боюсь, друг мой, – повторила я. (Я была поражена, я решительно не знала, что сказать.) – Да. Теперь, когда минута так близка, мужество покидает меня. Всевозможные ужасы приходят мне в голову. О! Когда этому будет конец? Каким окажется Оскар, когда я его увижу?
Я ответила на первый вопрос. Кто мог ответить на второй?
– Herr Гроссе приедет к нам с утренним поездом, – сказала я. – Конец будет скоро.
– Где Оскар?
– На пути сюда, вероятно.
– Опишите мне его еще раз, – попросила она с жаром, – в последний раз, прежде чем я его увижу. Его глаза, его волосы, цвет его лица – все!
Как я исполнила бы ее просьбу, не могу и представить. К моей невыразимой радости меня прервали в самом начале внезапным появлением семейной депутации.
Первым, ступая медленными, торжественными шагами, внушительно прижав руки к груди своего клерикального сюртука, появился достопочтенный Финч. За ним следовала его жена, лишенная всех своих обычных принадлежностей – кроме младенца. Без повести, без кофты, без шали, даже без носового платка, который она вечно теряла, одетая в первый раз с тех пор, как я ее знала, в приличное платье, миссис Финч была неузнаваема. Если бы не младенец, я в полумраке приняла бы ее за незнакомку. Она стояла в нерешительности на пороге (очевидно, не уверенная в приеме) и заслоняла собою третьего члена депутации, жалобно взывавшего к нам тоненьким голоском хорошо знакомыми словами:
– Джикс хочет войти.
Ректор снял руку с груди и простер ее, протестуя против вмешательства третьего члена. Мистрис Финч машинально подвинулась вперед. Джикс вошла, держа свою оборванную куклу, и приблизилась ко мне, оставляя на ковре следы недавнего странствия. Остановившись предо мной, она устремила на меня глаза, взяла куклу за ноги, головой ее ударила меня по коленям и сказала:
– Джикс хочет сесть сюда.
Я усадила Джикс, как она желала. Между тем мистер Финч торжественно подошел к Луцилле, положил руки на ее голову, поднял глаза к потолку и произнес басовыми нотами, дрожавшими от отеческого волнения:
– Да благословит тебя Бог, дитя мое!
При звуках великолепного голоса мужа, мистрис Финч стала опять сама собою.
– Как ваше здоровье, Луцилла? – спросила она ласково и, усевшись в угол, принялась кормить младенца.
Мистер Финч произнес речь.
– Мой совет, Луцилла, не был исполнен. Мое отеческое влияние было отвергнуто. Мой нравственный вес, так сказать, был отброшен. Я не жалуюсь. Поймите меня, я не жалуюсь, я только констатирую факты. (Тут он заметил меня.) Здравствуйте, мадам Пратолунго, надеюсь, что вы здоровы? Между нами произошла размолвка, Луцилла. Я пришел, дитя мое, с приветствием на крыльях (приветствие в этом случае должно было означать примирение), я пришел и привел с собою жену мою, – не говорите, мистрис Финч! – чтобы выразить мои сердечные желания, мои горячие молитвы в этот знаменательный день в жизни моей дочери. Не праздное любопытство направило сюда мои стопы. Никакой намек не вылетит из моих уст относительно предчувствий, внушаемых мне этим чисто земным вмешательством в пути неисповедимого Провидения. Я здесь как родитель и примиритель. Жена сопровождает меня – молчите, мистрис Финч! – как представительница матери и примирительницы. (Понимаете различие, мадам Пратолунго? Благодарю вас. Добрая душа.) Могу ли я проповедовать прощение обид с кафедры и не показывать примера прощения обид дома? Могу ли я остаться в этот торжественный день в размолвке с своею дочерью? Луцилла! Я прощаю тебя. С сердцем, полным любви, и с глазами, полными слез, я прощаю тебя. (У вас, кажется, не было детей, мадам Пратолунго? А! Вам не понять этого. Не ваша вина, добрая душа, не ваша вина.) Поцелуй примирения, дитя мое, поцелуй примирения.
Ректор величественно наклонил свою голову с щетинистыми волосами и запечатлел поцелуй примирения на лбу Луциллы. Он вздохнул глубоко и в приливе великодушия протянул руку мне.
– Моя рука, мадам Пратолунго. Успокойтесь. Не плачьте. Да благословит вас Бог.
Мистрис Финч, глубоко тронутая благородством своего супруга, истерически зарыдала. Младенец, потревоженный в своей дремоте движениями тела мамаши, издал сочувственный писк. Мистер Финч подошел к ним, чтобы успокоить членов своей семьи.
– Слезы делают вам честь, мистрис Финч, но при теперешних обстоятельствах это не должно продолжаться. Успокойтесь ради младенца. Таинственный механизм природы! – воскликнул ректор, заглушая голос все громче и громче кричавшего младенца. – Таинственная и прекрасная связь, делающая материнское молоко, как мы видим в настоящем случае, проводником чувств между матерью и ребенком. Какие проблемы стоят перед нами, какие силы окружают нас даже в этой смертной жизни! Природа! Великое значение матери! Неисповедимое Провидение!
«Неисповедимое Провидение» было роковым выражением для нашего ректора, оно всегда сопровождалось какою-нибудь помехой, так случилось и теперь. Прежде чем мистер Финч (преисполненный патетическими восклицаниями) успел произнести еще слово, дверь отворилась и в комнату вошел Оскар.
Луцилла узнала его шаги.
– Не видать еще Гроссе, Оскар? – спросила она.
– Его экипаж показался на дороге. Он сейчас будет здесь.
Говоря это и проходя мимо моего стула, чтобы сесть по другую сторону от Луциллы, Оскар бросил на меня умоляющий взгляд, ясно говоривший: «Не оставляйте меня в критическую минуту». Я наклонила голову, чтобы показать, что понимаю его и сочувствую ему. Он сел на свободный стул рядом с Луциллой и молча взял ее руку. Трудно сказать, чье положение из них двоих в эту минуту было мучительнее. Я никогда не видела ничего столь простого и трогательного, как вид этих двух молодых людей, сидевших рука в руку, в ожидании события, которое должно было составить счастье или несчастье их будущей жизни.
– Видели вы брата? – спросила я таким равнодушным тоном, каким только могла при терзавших меня опасениях.
– Нюджент пошел навстречу Гроссе.
Глаза Оскара опять устремились на меня, и я опять прочла в них мольбу. Он понимал, как и я понимала, что Нюджент пошел навстречу доктору с тем, чтобы с его помощью получить доступ в дом.
Прежде чем я успела еще сказать что-нибудь, мистер Финч нашел повод произнести новую речь. Мистрис Финч оправилась от рыданий, младенец успокоился, остальные молчали и слушали. Словом, домашняя конгрегация [11 - Конгрегация (лат. congregatio – соединение) – образование, организация] мистера Финча была в его полном распоряжении. Он подошел к Оскару. Не думает ли он продолжить чтение «Гамлета»? Нет! Тогда ректор решил призвать благословение на голову Оскара.
– В эту интересную минуту, – начал ректор своим проповедническим тоном, – теперь, когда мы собрались все вместе, в одной комнате, все исполненные одной надеждой, я желаю как пастор и отец… (Да благословит вас Бог, Оскар. Я смотрю на вас как на сына. Мистрис Финч, следуйте моему примеру, смотрите на него как на сына). Я желаю, как пастор и отец, сказать несколько назидательных и утешительных слов…
Дверь – дружелюбная, милая, предусмотрительная дверь – вовремя прервала угрожавшую нам проповедь, отворившись снова. На пороге появилась коренастая фигура Гроссе. За ним, как я и ожидала, стоял Нюджент Дюбур.
Луцилла побледнела как полотно: она слышала, как дверь отворилась, она поняла инстинктивно, что пришел доктор. Оскар встал, наклонился надо мной и шепнул: «Ради Бога, уведите Нюджента из комнаты». Я понимающе пожала ему руку и, поставив Джикс на пол, пошла поздороваться с добрым Гроссе.
Ребенок опередил меня. Джикс и знаменитый окулист встретились однажды в саду и почувствовали поразительное влечение друг к другу. С тех пор Гроссе никогда не приезжал к нам без какого-нибудь небольшого лакомства в кармане для Джикс, а Джикс в награду за это целовала его, сколько он хотел. Доктор был единственным живым существом, которому она позволяла нянчить свою куклу. Схватив теперь эту куклу обеими руками и пользуясь ею как осадным орудием, Джикс заударяла изо всей мочи по коротким ногам доктора, требуя, чтоб он обратил на нее внимание, прежде чем заговорит с кем-нибудь другим. Пока доктор разговаривал с Джикс на своем удивительном английском языке, пока ректор и жена его извинялись за поведение ребенка, Нюджент вышел из-за спины Гроссе и с таинственным видом отвел меня в угол комнаты. Следуя за ним, я увидела безмолвное страдание на лице Оскара, стоявшего за стулом Луциллы. Это принесло мне пользу, это усилило мою решимость до крайности и заставило меня почувствовать себя достойной, даже более чем достойной соперницей Нюджента Дюбура.
– Боюсь, что я вел себя очень странно во, время нашей встречи в деревне, – начал он. – Дело в том, что я не совсем здоров. Я был в каком-то странном лихорадочном состоянии в последнее время. Воздух этой местности мне, вероятно, вреден.
Он остановился, не сводя с моего лица пристального взгляда, стараясь прочесть мои мысли.
– Ваши слова, – отвечала я, – не удивляют меня. Я сама заметила, что вы были не совсем здоровы в последнее время.
Мой тон и манеры, совершенно спокойные, выражали учтивую симпатию и ничего более. Я видела, что он поражен. Нюджент начал опять.
– Надеюсь, я не сказал и не сделал ничего грубого? – спросил он.
– О, нет!
– Я был встревожен, болезненно встревожен. Вы слишком добры. Я уверен, что мне следует извиниться перед вами.
– Право, нет! Вы, конечно, были встревожены, как вы выражаетесь, но и мы сегодня все неспокойны. Обстоятельства служат вам достаточным оправданием, мистер Нюджент.
Ни малейшего следа недоверия к нему не подметил он на моем лице. Его смущенный взгляд служил мне доказательством, что я его бью его собственным оружием. Он сделал последнюю попытку выпытать у меня, знаю ли я его тайну, он попробовал воспользоваться моим недовольством.
– Вы удивлены, конечно, видя меня здесь, – продолжал он. – Я не забыл, что обещал остаться в Броундоуне. Не сердитесь на меня. Распоряжения доктора помешали мне исполнить мое обещание.
– Я не понимаю вас, – ответила я все тем же спокойным тоном.
– Я вам объясню, – отвечал он. – Помните ли вы, что мы уже давно объяснили Гроссе положение Оскара относительно Луциллы?
– Могу ли я забыть это, когда первая предостерегла вашего брата, что Гроссе может неумышленно выдать истину?
– Помните ли вы, как он принял наше предостережение?
– Помню. Он обещал остерегаться, но в то же время попросил не вмешивать его больше в наши семейные тайны. Он сказал, что намерен сохранить свою докторскую свободу действия, не стесняя себя семейными затруднениями, которые могут касаться нас, но никак не касаются его. Довольны вы моею памятью?
– У вас память удивительная. Теперь вы поймете меня, когда я скажу, что Гроссе хочет и в настоящем случае сохранить свою докторскую свободу действий. Он это сам сказал мне на пути сюда. Он считает очень важным чтобы Луцилла не испугалась в первое мгновение, когда откроет глаза. Лицо Оскара, без сомнения, поразит ее, если будет первым лицом, которое она увидит. Поэтому Гроссе просил меня присутствовать (как, единственного другого молодого человека) и встать так, чтоб я был первым, кого увидит Луцилла. Спросите его сами, мадам Пратолунго, если не верите мне.
– Я, конечно, верю вам, – отвечала я. – Странно было бы противоречить доктору в такое время.
С этим я отошла от него, выразив ровно столько беспокойства, сколько выразила бы на моем месте ничего не подозревающая женщина. Зная, что скрывается за этими словами, я поняла, что Нюджент ухватился за предложение доктора, как за средство ввести в заблуждение Луциллу в первую минуту, чтобы потом, может быть, подло воспользоваться ее ошибкой. Нашим единственным шансом было удалить его в критическую минуту, но как ни ломала я голову, способа к достижению этой цели не видела никакого.
Когда я присоединилась к другим присутствующим, Оскар и Луцилла сидели на том же месте, мистер Финч рассказывал что-то доктору, а Джикс сидела в углу на стуле, пожирая ярко-желтую пряничную лошадь из немецкого теста с такой жадною поспешностью, что страшно было смотреть на нее.
– А, моя милая мадам Пратолунго! – сказал Herr Гроссе, останавливаясь на пути к Луцилле, чтобы поздороваться со мной. – Приготовили вы мне сегодня один из ваших чудных майонезов? Я специально приехал с пустым желудком и с волчьим аппетитом.
– Взгляните на эту крошку, – продолжал он, указывая на Джикс. – Ach, Gott, я решительно влюблен в нее. Я послал во все концы Германии за пряниками для моей Джикс. Ага! Джикс! Липнет он к зубам? Очень сладко?
И ласково глядя на ребенка через очки, он сентиментально засунул мою руку за жилет.
– Обещайте мне такого ребенка, как моя обожаемая Джикс, – сказал он торжественно, – и я обязуюсь вам жениться на первой женщине, какую вы мне представите: на гадкой женщине, на хорошей женщине – мне все равно! So! Вот вам мои сердечные чувства. Довольно об этом. Теперь к моей милой Финч. Скорей, скорей!
Он прошел через комнату к Луцилле и сделал Нюдженту знак следовать за ним.
– Откройте ставни, – сказал он. – Света, света, света, побольше света для моей прелестной Финч.
Нюджент открыл ставни, начав с крайнего окна и кончив тем, у которого сидела Луцилла. Теперь ему стоило только остаться там, где он остановился, чтоб быть первым, кого она увидит. Негодяй так и сделал. Я выступила вперед, решившись вмешаться, и остановилась, не зная, что сказать или сделать. Доктор повернул Луциллу лицом к окну, и Нюджент очутился прямо пред нею. И хоть бы какая идея пришла мне в голову! Немец протянул свои сильные руки и взялся за узел повязки, чтобы снять ее.
Луцилла дрожала с головы до ног.
Herr Гроссе поколебался, взглянул на нее, оставил повязку и, взяв ее руку, пощупал пульс.
В эту минуту меня осенила блестящая идея. Та самая, в которой я так нуждалась, промелькнула, наконец, в моей голове.
– So! – воскликнул Гроссе, выпустив руку Луциллы с досадой и удивлением. – Кто испугал мою милую Финч? Почему эта дрожь? Почему такой пульс? Кто-нибудь из вас, признавайтесь. Что это значит?
Мне только того и нужно было. Я тотчас же реализовала свою идею.
– Это значит, – сказала я, – что в этой комнате слишком много зрителей. Мы смущаем и пугаем ее. Уведите Луциллу в ее спальню, Herr Гроссе, и впускайте нас, когда сочтете возможным, по одному.
Наш милый доктор тотчас же ухватился за мою идею и сделал ее своей.
– Вы феникс [12 - Феникс (гр. phointix) – в древнеегипетской мифологии сказочная птица, обладавшая способностью при приближении смерти сгорать и потом вновь возрождаться из пепла.] между женщинами, мадам Пратолунго, – сказал он, отечески потрепав меня по плечу. – Что прекраснее, ваш совет или ваш майонез, я не берусь решить.
Он повернулся к Луцилле и осторожно поднял ее со стула.
– Пойдемте со мной в вашу комнату, моя бедная Финч. Там мы посмотрим, можно ли будет развязать вам глаза сегодня.
Луцилла сложила руки с мольбой.
– Вы обещали, – сказала она. – О, Herr Гроссе, вы обещали позволить мне взглянуть сегодня!
– А вы мне вот что скажите, – возразил немец. – Знал я, когда обещал, что найду вас сегодня дрожащей, как в лихорадке, и бледной, как моя рубашка, когда ее приносят из стирки?
– Я теперь совершенно спокойна, – просила Луцилла. – Ничего не мешает снять мне повязку.
– Вот как! Так вы знаете лучше меня? Кто из нас глазной доктор, вы или я? Не упрямьтесь. Дайте мне руку. Пойдемте в вашу комнату.
Он взял ее под руку и подвел до двери. Там Луцилла вдруг передумала. Она порывисто остановилась. Лицо ее горело, мужество возвратилось к ней. К моему ужасу, она отняла руку у доктора и отказалась идти в другую комнату.
– Нет, – сказала Луцилла. – Я опять совершенно спокойна. Я требую, чтобы вы исполнили свое обещание. Осмотрите мои глаза здесь. Я хочу, я решила увидеть Оскара в первый раз в этой комнате.
Я боялась, буквально боялась взглянуть на Оскара. Вместо этого я посмотрела на Нюджента. На лице его была дьявольская улыбка. Увидев это, я едва не лишилась рассудка.
– Вы хотите и решили, – повторил Гроссе. – Слушайте. – Он вынул часы. – Я даю вам подумать минуту. Если через минуту вы не пойдете со мной, вы увидите, что будет так, как я хочу и решил. Ну!
– Почему вы отказываетесь уйти в свою комнату? – спросила я.
– Потому, что я хочу, чтоб вы меня видели, – отвечала она. – Сколько вас здесь?
– Пять человек: мистер Финч и мистрис Финч, мистер Нюджент Дюбур, Оскар и я.
– Я желала бы, чтоб здесь было пятьсот человек, а не пять! – воскликнула она.
– Для чего?
– Для того, чтоб вы увидели, что я смогу отличить Оскара от всех остальных, лишь только мне снимут повязку.
Луцилла все еще не отказалась от своего рокового заблуждения, что образ Оскара, сложившийся в ее уме, вполне реален! Опять, при всем моем желании, я не решилась взглянуть на Оскара.
Herr Гроссе опустил часы в карман.
– Минута прошла, – сказал он. – Поймите, что я не могу осмотреть как следует ваши глаза при всем этом народе. Скажите, милая моя Финч, да или нет?
– Нет, – воскликнула она упрямо и, как ребенок, топнула ногой. – Я хочу, чтобы все увидели, что я узнаю Оскара, лишь только мне развяжут глаза.
Гроссе, застегнув сюртук, поправил на носу свои круглые очки и взял шляпу.
– Прощайте, – сказал он. – Мне здесь нечего делать ни с вами, ни с вашими глазами. Лечите себя сами как знаете, строптивая Финч. Я уезжаю в Лондон.
Он отворил дверь. Луцилла вынуждена была уступить.
– Вот животное-то! – сказала она с негодованием, взяв его под руку.
Гроссе разразился своим сардоническим смехом.
– Когда вы будете в состоянии видеть, душа моя, – отвечал он, – вы убедитесь, что я не такое животное, каким кажусь.
С этими словами он увел ее из комнаты.
Мы остались ждать в гостиной, пока доктор не решит, можно ли позволить Луцилле в этот день проверить свое зрение или нет.
Пока другие волновались, каждый по-своему, в тревожном ожидании, я была покойна духом, как младенец, спавший теперь на руках матери. Благодаря твердости, с которой Гроссе воспользовался моей идеей, я сделала невозможным для Нюджента, если даже будет снята в этот день повязка, поймать первый взгляд Луциллы. Жениху ее, конечно, можно позволить, ради такого исключительного случая, войти в спальню в сопровождении ее отца или меня. Но простое чувство приличия должно затворить двери перед Нюджентом. Пусть ждет, если хочет, в гостиной, пока она не выйдет туда. Теперь, когда инициатива была в моих руках, я решила, что Луцилла не увидит его, пока не узнает, кто из близнецов Нюджент и кто Оскар. Упоительная радость победы наполнила мою душу. Я сопротивлялась сильному искушению взглянуть, как Нюджент переносит свое поражение. Взгляни я на него, и он по моему лицу увидел бы, как я торжествую, перехитрив его. Я сидела на стуле, сложа руки на коленях, таким олицетворением невинности, простоты и благовоспитанности, что любо было посмотреть.
Минуты медленно тянулись одна за другой, и мы все ждали безмолвно. Даже у мистера Финча в этом единственном случае не повернулся язык сказать хоть слово. Он и его жена сидели в одной стороне комнаты, Оскар и я – в другой, а Нюджент стоял у окна, погруженный в свои думы, видимо, соображая, как отомстить мне.
Оскар первый прервал молчание. Оглядев комнату, он внезапно обратился ко мне:
– Мадам Пратолунго! – воскликнул Оскар. – Куда девалась Джикс?
Я совсем забыла о ребенке. Я в свою очередь оглядела комнату и убедилась, что Джикс действительно исчезла. Мистрис Финч, видя наше удивление, робко успокоила нас. Материнский глаз заметил, что Джикс выскользнула из комнаты вслед за Гроссе. Цель ребенка была очевидна. Пока была вероятность найти в карманах доктора какое-нибудь лакомство, наша Цыганка, увертливая и проворная, как котенок, не выпускала из виду своего друга. Зная ее, нельзя было сомневаться, что она прокралась в комнату Луциллы под прикрытием широких фалд сюртука Гроссе.
Лишь только мы объяснили таким образом исчезновение Джикс, как дверь спальни отворилась и послышался голос доктора, звавшего Зиллу. Минуту спустя нянька вошла в гостиную с поручением из соседней комнаты.
Мы все окружили ее одним и тем же вопросом: как решил Herr Гроссе? Она сообщила, что Herr Гроссе решил не снимать повязку в этот день.
– Очень огорчена Луцилла? – спросил Оскар с беспокойством.
– Не могу вам сказать, сударь. Она совсем не похожа на себя. Я до сих пор никогда не видела, чтобы мисс Луцилла выносила так спокойно неприятности, как теперь. Когда доктор позвал меня в спальню, она сказала только: «Подите, Зилла, скажите им». И больше ничего.
– Не говорила она, что хочет видеть меня? – спросила я.
– Нет, сударыня. Я сама решилась спросить, не желает ли она видеть вас. Мисс Луцилла покачала головой, села на диван и посадила рядом с собою доктора. «Оставьте нас одних», – сказала она, и я ушла.
Следующий вопрос задал достопочтенный Финч. Димчорчский папа был опять самим собою. Многословный человек нашел случай поговорить.
– Добрая женщина, – сказал ректор с величавой учтивостью, – подойдите сюда. Я хочу поговорить с вами. Не сделала ли мисс Финч в вашем присутствии какого-нибудь заявления, указывающего на ее желание получить утешение при посредничестве человека, связанного с нею двойными узами, – пастора и родителя?
– Мисс Луцилла ничего такого при мне не говорила, сударь.
Мистер Финч махнул рукой с недовольным видом, показывая, что аудиенция Зиллы кончена. Нюджент выступил вперед и в свою очередь остановил няньку, когда она выходила из комнаты.
– Разве вам нечего больше сказать нам? – спросил он.
– Нечего, сударь.
– Почему они не идут сюда? Что они там делают?
– Я уже сказала вам, что они делали. Они сидели рядом на диване. Мисс Луцилла говорила, а доктор слушал. А Джикс, – прибавила Зилла, почему-то повернувшись ко мне, – сидела возле них и копалась в кармане доктора.
Оскар также обратился к няньке, но гораздо ласковее:
– Что же говорила мисс Луцилла доктору? – г Не знаю, сударь.
– Не знаете?
– Я не слышала. Мисс Луцилла говорила шепотом. После этого ответа нечего было больше спрашивать.
Зилла, оторванная от своих хозяйственных занятий и спешившая на кухню, воспользовалась представившейся возможностью уйти из комнаты, и так поспешно, что забыла затворить за собою дверь. Мы все переглянулись. Какой вывод можно было сделать из ответов няньки? Оскар, конечно, не мог (как бы ни был он подозрителен) ревновать к человеку таких лет и такой наружности, как Гроссе. Тем не менее затянувшееся свидание пациентки с доктором после того, как решение было уже принято и проверка зрения отложена до другого дня, казалось по меньшей мере странным.
Нюджент, раздраженный услышанным, полный подозрений, погруженный в свои мысли, возвратился к окну. Достопочтенный Финч, задыхаясь от избытка непроизнесенных слов, встал с своего места. Не нашел ли он опять повода помучить нас своим красноречием? В этом не могло быть сомнений. Ректор взглянул на нас, как удав на кролика, и начал речь своим громозвучным голосом.
– Мои друзья во Христе!
Нюджент, не обращая на него внимания, продолжал смотреть в окно. Оскар, равнодушный сейчас ко всему, кроме Луциллы, бесцеремонно отвел меня в сторону, подальше от ректора.
Мистер Финч продолжал:
– Мои друзья во Христе! Я хочу сказать несколько соответствующих случаю слов.
– Идите к Луцилле, – прошептал Оскар, взяв меня с умоляющим взглядом за обе руки. – Вы можете не церемониться с ней. Посмотрите, пожалуйста, что там делается.
Мистер Финч продолжал:
– Случай как будто взывает к человеку в моем положении, требуя подкрепляющего совета о христианском долге. Я говорю о долге выносить мужественно разочарования…
Оскар настаивал:
– Сделайте мне величайшее одолжение. Узнайте, прошу вас, что делает Луцилла с этим человеком.
Мистер Финч прочистил горло и поднял правую руку, готовя вступление к следующему изречению.
Я отвечала Оскару шепотом:
– Мне не хочется мешать им. Луцилла сказала няньке, чтоб их оставили вдвоем.
Произнося это, я внезапно почувствовала сзади толчок. Обернувшись, я увидела Джикс, с куклой в руках, готовившуюся к новому нападению на меня. Девочка остановилась, увидев, что я заметила ее, и, уцепившись за мое платье, начала тащить меня из комнаты.
– Уведите ребенка! – воскликнул ректор, выведенный из терпения новой помехой.
Джикс тащила меня все сильнее и сильнее. Очевидно было, что за пределами гостиной случилось что-то такое, что произвело на нее сильное впечатление. Ее миленькое пухлое личико горело, ее блестящие голубые глазки были широко раскрыты.
– Джикс хочет говорить с вами, – сказала она с нетерпением.
Я наклонилась, намереваясь исполнить приказание ректора и доставить удовольствие ребенку, унеся Джикс из комнаты, как вдруг меня поразил голос, долетевший из спальни, громкий, повелительный голос Луциллы.
– Пустите меня, – кричала она. – Я женщина, я не позволю обращаться с собой, как с ребенком!
Наступила минутная тишина, и в коридоре послышался приближающийся шум ее платья.
В ту же минуту раздался несомненно сердитый и взволнованный голос Гроссе.
– Нет! Назад! Нет!
Шум платья приближался.
Нюджент и мистер Финч подвинулись ближе к двери.
Оскар схватил мою руку. Он и я стояли налево от двери, Нюджент и ректор – направо. Все произошло с быстротой молнии. Сердце мое замерло. Я не могла говорить, я не могла сдвинуться с места.
– Полузакрытая дверь гостиной распахнулась так стремительно, как будто ее толкнул мужчина, а не женщина. Ректор отодвинулся. Нюджент остался на своем месте. Лихорадочно ощупывая дорогу распростертыми руками, раньше я никогда не видела, чтоб она ощупывала, когда была слепа, Луцилла, шатаясь, вбежала в комнату. Боже милостивый! Повязки нет! Жизнь, новая жизнь светилась в ее глазах. Зрение преобразило ее лицо и придало ее красоте неземное выражение. Она видит! Она видит!
Луцилла остановилась в дверях, ослепленная ярким светом.
Она взглянула на ректора, потом на мистрис Финч, присоединившуюся к мужу, и в недоумении закрыла глаза руками, затем она опустила руки, повернула голову в мою сторону, потом вдруг направо и подняла руки с истерическим хохотом. Хохот завершился криком торжества, огласившим весь дом. Она бросилась к Нюдженту Дюбуру и, не имея никакого понятия о пространстве, наткнулась на него так, что едва не повалила.
– Я узнала его! Я узнала его! – воскликнула Луцилла и обвила шею Нюджента руками. – О, Оскар! Оскар!
Она крепко обнимала Нюджента, произнося имя Оскара, и опустила голову на его грудь вне себя от радости.
Все это свершилось прежде, чем кто-либо из нас успел опомниться. Вся ужасная сцена продолжалась не более полминуты. Доктор, вбежавший в комнату вслед за Луциллой с пустыми руками, внезапно ушел и вернулся с повязкой, забытой в спальне. Гроссе первым из нас пришел в себя. Он молча приблизился к ней.
Она услышала его шаги прежде, чем он успел накинуть ей повязку на глаза. Минута, когда я обернулась в ужасе, чтобы взглянуть на Оскара, была также минутой, когда она подняла голову с груди Нюджента. Глаза ее устремились по одному направлению с моими и встретили лицо Оскара. Она увидала его мертвенный оттенок при ярком свете.
Крик ужаса вырвался у нее. Она отступила назад и схватилась за руку Нюджента. Гроссе твердо повернул ее спиной к окнам и поднял повязку.
– Наденьте ее опять, – сказала она, держась одною рукой за Нюджента, а другой указывая с отвращением на Оскара. – Наденьте ее опять. Я видела уже достаточно.
Гроссе завязал ей глаза и подождал немного. Она все еще держалась за руку Нюджента. Порыв негодования побуждал меня сделать что-нибудь. Я выступила вперед, чтобы развести их. Гроссе остановил меня.
– Нет, – сказал он. – Зло и без того велико.
Я опять взглянула на Оскара. Он стоял все в том же положении, как застала его Луцилла, устремив глаза вперед и замерев на месте. Я подошла к Оскару и тронула его. Он, по-видимому, не почувствовал. Я заговорила с ним. Он был глух, как камень.
Голос Гроссе на минуту отвлек мое внимание в другую сторону.
– Пойдемте, – говорил он, стараясь увести Луциллу в ее комнату.
Она покачала головой и схватилась крепче за руку Нюджента.
– Ведите меня вы, – сказала она. – До двери.
Я опять попробовала вмешаться, и немец опять остановил меня.
– Не сегодня, – сказал он твердо и, сделав знак Нюдженту, взял Луциллу за другую руку. Они молча вывели ее из комнаты. Дверь за ними затворилась. Ужасная сцена окончилась.
Глава XXXVI. БРАТЬЯ ВСТРЕЧАЮТСЯ
Тихий плач донесся с противоположной стороны комнаты и напомнил мне, что ректор и жена его еще находятся с нами. Слабая мистрис Финч полулежала в кресле, плача и переживая случившееся. Муж с младенцем на руках старался успокоить ее. Мне следовало, может быть, предложить свои услуги, но признаюсь, огорчение мистрис Финч не произвело на меня особенного впечатления. Мое сердце рвалось к другому человеку. Я забыла и ректора, и жену его и возвратилась к Оскару.
На этот раз он поднял голову, заметив меня. Забуду ли я когда-нибудь страдальческое выражение его лица в эту минуту, безнадежный взгляд его сухих глаз?
Я взяла его руку, жалея бедного, обезображенного, отвергнутого молодого человека, по-матерински поцеловала его в лоб:
– Утешьтесь, Оскар, – сказала я. – Предоставьте мне уладить дело.
Он протяжно вздохнул и благодарно пожал мою руку. Я попробовала опять заговорить с ним. Оскар прервал меня, внезапно повернувшись к двери.
– Нюджент там? – спросил он шепотом.
Я вышла. В коридоре не было никого. Я заглянула в комнату Луциллы. И там не было никого, кроме ее самой, Гроссе и няньки. Я знаком вызвала Зиллу и спросила, где Нюджент. Оказывается, он внезапно оставил Луциллу у двери спальни и вышел из дома. Я спросила, в какую сторону он направился. Зилла видела его в поле за садом, быстро удалявшимся по направлению к горам.
– Нюджент ушел, – сообщила я, вернувшись к Оскару.
– Будьте ко мне добры до конца, – сказал он. – Отпустите меня.
У меня мелькнуло подозрение, что он последует за братом.
– Подождите немного, – сказала я. – Отдохните здесь.
Оскар отрицательно покачал головой.
– Мне надо побыть одному, – сказал он и, подумав немного, спросил:
– Нюджент ушел в Броундоун?
– Нет. Его видели на пути к горам.
Оскар взял опять мою руку.
– Будьте снисходительны ко мне, – сказал он, – отпустите меня.
– Домой? В Броундоун?
– Да.
– Позвольте мне пойти с вами.
Оскар снова отрицательно покачал головой.
– Простите меня. Я сообщу вам о себе позже.
Ни слез, ни одной из тех вспышек гнева, с которыми я была давно знакома! Ничего не изменилось в его лице, ничего не изменилось в голосе, ничего не изменилось в поведении, только сдержанность, внушающая сострадание, – сдержанность отчаяния.
– Позвольте мне проводить вас, по крайней мере, до калитки, – попросила я.
– Да благословит и да вознаградит вас Бог, – ответил Оскар. – Отпустите меня.
Учтиво, но с твердостью, изумившей меня, высвободил свою руку и ушел.
Я не могла стоять больше и, дрожа, опустилась на стул. Мысль, что в будущем нас ожидают еще более тяжелые испытания, еще более ужасные несчастья, приводила в отчаяние. Я была вне себя, с уст срывались слова отчаяния на моем родном языке. Мистрис Финч побудила меня опомниться. Я увидела ее, как сквозь туман, утирающей слезы и смотрящей на меня с испугом. Ректор приблизился со словами сочувствия и предложил свою помощь. Я не нуждалась в поддержке. Я прошла тяжелую жизненную школу и научилась переносить испытания.
– Благодарю вас, сэр, – ответила я. – Позаботьтесь о мистрис Финч.
В коридоре было свежее. Я вышла туда, чтобы походить и успокоиться.
Внимание мое привлекло маленькое существо, притаившееся на подоконнике. Маленьким существом была Джикс.
Ребенок, вероятно, инстинктивно понял, что в доме случилось что-то неприятное. Джикс смотрела на меня боязливо, закрываясь своей куклой, видимо, выражение моего лица внушило ей сильное опасение.
– Вы хотите побить Джикс? – спросила она, забиваясь в угол.
Я села рядом с девочкой и быстро успокоила ее. Джикс начала рассказывать скороговоркой, как всегда. Я слушала ее так, как не смогла бы выслушать в эту минуту взрослого человека. Не могу объяснить почему, но ребенок успокаивал меня. Мало-помалу я разобрала, чего Джикс хотела от меня, когда старалась увести меня из комнаты. Она видела все, что произошло в спальне, и прибежала за мной, чтобы показать мне Луциллу без повязки. Если б у меня хватило терпения выслушать Джикс, я могла бы предотвратить случившуюся катастрофу. Я могла бы остановить Луциллу в коридоре, вернуть ее в спальню и, вероятно, запереть.
Но теперь было поздно сожалеть об ошибке.
– Джикс была умница, – сказала я, гладя по головке своего маленького друга.
Девочка подумала, слезла с окна и потребовала вознаграждения за то, что была умница, с присущей ей краткостью речи:
– Джикс хочет уйти.
С этими словами она положила на плечо куклу и отправилась в сад, чтоб оттуда, лишь только отворится калитка, уйти в горы. Если б у меня было так же легко на сердце, как у Джикс, я последовала бы за ней.
Лишь только ребенок скрылся из виду, как дверь спальни Луциллы отворилась и в коридор вышел Гроссе.
– So! – промолвил он с видимым облегчением. – Вот та самая женщина, которая мне нужна. Вот беда-то случилась! Я должен остаться с Финч. (Я кончу тем, что возненавижу Финч!) Можете вы дать мне ночлег на нынешнюю ночь?
Я уверила его, что он может свободно переночевать в приходском доме. В ответ на мои вопросы об его пациентке, Гроссе сказал, что боится за Луциллу. Различные сильные потрясения, которые она перенесла, при ее нервном темпераменте могут вызвать гибельные для ее зрения последствия. Полный покой ей не только необходим, но в настоящее время это единственный шанс спасти зрение. Все следующие сутки необходимо следить за ее глазами. Через двадцать четыре часа, не раньше, можно будет сказать, насколько велик вред, причиненный ее зрению. Я спросила, как ей удалось освободиться от повязки и как она смогла прорваться в гостиную.
Доктор пожал плечами.
– Бывают минуты, – сказал он откровенно, – когда каждая женщина становится чародейкой и каждый мужчина – дураком. Это случилось в одну из таких минут.
Из дальнейших объяснений я заключила, что бедная Луцилла просила так настойчиво (после того, как нянька ушла из комнаты), чтобы Гроссе позволил ей снять в этот день повязку и была в таком отчаянии, когда он продолжал отказывать, что доктор, наконец, уступил не столько ее просьбам, сколько своему убеждению, что уступить будет менее опасно, чем нервировать ее отказом. Впрочем, он выдвинул условие, что она останется в своей комнате и довольствуется в первый раз тем, что осмотрит окружающие предметы. Луцилла согласилась на все, что он потребовал, и Гроссе совершил ошибку, поверив ей.
Освободившись от повязки, Луцилла мгновенно забыла про все свои обещания, вырвалась, как безумная, из его рук и вбежала в гостиную прежде, чем он успел задержать ее. Это и привело к неизбежным последствиям. Как ни слабо было ее зрение при первой проверке, Луцилла могла смутно различать предметы. Из трех лиц, стоявших направо от двери: одно, мистрис Финч, – женщина, другое, мистер Финч, – невысокий, седой, пожилой мужчина, третье, Нюджент, по своему росту, что она могла видеть, и по цвету своих волос, что она также могла заметить, был единственным лицом, которое Луцилла могла принять за Оскара. При таких обстоятельствах случившаяся катастрофа была неизбежна.
– Теперь остается только пресечь зло на том этапе, до которого оно дошло, – сказал Гроссе. – Ни малейшего намека на ее страшную ошибку не должно быть сделано в присутствии Луциллы. Если кто-нибудь из вас заикнется об этом прежде, чем разрешу, я не отвечаю за последствия и отказываюсь от лечения.
Так на своем ломаном английском языке объяснил мне Herr Гроссе случившееся и дал наставления на будущее.
– Кроме вас и мистрис Зиллы, никто не должен входить к ней, – сказал он в заключение. – Ухаживайте за ней хорошенько. Она скоро заснет. Что же касается до меня, я пойду в сад курить. Послушайте, мадам Пратолунго. Когда Бог создал женщину, ему стало жаль мужчин, и в утешение им он создал табак.
Изложив мне свой оригинальный взгляд на миротворение, Herr Гроссе покачал головой и отправился в сад.
Я осторожно отворила дверь спальни и вошла в нее, спрятавшись вовремя от ректора и его жены, возвращавшихся на свою половину.
Луцилла лежала на диване. Она, к счастью, уже засыпала и спросила сонным голосом, кто вошел. Зилла сидела возле нее на стуле. Я была пока не нужна и ушла из комнаты очень охотно. По какому-то необъяснимому противоречию в моем характере сочувствие к Оскару отталкивало меня в эту минуту от Луциллы. Я знала, что она не виновата, и вместе с тем (мне стыдно сознаться) я почти сердилась на нее за то, что она отдыхает так спокойно, когда бедный Оскар страдает в Броундоуне и нет возле него никого, кто сказал бы ему доброе слово.
Выйдя снова в коридор, я задала себе вопрос: что же теперь делать?
Тишина в доме стояла мертвая. Это усилило мое беспокойство об Оскаре до такой степени, что не было сил выносить его больше. Я надела шляпку и пошла в Броундоун.
Не желая мешать Гроссе, наслаждавшемуся своей трубкой, я поспешно выбралась из сада и скоро очутилась в деревне. К беспокойству об Оскаре примешивалось твердое желание узнать, как намерен дальше поступить Нюджент. Причинив горе, возможность которого Оскар предвидел, то самое горе, которое он хотел предотвратить, прося его уехать, уедет ли Нюджент хоть теперь? Освободит ли он нас раз и навсегда от своего присутствия? Одна мысль, что он этого не сделает, что он останется в Димчорче, вызывала у меня такой страх, что ноги отказывались служить. Пройдя деревню, я вынуждена была присесть на краю дороги, чтоб успокоиться, прежде чем идти дальше.
Минуту или две спустя вдали послышались шаги. Сердце у меня замерло. Я вообразила, что это Нюджент.
Еще через минуту показался прохожий. То был мистер Гутридж, хозяин деревенского трактира. Он остановился и снял шляпу.
– Устали, сударыня? – спросил он.
Мысли, тревожащие мой ум, навеяли вопрос, который я задала трактирщику.
– Не видели ли вы мистера Нюджента Дюбура? – спросила я.
– Я видел его пять минут назад, сударыня.
– Где?
– На пути в Броундоун.
Я вскочила, как будто меня кто ударил или подстрелил. Почтенный мистер Гутридж глядел на меня с удивлением. Я простилась с ним и пошла прямо в Броундоун так быстро, как только могла. Встретились ли уже братья? Меня бросило в жар при одной мысли об этом, но я все шла вперед. Твердое намерение разлучить их заменяло мне мужество. Я и храбрилась, и трусила в одно и то же время. То говорила себе: «Они убьют меня», то склонялась к другой, столь же безрассудной точке зрения: «Нет, они джентльмены, они не оскорбят женщину».
Пред дверью дома, когда я приблизилась к нему, стоял, сложа на груди руки, слуга. Это само по себе показалось странным. Слуга Оскара был трудолюбивый, степенный человек. До сих пор я никогда не видела его незанятым. Слуга пошел мне навстречу. Я внимательно посмотрела на слугу и не заметила у него на лице ни малейшего волнения.
– Дома мистер Оскар? – спросила я.
– Извините сударыня. Мистер Оскар дома, но не может принять вас. Он занят с мистером Нюджентом.
Я оперлась рукой на низкую изгородь пред фасадом дома и сделала над собой отчаянное усилие, заставляя себя казаться спокойной.
– Меня мистер Оскар, наверное, примет, – сказала я.
– Мистер Оскар приказал мне, сударыня, стоять у двери и говорить всем, кто бы ни пришел, без исключения, что он занят.
Дверь дома была полуотворена. Я внимательно прислушивалась, пока слуга говорил. Если б они горячились, я услышала бы их голоса в тиши окружавших нас гор. Я не слышала ничего.
Это было странно, необъяснимо. Тем не менее это успокоило меня. Они вместе, и до сих пор еще никакой беды не случилось.
Я оставила визитную карточку и, сделав несколько шагов, повернула за угол дома. Слуга теперь меня не видел, я поспешно подошла так близко, как только решилась, к окнам гостиной. Голоса их доносились до меня, но слов разобрать было нельзя. С обеих сторон шел, по-видимому, спокойный разговор. Ни одного гневного слова не прозвучало, как я ни вслушивалась. Я отошла от дома вне себя от удивления и (так быстро переходит женщина из одного душевного состояния в другое) сгорая от любопытства.
Побродив бесцельно с полчаса по долине, я возвратилась домой.
Луцилла все еще спала. Я осталась с ней и отпустила няньку на кухню. Там была хозяйка трактира, помогавшая нам готовить обед, но одна, без помощи Зиллы, она не могла справиться с такими блюдами, какими мы угощали Гроссе. Давно пора было отпустить Зиллу, чтобы с честью выдержать критику нашего знаменитого доктора, знатока по части соусов.
Прошел еще час, и Луцилла проснулась. Я послала за Гроссе. Он пришел весь пропитанный табачным дымом, осмотрел глаз пациентки и предписал ей на обед вино и желе и, набив свою чудовищную трубку, ушел снова в сад.
Время шло. Мистер Финч заходил спросить о здоровье Луциллы и ушел опять к жене, которая, по его словам, была «в нервном состоянии» и крайне нуждалась в теплой ванне. Он отклонил самым категорическим образом мое приглашение пообедать с нами.
– После того, что я видел, после того, что я выстрадал, эти банкеты, я сказал бы, это щекотание неба не по моему вкусу. Намерение ваше похвально, мадам Пратолунго. (Добрая женщина.) Но я не расположен пировать. Простая трапеза у постели жены и несколько назидательных слов в качестве отца и мужа, когда младенец успокоится, – вот мои планы на нынешний день. Желаю вам всего лучшего. Я не возражаю против вашего маленького пира. Прощайте, прощайте.
После вторичного осмотра глаз Луциллы наступило время обеда.
При виде накрытого стола Herr Гроссе развеселился. Мы обедали вдвоем, но он посылал в комнату Луциллы смеси из различных блюд своего собственного составления.
– До сих пор, – сказал доктор о своей пациентке, – никакого серьезного ухудшения еще не заметно, но ей необходим полный покой и раньше следующего утра нельзя ни за что ручаться.
Что касается меня, то продолжительное молчание Оскара мучило меня все сильнее и сильнее. Мое недавнее беспокойство в темной комнате Луциллы казалось вздором в сравнении с тем, что я чувствовала теперь. Я видела, что Гроссе смотрит на меня через свои очки с неудовольствием. Он имел право так смотреть: никогда в жизни не была я так глупа и неприятна, как в это время.
К концу обеда пришло, наконец, известие из Броундоуна. Зилла сообщила, что слуга Оскара просит меня выйти к нему на несколько слов.
Я извинилась перед гостем и поспешила выйти.
При взгляде на лицо слуги у меня замерло сердце. Этот человек был искренно предан своему доброму хозяину. Губы его дрожали, он изменился в лице, когда я подошла к нему.
– Я принес вам письмо, сударыня.
Он подал мне письмо, написанное рукой Оскара.
– Как ваш хозяин? – спросила я.
– Он казался не совсем здоровым, когда я видел его в последний раз.
– В последний раз?
– Я принес вам печальную новость, сударыня.
– Что вы хотите сказать? Где мистер Оскар?
– Мистер Оскар покинул Димчорч.
Глава XXXVII. БРАТЬЯ МЕНЯЮТСЯ МЕСТАМИ
Я напрасно полагала, что приготовилась ко всякому несчастью, какое бы нас ни постигло. Последние слова слуги рассеяли мое заблуждение. Как ни мрачны были мои предчувствия, подобного удара я не ожидала. Я стояла ошеломленная, думая о Луцилле и смотря на слугу. Я пыталась заговорить с ним и не могла.
Что касается слуги, он не чувствовал подобного затруднения. Одна из страннейших особенностей англичан низшего сословия – это их страсть говорить о своих несчастьях. Быть жертвой какого-нибудь злоключения как будто возвышает их в собственных глазах. С наслаждением развивая свою печальную тему, слуга Оскара распространялся о положении человека, лишившегося лучшего из хозяев, вынужденного искать новое место и не имеющего надежды найти место, подобное утраченному. Я, наконец, заставила себя заговорить из опасения, что он доведет меня до такого состояния, когда я не в силах буду выносить его больше.
– Мистер Оскар уехал один? – спросила я.
– Да, сударыня один.
(Что же стало с Нюджентом? Но я была слишком занята судьбой Оскара, чтобы расспрашивать о ком-нибудь другом.) – Когда он уехал? – продолжала я.
– Два с лишним часа тому назад.
– Почему же не сказали мне об этом раньше?
– Мистер Оскар запретил мне, сударыня, говорить раньше этого часа.
Услышав это, я совсем упала духом. Приказание, данное Оскаром слуге, по-видимому, указывало на твердое намерение не только покинуть Димчорч, но и оставить нас в неведении о своем будущем местопребывании.
– Не поехал ли мистер Оскар в Лондон? – спросила я.
– Он нанял экипаж Гутриджа до Брейтона, сударыня. Я слышал от него самого, что он уезжает из Броундоуна навсегда. Больше я ничего не знаю.
Уезжает из Броундоуна навсегда! Что же будет с Луциллой? Я не хотела верить этому. Слуга или преувеличивает, или ложно понял то, что ему сказали. Письмо в моих руках напомнило мне, что я, может быть, напрасно расспрашиваю слугу о делах, которые его господин поверил одной мне. Но прежде чем отпустить слугу, я задала ему еще один вопрос:
– Где мистер Нюджент?
– В Броундоуне.
– Вы хотите сказать, что он остается в Броундоуне?
– Наверное не ручаюсь, сударыня, но не видно, чтобы он собирался уезжать, и ничего такого он не говорил.
Я с трудом сдержала себя. Негодование душило меня. Самое лучшее было отпустить слугу. Я сделала самое лучшее, но тотчас же вернула его назад.
– Сказали вы кому-нибудь в приходском доме, что мистер Оскар уехал?
– Нет, сударыня.
– Так не говорите никому. Благодарю вас. Прощайте.
Приняв такие меры предосторожности, чтобы слух о случившемся не дошел в этот вечер до Луциллы, я вернулась к Гроссе, намереваясь извиниться и объяснить ему (как только сумею учтивее), что мне крайне необходимо уйти в свою комнату. Я застала нашего знаменитого гостя накрывающим тарелкой последнее блюдо обеда, чтобы сохранить его теплым до моего возвращения.
– Какая чудная молочная яичница, – сказал он. – Две трети я съел сам, последнюю треть я всеми силами стараюсь сохранить теплой для вас. Садитесь, садитесь. Она остывает с каждой минутой.
– Очень вам благодарна, Herr Гроссе. Я сейчас получила очень печальное известие.
– Ach, Gott! He сообщайте его мне, – воскликнул он с испугом. – Никаких печальных известий, сделайте одолжение, после такого обеда. Не мешайте моему пищеварению. Дорогая моя, если вы любите меня, не мешайте моему пищеварению.
– Простите меня, если я оставлю вас с вашим пищеварением и уйду в свою комнату.
Гроссе поспешно встал и распахнул мне дверь.
– Да, да! От всего сердца прощаю вас. Милая мадам Пратолунго, идите, пожалуйста, идите.
Едва переступила я порог, как дверь затворилась. Я слышала, как старый эгоист потер руки и засмеялся, радуясь, что удалось выпроводить меня с моим горем.
Я взялась уже за ручку двери своей комнаты, когда мне пришло в голову, что не мешает принять меры, которые помешали бы Луцилле застать меня за чтением письма Оскара. Сказать по правде, я боялась заглянуть в письмо. Вопреки моему намерению не верить слуге, опасения, что слова его оправдаются, все усиливались и превращались в уверенность – Оскар покинул нас навсегда. Я повернулась и пошла в комнату Луциллы.
Я едва разглядела ее при тусклом свете ночника, горевшего в углу для няньки и доктора. Она сидела на своем любимом камышовом стуле и прилежно вязала.
– Не скучаете вы, Луцилла?
Она повернула голову в мою сторону и весело отвечала:
– Нисколько. Я очень счастлива.
– Почему Зилла не с вами?
– Я прогнала ее.
– Прогнали!
– Да. Я не могла бы насладиться нынешним вечером, если бы знала, что я не одна. Я видела его, моя милая, я видела его! Как вам могло прийти в голову, что я скучаю. Я так необычайно счастлива, что должна вязать, чтобы сидеть спокойно. Если вы скажете еще что-нибудь, я встану и начну плясать. Я это чувствую. Где Оскар? Этот отвратительный Гроссе… Нет! Нехорошо говорить так о милом старике, который возвратил мне зрение. Все же жестоко с его стороны уверять, что я слишком взволнованна, и не пускать ко мне Оскара. Оскар с вами в соседней комнате? Очень он огорчен, что его разлучили со мной? Скажите ему, что я все думаю о нем, с тех пор как увидела его, и полна новыми мыслями!
– Оскара нет здесь, друг мой.
– Нет? Так он, вероятно, в Броундоуне со своим бедным изуродованным братом. Я преодолела свой страх к ужасному лицу Нюджента. Я даже начинаю жалеть его (хотя никогда не любила, как вам известно.) Можно ли иметь такой ужасный цвет лица! Не будем говорить о нем. Не будем говорить вовсе. Я хочу думать об Оскаре.
Она принялась опять за вязание и погрузилась в свои счастливые мысли. Зная то, что я знала, ужасно было слушать ее, ужасно было смотреть на нее. Боясь выдать свои чувства, боясь произнести еще хоть слово, я молча затворила дверь и поручила Зилле, если ее госпожа спросит, сказать обо мне, что я сильно утомлена и ушла отдохнуть в свою комнату.
Наконец, я осталась одна. У меня не было более предлога отложить печальную необходимость вскрыть письмо Оскара. Я заперла дверь и прочла следующее:
«Добрый и дорогой друг! Простите меня. Я готовлюсь удивить и огорчить вас. Этим письмом я хочу выразить вам мою глубокую благодарность и проститься с вами в последний раз. Отнеситесь со всей вашей снисходительностью ко мне. Прочтите эти строки до конца, они расскажут вам, что случилось после того, как мы с вами расстались.
Нюджента не было дома, когда я вернулся в Броундоун. Только четверть часа спустя услышал я у двери его голос, спрашивавший обо мне. Я откликнулся, и он вошел ко мне в гостиную. Первые его слова были:
– Оскар, я пришел попросить у тебя прощения и проститься с тобой.
Не могу передать вам тон, которым он произнес эти слова. Он тронул бы вас до глубины души, как тронул меня. С минуту я неспособен был ответить ему. Я мог только протянуть ему руку. Он горько вздохнул и отказался пожать ее.
– Мне надо сообщить тебе кое-что, – сказал он. – Подожди, пока не выслушаешь меня. Только после этого протяни мне руку, если будешь в состоянии это сделать.
Нюджент даже отказался сесть на стул, который я ему предлагал. Он смущал меня, стоя передо мною как слуга. Он сказал…
Нет! У меня не хватает ни хладнокровия, ни мужества, чтобы повторить это. Я сел писать, намереваясь сообщить вам все, что произошло между нами. Опять мое малодушие! Опять неудача! Слезы застилают мне глаза, когда я припоминаю подробности. Я передам вам только результат. Признание моего брата может быть выражено тремя словами. Приготовьтесь удивиться, приготовьтесь огорчиться.
Нюджент любит ее.
Подумайте, каково мне было узнать это после того, как я видел мою невинную Луциллу обнимающую его, после того, как я был сам свидетелем ее радости при взгляде на него, ее ужаса при взгляде на меня. Сказать ли вам как я страдал? Нет.
Кончив, Нюджент протянул мне руку так же, как я протягивал ему свою раньше, чем он сделал свое признание.
– Единственное средство, которым я могу искупить мою вину пред вами, – сказал он, – это никогда не показываться вам на глаза. Дай руку, Оскар, и отпусти меня.
Согласись я на это, так бы все и кончилось. Я не согласился, и кончилось иначе. Можете отгадать как?»
Я бросила письмо. Оно терзало меня таким мучительным сожалением, оно возбуждало во мне такое горячее негодование, что я готова была разорвать его недочитанным и растоптать ногами. Я прошлась по комнате, намочила платок и обвязала им голову. Через минуту или две я пришла в себя, смогла заглушить мысли о бедной Луцилле и вернуться к письму. Оскар продолжал так:
«Об остальном могу писать спокойно. Вы узнаете, на что я решился, вы узнаете, что я сделал.
Я попросил Нюджента подождать в гостиной, пока обдумаю в уединении то, что узнал от него. Брат попробовал воспротивиться этому, но я заставил его уступить. В первый раз в жизни мы поменялись ролями. Теперь я был руководителем, а он руководимым. Я оставил его и ушел в долину.
Царящая вокруг тишина, полное уединение помогли мне увидеть свое и его положение в настоящем свете. Прежде чем вернуться домой, я решился (чего бы мне это ни стоило) взять на себя жертву, которую хотел принести мой брат. Я пришел к твердому убеждению, что ради Луциллы и ради Нюджента уехать следует мне, а не ему.
Не осуждайте меня, не жалейте меня. Прочтите письмо до конца. Я хочу, чтобы вы смотрели на этот поступок с моей точки зрения.
Учитывая то, в чем мне признался Нюджент и что я видел собственными глазами, имею ли я право считать Луциллу связанной со мной? Я твердо убежден, что не имею права. Внушив ей ужас и отвращение в первую же минуту, как она взглянула на меня, увидев ее счастливой в объятиях Нюджента, смею ли я считать ее моей? Наш брак теперь невозможен.
Ради блага Луциллы я не могу, я не смею требовать от нее исполнения данного ею обещания. Мое несчастье – ничто, гибель надежд Луциллы – преступление. Я возвращаю Луцилле ее слово. Она свободна.
Вот мой долг относительно Луциллы, как я его понимаю.
Теперь о Нюдженте. Я обязан моему брату спасением чести нашего имени и избавлением от позорной смерти на виселице. Есть ли предел благодарности, которой я обязан ему за такую услугу? Предела нет. Человек, любящий Луциллу, и брат, спасший мне жизнь, – одно существо. Я обязан дать ему свободу, я даю ему свободу заслужить любовь Луциллы честно и благородно. Лишь только Herr Гроссе разрешит открыть ей истину, пусть ей расскажут, какую ошибку она совершила по моей вине, пусть она прочтет эти строки, написанные для нее, как и для вас, и пусть мой брат расскажет ей, что произошло между мною и им сегодня вечером. Она любит его теперь, считая Оскаром. Будет ли она любить его, когда узнает, что он Нюджент? Ответ на этот вопрос даст время. Если ответ будет в пользу моего брата, я уже устроил так, что Нюджент будет получать часть моего дохода и сможет жениться немедленно. Я хочу, чтобы талант его мог проявиться свободно, не стесняемый мелочными заботами. Имея гораздо больше, чем нужно при моих скромных потребностях, я не могу использовать лишние деньги более полезно и благородно.
Вот мой долг относительно Нюджента, как я его понимаю.
Теперь вы знаете, на что я решился. Что я сделал, может быть передано в немногих словах. Я покинул Броундоун навсегда. Я удалился, чтобы жить или умереть (как Богу будет угодно) под тяжестью постигшего меня несчастья далеко от всех вас.
Может быть, по прошествии нескольких лет, когда у них будут уже подрастать дети, я решусь пожать руку моей сестры, руку возлюбленной женщины, которая могла быть моей женой. Это может случиться, если я останусь в живых. Если же я умру, никто из вас этого не узнает. Я не хочу, чтобы моя смерть бросила тень грусти на их счастье. Простите меня, забудьте и сохраните, как храню я, первую и благороднейшую из земных надежд – надежду на будущую неземную жизнь.
Оставляю на случай, если вам понадобится написать мне, адрес моих лондонских банкиров. Им будут даны инструкции. Если вы любите меня, если вы жалеете меня, не пытайтесь поколебать мое решение. Вы сможете расстроить меня, но разубедить – нет. Подождите писать, пока Нюджент не получит возможности объясниться и пока Луцилла не даст ему ответ.
Еще раз благодарю вас за доброту, с которой вы относились к моему малодушию и к моим ошибкам. Да благословит вас Бог. Прощайте.
ОСКАР».
О впечатлении, произведенном на меня первым чтением этого письма, я не скажу ничего. Даже теперь мне страшно воскресить в памяти то, что я выстрадала в эту ужасную ночь одна в своей комнате. Думаю, будет достаточно, если я передам в немногих словах, на что решилась.
Я приняла два решения: во-первых, отправиться в Лондон с первым поездом на следующее утро и отыскать Оскара через его банкиров, во-вторых, принять меры, чтобы помещать негодяю, погубившему счастье брата, войти во время моего отсутствия в приходский дом.
Единственным утешением в этот вечер была уверенность, что относительно этих двух пунктов я непоколебима. В сознании своей правоты я почерпнула силу извиниться перед Луциллой, не выдав своего горя, когда зашла к ней опять. Прежде чем лечь в постель, я удостоверилась, что Луцилла счастлива и спокойна, я договорилась с Гроссе не пускать и весь следующий день ни одного посетителя к его предрасположенной к раздражению пациентке, я сделала своим союзником против Нюджента самого досточтимого Финча. Я зашла вечером в его кабинет и рассказала ему все, что случилось, скрыв только одно обстоятельство – безрассудное намерение Оскара разделить свое состояние со своим бесчестным братом. Я умышленно оставила ректора в заблуждении относительно того, что Оскар возвратил свободу Луцилле, чтоб она могла принять предложение человека, промотавшего свое состояние и не имеющего ни копейки. Речь мистера Финча по этому поводу стоило запомнить, но я не приведу ее здесь из уважения к церкви.
На следующий день с утренним поездом я отправилась в Лондон.
В тот же день с вечерним поездом я вернулась в Димчорч, потерпев полную неудачу в том, что было целью моей поездки в столицу.
Оскар был в банке рано утром, снял несколько сот фунтов, сказал банкирам, что пришлет им со временем адрес, по которому они будут писать ему, и отправился на континент, не оставив мне никаких следов.
Я провела весь день, стараясь отыскать Оскара теми способами, которые обычно применяют в подобных случаях, и села на обратный поезд, колеблясь между отчаянием за Луциллу и гневом на близнецов. Под впечатлением неудачи я сердилась на Оскара не меньше, чем на Нюджента. От всего сердца проклинала я день, который принес их обоих в Димчорч.
По мере того как мы удалялись от Лондона, за окном замелькали леса и поля, я начала успокаиваться, мой ум начал приходить в нормальное состояние. Мало-помалу внезапное проявление твердости в поведении Оскара, как я ни осуждала его за этот поступок, начало производить на меня должное впечатление. Я теперь вспоминала с удивлением свою поверхностную оценку характеров близнецов.
Обдумав случившееся по дороге назад в экипаже, я пришла к заключению, имевшему большое влияние на мое поведение относительно Луциллы в будущем. Наша физическая организация имеет, как мне кажется, большее влияние на мнение других о нас (и на всю нашу жизнь), чем мы вообще полагаем. Человек, имеющий слишком чувствительные нервы, говорит и делает вещи, часто заставляющие нас думать о нем хуже, чем он заслуживает. Он имеет несчастье показываться всегда в своем худшем виде. С другой стороны, человек, одаренный крепкими нервами и вместе с тем физической силой и твердостью, выражающимися в его манерах, заставляет предполагать, что он действительно таков, каким кажется. Обладая хорошим здоровьем, он всегда в хорошем расположении духа, а будучи в хорошем расположении духа, подкупает в свою пользу, как приятный собеседник, людей, с которыми общается, хотя под его благородной внешностью может скрываться натура нравственно испорченная. В последнем из этих типов я представляла Нюджента, а первом – Оскара. Все, что было слабого и жалкого в характере Оскара, проявлялось у нас на глазах, заслоняя сильные и благородные стороны его характера. В этом нервном человеке, падавшем духом при малейших неприятностях во время жизни в нашем селении, было, однако, нечто скрытое, что оказалось достаточно сильным, чтобы вынести постигший его удар. Чем ближе приближался конец моего путешествия, тем сильнее я убеждалась, что только теперь начинаю ценить по достоинству характер Оскара. Под влиянием этого убеждения я начинала смотреть на будущее смелее. Я решила приложить все силы, чтобы Луцилла не лишилась этого человека, лучшие качества которого я оценила только тогда, когда он решил покинуть нас навсегда.
Когда я вошла в приходский дом, мне сказали, что мистер Финч хочет поговорить со мной. Мое беспокойство о Луцилле было так сильно, что я не решилась идти к ректору, не повидавшись с ней. Я послала сказать ректору, что приду к нему через несколько минут, и побежала наверх.
– Очень долго тянулся день, друг мой? – спросила я, поздоровавшись с Луциллой.
– Чудный был день, – отвечала она весело. – Гроссе водил меня гулять, пред тем как уехал в Лондон. Отгадайте, куда мы ходили?
Я содрогнулась от зловещего предчувствия. Я отодвинулась от Луциллы и взглянула на ее милое лицо, не только не любуясь им, – хуже, с крайним недовольством.
– Куда вы ходили? – спросила я.
– В Броундоун, конечно.
У меня вырвалось восклицание «Безбожный Гроссе!» (произнесенное сквозь зубы на моем родном языке). Сдержать его было выше моих сил. Я умерла бы, если бы промолчала, – в таком негодовании я была!
Луцилла засмеялась.
– Полноте! – сказала она. – Это моя вина. Я хотела непременно поговорить с Оскаром. Настояв на своем, я вела себя отлично. Я не просила снять повязку, я удовольствовалась только тем, что поговорила с Оскаром. Милый старик Гроссе – он совсем не так суров со мной, как вы и мой отец, – был все время с нами. Если бы вы знали, какую пользу мне это принесло. Не ворчите, милая моя. Позволение доктора оправдывает мою неосторожность. Я не буду просить вас завтра сопровождать меня в Броундоун. Оскар придет сам с ответным визитом.
Последние слова окончательно заставили меня решиться.
Как ни была я утомлена всем, что переделала с утра, но мой рабочий день был еще не окончен. Я сказала себе: «Объяснюсь с Нюджентом Дюбуром прежде, чем лягу спать».
– Можете вы отпустить меня ненадолго? – спросила я Луциллу. – Мне надо сходить на другую половину дома. Отец ваш хочет поговорить со мной.
Луцилла встрепенулась.
– О чем? – спросила она с удивлением.
– О лондонских делах, – ответила я и вышла прежде, чем она успела вывести меня из терпения своим любопытством.
Я нашла ректора готовым, как и всегда, встретить собеседника потоком красноречия. Однако и пятьдесят Финчей не могли бы в эту минуту овладеть моим вниманием. К удивлению достопочтенного джентльмена, разговор начала я, а не он.
– Я сейчас была у Луциллы, мистер Финч. Я знаю, что случилось.
– Подождите немного, мадам Пратолунго. Есть одно обстоятельство, с которого следует непременно начать. В полной мере вы понимаете, что я ни в чем не виноват?
– Понимаю, – перебила я. – Они, конечно, не пошли бы в Броундоун, если бы вы позволили Нюдженту Дюбуру прийти сюда.
– Стойте! – воскликнул мистер Финч, поднимая правую руку. – Милое мое создание, вы находитесь в состоянии сильного возбуждения. Я хочу, чтобы вы меня выслушали. Я сделал больше, чем не дал согласия. Когда Гроссе, я требую, чтоб вы успокоились, когда Гроссе пришел и сказал это мне, я сделал больше, повторяю, я сделал бесконечно больше, чем не дал согласия. Вы знаете силу моего дара слова. Не пугайтесь! Я сказал: «Милостивый государь, как пастор и отец я умываю руки».
– Понимаю, мистер Финч. Все, что вы ни сказали бы Гроссе, было совершенно бесполезно. Ему нет никакого дела до вашей личной точки зрения.
– Мадам Пратолунго!..
– Он видел, что Луцилла очень волнуется из-за разлуки с Оскаром, и воспользовался, как он выражается, своей докторской свободой действия.
– Мадам Пратолунго!
– Вы хотели настоять на своем, отказываясь пустить Нюджента Дюбура в ваш дом. Гроссе тоже настоял на своем и сводил Луциллу в Броундоун.
Мистер Финч встал и заступился за себя во всю силу своего могучего голоса.
– Молчать! – крикнул он, ударив ладонью по своей стороне стола.
Я не уступила. Я тоже крикнула. Я встала и ударила ладонью по моей стороне стола.
– Один вопрос, милостивый государь, прежде чем я оставлю вас. С тех пор как ваша дочь вернулась из Броундоуна, прошло несколько часов. Виделись вы с Нюджентом Дюбуром?
Димчорчский папа внезапно осел, не успев провозгласить своих домашних булл. [13 - Булла (лат. bulla) – послание, распоряжение, издаваемое римскими папами]
– Извините, – ответил он своим довольно неучтивым тоном. – Это требует обстоятельных объяснений.
Я не стала ждать обстоятельных объяснений.
– Вы не виделись с ним? – снова спросила я.
– Да, я не виделся с ним, – воскликнул мистер Финч. – Мое положение относительно мистера Нюджента Дюбура – сложнейшее положение, мадам Пратолунго. Как отец, я с удовольствием свернул бы ему голову. Как духовное лицо, я считаю своим долгом воздержаться и написать ему. Чувствуете вы ответственность? Понимаете вы различие?
Я понимала, что он боится. Простившись кивком головы (презираю трусость), я молча пошла к двери.
Мистер Финч в замешательстве ответил на мой поклон.
– Вы уходите от меня? – спросил он машинально.
– Я иду в Броундоун.
Если бы я сказала, что иду в место, о котором ректор часто упоминал в сильнейших частях своих проповедей, лицо мистера Финча не могло бы выразить большего удивления, чем теперь. Он поднял повелительно свою правую руку, он открыл свои красноречивые уста. Прежде чем готовившееся словоизвержение успело достигнуть моего слуха, я вышла из комнаты и отправилась в Броундоун.
Глава XXXVIII. НЕТ ЛИ ЕМУ ИЗВИНЕНИЯ?
Уволенный слуга Оскара (оставшийся доживать условленный месяц после увольнения) отворил мне дверь, когда я постучала. Хотя час был уже поздний для патриархального Димчорча, слуга не выразил удивления, увидев меня.
– Дома мистер Нюджент Дюбур?
– Да, сударыня, – отвечал слуга и, понизив голос, прибавил:
– Мистер Нюджент Дюбур ожидал вас сегодня.
Сознательно или нет, слуга оказал мне великую услугу. Он предостерег меня. Нюджент Дюбур понимал меня лучше, чем понимала его я. Он понял, что случится, когда я узнаю о визите Луциллы к нему, и приготовился, без сомнения, к встрече со мной. Признаюсь, я чувствовала какую-то нервную дрожь, следуя за слугой, провожавшим меня в гостиную. Но в ту минуту, как он отворил дверь, это неприятное чувство покинуло меня так же мгновенно, как пришло. Входя в гостиную, я почувствовала себя опять вдовой Пратолунго.
Настольная лампа с опущенным колпаком была единственным источником света в комнате. Нюджент Дюбур, развалясь в кресле, сидел у стола с сигарой во рту и с книгой в руке. Он отложил книгу в сторону и встал навстречу мне. Зная уже, с каким человеком имею дело, я решила не оставлять без внимания даже мелочей. Я сочла нелишним узнать, чем он занимался, ожидая меня. Я взглянула на книгу – это была «Исповедь» Руссо.
Он подошел ко мне со своей любезной улыбкой и протянул руку, как будто не случилось ничего такого, что могло испортить наши отношения. Я сделала шаг назад и подняла на него глаза.
– Вы не хотите пожать мне руку? – спросил он.
– На это я вам сейчас отвечу, – сказала я. – Где ваш брат?
– Не знаю.
– Вот когда вы узнаете и когда вы вернете вашего брата в Броундоун, я пожму вам руку – не раньше.
Он поклонился, насмешливо пожал плечами и попросил позволения предложить мне стул.
Я сама взяла себе стул и поставила его против его кресла. Собираясь уже сесть, Нюджент заколебался и взглянул на открытое окно.
– Не бросить ли мне сигару? – спросил он.
– Не из-за меня. Я не имею ничего против курения.
– Благодарю вас.
Он взял стул и сел так, что лицо его оказалось в полумраке. Покурив с минуту, Нюджент спросил, не поднимая на меня глаз:
– Могу я узнать, с какой целью вы меня посетили?
– У меня две цели. Во-первых, заставить вас уехать из Димчорча завтра утром, во-вторых, возвратить счастье вашему брату, соединив его с девушкой, с которой он помолвлен.
Нюджент поднял на меня глаза. Зная мой горячий характер, он был поражен спокойствием, с которым я ответила на его вопрос. С меня он перевел взгляд на свою сигару и задумчиво стряхнул пепел, прежде чем обратился ко мне со следующими словами:
– Мы сначала займемся вопросом, следует ли мне уехать из Димчорча, – сказал он. – Получили вы письмо Оскара?
– Получила.
– И прочли?
– И прочла.
– Так вы знаете, что мы понимаем друг друга?
– Я знаю, что брат ваш принес себя в жертву и что вы подло воспользовались этим.
Он вздрогнул и поднял на меня глаза. Я видела, что или мои слова, или мой тон задели его.
– Вы пользуетесь тем, что вы женщина, – сказал он. – Не заходите слишком далеко. То, что сделал Оскар, было сделано добровольно.
– То, что сделал Оскар, – возразила я, – было жалким безрассудством, жестокой несправедливостью. Тем не менее в побуждениях, руководивших им, есть что-то великодушное, что-то благородное. Что же касается вашего поведения в этом случае, я не вижу в побуждениях, руководивших вами, ничего, кроме низости и малодушия.
Он вскочил со стула и бросил сигару в пустой камин.
– Мадам Пратолунго, – сказал он, – я не имею чести знать, есть ли у вас семья. Я не могу потребовать от женщины удовлетворения за Оскорбление. Не найдется ли у вас какого-нибудь родственника в Англии или за границей?
– У меня найдется то, чего достаточно в настоящем случае, – возразила я. – У меня найдется искреннее презрение ко всевозможным угрозам и твердая решимость высказать все то, что я думаю.
Он подошел к двери и отворил ее.
– Я не дам вам возможности продолжать, – заявил он. – Позвольте оставить вас в этой комнате и пожелать вам доброго вечера.
Я вошла в дом, вооружившись отчаянным намерением, которое могла сообщить только ему и только в крайнем случае. Теперь пришло время сказать то, что я всем сердцем желала оставить невысказанным.
Я встала в свою очередь и остановила его, когда он выходил из комнаты.
– Возвратитесь к вашему креслу и к вашей книге, – сказала я. – Наше свидание окончено. Покидая этот дом, я должна сказать вам последнее слово. Вы напрасно теряете время, оставаясь в Димчорче.
– В этом я себе лучший судья, – отвечал он, сторонясь, чтоб я могла выйти.
– Извините, вы совсем не в таком положении, чтобы судить. Вы не знаете, что я намерена сделать, лишь только вернусь в приходский дом.
Он мгновенно переменил положение и стал в дверях, преграждая мне дорогу.
– Что же вы намерены сделать? – спросил он, устремив на меня настороженный взгляд.
– Я намерена заставить вас уехать из Димчорча.
Он нагло засмеялся. Я продолжала так же спокойно, как прежде:
– Вы сегодня утром изображали своего брата перед Луциллой, – сказала я. – Вы сделали это в последний раз, мистер Нюджент Дюбур.
– Неужели? Кто же помешает мне сделать это опять?
– Я.
В этот раз он воспринял мои слова серьезно.
– Вы? – спросил он. – Как можете вы управлять мною, позвольте узнать?
– Я могу управлять вами через Луциллу. Я могу сказать ей правду и скажу, лишь только вернусь в приходский дом.
Он вздрогнул, но тотчас же пришел в себя.
– Вы забыли нечто, мадам Пратолунго. Вы забыли, что сказал нам доктор.
– Нет, не забыла. Если мы как-нибудь встревожим его пациентку в ее настоящем положении, доктор отказывается отвечать за последствия.
– Да.
– Да, но из двух зол – предоставить вам свободу разбить сердца обоих или пренебречь предостережением доктора, я выбираю последнее. Говорю вам прямо, что я готова лучше видеть Луциллу слепой, чем замужем за вами.
Нюджент Дюбур был уверен, что предостережение доктора свяжет мне язык. Я уничтожила эту уверенность, и все его расчеты полетели на ветер. Он так побледнел, что я, несмотря на темноту, заметила перемену в его лице.
– Я не верю вам, – сказал он.
– Приходите завтра в приходский дом и увидите, – отвечала я. – Больше мне нечего сказать вам. Пропустите меня.
Вы, может быть, думаете, что я только пугала его. Вовсе нет. Хвалите меня или порицайте, если угодно, я действительно намеревалась сделать то, что говорила. Что мое мужество не изменило бы мне во время пути из Броундоуна в приходский дом, что я не отказалась бы от моего намерения, увидев Луциллу, я не утверждаю. Я хочу только сказать, что в ту минуту, когда я в отчаянии угрожала открыть Луцилле истину, я положительно намеревалась исполнить это, и что Нюджент. Дюбур понял по моему голосу, что я не шучу.
– Злодейка! – воскликнул он, подойдя ко мне все себя от ярости.
Вся страсть, с которой этот жалкий человек любил ее, вылилась у него в этом одном слове.
– Не высказывайте мне вашего мнения обо мне, – отвечала я. – Вы, конечно, не можете понять побуждений честной женщины. В последний раз говорю вам, пропустите меня.
Вместо того, чтобы пропустить меня, он запер дверь и положил ключ в карман. Потом указал мне на стул, с которого я встала.
– Садитесь, – сказал он изменившимся голосом, свидетельствующим о внезапной перемене в его настроении. – Дайте мне подумать немного.
Я возвратилась на свое место. Он сел в кресло у противоположной стороны стола и закрыл лицо руками. Мы сидели некоторое время молча. Я взглянула на него раза два, пока он думал. Вдруг что-то блеснуло между его пальцами. Я тихо привстала и наклонилась, чтобы рассмотреть. Слезы! Честное слово, слезы текли по его пальцам! Я собиралась было заговорить, но раздумала и промолчала.
– Скажите, чего вы хотите от меня? Что должен я сделать?
Таковы были его первые слова. Он выговорил их, не отнимая рук от лица, так тихо, так грустно, с каким безнадежным горем, с таким смирением в голосе, что я, которая вошла в комнату, ненавидя его, подошла к нему, я, которая за минуту перед тем повергла бы его к моим ногам, если бы могла, положила руку на его плечо, жалея его всем сердцем. Вот каковы женщины! Вот вам образец их благоразумия, твердости и самообладания.
– Будьте справедливы, Нюджент, – сказала я. – Будьте честны. Будьте тем, кем я вас когда-то считала. Это все, чего я требую.
Он положил руки на стол, опустил на них голову и расплакался. Это было так похоже на его брата, что мне пришло в голову, не принимаю ли я одного за другого. «Оскар, – подумал я, – все тот же Оскар, каким я видела его, когда говорила с ним в первый раз в этой комнате».
– Полноте, – сказала я, когда он немного успокоился. – Мы кончим тем, что поймем друг друга и будем опять, несмотря ни на что, уважать друг друга.
Он раздраженно сбросил мою руку с своего плеча и отвернулся от света.
– Можете ли вы понять меня? – спросил он. – Вы сочувствуете Оскару. Он – жертва, он – мученик, вы его уважаете, вы его жалеете! Я – эгоист, я – негодяй, у меня нет ни чести, ни совести! Растопчите меня ногами, как пресмыкающееся. Если я страдаю, то я этого вполне заслуживаю. Стоит ли жалеть, не правда ли, такого негодяя, как я?
Я была в большом недоумении, как ответить ему. Все, что он сказал о себе, я действительно думала о нем. А как же иначе? Он поступил вероломно, его нельзя было не осуждать. И однако как трудно иногда женщине не простить мужчину, как бы дурно он ни поступил, когда она знает, что поступил он так из любви к женщине.
– Что бы я ни думала о вас, Нюджент, – сказала я, – вы еще можете возвратить себе мое прежнее уважение.
– В самом деле? – отвечал он насмешливо. – Позвольте мне знать это лучше. Вы говорите теперь не с Оскаром, вы говорите с человеком, несколько знакомым с женщинами. Я знаю, как вы упорствуете в своих мнениях, потому что это ваши мнения, не спрашивая себя, справедливы они или нет. Некоторые из мужчин поймут и пожалеют меня. Ни одна женщина на это не способна. Лучшие и умнейшие из вас не знают, что такое любовь, как ее чувствует мужчина. Для вас она не безумие, как для нас. В женщине она сдержанна, в мужчине она не подчиняется ничему. Она лишает его рассудка, чести, самоуважения, она унижает его, доводит его до идиотизма или до сумасшествия. Я вам объявляю, что я не отвечаю за свои поступки. Самое лучшее, что вы могли бы сделать для меня, – это запереть меня в дом умалишенных. Самое лучшее, что я мог бы сделать для себя, – это перерезать горло. О, да! Я рассуждаю непозволительно, не правда ли? Я должен бороться, как вы говорите, я должен обуздать себя. Ха, хат, ха! Вот умная женщина, вот опытная женщина. И что же? Она видела меня с Луциллой сотни раз и ни разу не заметила во мне признаков борьбы. С той минуты, как я увидел впервые небесное создание, жизнь моя была долгою борьбой с самим собою, адским мучением от стыда и угрызений совести, а мой умный друг замечала так мало и знает так мало, что видит в моем поведении только малодушие и подлость!
Он встал и прошелся по комнате. Я была (очень естественно, мне кажется) немного раздражена его рассуждениями. Мужчина заявляет, что разбирается в любви лучше, чем женщина. Слыхано ли когда-нибудь о таком чудовищном искажении истины? Я обращаюсь к женщинам.
– Не вам бы только осуждать меня, – сказала я. – Я была о вас слишком хорошего мнения, чтобы подозревать вас. Впредь я такой ошибки не сделаю, ручаюсь вам.
Он вернулся назад и остановился передо мной, пристально глядя на меня.
– Неужто вы говорите серьезно, что не заметили ничего подозрительного в первый день, как я увидел ее? – спросил он. – Вы были тогда в комнате. Как вы не заметили, что она поразила меня? Как вы не заметили ничего подозрительного позже? Когда я страдал в ее присутствии, неужели окружающие не замечали, что я становился сам не свой?
– Я заметила, что вы никогда не вели себя развязно в ее присутствии. Но вы мне нравились, вы внушали мне доверие, и я не могла объяснить этого. Вот и все.
– И вы не поняли ничего из того, что происходило? Разве я не говорил с ее отцом? Разве я не старался ускорить их брак? Разве я не выдал своих чувств, когда вы сказали мне, что прежде всего ей понравился в Оскаре его голос, и когда я вспомнил, что его голос и мой одинаковы. Когда мы в первый раз говорили о его двусмысленном положении в отношении Луциллы, разве я не соглашался с вами, что Оскар, для своей же пользы, должен открыть ей истину? Кто использовал свое влияние, чтобы заставить его сделать это? Я. Как я поступил, когда он попробовал объясниться и не решился? Как я поступил, когда брат ввел ее в заблуждение, сказав, что человек с синим лицом не он, а я?
Дерзость последнего утверждения поразила меня.
– Вы помогали жестоко обманывать ее, – отвечала я с негодованием. – Вы подло поощряли гибельный образ действий вашего брата.
Нюджент со своей стороны взглянул на меня зло и с удивлением:
– Вот вам и женская проницательность! – воскликнул он. – Вот вам и удивительный такт, приписываемый женскому полу! В моем самопожертвовании ради Оскара вы видите только дурные побуждения.
Я начала смутно понимать, что им руководили не одни дурные побуждения. Но все равно. Я была, может быть, несправедлива. Я досадовала на него за тон, которым он говорил со мной. Я созналась бы кому угодно, только не ему, что сделала ошибку. Ему я в этом сознаться не могла.
– Вспомните прошлое, – г начал он опять более мягким и спокойным тоном. – Посмотрите, как вы несправедливо осудили меня. Я ухватился за возможность, клянусь вам, что это правда, я ухватился за возможность сделать себя предметом ужаса для Луциллы, когда узнал о заблуждении, в которое ввел ее Оскар. Чувствуя себя все менее и менее способным избегать ее, я воспользовался случаем заставить Луциллу избегать меня. Я сделал больше. Я умолял Оскара отпустить меня из Димчорча. Он потребовал, во имя нашей взаимной любви, чтоб я остался с ним. Я не мог отказать ему. Что же вы находите во всем этом бесчестного? Разве негодяй стал бы выдавать себя, как я выдавал себя, когда мы разговаривали в беседке? Я сказал вам тогда прямо, что было бы лучше, если бы я вовсе не приезжал в Димчорч. По какой же причине, кроме одной, мог я сказать это? А вы даже не поинтересовались узнать причину.
– Вы забываете, что я не имела возможности спросить вас. Луцилла помешала нам и отвлекла мое внимание. И для чего же хотите вы заставить меня защищаться, – продолжала я, все более и более раздражаясь. – Какое право имеете вы осуждать меня?
Нюджент взглянул на меня с изумлением.
– Разве я осуждал вас? – спросил он.
– Да!
– Может быть, я думал, что если бы вы вовремя заметили мое безумие, вы смогли бы сразу положить ему конец. Нет! – воскликнул он, прежде чем я успела возразить. – Ничто не могло положить ему конец, ничто не вылечит меня, кроме смерти. Постараемся понять друг друга. Я готов смотреть снисходительно на ваше поведение, а вы постарайтесь смотреть снисходительно на мое.
Я всеми силами старалась смотреть снисходительно. Несмотря на то, что сердилась на него за его надменный тон в разговоре со мною, мне было жаль Нюджента, как я уже призналась. Но я никак не могла забыть, что он пытался поймать первый взгляд Луциллы, когда она проверяла свое зрение, что он в это утро выдавал себя за своего брата, что он позволил своему брату уехать в добровольное изгнание от всего, что было ему дорого. Нет! Я могла жалеть его, но не могла смотреть снисходительно на его поведение. Я села и не сказала ничего.
Нюджент возвратился к нашему спорному вопросу, и хотя обращение его со мною было теперь вполне учтиво, следующие слова его напугали меня сильнее, чем все, что он сказал до сих пор.
– Я повторяю то, что уже сообщил вам, – начал он. – Я не отвечаю больше за свои поступки. Если я сколько-нибудь знаю себя, мне кажется, что впредь на меня полагаться нельзя. Пока я еще способен сказать правду, дайте мне сказать ее. Что бы ни случилось впредь, знайте, что я сегодня открыл вам свою душу.
– Позвольте! – воскликнула я. – Как вы можете говорить так легкомысленно? Всякий человек отвечает за свои поступки.
Он остановил меня нетерпеливым жестом.
– Оставайтесь при своем мнении. Я не оспариваю его. Увидите, сами увидите. День, когда мы говорили с вами, мадам Пратолунго, в беседке приходского дома, отмечен как достопамятный день в моем календаре. Моя честная борьба с самим собою ради бедного Оскара закончилась в этот день. Усилия, которые я делал над собой с тех пор, были только взрывами отчаяния. Они не могли поколебать страсти, ставшей единственным чувством и единственным несчастием всей моей жизни. Не говорите мне о борьбе с этой страстью. Всякая борьба бывает возможной до известных границ. Вы знаете, как я боролся против искушения, пока был в силах бороться. Остается только рассказать вам, как я уступил ему;.
Спокойный тон, которым он произнес это, настроил меня опять против него. Его увертки и противоречивые утверждения смущали и раздражали меня. Легче, казалось, собрать рассыпанную ртуть, чем поймать этого человека.
– Помните день, – сказал Нюджент, – когда Луцилла рассердилась на вас и встретила так грубо в Броундоуне?
Я кивнула утвердительно.
– Вы говорили сегодня, что я выдаю себя за Оскара. В тот день я выдал себя за него в первый раз. Вы при этом присутствовали. Потрудились вы тогда объяснить себе мой поступок?
– Сколько мне помнится, – отвечала я, – я тогда остановилась на первом предположении, которое пришло мне в голову. Я подумала, что вы уступили искушению подшутить над Луциллой.
– Я уступил страсти, пожиравшей меня. Я жаждал испытать наслаждение от ее прикосновения, мне хотелось, чтобы она была хоть минуту проста в обращении со мной, считая меня Оскаром. Этого мало: мне хотелось узнать, могу ли я ввести ее в заблуждение, могу ли я жениться на ней, если удастся обмануть всех вас и уехать с ней куда-нибудь. Сам дьявол руководил мною. Не знаю, чем бы это кончилось, если бы не вошел Оскар и если бы Луцилла не пришла в такое негодование. Она смутила меня, она испугала меня, она вернула мне мои лучшие чувства. Я воспользовался, не приготовив ее, вопросом о восстановлении ее зрения, как единственным средством отвлечь ее мысли от моей подлой попытки воспользоваться ее слепотой. В эту ночь, мадам Пратолунго, я пережил такую пытку самоосуждения и раскаяния, что даже вы были бы удовлетворены. При первой представившейся возможности я загладил мою вину пред Оскаром. Я защищал его интересы, я даже научил его, что ему следовало сказать Луцилле.
– Когда? – прервала я. – Где? Как?
– После посещения двух докторов. В гостиной Луциллы. В пылу полемики, следует ли ей подвергнуться операции немедленно или сначала выйти замуж за Оскара. Припомните наш разговор, и вы увидите, что я сделал все, что мог, чтоб убедить Луциллу выйти за моего брата прежде, чем Гроссе сделает ей операцию на глазах. И все было напрасно. Вы бросили всю силу своего красноречия на другую чашу весов. Я потерпел неудачу. Впрочем, какая разница. То, что я сделал тогда, было сделано в отчаянии. Минутное побуждение, не более. Лишь только искушение началось вновь, я стал опять негодяем, как вы говорите.
– Я ничего не говорю, – отвечала я.
– Все равно, так вы думаете. Заподозрили вы меня, наконец, когда мы встретились с вами вчера в деревне?
Наверное, даже ваши глаза увидели меня насквозь в этот раз!
Я отвечала безмолвным наклоном головы. Мне не хотелось начинать новую ссору. Как ни злоупотреблял Нюджент моим терпением, я старалась ради Луциллы поддерживать с ним дружеские отношения.
– Вы сумели это скрыть, – продолжал он, – когда я попробовал узнать, раскрыли ли вы мою тайну. Вы, добродетельные люди, обманываете недурно, когда ваши интересы того требуют. Нечего объяснять вам, каково было мое вчерашнее искушение. Первый взгляд ее глаз, когда они откроются на окружающий мир, первый луч любви и счастья на ее божественном лице, – да разве я дурак, чтоб уступить это другому! Ни один смертный, обожая ее так, как я ее обожаю, не поступил бы иначе. Я готов был упасть на колени перед Гроссе и боготворить его, когда он предложил мне занять в комнате то самое место, которое я решил занять. Вы поняли, что у меня было на уме. Вы сделали все, что могли, чтобы разрушить мои замыслы. Вы поступили очень ловко. Вы, праведные люди, с помощью своего жизненного опыта умеете перехитрить худшего из нас. Вы видели, как все кончилось. Сама судьба пришла мне на помощь в последнюю минуту. Судьба, как солнце, не отличает праведных от не праведных! Мне достался первый взгляд ее глаз! Первый луч любви и счастья просиял на ее лице для меня! Ее руки обвивали мою шею, ее грудь прижималась к моей груди.
Я не могла выносить этого более.
– Отоприте дверь, – сказала я. – Мне стыдно сидеть в одной комнате с вами.
– Меня это нисколько не удивляет, – отвечал он. – Немудрено, что вам стыдно за меня, когда мне самому стыдно за себя.
В тоне его не было ничего циничного, в манерах ничего дерзкого. Тот же самый человек, который сейчас так отвратительно хвастался своею победой над невинностью и несчастьем, теперь говорил, как человек, искренне стыдящийся своих поступков. Будь я уверена, что он насмехается надо мной или лицемерит, я знала бы, как поступить. Но, повторяю, как это ни странно, он, несомненно, раскаивался в том, что сейчас сказал. При всем моем знании людей, при всем моем умении ладить с людьми со странными характерами, я остановилась между Нюджентом и запертой дверью, не зная, как поступить.
– Верите вы мне? – спросил он.
– Я не понимаю вас, – отвечала я.
Нюджент вынул из кармана ключ от двери и положил его на стол против стула, с которого я только что встала.
– Я теряю голову, когда говорю или думаю о ней, – продолжал он. – Я отдал бы все, что имею, чтобы вернуть то, что я сейчас сказал. Нет слов, достаточно сильных, чтоб осудить меня. Слова вылетали помимо моей воли. Если бы здесь была сама Луцилла, я и то не мог бы сдержаться. Идите, если вам угодно. Ключ к вашим услугам. Я не имею права удерживать вас после того, что я сделал. Но подумайте, прежде чем уйдете. Вы пришли с тем, чтобы предложить мне что-то. Может быть, вам удалось бы образумить меня, усовестить и заставить поступить честно. Впрочем, как вам угодно. Вы свободны.
Кто я была, добрая христианка или презренная дура? Я вернулась к моему стулу и решилась сделать последнюю попытку.
– Как вы добры, – сказал он. – Вы ободряете меня. Вчера в этой комнате у меня было честное побуждение. Оно могло бы стать чем-нибудь больше побуждения, если бы передо мной не появилось новое искушение.
– Какое искушение? – спросила я.
– Письмо Оскара должно было сказать это вам. Оскар сам ввел меня в искушение. Вы должны знать какое.
– Ничего я не знаю.
– Разве он не писал вам, что я предлагал покинуть Димчорч навсегда? Я предлагал это искренно. Я видел страдальческое лицо несчастного, когда мы с Гроссе выводили Луциллу из комнаты. Я жалел его всем сердцем. Если б он взял мою руку и сказал: «Прощай», я уехал бы тотчас же. Он не хотел взять мою руку. Он ушел, чтоб обдумать все это в уединении, и вернулся, решившись пожертвовать собою.
– Зачем же вы приняли жертву?
– Он соблазнил меня.
– Соблазнил вас?
– Да. Как же иначе назвать то, что он предложил мне самому объясниться с Луциллой? Как назвать то, что он пожелал мне в будущем жизнь с Луциллой? Бедный, милый, великодушный брат! Он уговаривал меня остаться, когда ему следовало просить меня уехать. Мог ли я не уступить ему? Осуждайте страсть, овладевшую моим телом и душой, но не осуждайте меня!
Я взглянула на книгу, лежавшую на столе, на книгу, которую он читал перед тем, как я вошла в комнату. Его словесные ухищрения, вводящие в заблуждение признания были не что иное, как влияние софистики [14 - Софизм (гр. sophisma) – ложное по существу умозаключение, формально кажущееся правильным, основанное на преднамеренном, сознательном нарушении правил логики.] Руссо. Хорошо. Если он мыслит категориями Руссо, то я думаю, как истинная Пратолунго. Я дала себе волю, я была в ударе.
– Как можете вы, умный человек, так обольщать себя! – сказала я. – Ваша будущность с Луциллой? О вашей будущности с Луциллой страшно подумать. Положим, этого не случится, пока я жива, но положим, что вам удалось бы жениться на ней. Боже, что за жизнь создали бы вы как для себя, так и для нее! Вы любите вашего брата. Неужели вы надеетесь иметь хоть минуту покоя, когда у вас будет постоянно на уме: «Я разлучил Оскара с женщиной, которую он любил, я испортил его жизнь, я разбил его сердце». Вы не смогли бы смотреть на нее, вы не смогли бы говорить с ней, вы не смогли бы коснуться ее без того, чтобы все это не было отравлено страшным упреком. А она? Что за жена была бы она вам, зная, каким способом вы овладели ей? Трудно сказать, кого из двух она ненавидела бы сильнее – вас или себя. Ни один мужчина не прошел бы мимо нее на улице, не пробудив в ней мысли: «Желала бы я знать, сделал ли он когда-нибудь такую низость, какую сделал мой муж». Каждая замужняя женщина возбуждала бы в ней зависть и сожаление. «Каков бы ни был ваш муж, он связал свою судьбу с вами не так, как это сделал мой». Чтоб вы могли быть счастливы! Чтобы ваша семейная жизнь могла быть сносной! Хотите пари? Я успела скопить несколько фунтов с тех пор, как живу с Луциллой. Я ставлю их все до копеечки, что вы разойдетесь с ней по обоюдному согласию через полгода после свадьбы. Так как же вы теперь поступите? Уедете вы на континент или останетесь здесь? Вернете вы своего брата, как честный человек, или позволите ему уехать и обесчестите себя на всю жизнь?
Глаза Нюджента блуждали, лицо горело. Он вскочил и отпер дверь. Что он хочет сделать? Уехать на континент или выгнать меня из дома?
Он позвал слугу:
– Джемс!
– Что прикажете, сударь?
– Заприте дом, когда я и мадам Пратолунго уйдем отсюда. Я не вернусь больше. Уложите мой чемодан и отошлите его завтра в Лондон, в гостиницу Негль.
Он затворил дверь и подошел опять ко мне.
– Вы отказались пожать мою руку, когда вошли сюда, – сказал он. – Хотите вы пожать ее теперь? Я уйду из Броундоуна вместе с вами и не вернусь, пока не привезу с собой Оскара.
– Обе руки, – воскликнула я, протягивая ему их. Я не могла сказать ничего больше. Я могла только сомневаться, он ли это, не лишилась ли я рассудка.
– Пойдемте, – сказал он. – Я провожу вас до калитки приходского дома.
– Вы не сможете уехать сегодня, – заметила я. – Последний поезд уже давно ушел.
– Смогу. Я пойду пешком в Брайтон, там заночую, а завтра утром отправлюсь в Лондон. Ничто не заставит меня провести еще ночь в Броундоуне. Позвольте еще один вопрос, прежде чем я потушу лампу.
– Что такое?
– Приняли вы сегодня в Лондоне какие-нибудь меры, чтоб отыскать Оскара?
– Я была у адвоката и сделала все – нужные распоряжения.
– Вот моя записная книжка. Напишите мне его адрес. Я написала. Он потушил лампу и вывел меня в коридор.
Там стоял озадаченный слуга.
– Прощайте, Джемс. Я уезжаю, чтобы привести сюда вашего хозяина. С этим объяснением он взял шляпу и трость и подал мне руку. Минуту спустя мы уже шли по темной долине.
На пути к приходскому дому Нюджент говорил с лихорадочным возбуждением. Избегая малейшего намека на предмет, обсуждавшийся во время нашего странного и бурного свидания, он вернулся с удесятерившейся самоуверенностью к своим хвастливым рассуждениям о чудесах, которые намерен был совершить в живописи. Об его призвании добиться гармонии человечества с природой, о необычайных размерах картин, на которых он будет изображать красоты природы, неведомые страждущему человечеству, о крайней необходимости признать его не простым живописцем, а великим утешителем в искусстве – все это я выслушала снова, чтобы не остаться в неведении насчет его планов и будущих занятий. Только когда мы остановились у калитки приходского дома, намекнул он, и то самым косвенным образом, на то, что произошло между нами.
– Что же? – спросил он. – Вернул я себе ваше прежнее уважение? Верите вы, что в характере Нюджента Дюбура есть и хорошие стороны? Человек – сложное животное. А вы – женщина одна из десяти тысяч. Поцелуйте меня.
И он поцеловал меня, по иностранному обычаю, в обе щеки.
– Теперь за Оскаром! – крикнул Нюджент весело и, махнув шляпой, скрылся в темноте. Я стояла у калитки, пока не стихли в отдалении его поспешные шаги.
Невыразимое уныние овладело мной. Я начала сомневаться в нем, лишь только осталась одна. «Не придет ли время, – спросила я себя, – когда то, что я сделала сегодня, надо будет сделать снова?»
Я отворила калитку. Прежде чем я успела дойти до нашей половины дома, мистер Финч преградил мне дорогу. Он торжественно показал мне рукопись в несколько страниц.
– Мое письмо, – сказал он. – Христианское увещание Нюдженту Дюбуру.
– Нюджент Дюбур покинул Димчорч.
И я передала ректору так кратко, как только могла, результат моего посещения Броундоуна.
Мистер Финч взглянул на свое письмо. Все эти красноречивые страницы пропадут даром? Нет! Это не в порядке вещей, это невозможно.
– Вы поступили очень хорошо, мадам Пратолунго, – сказал он своим покровительственным тоном. – Очень хорошо во всех отношениях. Но не думаю, что я поступил бы благоразумно, уничтожив это письмо.
Он тщательно сложил свою рукопись и взглянул на меня с таинственною улыбкой.
– Я смею думать, – сказал он с насмешливым смирением, – что мое письмо понадобится. Я не хочу разочаровывать вас в Нюдженте Дюбуре. Я хочу только сказать: можно ли положиться на него?
Это было сказано глупцом: ему и в голову не пришло бы сказать это, если бы не его драгоценное письмо. Тем не менее это было прискорбно верным отголоском того, что происходило в моей душе, и почти буквальным повторением слов Нюджента, в которых он выразил при мне недоверие к самому себе. Я пожелала ректору доброй ночи и ушла наверх.
Луцилла уже спала, когда я тихо отворила ее дверь.
Поглядев несколько минут на ее милое, спокойное лицо, я принуждена была отвернуться и отойти от постели, потому что вид ее только усиливал мое уныние. Затворяя дверь, я бросила на нее последний взгляд и невольно повторила зловещий вопрос мистера Финча: «Можно ли положиться на него?»
Глава XXXIX. ОНА УЧИТСЯ ВИДЕТЬ
На следующее утро в уме моем возникли новые соображения не совсем приятного рода. В моем положении относительно Луциллы было серьезное затруднение, ускользнувшее от моего внимания, когда я прощалась с Нюджентом.
Броундоун был теперь пуст. Что мне сказать Луцилле, когда ложный Оскар не явится с своим обещанным визитом?
В какой лабиринт лжи втянуло нас всех первое сокрытие истины! Обман за обманом становились для нас необходимостью, неприятность за неприятностью были их заслуженным следствием, а теперь, когда я осталась одна преодолевать все трудности нашего положения, у меня, по-видимому, не было другого выбора, как только продолжать обманывать Луциллу. Мне это уже надоело, мне было совестно. За завтраком, узнав, что Луцилла не ожидает своего гостя раньше чем после полудня, я избегала дальнейших рассуждений об этом предмете. После завтрака я продержала ее некоторое время за роялем. Когда музыка надоела ей и она заговорила опять об Оскаре, я надела шляпку и ушла из дому по хозяйственному делу (такого рода, какие обыкновенно поручались Зилле) единственно для того, чтоб уйти и отложить до последней минуты печальную необходимость солгать. Погода благоприятствовала мне. Собирался дождь, и Луцилла не предложила сопровождать меня.
Исполнив свое дело, которое привело меня на ферму на дороге в Брайтон, я пошла дальше, несмотря на то что дождь уже накрапывал. На мне не было ничего такого, что могло бы испортиться, и я предпочла мокрое платье возвращению в приходский дом.
Когда я прошла около мили дальше, уединенная дорога оживилась появлением коляски, приближавшейся ко мне со стороны Брайтона. Верх коляски был поднят и защищал от дождя сидевшую внутри особу. Поравнявшись со мной, особа выглянула и остановила экипаж голосом, по которому я тотчас же узнала Гроссе. Наш любезный доктор настоял, чтоб я укрылась от дождя в его коляске и возвратилась с ним в приходский дом.
– Вот неожиданное-то удовольствие! – сказала я. – А мы полагали, что вы приедете только в конце недели.
Гроссе взглянул на меня сквозь свои очки со строгостью и величием, достойным мистера Финча.
– Разве признаться вам? – сказал он. – Вы видите пред собой погибшего глазного доктора. Я скоро умру. Напишите тогда на моем надгробном камне: «Болезнь, которая свела в могилу этого немца, была прекрасная Финч». Когда я не с ней.
– пожалейте меня, – мне так недостает ее, что я умираю от тоски по молодой Финч. Ваша путаница с этими близнецами сидит у меня в уме, как какая-нибудь заноза. Вместо того чтобы храпеть на моей роскошной английской постели, я не смыкаю глаз по целым ночам и все думаю о Финч. Я приехал сюда сегодня раньше, чем назначил. Для чего? Чтобы взглянуть на ее глаза, вы думаете? Нет, сударыня, вы ошибаетесь. Не глаза ее беспокоят меня. Глаза ее в порядке. Беспокойте меня вы и все другие в вашем приходском доме. Вы заставляете меня мучиться за мою пациентку. Я боюсь, что кто-нибудь из вас доведет до ее милых ушей вашу историю с близнецами и поставит все вверх дном в ее бедной головке. Не тревожьте ее еще два месяца. Ach, Gott, если бы я был в этом уверен, я оставил бы ее новые слабые глаза поправляться понемногу и возвратился бы в Лондон.
Я собиралась было сделать ему строгий выговор за прогулку с Луциллой в Броундоун. После того что он сказал теперь, это было бы бесполезно, и еще бесполезнее было бы просить его позволить мне выпутаться из моих затруднений, открыв Луцилле истину.
– Вы, конечно, лучший судья в этом деле, – отвечала я. – Но вы не знаете, чего стоят ваши предписания несчастным, которым приходится исполнять их.
Он резко прервал меня на этих словах.
– Вы сами увидите, – сказал он, – стоит ли исполнять их. Если ее глаза удовлетворят меня, Финч будет сегодня учиться видеть. Вы будете при этом присутствовать, упрямая вы женщина, и решите сами, хорошо ли прибавлять огорчение и страдание к тому, что должна будет вынести внезапно остановилась на третьем шаге, не пройдя и половины расстояния, отделявшего ее от меня.
– Я видела мадам Пратолунго здесь, – обратилась она жалобно к Гроссе, указывая на место, на котором остановилась. – Я вижу ее теперь и не знаю, где она. Она так близко, мне кажется, что касается моих глаз, а между тем (она сделала еще шаг и обняла руками пустое пространство) я никак не могу приблизиться к ней настолько, чтобы поймать ее. О, что это значит?
– Это значит – заплатите мне мои шесть пенсов, я выиграл пари.
Его смех обидел Луциллу. Она упрямо подняла голову, насупила брови и сказала:
– Погодите немного, вы не выиграете так легко, я еще дойду до нее.
И она немедленно подошла ко мне так же свободно, как я подошла бы к ней.
– Еще пари, – воскликнул Гроссе, стоя сзади нее и обращаясь ко мне. – Двадцать тысяч фунтов в этот раз против четырех пенсов. Она закрыла глаза, чтобы дойти до вас.
Он был прав. Луцилла закрыла глаза, чтобы дойти до меня. С закрытыми глазами она могла рассчитывать расстояние безошибочно, с открытыми – не имела о нем никакого понятия. Уличенная нами, она села, бедная, и вздохнула с отчаянием.
– Стоило ли для этого подвергаться операции? – сказала она мне.
Гроссе перешел на нашу сторону комнаты.
– Все в свое время, – утешил он. – Потерпите, и ваши неопытные глаза научатся. So! Я начну учить их сейчас. Вы составили себе какое-нибудь понятие о разных цветах? Когда вы были слепы, думали вы, какой цвет был вашим любимым цветом, если б вы видели? Думали? Какой же? Скажите мне.
– Во-первых, белый, – отвечала она. – Потом пунцовый.
Гроссе подумал.
– Белый, это я понимаю, – сказал он. – Белый – любимый цвет молодых девушек. Но почему пунцовый? Разве вы могли видеть пунцовое, когда были слепы?
– Почти, – отвечала она, – когда было достаточно светло, я чувствовала что-то пред глазами, когда мне показывали пунцовое.
– При катарактах они всегда видят пунцовое, – пробормотал Гроссе. – Для этого должна быть какая-нибудь причина, и я должен найти ее.
Он опять обратился к Луцилле.
– А цвет, который вам противнее всех, какой?
– Черный.
Гроссе одобрительно кивнул головой.
– Так я и думал, – сказал он. – Они все терпеть не могут черное. Для этого должна быть также какая-нибудь причина, и я должен найти ее.
Высказав это намерение, он подошел к письменному столу и взял лист почтовой бумаги и круглую перочистку из пунцового сукна. Затем он оглядел комнату и взял черную шляпу, в которой приехал из Лондона. Все три вещи Гроссе положил в ряд перед Луциллой. Прежде чем он успел задать ей вопрос, она указала на шляпу с жестом отвращения.
– Возьмите это, – попросила она. – Я этого не люблю.
Гроссе остановил меня, прежде чем я успела сказать что-нибудь.
– Подождите немного, – шепнул он мне на ухо. – Это вовсе не так удивительно, как вам кажется. Прозревшие люди всегда ненавидят первое время все темное.
Он обратился к Луцилле.
– Укажите мне, – сказал он, – ваш любимый цвет между этими вещами.
Она пропустила шляпу с презрением, взглянула на перочистку и отвернулась, взглянула на лист бумаги и отвернулась, задумалась и закрыла глаза.
– Нет! – воскликнул Гроссе. – Я этого не позволю. Как вы смеете ослеплять себя в моем присутствии? Как! Я возвратил вам зрение, а вы закрываете глаза. Откройте их, или я вас поставлю в угол, как непослушного ребенка. Ваш любимый цвет? Говорите!
Она открыла глаза (весьма неохотно) и взглянула опять на перочистку и на бумагу.
– Я не вижу здесь ничего столь яркого, как мои любимые цвета, – сказала она.
Гроссе поднял лист бумаги и задал безжалостный вопрос:
– Как! Разве белое белее этого?
– В пятьдесят тысяч раз белее!
– Gut! Так знайте же – этот лист бумаги белый. (Он вынул носовой платок из кармана ее передника.) Этот платок тоже белый. Белейшие из белых – оба! Первый урок, душа моя. Вот в моих руках ваш любимый цвет.
– Этот! – воскликнула Луцилла, глядя с неподдельным отчаянием на бумагу и платок, которые он положил на стол. Она поглядела на перочистку и на шляпу и подняла глаза на меня. Гроссе, готовившийся к новому опыту, предоставил мне отвечать. Результат в обоих случаях был тот же самый, как с бумагой и с платком. Пунцовое было вполовину не так ярко, черное было во сто раз не так черно, как она воображала, когда была слепа. Что касается последнего цвета, черного, она была довольна. Он произвел на нее неприятное впечатление (как и лицо бедного Оскара), хотя она не знала, что это ее нелюбимый цвет. Луцилла сделала попытку, бедное дитя, похвастаться пред своим безжалостным доктором-учителем.
– Я не знала, что эта шляпа черная, – рассуждала она, – тем не менее я не могу смотреть на нее без отвращения.
Говоря это, Она хотела бросить шляпу на кресло, стоявшее возле нее, а вместо этого швырнула ее через спинку кресла к стене по крайней мере на шесть футов дальше, чем хотела.
– Я ни на что не способна, – воскликнула Луцилла, и лицо ее вспыхнуло от досады. – Не пускайте ко мне Оскара. Мне страшно подумать, что я покажусь ему смешной. Он придет сюда, – прибавила она, обращаясь жалобно ко мне. – Найдите какой-нибудь предлог не пускать его ко мне подольше.
Я обещала исполнить ее просьбу тем охотнее, что получила неожиданно возможность примирить ее хоть отчасти (пока она будет учиться видеть) с отсутствием Оскара.
Луцилла обратилась к Гроссе.
– Продолжайте, – сказала она с нетерпением. – Научите меня быть не такой идиоткой или ослепите меня опять. Мои глаза ни на что не годны! Слышите вы? – воскликнула она зло и, схватив Гроссе за его широкие плечи, начала трясти его изо всех сил. – Мои глаза ни на что не годны!
– Ну, ну, ну! – крикнул Гроссе. – Если вы не будете сдерживать себя, горячее вы создание, я не буду учить вас.
Он взял лист бумаги и перочистку и, заставив ее сесть, положил их рядом на ее коленях.
– Скажите мне, – продолжал он, – знаете вы, что такое вещь круглая и что такое вещь квадратная?
Вместо того чтоб отвечать ему, Луцилла с негодованием обратилась ко мне.
– Не дико ли с его стороны, – сказала она, – задавать мне подобные вопросы? Умею ли я отличить круглое от квадратного! О, как унизительно! Пожалуйста, не говорите Оскару.
– Если знаете, так скажите, – настаивал Гроссе. – Взгляните на эти вещи у вас на коленях. Что, они обе круглые? Или обе квадратные? Или одна круглая, а другая квадратная? Взгляните и скажите.
Она взглянула и не сказала ничего.
– Ну? – спросил Гроссе.
– Что вы вытаращили на меня глаза сквозь ваши страшные очки! – воскликнула Луцилла раздраженно. – Вы сбиваете меня. Не глядите на меня, и я сейчас скажу.
Гроссе отвернулся со своею дьявольской усмешкой и сделал мне знак следить за ней вместо него.
Лишь только он перестал смотреть на нее, она закрыла глаза и провела кончиками пальцев по краям бумаги и перочистки.
– Одна круглая, а другая квадратная, – сказала Луцилла, лукаво открыв глаза в то самое мгновение, как Гроссе повернулся к ней.
Он взял из ее рук бумагу и перочистку и (вполне понимая ее хитрость) заменил их на бронзовое блюдце и книгу.
– Какая из этих вещей круглая и какая квадратная? – спросил он, держа их перед ней.
Луцилла поглядела сначала на одну, потом на другую и не сумела дать ответ с помощью одних глаз.
– Я сбиваю вас опять, – сказал Гроссе. – Вы не можете закрыть глаза, прелестная моя Финч, пока я смотрю на вас, не правда ли?
Она покраснела, потом побледнела. Я боялась, что Луцилла расплачется. Но Гроссе умел ладить с ней удивительно. Я никогда не встречала человека с таким тактом, как этот грубый, некрасивый, эксцентричный старик.
– Закройте глаза, – сказал он спокойно. – Так и следует учиться. Закройте глаза, возьмите эти вещи в руки и скажите, какая круглая и какая квадратная.
Она ответила тотчас же.
– Gut! Теперь откройте глаза и заметьте, что в правой руке у вас круглое блюдце, а в левой квадратная книга. Видите? Опять gut! Положите их на стол. Что мы будем делать дальше?
– Можно мне попробовать писать? – спросила она с жаром. – Мне так хочется посмотреть, могу ли я писать с помощью глаз, а не пальцев.
– Нет! Десять тысяч раз нет! Я не позволяю вам ни писать, ни читать. Пойдемте со мной к окну. Посмотрим, как действуют ваши несносные глаза при определении расстояний.
Пока мы проводили наши опыты над Луциллой, погода прояснилась. Тучи разошлись, солнце засветило, яркие голубые просветы в небе расширялись с каждой минутой, тени величественно плыли по зеленым склонам холмов. Луцилла подняла руки в немом восторге, когда доктор поставил ее перед открытым окном.
– О, – воскликнула она, – не говорите со мной! Не трогайте меня! Дайте мне наглядеться на это! Тут нет разочарований. Я никогда не могла себе представить ничего столь прекрасного!
Гроссе молча указал мне на нее. Она была бледна, она дрожала с головы до ног, подавленная, восторженно изумленная величием неба и красотой земли, в первый раз представшими ее взорам. Я поняла, для чего доктор обращал на нее мое внимание. «Посмотрите, – хотел он сказать, – с каким нежно организованным существом имеем мы дело. Можно ли не быть в высшей степени осторожным в обращении с такою восприимчивою натурой?» Понимая его слишком хорошо, я ужаснулась, подумав о будущем. Теперь все зависело от Нюджента, а Нюджент сказал мне, что он сам не зависит от себя.
Для меня было облегчением, когда Гроссе закрыл окно.
Она начала горячо просить, чтоб он оставил ее еще некоторое время у окна. Он не соглашался. Тогда она бросилась в другую крайность.
– Я в своей собственной комнате и сама себе хозяйка, – сказала Луцилла сердито. – Я хочу делать по-своему.
Гроссе не задумался над своим ответом.
– Делайте по-своему, – сказал он. – Утомляйте свои слабые глаза, а завтра, когда вы захотите посмотреть в окно, вы не увидите ничего.
Этот ответ заставил ее мгновенно покориться. Она сама помогала надеть повязку.
– Могу я уйти в свою комнату? – спросила Луцилла просто. – Я видела так много прекрасного, и мне так хочется обдумать все в одиночестве.
Доктор охотно дал свое согласие на ее просьбу. Все, что способствовало ее спокойствию, заслуживало его полнейшее одобрение.
– Если Оскар придет, – шепнула она, проходя мимо меня, – смотрите, чтоб я это узнала. И, пожалуйста, не говорите ему о моих промахах.
Она остановилась на минуту в задумчивости.
– Я сама себя не понимаю, – сказала Луцилла. – Я никогда в жизни не была так счастлива, как теперь, и вместе с тем мне хочется плакать.
Она повернулась к Гроссе.
– Подите сюда, папа, – сказала она. – Вы были сегодня очень добры со мной. Я поцелую вас.
Она слегка оперлась руками на его плечи, поцеловала его морщинистую щеку, обняла меня и вышла из комнаты. Гроссе резко повернулся к окну и приложил свой большой шелковый платок к глазам, что (как мне кажется) не приходилось ему делать уже много лет.
Глава XL. СЛЕДЫ НЮДЖЕНТА
– Мадам Пратолунго?
– Herr Гроссе?
Он повернулся ко мне, пересилив свое волнение.
– Теперь, когда вы все видели сами, – сказал доктор, выразительно стуча по табакерке, – хватит у вас духу сказать этой милой девушке, кто из близнецов уехал и покинул ее навсегда?
Трудной найти предел упрямства женщины, когда мужчина ожидает, чтобы она признала себя не правой. После того, чему я была свидетельницей, я чувствовала себя совершенно неспособной открыть ей истину. Но мое упрямство мешало мне сознаться в этом прямо.
– Знайте, – продолжал он, – что если вы огорчите, или испугаете, или рассердите ее, все это отзовется на ее слабых после операции глазах. Они так слабы пока, что я прошу вас снова позволить мне провести здесь ночь, чтобы проверить завтра, не слишком ли я уже утомил их. В последний раз спрашиваю вас: хватит у вас решимости открыть ей истину?
Он сломил, наконец, мое упрямство. Я вынуждена была сознаться, как ни тяжело мне это было, что не вижу возможности поступить иначе, как только постараться скрыть от нее истину. Сделав эту уступку, я попробовала посоветоваться с Гроссе, как мне безопаснее объяснить Луцилле отсутствие Оскара. Он (как мужчина) сказал, что нет ни малейшей необходимости учить меня (как женщину) в таком деле, где все зависит от хитрости и изобретательности.
– Я недаром прожил столько лет на свете, – сказал доктор. – Когда нужно наплести небылиц и выйти сухой из воды, женщине нечему учиться у мужчин. Не походите ли вы со мною по саду? Мне надо поговорить с вами о другом, и я очень желаю вот этого, – прибавил он, достав свою трубку.
Мы отправились в сад.
Затянувшись жадно табачным дымом, Гроссе поразил меня, объявив неожиданно, что он решил перевести Луциллу в приморскую местность Рамсгет. К такому решению побудили его две причины: во-первых, медицинская – необходимость укрепить здоровье пациентки; во-вторых, личная – желание удалить ее от сплетен приходского дома и деревни. Гроссе имел самое низкое мнение о досточтимом Финче и его домочадцах. Он называл димчорчского папу обезьяной с длинным языком и с обезьяньими способностями вредить своим ближним. Рамсгет – приморское местечко, которое он выбрал неслучайно. Оно находилось на безопасном расстоянии от Димчорча и достаточно близко к Лондону, чтобы доктор мог посещать свою пациентку часто. Все, в чем он нуждался для реализации этого плана, – это мое содействие. Если ничего не мешает мне взять на свое попечение Луциллу, он поговорит с длинноязыкой обезьяной, и нам можно будет отправиться в Рамсгет в конце недели.
Мешало ли мне что-нибудь обещать ему свое содействие?
Ничто мне не мешало. Моя другая забота, помимо Луциллы, забота о милом папаше, с некоторого времени, к счастью, облегчилась. Письма от сестер из Франции приносили мне самые утешительные известия. Мой вечно юный родитель понял, наконец, что он уже не в расцвете молодости, и уступил людям помоложе себя – с патетическими выражениями сожаления – и женщин, и дуэли. Терзаемый прежними страстями, милый старик искал убежища от шпаг, пистолетов и женщин в коллекционировании бабочек и в игре на гитаре. Я имела полную возможность посвятить себя Луцилле и искренне обрадовалась предложению Гроссе Наедине с ней, далеко от приходского дома (где сохранялась постоянная опасность того, что до Луциллы дойдут слухи о том, чего ей не следовало знать), я сумела бы уберечь ее от беды и сохранить для Оскара. От всей души дала я Гроссе свое согласие. Когда мы расстались в саду, он отправился на половину ректора, чтоб сообщить ему о своем решении, а я вернулась к Луцилле, чтоб объяснить как-нибудь отсутствие Оскара и приготовить ее к скорому отъезду из Димчорча.
– Уехал, не простясь со мною! Уехал, даже не написав мне!
Такова была первая реакция на мои слова после того, как я рассказала ей, со всевозможными предосторожностями, об отсутствии Оскара. Я выбрала, кажется, самый краткий и самый простой выход из затруднения, исказив истину. Я сказала ей, что Нюджент попал в беду за границей и что Оскар должен был уехать, не теряя ни минуты, чтобы помочь ему. Тщетно напоминала я ей об известной нелюбви Оскара ко всевозможным расставаниям, тщетно уверяла я ее, что поспешность не дала ему возможности прийти проститься с ней. Луцилла слушала и не верила. Чем усерднее я старалась оправдать его, тем настойчивее она утверждала, что невнимание к ней Оскара необъяснимо. Что же касается нашей поездки в Рамсгет, не было никакой возможности заинтересовать ее этим.
– Оставил он, по крайней мере, какой-нибудь адрес, чтоб я могла писать ему? – спросила она.
Я отвечала, что он не был настолько уверен в направлении, какое примет дело, чтоб оставить адрес.
– Вы не можете себе представить, как это неприятно, – продолжала она. – Мне кажется, что Оскар боится привести ко мне своего несчастного брата. Синее лицо, правда, поразило меня, когда я увидела его в первый раз, но это уже прошло. Нюджент уже не внушает мне того безрассудного страха, который я к нему чувствовала, когда была слепа. Теперь, когда я знаю, каков он, я могу жалеть его. Я хотела сказать это Оскару, я хотела предупредить именно то, что случилось, то есть что Оскару не потребуется уезжать, чтобы видеться с братом. Вы все очень жестоки со мною, я имею основание жаловаться.
Как ни печальны были ее слова, я нашла в них утешение. Испорченный цвет лица Оскара не будет непреодолимым препятствием для восстановления его прежних отношений с Луциллой, чего я до сих пор опасалась. Я очень нуждалась в каком бы то ни было утешении. Открытой вражды ко мне со стороны Луциллы не было, но я почувствовала холодность, которая была хуже вражды.
На следующее утро я завтракала в постели и встала только в полдень, перед самым отъездом Гроссе.
Он был очень доволен своей пациенткой. Вчерашнее упражнение не только не повредило, но принесло пользу ее глазам. Для закрепления успеха операции нужен был только целебный воздух Рамсгета. Мистер Финч высказал возражения, связанные с вопросом о расходах, но для дочери, которая жила самостоятельно и имела собственное состояние, такие возражения ничего не значили. На следующий день или не позже чем через день мы должны были отправиться в Рамсгет. Я обещала написать нашему доброму доктору, лишь только мы туда приедем, а он дал слово навестить нас, лишь только получит мое письмо.
– Пусть она упражняет свои глаза по два часа в день, – сказал Гроссе, прощаясь. – Она может делать, что ей угодно, только не совать нос в книги и не брать в руки перо, пока я не приеду к вам в Рамсгет. Как приятно следить за ее зрячими глазами! Когда я встречусь с мистером Себрайтом, уж посмеюсь я над этим почтенным франтом.
Я почувствовала некоторое смущение, когда осталась одна с Луциллой.
К моему изумлению, она не только встретила меня извинением за свое вчерашнее поведение, но казалась совершенно покорившейся временной разлуке с Оскаром. Луцилла сама заметила, что он не мог выбрать лучшего времени для своей поездки, как эта унизительная для нее пора, когда она учится отличать круглое от квадратного. Она сама заговорила о нашей поездке в Рамсгет как об отрадной перемене, которая поможет ей примириться с отсутствием Оскара, Словом, она держала себя так, как если бы получила письмо от Оскара с самыми успокоительными известиями о нем, ее слова и манеры не могли бы представить более резкого контраста, чем теперь, с ее вчерашними словами и манерами. Если б я не заметила в ней ничего, кроме этой отрадной перемены к лучшему, мой отчет об этом дне был бы отчетом о неомраченном счастье.
Но, к сожалению, приходится прибавить нечто неприятное для меня. Пока она извинялась передо мной и говорила то, что я сейчас повторила, я заметила в ней странное замешательство, какого до сих пор еще никогда не замечала. И, что удивило меня еще больше, когда Зилла вошла в комнату, я заметила, что замешательство Луциллы отражается и на лице ее няньки.
Одно только заключение могла я сделать из того, что видела; обе они скрывали что-то от меня, и обе более или менее этого стыдились.
Где-то на этих страницах, не очень кажется давно, я заметила, что от природы я женщина не подозрительная. Вследствие этого, когда повод для подозрения мне дают так явно, я способна впасть в противоположную крайность. В настоящем случае я тем сильнее заподозрила в неискренности Луциллу, что до сих пор была слишком доверчива к ней. «Так или иначе, – сказала я себе, – но в этом виноват Нюджент Дюбур».
Не имеет ли он с ней тайных отношений под именем Оскара?
Одна мысль об этом так смутила меня, что я, не думая долго, дала понять, что замечаю в ней перемену.
– Луцилла, – сказала я, – разве что-нибудь случилось?
– Что вы хотите сказать? – спросила она холодно.
– Я как будто замечаю какую-то перемену, – начала я.
– Я вас не понимаю, – ответила она, отходя от меня. Я не сказала ничего больше. Если бы наши отношения были не так близки и не так откровенны, я высказала бы ей прямо, что у меня было на душе. Но могла ли я сказать Луцилле: вы обманываете меня? Это положило бы конец нашей дружбе. Когда между людьми, любящими друг друга, пропадает доверие, их отношения совершенно меняются. Деликатные люди поймут, почему я не сказала ничего после того, как Луцилла осадила меня.
Я отправилась одна в деревню и расспросила о Нюдженте, стараясь не возбудить подозрений, трактирщика Гутриджа и броундоунского слугу. Если бы Нюджент вернулся тайно в Димчорч, один из них в нашем небольшом селении увидел бы его почти наверняка. Ни один из них не видел его.
Я заключила из этого, что Нюджент не пытался объясниться с ней лично. Не попытался ли он (хитрее и безопаснее) завести с ней отношения письменные?
Я вернулась в приходский дом. Наступил час, который мы с. Луциллой назначили для развития ее зрения. Сняв повязку, я обратила внимание на обстоятельство, подтвердившее мои подозрения. Ее глаза упорно избегали встречи с моими. Скрыв, насколько хватило сил, свое горе, я повторила ей указания Гроссе, запрещавшие ей читать и писать, пока он не осмотрит ее опять.
– Это совершенно лишнее с его стороны, – сказала она.
– Разве вы уже пробовали?
– Я заглянула в книжку с картинками, – отвечала она, – но не разобрала ничего. Строчки сливались и перепутывались перед моими глазами.
– Не пробовали ли вы и писать? – спросила я.
(Мне было совестно ставить ей такую ловушку, хотя настоятельная необходимость узнать, не переписывается ли она с Нюджентом, вполне оправдывала меня.) – Нет, – отвечала она, – писать я не пробовала.
Говоря это, Луцилла покраснела.
Нужно сознаться, что, задавая вопрос, я была слишком взволнованна, чтобы сообразить то, что я легко сообразила бы, будучи более спокойной. Она могла вести переписку тайно от меня и без помощи зрения. Зилла читала ей ее письма, когда не было меня, а сама она могла писать, как я уже говорила, небольшие записки. Кроме того, выучившись читать и писать с помощью осязания (по выпуклым буквам), она еще не умела, если даже глаза ее поправились настолько, чтобы различать мелкие предметы, пользоваться ими для переписки.
Эти соображения пришли мне в голову позже и несколько изменили мои подозрения. В ту минуту я объяснила себе перемену в ее лице тем, что Луцилла понимает, что я расспрашиваю ее не без причины. Что же касается остального, мои подозрения остались непоколебимыми. Как ни старалась, я не могла отделаться от мысли, что Нюджент надувает меня, что ему удалось, так или иначе, не только объясниться с Луциллой, но и убедить ее держать это в тайне от меня.
Я отложила до следующего дня попытку разузнать побольше.
Вечером мне пришла в голову мысль расспросить Зиллу, но, подумав, я этого не сделала. Зная характер няньки, я поняла, что она отговорилась бы незнанием и потом рассказала бы о случившемся своей хозяйке. Луциллу я знала так хорошо, что была уверена, что это повело бы к ссоре. Наши отношения были и без того уже плохие. Я решила не выпускать из виду на следующее утро деревенскую почтовую контору и следить за передвижениями няньки.
Следующее утро принесло мне письмо из Франции.
Адрес был написан рукой одной из моих сестер. Мы обыкновенно писали друг другу недели через две или три.
Между этим письмом и предшествовавшим не прошло недели. Что это значит? Хорошие вести или дурные?
Я разорвала конверт.
В нем находилась телеграмма, уведомлявшая, что мой дорогой отец лежал опасно раненый в Марселе. Мои сестры уже поехали к нему и умоляли меня последовать за ними, не теряя ни минуты. Нужно ли рассказывать историю этого страшного несчастья? Начинается, конечно, женщиной и похищением, кончается молодым человеком и дуэлью. Ведь я уже говорила вам, что папенька был так обидчив, папенька был так храбр! О Боже! Боже! Опять старая история. Вы знаете пословицу: каков в колыбельке и т, д. Опустим занавес. Я хотела сказать – окончим главу.
Глава XLI. ТЯЖЕЛОЕ ВРЕМЯ ДЛЯ МАДАМ ПРАТОЛУНГО
Следовало ли мне быть готовой к бедствию, постигшему меня и моих сестер? Если б я смотрела трезво на прошлое отца, ясно было бы, что от привычек всей жизни трудно отказаться в конце ее. Если бы я подумала хорошенько, то поняла бы, что чем больше реагирует отец на прекрасный пол, тем ближе возврат к старому и тем вероятнее, что он обманет надежды, которые мы возлагали на его поведение в будущем. Все это так. Но где те образцовые люди, которые руководствуются своим рассудком, когда их рассудок указывает на необходимость прийти к одному заключению, а интересы – к другому? О, мои дорогие читатели и читательницы, если бы мы только знали, какой твердый фундамент глупости лежит в основании нашей человечности!
Я должна была поступить так, как велел мне поступить мой долг. Мой долг велел мне покинуть Димчорч и успеть в тот же день на пароход, отходивший из Лондона на континент в восемь часов вечера.
И покинуть Луциллу?
Да, и покинуть Луциллу. Даже интересы Луциллы, как ни дороги они мне были, как ни боялась я за нее, не были для меня так священны, как те, которые призывали к постели отца. У меня оставалось несколько свободных часов до отъезда. Все, что я могла сделать, это обеспечить ее безопасность на время моего отсутствия, приняв меры предосторожности, которые могли прийти мне в голову. Наша разлука не должна была продолжаться долго. Так или иначе, страшная неизвестность – останется ли жив или умрет мой отец – разрешится скоро.
Я послала попросить Луциллу зайти в мою комнату и показала ей письмо.
Она была искренне огорчена, когда я прочла ей письмо. На минуту, пока она выражала мне свое сочувствие, исчезла ее непонятная сдержанность относительно меня. Но когда я сообщила о своем намерении уехать в этот же день и выразила сожаление, что придется отложить нашу поездку в Рамсгет, прежняя сдержанность появилась опять. Она не только отвечала неестественно (как будто соображая что-то), но ушла, напутствуя меня избитыми словами:
– Вам, вероятно, не до меня в таком горе. Я не буду мешать вам. Если вам что-нибудь понадобится, вы знаете, где найти меня.
И не сказав ничего больше, она вышла из комнаты.
Не помню, чтоб я раньше в другое время испытывала чувство такой беспомощности, такого смущения, какое овладело мной, когда она затворила за собою дверь. Я принялась укладывать те немногие вещи, которые нужны были для поездки, сознавая инстинктивно, что если буду бездействовать, то окончательно паду духом. Привыкнув во всех других жизненных затруднениях принимать решения быстро, теперь я неспособна была даже ясно представить себе сложившуюся ситуацию. Что же касается того, чтобы предпринять какие-нибудь действия, то я была на это так же мало способна, как младенец мистрис Финч.
Сборы в дорогу помогли мне забыться на время, но не вернули нормального состояния духа.
Собрав вещи, я бессильно опустилась на стул, сознавая крайнюю необходимость объясниться с Луциллой прежде, чем уеду, и не зная, как это сделать. К невыразимой досаде, я чувствовала, что слезы выступают у меня на глазах. Но во мне еще осталось достаточно пратолунговского, чтоб устыдиться такого малодушия. Прошлые невзгоды развили во мне цыганскую страсть к движению и к свежему воздуху. Я надела шляпку и решилась попробовать, не поможет ли мне прогулка.
Я вышла в сад… Нет! Сад почему-то показался слишком тесным. Я располагала еще несколькими часами. Я пошла в горы.
Проходя мимо церкви, я услышала голос досточтимого Финча, поучавшего деревенских детей. Слава Богу, подумала я, что мне не угрожает встреча с ним. Я шла так быстро, как только могла. Воздух и движение успокоили меня. Походив час с лишним по горам, я вернулась домой, чувствуя себя опять самой собою.
Может быть, мое смущение прошло еще не совсем, может быть, мое горе производило на меня расслабляющее действие, но я чувствовала больше чем когда-либо перемену в моих отношениях с Луциллой. При твердом намерении объясниться с ней прежде, чем уеду и оставлю ее беззащитной, я не находила в себе достаточно мужества для личного объяснения, опасаясь встретить отпор. Я последовала примеру бедного Оскара и написала ей письмо.
Я позвонила раз, другой. Никто не ответил.
Я пошла на кухню. Зиллы там не было. Я постучалась в дверь ее спальни и не получила ответа. Спальня оказалась пустой, когда я заглянула в нее. Мне оставалось или отдать самой письмо Луцилле, как ни странно это было бы, или решиться на личное объяснение.
На личное объяснение я не могла решиться. Я отправилась к ней с моим письмом и постучалась в дверь ее комнаты.
И тут никто не ответил. Я постучала еще раз и опять без результата. Я отворила дверь. В комнате не было никого. На маленьком столе у кровати лежало письмо, адресованное мне. Написано оно было рукой Зиллы, но Луцилла подписала внизу свое имя, как всегда делала, когда хотела показать, что письмо написано под ее диктовку. Как я обрадовалась, увидев его! Ей пришла такая же мысль, как и мне, подумала я. Она тоже побоялась неловкости личного объяснения. Она тоже предпочла объясниться письменно и избегает встречи со мной, пока ее письмо не сделает нас опять друзьями.
С такими отрадными предположениями вскрыла я письмо. Представьте, что я почувствовала, прочитав его.
«Дорогая мадам Пратолунго. Вы согласитесь со мной, что было бы неблагоразумно откладывать мот поездку в Рамсгет после того, что сказал Herr Гроссе о моем зрении. Так как вы не можете по обстоятельствам, которые крайне огорчают меня, сопровождать меня на берег моря, я решилась уехать в Лондон к моей тетке и попросить ее быть моею спутницей вместо вас. Зная ее искреннюю привязанность ко мне, я вполне уверена, что она охотно возьмет меня на свое попечение. Так как время дорого, я уезжаю в Лондон, не дождавшись вашего возвращения с прогулки. Но вы так хорошо понимаете, что в некоторых случаях можно не стесняться пренебречь формальным прощанием, что, я уверена, извините меня. Пожелав всего лучшего вашему отцу, остаюсь искренне ваша ЛУЦИЛЛА.
P. S. Прошу вас не беспокоиться обо мне. Зилла проводит меня до Лондона, и я напишу Гроссе, лишь только приеду к моей тетке».
Если бы не одна фраза в этом жестоком письме, я ответила бы на него тем, что отказалась бы немедленно от должности компаньонки Луциллы.
Фраза, о которой я говорю, была мне упреком за то, что я сказала, стараясь оправдать бедного Оскара. Саркастический намек на мою готовность обвинять людей, не стесняющихся в некоторых случаях избегать формальных прощаний, уничтожил мои последние сомнения в виновности Нюджента. Я теперь чувствовала не только подозрение, но твердую уверенность, что он поддерживает отношения с ней под видом своего брата и что ему удалось каким-то образом так подействовать на ее ум, так усилить подозрительность, укоренившуюся вследствие слепоты в ее характере, что она утратила доверие ко мне.
Придя к такому заключению, я все еще могла сочувствовать Луцилле, могла жалеть ее. Нимало не осуждая моего обманутого друга, я свалила всю вину на Нюджента. Как ни поглощена была я собственными неприятностями, но все еще могла думать об опасности, угрожавшей Луцилле, о несчастии Оскара. Я все еще чувствовала в себе прежнюю решимость соединить их опять. Я все еще помнила (и намерена была отплатить) мой долг Нюдженту Дюбуру.
При том обороте, какой приняли дела, и при краткости времени, которым я могла располагать, что можно было сделать? Предположив, что мисс Бечфорд будет сопровождать свою племянницу в Рамсгет, каким образом могла я помешать Нюдженту видеться с Луциллой на берегу моря во время моего отсутствия?
Чтобы решить этот вопрос, надо было сначала узнать, можно ли сообщить мисс Бечфорд, как члену семейства, печальную тайну отношений Оскара и Луциллы.
Особа, с которой следовало посоветоваться в данных обстоятельствах, был досточтимый Финч. Ответственность за Луциллу на время моего отсутствия, очевидно, переходила к нему, как к главе семейства.
Я немедленно отправилась на другую половину дома.
Если ректор вернулся с урока, тем лучше. Если нет, придется поискать его в деревне, в коттеджах прихожан. Его великолепный голос скоро освободил меня от сомнений на этот счет. Бум-бум, который я слышала в последний раз в церкви, теперь раздавался в кабинете.
Когда я вошла, мистер Финч стоял посреди комнаты в сильном возбуждении и стрелял словами в мистрис Финч и младенца, забившихся по обыкновению в угол. Мое появление тотчас же изменило направление его красноречия, и оно обрушилось всецело на мою несчастную особу. (Если вы припомните, что ректор и тетка Луциллы были с незапамятных времен в наихудших отношениях, вы будете готовы к тому, что дальше последует. Если вы это забыли, освежите память, заглянув в шестую главу.) – Та самая особа, за которой я хотел послать, – встретил меня димчорчский папа. – Не раздражайте мистрис Финч! Не говорите с мистрис Финч! Сейчас узнаете почему. Обращайтесь исключительно ко мне. Успокойтесь, мадам Пратолунго: Вы не знаете, что случилось. Я здесь, чтобы сказать это вам.
Я осмелилась остановить его и заметила, что дочь его сообщила мне письменно о своем отъезде к тетке. Мистер Финч махнул рукой, как будто мой ответ не заслуживал минутного внимания.
– Да, да, да! – воскликнул он. – Вы поверхностно знакомы с фактами, но вы далеко не понимаете истинного значения отъезда моей дочери. Не пугайтесь, мадам Пратолунго. И не раздражайте мистрис Финч. (Как вы себя чувствуете, душа моя? Как чувствует себя младенец? Хорошо. По милости мудрого Провидения и мать, и младенец чувствуют себя хорошо.) Теперь, мадам Пратолунго, слушайте меня. Побег моей дочери, – я говорю «побег» обдуманно: это не что иное, как побег, – побег моей дочери означает (я умоляю вас успокоиться), означает новый удар, нанесенный мне семейством моей первой жены. Нанесенный мне, – повторил мистер Финч, разгорячая себя воспоминаниями о своей старой вражде с Бечфордами, – нанесенный мне мисс Бечфорд (теткой Луциллы, мадам Пратолунго) посредством моей безвредной второй жены и моего невинного младенца. Уверены ли вы, что чувствуете себя хорошо, душа моя? Уверены ли вы, что младенец чувствует себя хорошо? Благодарю Провидение. Сосредоточьте ваше внимание, мадам Пратолунго. Ваши мысли блуждают где-то. Дочь покинула мой кров по наущению мисс Бечфорд!
Рамсгет только предлог. И как она покинула его? Не только не повидавшись со мной, – я ничто! – но не выказав ни малейшей симпатии к материнскому положению мистрис Финч. Облаченная в свой дорожный костюм, дочь моя вошла поспешно (или, употребляя выражение моей жены, «влетела»), в детскую в то время, как мистрис Финч оказывала материнское вспомоществование младенцу. При таких обстоятельствах, которые тронули бы сердце разбойника или дикаря, моя бессердечная дочь (напомните мне, мистрис Финч. Мы почитаем сегодня вечером Шекспира. Я намерен прочесть «Короля Лира»), моя бессердечная дочь объявила, не приготовив жену мою ни одним словом, что семейная неприятность мешает вам сопровождать ее в Рамсгет. Мне очень жаль вас, дорогая мадам Пратолунго. Положитесь на Провидение. Мужайтесь, мистер Финч, мужайтесь! Поразив жену мою этой ужасной новостью, дочь моя, не дав ей опомниться, объявила о своем намерении покинуть родительский кров немедленно, не дождавшись даже возвращения отца. Не опоздать на поезд, видите ли, для нее было важнее родительских объятий и пастырского благословения. Поручив передать мне ее извинения, моя беспечная дочь (я употреблю опять выражение мистрис Финч. Вы обладаете прекрасным языком, мистрис Финч), моя бессердечная дочь «вылетела» из детской, спеша на свой поезд и не зная или не желая знать, что она нанесла жене моей такой удар, от которого мог пострадать источник материнского вспомоществования. Вот куда пал удар, мадам Пратолунго. Почем я знаю, что в настоящую минуту не переходят вместо здоровой пищи вредные вещества от матери к младенцу? Я приготовлю вам, мистрис Финч, щелочную микстуру, которую вы будете принимать после еды. Дайте мне ваш пульс. Если что-нибудь случится, мадам Пратолунго, ответственность падет на мисс Бечфорд. Дочь моя только орудие в руках родни моей первой жены. Дайте мне ваш пульс, мистрис Финч. Ваш пульс нехорош. Пойдемте наверх. Постельный режим и теплая ванна с помощью Провидения, мадам Пратолунго, может быть, отвратят удар. Будьте так добры, отворите дверь и поднимите платок мистрис Финч. Оставьте повесть, платок.
Воспользовавшись представившейся возможностью заговорить в тот момент, когда мистер Финч, обняв жену за талию, повел ее к двери, я задала вопрос, ради которого пришла, в следующих осторожных выражениях:
– Намерены ли вы, сэр, поддерживать связь с вашей дочерью или с мисс Бечфорд, пока Луцилла будет отсутствовать? Я спрашиваю это потому…
Прежде чем я успела назвать причину, мистер Финч обернулся (повернув вместе с собою мистрис Финч) и окинул меня с головы до ног негодующим взглядом.
– Как вы могли при виде гибели этих двоих, – сказал он, указывая на жену и младенца, – предположить, что я намерен поддерживать связь или иметь какие бы то ни было отношения с особами, причинившими ее? Душа моя! Должен ли я понять, что мадам Пратолунго оскорбляет меня?
Бесполезно было бы, с моей стороны, пытаться объясниться. Бесполезно было и со стороны мистрис Финч (сделавшей несколько неудачных попыток вставить слово или два от себя) стараться успокоить своего мужа. Все, что могла сделать бедная лимфатическая женщина, это обратиться ко мне с просьбой написать ей из-за границы: «Мне очень жаль, что у вас случилось такое несчастье, и я буду очень рада узнать о вас». Едва успела бедная женщина произнести эти добрые слова, как ректор обратился ко мне и громовым голосом повелел мне взглянуть на этих двоих гибнувших и уважать их, если я не уважаю его. С этими словами он вышел из комнаты, волоча за собой жену и младенца.
Так как цель, с которой я пришла в кабинет, была уже достигнута, я не старалась удержать его. Никогда не отличавшийся умом, человек этот был теперь решительно сбит с толку ударом, который Луцилла нанесла его мнению о своем высоком значении. Что он помирится с дочерью, когда наступит следующий срок уплаты ее дани на семейные расходы, было несомненно. Но я была также вполне уверена, что до тех пор он будет мстить за свое оскорбленное достоинство, отказываясь от всяких связей, личных или письменных, с Луциллой и с ее теткой. Поэтому мисс Бечфорд могла остаться в таком же неведении об опасном положении своей племянницы, как сама Луцилла. Узнав это, я выяснила все, что мне было нужно. Оставалось только обратиться к своему рассудку и поступить так, как он укажет.
Какое же указание дал мне мой рассудок?
В ту минуту я нашла только одно средство выйти из затруднения. Предположив, что Гроссе признает лечение Луциллы законченным до моего возвращения из-за границы, лучшее, что я могла сделать в таком случае, было дать мисс Бечфорд возможность открыть Луцилле истину вместо меня, не рискуя, однако, что это случится преждевременно. Иными словами, я решилась не поверять мисс Бечфорд тайну прежде, чем придет время, когда открытие ее будет безопасно.
Эта, по-видимому, сложная задача разрешилась легко. Стоило только написать два письма вместо одного.
Первое письмо я адресовала Луцилле. Не намекнув ни одним словом на ее поведение относительно меня, я объяснила ей со всеми подробностями и со всей необходимой деликатностью ее положение между Оскаром и Нюджентом и отсылала ее за доказательствами справедливости моих показаний к обитателям приходского дома. «Я оставляю на ваше усмотрение решать, ответить мне или нет, – прибавила я. – Удостоверьтесь в справедливости предостережения, которое я вам делаю, а если хотите знать, почему я не сделала его раньше, обратитесь за объяснением к Гроссе». Этим я закончила, решившись после обиды, нанесенной мне Луциллой, предоставить мое оправдание фактам. Признаюсь, что я была слишком глубоко оскорблена ее поступком, хотя и винила во всем Нюджента, поэтому и не хотела сказать хоть слово в свою защиту.
Запечатав это письмо, я написала тетке Луциллы.
Дело это было нелегкое. Презрение, с которым мисс Бечфорд относилась к политическим и религиозным мнениям мистера Финча, было ничтожно по сравнению с отвращением, которое внушали ей мои республиканские убеждения. Я уже говорила в начале своего рассказа, что один спор между торийской леди и мной окончился ссорой, навеки затворившей для меня двери ее дома. Зная это, я, тем не менее, решилась написать ей, потому что считала мисс Бечфорд (несмотря на ее нелепые предрассудки) женщиной порядочной в лучшем смысле этого слова, глубоко любящей свою племянницу и способной, если обратиться к ней во имя этой любви, быть справедливой ко мне (несмотря на мои нелепые предрассудки), как я была справедлива к ней. Обращаясь к мисс Бечфорд тоном непритворного уважения, я просила ее передать мое письмо Луцилле в тот день, когда доктор объявит, что лечение ее окончено, и умоляла ее, для блага племянницы, не говорить о нем ни слова раньше, добавляя, что причина этой просьбы объясняется содержанием письма, которое я уполномочивала ее прочесть, когда придет время распечатать его.
Я была твердо убеждена, что это единственное средство, которым я могу помешать Нюдженту Дюбуру причинить Луцилле какой-нибудь серьезный вред за время моего отсутствия.
Как бы он ни поступил под влиянием своей необузданной страсти к Луцилле, он не будет иметь возможность предпринять серьезные шаги, пока Гроссе не признает ее излечение полным. В тот день, когда Гроссе это объявит, она получит мое письмо и узнает, как гнусно она была обманута. Что же касается попытки отыскать Нюджента, мне это и в голову не приходило. Где бы он ни был, в Англии или за границей, бесполезно было бы обращаться опять к его чести. Это было бы самоунижением с моей стороны. Выдать его Луцилле при первой возможности было все, что я могла сделать.
Я уже покончила с моими письмами и вложила их одно в другое, когда почтенный мистер Гутридж заехал за мной в своей легкой тележке, чтоб отвести в Брайтон. Коляска, которую он держал для найма, была взята Луциллой и нянькой для такой же поездки и не была еще возвращена в трактир. Я прибыла на станцию железной дороги раньше отхода поезда, а приехав в Лондон, имела еще достаточно свободного времени.
Во избежание какой-нибудь ошибки я сама отвезла свое письмо в дом мисс Бечфорд и видела, как извозчик отдал его слуге.
Горькая была минута, когда я опустила вуаль из опасения, что Луцилла увидит меня в окно. Если бы в эту минуту у меня были под руками перо, чернила и бумага, подумала я, кажется, написала бы ей, несмотря ни на что, оправдательное письмо. В моем положении я могла только простить ее несправедливость ко мне. И я простила от всего сердца и решилась ждать благоприятного времени, которое соединит нас опять. Между тем, сделав для нее все, что было в моих силах, я могла подумать и о бедном Оскаре.
Я решила, отправляясь на континент, сделать все, что будет возможно в моем печальном положении, для того, чтоб отыскать убежище Оскара, хотя шансы были сто против одного, что я потерплю неудачу. По крайней мере, часы, проведенные у постели отца, станут спокойнее, если я буду знать, что по моей инициативе идут поиски Оскара и что каждый день может принести весть о его местопребывании.
Контора адвоката, с которым я советовалась, когда была в последний раз в Лондоне, находилась на моем пути к станции железной дороги. Я зашла в нее и была очень обрадована, что застала адвоката еще на месте.
Никаких известий об Оскаре он не мог мне сообщить, но оказал услугу, дав мне рекомендательное письмо к одной особе в Марселе, занимавшейся различными розысками и имевшей агентов во всех больших европейских городах. Человека с бросающейся в глаза наружностью Оскара найти нетрудно, если только взяться за дело как следует. Я решилась сделать все, что можно будет сделать с помощью накопленных мною денег.
Переезд через канал был в эту ночь по бушующему морю. Я осталась на палубе, примирившись со всеми неудобствами, чтобы только не дышать атмосферой каюты. Я смотрела по сторонам, и темная поверхность взволнованного моря казалась мне страшным символом, того, что меня ожидало впереди. Как бледная луна сквозь туман озаряла своим неярким светом водное пространство, по которому мы плыли, так и неясный свет надежды озарял неопределенное будущее, о котором я думала.
Глава XLII. ИСТОРИЯ ЛУЦИЛЛЫ, ЕЮ САМОЙ РАССКАЗАННАЯ
В моем рассказе о том, что Луцилла говорила и делала, когда доктор учил ее видеть, вы, может быть, заметили, что она высказывала сильное желание попробовать писать.
Известно, что одна причина управляет всеми поступками влюбленной женщины. Все ее самолюбие сосредоточивается на том, чтобы предстать с лучшей стороны, даже в мелочах, пред человеком, которому она отдала свое сердце. То же было и с Луциллой.
Сознавая, что ее почерк, до сих пор с трудом и плохо руководимый осязанием, должен казаться ужасным в сравнении с почерком других женщин, она не переставала упрашивать Гроссе позволить ей учиться писать «с помощью глаз, а не пальцев», пока тот не утратил способность противиться ей. Быстрое улучшение зрения Луциллы на берегу моря (как я узнала впоследствии) оправдывало уступчивость достойного немца. Мало-помалу, с каждым днем все дольше и дольше пользуясь своими глазами, она преодолела значительные трудности и научилась писать с помощью зрения, а не осязания. Начав с прописей, Луцилла скоро добилась того, что могла писать слова под диктовку, потом начала писать заметки и, наконец, начала вести дневник – последнее по совету тетки, которая жила еще в те годы, когда не было почты, когда люди вели дневники и писали длинные письма, словом, когда они имели время не только думать о себе, но и писать о себе.
Дневник Луциллы лежит передо мной, когда я пишу эти строки.
Я намеревалась сначала воспользоваться им для того, чтобы продолжать мое повествование без перерыва, рассказывая от своего лица, как я писала до сих пор и как я намереваюсь писать опять, когда снова появлюсь на сцене.
Но подумав и прочитав еще раз дневник, я сообразила, что будет благоразумнее предоставить Луцилле рассказать самой историю своей жизни в Рамсгете, вставляя, где будет нужно, мои собственные замечания. Разнообразие, свежесть, естественность – все это я сохраню, мне кажется, избрав такой путь. Почему история вообще (я знаю, что встречаются блестящие исключения) – такое скучное чтение? Потому, что это рассказ о событиях из вторых рук. Что касается меня, я предпочитаю быть какой угодно, только не скучною. Вы, может быть, скажете, что я была уже скучна? Так как я честная женщина, я с вами не могу согласиться. Бывают люди, которые привносят свою собственную скуку к своему чтению и потом винят автора. Я не скажу ничего более.
Итак, решено. В продолжение моего пребывания на континенте Луцилла будет рассказывать сама историю событий в Рамсгете. (А я буду кое-где вставлять свои замечания, подписанные буквой П.)
ДНЕВНИК ЛУЦИЛЛЫ
Ист-Клиф Рамсгет, 28-го августа. Сегодня две недели, как мы с тетушкой приехали в это место. Я отправила Зиллу из Лондона домой. Ревматизм беспокоит ее, бедную, в десять раз сильнее в сыром морском климате.
Улучшился ли мой почерк в продолжение последней недели? Я все больше и больше довольна им. Я начинаю владеть пером свободнее, рука моя уже не напоминает, как прежде, руку неловкого ребенка. Я буду писать так же хорошо, как другие женщины, когда стану женой Оскара.
(Замечание. Она легко удовлетворяется, бедняжка. Ее исправившийся почерк очень плох. Некоторые буквы обнимают друг друга, как нежные друзья, другие отскакивают одна от другой, как непримиримые враги. Говорю это не в упрек ей, но чтоб оправдать себя, если, переписывая ее дневник, сделаю какую-нибудь ошибку. Но пусть она продолжает. П.) Женой Оскара! Когда буду я женой Оскара? Я еще почти не видела его. Что же такое (боюсь, что какая-нибудь неприятность с братом) все еще удерживает его на континенте? В тоне, которым он пишет, заметна какая-то сдержанность, что беспокоит и изумляет меня. Так ли я счастлива, как надеялась быть, когда прозрею? Нет еще.
Оскар не виноват в том, что я бываю иногда не в духе. Виновата я сама. Я оскорбила моего отца, и иногда мне кажется, что я поступила несправедливо с мадам Пратолунго. Это меня беспокоит.
Такова уж, по-видимому, моя участь, что меня всегда понимают превратно. Я не имела намерения оскорбить отца моим неожиданным отъездом из приходского дома. Я поступила так потому, что не могла встречаться с женщиной, которую некогда горячо любила, думая о ней так, как я думаю теперь. Что может быть тяжелее, чем обмануться в особе, которой некогда доверялась беспредельно, и продолжать встречаться с ней ежедневно, как будто ничего не случилось? Желание избавиться от дальнейших встреч (когда я узнала, что она ушла гулять) было непреодолимо. Я поступила бы так опять, если бы оказалась опять в таком же положении. Я намекнула на это в письме к отцу, написав ему, что между мною и мадам Пратолунго произошла неприятность и что только поэтому я уехала так неожиданно. Он напрасно не ответил на мое письмо. Я написала моей мачехе. Из ответа мистрис Финч я узнала, как несправедливо он отзывается о моей тетушке. Не имея на то ни малейшей причины, он считает себя оскорбленным не столько мной, сколько мисс Бечфорд.
Как ни неприятна эта ссора, я утешаюсь тем, что, поскольку это касается меня, долго она не продлится. Я и отец рано или поздно поймем друг друга. Вернувшись в приходский дом, я помирюсь с ним, и мы заживет опять так же мирно, как жили до сих пор.
Но чем кончится дело между мадам Пратолунго и мной? Она не ответила на мое письмо, которое я написала ей. (Я начинаю жалеть, что написала его, – последнюю часть письма, хочу я сказать.) Я не слышала о ней решительно ничего с тех пор, как она уехала за границу. Я не знаю, когда она возвратится и возвратится ли она когда-нибудь, чтобы жить опять в Димчорче. О, чего не отдала бы я, чтобы узнать эту ужасную тайну! Чтоб узнать, должна ли упасть на колени перед ней и вымаливать у нее прощения или считать одним из несчастнейших дней в моей жизни день, когда она приехала жить со мной как компаньонка и друг.
Поступила ли я безрассудно? Или поступила я благоразумно?
Вот вопрос, который всегда встает передо мной и мучает меня, когда я просыпаюсь ночью. Прочту опять (в пятидесятый раз, по крайней мере) письмо Оскара.
(Замечание. Я перепишу это письмо. Не она одна должна видеть его. Написано оно, конечно, Нюджентом, выдающим себя за Оскара. Вы заметите, что его благие намерения продержались только до Парижа. П.).
«Дорогая моя! Я прибыл в Париж и пользуюсь первой возможностью написать вам. Мадам Пратолунго, без сомнения, сказала уже вам, что неожиданный случай заставил меня срочно выехать к брату. Я еще не добрался до того места, где должен встретиться с ним. Прежде чем я с ним встречусь, позвольте мне сказать вам, что было действительной причиной нашей разлуки. Я утратил доверие к мадам Пратолунго: Читайте дальше, и вы, в свою очередь, утратите доверие к ней.
К сожалению, возлюбленная моя, я должен изумить вас, поразить вас, огорчить вас, я, который отдал бы жизнь за ваше счастье! Постараюсь высказаться в немногих словах. Я сделал ужасное открытие. Луцилла! Вы верили мадам Пратолунго, как своему другу. Не верьте ей больше. Она враг вам и мне.
Я заподозрил ее некоторое время назад. Мои худшие подозрения подтвердились.
Мне следовало сказать вам давно то, что я скажу теперь. Но я боялся растревожить вас. Видеть горе на вашем милом лице для меня невыносимо. Только вдали от вас, только ввиду опасности, которой вы подвергаетесь, оставаясь в неведении, могу я собраться с духом и сорвать маску с лживого лица этой женщины, показать вам, какова она на самом деле. Я не имею возможности передать все подробности на страницах этого письма. Я оставлю их до нашего свидания, до тех пор, когда я буду в состоянии представить вам доказательства, которых вы имеете право потребовать.
Теперь же я прошу вас только припомнить ваши собственные мысли, ваши собственные слова в тот день, когда мадам Пратолунго оскорбила вас в саду приходского дома. В этом случае француженка выдала правду, и она это знает.
Помните, что вы сказали, когда она пришла вслед за вами в Броундоун, когда она объявила, что вы влюбились бы в моего брата, если бы встретились с ним раньше, чем со мною, и когда Нюджент, воспользовавшись вашею слепотою, выдавал вам себя за меня? Когда вы открыли обман и пришли в негодование, что вы сказали?
Вы сказали следующее или почти следующее:
– Она возненавидела вас с самого начала, Оскар. Она пленилась вашим братом, лишь только он приехал сюда. Наша свадьба должна быть не в Димчорче. Они не должны знать, где она будет. Они в заговоре против нас. Берегитесь их, берегитесь!
Луцилла, я повторяю вам ваши собственные слова. Я повторяю предостережение, пророческое предостережение, которое вы мне тогда сделали. Я опасаюсь, что мой несчастный брат любит вас, я знаю, что мадам Пратолунго сочувствует ему, как никогда не сочувствовала мне. То, что сказали вы, говорю и я. Они в заговоре против нас. Берегитесь их! Берегитесь!
Когда мы увидимся опять, я буду готов распутать интригу. Но до тех пор, если вы дорожите вашим и моим счастьем, не показывайте мадам Пратолунго, что вы подозреваете ее. Я убежден, что она одна во всем виновата. Я еду к брату, как вы теперь поймете, совеем не с той целью, которую назвал вашей вероломной подруге. Не опасайтесь ссоры между Нюджентом и мною. Я его знаю. Я уверен, что он поддался дурному влиянию. Теперь, когда этого влияния нет, я отвечаю за него, что он поступит как честный человек и заслужит ваше и мое прощение. Причина, по которой я объяснил мадам Пратолунго мою поездку, помешает ей вмешаться в отношения между нами. Для того только я выдумал эту причину.
Извещайте меня аккуратно о ваших переездах. Прилагаю адрес, по которому вы можете писать мне в полной уверенности, что ваши письма будут передаваться мне.
Я, со своей стороны, обещаю писать аккуратно. Еще раз прошу вас не поверять ни одному смертному тайну, которую я открыл вам в этом письме. Будьте уверены, что я возвращусь при первой возможности и избавлю вас, пользуясь авторитетом мужа, от женщины, так жестоко нас обманувшей.
Глубоко вам преданный, нежно вас любящий ОСКАР».
(Замечание. Нет надобности говорить о сатанинской хитрости автора этого письма. Взгляните на главы двадцать седьмую и двадцать восьмую моего рассказа, и вы увидите, как ловко он воспользовался тем, что я сказала в минуту увлечения, и тем, что сказала Луцилла, когда была тоже вне себя, чтоб вооружить ее против меня. Мы сами иногда даем неумышленно нашему врагу основание, на котором он строит свой замысел. Что же касается остального, письмо говорит само за себя. Нюджент продолжает выдавать себя за своего брата. Он легко отгадал, чем я объяснила Луцилле его отсутствие, и, замечая противоречие в том, что он будто бы объяснил цель своей поездки женщине, которой не доверяет, доказывает, что он сделал это только для того, чтобы скрыть от нее настоящую цель. Продолжение дневника покажет, как искусно он управляет механизмом, пущенным в действие его письмом. От себя я должна прибавить только, что причиной того, что, он медлил с возвращением в Англию, на что жалуется Луцилла, была его собственная нерешительность. Его чувство чести, как я убедилась впоследствии, было еще не совсем утрачено. Чем ниже он падал, тем сильнее лучшие стороны его натуры пытались поднять его. Ничто, решительно ничто, кроме чувства чести, не удерживало его в Париже (нечего и говорить, что он не поехал дальше и не искал своего брата) после того, как Луцилла написала ему, что я уехала за границу и что она переселилась с теткой в Рамсгет. Я кончила. Пусть продолжает Луцилла. П.) Я опять прочла письмо Оскара.
Он олицетворение правдивости. Он не способен обманывать меня. Я помню, что действительно сказала то, что он напоминает мне, и думала так в ту минуту, когда была вне себя от досады. Но… разве нельзя предположить, что Оскар мог обмануться? О, мадам Пратолунго! Я имела о вас такое высокое мнение, я любила вас так горячо, неужели вы этого недостойны?
Я совершенно согласна с Оскаром, что нельзя винить его брата. И грустно, и неприятно, что Нюджент Дюбур позволил себе влюбиться в меня, но я невольно жалею его. Бедный обезображенный человек! Дай Бог, чтоб он нашел себе хорошую жену. Как он должен был страдать!
Я в состоянии выносить даже такую неизвестность. Оскар должен рассказать мне все, что сделала мадам Пратолунго. Я напишу ему сегодня и потребую, чтоб он приехал в Рамсгет.
29-го августа. Я написала ему вчера и адресовала письмо в Париж. Оно будет там завтра. Где Оскар? Когда получит он его?
(Замечание. Это невинное письмо имело роковые последствия. Оно положило конец борьбе Нюджента Дюбура с самим собою, удерживавшей его в Париже. Он отправился в Англию в то самое утро, как получил его. Вот что пишет Луцилла в своем дневнике. П.) 31-го августа. Получила телеграмму за завтраком. Я так счастлива, что не могу оставить руку в бездействии. Я пишу ужасно, но все равно: мне нет дела ни до чего, кроме моей телеграммы. (О, какое благородное существо был человек, придумавший телеграммы!) Оскар едет в Рамсгет!
Глава XLIII. ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА ЛУЦИЛЛЫ
1-го сентября. Я достаточно успокоилась, чтобы возвратиться к своему дневнику и записать все, что я передумала и перечувствовала с тех пор, как Оскар здесь.
Теперь, когда я лишилась мадам Пратолунго, у меня нет друга, с кем я могла бы поговорить о моих секретах. Тетушка как нельзя более добра со мной. Но с особой, которая так намного старше меня, которая жила в совершенно ином мире, чем я, понятия которой так несходны с Моими, могу ли я говорить о моих причудах и увлечениях и ожидать сочувствия? Дневник мой единственный поверенный. Я могу говорить о себе только самой себе на этих страницах. Я чувствую себя иногда очень одинокой. Я видела сегодня двух девушек, поверявших друг другу свои тайны. Боюсь, что я позавидовала им.
Итак, мой милый дневник, что я почувствовала, протосковав так долго об Оскаре, когда Оскар приехал?
Страшно сознаться, но моя тетрадь запирается в шкатулку, моей тетради можно поверить истину. Я готова была заплакать, так неожиданно, так ужасно была разочарована.
Нет. Слово «разочарована» не годится. Была минута – я едва решаюсь написать, такое это малодушие, – была минута, когда я почти желала ослепнуть опять.
Он обнял меня, он держал мою руку в своей. Как я почувствовала бы это, когда была слепа! Какая чудная дрожь пробежала бы по мне от его прикосновения! Ничего подобного не случилось теперь. Как будто это был не он, а брат его, судя по впечатлению, которое он на меня произвел. Я потом сама брала его руку. Я закрывала глаза, пытаясь возобновить мою слепоту и с ней все прежнее. Тот же результат. Ничего, ничего, ничего!
Не потому ли это, что он, со своей стороны, немного сдержан со мной? А он действительно сдержан! Я почувствовала это, лишь только он вошел в комнату, и не переставала чувствовать с тех пор.
Нет, это не потому. В былое время, когда мы только что начинали любить друг друга, он был тоже сдержан. Но тогда это не мешало. Я не была тогда таким бесчувственным существом, каким стала теперь.
Я нахожу только одно объяснение: восстановленное зрение сделало из меня новое существо. Я приобрела новое чувство, я уже не такая женщина, какою была прежде. Эта важная перемена, вероятно, имела на меня какое-то влияние, которого я не замечала, пока не приехал сюда Оскар. Неужели я поплатилась утратой чувствительности за восстановление зрения?
Я спрошу это у Гроссе в первый раз, как он приедет.
Между тем я испытала и другое разочарование. Он вовсе не так красив, как я думала, когда была слепа.
В тот день, когда моя повязка была снята в первый раз, я могла видеть только смутно. Когда я вбежала в гостиную, я скорее отгадала, что это Оскар, чем узнала его. Седые волосы моего отца, женское платье мистрис Финч помогли бы всякому на моем месте остановиться на ком следует. Но теперь совсем другое. Я могу видеть ясно все его черты и нахожу (хотя я никому из них в этом не сознаюсь), что мое представление о нем, когда я была слепа, – увы – вовсе не походило на действительность! Одно, в чем я не разочаровалась, – это его голос. Когда он не может видеть меня, я закрываю глаза и доставляю себе прежнее наслаждение.
Так вот что я выиграла, выдержав операцию и заточение в темной комнате!
Что это я пишу? Мне совестно самой себя. Разве можно не считать за счастье всю красоту земли и моря, все величие облаков и солнечного сияния? Разве можно не считать за счастье, что я вижу моих ближних, вижу счастливые лица детей, улыбающихся мне, когда я заговариваю с ними? Довольно обо мне. Я несчастна и неблагодарна, когда думаю о себе.
Буду писать об Оскаре.
Тетушке он нравится. Она говорит, что он красив и что он держит себя как джентльмен. Последнее большая похвала в устах мисс Бечфорд. Она презирает современное поколение молодых людей. «В мое время я видела молодых джентльменов, – сказала она как-то на днях, – теперь я вижу молодых животных, хорошо накормленных, хорошо вымытых, хорошо одетых животных, которые ездят верхом, гребут, держат пари, и только».
Оскар, со своей стороны, кажется, полюбил мисс Бечфорд, узнав ее ближе. Когда я в первый раз представила его ей, он, к моему изумлению, изменился в лице и пришел в сильное замешательство. Он ужасно впечатлителен в некоторых случаях. Я подозреваю, что его смутила величественная наружность моей тетушки.
(Замечание. Нет, я не могу не вмешаться, «величественная наружность» ее тетки бесит меня. Нос крючком да чопорные манеры – вот и все ее величие, между нами говоря. Что смутило Нюджента Дюбура, когда он в первый раз увидел мисс Бечфорд, так это страх быть уличенным. Он, конечно, уже знал от брата, что Оскар и мисс Бечфорд не встречались ни разу. Вы увидите, если оглянетесь назад, что они и не могли встретиться. Но не ясно ли также, что Нюджент не мог знать заранее, что мисс Бечфорд оставалась в полном неведении о том, что происходило в Димчорче, что он не мог быть уверен в своей безопасности, пока сам не исследовал почву? Риск был, конечно, так велик, что мог смутить даже такого человека, как Нюджент Дюбур. А Луцилла толкует о величественной наружности своей тетки! Бедная. Предоставляю ей право продолжать. П.) Когда тетушка оставила нас вдвоем, первое, о чем я заговорила с Оскаром, было, конечно, его письмо о мадам Пратолунго.
Он вздохнул с умоляющим видом и смутился.
– Зачем нам отравлять радость первого свидания разговором о ней, – сказал он. – Это так невыразимо тяжело для вас и для меня. Мы поговорим об этом дня через два. Не теперь, Луцилла, не теперь!
Его брат был вторым в моем уме! Я вовсе не была уверена, как Оскар отреагирует на разговор о нем, однако решилась спросить. Он опять вздохнул и смутился.
– Я и брат мой понимаем друг друга, Луцилла. Он оставался на время за границей. Не оставить ли нам и этот разговор? Расскажите мне ваши новости. Я хочу знать, что происходит в приходском доме. Я не слышал ничего после того, как вы написали мне, что переселились с тетушкой сюда и что мадам Пратолунго уехала за границу. Здоров ли мистер Финч? Приедет он в Рамсгет повидаться с вами?
Мне не хотелось рассказывать ему о своей размолвке с отцом.
– Я ничего не слышала об отце с тех пор, как приехала сюда, – отвечала я. – Теперь я могу написать, что вы возвратились, и узнать все, что происходит дома.
Он взглянул на меня как-то странно, как будто имел что-нибудь против того, чтоб я написала отцу.
– А вам хотелось бы, чтобы мистер Финч приехал сюда? – спросил он и взглянул опять на меня.
– Очень мало вероятно, что он приедет сюда, – отвечала я.
Оскар почему-то ужасно интересовался моим отцом.
– Мало вероятно, – повторил он. – Почему?
Я вынуждена была рассказать ему о семейной ссоре. Впрочем, я не сказала, как несправедливо отец отзывается о тетушке.
– Пока я живу с мисс Бечфорд, – отвечала я, – нельзя ожидать, что отец мой приедет сюда. Они в плохих отношениях, и боюсь, что в настоящее время нет надежды, чтоб они могли стать опять друзьями. Имеете вы что-нибудь против того, чтоб я написала домой о вашем возвращении?
– Я! – воскликнул он, смотря с тревожным изумлением. – Как могло это вам прийти в голову? Напишите, конечно, и оставьте немного места для меня. Я припишу несколько строк вашему отцу.
Не могу выразить, как этот ответ обрадовал меня. Ясно, что я поняла его превратно. О, мои новые глаза, мои новые глаза! Буду ли я когда-нибудь в состоянии верить вам, как некогда верила моему осязанию?
(Замечание. Я не могу не вмешаться опять. Я приду в негодование, переписывая этот дневник, если не буду по временам облегчать себя. Заметьте, как Нюджент искусно разведывает о своем положении в Рамсгете и как все способствует ему выдавать себя за Оскара. Мисс Бечфорд, как вы видели, вполне в его руках. Она не только сама ничего не знает, но еще служит преградой для мистера Финча, который иначе приехал бы повидаться с дочерью и мог бы легко расстроить замысел. Ни с одной стороны, по-видимому, не грозит опасность Нюдженту. Я нахожусь за границей в одном месте, Оскар находится за границей в другом месте, мистрис Финч прикована к своей детской. Зилла возвратилась в Димчорч из Лондона, димчорчский доктор (который лечил Оскара и мог бы быть опасным свидетелем) переселился в Индию (о чем было сказано в двадцать второй главе моего рассказа), лондонский доктор, к которому Оскар обращался в начале своей болезни, не имел с ним с тех пор никаких сношений. Что Же касается Гроссе, если он появится на сцену, можно сказать положительно, что он закроет глаза на все происходящее в интересах здоровья Луциллы, которое для него всего важнее. Нет решительно никакого препятствия на пути Нюджента, а у Луциллы нет никакой защиты, кроме верного инстинкта, настойчиво, хотя и на непонятном языке, предупреждающего ее, что пред ней не тот человек, которого она любит. Поймет ли она предостережение прежде, чем будет поздно? Друзья мои, это замечание написано для облегчения моей души, а не для вас. Ваше дело читать дальше. Вот дневник. Я не буду больше мешать вам. П.).
2-го сентября. Дождливый день. Очень мало достойного, чтобы быть записанным, из того, что было сказано между мной и Оскаром.
Тетушка, расположение духа которой всегда страдает от дурной погоды, держала меня долго в гостиной и для собственного развлечения заставляла меня упражнять мое зрение. Оскар присутствовал по особому приглашению и помогал тетушке придумывать опыты над моим новыми глазами! Он очень просил показать ему мое писание. Я не показала. Оно поправляется так быстро, как только возможно, но все еще недостаточно хорошо.
Запишу здесь, как трудно в таких случаях, как случай, происшедший со мной, научиться владеть зрением.
У нас в доме есть кошка и собака. Поверят ли мне, если я скажу обществу, а не моему дневнику, что я сегодня приняла одну за другую, видя уже так хорошо и будучи в состоянии писать довольно прилично! Однако я действительно приняла одно животное за другое, положившись на свою память, вместо того чтобы прибегнуть к помощи осязания. Теперь я научилась узнавать их. Я поймала кошку, закрыла глаза (о, эта привычка! Когда я ее оставлю?), ощупала ее мягкую шерсть (так непохожую на шерсть собаки!), открыла опять глаза и связала навсегда свое ощущение с наружностью кошки.
Сегодня опыт также показал мне, что я делаю мало успехов, учась судить о расстоянии.
Несмотря на это, мне ничего не доставляет такого наслаждения, как глядеть на какую-нибудь открытую местность (с тем только условием, чтобы меня не расспрашивали, на каком расстоянии находятся различные предметы). Я испытываю чувство человека, вырвавшегося из тюрьмы, когда гляжу, после стольких лет слепоты, на длинный изгиб берега, на самый крутой поворот набережной, на расстилающуюся за ней морскую даль. Все это видно из наших окон. Но стоит только тетушке начать расспрашивать меня о расстояниях, и все мое удовольствие отравлено. Еще хуже, когда меня спрашивают о сравнительной величине кораблей и лодок. Когда я вижу только лодку, она кажется мне больше своей величины. Когда я вижу лодку рядом с кораблем, она кажется мне меньше своей величины. Такие ошибки раздражают меня почти так же сильно, как некоторое время тому назад раздражала моя недогадливость, когда я увидела в первый раз из окна нижнего этажа лошадь, запряженную в телегу, и приняла ее за собаку, запряженную в садовую тачку! Надо прибавить, что я считала лошадь и телегу, когда была слепа, по крайней мере, в пять раз больше их настоящей величины, что делает мою ошибку, мне кажется, менее странной.
Итак, я забавляла тетушку. А на Оскара какое производила я впечатление?
Если бы можно было верить моим глазам, я сказала бы, что на Оскара я производила противоположное впечатление, я наводила на него тоску. Но я не верю моим глазам. Не может быть, чтоб они не обманывали меня, когда показывали мне, что Оскар в моем присутствии человек недовольный, встревоженный, несчастный.
Или это, может быть, потому, что он видит и чувствует какую-нибудь перемену во мне? Я готова плакать от досады на себя. Мой Оскар со мной, но для меня это не тот Оскар, которого я знала, когда была слепа. Пусть это кажется противоречием, но я знала, как он на меня смотрит, когда не могла этого видеть. Теперь, когда я это вижу, я спрашиваю себя, действительно ли это любовь в его глазах? Или что-нибудь другое? Как могу я это знать? Я не сомневалась, когда руководствовалась только моим воображением. Но теперь, как я ни стараюсь, я не могу заставить мое старое воображение служить мне согласно с моим новым зрением. Боюсь, не замечает ли он, что я не понимаю его. О, Боже, Боже! Зачем я не встретилась с добрым Гроссе и не превратилась в новое существо, которым он меня сделал, прежде чем узнала Оскара! Тогда мне не пришлось бы преодолевать старых воспоминаний и предубеждений. Со временем я привыкну к совершившейся во мне перемене, и это приучит меня к новым впечатлениям, производимым на меня Оскаром, и все пойдет опять как следует. Теперь же все идет далеко не так как следует. Он обнял меня, он прижал меня к себе, когда мы шли сегодня в столовую вслед за тетушкой. Ничто во мне не отозвалось ему. А несколько месяцев тому назад отозвалось бы все мое существо.
Вот слеза на бумаге. Как я глупа! Разве не могу я писать о чем-нибудь другом?
Я написала сегодня второе письмо отцу, объявила ему о прибытии Оскара и сделала вид, будто не замечаю, что он не ответил на мое первое письмо. С моим отцом лучше всего не замечать, что он сердится. Все уладится само собой. Я показала мое письмо Оскару, оставив ему в конце место для приписки. Начав писать, он попросил меня принести какую-то вещь, находившуюся в моей комнате. Когда я вернулась, Оскар уже запечатал письмо, забыв показать мне свою приписку. Не стоило из-за этого его распечатывать. Он повторил мне все, что написал.
(Замечание. Я должна показать вам копию того, что действительно написал Нюджент. Прочитав ее, вы поймете, для чего он выслал Луциллу из комнаты и запечатал конверт прежде, чем она вернулась. Приписка стоит также внимания в том отношении, что она будет играть роль на одной из дальнейших страниц моего рассказа. Вот что пишет Нюджент димчорчскому ректору. Подделка под почерк брата не была для него препятствием. Близкое сходство почерков, как я, кажется, уже говорила, было в числе других поразительных черт сходства между близнецами.
«Дорогой мистер Финч! Письмо Луциллы уже сказало вам, что я образумился и нахожусь опять с ней в качестве ее жениха. Главная цель этих строк попросить вас забыть прошлое и возобновить прежние отношения, как будто ничего не случилось.
Нюджент поступил благородно. Он освободил меня от обязательства, которое я неосторожно принял на себя в день моего отъезда из Броундоуна. Он великодушно и с готовностью исполнил свое обещание, данное мадам Пратолунго, отыскать и возвратить меня к Луцилле. В настоящее время он находится за границей.
Если вы удостоите меня ответом на эти строки, я должен предупредить вас, что писать следует осторожно, потому что Луцилла попросит непременно прочесть ваше письмо. Не забудьте, что она считает меня вернувшимся к ней после кратковременного отъезда из Англии, отсутствия, вызванного необходимостью повидаться с братом. Желательно также, чтобы вы не упоминали о несчастной особенности цвета моего лица. Луцилла уже все знает и начинает привыкать ко мне, но все же это печальное обстоятельство, и чем меньше о нем говорить, тем лучше.
Искренно ваш ОСКАР».
Если я не прибавлю маленького объяснения, вы едва ли оцените необычайное искусство, с которым развивается замысел посредством этой приписки.
Написанная от лица Оскара (и сообщающая о Нюдженте, будто он сделал все, что обещал мне сделать), эта приписка умышленно лишена мягкости в выражениях, свойственной Оскару. Сделано это с намерением оскорбить мистера Финча, а для чего это было нужно, вы сейчас увидите. Димчорчский ректор менее всякого другого смертного способен был обойтись без извинений и выражений сожаления со стороны человека, который был помолвлен с его дочерью и покинул ее, хотя бы обстоятельства вполне оправдывали его. Краткая, спешная приписка, подписанная «Оскар», должна была страшно растравить рану, уже нанесенную самопочитанию мистера Финча, и сделать, по меньшей мере, вероятным, что он откажется от своего намерения совершить лично церемонию бракосочетания. А если б он отказался, к чему это повело бы? К тому, что его заменил бы незнакомый священник, не знающий ни Оскара, ни Нюджента. Теперь понимаете?
Но и умнейшие люди не могут предугадать всех случайностей. Самые совершенные замыслы имеют слабые места.
Приписка, как вы видели, была в своем роде образцовым произведением. Тем не менее она навлекала на автора опасность, которую (как вам покажет дневник) он оценил, когда было уже поздно. Вынужденный ради приличия позволить Луцилле уведомить об его прибытии мистера Финча, он не сообразил, что эта важная семейная новость может быть доведена ректором или его женой до сведения такой особы, как я. Припомните, что добрейшая мистрис Финч, прощаясь со мною в приходском доме, просила меня писать ей из-за границы, и вы поймете после моего намека, что умный мистер Нюджент уже вступил на шаткую почву. Я не скажу ничего более. Теперь очередь Луциллы. П.) 3-го сентября. Оскар забыл включить что-то в свою приписку к моему отцу. Почти два часа спустя после того, как я отправила письмо, он спросил, отослано ли оно. Когда я ответила утвердительно, он смутился, но, однако, скоро успокоился и сказал, что можно послать другое письмо.
– Кстати о письмах, – прибавил он. – Вы не ожидаете письма от мадам Пратолунго? (В этот раз он сам заговорил о ней.) Я отвечала, что после случившегося между нами мало вероятно, чтоб она написала мне, и, пользуясь случаем, я попробовала задать некоторые из тех вопросов о ней, которые он уже раз отклонил. Оскар опять попросил меня отложить на время этот разговор и тотчас же со странною непоследовательностью сам заговорил о том же самом.
– Как вы полагаете, будет она переписываться с вашим отцом или с вашей мачехой во время своего пребывания за границей? – спросил он.
– Не думаю, чтоб она написала моему отцу, – отвечала я. – Но очень может быть, что она переписывается с мистрис Финч.
Он подумал немного и заговорил о нашем пребывании в Рамсгете.
– Долго ли пробудете вы здесь? – спросил он.
– Это зависит от Гроссе. Я спрошу у него, когда он приедет, – отвечала я.
Оскар повернулся к окну так порывисто, как будто был поражен чем-то.
– Разве вам уже надоел Рамсгет? – спросила я.
Он возвратился ко мне и взял мою руку, мою холодную, бесчувственную руку, не отвечающую на его прикосновение.
– Позвольте мне стать вашим мужем, Луцилла, – шепнул он, – и я буду жить ради вас где угодно.
Эти слова должны бы были понравиться мне, но в его взгляде или в его манерах было что-то такое, что испугало меня. Я промолчала. Он продолжал.
– Почему нам не обвенчаться немедленно? Мы оба совершеннолетние. Нам нет дела ни до кого, кроме нас самих.
(Замечание. Измените его фразу так: «Почему нам не обвенчаться прежде, чем мадам Пратолунго узнает о моем прибытии в Рамсгет», и вы поймете его цель. Положение дел быстро приближается к высшей степени опасности. Единственный шанс Нюджента – уговорить Луциллу обвенчаться с ним, пока до меня не дойдет известие о нем и пока Гроссе не признает ее достаточно поправившейся, чтобы покинуть Рамсгет. П.).
– Вы забыли, – отвечала я в невыразимом изумлении, – что мы должны побывать у моего отца. – У нас давно решено, что он обвенчает нас сам в Димчорче.
Оскар улыбнулся вовсе не той обворожительной улыбкой, какую я воображала, когда была слепа.
– Долго же придется нам ждать, пока нас обвенчает ваш отец.
– Что вы хотите этим сказать? – спросила я.
– Мы поговорим об этом, когда будем говорить о мадам Пратолунго, – сказал он. – Как вы полагаете, ответит мистер Финч на ваше письмо?
– Надеюсь.
– А мне на мою приписку?
– В этом не может быть сомнения.
Та же неприятная улыбка появилась опять на его лице. Он резко прекратил разговор и пошел играть в пикет с тетушкой.
Все это случилось вчера вечером. Я ушла спать очень кем-то недовольная. Оскаром? Собою? Или обоими? Мне кажется, обоими.
Сегодня мы гуляли вдвоем по горам. Какое наслаждение было дышать свежим воздухом и смотреть на чудные виды, открывавшиеся со всех сторон. Оскару это тоже нравилось. Всю первую половину нашей прогулки он был очарователен, и я любила его больше, чем когда-либо. На обратном пути случилось маленькое происшествие, изменившее его настроение к худшему и заставившее меня опять упасть духом.
Случилось это так.
Я предложила вернуться берегом. Рамсгет все еще наполнен посетителями, и оживленный вид берега во второй половине дня имеет для меня прелесть, которой, кажется, не ощущают люди, всегда пользовавшиеся зрением. Оскар, питающий постоянное отвращение ко всяким сборищам и избегающий сближения с людьми, не столь утонченными, как он, был удивлен моим желанием смешаться с толпой, однако сказал, что пойдет, если я этого особенно желаю. Я этого особенно желала, и мы пошли.
На берегу были стулья. Мы заплатили за два и сели смотреть.
Всевозможные увеселения происходили там. Обезьяны, шарманки, девочки на ходулях, заклинатель, труппа негров-музыкантов – все старались наперебой забавлять публику. Разнообразие цветов и веселый шум толпы, блеск синего моря и лучезарное солнце над головой – все это доставляло мне большое наслаждение. Право, мне казалось, что двух глаз мало, чтобы все это видеть. Какая-то милая старушка, сидевшая возле меня, вступила в разговор со мной и радушно предложила мне бисквит и хересу из своего мешка. Оскар, к моему горю, смотрел на всех нас с отвращением. Моя милая старушка казалась ему вульгарной, публику на берегу он назвал «толпой снобов». Все еще ворча себе под нос о смешении «со всякою дрянью», он увидел что-то или кого-то – тогда я еще не знала – и встал передо мной, чтобы загородить от меня гуляющую публику. В ту же минуту я случайно увидела подходившую к нам даму в платке странного цвета и, желая рассмотреть ее хорошенько, когда она будет проходить мимо меня, я отодвинулась в сторону Оскара.
– Зачем вы мешаете мне смотреть? – спросила я.
Прежде чем он успел ответить, дама поравнялась с нами, сопровождаемая двумя милыми детьми и высоким мужчиной. Взглянув на даму и на детей, я перевела глаза на мужчину и увидела на его лице тот же синий оттенок, который поразил меня в брате Оскара, когда я открыла в первый раз глаза. В первое мгновение я была поражена опять более, мне кажется, неожиданностью, чем безобразием лица. Как бы то ни было, я несколько успокоилась, чтобы полюбоваться костюмом дамы и миловидностью детей, прежде чем они удалились от нас. Пока я смотрела на них, Оскар обратился ко мне тоном выговора, не имея к тому, мне кажется, никакой уважительной причины.
– Я хотел избавить вас от неприятности, – сказал он. – Пеняйте на себя, если этот человек испугал вас.
– Он вовсе не испугал меня, – отвечала я довольно резко.
Оскар посмотрел на меня внимательно и сел, не сказав ни слова.
Добродушная старушка, видевшая и слышавшая все, что произошло, начала рассказывать о джентльмене с испорченным цветом лица.
– Он офицер в отставке, служил в Индии, – сказала она, – дама – его жена, а двое милых детей – его собственные дети.
– Очень жаль, что такой красивый мужчина обезображен таким цветом лица, – заметила моя новая знакомая, – но это не беда. Цвет лица не мешает ему иметь, как вы видели, красивую жену и милых детей. Я знаю хозяйку дома, где они живут. Такой счастливой семьи не найти во всей Англии, говорит она. Даже синий цвет лица не несчастье, если смотреть на него с этой точки зрения, не правда ли, мисс?
Я вполне согласилась со старушкой. Наш разговор по какой-то непонятной причине, очевидно, раздражал Оскара. Он нетерпеливо встал и взглянул на свои часы.
– Тетушка ваша будет беспокоиться о нас, – сказал он. – Надеюсь, что вы уже насмотрелись вдоволь на толпу.
Я не насмотрелась вдоволь и охотно осталась бы одна в толпе еще некоторое время. Но я видела, что это рассердило бы Оскара не на шутку. Я простилась с моей милой старушкой и покинула веселый берег очень неохотно.
Он не сказал ни слова, пока мы не выбрались из толпы. Тогда он возобновил, не знаю для чего, разговор об офицере и о воспоминании, которое его лицо должно было пробудить во мне.
– Вы говорите, что не испугались этого человека, – сказал он. – Может ли это быть? Вы очень испугались моего брата, когда увидели его в первый раз.
– Я была страшно напугана моим собственным воображением, прежде чем увидела его, – отвечала я. – Увидев его, я скоро преодолела страх к нему.
– Мало ли что вы говорите, – возразил он.
Не знаю, как другим, но мне всегда ужасно обидно, когда мне говорят в глаза, что я сказала нечто такое, чему не стоит верить. Я, со своей стороны, поступила тоже нехорошо. Мне не следовало говорить о его брате после того, что он написал мне о нем. Я это сделала.
– Я говорю, что думаю, – отвечала я. – Пока я не знала то, что вы мне сказали о вашем брате, я хотела предложить вам, чтоб он жил с нами после нашей свадьбы.
Оскар внезапно остановился. Пока мы шли через толпу, он держал меня под руку. Теперь он бросил мою руку.
– Вы это говорите потому, что сердитесь на меня, – сказал он.
Я отвечала, что вовсе не сержусь на него, а говорю только то, что думаю.
– Вы серьезно думаете, что могли бы жить спокойно, имея постоянно пред глазами синее лицо моего брата?
– Совершенно спокойно, если б он был также и моим братом.
Оскар указал на дом, в котором я живу с тетушкой.
– Вы почти дома, – сказал он каким-то обиженным тоном. – Мне нужна прогулка подлиннее. Мы увидимся за обедом.
Он оставил меня, не взглянув на меня и не сказав больше ни слова.
Ревнует к своему брату! Есть что-то неестественное, что-то унизительное в такой ревности. Мне стыдно подумать, что Оскар на это способен. Но как объяснить иначе его поведение?
(Замечание. Я могу ответить на этот вопрос. Отдадим ему справедливость. Его поведение объясняется, выражусь одним словом, совестью. Единственным оправданием его бесчеловечного поступка было предположение, что наружность Оскара служит роковым препятствием для брака Оскара с Луциллой. Теперь Луцилла сказала ему сама, что синее лицо его брата не помешало бы ей выносить его присутствие как члена семьи. Пытка самоосуждения, в которую повергло его это открытие, заставила его убежать от нее. Он сам выдал бы себя, если бы сказал еще хоть слово в эту минуту. Это не предположение. Я знаю наверное, что пишу правду. П.), Опять ночь. Я в моей спальне, но слишком взволнована, чтобы лечь в постель. Окончу мой отчет о нынешнем дне. Оскар пришел незадолго до обеда, угрюмый, бледный и такой рассеянный, что, казалось, сам не понимал, что говорил. Никакого объяснения у нас не было. Он попросил прощения за грубости, которые наговорил, и за раздражительность, которую выказал во время нашей прогулки. Я охотно приняла его извинения и старалась всеми силами скрыть беспокойство, которое причинял мне его рассеянный, угрюмый вид. Все время, пока он говорил со мной, он, очевидно, думал о чем-то другом и был менее чем когда-либо похож на того Оскара, какого я знала, когда была слепа. Прежний голос говорил новые слова. Иначе я этого не могу выразить. Что же касается его манер, я знаю, что в былое время они были всегда более или менее спокойны и сдержанны, но были ли они когда-нибудь так смиренны и унылы, как сегодня? Бесполезно спрашивать. Мое прежнее суждение о нем и мое настоящее суждение о нем составлены такими несходными способами, что нельзя сравнивать их. О, как мне недостает мадам Пратолунго! Каким облегчением, каким утешением было бы сказать все это ей и услышать, что она об этом думает.
Есть, однако, надежда разрешить некоторые из моих недоумений, если я только буду в состоянии дождаться завтрашнего дня.
Оскар, кажется, решился наконец приступить к объяснению, которое до сих пор все откладывал. Он просил меня повидаться с ним завтра наедине. Обстоятельства, заставившие его решиться на это, возбудили во мне сильнейшее любопытство. Очевидно, происходит что-то такое, в чем заинтересована я, а может быть, и Оскар.
Вот как это обнаружилось.
Вернувшись домой после того, как Оскар оставил меня, я нашла письмо от Гроссе, прибывшее с послеполуденной почтой. Мой милый старый доктор пишет, что приедет повидаться со мной завтра, а в постскриптуме прибавляет, что приедет к завтраку. Опыт подсказал мне, что это означает просьбу к моей тетушке угостить его всем, что есть лучшего в доме. (Я вспомнила о мадам Пратолунго и ее майонезах. Неужели то время никогда не вернется?) За обедом я объявила о предстоящем посещении Гроссе и прибавила многозначительно: «К завтраку».
Тетушка подняла глаза от тарелки, заинтересовавшись не вопросом о завтраке, как я ожидала, а мнением, которое выскажет доктор о состоянии моего здоровья.
– Я с нетерпением хочу услышать, что скажет завтра о твоем здоровье мистер Гроссе, – начала тетушка. – Я настою, чтоб он дал мне более определенный отчет о тебе, чем в прошлый раз. Восстановление твоего зрения, душа моя, по моему мнению, совершенно окончено.
– Вам хочется, чтоб я выздоровела поскорее для того, чтоб уехать отсюда? – спросила я. – Вам надоел Рамсгет?
Вспыльчивый нрав мисс Бечфорд проявился в ее внезапно сверкнувших старых глазах.
– Мне надоело хранить письмо к тебе, – воскликнула она.
– Письмо ко мне! – повторила я.
– Да. Письмо, которое мне поручено передать тебе не раньше, чем Гроссе признает тебя совершенно здоровой.
Оскар, до сих пор не принимавший ни малейшего участия в разговоре, внезапно остановился, не донеся вилку до рта, изменился в лице и взглянул с беспокойством на тетушку.
– Какое письмо? – спросила я. – Кто дал вам его? Почему не следует мне его прочитать, пока я не выздоровлю совсем?
Мисс Бечфорд упрямо качнула три раза головой в ответ на эти три вопроса.
– Я терпеть не могу секретов и тайн, – сказала она раздраженно. – Это секрет и тайна, от которых я желаю освободиться. Вот и все. Я уже сказала слишком много и больше не скажу ни слова.
Все мои просьбы были тщетны. Живой нрав моей тетушки, очевидно, заставил ее допустить такую неосторожность, заметив которую она решилась не проронить больше ни слова. Как я ни старалась, но не выпытала у нее ничего о таинственном письме. «Подожди, пока не приедет завтра Гроссе» – было все, что она сказала.
Что касается Оскара, это маленькое происшествие произвело на него такое впечатление, которое еще больше усилило интерес, возбужденный во мне тетушкой.
Он слушал, затаив дух, как я старалась заставить тетушку ответить на мои вопросы. Когда я отказалась от этой попытки, он отодвинул от себя тарелку и больше не ел ничего. Напротив (хотя вообще Оскар самый умеренный из мужчин), пил он очень много за обедом и после. Вечером, играя в карты с тетушкой, он делал так много ошибок, что она отказалась играть с ним. Остальную часть вечера он просидел в углу, делая вид, что слушает мою игру на фортепиано, на самом же деле не замечая ни меня, ни моей музыки, погруженный в какие-то тяжелые думы.
Прощаясь, он шепнул мне на ухо, с волнением сжав мою руку:
– Я должен повидаться с вами наедине завтра до приезда Гроссе. Можете вы это устроить?
– Да.
– Когда?
– В одиннадцать часов, на набережной.
После того он ушел. С тех пор меня преследует вопрос, знает ли Оскар, кто автор таинственного письма. Я почти уверена, что он это знает. Завтрашний день покажет, права ли я. С каким нетерпением жду я завтрашнего дня!
Глава XLIV. ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА ЛУЦИЛЛЫ
4-го сентября. Нынешний день я отмечаю как один из самых печальных дней в моей жизни. Оскар показал мне мадам Пратолунго в настоящем свете. Он разобрал это прискорбное дело с такою ясностью, что не оставил мне возможности сомневаться. Я расточала свою любовь и свое доверие лживой женщине. В ней нет ни чувства чести, ни благодарности, ни деликатности. А я некогда считала ее… больно вспомнить! Я не увижу ее более. (Замечание. Случалось ли вам когда-нибудь переписывать собственной рукой такого рода мнения о своем характере? Я могу засвидетельствовать, что ощущение, производимое таким положением, – нечто совершенно новое, а желание прибавить несколько строк от себя – одно из самых непреодолимых побуждений. П.) С Оскаром я встретилась на набережной в одиннадцать часов, как уговорились.
Он увел меня на восточную сторону. В этот утренний час (кроме нескольких матросов, не обращавших на нас никакого внимания) на набережной не было никого. День был прекрасный. Мы могли бы посидеть под ласковым солнечным светом, наслаждаясь свежим морским воздухом. В этот светлый день среди чудных видов было что-то ужасно неуместное в разговоре, которым мы были поглощены, в разговоре, раскрывающем только ложь, неблагодарность и измену.
Мне удалось заставить Оскара приступить к делу немедленно, не теряя времени на приготовления меня к тому, что ему предстояло сказать.
– Когда тетушка упомянула вчера за обедом о письме, – начала я, – мне показалось, что вы о нем что-то знаете. Отгадала я?
– Почти, – отвечал он. – Не могу сказать, чтоб я о нем что-нибудь знал. Я только подозреваю, что автор его – ваш и мой враг.
– Не мадам Пратолунго?
– Мадам Пратолунго.
Я начала тем, что не согласилась с ним. Мадам Пратолунго и моя тетушка поссорились по поводу политики. Переписка между ними, в особенности секретная, казалась мне невозможной. Я спросила Оскара, не догадывается ли он, о чем говорится в письме и почему не должна я его видеть, пока Гроссе не скажет, что я совершенно здорова.
– Я не могу отгадать содержания письма, – ответил он, – но понимаю цель, с которой оно написано.
– Какая же это цель?
– Цель, которую она имела в виду с самого начала, – помешать всеми способами моему браку с вами.
– Ради чего стала бы она поступать так?
– Ради моего брата.
– Простите меня, Оскар. Я не верю, чтоб она была на это способна.
До сих пор мы ходили. Когда я это сказала, он внезапно остановился и взглянул на меня очень серьезно.
– Вы, однако, допускали, что это возможно, в ответе на мое письмо, – сказал он.
Я согласилась.
– Я верила вашему письму, – подтвердила я, – и разделяла ваше мнение о ней, пока она находилась в одном доме со мной. Ее присутствие нервировало меня, возбуждало отвращение к ней, не знаю почему. Теперь, когда ее нет, есть что-то, говорящее в ее пользу и терзающее меня сомнениями, хорошо ли я поступила. Не могу объяснить этого. Я знаю только, что это так.
Он глядел на меня все внимательнее и внимательнее.
– Ваше хорошее мнение о ней, должно быть, основано на конкретных фактах, если держится так упорно, – сказал он. – Чем она могла заслужить это?
Если б я оглянулась назад и стала перебирать одно за другим все мои воспоминания о мадам Пратолунго, это заставило бы меня только расплакаться. Но я чувствовала, что должна стоять за нее да последней крайности.
– Я расскажу вам, как она вела себя после того, как я получила ваше письмо, – сказала я. – К счастью для меня, она была не совсем здорова в этот день и завтракала в постели. Я успела успокоиться и предостеречь Зиллу (которая прочла мне ваше письмо), прежде чем мы увиделись в первый раз в этот день. Накануне я рассердилась на нее за то, что она говорила, оправдывая ваш отъезд из Броундоуна. Мне казалось, что она недостаточно искренна со мною. Когда я увидела ее, помня ваше предостережение, я извинилась и вообще держала себя так, как по моему мнению, она должна была ожидать от меня при сложившихся тогда обстоятельствах. Но, волнуясь, я, кажется, утрировала свою роль. Как бы то ни было, я возбудила в ней подозрение, что не все благополучно. Она не только спросила меня, не случилось ли что-нибудь, но высказала прямо, что замечает во мне перемену. Я оборвала мадам Пратолунго, объяснив, что не понимаю ее. Она должна была заметить, что я лгу, что я нечто от нее скрываю. Несмотря на это, она не сказала ни слова. Чувство собственного достоинства и тактичность – я видела это так же ясно по ее лицу, как теперь вижу вас, – заставили ее замолчать. Она казалась огорченной. Ее взгляд преследует меня с тех пор, как я приехала сюда. Я спрашиваю себя, так ли поступила бы лживая женщина, чувствовавшая себя виноватой. Нет, она употребила бы все силы, чтобы выведать у меня, какое открытие сделала я. Оскар! Это деликатное молчание, этот оскорбленный взгляд говорят в ее пользу, когда мадам Пратолунго нет рядом. Я уже не уверена, как была когда-то, что она такое отвратительное существо, каким вы ее считаете. Я знаю, что вы не способны обманывать меня, что вполне уверены в том, что говорите. Но разве нельзя предположить, что вы заблуждаетесь?
Не ответив мне, Оскар остановился у каменного парапета набережной и сделал мне знак, предлагая сесть рядом с ним. Я повиновалась. Вместо того, чтобы смотреть на меня, он смотрел в противоположную сторону, в морскую даль. Я не понимала его. Он смущал, он почти страшил меня.
– Не оскорбила ли я вас? – спросила я.
Оскар повернулся ко мне порывисто. Глаза его блуждали, лицо было бледно.
– Вы доброе, великодушное создание, – сказал он. – Будем говорить о чем-нибудь другом.
– Нет! – сказала я. – Я очень хочу узнать правду, а не говорить о чем-нибудь другом.
Лицо его вспыхнуло. Он тяжело вздохнул, как вздыхаешь, когда делаешь над собой какое-нибудь тяжелое усилие.
– Вы этого хотите? – спросил он.
– Хочу!
Он встал опять. Чем ближе был он к тому, чтобы сказать мне то, что скрывал до сих пор, тем труднее, по-видимому, было ему произнести первые слова.
– Давайте ходить, если вам все равно, – сказал он.
Я молча встала и взяла его под руку. Мы медленно шли до конца набережной. Тут он остановился и произнес первые трудные слова, глядя на поверхность моря, избегая смотреть на меня.
– Я не прошу вас верить мне на слово, – начал он. – Собственные слова, собственные поступки этой женщины докажут ее виновность. Как я впервые заподозрил ее, как мои подозрения подтвердились, я не скажу вам, решившись не навязывать вам своих мнений без доказательств. Вспомните то время, о котором я говорил в моем письме, время, когда она проговорилась в саду приходского дома. Сказала ли она, что вы влюбились бы в моего брата, если бы встретились с ним прежде, чем со мной?
– Она это действительно сказала, – отвечала я, – но в такую минуту, когда была вне себя и когда я была тоже вне себя.
– Вернемся немного вперед, – продолжал он, – к тому времени, когда она пришла вслед за вами в Броундоун. – Была ли она все еще вне себя, когда извинялась пред вами?
– Нет.
– Вмешалась ли она, когда Нюджент, пользуясь вашею слепотой, заставил вас думать, что вы говорите со мной?
– Нет.
– Была она в это время вне себя?
Я продолжала защищать ее.
– Очень может быть, что она сердилась на меня, – отвечала я. – Она великодушно извинялась передо мной, а я отвечала ей непростительной грубостью.
Моя защита была бесполезна. Он спокойно повторил мои доводы.
– Она сравнивала меня с братом и отдавала ему предпочтение. Она позволила моему брату обмануть вас и не остановила его. В обоих случаях ее поведение, по-вашему, объясняется и оправдывается ее горячим характером. Прекрасно. Все равно, согласны мы или нет да сих пор. Прежде чем будем продолжать, нам надо только согласиться относительно одного неоспоримого факта – который из братьев был всегда ее фаворитом?
В этом не могло быть сомнения. Я тотчас же согласилась, что фаворитом ее был всегда Нюджент. Даже более, я вспомнила, как сама упрекала ее, что она с самого начала не была справедлива к Оскару.
(Замечание. Смотрите в главе шестнадцатой замечание мадам Пратолунго, что вам придется припомнить это обстоятельство. П.) Оскар продолжал.
– Не забывайте этого факта, – сказал он. – Теперь перейдем к тому времени, когда мы сидели в вашей гостиной и рассуждали об операции. Нас занимал, сколько мне помнится, следующий вопрос: обвенчаться ли вам со мной до операции или отложить нашу свадьбу до полного излечения. Как высказалась мадам Пратолунго в этом случае? Она высказалась против моих интересов, она поощряла вас отложить свадьбу.
Я продолжала защищать ее.
– Она сделала это из сочувствия ко мне, – сказала я.
Оскар удивил меня, согласившись опять беспрекословно принять мою точку зрения.
– Допустим, что она сделала это из сочувствия к вам, – сказал он. – Каковы бы ни были побуждения, результат все тот же. Наша свадьба была отложена на неопределенное время, и мадам Пратолунго отдала свой голос за эту отсрочку.
– А ваш брат, – прибавила я, – старался, напротив, убедить меня выйти за вас до операции. Как вы согласуете это с тем, что вы сказали…
Он не дал мне докончить.
– Оставьте моего брата, – сказал он. – Мой брат был в то время еще способен поступать честно и помнит свой долг относительно меня. Ограничимся пока только тем, что делала мадам Пратолунго. И подвинемся опять немного вперед, к тому времени, когда окончилось наше семейное совещание. Мой брат ушел первый. Потом ушли вы и оставили меня вдвоем с мадам Пратолунго. Помните?
Я помнила отлично.
– Вы тогда очень огорчили меня, – сказала я. – Вы не проявили никакого сочувствия моему страстному желанию восстановить зрение. Вы возражали, вы чинили препятствия. Я помню, что в разговоре с вами я высказала неудовольствие, которое чувствовала, осуждала вас за то, что вы не верите вместе со мной, не надеетесь вместе со мной, потом ушла и заперлась в своей комнате.
Этими словами я показала ему, что помню события того дня не хуже его. Оскар выслушал меня не прерывая.
– Мадам Пратолунго разделяла ваше мнение в этом случае и высказалась по этому вопросу в несравненно более жестких выражениях, чем вы. Она выдала себя перед вами в саду приходского дома. Она выдала себя передо мной в вашей гостиной, после того как вы оставили нас. Виноват опять ее горячий нрав? Конечно! Я с вами вполне согласен. То, что она сказала мне после вашего ухода не было бы никогда сказано, если б она умела владеть собою.
У меня появилось сомнение.
– Почему вы не сказали мне это раньше? – спросила я. – Боялись встревожить меня?
– Я боялся лишиться вас, – отвечал он.
До сих пор моя рука была в его руке. Я отняла ее теперь. Что означал его ответ как не то, что он тогда считал меня способной изменить ему. Он заметил, что я оскорблена.
– Вспомните, – сказал Оскар, – что я имел несчастье рассердить вас в тот день, но вы еще не знаете, что мадам Пратолунго имела дерзость сказать мне тогда.
– Что же она сказала вам?
– Вот что: Луцилла была бы счастливей, если бы вышла замуж за вашего брата, а не за вас. Я повторяю ее собственные слова.
Я не могла поверить, что она была на это способна.
– Вполне ли вы уверены? – спросила я его. – Возможно ли, чтоб она могла сказать вам такие жестокие слова?
Вместо ответа он вынул из бокового кармана сюртука свою записную книжку, порылся в ней и отыскал листок сложенной пополам смятой бумаги. Он развернул его и показал мне.
– Мой это почерк? – спросил он.
Я успела достаточно познакомиться с его почерком с тех пор, как прозрела, чтоб ответить с полною уверенностью утвердительно.
– Прочтите, – сказал он, – и судите сами.
(Замечание. Вы уже познакомились с этим письмом в моей тридцать второй главе. Я сказала эти безрассудные слова Оскару (как вы знаете из моего рассказа) под влиянием естественного негодования, которое чувствовала бы на моем месте всякая женщина с искрой горячности. Вместо того чтобы лично объясниться со мной, Оскар (по своему обыкновению) прислал мне письмо. Успев, с своей стороны, успокоиться и чувствуя, как нелепо переписываться, находясь на расстоянии нескольких минут ходьбы друг от друга, я отправилась в Броундоун, лишь только прочла письмо, которое скомкала и бросила (как я предполагала) в огонь. Помирившись с Оскаром, я возвратилась в приходский дом и узнала, что Нюджент заходил во время моего отсутствия, ждал меня некоторое время в гостиной и ушел не дождавшись. Когда я скажу вам, что письмо, которое он показывал теперь Луцилле, было то самое, которое прислал мне Оскар, которое я считала уничтоженным, вы поймете, что оно не попало в огонь и что я не нашла его, когда вернулась, потому что оно было уже взято из камина Нюджентом. Все это описано подробнее в главе тридцать второй, и само письмо приведено там целиком. Впрочем, я избавлю вас от беспокойства отыскивать его – я знаю, как вы не любите беспокойства, – переписав письмо из лежащего предо мною дневника. На странице наклеен оригинал, и я перепишу его вторично. Не правда ли, как я внимательна к вам? Какой профессиональный писатель сделал бы это для вас? Я, кажется, хвалю сама себя. Пусть Луцилла продолжает. П.).
Я прочла письмо. По моей просьбе он позволил мне оставить его у себя. Оно дает мне право думать о мадам Пратолунго так, как я думаю о ней теперь. Помещу его здесь, прежде чем напишу еще строчку в своем дневнике.
«Мадам Пратолунго. Вы расстроили и огорчили меня невыразимо. Я, с своей стороны, виноват, и очень виноват, я это знаю. Я искренно прошу у вас прощения, если сказал или сделал что-нибудь обидное для вас. Я не могу покориться вашему жестокому приговору надо мною. Если бы вы знали, как я обожаю Луциллу, вы были бы снисходительнее ко мне, вы понимали бы меня лучше. Ваши жестокие слова не выходят у меня из головы. Я не могу встретиться с вами, не получив наперед объяснения. Вы поразили меня в самое сердце, сказав, что Луцилла была бы гораздо счастливее, если бы выходила замуж не за меня, а за моего брата. Надеюсь, что вы сказали это несерьезно. Пожалуйста, напишите мне, серьезно вы это сказали или нет.
ОСКАР».
Моим первым делом после прочтения этого письма было, конечно, желание поблагодарить его. Я снова взяла Оскара под руку и привлекла его к себе так близко, как только могла. Мое второе дело я не стала откладывать. Я, конечно, попросила Оскара показать мне ответ мадам Пратолунго на это дружеское и трогательное письмо.
– Я не могу показать вам никакого ответа, – сказал он.
– Вы потеряли его?
– Я и не получал его.
– Что вы хотите сказать?
– Мадам Пратолунго не ответила на мое письмо.
Я заставила его повторить это дважды. Трудно было поверить, чтобы такое обращение к не совсем испорченной женщине могло быть оставлено без ответа. Он два раза повторил, подтверждая честным словом, что не получал никакого ответа. Так неужели она испорчена до такой степени? Нет! Справедливость и дружба обязывали меня сделать последнюю попытку оправдать ее. Я сделала.
– Есть только одно объяснение ее поведения, – сказала я. – Ваше письмо не дошло до нее. Куда вы посылали его?
– В приходский дом.
– Кто отнес его?
– Мой собственный слуга.
– Он, может быть, потерял его по дороге и боялся сказать вам. Или слуга приходского дома забыл передать, его.
Оскар покачал головой.
– Нет! Я знаю, что мадам Пратолунго получила мое письмо.
– Почему вы знаете?
– Я нашел его скомканным в углу каминной решетки в вашей гостиной.
– Распечатанное?
– Да! Она его получила, она его прочла и немного недобросила до огня. Так как же, Луцилла? Вы остаетесь при своем мнении, что мадам Пратолунго – оклеветанная женщина, а я – человек, оклеветавший ее?
На расстоянии нескольких шагов от нас была скамейка. Я не могла стоять дольше. Я подошла к ней и села. Странное чувство овладело мною. Я не могла ни говорить, ни плакать. Я сидела молча, ломая руки на коленях и чувствуя, как последние узы, связывавшие нас, разрываются одна за другой и оставляют нас разлученными навсегда.
Он последовал за мной, остановился передо мной и суммировал свое обвинение строгим, спокойным тоном, убедившим меня окончательно и заставившим меня стыдиться моего сожаления о ней.
– Оглянитесь в последний раз, Луцилла, на все, что сказала и сделала эта женщина. Вы увидите, что идея устроить ваш брак с Нюджентом никогда не покидала ее. Ни тогда, когда она забывалась и говорила под влиянием ярости, ни тогда, когда она размышляла и действовала обдуманно. Она говорит вам, что вы влюбились бы в моего брата, если бы встретились с ним прежде, чем со мною. Она присутствует, когда брат мой выдает вам себя за меня, и не останавливает его. Она видит, что вы рассердились на меня, она торжествует и говорит мне прямо в глаза, что вы были бы гораздо счастливее, если бы выходили замуж не за меня, а за моего брата. Она получает письменную просьбу, учтивую и дружескую просьбу, объяснить, что хотела она сказать этими ужасными словами. Она имела время подумать с тех пор, как сказала их, и как же она поступает? Отвечает она мне? Нет! Она с презрением бросает мое письмо в огонь. Прибавьте к этим ясным фактам то, что вы сами заметили. Нюджент ее фаворит. Ко мне была она несправедлива c самого начала. Прибавьте к этому, что Нюджент (это я знаю наверное) признался ей в своей любви к вам. Подумайте обо всех этих обстоятельствах и сделайте из них правильное заключение. Я опять спрашиваю вас: действительно ли мадам Пратолунго – оклеветанная женщина и прав ли я был, предостерегая вас против нее?
Что могла я сделать, как не сознаться, что он был прав? Я должна была это сделать и с этой минуты закрыть мое сердце для нее. Оскар сел рядом со мною и взял мою руку.
– После того что я знаю о ней, – продолжал он мягко, – удивительно ли, что я опасаюсь за наше будущее? Разве не бывало случаев, когда влюбленные расходились вследствие интриг посторонних лиц, подрывающих их доверие друг к другу? Разве мадам Пратолунго не довольно умна и не довольно бессовестна, чтобы суметь разрушить наше доверие друг к другу и использовать против нас с самой гнусною целью влияние, которое она успела приобрести в приходском доме? Почем мы знаем, что она не поддерживает в настоящее время связи с моим братом.
Я прервала его, я не могла слушать его хладнокровно.
– Вы сами сказали мне, что вы и брат ваш понимаете друг друга, – сказала я. – Чего же вы опасаетесь после этого?
– Я должен опасаться влияния мадам Пратолунго и любви моего брата к вам, – отвечал он. – Обещания, которые он дал мне от чистого сердца, такого рода обещания, что на них нельзя полагаться, когда меня нет с ним, и мое влияние, быть может, сменилось влиянием мадам Пратолунго. Что-то уже происходит под поверхностью. Меня смущает это таинственное письмо, которое должно быть передано вам только при известных условиях. Меня смущает молчание вашего отца. Он имел время ответить на ваше письмо. Ответил он? Он имел время ответить на мою приписку. Ответил он?
Это были странные вопросы. Отец действительно еще не ответил на наше письмо, но очень может быть, что следующая почта принесет его ответ. Я сказала это Оскару. Он не хотел отказываться от своей точки зрения.
– А если мы не получим письма на этой неделе, – сказал он, – согласитесь вы, что его молчание подозрительно?
– Я соглашусь, что его молчание показывает печальный факт невнимания к вам, – ответила я.
– И только? Вы не согласитесь со мной, что влияние мадам Пратолунго дает себя чувствовать и в приходском доме? Что она вооружает вашего отца против нашего брака?
Он был непреклонен. Я, однако, высказала ему откровенно мое мнение.
– Я согласна, что мадам Пратолунго вела себя ужасно относительно вас. И я не сомневаюсь после всего рассказанного вами мне, что она была бы рада, если бы я разошлась с вами и вышла за вашего брата. Но надо быть безумной, чтоб интриговать с этою целью. Никто лучше ее не знает, как преданно я люблю вас и как бесполезно было бы стараться заставить меня выйти за другого. Стоит только взглянуть на вас и на вашего брата (зная то, что она знает), чтоб отказаться от намерения, в котором вы ее подозреваете. Я считала это неопровержимым. У него опровержение было уже готово.
– Если бы вы лучше знали свет, Луцилла, – сказал он, – вы понимали бы, что истинная любовь – непроницаемая тайна для такой женщины, как мадам Пратолунго. Она не верит в нее, она не понимает ее. Сама она способна нарушить какое бы то ни было обещание, если ее вынудят к тому обстоятельства, и о вашей верности она судит по себе. В ее знакомстве с вашим характером и в наружности моего брата нет ничего такого, что мешало бы ей верить в успех ее замысла. Она знает, что такие прелестные женщины, как вы, выходят замуж за людей, несравненно более отталкивающих, чем мой брат. Она слышала, как вы сами сказали мне, что ваше первоначальное отвращение к нему прошло. Луцилла! Что-то необъяснимое, что-то непреодолимое говорит мне, что ее возвращение в Англию будет гибельно для моих надежд, если только она не застанет нас связанными друг с другом более прочными узами, чем теперь. Вы, может быть, думаете, что такие фантастические опасения недостойны мужчины. Дорогая моя! Достойны они или нет, вы должны смотреть на них снисходительно. Они внушены любовью к вам.
При таких обстоятельствах я готова была пойти на какие угодно уступки и сказала об этом ему. Он подвинулся ко мне ближе и обнял меня за плечи.
– Разве мы не обещали друг другу быть мужем и женой? – прошептал он.
– Обещали.
– Разве мы не совершеннолетние и не можем поступать как нам угодно?
– Можем.
– Освободили бы вы меня от терзающей тревоги, если бы могли?
– Вы это знаете.
– Вы можете.
– Как?
– Дав мне право мужа, Луцилла, согласившись обвенчаться со мной в Лондоне в течение двух следующих недель.
Я отшатнулась от него и взглянула на него с изумлением. В ту минуту я неспособна была поступить иначе.
– Я не прошу вас сделать что-нибудь недостойное вас, – сказал он. – Я говорил с одной моей родственницей, замужней женщиной, живущей близ Лондона, дом которой открыт для вас до дня нашей свадьбы. Через две недели нам можно будет обвенчаться. Вы можете, конечно, написать домой, чтобы там о вас не беспокоились. Скажите им, что вы здоровы и счастливы и находитесь на попечении ответственного и почтенного лица, но ничего больше. Пока мадам Пратолунго получит возможность вмешаться в нашу жизнь, скрывайте ваше местопребывание. Лишь только мы обвенчаемся, расскажите все. Пусть все ваши друзья, пусть весь свет узнают, что мы муж и жена.
Его рука дрожала, лицо горело, глаза пожирали меня. Некоторые женщины на моем месте были бы оскорблены, другие были бы польщены. Что же касается меня – этим страницам можно доверить секрет, – то я была испугана.
– Вы предлагаете мне побег? – спросила я.
– Побег! – повторил он. – Какой же это побег, когда мы помолвлены и нам не о ком думать, кроме себя?
– Я должна думать о моем отце и о моей тетке, – отвечала я. – Вы предлагаете мне уехать тайно и скрывать от них свое местопребывание.
– Я прошу вас погостить две недели в доме замужней женщины и скрывать ваше местопребывание от нашего злейшего врага, пока вы не станете моей женой, – отвечал он. – Что вы находите ужасного в этом предложении, чтобы бледнеть и смотреть на меня такими испуганными глазами? Разве я помолвлен с вами без согласия вашего отца? Разве мы не помолвлены? Разве мы не имеем права решать за себя? Нет решительно никакой причины, которая могла бы помешать нам обвенчаться хоть завтра. Вы все еще колеблетесь? Луцилла, Луцилла! Вы принуждаете меня высказать подозрение, преследующее меня с тех пор, как я приехал сюда. Неужели вы действительно так переменились ко мне, как это мне кажется? Неужели вы действительно уже не любите меня так, как любили в былое время?
Он встал, отошел на несколько шагов, облокотился на парапет и закрыл лицо руками.
Я сидела одна, не зная, что сказать или сделать. Тревожное сознание, что он имеет право жаловаться на меня, не покидало меня, как я ни старалась отделаться от него. Оскар не имел права ожидать, что я соглашусь на его предложение, против этого предложения были доводы, которые заставили бы задуматься всякую женщину на моем месте. Тем не менее что-то во мне склоняло на его сторону. Едва ли это был голос совести, говоривший мне: «Было время, когда его просьбы заставили бы тебя уступить, было время, когда ты не колебалась бы, как колеблешься теперь». Какие бы чувства ни владели мной, я заставила себя встать со скамейки и подойти к нему.
– Вы не можете требовать, чтоб я согласилась на такой серьезный шаг немедленно, – сказала я. – Дадите немного времени подумать?
– Вы вольны поступать, как вам угодно, – сказал он с горечью. – Для чего просить меня дать вам время подумать. Вы можете ждать, сколько вам угодно.
– Подождем до конца недели, – продолжала я. – Дайте мне увериться, что отец решил не отвечать нам. Хотя я вольна в своих поступках, ничто, кроме его молчания, не даст мне права уехать тайно и быть обвенчанной чужим человеком. Не торопите меня, Оскар. До конца недели недалеко.
Что-то во мне поразило его, вероятно, мой голос, показавший ему, что я очень расстроена.
– Не плачьте, ради Бога! – сказал он. – Пусть будет по-вашему. Ждите, сколько вам угодно. Мы не будем говорить об этом до конца недели.
Он поцеловал меня как-то поспешно и подал мне руку, чтоб идти домой.
– Гроссе приедет сегодня, – продолжал Оскар. – Он не должен видеть вас в таком состоянии. Вам надо отдохнуть и успокоиться. Пойдемте домой.
С какой болью в сердце пошла я с ним домой! Моя последняя слабая надежда на восстановление прежней дружбы с мадам Пратолунго была разбита. Я теперь видела в ней женщину, которую мне не следовало знать, женщину, с которой я не могла уже никогда обменяться дружеским словом. Я лишилась подруги, с которой была так счастлива, я огорчила Оскара. Моя жизнь никогда не казалась такой печальной и бесполезной, как в это утро на рамсгетской набережной.
Оскар простился со мной у двери, ободряюще пожав мне руку.
– Я зайду позже, – сказал он, – и узнаю, что скажет о вас Гроссе. Отдохните, Луцилла, отдохните и успокойтесь.
Тяжелые шаги внезапно послышались позади нас. Мы оба обернулись. Время шло быстрее, чем мы думали. Перед нами стоял Herr Гроссе, пришедший пешком со станции железной дороги.
Первый же взгляд на меня, очевидно, поразил и огорчил его. Глаза доктора смотрели через очки на меня с таким тревожным выражением, какого я никогда прежде не замечала в них. Потом он повернул голову, поглядел на Оскара, и лицо его (как мне показалось) выразило гнев и подозрение. Ни слова не сказал немец. Оскару пришлось первому прервать неловкое молчание. Он обратился к Гроссе.
– Я не буду теперь мешать вам и вашей пациентке, – сказал он. – Я приду через час.
– Нет! Не угодно ли вам идти за мной, молодой человек. Мне надо поговорить с вами, – сказал Гроссе, сердито насупив свои густые брови и повелительно указывая на дверь.
Оскар позвонил. В ту же минуту тетушка, услышав наши голоса, появилась на балконе над дверью.
– Здравствуйте, мистер Гроссе, – сказала она. – Надеюсь, что вы остались довольны Луциллой. Я только вчера сказала свое мнение, что она совершенно здорова.
Гроссе, угрюмо поклонился тетушке и обернулся опять ко мне, устремив на меня такой пристальный и долгий взгляд, что я смутилась.
– Мнение вашей тетушки не мое мнение, – промычал он мне на ухо. – Мне вовсе не нравится ваш вид, мисс. Входите.
Слуга ждал нас у растворенной двери. Я вошла, не сказав ни слова. Гроссе ждал, пока не вошел Оскар. Лицо Оскара было мрачно, когда он присоединился ко мне в прихожей. Он казался полусердитым, полусмущенным. Гроссе решительно встал между нами и подал мне руку. Я пошла с ним наверх, спрашивая себя, что все это значит.
Глава XLV. ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА ЛУЦИЛЛЫ
4-го сентября (продолжение). Когда мы вошли в гостиную, Гроссе посадил меня в кресло около окна. Он наклонился и поглядел на меня пристально, отодвинулся и поглядел на меня издали, вынул свое увеличительное стекло и долго глядел через него на мои глаза, пощупал мой пульс, бросил с досадой мою руку и повернулся к окну в мрачном молчании, не обращая ни малейшего внимания на присутствующих.
Тетушка решилась первая прервать это обескураживающее безмолвие.
– Мистер Гроссе, – сказала она резко. – Что же вы скажете мне сегодня о моей племяннице? Находите вы Луциллу…
Он внезапно отвернулся от окна и бесцеремонно прервал мисс Бечфорд.
– Я нахожу вашу племянницу подвинувшейся назад, назад, назад! – проревел он, повышая голос с каждым словом. – Когда я послал ее сюда, я сказал: смотрите, чтоб она была спокойна. Вы не смотрели, чтоб она была спокойна. Что-то вскружило ее бедную головку. Что это? Или кто это?
Он поглядел свирепо на Оскара и на тетушку, потом повернулся ко мне и, положив свою тяжелую руку на мое плечо, взглянул на меня с выражением горького сожаления.
– Моя девочка грустна, моя девочка больна, – продолжал он. – Где наша милая, добрая Пратолунго? Что такое вы сказали мне о ней, голубчик мой, когда мы виделись с вами в последний раз? Вы сказали, что она уехала повидаться со своим папашей. Пошлите телеграмму, скажите, что я требую возвращения Пратолунго в Англию.
Услышав имя мадам Пратолунго, мисс Бечфорд встала и так выпрямилась, как будто выросла на несколько вершков.
– Должна ли я понимать, милостивый государь, – спросила она, – что ваша необычная речь имеет целью упрекнуть за мое обращение с племянницей?
– Вы должны понять вот что, сударыня. Пользуясь здоровым морским воздухом, ваша племянница дотосковалась до болезни. Я посылаю ее сюда, чтобы запастись румянцем и здоровьем, и что же я нахожу? Она не запаслась ничем, она стала бледна, как смерть. В этом климате она не могла побледнеть без причины. Она тоскует о ком-то или о чем-то. Разве тоска полезна для ее глаз? Черт возьми! Она вредна ее глазам. Если вы не можете сделать для нее ничего лучше этого, везите ее назад. Вы только даром тратите деньги на это помещение.
Тетушка обратилась ко мне необыкновенно величественно.
– Ты поймешь, Луцилла, что после таких слов мне остается только выйти из комнаты. Если ты в состоянии образумить мистера Гроссе, скажи ему, что он может обратиться ко мне со своими извинениями и объяснениями письменно.
Произнеся эти высокопарные слова ледяным тоном, мисс Бечфорд вытянулась еще более и величественно выплыла из комнаты.
Гроссе не обратил никакого внимания на оскорбленную тетушку. Он стоял, засунув руки в карманы и глядя в окно. Когда дверь затворилась, Оскар вышел из угла, в котором сидел надувшись с тех пор, как мы вошли в комнату.
– Нужен я здесь? – спросил он.
Гроссе готов был ответить на вопрос еще менее учтиво, чем он был задан, но я остановила его взглядом.
– Мне надо поговорить с вами, – шепнула я ему.
Он кивнул и, повернувшись резко к Оскару, спросил его:
– Вы живете в этом доме?
– Я живу в гостинице на углу.
– Отправляйтесь в свою гостиницу и ждите там, пока я не приду к вам.
К моему величайшему изумлению, Оскар не протестовал против такого повелительного обращения. Он молча простился со мной и вышел из комнаты. Гроссе взял стул и уселся напротив меня с отеческим видом.
– Ну, моя милочка, – сказал он. – О чем же вы тосковали с тех пор, как я не видел вас? Откройтесь во всем вашему папаше Гроссе. Начинайте скорей.
Он, вероятно, истощил свое неудовольствие с тетушкой и с Оскаром. Он произнес эти слова более чем ласково, почти нежно. Его сердитые глаза как будто смягчились под его очками, он взял мою руку и гладил ее, чтобы приободрить меня.
В моем дневнике записаны некоторые вещи, которые я, конечно, не могла сказать ему. Утаив их и не касаясь мадам Пратолунго, я совершенно откровенно призналась врачу, как изменилось мое отношение к Оскару и что я теперь уже не так счастлива с ним, как была прежде.
– Я не больна, как вы полагаете, – объяснила я. – Я только недовольна собой и падаю духом, когда думаю о будущем.
Открывшись ему таким образом, я задала вопрос, который решила задать, лишь только увижу Гроссе.
– Восстановленное зрение, – сказала я, – сделало меня другим существом. Приобретя чувство зрения, я утратила чувствительность, которой владела, когда была слепа. Я хочу знать, возвратится ли она, когда я привыкну к новому своему положению. Я хочу знать, буду ли опять когда-нибудь так счастлива в обществе Оскара, как в былое время, прежде чем вы начали лечить меня, в те блаженные дни, когда я вызывала сожаление, когда люди звали меня «бедная мисс Финч»?
Я хотела сказать больше, но Гроссе (неумышленно, мне кажется) внезапно прервал меня. К моему удивлению, он выпустил мою руку и резко отвернулся от меня, как будто ему был неприятен мой взгляд. Его большая голова склонилась на грудь. Он поднял руки, мрачно сжал их и опустил на колени. Его странное поведение и еще более странное молчание так смутили меня, что я потребовала, чтоб он объяснился.
– Что с вами? – спросила я. – Почему вы не отвечаете мне?
Он встрепенулся и обнял меня с удивительной нежностью, необычной для такого грубого человека.
– Ничего, дорогая моя, – ответил он. – Я не в духе. Ваш английский климат иногда заражает вашим английским сплином и иностранцев. Я тоже заразился им. Английский сплин в немецкой внутренности! So! Я пойду выгоню его и возвращусь к вам опять бодрым.
После такого странного объяснения он встал и попытался дать мне ответ, необыкновенно загадочный, на вопрос, который я ему задала.
– Что же касается прочего, – сказал он, – да, конечно, да. Вы вскружили ему голову. Вы говорите, что ваше зрение мешает вам чувствовать. Когда ваше зрение и ваше чувство привыкнут друг к другу, ваше зрение останется на своем месте, ваше чувство возвратится на свое. Одно уравновесит другое. Вы будете чувствовать, как чувствовали прежде, вы будете видеть, как видели прежде, все в одно время, и все пойдет по-старому. Вот вам мое мнение. Теперь отпустите меня прогнать мой сплин. Я обещаю вам вернуться с хорошим настроением. До свидания, моя Финч, до свидания.
Сказав это, он с большой поспешностью, как будто желая уйти поскорее, поцеловал меня в лоб, надел свою истрепанную шляпу и выбежал из комнаты.
Что это значит?
Продолжает ли он считать меня серьезно больной? Я слишком утомлена, чтобы пытаться понять моего старого доктора. Теперь час ночи, а мне еще нужно записать все, что случилось вчера. Глаза мои начинают болеть и, странно, я едва видела, как писала две или три последние строчки. Чернила как будто побелели. Если бы Гроссе видел, что я делаю теперь! Последние слова, которые он сказал мне, уезжая к своим лондонским пациентам, были: «Не смейте ни читать, ни писать, пока я не приеду к вам опять». Хорошо ему говорить! Я так привыкла к моему дневнику, что не могу жить без него. Однако теперь я должна остановиться по очень убедительной причине. Несмотря на то, что я поставила на мой стол три зажженные свечи, я совсем не вижу, что пишу.
В постель! В постель!
(Замечание. Я нарочно не прерывала моего извлечения из дневника Луциллы до этого места. Здесь она останавливается, и именно здесь надо упомянуть о некоторых обстоятельствах, о которых она тогда ничего не знала.
Вы видели, как верный инстинкт старался внушить ей, что она жертва жестокого обмана, и как все старания были тщетны. Вопреки самой себе она боится человека, уговаривающего ее бежать с ним, хотя он выдает себя за ее жениха. Луцилла замечает слабые места в обвинении, выдвинутом против меня Нюджентом, а именно: недостаток побудительных причин для поступков, в коих он меня обвиняет, и невероятность предположения, что я замышляю (без всякого личного интереса) женить на ней человека, которого она не любит. Она замечает эти странности, но что они действительно означают, остается для нее, конечно, тайной.
До сих пор ее странное и печальное положение было, без сомнения, понятно вам. Но могу ли я быть вполне уверена, что вы так же хорошо понимаете, как велик был вред, причиненный ей беспокойством, разочарованием и сомнениями, терзавшими Луциллу в самое критическое время ее жизни?
Я имею основательную причину сомневаться в этом, так как все ваши сведения почерпнуты из дневника, а дневник показывает, что она сама этого не понимала. Я полагаю, что мне пора выйти на сцену и показать, что думал о ней доктор, рассказать вам, что произошло между Гроссе и Нюджентом, когда немец пришел в гостиницу.
Само собой разумеется, что я пишу, основываясь на том, что узнала в позднейшее время от самих действующих лиц. Относительно частностей источники противоречат, относительно результата они согласны.
Увидев Нюджента в Рамсгете, Гроссе был, конечно, поражен. Знакомый немного с тем, что произошло в Димчорче, он тотчас же понял, под чьим именем Нюджент представился Луцилле. Доктор не мог не убедиться после того, что видел сам и услышал от Луциллы, что мистификация производит на нее самое плохое действие. Придя к такому заключению, Гроссе, не колеблясь, исполнил лежавшую на нем обязанность. Он отправился в гостиницу, где ожидал его Нюджент, и объяснил цель своего посещения следующими словами:
– Укладывайтесь и убирайтесь!
Нюджент хладнокровно подал ему стул и попросил его объясниться.
Гроссе отказался от стула, но не отказался объясниться в выражениях, по-разному передаваемых двумя сторонами. Сличив показания, я полагаю, что Гроссе сказал следующее или почти следующее.
– В качестве доктора, мистер Нюджент, я по-прежнему отказываюсь вмешиваться в семейные дела, касающиеся моей пациентки, но не касающиеся меня. Обязанности мои относительно мисс Финч не имеют ничего общего с семейными затруднениями. Мои обязанности – восстановить зрение молодой особы. Когда я нахожу, что здоровье ее улучшается, я не спрашиваю, кто или что этому способствует. Какие бы мошеннические проделки вы ни творили над моей пациенткой, мне до них нет дела, более того, я сам готов воспользоваться ими, пока они для нее полезны. Но лишь только я замечаю, что ваш семейный заговор начинает вредить ее здоровью и ее спокойствию, я вмешиваюсь как доктор и пресекаю его по медицинским соображениям. Вы вызываете у моей пациентки такое душевное волнение, которое при ее нервном темпераменте не может продолжаться, не причиняя серьезного вреда ее здоровью, а следовательно, и ее зрению. Я этого не допущу. Я говорю вам прямо: укладывайтесь и уезжайте. Я больше ни во что не вмешиваюсь. После того что вы сами видели, я предоставляю вам решить, следует ли возвратить к мисс Финч вашего брата или нет. Я говорю только – уезжайте. Придумайте что угодно, но уезжайте, пока не сделали еще большего зла. Вы качаете головой. Не знак ли это, что вы отказываетесь? Подумайте день, прежде чем решитесь. Меня ждут в Лондоне пациенты, к которым я должен вернуться сегодня. Но послезавтра я приеду сюда опять и если найду вас здесь, то расскажу мисс Финч, какой вы Оскар Дюбур. Она в таком положении, что я нахожу менее опасным нанести ей этот удар, чем подвергать медленному мучению, причиняемому вашим присутствием. Мое последнее слово сказано. Я уезжаю через час. Прощайте, мистер Нюджент. Если вы умный человек, вы присоединитесь ко мне на станции.
Далее источники разнятся. По свидетельству Нюджента, он сопровождал Гроссе, споря с ним, до двери квартиры мисс Бечфорд. В рассказе Гроссе об этом обстоятельстве умалчивается. Впрочем, эта неточность не имеет для нас значения. Относительно результата свидания обе стороны согласны. Когда Гроссе прибыл на станцию, уезжай в Лондон, Нюджента Дюбура там не было. Продолжение дневника показывает, что он пробыл в Рамсгете, по крайней мере, этот день и следующую ночь.
Теперь вы знаете, как серьезно доктор смотрел на положение своей пациентки и как честно и твердо исполнил он свои обязанности-. Сообщив вам эти необходимые сведения, я удаляюсь опять и предоставляю Луцилле присоединить следующее звено к цепи событий. П.) 5-го сентября. Шесть часов утра. Несколько часов беспокойного сна, прерываемого страшными сновидениями и беспрерывными пробуждениями с содроганием, потрясавшим меня с головы до ног. Я не могу выносить этого больше. Рассветает. Я встала и сижу опять у моего письменного стола, намереваясь окончить длинный рассказ о вчерашнем дне.
Я сейчас смотрела из моего окна и заметила обстоятельство, поразившее меня. Сегодня такой сильный туман, какого я никогда не видела здесь до сих пор.
Вид на море темен и скучен. Даже предметы, окружающие меня, не так ясно видны, как обыкновенно. Туман, вероятно, проникает в отворенное окно. Он стоит между мной и дневником так, что я должна наклоняться к самому столу, чтобы видеть, что пишу. Когда солнце поднимется выше, все опять прояснится. Сейчас же буду писать как-нибудь.
Гроссе возвратился после своей прогулки таким же таинственным, как ушел.
Он самым решительным образом запретил мне утомлять глаза чтением и письмом, как я уже сказала. Но когда я спросила его о причине его запрещения, он в первый раз с тех пор, как я его знаю, не смог назвать мне никакой причины. Поэтому я без всякого опасения не слушаюсь его. Но признаюсь, меня немного беспокоит его вчерашнее обращение со мной. Он глядел на меня очень странно, как будто замечал в моем лице что-то такое, чего никогда не замечал прежде. Дважды прощался он со мной и дважды возвращался, колеблясь, не остаться ли ему в Рамсгете, предоставив своим лондонским пациентам заботиться самим о себе. Наконец, получение телеграммы из Лондона положило конец его колебаниям. Вероятно, это была убедительная просьба со стороны одного из его пациентов. Он ушел в дурном расположении духа и, страшно спеша, сказал мне от двери, что приедет опять через день.
Оскар, придя позже, мне сделал тоже сюрприз.
Он, как и Гроссе, был сам не свой и вел себя странно. Сначала был так холоден и молчалив, что я подумала, не сердится ли он. Потом внезапно впал в другую крайность и стал так разговорчив, так шумно весел, что тетушка спросила меня потихоньку, не подозреваю ли я (как подозревала она), что он выпил лишнее. Кончилось это попыткой петь под мой аккомпанемент на фортепиано и полной неудачей. Не объяснившись и не извинившись, он перешел на другую сторону комнаты. Когда я присоединилась к Оскару немного спустя, у него было выражение лица, очень огорчившее меня, такое лицо, как будто он плакал. В конце вечера тетушка заснула над своей книгой и дала нам возможность поговорить наедине в маленькой боковой комнате, смежной с гостиной. Воспользоваться этой возможностью предложила я, а не он. Ему почему-то так не хотелось идти в другую комнату и поговорить со мной, что я вынуждена была поступить не совсем прилично для женщины. Я хочу сказать, что вынуждена была взять его под руку, увести в другую комнату и попросить его шепотом сказать, что с ним такое.
– Все то же, – отвечал он.
Я заставила его сесть рядом на маленькую кушетку, на которой можно сидеть только вдвоем.
– Что значит «все то же»? – спросила я.
– О, вы знаете!
– Нет, не знаю.
– Так знали бы, если бы действительно любили меня.
– Оскар! Как вам не стыдно говорить это? Как вам не стыдно сомневаться, что я вас люблю?
– Как мне не стыдно? Я не переставал сомневаться, что вы меня любите, с тех пор, как приехал сюда. Это становится уже для меня привычным состоянием, но по временам я все еще страдаю. Не обращайте внимания.
Он был так жесток и несправедлив, что я встала, чтоб уйти, не сказав больше ни слова. Но, Боже! Он казался таким несчастным и покорным, сидя с опущенной головой и с руками, сложенными на коленях, что у меня не хватило духу поступить с ним грубо. Хорошо ли я поступила? Не знаю. Я не имею понятия, как следует общаться с мужчинами, и нет у меня мадам Пратолунго, которая могла бы научить меня. Хорошо или дурно, но кончилось тем, что я села опять рядом с ним.
– Вы должны попросить у меня прощения, – сказала я, – за ваши мысли обо мне и за ваши слова.
– Простите, – произнес он покорно. – Мне очень жаль, если я оскорбил вас.
Можно ли было устоять против этого? Я положила руку на его плечо и старалась заставить его поднять голову и взглянуть на меня.
– Вы будете всегда верить мне впредь? – продолжала я. – Обещайте мне.
– Я могу обещать постараться, Луцилла. При теперешнем положении дел я не могу обещать большего.
– При теперешнем положении дел? Вы сегодня говорите не иначе как загадками. Объяснитесь.
– Я объяснился сегодня утром на набережной.
Не жестоко ли это было с его стороны, после того как он обещал мне не упоминать о своем предложении до конца недели? Я сняла руку с его плеча. Он, который никогда не сердил и не огорчал меня, когда я была слепа, рассердил и огорчил меня два раза в течение нескольких минут.
– Вы хотите принудить меня? – спросила я. – Вы обещали сегодня утром дать мне время подумать.
Он встал в свою очередь как-то машинально, как человек, действующий бессознательно.
– Принудить вас, – повторил он. – Разве я сказал что-нибудь подобное? Я не знаю, что говорю, я не знаю, что делаю. Вы правы, а я виноват. Я жалкий человек, Луцилла, я вовсе недостоин вас. Для вашего блага нам надо расстаться.
Он замолчал, взял меня за обе руки и поглядел внимательно и грустно в мое лицо.
– Прощайте, милая моя, – сказал он, внезапно отпустив мои руки и повернувшись, чтобы уйти.
Я остановила его.
– Вы уже уходите? Еще не поздно.
– Мне лучше уйти.
– Почему?
– Я в ужасном расположении духа. Мне лучше быть одному.
– Это упрек мне?
– Напротив. Я один во всем виноват. Прощайте.
Я не хотела прощаться с ним, я не хотела отпустить его. Желание уйти от меня было само по себе упреком мне. Он никогда не уходил так прежде. Я попросила его сесть.
Он покачал головой.
– На десять минут!
Он опять покачал головой.
– На пять!
Вместо того чтоб ответить мне, он тихо поднял длинный локон моих волос, спускавшийся на шею. (Надо сказать, что я была причесана в этот вечер горничной по-старомодному для удовольствия моей тетушки.) – Если я останусь на пять минут, – сказал он, – я попрошу у вас кое-что.
– Что?
– У вас прекрасные волосы, Луцилла.
– Но вам, конечно, не нужен локон моих волос.
– Почему нет?
– Потому, что я уже давала вам локон, очень давно.
Вы забыли?
(Замечание. Локон был дан настоящему Оскару и был тогда, как и теперь, в его руках. Заметьте, как быстро лже-Оскар, опомнившись, сообразил это, и как умно он выпутался из затруднения. П.) Его лицо вспыхнуло, он опустил глаза. Я видела, что ему стыдно, и заключила из этого, что он забыл о моем подарке. Прядь его волос была в это время в медальоне, который я ношу на шее. Я имела, кажется, более основательную причину сомневаться в его любви, чем он сомневаться в моей. Я была так огорчена, что отступила в сторону, уступая ему дорогу, чтоб он вышел.
– Вы хотели уйти, – сказала я ему. – Я не задерживаю вас.
Теперь пришла его очередь заискивать передо мной.
– Предположите, что я лишился вашего локона, – сказал он. – Предположите, что некто, кого мне не хочется называть, похитил его у меня.
Я мгновенно поняла Оскара. Он говорил о своем несчастном брате. Рабочая корзинка стояла недалеко от меня.
Я отрезала локон своих волос и связала концы лентой любимого светло-голубого цвета.
– Мы опять друзья, Оскар, – вот все, что я сказала, подавая ему локон.
Он обнял меня как сумасшедший, прижал к себе так сильно, что мне было больно, целовал так страстно, что я испугалась. Прежде чем я успела собраться с духом и сказать что-нибудь, он опрокинул маленький столик с лежавшими на нем книгами, и разбудил тетушку.
Мисс Бечфорд позвала меня самым грозным голосом и показала худшую сторону своего нрава. Гроссе уехал в Лондон не извинившись, а Оскар уронил ее книги. Негодование, пробужденное этими двумя оскорблениями, громко требовало жертвы и (так как никто другой не подвернулся) выбрало меня. Мисс Бечфорд впервые открыла, что взяла на себя слишком много, обременив свою особу полной ответственностью за племянницу.
– Я отказываюсь от полной ответственности, – сказала тетушка. – В мои лета полная ответственность для меня слишком тяжела. Я напишу твоему отцу, Луцилла. Я всегда ненавидела его и буду ненавидеть, как тебе известно. Его политические и религиозные воззрения просто отвратительны. Все же он твой отец, и мой долг велит мне, после того что сказал этот грубый иностранец о твоем здоровье, предложить вернуть тебя под отцовский кров или, по крайней мере, получить от него разрешение оставить тебя на моем попечении. В обоих случаях я избавлюсь от полной ответственности. Я не сделаю ничего такого, что могло бы скомпрометировать меня. Мое положение мне совершенно ясно. Я приняла бы по необходимости гостеприимство твоего отца в день твоей свадьбы, если бы была тогда здорова и если бы свадьба состоялась. Из этого само собой вытекает, что я могу по необходимости сообщить твоему отцу мнение доктора о твоем здоровье. Как ни грубо оно было высказано, все же это мнение доктора, и я обязана сообщить его твоему отцу.
Зная очень хорошо, чем отплачивает отец мисс Бечфорд за ее ненависть к нему, я всеми силами старалась отговорить тетушку от ее намерения, не сказав ей, что меня к тому побуждает. С трудом удалось мне уговорить ее отложить свое сообщение обо мне на день или на два, и мы разошлись на ночь (приступы гнева у тетушки проходят быстро) такими же добрыми друзьями, как всегда.
Этот маленький вечерний эпизод отвлек на время мои мысли от странного поведения Оскара. Но с той минуты, как я вошла в свою комнату, я думала о нем непрестанно, и во сне он мне снился. (Такие страшные сны! Нельзя даже записать их.) Когда мы опять встретимся сегодня – каков будет он? Что он скажет?
Оскар был прав вчера. Я холодна с ним. Во мне произошла относительно него какая-то перемена, которой я сама не понимаю. Моя совесть осуждает меня, когда я остаюсь одна, но, видит Бог, я не виновата. Бедный Оскар! Бедная я!
Никогда не желала я так видеть его, с тех пор как приехала сюда, как желаю теперь. Он иногда приходит завтракать. Придет ли он завтракать сегодня?
О, как глаза мои болят! А туман не проходит. Не закрыть ли мне окно и не полежать ли немного в постели?
Девять часов. Горничная вошла полчаса тому назад и разбудила меня. Она хотела по обыкновению открыть окно. Я остановила ее.
– Прошел туман? – спросила я.
Горничная взглянула на меня, с удивлением.
– Какой туман, сударыня?
– Разве вы не видали?
– Нет.
– Во сколько часов вы встали?
– В семь.
В семь я еще писала свой дневник, и туман застилал все в комнате. Люди низкого происхождения ужасно ненаблюдательны относительно явлений природы. Я никогда во время моей слепоты не могла добиться от слуг и крестьян описания окрестностей Димчорча. Они как будто ничего не видят за пределами кухни или вспаханного поля. Я встала с постели, подвела горничную к окну и открыла его.
– Вот! – сказала я. – Он не так силен, как был несколько часов тому назад, но сомнения быть не может, что это туман.
Горничная с недоумением смотрела то на меня, то в окно.
– Туман? – повторила она. – Извините, сударыня, на мой взгляд, сегодня светлое утро.
– Светлое? – повторила я в свою очередь.
– Да.
– Вы хотите сказать, что над морем светло?
– Море чудного синего цвета, сударыня. Вдали и вблизи я могу различить корабли.
– Где вы видите корабли?
Она указала в окно в каком-то направлении.
– Вон два корабля. Большой корабль с тремя мачтами, а сзади маленький с одной мачтой, Я взглянула по направлению ее пальца, напрягая глаза, чтобы разглядеть что-нибудь. Я не видела ничего, кроме темного серого тумана с небольшим пятном в том месте, на которое указала горничная.
Меня впервые поразила мысль, что темнота, которую я приписывала туману, на самом деле темнота в моих собственных глазах. С минуту я была поражена. Я отошла от окна и оправдалась, как только сумела, перед горничной. При первой возможности я ее отпустила, промыла глаза одним из полосканий Гроссе и проверила их опять, написав эти строки. К счастью, я теперь вижу лучше, чем видела рано утром. Тем не менее я уже получила предостережение, что следует обращать больше внимания на предписания Гроссе. Неужели он заметил в моих глазах что-нибудь такое, о чем побоялся сказать мне? Вздор! Гроссе не боится говорить правду. Я утомила глаза, и только. Закрою свой дневник и пойду вниз завтракать.
Десять часов. На минуту я опять открываю свой дневник.
Случилось нечто, что я обязательно должна записать. Я так раздражена! Горничная (болтливая дура) рассказала тетушке, что произошло сегодня утром между нами у окна. Мисс Бечфорд подняла тревогу и написала не только Гроссе, но и моему отцу. Отец в своем раздраженном состоянии или не ответит на ее письмо, или ответит грубостью. В обоих случаях поплачусь я: оскорбленная гордость моей тетушки, не имея возможности отомстить моему отцу, изберет своей жертвой меня. Ворчанью конца не будет. Я уже так расстроена, что ожидание быть вовлеченной в семейную ссору приводит меня в отчаяние. У меня появилось желание убежать от мисс Бечфорд, когда я об этом думаю.
А Оскара все еще нет, и никаких известий о нем нет.
Двенадцать часов. Только одного испытания не хватало, чтобы сделать мою жизнь окончательно невыносимой. Испытание настало.
Получила сейчас письмо от Оскара, принесенное слугой из его гостиницы. Он уведомляет меня, что решился покинуть Рамсгет со следующим поездом. Следующий поезд отходит через сорок минут. Боже мой! Что мне делать?
Глаза мои горят. Я знаю, что слезы вредны им. Но могу ли я не плакать? Между мною и Оскаром все будет кончено, если я допущу, чтобы он уехал один. Письмо его не оставляет в этом сомнения. О, зачем я была с ним так холодна? Я должна искупить свою вину, пожертвовав своими чувствами. А между тем что-то во мне упорно сопротивляется. Что мне делать? Что мне делать?
Я должна бросить перо и подумать. Глаза мои окончательно изменяют мне. Я не могу уже писать.
(Замечание. Я перепишу письмо, о котором упоминает Луцилла.) По рассказу Нюджента, он написал его в минуту раскаяния, чтобы дать ей возможность разорвать связь с ним. Он уверяет, что был искренно убежден, когда писал это письмо, что оно оскорбит ее. Иначе это письмо можно объяснить тем, что, будучи вынужденным покинуть Рамсгет из-за опасения быть уличенным в обмане Гроссе, обещавшим приехать к своей пациентке на следующий день, Нюджент воспользовался своим отъездом как средством подействовать на чувства Луциллы и принудить ее сопровождать его в Лондон. Не спрашивайте меня, которое из этих двух объяснений я считаю более верным. По причинам, которые вы поймете, когда дочитаете мой рассказ до конца, я воздержусь от изложения моего мнения.
Прочтите письмо и судите сами.
«Дорогой друг мой! После бессонной ночи я решился покинуть Рамсгет со следующим поездом. Вчерашний вечер доказал мне, что мое присутствие здесь (после того, что я сказал вам на набережной) только смущает вас. Какое-то влияние, которого вы не можете преодолеть, произвело в вас перемену относительно меня. Я вижу ясно, что когда придет время решить, хотите ли вы быть моей женой на условиях, которые я предложил, вы скажете «нет». Позвольте мне, дорогая моя, помочь вам, дав возможность написать слово, вместо того чтобы сказать мне его в глаза. Если вы желаете возвратить себе свободу, я освобождаю вас от вашего обещания, чего бы это мне ни стоило. Я слишком горячо люблю вас, чтобы осуждать вас. Мой лондонский адрес на следующей странице. Прощайте.
ОСКАР».
На следующий странице написан адрес гостиницы.
В дневнике есть еще несколько строк, следующих за последними строками, переписанными мною. Кроме слова или двух, нельзя ничего разобрать. Вред, причиненный ее глазам беспрерывным напряжением, продолжительным волнением, слезами и бессонными ночами, очевидно, оправдал худшие из высказанных опасений Гроссе. Последние строчки дневника написаны хуже, чем она писала, когда была слепа.
Впрочем, решение, к которому она пришла, получив это письмо, достаточно объясняет второе письмо Нюджента, доставленное в квартиру мисс Бечфорд носильщиком со станции железной дороги. Дальнейшие события заставляют меня переписать и это письмо. Вот оно:
«Милостивая государыня! Луцилла поручает мне попросить вас не беспокоиться о ней, когда вы узнаете, что она покинула Рамсгет. Она сопровождает меня, по моей просьбе, в дом одной моей родственницы, замужней женщины, и останется на ее попечении до дня нашей свадьбы. Причины, побудившие ее на такой шаг и принуждающие ее держать в тайне свое будущее местопребывание, будут откровенно объяснены вам, лишь только мы станем мужем и женой. Между тем Луцилла просит вас извинить ее внезапный отъезд и сделать ей одолжение – переслать это письмо ее отцу. Как вы, так и он, надеюсь, вспомните, что она уже в таких годах, что может решить сама за себя и что она только ускоряет свой брак с человеком, с которым она уже давно помолвлена при полном одобрении ее родителей.
Ваш покорнейший слуга ОСКАР ДЮБУР».
Письмо это было доставлено во время второго завтрака вслед за тем, как слуга объявил своей хозяйке, что мисс Финч нет дома и что ее дорожный мешок исчез из ее комнаты. Мисс Бечфорд, не считая себя вправе вмешиваться, решилась, посоветовавшись с одним своим другом, отправиться немедленно в Димчорч и рассказать все мистеру Финчу, чтоб он мог поступить как ему угодно. П.)
Глава XLVI. ИТАЛЬЯНСКИЙ ПАРОХОД
Дневник Луциллы сказал вам все, что могла сказать Луцилла. Позвольте мне снова появиться на сцене. Не сказать ли мне вместе с вашим любимым английским клоуном, появляющимся ежегодно в варварской английской пантомиме: «Вот я опять, как поживаете?». Нет, это надо выпустить. Ваш клоун принадлежит к числу национальных обычаев. Над этим таинственным источником забавы англичан не дерзает шутить ни один иностранец.
Я приехала в Марсель, как мне помнится, пятнадцатого августа.
Вы, конечно, не можете интересоваться моим милым папашей. Я упомяну о маститой жертве сердечных увлечений так кратко, как только позволяет мне любовь и уважение к ней. Дуэль (надеюсь, что дуэль-то вы помните?) произошла на пистолетах, и пуля не была еще извлечена, когда я присоединилась к моим сестрам у постели страдальца. Он был без памяти и не узнал меня. Два дня спустя пуля была извлечена лечившим его хирургом. После этого ему было некоторое время лучше. Потом произошла перемена к худшему, и только первого сентября получили мы надежду, что он еще поживет с нами.
В этот день я была достаточно спокойна, чтобы подумать опять о Луцилле и вспомнить учтивую просьбу мистрис Финч написать ей из Марселя.
Я написала небольшое письмо, в котором рассказала лимфатической хозяйке приходского дома то, что сейчас рассказала вам (только немного подробнее). Побудила меня к этому, признаюсь, надежда получить от мистрис Финч известие о Луцилле. Отправив письмо, я исполнила другую обязанность, которую не в состоянии была исполнить, пока моему отцу угрожала смерть. Я посетила человека, к которому адвокат мой дал мне рекомендательное письмо, и поручила ему искать Оскара: Человек этот имел связи с полицией в качестве (не умею это выразить на вашем языке) частного сыщика, действовавшего неофициально, но тем не менее пользовавшегося влиянием. Узнав, сколько времени беглец скрывался, он сказал мне откровенно, что не надеется оправдать мое доверие. Видя, однако, что я твердо решила предпринять хоть какую-нибудь попытку, он задал мне еще один вопрос:
– Вы не описали мне джентльмена. Не окажется ли, на наше счастье, чего-нибудь особенного в его наружности?
– В его наружности есть замечательная особенность, – отвечала я.
– Потрудитесь описать ее поточнее, сударыня.
Я описала цвет лица Оскара. Мой сыщик, слушая меня, проявил явные признаки интереса. Этот господин был изящно одет, имел безукоризненные манеры. Общаться с ним лично удавалось не всем.
– Если интересующий вас человек с таким замечательным лицом проехал через Францию, – сказал он, – есть большая надежда отыскать его. Я наведу справки на станции железной дороги, в пароходных конторах и в порту. Завтра вы узнаете результат.
Я вернулась к милому папаше обнадеженная. На следующий день мой сыщик почтил меня визитом.
– Нет ли новостей? – спросила я.
– Уже есть, сударыня. Чиновник в пароходной конторе помнит, что продал однажды билет господину со страшным синим лицом. К несчастью, его память не сохранила подробностей. Он не может точно припомнить ни имени путешественника, ни места, куда он отправился. Мы знаем только, что он уехал или в один из итальянских, или в один из восточных портов. Это все, что мы знаем.
– Что же нам теперь делать? – спросила я.
– Я предлагаю, с вашего позволения, послать описание наружности джентльмена по телеграфу сначала в различные итальянские порты. Если в ответ не получим о нем никаких известий, мы попробуем запросить восточные порты. Вот план действий, который я имею честь предлагать вам. Одобряйте вы его?
Я искренне одобрила его и ждала результатов со всем терпением, какое только имела.
Следующий день прошел, и ничего нового не случилось. Мой несчастный отец был плох. Негодяйка, причинившая бедствие (и убежавшая с его соперником), была у него в мыслях постоянно, что волновало его и мешало выздоровлению. Почему таких вредных тварей, бессердечных, вероломных, алчных животных в образе женщины, не держат в тюрьме? Вы запираете в клетку бедную тигрицу, которая нападает на вас только тогда, когда голодна или не может добыть другой пищи для своих тигрят, и оставляете другое, гораздо более опасное животное рыскать свободно и под покровительством закона! О, нетрудно понять, что законы издают мужчины. Ну да все равно. Женщины продвигаются понемногу вперед. Подождите. Двуногой тигрице придется плохо, когда вы займете места в парламенте.
Четвертого сентября я получила письмо от сыщика. Были уже новые известия об Оскаре!
Человек с синим лицом высадился в Генуе и был прослежен до станции железной дороги, идущей в Турин. Дальнейшие запросы были уже посланы в Турин по телеграфу. Между тем на случай, если искомое лицо вздумает вернуться в Англию через Марсель, опытные люди, снабженные описанием его наружности, будут дежурить в различных общественных местах и встречать путешественников, прибывающих по суше и по морю, и сообщат мне, если появится человек с синим лицом. Мой модный сыщик предлагал рассмотреть этот план и ждал моего одобрения и получил его с благодарностью в придачу.
Дни проходили, а состояние здоровья милого папаши все колебалось между переменой к худшему и переменой к лучшему.
Мои сестры захворали, бедняжки, от пережитых волнений. Все, по обыкновению, повисло на моих плечах. День за днем мое возвращение в Англию, казалось, отодвигалось все дальше и дальше. Ни строчки в ответ не получила я от мистрис Финч. Это само по себе раздражало и волновало меня. Мысли о Луцилле теперь не покидали меня ни на минуту. Сколько раз порывалась я написать ей, и каждый раз все то же препятствие останавливало меня. После случившегося между нами я не могла написать ей прямо, не возвратив сначала ее прежнего доверия ко мне. Я не могла этого сделать, не входя в подробности, открытие которых было еще, может быть, опасно.
Что же касается обращения к мисс Бечфорд, то я уже подвергла испытанию терпение старухи в этом отношении перед отъездом из Англии. Если бы я сделала это вторично, не имея для этого другого предлога, кроме своего беспокойства, упрямая роялистка, по всей вероятности, бросила бы мое письмо в огонь и отвечала бы своей республиканской корреспондентке презрительным молчанием. Гроссе был третьим и последним лицом, от которого я могла надеяться получить известие. Но – признаться ли? – я не знала, что сказала ему Луцилла о нашей размолвке, и моя гордость (прошу вас вспомнить, что я нуждающаяся иностранка), моя гордость возмущалась при мысли навлечь на себя какое-нибудь оскорбление.
Однако одиннадцатого сентября мое беспокойство стало так невыносимо, опасение, что Нюджент воспользуется моим отсутствием причиняло такое страдание, что я решилась, наконец, написать Гроссе. Можно было также предположить (дневник показал вам, что мое предположение оправдалось), что Луцилла сказала ему только о печальной причине моей поездки в Марсель и ничего более. Я только что открыла свой ящик с письменными принадлежностями, когда доктор, лечивший моего отца, вошел в комнату и объявил радостную новость, что он, наконец, ручается за выздоровление милого папаши.
– Могу я уехать в Англию? – спросила я с волнением.
– Не теперь. Вы его любимая сиделка, вы должны приготовить его постепенно к мысли о разлуке с вами. Неожиданность может вызвать у него перемену к худшему.
– Я не сделаю ничего неожиданного. Только скажите мне, когда смогу я безопасно для здоровья отца уехать отсюда?
– Пожалуй, хоть через неделю.
– Восемнадцатого?
– Восемнадцатого.
Я закрыла свой письменный ящик. Я получила надежду вернуться в Англию через несколько дней, не позже чем до меня дошел бы в Марсель Ответ Гроссе. При таких обстоятельствах лучше было дождаться возможности навести справки лично, ничем не рискуя и никому не кланяясь. Сравнение чисел покажет вам, что если б я в этот день написала Гроссе, то было бы уже поздно. Я решилась написать одиннадцатого, а Луцилла с Нюджентом покинули Рамсгет пятого.
В продолжение всего этого времени только одно незначительное известие вознаградило за наши поиски Оскара, и это известие показалось мне невероятным.
Сообщили, что его видели в одном военном госпитале, кажется, в Александровском госпитале в Пьемонте, ухаживающим под наблюдением докторов за тяжело раненными солдатами, участвовавшими в войне Франции и Италии против Австрии. (Вспомните, что я пишу о событиях 1859 года и что Виллафранкский мир был подписан только в июле этого года). Ухаживание за ранеными в госпитале показалось мне занятием до такой степени не соответствующим темпераменту и характеру Оскара, что я посчитала это известие о нем ложным.
Семнадцатого сентября я взяла паспорт и уложила большую часть своих вещей в надежде отправиться в Англию на следующий день.
Как ни старалась я приучить моего бедного отца к мысли о разлуке со мной, он никак не соглашался отпустить меня, так что я наконец принуждена была согласиться на сделку. Я обещала, когда дело, призывавшее меня в Англию, будет окончено, возвратиться опять в Марсель и проводить моего бедного отца в Париж, лишь только он будет в состоянии выдержать переезд. С этим условием я получила разрешение уехать. Как ни бедна я была, но, не колеблясь, предпочла опустошение своего тощего кошелька издержками на двойное путешествие дальнейшему неведению того, что происходит в Рамсгете или в Димчорче, смотря по тому, где находится Луцилла. С тех пор как я освободилась от беспокойства за своего отца, не знаю, что мучило меня сильнее – страстное ли желание помириться с моим другом или опасение, не сделал ли Нюджент какого-нибудь зла во время моего отсутствия. Беспрерывно спрашивала я себя, показала или нет мисс Бечфорд мое письмо Луцилле. Беспрерывно старалась я отгадать, удалось ли мне обличить Нюджента и сохранить Луциллу для Оскара.
Семнадцатого, после полудня, я вышла из дома, чтобы подышать свежим воздухом и поглядеть на витрины магазинов. Кто бы она ни была, высшего или низшего сословия, красивая или безобразная, молодая или старая, всякая женщина отдыхает, глядя на витрины магазинов.
Минут через пять после выхода из дома я встретилась с моим модным сыщиком.
– Не сообщите ли вы мне сегодня каких-нибудь новостей? – спросила я.
– Не сейчас.
– Не сейчас? – повторила я. – Так вы их ожидаете?
– Мы ожидаем итальянский пароход, который должен прийти сегодня в порт, – ответил он. – Кто знает, что может случиться!
Он поклонился и ушел от меня. Его последние слова нимало не обрадовали меня. Так много судов приходило в Марсель, не принося никаких известий о пропавшем, что я не придала никакого значения прибытию итальянского парохода. Но так как делать мне было нечего и хотелось гулять, я пошла в порт посмотреть на прибытие парохода.
Он только что вошел в гавань, когда я подошла к пристани.
Я нашла нашего поверенного, следившего за путешественниками, прибывшими по морю, на его обычном месте. С помощью своих знакомств он нарушил несносные французские правила, не позволяющие публике выходить за определенные официальные границы, и предоставил мне место в таможне, через которую должны были проходить пассажиры парохода. Я приняла его любезность только потому, что мне хотелось посмотреть на прибывших в спокойном месте. У меня тогда не было и тени надежды, что мое посещение гавани будет иметь какие-то последствия.
После довольно долгого ожидания пассажиры начали входить в таможню. Рассеянно посмотрев на первых вошедших незнакомцев, я почувствовала сзади прикосновение к моему плечу. За мною стоял наш поверенный, очень взволнованный, умоляя меня успокоиться.
Будучи совершенно спокойной, я взглянула на него с изумлением и спросила:
– Что вы хотите сказать?
– Он здесь, – воскликнул поверенный. – Глядите!
Он указал на группу пассажиров, входивших в комнату.
Я взглянула и, мгновенно потеряв самообладание, вскочила с криком, заставившим всех обернуться ко мне. Действительно! Передо мной было дорогое синее лицо, передо мной стоял сам Оскар, пораженный, со своей стороны, встречей со мной.
Я вырвала у него ключ от его чемодана и передала нашему поверенному, который взялся присутствовать при осмотре его багажа, а потом привезти его на квартиру. Я взяла Оскара крепко под руку, протолкалась через толпу, наполнявшую комнату, вышла и взяла извозчика. Люди, окружающие нас, видя мое волнение, говорили друг другу с участием: «Это мать человека с синим лицом». Идиоты! Могли бы, кажется, понять, что я по летам могу быть разве только его сестрой.
Уединившись в экипаже, я наградила Оскара поцелуем за все беспокойство, которое он причинил мне. Я могла бы поцеловать его хоть тысячу раз, а он от изумления ничего не чувствовал и только повторял бессознательно:
– Что это значит? Что это значит?
– Это значит, – отвечала я, – что у вас, недостойного, есть друзья, которые имеют глупость любить вас слишком сильно для того, чтобы забыть о вас. Я одна из этих глупцов. Вы завтра поедете со мной в Англию и узнаете, как поживает Луцилла.
Это имя вернуло его к действительности. Он начал задавать мне вопросы, которые естественно приходили ему в голову. Имея со своей стороны в запасе много вопросов к нему, я рассказала Оскару так кратко, как только могла, как я попала в Марсель и что я сделала во время своего пребывания в этом городе, чтобы отыскать его.
Когда Оскар вслед за этим спросил меня, после минутной борьбы с самим собой, что могу я сообщить о Луцилле и о Нюдженте, не скрою, я затруднилась ответить ему. Минутного размышления, однако, достаточно, чтобы заставить меня решиться высказать правду, ибо минутное размышление напомнило мне, как опасно скрывать ее.
Я рассказала Оскару откровенно все, что написала здесь, начиная с моего вечернего свидания с Нюджентом в Броундоуне и кончая предосторожностями, которые я предприняла для защиты Луциллы, пока она будет на попечении своей тетки.
Я с большим интересом следила за впечатлением, которое производили мои слова на Оскара.
Эти наблюдения привели меня к двум заключениям. Во-первых, что время и разлука не произвели ни малейшей перемены в любви бедного малого к Луцилле. Во-вторых, что ничто, кроме очевидных доказательств, не заставит его согласиться с моим мнением о поведении его брата. Напрасно говорила я, что Нюджент покинул Англию, дав слово отыскать его. Он откровенно сознался, что ничего не слышал о Нюдженте, но его доверие к брату, тем не менее, не поколебалось. «Нюджент – олицетворение честности», – повторял он без конца, бросая на меня недоверчивые взгляды, ясно говорившие, что мое откровенное мнение о его брате оскорбило и огорчило его.
Когда я заметила это, мы подъехали к моей квартире. Оскару, видимо, не хотелось заходить ко мне.
– Я полагаю, что у вас есть какие-нибудь доказательства для подтверждения того, что вы сказали о Нюдженте, – начал он, остановившись на дворе. – Писали вы в Англию? Получили вы ответ?
– Я писала мистрис Финч, – сказала я, – но не получила ни слова в ответ.
– Писали вы кому-нибудь другому?
Я объяснила ему мое положение относительно мисс Бечфорд и опасения, помешавшие мне написать Гроссе. Негодование, которое он сдерживал с той минуты, как я заговорила о Нюдженте и о Луцилле, вылилось, наконец, на меня.
– Я совершенно не согласен с вами, – воскликнул он сердито. – Вы несправедливы к Луцилле и к Нюдженту. Луцилла не способна сказать что-нибудь против вас, Гроссе. Нюджент не способен обманывать ее, как вы полагаете. Какую страшную неблагодарность приписываете вы ей, какую страшную низость ему! Я выслушал вас так терпеливо, как только мог, и я вам очень благодарен за ваше участие ко мне, но я не могу остаться в вашем обществе. Ваши подозрения бесчеловечны, мадам Пратолунго. Вы не имеете никаких доказательств. Я пришлю сюда за моим багажом, если позволите, и отправлюсь в Англию со следующим поездом. После того, что вы сказали, я не могу успокоиться, пока не узнаю истины.
Вот чем я была вознаграждена за все мои старания отыскать Оскара Дюбура! Дело не в деньгах, которые я истратила, я слишком бедна, чтобы любить деньги, но подумайте о хлопотах. Будь я мужчина, право, поколотила бы его. Будучи только женщиной, я отвесила ему низкий поклон и уязвила его по-своему.
– Как вам угодно, – сказала я. – Я сделала все, что от меня зависело, для вас, а вы ссоритесь со мной и покидаете меня. Идите! Вы не первый из глупцов, отвергающих своих лучших друзей.
Мои слова, или мой поклон, или и то и другое вместе заставили его образумиться. Он извинился, и я его извинила. Он был очень смешон, что привело меня опять в отличное расположение духа.
– Глупый вы человек, – сказала я, взяв его под руку и ведя на лестницу. – Когда мы познакомились с вами в Димчорче, показалась ли я вам подозрительной женщиной или бесчеловечной женщиной? Отвечайте.
– Вы показались мне олицетворенной добротой, – отвечал он. – Тем не менее очень естественно, мне кажется, требовать какого-нибудь доказательства…
Он внезапно остановился и заговорил о моем письме к мистрис Финч. Молчание жены ректора, очевидно, смущало его.
– Давно ли вы писали ей? – спросил он.
– Первого числа этого месяца, – отвечала я.
Оскар задумался. Мы дошли до следующего поворота лестницы молча. На площадке он остановился. Письмо не выходило у него из головы.
– Мистрис Финч теряет все, что только можно потерять, – сказал он. – Разве нельзя предположить, что когда она написала свой ответ и ей понадобилось ваше письмо, чтобы списать ваш адрес, его – как ее платка, ее повести и прочего – не оказалось?
Все это было действительно в характере мистрис Финч. Я это понимала, но ум мой был слишком занят, чтобы сделать надлежащее заключение. Следующие слова Оскара объяснили мне все.
– Справлялись вы на poste-restante? – спросил он. [15 - poste-restante (фр.) – почта до востребования.]
О чем же я думала! Само собою разумеется, что она потеряла мое письмо. Само собою разумеется, что весь дом сбился с ног, отыскивая его, пока ректор не прекратил поиски, приказав жене написать на poste-restante? Как странно мы поменялись ролями! Вместо того, чтобы моя светлая голова соображала за Оскара, его голова соображала за меня. Не кажется ли вам моя недогадливость невероятной? Вспомните, прошу вас, какая тяжесть забот и беспокойства лежала на мне в Марселе. Можно ли все помнить в таком состоянии? Даже такая умная особа, как вы, не была бы на это способна. Если справедлива поговорка, что «Гомер иногда хромает», то почему же не допустить этого в мадам Пратолунго?
– Мне и в голову не пришло справиться на почте, – отвечала я Оскару. – Если вам не трудно пойти на почту, не сходить ли нам туда сейчас?
Он согласился охотно. Мы спустились с лестницы и вышли опять на улицу. На пути к почтовой конторе я воспользовалась первой же возможностью расспросить Оскара о нем самом.
– Я удовлетворила ваше любопытство, как только сумела, – сказала я, когда мы шли рука об руку по улице. – Удовлетворите теперь мое. До меня дошли слухи, будто вас видели в одном итальянском госпитале. Слухи эти, конечно, ложны?
– Совершенно справедливы.
– Вы в госпитале ухаживали за ранеными солдатами!
Никакими словами нельзя передать моего удивления.
Я могла только остановиться и вытаращить на него глаза.
– И вы хотели этим заняться, покидая Англию? – спросила я.
– Я не имел ничего в виду, покидая Англию, кроме того, что сообщил вам в своем письме. После всего случившегося я обязан был уехать для блага Луциллы и для блага Нюджента. Покидая Англию, я не знал, куда поеду. Лионский поезд отходил первым после моего прибытия в Париж. Я сел в первый поезд. В Лионе я случайно прочел в какой-то французской газете описание страданий людей, тяжело раненных при Сольферино. Мое собственное страдание побудило меня помочь страданию других. Жизнь моя была разбита. Единственное полезное применение, которое я мог бы найти для нее, было посвятить себя добрым делам. И вот мне представилась возможность сделать доброе дело. Я достал в Турине необходимые рекомендательные письма, и с их помощью мне удалось принести некоторую пользу, ухаживая под наблюдением докторов за несчастными изувеченными людьми. Потом я помог им немного деньгами начать новую жизнь.
Этими простыми словами рассказал он мне свою историю. Я снова почувствовала, что в натуре этого простодушного человека есть скрытая сила, о существовании которой я не подозревала сначала. Избрав себе такое занятие, Оскар, без сомнения, пошел только по уже проложенному пути. Отчаяние покоряется моде, как одежда. В старину отчаяние (в особенности такого рода, как отчаяние Оскара) побуждало людей идти в солдаты или в монастырь. В наше время отчаяние побуждает их идти в госпитали, перевязывать раны, подавать лекарства и искать исцеления, успешно или нет, в этом неприятном, но полезном деле. Оскар, конечно, не изобрел для себя ничего нового. Он только покорился моде. Все же, мне кажется, надо иметь мужество и решимость, чтобы преодолеть представлявшиеся ему затруднения и твердо держаться раз избранного пути. Начав со ссоры с ним, я готова была кончить уважением к нему. Как бы то ни было, этот человек был достоин Луциллы.
– Могу я узнать, куда вы ехали, когда мы встретились с вами? – спросила я. – Почему покинули вы Италию? Разве не осталось больше раненых солдат в госпиталях?
– Для меня не было больше работы в госпитале, в который я поступил, – отвечал он. – Я хотел было помогать бедным и больным вне госпиталя, но, как иностранец и протестант, встретил некоторые затруднения. Я мог бы легко преодолеть их среди такого в высшей степени добродушного и учтивого народа, как итальянцы, если бы постарался, но мне пришло в голову, что мои соотечественники мне ближе всех. Такой вопиющей бедности, как в Лондоне, не встретишь ни в одном итальянском городе. Когда мы с вами встретились, я ехал в Лондон, чтобы предложить свои услуги и посильную материальную помощь священнику какого-нибудь бедного прихода.
Он замолчал, подумал и прибавил, понизив голос:
– Это одна из моих целей. Вам я должен сказать, что есть и другая.
– Касающаяся вашего брата и Луциллы? – спросила я.
– Да. Не поймите меня не правильно. Я возвращаюсь в Англию не для того, чтоб отступиться от моего обещания. Я по-прежнему оставляю Нюдженту свободу заслужить любовь Луциллы. Я по-прежнему намерен не возвращаться в Димчорч, чтобы не смущать ни их, ни себя. Но я не в силах был заглушить невыносимого желания узнать, чем все кончится. Не спрашивайте меня. Это все, что я могу сказать вам. Несмотря на прошедшее время, я не в состоянии говорить без страдания о Луцилле. Я надеялся увидеться с вами в Лондоне и услышать из ваших уст дорогое известие. Представьте себе, каковы были мои надежды, когда я увидел вас, и простите меня, если я забылся, когда вы обманули мои ожидания, не сообщив никаких новостей и сказал о Нюдженте то, что вы сказали.
Он остановился и горячо пожал мою руку.
– Что, если я прав относительно письма мистрис Финч? – прибавил он. – Что, если оно действительно ожидает нас на почте?
– Ну?
– В нем, может быть, заключается весть, которую я жажду услышать.
Я остановила его.
– Я не знаю, какую весть вы жаждете услышать?
Я сказала это намеренно. Какую весть жаждал он услышать? Вопреки тому, что он говорил, моя женская проницательность подсказывала: весть, что Луцилла еще не замужем. Целью моих последних слов было получить у него ответ, который подтвердил бы мое мнение. Он уклонился от ответа. Не было ли это само по себе подтверждением? По-моему, да.
– Сообщите вы мне содержание письма? – спросил он.
– Да, если вы этого желаете, – отвечала я, не совсем довольная его скрытностью со мной.
– Что бы ни заключалось в письме? – продолжал он, очевидно, сомневаясь во мне.
Я ответила опять утвердительно, на этот раз одним только словом.
– Не зайду ли я слишком далеко, – настаивал он, – если попрошу вас дать мне прочесть письмо?
Мой характер, как вам известно, не из кротких. Я сердито вырвала у него мою руку и смерила его, как выражался мой покойный Пратолунго, своим «римским взглядом».
– Мистер Оскар Дюбур, скажите прямо, что вы не доверяете мне.
Он, конечно, начал уверять, что это не правда, но нимало не разубедил меня. Вспомните все неприятности, которые я вытерпела за мое дружеское участие к этому человеку.
Или, если это слишком большое усилие для вас, будьте так добры, припомните только прощальное письмо Луциллы ко мне в Димчорч, за которым последовало столь же неприятное недоверие Оскара, и это в такое время, когда я выносила тяжелые испытания у постели моего отца. Надеюсь, вы согласитесь, что даже более мягкий характер, чем мой, ожесточился бы при подобных обстоятельствах.
Я не отвечала ни слова на уверения Оскара, я только с негодованием рылась в кармане своего платья.
– Вот мой адрес, – сказала я, подавая ему свою визитную карточку, – а вот мой паспорт, на случай если его попросят.
Я сунула ему в руки визитку и паспорт. Он взял их с изумлением.
– Что же мне с ними делать? – спросил он.
– Несите их в почтовую контору. Если там есть письмо на мое имя из Димчорча, я даю вам право распечатать его. Прочтите прежде, чем оно попадет мне в руки, и тогда, может быть, вы будете удовлетворены.
Он заявил, что не сделает ничего подобного, и постарался заставить меня взять назад мой паспорт.
– Как вам угодно, – сказала я. – Я не буду больше вмешиваться в ваши дела. Письмо мистрис Финч не имеет для меня никакого значения. Если оно на почте; я не возьму его. Какое мне дело до известий о Луцилле? Какое мне дело, замужем она или нет? Я ухожу к моему отцу и к моим сестрам. Решите сами, нужно ли вам письмо мистрис Финч или нет.
Это положило конец нашему спору. Он пошел в почтовую контору, и я возвратилась домой.
Войдя в мою комнату, я все еще придерживалась намерения, которое высказала Оскару на улице. С какой стати брошу я моего бедного отца и поеду в Англию вмешиваться в дела Луциллы? После ее прощания со мной могу ли я ожидать учтивого приема? Оскар на пути в Англию, пусть Оскар заботится сам о себе. Пусть они все трое (Оскар, Нюджент, Луцилла) разрешают все вопросы между собою, как знают. Какое мне дело до всей этой отвратительной путаницы? Никакого! Был теплый день для этого времени года. Вдова Пратолунго, как умная женщина, решила отдохнуть. Она открыла свой чемодан, сняла платье, надела блузу, прошлась по комнате, и если бы вы встретились с ней в эту минуту, она ни за какие блага в мире не пожелала бы поменяться с вами местами, ручаюсь вам.
(Что вы теперь думаете о моем постоянстве? Сколько раз я изменяла свои намерения относительно Луциллы и Оскара с тех пор, как покинула Димчорч! Как я теперь противоречила самой себе и как невероятно было, что я поступлю так нелогично. Вы никогда не изменяете ваших намерений под влиянием настроения или обстоятельств? Нет? Вы, что называется, твердый характер. А я? О, я простая смертная и с прискорбием сознаю, что обо мне не следовало бы писать в этой книге).
Полчаса спустя вошла служанка с небольшим пакетом для меня. Пакет был оставлен иностранцем с английским акцентом и со страшным синим лицом. Он сказал, что зайдет позже. Служанка, толстая дура, дрожала, передавая мне поручение, и спросила, не случилось ли какой неприятности между мной и человеком с синим лицом.
Я развернула пакет. Мой паспорт и действительно письмо от мистрис Финч.
Распечатал ли он его? Да! Он не в силах был преодолеть искушение прочесть его. Даже более, он приписал на нем карандашом следующие слова: «Когда я соберусь с духом прийти к вам, я буду умолять вас простить меня. Теперь я не решаюсь показаться вам. Прочтите письмо, и вы поймете почему».
Я развернула письмо.
Оно было помечено пятым сентября. Первые строки я пробежала без интереса. Благодарность за мое письмо, поздравление с надеждой на выздоровление моего отца, известия о деснах младенца и о последней проповеди ректора, наконец, новость, которая, мистрис Финч была уверена, приведет меня в восхищение. Что?! «Мистер Оскар Дюбур возвратился и находится теперь с Луциллой в Рамсгете».
Я скомкала письмо. Нюджент оправдал все мои опасения. Что подумал настоящий Оскар Дюбур, прочитав эту фразу в Марселе? Мы все смертные, мы все порочные. Это чудовищно, но это правда. С минуту я торжествовала.
Торжественная минута прошла, и я стала опять добродетельной – я хочу сказать, что мне стало стыдно за себя.
Я разгладила письмо и принялась с жаром искать известия о здоровье Луциллы. Если б известие было благоприятное, мое письмо, отданное на сохранение мисс Бечфорд, должно уже было в это время находиться в руках Луциллы, должно было показать отвратительный обман Нюджента и таким образом возвратить ее Оскару. В таком случае все было бы опять как следует (и моя милочка принуждена была бы сознаться в этом) благодаря мне.
Передав рамсгетскую новость, мистрис Финч вдавалась в то, что вы называете переливанием из пустого в порожнее. Она только что узнала (как и предполагал Оскар), что потеряла мое письмо. Она подождет посылать свое письмо до следующего дня в надежде найти мое. Если оно не отыщется, она пошлет свое письмо на post-restante по совету Зиллы (а не мистера Финча – в этом я ошиблась), у которой были родственники за границей и которая тоже писала на post-restante. Так мистрис Финч писала своим широким, размашистым, неразборчивым почерком до конца третьей страницы.
Я перевернула ее. Ее почерк неожиданно стал еще менее разборчивым, чем прежде, два больших пятна обезобразили страницу, слог стал истерическим. Боже милостивый! Прочтите сами. Вот это место:
«Прошло несколько часов, теперь время чая. О, мой дорогой друг, я едва держу его, я так дрожу, поверите ли. Мисс Бечфорд приехала в приходский дом. Она привезла ужасную новость о том, что Луцилла бежала с Оскаром, мы не знаем почему, мы не знаем куда, знаем только, что они уехали вдвоем тайно, это сообщил Оскар в письме к мисс Бечфорд, и ничего более. О, пожалуйста, приезжайте, как только это будет возможно. Мистер Финч умывает руки, а мисс Бечфорд уехала в ярости на него. Я в страшном волнении и передала его, говорит мистер Финч, младенцу, который кричит до посинения.
Любящая вас АМЕЛИЯ ФИНЧ».
Все припадки ярости, которые я испытала до сих пор в жизни, были ничто в сравнении с яростью, овладевшей мной, когда я прочла четвертую страницу письма мистрис Финч. Нюджент перехитрил меня со всеми моими предосторожностями. Нюджент отнял у своего брата Луциллу подлейшим образом и совершенно безнаказанно! Я вышла из границ всякой сдержанности. Я села, опустив руки в карманы своей блузы. Плакала ли я? Шепну вам на ухо, и чтоб это осталось между нами: я ругалась.
Не знаю, долго ли продолжался мой припадок. Помню только, что его прервал стук в дверь.
Я со злостью распахнула ее и очутилась лицом к лицу с Оскаром.
Выражение его лица мгновенно успокоило меня. Тон его голоса внезапно вызвал слезы на моих глазах. Он сказал:
– Я уезжаю в Англию через два часа. Простите ли вы меня? Поедете ли вы со мной?
Только эти слова. Но если бы видели его, если бы вы слышали его, когда он произнес их, вы готовы были бы идти с ним на край земли, как готова была я, и вы сказали бы ему это, как сказала я.
Через два часа мы сидели в вагоне на пути в Англию.
Глава XLVII. НА ПУТИ К КОНЦУ ПУТИ. ПЕРВАЯ СТАНЦИЯ
Вы, может быть, ожидаете, что я передам вам, как Оскар перенес известие о поступке своего брата?
Передать это нелегко. Оскар сбил меня с толку.
Первые сколько-нибудь серьезные слова, с которыми он обратился ко мне, были сказаны на пути к станции. Очнувшись от своих размышлений, Оскар сказал с жаром:
– Я хочу знать, какое заключение сделали вы из письма мистрис Финч.
Понятно, что при сложившихся обстоятельствах я старалась уклониться от ответа. Он не отставал.
– Вы сделаете мне большое одолжение, – продолжал он, – если ответите на мой вопрос. Письмо это вызвало у меня такое страшное подозрение насчет моего милого брата, который меня никогда не обманывал, что я готов скорее допустить, что лишился рассудка, нежели поверить, что мое подозрение справедливо. Не делаете ли вы из письма мистрис Финч заключения, что брат мой представился Луцилле под моим именем? Не полагаете ли вы, что он уговорил ее покинуть друзей, введя ее в заблуждение, что она уступает моим просьбам и доверяется мне?
Не было возможности уклониться. Я ответила коротко и ясно:
– Так именно и поступил ваш брат.
– Так именно и поступил мой брат, – повторил он. – После всего, чем я пожертвовал ему, после всего, что я доверил его чести, покидая Англию.
Он замолчал и подумал немного.
– Чего заслуживает такой человек, – продолжал он, говоря сам с собой тихо, но с угрозой.
– Он заслуживает того, что получит, когда мы приедем в Англию, – сказала я. – Вам стоит только показаться, чтобы заставить его раскаиваться в своем поступке до последнего дня его жизни. Разве быть уличенным и побежденным не наказание для такого человека, как Нюджент?
Я замолчала, ожидая ответа.
Оскар отвернулся от меня и не произнес больше ни слова, пока мы не приехали на станцию. Там он отвел меня в сторону, где нас не могли слышать окружающие.
– Для чего я увожу вас от вашего отца, – сказал он отрывисто. – Я поступаю эгоистично и только теперь это понял.
– Успокойтесь, – ответила я. – Если б я не встретилась с вами сегодня, то поехала бы в Англию завтра.
– Но теперь мы встретились, – настаивал он. – Почему мне не избавить вас от поездки? Я мог бы написать вам, не подвергая вас усталости и тратам.
– Если вы скажете еще слово, я буду думать, что у вас есть причина желать уехать без меня, – отвечала я.
Он бросил на меня быстрый, подозрительный взгляд и отошел, не сказав больше ни слова. Я была очень недовольна им. Его поведение показалось мне странным.
Молча взяли мы билеты, молча сели в вагон. Я попробовала ободрить его, когда поезд тронулся.
– Не обращайте на меня внимания, – было все, что он ответил. – Вы сделаете большое одолжение, предоставив меня самому себе.
В прошлом во всех затруднительных случаях Оскар бывал многоречив, он неотвязно требовал выражения моей симпатии к нему. Теперь, в величайшем из своих затруднений, Оскар был другим человеком. Я не узнавала его. Или скрытые силы его натуры (пробужденные новым обращением к ним) вышли наружу, как это уже случилось в роковой день, когда Луцилла испытывала свое зрение? Так я и объяснила себе тогда перемену в нем. Что действительно происходило в его душе, я не могла отгадать. Может быть, я лучше выражу, какого рода опасения он возбудил во мне своим разговором на станции, если скажу, что я ни за какие блага в мире не отпустила бы его одного в Англию.
Предоставленная самой себе, я провела первые часы путешествия, обдумывая, какой образ действия избрать нам как самый лучший и безопасный, когда мы прибудем в Англию.
Я решила, во-первых, ехать прямо в Димчорч. Если есть какие-нибудь известия о Луцилле, они, вероятно, уже получены в приходском доме. Следовательно, прибыв в Париж, мы должны отправиться в Дьеп, потом через канал в Ньюгевен, близ Брайтона, а оттуда в Димчорч.
Во-вторых, если допустить, что мы найдем Луциллу в приходском доме, то риск внезапно представить ей Оскара мог быть очень опасен. Мы освободимся, казалось мне, от серьезной ответственности, если предупредим Гроссе о нашем возвращении и, таким образом, дадим ему возможность присутствовать при встрече, если он сочтет это нужным. Я сообщила свои соображения (как и план возвратиться через Дьеп) Оскару. Он согласился на все, он был так подавлен, что свалил всю ответственность на меня.
Прибыв в Лион и имея некоторое время для отдыха, прежде чем отправиться дальше, я телеграфировала мистеру Финчу в приходский дом и Гроссе в Лондон, уведомляя их, что если не будет никакой задержки на поездах и пароходах, то прибудем в Димчорч на следующую ночь, то есть ночью восемнадцатого. Во всяком случае, они должны были ожидать нас с часу на час.
Отправив телеграммы и уложив в корзинку небольшой запас провизии на ночь, мы опять сели в вагон и отправились в Париж.
В числе новых пассажиров, присоединившихся к нам в Лионе, был джентльмен с английской внешностью и в одежде священника. В первый раз в жизни приветствовала я появление духовного лица, и вот по какой причине. С той минуты, как я прочла письмо мистрис Финч, страшное сомнение, разрешить которое мог именно священник, камнем лежало у меня на сердце и, как я уверена, мучило также Оскара. Не прошло ли уже достаточно времени с тех пор, как Луцилла покинула Рамсгет, чтобы Нюджент получил возможность обвенчаться с ней?
Когда поезд отъехал от станции я, враг духовенства, принялась любезничать с этим священником. Он был молод и застенчив, но мне удалось расшевелить его. Лишь только другие путешественники (кроме Оскара) начали располагаться ко сну, я задала священнику свой вопрос. Такой-то и такой-то, оба совершеннолетние, покинули один английский город и переехали в другой пятого числа этого месяца. Через сколько времени, позвольте узнать, могут они вступить в законный брак?
– Обвенчаться в церкви, хотите вы сказать, – сказал молодой священник.
– Конечно. (Я была уверена, что в этом отношении можно поручиться за Луциллу, не рискуя ошибиться.) – Они могут быть обвенчаны с условием, что один из них продолжает жить в городе, в который они приехали пятого, двадцать первого или даже двадцатого числа этого месяца.
– Не раньше?
– Конечно, не раньше.
Была ночь семнадцатого. Я пожала в темноте руку моего спутника. Ответ его ободрил меня. Прежде чем свадьба совершится, мы будем в Англии.
– Мы еще успеем, – сказала я шепотом Оскару. – Мы еще спасем Луциллу.
– Найдем ли мы Луциллу? – шепнул он мне в ответ. Я совсем забыла про это серьезное затруднение. Вопрос Оскара должен был остаться без ответа, пока мы не доберемся до приходского дома. До тех пор оставалось только не терять терпения и надежды.
Не буду обременять эту часть моего рассказа приключениями, счастливыми и несчастными попеременно, то задерживавшими, то ускорявшими наше путешествие. Скажу только, что в полночь восемнадцатого мы подъехали к калитке приходского дома.
Мистер Финч вышел сам встретить нас с лампой в руке. Увидев Оскара, он благоговейно поднял глаза и лампу к небу. Первые его слова были:
– Неисповедимое Провидение!
– Отыскали вы Луциллу? – спросила я.
Мистер Финч, сосредоточив все внимание на Оскаре, машинально пожал мою руку и сказал, что я «доброе создание», таким тоном, как будто спутницей Оскара была собака. Я очень желала обратиться на минуту в это животное – тогда я имела бы удовольствие искусать мистера Финча. Оскар нетерпеливо повторил мой вопрос, между тем как ректор любезно помогал ему выйти из экипажа, предоставив мне вылезать, как сумею.
– Слышали вы, что сказала мадам Пратолунго? – спросил Оскар. – Найдена Луцилла?
– Милый Оскар, мы надеемся найти ее теперь, когда вы вернулись…
Этот ответ объяснил мне причину необычайно любезного обращения ректора с Оскаром. Возвращение Оскара до свадьбы было единственным шансом на спасение Луциллы от человека, промотавшего свое состояние до последней копейки.
Я спросила, когда мы входили, о Гроссе. Ректор нашел несколько сравнительно высоких нот в обширном диапазоне своего голоса для выражения изумления, которое я внушала ему, дерзая заговорить с ним.
– О, Бог мой, – воскликнул он, уделяя мне на минуту свое драгоценное внимание, – не приставайте ко мне с вашим Гроссе. Он болен, находится в Лондоне. К вам есть письмо от него.
– Здесь порог, милый Оскар, – продолжал ректор голосом, исполненным глубочайшими и торжественнейшими нотами. – Мистрис Финч жаждет видеть вас. О, с какими пламенными надеждами ждали мы вас, с каким нетерпением, так сказать! Позвольте мне повесить вашу шляпу. О, как вы должны были страдать! Разделите мою веру в мудрое Провидение. Не все еще потеряно. Ободритесь, Оскар, ободритесь.
Он отворил дверь гостиной.
– Мистрис Финч! Успокойтесь! Наш милый сын Оскар! Наш страдалец Оскар!
Надо ли говорить, чем была занята мистрис Финч и как встретила нас мистрис Финч.
Все те же три неизменные принадлежности – повесть, младенец и потерянный носовой платок! Все та же пестрая кофта поверх длинного пеньюара! Все та же бесцветная женщина, более вялая, чем когда-либо! Встретив Оскара с опущенными углами рта и грустно качая головой из сочувствия к нему, мистрис Финч поразительно изменилась, повернувшись ко мне. К моему изумлению, ее тусклые глаза заблистали, широкая улыбка неподдельной радости приветствовала меня вместо грустного выражения, встретившего Оскара. Подняв с торжеством младенца, хозяйка приходского дома спросила меня шепотом:
– Как вы думаете, что случилось с ним, пока вас здесь не было.
– Право, не знаю.
– У него прорезались два зуба. Пощупайте пальцем.
Другие могли оплакивать семейное несчастье. Семейная радость тайно наполняла душу мистрис Финч, исключая все другие земные интересы. Я пощупала пальцем, как мне было указано, и была тотчас же укушена свирепым младенцем. Если бы в эту минуту не раздался снова голос ректора, мистрис Финч (ведь я умею судить о физиономиях) разразилась бы восторженным возгласом. Она открыла только рот (потеряв уже, по обычаю, носовой платок), уткнулась лицом в младенца и удалилась в угол.
Между тем мистер Финч достал из шкатулки два письма. Первое он нетерпеливо бросил на стол. О, бог мой, какая скука возиться с чужими письмами! Другое бережно протянул Оскару с тяжким вздохом и с мученическим взглядом в потолок.
– Соберитесь с духом и прочтите это, – сказал мистер Финч торжественным тоном. – Я избавил бы вас, если бы мог, от этого испытания, Оскар. Все наши надежды, милый мой, зависят от того, что вы скажете, прочитав эти строки.
Оскар вынул письмо из конверта, прочел первые строки, взглянул на подпись и с яростью и ужасом на лице бросил письмо на пол.
– Не требуйте, чтоб я прочел это! – воскликнул он, в первый раз после Марселя обнаруживая свои чувства.
– Если я прочту, я убью его, когда мы встретимся. Он опустился на стул и закрыл лицо руками.
– О Нюджент! Нюджент! Нюджент! – произнес он в страшном гневе.
Не время было церемониться. Я подняла письмо и прочла его, не спросив разрешения. То было письмо Нюджента, уведомлявшее мисс Бечфорд об отъезде ее племянницы из Рамсгета и подписанное именем Оскара. Оно уже приведено в конце дневника Луциллы. Здесь необходимо повторить только следующие слова:
«Она сопровождает меня, по моей просьбе, в дом моей родственницы, замужней женщины, на попечении которой она останется до дня, нашей свадьбы».
Эти слова мгновенно сняли с моего сердца тяжесть, давившую его всю дорогу. Замужняя родственница Нюджента была также замужней родственницей Оскара. Оскару стоило только сказать нам, где она живет, и Луцилла будет отыскана.
Я остановила мистера Финча, готовившегося свести с ума Оскара пастырским утешением.
– Предоставьте это мне, – сказала я, показывая ему письмо. – Я знаю, что нужно сделать.
Ректор взглянул на меня с негодованием. Я обратилась к мистрис Финч.
– Мы вынесли утомительную дорогу, – сказала я. – Оскар не привык, как я, к путешествиям. Где его комната?
Мистрис Финч встала, чтобы показать дорогу. Муж ее открыл рот, чтобы вмешаться.
– Предоставьте это мне, – повторила я. – Вы его не понимаете, а я понимаю.
В первый раз в жизни димчорчский папа вынужден был замолчать. Моя смелость в обращении с ним лишила его способности говорить. Я взяла Оскара за руку и сказала:
– Вы утомлены. Идите в вашу комнату. Я приготовлю вам что-нибудь и принесу через несколько минут.
Он не взглянул на меня, не ответил мне, он молча повернулся и пошел за мистрис Финч. Я взяла с буфета, где стоял приготовленный для нас ужин, все необходимое, вскипятила воду в чайнике, приготовила мой подкрепляющий напиток и направилась к двери, сопровождаемая с начала до конца, куда бы я ни двинулась, изумленным, уничтожающим взглядом Финча. Минута, когда я отворила дверь, была мгновением, когда ректор опомнился.
– Позвольте спросить, мадам Пратолунго, – сказал он высокомерно, – в качестве кого находитесь вы здесь?
– В качестве друга Оскара, – отвечала я. – Завтра вы освободитесь от нас обоих.
И хлопнув дверью, я пошла наверх. Если б я была женой мистера Финча, то, кажется, сумела бы сделать его сносным человеком.
Мистрис Финч встретила меня в коридоре и указала комнату Оскара. Я застала его беспокойно шагающим взад и вперед. Первые его вопросы относились к письму. Я решила не касаться этого печального предмета до следующего утра и хотела переменить тему разговора. Напрасно. Оскар настоял, чтоб я ответила ему немедленно.
– Я не хочу прочесть письмо, – сказал он. – Я хочу только знать, что там сказано о Луцилле.
– Все, что там сказано о ней, может быть выражено следующими словами: Луцилла в безопасности.
Оскар схватил мою руку и устремил на меня пытливый взгляд.
– Где? – спросил он. – С ним?
– У его замужней родственницы.
Он выпустил мою руку и подумал с минуту.
– У нашей родственницы в Сиденгаме! – воскликнул он.
– Вы знаете дом?
– Знаю.
– Мы отправимся туда завтра. Пусть это будет вам утешением на ночь. Отдохните.
Я протянула ему руку. Он взял ее машинально, погруженный в свои думы.
– Не сказал ли я внизу какой-нибудь глупости? – спросил Оскар внезапно, устремив на меня странный, подозрительный взгляд.
– Вы были вне себя, – сказала я спокойно. – Никто не заметил.
– Вы вполне уверены?
– Вполне уверена. Прощайте.
Я вышла из комнаты, чувствуя то же самое, что чувствовала на марсельской станции. Я была недовольна им. Поведение Оскара казалось мне странным.
Вернувшись в гостиную, я застала там одну мистрис Финч. Ректор для поддержания своего оскорбленного достоинства счел за лучшее удалиться. Я спокойно поужинала, а мистрис Финч, качая ногой колыбель, отвела душу, пересказав мне все, что случилось во время моего отсутствия.
Я почерпнула из ее рассказа немало интересных сведений и считаю не лишним привести их здесь.
Причиной новой размолвки, заставившей мисс Бечфорд удалиться из приходского дома, лишь только она вступила в него, было возмутившее ее спокойствие, с которым ректор принял известие о побеге своей дочери. Он, конечно, полагал, что Луцилла покинула Рамсгет с Оскаром, брачный контракт которого с его дочерью был в его руках. Но, когда мисс Бечфорд списалась с Гроссе и когда обнаружилось, что Луцилла бежала с нищим молодым человеком, мистер Финч (не видя впереди денег) почувствовал отеческую заботу и решился действовать. Он, мисс Бечфорд и Гроссе, каждый по-своему, сделали все, что могли, чтобы напасть на след беглецов, но им не удалось пока отыскать родственницу Нюджента, о которой он упоминал в своем письме. Моя телеграмма с известием о возвращении с Оскаром подала им первую надежду помешать свадьбе, пока еще не поздно.
Имя Гроссе, упомянутое в несвязном рассказе мистрис Финч, напомнило мне слова ректора у садовой калитки. Я еще не читала письма, которое Гроссе, получив мою телеграмму, прислал на мое имя в приходский дом. Поискав немного, мы нашли письмо на столе, куда его с презрением бросил мистер Финч.
Все письмо состояло из нескольких строк. Гроссе уведомлял меня, что беспокойство о Луцилле вызвало у него «посещение подагры». Он не мог двинуть ногой, не подвергая себя адским мучениям. «Если вы сами, дорогая моя, поедете отыскивать ее, – писал он в заключение, – заезжайте сначала ко мне в Лондон. Мне надо сказать вам нечто очень грустное о глазах вашей бедной Финч».
Никакими словами не передать, как эта последняя фраза поразила и огорчила меня. Мистрис Финч усилила мое беспокойство, передав мне то, что сказала мисс Бечфорд во время своего краткого посещения приходского дома о зрении Луциллы. Гроссе был очень недоволен состоянием глаз своей пациентки, когда видел ее четвертого числа этого месяца, а на следующий день утром служанка сообщила, что Луцилла не могла различить предметов, ясно видных из окна ее комнаты. В тот же день позже она покинула Рамсгет, и письмо Гроссе показывало, что с тех пор он не видел ее.
Как ни была я утомлена путешествием, эта ужасная новость долго мешала мне заснуть, когда легла я в постель. На следующее утро я встала вместе со слугами, горя нетерпением уехать в Лондон с первым поездом.
Глава XLVIII. НА ПУТИ К КОНЦУ. ВТОРАЯ СТАНЦИЯ
Как ни рано я встала, оказалось, что Оскар встал раньше меня. Он ушел из дома и потревожил утренний сон мистера Гутриджа, обратившись к нему за ключом от Броундоуна.
Возвратясь в приходский дом, Оскар сказал, что ходил взглянуть на некоторые вещи, принадлежащие ему и оставшиеся в пустом доме. Его взгляд и манеры, когда он рассказал это, показались мне более неубедительными, чем когда-либо. Я промолчала и, заметив, что его широкое дорожное пальто застегнуто криво на груди, застегнула его как следует. Моя рука при этом коснулась его бокового кармана. Он отшатнулся, как будто там было что-нибудь такое, что он хотел скрыть от меня. Не была ли это какая-нибудь вещь, за которой он ходил в Броундоун?
Мы уехали, обремененные мистером Финчем, который не хотел отстать от Оскара, с первым скорым поездом, доставившим нас прямо в Лондон. Справившись на станции о расписании поездов, я увидела, что успею навестить Гроссе перед отъездом в Сиденгам. Решив не сообщать Оскару печального известия о зрении Луциллы, пока не повидаюсь с доктором, я уехала под придуманным предлогом, оставив двух джентльменов в пассажирской зале.
Я застала Гроссе в большом кресле с обвернутой холодными капустными листьями больной ногой. От страдания и тревоги глаза его были свирепей, ломаный английский язык уродливей, чем когда-либо. Когда я появилась в дверях его комнаты и сказала: «Здравствуйте», доктор, видимо, сгорая от нетерпения, погрозил мне кулаком.
– Здравствуйте, черт возьми! – проревел он. – Где? Где? Где Финч?
Я сказала ему, где мы надеемся найти Луциллу. Гроссе повернул голову и погрозил опять кулаком склянке, стоявшей на камине.
– Возьмите эту склянку, – сказал он, – и чашечки для промывания глаз, стоящие рядом с ней. Не тратьте здесь время с вашей болтовней. Идите! Спасите ее глаза. Слушайте! Вы сделаете вот что. Вы запрокинете ей голову so!
Он так наглядно изобразил положение головы, что потревожил свою больную ногу и застонал от боли.
– Запрокиньте ей голову, – продолжал он, устремив на меня свирепый взгляд и с раздражением кусая усы. – Наполните чашечки, опрокиньте их ей на открытые глаза, заставьте ее ворочать ими в моей микстуре. Слышите? Ворочать открытыми глазами, а если будет кричать, не обращайте внимания. Потом привезите ее ко мне. Ради всего святого, привезите ее ко мне. Чего ждет эта женщина? Идите! Идите! Идите!
– Я хочу спросить вас об Оскаре, прежде чем уйду, – сказала я.
Гроссе, схватив подушку, поддерживавшую его голову, очевидно, намеревался бросить ее в меня, чтоб ускорить мой отъезд. Я показала ему расписание поездов как лучшее оборонительное оружие, которым располагала.
– Взгляните сами, – сказала я, – и вы увидите, что мне придется ждать на станции, если я не подожду здесь.
С трудом удалось мне убедить его, что нельзя уехать из Лондона в Сиденгам по железной дороге раньше известного часа, что я могу располагать, по крайней мере, десятью минутами до отъезда и что мне необходимо посоветоваться с ним. Он закрыл свои страшные глаза и откинул голову на спинку кресла, измученный болью.
– Каково бы ни было положение дел, – сказал он, – женщина не может не трещать языком. Gut. Трещите своим.
– Я нахожусь в затруднительном положении, – начала я. – Оскар едет со мной к Луцилле. Я, конечно, прежде всего позабочусь, чтоб он не встретился с Нюджентом, если только я не буду присутствовать при встрече. Но я не так уверена, как мне поступить относительно Луциллы. Должна ли я приготовить ее, прежде чем покажу ей Оскара?
– Покажите ей хоть самого черта, – закричал Гроссе, – только вслед за тем привезите ее ко мне. Лучшее, что вы можете сделать, – это приготовить Оскара. Она не нуждается в приготовлении. Лже-Оскар уже давно опротивел ей.
– Опротивел ей? – повторила я. – Что вы хотите сказать?
Он устало повернулся в кресле и начал мне рассказывать мягким и грустным голосом о своем секретном разговоре с Луциллой (уже переданном в дневнике). Я узнала о перемене в ее чувствах и в ее образе мыслей, так удивлявшей и огорчавшей ее. Я узнала об отсутствии приятного трепета, когда Нюджент брал ее руку на берегу моря, я узнала, каким горьким разочарованием была для нее его наружность в сравнении с идеальным представлением, которое она составила себе о нем, когда была слепа, в те блаженные дни, как выразилась она, когда ее называли «бедной мисс Финч».
– Но все прежние чувства ее, конечно, возвратятся к ней, когда она увидит Оскара? – спросила я.
– Никогда они не возвратятся к ней, никогда, хотя бы она увидела пятьдесят Оскаров!
Он начинал пугать или раздражать меня, не могу определить. Знаю только, что я не хотела соглашаться с ним.
– Когда она увидит человека, которого любит, начала я, – неужели вы думаете, что она будет чувствовать то же разочарование…
Он не дал мне договорить.
– Бестолковая вы женщина, – сказал он. – Она будет чувствовать его сильнее, чем теперь. Я говорю вам, что она была страшно разочарована, когда увидела красивого брата со светлым лицом. Судите сами, что она почувствует, когда увидит уродливого брата с синим лицом. Я вам вот что скажу. Она будет думать, что человек, которого она любит, обманул ее хуже, чем его брат.
Я с негодованием возразила ему.
– Его лицо, может быть, разочарует Луциллу, с этим я готова согласиться, – сказала я, – но на этом разочарование и закончится. Ее рука скажет ей, когда она возьмет его руку, что перед ней не обманщик.
– Ее рука ей ничего не скажет, – возразил Гроссе. – У меня не хватило жестокости сказать это ей, когда она спрашивала меня. Вам я это скажу. Придержите свой язык и выслушайте. Все эти тонкости принадлежат времени, которое прошло, тому времени, когда ее зрение было в пальцах, а не в глазах. Всеми своими утонченными чувствами она поплатилась за счастье видеть мир. (И стоило поплатиться!) Вы все еще не понимаете? Это нечто вроде сделки между природой и нашей бедной Финч. Я беру у вас ваши глаза и даю вам тонкое осязание. Я отдаю вам ваши глаза и отнимаю у вас тонкое осязание. So! Кажется ясно? Понимаете?
Я была слишком поражена, чтоб ответить ему. В продолжение всех наших последних тревог я смотрела на возвращение Оскара к Луцилле, как на верное средство возвратить ей счастье. Во что превратилась теперь моя надежда? Я сидела молча, бессмысленно глядя на узор ковра. Гроссе вынул часы.
– Ваши десять минут прошли, – сказал он.
Я не двинулась, не ответила ему. Его свирепые глаза засверкали под большими очками.
– Да уберетесь ли вы, наконец, отсюда? – крикнул он, словно я была глухая. – Ее глаза, ее глаза! Пока вы болтаете тут всякий вздор, ее глаза в опасности. С ее тревогами, с ее слезами, с ее дурацкой любовью – клянусь вам всем самым святым – ее глаза были в опасности, когда я видел Луциллу целых две недели назад. Хотите вы, чтоб я запустил в вас этой подушкой? Не хотите. Так убирайтесь скорей отсюда или вы получите ее через мгновение. Убирайтесь и привезите ее ко мне сегодня во что бы то ни стало.
Я вернулась на станцию. Из всех женщин, которых я встретила на многолюдной улице, едва ли хоть у одной была такая тяжесть на сердце, как у меня в это утро.
В довершение печального положения дел мои спутники (один в зале, другой прохаживаясь взад и вперед по платформе) так странно приняли отчет, который я сочла нужным дать им о моем свидании с Гроссе, что еще более обозлили и огорчили меня. Мистер Финч со своим обычным высокомерием принял мое печальное известие о его дочери, как нечто вроде хвалебной дани его прозорливости.
– Вы помните, мадам Пратолунго, как я отнесся к этому делу с самого начала. Я протестовал против приглашения немца, как против чисто земного вмешательства в пути неисповедимого Провидения. И к чему это привело? Мое отеческое влияние было отвергнуто, мой нравственный вес был, так сказать, отброшен. Теперь вы видите результат. Примите это к сердцу, дорогой друг. Пусть это будет вам предостережением. – Он самодовольно вздохнул и обратился к девушке за прилавком.
– Я возьму еще чашку чая.
Ответ Оскара, когда я отыскала его на платформе и сказала ему о критическом положении Луциллы, был более чем неприятен. Могу сказать без преувеличения, что он привел меня в ужас.
– Новое добавление к долгу, который я должен отплатить Нюдженту, – сказал он.
Ни слова сочувствия, ни слова сожаления. Это был мстительный ответ, и ничего более.
Мы отправились в Сиденгам.
Время от времени я поднимала глаза на Оскара, сидевшего против меня. Я ожидала, что в нем произойдет какая-нибудь перемена по мере того, как мы будем приближаться к месту, где находилась Луцилла. Нет! Все то же зловещее молчание, все та же неестественная сдержанность. За исключением минутной вспышки, ни малейшего следа того, что происходит в его душе, не заметила я с тех пор, как мы выехали из Марселя. Он, который готов был плакать, как женщина, при своих других несчастьях, не пролил ни одной слезы с того рокового дня, когда узнал, что брат обманул его, брат, который был его идолом, которого он любил до безумия. Если такой человек, как Оскар, обращен несколько дней в свои собственные думы, советуется сам с собой, не просит сочувствия, не жалуется, это признак очень серьезный. Затаенные душевные силы его сосредоточиваются, чтобы неудержимо выйти наружу для добра или зла. Внимательно наблюдая за Оскаром из-под вуали, я пришла к убеждению, что роль, которую он сыграет в ожидавшем нас столкновении интересов, будет памятна мне до конца жизни.
Мы прибыли в Сиденгам и остановились в ближайшей гостинице.
Во время дороги, постоянно окруженные публикой, мы не могли посоветоваться, как удобнее нам приблизиться к Луцилле. Этот вопрос надо было решить теперь немедленно. Мы сели посовещаться в номере, который сняли в гостинице.
Глава XLIX. НА ПУТИ К КОНЦУ. ТРЕТЬЯ СТАНЦИЯ
До сих пор во всех сомнительных или затруднительных случаях Оскар обычно подчинялся мнению других. На этот раз он заговорил первый и высказал свое собственное мнение.
– Нет, кажется, надобности терять время на обсуждение наших различных мнений, – сказал он. – Это дело касается преимущественно меня. Подождите здесь, пока я схожу к моей родственнице.
Он сказал это без своей обычной нерешительности и взял шляпу, не взглянув ни на мистера Финча, ни на меня. Я все более и более убеждалась, что гнусная измена Нюджента произвела на Оскара такое впечатление, которое сделало его опасным человеком. Решив помешать ему избавиться от нас, я заставила его вернуться и выслушать то, что хотела сказать ему. В ту же минуту мистер Финч поднялся и встал между дверью и Оскаром. Видя это, я сочла благоразумным удержаться на время от вмешательства и предоставить мистеру Финчу возможность высказаться первому.
– Подождите минуту, Оскар, – сказал мистер Финч торжественно. – Вы забыли обо мне.
Оскар угрюмо ждал со шляпой в руке.
Мистер Финч остановился, очевидно, соображая, какие слова ему произнести. Его уважение к материальному положению Оскара было велико, его уважение к самому себе, в особенности в настоящем кризисе, было, если это возможно, еще больше. Вследствие первого чувства он был в высшей степени учтив, вследствие второго в высшей степени тверд в выражении своего мнения.
– Позвольте мне напомнить вам, милый Оскар, что мое право на вмешательство, как отца Луциллы, по меньшей мере, равняется вашему, – продолжал ректор. – В час, когда дочь моя нуждается в помощи, я обязан присутствовать. Если вы пойдете к вашей родственнице, мое положение требует, чтоб я пошел тоже.
Ответ Оскара на это предложение подтвердил серьезные опасения, которые он внушал мне. Он решительно отказался от требования мистера Финча.
– Извините, – сказал он. – Я хочу идти туда один.
– Позвольте мне узнать причину? – спросил ректор, все еще сохраняя дружелюбный тон.
– Я хочу повидаться с братом наедине, – отвечал Оскар, потупив глаза в землю.
Мистер Финч, все еще сдерживаясь, но не отходя от двери, взглянул на меня. Я поспешила вмешаться, пока они не поссорились.
– Я смею думать, – сказала я, – что вы оба ошибаетесь. Один ли из вас пойдет, оба ли вы пойдете, результат будет один и тот же. Шансы сто против одного, что вас не впустят в дом.
Они оба повернулись ко мне и спросили, что я этим хочу сказать.
– Вы не можете применить силу, – сказала я. – Вам придется сделать одно из двух: или назвать свои имена слуге у двери, или не называть. Назвав их, вы предупредите Нюджента о том, что его ожидает, а он не такой человек, чтобы впустить вас при подобных обстоятельствах. Скрыв свои имена, вы будете приняты за посторонних. Можно ли предположить, что Нюджент доступен теперь для посторонних? Согласится ли Луцилла в своем теперешнем положении принять мужчин, которых она не знает? Верьте мне, вы не только ничего не выиграете, если пойдете туда, вы затрудните доступ к Луцилле.
С минуту все молчали. Мужчины понимали, что мои доводы нелегко опровергнуть. Оскар опять заговорил первый.
Так вы сами хотите идти туда? – спросил он.
– Я хочу послать письмо Луцилле, – отвечала я. – Письмо дойдет до нее.
Это предложение было разумно. Оскар спросил, что будет сказано в письме. Я отвечала, что хочу только попросить Луциллу повидаться со мной, и ничего больше.
– А если Луцилла откажет? – спросил мистер Финч.
– Она не откажет, – отвечала я. – Между нами, действительно, произошло небольшое недоразумение перед моим отъездом за границу. Я хочу сослаться на это недоразумение, как на причину, побудившую меня написать ей. Я обращусь к ее чувству справедливости, прося ее дать мне возможность оправдаться. Она не откажет в такой просьбе.
(Этот план, позвольте мне сказать в скобках, был придуман мной на пути в Сиденгам. Я не объявляла его, пока не узнала, как намерены поступить мои спутники.) Оскар, стоя со шляпой в руках, взглянул на мистера Финча, не покидавшего, также со шляпой в руках, своего места перед дверью. Если б Оскар настоял на своем намерении идти к своей родственнице, лицо и манеры ректора выражали с учтивейшею откровенностью, что он последовал бы за ним. Поставленный между духовным лицом и женщиной, твердо решившимися настоять каждый на своем, Оскар, если только он не хотел публичного скандала, должен был уступить одному из нас. Он выбрал меня.
– Если вам удастся повидаться с ней, – спросил он, – что вы сделаете?
– Я или привезу ее сюда, к ее отцу и к вам, или попрошу ее повидаться с вами обоими там, где она живет, – отвечала я.
Оскар, взглянув опять на неподвижного ректора, позвонил и приказал принести письменные принадлежности.
– Еще один вопрос, – сказал он. – Если Луцилла примет вас у себя, намерены вы повидаться…
Он остановился, глаза его избегали встречи с моими.
– Намерены вы повидаться еще с кем-нибудь, – спросил он, не решившись опять назвать брата.
– Я намерена повидаться только с Луциллой, – отвечала я. – Не мое дело встревать между вами и вашим братом. (Да простит мне Бог эту ложь. Я ни на минуту не оставляла намерения вмешаться в их дела.) – Пишите ваше письмо, – сказал Оскар, – только с условием, что я увижу ответ…
– С моей стороны, полагаю, будет лишнее вступать в такой же договор, – прибавил ректор. – Как отец…
Я признала его отцовское право, не дав ему сказать больше.
– Вы оба увидите ответ, – сказала я и села писать письмо. Вот все, что я написала:
«Милая Луцилла! Я только сейчас вернулась с континента. Во имя справедливости и прошлого я прошу вас повидаться со мной немедленно, никому не говоря об этом. Я даю вам слово убедить вас в течение пяти минут, что я никогда не была недостойна вашей любви и вашего доверия. Посланный ждет ответа».
Я дала прочесть письмо обоим джентльменам. Мистер Финч, недовольный своей второстепенною ролью, не сделал никакого замечания. Оскар сказал:
– Я не имею ничего против этого письма и не сделаю ничего, пока не прочту ответа.
Он продиктовал мне адрес своей родственницы, и я сама отдала письмо слуге.
– Далеко это отсюда? – спросила я.
– Не более десяти минут ходьбы, сударыня.
– Вы понимаете, что должны дождаться ответа?
– Понимаю, сударыня.
Он ушел. Прошло, сколько мне помнится, не менее получаса, прежде чем он вернулся. Вы составите себе хоть приблизительное представление, как мучительно было наше ожидание, если я скажу вам, что никто из нас не произнес ни слова за время между уходом и возвращением слуги.
Он вошел с письмом в руках.
Мои руки так дрожали, что я с трудом развернула его. Прежде чем я успела прочесть хоть слово, почерк письма заставил меня содрогнуться. Оно было написано незнакомой рукой, а имя Луциллы внизу было начертано тем крупным детским почерком, который я видела, когда она написала свое первое письмо Оскару в те дни, когда была еще слепа!
Письмо заключалось в следующих странных словах:
«Я не могу принять вас здесь, но могу повидаться в вашей гостинице, я повидаюсь, если вы меня подождете. Я не в состоянии назначить время. Могу только обещать воспользоваться первой возможностью ради вас и ради себя.
ЛУЦИЛЛА».
Только одним можно было объяснить такие странные выражения: Луцилла не могла поступать самостоятельно. Как Оскар, так и ректор вынуждены были теперь согласиться, что мое мнение о нашем положении было справедливо. Если мне нельзя было войти в дом, то для мужчин это было бы вдвойне невозможно. Оскар, прочитав письмо, удалился, не сказав ни слова, на противоположную сторону комнаты. Мистер Финч решил выйти из своего второстепенного положения, действуя впредь самостоятельно.
– Должен ли я сделать заключение, – начал он, – что с моей стороны было бы бесполезно пытаться увидеть свою дочь?
– Ее письмо говорит само за себя, – отвечала я.
– Если вы попытаетесь увидеться с вашей дочерью, вы, по всей вероятности, помешаете ей приехать сюда.
– В качестве отца, – продолжил мистер Финч, – я не могу остаться в бездействии. В качестве духовного лица я имею, кажется, право обратиться к приходскому ректору. Очень может быть, что он уже получил уведомление об этом ложном браке. В таком случае я обязан не только из уважения к самому себе, но и из уважения к церкви переговорить с моим досточтимым собратом. Я хочу переговорить с ним.
Он подошел к двери и прибавил:
– Если Луцилла приедет во время моего отсутствия, я уполномочиваю вас, мадам Пратолунго, задержать ее своим авторитетом до моего возвращения.
С этим прощальным поручением мне он вышел из комнаты.
Я взглянула на Оскара. Он медленно подошел ко мне с другой стороны комнаты.
– Вы, конечно, подождете здесь? – сказал он.
– Конечно. А вы?
– Я уйду ненадолго.
– С какою-нибудь целью?
– Без всякой цели. Чтоб убить время. Я не могу более выносить ожидание.
Я почувствовала твердую уверенность, судя по тону его ответа, что, освободившись от мистера Финча, он решил идти прямо в дом своей родственницы.
– Вы забыли, – сказала я, – что Луцилла может приехать, пока вас здесь не будет. Ваше присутствие в этой или в соседней комнате может оказаться необходимым, когда я расскажу ей, что сделал ваш брат. Предположите, что она не поверит мне, что я тогда сделаю, не имея возможности обратиться к вам за подтверждением моих слов? Ради ваших собственных интересов и ради интересов Луциллы я прошу вас остаться со мной.
Сославшись только на эту причину, я ждала, что он скажет. Поколебавшись с минуту, он отвечал с притворным равнодушием:
– Как вам угодно! – и пошел опять на противоположную сторону комнаты.
– Придется отложить на время, – сказал он, говоря с собою.
– Отложить что? – спросила я.
Он взглянул на меня через плечо.
– Потерпите немного, – отвечал он. – Скоро все узнаете.
Я не сказала ничего. Я поняла по тону его ответа, что разговаривать с ним бесполезно.
Через некоторое время, как велик был промежуток, я не берусь определить, в коридоре послышался шелест женских платьев.
Минуту спустя раздался стук в нашу дверь.
Я сделала знак Оскару отворить боковую дверь, близ которой он стоял, и уйти на первое время. Потом ответила на стук так твердо, как только могла:
– Войдите.
Вошла незнакомая мне женщина, одетая как почтенная служанка. Она вела за руку Луциллу. Первый же взгляд на моего друга подтвердил мою страшную догадку. Какой увидела я Луциллу в первый день нашего знакомства в приходском доме, такой увидела я ее и теперь. Опять ко мне обратились мертвые глаза, как и тогда отражающие падающий на них свет. Слепая! О, Боже, прозрев только несколько недель назад, ослепла опять!
Это ужасное открытие заставило меня забыть все остальное. Я бросилась к ней и заключила ее в свои объятия. Я взглянула на ее бледное, истомленное лицо и зарыдала на ее груди.
Она осторожно подняла мою голову рукой и ждала с ангельским терпением, пока не пройдет первый взрыв моего горя.
– Не плачьте о моей слепоте, – сказала она тихим, нежным голосом, так хорошо мне знакомым. – Дни, когда я видела, были самыми несчастными днями моей жизни. Если вы по лицу моему видите, что я грустила, я не о глазах моих грустила.
Она замолчала и горько вздохнула.
– Вам я скажу, – продолжала она шепотом. – Сказать это вам будет облегчением и утешением. Меня страшит мой брак.
Эти слова вернули мне присутствие духа.
– Я приехала, чтобы помочь вам, – начала я, – а вместо того веду себя, как безумная.
Она слабо улыбнулась.
– Как это похоже на вас, – напомнила она и нежно потрепала меня по щеке, как в былое время.
Повторение этой ласки тронуло меня до глубины души. Я едва не задушила себя, стараясь удержать глупые, малодушные, бесполезные слезы, готовившиеся выступить опять.
– Пойдемте, – сказала она. – Будет плакать. Сядем и поговорим, как будто мы в Димчорче.
Я подвела ее к дивану, мы сели рядом. Она обняла рукой мою талию и положила голову на мое плечо. Опять слабая улыбка озарила, как потухающий свет, ее милое лицо, бледное и истомленное, но все еще прекрасное, все еще лицо рафаэлевой Мадонны.
– Странная мы пара, – размышляла она с минуткою вспышкой своего прежнего неотразимого юмора. – Вы мой злейший враг, и вы залились слезами, лишь только увидели меня. Вы поступили со мной возмутительно, а я обнимаю вас, прижимаюсь головой к вашему плечу и ни за что в мире не отпустила бы вас от себя!
Ее лицо омрачилось опять, голос внезапно изменился.
– Скажите, – продолжала она, – как случилось, что обстоятельства свидетельствовали так ужасно против вас? Оскар убедил меня в Рамсгете, что я должна забыть вас, никогда не видеть вас. Я согласилась с ним, надо сознаться, моя милая, я согласилась с ним и разделяла некоторое время его ненависть к вам. Но когда моя слепота вернулась, это прошло само собой. Мало-помалу, по мере того как свет угасал, мое сердце обращалось к вам. Когда мне прочли ваше письмо, когда я узнала, что вы близко от меня, мне до безумия захотелось увидеть вас. И вот я здесь – убежденная, прежде чем вы разъяснили это мне, что вы стали жертвой какой-то страшной ошибки.
Я попробовала в благодарность за эти великодушные слова начать оправдываться немедленно. Напрасно. Я не могла думать ни о чем, я не могла говорить ни о чем, кроме ее слепоты.
– Подождите несколько минут, – сказала я, – и вы все узнаете. Я не могу еще говорить о себе, я могу говорить только о вас. О, Луцилла, почему вы удалились от Гроссе? Поедемте со мной к нему сегодня. Пусть он попробует помочь вам. Сейчас же, дорогая моя, пока еще не поздно.
– Уже поздно, – сказала она. – Я была у другого глазного доктора, у незнакомого. Он сказал то же, что сказал мистер Себрайт. Он не думает, что мне можно возвратить зрение, он говорит, что операцию не следовало бы делать.
– Почему вы обратились к другому доктору? – спросила я. – Почему вы скрывались от Гроссе?
– Спросите Оскара, – сказала она. – Я скрывалась от Гроссе по его желанию.
Услышав это, я сама поняла причину, руководившую Нюджентом, о которой потом прочла в ее дневнике. Если б он позволил Луцилле увидеться с Гроссе, наш добрый доктор заметил бы, что ее положение тяготит Луциллу, и счел бы, может быть, нужным раскрыть обман. Я продолжала уговаривать Луциллу поехать со мной к нашему старому другу.
– Вспомните наш разговор по этому поводу, – сказала она, решительно покачав головой. – Я говорю о нашем разговоре перед операцией. Я сказала вам тогда, что привыкла к своей слепоте, что хочу возвратить себе зрение только для того, чтоб увидеть Оскара. И что же я почувствовала, когда увидела его? Разочарование было так ужасно, что я почти желала ослепнуть опять. Не содрогайтесь, не вскрикивайте, как будто я говорю что-нибудь ужасное. Я говорю правду. Вы, зрячие, придаете слишком много значения вашим глазам. Помните, я сказала это вам тогда.
Я помнила отлично. Она сказала тогда, что никогда искренне не завидовала людям, обладающим зрением. Она даже насмехалась над нашими глазами, презрительно сравнивая их со своим осязанием, называя их обманщиками, беспрерывно вводящими нас в заблуждение. Все это я вспомнила, но нимало не примирилась со случившейся катастрофой. Если б она согласилась меня выслушать, я продолжала бы уговаривать ее ехать к Гроссе. Но она решительно отказалась слушать.
– Нам нельзя быть долго вместе, – сказала она. – Поговорим о чем-нибудь более интересном, прежде чем я вынуждена буду расстаться с вами.
– Вынуждена? – повторила я. – Разве вы не поступаете как вам угодно?
Ее лицо омрачилось.
– Не могу сказать определенно, что я пленница, – сказала она. – Но за мной следят. Когда Оскара нет со мной, его родственница, хитрая, подозрительная, лживая женщина, всегда занимает его место. Я слышала, как она сказала на днях своему мужу, что я отказалась бы от брака, если бы за мной не следили строго. Не знаю, что я стала бы делать, если бы не одна из служанок, добрейшая женщина, сочувствующая мне и помогающая мне.
Она замолчала и вопросительно подняла голову.
– Где служанка? – спросила она.
Я совсем забыла о женщине, которая привела ее в гостиницу. Она, вероятно, из деликатности удалилась, лишь только привела Луциллу. Ее не было в комнате.
– Служанка, вероятно, ждет внизу, – сказала я. – Продолжайте.
– Если бы не это доброе создание, – продолжала Луцилла, – я не была бы теперь здесь. Она принесла мне ваше письмо, она прочла его и написала ответ. Мы уговорились с ней уйти из дому при первой возможности. Одно обстоятельство было в нашу пользу – нас стерегла только родственница. Оскара не было дома.
Она внезапно остановилась на последнем слове. Слабый шорох в другом конце комнаты, не замеченный мною, уловил ее тонкий слух.
– Что это за шум, – спросила она. – Нет ли кого-нибудь в комнате?
Я подняла голову. Пока она говорила о ложном Оскаре, настоящий Оскар стоял, слушая ее, в противоположном конце комнаты.
Заметив, что я смотрю на него, он попросил меня знаком не выдавать его присутствия. Он, очевидно, слышал то, что мы говорили друг другу, прежде чем я увидела его. Он притронулся к своим глазам и с соболезнованием сжал руки, намекая на слепоту Луциллы. Каково бы ни было его настроение, это печальное открытие огорчило его: влияние Луциллы на него было теперь добрым влиянием. Я сделала ему знак остаться и сказала Луцилле, что ей нечего опасаться. Она продолжала.
– Оскар уехал сегодня рано утром в Лондон, – сказала она. – Можете отгадать зачем? Он уехал за брачным разрешением, он уже огласил нашу свадьбу в церкви. Моя последняя надежда на вас. Вопреки всему, что я говорила ему, он назначил двадцать первое число – через два дня! Я сделала все, что могла, чтоб отложить свадьбу, я выдумывала всевозможные препятствия. О, если бы вы знали!
Усиливавшееся волнение захватило ей дух.
– Нельзя терять драгоценных минут, – продолжала она. – Мне надо быть дома прежде, чем вернется Оскар. О, дорогой друг мой, вы так находчивы, вы всегда знаете, что сделать. Найдите мне какой-нибудь способ отложить свадьбу. Выдумайте что-нибудь непредвиденное и заставьте их подождать.
Я взглянула на другую сторону комнаты. Слушая затаив дыхание, Оскар беззвучно дошел до середины комнаты. Я сделала ему знак не подходить ближе.
– Неужели вы хотите сказать, Луцилла, что вы уже не любите его? – спросила я.
– Не знаю, – отвечала она. – Я могу сказать вам, что во мне произошла страшная перемена. Пока я обладала зрением, я могла отчасти объяснить это, я полагала, что новое чувство сделало меня новым существом. Но теперь я опять утратила зрение, теперь я опять такая же, какой была всю жизнь, а ужасная бесчувственность все не покидает меня. Я так мало питаю чувств к нему, что иногда мне трудно уверить себя, что это действительно Оскар. Вы знаете, как я прежде обожала его. Вы знаете, как я прежде радовалась, что выхожу за него замуж. Представьте себе, как я страдаю теперь, чувствуя совсем другое.
Я взглянула опять на Оскара. Он подошел еще ближе. Я могла ясно видеть его лицо. Доброе влияние Луциллы начало сказываться. Я увидела слезы на его глазах, я увидела, что любовь и сочувствие заменили ненависть и жажду мести. Передо мной стоял Оскар, каким я знала его в былое время.
– Я не хочу уехать от него, – продолжала Луцилла. – Я не хочу покинуть его. Я прошу только подождать. Время должно помочь мне стать опять самой собою. Я была слепа всю жизнь. Неужели несколько недель, в продолжение которых я видела, лишили меня навсегда чувств, созревавших во мне целые годы? Этого быть не может! Я могу ходить по дому, я могу узнавать вещи осязанием, я могу делать все, что делала прежде. Чувство к нему должно возвратиться, как все остальное. Только дайте мне время! Дайте мне время!
При этих словах она внезапно вскочила, испугавшись.
– В комнате кто-то есть? – спросила она. – Кто-то плачет? Кто это?
Оскар стоял возле нас. Крупные слезы текли по его щекам, единственный слабый стон, вырвавшийся у него достиг моего слуха, как и слуха Луциллы. Будь что будет, результат зависел от милости Божией. Время настало.
– Кто это? – с нетерпением повторила Луцилла.
– Попробуйте, милая моя, не угадаете ли вы сами, кто это? – сказала я.
С этими словами я вложила ее руку в руку Оскара и остановилась возле них, глядя на ее лицо.
Лишь только Луцилла почувствовала снова знакомое прикосновение, кровь схлынула с ее лица. Ее слепые глаза страшно расширились. Она стояла пораженная. Потом с долгим слабым вскриком, с вскриком захватывающего дух восторга, она страстно обвила его шею руками. Жизнь возвратилась на ее лицо, ее милая улыбка заиграла на раскрытых губах, дыхание стало частым и трепетным. Тихим голосом упоения, целуя его в щеку, она прошептала чарующие слова:
– О, Оскар! Я узнаю вас опять!
Глава L. КОНЕЦ ПУТЕШЕСТВИЯ
Прошло несколько минут.
Первое ощущение, вызванное тонким осязанием знакомого прикосновения Оскара, исчезло. Ум ее пришел в равновесие. Она отступила от Оскара и обратилась ко мне с вопросом, который, как знала я, должен был неизбежно последовать за соединением их рук.
– Что это значит?
Обличение вероломного поступка Нюджента, обнаружение роковой тайны Оскара, наконец, защита моего собственного поведения относительно ее – все это должно было заключаться в ответе на ее вопрос. Я открыла ей всю истину так осторожно, так деликатно, так снисходительно, как только могла. Как подействовал на нее этот удар, она не сказала мне ни тогда, ни после. Держа руку Оскара, спрятав лицо на груди Оскара, она выслушала мой рассказ с начала до конца, не прервав меня ни одним словом. По временам она вздрагивала, по временам тяжело вздыхала. Это было все. Только когда я кончила, только после продолжительного молчания, в продолжение которого Оскар и я глядели на нее с безмолвной тревогой, Луцилла медленно подняла голову и заговорила.
– Слава Богу, – сказала она с жаром, – слава Богу, что я слепа!
Таковы были ее первые слова. Они привели меня в ужас. Я вскрикнула и попросила взять эти слова назад.
Луцилла спокойно опустила голову на грудь Оскара.
– Для чего возьму я их назад? – спросила она. – Неужели вы думаете, что мне было бы приятно видеть Оскара таким безобразным, какой он теперь? Нет! Я желаю видеть его и вижу его таким, каким представило мне Оскара мое воображение в первые дни нашей любви. Слепота моя для меня счастье. Она возвратит мне мое прежнее восхитительное ощущение, когда я прикасаюсь к нему, она сохранила мне его любимый образ, единственный образ, который я хочу видеть неизменившимся и неизменным. Вы продолжаете думать, что мое счастье зависит от зрения. Я вспоминаю с ужасом о том, что выстрадала, когда обладала зрением, я всеми силами старалась забыть это время. О, как вы меня мало знаете! О, каким горем было бы для меня увидеть его, как вы его видите! Постарайтесь понять меня, и вы не будете говорить о моей утрате, вы будете говорить о моем приобретении.
– О вашем приобретении? – повторяла я. – Что же вы приобрели?
– Счастье. – отвечала она. – Моя жизнь заключается в моей любви. Моя любовь заключается в моей слепоте.
Вот вся история ее жизни в нескольких словах.
Если бы вы видели ее сияющее лицо, когда Луцилла подняла его, опять увлекшись разговором, если бы вы вспомнили (как вспомнила я) об утрате, которой она должна была неизбежно заплатить за восстановление зрения, как ответили бы вы ей? Очень возможно, что вы поступили бы так, как поступила я, то есть скромно сознались бы, что она лучше вас знает, какие условия ей необходимы для счастья, и не ответили бы ей ничего.
Я оставила Оскара и Луциллу говорить друг с другом и начала ходить по комнате, раздумывая, как нам действовать дальше.
Решить это было нелегко. Из слов Луциллы я поняла, что Нюджент твердо довел свою жестокую мистификацию до конца. Он солгал, объявив свой брак в церкви на имя Оскара, он поехал в Лондон взять брачное разрешение также на имя своего брата. Это было все, что я знала.
Пока я все еще раздумывала, Луцилла разрубила гордиев узел.
– Что же мы ждем здесь? – спросила она. – Уедем, чтоб никогда не возвращаться в это ненавистное место.
В ту самую минуту, как она встала, послышался тихий стук в дверь.
Я ответила. Вошла женщина, которая привела Луциллу в гостиницу. Она как будто боялась отойти далеко от двери. Стоя у самого порога, женщина взглянула с беспокойством на Луциллу и сказала:
– Могу я поговорить с вами, мисс?
– Вы можете говорить, что угодно при этой даме и при этом джентльмене, – отвечала Луцилла. – Что такое?
– Боюсь, что за нами следят, мисс.
– Следят? Кто?
– Горничная барыни. Несколько минут назад она заглянула в гостиницу и поспешно побежала домой. Но это еще не самое худшее.
– Что же еще случилось?
– Мы ошиблись, – сказала служанка. – Есть лондонский поезд, которого мы не заметили в расписании. Я слышала, что он пришел четверть часа тому назад. Пожалуйста, пойдемте домой, мисс. Я боюсь, что нас отыщут.
– Вы можете идти домой хоть сейчас, Джен, – ответила Луцилла.
– Одна?
– Да. Благодарю вас, что вы привели меня сюда. Я здесь останусь.
Лишь только Луцилла уселась между мной и Оскаром, дверь тихо отворилась. Длинная, худая, дрожащая рука просунулась в комнату, взяла за руку служанку и вытащила ее в коридор. В комнату вошел мужчина в шляпе. Это был Нюджент Дюбур.
Он остановился на том месте, где стояла служанка, взглянул на Луциллу, взглянул на брата, взглянул на меня.
Ни слова не вымолвил он. Вот стоит он перед другом, которого оклеветал, перед братом, которого обманул. Вот стоит он, устремив глаза на Луциллу, зная, что все кончено, что женщина, для которой он обесчестил себя, отнята у него навсегда. Вот стоит он в аду, который он сам себе приготовил, и молча переносит свои страдания.
При появлении брата Оскар встал и обнял Луциллу одной рукой. Теперь он сделал шаг к Нюдженту, все еще прижимая к себе свою невесту.
Я следовала за ним, не спуская глаз с его лица. Я теперь уже не опасалась за него. Доброе влияние Луциллы изгнало злого демона, поселившегося в нем. Внимательно, но без страха ожидала я того, что он сделает.
– Нюджент! – произнес Оскар тихо.
Нюджент опустил глаза и не ответил.
Луцилла, услышав это имя, мгновенно поняла, что случилось. Она содрогнулась от ужаса. Оскар передал ее мне и подошел к брату один. Лицо его обнаруживало борьбу любви и сочувствия с горем и стыдом. Я вспомнила свое свидание с ним, когда он рассказал мне о судебном деле и уверял меня, что Нюджент добрый гений его жизни.
Он подошел к брату. Естественно и ласково, как в былое время, он положил руку на плечо брата.
– Нюджент, – сказал он. – Тот же ли ты милый, дорогой брат, который спас меня от смертной казни и разделял потом мою тяжелую жизнь? Тот же ли ты славный, умный, благородный человек, которого я так любил, которым я так гордился?
Он замолчал и снял с брата шляпу. Заботливо и нежно откинул он со лба спутанные волосы брата. Голова Нюджента опустилась ниже. Лицо его исказилось, руки сжались, видимо, от воспоминаний, пробужденных в нем этим любящим голосом, этой ласковой рукой. Оскар дал ему время собраться с духом и обратился ко мне:
– Вы знаете Нюджента, – сказал он. – Помните, я говорил вам во время нашей первой встречи с вами, что Нюджент ангел? Вы сами видели, когда он приехал в Димчорч, как великодушно он помогал мне, как преданно хранил он мои тайны, каким истинным другом был он для меня. Взгляните на него, и вы почувствуете, как чувствую я, что мы не правильно поняли его, что мы были чудовищно несправедливы к нему.
Он обратился опять к Нюдженту.
– Я не смею сказать тебе, – продолжал он, – что я слышал о тебе, чему я поверил о тебе, какие небратские чувства я питал к тебе. Теперь, слава Богу, эти чувства прошли. Я вспоминаю о них, милый мой, когда смотрю на тебя, как о страшном сне. Могу ли я видеть тебя, Нюджент, и верить, что ты меня обманул? Чтобы ты мог быть негодяем, способным отнять у меня единственную женщину в мире, которая любит меня? Ты такой прекрасный и такой знаменитый, что можешь жениться на любой женщине! Этого быть не может! Ты как-нибудь неумышленно попал в неловкое положение. Оправдай себя. Нет! Позволь мне оправдать тебя. Ты не должен унижаться ни перед кем. Скажи мне, как ты действовал относительно Луциллы и меня, и предоставь мне оправдать тебя. Говори, Нюджент! Подними голову и научи меня, что должен я сказать.
Нюджент поднял голову и взглянул на Оскара.
Как ни искажено было его лицо, я заметила в глазах Нюджента что-то такое, что напомнило мне прошлое, то прошлое, когда он приехал к нам в Димчорч и говорил о своем «бедном Оскаре» нежным, спокойным тоном, пленившим меня. Я вспомнила и мое достопамятное вечернее свидание с ним в Броундоуне в день отъезда Оскара. Я вспомнила и признаки борьбы лучших сторон его натуры с искушением, и его раскаяние, тронувшее меня до слез, и усилие, которое он сделал в моем присутствии, чтобы загладить прошлые прегрешения, и его последнюю борьбу с преступною страстью, обуявшей его. Была ли натура, способная к такому раскаянию, совершенно испорченной натурой? Был ли человек, сделавший это усилие – последнее из многих, предшествовавших ему, непростительно виновен?
– Подождите! – шепнула я Луцилле, дрожавшей и плакавшей в моих объятиях. – Он еще заслужит нашу симпатию и наше прощение.
– Говори! – повторил Оскар. – Научи меня, что должен я сказать.
Нюджент вынул из своего кармана лист исписанной бумаги.
– Скажи, – отвечал он, – что я огласил в церкви твою свадьбу и ездил в Лондон, чтобы взять это для тебя.
Он протянул бумагу брату. То было брачное разрешение, взятое на имя Оскара.
– Будь счастлив, Оскар, – прибавил он. – Ты этого заслуживаешь.
Он обнял одною рукой брата, свободно и покровительственно, как в былое время. Рука его при этом коснулась бокового кармана сюртука Оскара. Прежде чем брат успел помешать ему, его ловкие пальцы открыли карман и вынули маленький пистолет с серебряной рукояткой собственной работы Оскара.
– Это было приготовлено для меня? – спросил он со слабой улыбкой. – Милый мой мальчик, у тебя не хватило бы на это духу, не правда ли?
Он поцеловал темную щеку Оскара и положил пистолет в свой карман.
– Рукоятка твоей работы, – сказал он. – Я сохраню пистолет на память о тебе. Возвратись в Броундоун, когда женишься. Я отправляюсь опять путешествовать. Ты услышишь обо мне прежде, чем я уеду из Англии. Да благословит тебя Бог, Оскар. Прощай.
Он отодвинул от себя брата бережно, но твердой рукой. Я с Луциллой хотела приблизиться к нему и заговорить с ним. Но что-то в его лице, что-то, смотревшее на меня из его мрачных глаз спокойным, твердым, решительным взглядом, остановило меня и вызвало предчувствие, что я не увижу его больше. Он подошел к двери, отворил ее, повернулся и, бросив прощальный взгляд на Луциллу, молча поклонился нам. Дверь за ним тихо затворилась. Пробыв в комнате только несколько минут, он покинул нас, и покинул навсегда.
Мы смотрели друг на друга, мы не могли говорить. Пустота, которую он оставил за собой, была ужасна. Я первая сдвинулась с места. Молча подвела я Луциллу к дивану и сделала знак Оскару подойти к ней.
Когда он подошел, я оставила их и пошла ожидать возвращения отца Луциллы, чтобы помешать ему войти к ним. После всего случившегося им надо было остаться одним.
Эпилог. ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА МАДАМ ПРАТОЛУНГО
Прошло двенадцать лет со времени происшествий, описанных на этих страницах. Я сижу у своего письменного стола и гляжу устало на исписанные листы, спрашивая себя, не надо ли прибавить еще что-нибудь.
Надо прибавить кое-что, но немного.
Сначала об Оскаре и Луцилле. Через два дня после того, как они встретились снова в Сиденгаме, они были обвенчаны в тамошней церкви. Скучная была свадьба. Один мистер Финч был в духе. Мы расстались в Лондоне. Молодые поехали в Броундоун, мистер Финч остался дня на два в городе, чтобы навестить некоторых друзей. Я отправилась за границу, выполняя обещание проводить моего отца из Марселя в Париж.
Сколько мне помнится, я пробыла за границей две недели. В течение этого времени получала добрые письма из Броундоуна. В одном из них говорилось, что Оскар получил известие от брата.
Письмо Нюджента, написанное в Ливерпуле за два часа до его отъезда в Америку, было недлинным. Он узнал о новой экспедиции в арктические страны, предпринимаемой в Соединенных Штатах и имеющей целью открыть свободное от льдов полярное море предположительно между Шпицбергеном и Новой Землей. Ему тотчас же пришло в голову, что эта экспедиция даст возможность ландшафтному живописцу изучить совершенно новую область величественнейших красот природы. Он решил присоединиться к экспедиции и достал нужные для этого деньги, продав все свои ценные вещи и книги. Если этих денег будет мало, он намеревался обратиться к Оскару. Во всяком случае, он обещал уведомить о себе прежде, чем экспедиция отправится в путь, и посылал своему брату и своей снохе дружеское прощание. Когда я впоследствии прочла сама это письмо, я не нашла в нем ни малейшего намека на прошлое и никакого известия о здоровье и состоянии духа автора.
Я возвратилась в нашу уединенную Соутдоунскую деревушку и поселилась в комнате, которую Луцилла сама приготовила для меня.
Молодую пару я застала спокойной и счастливой. Отсутствие Нюджента по временам, как я подозреваю, наводило грусть на них, как и на меня. Этому же обстоятельству я приписываю то, что Луцилла показалась мне менее уравновешенной, чем была в свои девические дни. Впрочем, мое присутствие помогло ей стать опять самой собой, а посещение Гроссе, последовавшее вскоре за моим возвращением, поддержало мое благотворное влияние.
Лишь только подагра позволила ему встать на ноги, он явился в Броундоун со своими инструментами, намереваясь сделать новую операцию на глаза Луциллы.
– Если бы моя операция не удалась, – сказал он, – я оставил бы вас в покое. Но моя операция удалась вполне. Вы сами испортили все дело, не умея обращаться со своими милыми новыми глазами, которые я вам возвратил.
Этими словами он старался убедить ее позволить ему сделать новую операцию. Луцилла отказалась наотрез, и спор, завязавшийся по этому поводу, доставил ей большое развлечение.
Не раз потом пробовал Гроссе уговорить ее, но все его старания были тщетны. Они так спорили, что вносили оживление в дом. Вся прежняя веселость возвращалась к Луцилле, когда она опровергала убедительные аргументы и твердые убеждения нашего уважаемого немца. Мне, когда я не раз пыталась поколебать ее решимость, она отвечала иначе, мне она только повторяла слова, которые я слышала от нее в Сиденгаме: «Моя жизнь заключается в моей любви, моя любовь заключается в моей слепоте». Надо прибавить, что мистер Себрайт и другой компетентный авторитет, с которым он советовался, заявили решительно, что она права. Мистер Себрайт был всегда такого мнения, что успех операции Гроссе мог быть только временным. Его коллега, осмотрев глаза Луциллы, полностью согласился с ним. Эти ли два врача были правы, или прав был Гроссе, осталось вопросом неразрешенным. Слепой Луциллу вы узнали, слепой Луциллу вы, дорогой читатель, покидаете. Если вы склонны сожалеть об этом, вспомните, что важнее всего в жизни счастье, а она, несомненно, счастлива. Знайте это и не забывайте, что ваши понятия о счастье и ее понятия могут быть различны.
В то время, о котором я пишу теперь, пришло второе письмо от Нюджента. Оно было написано вечером, накануне его отплытия в полярные страны. Одна строчка в письме глубоко тронула нас. «Кто знает, вернусь ли я когда-нибудь в Англию? Если у тебя родится сын, Оскар, назови его моим именем в память обо мне».
В это письмо было вложено конфиденциальное послание мне. То была исповедь Нюджента, на которую я намекала в своих замечаниях к дневнику Луциллы. В конце были прибавлены только следующие слова:
«Вы теперь знаете все. Простите меня, если можете. Я не избежал страданий, помните это».
Воспользовавшись его исповедью для моего повествования, я сожгла ее всю, кроме заключительных слов.
Через продолжительные промежутки времени мы дважды читали сообщения об экспедиционном корабле, полученные от китобойных судов. Затем последовал длинный период неизвестности, потом получено было страшное известие, что экспедиция погибла, потом подтверждение известия, потом прошел еще год, в продолжение которого мы ничего не слышали о пропавших.
Экспедиция была хорошо снабжена необходимыми припасами, и все надеялись, что ее участники могут продержаться долго. Новая экспедиция была послана искать их на материке, китобойным судам были назначены награды, если они найдут их, но все это ни к чему не привело. Мы носили траур по Нюдженту, мы грустили. Прошло еще два года, прежде чем мы узнали о судьбе экспедиции. Китобойное судно, сбившись с курса, наткнулось на разбитый, безжизненный корабль, затертый льдами. Пусть выдержка из отчета капитана поведает о случившемся.
«Разбитый корабль плыл вдоль канала, свободного ото льда, когда мы увидели его. Вскоре он был остановлен ледяной глыбой. Я сел в лодку с несколькими матросами, и мы подплыли к кораблю.
Ни одного человека не видно было на покрытой снегом палубе. Мы крикнули, но не получили ответа. Я заглянул в один из иллюминаторов в кормовой части и смутно разглядел фигуру человека, сидящего у стола. Я постучал в толстое стекло, но он не шевельнулся. Мы поднялись на палубу, открыли люк и спустились вниз. Человек, которого я видел в окно, сидел перед нами в конце каюты. Я подошел к нему, окликнул его. Он не отвечал. Я прикоснулся к его руке, лежавшей на столе. К моему ужасу и удивлению, это было замерзшее тело.
На столе перед ним лежал корабельный журнал, вот последняя отметка в нем:
«Семнадцать дней, как мы затерты льдами. Наш огонь потух вчера. Капитан, пытался развести его снова, но тщетно. Доктор и два моряка умерли от холода сегодня утром. Мы все скоро последуем за ними. Если нас когда-нибудь отыщут, я прошу человека, который увидит меня, передать этот…»
Тут рука, державшая перо, видимо, упала на колени писавшего. Левая осталась на столе. Между замерзшими пальцами мы нашли длинный локон женских волос, перевязанный голубой лентой. Открытые глаза трупа были устремлены на локон.
Имя человека было найдено в его записной книжке. Его имя Нюджент Дюбур. Я печатаю его в надежде, что оно попадет на глаза его друзьям.
Осмотр остальной части корабля и сравнение чисел с последним числом корабельного журнала показали нам, что офицеры и экипаж умерли более двух лет назад. Положения, в которых мы нашли умерших и имена некоторых из них, которые нам удалось выяснить – следующие…
Локон женских волос хранится теперь у Луциллы. Он будет положен в ее гроб, по ее желанию. Бедный Нюджент! Не все ли мы грешны? Помните о нем лучшее и забудьте худшее, как делаем мы.
Я все еще медлю над моими воспоминаниями, мне жаль оставить их, если сказать правду. Но что же еще прибавить?
Я слышу стук резца Оскара, отделывающего золотую вещицу, и беззаботный свист, которым он сопровождает свою работу. В другой комнате Луцилла дает урок музыки своей маленькой дочери.
На моем столе лежит письмо от мистрис Финч, написанное в одной из наших отдаленных колоний, в которой мистер Финч (высоко поднявшийся в церковной иерархии), теперь епископ, управляет своей епархией. Он ораторствует среди туземцев к услаждению своего сердца, и удивительно – туземцам это нравится. Джикс в своей сфере среди туземцев конгрегации своего отца. Опасаются, что неукротимая Цыганка Финчева семейства кончит тем, что выйдет замуж за «вождя племени». Мистрис Финч – я и не ожидаю, что вы этому поверите – готовится опять к родам.
Старший сын Луциллы, названный Нюджентом, сейчас вошел в комнату и остановился у моего стола. Он поднимает свои светлые голубые глаза на меня, его круглое розовое личико выражает сильное неодобрение моему занятию.
– Тетя, – говорит он, – вы много написали. Пойдемте играть.
Мальчик прав. Пора мне отложить в сторону мою рукопись и расстаться с вами. Мое прекрасное настроение слегка омрачается грустью при прощании. Желала бы я знать, грустно ли вам тоже? Я этого никогда не узнаю. Во всяком случае, я найду чем утешиться, расставшись с вами. Меня окружают добрые люди, которые любят меня, и, заметьте, я держусь моих политических принципов так же твердо, как всегда. Мир начинает обращаться к моему образу мыслей. Пратолунговская программа продвигается вперед гигантскими шагами. Да здравствует республика! Прощайте.
ЗАКОН И ЖЕНА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I. ОШИБКА НОВОБРАЧНОЙ
«Таким образом в древние времена святыя жены, уповая на Господа и повинуясь мужьям своим, украшали себя добродетелями; Сара повиновалась Аврааму, называя его господином, вы же, как дщери ея, должны следовать по тому же пути».
Промолвив известные слова, которыми заканчивается в англиканской церкви обряд венчания, дядя мой, Старкуатер, закрыл книгу и с нежным участием взглянул на меня из-за решетки алтаря. В то же самое время тетка моя, мистрис [16 - Мистрис – уст. то же, что мисс. В англоязычных странах – вежливое обращение к замужней женщине (обычно перед именем, фамилией).] Старкуатер, стоявшая рядом со мной, потрепала меня по плечу, говоря:
– Вот ты и замужем, Валерия.
Где были мои мысли? Что стало со мной? Я была точно в оцепенении. При словах тетки я вздрогнула и посмотрела на своего мужа. Он был в таком же состоянии, как и я. Нам обоим, по-видимому, одновременно пришла одна и та же мысль. Неужели, против воли его матери, мы стали мужем и женой? Тетка моя, Старкуатер, снова коснулась моего плеча и нетерпеливо прошептала:
– Возьми его руку!
Я исполнила ее приказание.
– Следуй за дядей.
Держа мужа под руку, я пошла за дядей и викарием, принимавшим участие в богослужении.
Оба священнослужителя повели нас в ризницу. Церковь эта находилась в одном из мрачных кварталов Лондона, между Сити и Вест-Эндом. День был пасмурный, воздух тяжелый и сырой. Наша невеселая свадьба вполне гармонировала с печальной местностью и пасмурной погодой. На ней не было ни знакомых, ни друзей нового мужа; его семейство, как я уже говорила выше, не одобряло женитьбы. С моей же стороны были только дядя и тетка. Родителей своих я лишилась давно, друзей имела мало. Старый, преданный приказчик моего доброго отца, Бенджамин, присутствовал на свадьбе в роли посаженого отца. Он знал меня с детства, и, когда я осталась сиротой, он был ко мне добр, как отец.
Нам предстояло исполнить последнюю церемонию: расписаться в церковной книге. Совсем растерявшись и никем не предупрежденная, я совершила ошибку, которая, по мнению моей тетушки, была дурным предзнаменованием. Я подписалась моей новой фамилией вместо девичьей.
– Как! – воскликнул мой дядя своим громким и веселым голосом. – Ты уже забыла свою девичью фамилию? Хорошо! Хорошо! Дай Бог, чтобы тебе никогда не пришлось раскаиваться, что ты ее переменила. Расписывайся снова, Валерия, расписывайся снова!
Дрожащей рукой я взяла перо, зачеркнула написанное и поставила довольно неразборчиво свою девичью фамилию: Валерия Бринтон.
Когда пришла очередь моего мужа поставить свою подпись, я с удивлением заметила, что рука его сильно дрожала, и он написал свое имя так неясно, что не делало чести его обычно разборчивому почерку: Юстас Вудвиль.
Тетушка, расписываясь после нас, указывая кончиком пера на мою первую подпись, заметила:
– Дурное начало! И, как говорит муж мой, дай Бог, чтобы никогда не пришлось тебе раскаиваться в том, что ты переменила свою фамилию!
Даже тогда, в дни неведения и невинности, эта странная вспышка тетушкиного суеверия произвела на меня неприятное, тяжелое впечатление. Но у меня стало легче на душе, когда мой муж сжал крепко мне руку и вслед за тем раздался задушевный голос моего дяди, желавший нам счастья. Добрый старик приехал нарочно для венчания из своего прихода, где я жила у него после смерти моих родителей. Тотчас после венчания он должен был уехать домой первым поездом. Прощаясь со мной, он заключил меня в свои могучие объятия и так громко поцеловал, что поцелуй этот, вероятно, достиг слуха праздных зрителей, ожидавших у церковных дверей выхода новобрачных.
– От всей души желаю тебе здоровья и счастья, моя милая, – сказал он. – Ты в таких годах, когда можешь сама выбирать мужа, – не в обиду вам, мистер Вудвиль, ведь мы с вами новые друзья, – и дай Бог, Валерия, чтобы выбор твой оказался удачным. Без тебя дом наш сделается скучным и печальным, но я не жалуюсь, моя дорогая. Напротив, если эта перемена в твоей жизни принесет тебе счастье, я первый порадуюсь. Полно, полно, не плачь, или твоя тетушка тоже расплачется, а в ее годы этим шутить нельзя. Что же касается тебя, то слезы испортят твою красоту. Посмотри на себя в зеркало, и ты увидишь, что я говорю правду. Прощай, дитя, да благословит тебя Бог!
Он взял тетушку под руку и поспешно вышел из церкви. Как нежно ни любила я мужа, но сердце мое болезненно сжалось, когда удалился единственный друг и покровитель моей юности. Затем последовало прощание со старым Бенджамином.
– Желаю вам всего хорошего, моя дорогая, не забывайте меня! – Вот и все, что он сказал. Но при этих немногих словах все прошлое воскресло передо мною. При жизни отца Бенджамин каждое воскресенье обедал с нами и всегда приносил какой-нибудь подарок для дочери своего хозяина. Я была готова «испортить свою красоту», как выразился дядя, когда подставила щеку для поцелуя и услышала, как он тяжело вздохнул, точно не надеялся на счастье предстоящей мне жизни.
Голос мужа вывел меня из этого состояния, придав моим мыслям более радостное направление.
– Не пора ли нам, Валерия? – спросил он.
Я оставила его у выхода из ризницы и последовала совету дяди, другими словами, я посмотрелась в зеркало, висевшее над камином.
Что же я увидела в нем? Высокую, стройную молодую девушку лет двадцати трех. Но она не привлекла бы на улице внимания прохожих: у нее не было ни модных рыжих волос, ни нежного румянца на щеках. Волосы у нее были черные и уложены не по моде: просто зачесаны со лба (эта прическа нравилась моему отцу, и я всегда носила ее) и собраны в узел на затылке, как у Венеры Медицейской, но так, что оставляли открытой шею. Цвет лица у нее бледный, и только в минуты волнения румянец выступал на щеках. Глаза были темно-синего цвета, такого темного, что их обыкновенно принимали за черные. Брови, почти правильно очерченные, слишком темные и густые; нос орлиный и немного велик; рот, лучшая часть ее лица, чрезвычайно изящен и отличался способностью принимать разнообразные выражения. Вообще же лицо в нижней части своей было несколько узко и длинно, в верхней же части немного широко и лоб низок. Вся фигура, отражавшаяся в зеркале, представляла женщину довольно изящную, чуть-чуть бледную, скорее, слишком степенную и серьезную в минуты покоя, одним словом, женщину, которая нисколько не поражает постороннего наблюдателя при первом взгляде на нее, но при втором, а иногда даже и при третьем взгляде вызывает всеобщее уважение. Что касается ее одежды, то она вовсе не походила на подвенечный наряд. Серый кашемировый тюник, отделанный серой шелковой материей, и такая же юбка, на голове простенькая шляпка с приподнятыми полями, белым рюшем – плиссе и тёмнокрасным розаном как нельзя более соответствовала всему туалету.
Удачно ли описала я отображение, увиденное мною в зеркале, – судить не мне. Я всячески старалась избежать двух видов тщеславия: порицания и восхваления своей собственной особы. Но как бы то ни было, хорошо или дурно вышло описание – слава Богу, оно окончено!
А кого же я увидела рядом с собою в зеркале? Человека меньше меня ростом и казавшегося старше своих лет. На голове его красовалась преждевременная лысина; в темной бороде и длинных усах пробивалась седина. На лице его играл румянец, которого недоставало мне, и вся фигура его дышала решительностью, которой мне тоже недоставало. Его карие глаза, каких я никогда не встречала у мужчин, смотрели на меня нежно и ласково. Улыбка, редко появлявшаяся на его лице, была чрезвычайно приятна. Его обращение, совершенно спокойное и сдержанное, отличалось той тайной силой, которая обаятельно действует на женщин. Он слегка прихрамывал из-за раны, полученной им несколько лет назад, когда он был в Индии на военной службе, и ходил всегда как в доме, так и за его пределами, опираясь на бамбуковую палку со странной ручкой вместо набалдашника (его старой любимицей). Несмотря на этот маленький недостаток (если это действительно недостаток), в нем не было ничего болезненного, дряхлого, неуклюжего. Его легкая хромота (может быть, на пристрастный взгляд) придавала ему определенную грацию, которая более привлекательна, чем проворная, свободная походка других мужчин. Наконец, и это самое главное, я люблю его. Люблю, люблю! Этим и заканчивается описание моего мужа в день нашей свадьбы. Зеркало поведало все, что мне было нужно.
…Мы вышли из ризницы. Небо, с утра покрытое тучами, заволокло еще больше, пока мы были в церкви, и теперь шел сильный дождь. Зрители, ожидавшие у дверей, мрачно смотрели на нас из-под своих зонтов, когда мы поспешно садились в карету. Ни веселья, ни солнца, ни цветов – ничего не было на нашем пути. Ни парадного завтрака, ни красноречивых тостов, ни подруг, ни благословения родителей на нашей свадьбе. Печальная свадьба, нельзя не сознаться, и дурное начало, как сказала тетушка Старкуатер.
Предварительно у нас было заказано специальное купе в поезде. Услужливый носильщик в ожидании награды спустил шторы на окнах, чтоб оградить нас от любопытных взглядов. Поезд тронулся. Муж обнял меня.
– Наконец-то! – прошептал он, устремив на меня нежный взор и горячо прижимая меня к своей груди. Я обвила руками его шею; глаза наши встретились, и губы слились в первом долгом поцелуе.
Воспоминания об этом путешествии воскресают передо мною, пока я пишу эти строки; слезы застилают мои глаза, и я на сегодня оставляю перо.
Глава II. МЫСЛИ НОВОБРАЧНОЙ
Не более часа были мы в пути, как в нас обоих постепенно произошла странная перемена. Сидели мы по-прежнему взявшись за руки, голова моя покоилась на его плече, но мало-помалу замолчали. Неужели мы истощили пусть скудный, но красноречивый словарь любви? Или мы по взаимному, но безмолвному соглашению решили после наслаждения страстным разговором испытать еще большее блаженство – страстное безмолвие. Не могу сказать почему это случилось, знаю только, что под каким-то странным влиянием уста наши оставались замкнутыми. Мы ехали погруженные в собственные думы. Думал ли он исключительно обо мне, как я думала о нем? Прежде чем закончилось наше путешествие, я начала в этом сомневаться, а некоторое время спустя была уже уверена, что мысли его были далеко от молодой жены и все они были обращены к самому себе.
Что касается меня, то я испытывала невыразимое наслаждение, сидя подле него и думая о нем.
Я вспоминала в эту минуту первую встречу с ним близ дома моего дяди… Наша знаменитая, богатая форелями река, сверкая и пенясь, протекала меж крутых берегов. Приближался вечер, солнце садилось за багряными облаками. Одинокий рыболов забрасывал свою удочку в тихой заводи. Молодая девушка (это я) стояла на противоположном берегу и незаметно для него с любопытством ожидала, когда у него затрепещет на удочке форель.
Наступила долгожданная минута: рыба клюнула.
Следуя то по песчаному берегу, то, когда изгибалась река, спускаясь в прозрачную воду и пробираясь по камням, шел рыболов за своей пленницей, поочередно отпуская и натягивая леску, чтобы благополучно вытащить рыбу. Я шла за ним по другой стороне реки, наблюдая борьбу ловкости с хитростью между человеком и рыбой. Я довольно долго прожила с дядей Старкуатером и за это время успела заразиться его восторженной любовью к сельским удовольствиям, а в особенности к рыбной ловле. Внимательно наблюдая за каждым движением незнакомца и не глядя себе под ноги, я шла по самому краю берега и вдруг, оступившись, упала в воду.
Берег был невысок, река неглубока, дно, к счастью для меня, песчаное. Я только испугалась и вся промокла. Через несколько минут я выбралась из воды, стыдясь своей неловкости. За это время, однако, рыба успела исчезнуть. Рыболов, услышав крик, вырвавшийся у меня при падении, бросил свою удочку и прибежал ко мне на помощь. Так в первый раз мы встретились с ним лицом к лицу: я стояла на берегу, он – в воде. Глаза наши встретились, и я в ту же минуту почувствовала, что и сердца наши соединились. Забыв обо всех, мы молча глядели друг на друга.
Я первая пришла в себя. Что же сказала я ему?
Я объяснила, что не ушиблась, и настоятельно просила его вернуться к своей удочке и, если возможно, попытаться поискать свою рыбу.
Он неохотно оставил меня, но через несколько минут вернулся, конечно без рыбы. Представляя себе, как мой дядя был бы огорчен подобной неудачей, я совершенно искренно просила извинения у незнакомца и во искупление своей вины предложила показать ему место внизу по реке, где отлично ловилась рыба.
Он не хотел и слышать об этом и уговаривал меня идти поскорее домой и переменить платье. Я почти забыла о своем мокром платье, но повиновалась ему, сама не зная почему.
Мы пошли вместе. Дорога в гостиницу проходила миме дома викария. Незнакомец поведал мне, что приехал в наши края из-за любви к уединению и к рыбной ловле, что он видел меня из окна своей гостиницы, а также спросил меня, не дочь ли я викария.
Я рассказала ему о себе, рассказала, что викарий был женат на сестре моей матери и что оба они заменили мне родителей после их смерти. Он попросил у меня позволения представиться доктору Старкуатеру на следующий день, заметив при этом, что у них с дядей есть общие друзья. Я пригласила его к нам, будто дом дяди был моим собственным. Я была совершенно очарована его глазами и голосом. До этого я не раз воображала себя влюбленной, но никогда ни к кому не испытывала того, что чувствовала в присутствии этого человека. Когда он ушел, мне показалось, что ночь спустилась вдруг на окружающий ландшафт. Прислонясь к ограде дядюшкиного дома и с трудом переводя дыхание, я не могла собраться с мыслями, сердце билось так сильно, точно хотело выскочить из груди, и все это из-за незнакомца! Я горела от стыда, но, несмотря ни на что, была счастлива!
И вот теперь, едва прошло несколько недель после нашей первой встречи, я сижу рядом с ним, он мой навсегда! Я приподняла голову и посмотрела на него. Я, как ребенок с новой игрушкой, хотела убедиться, точно ли он мой.
Он сидел, не шевелясь, в уголке купе, погруженный в свои мысли. Но думал ли он обо мне?
Я снова тихонько склонила голову к нему на грудь, стараясь его не потревожить. Мысли мои витали далеко отсюда, и перед глазами возникла другая картина из золотого прошлого.
Передо мной раскинулся пасторский сад. Была ночь. Мы тайком встретились. Бродили то по тенистым аллеям, то по открытому лугу, озаренному лунным светом.
Мы уже давно признались друг другу в любви и обещали посвятить друг другу свою жизнь. Наши интересы слились воедино, радости и горе сделались общими. Я согласилась на это тайное свидание, чтобы успокоить свое сердце, утешить себя его присутствием и почерпнуть мужество в его голосе. Обняв меня, он заметил, что я вздохнула, и, обеспокоенный, повернул меня к свету, чтобы прочитать тревогу на моем лице. Как часто в первые дни нашей любви читал он блаженство в моих чертах!
– У тебя какие-то дурные новости, ангел мой, – сказал он, нежно проводя рукой по моим волосам. – Я вижу на лбу морщинки, которые возвещают тревогу и горе. Я почти желал бы любить тебя не так сильно, как я люблю тебя, Валерия.
– Почему?
– Тогда бы я мог возвратить тебе данное тобою слово. Стоило бы мне уехать отсюда, и дядя твой был бы доволен, и ты освободилась бы от всех гнетущих вас теперь тревог и забот.
– Не говори этого, Юстас! Если ты желаешь, чтобы я забыла все мои тревоги, скажи лучше, что ты любишь меня больше прежнего.
На эти слова он ответил поцелуем. В продолжение нескольких минут мы испытали величайшее в жизни блаженство, забыв все, кроме друг друга и своей любви. Я опомнилась от этого упоения успокоенная и ободренная, готовая перенести многое за подобный поцелуй. Если женщина любит, она не остановится ни перед каким страданием, ни перед каким самоотверженным поступком.
– Что же случилось? Нашли какие-нибудь новые доводы против нашего брака? – спросил он, тихо прохаживаясь взад и вперед.
– Нет, ни дядя, ни тетка ничего более не говорят. Они наконец вспомнили, что я в таких годах и могу сама выбрать себе мужа. Но они очень просили меня отказать тебе, Юстас. Тетка, которую я считала твердой и суровой женщиной, впервые плакала при мне. Мой дядя, всегда добрый и ласковый ко мне, сделался еще добрее, еще ласковее. Он сказал мне, что, если я буду настаивать на этой свадьбе, он меня не оставит и будет на ней присутствовать, мало того, он хочет даже сам совершать богослужение, и тетка моя проводит меня в церковь. Но он умолял меня обдумать это дело серьезнее, согласиться на временную разлуку с тобой, посоветоваться с другими, если я не хочу прислушаться к его мнению. О, мой дорогой, им так хочется разлучить нас, как будто ты самый дурной человек, а не лучший из всех.
– Не случилось ли со вчерашнего дня чего-либо такого, что усилило их недоверие ко мне? – с тревогой спросил он.
– Да.
– Что же это такое?
– Ты помнишь, дядя говорил с тобой о вашем общем друге?
– Да. О майоре Фиц-Дэвиде.
– Дядя написал майору.
– Зачем?
Он произнес это слово таким неестественным тоном, что голос его прозвучал для меня словно чужой.
– А ты не будешь сердиться, если я скажу тебе это? – спросила я. – У дяди, как я поняла его, были разные причины, чтобы написать майору, и между прочим он попросил у него адрес твоей матери.
Юстас вдруг остановился. Я умолкла, сознавая, что, продолжая, могу оскорбить его.
По правде говоря, его поведение после того, как было объявлено моему дяде о нашей помолвке, могло показаться легкомысленным и странным (по крайней мере, несообразным с приличиями). Пастор, конечно, расспрашивал его о семействе. Он отвечал, что отец его умер, и очень неохотно согласился уведомить свою мать о предполагаемом браке. Объявив нам, что она живет в провинции, он не дал нам более подробного ее адреса и отправился к ней сам. Через два дня он вернулся со странным известием. Мать его не имела ничего против меня и моих родственников, но она так решительно не одобряла брака своего сына (и все члены ее семейства были заодно с нею) с племянницей пастора Старкуатера, что отказывалась присутствовать на свадьбе, если мистер Вудвиль, несмотря ни на что, захочет настоять на своем. Когда Юстаса просили растолковать это необычайное известие, он сказал, что его мать и сестры имели для него в виду другую невесту и что они были оскорблены и разочарованы, когда узнали, что он помимо их желания остановил свой выбор на другой девушке. Этим объяснением я вполне была удовлетворена, тем более что таким образом признавалось мое влияние на Юстаса, что женщинам весьма приятно. Но дядя и тетка не успокоились. Пастор объявил мистеру Вудвилю, что он намеревается писать его матери или повидаться с ней, чтобы узнать причину такого странного поведения. Юстас положительно не хотел дать ее адрес, говоря, что вмешательство пастора будет совершенно бесполезно. Дядя решил, что в этом заключается какая-то тайна и что дело здесь неладно. Он отказал мистеру Вудвилю в согласии на наш брак и в тот же день написал майору Фиц-Дэвиду, на которого ссылался и Юстас.
Говорить о побудительных причинах письма дяди было очень неудобно, но Юстас вывел меня из затруднительного положения, задав вопрос, на который мне легко было ответить.
– Получил ли твой дядя ответ от майора Фиц-Дэвида?
– Да.
– Тебе позволили прочитать его? – Его голос дрогнул, когда он произносил эти слова; на лице его отразилось беспокойство, которое тяжело было видеть.
– Я принесла с собой ответ, чтобы показать его тебе, – сказала я.
Он почти вырвал у меня письмо и, отвернувшись, прочитал его при свете месяца. Письмо было коротко, и на его чтение потребовалось немного времени. Я знала наизусть, могу и теперь повторить его:
«Любезный пастор!
Мистер Юстас Вудвиль совершенно справедливо сообщил вам, что по рождению и по положению своему в свете он джентльмен и что по завещанию своего отца наследует хорошее состояние, с которого будет получать до 2000 в год.
Всегда ваш ЛОРЕНЦ ФИЦ-ДЭВИД».
– Кажется, невозможно желать ответа более определенного, – сказал Юстас, возвращая мне письмо.
– Если бы я справлялась о тебе, – отвечала я, – мне было бы достаточно такого ответа.
– А разве дяде недостаточно?
– Нет.
– Что же он говорит?
– Зачем тебе это знать, мой дорогой?
– Я хочу все знать, Валерия. Между нами по этому поводу не должно быть никаких секретов. Сказал что-нибудь дядя, показывая тебе письмо майора?
– Да.
– Что именно?
– Дядя сказал, что его письмо к майору было на трех страницах, а ответ заключается в немногих строках. «Я писал, – прибавил он, – что могу приехать к нему, чтобы переговорить подробно об этом деле, а он ничего не упоминает об этом предложении. Я спрашивал у него адрес мистрис Вудвиль; он обратил столько же внимания на мою просьбу, как и на предложение. Он ограничился кратким изложением голых фактов. Обратись к своему здравому смыслу, Валерия. Неужели не имеет никакого значения такое странное поведение со стороны джентльмена по рождению и воспитанию, и к тому же моего друга?» Тут Юстас прервал меня:
– Что ты ответила на вопрос дяди?
– Я сказала только, что не понимаю поведения майора.
– И что же ответил дядя на это? Если ты меня любишь, Валерия, ты скажешь мне всю правду.
– Он горячился, Юстас. Он старик, и тебе не следует обижаться.
– Я не обижаюсь. Так что же он говорил?
– Он сказал: «Попомни мои слова! Здесь скрывается какая-то тайна, касающаяся мистера Вудвиля или его семейства, и майор Фиц-Дэвид не считает себя вправе открыть ее. На самом же деле это письмо не что иное, как предостережение. Покажи его мистеру Вудвилю и передай ему, если желаешь, слова мои…»
Юстас опять не дал мне договорить.
– Ты уверена, что дядя сказал именно эти слова? – спросил он, внимательно рассматривая меня при свете месяца.
– Совершенно уверена. Но не думай, пожалуйста, что и я того же мнения.
Он вдруг крепко прижал меня к своей груди и пристально посмотрел мне в глаза. От этого взгляда мне стало как-то страшно.
– Прощай, Валерия, – сказал он. – Не поминай меня лихом, когда выйдешь замуж за человека более счастливого.
Он хотел удалиться, но я вцепилась в него, дрожа с головы до ног.
– Что это значит? – спросила я, едва овладев собою. – Я твоя и, кроме тебя, никогда никому не буду принадлежать. Что я сказала, что сделала, чтобы заслужить эти жестокие слова?
– Мы должны расстаться, ангел мой, – сказал он грустно. – В этом виновата не ты, а злосчастная судьба. Дорогая Валерия! Как можешь ты выйти замуж за человека, которому не доверяют твои близкие и друзья? Я до сих пор вел печальную, одинокую жизнь. Я не встречал ни в одной женщине такой симпатии и утешения, какие нашел в тебе. Тяжело лишиться тебя! Тяжело вернуться к прежней печальной жизни! Но я должен принести эту жертву ради тебя! Ради любви моей к тебе! Я не более твоего понимаю это письмо! Но разве твой дядя поверит мне? Разве поверят твои друзья? Поцелуй меня еще раз, Валерия. Прости, что я так страстно, так преданно тебя любил. Прости меня и отпусти!
Я с отчаянием, изо всех сил держала его. Взгляд его выводил меня из себя, слова сводили с ума.
– Иди куда хочешь, – сказала я, – я пойду за тобой! Друзья, репутация! Мне нет до них никакого дела. О, Юстас, я женщина, не своди меня с ума! Я не могу жить без тебя. Я должна и хочу быть твоей женой.
Едва произнесла я эти безумные слова, как разразилась истерическими слезами.
Он уступил. Своим обворожительным голосом он утешил меня, а нежными ласками окончательно привел в чувство. Он призывал небо в свидетели, что посвятит мне всю свою жизнь, торжественно, в самых красноречивых выражениях клялся, что днем и ночью будет думать только о том, чтобы стать достойным моей любви. И как благородно исполнил он свою клятву! Обручение наше в эту памятную ночь было подтверждено венчанием перед алтарем Всевышнего.
Господи! Какая жизнь была передо мною! Может ли быть на земле большее блаженство?
Я опять подняла голову с груди его, чтобы с наслаждением убедиться, что он подле меня, он, моя жизнь, моя любовь, мой собственный муж!
Не вполне отделяя поглотившие меня воспоминания от сладкой действительности, я припала щекой к его щеке и нежно сказала:
– О, как я люблю тебя! Как я люблю тебя!
В следующую минуту я быстро отстранилась от него. Сердце у меня перестало биться. Я поднесла руку к своему лицу, и что же я почувствовала на щеке? (Я не плакала, я была слишком счастлива.) Слезы!
Он сидел, отвернувшись от меня. Я схватила его за голову и насильно повернула к себе лицом.
Я взглянула на него и увидела, что у моего мужа в день свадьбы глаза были полны слез.
Глава III. РАМСГИТСКИЙ БЕРЕГ
Юстасу удалось унять мою тревогу, но рассудок мой был далеко не удовлетворен.
Юстас сказал мне, что думал в эту минуту о контрасте между его прежней и настоящей жизнью. Горькие воспоминания пробудили в нем мрачное сомнение: сумеет ли он сделать мою жизнь счастливой. Он спрашивал себя, не слишком ли поздно он меня встретил, не слишком ли он разбит и надломлен всеми бурями и невзгодами прошлой своей жизни? Подобные сомнения, все более и более овладевая его душой, наполнили глаза его слезами, которые я вдруг заметила, и теперь он умолял меня во имя моей любви к нему забыть его навсегда.
Я простила его, утешила, оживила его, но были минуты, когда воспоминание об этих слезах втайне волновало меня, и я невольно спрашивала себя, действительно ли муж мой так же откровенен со мною, как я с ним.
Мы приехали в Рамсгит.
Эти минеральные воды были любимым местом отдыха, но теперь сезон купаний закончился, и местечко было пусто. В программу нашего путешествия входила поездка по Средиземному морю на яхте, которую одолжил Юстасу один из его друзей. Мы оба очень любили море и сильно желали на некоторое время избежать общества наших друзей и знакомых. Поэтому мы, самым скромным образом обвенчавшись в Лондоне, известили капитана яхты, чтобы он прибыл в Рамсгит. Из этого порта (так как сезон был окончен и отдыхающие разъехались) мы могли, не привлекая к себе ничьего внимания, отправиться в море, на что нельзя было надеяться на обычной стоянке яхт на острове Уайт.
Прошло три дня чудного уединения и полнейшего счастья, которое никогда не повторится и которое невозможно забыть до конца жизни!
Рано утром четвертого дня случилось ничтожное обстоятельство, поразившее меня своей неожиданностью.
Я вдруг пробудилась от глубокого сна (чего обыкновенно со мной не бывало) с чувством какого-то нервного беспокойства, прежде мне не знакомого. В прежние времена, в доме пастора, моя способность спать непробудным сном служила предметом шуток: едва голова моя касалась подушки, как я засыпала и просыпалась лишь тогда, когда горничная начинала стучать ко мне в дверь. В любое время и при любых обстоятельствах я, обыкновенно наслаждалась безмятежным сном ребенка.
А теперь я без всякой видимой причины проснулась несколькими часами раньше обычного. Я старалась снова заснуть, но тщетно. Мною овладело какое-то беспокойство, и мне не лежалось в постели. Муж крепко спал. Чтобы не потревожить его, я тихонько встала и надела утренний капот и туфли.
Я подошла к окну. Солнце только что показалось из-за гладкой поверхности моря. Вскоре величественное зрелище, раскинувшееся перед моими глазами, несколько успокоило мои напряженные нервы, но ненадолго, тревожное состояние вновь овладело мной. Я стала ходить по комнате взад и вперед, но это монотонное движение скоро наскучило мне. Я взяла книгу и села, но никак не могла сосредоточить своего внимания, ибо автор не был в состоянии привлечь мои мысли к своему произведению. Я снова встала, подошла к Юстасу и стала любоваться им; мне казалось, что я никогда так не любила его, как во время этого безмятежного сна. Потом я опять вернулась к окну, но прекрасное утро уже не представляло для меня никакой прелести. Я села перед зеркалом и стала смотреться в него. Какой истомленный и измученный вид был у меня оттого, что я встала раньше обычного. Опять поднялась я с места, не зная, что делать. Заключение в этих четырех стеках становилось невыносимо. Я отворила дверь и пошла в уборную мужа, полагая, что перемена места хорошо на меня подействует.
Первый предмет, бросившийся мне в глаза, был открытый несессер на туалетном столике.
Из одного его отделения я вынула флакончики, баночки, щеточки, гребешки, ножики и ножницы, из другого – письменные принадлежности. Я понюхала духи и помаду, вытерла носовым платком флакончик. Мало-помалу я выбрала из несессера все, что в нем находилось. Изнутри он был отделан голубым бархатом. В одном уголке я заметила узенькую голубую тесемочку. Дернув за нее, я приподняла дно и обнаружила, что оно фальшивое и под ним находится тайник для писем и бумаг. При моем странном настроении, капризном, пытливом и, так сказать, инквизиционном, я испытывала наслаждение, перебирая бумаги и вещи.
Тут были уплаченные счета, вовсе меня не интересовавшие, письма, которые я отложила в сторону, конечно не читав их, но только взглянув на адреса, и наконец, в самом низу, фотографическая карточка, положенная лицом вниз. На обратной стороне ее была надпись, которую я прочитала: «Моему дорогому сыну Юстасу».
Его мать, женщина, которая так упорно, немилосердно противилась нашему браку!
Я поспешно перевернула фотографию, ожидая увидеть женщину суровую, злую, отвратительной наружности. К моему величайшему удивлению, на этом лице можно было обнаружить остатки былой красоты, а выражение, хотя и решительное, было привлекательное, доброе, нежное. Седые волосы спускались старомодными буклями из-под кружевного чепчика и обрамляли ее лицо. Около уголка рта было родимое пятнышко, придававшее лицу характерную особенность. Я долго и пристально всматривалась в портрет. Эта женщина, оскорбившая меня и моих родных, была, бесспорно, (насколько можно судить по наружности) чрезвычайно привлекательной личностью, и знакомство с ней, вероятно, было бы для многих честью и удовольствием.
Я впала в глубокую задумчивость. Открытие фотографической карточки значительно успокоило меня.
Бой часов напомнил мне, что времени прошло уже много. Я старательно положила в несессер все вещи, начиная с фотографии, в том же порядке, в каком я нашла их, и вернулась в спальню. Увидев мужа, по-прежнему спавшего, я невольно спросила себя: почему его добрая, милая мать так настойчиво хотела разлучить нас? Так сурово и безжалостно противилась нашему браку?
Обращусь ли я с этим вопросом к Юстасу, когда он проснется? Нет, я боялась вдаваться в такие подробности. Между нами было безмолвно решено не говорить о его матери, и к тому же он может рассердиться, узнав, что я открыла тайник его несессера.
В это самое утро, после завтрака, мы получили известие с яхты. Она благополучно прибыла в гавань, и капитан ожидал распоряжений моего мужа.
Юстас не решился взять меня с собой на яхту. Ему нужно было хорошенько осмотреть ее и уладить некоторые вопросы, вовсе не интересные женщине: позаботиться о морской карте, компасе, провизии и воде. Он просил меня дождаться дома его возвращения.
Погода была великолепная, на море начинался отлив. Мне захотелось прогуляться по берегу, и хозяйка гостиницы, в которой мы остановились, предложила проводить меня. Мы договорились пойти по направлению к Бродстерсу, а Юстас, окончив свои дела, должен был присоединиться к нам.
Полчаса спустя мы с хозяйкой были уже на взморье.
Зрелище, представившееся нам в это прекрасное осеннее утро, было прелестно. Легкий ветерок, светло-лазурное небо, волнующееся синее море, береговые утесы и песок, блестевший под солнечными лучами, длинная вереница кораблей, движущихся по Английскому каналу, [17 - Английский канал – пролив между Англией и Францией более известный как Ла-Манш.] – все это было так красиво, так очаровательно, что, будь я одна, так, кажется, и запрыгала бы, как ребенок, от удовольствия. Единственной помехой моему наслаждению была беспрерывная болтовня моей хозяйки. Это была добрая, услужливая, но глупая женщина, которая говорила, не обращая внимания на то, что я ее не слушаю. Она чуть не к каждому слову прибавляла: «мистрис Вудвиль», что я находила неприличной фамильярностью от лица, которое по своему положению в свете стояло гораздо ниже меня.
Уж полчаса гуляли мы по берегу, когда поравнялись с какой-то дамой.
В ту минуту, когда мы догнали ее, она вынимала из кармана платок и выронила письмо, не заметив этого. Я подняла письмо и подала его незнакомке.
Когда она обернулась поблагодарить меня, я остолбенела. Это был оригинал фотографической карточки, найденной мною в несессере мужа! Мать моего мужа стояла передо мной! Я узнала седые локоны, доброе привлекательное выражение лица, родимое пятнышко у уголка рта. Невозможно было ошибиться: это была его мать!
Старая леди весьма естественно приняла мое смущение за застенчивость, с большим тактом и очень любезно вступила она со мною в разговор. Несколько минут спустя я шла рядом с женщиной, которая никак не хотела принять меня в свое семейство. Я была страшно взволнована, не зная, должна или не должна я взять на себя ответственность и в отсутствие мужа открыть ей, кто я.
Моя словоохотливая хозяйка, шедшая по другую сторону моей свекрови, решила вопрос за меня. Я вскользь произнесла, что мы скоро достигнем цели нашей прогулки – местечка Бродстерс.
– О нет, мистрис Вудвиль, – вскричала эта болтунья, – не так скоро, как вы думаете.
Я с замиранием сердца взглянула на пожилую леди. К величайшему моему удивлению, я не заметила никакой перемены в ее лице. Старшая мистрис Вудвиль продолжала разговаривать с молодой мистрис Вудвиль так спокойно, точно она никогда в жизни не слышала своей фамилии.
В моем лице и вообще в манерах, должно быть, обнаружились замешательство и волнение. Случайно взглянув на меня при последних словах, пожилая леди остановилась и сказала своим мягким голосом:
– Я боюсь, что вы устали. Вы очень бледны, и вид у вас такой утомленный. Присядьте здесь, я вам дам понюхать нашатырного спирта.
Я, совершенно обессиленная, последовала за нею к скале. Здесь мы присели на камни. Я смутно слышала выражения сочувствия и сожаления, без умолку изливавшиеся из уст моей хозяйки. Я машинально взяла флакончик с нашатырным спиртом из рук моей свекрови, которая слышала мое имя, но продолжала обращаться со мной как с посторонней.
Если бы я думала только о себе, я бы, конечно, не выдержала и тотчас же начала бы объясняться, но я думала о Юстасе. Я не знала, в дружеских или неприязненных отношениях был он со своей матерью. Что мне было делать?
Между тем пожилая леди продолжала разговаривать со мной с добродушным сочувствием. Она тоже очень устала, говорила она, проведя дурную ночь у постели больной родственницы, живущей в Рамсгите. Накануне она получила телеграмму, извещавшую ее, что сестра ее очень больна. Сама же она, благодаря Богу, здорова и крепка, а потому немедленно отправилась в Рамсгит. К утру состояние больной улучшилось. «Доктор уверил меня, – продолжала она, – что теперь нет никакой опасности, и я подумала, что не мешает мне несколько освежиться после бессонной ночи, и отправилась прогуляться по взморью».
Я слышала ее слова, понимала их, но была слишком взволнована и смущена своим странным положением, чтобы продолжать разговор. Хозяйка выручила меня, заговорив первой.
– Вон идет какой-то джентльмен, – сказала она, обращаясь ко мне и указывая по направлению к Рамсгиту. – Вы не сможете возвратиться пешком. Не попросить ли его, чтобы он прислал нам из Бродстерса экипаж?
Джентльмен подошел ближе.
И я, и хозяйка в ту же минуту узнали в нем Юстаса, шедшего к нам навстречу, как было между нами условлено. Хозяйка воскликнула в восторге:
– Вот счастье-то, мистрис Вудвиль! Это ведь сам мистер Вудвиль!
Я тотчас же взглянула на свою свекровь, но и на этот раз эта фамилия не произвела на нее никакого впечатления. Ее зрение не было таким хорошим, как наше: она еще не узнала своего сына. Он же сразу заметил свою мать. В ту же минуту он остановился, как пораженный громом. Потом он подошел к ней; лицо его было бледно как смерть, глаза устремлены на мать.
– Вы здесь? – спросил он.
– Как поживаешь, Юстас? – спокойно отвечала она. – Ты тоже слышал о болезни тетки? Разве ты знал, что она живет в Рамсгите?
Он не отвечал. Хозяйка из услышанных ею слов сообразила, в чем дело, и с таким удивлением молча смотрела то на меня, то на мою свекровь, словно у нее отнялся язык. Я же, не спуская глаз с мужа, ждала, как он поступит. Если бы он еще минуту замедлил признать меня, вся последующая моя жизнь, может быть, изменилась бы; я стала бы презирать его.
Но он не мешкал. Он подошел ко мне и взял меня за руку.
– Вы знаете, кто это? – спросил он свою мать.
Взглянув на меня и любезно кивнув головой, она отвечала:
– Эту даму, Юстас, я встретила на берегу; я выронила письмо, а она любезно возвратила его мне. Фамилию ее, кажется, слышала, – она обернулась к хозяйке, – мистрис Вудвиль, если не ошибаюсь.
Пальцы моего мужа бессознательно до того крепко сжали мою руку, что мне стало очень больно. Он тотчас же, нисколько не колеблясь, совершенно спокойно сказал матери:
– Матушка, это моя жена.
До сих пор она продолжала сидеть, но тут немедленно встала и молча посмотрела на меня. Выражение удивления исчезло с ее лица. Взгляд ее выразил страшное негодование и презрение. Никогда ничего подобного не видела я в глазах женщины.
– Мне жаль твою жену, – сказала она.
С этими словами она повернулась, сделав рукою жест, которым как бы запрещала ему следовать за собой, и пошла от нас прочь.
Глава IV. ПО ДОРОГЕ ДОМОЙ
Оставшись одни, мы несколько минут молчали. Юстас заговорил первый.
– Ты можешь вернуться пешком? – спросил он. – Или не пойти ли нам в Бродстерс и оттуда отправиться по железной дороге в Рамсгит?
Он задал эти вопросы так спокойно, точно не случилось ничего необыкновенного. Но его глаза и губы выдавали его.
Я понимала, что он сильно страдал. Странная сцена, только что разыгравшаяся передо мной, не только не лишила меня последнего мужества, но, напротив, укрепила мои нервы и возвратила мне самообладание. Я не была бы женщиной, если бы мое достоинство не было оскорблено необычайным поведением моей свекрови, когда Юстас представил меня ей, и не возбудило в высшей степени моего любопытства. Что значило ее презрение к нему и жалость ко мне? Чем объяснить ее равнодушие при двукратном повторении моей фамилии? Почему ушла она так быстро, точно ей была ужасна сама мысль оставаться в нашем обществе? Главной целью моей жизни становилась теперь разгадка этой тайны. Могу ли я идти пешком? Я была в таком лихорадочном ожидании, что могла бы дойти до конца света, лишь бы муж шел рядом со мной и я могла бы дорогой добиться от него разрешения занимавших меня вопросов.
– Я полностью оправилась, – ответила я. – Пойдем пешком.
Юстас взглянул на хозяйку. Та тотчас же поняла его.
– Я не буду беспокоить вас своим обществом, – резко сказала она. – У меня есть дела в Бродстерсе, а так как мы теперь находимся недалеко от него, то я и воспользуюсь случаем. Честь имею кланяться, мистрис Вудвиль.
Она сделала особенное ударение на моей фамилии и при этом как-то многозначительно посмотрела на меня, чего я при своей озабоченности не совсем поняла. Но теперь было не время спрашивать у нее объяснения. Слегка поклонившись Юстасу, она оставила нас и, так же как его мать, направилась к Бродстерсу.
Наконец-то мы остались совершенно одни. Я, не теряя времени, принялась за расспросы; без всяких предисловий я прямо обратилась к нему:
– Как объяснить поведение твоей матери?
Вместо ответа он вдруг захохотал, громко, резко, неприятно; никогда не слыхала я подобного звука из его уст; смех этот так мало соответствовал его характеру, то есть тому, как я понимала его, что я как вкопанная остановилась на берегу и искренне рассердилась.
– Юстас, ты не похож на себя! – воскликнула я. – Ты меня пугаешь!
Он не обратил на меня внимания; он, казалось, был поглощен своими мыслями, проносившимися у него в голове, и продолжал хохотать.
– Это так похоже на мою мать! – вскричал он наконец, как бы невольно поддаваясь своим веселым мыслям. – Расскажи мне, Валерия, все, что было между вами.
– Рассказать тебе? – повторила я. – После всего случившегося, я полагаю, твой долг объяснить мне ее поведение.
– Ты не видишь в этом ничего смешного? – спросил он.
– Не только не вижу тут ничего смешного, но в словах твоей матери и ее обращении есть нечто такое, что дает мне право требовать у тебя серьезного объяснения.
– Милая моя Валерия, если бы ты знала мою мать так же хорошо, как знаю ее я, то тебе и в голову бы не пришло требовать у меня серьезного объяснения. Смешно относиться к моей матери серьезно. – Он снова расхохотался. – Милая моя, ты не можешь себе представить, как ты меня забавляешь.
Все в нем было натянуто, неестественно. Он, самый деликатный и самый изящный из людей, джентльмен в полном смысле этого слова, был теперь груб, резок, вульгарен. Мое сердце дрогнуло от внезапного предчувствия; несмотря на всю мою любовь к нему, я не могла устоять против него и с невыносимой тоской и тревогой спросила себя: неужели мой муж обманул меня? Неужели он разыгрывает передо ми ей комедию, и разыгрывает ее очень плохо, через несколько дней после свадьбы?
Я решила другим путем добиться его доверия. Он, очевидно, хотел заставить меня отнестись к этому делу с его точки зрения. Я согласилась исполнить его желание.
– Ты говоришь мне, что я не знаю твоей матери, – сказала я кротко. – Так помоги же мне узнать ее.
– Нелегко помочь тебе узнать женщину, которая сама себя не понимает, – отвечал он. – Но я попытаюсь. Лучшим ключом к объяснению характера моей матери может послужить слово «эксцентричность».
Невозможно было подобрать слова, менее подходящего к старой леди, встреченной мною на взморье. Ребенок, который видел бы, что я видела, и слышал бы, что я слышала, и тот понял бы, что от него самым грубым, самым безобразным образом хотят скрыть истину.
– Запомни мои слова, – продолжал он, – и если ты желаешь узнать мою мать, то исполни мою просьбу! Расскажи мне все, что было. Почему пришлось тебе заговорить с ней? С чего ты начала?
– Твоя мать все сама рассказала тебе, Юстас. Я шла сзади нее, когда она нечаянно уронила письмо.
– Не нечаянно, – прервал он. – Это письмо должно было послужить предлогом.
– Невозможно! – удивилась я. – Зачем надо было твоей матери нарочно ронять письмо.
– Вспомни, что мать моя эксцентрична. Мать сделала это для того, чтобы познакомиться с тобой.
– Чтобы познакомиться со мной? Я уже говорила тебе, что шла сзади. Она и не знала о моем существовании, пока я с ней не заговорила.
– Ты так думаешь, Валерия?
– Я в том уверена.
– Извини, ты не знаешь моей матери так, как я.
Я начинала терять терпение.
– Не хочешь ли ты меня уверить, – спросила я, – что твоя мать нарочно вышла на взморье, для того чтобы познакомиться со мной?
– Я в том нимало не сомневаюсь, – холодно отвечал он.
– Почему же она не признала моей фамилии? – вскричала я. – Два раза хозяйка называла меня «мистрис Вудвиль» при твоей матери, и я честным словом могу тебя заверить, что это имя не производило на нее ни малейшего впечатления. Она смотрела на меня и держала себя со мной так, будто она ни разу в жизни не слышала этого имени.
– Это все была комедия, – сказал он по-прежнему спокойно. – Не только на сцене умеют женщины играть комедию. Моя мать хотела хорошенько познакомиться с тобой и изучить твой характер в разговоре с незнакомкой. Это так походит на нее! Удовлетворить свое любопытство относительно невестки, которой она не желала! Если бы я не пришел так скоро, то ты подверглась бы допросу, и самому строгому, как о себе, так и обо мне, и ты наивно отвечала бы ей, полагая, что говоришь со случайной знакомой. Этим вполне обрисовывается моя мать! Она твой враг, помни это, враг, а не друг. Она ищет в тебе не достоинства, а недостатки. А ты удивляешься, что твоя фамилия, дважды при ней произнесенная, не произвела на нее никакого впечатления! Бедное, невинное создание! Я только могу сказать, что ты увидела мою мать в настоящем свете в ту минуту, когда я, представив тебя ей, положил конец этой мистификации. Ты видела, как она рассердилась, и теперь ты понимаешь, почему.
Я не прерывала его речи; я молча слушала, но как тяжело было у меня на сердце. Мною овладевало ужасное чувство разочарования и отчаяния! Предмет моего обожания, товарищ, руководитель, покровитель моей жизни пал так низко! Дозволил себе такую гнусную ложь!
Было ли хоть слово истины во всем, что он говорил мне? Если бы я не увидела утром фотографии, то, конечно, не только не узнала бы, но и не подозревала бы, что повстречавшаяся мне старая леди – его мать. Все, что он сказал, была ложь, и единственное, что говорило в его пользу, это то, что ложь была грубая и неискусная; было видно, что он не привык лгать. Боже милостивый! Если верить словам мужа, то мать его, значит, следила за нами в Лондоне, в церкви, на железной дороге, до самого Рамсгита. Если допустить, что она знала, что я жена Юстаса, и нарочно уронила письмо, чтобы познакомиться со мною, нужно было допустить как факт чудовищную невероятность.
Я не могла больше вымолвить ни слова. Я молча шла подле него, мучительно сознавая, что между мною и моим мужем разверзлась бездна в виде семейной тайны. Если не в действительности, то мысленно мы с ним разлучены после четырех дней брачной жизни.
– Ты ничего не хочешь сказать мне, Валерия? – спросил он.
– Нет.
– Тебя не удовлетворило мое объяснение?
Я уловила легкое дрожание в голосе, когда он произносил эти слова, и в первый раз в течение этого разговора услышала хорошо знакомый мне его тон. Среди сотни тысяч различных способов влияния мужчины на любящую его женщину, по-моему, один из самых сильных – это голос. Я не из тех женщин, у которых от малейшей безделицы появляются слезы, это не в моем характере. Но когда я услышала этот естественный тон, в моих мыслях (я не могу сказать почему) вдруг воскрес счастливый день, когда я осознала, что люблю его. Я залилась слезами.
Он вдруг остановился и схватил меня за руку, стараясь заглянуть мне в глаза.
Я опустила голову и глядела в землю. Мне стало стыдно своей слабости. Я решила не смотреть на него.
Наступило молчание; вдруг он опустился передо мною на колени и вскричал с таким отчаянием, которое, как ножом, резануло меня по сердцу:
– Валерия! Я низкий, подлый, я недостоин тебя. Не верь ни слову из всего мною сказанного; все ложь, ложь, гадкая, гнусная ложь! Ты не знаешь, через что я прошел, что я выстрадал! О, моя дорогая, не презирай меня! Я был вне себя, когда говорил все это. У тебя был такой оскорбленный, обиженный вид; я не знал, что делать. Я хотел сгладить эту, хотя бы минутную, неприятность, хотел уничтожить ее. Ради самого Бога, не спрашивай меня больше ни о чем. Моя любовь, мой ангел, не думай о том, что происходит между мною и матерью, тут ничего такого нет, что могло бы тревожить меня. Я люблю тебя! Я весь твой. Удовольствуйся этим. Забудь случившееся. Ты больше не увидишь моей матери. Мы завтра же уедем отсюда. Не все ли равно, где мы будем жить, лишь бы жили друг для друга! Прости и забудь! О, Валерия, Валерия, прости и забудь!
Страшное страдание выражалось на его лице, слышалось в голосе. Помните это и помните, что я его любила.
– Нелегко забыть, – сказала я грустно. – Но ради тебя, Юстас, я постараюсь забыть.
Я ласково подняла его, произнося эти слова. Он целовал мои руки с видом человека, который не смеет позволить более фамильярной ласки для выражения своей благодарности. Чувство неловкости, испытываемое нами, когда мы продолжали нашу дорогу к дому, было так невыносимо, что я ломала себе голову, придумывая какой-нибудь предмет для разговора, точно я шла в обществе постороннего человека. Наконец из сострадания к нему я спросила его, как он нашел яхту.
Он ухватился за этот предмет, как утопающий хватается за протянутую ему руку.
По поводу этой несчастной яхты он говорил, говорил, точно жизнь его зависела от того, чтобы ни на минуту не замолчать до самого дома. Мне страшно было его слушать. Я могла судить, как он страдал, по дикой, неестественной говорливости, совершенно противоречившей натуре, взглядам и привычкам этого обыкновенно молчаливого и серьезного человека. С трудом сохраняла я самообладание, но, как только дошла до дверей нашей квартиры, сейчас же заявила, что очень устала и хочу на некоторое время остаться одна в своей комнате.
– Отправимся мы завтра в море? – вдруг спросил он, когда я поднималась по лестнице.
Ехать с ним завтра в Средиземное море. Оставаться с ним наедине в продолжение нескольких недель в тесной каюте со страшной тайной, которая с каждым днем более и более будет отдалять нас друг от друга. Я содрогнулась при этой мысли.
– Завтра слишком скоро, – сказала я. – Дай мне немного времени приготовиться к путешествию.
– Сколько тебе угодно, – отвечал он с видимой неохотой. (По крайней мере, мне так показалось). – Пока ты отдыхаешь, я опять вернусь на яхту, там нужно кое-что устроить. Не надо ли тебе чего, Валерия?
– Ничего; благодарю, Юстас.
Он поспешно направился к пристани. Боялся ли он своих мыслей, оставаясь один дома? Общество капитана и матросов не казалось ли ему лучше одиночества?
Бесполезно было задавать себе эти вопросы. Что знала я о нем или о его мыслях? Я заперлась в своей комнате.
Глава V. ОТКРЫТИЕ ХОЗЯЙКИ ДОМА
Я села и старалась собраться с мыслями. Теперь или никогда надо было решить, к чему обязывает меня долг мой в отношении мужа и самой себя.
Но это усилие оказалось свыше моих сил. Измученная душой и телом, я была совершенно не способна к правильному размышлению. Я смутно сознавала, что если я не выясню истинного положения дел, то мне никогда впоследствии не разогнать мрака, покрывавшего мою так счастливо начатую семейную жизнь. Мы могли жить вместе для сохранения приличий, но забыть случившееся или удовлетвориться моим положением было для меня невозможно. Мое спокойствие как женщины и, может быть, самые дорогие интересы как жены вполне зависели от объяснения таинственного поведения моей свекрови и открытия подлинного смысла, скрывавшегося в диких словах раскаяния и самобичевания, сказанных мужем по дороге.
Мои мысли остановились на осознании настоящего моего положения и не шли далее. Когда я спрашивала себя, что должна я делать, безнадежное смущение и безумное сомнение овладевали моей душой, и я становилась самой жалкой, самой беспомощной женщиной на свете. Я отказалась от борьбы. В тупом, бессмысленном отчаянии бросилась я на постель и от изнеможения скоро впала в тяжелый сон. Меня пробудил стук в дверь.
Неужели это мой муж! При этой мысли я быстро вскочила. Не предстоит ли моему терпению и мужеству подвергнуться новому испытанию? Нервно, с досадой я спросила, кто там.
Голос хозяйки отвечал мне:
– Я хотела бы поговорить с вами.
Я отворила дверь. Не могу не признаться, что, хотя я нежно любила своего мужа, хотя покинула для него родных и друзей, для меня в эту минуту было большим облегчением узнать, что он еще не вернулся.
Хозяйка, войдя в комнату, взяла стул и, не ожидая приглашения, села подле меня. Она не довольствовалась более равенством со мной, но, поднявшись на высшую ступень общественной лестницы, приняла со мною покровительственный тон и смотрела на меня с жалостью, как на предмет, достойный сожаления.
– Я только что пришла из Бродстерса, – начала она. – Надеюсь, вы отдадите мне справедливость и поверите, что я искренне сожалею о случившемся.
Я кивнула головой и не сказала ни слова.
– Я сама женщина благородная, – продолжала хозяйка. – Несчастные обстоятельства заставили меня сделаться квартирной хозяйкой, но я тем не менее осталась той же благородной женщиной и чувствую к вам большую симпатию. Я даже пойду далее: скажу вам, что я вас не осуждаю. Нет, нет! Я заметила, что вы были удивлены и поражены поведением вашей свекрови, а это значит много, очень много. Но я должна исполнить свою обязанность. Это неприятно, но это мой долг. Я женщина одинокая не потому, что я не имела случая изменить свое положение, прошу это заметить, а по собственному моему желанию. В моем положении я могу принимать в свой дом только почтенных жильцов. У моих жильцов не должно быть тайн. Тайна – как бы это сказать, чтобы не оскорбить вас, – налагает на человека пятно. Прекрасно! Теперь я обращаюсь к вашему здравому смыслу и спрашиваю вас, может ли женщина в моем положении подвергнуть себя такому риску? Я говорю это в братском и христианском духе. Вы сами как леди (и позволю себе сказать, как леди жестоко обиженная) легко поймете…
Я не могла больше выносить и прервала ее:
– Я понимаю, вам угодно, чтобы мы оставили вашу квартиру. Когда желаете вы, чтобы мы съехали?
Хозяйка подняла свою длинную, красную, грубую руку, как бы выражая тем грустный, родственный протест.
– Нет, – сказала она, – не принимайте со мной этого тона, не смотрите на меня так! Совершенно естественно, что вы встревожены, рассержены. Но все же вы должны себя сдерживать. Я обращалась к вашему здравому смыслу, не лучше ли вам отнестись ко мне как к другу. Вы не знаете, какую жертву, какую тяжелую жертву принесла я ради вас.
– Вы! – воскликнула я. – Какую жертву?
– Какую жертву! – повторила она. – Я унизила свое достоинство. Я лишилась своего собственного уважения.
Она на минуту замолчала и потом, вдруг схватив меня за руку, с неистовым порывом воскликнула:
– О, моя бедняжка! Я узнала кое-что. Негодяй обманул вас. Вы столько же замужем, сколько я.
Я вырвала у нее свою руку и с гневом вскочила со стула.
– Вы с ума сошли? – спросила я.
Она подняла глаза к потолку с видом мученицы.
– Да, – сказала она. – Полагаю, что я сошла с ума, потому что хотела оказать услугу неблагодарной, не умеющей оценить христианского самопожертвования. Хорошо! Впредь я ничего подобного не сделаю, клянусь небом!
– Что же вы сделали? – поинтересовалась я.
– Последовала за вашей свекровью, – закричала хозяйка, вдруг из мученицы превращаясь в ведьму. – Мне стыдно вспомнить об этом. Я проследила до самых дверей ее дома.
До сих пор меня поддерживала гордость, но тут она мне изменила. Я снова опустилась в кресло, ожидая с ужасом продолжения ее речи.
– Я с особенным выражением взглянула на вас, оставив вас на берегу, – продолжала хозяйка, горячась все более и более. – Благодарная женщина поняла бы этот взгляд. Но это ничего, я никогда больше этого не сделаю. Я догнала вашу свекровь в расселине между скалами. Я последовала за нею – теперь я вполне сознаю, как я унизила себя, – до самой станции Бродстерса. Она отправилась с поездом в Рамсгит, я также. Она направилась к своей квартире, я – за нею. О, какой стыд! К счастью, хозяин дома, которого я считала своим приятелем, а теперь же не знаю, что и думать о нем, оказался дома. У нас нет друг от друга секретов, когда дело идет о наших жилищах. Теперь я могу сообщить вам, сударыня, настоящую фамилию вашей свекрови. Она ничего не знает о мистрис Вудвиль по очень простой причине: ее зовут не Вудвиль, а Маколан. Следовательно, и фамилия вашего мужа – Маколан. Она вдова генерала Маколана, а ваш муж вам не муж. Вы не девушка, не жена и не вдова. Вы хуже, чем ничего, сударыня, а потому должны оставить мой дом.
Я остановила ее, когда она отворяла дверь. Она нарушила мое хладнокровие. Сомневаться в законности моего брака? Это уж слишком, этого я не могла вынести.
– Дайте мне адрес миссис Маколан, – сказала я.
Гнев хозяйки вдруг сменился изумлением.
– Не хотите ли этим сказать, что вы отправитесь к старой леди? – спросила она.
– Никто не может мне сказать того, что я желаю знать, – отвечала я. – Ваше открытие, как вы это называете, может удовлетворять только вас; для меня этого недостаточно. Откуда вы знаете, что мистрис Маколан не была два раза замужем и что ее первый муж не назывался Вудвилем?
Теперь удивление на лице хозяйки уступило место любопытству. В сущности, как я уже и говорила, она была женщина добрая. Она была вспыльчива, как обыкновенно добрые натуры, и ее нетрудно было как рассердить, так и успокоить.
– Подождите минутку, – сказала она. – Если я вам дам адрес, обещаете ли вы мне рассказать все, что скажет вам свекровь.
Я дала слово и получила адрес.
– Вы, однако, не сердитесь, – продолжала она, возвращаясь вдруг к своему прежнему фамильярному тону.
– Я не сержусь, – ответила я как можно любезнее.
Десять минут спустя я была у дверей дома, в котором жила моя свекровь.
Глава VI. МОЕ ОТКРЫТИЕ
К моему счастью, дверь отворила мне не сама хозяйка, когда я позвонила. Впустила меня глупая служанка, которой и в голову не пришло спросить мою фамилию. Мистрис Маколан была дома, гостей у нее не было. Сообщив мне это, девушка повела меня наверх и без доклада ввела в гостиную.
Свекровь моя сидела одна у рабочего столика и вязала. Когда я появилась на пороге, она отложила свою работу; приподнявшись с места, она повелительным жестом дала мне понять, что желает говорить первая.
– Я знаю, зачем вы пришли, – сказала она. – Вы пришли расспросить меня. Пощадите себя и меня. Я предупреждаю вас, что не буду отвечать на вопросы касательно моего сына.
Слова эти были сказаны твердо, но не резко. Я, в свою очередь, твердо сказала ей:
– Я пришла сюда, сударыня, не для того, чтобы расспрашивать вас о вашем сыне. Я желаю, если позволите, задать вопрос, относящийся только к вам.
Она пристальным, пронизывающим взором посмотрела на меня через очки. Я, очевидно, удивила ее. – Что это за вопрос? – спросила она.
– Только что я узнала, что вы носите фамилию Маколан, – проговорила я. – Ваш сын женился на мне под именем Вудвиля. Объяснить это, насколько мне известно, можно только тем, что муж мой – ваш сын от первого брака. Счастье всей моей жизни зависит от этого обстоятельства. Войдите в мое положение и позвольте мне задать вам следующий вопрос: были ли вы два раза замужем и была ли фамилия вашего первого мужа – Вудвиль.
Она задумалась, прежде чем ответить.
– Вопрос совершенно естественный в вашем положении, – согласилась она. – Но мне кажется, лучше не отвечать на него.
– Могу я узнать, почему?
– Конечно. Если я сейчас отвечу вам, это вызовет ряд других вопросов, на которые я не могу ответить. Мне очень грустно огорчать вас. Я повторю, что говорила на берегу моря: я не питаю к вам никакого неприязненного чувства, напротив, я жалею вас. Если бы вы до свадьбы обратились ко мне, я с полной откровенностью сообщила бы вам все. Теперь уже поздно. Вы замужем. Остается смириться с вашим положением и довольствоваться тем, что есть.
– Извините, сударыня, – возразила я, – я не могу довольствоваться тем, что есть, я даже не знаю, замужем ли я. Все, что я знаю, это то, что ваш сын венчался со мною под чужим именем. Могу ли я быть уверена, что я законная его жена?
– Полагаю, что не может быть никакого сомнения в том, что вы законная жена моего сына, – отвечала мистрис Маколан. – Во всяком случае, об этом можно справиться. Если б оказалось, что вы повенчаны не вполне законно, мой сын, несмотря на свои недостатки и заблуждения, настоящий джентльмен. Он не способен сознательно обмануть женщину, которая любит и доверяет ему; он будет к вам справедлив. Я со своей стороны поступлю так же. Если мнение юристов будет не в вашу пользу, я обещаю ответить вам на некоторые из ваших вопросов. Но я полагаю, что вы вполне законная жена моего сына, и я еще раз повторяю вам, постарайтесь смириться со своим положением. Довольствуйтесь преданной любовью вашего мужа. Если вы дорожите своим душевным спокойствием и своим счастьем, то не старайтесь узнать больше того, что вам уже известно.
Она опустилась в кресло с видом человека, сказавшего свое последнее слово.
Дальнейшие увещания были бы безуспешны, это видно было по ее лицу и слышалось в ее голосе. Я направилась к дверям.
– Вы жестоки ко мне, сударыня, – сказала я уходя, – но я в вашей власти и должна покориться.
Она быстро взглянула на меня; ее доброе красивое старое лицо покрылось румянцем, и она отвечала мне:
– Бог мне свидетель, дитя мое, что я от души жалею вас!
После такого необычайного порыва чувствительности она одной рукой взяла работу, а другой сделала мне знак оставить ее одну.
Я, не произнеся ни слова, поклонилась ей и вышла.
Входя в дом я решительно не знала, что из этого выйдет; оставляла же я его с твердым намерением раскрыть тайну матери и сына. Что касается имени, то я в настоящую минуту смотрела на этот вопрос с другой точки зрения. Если б мистрис Маколан была два раза замужем (как я было предполагала сначала), то на нее произвело бы какое-нибудь впечатление, когда она услышала, что меня называют именем ее первого мужа. Тут все было таинственно, но одно ясно. Каковы бы ни были причины, побудившие Юстаса к такому поступку, но очевидно, он обвенчался со мною под чужим именем.
Подходя к дому, я увидела своего мужа, прогуливающегося взад и вперед, очевидно, ожидающего моего возвращения. Если он меня спросит, откуда я, я решила откровенно рассказать ему, где была и что произошло между его матерью и мной.
Он поспешно подошел ко мне; вид его выражал сильнейшее волнение.
– Я к тебе с просьбой, Валерия, – сказал он. – Не согласишься ли ты вернуться со мною в Лондон первым поездом?
Я взглянула на него, не веря своим ушам.
– Этого требует важное дело, – продолжал он, – не денежное, а лично меня касающееся. Необходимо мое присутствие в Лондоне. Ты, кажется, сама не желала так скоро отправиться в море? Я не могу оставить тебя здесь одну. Имеешь ты что-нибудь против поездки в Лондон на день или на два?
Я не возражала, потому что сама горячо желала вернуться назад.
В Лондоне я могла навести справки и узнать наверное, законная ли я жена Юстаса или нет. Там я могла найти помощь и совет у верного, старого приказчика моего отца. Я могла довериться Бенджамину, как никому другому. Как нежно ни любила я дядю своего Старкуатера, я не могла обратиться к нему в настоящий момент. Его жена указала мне как на плохую примету, когда я по ошибке подписалась не той фамилией в церковной книге. Как же могла я сообщить ей о случившемся? Гордость не позволяла мне признаться, что ее предсказания оправдались прежде, чем окончился наш медовый месяц.
Два часа спустя мы уже ехали по железной дороге. Ах, какую поразительную разницу представляла эта поездка в отличие от первой! Когда мы ехали в Рамсгит, всякий с первого взгляда сказал бы, что мы счастливые новобрачные. На пути в Лондон нас никто не замечал, мы точно многие годы были уже мужем и женой.
Мы остановились в отеле поблизости от Портленд-плейс.
На следующий день после завтрака Юстас объявил мне, что он должен меня оставить и отправиться по своему делу. Я еще прежде сообщила ему, что мне нужно будет в Лондоне сделать некоторые покупки. Он охотно согласился отпустить меня одну, но с условием, чтобы я взяла принадлежащую отелю карету.
Тяжело было у меня на душе в это утро. Я чувствовала, что между мною и мужем образовалась точно какая-то пропасть. Муж мой уже отворил было дверь, чтобы уйти, но вернулся и крепко поцеловал меня. Этот порыв нежности тронул меня. Под впечатлением минуты я обвила его шею руками и ласково притянула его к себе.
– Дорогой мой, будь со мною вполне откровенен, – сказала я. – Я знаю, что ты меня любишь. Поверь, ты можешь мне довериться.
Он тяжело вздохнул и отошел от меня прочь, не с досадой, а с огорчением.
– Я полагал, Валерия, что мы уже решили не возвращаться больше к этому вопросу, – сказал он. – Ты этим только расстраиваешь и себя, и меня.
Он быстро вышел из комнаты, точно боялся оставаться больше со мной наедине. Лучше не останавливаться на чувствах, которые овладели мной, когда он ушел. Я тотчас же спросила карету, желая движением и переменой места заглушить собственные мысли.
Во-первых, я отправилась в магазин и сделала покупки, о которых говорила Юстасу, чтобы оправдать свое отсутствие. Только потом я занялась интересовавшим меня делом и отправилась в маленький домик по дороге в Сент-Джонс-Вуд.
Когда прошло первое удивление при виде меня в Лондоне, добрый старик тотчас же заметил, что я бледна и озабочена. Я созналась ему в своей тревоге. Мы уселись перед камином в его маленькой библиотеке. Здесь Бенджамин удовлетворял страсть к книгам, насколько позволяли его ограниченные средства. Я откровенно и чистосердечно рассказала своему старому другу все выше описанное.
Он был до того взволнован, что не мог вымолвить ни слова. Он горячо пожимал мою руку и благодарил Бога за то, что отец мой не дожил до того дня, чтобы услышать то, что он слышал. Помолчав с минуту, он повторил фамилию моей свекрови каким-то вопросительным тоном.
– Маколан? – сказал он. – Маколан? Где слышал я это имя? Оно звучит как знакомое мне.
Но, видя, что напрасно напрягает память, он с нежной заботливостью спросил, что может он для меня сделать. Я отвечала, что прежде всего он может разъяснить мое сомнение насчет того, действительно ли я законная жена. При этих моих словах в нем вспыхнула прежняя энергия, которою он отличался в то время, когда заведовал делами моего отца.
– Ваша карета у подъезда, – отвечал он. – Поедемте вместе к моему адвокату, не теряя ни минуты.
Мы отправились в Линкольн-Инн.
По моей просьбе Бенджамин изложил дело адвокату так, будто оно касалось моей приятельницы, в которой я принимаю большое участие. Ответ был дан без малейшего колебания. Я венчалась в полной уверенности, что моему мужу действительно принадлежит та фамилия, которую он носит. Свидетели моего брака – мой дядя, тетка и Бенджамин – действовали, как и я, в той же уверенности. При таких обстоятельствах не могло быть никакого сомнения в законности брака. Я была законная жена. Маколан или Вудвиль – все равно он муж мой.
Этот решительный ответ избавил меня от мучительного беспокойства. Я приняла приглашение моего старого друга и отправилась в Сент-Джонс-Вуд разделить с ним его обед вместо завтрака.
В пути я беспрестанно возвращалась к другому вопросу, от которого никак не могла освободиться. Я окончательно решила узнать, почему Юстас венчался со мной не под настоящим своим именем.
Спутник мой качал головой и советовал мне хорошенько обдумать прежде, чем предпринять что-нибудь. Совет его – странное совпадение! – был повторением слов, сказанных мне свекровью: «Оставьте это дело, как оно есть. Ради своего собственного спокойствия довольствуйтесь любовью вашего мужа. Вы знаете, что вы его жена, что он любит вас. Неужели этого недостаточно?»
У меня на это был только один ответ. При таких условиях жизнь становилась для меня невыносимой. Ничто не могло изменить моего решения по той простой причине, что я не находила возможным жить с моим мужем в таких отношениях, в каких мы были теперь. Оставалось только узнать: подаст ли Бенджамин руку помощи дочери своего старого хозяина.
Добрый старик отвечал, как и следовало ожидать от него:
– Объясните, что вам от меня нужно, моя дорогая.
В это время мы проезжали по улице, соседней с Портмен-сквер. Я только хотела ответить, но слова замерли у меня на устах. Я увидела моего мужа.
Он выходил из подъезда. Глаза его были опущены в землю, и он не поднял их, когда наша карета проезжала мимо. Когда слуга затворил за ним дверь, я заметила на ней номер 16. На первом углу я прочла название улицы: Вивиен-плейс.
– Не знаете вы, кто живет в доме под номером 16 на Вивиен-плейс? – спросила я своего спутника.
Бенджамин вздрогнул. Вопрос мой был, конечно, странный после того, что было им сказано мне.
– Не знаю, – ответил он. – Почему вы меня спрашиваете об этом?
– Я сейчас видела, как муж мой выходил из этого дома.
– Так что ж из этого, моя дорогая?
– Мысли мои мрачно настроены, Бенджамин. Все, что делает мой муж и чего я не понимаю, возбуждает во мне подозрения.
Старик поднял к небу свои иссохшие руки и снова опустил их на колени с видом скорби и сожаления.
– Еще раз повторяю вам, – сказала я, – что такая жизнь невыносима. Я не могу ручаться за то, что я сделаю, если не прекратится мое недоверие к человеку, которого я люблю больше всего на свете. Вы человек опытный. Предположите, что Юстас отказывает вам в своем доверии, как он это делает со мной, предположите, что вы его так же глубоко любите, как я, и осознаете всю тягость своего положения, как сознаю ее я. Скажите, что бы вы сделали в таком случае?
Вопрос был ясен, и Бенджамин так же ясно ответил на него:
– Думаю, что постарался бы познакомиться с каким-нибудь старым другом моего мужа и как можно осторожнее расспросил бы его.
Какого-нибудь друга моего мужа? Я уже думала об этом. Мне был известен один друг его, которому писал мой дядя, – майор Фиц-Дэвид. У меня сильно забилось сердце, когда я припомнила это имя. Последовать ли мне совету Бенджамина и прибегнуть к помощи майора? Если он откажется отвечать мне, положение мое оттого нисколько не будет хуже, чем теперь. Я решила попытаться. Единственное затруднение заключалось в том, чтобы узнать адрес Фиц-Дэвида. Я возвратила письмо майора дяде Старкуатеру по его просьбе. Я помнила только, что жил он где-то в Лондоне, и более ничего.
– Благодарю вас, старый друг мой. Вы подали мне хороший совет, – сказала я Бенджамину. – Нет ли у вас дома адрес-календаря?
– Нет, моя дорогая, – ответил он в каком-то смущении, – но я могу достать его у кого-нибудь.
Мы вернулись в его загородный дом и тотчас же послали служанку за адрес-календарем в ближайший книжный магазин. Она принесла его в ту минуту, когда мы садились за стол. Отыскивая имя майора на букву Ф, я была поражена новым открытием.
– Бенджамин! – воскликнула я. – Посмотрите, какое странное совпадение.
Он взглянул на строчку, которую я ему указывала.
– Майор Фиц-Дэвид, номер 16, Вивиен-плейс, – прочел он.
Тот самый дом, откуда выходил мой муж, когда мы проехали мимо него!
Глава VII. НА ПУТИ К МАЙОРУ
– Да, – сказал Бенджамин, – странное совпадение! Впрочем…
Он остановился и взглянул на меня. Казалось, он несколько сомневался, способна ли я выслушать то, что он хотел сказать.
– Продолжайте, – попросила я.
– Впрочем, моя дорогая, я не вижу ничего подозрительного в том, что случилось. По-моему мнению, это совершенно естественно, что муж ваш, приехав в Лондон, навестил своего друга. И также естественно, что мы, возвращаясь домой, проехали по Вивиен-плейс. Вот единственно разумный взгляд на случившееся. Бы что на это скажете?
– Я уже говорила вам, что мысли мои мрачно настроены и подозрения против Юстаса возникают от всяких пустяков, – отвечала я. – Но убеждена, что он не без причины посетил майора; это не простой визит, в этом я твердо убеждена.
– Не приступить ли нам к обеду? – смиренно заговорил Бенджамин. – Это бараний бок, самый обыкновенный бараний бок, моя дорогая. В нем нет ничего подозрительного, не так ли? Докажите мне свое доверие к баранине, покушайте. Вот и вино, в нем тоже нет ничего таинственного. Готов поклясться, тут только невинный виноградный сок, и более ничего. Если вы не уверены ни в чем другом, то поверьте, по крайней мере, этому виноградному соку. За ваше здоровье, моя дорогая.
Я, насколько могла, поддерживала добродушный юмор своего старого друга. Мы ели, пили и вспоминали былое. На время я была почти счастлива в обществе старика. Почему я не старуха? Почему я не покончила с любовью, с радостями и бедами, с жестоким разочарованием, горькими сомнениями? Последний осенний цветок с наслаждением грелся под осенними лучами солнца; собака Бенджамина разлеглась на земле с полным комфортом, переваривая свой обед. Попугай в соседнем доме весело выкрикивал весь запас своих вокальных дарований. Вполне сознавая преимущество быть человеком, я завидовала счастливой участи животных и растений.
Краткий момент забвения быстро миновал, вернулись все мои тревоги. Прощаясь со стариком, я снова была преисполнена сомнений, недовольства, уныния.
– Обещайте мне, дорогая, не предпринимать ничего опрометчивого, – попросил Бенджамин, отворяя мне дверь.
– Поехать к майору Фиц-Дэвиду не будет опрометчивостью? – спросила я.
– Нет, если вы поедете не одна. Вы не знаете, что это за человек, как он примет вас. Позвольте мне сделать первую попытку и, как говорится, проложить вам дорогу. Положитесь на мою опытность. В таких делах не может быть ничего лучше, как проложить дорогу.
Я на минуту задумалась. Я обязана была ради своего старого друга хорошенько обдумать, прежде чем сказать «нет».
По зрелом размышлении я решила действовать самостоятельно. Добрый или злой, сострадательный или жестокий, все же майор – мужчина. Влияние женщины должно на него подействовать и привести к желаемой мною цели. Не легко было объяснить это Бенджамину, не оскорбив его. Я договорилась со стариком, чтобы он приехал ко мне на следующее утро потолковать об этом деле. К стыду своему, я должна признаться, что мысленно решила (если будет возможно исполнить) повидаться с майором Фиц-Дэвидом прежде, чем успеет приехать Бенджамин.
– Не поступайте опрометчиво, моя дорогая, ради своих собственных интересов будьте осторожны.
Это были последние слова старика, я уехала.
Когда я вернулась в отель, муж был дома и ожидал меня в гостиной. Его расположение духа, казалось, несколько улучшилось по сравнению с его настроением утром. Он весело пошел ко мне навстречу, держа в руках развернутый лист бумаги.
– Я закончил свои дела гораздо быстрее, чем думал, – начал он. – А ты, Валерия, сделала все покупки? Свободна ли ты, моя красавица?
Я уже научилась (прости, Господи!) не доверять его веселости и осторожно спросила:
– Что ты подразумеваешь под словами «свободна ли я сегодня»?
– Свободна ли ты сегодня, завтра, на будущей неделе, в будущем месяце, году для меня, – отвечал он, страстно обнимая меня. – Посмотри сюда!
Он показал мне развернутый лист бумаги, который еще раньше я заметила у него в руках. Он держал его так, чтобы я могла его прочесть. Это была телеграмма к капитану яхты, уведомлявшая его, что мы возвратимся в Рамсгит сегодня вечером и намерены с первым приливом выйти в Средиземное море.
– Я только ожидал твоего возвращения, – прибавил муж, – чтобы отправить телеграмму по назначению.
С этими словами он направился к звонку. Я остановила его.
– Боюсь, что не смогу поехать в Рамсгит сегодня вечером, – сказала я.
– Почему так? – спросил он, резко изменив тон.
Многим, может быть, покажется странным, если я скажу, что мое намерение ехать к майору Фиц-Дэвиду быстро поколебалось, когда он обнял меня. Малейшая ласка с его стороны совершенно увлекала меня и склоняла к уступкам, но перемена его тона сделала из меня другую женщину. Я в ту же минуту осознала, и сильнее прежнего, что в моем критическом положении нельзя останавливаться, а тем более возвращаться назад.
– Мне очень жаль огорчать тебя, – ответила я, – но я положительно не могу, как уже говорила тебе в Рамсгите, отправиться в путешествие теперь же. Мне нужно время.
– На что нужно тебе время?
При этом вопросе не только тон, но и взгляд его перевернул все во мне. Не знаю, как и почему, но во мне вспыхнул гнев за его недостойный поступок по отношению ко мне: женитьбу под вымышленным именем. Боясь ответить слишком поспешно, сказать что-либо, о чем придется потом пожалеть, я молчала. Только женщина может оценить, чего мне стоило это молчание, и только мужчина поймет, как это молчание должно было раздражить моего мужа.
– Тебе нужно время, – повторил он. – Я опять спрашиваю, на что нужно тебе время?
Мое самообладание, доведенное до последней крайности, больше не выдержало. Необдуманные слова слетели с моих уст, как птица из клетки.
– Мне нужно время, – воскликнула я, – чтобы привыкнуть к моему настоящему имени.
Он вдруг приблизился ко мне, устремив на меня мрачный взор.
– Что ты подразумеваешь под своим настоящим именем?
– Тебе это, конечно, известно, – отвечала я. – Раньше я думала, что я мистрис Вудвиль; теперь же я открыла, что я мистрис Маколан.
Он отшатнулся при звуке своего имени, когда я произнесла его, и так побледнел, что я подумала, что он упадет в обморок прямо у моих ног. О, язык мой! Почему не сумела я удержать вовремя злой, вредный женский язык!
– Я вовсе не думала встревожить тебя, Юстас, – сказала я. – Я так сболтнула. Извини меня, пожалуйста.
Он нетерпеливо замахал рукой, точно мои извинения надоедали, беспокоили его, как летом мухи, и он старался отогнать их от себя.
– Что еще открыли вы? – спросил он глухим голосом.
– Ничего, Юстас.
– Ничего, – повторил он и замолчал, медленно проводя рукою по лбу. – Разумеется, ничего, – повторил он как бы говоря про себя, – иначе ее не было бы здесь. – И он молча, пристально стал глядеть на меня. – Не говори мне никогда то, что сейчас сказала, – вымолвил он, – не делай этого как для себя самой, так и для меня, Валерия.
Он опустился в ближайшее кресло и снова замолчал.
Я, без сомнения, слышала, почувствовала предостережение, но слова, произнесенные им перед этим, как бы про себя, произвели на меня более сильное впечатление. Он сказал: «Разумеется, ничего, иначе ее не было бы здесь». Значит, если бы мне удалось открыть еще что-нибудь, кроме вымышленного имени, то я не захотела бы вернуться к мужу. Неужели именно это хотел он сказать? Неужели открытие, которое он подразумевал, было так ужасно, что навсегда разлучило бы нас? Я всматривалась в его лицо, стараясь найти разрешение всех своих страшных вопросов. Это лицо, бывало так красноречиво говорившее мне о его любви, теперь ничего не выражало.
Он недолго посидел, погруженный в свои мысли, ни разу не взглянув на меня. Потом вдруг поднялся и взялся за шляпу.
– Приятель, который одолжил мне яхту, находится в настоящее время в городе. Думаю, мне лучше повидаться с ним и сообщить, что наши планы изменились. – При этих словах он с угрюмым видом разорвал телеграмму. – Ты, очевидно, не отправишься со мной в морское путешествие, – прибавил он. – Лучше совсем отказаться от него. Кажется, больше ничего не остается делать. Ты как думаешь?
В его голосе звучало почти презрение, но я была слишком встревожена за себя, слишком огорчена за него, чтобы этим оскорбиться.
– Решай, как ты находишь лучше, Юстас, – сказала я. – Мне кажется, это путешествие не обещает нам ничего утешительного. Пока ты не удостоишь меня своим доверием, мы не можем быть счастливы ни на суше, ни на море.
– Если бы ты могла сдержать свое любопытство, – ответил он мрачно, – мы могли бы жить довольно счастливо. Я воображал, что женился на женщине, которая стоит выше пошлых слабостей ее пола. Хорошая жена не вмешивается в дела своего мужа, которые нисколько ее не касаются.
Трудно было стерпеть это, но я стерпела.
– Разве меня не касается, что муж мой женился на мне под вымышленным именем? – тихо спросила я. – Разве также не касается и то, что твоя мать говорит, что она жалеет твою жену? Жестоко с твоей стороны, Юстас, обвинять меня в любопытстве за то, что я нахожу невыносимым положение, в которое ты меня поставил. Твое ужасное молчание омрачает мое счастье в настоящем и грозит в будущем. Оно отталкивает нас друг от друга в самом начале нашей супружеской жизни. А ты винишь меня за эти чувства. Ты говоришь, что я вмешиваюсь в дела, касающиеся тебя одного. Эти дела не только твои, они также и мои. Дорогой мой, зачем так играть нашей любовью и доверием друг к другу? Зачем оставляешь ты меня в неизвестности? К чему тайны?
Он сурово и безжалостно ответил:
– Для твоей же собственной пользы.
Я молча отошла от него. Он обращался со мною, как с ребенком. Муж мой последовал за мною. Тяжело опустив руку на мое плечо, он заставил меня повернуться к нему лицом.
– Выслушай меня, – сказал он. – То, что я хочу сказать тебе, скажу в первый и в последний раз. Валерия, если ты откроешь то, что я от тебя скрываю, жизнь твоя обратится в пытку, спокойствие твое будет потеряно. Дни твои будут днями ужаса, ночи полны страшных сновидений; и все это будет не по моей вине, понимаешь, вовсе не по моей вине! Каждый день в твоей душе будут возникать новые подозрения относительно меня, ты будешь бояться меня и всем этим наносить мне незаслуженные оскорбления. Как истинный христианин, как честный человек, говорю тебе, не ищи разгадки тайны, или ты загубишь счастье всей нашей жизни. Подумай серьезно о том, что я тебе сказал; я тебе дам время на размышление. Я пойду к своему приятелю, сообщу ему, что наши планы относительно путешествия по Средиземному морю изменились. Я вернусь не раньше вечера. – Он вздрогнул и взглянул на меня с глубокой грустью. – Я люблю тебя, Валерия, – прибавил он. – Несмотря на все, что случилось. Бог мне свидетель, я люблю тебя еще больше, чем прежде.
Сказав это, он ушел.
Я должна сказать о себе правду, какой странной ни покажется она. Я не имею обыкновения анализировать свои чувства или рассуждать, как поступила бы на моем месте другая женщина. Верно то, что на меня ужасное предостережение моего мужа – еще более ужасное по своей таинственности и неопределенности – произвело действие совершенно противоположное тому, чего следовало ожидать: оно еще более подтолкнуло меня в моем намерении открыть то, что от меня так тщательно скрывали. Не прошло и двух минут после его ухода, как я позвонила и приказала подать карету, чтобы ехать к майору Фиц-Дэвиду.
В ожидании кареты, прохаживаясь взад и вперед по комнате – я была в таком лихорадочном состоянии, что не могла оставаться на месте, – я нечаянно увидела себя в зеркале.
Я была поражена своей наружностью, такой дикий и растрепанный вид был у меня. Могла ли я явиться в таком виде к постороннему человеку и надеяться произвести на него приятное впечатление? А между тем я сознавала, что, вполне вероятно, мое будущее зависит от того, сумею ли я расположить к себе майора Фиц-Дэвида. Я снова позвонила и послала за одной из горничных отеля. Со мной не было горничной, так как на яхте мне должна была прислуживать жена буфетчика. В большем я не нуждалась.
Вскоре явилась горничная. Лучшим доказательством беспорядочного, расстроенного состояния моих мыслей может служить то, что я обратилась к совершенно неизвестной мне женщине с вопросом о том, как я выгляжу. Горничная была средних лет, с большим опытом в разных делах, и развращенность ее ясно выражалась и на ее лице, и во всех ее манерах. Я сунула ей в руку столько денег, что она была удивлена. Она поблагодарила меня с циничной улыбкой, очевидно, объясняя мою щедрость дурными побуждениями.
– Чем могу быть полезна, сударыня? – спросила она конфиденциальным шепотом. – Только не говорите громко, в соседней комнате кто-то есть.
– Я хотела бы принарядиться, – сказала я, – и послала за вами, чтобы вы помогли мне.
– Понимаю, сударыня.
– Что понимаете вы?
Она многозначительно кивнула головой и снова заговорила шепотом.
– Слава Богу, не впервой! Я к этим делам привыкла, – отвечала она. – Вероятно, тут замешан какой-нибудь молодой человек. Не волнуйтесь, сударыня. Просто у меня такая манера вести себя. Я не вижу ничего дурного в вашем поведении. – Она замолчала и окинула меня внимательным взором. – На вашем месте я не стала бы менять платье, – продолжала она, – оно вам очень к лицу.
Уже не время было останавливать дерзость этой женщины, оставалось только воспользоваться ее услугами. К тому же она была права относительно платья. Оно было нежно-маисового цвета, премило отделано кружевами и очень шло мне. Но мои волосы требовали особенного внимания. Горничная с большой ловкостью и умением убрала их, было видно, что она опытна в этом деле. Положив щетку и гребень на стол, она взглянула на меня, потом на туалетный столик, отыскивая, очевидно, вещь, которой ей недоставало.
– Куда вы их прячете? – спросила она.
– О чем вы говорите?
– Посмотрите на свое лицо, сударыня. Он испугается, увидев вас в таком виде. Вам нужно немножко подрумяниться. Куда же вы их прячете? Как! У вас их вовсе нет? Вы их не употребляете? Вот чудеса-то!
Она с минуту от удивления не могла прийти в себя, наконец, оправившись, попросила позволения удалиться на минуту. Я отпустила ее, зная, зачем она пошла. Она вернулась с коробочкой румян и белил, я ей не мешала; в зеркало я наблюдала, как кожа моя приняла неестественную белизну, щеки покрылись румянцем, глаза получили странный блеск, и я ее не остановила. Я даже залюбовалась необыкновенным искусством и ловкостью горничной, с помощью которых происходило это перевоплощение. Это поможет мне, думала я про себя (такое безумие овладело мною в те минуты), произвести выгодное впечатление на майора; только бы мне добиться разрешения загадочных слов моего мужа.
Превращение мое было окончено. Горничная пальцем указала мне на зеркало.
– Вспомните, сударыня, как выглядели вы, когда я пришла к вам, – сказала она, – и посмотрите, какой вы стали теперь. Вы прелестнейшая женщина в Лондоне. Вот что значит жемчужный порошок, когда с ним умеют обращаться.
Глава VIII. ДРУГ ЖЕНЩИН
Невозможно описать ощущения, охватившие меня по пути к майору Фиц-Дэвиду. Я сомневаюсь даже в том, чувствовала ли и думала ли я что-нибудь.
С той минуты, как я обратилась за помощью к горничной, я словно отрешилась от себя, и характер мой совершенно изменился. В прежнее время мой нервный темперамент заставлял меня преувеличивать все затруднения, встречавшиеся на пути. В прежнее время, если бы я отправлялась на подобное щекотливое свидание с незнакомым мне человеком, я бы разумно все взвесила, что именно должна сказать ему. Теперь же я вовсе не обдумывала предстоящего мне свидания, я чувствовала лишь безотчетную уверенность в себе и слепую веру в него. Теперь не тревожило меня ни прошлое, ни будущее; я, не рассуждая, жила настоящим. Я смотрела на магазины, мимо которых проезжала, на экипажи, сновавшие взад и вперед. Я замечала – да! – с радостью замечала, что пешеходы любовались мной, и мысленно говорила себе: «Это подает мне надежду приобрести благосклонность майора». Когда мы остановились у подъезда на Вивиен-плейс, я могу без преувеличения сказать, что во мне жило только одно опасение: не застать майора дома.
Дверь отворил мне слуга без ливреи, старик, в молодости своей, очевидно, бывший на военной службе. Он очень внимательно оглядел меня с головы до ног, и лицо его выразило одобрение. Я спросила майора Фиц-Дэвида, последовал не очень утешительный ответ: слуга не был уверен, дома ли его хозяин.
Я протянула ему свою визитную карточку: «Мистрис Юстас Вудвиль». Визитные карточки были отпечатаны ко дню нашей свадьбы, поэтому на них указано было еще вымышленное имя. Слуга провел меня в комнату нижнего этажа и исчез с карточкой.
Осмотревшись вокруг, я заметила дверь в стене напротив окна. Дверь эта была не обыкновенная, она не отворялась, а выдвигалась и задвигалась. Приглядевшись к ней, я заметила, что она не плотно задвинута. Оставлена была небольшая щель, через которую можно было услышать все, что происходит в соседней комнате.
– Оливер, что вы ей сказали, когда она спросила обо мне? – проговорил тихо мужской голос.
– Я сказал, что не знаю, дома вы или нет, – отвечал голос впустившего меня слуги.
– Думаю, мне лучше не принимать ее, – сказал майор.
– Очень хорошо, сударь.
– Скажите, что я вышел и вы не знаете, когда я возвращусь. Попросите ее написать, если у нее есть дело до меня.
– Слушаюсь.
– Постойте, Оливер.
Тот остановился. Здесь произошла маленькая пауза, потом майор начал расспрашивать его.
– Молода она, Оливер?
– Да, сударь.
– И хороша?
– По моему мнению, более чем хороша.
– Эге! Значит, она красавица?
– Да, сударь.
– Высокого роста?
– Почти с меня, майор.
– Ого! И стройная?
– Тонка, как молодая пальма, и пряма, как стрела.
– В таком случае я дома. Введите ее сюда, Оливер.
Оказывалось, что я правильно поступила, прибегнув к помощи горничной. Что доложил бы обо мне Оливер, если бы я явилась сюда бледная и с неуложенными волосами?
Слуга возвратился и повел меня через прихожую во внутреннюю комнату. Майор поспешил мне навстречу. Что это за человек?
Майор был пожилой, но хорошо сохранившийся мужчина лет шестидесяти, небольшого роста, худощавый, с непомерно длинным носом, прямо бросавшимся в глаза. Потом я обратила внимание на прекрасный каштанового цвета парик, на блестящие серые глаза, розовый цвет лица, небольшие усы, подстриженные по-военному и подкрашенные под цвет парика, белые зубы и привлекательную улыбку и, наконец, синий фрак с камелией в петличке и великолепное кольцо с рубином, замеченное мною в ту минуту, когда майор любезно указал мне рукою на кресло.
– Дорогая мистрис Вудвиль, как это любезно с вашей стороны. Я с таким нетерпением ожидал счастья познакомиться с вами. Юстас – мой старый приятель. Я поздравлял его, услышав о его женитьбе. Но теперь, позвольте покаяться, увидев его супругу, я завидую ему.
Может быть, будущее мое находилось в руках этого человека, поэтому я тщательно изучала его, стараясь по лицу угадать его характер.
Серые блестящие глазки майора смягчались, глядя на меня, а суровый и грубый голос принимал самые нежные оттенки, когда он говорил со мной. Вся фигура майора выражала полнейшее восхищение и почтение. Он придвинул свой стул как можно ближе ко мне, как бы считая особенным преимуществом быть подле меня. Взяв мою руку, он приложился к моей перчатке, как к чему-то в высшей степени приятному.
– Дорогая мистрис Вудвиль, – сказал он, нежно опуская мою руку обратно на колени, – простите старика за его поклонение прелестному полу. Вы своим присутствием озарили этот мрачный дом. Какое блаженство видеть вас здесь!
Старому джентльмену не было никакой надобности выражать свои чувства. Недаром вошло в пословицу, что женщины, дети и собаки инстинктивно чувствуют, кто их действительно любит. В майоре Фиц-Дэвиде женщины всегда находили истинного друга, может быть, в иное время опасного, слишком горячего друга. Я это поняла прежде, чем успела сесть в кресло и заговорить.
– Благодарю вас, майор, за ваш любезный прием и комплименты, – отвечала я, впадая в его легкий тон, насколько это было возможно с моей стороны. – Вы только что сделали мне признание, а можно мне сделать свое?
Майор Фиц-Дэвид снова взял мою руку и еще ближе придвинул свой стул. Я чрезвычайно серьезно и с достоинством посмотрела на него и постаралась высвободить свою руку. Майор отказывался выпустить ее, объясняя это следующим образом:
– Я нахожусь под впечатлением вашего чудного голоса, который слышу в первый раз. Дорогая миссис Вудвиль, не сердитесь на старика, но я совершенно вами очарован. Не лишайте меня невинного удовольствия. Оставьте, я желал бы сказать, отдайте мне вашу прекрасную ручку. Я чрезвычайно люблю хорошенькие ручки и гораздо лучше слушаю, когда держу такую ручку в своей. Все дамы снисходят к моей слабости, будьте и вы снисходительны ко мне. Кстати, что вы хотели мне сказать?
– Я хотела сказать, что чрезвычайно вам благодарна за ваш любезный прием и тем более, что у меня к вам просьба.
Начав говорить, я сознавала, что несколько поспешно приступаю к цели моего посещения. Но восхищение майора так быстро возрастало, что я находила нужным несколько ослабить его. Я не напрасно понадеялась на эти знаменательные слова: «У меня к вам просьба». Мой пожилой обожатель нежно опустил мою руку и самым деликатным образом переменил разговор.
– Просьбу свою можете считать исполненной, – промолвил он. – А теперь скажите мне, что поделывает наш дорогой Юстас?
– Он очень расстроен и в дурном расположении духа, – ответила я.
– Расстроен, в дурном расположении духа! – повторил майор. – Человек, у которого такая жена и которому все должны завидовать, расстроен и в дурном расположении духа! Это чудовищно! Он меня положительно разочаровывает, и я вычеркну его из списка своих друзей.
– В таком случае вам придется вычеркнуть и меня из вашего списка. Я тоже в самом дурном настроении. Вы старый друг моего мужа, а потому я могу вам признаться, что наша супружеская жизнь в настоящее время далеко не счастливая.
Майор приподнял свои брови, подкрашенные под цвет парика, выражая тем самым свое учтивое удивление.
– Уже! – воскликнул он. – Что же стало с Юстасом? Неужели он не умеет ценить красоту и грацию? Неужели он такой бесчувственный человек?
– Он лучший и добрейший из людей, – отвечала я. – Но есть какая-то страшная тайна в его прошлом…
Я не смогла продолжить, так как майор Фиц-Дэвид остановил меня. Он сделал это, по-видимому, с самой изысканной вежливостью, но в его маленьких блестящих глазах я совершенно ясно прочла: «Если вам угодно, сударыня, затрагивать такой щекотливый предмет, то я вам не товарищ».
– Мой прелестный друг! – воскликнул он. – Не правда ли, вы позволите мне называть вас моим прелестным другом? Вы обладаете, как я вижу, среди множества прекрасных качеств очень живым воображением. Не давайте ему воли! Послушайтесь совета старого друга, не давайте ему воли! Разрешите предложить вам что-нибудь, мистрис Вудвиль? Чашку чаю?
– Называйте меня моим настоящим именем, сударь, – смело заявила я. – Я открыла недавно и теперь так же хорошо знаю, как и вы, что моя фамилия – Маколан.
Майор вздрогнул и очень внимательно посмотрел на меня. Он сделался серьезен, и тон его совершенно изменился, когда он снова заговорил.
– Могу я узнать, сообщили ли вы вашему мужу о своем открытии? – спросил он.
– Конечно, – ответила я. – Я полагала, что мой муж обязан сам объяснить мне тайну, но он отказался сделать это в таких выражениях, что я перепугалась. Я обратилась к его матери, она тоже отказала мне в объяснении, и в таких выражениях, которые оскорбили меня. Добрейший господин Фиц-Дэвид, у меня нет друзей, которые бы поддержали меня. Мне не к кому обратиться, кроме вас. Сделайте величайшее одолжение, скажите, почему Юстас женился на мне под вымышленным именем?
– Окажите мне величайшую милость, не спрашивайте меня об этом, – ответил майор.
Несмотря на такой уклончивый ответ, лицо его выражало сочувствие. Я решила еще раз попытать счастья.
– Я должна просить вас об этом, – настаивала я. – Войдите в мое положение. Могу ли я жить, зная то, что я знаю, и ничего более? Я готова услышать самые ужасные вещи, только не оставаться, как теперь, в постоянной неизвестности и беспрерывном ожидании. Я всей душой люблю своего мужа, но при таких обстоятельствах я не в состоянии жить с ним; я могу сойти с ума. Я женщина, майор, и полагаюсь на вашу дружбу. Умоляю вас, не оставляйте меня бродить во мраке!
В порыве отчаяния я схватила его руку и поднесла к своим губам. Любезный джентльмен вздрогнул, точно от электрического тока.
– Дорогая моя, дорогая моя! – вскричал он. – Не могу передать, как я вам сочувствую! Вы очаровали меня, растрогали до глубины души. Что я могу сказать вам? Что сделать? Следуя вашему примеру, я постараюсь быть с вами вполне откровенным и чистосердечным. Вы мне рассказали, в каком находитесь положении, теперь я в свою очередь сообщу, в каком положении нахожусь я. Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь. У меня здесь есть флакон с нашатырным спиртом для дам, позвольте предложить вам его!
Он принес мне флакон, поставил под ноги маленькую скамеечку и настоятельно просил успокоиться. «Несносный безумец! – пробормотал он про себя, отойдя в сторону. – Если бы я был ее мужем, будь что будет, я рассказал бы ей всю правду».
Неужели майор говорил это об Юстасе? Уж не решился ли он вместо мужа рассказать мне всю правду?
Не успела эта мысль промелькнуть у меня в голове, как я вздрогнула от сильного звонка. Майор стал внимательно прислушиваться. Через несколько минут дверь в прихожую отворилась, и там зашуршало женское платье. Майор поспешил к двери с живостью молодого человека, но, несмотря на это, опоздал. Дверь быстро распахнулась в ту минуту, когда он подходил к ней, и дама в шуршащем платье не вошла, а вбежала в комнату.
Глава IX. ПОРАЖЕНИЕ МАЙОРА
Посетительница майора оказалась полной молодой девушкой с круглыми глазами, светлыми, как лен, волосами, румяными щеками и одетая чрезвычайно нарядно. С удивлением и внимательно осмотрев меня, она обратилась к майору и умышленно извинилась только перед ним в том, что явилась к нам без позволения. Она, как видно, принимала меня за последний предмет обожания старого джентльмена и не сочла нужным скрывать свою ревность, застав нас наедине. Майор уладил дело со свойственной ему любезностью. Он так же почтительно поцеловал руку молодой девушки, как целовал мою, и рассыпался в похвалах ее красоте. Потом проводил ее до той двери, в которую она вошла (другая вела в прихожую), говоря с восхищением, смешанным с уважением:
– Пожалуйста, без извинений, моя дорогая. Эта дама приехала ко мне по делам. Учитель пения ожидает вас наверху. Начинайте свой урок, я приду к вам через несколько минут. До свидания, моя прелестная воспитанница, до свидания.
Молодая девушка шепотом ответила на эту любезную речь, подозрительно уставив на меня свои круглые глаза. Дверь за нею затворилась, и майор принялся улаживать свое дело со мной.
– Я считаю эту молодую девушку счастливейшей находкой, – добродушно сказал старый джентльмен. – Она обладает самым лучшим сопрано в Европе. И, представьте себе, я в первый раз увидел ее на станции железной дороги. Бедное создание стояло за буфетом и распевало, моя посуду. Боже мой, как пела! Ее высокие ноты наэлектризовали меня. Я сказал себе: «Вот настоящая примадонна, нужно увести ее отсюда». Это будет третья, которую я выведу в люди. Я повезу ее в Италию, когда обучение ее продвинется несколько вперед, и усовершенствую его в Милане. В этой простой девушке вы видите, миледи, будущее театральное светило. Послушайте, она начинает арию. Каков голос! Браво, браво, брависсимо!
В эту минуту по всему дому раздались высокие ноты сопрано будущей оперной царицы. Невозможно было сомневаться в силе этого голоса, но нельзя было то же самое сказать о его нежности и чистоте.
Сказав майору несколько вежливых слов, которых требовало приличие, я попыталась вернуть его к нашему прежнему разговору, прерванному появлением посетительницы. Ему, видимо, не хотелось возвращаться к опасному вопросу, который его так было растрогал. Он выбивал пальцем такт, слушая доносившееся к нам сверху пение; спросил меня, есть ли у меня голос и пою ли я; потом заметил, что жизнь была бы для него невыносима без любви и искусства. Мужчина на моем месте потерял бы всякое терпение и с отвращением отказался бы от борьбы. Но я, как женщина, твердо держалась своего намерения, и решение мое было непоколебимо. Я старалась переломить упорство майора и заставить его сдаться. Я должна отдать ему справедливость в том, что когда он заговорил об Юстасе, то говорил откровенно и шел прямо к цели.
– Я знал вашего мужа еще мальчиком, – начал он. – В его прошлой жизни с ним случилось страшное несчастье. Тайна этого несчастья известна его друзьям, и они свято хранят ее. Это та самая тайна, которую он так тщательно скрывает от вас и, пока жив, не откроет ее вам. Я честным словом обязался ему не говорить о ней никому ни слова. Вы желали, дорогая мистрис Вудвиль, желали знать, каковы мои отношения с Юстасом. Теперь знаете.
– Вы упорно продолжаете называть меня мистрис Вудвиль, – заметила я.
– Ваш муж этого желает, – отвечал майор. – Он принял фамилию Вудвиль, боясь явиться в дом вашего дяди под своим собственным именем, и не хочет больше называться иначе, несмотря на все наши увещевания. Вы должны, подобно нам, уступить воле безрассудного человека. Отличнейший человек во всех прочих отношениях, в этом деле он упрям и своеволен в высшей степени. Если желаете знать мое мнение, я прямо скажу вам, что он поступил дурно, ухаживая за вами и женившись на вас под вымышленным именем. Женившись на вас, он вверил вам свою честь и свое счастье, почему же не доверил он вам истории своего несчастья? Мать его разделяет мой взгляд на это дело. Вы не должны осуждать ее за то, что она не была с вами откровенна после свадьбы: тогда уже было поздно. До свадьбы она сделала все, что могла, чтобы убедить своего сына поступить с вами по справедливости. Как добрая мать, она не могла выдать его тайну. С моей стороны не будет нескромностью, если я скажу вам, что она отказала Юстасу в своем благословении на брак за то, что он не послушался ее совета и не хотел открыть вам правду; я со своей стороны всеми силами поддерживал миссис Маколан. Когда Юстас сообщил мне, что женится на племяннице моего доброго друга Старкуатера и что он указал на меня как на человека, у которого можно справиться о нем, я тотчас написал ему и предупредил, что не хочу вмешиваться в это дело, если он не откроет всей правды своей невесте. Он не послушался меня, как не послушался своей матери, и в то же время умолял меня не открывать его тайну невесте. Когда Старкуатер написал мне, я должен был выбирать одно из двух: или самому вмешаться в обман, против которого я восставал, или отвечать сухо и кратко, чтобы прервать переписку в самом начале. Я выбрал последнее и боюсь, что оскорбил тем моего дорогого друга. Теперь вы видите, в какое затруднительное положение я поставлен. Прибавьте к этому еще то, что сегодня был у меня Юстас и предупреждал меня, чтобы я был настороже, что вы можете обратиться ко мне с расспросами, что и действительно случилось. Он сообщил мне, что по нелепой случайности вы встретились с его матерью и узнали настоящую его фамилию. Он объявил мне, что нарочно приехал в Лондон, чтобы лично переговорить со мной об этом важном деле. «Я знаю вашу слабость к женскому полу, – сказал он. – Валерии известно, что вы мой старый друг. Она, вероятно, напишет вам, а пожалуй, решится и сама явиться к вам. Обещайте мне, повторите вашу клятву хранить в тайне великое несчастье моей жизни». Это собственные его слова. Я пытался обратить это в шутку, я смеялся над нелепым его желанием «повторить клятву», но все тщетно. Он настаивал на своем, напоминал мне о том, что он уже выстрадал, и наконец залился слезами. Вы его любите, и я также. Можете ли вы удивляться, что я исполнил его желание? В результате вышло то, что я вдвойне связал себя, повторив еще священную клятву не говорить вам ничего. Дорогая леди, я в этом деле на вашей стороне и рад бы был избавить вас от тревоги. Но что же могу я сделать?
Он остановился и с серьезным видом ожидал моего ответа.
Я с начала и до конца выслушала его, ни разу не прервав. Странная перемена в выражении лица и манерах, происшедшая в нем в то время, как он говорил об Юстасе, чрезвычайно пугала меня. Как ужасна (думала я про себя) должна быть эта злополучная история, если легкомысленный майор Фиц-Дэвид становится серьезным и печальным, говоря о ней, не улыбается, не примешивает к своей речи комплиментов, не упоминает даже о пении, которое все еще слышится наверху. Сердце упало во мне, когда я пришла к этому ужасному заключению. В первый раз по приходе моем сюда я почувствовала себя в безвыходном положении, я не знала, что говорить, что делать.
Несмотря на это, я все еще оставалась на месте. Никогда решимость открыть тайну моего мужа не была во мне так сильна, как в эту минуту. Я не могу объяснить этого странного противоречия в моем характере, я только описываю факты, как они были в то время.
Пение наверху продолжалось. Майор Фиц-Дэвид ожидал, чтобы я сообщила ему, на что я решилась.
Прежде чем я остановилась на чем-либо, новый посетитель постучался у парадной двери. На этот раз не зашуршало дамское платье в прихожей, а в комнату вошел старый слуга, держа в руках великолепный букет.
– Леди Клоринда свидетельствует свое почтение и приказала напомнить майору об обещании.
Опять женщина, и на этот раз титулованная. Важная дама открыто посылает ему цветы. Майор, извинившись передо мною, написал несколько строк и отдал их посыльному. Когда дверь снова затворилась, он заботливо выбрал несколько цветков и сказал, предлагая их мне с прелестной грацией:
– Могу я вас спросить, понимаете ли вы теперь, в каком щекотливом положении я нахожусь между вами и вашим мужем?
Этот эпизод с букетом придал другое направление моим мыслям и помог мне несколько совладать собою. Теперь я была в состоянии доказать майору, что его рассудительное и любезное объяснение не пропало для меня даром.
– От души благодарю вас, майор, – сказала я. – Я убедилась, что не должна просить вас нарушить слово, данное моему мужу. Это обещание священно, и я должна уважать его. Я вполне это понимаю.
Майор вздохнул с облегчением и одобрительно потрепал меня по плечу.
– Отлично сказано! – прибавил он весело, в одну минуту превращаясь в прежнего любезника. – У вас особенный дар сразу понимать положение вещей. Вы мне напоминаете прелестную леди Клоринду. У нее тоже необычайное соображение, и она отлично понимает мое положение. Я бы желал познакомить вас с нею, – сказал майор, погружая свой длинный нос в букет леди Клоринды.
Мне нужно было достигнуть цели, и, как женщина настойчивая (о чем вы уже, вероятно, догадались), я не отступилась от своего намерения.
– Мне было бы очень приятно познакомиться с леди Клориндой, но…
– Я устрою маленький обед, втроем, – продолжал майор в порыве энтузиазма. – Вы, я и леди Клоринда. Вечером явится наша примадонна и споет нам. Не составить ли нам меню? Мой милый, дорогой друг, какой суп предпочитаете вы осенью?
– Но, – продолжала я, – чтобы возвратиться к нашему прежнему разговору…
Улыбка мгновенно исчезла с лица майора, и перо, готовое обессмертить мой любимый осенний суп, выпало у него из рук.
– Разве мы должны возвращаться к нему? – жалостно возразил он.
– Только на одну минуту, – попросила я.
– Вы напоминаете мне, – снова заговорил майор, – другую прелестную мою приятельницу, француженку, госпожу Мирлифлор. Вы, как я вижу, чрезвычайно настойчивы, госпожа Мирлифлор тоже. Она в настоящее время в Лондоне, не пригласить ли нам ее на свой обед? – При этой мысли лицо майора просияло, и он снова взялся за перо. – Так скажите же мне, – продолжал он, – какой любите вы суп?
– Извините меня, – начала я, – но мы в то время говорили…
– О, моя дорогая! – вскричал майор. – Как, вы опять о том же?
– Да, о том.
Майор во второй раз опустил перо и с сожалением расстался с госпожою Мирлифлор и осенним супом.
– Итак, – продолжал он терпеливо и с покорной улыбкой, – вы говорили…
– Я говорила, – отвечала я, – что данное слово не позволяет вам открыть мне тайну, которую мой муж скрывает от меня. Но вы не давали ему обещания не отвечать мне, если я обращусь к вам с двумя-тремя вопросами.
Майор Фиц-Дэвид погрозил мне рукой и, устремив на меня проницательный взор, сказал:
– Остановитесь! Мой дорогой друг, остановитесь! Я знаю, к чему приведут ваши вопросы и какой будет результат, если я начну отвечать вам на них. Когда ваш муж был у меня сегодня, он воспользовался случаем напомнить мне, что красивая женщина может из меня делать все что ей угодно. Он в этом совершенно прав. Я не могу ни в чем отказать хорошенькой женщине, я таю в руках ее, как воск. Дорогая, прелестная леди, не злоупотребляйте своим влиянием! Не заставляйте старого солдата изменить честному слову!
Я старалась сказать что-нибудь в защиту своих побуждений. Он сложил руки с умоляющим видом и смотрел на меня с дивным простодушием.
– Зачем упорствовать? – спросил он. – Я не защищаюсь. Я агнец. Зачем приносить меня в жертву? Я признаю вашу власть, отдаюсь. Всеми несчастиями моей юности и зрелого возраста обязан я женщинам, и теперь, стоя одной ногой в гробу, я остаюсь тем же, чем был прежде, так же люблю женщин и готов быть ими обманут. Не унизительно ли это? А между тем это справедливо. Посмотрите на этот знак. – И, приподняв локон своего прекрасного парика, он показал мне ужасный шрам. – Это рана, считавшаяся в то время смертельной, нанесена мне пулей из пистолета. Не защищая свое отечество, получил я ее, нет, но на дуэли за оскорбленную женщину от руки ее разбойника-мужа. И она стоила того.
Он поцеловал кончики своих пальцев при воспоминании об умершей или отсутствующей женщине и указал на висевший на стене акварельный рисунок, представлявший прелестный сельский дом.
– Это прекрасное поместье некогда принадлежало мне, – продолжал он, – но оно давно уже продано. А куда ушли деньги? На женщин (Господи, помилуй их всех!), но я об этом не сожалею. Если б у меня было еще поместье, оно, без сомнения, пошло бы туда же. Прекрасный пол всегда играл мною, моей жизнью, моим временем, моими деньгами, и Бог с ним! Я сохранил для себя только одно – честь. А теперь и она в опасности. Да! Если вы станете задавать мне вопросы со свойственным вам искусством, мягким, нежным голосом, устремив на меня свои прелестные глазки, я знаю, что случится. Вы отнимете у меня единственное и лучшее мое достояние. Чем заслужил я, чтобы со мной поступали таким образом, мой прелестный друг? И поступали именно вы? Фи, фи!
Он остановился и устремил на меня, как и прежде, простодушный, умоляющий взор, слегка склонив голову на сторону. Я снова пыталась заговорить об интересовавшем меня предмете. Майор еще настоятельнее просил меня пощадить его.
– Спрашивайте меня о чем хотите, – говорил он, – только не принуждайте меня изменять другу. Избавьте меня от этого, и я все готов сделать для вашего удовольствия. Выслушайте, что я вам скажу, – продолжал он, наклоняясь ко мне и принимая серьезный вид. – Я нахожу, что с вами поступили жестоко. Невозможно надеяться, чтобы женщина, поставленная в такое положение, согласилась оставаться на всю жизнь в неведении. Нет, нет! Если бы я в настоящий момент увидел, что вы близки к открытию тайны, которую Юстас так тщательно скрывает от вас, я вспомнил бы, что всякое обещание имеет свои границы. Моя честь не позволила бы мне помогать вам, но я не пошевелил бы пальцем, чтобы помешать вам открыть истину.
Наконец он заговорил чрезвычайно серьезно и сделал особенное ударение на последних словах. При этом я быстро вскочила с места. Это было невольное, непреодолимое движение. Майор Фиц-Дэвид пробудил во мне новую мысль.
– Теперь мы понимаем друг друга, – сказала я. – Я принимаю ваши условия, майор, и потребую от вас только то, что вы сами предложили мне.
– Что я вам предложил? – спросил он с тревогой.
– Ничего такого, в чем вы могли бы раскаиваться, – ответила я, – или что вам было бы трудно исполнить. Позвольте мне задать вам смелый вопрос? Предположим, этот дом мой, а не ваш.
– Считайте его своим, – вскричал любезный джентльмен, – от чердака до кухни!
– Премного вам благодарна, майор; с этой минуты я буду считать его своим. Вы знаете, – и кому же это не известно? – что главная из женских слабостей – любопытство. Предположим, что любопытство побуждает меня осмотреть все в моем новом доме.
– И что же?
– Предположим, что я пойду из комнаты в комнату и буду рассматривать каждую вещь, заглядывать в каждый угол. Как вы думаете, могла бы я?..
Умный майор уже предвидел, какого рода последует вопрос. Он последовал моему примеру и вскочил с места, когда в голове его промелькнула новая мысль.
– Могла бы я добраться таким образом до тайны моего мужа? Одно слово, майор, отвечайте только: да или нет.
– Успокойтесь, – вскричал майор.
– Да или нет? – повторила я, волнуясь более прежнего.
– Да, – ответил он после минутного размышления.
Я этого ожидала, но это было слишком неопределенно и не могло удовлетворить меня. Нужно было добиться от него (если возможно) еще некоторых подробностей.
– Это «да» означает, что я найду здесь ключ к тайне? – спросила я. – Нечто такое, что можно видеть глазами, осязать руками?
Он снова задумался. Я видела, что я заинтересовала его, и терпеливо ждала его ответа.
– То, что вы называете ключом, – сказал он, – что вы можете видеть и осязать, вы найдете здесь.
– В этом доме?
Майор приблизился ко мне на несколько шагов и сказал:
– В этой самой комнате.
У меня голова пошла кругом, сердце учащенно билось. Я пыталась заговорить, но тщетно; я задыхалась. Пение наверху продолжалось; примадонна выводила свои трели, пробовала голос на отрывках из итальянской оперы. В ту минуту, когда я прислушалась к ее пению, она пела из «Сомнамбулы»: [18 - «Сомнабула» – опера итальянского композитора Винченцо Беллини (1801–1835).] «Come per me sereno». С тех пор я, как только услышу эту дивную мелодию, переношусь мысленно в роковой кабинет на Вивиен-плейс.
Майор Фиц-Дэвид, также сильно потрясенный, первый прервал молчание.
– Сядьте сначала в это кресло, – сказал он. – Вы слишком взволнованы, вам нужно отдохнуть.
Он был прав. Я едва держалась на ногах и тотчас же опустилась в кресло. Майор позвонил и сказал несколько слов слуге.
– Я здесь уже давно, – произнесла я слабым голосом. – Не мешаю ли вам, скажите откровенно.
– Мешаете? – повторил он с очаровательной улыбкой. – Вы забываете, что вы у себя дома!
Слуга возвратился с бутылкой шампанского и тарелкой воздушного печенья.
– Я держу это вино специально для дам, – объяснил он. – Бисквиты получаю из Парижа. Вы должны мне доставить удовольствие – попробовать их. А тогда, – он остановился, внимательно рассматривая меня, – тогда не нужно ли мне будет пойти наверх к примадонне и оставить вас одну?
Невозможно было деликатнее предупредить желание, с которым я только что собиралась обратиться к нему. Я взяла его руку и с признательностью крепко пожала ее.
– Спокойствие всей моей жизни зависит от успеха моего предприятия, – проговорила я. – Когда я останусь здесь одна, будьте так великодушны, позвольте мне осмотреть здесь каждую вещь.
Он знаком показал мне на шампанское и бисквиты и сказал:
– Это дело серьезное. Я желаю, чтобы вы вполне владели собою. Подкрепите свои силы, и тогда я вам отвечу.
Я исполнила его пожелание. Через несколько минут после того, как я выпила вина, я почувствовала, что оживаю.
– Вы непременно хотите, чтобы я оставил вас здесь одну и предоставил вам возможность обыскать комнату?
– Это мое непременное желание, – ответила я.
– Я беру на себя тяжелую ответственность, исполняя ваше желание. Но я исполняю его потому, что полагаю, как и вы, что счастье вашей жизни зависит от открытия истины. – При этих словах он вынул из кармана два ключа. – Вы будете подозрительно относиться, и совершенно естественно, ко всем замкам. Здесь, в комнате, заперты только шкафчики под книжными полками и итальянские шифоньерки, которые стоят по углам. Маленький ключ – от шкафчиков, а большой – от шифоньерок.
После этого он положил ключи передо мною на стол.
– Таким образом, я не нарушаю слова, данного мною вашему мужу, и остаюсь верен своему обещанию, каков бы ни был результат ваших поисков в этой комнате. По чести сказать, я не могу помогать вам ни словом, ни делом. Я даже не имею права сделать вам никакого намека. Понимаете вы это?
– Конечно.
– Очень хорошо. Теперь я должен в последний раз предостеречь вас, а потом я умываю руки. Если вам удастся найти желаемый вами ключ, помните, что открытие будет для вас ужасным ударом. Если вы не уверены в своих силах, не уверены, что выдержите страшный удар, который разразится над вами, то, ради Бога, откажитесь от своего намерения, и откажитесь навсегда.
– Благодарю вас за предостережение, майор, но я должна стать лицом к лицу с истиной, какие бы ни произошли от того последствия.
– Вы твердо решились?
– Да.
– Хорошо. Оставайтесь здесь сколько вам угодно. Дом и все, в нем находящееся, к вашим услугам. Позвоните один раз, если вам понадобится слуга, два раза, если нужна будет служанка. Время от времени я буду заглядывать сюда, чтобы справиться, как идут дела. Я считаю себя ответственным за ваше спокойствие и безопасность, пока вы находитесь под моей кровлей.
Он поднес мою руку к своим губам и еще раз пристально посмотрел на меня.
– Надеюсь, я не слишком рискую, – сказал он как бы про себя. – Женщины, бывало, подстрекали меня на весьма опрометчивые поступки. Но вы, кажется, побудили меня на самый отчаянный из всех поступков!
Сказав эти последние знаменательные слова, он важно поклонился и оставил меня.
Глава X. ПОИСКИ
Погода была холодная, зимняя; огонь в камине горел не очень ярко; в комнате было не очень тепло. Однако мне сделалось жарко и душно, по всей вероятности, от нервного волнения, когда майор Фиц-Дэвид оставил меня одну. Я сняла шляпку, накидку, перчатки и открыла окно, выходившее на вымощенный плитами двор, в конце которого находились конюшни. Постояв несколько минут у окна, я освежилась, закрыла его и пустилась на поиски, то есть принялась старательно осматривать комнату и все находившиеся в ней предметы.
Я сама удивлялась своему спокойствию. Мое свидание с майором, может быть, лишило меня способности сильно переживать, по крайней мере на некоторое время. Я была очень довольна, что осталась одна и могла начать поиски. Только это чувство испытывала я в настоящую минуту.
Комната была продолговатая, в глубине была дверь, как я уже упоминала, выходившая в прихожую. Противоположная стена была вся занята окном, выходящим во двор.
По обе стороны дверей были поставлены карточные столы, над которыми на золоченых резных подставках красовались великолепные китайские вазы.
Я раскрыла столы, но не обнаружила в них ничего, кроме карт, простых счетов и марок. За исключением одной колоды, все карты были в запечатанных обертках, как будто только что принесенные из лавочки. Я рассмотрела всю распечатанную колоду, карту за картой, но не нашла на них никаких знаков, никакой надписи. С помощью библиотечной лестницы, стоявшей подле книжного шкафа, я заглянула в обе китайские вазы. Они были совершенно пусты. Что оставалось мне еще осмотреть в этой части комнаты? По углам стояли два стула с инкрустацией и шелковыми красными подушками. Я перевернула их и заглянула под подушки, но и здесь не нашла ничего особенного. Когда я поставила стулья на место, все предметы, находившиеся вдоль этой стены, были уже мною обследованы, но я не обнаружила ничего.
Я направилась к противоположной стене, к той, где было окно.
Окно (как я уже говорила, оно занимало почти всю стену в ширину и в высоту) состояло из трех частей, и по обеим сторонам его спускались тяжелыми складками великолепные красные бархатные занавеси. По углам стояли старинные булевские шифоньерки, в которых было по нескольку выдвижных ящиков, а наверху бронзовые статуэтки; на одной – Венеры Милосской, на другой – Венеры Медицейской.
Майор Фиц-Дэвид позволил мне распоряжаться всем как мне угодно. Я выдвинула все ящики шифоньерок и без малейшей нерешительности рассмотрела все, что в них находилось.
Начав с шифоньерки, стоявшей в правом углу, я довольно скоро окончила свои поиски. Все ящики были наполнены коллекцией ископаемых, которые, судя по странным надписям, были собраны самим майором в тот период его жизни, когда он занимался, не совсем успешно только, минералогией. Убедившись, что в них ничего нет, кроме ископаемых и карточек с надписями, я обратилась к левой шифоньерке.
Здесь предстало моему взору большое разнообразие предметов, и осмотр их занял у меня значительно больше времени.
В верхнем ящике была целая коллекция миниатюрных столярных инструментов, вероятно, сохранившихся с того времени, когда майор был еще мальчиком и получил их в подарок от своих родителей или друзей. Второй ящик был наполнен игрушками другого рода, как видно, тоже подарками, только полученными от прекрасного пола. Тут были вышитые подтяжки, щегольские ермолки, подушечки для булавок, роскошные туфли, блестящие кошельки. Вещи, находившиеся в третьем ящике, были менее интересны: это были старые счетные книги за много лет. Заглянув в каждую книгу и старательно встряхнув их, чтобы выпали все бумажки, которые могли там находиться, я перешла к четвертому ящику, где нашла разные денежные бумаги, уплаченные счета, связанные в пачки и с надписями. Между ними встречались также отдельные листы, не имеющие для меня никакого значения. В пятом ящике нашла я страшный беспорядок. Прежде всего я вынула целую кучу разрисованных карточек, на каждой из них было меню обедов, на которых присутствовал майор в Лондоне и Париже, потом ящик великолепно раскрашенных гусиных перьев (вероятно, дамский подарок), собрание театральных французских пьес и либретто, карманный штопор, связку ключей, багажные ярлыки, паспорт, сломанную серебряную табакерку, два портсигара и изорванный план Рима. «Нигде ничего для меня интересного», – подумала я, закрывая пятый и выдвигая последний шестой ящик.
Велико было мое разочарование, ожидания совершенно обмануты. Здесь находились только обломки разбитой вазы.
Я сидела в это время напротив шифоньерки на низеньком стуле и в гневе на безуспешные поиски хотела толкнуть ящик ногой, как дверь, в переднюю отворилась и на пороге появился майор Фиц-Дэвид.
Встретившись со мной взором, он опустил глаза и, увидев выдвинутый ящик, вдруг изменился в лице. Это было моментально, и вслед за тем взглянул на меня с удивлением и подозрением, как будто увидел в моих руках какую-то руководящую нить.
– Не беспокойтесь, пожалуйста, – сказал он, – я пришел только задать вам один вопрос.
– Что вы хотите знать, майор?
– Не попались ли вам некоторые из моих писем во время ваших поисков?
– Нет еще, – ответила я. – Если мне попадутся какие-нибудь письма, я, конечно, не буду читать их.
– Я пришел сюда с намерением поговорить с вами об этом, – скавал он. – Мне только что пришла в голову мысль, что мои письма могут поставить вас в неловкое положение. На вашем месте я относился бы подозрительно ко всему, что для вас недоступно. Но я могу, кажется, устранить от вас эту неприятность и, не нарушая слова или моего обещания, могу просто сказать вам, что в этих письмах моих вы не найдете никакой подсказки к открытию тайны. Вы можете спокойно оставить их как предметы, недостойные вашего внимания. Вы меня поняли, я полагаю.
– Премного вам обязана, майор, я поняла вас.
– Не устали ли вы?
– Нисколько, благодарю вас.
– И вы все еще надеетесь на успех в своем предприятии? Вы еще не начали отчаиваться?
– Я нисколько не отчаиваюсь и с вашего позволения буду немедленно продолжать поиски.
Во время нашего разговора я не закрыла ящика шифоньерки; отвечая ему, мой взор случайно упал на обломки разбитой вазы. В эту минуту он совершенно владел собою и смотрел на вазу, по-видимому, с полнейшим равнодушием, но я вспомнила удивление и подозрение, выразившееся в его взоре при входе в комнату, и его хладнокровие показалось притворным.
– Это, однако, не обещает ничего, – сказал он, улыбаясь и указывая на обломки, лежавшие в ящике.
– Наружность бывает иногда обманчива, – возразила я. – В моем положении все кажется подозрительным, даже разбитая ваза.
Я пристально смотрела на него, пока говорила. Он тотчас же переменил разговор.
– Музыка вас беспокоит? – спросил он.
– Нисколько.
– Впрочем, она скоро кончится. Учитель пения уйдет, и вслед за ним явится учитель итальянского языка. Я ничего не жалею для образования моей примадонны. Занимаясь пением, она должна также изучить специальный язык музыки. Я усовершенствую ее произношение, когда повезу ее в Италию. Мой план заключается в том, чтобы ее приняли за итальянку, когда она появится на сцене. Не нужно ли вам что-нибудь? Не прислать ли вам шампанского?
– Премного вам благодарна, майор, я не желаю более шампанского.
Направляясь к двери, он послал мне рукою поцелуй. В этот самый момент я заметила, как взор его упал на шкаф с книгами.
Оставшись одна, я стала уделять шкафу больше внимания, чем прежде. Это был прекрасный старинный шкаф из резного дуба; стоял он у стены, параллельной с прихожей, и занимал ее от окна до двери в зал. На нем были расставлены попарно и в ряд вазы, канделябры и статуэтки.
Внимательно посмотрев на них, я заметила пустое место на углу, ближайшем к окну. На противоположном конце, к двери, стояла прекрасная ваза оригинального рисунка. Где же была ее пара, занимавшая, как видно, место на другом углу? Я вернулась к шифоньерке и заглянула в нижний ящик. Не было никакого сомнения: обломки принадлежали парной вазе.
Сделав это открытие, я вынула все обломки и с величайшим вниманием рассмотрела каждый в отдельности.
Не имея никакого понятия об искусстве, я не могла оценить этой вазы и даже признать, принадлежит она к старинным произведениям или новейшим, английской она или иностранной работы. Фон был нежно-молочного цвета; на двух сторонах вазы было по медальону окруженному цветами и купидонами. На одном из них была изображена головка женщины, нимфы, богини или, может быть, портрет какой-нибудь знаменитости; я в этом была совсем не сведуща и не могла определить личности. На другом – голова мужчины, также в классическом стиле. На пьедестале были изображены пастухи и пастушки, во вкусе Ватто, [19 - Ватто Антуан (1684–1721) – французский живописец и график.] с собаками и овцами. Такова была эта ваза в то время, когда стояла еще на книжном шкафу. По какому случаю она разбилась? И почему майор изменился в лице, увидев, что я нашла эти обломки?
Вид их возбудил во мне эти вопросы, но нисколько не разрешал их. Припоминая выражение лица майора, я убедилась, что эта ваза, прямо или косвенно, должна дать мне ключ к открытию тайны.
Но сколько я ни задумывалась над этим вопросом, это не приводило меня ни к чему, и я снова вернулась к книжному шкафу.
До сих пор я полагала без всякой видимой причины, что ключ к разыскиваемой мною тайне найду я в какой-нибудь бумаге, письменном документе; но после ухода майора, уловив его знаменательный взгляд, я начала думать, что разгадка находится в какой-нибудь книге.
Я стала смотреть на нижнюю полку и, стоя довольно близко, могла прочесть заголовки на корешках переплетов. Я увидела Вольтера в красном сафьяне, Шекспира – в голубом, Вальтера Скотта – в зеленом, Историю Англии – в коричневом, Ежегодники – в желтом. Я остановилась утомленная и в унынии перед длинным рядом томов. Как (думалось мне) буду я рассматривать эти книги? И какого результата могу я ожидать от этого?
Майор Фиц-Дэвид говорил о страшном несчастье, омрачившем прошлую жизнь моего мужа. Какая возможность найти намек или след этого несчастья на страницах Ежегодника или Вольтера? Подобная мысль казалась нелепостью, и попытка серьезных поисков была бы лишь пустой тратой времени.
Вероятно, майор совершенно случайно взглянул на книжный шкаф. Разбитая ваза тоже стояла на книжном шкафу. Могли ли эти два обстоятельства служить доказательством того, что книжный шкаф и ваза приведут меня к открытию тайны. Трудно было решить эти вопросы, особенно в настоящую минуту.
Я стала смотреть на верхние полки. Расставленные здесь книги представляли больше разнообразия; книги были меньшего формата и расставлены не в таком порядке, как на нижней полке. Некоторые, выпав из ряда, лежали тут же на полках. Там и сям были пустые промежутки, книги были вынуты и не поставлены обратно. Вообще, на верхних полках не было того однообразия, которое приводило меня в отчаяние на нижней. Беспорядок этот, казалось, мог по какой-нибудь счастливой случайности привести меня к успеху. Я решила осмотреть весь шкаф, начиная с верхних полок.
Где стоит библиотечная лестница? Я оставила ее у противоположной стены, отделявшей эту комнату от залы. Взглянув в ту сторону, я увидела, что дверь полуотворена, и вспомнила, как майор Фиц-Дэвид расспрашивал своего слугу о моей внешности, когда тот докладывал ему о моем посещении. Никто не входил в эту дверь с тех пор, как я находилась в комнате. Входили и выходили через дверь, ведущую в зал.
В ту минуту, когда я обратила глаза к двери, что-то зашевелилось в соседней комнате. Через узкое отверстие показался свет. Неужели кто-нибудь наблюдал за мной? Я тихонько подошла к двери, быстро растворила ее и очутилась лицом к лицу с майором. Я увидела по его лицу, что он наблюдал за моими поисками в шкафу.
В руках он держал шляпу, словно собирался выйти на улицу. Он тотчас же воспользовался этим обстоятельством, чтобы объяснить свое присутствие у двери.
– Уж не испугал ли я вас? – спросил он.
– Да, немного.
– Мне очень неприятно и совестно. Я только хотел отворить дверь, чтобы сообщить вам, что я ухожу. Я получил записку от одной дамы, прелестной особы, с которой желал бы познакомить вас. Она в такой тревоге, бедняжка. У нее есть маленькие долги, и неблагородные торговцы требуют денег, а муж ее… О Боже мой, муж вовсе ее не стоит! А она прелестное созданье! Вы немножко напоминаете мне ее, так же держите голову, как она. Я схожу не более чем на полчаса. Не могу ли чем служить вам? У вас такой утомленный вид. Пожалуйста, позвольте мне прислать вам шампанского? Не угодно? В таком случае обещайте мне, что вы потребуете, когда что-нибудь вам понадобится. До свидания, мой прелестный друг, до свидания!
Как только он вышел, я затворила дверь и опустилась на стул, чтобы несколько успокоиться.
Он наблюдал за моими поисками в книжном шкафу! Он, друг моего мужа, человек, знающий, где можно найти ключ к открытию тайны, наблюдал за мной! Нет больше сомнения, ключ к тайне должен быть здесь. Майор Фиц-Дэвид указал мне место, в котором он хранится.
Я с равнодушием посмотрела на все вещи, находившиеся у четвертой стены, мною еще не осмотренной. Без малейшего любопытства окинула глазами маленькие изящные безделушки на столах и на камине, которые при других обстоятельствах возбудили бы во мне немалые подозрения. Даже акварельные рисунки не заинтересовали меня при настоящем расположении духа. Я только подумала, что это, может быть, портреты мимолетных богинь чувственного майора, и больше не обращала на них внимания. В этой комнате интересовал только книжный шкаф, а в этом я была теперь убеждена. Я встала и взяла лестницу, твердо решив начать свои поиски с верхней полки.
Направляясь к лестнице, я прошла мимо стола, на котором майор Фиц-Дэвид оставил к моим услугам свои ключи.
Самый маленький из двух ключей напомнил мне о шкафчиках под книжными полками. Странно, что я совсем забыла о них. Смутное недоверие, безотчетное подозрение возникло в моей душе при виде запертых дверок. Я оставила лестницу на ее прежнем месте и принялась изучать шкафчики.
Их было три. Когда я открыла первый, пение наверху смолкло. В продолжение нескольких минут в наступившей тишине было что-то тяжелое, подавляющее. Вероятно, мои нервы были до предела напряжены. Первый шум, раздававшийся в доме, – а это был скрип мужских сапог на лестнице, – заставил меня вздрогнуть. Мужчина, спускавшийся с лестницы, был, без сомнения, учитель пения, окончивший свой урок. Я слышала, как дверь захлопнулась за ним, и при этом столь обыкновенном звуке я содрогнулась, точно услышав что-то ужасное. Наступила снова тишина. Я несколько успокоилась и начала осмотр с первого шкафчика.
В нем было два отделения. В верхнем не было ничего, кроме ящиков с сигарами, аккуратно расставленных рядами; второе было занято коллекцией раковин, валявшихся в беспорядке. Майор, как видно, гораздо больше дорожил своими сигарами, чем раковинами. Я старательно осмотрела это отделение, полагая, что здесь может встретиться что-нибудь для меня интересное, но в нем не оказалось ничего, кроме раковин.
Когда я открыла второй шкафчик, то мне показалось, что стемнело.
Я посмотрела в окно. До вечера еще было далеко, но потемнело от туч, заволакивающих небо. Крупные капли дождя стучали в окно, и осенний ветер свистел во дворе. Я поправила огонь в камине, прежде чем снова принялась за дело. Мои нервы совсем расходились, я вся дрожала, когда возвратилась к шкафчику. Мои руки тряслись, я не понимала, что со мной творится.
Во втором шкафчике, в верхнем отделении, я увидела прелестные камеи, еще не отделанные, разложенные на подносах, обложенных ватой. В одном углу из-под них выглядывали небольшие рукописи, вероятно каталог камей, и больше ничего!
Открыв нижнее отделение, я нашла в нем более драгоценные редкости: разные изделия из слоновой кости и образцы редких китайских шелков. Меня начинали утомлять все сокровища майора. Чем дольше я искала, тем дальше, казалось, отдалялась от предмета моих стремлений. Затворив дверку второго шкафчика, я остановилась в недоумении, открывать ли мне третий и продолжать ли в нем поиски.
После краткого размышления я решила, что, раз начав осмотр нижних шкафчиков, следовало уж и окончить его. Итак, я отворила последний.
На верхней полке представилась мне в одиноком величии большая книга в роскошном переплете. По своему формату она не имела ничего общего с современными книгами. Переплет ее был голубой, бархатный, с серебряными застежками великолепного фасона и с таким же замком, чтобы защитить ее от любопытных взоров. Когда я взяла ее в руки, то увидела, что замок был не заперт.
Имела ли я право воспользоваться этим обстоятельством и открыть книгу? Я впоследствии несколько раз обращалась с этим вопросом к своим друзьям мужского и женского пола. Женщины все оправдывали мой поступок ввиду важных интересов и находили совершенно естественным, что я внимательно рассматривала каждую книгу в доме майора Фиц-Дэвида. Мужчины, напротив того, заявляли, что я не должна была открывать книгу в голубом бархатном переплете и, чтобы избавить себя от искушения посмотреть в нее, должна была запереть шкафчик. Я думаю, что мужчины были правы.
Но как женщина я без малейшего колебания открыла книгу.
Листы ее из тончайшей веленевой бумаги были изящно разрисованы по краям. Что же содержали в себе эти роскошно разукрашенные страницы? К величайшему моему изумлению и разочарованию, посредине каждой страницы был прикреплен локон волос с надписями, которые свидетельствовали, что это были залоги любви разных леди, к которым сердце майора в разные периоды его жизни пылало страстью. Надписи эти были сделаны на разных языках; все они клонились к тому, чтобы напомнить майору о разрыве его с разными предметами его любви. На первой странице был локон белокурых волос со следующими словами: «Моя обожаемая Магдалена. Образец постоянства. Увы, июля 22, 1839!» На следующей странице под локоном каштановых волос французская надпись гласила: «Клеманс, божество души моей. Всегда верна. Увы, 2 апреля 1840». Под следующим рыжим локоном латинские сетования и примечание, что эта госпожа происходила от древних римлян, почему майор и употребил латинский язык для выражения своих чувств. Затем следовало много других локонов и много надписей, на которые мне уже надоедало смотреть. Я с досадой положила книгу в ящик, но после краткого размышления опять взяла ее. До сих пор я очень внимательно осматривала каждую попадавшуюся мне вещь, приятно это было или нет, и ввиду важности собственных интересов я должна была продолжать так же, как начала.
Перевернув все листы и дойдя до пустых белых страниц, я окончила осмотр книги и для большей предосторожности, чтобы убедиться, что никакой клочок бумаги не ускользнул от моего внимания, я встряхнула книгу.
В эту минуту я была вознаграждена за свое долгое терпение: из книги выпала фотографическая карточка, приведшая меня в сильное волнение. На ней были запечатлены два человека.
В одном из них я узнала своего мужа, другое лицо было женское.
Лицо это было мне совершенно незнакомо, молодое. Женщина сидела в кресле, а мой муж стоял позади, нагнувшись к ней и держа ее за руку. Лицо ее было некрасиво, с резкими чертами, в которых выражались сильные страсти и твердая сила воли. Хотя она была некрасива, однако во мне зашевелилось чувство ревности при виде фамильярного обращения с ней моего мужа. Представленная фотографом пара выражала короткость отношений. Юстас во время своего ухаживания за мной рассказывал, что до встречи со мной он не один раз воображал себя влюбленным. Неужели эта безобразная женщина была некогда предметом его обожания? Неужели она была настолько близка с ним, настолько дорога ему, что он захотел сняться с ней на одном портрете, держась за руки? Я долго, не спуская глаз, смотрела на эту карточку, пока наконец не кончилось мое терпение. Женщины – странные создания, иногда для самих себя остаются они тайной. Я бросила карточку в угол шкафчика. Я была раздражена против своего мужа, я ненавидела – да! ненавидела эту женщину, которая держала его руку в своей, эту неизвестную мне женщину с суровым, упрямым лицом.
Оставалось осмотреть нижнюю полку последнего шкафчика. Чтобы сделать это, я встала на колени, стараясь успокоить мою взволнованную душу, которой овладело вдруг такое унизительное чувство ревности.
К несчастью, на нижней полке не было ничего, кроме трофеев военной службы майора: шпага, пистолеты, эполеты, темляк и разные другие принадлежности. Ничего такого, что могло бы возбудить во мне интерес. Глаза мои как-то невольно обращались к верхней полке, и как полоумная – в ту минуту я решительно не заслуживала более мягкого названия – я снова схватила фотографию и злилась, глядя на нее. В эту минуту я заметила надпись, сделанную женской рукой на оборотной стороне карточки. Вот она: «Майору Фиц-Дэвиду с двумя вазами. От его друзей, С. и Ю. М.» Не одна ли из этих ваз была разбита? И перемена в лице майора не была ли вызвана каким-нибудь воспоминанием, связанным с нею? Как бы то ни было, но я была не расположена предаваться размышлениям об этом предмете, больше меня занимал вопрос о буквах на оборотной стороне карточки.
«С и Ю. М.» Эти две последние буквы были начальными буквами имени и настоящей фамилии моего мужа – Юстас Маколан. В таком случае самая первая буква означала ее имя. Какое право имела она соединять свое имя с его? После минутного размышления я вдруг вспомнила, что у Юстаса есть сестры. Он несколько раз говорил об этом еще до свадьбы. К чему это я мучаю себя, ревнуя своего мужа к сестре? С.– может быть, начальная буква ее имени. Мне стало стыдно при этой мысли. Как я была неправа перед ними обоими! Я перевернула карточку и с раскаянием стала рассматривать. Теперь я стала искать родственное сходство между этими двумя лицами. Но его не было; напротив того, они как по чертам лица, так и по выражению совершенно отличались друг от друга. Сестра ли это? Я посмотрела на их руки; правая ее рука лежала в руке Юстаса, левая – на коленях. На третьем пальце ее было видно обручальное кольцо. Была ли хоть одна из сестер моего мужа замужем? Я задавала ему этот вопрос, когда он мне рассказывал о них, и очень хорошо помню, что ответ был отрицательный.
Неужели чувство инстинктивной ревности с самого начала подсказало мне правду? В таком случае что же означали эти начальные буквы? Что значило обручальное кольцо? Боже милосердный! Неужели передо мною портрет моей соперницы и эта соперница – его жена?
С криком ужаса отбросила я фотографию. В эту страшную минуту мне казалось, что я теряю рассудок. Не знаю, что случилось бы или что я сделала бы с собой, если б любовь моя к Юстасу не преодолела мучительно волновавших меня чувств. Эта верная любовь пробудила мой помрачившийся рассудок и позволила восторжествовать лучшей, благороднейшей стороне моего характера. Неужели человек, которого я так нежно, так преданно любила, был способен жениться на мне при живой жене? Нет! Низко, подло было с моей стороны допустить такую мысль хоть на одно мгновение!
Я подняла с пола ненавистную фотографию и положила ее на старое место в книгу. Поспешно затворив шкафчик, я взялась за лестницу и приставила ее к книжному шкафу. В занятии хотела я искать спасения от мучительных мыслей. Ненавистное и вместе с тем унизительное для меня подозрение беспрестанно возвращалось ко мне, несмотря на все моя усилия. Книги! Книги! Вот где должна я найти забвение!
Едва поставила я ногу на лестницу, как услышала, что отворяется дверь из зала.
Я оглянулась, полагая увидеть майора, но вместо него на пороге стояла его будущая примадонна, устремившая на меня пристальный взор.
– Я многое могу сносить терпеливо, – начала она хладнокровно, – но этого дальше терпеть не буду.
– Чего вы не будете терпеть дальше? – спросила я.
– Если бы вы пробыли здесь несколько минут, это ничего, но вы находитесь тут уже добрых два часа, – продолжала она, – здесь, в кабинете майора. Я ревнива – да, и хочу знать, что все это значит.
Она сделала несколько шагов вперед и приблизилась ко мне с раскрасневшимся лицом и пылающим взором.
– Он готовит вас к сцене? – резко спросила она.
– Конечно, нет.
– Что же, он влюблен в вас?
При других обстоятельствах я, может быть, попросила бы ее оставить комнату. Но в моем положении, в эту критическую для меня минуту, присутствие живого существа было для меня облегчением. Даже эта девушка со своими грубыми вопросами и резкими манерами была приятна в моем одиночестве: она отвлекала меня от моих мыслей.
– Ваш вопрос не очень вежлив, – заметила я, – но я вас извиняю. Вы, вероятно, не знаете, что я женщина замужняя.
– Ему какое до этого дело? – возразила она. – Замужняя или нет, для майора это все равно. Наглая госпожа, называющаяся леди Клориндой, тоже замужняя, а три раза в неделю посылает ему букеты! Вы не подумайте, что я влюблена в того старого дурака. Но я оставила место на железной дороге: должна же я охранять свои собственные интересы, а Бог весть что могло бы случиться, если бы я допустила другой женщине встать между ним и мною. Теперь вы видите, в чем дело? У меня сердце не на месте, видя, что он оставляет вас распоряжаться здесь как вам угодно. В этом нет ничего обидного, я прямо говорю, что думаю. Я хочу знать, что вам нужно в этой комнате. Где вы подхватили майора? До сегодняшнего дня он никогда ничего не говорил мне о вас.
За внешней грубостью и эгоизмом этой странной девушки скрывалась независимость и прямота, говорившая в ее пользу; она меня заинтересовала. Я так же откровенно ответила ей:
– Майор Фиц-Дэвид старый друг моего мужа и оказывает мне любезность ради него. Он мне позволил осмотреть все в этой комнате.
Я остановилась, не зная, как объяснить ей мое занятие, не открывая истинных его причин, и в то же время рассеять ее подозрения.
– Осмотреть все в этой комнате – для чего? – спросила она. Ее взор обратился на библиотечную лестницу, возле которой я стояла, и она продолжала: – Вы ищете книгу?
– Да, – сказала я, хватаясь за ее предложение, – ищу книгу.
– Вы нашли ее?
– Нет еще.
Она пристально взглянула на меня, как бы стараясь разгадать, правду я говорю или нет.
– Вы, кажется, хороший человек, – сказала она как бы в заключение своих наблюдений. – В вас нет никакой натянутости, ничего театрального. Я готова помочь вам, как могу. Я не раз шарила в этих книгах и переставляла их с места на место, а потому они мне более знакомы, чем вам. Какую книгу вам нужно?
Едва выговорила она эти слова, как заметила букет леди Клоринды, лежавший на столе. В ту же минуту она забыла все: и меня, и книгу, бросилась как фурия на букет и стала неистово топтать его ногами.
– Вот так поступила бы я и с самой леди Клориндой, если бы она была здесь, – кричала она.
– А что скажет на это майор? – спросила я.
– Мне какое дело? Не полагаете ли вы, что я боюсь его? На прошлой неделе я разбила одну из его прекрасных редкостей, и все из-за леди Клоринды и ее цветов.
При том она указала на верх книжного шкафа, на пустое место близ окна. Мое сердце дрогнуло, и глаза обратились по направлению ее руки. Она разбила вазу! Не может ли эта девушка привести меня к открытию тайны? Я не в состоянии была вымолвить ни слова и только смотрела на нее.
– Да, – продолжала она, – эта вещь стояла тут. Он знает, как я ненавижу ее цветы, и поставил присланный ею букет в эту вазу. На ней было изображено женское лицо, и он говорил мне, что оно очень похоже на нее. На самом же деле оно походило столько же на нее, сколько на меня. Это меня взбесило, и я запустила в вазу книгой, которую тогда читала. Ваза упала на пол и разбилась вдребезги. Однако постойте! Я забыла, какую искали вы книгу. Вы, может быть как и я, любите читать судебные процессы?
Судебные процессы! Не ослышалась ли я? Нет, она сказала: «судебные процессы».
Я ответила ей безмолвным наклонением головы, так как не в силах была вымолвить ни слова. Она пошла к камину и, взяв щипцы, возвратилась к книжному шкафу.
– Книга эта, – объяснила она, – завалилась за шкаф, я сейчас достану ее.
Я ждала, не произнося ни слова, и даже ни один мускул не дрогнул во мне.
– Эту ли книгу вы искали? Откройте ее и посмотрите, – сказала она, подходя ко мне и держа в одной руке щипцы, а в другой книгу в простеньком переплете.
Я взяла книгу.
– Она чрезвычайно интересна, – продолжала будущая примадонна. – Я прочла ее два раза. Но все-таки мне кажется, что он виноват.
Виноват! Кто виноват? О чем идет речь? Я делала над собой усилия, чтобы задать вопросы, но тщетно, из уст моих не выходило никакого звука.
Она, казалось, потеряла со мной всякое терпение. Вырвав у меня из рук книгу и открыв на титульном листе, она положила ее передо мной на стол.
– Вы точно беспомощный ребенок, – сказала она с презрением. – Смотрите же, однако, та ли это книга?
Я прочитала заглавие:
ПОЛНЫЙ ОТЧЕТ
судебного процесса
Юстаса Маколана
Я остановилась и взглянула на нее. Она отскочила от меня с криком ужаса. Я вновь обратила глаза к книге и прочитала дальше следующие строки:
по обвинению в отравлении жены.
Тут господь сжалился надо мной: я упала в обморок.
Глава XI. ВОЗВРАЩЕНИЕ К ЖИЗНИ
Когда я стала приходить в себя, первым моим чувством было ощущение боли, мучительной боли, точно все нервы мои были вытянуты и вывернуты. Вся натура моя безмолвно, но сильно протестовала против усилий возвратить меня к жизни. Я отдала бы все на свете, чтобы быть в состоянии упросить окружающих дать мне умереть. Долго ли продолжалась эта безмолвная агония – я не знаю, но мало-помалу я почувствовала облегчение. Я слышала свое собственное тяжелое дыхание; я чувствовала, что мои руки слегка, машинально шевелятся, как у малого ребенка. Я открыла глаза и посмотрела вокруг, точно возвратилась из загробной жизни и пробудилась к новым чувствам и новому миру.
Первым увидела я незнакомого мне мужчину. Он тихо отошел в сторону, кивнул головой другому лицу, бывшему в комнате.
Медленно и неохотно этот последний приблизился к кушетке, на которой я лежала. При виде его у меня вырвался крик радости, и я протянула к нему свои слабые руки. Это был мой муж.
Я устремила на него пламенный взор, но он даже не взглянул на меня. С опущенными в землю глазами, со странным выражением замешательства и ужаса на лице вышел он из комнаты. Незнакомец последовал за ним. Я закричала ему вслед:
– Юстас!
Он не ответил и даже не обернулся. С величайшим усилием повернула я голову и посмотрела в другую сторону. Знакомое лицо мелькнуло перед моими глазами, как во сне. Мой добрый, старый Бенджамин сидел подле кушетки с глазами, полными слез. Он молча взял мою руку и ласково пожал ее.
– Где Юстас? – спросила я. – Почему он ушел, оставив меня?
Я была еще ужасно слаба. Глаза мои непроизвольно обвели всю комнату, когда я задавала этот вопрос. Я увидела майора Фиц-Дэвида; увидела стол, на который певица положила книгу, раскрыв ее, и самою певицу, сидевшую в углу, закрыв глаза платком, точно она плакала. В одно мгновение ко мне возвратилась память; я вспомнила роковой титульный лист. Но в настоящую минуту во мне преобладало единственное желание увидеть моего мужа, броситься в его объятия и сказать ему, что я убеждена в его невиновности, что я еще пламеннее, еще нежнее люблю его. Слабой, дрожащей рукой ухватилась я за Бенджамина и дико воскликнула:
– Приведите его ко мне! Где он? Помогите мне встать.
Незнакомый голос ответил мне ласково, но твердо:
– Успокойтесь, сударыня, господин Вудвиль в соседней комнате и ожидает, пока вы оправитесь.
Я взглянула на говорившего и узнала в нем незнакомца, вышедшего из комнаты вместе с моим мужем. Почему он вернулся один? Почему Юстас не оставался со мною, как другие? Я старалась встать, но незнакомец снова нежно уложил меня на подушки. Я попробовала сопротивляться, но совершенно безуспешно. Его твердая рука хотя нежно, но крепко удерживала меня на месте.
– Вы должны немного отдохнуть, – сказал он, – и выпить глоточек вина. В противном случае вы можете снова лишиться чувств.
Бенджамин подошел ко мне объяснил:
– Это доктор, дорогая моя. Вы должны исполнять его требования.
Доктор! Они позвали доктора на помощь. Я начала понимать, что мой обморок носил более серьезные симптомы, чем простой женский обморок. Я обратилась к доктору и беспомощным, жалобным тоном поинтересовалась у него о причине странного отсутствия моего мужа:
– Почему позволили вы ему оставить комнату? Если я не могу идти к нему, почему не приведете вы его ко мне?
Доктор, казалось, не находил слов для ответа. Он посмотрел на Бенджамина и сказал:
– Не угодно ли вам поговорить с госпожою Вудвиль?
Бенджамин в свою очередь посмотрел на майора и сказал:
– Не угодно ли вам?
Майор сделал им обоим знак выйти из комнаты. Они тотчас же отправились в соседнюю комнату и затворили за собою дверь. В ту же минуту девушка, так странно открывшая мне тайну моего мужа, встала и приблизилась к кушетке.
– Полагаю, мне тоже лучше уйти! – обратилась она к майору.
– Как вам угодно, – ответил тот.
Он говорил, как мне показалось, очень холодно. Она покачала головой и отвернулась от него с негодованием.
– Я должна замолвить слово за себя, – воскликнуло это странное существо с лихорадочной энергией. – Я должна сказать, иначе я не выдержу.
С этим странным предисловием она обратилась ко мне и разразилась целым потоком слов.
– Вы слышали, каким тоном говорил со мной майор, – начала она. – Он обвиняет меня во всем случившемся. Я невинна, как новорожденный младенец. Я хотела сделать как лучше. Я думала, что вам нужна эта книга, и подала ее. Откуда я знала, что, открыв книгу, вы упадете в обморок. А майор винит меня. В чем же я виновата? Я сама никогда не падаю в обморок, но всегда сочувствую тем, с кем это случается. Да! Я происхожу от почтенных родителей. Мое имя Гойти – мисс Гойти. Мое самолюбие оскорблено несправедливым обвинением. Если кто-либо виноват, то это вы сами. Не сказали ли вы, что ищете книгу? И я подала ее вам с добрым намерением. Теперь вы, кажется, в состоянии говорить сами, заступитесь за бедную девушку, которую до смерти замучили пением, языками и еще Бог знает чем. Бедную девушку, за которую некому вступиться. Я так же достойна уважения, как и вы. Мои родители занимались торговлей, и мать моя видала лучшие дни и бывала в лучшем обществе.
С этими словами мисс Гойти поднесла платок к глазам и залилась слезами.
Конечно, странно было обвинять ее в случившемся. Я отвечала ей, как могла любезнее, и стала защищать ее перед майором Фиц-Дэвидом. Он понимал, в каком мучительном состоянии была я в эту минуту, поэтому отказался слушать меня и принялся сам утешать свою примадонну. Что он говорил ей, я не слышала и не имела ни малейшего желания услышать. Он говорил шепотом; успокоив ее и поцеловав у нее руку, он вывел ее из комнаты так почтительно, как какую-нибудь герцогиню.
– Надеюсь, эта глупая девушка не расстроила вас? – заботливо спросил он, вернувшись ко мне. – Не могу выразить словами, как я огорчен случившимся. Вы помните, я предостерегал вас. Если б я мог предвидеть…
Я не дала ему продолжать. Никакой предусмотрительный человек не мог предвидеть того, что случилось. Как ни было ужасно сделанное открытие, оно все-таки было не так тяжело и не причиняло мне таких страданий, как неизвестность, в которой я находилась до сих пор. Я сказала ему об этом и перевела разговор на предмет, наиболее интересовавший меня в эту минуту, – на моего мужа.
– Каким образом попал он сюда? – спросила я.
– Он приехал с мистером Бенджамином, как только я вернулся домой, – ответил майор.
– Вскоре после того, как я упала в обморок?
– Нет. Только что я послал за доктором, серьезно встревожившись вашим состоянием.
– Что привело его сюда? Он был в гостинице и, не застав меня, отправился отыскивать?
– Да. Он вернулся раньше, чем предполагал, и очень забеспокоился, не найдя вас в гостинице.
– Он подозревал, что я у вас? Сюда приехал он прямо из гостиницы?
– Нет. Он, кажется, был прежде у мистера Бенджамина, чтобы справиться о вас. Что он узнал от вашего старого друга, я не имею представления. Знаю только, что мистер Бенджамин вместе с ним приехал сюда.
Для меня было совершенно достаточно этого краткого объяснения: я поняла все, что случилось. Юстас напугал простого, доброго старика моим исчезновением из гостиницы. И встревоженный Бенджамин поддался его убеждениям и передал ему мой разговор с ним о майоре Фиц-Дэвиде. Теперь появление моего мужа в доме майора объяснялось очень просто. Но его странное поведение, уход его из комнаты в ту самую минуту, когда я пришла в себя, оставались непонятными. Майор Фиц-Дэвид пришел в очевидное замешательство, когда я задала ему этот вопрос.
– Я, право, не знаю, как вам объяснить это, – ответил он. – Юстас удивил и смутил меня своим поведением.
Он сказал это чрезвычайно серьезно, но его вид выражал больше, чем слова. Он встревожил меня.
– Юстас не поссорился с вами? – спросила я.
– Нет.
– Он знает, что вы не нарушили своего обещания в отношении его?
– Конечно. Моя молодая певица, мисс Гойти, подробно рассказала доктору обо всем случившемся, а доктор в ее присутствии передал этот рассказ вашему мужу.
– Доктор видел книгу «Полный отчет судебного процесса»?
– Ни доктор, ни мистер Бенджамин не видели книгу. Я спрятал ее и тщательно скрыл ото всех ужасную историю ваших взаимоотношений с обвиняемым. Мистер Бенджамин, по-видимому, что-то подозревает. Но ни доктор, ни мисс Гойти не имеют ни малейшего понятия о причине вашего обморока. Они оба полагают, что вы подвержены нервным припадкам и что фамилия вашего мужа действительно Вудвиль. Я сделал для Юстаса все, что мог сделать преданнейший друг. Но он тем не менее продолжает бранить меня за то, что я впустил вас в свой дом. Но что хуже всего, так это то, что он решительно утверждает, что нынешние события навсегда разлучают вас с ним. «Это конец нашей супружеской жизни, – сказал он мне. – Теперь она знает, что меня судили в Эдинбурге по обвинению в отравлении моей жены».
Я в ужасе вскочила с кушетки.
– Боже милостивый! – воскликнула я. – Неужели, Юстас полагает, что я сомневаюсь в его невиновности.
– Он отрицает, что вы или кто-нибудь другой может поверить в его невиновность, – возразил майор.
– Проведите меня до двери, – попросила я. – Где он? Я должна, я хочу видеть его.
Я в изнеможении опустилась на кушетку, произнеся последние слова. Майор Фиц-Дэвид подал мне стакан вина и настоятельно советовал выпить.
– Вы увидите его, – сказал майор. – Я обещаю вам это. Доктор запретил ему уходить из дома прежде, чем вы его увидите. Только подождите немного, моя бедная, дорогая, подождите несколько минут, соберитесь с силами.
Мне ничего более не оставалось, как повиноваться ему. Как ужасно оставаться в таком беспомощном состояния. Я не могу и ныне вспомнить без содрогания об ужасных минутах, проведенных тогда мною на кушетке.
– Приведите его сюда! – вскричала я. – Ради Бога, приведите его сюда.
– Кто может уговорить его прийти сюда? – сказал майор. – Могу ли я или кто-либо другой убедить человека, или, вернее сказать, безумца, который мог оставить вас в ту минуту, когда вы стали приходить в себя и открыли глаза. Я разговаривал с ним наедине в соседней комнате, пока доктор был при вас. Я старался убедить его в вашей и моей уверенности, что он невиновен, но на все убеждения, на все просьбы старого друга он отвечал только одно – постоянно ссылался на шотландский приговор.
– Шотландский приговор! Что это? – спросила я.
Майор с удивлением взглянул на меня при этом вопросе.
– Неужели вы в самом деле никогда не слышали о его процессе? – удивился он.
– Никогда.
– Когда вы сказали мне, что узнали настоящее имя своего мужа, мне показалось очень странным, что вы, не припомнили тотчас же его историю. Три года тому назад вся Англия говорила о вашем муже. Не удивительно, что он после этого переменил свою фамилию. Где же вы были в это время?
– Это было три года тому назад? – спросила я.
Я поняла подоплеку моего странного неведения о событии, всем так хорошо известном. Три года назад мой отец был еще жив. Мы жили с ним на даче в Италии, в горах близ Сиены. Мы по целым неделям не видели ни английских газет, ни английских путешественников. Может быть, кто-нибудь и писал моему отцу из Англии о знаменитом Шотландском процессе, но он ничего не говорил мне о нем; если же и упоминал, то я совершенно о том забыла.
– Скажите мне, пожалуйста, – обратилась я к майору, – какое же отношение имеет Шотландский приговор к ужасным сомнениям моего мужа? Юстас свободен, следовательно, он оправдан от тяготевшего над ним обвинения.
Майор Фиц-Дэвид покачал головой.
– Дело Юстаса слушалось в Шотландии, – ответил он. – По шотландским законам допускается особая форма приговора, которая не существует, как мне известно, ни в какой другой цивилизованной стране. Если присяжные сомневаются, следует ли оправдать или осудить подсудимого, то им позволяется выразить это сомнение в особенной форме. Если нет достаточных доказательств для оправдания подсудимого и нет необходимых улик для его обвинения, присяжные выпутываются из затруднения таким решением: «Не доказано».
– Таков был приговор в деле Юстаса? – спросила я.
– Да.
– Присяжные не были убеждены в том, что мой муж виновен? Не были также убеждены в его невиновности? Таков был Шотландский приговор?
– В том-то и дело, что в продолжение трех лет это сомнение, выраженное присяжными и отразившееся в общественном мнении, тяготеет над ним.
О мой бедный друг, невинный мученик! Наконец я поняла все: и почему он женился на мне под чужим именем, и ужасные слова, сказанные им мне, когда он так просил меня уважать его тайну, и страшное его недоверие ко мне в эту минуту. Теперь мне стало все ясно. Я встала с кушетки с твердой решимостью, которую возбудил во мне Шотландский приговор, решимостью такой смелой и святой, что первым делом должна была сообщить о ней своему мужу.
– Ведите меня к Юстасу – сказала я. – Я достаточно окрепла, чтобы выдержать многое.
Пристально посмотрев на меня, майор молча подал мне руку. Мы вместе вышли из комнаты.
Глава XII. ШОТЛАНДСКИЙ ПРИГОВОР
Мы прошли через прихожую. Майор открыл дверь в длинную узкую комнату, служившую для курения и выходившую окнами во двор.
Мой муж был здесь один и сидел в дальнем конце комнаты у камина. Когда я вошла, он встал, не говоря ни слова. Майор осторожно затворил дверь и вышел. Юстас не сделал ни шага ко мне навстречу. Я бросилась к нему, обвила его шею руками и поцеловала. Он не обнял меня, не поцеловал, только пассивно выносил мои ласки, и более ничего.
– Юстас, – вскричала я, – никогда так нежно, так горячо не любила я тебя, как в эту минуту! Никогда не чувствовала я к тебе того, что чувствую теперь!
Он тихо высвободился из моих объятий и машинально, вежливо, точно чужой, знаком пригласил меня сесть.
– Благодарю тебя, Валерия, – начал он холодным тоном, – ты не могла ничего иного сказать мне после всего, что случилось. Благодарю тебя.
Мы стояли у камина. Он отошел от меня, опустив голову, и, как видно, намеревался оставить комнату. Я последовала за ним, потом прошла вперед и заслонила собою дверь.
– Отчего ты оставляешь меня? – спросила я. – Почему ты говоришь со мной таким жестким тоном? Ты на меня сердишься, Юстас? Дорогой мой, милый, если ты на меня сердишься, то я прошу тебя, прости меня.
– Это я должен просить у тебя прощения, – возразил он. – Прости, Валерия, что я женился на тебе.
Он произнес эти слова с таким безнадежным, сокрушенным видом, что было невыносимо тяжело смотреть на него. Я протянула к нему руку и попросила:
– Юстас, взгляни на меня.
Он медленно поднял глаза и остановил на мне свой холодный, безжизненный взор, в котором выражалась непоколебимая покорность и отчаяние. В эту злополучную минуту я была так же спокойна и холодна, как муж мой. Вид его леденил меня.
– Неужели ты сомневаешься, что я верю в твою невиновность? – вскричала я.
Он не ответил, только тяжело вздохнул.
– Бедная женщина, – сказал он, совершенно как посторонний человек. – Бедная женщина!
Сердце мое так сильно билось, точно хотело выскочить из груди. Я оперлась на его плечо, чтобы не упасть.
– Я не прошу у тебя сострадания, Юстас; я прошу только справедливости. Ты ко мне несправедлив. Если бы ты открыл мне истину с первых дней, как мы узнали и полюбили друг друга, если бы ты рассказал мне все и даже более, чем я знаю теперь. Бог свидетель, я все равно вышла бы за тебя замуж. Теперь ты думаешь, что я не верю в твою невиновность!
– Я в том не сомневаюсь, – сказал он. – Все твои побуждения благородны. Ты говоришь и чувствуешь благородно. Не осуждай меня, бедное дитя мое, за то, что я вижу дальше твоего, вижу то, что должно произойти непременно, неминуемо в жестоком будущем.
– В жестоком будущем! – повторила я. – Что ты хочешь этим сказать?
– Ты веришь в мою невиновность, Валерия. Присяжные, судившие меня, сомневались в том и оставили меня в подозрении. По какой же причине, на каких основаниях ты, несмотря на судебный приговор, считаешь меня невиновным?
– Мне не нужно доказательств. Я верю в тебя вопреки присяжным, вопреки судебному приговору.
– А друзья твои будут ли того же мнения? Что скажут твои дядя и тетка, когда узнают о случившемся, а ведь рано или поздно они должны узнать. Они скажут тогда: «Он начал дурно; он скрыл от нашей племянницы, что был под судом, женился на ней под вымышленным именем. Он может говорить, что он невиновен, но можно ли верить его словам? После разбирательства дела приговор присяжных заявил: «Не доказано». Не доказано! Но разве это может удовлетворить нас? Если присяжные были несправедливы к нему, если он невиновен, пускай он это докажет». Вот что думает и говорит обо мне свет. Это же самое будут думать и говорить твои друзья. Наступит время, когда и ты, Валерия, будешь сама сознавать, что друзья твои правы.
– Никогда такое время не наступит! – горячо воскликнула я. – Ты несправедлив ко мне, ты меня жестоко оскорбляешь.
Он снял мою руку со своего плеча и отошел от меня, горько улыбаясь.
– Мы женаты только несколько дней, Валерия. Твоя первая любовь горяча, но время, которое все сглаживает, умерит также и пыл твоего чувства ко мне.
– Никогда! Никогда!
Он еще дальше отошел от меня и продолжал:
– Посмотри вокруг себя. В самых счастливых браках между мужем и женой происходят недоразумения и неприятности; на самом ясном небе семейной жизни появляются мрачные тучи. Когда наступят для нас такие дни, в тебе зародится сомнение и страх, которого ты не испытываешь теперь. Когда небо твоей супружеской жизни покроется тучами, когда я скажу тебе первое грубое слово и ты необдуманно ответишь мне, то в уединении, в тишине бессонной ночи в памяти твоей возникнет странная смерть моей первой жены. Ты вспомнишь, что ответственность в том падала на меня и невиновность моя недоказана. Ты скажешь про себя: «Тогда, может быть, между ними тоже началось все с грубых слов. Неужели и между нами закончится тем же?» Ужасные вопросы для жены! Ты будешь с трепетом избавляться, стараться заглушить их, как добрая жена. Но на другой день, увидев меня, ты будешь настороже, я замечу это и пойму твое внутреннее состояние. Задетый за живое, я скажу тебе еще более грубые слова. В мыслях твоих тотчас же появится воспоминание, что мужа твоего судили как отравителя и что смерть его первой жены так и осталась не выясненной. Вот таким адом может стать наша семейная жизнь! Вот почему я предостерегал тебя, умолял тебя не пытаться открыть тайну! Могу ли я теперь в случае твоей болезни быть возле твоей постели и не возбуждать в тебе воспоминания о случившемся с моей первой женой. Подавая тебе лекарство, я буду казаться подозрительным, так как говорили, что я отравил ее лекарством. Подавая тебе чашку чая, я буду воскрешать в тебе мысль о том, что я, как говорили, положил мышьяк в ее чашку. Если, выходя из комнаты, поцелую тебя, тебе невольно вспомнится тот поцелуй, о котором говорили, что это скорее для соблюдения приличий и чтобы обмануть сиделку. Можно ли жить в таких условиях? Ни одно живое существо не в состоянии вынести таких мук. Еще сегодня я говорил тебе: «Если ты в этом деле сделаешь еще шаг вперед, погибнет счастье всей нашей жизни». Ты сделала этот шаг, и наступил конец нашему счастью. Жало сомнения проникло в тебя и в меня, и нам никогда не освободиться от него.
До сих пор я сдерживалась и слушала его, но при последних словах, перед картиной будущего, которую он нарисовал передо мной, я не могла более выдержать.
– Перестань говорить такие ужасы, – вскричала я. – Неужели в наши годы мы должны проститься с любовью, проститься с надеждой? Говорить это – значит оскорблять священные чувства: любовь и надежду.
– Ты еще не ознакомилась с материалами процесса, – отвечал он, – но ты, вероятно, решилась на это?
– Прочту все до последнего слова. Я возымела намерение, которое ты должен теперь узнать, Юстас.
– Никакие намерения твои, Валерия, – ни любовь, ни надежда – не могут изменить неумолимых фактов. Моя первая жена умерла от яда, и суд присяжных не оправдал меня от обвинения в ее отравлении. Пока это не было тебе известно, мы могли еще быть счастливы, но теперь, когда ты узнала эту роковую тайну, я повторяю: наша супружеская жизнь кончена.
– Нет, – сказала я. – Теперь, напротив, наша супружеская жизнь только начинается, появилась новая цель для преданности жены, новая причина для ее любви.
– Что ты хочешь этим сказать?
Я подошла к нему и взяла его за руку.
– Что говорит о тебе свет, по твоему мнению? – спросила я. – Что скажут о тебе мои друзья? «Не доказано» – разве такое решение может удовлетворить нас? Если суд был к нему несправедлив, если он невиновен, пускай докажет это». Не эти ли слова влагал ты в уста моих друзей? Хорошо, я скажу больше: мне недостаточно того, что обвинение не доказано. Докажи свою невинность, Юстас, добейся того, чтобы суд сказал: невиновен. Чего ты ждал три года? Не догадываюсь ли я? Не ожидал ли ты, чтоб тебе в этом помогла жена? Так вот, она перед тобою, готовая помогать тебе и сердцем, и умом, готовая доказать свету и присяжным, что муж ее невиновен в выдвинутом ему обвинении.
Я была в возбужденном состоянии, пульс мой лихорадочно бился, и голос звучно раздавался в комнате. Тронула ли я его? Каков будет его ответ?
– Прочти процесс, – прозвучало мне в ответ.
Я схватила его за руку. В порыве негодования и отчаяния я сжала ее изо всех сил. Господи, помилуй! Я, кажется, готова была ударить его за тон и взгляд, с которым он произнес эти слова.
– Я уж говорила тебе, что намерена непременно прочитать его, – сказала я, – и прочитать от строчки до строчки. Произошло какое-то страшное недоразумение, допущена непростительная ошибка, не представлено в твою пользу нужных доказательств: какие-то подозрительные обстоятельства не исследованы, не напали на след виновного. Юстас! Я твердо убеждена, что тобою и твоими защитниками оставлено без внимания какое-нибудь важное обстоятельство или совершена ошибка. Решимость исправить этот несправедливый приговор родилась в душе моей в ту минуту, как только я услышала о ней. Мы исправим ее, не правда ли? Мы должны исправить ее ради тебя, ради меня, ради детей, если Господь благословит нас ими. О мой милый, мой дорогой, не смотри на меня таким холодным взором. Не отвечай таким жестким тоном. Не обращайся со мной, как с глупой, безумной женщиной, возмечтавшей о невозможном!
Ничто не могло повлиять на него. Он заговорил скорее с сожалением, чем с холодностью:
– Меня защищали лучшие адвокаты в стране. Если все усилия их остались безуспешны, то что можешь ты, Валерия, что могу я? Нам остается только покориться.
– Никогда! – вскричала я. – Никогда! Самые лучшие адвокаты такие же смертные, как и мы, они также делают ошибки! Ты не можешь отрицать этого!
– Прочти процесс, – в третий раз повторил он жестокие слова и замолчал.
Совершенно отчаявшись растрогать его и сознавая, чувствуя с болью в сердце беспощадную справедливость его слов, несмотря на все то, что я говорила в порыве любви и преданности, я подумала о майоре Фиц-Дэвиде. При своем душевном расстройстве я совсем забыла, что майор уж пытался убедить его, но безуспешно. Я слепо верила в эту минуту, что майор как старый друг может повлиять на него.
– Я тебя не убедила? – спросила я. Он отвернулся вместо всякого ответа. – Так подожди одну минуту, – продолжала я. – Я хочу, чтобы ты выслушал еще одно мнение.
Я оставила его и вернулась в кабинет. Майора там не было. Я постучала в дверь, ведущую в соседнюю комнату, и майор тотчас же вышел ко мне. Доктора уже не было, а Бенджамин все еще оставался тут.
– Не поговорите ли вы с Юстасом? – спросила я. – Скажите ему, что…
Не успела я договорить, как парадная дверь отворилась и затворилась. Майор Фиц-Дэвид и Бенджамин также слышали это, они молча переглянулись.
Прежде чем майор успел остановить меня, я бросилась в ту комнату, где оставила мужа. Комната была пуста. Мой муж ушел.
Глава XIII. НА ЧТО РЕШИЛСЯ МУЖ
Моей первой мыслью было бежать за Юстасом на улицу. Майор и Бенджамин воспротивились этому безрассудному намерению. Они напомнили мне о чувстве собственного достоинства, но это (насколько я помню) не произвело на меня никакого впечатления. Уговоры их были успешнее, когда они попросили меня иметь терпение ради моего мужа и подождать еще полчаса. Если же он не вернется по истечении этого времени, они сами отправятся со мной отыскивать его в гостиницу.
Ради Юстаса я согласилась ждать. Нет возможности передать словами, что я выстрадала в эти минуты пассивного ожидания. Но лучше я продолжу свой рассказ.
Бенджамин первый спросил меня о том, что произошло между мною и мужем.
– Вы смело можете говорить, моя дорогая. Я знаю обо всем случившемся с вами в доме майора. Никто не рассказывал мне о том, я сам догадался. Вы, может быть, помните, что я был поражен, когда вы впервые упомянули имя Маколан. Я тогда не мог сразу припомнить, в чем дело, теперь я все знаю.
Услышав это, я, ничего не скрывая, рассказала им содержание разговора между нами. К величайшему моему огорчению, оба приняли сторону моего мужа и назвали мои намерения безумными бреднями. Они отвечали мне его же словами: «Вы еще не читали процесса». Я вышла из себя.
– Для меня достаточно факта! – вскричала я. – Мы знаем, что он невиновен! Почему же невиновность его не доказана? Она должна быть и будет доказана! Если процесс покажет мне, что это невозможно, я не поверю ему. Где книга, майор? Дайте мне убедиться собственными глазами, Действительно ли защитники не оставили мне никакого выхода. Разве они любили его, как я? Дайте мне книгу.
Майор Фиц-Дэвид взглянул на Бенджамина.
– Если я исполню ее желание, это только усилит ее волнение и огорчение, – сказал он. – Как вы думаете?
Я возразила прежде, чем Бенджамин успел открыть рот.
– Если вы мне откажете в моей просьбе, майор, – воскликнула я, – вы заставите меня отправиться в ближайший книжный магазин и купить там эту книгу о процессе. Я твердо решила прочитать ее.
Теперь Бенджамин принял мою сторону.
– Ничто не может ухудшить положение этого дела, – сказал он. – С вашего позволения, я советовал бы предоставить ей действовать по ее усмотрению.
Майор встал и вынул книгу из шифоньерки, куда он спрятал ее.
– Моя молодая приятельница сообщила мне, что она рассказала вам о своей непростительной вспышке, случившейся несколько дней тому назад, – сказал он, подавая мне книгу. – Я до сих пор не знал, какую бросила она книгу, когда разбила вазу. Оставив вас одну в, комнате, я полагал, что отчет о процессе был на своем месте, на верхней полке книжного шкафа. Признаюсь, мне было очень любопытно узнать, осмотрите ли вы эту полку. Разбитая ваза – теперь нет надобности скрывать это от вас – была подарена мне вашим мужем и его первой женой за неделю до ее страшной смерти. Я предчувствовал в ту минуту, когда ваш взор был устремлен на обломки этой вазы, что вы достигнете своей цели и откроете роковую тайну; это взволновало меня, и мне показалось, что мой вид выдал мою тревогу и вы это заметили.
– Я действительно это заметила, майор, и смутно сознавала, что я на пути к открытию. Не угодно ли вам посмотреть на часы, не прошел ли уж назначенный срок?
Мое нетерпение обмануло меня: получаса еще не прошло.
Все медленнее и медленнее тянулось время, а муж мой не возвращался. Мы напрасно старались поддерживать разговор, это нам не удавалось. Наступила глубокая тишина, прерываемая лишь уличным шумом. Одна неотвязная мысль, как я ни отгоняла ее от себя, все упорнее гнездилась у меня в голове в эти минуты мучительного ожидания. Я содрогалась, спрашивая себя, неужели супружеская жизнь моя действительно кончилась и Юстас в самом деле меня покинул?
Майор заметил то, что ускользнуло от проницательноети Бенджамина, что моя твердость начинала слабеть под тяжестью ожидания.
– Давайте отправимся в гостиницу, – произнес он.
Недоставало еще пяти минут до получаса. Я взором поблагодарила майора за эту уступку: говорить я не могла. Молча отправились мы втроем в гостиницу.
Хозяйка встретила нас в зале. Юстаса никто не видал, и ничего о нем не знали. Но в моей комнате наверху меня ожидало письмо, за несколько минут до моего прихода принесенное рассыльным.
Дрожа и задыхаясь, поднялась я по лестнице, оба джентльмена следовали за мной. Адрес на конверте был написан рукой моего мужа. Сердце у меня сжалось при взгляде на эти строки. Зачем пишет он мне? Не таятся ли в этом конверте его прощальные слова? Я сидела ошеломленная, опустив письмо на колени, не в состоянии распечатать его.
Добрейший Бенджамин пытался утешить и ободрить меня. Майор, как человек опытный в обращении с женщинами, заставил его замолчать.
– Подождите, – сказал он ему шепотом. – Теперь с ней не следует говорить. Дайте ей немного прийти в себя.
Как бы повинуясь внезапному побуждению, я протянула к нему руку с письмом. Каждая минута была дорога, если Юстас действительно покинул меня. Теряя время, мы могли потерять возможность вернуть его.
– Вы его старый друг, майор, – сказала я. – Вскройте письмо и прочтите его мне.
Майор распечатал конверт и сначала прочитал письмо про себя. Прочитав, он с негодованием бросил его на стол.
– Его можно извинить, – сказал он, – потому что он сошел с ума.
После этих слов мне стало все ясно.
Уже зная самое худшее, я могла прочесть письмо. Вот оно:
«Моя возлюбленная Валерия!
Читая эти строки, ты услышишь мое последнее «прости». Я возвращаюсь к своей одинокой, мрачной жизни, к жизни, которую я вел, прежде чем узнал тебя.
Дорогая моя, я жестоко поступил с тобою. Тебя обманул человек, публично обвиненный в отравлении своей жены и не оправданный присяжными. И ты это знаешь!
Можешь ли ты сохранить ко мне доверие и уважение после такого обмана? Нам можно было бы жить счастливо, если б ты не знала истины. Но теперь, когда ты ее знаешь, это невозможно.
Все, что я могу сделать во искупление своей вины, – это расстаться с тобою. Единственная надежда на счастье в будущем заключается для тебя в разлуке с опозоренным человеком. Я люблю тебя, Валерия, люблю глубоко, преданно, страстно. Но призрак отравленной жены стоит между нами. Хотя никогда и в помышлении у меня не было нанести вред моей жене, но невиновность моя не доказана. И нет возможности доказать ее на этом свете. Ты молода, полна надежд, натура любящая, благородная. Доставь другому счастье, Валерия, своими редкими достоинствами и прелестями. Они слишком велики для меня. Отравленная женщина стоит между нами. Если бы ты жила со мною, ты тоже постоянно видела бы ее, как и я. Этой пытки ты не должна знать. Я люблю тебя и потому расстаюсь с тобой.
Ты считаешь меня жестоким и бессердечным. Потерпи немного, и время изменит твои воззрения. Через несколько лет ты скажешь себе: хотя он низко обманул меня, все же в нем было чувство благородства, у него хватило мужества освободить меня.
Да, Валерия, я возвращаю тебе свободу. Если есть возможность разорвать наш брак, я согласен. Возврати свою независимость, воспользуйся ею и будь уверена в моей полной покорности. Я в этом случае дал нужные инструкции своим поверенным. Твой дядя может обратиться к ним, и я полагаю, он останется доволен моей готовностью оказать тебе справедливость. Теперь я думаю только об одном: как бы устроить твое счастье и благосостояние в будущем, то и другое невозможно при нашем с тобой союзе.
Не могу более писать. Это письмо будет тебя ожидать в гостинице. Бесполезно меня разыскивать. Я знаю свою слабость: сердце мое принадлежит тебе, и, увидев тебя еще раз, я, пожалуй, не в состоянии буду устоять против своего чувства. Покажи это письмо своему дяде и друзьям, мнение которых ты уважаешь. Мне остается только написать мое опозоренное имя, и всякий одобрит и поймет, почему я это делаю. Это имя оправдывает, вполне оправдывает это письмо. Прости мне и забудь меня. Прощай!
ЮСТАС МАКОЛАН».
Этим письмом он прощался со мною навсегда шесть дней спустя после нашей свадьбы.
Глава XIV. ОТВЕТ ЖЕНЫ
До сих пор я писала о себе с полной откровенностью и, честно говоря, с немалым мужеством. Но и откровенность, и мужество изменяют мне, когда я смотрю на прощальное письмо моего мужа и вспоминаю о страшной буре страстей, поднявшейся в моей душе. Нет, я не могу, я не смею сказать правду о себе в те ужасные минуты. Мужчины, призовите на помощь свое знание женщин и представьте себе, что я чувствовала. Женщины, загляните в свое сердце, и вы поймете мои ощущения!
Что же я сделала, когда немного пришла в себя, гораздо легче рассказать. Я отвечала на письмо моего мужа. На следующих страницах я приведу этот ответ. Я хочу, насколько возможно, передать впечатление, произведенное на меня его бегством, побудительные причины, поддерживавшие меня, и надежды, воодушевлявшие меня, в новой тяжелой жизни.
Я переехала из гостиницы к доброму, старому другу моего отца, Бенджамину. Он приготовил для меня комнату в своем маленьком загородном домике. Здесь провела я первую ночь после разлуки с мужем и только к утру, истомленная и измученная, сомкнула наконец глаза и несколько отдохнула.
Во время завтрака майор Фиц-Дэвид приехал справиться обо мне. Накануне он был у поверенных моего мужа и говорил с ними обо мне. Они объяснили ему, что знают о местопребывании Юстаса, но что им строго запрещено сообщать его адрес кому бы то ни было. Во всех других отношениях распоряжения их клиента касательно жены были, как они выразились, «в высшей степени благородны и великодушны». Мне только стоило написать им, и они с первой же почтой вышлют мне копию его указаний.
Вот новости, привезенные мне майором. Со свойственным ему тактом он спросил меня лишь о здоровье и не задал больше никаких вопросов. После этого он распрощался со мной и имел длинный разговор с Бенджамином в саду.
Я удалилась в свою комнату и написала дяде Старкуатеру, подробно поведав ему обо всем случившемся и приожив копию письма мужа. Окончив все это, я вышла подышать свежим воздухом, но скоро устала и вернулась в свою комнату. Мой добрый Бенджамин предоставил мне полную свободу оставаться одной сколько мне угодно. После полудня я значительно оправилась и могла думать об Юстасе без слез и разговаривать с Бенджамином, не пугая и не расстраивая доброго старика.
В эту ночь я спала гораздо лучше и наутро была настолько спокойна и бодра, что могла исполнить мой первый и главный долг, а именно: отвечать мужу.
Вот что я написала ему:
«Я еще слишком утомлена и слаба, Юстас, чтобы писать тебе подробно, но вполне владею рассудком. Я составила себе определеннее мнение о тебе и твоем письме и решила, что я должна делать теперь, когда ты меня покинул. Иные женщины в моем положении решили бы, что ты потерял всякое право на доверие. Я так не думаю и потому излагаю тебе прямо и откровенно все свои мысли.
Ты говорил, что любишь меня и потому удаляешься. Я не понимаю, как можно бросить женщину, любя ее. Я со своей стороны, несмотря на тягостные мысли, высказанные и написанные тобою, несмотря на твой неожиданный отъезд, я люблю тебя и не брошу. Нет! Пока я жива, я останусь твоей женой.
Это удивляет тебя? Это удивляет и меня самою. Если б другая женщина написала то же самое своему мужу после того, как он поступил бы с нею так, как ты поступил со мною, я сочла бы ее поведение очень странным. Я также странным нахожу и свой поступок. Я должна бы ненавидеть тебя, а я не могу разлюбить тебя. Мне стыдно за себя, но я говорю правду.
Не бойся, что я буду стараться открыть твое убежище или уговаривать вернуться ко мне. Я не настолько безумна. Ты не в состоянии вернуться ко мне, ты сам не свой, но, когда успокоишься и одумаешься, ты сам вернешься ко мне, я в этом уверена. И неужели я буду иметь слабость простить тебя? Да, да это верно, я буду слаба и прощу тебя.
Но каким образом ты оправишься? Вот вопрос, над которым я думаю день и ночь, и мне кажется, что ты никогда не оправишься без моей помощи.
Чем могу я помочь тебе? На это ответить легко. Чего не мог сделать для тебя закон, то сделает жена. Ты помнишь, что я сказала тебе в доме майора Фиц-Дэвида, когда пришла в себя после обморока и узнала вердикт Шотландского суда? Я сказала тебе, что решила доказать его неправильность. Да! Письмо твое еще более укрепило во мне эту решимость. Единственное средство возвратить тебя ко мне как мужа любящего и раскаивающегося, заключается в том, чтобы изменить подлый Шотландский приговор «не доказано» на честный английский вердикт «невиновен».
Ты удивляешься, что, полная невежда по части законов, я высказываю теперь некоторые соображения? Я изучала их, мой милый; закон и женщина теперь знакомы между собой. Как истая англичанка я обратилась к «Лексикону» Огильви, и он подсказал мне; приговор «не доказано» означает, что во мнении присяжных виновность подсудимого не доказана; приговор «невиновен» означает, что присяжными доказана невиновность подсудимого. Юстас! Такой приговор должен быть произнесен над тобою целым светом, и в особенности Шотландским судом. Этому делу посвящу я всю жизнь свою, если Господь поможет мне.
Кто поможет мне, когда я буду нуждаться в помощи, этого я еще не знаю. Было время, когда я думала, что мы с тобой пойдем рука об руку для совершения этого важного дела. Теперь я лишилась этой надежды. Я не буду более ожидать или просить, чтобы ты помог мне. Человек, который думает, как ты, не может никому помочь; его удел безнадежность. Пусть будет так! Я буду надеяться за двоих и действовать за двоих. И я найду себе помощь, если буду ее достойна.
Я не буду ничего сообщать тебе о моих планах, я еще не читала отчета о процессе. Для меня достаточно того, что я уверена в твоей невиновности. Если человек невиновен, должно найтись средство доказать это; главное, напасть на путеводную нить. Рано или поздно, с посторонней помощью или без нее, но я найду эту нить. Да! Еще не зная подробностей твоего процесса, я с уверенностью говорю тебе: я достигну своей цели!
Ты можешь смеяться или плакать над этой слепой уверенностью. Я не забочусь о том, буду ли я предметом насмешек или сострадания. Я уверена в одном: обвиняемый будет возвращен свету оправданным и незапятнанным благодаря стараниям его жены.
Пиши мне иногда, Юстас, и верь мне; несмотря на всю горечь настоящего, верь в любовь и преданность.
ВАЛЕРИЯ».
Вот мой ответ! Как ни плох он с литературной стороны (теперь я могу написать гораздо лучше), но он имеет свое достоинство: он честно и откровенно выражал мои чувства и мысли.
Я прочла его Бенджамину. Он поднял руку кверху, это был его обычный жест, когда что-нибудь очень удивляло или поражало его.
– Это самое безрассудное письмо из всех, какие когда-либо были написаны, – сказал старик. – Никогда не слыхал я, Валерия, чтобы женщина бралась за такое дело. Господи, помилуй! Я совсем не понимаю нового поколения. Желал бы я, чтобы дядя ваш, Старкуатер, был здесь! Послушал бы я, что он сказал бы на это! О, дорогая моя! Что это за письмо жены к мужу! И вы намерены его отправить?
Я отвечала утвердительно, к величайшему удивлению моего старого друга. Я хотела прочесть «указание», оставленное моим мужем, и взяла с собой письмо, чтобы передать его поверенным.
Фирма принадлежала двум компаньонам. Когда я приехала к ним в контору, они оба вместе приняли меня. Один был сухощавый, нежный господин с кислой улыбкой, другой– полный, с сердито нахмуренными бровями. Оба не понравились мне. Они, как видно, чувствовали ко мне сильное недоверие. С первых же слов между нами произошел разлад. Они показали мне указание моего мужа, состоявшее в том, что он назначал половину своих доходов в пожизненное пользование своей жены, но я решительно отказалась от этих денег и заявила, что никогда не возьму из них ни одного фартинга. [20 - Фартинг – самая мелкая английская монета, изъята из обращения в 1968 году.]
Поверенные были непритворно поражены и удивлены таким решением. Ничего подобного ни разу не случалось им встретить в течение долговременной своей практики. Они спорили и убеждали меня отказаться от намерения. Компаньон с сердитыми бровями просил меня объяснить причины такого поступка. Господин с кислой улыбкой заметил ему, что я дама и, следовательно, не могу дать ему желаемых объяснений. Вместо всякого ответа я просила их передать мое письмо по назначению и оставила контору.
Я не желаю приписывать себе качеств, которых во мне нет. Я поступила так потому, что гордость запрещала мне принять что-либо от Юстаса после того, как он меня покинул. Мое собственное маленькое состояние (800 фунтов годового дохода) оставалось за мной по брачному контракту. Этого было более чем достаточно для одинокой женщины, и я решила этим довольствоваться. Бенджамин настаивал, чтоб я жила у него и считала дом его своим. При таком сложившимся положении предстояли расходы только на ведение дела для оправдания моего мужа. Я могла и хотела быть вполне независимой.
Пока я исповедую свои слабости и заблуждения, я, по справедливости, должна прибавить, что, несмотря на любовь к моему несчастному, заблуждающемуся мужу, я не могла простить ему одного. Прощая все, я никак не могла примириться с мыслью, что он утаил от меня свою первую женитьбу. Почему именно эта мысль была так горька и нестерпима для меня, я не в состоянии объяснить. Тут замешалась, как мне кажется, ревность. А между тем нелепо было ревновать, в особенности при воспоминании об ужасной смерти несчастной женщины. Когда я впадала в уныние или была в дурном расположении духа, я все-таки говорила себе: «Юстас не должен был скрывать от меня этой тайны». Что сказал бы он, если бы я была вдовой и скрыла от него это?
Домой я вернулась уже к вечеру. Бенджамин, как видно, поджидал меня, потому что отворил мне садовую калитку, прежде чем я успела позвонить.
– Приготовьтесь к сюрпризу, дорогая, – сказал он. – Ваш дядя, почтенный доктор Старкуатер, приехал и желает вас видеть. Получив сегодня утром ваше письмо, он с первым же поездом отправился в Лондон.
Через минуту я была уже в крепких объятиях своего дяди. В своем одиночестве я глубоко чувствовала всю доброту пастора, немедленно приехавшего в Лондон, чтобы увидеть меня, и от души была ему благодарна. Глаза мои наполнились слезами, но слезы эти не были горькими и тяжелыми.
– Я приехал за тобою, дорогое дитя, – сказал он. – Не нахожу слов, чтоб выразить тебе, как я глубоко сожалею, что ты покинула нас с теткой. Но довольно об этом! Зло содеяно, остается только, насколько возможно, исправить его. О, если бы мои руки были так длинны, что я мог бы достать до твоего мужа, тогда, Валерия, тогда! Прости, Господи! Я забываю, что я лицо духовное. Вот чудо-то! Кстати, тетка тебя нежно целует. Она сделалась еще суевернее. Эта несчастная история ее нисколько не удивила. Она уверяет, что все это произошло оттого, что ты сделала ошибку, подписав свое имя в церковной книге. Ты, вероятно, помнишь? Представь себе, какой вздор! Совсем безумная женщина моя жена, но у нее доброе сердце. Она приехала бы сюда со мной, если бы я согласился взять ее с собой. Но я сказал ей: «Оставайся, смотри за домом и приходом, а я привезу наше дитя». Мы отправимся домой, если ты можешь встать рано, с девятичасовым поездом завтра утром.
Отправимся в пасторат! Да разве это возможно? Как же я могу достигнуть своей цели, похоронив себя в глуши? Нет, мне невозможно сопровождать доктора Старкуатера в его селение.
– От души благодарю вас, дядя, – сказала я, – но мне нельзя оставить Лондон в настоящее время.
– Ты не можешь оставить Лондон в настоящее время? – повторил он. – Что хочет она сказать, мистер Бенджамин?
Бенджамин уклонился от прямого вопроса, он только сказал:
– Она может оставаться здесь сколько ей угодно. Она знает, что я ей рад.
– Это не ответ, – вскричал дядя с горячностью и обратился ко мне: – Что удерживает тебя в Лондоне? Ты его прежде терпеть не могла. Есть же для этого какая-нибудь причина?
Должна же я была рано или поздно открыть свои намерения моему доброму покровителю и другу. Собравшись с силами, я откровенно изложила перед ним суть дела. Он слушал меня, едва переводя дыхание. Потом обратился к Бенджамину с сокрушенным видом, смешанным с изумлением.
– Господи, помилуй! – вскричал он. – Бедняжка совсем сошла с ума!
– Я был уверен, что вы не одобрите ее намерений, – сказал Бенджамин своим тихим и мягким голосом. – Я, признаюсь, тоже против этого.
– Не одобряю, это слишком мягко сказано, сударь! – воскликнул пастор. – Ее намерения – настоящее безумие.
Он повернулся ко мне и посмотрел на меня так, как бывало, когда он читал наставления непослушному ребенку.
– Ты не будешь, я полагаю, упорствовать в таком решении?
– Мне очень прискорбно потерять ваше доброе отношение, дядя, – отвечала я, – но должна сознаться, что твердо решила исполнить свое намерение.
– Неужели ты настолько самонадеянна, что воображаешь успеть в том, чего не могли сделать лучшие шотландские адвокаты? Они общими силами, несмотря на все свои старания, не могли доказать его невиновность. А ты одна хочешь сделать это? Право, ты удивительная женщина, – вскричал дядя и вдруг, переходя от негодования к иронии, продолжал: – Могу я, ничтожный деревенский пастор, не привыкший к адвокатам в юбках, спросить вас, что вы думаете делать?
– Я думаю сначала внимательно прочесть все о процессе, дядя.
– Прекрасное чтение для молодой женщины! А затем почитай еще несколько французских романов и повестей, это тебе тоже пригодится. А когда прочтешь отчет о процессе, тогда что? Подумала ты об этом?
– Конечно, подумала. Я сначала постараюсь (то есть по прочтении отчета о процессе) сделать для себя заключение, кто действительно совершил преступление. Потом составлю список свидетелей, выступавших в защиту моего мужа, отправлюсь к ним и объясню, кто я и что мне нужно. Я обращусь к ним с такими вопросами, которые могли показаться солидным адвокатам слишком ничтожными или мелочными. Я буду потом руководствоваться полученными ответами и не буду приходить в отчаяние от затруднений, которые могут мне встретиться на пути. Вот мои планы, дядя.
Пастор и Бенджамин переглянулись между собою, точно сомневаясь, действительно ли они все это видели и слышали. Пастор заговорил первым.
– Правильно ли я понял тебя? – спросил он. – Ты хочешь отправиться по разным городам и сама разыскать незнакомых тебе людей, рискуя встретить Бог знает какой прием? Ты, молодая женщина, брошенная своим мужем! Одна, без покровителя! Слышали вы, мистер Бенджамин? Верите вы своим ушам? Я небо призываю в свидетели, что не знаю, во сне или наяву вижу это и слышу. Вы посмотрите на нее. Она так спокойно сидит, точно не сказала ничего необыкновенного и не собирается ничего делать из ряда вон выходящего. Но что же буду я с ней делать? Скажите, пожалуйста, что должен я делать?
– Предоставьте мне действовать и сделать попытку, какой бы она ни показалась вам безрассудной, – сказала я. – Ничто другое не успокоит и не утешит меня, а Бог видит, как я нуждаюсь в успокоении и утешении. Не считайте меня упрямой. Я сама очень хорошо осознаю, что меня ожидает множество затруднений и препятствий.
Пастор снова вооружился своим ироническим тоном.
– О! – сказал он. – Ты это сознаешь? Отлично! И это уже шаг вперед.
– Многие другие женщины и до меня, – продолжала я, – решались вступать в борьбу из-за любимого человека, и им удавалось достигнуть цели.
Доктор Старкуатер поднялся с места с видом человека, потерявшего всякое терпение.
– Должен ли я из этого заключить, что ты любишь мистера Юстаса Маколана? – спросил он.
– Да, – отвечала я.
– Ты любишь героя знаменитого процесса об отравлении? Человека, который обманул тебя и бросил? Ты любишь его?
– Более прежнего.
– Мистер Бенджамин, – сказал он, – если она придет в себя к десяти часам завтрашнего утра, то пришлите ее к этому времени в Локслейскую гостиницу, где я остановился. Прощай, Валерия. Я посоветуюсь с теткой, что нам делать далее. Более мне нечего сказать.
– Поцелуй меня, дядя, хоть раз на прощание.
– Пожалуй, поцелую. Сколько тебе угодно. Я дожил до шестидесяти пяти лет и полагал, что научился понимать женщин, а оказывается, что я ничего не смыслю. Мой адрес – Локслейская гостиница, мистер Бенджамин. Прощайте.
У Бенджамина был очень серьезный вид, когда он вернулся, проводив пастора до калитки сада.
– Прошу вас, обдумайте все хорошенько, – сказал он. – Я не утверждаю, что мой взгляд на это дело безошибочен, но мнение вашего дяди заслуживает внимания.
Я не возражала, так как это было бы бесполезно. Я знала, что меня не поймут и не одобрят, и готовилась к этому.
– Прощайте, мой добрый друг, – сказала я Бенджамину. Потом повернулась и ушла в свою комнату с глазами, полными слез.
В спальне моей шторы не были спущены, и осенняя луна заливала комнату ярким светом.
Стоя у окна и любуясь луной, я вспомнила другую лунную ночь, когда мы с Юстасом гуляли вместе в пасторском саду еще до свадьбы. Это была та самая ночь, в которую, как я уже говорила выше, Юстас, ввиду препятствий к нашему браку, предложил возвратить мне данное ему слово. Я видела перед собой его милое лицо, я слышала его слова и свои. «Прости меня, – говорил он, – что я так страстно, так преданно тебя любил. Прости меня и забудь».
А я отвечала: «О, Юстас, я женщина, не своди меня с ума. Я не могу жить без тебя! Я должна, я хочу быть твоей женой». И вот мы обвенчаны и разлучены. Разлучены, страстно любя друг друга! А почему? Потому что он был обвинен в преступлении, которого не совершил, и потому что шотландские присяжные не сумели отличить невинного от виновного.
Любуясь прелестной лунной ночью, я отдалась воспоминаниям и думам. Новые силы поднимались во мне. «Нет! – сказала я себе. – Ни друзья, ни родные не заставят меня отказаться от дела мужа. Доказать его невиновность будет целью всей моей жизни; примусь за дело в нынешнюю же ночь».
Я спустила штору и зажгла свечу. В тишине ночи одна, без чьей бы то ни было помощи, сделала я первый шаг по трудному пути, лежавшему передо мной. От заглавия до последней страницы, не переводя дух и не пропуская ни одного слова, я прочитала отчет о процессе по обвинению моего мужа в отравлении его первой жены.
Глава XV. ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ АКТ, ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ СВЕДЕНИЯ
Еще раз должна я сознаться в слабости, прежде чем начну изложение процесса. Я не в состоянии переломить себя и вновь написать ужасный заголовок, позорящий имя моего мужа. Я уже ознакомила с ним в десятой главе, довольно и того.
Перевернув страницу, я нашла заметку, удостоверяющую в совершенной правильности и полноте отчета. Составлявший его заявлял, что пользовался некоторыми преимуществами, что сам председатель суда просматривал свою речь к присяжным, а также и прокурор, и защитники подсудимого – свои речи. Наконец, свидетельские показания все были тщательно проверены. Заметка эта доставила мне большое удовольствие, успокоив меня насчет верности отчета даже в мельчайших подробностях.
Следующая страница еще более заинтересовала меня. Она представляла список лиц, принимавших участие в этой судебной драме, людей, которые держали в своих руках честь и жизнь моего мужа. Вот они:
Лорд – председатель суда
Лорд Друмфенник, Лорд Ноблекир – судьи
Лорд-адвокат (Минтлоу), Дональд Дрью, эсквайр – представители обвинения
Мистер Джемс Арлисс – коронный судья
Старшина адвокатов (Формайкель), Александр Кракст (адвокат), эсквайр – защитники подсудимого
Мистер Торнибек, Мистер Плеймор – присяжные заседатели
Затем следовал обвинительный акт. Я не буду выписывать эту неуклюжую речь со всеми ненужными повторениями и погрешностями против грамматики, речь, в которой мой муж торжественно и ложно обвинялся в отравлении своей первой жены. Чем короче будет этот ложный и ненавистный акт на этих страницах, тем лучше.
Ограничимся следующей выпиской: Юстас Маколан «обвинялся Давидом Минтлоу, эскв., лордом-адвокатом Ее Величества» в причинении смерти жене своей посредством отравления в имении его, называемом Гленинч, в Мид-Лосиане. Яд был злоумышленно и преступно дан подсудимым жене своей, Саре, в два приема: в первый раз мышьяк был положен в чай, второй раз – в лекарство, а может быть, и «в иное питье или пищу, неизвестные обвинителю». Далее говорилось, что жена обвиняемого умерла от яда, данного ей мужем в том или другом виде, а может быть, и в обоих, и что таким образом была умерщвлена им. В следующем за тем параграфе заявлялось, что Юстас Маколан при Джоне Давиоте, эсквайре, адвокате, помощнике шерифа Мид-Лосиана, в Эдинбурге 29-го октября дал письменное показание в своей невиновности. Это показание вместе с другими документами и бумагами значилось в описи как доказательство в пользу обвиняемого. Обвинительный акт заканчивался заявлением, что если подсудимый будет признан присяжными виновным, то он, Юстас Маколан, «должен быть наказан по законам, чтобы примером своим предохранить других от совершения подобных преступлений».
Вот обвинительный акт! Я покончила с ним и очень тому рада.
Затем следовал длинный перечень бумаг, документов, вещественных доказательств, занимавший следующие три страницы. Далее шел список свидетелей, список присяжных (числом 15) и, наконец, начиналось изложение самого процесса, который в уме моем делился на три вопроса; и в таком виде я намерена изложить его здесь.
Глава XVI. ВОПРОС ПЕРВЫЙ: ОТ ЯДА ЛИ ОНА УМЕРЛА?
Заседание открылось в десять часов. Обвиняемый был приведен перед верховным эдинбургским уголовным судом. Он почтительно поклонился и тихим голосом отвечал: «Невиновен».
Все присутствующие заметили, что лицо подсудимого выражало жестокое страдание. Он был мертвенно-бледен, глаза его ни разу не обратились к публике. Когда являлись свидетели, он внимательно их осматривал и затем снова опускал глаза в пол. Когда показания касались болезни и смерти его жены, он был глубоко растроган и закрывал свое лицо руками. Публика вообще с удивлением замечала, что подсудимый, мужчина, выказал гораздо менее самообладания, чем женщина, которую судили перед ним и уличили в убийстве. Некоторые из зрителей (меньшинство) истолковали это в пользу обвиняемого. Самообладание при таких ужасных обстоятельствах означало, по их мнению, страшную бесчувственность мерзкого, закоснелого преступника и было признаком виновности.
Первым свидетелем был вызван Джон Давиот, эсквайр, помощник шерифа в Мид-Лосиане. Его расспрашивал лорд-адвокат (обвинитель). Он показал:
– «Обвиняемый был приведен ко мне по настоящему делу. Он дал словесное и письменное показание 29-го октября и дал его свободно и добровольно, после сделанного ему предварительного должного внушения».
Признав подлинность письменного показания, помощник шерифа, допрашиваемый старшиною адвокатов (со стороны защиты), продолжал:
– «Подсудимый обвинялся в убийстве. Ему было объявлено о том прежде, чем он подписал показание. Вопросы задавались частично мной, частично судебным следователем. Ответы давались отчетливо и, насколько я могу судить, искренно, без утайки. Все они вошли в показание».
Клерк шерифа официально предъявил письменное показание и подтвердил его подлинность.
Появление следующего свидетеля произвело заметное оживление в зале. Это была сиделка по имени Христина Ормсей, ухаживавшая за мистрис Маколан во время последней ее болезни.
После первых формальностей сиделка (допрашиваемая лордом-адвокатом) объявила:
– «Меня позвали в первый раз к покойной леди 7-го октября. Она страдала сильной лихорадкой и ревматизмом левого колена. До этого, как я слышала, она отличалась хорошим здоровьем. Ухаживать за ней было не трудно, нужно было только уметь взяться за дело и приноровиться к ее характеру. Она была вспыльчива и упряма, но не зла; ее легко было раздражить, вывести из себя, а также и успокоить. Мне кажется, что она сделалась такою вследствие своей несчастной супружеской жизни. Она не была ни скрытна, ни сдержанна, напротив того, очень общительна и откровенна в отношении себя и своих горестей, в особенности с людьми, стоящими ниже ее, как я. Она, не стесняясь, рассказывала мне, когда поближе познакомилась со мною, что она очень несчастна и ее огорчает обращение с ней мужа. Однажды ночью, когда ей не спалось, она сказала мне…»
Старшина адвокатов прервал ее. Он от имени подсудимого обратился к судьям, спрашивая их, неужели такие пустые речи могут приниматься за доказательства?
Лорд-адвокат как сторона обвинения заявил, что он имеет право предъявлять любые доказательства. При настоящем положении дела очень важно установить по свидетельству беспристрастного лица, какие отношения были в то время между мужем и женой. Свидетельница была личность очень почтенная, сумевшая заслужить доверие покойной.
После краткого совещания судьи единогласно решили, что подобные показания не могут служить доказательством, что будет выслушано судом только то, что свидетельница видела и слышала сама.
Затем лорд-адвокат продолжил допрос свидетелей. Вот показания Христины Ормсей:
– «Как сиделка я, конечно, чаще всех видела мистрис Маколан и потому могу сообщить многое, неизвестное другим лицам, только изредка заходившим в ее комнату.
Я имела случай наблюдать и убедиться, что мистер и мистрис Маколан не были счастливы в своем супружестве. Я могу рассказать вам факт, не слышанный мною от кого-нибудь, а замеченный мною самой. В последние дни моего пребывания у мистрис Маколан приехала погостить в Гленинч молодая вдова мистрис Бьюли, кузина мистера Маколана. Покойница ревновала к ней мужа, и она обнаружила это накануне смерти, когда мистер Маколан пришел к ней узнать, как она провела ночь. «О, – вскричала она, – не все ли тебе равно, как я спала! Разве ты заботишься о моем сне? Как провела ночь мистрис Бьюли – это другое дело! Все так ли она прелестна? Ступай к ней, пожалуйста, ступай к ней! Не теряй времени со мной!» Начав таким образом, она все более и более горячилась и наконец пришла в исступление. Я в это время причесывала ей голову и, находя свое присутствие тут неуместным, хотела выйти из комнаты, но она запретила мне это. Мистер Маколан, так же как и я, нашел, что при подобных обстоятельствах долг мой предписывал мне удалиться, и он сказал об этом прямо. Мистрис Маколан настаивала, чтобы я осталась, в таких дерзких выражениях, что муж сказал ей: «Если вы не умеете сдерживать себя, то или сиделка, или я должны оставить комнату». Она и тут не согласилась. «Какой прекрасный предлог, чтобы пойти к мистрис Бьюли!» – заметила она. Он воспользовался этими словами и вышел вон. Едва затворил он за собою дверь, как больная разразилась бранью против мужа и между прочим упомянула, что для него было бы величайшим удовольствием услышать о ее смерти. Я пыталась очень почтительно возражать ей, она схватила щетку для волос и бросила ею в меня, а потом отказала мне от места. Я вышла и решила подождать, пока гнев ее утихнет. Когда я через несколько минут возвратилась к ее постели, все пошло по-прежнему.
Теперь не мешает сказать несколько слов для объяснения ревности ее к кузине мужа. Мистрис Маколан была очень некрасива: глаза у нее косили, цвет лица чрезвычайно нехороший (если смею так выразиться), какой-то землистый. Мистрис Бьюли, напротив того, была очень привлекательная, красивая женщина. Глаза ее приводили всех в восторг, у нее был свежий, прелестный цвет лица. Бедная мистрис Маколан совершенно несправедливо говорила, что она красится.
Но ужасный цвет лица бедной леди происходил не от болезни, это был природный недостаток.
Болезнь ее (если я должна определить) была, скорее, беспокойная, чем опасная. До последнего дня не было никаких серьезных симптомов. Ревматизм в колене заставлял ее страдать при малейшем движении, и ей необходимо было лежать в постели, что ее очень сердило. Впрочем, в ее положении, до рокового припадка, не было ничего опасного.
У ее постели был устроен передвижной столик, книги и письменные принадлежности находились у нее под руками, она иногда очень много читала и писала. В другое же время спокойно лежала, погрузившись в свои мысли, или разговаривала со мною и двумя леди, своими приятельницами, которые постоянно навещали ее.
Писала она, насколько мне известно, стихи, и, кажется, очень хорошие. Однажды она показала мне некоторые из своих стихотворений. Я в этом деле не судья, но стихи ее всегда были грустные, мрачные, она с отчаянием говорила о себе, о том, зачем она родилась, и разные нелепые вещи. О муже рассказывала она, что он жесток с ней и не замечает ее достоинств. Словом, письменно она выражала то же неудовольствие, что и вслух. Бывали минуты, и нередко, когда ангел небесный и тот не угодил бы ей.
Во время своей болезни она занимала одну и ту же комнату, большую спальню (самую лучшую в доме), на втором этаже. План комнаты, показанный мне на суде, совершенно согласуется с той, насколько я помню. Одна дверь отворялась в широкий коридор, в который выходили все двери. Вторая дверь, боковая, помеченная на плане буквою Б, выходила в спальню мистера Маколана, а третья, помеченная буквою В, в противоположной стене, сообщалась с комнатой, служившей кабинетом мистрис Маколан-матери, когда она приезжала в Гленинч, и никогда не отворялась в ее отсутствие. Мистрис Маколан-матери не было в Гленинче, когда я там находилась. Дверь эта была заперта, и ключ из нее вынут. Я не знаю, у кого находился этот ключ и был он один или несколько. Дверь при мне никогда не отворялась. Один раз входила я туда с экономкой, но через дверь, выходившую в коридор.
Я могу положительно и точно говорить о болезни миссис Миколан и о внезапно происшедшей перемене в ее положении, перемене, окончившейся ее смертью. По приказанию доктора я записывала числа, часы и другие подробности. Прежде чем прийти сюда, я просмотрела свои заметки.
С седьмого октября, с того дня, когда я вступила к ней в должность, по 20-е число того же месяца здоровье ее медленно, но постепенно поправлялось. Коленка все меньше беспокоила ее, и воспалительное состояние прекратилось. Что касается других симптомов, то не было никаких, кроме слабости от лежания в постели и нервного раздражения. Должно еще прибавить, что она плохо спала. Против этого, впрочем, доктор прописал ей успокоительные капли.
Утром 21-го числа в седьмом часу я увидела впервые, что с мистрис Маколан случилось что-то недоброе.
Я вдруг услышала звон колокольчика, стоявшего на столике у ее постели. Надо вам сказать, что я уснула в третьем часу на диване в спальне от сильнейшей усталости. Мистрис Маколан не спала и была в очень дурном расположении духа. Я хотела было убрать с ее ночного столика туалетный несессер, когда она окончила свой вечерний туалет, так как несессер этот занимал много места и не понадобился бы ей до утра. Но она настоятельно запретила мне. В шкатулке было зеркало, и она, несмотря на свою некрасивую внешность, беспрестанно смотрелась в него. Видя, что она не в духе, я повиновалась и оставила ей несессер. После этого она рассердилась, не хотела ни говорить со мной, ни принять успокоительных капель, и я легла в этой же комнате на софу и крепко уснула.
В ту же минуту, как она позвонила, я вскочила и, подойдя к постели, спросила ее, что с нею. Она жаловалась на слабость, тяжесть в груди и тошноту. На вопрос мой, не принимала ли она лекарство или не съела ли чего-нибудь, она отвечала, что муж приходил к ней с час тому назад и дал ей успокоительных капель. Мистер Маколан, спавший в соседней комнате, пришел к нам, услышав, что мы разговариваем. Он также пробудился от звона колокольчика. На слова жены о каплях он ничего не ответил. Мне показалось, что слабость жены его встревожила. Я предложила ей выпить воды с вином или водкой. Она отвечала, что не может проглотить ни вина, ни водки, так как у нее и без того жжет в желудке. Я приложила руку к ее желудку, слегка, едва дотронулась, она вскрикнула от боли.
Этот симптом испугал меня. Мы сейчас же послали за доктором Гелем, который лечил мистрис Маколан во время ее болезни. Но последний, казалось, не более нашего понимал, отчего произошла такая перемена в состоянии больной. Услышав, что она жалуется на жажду, он велел дать ей молока. Тотчас после того ее вырвало, и стало как будто лучше. Вскоре она задремала. Господин Гель ушел, строго наказав нам сразу же послать за ним, если ей будет хуже.
Ничего подобного, однако, не случилось. В продолжение трех часов, если не более, она спокойно спала и, проснувшись в половине десятого, спросила о муже. Я отвечала, что он ушел в свою комнату, и предложила позвать его. Но она сказала, что не нужно. Я поинтересовалась, не желает ли она чего-нибудь выпить или скушать, но и на это она отвечала «нет» каким-то странным, беззвучным голосом и прибавила, что я могу идти вниз завтракать. Спускаясь по лестнице, я встретила экономку, которая и пригласила меня завтракать в свою комнату; обыкновенно же я завтракала на кухне. Я пробыла у нее не более получаса.
Поднимаясь по лестнице, я встретила служанку, подметавшую площадку. Она сообщила мне, что мистрис Маколан в мое отсутствие выпила чашку чаю. Камердинер мистера Маколана, по приказанию своего господина, велел ей заварить чай, что она и исполнила и отнесла чашку в комнату больной. Сам мистер Маколан, как она говорила, открыл ей дверь, когда она постучалась, и взял чай у нее из рук. Когда он отворял дверь, она заметила, что в комнате, кроме мистрис Маколан, никого не было.
Поговорив немного со служанкой, я возвратилась в спальню. Мистрис Маколан лежала спокойно, отвернувшись к стене, а в комнате никого не было. Приблизившись к кровати, я на что-то наступила. Это была разбитая чашка. «Кто это разбил чашку? – спросила я мистрис Маколан. Она, не оборачиваясь, каким-то странным, глухим голосом отвечала мне: «Я уронила ее». «Не выпивши чай?» – спросила я. «Нет, – сказала она, – отдавая назад чашку мистеру Маколану». Я расспрашивала ее об этом, для того чтобы снова сходить за чаем, если она еще не пила его. Я очень хорошо помню как свои вопросы, так и ее ответы. Потом я спросила ее, долго ли она оставалась одна. «Да, – отвечала она, – я все старалась заснуть». «А лучше ли вы себя чувствуете?» «Да», – опять отвечала она. Пока мы обменивались этими словами, она все время лежала, отвернувшись к стене. Наклонившись над нею и поправляя одеяло, я взглянула на столик. Письменные принадлежности лежали на нем в беспорядке, и на одном из перьев еще не высохли чернила. «Вы, верно, писали, сударыня?» – спросила я. «А почему же не писать, если мне не спалось?» – отвечала она. «Новую поэму?» – спросила я. «Да, новую поэму», – сказала она, горько засмеявшись. «Это хорошо, – прибавила я, – значит, вы поправляетесь, и не будет надобности посылать сегодня за доктором». Она ничего не ответила, только сделала нетерпеливый жест рукой. Я не поняла этого движения, и она сказала сердитым тоном: «Я желаю побыть одна, оставьте меня».
Я должна была повиноваться. Она, как видимо, не нуждалась в сиделке в это время. Я подвинула к ней поближе звонок и ушла вниз. Прошло полчаса, а колокольчика все не было слышно. Я как-то была неспокойна, сама не знаю почему. Ее странный глухой голос раздавался у меня в ушах. Я была недовольна, что оставила ее одну на такое длительное время, но не смела пойти к ней без зова, зная ее горячий характер. Наконец я решила пойти в комнату нижнего этажа, называемую «утренней» и посоветоваться с мистером Маколаном. Он всегда находился по утрам в этой комнате, но теперь его там не было, комната была пуста.
В эту самую минуту я услышала голос мистера Маколана на террасе. Я прошла туда и застала его разговаривающим с мистером Декстером, его старым другом, так же (как и мистрис Бьюли) гостившим в Гленинче. Мистер Декстер сидел у окна на верхнем этаже (он был калека, безногий, и передвигался только вместе со своим креслом), а мистер Маколан разговаривал с ним, стоя внизу на террасе.
«Декстер, – говорил он, – где миссис Бьюли? Видели вы ее?» Мистер Декстер отвечал скороговоркой: «Нет, я ничего о ней не знаю».
Тогда я подошла к мистеру Маколану, извинилась, что беспокою его, и сообщила ему о своем затруднении: идти без зова в комнату его супруги или не идти. Прежде чем он успел что-либо ответить, на террасу явился слуга и сказал, что мистрис Маколан звонит, и звонит очень настойчиво.
Было одиннадцать часов. Быстро поднявшись по лестнице, я поспешно вошла в спальню. Не успела я отворить дверь, как услышала стоны. Она ужасно страдала, у нее жгло в желудке и в горле и опять тошнило, как утром. Хотя я не доктор, однако видела, что этот второй припадок значительно сильнее первого. Позвонив, чтобы послать за мистером Маколаном, я бросилась к двери посмотреть, нет ли где поблизости служанки. Я увидела в коридоре только мистрис Бьюли; она шла из своей комнаты, чтобы справиться о мистрис Маколан, как она говорила. «Мистрис Маколан серьезно заболела, – сказала я ей. – Не потрудитесь ли вы сказать мистеру Маколану, чтобы он послал поскорее за доктором». Она спустилась вниз, чтобы исполнить мое поручение.
Только что я возвратилась к постели больной, как мистер Маколан и мистрис Бьюли вместе вошли в комнату. Мистрис Маколан бросила на них какой-то странный взор (взор, которого я не сумею описать) и велела им оставить ее. Мистрис Бьюли казалась очень испуганной и немедленно удалилась. Мистер Маколан, напротив того, приблизился к кровати жены. Она опять так же странно посмотрела на него и вскричала полуугрожающим, полуумоляющим тоном: «Оставьте меня с сиделкой! Уйдите!» Он только шепнул мне: «За доктором поехали», – и вышел вон.
Прежде чем прибыл доктор Гель, мистрис Маколан сильно вырвало какой-то мутной пеной, слегка окрашенной кровью. Доктор Гель, увидев это, принял очень серьезный и тревожный вид. Я слышала, как он пробормотал про себя: «Что бы это значило?» Он приложил все старания чтобы облегчить страдания больной, но все было тщетно. Несколько времени спустя ей как будто полегчало, потом опять началась рвота, и так попеременно ей делалось то лучше, то хуже. В течение этого времени руки и ноги были у нее холодны как лед. Я несколько раз их ощупывала. А доктор, измеряя пульс, постоянно твердил: «Слаба, чрезвычайно слаба». Я спросила его: «Но что же это такое? Что нам делать, сударь?» Доктор Гель отвечал: «Я не могу принять на себя одного такую ответственность, нужно послать за доктором в Эдинбург».
Запрягли в кабриолет самую крепкую в гленинческих конюшнях лошадь и послали в Эдинбург за знаменитым доктором Жеромом. Пока мы ожидали его приезда, мистер Маколан с доктором Гелем пришли в комнату больной. Как ни была она истощена, однако тотчас же подняла руку и сделала ему знак выйти. Он ласково уговаривал ее позволить ему остаться с ней. Но нет! Она настаивала, чтобы он ушел. Это, казалось, оскорбило его: в такое время и в присутствии доктора она не хотела видеть его! Прежде чем она догадалась, что хочет он сделать, он быстро подошел к ее кровати, наклонился и поцеловал ее в лоб. Она с криком отшатнулась от него. Доктор Гель вступился и выпроводил его из комнаты.
К вечеру прибыл мистер Жером. Знаменитый врач вошел в комнату в ту минуту, когда у нее случился новый приступ рвоты. Он внимательно, не говоря ни слова, наблюдал за нею во время пароксизма и после, когда она успокоилась. Мне казалось, что он никогда не закончит своего обследования. Наконец, он попросил меня оставить его наедине с мистером Гелем. «Мы позвоним, когда вы нам понадобитесь», – добавил он.
Прошло много времени, прежде чем они позвонили. Кучера тем временем снова отправили в Эдинбург с письмом доктора Жерома к его камердинеру, которого он извещал, что в продолжение нескольких часов он не вернется в город к своим пациентам. Из этого многие из нас заключили, что мистрис Маколан чувствует себя очень плохо, другие же полагали, что доктор надеется спасти ее и ожидает, пока пройдет кризис.
Наконец меня позвали. Когда я вошла в спальню, доктор Жером отправился поговорить с мистером Маколаном, оставив меня с господином Гелем. С этой минуты до самой смерти бедной леди я не оставалась с нею наедине. Один из докторов был постоянно в комнате. Для них была приготовлена закуска, но они и в это время чередовались: один уходил, другой оставался. Если бы они давали лекарства своей пациентке, то меня не удивило бы такое их поведение. Но они отказались уже от лечения и, казалось, только караулили больную. Я решительно не понимала, в чем дело, и находила поведение врачей чрезвычайно странным. Сидеть у постели больной должна была я, а не они.
Когда зажгли лампу, я увидела, что конец близок. Больная, казалось, не страдала более, только иногда ей судорогой сводило ноги. Глаза глубоко ввалились, все тело было холодное и в испарине, губы не только побелели, но посинели. Ничто не могло вывести ее из апатии, кроме попытки мужа увидеть ее. Он вошел в комнату с доктором Жеромом, вид его был ужасен. Она уже лишилась речи, но в ту же минуту, когда его увидела, слабым движением и каким-то невнятным звуком дала понять, что не позволяет ему приближаться к себе. Он так был поражен этим, что доктор Гель должен был помочь ему выйти из комнаты. Никого другого не допускали к больной. Мистер Декстер и мистрис Бьюли приходили к дверям справляться о больной, но в комнату их не впускали. Когда наступил вечер, доктора сидели по обе стороны постели, безмолвно ожидая ее смерти.
Было восемь часов. Руки, казалось, отнялись у нее и беспомощно лежали на одеяле. Потом она как будто впала в глубокий сон. Ее тяжелое дыхание мало-помалу-становилось слабее. В двадцать минут десятого доктор велел мне поднести лампу к кровати, посмотрел на нее, положил ей руку на сердце и сказал мне: «Вы можете идти вниз, здесь все кончено». Потом, обратившись к мистеру Гелю, он прибавил: «Не угодно ли будет вам узнать, может ли мистер Маколан переговорить с нами?» Я отворила дверь доктору Гелю и последовала за ним. Доктор попросил у меня ключ от двери. Я подала ему ключ, но, признаюсь, находила все это очень странным. Когда я сошла в людскую, я нашла, что все в каком-то тревожном состоянии, все думали, что в доме что-то неладно. Мы беспокоились, сами не зная о чем.
Немного спустя доктора уехали. Мистер Маколан был совершенно не в состоянии принять их и выслушать, что они хотели сообщить ему. А потому они переговорили с мистером Декстером как со старым другом мистера Маколана и единственным мужчиной в доме.
Прежде чем ложиться спать, я отправилась наверх, чтобы одеть покойницу для погребения. Комната, в которой она лежала, была заперта как из коридора, так и из кабинета мистрис Маколан-матери. Ключи были взяты доктором Гелем. Двое слуг караулили у дверей. Их должны были сменить в четыре часа утра, вот все, что я узнала от них.
За отсутствием всяких объяснений и распоряжений я взяла на себя смелость постучаться у двери мистера Декстера. Из уст его я услышала страшную новость: оба доктора отказались выдать свидетельство о смерти. На следующее утро будут вскрывать тело покойной».
Этим заканчивались показания Христины Ормсей. Как ни была я несведуща в законах, могла четко представить, какое впечатление они должны были произвести на присяжных. Доказав, что мой муж имел две возможности дать яд: один раз в лекарстве, другой – в чае, представители обвинительной власти старались внушить присяжным, что подсудимый воспользовался этими случаями, чтобы освободиться от безобразной и ревнивой жены, ужасный характер которой он не в состоянии был выносить долее.
Достигнув своей цели, лорд-адвокат окончил допрос. Старшина адвокатов, защищавший подсудимого, старался отметить хорошие стороны характера мистрис Маколан при передопросе свидетельницы. Если бы ему это удалось, присяжные могли изменить свое убеждение относительно того, что покойница могла вывести мужа из терпения своими капризами. В таком случае зачем же мужу было отравлять ее? И обвинение могло бы поколебаться вследствие этого.
Допрашиваемая искусным адвокатом сиделка принуждена была выставить мистрис Маколан совсем в ином свете. Вот суть ее показаний защитнику:
«Я утверждаю, что у мистрис Маколан был чрезвычайно несдержанный характер. Правда, она была тотчас же готова загладить обиду, сделанную ею сгоряча. Когда она успокаивалась, то обыкновенно извинялась передо мной, и делала это чрезвычайно мило и любезно. В эти минуты в ней было что-то привлекательное. Она говорила и поступала как настоящая леди. Что же касается ее наружности, то хотя лицо у нее было некрасивое, но прекрасная, стройная фигура, руки и ноги точно изваяны искусным художником. Голос у нее был очень приятный, и она превосходно пела. Кроме того, как рассказывала мне ее горничная, она умела хорошо одеваться и служила образцом для всех соседних леди. Что же касается мистрис Бьюли, то мистрис Маколан хотя и ревновала мужа к молодой вдове, но доказала также, что умеет сдерживать это чувство. Когда мистрис Бьюли хотела отложить свое посещение по случаю болезни хозяйки, то не мистер Маколан, а жена его уговаривала мистрис Бьюли не откладывать, а немедленно приехать в Гленинч. Далее, говорила она, мистрис Маколан была любима своими друзьями и любима прислугой. Все в доме плакали, когда узнали о ее смерти. Что же касается ссор с мужем, при которых присутствовала сиделка, то мистер Маколан никогда не выходил из себя и не употреблял грубых выражений: он казался всегда более огорчен, чем рассержен».
Из всего вышесказанного присяжным предстояло решить два вопроса: могла ли такая женщина, как мистрис Маколан, довести мужа до желания отравить ее? И был ли он способен отравить жену свою?
Произведя передопросом своим противоположное первому впечатление, старшина адвокатов сел. Теперь вызваны были доктора. Здесь очевидность была неоспорима.
Доктор Жером и доктор Гель показали под присягой, что все симптомы указывали на отравление мышьяком. Лекарь, производивший вскрытие тела, подтвердил их слова, и наконец для довершения этого поразительного свидетельства два химика предъявили мышьяк, найденный ими в теле покойницы, в достаточном количестве, чтобы убить двух человек. Таким образом разрешался первый вопрос: от отравы ли она умерла? И разрешался он утвердительно, не оставалось никакой возможности сомневаться.
Другие свидетели должны уже были отвечать на следующий таинственный и ужасный вопрос: кто отравил ее?
Глава XVII. ВОПРОС ВТОРОЙ: КТО ОТРАВИЛ ЕЕ?
Первый день заседания суда закончился показаниями докторов и химиков.
На следующий день показания со стороны обвинения вызвали всеобщее любопытство и интерес. Суд выслушал сначала показания официальных лиц, производивших следствие в Гленинче по делу совершения преступления. Судебный следователь, производивший первоначальное дознание, был вызван первым во второй день.
На допросе лорда-адвоката следователь отвечал: «Двадцать шестого октября я получил уведомление о смерти мистрис Маколан от доктора Жерома из Эдинбурга и от Александра Геля, частнопрактикующего врача, живущего в деревне Дингдови, близ Эдинбурга. Уведомление гласило о каких-то подозрительных обстоятельствах, сопровождавших кончину супруги мистера Маколана в Гленинче, близ Дингдови. При этом присланы были мне два акта: один о вскрытии тела покойной, другой об открытии, сделанном химиками при исследовании некоторых, ее внутренних органов. Результат обоих исследований ясно показывал, что мистрис Маколан умерла от отравления мышьяком.
При таких обстоятельствах я тотчас же произвел следствие в гленинческом доме и окрестностях, сделал все, что мог, чтобы пролить хоть малейший свет на обстоятельства, сопровождавшие кончину мистрис Маколан, но ни откуда не получил никаких сообщений ни о смерти, ни о виновном, кроме уведомления докторов. Дознания в Гленинче и окрестностях, начатые мной 26-го октября, продолжались до 28-го числа. Основываясь на некоторых открытиях м. ъоих подчиненных, на письмах, мною самим прочитанных, и других документах, доставленных мне, я составил обвинительный акт против подсудимого и испросил приказ об его аресте. Он был допрошен шерифом двадцать девятого октября и предан уголовному суду».
Когда судебный следователь окончил свои показания, вызваны были лица, служащие у него. Они сообщили сведения в высшей степени интересные. Это были те роковые открытия, на основании которых судебный следователь обвинил моего мужа в убийстве своей первой жены. Первым из свидетелей выступил помощник шерифа Ичайя Скулькрафт.
Допрошенный лордом-адвокатом и его товарищем, господином Дрью, Исайя Скулькрафт показал следующее:
«Двадцать шестого октября я получил приказ отправиться в Гленинч, поместье, лежащее недалеко от Эдинбурга. Я взял с собой Роберта Лорри, помощника следователя. Мы сначала осмотрели комнату, в которой скончалась мистрис Юстас Маколан. На постели и на передвижном столике, стоящем у кровати, мы нашли книги, письменные принадлежности и лист бумаги с неоконченным стихотворением, написанным рукой покойной. Все эти вещи мы завернули в бумагу и запечатали.
Потом мы открыли индийскую шифоньерку, стоявшую здесь же в спальне. В ней мы обнаружили много стихов и других бумаг, исписанных той же рукой, а также несколько писем и в уголке на одной из полок скомканную бумагу. При внимательном осмотре на этом клочке оказался печатный ярлык и несколько крупинок белого порошка. И письма, и эту бумажку мы также тщательно завернули и запечатали.
Дальнейший осмотр этой комнаты не привел ни к чему и не пролил ни малейшего света на все это дело. Мы осмотрели гардероб, драгоценности и книги покойной, и все это заперли. Мы нашли ее туалетный несессер и, опечатав его, отправили судебному следователю вместе с другими вещами, найденными нами в этой комнате.
На следующий день мы продолжали обыск в доме, получив от судебного следователя новые инструкции. Мы начали с комнаты, дверь которой выходила в спальню мистрис Маколан. Она была заперта со дня ее смерти. Не найдя в ней ничего, что могло бы иметь значение для следствия, мы перешли в другую комнату, где, как нам сказали, подсудимый лежал больной в постели. Он страдал нервным расстройством со дня смерти своей жены и последовавшего за тем судебного следствия. Он, говорили нам, был не в состоянии принимать посторонних. Но мы, несмотря на это, вследствие полученных нами инструкций, настоятельно требовали, чтобы нас впустили в его комнату. Когда мы спросили его, не вынес ли он чего-либо из своей спальни, бывшей рядом со спальней его жены, в эту комнату, в которой он лежал, он ничего не ответил, только закрыл глаза, как бы не имея сил говорить или вовсе не замечая нас. Не беспокоя его более, мы принялись за осмотр комнаты и находящихся в ней предметов.
Пока мы занимались этим, нас вдруг поразил странный звук. Это было что-то похожее на стук колес, катившихся по коридору.
Дверь отворилась, и в комнату быстро въехал джентльмен, безногий, сам управляющий креслом, в котором он сидел. Он направился к маленькому столику, стоявшему у постели подсудимого, и что-то сказал ему шепотом. Тот открыл глаза и знаком отвечал ему. Мы очень почтительно объявили безногому джентльмену, что не можем допустить его присутствие в комнате в эту минуту. Он, казалось, не обратил ни малейшего внимания на наши слова, только ответил: «Меня зовут Декстером. Я один из старых товарищей мистера Маколана. Не я, а вы не имеете права быть здесь». Мы снова повторили ему, что он должен оставить комнату, и заметили ему, что он так поставил свое кресло, что мешает нам осмотреть столик у постели. Он захохотал. «Да разве вы не видите, – сказал он, – что это стол, и более ничего». На это мы возразили ему, что действуем по законному предписанию и что он может подвергнуться ответственности, препятствуя нам исполнять свои обязанности. Видя, что наши предостережения нисколько на него не действуют, я взял и отодвинул его кресло, между тем как Роберт Лорри перенес столик на другой конец комнаты. Безногий джентльмен вышел из себя от гнева, что я осмелился дотронуться до его кресла. «Мое кресло – это я, сударь, – сказал он, – как вы смеете распускать руки». Я отворил дверь и, уважая его каприз, толкнул кресло не рукою, а палкой. Кресло, таким образом приведенное в движение, быстро и благополучно выкатилось из комнаты.
Затворив дверь, чтобы предупредить вторичное вторжение, я присоединился к Роберту Лорри и стал осматривать столик. В нем оказался ящик, который был заперт.
Мы попросили ключ у подсудимого. Он решительно отказался дать нам его, заявив, что мы не имеем права отпирать его ящики. Он был ужасно рассержен и сказал, что счастье наше, что он слаб и не может встать с постели. Я вежливо отвечал ему, что мы по обязанности должны осмотреть ящик и что если он отказывается дать нам ключ, то мы должны будем взять столик с собою и отпереть его с помощью слесаря.
Пока мы спорили, кто-то постучал в дверь. Я осторожно отворил, но вместо ожидаемого мною безногого джентльмена я увидел другого незнакомого господина. Подсудимый приветствовал его как друга и соседа и горячо просил его заступиться за него. Этот второй господин был очень любезен в обращении. Он тотчас же объяснил нам, что за ним посылал мистер Декстер, что он поверенный, и попросил нас показать ему наше предписание. Прочитав его, он сказал подсудимому (как видно, к величайшему удивлению последнего), что он должен покориться и разрешить нам осмотреть ящик, хотя и может это опротестовать. И потом, без дальнейших разговоров, взял ключ и сам открыл нам ящик.
Мы нашли в нем несколько писем и большую книгу с замочком. На ней была надпись золотыми буквами: «Мой дневник». Мы, конечно, овладели письмами и книгой и, запечатав, передали следователю. Этим временем поверенный написал протест от имени подсудимого и вручил нам его вместе со своей визитной карточкой, из которой мы узнали его имя, это Плеймор, один из защитников подсудимого в настоящее время. Визитку, протест и другие документы мы передали следователю. Никаких других открытий мы в Гленинче не сделали.
Вслед за этим мы отправились в Эдинбург к аптекарю, фамилия которого значилась на ярлыке найденной нами скомканной бумажки, и к другим аптекарям, которых нам поручено было расспросить. Двадцать девятого октября все собранные нами сведения были уже доставлены судебному следователю и наши обязанности закончились».
Показания Лорри вполне соответствовали показанию Скулькрафта. При передопросе они ни в чем нисколько не изменились и были в высшей степени неблагоприятны для подсудимого.
Положение его еще более ухудшилась, когда был вызван новый свидетель. Выступление дрогиста, фамилия которого значилась на скомканной бумаге, еще более усугубило безнадежное положение бедного моего мужа.
Эндрю Кинлау, эдинбургский дрогист, показал следующее:
«У меня есть особая книга, в которой я записываю отпускаемые мною яды. В означенное в ней число мистер Маколан, находящийся в настоящую минуту на скамье подсудимых, зашел в мой магазин и попросил мышьяк. Когда я спросил, зачем он ему нужен, он сказал мне, что в нем нуждается садовник для истребления насекомых в оранжерее. Он тотчас же назвал мне свое имя: мистер Маколан из Гленинча. Я приказал своему помощнику отпустить ему две унции мышьяка и занес это в книгу. Мистер Маколан расписался в получении, и я сам засвидетельствовал. Заплатив за мышьяк, завернутый в две бумажки (на каждой из них был ярлык с моей фамилией и адресом и надписью «Яд» крупными буквами), он вышел. Предъявленная бумажка с ярлыком, найденная в Гленинче, совершенно такая же, какую я отпустил тогда».
Следующий свидетель Потер Стокдаль (также дрогнет из Эдинбурга) показал:
«Подсудимый зашел в мой магазин в день, означенный в моей книге. Как видно, несколько дней спустя после числа, означенного в книге мистера Кинлау. Он потребовал на шесть пенсов мышьяка. Помощник мой, к которому он обратился, позвал меня. В моем магазине взято за правило не отпускать яд без моего уведомления. Я спросил подсудимого, на что ему нужен мышьяк, и услышал в ответ: «Для истребления крыс в Гленинче». «Имею я честь говорить с мистером Маколаном из Гленинча?» – спросил я. Он ответил утвердительно. Я продал ему полторы унции мышьяка, насыпал его в склянку с надписью «Яд», сделанной моей собственной рукой. Он расписался в книге, взял мышьяк и, заплатив за него, вышел».
Передопрос этих двух свидетелей вызвал некоторые технические противоречия в их показаниях. Но тот факт, что мой муж сам покупал мышьяк, остался неопровергнутым.
Новые свидетели: садовник и повар из Гленинча, еще более скрепили цепь улик, немилосердно опутавшую подсудимого.
Садовник показал под присягой: «Я никогда не получал мышьяк от мистера Маколана, ни в означенное число, ни в какое-либо другое. Я никогда не употреблял мышьяк, и никто из моих подчиненных не употреблял его по моему распоряжению ни в саду, ни в оранжереях Гленинча. Я не одобряю его для истребления вредных насекомых, нападающих на цветы и растения».
Повар отвечал то же, что и садовник: «Ни господин мой, ни кто другой никогда не давал мне мышьяк для истребления крыс. Да это и не надо было. Я объявляю под присягой, что никогда не видал в доме крыс и не слышал о их появлении».
Прочая прислуга Гленинча подтвердила это показание. На передопросе они утверждали то же самое, что в доме не было крыс и никто не слыхал о них. Итак, мышьяк был у моего мужа, и он никому не передавал его. Что он купил его, это было доказано, и что спрятал его у себя, явствовало из сделанных показаний.
Следующие свидетели еще более усилили обвинение. Купив мышьяк, что сделал с ним подсудимый? Факты прямо указывали на его употребление.
Камердинер подсудимого показал, что господин его позвонил в сорок минут десятого в день кончины мистрис Маколан и попросил его принести чашку чая для нее. Когда приказание это было ему отдано, дверь в комнату больной была отворена, и он очень хорошо видел, что там никого не было в это время.
Служанка, вызванная после камердинера, сказала, что она сделала чай и сама отнесла его в комнату мистрис Маколан в десятом часу. В дверях подсудимый взял у нее чашку из рук, и она хорошо видела, что в комнате больной, кроме него, подсудимого, никого не было.
Сиделка, Христина Ормсей, снова допрошенная, повторила слова, услышанные ею от мистрис Маколан в то утро, когда та почувствовала себя дурно: она сказала ей в шесть часов утра, что приходил мистер Маколан примерно час тому назад и, видя, что ей не спится, дал успокоительных капель. Это случилось в пять часов утра, когда Христина Ормсей спала на диване. Далее сиделка показала под присягой, что она тотчас же посмотрела на склянку с лекарством и заметила, что после того, как она давала капли, в ней оставалось капель еще на один прием.
Передопрос служанки и сиделки привлек особенное внимание. Он обнаружил, какой будет характер защиты.
Допрашивая служанку, старшина адвокатов спросил:
– Не замечали ли вы когда-нибудь, убирая комнату мистрис Маколан, чтобы в умывальнике вода была черноватого цвета?
Свидетельница отвечала:
– Никогда ничего подобного я не замечала.
Старшина адвокатов продолжал:
– Не находили ли вы порошок под подушкой или в другом каком потайном месте в спальне мистрис Маколан или не находили ли вы книги или брошюры о лечении от дурного цвета лица?
Свидетельница опять отвечала: «Нет». Но старшина адвокатов настаивал:
– Не слыхали ли вы, что мистрис Маколан говорила что-нибудь о мышьяке как о средстве исправить цвет лица?
Свидетельница ответила: «Никогда».
Те же вопросы были предложены и сиделке, и опять прозвучали отрицательные ответы.
С этой минуты, несмотря на отрицательные ответы, для присяжных и прочей публики впервые прояснился план защиты. Чтобы предупредить возможность ошибки в этом серьезном деле, председатель, по удалении свидетельниц, обратился к защитнику со следующим вопросом:
– Суд и присяжные желают знать, с какой целью задавали вы эти вопросы служанке и сиделке. Не хочет ли защита доказать, что мистрис Маколан употребляла мышьяк, купленный ее мужем, для улучшения цвета своего лица?
Старшина адвокатов отвечал:
– Да, милорд, мы смотрим на дело с этой точки зрения и на этом основываем нашу защиту. Мы не можем оспаривать доказаннаго факта, смерти миссис Маколан от отравления. Но мы утверждаем, что она умерла от слишком большой дозы мышьяка, принятой ею по неведению, тайком в своей комнате, как средства для улучшения цвета ее лица, недостатка всеми признанного и доказанного. В показаниях подсудимого судье прямо сказано, что он покупал мышьяк по просьбе своей жены.
Председатель спросил тогда, не возражает ли кто-либо из присяжных против прочтения на суде показаний подсудимого.
На это старшина адвокатов отвечал, что будет рад чтению данного документа, так как он может подготовить умы присяжных к защите, которую он предполагает вести.
Лорд-адвокат со своей стороны был доволен тем, что может в этом случае исполнить желание своего ученого собрата. Так как показания подсудимого, ничем не доказанные, послужат скорее против него, чем за него, то он охотно согласился выслушать чтение этого документа.
Вследствие этого, показание подсудимого, заявившего судье о своей невиновности при обвинении его в отравлении жены, было зачитано. Привожу его:
«Я два раза покупал мышьяк по просьбе моей жены. В первый раз она сказала мне, что он нужен садовнику для оранжереи, во второй раз – что у нее попросил мышьяк повар, чтобы очистить дом от крыс.
Оба раза тотчас по возвращении домой я отдавал мышьяк жене. Мне он ни на что не был нужен. Обычно жена сама отдавала приказания садовнику и повару, всем распоряжалась она, а не я.
Я никогда не расспрашивал жену об использовании мышьяка, так как это меня совсем не интересовало. Я месяцами не заглядывал в оранжерею, так как я вовсе не охотник до цветов. Что же касается крыс, то я предоставил их истребление повару или кому-либо другому из прислуги, так как домашним хозяйством я совсем не занимался.
Жена моя никогда не говорила мне, что ей нужен был мышьяк для улучшения цвета лица. Я, конечно, был бы последним лицом, кому она открыла бы тайны своего туалета. Я просто поверил тому, что она мне говорила: что мышьяк нужен садовнику и повару.
Я положительно утверждаю, что у нас с женой были дружеские отношения, хотя и бывали между нами отдельные недоразумения, встречающиеся в семейном быту. Если я чувствовал разочарование относительно моего брака, то как муж и джентльмен я ставил себе в обязанность скрывать это от жены. Я был очень огорчен и поражен ее преждевременной смертью и глубоко сожалел, что недостаточно нежно заботился о ней при ее жизни.
Торжественно заявляю, что я так же мало знаю о том, как она приняла мышьяк, найденный в ее теле, как младенец в утробе матери. Я не виновен даже в помысле нанести какой-нибудь вред этой несчастной женщине. Я дал ей успокоительные капли, как они были в склянке, и подал ей чай, принятый из рук служанки, ничего туда не примешивая. Я не держал в руках мышьяк с тех пор, как отдал его жене. Я ничего не знал о том, как она использовала его или куда она его спрятала. Я призываю Бога в свидетели, что невиновен в ужасном преступлении, возводимом на меня».
Чтением этих искренних и трогательных слов окончилось заседание второго дня.
Я должна сознаться, что чтение отчета все более и более печалило меня, уменьшая мои надежды. Все свидетельские показания и улики второго дня были против моего мужа. Несмотря на то что я была женщина и пристрастна к нему, я не могла этого не видеть.
Беспощадный лорд-адвокат (я должна покаяться, что ненавидела его) доказал, во-первых, что Юстас купил яд; во-вторых, что причина покупки, объявленная дрогисту, была ложная; в-третьих, что у него было два удобных момента всыпать тайком яд своей жене.
Что же доказал старшина адвокатов со своей стороны? Ничего! Заявление подсудимого о своей невиновности не подтверждалось никакими фактами, как уже заметил лорд-адвокат. Не было представлено никакого доказательства в том, что жена его тайком употребляла мышьяк для улучшения цвета своего лица.
Единственным моим утешением при чтении отчета о процессе было то, что я открыла существование двух друзей, на симпатию которых я, по всей вероятности, могла рассчитывать. Безногий Декстер в особенности выказал себя горячим сторонником моего мужа. Моя душа исполнилась теплого чувства к человеку, который креслом своим хотел защитить бумаги Юстаса. Я тут же решила, что мистеру Декстеру первому сообщу свои намерения и надежды. Если он найдет затруднительным для себя содействовать мне, тогда я обращусь к адвокату, мистеру Плеймору, второму другу моего мужа, который формально протестовал против захвата бумаг Юстаса.
Несколько успокоенная и подкрепленная этой решимостью, я перевернула страницу и приступила к чтению третьего заседания.
Глава XVIII. ВОПРОС ТРЕТИЙ: КАКАЯ БЫЛА У НЕГО ПОБУДИТЕЛЬНАЯ ПРИЧИНА
На первый вопрос: от яда ли она умерла? – ответ был положительный. На второй: кто отравил ее? – предположительный. Теперь предстоял третий и последний вопрос: какая была у него побудительная причина? На это должны были ответить свидетельства родных и друзей покойной.
Леди Брайдгэвен, вдова контр-адмирала Джорджа Брайдгэвена, допрошенная мистером Дрью, показала:
«Покойная мистрис Юстас Маколан – моя племянница. Она была единственной дочерью моей сестры и жила у меня после смерти своей матери. Я была против этого брака, но мои доводы казались странными и сентиментальными ее друзьям. Мне очень тяжело говорить об этих обстоятельствах публично, но я готова принести эту жертву, если этого требует правосудие.
Подсудимый в то время, о котором я буду говорить, гостил у меня в доме. Однажды во время прогулки верхом с ним случилось несчастье: он серьезно повредил себе ногу. Нога же эта была уже у него прежде повреждена, во время его службы в Индии. Это обстоятельство серьезно ухудшало положение дела. Ему было предписано не вставать с дивана в продолжении нескольких недель. Все дамы, жившие в доме, взяли на себя обязанность по очереди сидеть около него, читать ему и разговаривать с ним. Племянница моя была первая среди этих добровольных сиделок. Она прелестно играла на фортепиано, а больной, к несчастью, очень любил музыку.
Последствия этих невинных отношений имели гибельный конец для моей племяннищы. Она страстно привязалась к мистеру Маколану, но в нем не возбудила к себе взаимности. Я, насколько было возможно, старалась вмешаться в это дело, но племянница моя, к несчастью, отказала мне в своем доверии. Она настойчиво отрицала свое пламенное чувство к нему и утверждала, что лишь по-дружески привязалась к нему. Таким образом, я лишилась возможности разлучить их, не обнаружив настоящей причины, а это привело бы к скандалу, который мог навредить репутации моей племянницы. Муж мой был еще жив, и все, что я могла сделать тогда, я сделала. Я просила мужа моего тайно поговорить с мистером Маколаном и обратиться к его чести, чтобы выручить нас из затруднительного положения и не повредить репутации девушки.
Мистер Маколан поступил чрезвычайно благородно. Он был еще очень слаб, но, несмотря ни на что, через два дня после этого разговора с мужем оставил дом наш под таким предлогом, который невозможно было оспаривать.
Намерения были хорошие, но было уже поздно, и они не привели ни к чему. Зло уже принесло свои плоды, племянница стала чахнуть. Ни медицинская помощь, ни перемена воздуха и места не помогали ей. Вскоре, когда мистер Маколан оправился от болезни, я узнала, что она ведет с ним тайную переписку через посредничество своей горничной. Письма его, я обязана это сказать, были очень осторожны и благоразумны. Однако, я сочла своей обязанностью прекратить эту переписку.
Мое вмешательство – но могла ли я не вмешаться? – привело дело к развязке. В один прекрасный день племянница моя не явилась к завтраку, а на другой день мы узнали, что несчастное создание отправилось в Лондон на квартиру мистера Маколана, где друзья нашли ее спрятанной в его спальне.
Нельзя обвинять мистера Маколана в этой катастрофе. Услышав приближающиеся шаги и думая спасти честь девушки, он спрятал ее в соседней комнате, которая, на беду, оказалась его спальней. Об этом сейчас же все заговорили и перетолковывали дело самым неблаговидным образом. Муж мой снова разговаривал с мистером Маколаном, и он опять поступил в высшей степени благородно. Он публично заявил, что племянница моя посетила его в качестве невесты. Две недели спустя он заставил злые языки замолчать, повенчавшись с нею.
Я одна была против этого брака. Мне казался он роковой ошибкой, что и доказали последствия.
Довольно грустно было уже и то, что мистер Маколан женился на ней, не любя ее. Но, к довершению несчастья, он сам безнадежно любил женщину, вышедшую замуж за другого. Я знала, что он из сострадания отрицал эту любовь, из сострадания делал вид, что любит свою жену. Но его безнадежная любовь была фактом, достоверно известным его друзьям. Я считаю нелишним заметить, что она вышла замуж прежде, чем он женился. Он безвозвратно потерял любимую женщину, у него не оставалось никакой цели в жизни, ему стало жаль мою племянницу.
В заключение я могу только сказать, что лучше бы она оставалась в девушках после случившейся катастрофы, ничего не могло бы, по моему мнению, быть хуже этого брака. Откровенно говоря, не может быть двух натур более противоположных между собою, соединенных узами брака, чем подсудимый и моя покойная племянница».
Показания этой свидетельницы произвели сильное впечатление на слушателей и на присяжных. Передопрос заставил леди Брайдгэвен несколько изменить показания и признаться, что безнадежная любовь подсудимого к другой женщине была только слухом. Но приведенные ею факты остались непоколеблены и придали обвинению, возводимому на подсудимого, вид вероятности, которого оно не имело в начале дела.
Затем были вызваны две другие леди, самые близкие подруги мистрис Маколан. Они не согласились с мнением леди Брайдгэвен насчет обстоятельств брака, но подтвердили все прочее, сказанное ею, и усилили впечатление, произведенное первой свидетельницей.
Главным доказательством в пользу обвинения служили безмолвные свидетели: письма и дневник, найденные в Гленинче.
Отвечая на вопросы суда, лорд-адвокат объяснил, что это были письма подсудимому от его друзей, в которых говорилось о его покойной жене и о их супружеских отношениях. Дневник служил еще большим доказательством. Он заключал в себе рассказ об ежедневных домашних происшествиях и выражал мысли и чувства, которые они в нем возбуждали.
Самая тяжелая сцена последовала за этим объяснением. Хотя теперь, когда я пишу, прошло много времени после того, я не могу вполне владеть собой, подробно описывая то, что говорил и делал мой муж в эти критические минуты процесса. Глубоко взволнованный показаниями леди Брайдгэвен, он с трудом сдерживался, чтобы не прервать ее. Теперь же он окончательно потерял самообладание. Резким тоном протестовал он против нарушения его сокровенных тайн и сокровенных тайн его жены.
– Повесьте меня, хотя я невиновен! Но избавьте меня от этого! – вскричал он.
Впечатление, произведенное этой вспышкой подсудимого, было невыразимо. С некоторыми женщинами сделалась истерика. Судьи вмешались в дело, но без всякого результата. Спокойствие было через некоторое время водворено старшиной адвокатов, которому наконец удалось уговорить подсудимого и который после того обратился к судьям и просил снисхождения к его несчастному клиенту в красноречивых и трогательных выражениях. Мастерски импровизированная речь заканчивалась горячим протестом против прочтения бумаг, найденных в Гленинче.
Трое судей удалились для совещания по этому поводу. Заседание было приостановлено на полчаса.
Как обыкновенно бывает в таких случаях, волнение, охватившее всех в суде, сообщилось любопытным, толпившимся на улице. Там общее мнение, как видно, руководимое каким-нибудь клерком или другим мелким чиновником, знакомым с законным судопроизводством, было против подсудимого и требовало смертного приговора. «Если прочтут письма и дневник, – объяснял один из толпы, – то понятно, они поведут его прямо на виселицу».
По возвращении судей в зал было заявлено, что большинством голосов против одного решено прочитать спорные документы. Каждый из судей изложил после того причины своего решения. Потом продолжалось разбирательство и было прочтено несколько отрывков из писем и из дневника.
Первые из предъявленных писем были найдены в индийской шифоньерке в комнате мистрис Маколан. Они были написаны самыми близкими друзьями покойной, с которыми она вела постоянную переписку. Три отдельных отрывка из трех писем, написанных различными лицами, были избраны для прочтения в суде.
Первое письмо.
«Не умею выразить, дорогая моя Сара, как последнее твое письмо огорчило меня. Извини, пожалуйста, но я думаю, что ты из-за своей чересчур впечатлительной натуры преувеличиваешь или дурно истолковываешь, совершенно неумышленно конечно, невнимание к тебе со стороны мужа. Я не могу ничего сказать об особенностях его характера, так как я недостаточно близко его знаю, но я много старше тебя, моя милая, и много опытнее в том, что кто-то назвал «светом и мраком жизни». Вследствие этой опытности я скажу тебе, что вы, молодые жены, искренне преданные своим мужьям, очень часто делаете большую ошибку. Вы слишком многого требуете от них. Мужчины, бедная моя Сара, не похожи на нас. Их любовь, даже самая искренняя, не похожа на нашу. Она не бывает так продолжительна, как наша, и не составляет единственной надежды, единственной цели их жизни, как у нас. У нас нет выбора, и мы, даже уважая и любя своих мужей, должны снисходить к их природе, столь отличной от нашей. Говоря это, я не имею намерения оправдывать холодность твоего мужа. Он виноват, например, в том, что не смотрит на тебя, разговаривая с тобой, и не замечает твоих усилий ему понравиться. Он еще более виноват в том и даже жесток, не отвечая на твои поцелуи. Но, моя милая, уверена ли ты, что он всегда умышленно холоден и жесток? Не может ли его поведшие быть результатом каких-нибудь огорчений и тревог, которых ты не можешь разделить с ним? Если бы ты посмотрела на него с этой точки зрения, то, может быть, поняла бы многое, что тебя огорчает и удивляет теперь. Будь с ним терпелива, дитя мое, не жалуйся и не приставай к нему с ласками, когда он озабочен или не в духе. Тебе, может быть, трудно последовать этому совету, любя его так страстно и горячо. Но верь мне, тайна счастья для нас, женщин, (увы! слишком часто) заключается в умении сдерживать себя и покоряться, что и советует тебе твой старый друг. Подумай, дорогая моя, подумай серьезно о том, что я тебе написала, и снова дай о себе весточку».
Второе письмо.
«Как можешь ты, Сара, так безумно любить такое бесчувственное существо, как муж твой? Может быть, я удивляюсь этому, потому что я еще не замужем. Но я на днях выхожу замуж, и, если муж мой будет со мною обращаться, как с тобой мистер Маколан, я сейчас же разведусь с ним. Я, право, лучше согласилась бы быть битой, как женщины низкого сословия, чем выносить вежливую небрежность и презрение, как ты описываешь. Во мне кипит негодование, когда я только подумаю об этом, для меня такое обращение было бы невыносимо. Не терпи долее такой муки, моя дорогая. Брось его и приезжай жить ко мне. Мой брат, как тебе известно, юрист. Я сообщила ему кое-что из твоего письма, и ты, по его мнению, можешь просить развода. Приезжай и посоветуйся с ним».
Третье письмо.
«Вы знаете, моя дорогая мистрис Маколан, как я хорошо изучила мужчин. Ваше письмо меня нисколько не удивило. Поведение вашего мужа невольно приводит к заключению, что он любит другую женщину, которая, скрываясь во мраке, пользуется тем, в чем он отказывает вам. Я уже прошла через все это и научена! Не поддавайтесь. Употребите все усилия, чтобы открыть, кто она. Пожалуй, их может быть и несколько. Это все равно, одна или несколько, лишь бы вы сумели открыть ее, и вы можете сделать его существование таким же несчастным, как он ваше. Если будет нужен мой опыт, напишите хоть слово, и я к вашим услугам. Я могу приехать в Гленинч после четвертого числа будущего месяца и остаться, на сколько вам угодно».
Этими гнусными строками окончилось чтение писем, адресованных к мистрис Маколан. Первый и самый длинный отрывок произвел впечатление на слушателей. Писавшая была, как видно, честная и умная особа. Впрочем, все три письма, несмотря на различие их тона, приводили к одному и тому же заключению. Положение жены в Гленинче (если верить ее словам) было очень печальное, муж пренебрегал ею, она была очень несчастлива.
Затем была представлена переписка подсудимого, найденная в запертом ящике стола вместе с его дневником. Все письма, за исключением одного, написаны были мужской рукой. Хотя в них преобладала сдержанность, но все они приводили к тому же заключению. Жизнь мужа в Гленинче была так же невыносима, как и жизнь жены.
Так, например, один из приятелей подсудимого приглашает его отправиться в кругосветное путешествие на яхте. Другой советует поехать на полгода на континент, третий – в Индию на охоту и рыбную ловлю. Все указывают на разлуку с женой под разными предлогами и на разное время.
Последнее из писем было написано женской рукой и подписано только именем, данным при крещении.
«Бедный мой Юстас, как жестока наша судьба! (Этим начиналось письмо.) Когда я думаю о твоей жизни, принесенной в жертву этой несчастной женщине, сердце мое обливается кровью! Если бы мы были мужем и женой, если бы я имела невыразимое счастье любить и лелеять лучшего из людей, каким раем была бы наша жизнь, какие дивные часы переживали бы мы! Но к чему эти сожаления? Мы разлучены в этой жизни, разлучены узами, которые мы оба оплакиваем и которые мы оба должны уважать. Но есть другой мир, загробный, Юстас. Там наши души соединятся и сольются в долгом, небесном объятии, запрещенном нам на земле. Несчастная жизнь, описанная в вашем письме, – о, зачем, зачем вы женились? – заставила меня высказать вам мои чувства. Пускай они утешат вас! Но чужой глаз не должен видеть этих безумных строк. Сожгите их и надейтесь на лучшую жизнь, которую вам можно будет разделить с вашей Еленой».
Чтение этого безумного письма вызвало со стороны одного из судей вопрос, есть ли число и адрес на этом письме.
Лорд-адвокат ответил, что не имеется ни того, ни другого. Но на конверте был лондонский штемпель.
– Теперь мы намерены прочитать, – продолжал он, – несколько отрывков из дневника, в котором не раз встречается имя подписавшейся под этим письмом, и мы постараемся другими средствами узнать, кто писал его, прежде чем окончится это дело.
Затем принялись за чтение дневника моего мужа. Первый отрывок относился к давнему времени, по крайней мере за год до смерти мистрис Маколан. В нем говорилось:
«Новость, привезенная мне нынешней почтой, положительно ошеломила меня. Муж Елены два дня тому назад умер от разрыва сердца. Она свободна! Моя возлюбленная Елена свободна! А я?
Я прикован к женщине, с которой у меня нет ничего общего. Елена для меня потеряна по моей собственной вине. Ах, только теперь я понимаю то, чего никогда прежде не понимал, каким может быть страшным соблазн и как легко совершить преступление. Но лучше закрыть дневник. Думать и писать о моем положении – это только сводить себя с ума».
Следующий отрывок был написан пять дней спустя и касается того же предмета.
«Из всех безрассудств, доступных человеку, самое величайшее – это действовать по первому побуждению. Я поступил таким образом, женившись на несчастном существе, которое носит теперь мое имя.
Елена была тогда потеряна для меня навсегда. Она вышла замуж за человека, которому дала слово прежде, чем узнала меня. Он был моложе меня и, по-видимому, здоровее и сильнее. Будущее, казалось, не существовало для меня. Елена написала мне письмо, в котором прощалась со мной на этом свете. Мне не предстояло более ни ожиданий, ни надежд; у меня не оставалось никакой цели в жизни; мне не было надобности искать убежища в труде. Рыцарский поступок, благородное самопожертвование оставались мне в удел.
Обстоятельства так сложились в тот момент, что эта роковая идея как бы сама собою осуществилась. Несчастная женщина, полюбившая меня (небу известно, что я со своей стороны не подавал ей ни малейшего к тому повода), как раз в это время скомпрометировала свою репутацию. Я должен был заставить замолчать злые языки, клеветавшие на нее. Потеряв Елену, мне нечего было ждать счастья. Все женщины были для меня равны. Спасти эту женщину было делом благородным. Почему мне этого не исполнить? Под влиянием этой мысли я женился на ней, женился так же, как бросился бы в воду, видя, что она тонет, или схватился бы с человеком, который оскорбил ее на улице.
А теперь женщина, для которой я принес эту жертву, стоит между мною и Еленой. Моя Елена теперь свободна и может излить все сокровища своей любви на человека, боготворящего землю, до которой коснулась нога ее.
Сумасшедший! Безумец! Не лучше ли было бы тебе разбить голову о противоположную стену, чем писать эти строки?
Мое ружье стоит здесь в углу. Долго ли приложить дуло ко рту и нажать курок? Нет! Моя мать жива, любовь ее священна. Я не имею права прекратить жизнь, которую она дала мне. Я должен страдать и покориться. О, Елена, Елена!»
Третий отрывок был написан за два месяца до смерти мистрис Маколан.
«Только и слышу что упреки! Ни одна женщина не жалуется так на все, она живет в атмосфере дурного расположения духа и недовольства.
Теперь я нанес ей две новые обиды: никогда не прошу ее играть на фортепиано и никогда не замечаю ее новых платьев, которые она надевает нарочно для того, чтобы мне понравиться. Замечать ее платья! Боже милостивый! Все усилия мои клонятся лишь к тому, чтобы не замечать ее вовсе, не замечать ни что она делает, ни что она говорит. Как мог бы я сохранить хладнокровие, если бы я не избегал ее, насколько это возможно? Я постоянно себя сдерживаю. Я никогда не бываю с нею груб, никогда не позволяю себе с нею резкого слова. Она имеет двойное право на уважение: как женщина и как жена моя перед законом. Я это помню, но я тоже человек. Чем меньше я вижу ее – кроме тех случаев, когда бывают гости, – тем легче мне сохранять самообладание.
Я часто удивляюсь, почему она мне так неприятна. Она некрасива, но я видал женщин гораздо безобразнее ее, ласки которых я вынес бы без того чувства отвращения, которое всецело охватывает меня, когда я должен выносить ее ласки. Я скрываю от нее это чувство. Она любит меня, бедняжка, и мне жаль ее. Я желал бы сделать более; я желал бы отвечать ей взаимностью, хотя в самой малой мере. Но нет, я могу только жалеть ее. Если бы она могла довольствоваться дружескими отношениями и не требовать от меня изъявлений нежности, мы могли бы жить хорошо. Но она требует любви. Бедное создание! Ей нужна любовь!
О, моя Елена! У меня нет для нее любви; мое сердце принадлежит тебе!
Я прошлую ночь видел во сне, что моя несчастная жена умерла. Сон этот был до того явствен, что я встал с постели, отворил дверь в ее спальню и прислушался. Ее тихое ровное дыхание ясно слышалось в тишине ночи. Она крепко спала. Я закрыл дверь, зажег свечу и стал читать. Мысли мои были полны Еленой, и очень трудно было сосредоточить свое внимание на книге. Но все же лучше было читать, чем снова лечь в постель и, пожалуй, снова увидеть себя свободным.
Что моя жизнь! Что жизнь моей жены! Если бы дом загорелся, я, кажется, не предпринял бы ни малейшего усилия, чтобы самому спастись от огня или спасти ее».
Два последние отрывка относились к позднейшим записям.
«Наконец луч радости блеснул среди печального моего существования. Для Елены кончился срок ее уединения по случаю вдовства. Теперь она может снова появиться в обществе. Она посетила некоторых своих друзей в нашей части Шотландии, и так как мы с нею родственники, то, по общим понятиям, она не должна была уезжать из края, не проведя нескольких дней у меня в доме. Она писала мне, что хотя это посещение может быть для нас стеснительно, но необходимо для поддержания приличий. Да будут благословенны приличия! Я увижу этого ангела в моем чистилище! И все это благодаря тому, что общество в Мид-Лосиане нашло бы странным, если бы моя кузина, посетив Шотландию, не навестила бы меня!
Но мы должны быть очень осторожны. Елена пишет: «Я еду к вам, Юстас, как сестра. Вы должны принять меня как брат или вовсе не принимать. Я напишу вашей жене, чтобы она назначила день, когда я могу приехать. Я не забуду, и вы не должны забывать того, что я войду в дом ваш с позволения вашей жены».
Лишь бы увидеть ее! Я согласен на все, чтобы только испытать невыразимое счастье ее увидеть!»
Потом следовал второй отрывок, заключавшийся в следующих словах:
«Новое несчастье! Моя жена заболела! Она лежит в постели, у нее ревматизм, как раз в то время, когда Елена должна приехать в Гленинч. Но в этом случае (я с радостью заявляю это) она поступила восхитительно. Она написала Елене, что болезнь ее не настолько серьезна, чтобы менять что-либо в намеченных планах, и потому просит мою кузину приехать в назначенный час.
Это большая жертва, принесенная для меня моей женой. Она ревнует меня к каждой женщине моложе сорока лет и, конечно, к Елене, и она сдерживает себя и доверяет мне.
Я обязан доказать ей свою благодарность, что и сделаю. С этого дня я обещаю быть ласковее к моей жене. Я нежно поцеловал ее сегодня утром и надеюсь, что бедняжка не заметила, какого усилия мне это стоило».
Этим закончилось чтение дневника.
Самыми неприятными для меня страницами из всего отчета были отрывки из дневника моего мужа. Местами встречались выражения, которые не только огорчали меня, но роняли в моем мнении Юстаса. Я, кажется, отдала бы все на свете, чтобы иметь власть уничтожить некоторые строки из его дневника. Что же касается его страстных признаний в любви к миссис Бьюли, то каждое слово резало меня как ножом по сердцу. Он нашептывал мне такие же страстные слова, когда ухаживал за мной. Я не имела основания сомневаться в его любви ко мне, но вопрос был в том, не так ли же горячо и нежно любил он мистрис Бьюли прежде меня? Она или я занимала первое место в его сердце? Он много раз повторял мне, что до встречи со мною он только воображал себя влюбленным. Я ему верила. Верила тогда, верю и сейчас, но я ненавидела мистрис Бьюли.
Тяжелое впечатление, произведенное на слушателей чтением писем и дневника, постепенно усиливалось. Но еще более усилилось оно, или, лучше сказать, сделалось еще более неблагоприятным для подсудимого, после показаний последнего свидетеля со стороны обвинения.
Уильям Энзи, помощник садовника в Гленинче, показал под присягой:
«Двадцатого октября в одиннадцать часов утра меня послали работать в рассаднике близ так называемого Голландского сада. Там была беседка, обращенная задней стеной к рассаднику. День был удивительно хорошим и теплым.
Направляясь к кустам, я должен был пройти мимо беседки. Вдруг я услышал там голоса, женский и мужской. Женский голос был мне незнаком, мужской я узнал тотчас же. Это был голос моего господина; земля в рассаднике была мягкая, любопытство мое возбуждено. Я тихонько подкрался к стене беседки и стал прислушиваться.
Первые услышанные слова были сказаны моим господином. «Если бы я мог предвидеть, что настанет день, когда вы сделаетесь свободны, каким я мог бы стать счастливым!» – говорил он. Женский голос отвечал: «Тише, вы не должны так говорить». «Нет, – продолжал мой хозяин, – я должен говорить то, что у меня на душе, а мысль, что я потерял вас, никогда не покидает меня». Он замолчал и спустя несколько минут вскричал: «Окажите мне одну милость, ангел мой, обещайте мне никогда не выходить замуж». Женский голос спросил довольно резко: «Что вы хотите сказать?» Хозяин отвечал: «Я не желаю зла несчастному созданию, отягощающему мое существование, но предположим…» «Ничего не предположим, – прервала леди, – пойдемте в дом».
Она вышла в сад, обернулась назад и сделала моему хозяину знак последовать за нею. В эту минуту я увидел ее лицо и узнал молодую вдову, гостившую у нас в доме. Мне показал ее старший садовник, когда она только что приехала к нам, чтобы я не мешал ей рвать цветы. Гленинческий сад посещается иногда туристами, и мы отличаем посторонних от гостей, живущих в доме, тем, что первым не позволяем рвать цветы, между тем как последним это разрешено. Я вполне уверен в том, что леди, разговаривавшая с хозяином, была мистрис Бьюли. Она очень хороша собой, и ее трудно принять за другую. Она вместе с хозяином пошла домой, и я ничего больше не слышал из их разговора».
Этот свидетель был несколько раз передопрошен насчет точности разговора, услышанного им в беседке, а также и насчет того, действительно ли там была мистрис Бьюли. В мелких подробностях его удалось сбить, но он положительно утверждал, что передал слово в слово разговор, происходивший между его хозяином и мистрис Бьюли, и описал личность ее до того верно, что невозможно было сомневаться, что это была она.
Таким образом, обозначился ответ на третий вопрос: какая у него была побудительная причина?
Слушание обвинения было окончено. Самые близкие друзья подсудимого должны были согласиться, что все показания решительно говорили против него. Он, казалось, сам сознавал это. На третий день, выходя из суда, он был до того истощен и измучен, что вынужден был опереться на руку смотрителя тюрьмы.
Глава XIX. ДОКАЗАТЕЛЬСТВА ЗАЩИТЫ
Интерес к этому делу заметно усилился на четвертый день. Теперь предстояло выслушать свидетелей защиты. Первой явилась мать подсудимого. Подняв вуаль для принятия присяги, она взглянула на сына. Он залился слезами. В эту минуту общее сочувствие к матери перешло и к несчастному сыну.
Допрошенная старшиною адвокатов, мистрис Маколан отвечала с замечательным достоинством и самообладанием.
На вопрос о частных разговорах, бывших между нею и невесткой, она сказала, что мистрис Маколан была болезненно щепетильна в отношении своей наружности. Она преданно любила своего мужа, главной ее заботой было стать как можно более привлекательной. Недостатки ее внешности, и в особенности неприятный цвет лица, были для нее постоянным предметом сожалений и огорчений. Свидетельница слышала от нее (в разговоре о цвете лица), что она готова была бы перенести Бог знает какие страдания, чтобы только исправить его. «Мужчины, – говорила она, – всегда увлекаются внешностью, мой муж больше любил бы меня, если бы у меня был хороший цвет лица».
Когда ее спросили, могут ли отрывки из дневника служить доказательствами и верно ли они обрисовывают его характер и его чувства к жене, мистрис Маколан отвечала отрицательно в определенных и сильных выражениях.
– Отрывки из дневника моего сына не более как пасквиль на его характер, – сказала она. – Это клевета им самим на себя написанная. Как мать, хорошо знающая его, я могу засвидетельствовать, что он писал эти записки в минуты страшного отчаяния и безнадежности. Нельзя судить; о человеке по необдуманным словам, вырвавшимся в минуты тяжелого, мрачного настроения. Неужели о сыне моем будут судить по безрассудным словам, которые ему случилось написать, а не сказать? В этом случае перо оказалось его смертельным врагом, оно изобразило его в самом дурном свете. Он не был счастлив в своем супружестве, это так, но я могу засвидетельствовать, что он всегда прекрасно обращался с женой. Я пользовалась доверием их обоих и видела их в разное время. И я заявляю, несмотря на все то, чтя она писала своим друзьям и приятельницам, что сын мои никогда не давал жене повода сказать, что он обращается с нею жестоко или с пренебрежением.
Эти слова, твердо и отчетливо произнесенные, произвели сильное впечатление. Лорд-адвокат, заметив, что попытка ослабить это впечатление, вероятно, не удастся, занялся передопросом.
– В разговоре о своем плохом цвете лица невестка ваша не упоминала ли о мышьяке как о средстве исправить его? – спросил он.
– Нет, – последовал ее ответ.
Лорд-адвокат продолжал:
– А сами вы не предлагали ей мышьяк или в разговоре не упоминали о нем как о хорошем средстве?
– Нет, – повторила она.
После этого лорд-адвокат сел, а мистрис Маколан удалилась.
Любопытство присутствующих возросло при появление новой свидетельницы. Это была не кто иная, как мистрис Бьюли. Отчет описывает ее как необыкновенно красивуя привлекательную личность, скромную, с сознанием собственного достоинства в осанке и манерах, но, видимо, сознававшую неловкость своего положения перед публикой. Первая часть ее показаний была почти повторением всего сказанного матерью подсудимого с той только разницей, что, по ее словам, покойная мистрис Маколан спрашивала ее однажды, какую косметику потребляет она для, сохранения хорошего цвета лица. Не пользуясь никакой косметикой и не будучи знакома с ней, мистрис Бьюли обиделась на этот вопрос, и вследствие этого между ними установилась на время некоторая холодность.
Мистрис Бьюли на вопрос о ее взаимоотношениях с подсудимым с негодованием отвечала, что никогда ни она, ни мистер Маколан не подавали покойнице ни малейшего повода к ревности. Она не могла уехать из Шотландии, не посетив своего кузена после того, как она гостила у его соседей. Поступив иначе, она поступила бы неприлично и тем привлекла бы общее внимание. Она не отрицала, что мистер Маколан был к ней неравнодушен, когда они оба были еще свободны. Но этого чувства и в помине не было, когда она вышла замуж, а он женился. С тех пор отношения между ними были чисто братские. Мистер Маколан был джентльмен в полном смысле этого слова: он очень хорошо знал свои обязанности по отношению к жене и в отношении самой мистрис Бьюли; она не переступила бы порога его дома, если бы не была в этом вполне уверена. Что касается показаний помощника садовника, то это чистая выдумка. Большая часть разговора, приведенного им, никогда не происходила. Действительно же сказанные слова были шуткой, которую она немедленно прекратила, как и показал сам свидетель. Что же касается вообще обращения мистера Маколана с женою, то он был с нею всегда добр и любезен. Он постоянно придумывал средства к облегчению ее страданий от ревматизма, приковывавшего ее к постели. Много раз говорил он о ней с искренним участием. Когда она приказала своему мужу и ей, мистрис Бьюли, удалиться из ее спальни в день ее кончины, то мистер Маколан сказал свидетельнице: «Мы должны быть снисходительны к ее ревности, мы знаем, что она не заслужена». Он с начала до конца с подобным терпением выносил все ее вспышки.
Главная цель передопроса мистрис Бьюли сосредоточивалась на последнем вопросе, с которым обратился к ней лорд-адвокат. Напомнив ей, что она, принимая присягу, назвала себя Еленой Бьюли, он сказал:
– В суде было зачитано письмо, адресованное к подсудимому и подписано именем Елены. Посмотрите на него. Не ваш ли это почерк?
Прежде чем свидетельница успела ответить что-нибудь, старшина адвокатов решительно протестовал против этого вопроса. Судьи признали протест обоснованным и позволили не отвечать на этот вопрос. После этого мистрис Бьюли удалилась. Она невольно проявила некоторое волнение, услышав о письме и увидев его в руках лорда-адвоката. Волнение ее было по-разному истолковано публикой. Несмотря на это, показания мистрис Бьюли, казалось, усилили благоприятное для подсудимого впечатление, произведенное на слушателей показанием его матери.
Следующие свидетели, две леди, обе школьные подруги мистрис Юстас Маколан, возбудили в слушателях новый интерес. Они представили не достававшее звено в цепи доказательств в пользу защиты.
Первая из двух леди показала, что она в разговоре с мистрис Маколан указала ей на мышьяк как на средство для исправления цвета лица. Она сама никогда его не употребляла, но читала, что в Штирии крестьянки употребляют его для придания своему лицу свежести и здоровья. Она под присягой повторила, что сообщила об этом своей покойной приятельнице и передавала в том виде, как заявила это на суде.
Вторая леди, присутствовавшая при этом разговоре, подтвердила слова первой и прибавила еще, что она, по просьбе самой мистрис Маколан, достала покойной книжку, в которой говорилось об употреблении в Штирии мышьяка. Книгу эту она переслала ей по почте в Гленинч.
Впрочем, в этих заключительных показаниях была слабая сторона, тотчас же замеченная при передопросе.
Когда обеих свидетельниц спросили поочередно, выражала ли им мистрис Маколан прямо или косвенно свое намерение добыть мышьяк для исправления цвета лица, обе отвечали на этот важный вопрос отрицательно. Мистрис Маколан слышала от них об этом средстве и получила книгу. Но о своих намерениях она не говорила им ни слова. Она очень просила обеих леди хранить этот разговор в тайне. Этим оканчивались их показания.
Не нужно было быть юристом, чтобы видеть гибельный недостаток доказательств в пользу защиты. Всем присутствующим было ясно, что оправдание подсудимого зависело от того, будет ли доказан факт, что яд находился в руках покойной или, по крайней мере, что она имела твердое намерение приобрести его. В обоих случаях заявление подсудимого о его невиновности подтвердилось бы свидетельскими показаниями, хотя и косвенно, но настолько удовлетворительно, что всякий честный и разумный человек мог бы быть убежден в его пользу. Но найдется ли такое доказательство? Не истощила ли защита всех своих средств?
Возбужденная публика ожидала появления следующего свидетеля. Шепот пронесся по залу, когда присутствующие узнали, что теперь должен явиться перед судом старый друг подсудимого, о котором уже не раз упоминалось во время процесса, мистер Декстер.
После непродолжительного перерыва зал вдруг заволновался и послышались восклицания любопытства и удивления. В эту самую минуту судебный пристав провозгласил странное имя нового свидетеля: Мизеримус Декстер.
Глава XX. КОНЕЦ ПРОЦЕССА
Вызов свидетеля возбудил общий смех среди публики отчасти странностью имени, отчасти потому, что грустно настроенные слушатели инстинктивно расположены были воспользоваться первым случаем для развлечения. Строгое замечание председателя и угроза очистить зал быстро водворили порядок.
В наступившей тишине появился новый свидетель.
Быстро продвигаясь среди расступившейся толпы и искусно управляя своим креслом, это странное и страшное существо – буквально получеловек – явилось перед глазами присутствующих. Покрывало, наброшенное на кресло, упало на пол, когда он пробирался среди толпы, и обнаружило перед любопытной публикой голову, руки и туловище живого человека, лишенного ног. Чтобы сделать контраст поразительнее и ужаснее урод был одарен прекрасным и благородным лицом и хорошо сложенным туловищем. Его длинные шелковистые волосы превосходного каштанового цвета красиво ниспадали на широкие, мощные плечи. Лицо его дышало жизнью и умом. Большие, ясные голубые глаза его, нежные, белые, тонкие руки скорее походили на женские, чем на мужские. Вообще, в нем было что-то женственное, несмотря на мужественные размеры плеч и груди, на бороду и длинные усы, которые были несколько светлее волос. Такая великолепная голова и такое здоровое туловище даны были такому беспомощному существу! Никогда природа не совершала такой громадной или такой жестокой ошибки, как создавая этого несчастного человека!
Он принял присягу, сидя в своем кресле, потом, назвав себя по имени, поклонился судьям и попросил у них позволения сказать несколько слов до начала показаний.
– Все обыкновенно смеются, услышав мое странное имя, – начал он тихим, но таким звонким голосом, что каждое слово его было слышно во всех углах зала, – я желаю объяснить присутствующим, что многие имена, даже и всем известные, имеют определенный смысл, между прочими и мое имя. Так, например, Александр означает по-гречески «помощник людей»; Давид по-еврейски означает «любимец»; Франц по-немецки «свободный». Мое имя, Мизеримус, по-латыни «несчастнейший». Оно было дано мне отцом по случаю того, что я имел несчастье родиться калекой. Вы впредь не будете смеяться над Мизеримусом, не правда ли?
После этого он обратился к старшине адвокатов.
– Господин старшина, – сказал он, – я к вашим услугам и прошу извинения в том, что несколько задержал ход слушания дела.
Он произнес эти слова с прелестной грацией и добродушием. Допрошенный старшиной адвокатов, он давал ясные, отчетливые ответы без малейшего колебания или утайки.
– Я гостил в Гленинче во время смерти мистрис Маколан, – начал он. – Доктор Жером и доктор Гель изъявили желание переговорить со мною по секрету, так как подсудимый был очень расстроен и не в состоянии исполнять; свои обязанности хозяина дома. Во время этого свидания они удивили и поразили меня известием, что мистрис Маколан умерла от яда. Они поручили мне передать эту ужасную весть ее мужу и предупредили меня, что на другой день должно последовать вскрытие ее тела.
Если бы судебный следователь видел моего друга в ту минуту, когда я сообщил ему причину смерти, я уверен, что ему и в голову бы не пришло обвинить подсудимого в убийстве жены. По моему мнению, это обвинение было личным оскорблением. Воодушевленный этим сознанием, я сопротивлялся захвату писем и дневника. Теперь, после чтения дневника, я заодно с матерью подсудимого заявляю, что дневник дает о нем совершенно ложное понятие. Дневник, если он не составляет перечня фактов и чисел, вообще выставляет лишь самую слабую сторону писавшего. В девяти случаях из десяти в нем выражается тщеславие и самонадеянность, качества, которые обычно стараются скрыть перед другими. Я старый друг подсудимого. Я торжественно объявляю, что никогда не считал его способным написать такую бессмыслицу, пока не услышал здесь чтения его дневника!
Он убил жену свою! Он небрежно и жестоко обращался с нею! Зная его в продолжение двадцати лет, я смело утверждаю, что здесь, во всем собрании, нет человека более неспособного на преступление или жестокость, чем этот человек, сидящий на скамье подсудимых. Я скажу более. Я сомневаюсь, чтобы у человека, даже способного на преступление и жестокость, хватило духу сделать зло женщине, преждевременная смерть которой служит предметом настоящего разбирательства.
Я слышал, что невежественная и пристрастная сиделка, Христина Ормсей, говорила о покойной. По моим собственным наблюдениям, я опровергаю каждое ее слово. Мистрис Юстас Маколан, несмотря на свою некрасивую наружность, была одной из самых очаровательных женщин, каких я когда-либо встречал в жизни. Это была прекрасно воспитанная, разносторонняя личность в лучшем смысле этого слова. Я ни у кого не видал такой привлекательной улыбки и такой грации во всех ее движениях. Она прекрасно играла на фортепиано, у нее было чрезвычайно приятное туше, она прелестно пела. Я никогда не встречал ни одного мужчины, ни даже женщины (что имеет гораздо большее значение), которые не были бы очарованы беседой с ней. И сказать, что подобной женщиной мог пренебрегать муж и варварски умертвить ее, муж, этот мученик, который стоит перед вами, это все равно что сказать мне, что солнце светит не днем и что небо находится не над землею!
О да! Я знаю, что из писем ее друзей видно, что она горько жаловалась им на дурное обращение своего мужа. Но вспомните также, что говорит лучшая и рассудительная ее приятельница. «Я полагаю, – пишет она, – что твоя впечатлительная натура преувеличивает или дурно истолковывает невнимание твоего мужа». Вот в этих словах заключается вся истина! Мистрис Маколан имела натуру впечатлительную, самоистязающую, поэтическую. Никакая любовь не могла удовлетворить ее. Мелочи, на которые другие женщины, одаренные не столь утонченной чувствительностью, не обратили бы внимания, были для нее источником мучений. Есть люди, которые родятся для того, чтобы быть несчастливыми. Бедная мистрис Маколан принадлежала к числу таких людей. Сказав это, я сказал все.
Нет! Осталось еще нечто прибавить. Не мешает упомянуть, что со смертью жены мистер Юстас Маколан лишается хорошего состояния. Женясь на ней, он настоятельно требовал, чтобы в брачном контракте все свстояние ее было закреплено за нею, а по ее смерти переходило бы к ее родственникам. Ее доход давал возможность так роскошно содержать гленинчский дом. Состояния подсудимого, даже с помощью матери, далеко не хватило бы на покрытие расходов. Зная хорошо все обстоятельства, я могу положительно утверждать, что смерть жены лишила его двух третей его дохода. А обвинение, провозглашая его самым низким и жестоким из людей, утверждает, что он умышленно убил жену, между тем как материальные его интересы должны были сильно пострадать от этого.
Бесполезно спрашивать меня, не заметил ли я в обращении подсудимого с мистрис Бьюли чего-либо оправдывающего ревность покойной. Я никогда не разговаривал о ней с мистером Маколаном. Он вообще был поклонником хорошеньких женщин, но поклонение его, насколько я знаю, было самое невинное. Чтобы предпочитать мистрис Бьюли его жене, нужно быть сумасшедшим. Но я никогда не имел основания считать его сумасшедшим. Что же касается вопроса о мышьяке, то есть о том, находился ли он в руках мистрис Маколан, то могу сообщить кое-что, заслуживающее внимание суда.
Я был в камере судебного следователя при осмотре бумаг и прочих вещей, найденных в Гленинче. Несессер, принадлежавший покойной, был показан мне после того, как его осмотрел следователь. У меня чрезвычайно тонкое осязание. Дотронувшись до внутренней стороны крышки несессера, я почувствовал что-то жесткое; я стал внимательно ее осматривать и обнаружил, что между крышкой и подкладкой есть потайной ящик, в котором я и нашел вот эту склянку.
Дальнейший допрос был приостановлен, и представленная свидетелем склянка сравнена с другими, находившимися в несессере.
Склянки эти были из хорошего стекла и изящной формы и не имели ничего схожего с найденной в потайном отделении. Эта последняя была самая простая, какие обыкновенно употребляются для лекарств. В ней не было ни капли жидкости, ни крупинки твердого вещества. Она не издавала никакого запаха, и, к несчастью для защиты, на ней не было никакого ярлыка.
Дрогист, продавший подсудимому вторую порцию мышьяка, был снова вызван и допрошен. Он объявил, что склянка эта точно такая же, как та, в которой он продал мышьяк, но она точно так же похожа и на сотни других в его магазине. За неимением ярлыка, на котором он собственноручно написал «яд», не было никакой возможности утверждать, что это была именно та склянка, в которой был мышьяк. Несессер и спальню покойной снова чрезвычайно внимательно осмотрели, отыскивая ярлык, но все старания были напрасны, а поиски безуспешны. Можно было прийти к логичному заключению, что именно в этой склянке был яд, но юридически тут не было и тени доказательства.
Этим окончилась последняя попытка защиты доказать, что яд, купленный подсудимым, находился в руках его жены. Книга, которая была найдена в комнате покойной и в которой описывался обычай штирийских крестьянок, была предъявлена на суде. Но разве книга доказывала, что покойная просила мужа купить ей мышьяк? Скомканная бумажка, в которой было найдено несколько крупинок порошка, исследованного химиком, по его словам, заключала в себе мышьяк. Но где же доказательство того, что эта бумажка была положена в шифоньерку самой мистрис Маколан и ею же вынут из нее мышьяк? Никаких доказательств, одни только предположения!
Дальнейшие показания Мизеримуса Декстера не представляли ничего интересного. Передопрос был, в сущности, не более как состязание умов между лордом-адвокатом и свидетелем. Победа, по общему мнению, осталась за последним. Я приведу здесь только один вопрос и один ответ, которые мне показались довольно важными для этой цели, с которой я читала отчет о процессе.
«– Я вижу, мистер Декстер, – заметил лорд-адвокат ироническим тоном, – что вы составили собственную теорию, по которой смерть мистрис Маколан для вас не тайна.
– Я могу иметь свое мнение об этом деле, как и о многих других, – отвечал свидетель, – но позвольте мне узнать, милорд, для чего я призван сюда: для объяснения своих теорий или для показания фактов?»
Я особенно отметила этот ответ. Мысли мистера Декстера были мыслями истинного друга моего мужа и человека очень умного. Они могли иметь для меня громадное значение, если бы он захотел сообщить их мне.
Я должна упомянуть, что к первой заметке я тотчас же прибавила другую, результат моего собственного наблюдения. Во время своих показаний, касаясь мистрис Бьюли, мистер Декстер так легко и даже грубо выражался о ней, что мне казалось, будто он имел тайную причину не любить, а может быть, и не доверять ей. В таком случае мне было очень важно повидать мистера Декстера и уяснить себе то, что суд оставил без внимания.
Итак, был допрошен последний свидетель. Кресло с получеловеком укатилось в дальний угол. Лорд-адвокат поднялся, чтобы произнести свою обвинительную речь.
Я откровенно скажу, что никогда в жизни я не читала ничего до такой степени недостойного, как речь этого знаменитого юриста. Он не постыдился объявить, что твердо уверен в виновности подсудимого. Какое право имел он говорить так? Ему ли это было решать? Разве он был судьей или присяжным? Своей собственной властью произнеся над подсудимым приговор, лорд-адвокат начал перетолковывать самые невинные действия этого несчастного, стараясь придать им самый низкий характер. Так, например, когда Юстас поцеловал в лоб свою жену на ее смертном одре, он объяснял это его желанием произвести благоприятное впечатление на докторов и сиделку! Или когда утрата ее повергла его в горе и отчаяние, он играл роль и втайне торжествовал. «Если бы вы могли заглянуть ему в душу, – говорил он, – вы увидели бы там дьявольскую ненависть к жене и пламенную страсть к мистрис Бьюли! Все слова его не что иное, как ложь, все действия его – действия хитрого, бездушного злодея».
Так говорил глава обвинительной власти о подсудимом, беспомощно стоявшем перед судом. На месте моего мужа, будучи не в состоянии ничего сделать этому человеку, я по крайней мере бросила бы в него чем-нибудь. А теперь я вырвала листы, на которых была изложена его обвинительная речь, и истоптала их ногами. Тотчас же устыдилась я такой вспышки, что выместила злобу свою на невинной бумаге.
На пятый день заседание открылось речью защитника. Ах, какой она представляла контраст с презренными выходками лорда-адвоката! Как горячо и красноречиво говорил старшина адвокатов в защиту моего мужа!
Этот знаменитый адвокат сразу взял верную ноту.
– Я не менее других жалею бедную жену подсудимого, – заговорил он. – Но я твердо уверен, что в этом деле, с начала до конца, муж ее настоящий мученик. Как бы много ни страдала бедная женщина, это было далеко не то, что выстрадал ее муж на скамье подсудимых. Если бы он не был добрейшим из людей и самым кротким и преданным из мужей, он никогда не попал бы в настоящее страшное положение. У человека не столь благородного, а по натуре более черствого сразу же появилось бы подозрение насчет причин, побуждавших его жену просить о покупке яда, и, слыша глупые предлоги, благоразумно и твердо он сказал бы: «Нет». Но не такого рода человек – подсудимый. Он слишком добр к своей жене, он слишком чист для того, чтобы заподозрить у нее нехорошую мысль, чтобы предвидеть последствия и опасности, которым может его подвергнуть исполнение ее просьбы. И что же вышло из этого? Он стоит перед нами как убийца только за то, что по своему благородству не подозревал свою жену.
Говоря так справедливо и красноречиво о муже, старшина так же красноречиво и так же справедливо говорил и о жене:
– Лорд-адвокат спрашивал нас с горькой иронией, прославившей его по всей Шотландии, почему мы не могли доказать, что подсудимый передал оба пакета с ядом жене своей? Я отвечаю ему, во-первых, что она страстно любила своего мужа; во-вторых, что она очень мучилась из-за своей непривлекательной наружности, и особенно от дурного цвета своего лица; в-третьих, что ей указали на мышьяк как на средство для исправления цвета лица. Для людей, которые сколько-нибудь знают человеческую натуру, этих доказательств совершенно достаточно. Неужели мой ученый товарищ предполагает, что у женщин принято открыто говорить о секретных средствах, употребляемых ими для поддержания свежести и красоты? Неужели он так мало знает женский пол, что полагает, что женщина, желающая понравиться мужчине, откроет этому самому мужчине или кому другому, кто может передать ему, что прелести, которыми она надеется склонить к себе его сердце, искусственно приобретены посредством опасных приемов яда? Подобная мысль положительно нелепа. Понятное дело, что мистрис Маколан никогда никому не говорила о мышьяке. Из показаний ее самых интимных приятельниц, тех, которые указывали ей на мышьяк как на средство исправить цвет лица и дали ей книгу, мы видим, что она и им ничего не говорила о своем намерении. Она просила их сохранить в тайне разговор об этом предмете. С начала до конца бедное создание хранило свою тайну точно так же, как скрывало бы ото всех, если бы имело фальшивые волосы или искусственные зубы. И вот ее муж находится на скамье подсудимых, подвергается, может быть, смертному приговору, потому что жена его поступила как истая женщина – как поступили бы ваши жены, господа присяжные, в отношении вас самих.
После такого знаменитого оратора скучно читать следующую и последнюю речь, произнесенную на суде, речь председателя к присяжным.
Он сначала заявил присяжным, что они не могут ожидать прямых улик в отравлении и должны довольствоваться случайными доказательствами. Это было справедливо, как мне кажется. Но вслед за тем он прибавил, чтобы они не очень-то им доверяли.
– Вы должны принимать за удовлетворительное доказательство лишь то, что вполне убеждает ваш ум, – сказал он, – не какое-нибудь предположение, а безусловный, справедливый вывод.
Кто же мог решить, что было справедливым выводом? И какие доказательства должны были служить лишь предположением?
Я нахожу излишним приводить дальнейшие отрывки из этой речи. Присяжные, поставленные, без сомнения, в тупик, целый час толковали в особой комнате. (Будь присяжные женщины, они не задумались бы ни на минуту.) Вернувшись в зал заседания, они произнесли свой робкий, нерешительный Шотландский приговор: «Не доказано».
В публике раздалось несколько слабых рукоплесканий, которые были тотчас же остановлены. После известных формальностей подсудимый был освобожден. Он медленно удалился, как человек глубоко огорченный, опустив голову, не глядя ни на кого и не отвечая обступившим его друзьям. Он знал, бедняга, какое пятно налагал на него этот приговор.
«Мы не говорим, что вы невиновны во возводимом на вас обвинении, мы говорим только, что не имеем достаточных улик!» Вот каким позорным заключением окончилось это дело в то время и осталось бы таким навсегда, если бы не я.
Глава XXI. Я ВИЖУ СВОЙ ПУТЬ
При сероватом свете утра я закончила чтение отчета о деле моего мужа, обвинявшегося в отравлении своей первой жены.
Я не замечала усталости. Я не хотела ложиться спать после стольких часов, проведенных мною за чтением и размышлениями. Это было странно, но между тем это было так: я чувствовала себя так, как будто я уже выспалась и только что проснулась совершенно новой женщиной, с новыми мыслями.
Я теперь понимала, почему Юстас бежал от меня. Человеку с такими утонченными чувствами было бы настоящей мукой беспрестанно видеть свою жену, читавшую отчет о его процессе, известном всему свету. Я сознавала это и в то же время думала, что он мог бы доверять мне и рассчитывать, что я вознагражу его за все его страдания. Может быть, он еще одумается и вернется. А в ожидании этого я от души жалела его и от души простила его.
Одно только вызвало у меня неприятное ощущение, несмотря на все мои размышления: не любит ли Юстас мистрис Бьюли до сих пор? Или я изгнала из его сердца эту страсть? Какого, рода красотой обладала она? Было ли между нами что-нибудь схожее?
Окно моей комнаты выходило на восток. Я подняла штору и увидела солнце, величественно поднимавшееся на горизонте. Мною овладело желание выйти подышать свежим утренним воздухом. Я надела шляпку и шаль и взяла с собой отчет о процессе. Я мигом отодвинула дверной засов и очутилась в маленьком прелестном садике Бенджамина.
Успокоившись и освежившись чудным утренним воздухом и тихим одиночеством, я с новыми силами обратилась к волнующему меня вопросу.
Я прочла все о процессе и решила посвятить жизнь свою этому святому делу: доказать невиновность моего мужа. Одинокая, беззащитная женщина, я должна была привести это решение в исполнение. С чего я должна была начать?
В моем положении самое смелое начало должно было быть самым разумным. Я имею основание полагать, каг я уже заметила выше, что для меня самым надежным советником и помощником мог быть Мизеримус Декстер. Он мог обмануть мои ожидания или отказать мне в помощи, как мой дядя Старкуатер, или мог принять меня за сумасшедшую. Все это было возможно. Но я решилась сделать попытку и первым делом обратиться к этому калеке, если он еще жив. Предположим, что он меня примет, отнесется ко мне сочувственно, поймет меня. Что скажет он мне? Сиделка в своем показании заявила, что он говорит всегда бегло, скоро. Он, вероятно, спросит меня: «Что хотите вы делать и чем могу я помочь вам?»
Что я отвечу на эти простые вопросы? У меня был бы готовый ответ, если бы я смела перед кем-либо сознаться в тайных мыслях, бродивших у меня в голове. Да, если бы я в состоянии была довериться чужому человеку и рассказать о том подозрении, которое возникло у меня после чтения отчета о процессе, подозрении, которое я не решалась поверить даже этим страницам!
А между тем я должна наконец высказать его, ибо это подозрение привело меня к тем результатам, которые составляют важную часть моей истории и моей жизни.
Я должна признаться, что по прочтении отчета о процессе я в одном очень важном пункте была согласна с мнением моего врага и врага моего мужа – лорда-адвоката. Он считал объяснение смерти мистрис Маколан, представленное защитой, грубой уверткой, в которой ни один разумный человек не мог найти ничего похожего на действительность. Не заходя так далеко, я, однако, тоже не видела никакого основания думать, что бедная женщина приняла по ошибке слишком большую дозу мышьяка. Я верила, что у нее тайно хранился мышьяк и что она употребляла или намеревалась употреблять его для исправления цвета своего лица. Но далее этого я не шла. Чем больше я размышляла, тем больше казалось мне справедливым заключение со стороны обвинителей, что мистрис Юстас Маколан умерла от руки убийцы, но они, конечно, ошибались, обвиняя в преступлении моего мужа.
Муж мой был невиновен, кто-то другой был, по моему мнению, виновен. Кто же из лиц, живших в то время в доме, отравил мистрис Маколан? Мое подозрение пало на женщину. А имя этой женщины – мистрис Бьюли.
Да, к такому ужасному заключению пришла я. И, по моему мнению, это был неизбежный результат чтения отчета о процессе.
Взгляните на письмо, предъявленное на суде, подписанное именем Елены и адресованное мистеру Маколану. Ни один благоразумный человек, хотя суд и позволил ей не отвечать на этот вопрос, не станет сомневаться, что оно было написано мистрис Бьюли. Письмо это, как мне казалось, указывало на ее настроение во время пребывания в Гленинче.
Написанное мистеру Маколану в то время, когда она была замужем за другим человеком, которому она дала слово еще до встречи с мистером Маколаном, что говорило это письмо?
«Когда я подумаю, что ваша жизнь принесена в жертву этой несчастной женщине, сердце мое обливается кровью», и потом далее: «Если бы я имела невыразимое счастье любить и лелеять лучшего из людей, каким раем была бы наша жизнь, какие дивные часы переживали бы мы!»
Если это не бесстыдный язык страсти к чужому мужу, то что же это такое? Сердце ее до того полно им, что при мысли о будущей жизни она думает об «объятиях с душой мистера Маколана». При подобных мыслях и нравственном настроении в один прекрасный день муж ее умирает, и она становится свободна. Как только позволяют приличия, она отправляется навестить своих друзей и знакомых и, как родственница, является в дом обожаемого ею человека.
Его жена больна и не встает с постели. Другой гость в Гленинче – безногий, который может двигаться только вместе со своим креслом. Таким образом, весь дом и любимый человек находятся в полном ее распоряжении. Нет никаких преград между нею и «невыразимым счастьем любить и лелеять лучшего из людей», кроме бедной, больной и безобразной жены, которой мистер Маколан не уделял и не хотел уделить ни малейшей частички своей любви.
Нелепо было бы верить, чтобы подобная женщина, движимая такими побуждениями и при таких благоприятных обстоятельствах, не была способна совершить преступление и не воспользовалась первым удобным для того случаем!
Но что говорят ее собственные показания? Она признает, что имела разговор с покойной, когда та ее расспрашивала о косметике, употребляемой для исправления цвета лица. Не произошло ли еще чего-либо между ними во время этого свидания? Не открыла ли мистрис Бьюли, что несчастная уже пыталась с помощью опасного средства исправить дурной цвет своего лица? Нам всем было известно только, что мистрис Бьюли ничего не сказала о том.
А что показал помощник садовника?
Он слышал между мистером Маколаном и мистрис Бьюли разговор, из которого явствует, что мысль сделаться со временем мистрис Маколан не совсем была чужда этой леди, и казалась ей такой опасной, что она боялась говорить о ней. Невинный мистер Маколан хотел продолжать этот разговор, но рассудительная мистрис Бьюли остановила его.
А что рассказала нам сиделка Христина Ормсей?
В день смерти мистрис Маколан сиделка была на некоторое время освобождена от своей должности и отослана вниз. Она оставила больную, настолько оправившуюся от первого припадка дурноты, что она занялась писанием стихов. Сиделка, пробыв с полчаса внизу и беспокоясь о том, что больная так долго не зовет ее, пошла в «утреннюю» комнату, чтобы посоветоваться с мистером Маколаном, что же она должна делать. Здесь она услышала, что мистер Маколан спрашивал у мистера Декстера, не видал ли тот мистрис Бьюли. Мистер Декстер отвечал, что не видел ее. Когда же исчезла мистрис Бьюли? В то самое время, когда Христина Ормсей оставила больную одну в комнате!
Между тем раздался звонок, и очень сильный.
В одиннадцать часов без пяти минут сиделка возвратилась в комнату и увидела, что припадок повторился с большей против прежнего силой. Вторая доза яда, больше первой, дана была больной в отсутствие сиделки и (заметьте!) во время исчезновения мистрис Бьюли. Выглянув в коридор, Христина Ормсей увидела мистрис Бьюли, направляющуюся с невинным видом – как раз в одиннадцать часов – к комнате мистрис Маколан, чтобы справиться о ее здоровье.
Немного спустя она в сопровождении мистера Маколана является в комнату больной. Умирающая женщина бросает на них странный взгляд и просит выйти вон. Мистер Маколан принял это за капризную вспышку и, выходя из комнаты, потихоньку сообщает сиделке, что послано за доктором. Но что делает мистрис Бьюли? Она в ужасе выбегает из комнаты, как только взгляд мистрис Маколан останавливается на ней, она, как видно, еще не совсем потеряла совесть!
Неужели во всех этих обстоятельствах, показанных свидетелями под присягой, нет ничего возбуждающего подозрение?
По-моему, из всего этого можно заключить одно, что рука мистрис Бьюли дала вторую дозу яда. Если допустим это, то само собою разумеется, что и первая доза была дана ею. Как могла она это сделать? Вернемся к свидетельским показаниям. Сиделка говорит, что она спала с двух до шести часов утра. Она упоминала также о запертой двери, выходившей в кабинет старой мистрис Маколан, ключ из которой был неизвестно кем вынут. Кто взял этот ключ? Почему не предположить, что взяла его мистрис Бьюли?
Еще несколько слов, и все, как я думала в то время, будет обнаружено.
Мизеримус Декстер при передопросе косвенно сознался, что у него имеется собственный взгляд насчет смерти мистрис Маколан.
В то же время он говорил о мистрис Бьюли таким тоном, который ясно показывал, что он относится к ней далеко не дружески. Не подозревал ли он ее? Эта мысль главным образом побуждала меня обратиться к нему первому за советом, чтобы при удобном случае задать ему этот вопрос. Если он действительно думает о ней так же, как я, то для меня прояснялся предстоящий мне путь. Мне нужно будет, искусно скрыв свою личность, самой явиться к мистрис Бьюли под видом незнакомки и постараться изучить ее характер.
Много предстояло мне трудностей на пути, первое и самое большое затруднение состояло в том, как попасть к мистеру Декстеру.
Успокоительное действие свежего воздуха возбудило во мне желание лечь и отдохнуть от умственного напряжения. Мало-помалу мной овладела дремота, и когда я, проходя мимо окна моей комнаты, заглянула в нее, то постель, казалось, очень приветливо манила меня к себе.
Пять минут спустя я была уже в постели и распростилась со всеми своими заботами и тревогами. Я уснула крепким сном.
Тихий стук в дверь разбудил меня. Я услышала голос моего доброго друга Бенджамина.
– Дорогая моя! Я боялся, что вы умрете с голоду, если еще дольше оставлю вас спать. Уже половина второго, и друг ваш приехал с вами завтракать.
Мой друг? Какие у меня друзья? Мой муж далеко, а дядя мой, Старкуатер, отказался от меня в отчаянии.
– Кто это? – закричала я ему через дверь.
– Майор Фиц-Дэвид, – отвечал Бенджамин.
Я быстро вскочила с постели. Человек, который был мне так нужен, сам явился ко мне! Майор Фиц-Дэвид знает весь свет. Приятель моего мужа, он должен несомненно знать его старого друга, Мизеримуса Декстера.
Должна ли я признаться, что с особенной тщательностью занялась своим туалетом и заставила себя ждать? Каждая женщина поступила бы так же, если бы ей нужно было обратиться с важной просьбой к майору Фиц-Дэвиду.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава I. МАЙОР СОЗДАЕТ ЗАТРУДНЕНИЯ
Когда я отворила дверь столовой, майор поспешил ко мне навстречу. Он казался самым блестящим и самым молодым из пожилых джентльменов в своем синем фраке, со своей заискивающей улыбкой, с рубиновым кольцом и всегда готовыми комплиментами. Весело было смотреть на этого современного донжуана.
– Я не спрашиваю вас о здоровье, – сказал он, – ваши глаза ответили мне прежде, чем я успел задать вопрос. В ваши годы, моя дорогая, долгий сон – лучший эликсир красоты. Побольше спать – вот простой секрет для сохранения красоты и долгой жизни, побольше спать!
– Я не так долго спала, майор, как вы предполагаете! По правде говоря, я всю ночь не ложилась, читала.
Майор Фиц-Дэвид поднял свои выкрашенные брови от удивления.
– Какая это счастливая книга так заинтересовала вас? – спросил он.
– Процесс моего мужа по обвинению его в отравление первой жены.
Улыбка исчезла с лица майора. Он как бы со страхом отступил на шаг назад.
– Не упоминайте об этой убийственной книге, – вскричал он. – Не будем говорить об этом ужасном предмете. Какое дело красоте и грации до процессов, отравлений и всяких ужасов! Зачем, прелестный друг мой, сквернить свои уста разговором о таких предметах? Не отгоняйте любви и грации, выражающихся в вашей улыбке. Пожалейте старика, который обожает грацию и красоту и ничего более не желает, как погреться под лучами вашей улыбки. Завтрак готов. Будем веселы. Будем смеяться и кушать!
Он повел меня к столу и принялся накладывать на тарелку кушанья и наливать вино в бокал с видом человека, исполняющего самое важное дело в жизни. Бенджамин время от времени поддерживал разговор.
– Майор Фиц-Дэвид привез новость, дитя мое, – сказал он. – Ваша свекровь, мистрис Маколан, желает вас видеть и приедет сегодня к вам.
Моя свекровь приедет ко мне! Я обратилась к майору за объяснением.
– Слышала мистрис Маколан что-нибудь о моем муже? – спросила я. – Она приедет сообщить мне что-нибудь о нем?
– Она имеет известие о нем, как я полагаю, – сказал он. – а также она имеет известия о вашем дяде. Этот превосходный человек написал ей, о чем именно, этого я не знаю, знаю только, что, получив от него письмо, свекровь ваша решилась посетить вас. Я встретил старую леди вчера на вечере и всячески старался разузнать, как друг или как враг приедет она к вам. Но все мои старания пропали даром. Дело в том, – продолжал он тоном двадцатипятилетнего юноши, делающего скромное признание, – что я не очень-то умею ладить со старухами. А потому примите во внимание доброе намерение, мой дорогой друг. Я хотел быть вам полезен, но мне этого не удалось.
Эти слова предоставили мне удобный случай, которого я ожидала, и я поспешила им воспользоваться.
– Вы можете оказать мне большую услугу, – сказала я, – если только захотите. Я желала бы задать вам вопрос и, может быть, обращусь к вам с просьбой, если вы мне ответите удовлетворительно.
Майор Фиц-Дэвид поставил на стол бокал вина, который только что поднес ко рту, и взглянул на меня с живейшим любопытством.
– Приказывайте, моя дорогая, я весь к вашим услугам, – сказал старый дамский угодник. – О чем угодно вам спросить меня?
– Знаете ли вы Мизеримуса Декстера?
Боже милостивый! – воскликнул майор. – Вот неожиданный вопрос! Знаю ли я Мизеримуса Декстера? Я знаю его столько лет, что мне совестно сознаться. Но зачем вам?
– Я объясню вам это в двух словах, – ответила я. – Я желаю, чтобы вы меня познакомили с Мизеримусом Декстером.
Это так поразило майора, что он побледнел, несмотря на свой искусственный румянец. Его маленькие серые блестящие глазки смотрели на меня с непритворным испугом и тревогой.
– Вы желаете познакомиться с Мизеримусом Декстером? – повторил он с видом человека, который сомневается, верно ли он расслышал. – Мистер Бенджамин, не слишком ли уже много выпил я вашего прекрасного вина? Не жертва ли я какой-нибудь галлюцинации или действительно ваш прекрасный молодой друг просил меня познакомить его с Мизеримусом Декстером?
Бенджамин тоже со странным удивлением посмотрел на меня и отвечал совершенно серьезно:
– Вы, кажется, именно это и сказали, моя милая?
– Да, я сказала это самое. Что же в этой просьбе такого удивительного? – прибавила я.
– Но ведь он сумасшедший! – вскричал майор. – Во всей Англии вы не найдете человека более непригодного для общества дамы, да притом еще молодой дамы, как Декстер. Слыхали ли вы о его уродстве?
– Я слышала о нем, но оно меня нисколько не пугает.
– Не пугает вас? Но ведь ум этого человека так же изуродован, как тело. Сатирическое замечание Вольтера о характере своих соотечественников можно буквально применить к Мизеримусу Декстеру. Он – помесь тигра и обезьяны. При виде его вас охватывает ужас, а в следующую минуту вам хочется смеяться. Я не отрицаю, что он бывает в иных случаях очень умен. Я не позволю себе сказать, что он сделал какое-либо зло или обидел кого-нибудь; но, несмотря на все это, он сумасшедший. Извините, пожалуйста, мой дерзкий вопрос. Зачем желаете вы познакомиться с Мизеримусом Декстером?
– Я хочу с ним посоветоваться.
– Осмелюсь спросить, о чем?
– Насчет процесса моего мужа.
Майор Фиц-Дэвид застонал при этих словах и обратился за минутным утешением к своему другу, бордосскому вину Бенджамина.
– Опять этот страшный предмет! – воскликнул он. – Мистер Бенджамин, зачем она так настоятельно хочет говорить об этом?
– Я должна настаивать на том, что составляет теперь единственную цель и надежду моей жизни, – сказала я. – У меня есть основание думать, что мистер Декстер может помочь мне восстановить доброе имя моего мужа, запятнанное Шотландским вердиктом. Пускай он тигр и обезьяна, я все-таки хочу познакомиться с ним. И я опять прошу вас – как бы вы ни считали это опрометчивым и безрассудным, – познакомьте меня с ним. Я не желаю причинять вам беспокойства, я не буду просить вас сопровождать меня, дайте мне только письмо к Декстеру.
Майор жалобно посмотрел на Бенджамина и покачал головой. Бенджамин ответил ему таким же взором и покачиванием головы.
– Она, кажется, решительно настаивает на этом, – сокрушался майор.
– Да, – согласился Бенджамин.
– Я не могу взять на себя ответственность пустить ее одну к Декстеру, мистер Бенджамин.
– Не поехать ли мне с нею?
Майор задумался, Бенджамин в качестве покровителя, как видно, мало внушал ему доверия. После минутного размышления новая мысль мелькнула у него в голове. Он обратился ко мне:
– Мой прелестный друг, будьте еще прелестнее, согласитесь на маленькую уступку. Позвольте нам устроить это сообразно с приличиями. Что скажете вы о небольшом обеде?
– О небольшом обеде? – повторила я, ничего не понимая.
– Да, о небольшом обеде, – подтвердил майор. – У меня на квартире. Вы хотите, чтобы я познакомил вас с Декстером, а я не решаюсь отпустить вас одну на встречу с этим сумасшедшим. Единственная возможность удовлетворить ваше желание – это устроить у меня обед, на который будет приглашен мистер Декстер, и вы встретитесь с ним под моей кровлей. Но кого бы пригласить еще? – продолжал майор, просияв от приятной мысли. – Надо собрать побольше красавиц в вознаграждение за такого уродливого гостя, как Мизеримус Декстер. Госпожа Мирлифлор еще в Лондоне. Я уверен, что вы понравитесь друг другу, она прелестна и к тому же походит на вас своей необычайной настойчивостью и твердостью характера. Итак, мы пригласим госпожу Мирлифлор. Кого бы еще? Разве леди Клоринду? Это тоже прелестная особа, мистер Бенджамин. Я уверен, что вы будете от нее в восхищении; она так симпатична и во многих отношениях походит на нашего милого друга. Да, леди Клоринда будет тоже с нами, и я посажу вас рядом с нею, мистер Бенджамин, в доказательство моего искреннего к вам уважения. Вам, может, было бы приятно, чтобы моя молодая примадонна спела нам вечером? В таком случае мы пригласим и ее. Она очень красива, пускай красота ее затмит уродство Декстера. Итак, наше общество подобрано. Я сегодня же вечером займусь этим делом и вместе с поваром обсужу вопрос об обеде. Угодно вам, чтобы это было через неделю, в восемь часов вечера? – спросил майор, вынимая из кармана свою записную книжку.
Я согласилась на его предложение, но очень неохотно. С письмом от него я могла бы в тот же день побывать у мистера Декстера. А этот «небольшой обед» заставил меня ждать целую неделю в полном бездействии. Но делать было нечего, следовало покориться. Майор Фиц-Дэвид, несмотря на свою любезность, был так же упрям, как я. Ему, очевидно, улыбалась мысль об обеде, и дальнейшее сопротивление с моей стороны не привело бы ни к чему.
– Ровно в восемь часов, мистер Бенджамин, – повторил майор. – Запишите, чтобы не забыть.
Бенджамин исполнил его желание и бросил на меня взгляд, который я поняла очень хорошо. Моему старому другу не нравился предстоящий обед с «полутигром, полу обезьяной», и честь сидеть рядом с леди Клориндой скорее пугала, чем доставляла ему удовольствие. И все это из-за меня, и ему оставалось только покориться.
– Хорошо, ровно в восемь, – повторил бедный старик, – не угодно ли еще бокал вина?
Майор посмотрел на часы и встал, извиняясь.
– Я не думал, что так поздно, – сказал он. – У меня назначено свидание с другом, и друг этот женского пола, прелестная особа! Вы мне несколько напоминаете ее, моя дорогая, у вас такой же бледный цвет лица. Я обожаю бледный цвет лица. Итак, у меня назначено свидание, эта особа делает мне честь, спрашивая мое мнение о старинных кружевах, я в них знаток. Я изучаю все, что может быть приятно прелестному полу. Вы не забудете о нашем обеде? Я пошлю Декстеру приглашение, как только вернусь домой.
Он взял мою руку и критически посмотрел на нее, склонив голову на сторону.
– Прелестная ручка, – продолжал он. – Вы не захотите лишить меня удовольствия смотреть на нее и поцеловать ее, не правда ли? Прелестная ручка – моя слабость. Вы простите мне эту слабость. Я обещаю исправиться на днях.
– Вы полагаете, майор, что в ваши годы можно еще откладывать исправление? – неожиданно спросил какой-то чужой голос в дверях.
Мы все вдруг оглянулись. В дверях стояла мать моего мужа, иронически улыбаясь; за ее спиной виднелась служанка Бенджамина, не успевшая доложить о ней.
Майора Фиц-Дэвида, как старого солдата, трудно было изумить или смутить, и он немедленно отвечал ей:
– Возраст, дорогая мистрис Маколан, понятие относительное. Есть люди, которые никогда не бывают молоды, есть другие, которые никогда не стареют. Я один из последних. До свидания.
С этими словами неисправимый майор послал нам воздушный поцелуй и вышел из комнаты. Бенджамин, раскланявшись со своей старинной изысканной вежливостью, отворил дверь и пригласил нас с мистрис Маколан в библиотеку, а сам тотчас же удалился.
Глава II. СВЕКРОВЬ УДИВЛЯЕТ МЕНЯ
Я села в кресло на почтительном расстоянии от дивана, на котором разместилась моя свекровь. Она улыбнулась и знаком предложила мне сесть поближе. По-видимому, она явилась ко мне не как враг. Мне предстояло даже убедиться, что она была дружески настроена ко мне.
– Я получила письмо от вашего дяди пастора, – начала она. – Он просил меня повидать вас, и я с радостью – вы сейчас услышите почему – исполняю его желание. При других обстоятельствах я не знаю, дитя мое (странным может показаться такое признание), решилась ли бы я встретиться с вами. Сын мой поступил с вами так малодушно и, по моему мнению, так непростительно, что мне, его матери, совестно глядеть вам в глаза.
Серьезно ли она говорила? Я с удивлением слушала ее и смотрела на нее.
– Дядя ваш рассказывает мне в письме своем, – продолжала мистрис Маколан, – как вы поступили при страшном испытании, постигшем вас, и что предполагаете делать теперь, когда Юстас покинул вас. Бедный Старкуатер, кажется, чрезвычайно поражен тем, что вы сообщили ему в Лондоне. Он умоляет меня попытаться удержать вас от исполнения ваших планов и уговорить вернуться в старый пасторский дом. Я не разделяю воззрений вашего дяди, моя милая. Как ни считаю я ваши планы дикими – вы не можете иметь ни малейшей надежды на успех, – я удивляюсь вашему мужеству, вашей преданности и вашей непоколебимой уверенности в моем несчастном сыне, несмотря на его непростительное поведение в отношении вас. Вы хорошая женщина, Валерия. И я пришла сюда затем, чтобы чистосердечно высказать вам это. Поцелуйте меня, дитя мое. Вы заслуживаете быть женой героя, а вы вышли замуж за одного из слабейших смертных. Да простит мне Бог, что я говорю так о моем сыне! Но я так думаю и должна это высказать.
Даже матери Юстаса не могла я позволить говорить о нем таким образом. У меня вдруг развязался язык, и я выступила на защиту моего мужа:
– Мне так приятно ваше доброе мнение, дорогая мистрис Макалан. Только вы меня очень огорчаете, простите за откровенность, отзываясь так унизительно о Юстасе. Я не могу согласиться с вами, что муж мой слабейший из смертных.
– Совершенно естественно, – продолжала она, – что вы, как любящая женщина, делаете героя из близкого вам человека, заслуживает он того или нет. У вашего мужа много хороших качеств, дитя, и я знаю их лучше, чем вы. На поведение его с той минуты, как он вошел в дом вашего дяди, обнаруживает, повторяю я, человека с чрезвычайно слабым характером. И что, вы думаете, сделал он теперь! Он вступил в человеколюбивое братство и в настоящее время находится на пути в Испанию с красным крестом на рукаве, тогда как он должен был бы на коленях вымаливать прощение у своей жены. Я называю такое поведение слабостью характера, другие выразились бы гораздо жестче.
Это известие поразило и огорчило меня. Я могла покориться временной разлуке, но я возмутилась, узнав, что он подвергает свою жизнь опасности во время этой разлуки. Теперь мои беспокойство и тревога еще более усилились Я находила этот поступок слишком жестоким с его стороны, но не хотела этого показать перед его матерью и старалась быть такой же хладнокровной, как она. Я с твердостью оспаривала ее доводы. Справедливая женщина с большим жаром продолжала осуждать своего сына.
– Я более всего обвиняю моего сына за то, что он не понял вас, – говорила мистрис Маколан. – Если бы жена его была дура, его поведение еще можно было бы извинить. От нее он мог бы скрывать, что он был женат и судился по обвинению в убийстве жены. И он был бы прав, поступив так, как он поступил теперь, если бы эта дура случайно открыла истину. Его удаление послужило бы общему спокойствию. Но вы – не дура. Я убедилась в этом с первого взгляда. Почему же он этого не увидел? Почему не доверил он вам свою тайну с самого начала и зачем присвоил себе вашу любовь под вымышленным именем? Зачем он вознамерился (как он говорил мне) увезти вас в путешествие по Средиземному морю, потом за границу, удалить вас от всех своих знакомых, боясь, чтобы они не выдали его перед вами? Как ответить на все эти вопросы? Как объяснить это непонятное поведение? Ответ и объяснение могут заключаться в одном. Мой несчастный сын наследовал не от меня – он нисколько не похож на меня, – а от отца эту слабость характера как в суждениях, так и в поведении. Он, как и все слабохарактерные люди, упрям и неблагоразумен в высшей степени. Вот истина! Не краснейте и не сердитесь. Я люблю его не менее, чем вы. Я знаю его достоинства, и одно из них заключается в том, что он женился на женщине умной и решительной, до того ему преданной, что она не дозволяет даже его матери говорить о его недостатках. Милое дитя! Я люблю вас за то, что вы меня ненавидите.
– Дорогая мистрис Маколан, не говорите, что я вас ненавижу! – воскликнула я (чувствуя, однако, что в эту минуту ее действительно ненавижу). – Я только позволяю себе думать, что вы смешиваете слабохарактерного человека с человеком чересчур деликатным и строгим по отношению к себе. Наш дорогой, несчастный Юстас…
– Чересчур деликатный и строгий человек, – добавила нечувствительная мистрис Маколан. – Мы оставим это, моя милая, и перейдем к другом предмету. Посмотрим, не сойдемся ли мы в этом.
– Что это за предмет, сударыня?
– Этого я не скажу вам, если вы будете называть меня сударыней. Зовите меня матушкой.
– Что это за предмет, матушка?
– Ваша решимость принять на себя дело высшего апелляционного суда и заставить весь мир произнести новый, справедливый приговор над ним. Вы действительно решились на это?
– Да.
Мистрис Маколан на несколько минут задумалась.
– Вы знаете, что я искренне удивлялась вашему мужеству и вашей преданности моему несчастному сыну, – сказала она. – Но я не могу допустить, чтобы вы предприняли невозможное, чтобы без всякой пользы рисковали своей репутацией и своим счастьем. Я должна предостеречь вас, пока еще не поздно. Дитя мое! Вы задумали то, чего ни вы, ни кто-либо другой не в состоянии исполнить. Откажитесь от своих намерений.
– Премного вам обязана, мистрис Маколан…
– Матушка!
– Премного вам обязана, матушка, за участие, которое вы во мне принимаете, но отказаться от своих намерений я не могу. Права я или нет, достигну своей цели или нет, я все же должна и хочу попытаться.
Мистрис Маколан внимательно посмотрела на меня и вздохнула.
– О юность, юность! – сказала она как бы про себя. – Какое великое дело юность!
Потом, подавив возникшее в ней сожаление, она вдруг обернулась ко мне и запальчиво спросила:
– Скажите, ради Бога, что же намереваетесь вы предпринять?
Не успела она задать этот вопрос, как в голове моей промелькнула мысль, что она может, если захочет, познакомить меня с Мизеримусом Декстером. Она должна была его знать как гостя Гленинча и старого друга своего сына.
– Я хочу посоветоваться с Мизеримусом Декстером, – отвечала я смело.
Мистрис Маколан отшатнулась от меня и с изумлением закричала:
– Вы с ума сошли?
Я объяснила ей, как уже объясняла майору Фиц-Дэвиду, что у меня есть основание полагать, что советы мистера Декстера будут очень полезными для меня в этом деле.
– А я, – отвечала мистрис Маколан, – считаю, что ваш план сущее безумие и поэтому совершенно необходимо обратиться за советом к сумасшедшему! Вы не пугайтесь, дитя мое, он не сделает вреда и на вас нападать не будет, и не будет с вами груб. Я хочу только сказать, что к нему к последнему могла бы обратиться молодая женщина в вашем печальном положении.
Странно! Мистрис Маколан почти в тех же словах повторила предостережение майора. Но судьба обоих предостережений была одинакова, я все тверже и решительнее настаивала на своем.
– Вы меня очень удивляете, – сказала я. – Показания мистера Декстера в суде так ясны и рассудительны, как нельзя более.
– Конечно! – отвечала мистрис Маколан. – Стенографы представили его показания в приличном виде, но, если бы вы слышали их, как я, вы бы почувствовали к нему отвращение или смеялись бы над ним, смотря по тому, как вы были бы настроены в то время. Он довольно прилично начал объяснением своего необыкновенного имени, что сдержало неуместную веселость слушателей. Но, по мере того как говорил, он все более и более обнаруживал свое безумие. Он смешивал разумные суждения со странными нелепостями, его несколько раз призывали к порядку и даже грозили штрафом и заключением за оскорбление суда. Одним словом, он представлял из себя две крайности, то человека совершенно разумного, то сумасшедшего. Повторяю вам, что этот человек совершенно не способен дать дельный совет. Не может быть, чтоб вы рассчитывали на меня для знакомства с ним.
– Напротив, я именно на вас и рассчитывала в этом случае, – сказала я. – Но после всего услышанного я, конечно, отказалась от этой надежды. Но эта жертва небольшая, я должна буду только подождать неделю до обеда майора Фиц-Дэвида, на который он обещал мне пригласить Декстера.
– Как это походит на майора! – возмутилась старая леди. – Но если вы верите этому человеку, то мне вас очень жаль. Он увертлив, как угорь. Вы, конечно, просили его познакомить вас с Декстером?
– Да.
– Декстер презирает его, моя милая. Он так же хорошо знает, как и я, что Декстер не пойдет к нему на обед. И он придумал эту уловку, чтобы не сказать прямо «нет», как то сделал бы другой честный человек.
Это была очень неприятная для меня новость, но я была слишком упряма, чтобы считать себя побежденной.
– Неудачи преследуют меня, – сказала я, – делать нечего; в таком случае я напишу мистеру Декстеру и попрошу его назначить мне свидание.
– И вы поедете к нему одна, если он согласится принять вас? – спросила мистрис Маколан.
– Да, поеду одна.
– Вы твердо решились на это?
– Да.
– Я не позволю вам ехать одной.
– Смею спросить вас, сударыня, как вы думаете воспрепятствовать мне в этом?
– Поехав с вами, упрямица. Да, когда хочу, я могу быть так же упряма, как вы. Заметьте, я не хочу знать ничего о ваших планах, я не желаю принимать в них участия. Мой сын покорился Шотландскому вердикту, я также. Это вы хотите снова поднять это дело, вы, самонадеянная, безумно отважная молодая женщина. Но вы мне нравитесь, и я не пущу вас одну к Мизеримусу Декстеру. Надевайте шляпку!
– Сейчас? – спросила я.
– Конечно, моя карета у ворот. И чем скорее будет этому конец, тем довольнее я буду. Ступайте одеваться и сделайте это поживее.
Я не теряла времени, и спустя десять минут мы уже катили по дороге к Декстеру.
Вот каков был результат посещения моей свекрови.
Глава III. ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД НА МИЗЕРИМУСА ДЕКСТЕРА
Мы только что позавтракали, как мистрис Маколан приехала в дом Бенджамина. Последующий разговор между нею и мной (только что изложенный мною вкратце) продолжался почти до вечера. Солнце закатилось за густые облака, когда мы сели в экипаж, и темные сумерки покрыли окрестности, пока мы были в дороге.
Направлялись мы, насколько я могла судить, к северному предместью Лондона. Более часа ехали по лабиринту темных улиц, которые чем далее, тем становились уже и грязнее. Выбравшись из этого лабиринта, я заметила, что мы ехали большими пустырями, местностью, которая не могла называться ни городом, ни деревней. Потом показались разбросанные там и сям группы домов с тускло освещенными лавками, точно какими-то судьбами занесенные из далекой деревни на лондонскую дорогу, обезображенные и закоптевшие во время своего пути. Все темнее и мрачнее становилось вокруг, когда наконец карета остановилась и мистрис Маколан возвестила мне саркастическим тоном, что мы достигли цели своего путешествия.
– Дворец принца Декстера, моя милая, как вы его находите?
Я огляделась вокруг, не зная, как истолковывать ее слова. Мы вышли из кареты и стояли на песчаной дорожке. Направо и налево виднелись в полумраке несколько новых, еще строящихся домов. Доски и кирпичи валялись повсюду, местами возвышались строительные леса, точно деревья без ветвей. За ними, по другую сторону дороги, расстилался громадный пустырь, ничем еще не застроенный. По нему при мистическом полумраке мелькали тени диких уток. Прямо перед нами на расстоянии двухсот ярдов или более возвышалась черная масса, в которой я, привыкнув к темноте, различила длинный, низенький старинный дом, обнесенный черным забором. Слуга повел нас к этому забору через доски, кирпичи, черепицу и битую глиняную посуду, кругом разбросанные по земле. И это был «дворец принца Декстера».
Подойдя к калитке в черном заборе, с величайшим трудом отыскали ручку колокольчика. Слуга дернул ее изо всех сил, и, судя по звону, колокольчик был такого размера, что скорее годился для церкви, чем для дома.
Пока мы ждали, чтобы нас впустили, мистрис Маколан указала мне на низкое, темное, старинное здание.
– Вот перед вами одно из созданий его безумия! – сказала она. – Спекулянты, строящие дома по соседству, предлагали ему несколько тысяч фунтов за землю, на которой стоит его дом. Это самый старинный дом в округе. Декстер купил его много лет тому назад чисто из прихоти. Его не привязывают к местности никакие семейные воспоминания; стены от старости того и гляди обрушатся, а предлагаемые ему деньги были бы ему как нельзя более кстати. Но нет! Он отверг все предложения и отвечал спекулянтам письмом в следующих выражениях: «Мой дом представляет живой памятник красоты и изящества среди низких и подлых построек низкого и подлого века. Я храню свой дом как полезный урок для вас, господа. Смотрите на него, возводя вокруг ваши постройки, и стыдитесь, если можете, дела рук своих». Есть ли возможность написать более нелепое письмо? Но тише, я слышу шаги в саду. Идет, вероятно, его двоюродная сестра. Надо сказать, что это – женщина, иначе вы приняли бы ее за мужчину в темноте.
За калиткой раздался густой, грубый голос, который я, конечно, никогда не приняла бы за женский. Он спросил:
– Кто там?
– Мистрис Маколан, – отвечала моя свекровь.
– Что вам нужно?
– Я желаю видеть мистера Декстера.
– Вы не можете его видеть.
– Почему?
– Как вас зовут, сказали вы?
– Маколан. Мистрис Маколан. Мать Юстаса Маколана. Теперь вы поняли?
Голос проворчал что-то, и ключ в замке повернулся.
Войдя в сад, в тени густых деревьев я не могла рассмотреть впустившей нас женщины, заметила только, что на ней была мужская шляпа. Заперев за нами калитку и не проронив ни слова, она повела нас к дому. Мистрис Маколан следовала за нею свободно, зная местность, а я следовала за нею по пятам.
– Премилая семейка, – шепнула мне свекровь. – Кузина Декстера – единственная женщина в доме, и настоящая идиотка.
Мы вошли в обширную с низким потолком прихожую, тускло освещенную одной небольшой масляной лампой. Я увидела картины, развешанные по темным, мрачным стенам, но что изображали они, невозможно было рассмотреть в этом мраке.
Мистрис Маколан обратилась к безмолвной женщине в мужской шляпе.
– Теперь скажите мне, – произнесла она, – почему не можем мы видеть мистера Декстера?
Кузина взяла со стола лист бумаги и подала его мистрис Маколан.
– Господин сам написал это, – отвечало странное существо хриплым голосом, точно слово «господин» пугало ее. – Прочтите это и потом уходите или оставайтесь, как хотите.
Она отворила в стене дверь, скрытую картинами, и исчезла как тень, отставив нас одних в комнате.
Мистрис Маколан подошла к лампе и старалась прочесть поданную ей бумагу. Я приблизилась к ней и без церемонии заглянула ей через плечо. На бумаге было написано чрезвычайно круглым и твердым почерком. Не заразилась ли я безумием в воздухе этого дома? Неужели я действительно вижу перед собой эти слова?
«Уведомление. Мое громадное воображение работает. Призраки героев являются передо мной. Я воскрешаю в себе души знаменитых умерших людей. Мой мозг кипит в голове. Всякий, кто при настоящих обстоятельствах обеспокоит меня, рискует своей жизнью.
ДЕКСТЕР».
Мистрис Маколан посмотрела на меня со своей саркастической улыбкой.
– Вы все по-прежнему желаете познакомиться с ним? – спросила она.
Насмешка, прозвучавшая в ее тоне, подстегнула мою гордость. Я решилась не отступать.
– Нет, если я могу тем подвергнуть жизнь вашу опасности, – сказала я, указывая на написанное на бумаге.
Свекровь моя вернулась к столу и положила на него бумагу, не удостоив меня ответом, а потом направилась к арке, за которой виднелась широкая дубовая лестница.
– Следуйте за мной, – сказала мистрис Маколан, поднимаясь впотьмах по лестнице. – Я знаю, где найти его.
Когда мы добрались до первой площадки, то увидели слабый свет, падавший от такой же масляной лампы, как в прихожей, только нам не было видно, где она находилась. Поднявшись на следующий этаж, мы вступили в узкий коридор и через приоткрытую дверь увидели лампу, горевшую в круглой, очень мило убранной комнате. Свет лампы падал на драпировку, закрывавшую от самого потолка и до пола стену, противоположную той двери, в которую мы вошли.
Мистрис Маколан приподняла занавеску и, сделав мне знак, чтобы я следовала за нею, шепотом сказала:
– Прислушайтесь!
По ту сторону драпировки я увидела темное углубление или проход, в конце которого была затворенная дверь. Из-за нее раздавался крикливый голос, сопровождаемый стуком и свистом. Звуки эти распространялись по комнате в разных направлениях, то страшно усиливались и заглушали крикливый голос, то затихали, как бы удаляясь, и тогда голос преобладал над всем этим шумом. Дверь, вероятно, была очень массивна и толста; как я ни старалась вслушаться в произносимые слова, я не могла ничего разобрать и никак не могла объяснить себе этого стука и свиста.
– Что происходит там, за дверью? – прошептала я мистрис Маколан.
– Подойдите потихоньку и посмотрите, – также шепотом прозвучал ее ответ.
Она опустила занавеску, чтобы свет лампы не падал на нас из круглой комнаты. Тогда она тихонько взялась за ручку и чуть приоткрыла дверь.
Я увидела (или вообразила, что вижу в темноте) длинную комнату с низким потолком, освещенную потухающим огнем камина. Середина комнаты освещалась красноватым отблеском, прочие же ее части находились в совершенном мраке. Не успела я хорошенько все это разглядеть, как стук и свист вдруг приблизились ко мне. Высокое кресло на колесах промчалось мимо двери, мрачная фигура с развевающимися волосами, неистово размахивая руками, приводила его в движение с дивной быстротой. «Я – Наполеон при восходе солнца под Аустерлицем! – кричал он, проносясь мимо меня. – Мне стоит сказать слово, и падают троны и короли, нации содрогаются, тысячи людей, обливаясь кровью, умирают на поле битвы!» Потом кресло исчезло во мраке, и через минуту говоривший превратился в другого героя. «Я – Нельсон! – кричал он теперь. – Я управлял флотом при Трафальгаре. Я отдаю приказания, пророчески сознавая свою победу и смерть. Я вижу мой собственный апофеоз, мои похороны, слезы всей нации, мою могилу в знаменитой церкви. Память обо мне переживет многие века, и поэты будут воспевать меня в бессмертных стихах». Кресло повернуло в конце комнаты и покатилось обратно. Фантастический и страшный призрак – этот новый кентавр, [21 - Кентавр – в древнегреческой мифологии получеловек – полулошадь.] получеловек, полукресло – снова появился передо мной, освещенный слабым светом. «Я – Шекспир, – кричал он в исступлении. – Я пишу «Лира», трагедию из трагедий. Я величайший поэт между всеми новыми и древними поэтами. Света! Света! Стихи льются из моего умственного вулкана, как лава при извержении. Света! Света дайте поэту всех времен, чтобы записать слова, которые останутся бессмертными». Он остановился и потом снова понесся на середину комнаты. Когда он приблизился к камину, пламя вдруг вспыхнуло и осветило отворенную дверь. В эту минуту он увидел нас. Кресло вдруг остановилось с таким шумом, что старый пол затрещал, но через секунду понеслось на нас, как дикий зверь. Мы отступили как раз вовремя, кресло пролетело мимо и врезалось в драпировку. Свет лампы из круглой комнаты проник сюда, и чудовище, остановившись, с искренним любопытством оглянулось на нас через плечо.
– Раздавил, что ли, я их? Уничтожил за дерзость, с которой они нарушили мое уединение, – говорил он сам с собой.
Когда он произносил эти слова, глаза его устремились на нас, но мысли его вернулись снова к Шекспиру и «Королю Лиру».
– Гонерилья и Регана! – вскричал он. – Мои бесчеловечные дочери, мои чертовки пришли сюда издеваться надо мной!
– Нет, ничего подобного, – сказала моя свекровь так спокойно, как если бы она обращалась к совершенно разумному существу. – Я ваш старый друг, мистрис Маколан, и привела с собой вторую жену Юстаса Маколана.
В тот же момент, когда она произнесла слова «…вторую жену Юстаса Маколана», этот несчастный с криком ужаса соскочил с кресла, точно она поразила его. В то же мгновение мы увидели в воздухе голову и туловище, совершенно лишенное ног. Через минуту это страшное существо опустилось на руки, точно обезьяна. Потом с удивительной быстротой он в несколько прыжков очутился у камина. Здесь, прижавшись в тени, дрожа от страха, он бормотал десятки раз:
– О, пожалейте меня, пожалейте!
К этому-то человеку пришла я за советом, у него хотела я просить помощи в случае нужды!
Глава IV. ВТОРОЙ ВЗГЛЯД НА МИЗЕРИМУСА ДЕКСТЕРА
Потеряв всякую надежду и, говоря откровенно, сильно испуганная, я прошептала мистрис Маколан:
– Вы были правы, я виновата, пойдемте отсюда. Слух у Мизеримуса Декстера был тонок, как у собаки.
Он услышал мои слова.
– Нет, – сказал он, – войдите сюда со второй женой Юстаса Маколана. Я джентльмен и должен извиниться перед ней. Я изучаю человеческую натуру и хочу ее видеть.
Человек этот, казалось, совершенно преобразился. Он говорил приятным голосом и вздохнул истерически, точно женщина после сильного припадка слез. Он пришел в себя, или любопытство оживило его. Когда мистрис Маколан спросила меня, хочу ли я уйти теперь, когда припадок его закончился, я ответила:
– Нет, я готова остаться.
– К вам снова возвратилась вера в него? – спросила она меня своим беспощадно насмешливым тоном.
– Испуг мой прошел, – ответила я.
– Мне очень жаль, что я напугал вас, – заговорил голос у камина. – Многие находят, что я временами схожу с ума. Вы пришли, кажется, как раз в такое время. Я, сознаюсь, немного мечтатель. Мое воображение Бог знает куда заносит меня, и я говорю и делаю странные вещи. В подобных случаях все, что напоминает мне об этом ужасном процессе, заставляет меня переноситься в прошлое и испытывать невыразимое нервное страдание. Я человек чрезвычайно чувствительный и вследствие этого (в таком свете, как наш) несчастный человек. Примите мои извинения и войдите сюда обе, войдите и пожалейте меня.
В настоящую минуту даже ребенок не мог бы бояться его, он подошел бы к нему и пожалел его.
В комнате становилось все темнее и темнее. Нам едва было видно прижавшуюся у камина фигуру Декстера, и более ничего.
– Разве мы останемся в темноте? – спросила мистрис Маколан. – Или ваша новая знакомая увидит вас при свете вне вашего кресла?
Он тотчас же схватился за висевший у него на шее металлический свисток, поднес его к губам, и вслед за тем раздались резкие, точно птичьи, звуки. Через несколько минут из дальних комнат послышались в ответ точно такие же.
– Ариель идет, – сказал он. – Успокойтесь, мама Маколан, Ариель сделает меня приличным, чтобы предстать перед очами молодой леди.
Он в несколько прыжков удалился в самый темный конец комнаты.
– Подождите минутку, – сказала мне мистрис Маколан, – вам предстоит еще новый сюрприз, вы сейчас увидите «изящную Ариель».
Мы услышали тяжелые шаги в круглой комнате.
– Ариель! – произнес Мизеримус Декстер нежным тоном.
К величайшему моему удивлению, грубый мужской голос кузины в мужской шляпе, более похожий на голос Калибана, чем Ариеля, отвечал:
– Здесь!
– Мое кресло, Ариель.
Женщина, так странно прозванная, отдернула занавеску, чтобы немного осветить комнату, и потом вкатила перед собой кресло. Она подняла Мизеримуса Декстера, как ребенка, но не успела она посадить его, как он выпрыгнул у нее из рук с радостным криком и очутился в своем кресле, точно птица на насесте.
– Лампу и зеркало, – приказал он и, обращаясь к нам, прибавил: – Извините, что я обернусь к вам спиной. Вы должны увидеть меня только тогда, когда волосы мои будут приведены в порядок. Ариель, щетку, гребенку и духи!
Держа в одной руке лампу, в другой зеркало, а щетку с гребенкой в зубах, предстала передо мною Ариель. Теперь я впервые увидела это круглое лицо без всякого выражения, мрачные бесцветные глаза, толстый нос и подбородок. Это было полуживое существо, наполовину не развившееся, безобразное животное, в матросской куртке и тяжелых мужских сапогах, только старая красная фланелевая юбка и сломанный гребень в льняных волосах обнаруживали в ней женщину; это была та самая неприветливая особа, которая впустила нас в дом.
Этот диковинный камердинер, собрав все туалетные принадлежности, подал зеркало своему не менее диковинному господину и сам принялся за дело.
Она расчесала гребнем, щеткой, напомадила и надушила кудрявые волосы и шелковистую бороду Мизеримуса Декстера с удивительной ловкостью и быстротой. Молча, с тупым взором и неуклюжими движениями исполняла она свое дело в совершенстве. Калека внимательно наблюдал в зеркале за каждым ее движением. Он был слишком поглощен этим занятием, чтобы говорить, и, только когда Ариель, окончив прическу, остановилась перед ним и повернула свое круглое лицо в нашу сторону, он сказал, не оборачивая головы, так как туалет его был еще не совсем окончен:
– Мама Маколан, как зовут вторую жену вашего сына?
– Зачем нужно вам знать ее имя? – поинтересовалась моя свекровь.
– Затем, что я не могу называть ее мистрис Юстас Маколан.
– Почему это?
– Это напоминает мне другую мистрис Юстас Маколан. А если я вспомню страшные гленинчские дни, мое спокойствие пропадет, и я снова буду бесноваться.
Услышав это, я поспешила вмешаться.
– Меня зовут Валерия, – сказала я.
– Римское имя, – заметил Мизеримус Декстер. – Оно мне нравится. В моем собственном имени есть тоже нечто римское, и я сам походил бы на римлянина, если бы у меня были ноги. Я буду называть вас мистрис Валерия, если это не будет вам неприятно.
Я поспешила уверить его, что для меня в этом нет ничего неприятного.
– Очень хорошо, – сказал Декстер. – Видите ли вы, мистрис Валерия, лицо стоящего передо мною существа?
Он указал зеркалом на свою кузину так небрежно, как на собаку, и она со своей стороны не более собаки обратила внимание на его презрительное выражение. Она совершенно спокойно продолжала расчесывать его бороду.
– Это лицо идиота, не правда ли? – продолжал Мизеримус Декстер. – Посмотрите на нее. Она более походит на растение, чем на человека. Капуста в огороде представляет более жизни и выражения, чем эта девушка в настоящую минуту. Вы не поверите, что в этом полуразвитом существе кроется ум, привязанность, гордость, преданность.
Мне совестно было отвечать ему, но совершенно напрасно! Странная девушка продолжала невозмутимо заниматься бородой своего господина, не обращая ни на что внимания.
– Я открыл в ней любовь, гордость, преданность и другие чувства, – распространялся Мизеримус Декстер. – У меня хранится ключ к этому дремлющему уму. Великая мысль! Смотрите на нее, пока я буду говорить. (Я дал ей имя в минуту иронического настроения. Она привыкла к нему, как собака к ошейнику). Теперь, мистрис Валерия, смотрите и слушайте.
– Ариель!
Бессмысленное лицо бедного создания точно просияло.
Механическое движение руки вдруг прекратилось, и рука с гребнем застыла в воздухе.
– Ариель! Ты так хорошо научилась убирать мои волосы и душить мою бороду.
Лицо ее еще более просветлело.
– Да, да, да! – ответила она поспешно. – И вы говорите, что я хорошо это делаю, не так ли?
– Да, я это говорю. А желала бы ты, чтобы кто-нибудь другой делал это за тебя?
В глазах ее засветились огонь и жизнь. В ее мужском голосе появились мягкость, нежность, которых я в нем еще не замечала.
– Никогда никто не будет исполнять этого вместо меня, – сказала она с гордостью. – Никто не дотронется до вас, пока я жива.
– Даже эта леди? – спросил Декстер, указывая на меня.
Ее глаза мгновенно засверкали, и в порыве ревности, грозя мне гребнем, она резко воскликнула:
– Пусть попытается! Пусть дотронется до вас, если посмеет!
Декстер залился ребяческим смехом.
– Довольно, моя нежная Ариель, – сказал он. – Мне не нужен более твой ум, возвратись к своему обычному состоянию. Окончи мою прическу.
Она снова пассивно принялась за дело. Блеск ее глаз, грозное выражение лица мало-помалу исчезли. Минуты две спустя лицо ее было так же бессмысленно и тупо, как и прежде. Руки ее действовали так же механически, с такой же безжизненной быстротой, которая произвела на меня тяжелое впечатление сначала.
Мизеримус Декстер казался вполне доволен результатом своего опыта.
– Я полагал, что этот маленький эксперимент может вам показаться интересным, – сказал он. – Вы видите, что дремлющие умственные способности моей кузины подобны звукам, таящимся в музыкальном инструменте. Когда я дотрагиваюсь до него, он издает звуки. Она очень любит эти опыты, но величайшее наслаждение доставляют ей сказки, которые я рассказываю, и чем запутаннее, чем сложнее сказка, тем она довольнее. Это бывает чрезвычайно забавно, и я когда-нибудь доставлю вам это удовольствие. – Взглянув на себя в зеркало, он весело прибавил: – Теперь я готов. Можешь уйти, Ариель.
Она вышла из комнаты, стуча своими тяжелыми сапогами и повинуясь ему, как вьючное животное. Я сказала ей «прощайте», когда она проходила мимо меня, но она не только не ответила, даже не взглянула на меня. Мои простые слова не произвели никакого впечатления на ее тупые чувства. Единственный голос, влиявший на нее, теперь молчал. Она снова обратилась в бессмысленное и безжизненное существо, отворившее нам калитку, пока Мизеримусу Декстеру не заблагорассудится снова заговорить с нею.
– Валерия! – сказала мне свекровь. – Наш скромный хозяин ждет, чтобы ты высказала о нем свое мнение.
Пока внимание мое было обращено на его кузину, он повернул свое кресло так, что находился прямо перед нами и свет лампы падал на него. Описывая его внешность при изложении процесса, я невольно руководствовалась впечатлением, которое он произвел лично на меня. Теперь я увидела перед собой живое, умное лицо, большие светло-голубые глаза, блестящие каштановые курчавые волосы, белые тонкие руки, великолепную шею и грудь. Уродство, уничтожавшее мужественную красоту головы и груди, было скрыто от взоров пестрой восточной одеждой, накинутой на кресло в виде покрывала. На Декстере была надета черная бархатная куртка, застегнутая на груди большими малахитовыми пуговицами, и кружевные манжеты, бывшие в моде в прошлом столетии. Может быть, вследствие недостатка опыта, но я не видела в нем никаких признаков сумасшествия и ничего отталкивающего, когда он смотрел на меня теперь. Единственный недостаток, который я заметила в его лице, заключался в морщинах у внешних уголков глаз, как раз у висков, появлявшихся, когда он смеялся или улыбался, и представлявших странный контраст с его почти юношеским лицом. Что же касается прочих черт лица, то рот его, насколько позволяли его видеть усы и борода, был небольшой и тонко очерченный. Нос строго греческий, может быть, слишком тонок в сравнении с полными щеками и высоким, большим лбом. Смотря на него глазами женщины, а не физиономиста, я могу сказать, что он был чрезвычайно красив. Живописец избрал бы его моделью для Святого Иоанна. А молодая девушка, не зная, что скрывается под восточной одеждой, увидев его, сказала бы мысленно: «Вот герой моих мечтаний».
– Что же, мистрис Валерия, – спросил он спокойно, – пугаю я вас теперь?
– Конечно нет, мистер Декстер.
Его голубые глаза, большие, как у женщины, и ясные, как у ребенка, устремились на мое лицо с таким странным выражением, которое заинтересовало и вместе с тем смутило меня.
В этом взоре появлялись то сомнение, тревожное, мучительное, то явное одобрение, открытое и неудержимое, так что тщеславная женщина могла бы вообразить, что с первого раза очаровала его. Потом вдруг новое чувство овладело им. Глаза его полузакрылись, голова опустилась, и он сделал руками жест, выражавший сожаление. Он забормотал что-то про себя, очевидно, преследуя тайную и печальную нить мыслей, уносивших его далеко от настоящего, и все более и более погружаясь в воспоминания прошлого. Иногда я могла разобрать некоторые слова. Мало-помалу я стала понимать, что происходило в уме этого странного человека.
– Лицо намного прелестнее, – расслышала я, – но фигура далеко не так красива. Чья фигура могла быть красивее ее? Есть что-то, напоминающее ее очаровательную грацию. В чем же именно сходство? Может быть, в манерах, в движениях? Бедный, несчастный ангел! Какая жизнь, и какая смерть!
Он, по-видимому, сравнивал меня с жертвой яда, первой женой моего мужа. Его слова подтверждали мои предположения. Если это справедливо, покойница, значит, пользовалась его расположением. Этого нельзя было не заметить по его тону: он восхищался ею при жизни и оплакивал ее смерть. Предположим, что я посвятила бы в свои планы это странное существо, что выйдет из этого? Выиграю я или потеряю через сходство, которое он, казалось, открыл во мне? Утешает ли его мой вид? Или, напротив, огорчает? Я с нетерпением желала услышать что-нибудь о первой жене моего мужа. Но ни слова не сорвалось более с его уст. Новая перемена произошла в нем. Он вдруг поднял голову и осмотрелся вокруг, как человек, внезапно пробужденный от глубокого сна.
– Что сделал я? – спросил он. – Неужели я опять дал волю своему воображению? – Он весь задрожал. – О, этот гленинчский дом! – пробормотал он как бы про себя. – Неужели мысль о нем никогда не покинет меня? О, этот гленинчский дом!
К моему величайшему разочарованию, мистрис Маколан прервала дальнейшие излияния.
Что-то в тоне и выражениях, относившихся к дому ее сына, казалось, оскорбляло ее. Она резко и решительно прервала его:
– Успокойтесь, друг мой, успокойтесь. Мне кажется, вы сами не знаете, что говорите.
Голубые глаза его засверкали гневно. Он быстрым движением руки откинул волосы в сторону. В следующую минуту он схватил ее за руку, заставил наклониться к нему и зашептал ей на ухо. Он был сильно взволнован. Шепот его был достаточно внятен, чтобы я могла расслышать его слова.
– Я не знаю, что говорю, – повторил он, устремив пристальный взор, но не на свекровь мою, а на меня. – Вы близорукая старая женщина! Где ваши очки? Посмотрите на нее. Неужели вы не видите сходства в фигуре, не в лице, с первой женой Юстаса?
– Чистая фантазия! – возразила мистрис Маколан. – Я не вижу ничего подобного.
– Тише, – прошептал он, с нетерпением оттолкнув ее, – она услышит.
– Я слышала, что вы оба говорили, – сказала я. – Вам нечего стесняться при мне, мистер Декстер. Вы можете говорить свободно. Я знаю, что муж был уже женат, и знаю ужасную смерть его первой жены. Я читала о процессе.
– Вы знаете жизнь и смерть мученицы! – воскликнул Мизеримус Декстер. Он вдруг подкатил свое кресло ко мне, почти нежно склонился и с глазами, полными слез, сказал мне: – Никто не ценил ее по достоинству, кроме меня одного. Никто, никто!
Мистрис Маколан с нетерпением направилась в другой конец комнаты.
– Когда вы будете готовы, Валерия, скажите мне, – произнесла она. – Нельзя так долго заставлять ждать людей и лошадей в этой открытой местности.
Я была очень заинтересована разговором с мистером Мизеримусом Декстером и нетерпеливо ожидала продолжения разговора, чтобы в эту минуту оставить его. Я сделала вид, что не слышала замечания мистрис Маколан. Я как бы нечаянно положила руку на его кресло, намереваясь удержать его поближе к себе.
– Вы показали на суде, как высоко ценили бедную леди, – сказала я. – Я уверена, мистер Декстер, что вы имеете особый взгляд на ее таинственную смерть.
Он все время смотрел на мою руку, лежавшую на подлокотнике кресла, но тут вдруг поднял глаза и посмотрел на меня сердито и подозрительно.
– Почему вы думаете, что у меня особый взгляд на это дело? – спросил он угрюмо.
– Я поняла это из отчета о процессе, – отвечала я. – Лорд-адвокат при передопросе выразился почти в тех же самых словах, какие я сейчас употребила. Я не имела ни малейшего намерения оскорбить вас, мистер Декстер.
Лицо его также скоро просветлело, как и омрачилось. Он улыбнулся и положил свою руку на мою. От прикосновения его мне стало неприятно. Я почувствовала, как все нервы точно задрожали во мне, и невольно отдернула руку.
– Прошу извинения, – сказал он, – если я вас не понял. Да, я действительно имею особый взгляд на эту несчастную леди. – Он замолчал и пытливо взглянул на меня. – А вы, – спросил он, – также имеете особый взгляд на жизнь или смерть?
Я была сильно заинтересована и жаждала многое услышать. Надеясь, что, говоря с ним откровенно, вызову его на большую откровенность, я отвечала:
– Да.
– И вы сообщили кому-нибудь об этом? – продолжал он.
– До настоящей минуты ни одному живому существу, – ответила я.
– Это очень странно, – произнес он, внимательно всматриваясь в мое лицо. – Вы не можете питать участия к умершей женщине, которую никогда не знали. Почему задали вы мне этот вопрос именно теперь? Вы приехали ко мне с какой-нибудь целью?
– Да, с целью, – отвечала я правду.
– В ней есть что-нибудь, относящееся к первой жене Юстаса Маколана?
– Да.
– К чему-либо, случившемуся во время ее жизни?
– Нет.
– К ее смерти?
– Да.
Он вдруг с диким отчаянием всплеснул руками и потом сжал ими голову, точно внезапно пораженный тяжелым ударом.
– Я не могу более слышать об этом сегодня, – сказал он. – Я отдал бы все на свете, чтобы узнать, в чем дело, но я не смею. Я могу потерять всякую власть над собой, Я не в силах вызывать в памяти трагическое и таинственное прошлое и поднимать из могилы покойную мученицу. Вы слышали меня, когда пришли сюда? У меня необузданное воображение, оно уносит меня Бог знает куда, делает меня актером. Я разыгрываю роли некогда существовавших героев. Я вхожу в их положение, изучаю их характер, переношу на себя их индивидуальность и на время действительно становлюсь тем героем, которым себя воображаю. Я не могу преодолеть себя. Я должен все это проделать; если бы я не дал воли своему воображению, я сошел бы с ума. Я отдаюсь своей фантазии, и это продолжается несколько часов. После того я ослабеваю и нервы мои приходят в страшно напряженное состояние. Если в это время возбудить во мне печальные и тяжелые воспоминания, v меня начинается истерика, и я начинаю кричать. Вы слышали мои крики, вы не должны видеть меня в истерике. Нет, мистрис Валерия, вас, невинное отражение покойной, я не хочу пугать ни за что на свете. Не приедете ли вы ко мне завтра? У меня есть пони и кабриолет. Ариель, моя нежная Ариель, умеет править. Она приедет за вами к маме Маколан и привезет вас сюда. Мы поговорим завтра, когда я буду в силах. Я умираю от нетерпения выслушать вас. К завтрашнему дню я окрепну. Я буду вежлив, умен и общителен. Но теперь ни слова о том! Отложим этот слишком возбуждающий, слишком интересующий меня разговор. Я должен успокоиться, или мозг закипит у меня в голове. Музыка – лучшее наркотическое средство для возбужденного мозга. Мою арфу! Дайте мою арфу!
Он быстро откатил свое кресло в дальний конец комнаты, мимо мистрис Маколан, возвращавшейся за мной.
– Поедемте! – сказала раздражительно старая леди. – Вы видели его, и он сам достаточно выказал себя. Далее смотреть на него скучно и утомительно. Едемте.
Кресло приближалось к нам значительно медленнее. Мизеримус Декстер действовал только одной рукой, в другой он держал арфу такой формы, какую я видела только на картинах. Струн на ней было немного, и инструмент был чрезвычайно мал. Это была старинная арфа, похожая на лиру муз и легендарных валлийских бардов.
– Прощайте, Декстер, – сказала мистрис Маколан.
Он сделал повелительный жест рукой.
– Подождите, – сказал он, – послушайте мое пение. – Затем он обратился ко мне: – Я никогда не исполняю чужой музыки. Я сам сочиняю как слова, так и музыку. Я импровизирую. Дайте мне минуту подумать, и я сейчас сыграю вам свою импровизацию.
Он закрыл глаза и опустил голову на арфу. Его пальцы слегка перебирали струны, пока он думал. Через несколько минут он поднял голову, взглянул на меня и сыграл прелюдию. Хорошая или дурная была музыка, я не берусь об этом судить. Это были дикие звуки, нисколько не похожие на новейшую музыку. То слышалась медленная восточная пляска, то строгая гармония, напоминавшая старинные Грегорианские гимны. Слова, последовавшие за прелюдией, были так же дики и несообразны с правилами искусства, как сама музыка. Они, как видно, были внушены случайностью, предметом песни была я. И прекрасным тенором, какой когда-либо случалось мне слышать, поэт мой пел обо мне:
Зачем она пришла
Напомнить об утрате,
Напомнить мне покойницу
Своей фигурой и походкой.
Зачем она пришла?
Не привела ль ее судьба
Затем, чтобы вспомнить нам вместе
Все ужасы прошлого?
Чтоб вместе разгадать
Все тайны прошлого?
Не обменяемся ли мы
Мыслями и подозрениями?
Не привела ль ее судьба?
Это будущность покажет.
Скоро ночь пройдет,
Скоро день наступит.
Я прочту ее мысли,
Она – мои.
Будущность все покажет.
Голос его затихал, пальцы едва касались струн. Взволнованный мозг нуждался в покое, и он нашел его. При последних словах его глаза медленно закрылись, голова опустилась на кресло, и он заснул, обняв свою арфу, как ребенок, прижав к груди новую игрушку.
Мы тихонько вышли из комнаты и оставили Мизеримуса Декстера, поэта, композитора и сумасшедшего, погруженного в мирный сон.
Глава V. МОЯ НАСТОЙЧИВОСТЬ
Внизу, в приемной, ждала нас Ариель, полусонная, полубодрствующая. Не говоря ни слова и ни разу не взглянув в нашу сторону, проводила она нас через темный сад и заперла за нами калитку.
– Прощайте, Ариель, – сказала я, садясь в экипаж, но не получила никакого ответа. Только слышались тяжелые шаги, направлявшиеся к дому, и потом раздался шум затворившейся двери.
Слуга между тем зажег у кареты фонари и, неся один из них в руках, заботливо светил нам, провожая нас через обломки, и благополучно вывел на большую дорогу.
– Итак, – произнесла свекровь моя, спокойно усевшись в экипаж, – вы видели Мизеримуса Декстера; надеюсь, вы удовлетворены. Я готова отдать ему справедливость и признаться, что никогда еще не видала его таким сумасшедшим, как сегодня вечером. Что вы на это скажете?
– Я не берусь оспаривать ваше мнение, – отвечала я, – но что касается меня, то я не нахожу его сумасшедшим.
– Не находите его сумасшедшим после его неистового катания в кресле! – вскричала мистрис Маколан. – Не сумасшедший – после его комедии с несчастной кузиной! Не сумасшедший – после песни, которую он сочинил в честь вас, и, наконец, в заключение заснул в кресле. О, Валерия! Валерия! Как справедливо сказал мудрец о наших предках: «Слеп тот, кто не хочет видеть».
– Извините меня, дорогая мистрис Маколан, я видела все, о чем вы сейчас упоминали, и я никогда в жизни не была так удивлена и поражена. Но теперь, когда первое изумление прошло и я могу спокойно все обдумать, я сильно сомневаюсь, чтобы он был сумасшедший в полном смысле этого слова. Мне кажется, он открыто выражает – правда, слишком резко и грубо – мысли и чувства, которых мы стыдимся как слабости и стараемся скрывать. Я сама, признаюсь, часто воображала себя другим человеком и испытывала при том величайшее удовольствие. Одно из любимых детских занятий, когда дети одарены воображением, это представлять себя феями, королевами и т. п. Мистер Декстер обнаруживает эту странность, как все дети, и если это признак сумасшествия, то он, конечно, сумасшедший. Но я заметила, что, когда его воображение успокаивается, он снова становится Мизеримусом Декстером и не считает себя более ни Наполеоном, ни Шекспиром. К тому же не мешает припомнить то, какую уединенную и скучную жизнь ведет он. Я не могу научно обосновать, какое влияние оказывает на него эта жизнь, но полагаю, что все его причуды можно объяснить чересчур возбужденным воображением, а его опыт над бедной кузиной, так же как и его пение-экспромт, не что иное, как следствие чрезмерного самолюбия. Я надеюсь, что такое признание не унизит меня в вашем мнении, и должна сказать откровенно, что это посещение доставило мне большое удовольствие и что Мизеримус Декстер серьезно заинтересовал меня.
– Не хотите ли вы сказать этой ученой речью, что вы намерены еще раз навестить Декстера? – спросила мистрис Маколан.
– Я не знаю, как буду относиться к этому завтра утром, – сказала я, – но в настоящую минуту я положительно решила еще раз увидеться с ним. Я имела непродолжительный разговор с ним, пока вы оставались на другом конце комнаты, который убедил меня, что он действительно может быть мне полезен…
– Может быть вам полезен! В чем? – прервала меня свекровь.
– В том, что стало целью моей жизни, дорогая мистрис Маколан, и что вы, к величайшему моему сожалению, не одобряете.
– И вы хотите сообщить ему свои намерения, открыть вашу душу такому человеку?
– Да, если я завтра буду придерживаться того же мнения, что и сегодня. Очень может быть, что это риск, но я должна рискнуть. Знаю, что я неосторожна, но осторожность не всегда помогает в таком положении, в каком нахожусь я.
На это мистрис Маколан не возразила ни слова. Она открыла большую сумку и вынула оттуда коробочку спичек и маленький фонарик.
– Вы вынуждаете меня показать вам последнее письмо вашего мужа из Испании. Я захватила его с собой. Из него вы увидите, бедный, увлекающийся ребенок, как сын мой относится к бесполезной и безнадежной жертве, которую вы хотите принести ради него. Зажгите огонь!
Я охотно повиновалась ей. С той минуты, как я услышала, что Юстас отправился в Испанию, я жаждала узнать о нем что-нибудь, чтобы поддержать мой упавший дух после стольких разочарований и огорчений. К тому же я не знала, думает ли мой муж обо мне в своем добровольном изгнании. Надеяться же, что он сожалеет о своем необдуманном поступке, было, конечно, еще рано.
Когда фонарик был зажжен и повешен на свое место между двумя передними стеклами кареты, мистрис Маколан подала мне письмо. Нет большего безумия, чем безумие любви. Мне стоило огромных усилий сдержаться и не поцеловать лист бумаги, к которой прикасалась дорогая рука моего мужа.
– Начните отсюда, со второй страницы, – сказала моя свекровь, – здесь речь идет о вас. Прочитайте все с начала и до конца и, ради Бога, образумьтесь, пока еще не поздно!
Я исполнила ее желание и прочла следующее.
«Могу ли я писать о Валерии? Я должен, однако, писать о ней. Уведомьте меня, как она поживает, что делает, как выглядит. Я постоянно думаю о ней. Не проходит дня, чтобы я не оплакивал ее потерю. О, если бы она довольствовалась своим положением и не старалась открывать ужасной тайны!
В последний раз, когда я видел ее, она говорила, что хочет прочесть отчет о процессе. Исполнила ли она это? Мне кажется – я серьезно говорю это, матушка, – что я умер бы от стыда и горя, если бы встретился с ней лицом к лицу после того, как она узнала о позоре, которому я подвергся, о постыдном подозрении, публично меня заклеймившем. Подумайте об этих чистых, ясных глазках, устремленных на человека, обвиненного и до конца не оправданного в низком и гнусном убийстве, и представьте себе, что должен чувствовать этот человек, если у него есть сердце и чувство стыда. Мне больно писать об этом.
Неужели она все еще не отказалась от безнадежного предприятия, бедный ангел, увлекающийся с самым искренним безрассудным великодушием! Неужели она воображает, что в ее власти доказать всему свету мою невиновность! О, матушка, если она настаивает на своем, употребите все свое влияние и заставьте ее отказаться от этих намерений! Избавьте ее от унижений, разочарований и, может быть, оскорблений, которым она невинно рискует подвергнуться. Ради нее, ради меня употребите все старания, чтобы достигнуть этого результата.
Я не пишу ей и не смею писать. И когда вы увидитесь с ней, не говорите ничего такого, что напоминало бы ей обо мне. Напротив того, помогите ей забыть меня поскорее. Единственное добро, которое я могу сделать ей, единственное успокоение – это исчезнуть из ее жизни».
Этими злополучными словами заканчивалось письмо, которое я молча вернула матери.
– Если это вас не обескураживает, – заметила она, медленно складывая письмо, – то что же может повлиять на вас? Мне нечего более добавить.
Я не отвечала и тихонько плакала под вуалью. Мое будущее представлялось мне таким мрачным. Муж мой продолжал держаться ложного направления, так безнадежно заблуждался. Единственной надеждой для нас обоих и единственным утешением для меня была моя отчаянная решимость. Если бы я могла еще колебаться и нуждалась в поддержке для сопротивления увещаниям моих друзей, то достаточно было письма Юстаса, чтобы заставить меня твердо держаться моих намерений. К тому же он не забыл меня, постоянно думает обо мне, оплакивает мою потерю. Это было для меня большим утешением. «Если Ариель приедет завтра за мной, – думала я, – то я отправлюсь с ней к Декстеру».
Мистрис Маколан высадила меня из кареты у дома Бенджамина.
Расставаясь с ней, я сообщила – я нарочно откладывала это сообщение до последней минуты, – что завтра Мизеримус Декстер пришлет за мной свою кузину в кабриолете, и спросила ее, позволит ли она мне отправиться к нему из ее дома или она пришлет кабриолет к дому Бенджамина. Я ожидала вспышки гнева, но старая леди приятно изумила меня. Она ясно дала мне понять, что я ей понравилась, сделала над собой усилие и спокойно сказала:
– Если вы непременно хотите возвратиться завтра к Декстеру, то, конечно, вы поедете не из моего дома. Но надеюсь, что завтра вы раздумаете, встанете утром более благоразумной женщиной.
На следующий день около полудня за мной приехал кабриолет, и мне подали письмо от мистрис Маколан.
«Я не имею права контролировать ваши поступки, – писала моя свекровь. – Я посылаю кабриолет, но думаю, что вы не поедете в нем. Я желала бы убедить вас, Валерия, в том, что я ваш искренний друг. Я с душевной тоской думала о вас нынешней ночью. Меня мучила мысль, что я не предприняла должных мер для предотвращения вашего несчастного брака. Но что могла бы я сделать, я, право, не знаю. Сын мой сообщил мне, что он ухаживает за вами под вымышленным именем, но он не открыл мне, под каким именно именем, и не сказал, кто вы и где живут ваши друзья. Может быть, я должна была бы все это разузнать сама и тогда сообщить вам истину, но боялась нажить себе врага в собственном своем сыне. Я полагала, что честно исполню долг свой, отказав в согласии на ваш брак и не присутствуя на вашей свадьбе. Не слишком ли малым я удовлетворилась? Но теперь поздно говорить об этом. Зачем тревожить вас бесполезным раскаянием и сожалением старухи. Если с вами случится что-нибудь, дитя мое, я буду считать себя в том виноватой, хотя и косвенно. Мое тягостное душевное настроение заставляет меня писать вам, хотя я не могу сообщить ничего интересного. Не ездите к Декстеру! Меня всю ночь томило предчувствие, что ваше посещение Декстера дурно кончится. Напишите ему, извинитесь перед ним, Валерия! Я твердо уверена, что вы будете раскаиваться, если еще раз поедете к нему».
Можно ли было еще более предостерегать, еще заботливее давать советы? Но ни то, ни другое на меня не подействовало.
Но я должна сознаться, что доброта и расположение моей свекрови глубоко тронули меня, несмотря на то, что нисколько не поколебали моего решения. Пока я жива, в состоянии действовать и мыслить, я должна стараться выпытать у Декстера его подозрения по поводу смерти мистрис Юстас Маколан. На его слова смотрела я, как на путеводную звезду среди окружавшего меня мрака. Я написала мистрис Маколан, выразила ей свою благодарность за ее сочувствие и сожаление, что не могу исполнить ее желания. Тотчас после этого я отправилась к Декстеру.
Глава VI. ВТОРОЙ ВИЗИТ К МИСТЕРУ ДЕКСТЕРУ
Выйдя на крыльцо, я увидела, что толпа уличных мальчишек собралась вокруг кабриолета и на своем наречии выражала величайшее удовольствие и забавлялась над Ариелью в мужской куртке и шляпе. Пони стоял неспокойно, как бы испытывая влияние уличной суматохи. Его возница с бичом в руке сидела величественно и невозмутимо, как бы не замечая насмешек, сыпавшихся на нее со всех сторон.
– Здравствуйте, – сказала я, подходя к кабриолету.
– Садитесь, – отвечала Ариель и ударила пони.
Я решилась совершить это путешествие в молчании, к тому же я по опыту знала, как бесполезно было заговаривать с моей спутницей. Но оказалось, что опыт не всегда бывает непреложен. Проехав полчаса молча, Ариель вдруг, к величайшему моему изумлению, заговорила.
– Вы знаете, куда мы подъезжаем? – спросила она, уставив глаза прямо между ушей лошади.
– Нет, – отвечала я, – не знаю дороги. Куда же мы подъезжаем?
– К каналу.
– Так что же?
– Что? Я думаю, не опрокинуть ли мне вас в канал.
Такое странное заявление требовало, по моему мнению, некоторого объяснения, и я взяла на себя смелость спросить:
– Почему хотите вы опрокинуть меня?
– Потому что я вас ненавижу, – отвечала она холодно и откровенно.
– Разве я вас оскорбила чем-нибудь? – поинтересовалась я.
– Что вам нужно от моего господина? – спросила она в свою очередь.
– Вы говорите о мистере Декстере?
– Да.
– Мне нужно переговорить с ним.
– Это неправда. Вы хотите занять мое место. Вы хотите причесывать его волосы и душить его бороду вместо меня. Вы негодяйка!
Теперь я начала понимать. Мысль, которую мистер Декстер высказал шутя, засела в ее голове, мало-помалу усвоенная ее тупым умом, и наконец вылилась в словах пятнадцать часов спустя под влиянием моего присутствия.
– Я вовсе не желаю дотрагиваться до его волос и бороды, – сказала я. – Это я предоставляю вам.
Она взглянула на меня, ее толстое лицо покраснело, бессмысленные глаза широко раскрылись от усилия высказать свою мысль и понять то, что ей отвечали.
– Повторите еще раз, что вы сказали, – вскричала она, – и говорите медленнее.
Я повторила медленно и отчетливо.
– Поклянитесь! – не верила она, все более и более волнуясь.
Я с самым серьезным видом поклялась ей. Канал виднелся невдалеке.
– Теперь вы довольны? – спросила я.
Ответа я не получила. Она уже истощила свои ресурсы для разговора. Это странное существо снова смотрело прямо между ушей лошади и громко вздыхало. Она ни разу более не взглянула на меня и не сказала ни слова до самого конца нашего путешествия. Мы проехали мимо канала, и я избежала насильственного купания. Мы проехали через множество улиц и пустырей, которые я едва заметила в темноте и которые при свете казались еще грязнее и отвратительнее. Кабриолет повернул в узкий переулок, где не мог бы проехать большой экипаж, и остановился перед забором и воротами, совершенно мне неизвестными. Открыв ворота своим ключом, она ввела лошадь во двор, а меня проводила через двор и сад к старому, почти развалившемуся дому Декстера. Пони прямо направился к конюшне, а меня безмолвная моя спутница пригласила в пустую холодную кухню, потом через длинный коридор мы добрались до приемной, в которую мы с мистрис Маколан пришли накануне через парадный вход дома. Здесь Ариель взялась за свисток, висевший у нее на шее, и издала несколько резких звуков, которые были уже мне известны как способ общения между Мизеримусом Декстером и его кузиной.
– Подождите здесь, пока не услышите свистка господина, – сказала она, – а тогда можете идти наверх.
Вот как! Меня свистнут как собаку! И что еще хуже, я должна этому покориться. По крайней мере, не извинится ли Ариель? Ничуть не бывало, она молча повернулась ко мне спиной и отправилась в кухню.
Подождав минуты две или три и не слыша свистка, я пошла в глубину комнаты, чтобы при свете рассмотреть картины, которые я заметила накануне впотьмах. Разноцветная надпись под самым карнизом объясняла мне, что это были произведения самого Декстера. Он был не только поэт и композитор, но также и живописец. На одной стене были расположены картины, «изображающие страсти», на другой – «эпизоды из жизни Вечного Жида». Случайные зрители, подобные мне, предуведомлялись надписью, что все картины были произведением пылкого воображения. «Мистер Декстер, – гласила надпись, – не имел в виду людей, ищущих природы в художественных произведениях; он вполне предавался своему воображению, природа же выводит его из себя».
Отбросив от себя всякую мысль о природе, я начала рассматривать картины, изображающие страсти.
Хотя я вовсе не была знатоком живописи, все же смогла отметить, что Мизеримус Декстер не имел никакого понятия о законах этого искусства. Картины его были очень дурно сделаны. Болезненно настроенное воображение побуждало его всюду изображать ужасы (за небольшими исключениями), что и служило отличительной чертой его произведений.
На первой картине «страстей» была представлена «ненависть». Мертвец в фантастическом костюме лежал на берегу пенящейся реки в тени громадного дерева. Над ним с мечом в руках стоял свирепый человек, также в странной одежде, и с выражением злобной радости смотрел на капли крови, медленно падавшие на траву с широкого лезвия его меча. Следующая картина изображала жестокость в разных видах. На одной была представлена лошадь, скакавшая во весь опор, бока ее были в кровь изранены шпорами; на другой – престарелый философ рассекал живую кошку и любовался делом рук своих; на третьей – два язычника весело поздравляли друг друга с мученичеством двух святых: одного из них жарили на рашпере, другого повесили на дерево вверх ногами, содрав с него кожу, и он еще был жив. Осмотрев несколько этих картин, потеряв какую-либо охоту их рассматривать, я перешла к противоположной стене. Там вторая надпись объясняла, что живописец в образе «голландского матроса» изобразил Вечного Жида, совершающего свои путешествия по морям. Морские приключения этого таинственного лица составляли тему картин. На первой виднелась гавань у скалистых берегов, в ней стоял на якоре корабль, и кормчий распевал на палубе. На море ходили черные, сердитые валы, темные тучи заволакивали горизонт, и временами среди них сверкали молнии. При их ослепительном блеске подвигалась темная и тяжелая масса призрачного корабля. В этой картине, как ни плохо была она исполнена, видно было могущественное воображение, поэтическое чувство и любовь к сверхъестественному. Далее призрачный корабль стоял уже на якоре (к величайшему удивлению и ужасу кормчего) около настоящего корабля. Вечный Жид сошел на берег, и судно осталось ожидать его в гавани. Его, команда, состоявшая из малорослых людей с бледными лицами и одетых в черный погребальный наряд, молча сидела на лавках, с веслами в своих худых, длинных руках. Жид, тоже в черном, стоял, подняв глаза и руки к грозному небу с умоляющим видом. Дикие обитатели вод и суши: тигры, носороги, крокодилы, морские змеи, акулы и рыбы-черти замыкали проклятого странника в мистический круг, как бы очарованные и устрашенные его взглядом. Молнии прекратились. Земля и море погрузились во мрак. Слабый, блуждающий свет озарял сцену, он падал как бы от факела, несомого духом мщения и простиравшего над Жидом свои громадные крылья. Как ни была дика мысль этой картины, на меня она произвела сильное впечатление.
Пока я рассматривала эти страшные произведения, наверху раздался громкий свисток. В эту минуту нервы мои были в таком напряженном состоянии, что я задрожала и вскрикнула от испуга. Я мгновенно почувствовала сильное желание отворить дверь и убежать оттуда. Мысль остаться наедине с человеком, нарисовавшим эти ужасные картины, приводила меня в страх и трепет. Я вынуждена была опуститься на стул. Только спустя несколько минут я пришла в себя. Свисток раздался вторично и с видимым нетерпением. Я поднялась и пошла по лестнице на второй этаж. Отступление в эту минуту казалось мне слишком унизительным для моего достоинства. Сердце мое, конечно, забилось сильнее, и честно я должна признаться, что вполне сознавала теперь свою неосторожность.
В приемной над камином висело зеркало. Я на минуту остановилась перед ним (как ни была расстроена), чтобы взглянуть на себя.
Драпировка, закрывавшая внутреннюю дверь, была наполовину отдернута, и, несмотря на то что я двигалась очень тихо, собачий слух Мизеримуса Декстера уловил шелест моего платья. Приятный тенор, певший накануне, любезно воскликнул:
– Это вы, мистрис Валерия? Пожалуйте сюда!
Я вошла в комнату.
Кресло тихо и медленно подкатилось ко мне навстречу, и Мизеримус Декстер томно протянул мне руку. Его голова задумчиво склонилась на одну сторону, большие голубые глаза жалобно смотрели. Не оставалось и следа того неистового, бесновавшегося существа, которое представляло из себя то Наполеона, то Шекспира, то кого-либо другого. В это утро мистер Декстер был мягким, задумчивым, меланхоличным человеком, который только своей странной одеждой напоминал вчерашнего Декстера. Сегодня на нем была розовая шелковая стеганая куртка, а покрывало, скрывавшее его уродство, светло-зеленого цвета. Для довершения этого странного костюма руки его были украшены массивными золотыми браслетами, сделанными по строго изящному образцу древнейших времен.
– Как вы добры, что приехали очаровать и развеселить меня своим присутствием, – сказал он грустным, чрезвычайно мелодичным тоном. – Я для вашего приема нарядился в самое лучшее свое платье. Не удивляйтесь этому! За исключением неблагородного и материального девятнадцатого столетия мужчины, как и женщины, всегда носили дорогие материи и прекрасные цвета. Сто лет тому назад розовый шелковый костюм отличал настоящего джентльмена. Полторы тысячи лет тому назад, во времена классические, патриции носили такие же браслеты, как мои. Я чувствую отвращение к нелепому презрению к красоте и пошлой расчетливости, которые ограничили костюм джентльмена черным платьем, а украшения – одним кольцом. Я люблю быть в блестящей и красивой одежде, в особенности когда принимаю красавицу. Вы не представляете, какую цену имеет для меня ваше общество! Сегодня один из моих грустных дней. Слезы невольно льются из глаз! Я вздыхаю и скорблю о себе, я жажду сострадания. Вы только подумайте, какой я несчастный человек! Бедное одинокое создание, гнусный урод, достойный сожаления. Мое любящее сердце изнывает. Мои необыкновенные способности бесполезны или неприменимы. Ведь это ужасно грустно, пожалейте меня!
Глаза его были полны слез, слез сострадания о самом себе. Он смотрел на меня и говорил так жалобно, точно больной ребенок, нуждающийся в уходе. Я решительно не знала, что делать. Я была, без сомнения, смешна, но мне еще никогда не случалось бывать в таком неловком положении.
– Пожалейте меня, – повторил он. – Не будьте жестоки. Я не многого требую. Прелестная мистрис Валерия, скажите, пожалуйста, что вы меня жалеете.
Я исполнила его желание и в то же время почувствовала, что краснею.
– Благодарю вас, – сказал смиренно мистер Декстер. – Это хорошо на меня действует, но не останавливайтесь на этом, погладьте мою руку.
Я старалась сдержать себя, но его нелепая просьба, высказанная совершенно серьезно (заметьте!), заставила меня расхохотаться.
Мизеримус Декстер взглянул на меня с невыразимым изумлением, которое еще более усилило мой смех. Не оскорбила ли я его? По-видимому, нет. Оправившись от своего изумления, он откинул голову на спинку кресла с выражением человека, который критически слушает исполнение какой-нибудь пьесы. Когда я наконец перестала смеяться, он поднял голову, стал аплодировать и даже произнес: «Бис! Бис!»
– Посмейтесь еще, – попросил он прежним детским тоном. – Веселая Валерия, какой у вас музыкальный смех, а у меня музыкальный слух. Посмейтесь еще!
Между тем я стала совершенно серьезной.
– Мне стыдно за себя, мистер Декстер, – произнесла я. – Пожалуйста, извините меня.
Он ничего не отвечал, я сомневаюсь даже, слышал ли он мои слова. Его изменчивая натура поддалась, казалось, какому-то новому впечатлению. Он пристально уставился на мое платье, занятый какими-то своими мыслями и упорно следя за их ходом.
– Мистрис Валерия, – сказал он вдруг, – вам неудобно в этом кресле.
– Напротив, – возразила я, – весьма удобно.
– Извините меня, – продолжал он, – в другом углу комнаты есть индийское плетеное кресло, которое гораздо удобнее. Простите меня, если я буду настолько невежлив, что не сам подам вам кресло. У меня есть на то свои причины.
У него были причины! Какую новую эксцентричную проделку хочет он выкинуть? Я встала и принесла кресло, оно было очень легкое. Когда я возвращалась, я заметила, что глаза его были как-то странно устремлены на мое платье и, что еще удивительнее, результат его наблюдений за мною, казалось, частично удовлетворял его, частично огорчал.
Я поставила кресло подле него и только намеревалась сесть, как он под другим предлогом снова послал меня в дальний угол комнаты.
– Премного обяжете меня, – сказал он, – если принесете со стены ручной экран. Мы здесь слишком близко сидим к огню. Вам будет экран полезен. Однако извините меня, что заставляю вас заботиться о себе. Еще раз уверяю вас, что у меня есть на то свои причины.
Он опять толковал о своих причинах, и с особенным ударением! Любопытство заставило меня так же послушно исполнять его капризы, как исполняла их Ариель. Я пошла за экраном и, возвращаясь назад, отметила то же непонятное для меня внимание и то же необъяснимое выражение интереса и сожаления, с которым он смотрел на мое простенькое платье.
– Тысячу раз благодарю вас, – сказал он. – Вы совершенно невинно встревожили мое сердце, но вы также оказали мне неоценимую услугу. Обещайте мне, что не обидитесь, если я скажу вам истину.
Он предлагал мне объяснить свои странные поступки. Никогда в жизни не давала я слова так охотно.
– Я позволил себе послать вас за креслом и за экраном, – продолжал он. – Причина, заставившая меня поступить таким образом, может показаться вам чудачеством. Заметили ли вы, что я чрезвычайно внимательно, даже слишком внимательно наблюдал за вами?
– Да, – отвечала я, – подумала, что вы рассматриваете мое платье.
– Не платье, – сказал он, качая головой и тяжело вздыхая, – и не лицо. Ваше платье вовсе не красиво, лицо совершенно для меня чуждо. Дорогая мистрис Валерия, мне хотелось посмотреть на вашу походку.
Посмотреть на мою походку! Что хотел он этим сказать? Куда опять занесся его блуждающий ум?
– Вы одарены редким для англичанки совершенством, – прибавил он, – у вас прекрасная походка. У нее тоже была прекрасная походка. Я никак не мог воздержаться от искушения увидеть ее в вас. Когда вы шли в тот угол комнаты и потом возвращались ко мне, я видел ее движения, ее нежную грацию, ее, не вашу. Вы воскресили ее из мертвых. Простите, моя мысль была чиста, побуждение священно. Вы огорчили и утешили меня. Мое сердце обливается кровью, но я вам очень, очень благодарен.
Он умолк на минуту, опустив голову на грудь, потом вдруг приподнял ее.
– Мы говорили о ней вчера вечером, – припомнил он. – Что я говорил? Что говорили вы? У меня что-то смутное осталось в памяти, кое-что я помню, кое-что совсем забыл. Пожалуйста, напомните мне. Я вас не оскорбил, не правда ли?
Я могла бы оскорбиться словами другого, но не его. Я слишком горячо стремилась снискать его доверие, особенно теперь, когда он сам заговорил об интересовавшем меня предмете, о первой жене Юстаса Маколана.
– Мы говорили о смерти мистрис Юстас Маколан, – ответила я, – и мы говорили еще…
Он прервал меня и, склонившись всем телом вперед, воскликнул:
– Да, да! И я удивлялся, почему вы хотели проникнуть в тайну ее смерти. Скажите, доверьтесь мне. Я умираю от желания узнать истину.
– Этот вопрос не может интересовать вас так, как меня, – сказала я. – Счастье всей моей жизни зависит от разъяснения этой тайны.
– Боже милостивый! Почему? – воскликнул он. – Постойте, я слишком взволнован. Я должен успокоиться и сохранить все свое хладнокровие. Я не должен выходить из себя, дело слишком серьезно. Подождите несколько минут.
На ручке его кресла висела изящная маленькая корзинка; он открыл ее и вынул оттуда неоконченную канвовую работу со всеми нужными к тому принадлежностями. Мы посмотрели друг на друга, и он заметил мое удивление.
– Женщины, – объяснил он, – поступают очень благоразумно: они собираются с мыслями и успокаивают свое волнение, занимаясь рукоделием. Почему же мужчины поступают так глупо, отказываясь от такого прекрасного и вместе с тем простого способа успокаивать нервы и приводить в порядок мысли? Я же со своей стороны следую мудрому примеру женщин. Мистрис Валерия, позвольте мне собраться с мыслями.
Важно расправив канву, этот чудак принялся за работу с терпением и ловкостью, свойственными женщине.
– Теперь, – сказал Мизеримус Декстер, – если вам угодно, я готов. Говорите, а я буду работать.
Я повиновалась и заговорила.
Глава VII. ВО МРАКЕ
С таким человеком, как Декстер, и с такой целью, как моя, откровенность должна была быть полная. Я должна была или открыть ему весь мой план, или найти приличный предлог для отступления в самую последнюю минуту. В моем настоящем критическом положении я не могла останавливаться на полумерах, даже если бы хотела. А потому я рискнула и сразу объяснила ему, в чем дело.
– До сих пор вы обо мне знаете очень мало или вовсе ничего не знаете, мистер Декстер, – начала я. – Вам, вероятно, неизвестно, что я в настоящее время не живу с мужем?
– Разве необходимо говорить о вашем муже? – спросил он холодно, не поднимая глаз от работы.
– Совершенно необходимо, – ответила я. – Иначе я не могу вам объяснить, что нужно.
Он поник головой и вздохнул с покорностью.
– Вы не живете с мужем? – повторил он. – Не хотите ли вы сказать, что Юстас вас бросил?
– Да, он бросил меня и уехал за границу.
– Без всякой необходимости?
– Да.
– И не сообщил, когда вернется к вам?
– Если он не изменит своего настоящего решения, мистер Декстер, то никогда не вернется ко мне.
При этих словах он быстро поднял голову от работы, разговор, видимо, начинал интересовать его.
– Неужели ссора до того серьезна? – спросил он. – Разошлись вы по обоюдному согласию, дорогая мистрис Валерия?
Тон, которым был задан этот вопрос, мне очень не понравился. Взгляд, устремленный на меня, навел на мысль, что я напрасно рискнула на свидание с ним наедине и что он может злоупотребить этим.
– Вы ошибаетесь, – возразила я. – Между нами не было никакой ссоры, ни даже недоразумения. Наша разлука одинаково огорчает нас обоих, мистер Декстер.
– Я весь внимание, – сказал он, вдевая нитку в иглу. – Продолжайте, пожалуйста, я не буду более прерывать вас, – прибавил он ироническим тоном.
Я совершенно откровенно рассказала ему всю правду о моем муже и о себе, стараясь при том выставить в лучшем свете побуждения Юстаса. Мизеримус Декстер положил свою работу на кресло и тихонько посмеивался, слушая мою несчастную повесть, что сильно раздражало меня.
– Я не вижу в этом ничего смешного, – заметила я ему раздражительно.
Его прекрасные голубые глаза остановились на мне с выражением наивного удивления.
– Ничего смешного, – повторил он, – в таком безумном поступке, который вы описываете!
Выражение его лица мгновенно изменилось, оно омрачилось.
– Постойте! – воскликнул он, прежде чем я успела ответить. – В таком случае одна только причина может заставить вас серьезно относиться к этому делу. Мистрис Валерия, вы любите своего мужа?
– Больше, чем могу это выразить, – сказала я. – Я люблю его всем своим сердцем.
Мизеримус Декстер погладил свою великолепную бороду и задумчиво повторил мои слова:
– Вы любите его всем своим сердцем. А вы знаете, за что?
– Просто потому, что я не могу не любить его, – отвечала я резко.
Он иронически улыбнулся и снова принялся за вышивание.
– Странно! – заметил он как бы про себя. – Первая жена Юстаса также очень любила его. Есть мужчины, которых любят все женщины, но есть и такие, которых не любит ни одна женщина. И это без всякой причины, и те и другие одинаково красивы, приятны, достойны и одинакового происхождения. За одних женщины пойдут в огонь и в воду, на других не бросят и взгляда. Почему? Они и сами этого не знают, как сейчас сказала мистрис Валерия. Есть же какая-нибудь физическая причина на то! Нет ли в первых какого-нибудь магнетического влияния, которого недостает другим. Я должен исследовать это, когда у меня будет свободное время и хорошее расположение духа.
Обсудив вопрос к своему полному удовлетворению, он взглянул на меня.
– Но, несмотря на это, я не понимаю вас, – сказал он, – не понимаю, что побуждает вас интересоваться ужасной гленинчской трагедией. Прекрасная мистрис Валерия, пожалуйста, возьмите меня за руку и выведите из мрака. Ведь вы не оскорбились на мои слова, не правда ли? Не сердитесь, и я вам подарю свою хорошенькую работу, как только окончу ее. Я бедный, одинокий, несчастный урод со своеобразным умом, но я никому не желаю зла. Простите меня, будьте снисходительны и вразумите меня!
Он снова вернулся к своему ребяческому тону, снова на устах его появилась невинная улыбка с морщинками и складками около глаз. Я начала сомневаться, не слишком ли была с ним резка, и решила снисходительнее относиться к его физическим и умственным слабостям.
– Позвольте мне, мистер Декстер, на минуту вернуться к происшедшему в Гленинче, – сказала я. – Вы согласны со мной, что Юстас невиновен в преступлении, за которое его судили. Ваши показания на суде доказали мне это.
Он отложил работу и посмотрел на меня с серьезным, сосредоточенным вниманием, которое вдруг показало мне лицо его в совсем новом свете.
– Таково наше мнение, – продолжала я, – но присяжные думали иначе. Их вердикт, как вы, вероятно, помните, гласил: «Не доказано». Это значит, что присяжные не решились прямо выразить своего мнения и публично заявить, что муж мой виновен. Не так ли?
Вместо того чтобы отвечать, он вдруг положил работу свою в корзинку и подвинул кресло свое как можно ближе к моему.
– Кто сказал вам это? – спросил он.
– Я сама сделала это заключение, ознакомившись с отчетом о процессе.
До сих пор на лице его выражалось только сосредоточенное внимание, и больше ничего. Теперь же впервые я заметила какую-то тень, будто на нем промелькнуло подозрение.
– Обычно женщины не занимаются сухими судебными вопросами, их мало интересуют законы, – сказал он. – Мистрис Юстас Маколан вторая, вы должны иметь важные причины, чтобы поступать таким образом.
– Да, у меня есть очень важные для того причины, мистер Декстер. Мой муж покорился Шотландскому приговору. Мать его тоже, и друзья его, насколько я знаю…
– Далее!
– Далее то, что я не согласна с моим мужем, его матерью и друзьями. Я отказываюсь покориться Шотландскому приговору.
При этих словах в нем появились признаки безумия, которое я до сих пор отрицала. Он вдруг совсем перегнулся из кресла, взял меня за плечи, а глаза его вопросительно, бешено впились в меня.
– Что вы хотите сказать? – воскликнул он резким, пронзительным голосом.
На меня напал смертельный страх. Я делала всевозможные усилия, чтобы ни словом, ни видом не показать ему, что мне неприятно его фамильярное обращение.
– Уберите свои руки, сударь, – сказала я, – и сядьте на свое место.
Он машинально повиновался и так же машинально извинился. Ум его, очевидно, был занят услышанными словами и доискивался их значения.
– Прошу извинения, – сказал он, – смиренно прошу извинения. Этот предмет волнует меня, пугает, сводит с ума. Вы не можете себе представить, какого труда стоит мне сдерживать себя. Не обращайте на меня внимания, не бойтесь меня. Мне так совестно за себя, я чувствую себя несчастным, думая, что оскорбил вас. Накажите меня за это, возьмите палку и прибейте меня. Привяжите меня к креслу. Позовите Ариель, она сильна, как лошадь, и прикажите ей держать меня. Дорогая мистрис Валерия! Оскорбленная мистрис Валерия! Я готов вынести какое угодно наказание, лишь бы вы сказали мне, что подразумеваете под словами: «Я отказываюсь покориться Шотландскому приговору». – Он отодвинул кресло и спросил умоляющим тоном: – Довольно ли я отодвинулся? Или вы все еще боитесь меня? Если вы желаете, я могу даже совершенно скрыться с ваших глаз.
Он приподнял светло-зеленое покрывало и через минуту исчез бы, как марионетка, если бы я не удержала его.
– Оставим это, – проговорила я, – я принимаю ваши извинения. Сказав вам, что я отказываюсь покориться Шотландскому приговору, я подразумевала именно то, что выражали слова мои. Этот приговор запятнал честь моего мужа. Он сознает это с горечью, и, как это тяготит его, никто не знает лучше меня. Сознание этого бесчестья разлучило его со мной. Для него недостаточно, что я убеждена в его невиновности. Ничто не может заставить его вернуться ко мне, ничто не в силах убедить его, что я считаю его достойным спутником и руководителем моей жизни, кроме того, если его невиновность будет доказана перед присяжными и публично заявлена перед всем светом. Он сам, его друзья и адвокаты отчаялись найти когда-либо эти доказательства, но я – жена его, и никто не любит его так, как я. Я не отчаиваюсь и не хочу слушаться голоса рассудка. Если Господь поможет, я хочу посвятить всю свою жизнь тому, чтобы доказать невиновность моего мужа. Вы старый друг его, и я пришла к вам просить вашего содействия.
Пришла, казалось, моя очередь испугать его. Он побледнел, провел рукою по лбу, как бы желая прогнать какую-то тревожную мысль.
– Не брежу ли я? – спросил он тихо. – Вы не ночное ли видение?
– Я только одинокая женщина, – отвечала я, – женщина, потерявшая все, что ей мило и дорого, и желающая возвратить свое счастье.
Он снова начал двигать свое кресло ближе ко мне. Я подняла руку, и он остановился. Наступило молчание, мы внимательно смотрели друг на друга. Я видела, что руки его дрожали, когда он опустил их на покрывало, лицо становилось все бледнее и бледнее, а нижняя губа отвисла. Какие-то воспоминания воскресли в его уме во всем их прежнем ужасе.
Он заговорил первый:
– Так вот для какой цели вы хотите раскрыть тайну смерти мистрис Маколан.
– Да.
– И вы полагаете, что я могу помочь вам?
– Полагаю.
Он медленно поднял руку и, указывая на меня своим длинным пальцем, спросил:
– Вы подозреваете кого-нибудь?
Он произнес это тихим, угрожающим тоном. Я увидела, что должна быть осторожной. А между тем я сознавала, что если не буду теперь вполне откровенна, то потеряю награду за все, что вытерпела и чем рисковала, пойдя на опасное свидание с мистером Декстером.
– Вы подозреваете кого-нибудь? – повторил он.
– Может быть, – сказала я в ответ.
– И лицо это в вашей власти?
– Нет еще.
– А вы знаете, где оно находится?
– Нет.
Он томно опустил голову на спинку кресла и тяжело, судорожно вздохнул. Не разочаровался ли он? Или почувствовал облегчение? Или просто утомился душой и телом? Кто мог знать истину, кто мог на это ответить?
– Не дадите ли вы мне пять минут отдыха? – попросил он слабым, усталым голосом, не поднимая головы. – Вы уже знаете, как воспоминание о случившемся в Гленинче возбуждает и волнует меня. Минут через пять я оправлюсь; будьте так любезны, подождите. В соседней комнате есть книги. Извините меня, пожалуйста.
Я удалилась в круглую приемную. Он последовал за мной в своем кресле и затворил дверь.
Глава VIII. МРАК РАССЕИВАЕТСЯ
Небольшой отдых был мне так же полезен, как и Мизеримусу Декстеру.
Страшные сомнения осаждали меня, пока я прохаживалась взад и вперед по комнате и коридору. Было очевидно, что я, хоть совершенно невинно, нарушила спокойствие Декстера и пробудила в нем печальные, таинственные воспоминания. Я напрягла свой расстроенный ум, стараясь отгадать эту тайну. Все мои соображения и предположения, как оказалось впоследствии, были далеки от истины. Я немного стала спокойней, только придя к заключению, что Декстер никого на свете не удостаивал своим доверием. Он не обнаружил бы такого беспокойства, если бы рассказал публично на суде или тайно сообщил какому-нибудь избранному другу все, что он знал о драме, происшедшей в Гленинче. Какое могучее влияние замыкало его уста? Молчал он от сожаления к другим или боялся последствий для себя? Невозможно было угадать! Могла ли я надеяться, что он откроет мне тайну, которую скрыл от суда и друзей? Когда он узнает, что мне нужно от него, захочет ли он вооружить меня теми материалами, которые помогут мне выиграть задуманное мною дело? Нельзя было отрицать, что все шансы были против меня, но для достижения такой цели необходимо было приложить все старания. Минутная прихоть могла расположить в мою пользу капризного Мизеримуса Декстера. Мои планы и намерения были достаточно странны и слишком серьезны для обыкновенной женщины, а потому могли вызвать его сочувствие. «Кто знает, – думала я про себя, – может я внезапно овладею его доверием, рассказав ему всю правду, как она есть».
Прошло несколько минут, дверь снова отворилась, и голос хозяина пригласил меня в комнату.
– Войдите, пожалуйста, дорогая мистрис Валерия, – произнес он. – Я совсем оправился. Как вы себя чувствуете?
Он смотрел на меня и говорил с радушием старого друга. Во время моего отсутствия, как ни было оно коротко, в этом изменчивом существе произошла новая перемена. В глазах его сверкал веселый ум, щеки его горели от внутреннего волнения. Даже одежда его изменилась. Теперь на голове его был надет белый бумажный колпак, кружевные манжеты были отворочены, чистый передник лежал на светло-зеленом одеяле. Он передвинул свое кресло, раскланиваясь и улыбаясь, и грациозным движением руки пригласил меня сесть.
– Я обращаюсь в повара, – возвестил он с очаровательной простотой. – Нам обоим нужно подкрепиться, прежде чем мы займемся делом. Вы видите меня в моем поварском костюме, прошу извинить. Для всякого занятия есть своя форма, а я большой формалист. Я уже выпил немного вина, пожалуйста, и вы сделайте то же.
Он наполнил кубок из старинного венецианского хрусталя великолепным пурпуровым ликером.
– Бургундское, – произнес он, – царь вин. А это царь бургундских вин, «Кло-де-Вужо». Я пью за ваше здоровье и счастье.
Он налил себе другой кубок и выпил его залпом. Я поняла теперь, отчего блестели его глаза и горели щеки. Но, так как для меня было очень важно не рассердить его, я тоже отпила немного вина и согласилась с ним, что оно великолепно.
– Чего желаете вы покушать? – спросил он. – Нужно что-нибудь достойное «Кло-де-Вужо». Ариель хорошо жарит и варит, бедное создание, но я не хочу оскорблять вас, предлагая вам ее стряпню. Простое мясо! – воскликнул он с выражением величайшего презрения. – Человек, который употребляет простое мясо, – это каннибал или, по крайней мере, мясник. Не предоставите ли вы мне придумать что-нибудь более нас достойное? Пойдемте на кухню.
Он покатил свое кресло и любезно пригласил меня следовать за ним.
Мы направились к опущенной занавеске в конце комнаты, которой я до сих пор не заметила. За поднятой занавеской глазам моим предстал альков, в котором устроена была маленькая газовая кухня. Вдоль стен тянулись шкафы и полки, уставленные блюдами, мисками, кастрюлями, все в миниатюрном виде и чрезвычайно чистое и блестящее.
– Милости просим в кухню, – сказал Мизеримус Декстер и выдвинул мраморную доску, вделанную в стену и служившую столом. Опершись на нее и опустив голову на руки, он глубоко задумался.
– Нашел! – вдруг закричал он и, отодвинув шкаф, достал оттуда черную бутылку причудливой формы. Открыв ее, он вынул оттуда черные, неправильной формы кусочки, хорошо знакомые женщине, привыкшей к роскошному столу богачей, но которые были совершенно незнакомы мне, скромно воспитанной в доме пастора. Увидев, как Декстер заботливо положил на чистую салфетку эти непривлекательного вида кусочки и, глядя на них, снова погрузился в размышления, я не могла более сдерживать своего любопытства и решилась спросить:
– Что это такое, мистер Декстер? Неужели мы будем это есть?
Он вздрогнул от неожиданного вопроса и, взглянув на меня, всплеснул руками от удивления.
– Где же этот хваленый прогресс? – удивился он. – Что же это за образование? Вот цивилизованная особа, и она не знает трюфелей!
– Я слышала о трюфелях, – смиренно отвечала я, – но никогда их не видала. В нашем деревенском доме не было таких роскошных блюд.
Мизеримус Декстер поднял один из трюфелей и показал мне его на свет.
– Пользуйтесь случаем испытать новое в вашей жизни впечатление, за которым не скрывается никакого разочарования, – сказал он. – Смотрите и размышляйте. Вы будете кушать их, разваренные в бургундском.
Он зажег газ с выражением человека, представляющего мне доказательство своего расположения.
– Извините меня, если я буду хранить молчание, пока буду держать это в руках.
Произнеся эти слова, он выбрал из коллекции своих кухонных принадлежностей маленькую блестящую кастрюлю.
– Кулинарное искусство требует полного внимания, – важно продолжал он. – В этом-то и заключается причина того, что ни одна женщина не достигла и никогда не достигнет совершенства в этом деле. Женщины совершенно не способны сосредоточить, даже на некоторое время, внимание свое на одном предмете. Их мысли вечно обращаются на что-нибудь другое, выражаясь точнее, они обращаются или к обожателю, или к новой шляпке. Единственная преграда к тому, чтобы женщины на службе сравнялись с мужчинами, заключается не в недостатках современных постановлений, как полагают женщины, а в них самих. Нельзя придумать никаких постановлений, которые могли бы успешно состязаться с обожателем или новой шляпкой. Недавно по моим настояниям женщины были допущены на службу в наше почтовое отделение. Несколько дней спустя я взял на себя труд, и труд для меня немалый, спустился вниз и отправился сам в отделение, чтобы посмотреть, как там идут дела. Я взял с собою письмо с чрезвычайно длинным адресом. Женщина, которая должна регистрировать письма в книге, принялась списывать адрес с таким деловым видом, что приятно было смотреть. Наполовину не окончила она своего дела, как в комнату вошла маленькая девочка, сестра одной из служащих, пролезла под прилавок и заговорила со своей родственницей. Записывавшая женщина сейчас же прекратила свое дело, рука ее остановилась, глаза с выражением любопытства устремились на ребенка. «Здравствуйте, Люси, – сказала она, – как поживаете?» Потом она вспомнила о деле и принялась снова за квитанцию. Когда я взглянул на квитанцию, то оказалось, что в адресе пропущена целая строчка. И это благодаря Люси. Будь на ее месте мужчина, он и не заметил бы Люси, был бы слишком занят своим делом в ту минуту. Вот в чем заключается различие в умственных способностях женщин и мужчин, которое никакие постановления не в состоянии будут изменить до скончания мира. В чем же дело? Женщины несравненно выше мужчин нравственными своими чертами, которые составляют красу человеческого рода. Довольствуйтесь этим, мои заблуждающиеся сестры, довольствуйтесь этим!
Я нашла, что бесполезно будет спорить с ним, а потому промолчала. Он придвинулся к печке и полностью предался своему делу.
Я стала осматривать комнату. Та же страсть к ужасам обнаруживалась и здесь. На фотографиях, висевших на стене, были запечатлены разные виды сумасшествия. Гипсовые маски, расставленные на полке вдоль противоположной стены, были сняты со знаменитых убийц после смерти. Небольшой женский скелет висел в шкафу за стеклянной дверцей; на черепе была сделана циничная надпись: «Смотрите, вот основание красоты!» В соседнем шкафу, дверца которого была притворена, висело что-то похожее на рубашку из замши. Дотронувшись до нее и найдя ее гораздо мягче всякой замши, я вдруг увидела ярлычок, приколотый между складками; на нем были следующие кошмарные строки: «Кожа французского маркиза, дубленая в революцию 93-го года. Кто говорит, что дворянство ни на что не годно? Из него выходит прекрасная кожа».
После этого ужасного экземпляра в коллекции редкостей Декстера я не хотела более продолжать знакомство с комнатой и, возвратясь к своему креслу, стала ожидать трюфелей.
Вскоре голос поэта-живописца-композитора и повара позвал меня в альков.
Газ был погашен. Кастрюля и все прочие кухонные принадлежности исчезли. На мраморном столе стояло два прибора: две тарелки, две салфетки, два кусочка хлеба и перед ними блюдо, на котором лежали два маленьких черных шарика. Мизеримус Декстер с благосклонной улыбкой посмотрел на меня и положил один шарик на мою тарелку, другой – на свою.
– Приготовьтесь, мистрис Валерия, – возвестил он. – Это – эпоха в вашей жизни. Первый трюфель! Не дотрагивайтесь до него ножом, действуйте одной вилкой. И извините, пожалуйста, но это очень важно, кушайте медленно.
Я исполнила его наставления и выразила энтузиазм, который, по правде говоря, вовсе не чувствовала. Я думала про себя, что эта новая пища слишком приторна и пользуется незаслуженной славой. Декстер ел свой трюфель медленно, с наслаждением, запивая чудным бургундским и восхваляя свое поварское искусство. Я же горела нетерпением возобновить прерванный разговор и, побуждаемая этим чувством, вдруг задала хозяину дома самый рискованный вопрос:
– Мистер Декстер, не слыхали ли вы чего-нибудь о мистрис Бьюли в последнее время?
При этих словах выражение удовольствия и добродушия мгновенно исчезло с его лица и сменилось недоверием, которое я уже прежде замечала и которое теперь послышалось в его голосе.
– Вы знаете мистрис Бьюли? – спросил он.
– Я знаю ее, потому что читала о ней в отчете о процессе, – отвечала я.
Он не удовлетворился этим ответом.
– Вас заинтересовала мистрис Бьюли, иначе вы не стали бы спрашивать меня о ней, – сказал он. – Она интересует вас как друг или как враг?
Несмотря на всю мою отважность, я не решилась отвечать искренне на этот прямой вопрос. Его лицо довольно ясно говорило мне, чтобы я была осторожна, пока не поздно.
– Я одно могу сказать вам, – произнесла я, – что я должна вернуться к тяжелому для вас предмету, а именно – к процессу моего мужа.
– Продолжайте, – произнес он угрюмо и отрывисто, – я в вашем распоряжении, как мученик на костре. Разводите огонь, разводите сильнее.
– Я женщина несведущая и могу ошибаться, – продолжала я. – Но в деле моего мужа есть много неясного. Защита, по моему мнению, допустила большую ошибку.
– Большую ошибку? – повторил он. – Странно слышать это, по крайней мере от вас, мистрис Валерия.
Он старался говорить легко, равнодушно, выпил немного вина, но я заметила, что произвела впечатление. Рука его дрожала, когда он подносил кубок к губам.
– Я не сомневаюсь, что первая жена Юстаса просила его купить мышьяк, – продолжала я. – Не сомневаюсь, что она употребляла его тайком для исправления цвета лица, но я не верю, что она умерла от слишком большой дозы, принятой ею по ошибке.
Он так порывисто, такой нетвердой рукой поставил кубок на стол, что расплескал почти все вино. На минуту глаза его встретились с моими, но затем он опустил их вниз.
– От чего же, по вашему мнению, она умерла? – спросил он таким тихим голосом, что я едва расслышала его.
– От руки отравителя, – отвечала я.
Он сделал движение, точно вдруг хотел вскочить с кресла, но тотчас же опустился, поддавшись, как видно, внезапной слабости.
– Но не моего мужа, – поспешно прибавила я. – Вы знаете, что я уверена в его невиновности.
Он вздрогнул, руки его судорожно схватились за ручки кресла.
– Кто же отравил ее? – прошептал он, в совершенном изнеможении вдавливаясь в кресло.
В эту решающую минуту мужество изменило мне. Я боялась назвать ему имя того, кого я подозревала.
– Вы разве не догадываетесь? – спросила я.
Наступило молчание. Он, казалось, следил за ходом собственных мыслей, но это продолжалось недолго. Он вдруг приподнялся в своем кресле. Слабость, им овладевшая, вдруг исчезла. Глаза его возвратили свой дикий блеск, щеки горели более прежнего, руки больше не дрожали. Неужели он понял, почему я интересовалась мистрис Бьюли, и догадался о моих подозрениях? Неужели?
– Отвечайте мне правду! – закричал он. – Не пытайтесь обмануть меня. Это женшина?
– Да.
– Какая первая буква ее имени. Не одна ли из первых трех в алфавите?
– Да.
– Б?
– Да.
– Бьюли?
– Бьюли.
Он поднял руки над головой и разразился неистовым хохотом.
– Наконец я дожил до того, что нашел человека, который смотрит на дело так же, как я. Жестокая мистрис Валерия! Зачем же вы так долго мучили меня? Почему не сказали мне этого сразу?
– Что? – вскричала я, как бы заражаясь его волнением. – Не была ли ваша идея моей идеей? Неужели вы тоже подозревали мистрис Бьюли?
– Подозревал? – повторил он презрительно. – Здесь не может быть и тени сомнения: мистрис Бьюли отравила ее.
Глава IX. ОБВИНЕНИЕ МИСТРИС БЬЮЛИ
Я задрожала с головы до ног и взглянула на Мизеримуса Декстера. Я была слишком взволнована и не в состоянии вымолвить ни слова.
Я не была готова к такому твердому убеждению, которое чувствовалось в его тоне. Самое большее, чего я ожидала, это то, что он, так же как и я, подозревает мистрис Бьюли. А теперь я услышала из собственных его уст без малейшего колебания слова: «Здесь не может быть и тени сомнения, мистрис Бьюли отравила ее».
– Садитесь, – сказал он спокойно. – Чего вы испугались? Никто не слышит нас в этой комнате.
Я села и пришла несколько в себя.
– Вы никогда никому не говорили то, что сказали мне? – Был первый мой вопрос.
– Никогда, и никто не подозревал ее.
– Ни один из адвокатов?
– Ни один. Нет законных улик против мистрис Бьюли. Нет ничего, кроме нравственного убеждения.
– По всему думается, вы нашли бы улики, если б постарались.
Он рассмеялся при этих словах.
– Взгляните на меня! – сказал он. – Как человеку, прикованному к креслу, разыскивать доказательства? Кроме того, немало препятствий явилось бы мне на пути. Я не люблю выдавать своих мыслей, я человек осторожный, хотя вы, может быть, этого и не заметили. Но я не мог скрыть своей страшной ненависти к мистрис Бьюли. Если глаза могут выдавать тайные мысли, то она должна была прочитать в моих глазах, что я от души желал бы видеть ее в руках палача. С начала до конца эта мистрис Борджиа-Бьюли остерегалась меня. Могу ли я описать ее хитрость и коварство? Невозможно найти выражений для выполнения этой задачи. Попробую объяснить вам на некоторых примерах. Я достаточно хитер, дьявол сравнительно хитрее, мистрис Бьюли в превосходной степени хитра. Нет, нет. Если она будет когда-либо разоблачена, то сделает это не мужчина, а женщина, которую она не подозревает; женщина, которая будет подстерегать ее с терпением тигрицы, до изнеможения…
– Скажите, женщина, подобная мне! – прервала его я. – Я готова попытаться.
Глаза его засверкали, уста приоткрылись в злорадной улыбке и показали испорченные зубы. Он бешено забарабанил обеими руками по ручкам кресла.
– Вы действительно решились на это? – спросил он.
– Поставьте меня в положение, подобное вашему, – ответила я. – Сообщите мне ваше нравственное убеждение (как вы это называете), и тогда вы увидите.
– Я все сделаю! – вскричал он. – Только скажите мне одну вещь: каким образом дошли вы до этого подозрения.
Я употребила все силы своего ума на то, чтоб изложить перед ним различные элементы из судебных показаний, возбудившие во мне подозрения, и указывала как на главный факт на исчезновение мистрис Бьюли в то время, когда Христина Ормсей оставила одну мистрис Юстас Маколан (что сиделка показала под присягой).
– Вы на это обратили внимание! – радовался Декстер. – Вы дивная женщина! Куда она ходила утром в день смерти мистрис Маколан? И где находилась она ночью? Я могу только вам сказать, где ее не было. Ее не было в ее комнате.
– Не было в ее комнате, – повторила я. – А вы уверены в том?
– Я уверен во всем, что рассказывал о мистрис Бьюли. Заметьте это и теперь слушайте! Это целая драма, а я мастер рассказывать драматические истории. Вы сами сейчас будете в состоянии судить об этом. Действие происходит двадцатого октября в Гленинче в коридоре, называемом коридором гостей. С одной стороны окна выходят в сад, с другой – находятся четыре спальни и при них уборные. Первую от лестницы спальню занимала мистрис Бьюли, вторая была пустая. Третью занимал Мизеримус Декстер, четвертая опять-таки пустая. Вот место действия. Одиннадцать часов вечера. Декстер в своей комнате читает. Входит Юстас Маколан и говорит ему: «Друг мой, пожалуйста, не шумите сегодня ночью и не стучите своим креслом по коридору». Декстер спросил: «Почему»? Юстас отвечал: «Мистрис Бьюли обедала у друзей своих в Эдинбурге и вернулась чрезвычайно утомленной, она уже удалилась в свою комнату». Декстер спросил с насмешкой: «А как она выглядит, когда бывает очень утомлена? Она так же прекрасна, как и всегда?» На это Маколан отвечал ему: «Не знаю, я не видал ее, она прошла наверх молча». Третий вопрос Декстера, вполне логичный на этот раз: «Если она ни с кем не говорила, то откуда вы знаете, что она утомлена?» Юстас подал мне листок бумажки и отвечал: «Не стройте из себя дурака. Я нашел эту записку на столе. Не забудьте, о чем я просил вас. Покойной ночи». С этими словами Юстас ушел. Декстер взглянул на записку и прочел следующие строки, написанные карандашом: «Только что вернулась, извините, пожалуйста, что, не повидавшись ни с кем, удаляюсь к себе в комнату. Я страшно утомлена. Елена». Декстер, от природы характера очень подозрительного, сейчас же заподозрил мистрис Бьюли. Теперь не время объяснять его причины. Он рассуждал так: «Утомленная женщина никогда не вздумает писать записку. Ей гораздо удобнее было бы, проходя мимо гостиной, лично извиниться. Тут, должно быть, что-нибудь другое. Я нынешнюю ночь проведу в кресле». Прекрасно! Но сначала Декстер отворил дверь, тихонько выехал на своем кресле в коридор, закрыл двери двух пустых спален и возвратился в свою комнату. «Теперь, – сказал про себя Декстер, – если я услышу, что отворяется дверь в этой части дома, то буду знать, что это дверь мистрис Бьюли». После этого он притворяет свою дверь, оставляет маленькое отверстие, потом гасит огонь и караулит у этой щели, как кошка мышь. Ему нужно видеть коридор, в котором всю ночь горит лампа. Пробило двенадцать. Он слышит, как все двери внизу затворяются и запираются. Вот и половина первого, во всем доме тихо как в могиле. Час, два, все то же. Половина третьего, наконец что-то случилось. Декстер слышит в коридоре какой-то шум, похожий на скрип дверной ручки, то может быть только у двери мистрис Бьюли. Декстер тихонько спускается со своего кресла и на руках пробирается к двери; здесь, растянувшись на полу, он смотрит в щель и прислушивается. Он слышит, как дверь снова скрипит, и видит, как темная фигура мелькнула мимо него; он высунул голову из двери, и так как он лежит на полу, то его никто не замечает. Кого же он увидел? Мистрис Бьюли! Вот она идет по коридору в своем темном плаще, который она обыкновенно надевает, когда выезжает. Она в одну минуту исчезла за дверью четвертой спальни, повернув направо в другой коридор, так называемый Южный. Какие комнаты находятся в Южном коридоре? Их там три: первая – маленький кабинет, о котором упоминала сиделка в своем показании; вторая – спальня мистрис Юстас Маколан; третья – спальня ее мужа. Что нужно мистрис Бьюли, так сильно утомившейся, в этой части дома и в такое время, в половине третьего утра? Декстер, рискуя быть замеченным, решается продолжать свои наблюдения за нею. Вы знаете, как он передвигается с места на место без своего кресла. Видели вы, как несчастный урод прыгает на руках? Он, пожалуй, покажет вам, как он это делает, прежде чем продолжать свою историю.
Я поспешила отклонить это предложение.
– Я вчера вечером видела, как вы прыгаете, – сказала я. – Продолжайте, пожалуйста, свою историю.
– Нравится вам мой слог в драматическом рассказе? – спросил он. – Заинтересовал я вас?
– Чрезвычайно, мистер Декстер, я горю нетерпением услышать продолжение.
Он улыбнулся, в высшей степени довольный своими талантами.
– У меня также хорош и автобиографический стиль, – добавил он. – Хотите вы для разнообразия видеть образчик последнего?
– Все что вам угодно, – воскликнула я, теряя терпение, – только продолжайте!
– Часть вторая: стиль автобиографический, – возвестил он, размахивая рукой. – Я пустился по коридору гостей и повернул в Южный, здесь я остановился у двери маленького кабинета, которая была отворена. В комнате никого не было. Я добрался до двери, выходившей в спальню мистрис Маколан, она была заперта. Я посмотрел в замочную скважину. Была ли она чем-нибудь завешана с той стороны, этого я не знаю, но я не увидел ничего, кроме мрака. Я прислушался, все было тихо. Та же темнота и та же тишина была в спальне мистрис Юстас Маколан, когда я остановился у другой ее двери, выходившей в коридор. Я перешел к спальне мистера Маколана. Я имел очень дурное мнение о мистрис Бьюли и не был бы удивлен, если б застал ее у него в спальне. Я опять посмотрел в замочную скважину. Ключ был вынут или так повернут, что я мог рассмотреть комнату. Кровать Юстаса стояла у противоположной стены, и я увидел его крепко спящим. Я несколько задумался. Задняя лестница была в конце коридора. Я спустился вниз и осмотрел нижние сени при свете ночной лампы. Все двери были заперты, и ключи снаружи замков. Сенная дверь была заперта и задвинута засовом, дверь в людскую тоже. Я вернулся в свою комнату и стал спокойно обдумывать эту ситуацию. Куда она девалась? Вероятно, где-нибудь в доме. Но где же? Одни комнаты я сам запер, другие осмотрел. Она могла быть только в спальне мистрис Маколан, одна эта комната избежала моего осмотра. Прибавьте к тому, что ключ от двери, выходившей из маленького кабинета в спальню мистрис Маколан, был потерян, по словам сиделки. И не забудьте еще, что мистрис Бьюли считала величайшим счастьем быть женою мистера Юстаса Маколана, что доказывает письмо ее, зачитанное на суде. Соедините вместе все эти обстоятельства и вы поймете, о чем я думал, сидя в кресле и ожидая, что будет дальше. Около четырех часов, несмотря на все мои усилия, сон одолел меня, но ненадолго. Я в испуге проснулся и посмотрел на часы: было двадцать пять минут пятого. Не вернулась ли она в свою комнату, пока я спал? Я отправился к ее двери и прислушался. Никакого звука! Я тихонько отворил дверь, комната была пуста. Я снова вернулся в свою комнату и стал караулить. Трудно было сопротивляться сну, глаза мои слипались. Я открыл окно, чтобы подышать свежим воздухом, но, сколько я ни боролся, сон одолел. Я снова уснул. Было восемь часов утра, когда я пробудился. У меня очень тонкий слух, что вы могли уже заметить. Я услышал женские голоса у меня под окном и выглянул. Мистрис Бьюли шепталась со своей горничной. Они обе беспокойно оглядывались по сторонам, боясь, чтобы кто-нибудь не увидел и не подслушал их. «Берегитесь, сударыня, – говорила горничная, – этот ужасный урод хитер, как лисица. Лишь бы он не пронюхал!»
Мистрис Бьюли отвечала: «Вы ступайте вперед и посмотрите, чтобы никого не было; я последую за вами и позабочусь о том, чтобы не было никого за нами». С этими словами они исчезли за углом дома. Минут через пять я услышал, как отворилась дверь комнаты мистрис Бьюли. Три часа спустя сиделка встретила ее в коридоре, невинно шедшую справиться о здоровье мистрис Юстас Маколан. Что вы думаете обо всем этом? Что вы думаете о мистрис Бьюли и ее разговоре в саду с горничной из опасения, чтобы я не подслушал их? Что вы думаете об этих открытиях, сделанных мною в то самое утро, когда заболела мистрис Юстас Маколан, в тот самый день, когда она умерла от яда? Находите ли вы нить к открытию виновной? И может ли Мизеримус Декстер быть вам на что-нибудь полезен?
Я была слишком взволнована, чтобы отвечать ему. Наконец-то передо мной открывался путь к оправданию моего мужа.
– Где она? – вскричала я. – И где ее поверенная – горничная?
– Этого я не могу вам сказать, – отвечал он, – не знаю.
– Не можете ли вы, по крайней мере, сообщить мне, где я могу узнать об этом?
Он на минуту задумался.
– Есть один человек, который может сказать вам, где она находится, или, по крайней мере, может отыскать ее.
– Кто это? Назовите его.
– Это друг Юстаса, майор Фиц-Дэвид.
– Я знаю его. На будущей неделе я у него обедаю. Он вас также приглашал.
Мизеримус Декстер презрительно улыбнулся.
– Майор Фиц-Дэвид может нравиться дамам. Они могут обращаться с ним, как со старой болонкой. Я не обедаю с болонками, я отказался. Вы поезжайте, он и некоторые из его дам могут быть вам полезны. Кто у него будет? Сказал он вам?
– У него будет одна француженка, имя которой я забыла, – сказала я, – и леди Клоринда…
– Вот эта может быть вам полезна! Она приятельница мистрис Бьюли и, конечно, знает, где та находится. Приезжайте ко мне, когда соберете справки. Выведайте, та ли еще у нее горничная, ведь от нее было бы легче разузнать все, чем от ее госпожи. Развяжите язык горничной, и мистрис Бьюли в наших руках. Мы уничтожим ее, – вскричал он, с необыкновенной быстротой убивая муху, сидевшую на ручке его кресла, – уничтожим, как я уничтожил эту муху. Постойте! Есть важный момент относительно горничной, это вопрос о деньгах. Есть ли у вас деньги?
– Да, достаточно.
Он весело защелкал пальцами.
– В таком случае горничная наша! – вскричал он. – Со служанками всегда все зависит от фунтов, шиллингов, пенсов. Постойте, еще вопрос. Вам нужно будет переменить свое имя. Если вы явитесь перед мистрис Бьюли женой Юстаса Маколана, женщиной, занявшей ее место, вы приобретете в ней смертельного врага. Берегитесь этого!
Ревность к мистрис Бьюли, кипевшая во мне во время всего разговора, вспыхнула при этих словах. Я не могла долее выдержать и спросила у него, любил ли ее мой муж.
– Скажите мне правду, – просила я. – Действительно ли Юстас…
Он злобно расхохотался. Он понял мою ревность и угадал вопрос, прежде чем я успела вымолвить его.
– Да, – сказал он. – Юстас действительно любил ее, в этом нет ни малейшего сомнения. Она имела полное основание думать до этого процесса, что после смерти первой его жены займет ее место. Но процесс сделал из Юстаса другого человека. Мистрис Бьюли была свидетельницей его публичного позора. Этого было достаточно, чтобы оттолкнуть его от этой женитьбы. Он разошелся с нею раз и навсегда на том же основании, на котором расстался и с вами. Жизнь с женщиной, знавшей, что он судился как отравитель, была ему не по силам. Вы желали истины, вот она! Вы должны быть очень осторожны с мистрис Бьюли, но вы не должны ревновать к ней. Когда будете обедать у майора Фиц-Дэвида, попросите его, чтобы он познакомил вас с леди Клориндой под другим именем.
– Я отправлюсь на обед под именем мистрис Вудвиль. Юстас женился на мне под этим именем.
– И прекрасно! – одобрил он. – Дорого был я дал, чтобы видеть, как леди Клоринда представит вас мистрис Бьюли! Вообразите себе, какая сцена! Одна женщина с гнусной тайной на душе, другая знает эту тайну и стремится какими бы то ни было средствами обнаружить ее перед светом. Какая борьба! Какая завязка для романа! Меня лихорадит, когда представлю себе это. Я вне себя, когда заглядываю в будущее и вижу мистрис Борджиа-Бьюли уличенной в преступлении. Не пугайтесь! – произнес он с диким блеском в глазах. – Мой мозг начинает кипеть. Мне нужно прибегнуть к физическим упражнениям. Я должен сейчас же выпустить пары, или произойдет взрыв.
На него находил прежний припадок безумия. Я подошла к дверям, чтобы легче было скрыться в случае необходимости, и оттуда оглянулась на него.
Этот получеловек, полукресло с чрезвычайной быстротой несся на другой конец комнаты. Но это движение было, как видно, недостаточно для него в настоящую минуту. Он вдруг соскочил с кресла и принялся скакать на руках по комнате, как громадная лягушка. Прыгая по полу, он опрокинул все стулья и, очутившись на другом конце комнаты, поглядел на них и с криком торжества начал прыгать через них, с необыкновенной ловкостью падал на руки, откидывая свое уродливое туловище то взад, то вперед для равновесия, и представлял из себя необычайное и ужасное зрелище.
– Вот Декстерова чехарда! – весело закричал он, с легкостью птицы прыгнув на последний опрокинутый стул на другом конце комнаты.
– Я чрезвычайно подвижен для калеки, мистрис Валерия. Выпьем другую бутылку бургундского за повешение мистрис Бьюли!
Я поспешила воспользоваться первым предлогом, чтобы вырваться от него.
– Вы забываете, – сказала я, – что мне нужно ехать к майору. Если я не успею предупредить его вовремя, он может назвать леди Клоринде мое настоящее имя.
Он был в эту минуту расположен к физическим упражнениям и шуму, он изо всех сил стал дуть в свисток, который призывал Ариель, потом в припадке бешеной радости завертелся на руках.
– Ариель сейчас приведет вам кеб! – вскричал он. – Скачите скорее к майору, расставляйте ей ловушку, не теряя ни минуты. О, какой день! О, какое облегчение поделиться страшной тайной, и поделиться ею с вами! Я задыхаюсь от счастья, я точно дух земли из поэмы Шелли. [22 - Шелли Перси Биш (1792–1822), английский поэт-романтик.]
И он принялся декламировать великолепные стихи из «Освобожденного Прометея», в которых земля чувствует дух любви и выражает его в словах.
– Радость, торжество, наслаждение, безумие! Беспредельное, неудержимое блаженство, безмерное ликование – вот что воодушевляет меня, охватывает меня как бы светлой атмосферой. Вот что я чувствую, мистрис Валерия, вот что я чувствую!
Пока он говорил, я вышла из комнаты и уже в дверях оглянулась на него. Его изуродованное туловище стояло на одном из опрокинутых стульев, лицо его было обращено к какому-то фантастическому небу, созданному его воображением. Я тихонько вышла в приемную. Пока я проходила через нее, с ним произошла перемена. Я услышала его звонкий крик и прыжки. Он снова начал «Декстерову чехарду» по опрокинутым стульям.
В прихожей меня ждала Ариель.
Подходя к ней, я стала надевать перчатки. Она остановила меня и, взяв мою руку, поднесла ее к своему лицу. Уж не хочет ли она поцеловать ее? Или укусить? Нет, она понюхала ее, как собака, и, опустив ее, хрипло захохотала.
– От вас не пахнет его духами, – сказала она. – Вы не дотрагивались до его бороды, теперь я вам верю. Нужен вам кеб?
– Благодарю вас. Я пройду немного пешком, пока не встречу кеб.
Она хотела быть со мной очень любезной за то, что я не дотрагивалась до его бороды.
– Постойте! – попросила она густым голосом.
– Что такое?
– Я рада теперь, что не сбросила вас в канал.
Она дружески потрепала меня по плечу, но этот легкий толчок чуть не сшиб меня с ног. После этого она опять приняла свой обычный неповоротливый вид и проводила меня до калитки, и я еще несколько минут слышала грубый, хриплый смех. Наконец-то взошла моя звездочка! В один день я овладела доверием Ариели и ее господина!
Глава X. ЗАЩИТА МИСТРИС БЬЮЛИ
Дни, оставшиеся до обеда майора Фиц-Дэвида, были для меня драгоценны.
Долгое свидание с Мизеримусом Декстером расстроило меня гораздо больше, чем я подозревала. Только несколько часов спустя, по возвращении домой, я стала чувствовать, до чего были напряжены мои нервы от всего, что я видела и слышала в этом доме. Я вздрагивала при малейшем шорохе, мне снились страшные сны, я готова была плакать без всякой причины и через минуту сердилась без всякого повода. Я сильно нуждалась в покое и благодаря доброму Бенджамину получила его. Этот любезнейший старик сдерживал свое беспокойство и любопытство и не расспрашивал меня ни о чем. Мы точно безмолвно согласились отложить разговор о моем посещении Мизеримуса Декстера (которое он сильно не одобрял) до тех пор, пока мои физические и моральные силы несколько не окрепнут. Я никого не видела за это время. К Бенджамину в коттедж приезжали мистрис Маколан и майор Фиц-Дэвид, первая для того, чтобы узнать, что произошло между мною и Мизеримусом Декстером, другой для того, чтобы поведать мне новые сплетни о лицах, которые будут у него на обеде. Бенджамин извинился за меня перед ними и избавил меня от приема посетителей. Мы с ним нанимали маленький открытый экипаж и подолгу катались в прелестной местности по цветущим аллеям, расположенным близ северного предместья Лондона. Дома мы сидели вдвоем и мирно толковали о прошедшем или играли в триктрак или домино, и таким образом протекло несколько дней спокойной жизни. Когда наступил день обеда, я была совершенно спокойна и ждала с нетерпением знакомства с леди Клориндой и открытий насчет мистрис Бьюли.
Бенджамин по дороге к майору Фиц-Дэвиду с грустью смотрел на мое разгоревшееся лицо.
– Ах, моя дорогая, – сказал он ласково, – я вижу, вы совсем поправились, вам надоела наша тихая, спокойная жизнь.
Мои воспоминания о лицах и вообще обо всем, происходившем на этом обеде, очень смутны. Мне помнится, что все были очень веселы и обращались друг с другом свободно и фамильярно, как старые друзья. Помню также, что госпожа Мирлифлор превосходила всех красотою своего туалета, а молодая примадонна была еще наряднее, чем в нашу первую встречу, и говорила голосом еще более громким и звонким. Сам же майор то и дело целовал у нас ручки, угощал разными явствами и напитками, беспрестанно объяснялся в любви и открывал между нами сходства, и всегда «в прелестях», и с начала до конца ни разу не изменил своей роли донжуана. Помню также бедного добряка Бенджамина, который совершенно растерялся, забивался по углам, краснел каждый раз, когда к нему обращались с разговорами, пугался госпожи Мирлифлор, был застенчив с леди Клориндой, покорен с майором, страдал от музыки и желал от души поскорее возвратиться домой. Вот все, что у меня осталось в памяти от этого обеда, за одним, впрочем, исключением. Личность леди Клоринды является передо мною так же ясно, точно я ее видела вчера. Что же касается нашего с ней разговора, то я, нимало не преувеличивая, могу сказать, что помню его слово в слово. В ту минуту, когда я пишу, я вижу ее перед собою, слышу ее голос.
Она была одета с той изысканной простотой, которая почти всегда обнаруживает, скольких усилий стоит эта простота. На ней было белое кисейное платье на белом шелковом чехле, без всяких украшений. Ее роскошные каштановые волосы были просто откинуты со лба и уложены на затылке простым узлом. Узенькая белая ленточка охватывала ее шею и была приколота бриллиантовой брошкой. Она была невыразимо прелестна, но красота ее принадлежала к резкому угловатому типу, которым отличаются английские аристократки; нос и подбородок слишком выдавались, большие серые глаза, полные ума и достоинства, были лишены нежности и выразительности. Ее манеры отличались изяществом, спокойным радушием, выражали самоуверенность, которая в Англии служит как бы естественным признаком высшего общественного положения. Судя по ее внешности, вы сказали бы, что она образец аристократки, совершенно лишенной гордыни, и, если б вы вследствие этого убеждения позволили себе малейшую вольность, она заставила бы вас помнить об этом до конца вашей жизни.
Мы с ней сошлись очень скоро. Я была представлена ей как мистрис Вудвиль, по предварительной договоренности Бенджамина с майором. Еще до конца обеда мы стали друзьями. Оставалось только найти предлог, чтобы навести разговор на мистрис Бьюли.
Поздним вечером представился случай. От ужасного, бравурного пения примадонны я удалилась в соседнюю гостиную. Как я надеялась и рассчитывала, леди Клоринда, заметив, что меня нет среди слушателей около фортепиано, через несколько минут пошла меня отыскивать. Она села подле меня, и, к величайшей моей радости, речь коснулась Мизеримуса Декстера. Ей припомнилось что-то сказанное мною о нем во время обеда, когда кто-то произнес его имя, и от него мы незаметно перешли к разговору о мистрис Бьюли. «Наконец-то, – подумала я, – обед майора принесет мне награду за все мои мучения».
О! какая же была награда! Мое сердце трепещет во мне теперь, когда я сижу за бюро, как трепетало в тот незабвенный вечер.
– Так Декстер говорил с вами о мистрис Бьюли! – воскликнула леди Клоринда. – Вы не можете себе представить, до чего это удивляет меня.
– Могу я спросить, почему?
– Он ненавидит ее! В последний раз, когда я его видела, он не позволял мне произносить ее имени. Это одна из его бесчисленных странностей. Между тем если натура, подобная его, может чувствовать симпатию, то она должна чувствовать ее непременно к мистрис Бьюли. Это чрезвычайно самобытная женщина. Когда она дает себе волю, то говорит и делает такие безрассудные вещи, вполне достойные самого Декстера. Желала бы я знать, понравится ли она вам.
– Вы были так любезны, приглашая меня к себе, леди Клоринда. Может быть, я и встречу ее у вас в доме.
Леди Клоринда засмеялась, точно в моих словах было что-то забавное.
– Надеюсь, вы не отложите своего посещения до тех пор, пока есть возможность встретить ее у меня, – сказала она. – В последнее время Елена вообразила, что у нее подагра. Она отправилась на какие-то дивные воды в Венгрию или Богемию, не помню, наверное, а куда она отправится или что сделает потом, никто не может сказать. Дорогая мистрис Вудвиль! Вам слишком жарко у огня, вы очень бледны!
Я чувствовала, что бледнею. Известие об отъезде мистрис Бьюли из Англии было для меня таким ударом, к которому я вовсе не была приготовлена. Со мной чуть не сделалось плохо.
– Не хотите ли пойти в другую комнату? – предложила леди Клоринда.
Пойти в другую комнату значило бы прекратить разговор, но я решилась не допускать до такой беды. Горничная мистрис Бьюли могла остаться в Англии. Мне следовало узнать, что стало с горничной, где она находится. Я несколько отодвинулась от огня и взяла ручной экран, лежавший на столе. Мне было очень кстати скрыть немного лицо, если меня ожидали новые разочарования.
– Благодарю вас, леди Клоринда, я действительно сидела слишком близко к огню. Здесь мне отлично. Ваши вести о мистрис Бьюли очень удивили меня; на основании того, что слышала от мистера Декстера, я вообразила…
– О, вы не должны верить словам Декстера, – прервала меня леди Клоринда. – Он очень любит мистификации и, вероятно, умышленно обманул вас. Если все слышанное мною о нем справедливо, то он должен лучше других знать странные причуды и фантазии мистрис Бьюли. Он подкараулил ее в одном из приключений ее в Шотландии; эта история напоминает прелестную оперу Обера, забыла, как она называется. Я скоро забуду свое собственное имя. Я говорю о той опере, в которой две монахини тихонько уходят из монастыря и отправляются на бал. Послушайте, вот странность-то! Эта пошлая девчонка поет арию из второго акта этой оперы в настоящую минуту. Майор, как называется эта опера, из которой молодая особа поет арию?
Майор был обижен таким небрежным отношением к пению. Он заглянул в комнату, произнес шепотом:
– Тише, тише, моя дорогая леди! Это «Черное домино», [23 - «Черное домино» – комическая опера французского композитора Франсуа Обера (1782–1871).] – и снова пошел поближе к фортепиано.
– Так, так, – произнесла леди Клоринда. – Как это глупо с моей стороны! «Черное домино». Странно, что и вы забыли ее название!
Я очень хорошо его помнила, только не решалась заговорить. Если, как я полагала, приключение, о котором упоминала леди Клоринда, имеет отношение к таинственному поведению мистрис Бьюли утром двадцать первого октября, то я была близка к открытию тайны, имевшей такое важное для меня значение. Я держала экран так, чтобы он прикрывал мое лицо, и сказала как могла спокойнее:
– Продолжайте, пожалуйста; расскажите мне, что это за приключение.
Леди Клоринде польстило мое горячее желание услышать ее рассказ.
– Надеюсь, моя история окажется достойной вашего любопытства, – начала она. – Если бы вы знали Елену, вы увидели бы, как это походит на нее. О приключении этом рассказала мне ее горничная. Отправляясь в Венгрию, она взяла с собой женщину, которая говорит на иностранных языках, а горничную свою оставила у меня. Эта горничная – истинное сокровище! Я была бы очень рада, если бы могла ее оставить у себя в услужении; у нее только один недостаток: ее зовут Фебой. Итак, Феба с госпожой своей жили неподалеку от Эдинбурга, в поместье, называемом Гленинч. Дом принадлежал мистеру Маколану, который судился впоследствии за отравление своей жены. Вы, вероятно, это помните. Ужасный случай! Только не пугайтесь, моя история не имеет к этому никакого отношения, она касается только мистрис Бьюли. Однажды вечером, во время ее пребывания в Гленинче, она была приглашена в Эдинбург на обед к своим английским друзьям. В ту же ночь в Эдинбурге был кем-то устроен маскарад, кем именно, не помню. Маскарад, явление необычайное в Шотландии, считался неприличным. Дамы легкого поведения и мужчины из разных слоев общества должны были там присутствовать. Друзья Елены, несмотря на все возражения, решили туда отправиться, полагая, что маски помогут им сохранить инкогнито. И Елена решилась с ними отправиться, только нужно было сделать это так, чтобы ничего не знали в Гленинче. Мистер Маколан принадлежал к строго нравственным людям, осуждавшим маскарады. По его мнению, ни одна леди не могла показаться там, не компрометируя своей репутации. Каков взгляд! Итак, Елена решила побывать на маскараде и устроить забавную шутку, чтобы обмануть гленинчских жителей, шутку такую замысловатую, какие можно встретить только во французских пьесах. Она отправилась на обед в карете из Гленинча, а Фебу отправила вперед в Эдинбург. Это был обед не парадный, а маленький, дружеский. Когда наступило время возвращаться домой, что сделала Елена, как вы думаете? Она вместо себя отправила в карете горничную, одетую в ее платье и в ее шляпке с вуалью. Она приказала ей пройти прямо в ее комнату и оставить в приемной на столе записку, написанную самой Еленой, в которой она ссылалась на усталость и извинялась, что, не повидавшись с хозяевами, удалилась в свою комнату. Госпожа и горничная были одинакового роста, и прислуга не заметила этой проделки. Феба благополучно прошла в комнату своей госпожи. Ей было приказано дожидаться там до тех пор, пока все в доме уснут. Дожидаясь, горничная уснула и проснулась только в два часа, если не позднее. Она тотчас же вскочила и заперла за собой дверь, но не успела дойти до конца коридора, как услышала за собой какой-то странный шорох. Она спряталась на лестнице, ведущей на верхний этаж, и стала оттуда наблюдать. Что же она увидела? Мистера Декстера (это так похоже на него), прыгающего на руках (видали вы когда-нибудь это смешное и отвратительное зрелище?) по коридору, заглядывающего в замочные скважины; он, как видно, хотел отыскать лицо, вышедшее из своей комнаты в два часа утра, и, без сомнения, принял Фебу за ее госпожу, так как она была одета в ее платье. На следующее утро рано Елена вернулась из Эдинбурга в наемной карете, в шляпке и пальто своей английской подруги. Елена вышла из кареты на большой дороге и пошла к дому через сад, не замеченная на этот раз ни Декстером, ни кем-либо другим. Как смело и умно было все придумано! Искусное подражание «Черному домино». Вас, может быть, удивляет, что Декстер не устроил скандал на другой день. Он, несомненно, сделал бы это, но его заставило молчать, как сказала мне Феба, ужасное событие, случившееся в доме. Дорогая мистрис Вудвиль! Вам, вероятно, здесь слишком жарко. Возьмите мой флакон, а я пойду открою окно.
– Пожалуйста, не беспокойтесь, – с трудом вымолвила я. – Лучше я выйду на свежий воздух.
Никем не замеченная, я вышла из дома, чтобы несколько прийти в себя. Минуту спустя я почувствовала, как чья-то рука легла на мое плечо, и увидела доброго Бенджамина, с беспокойством смотревшего на меня. Леди Клоринда сообщила ему, что мне дурно, и помогла незаметно скрыться из гостиной, пока внимание хозяина было поглощено музыкой.
– Милое мое дитя, – прошептал он, – в чем дело?
– Увезите меня домой, и я все расскажу вам, – отвечала я.
Глава XI. ОБРАЗЕЦ МОЕГО БЛАГОРАЗУМИЯ
Прошло два дня после обеда у майора Фиц-Дэвида. Я начинала оправляться после ужасного удара, разрушившего все мои планы и надежды. Я увидела теперь, как я была неправа, втройне неправа, поспешно и жестоко заподозрив невинную женщину; неправа, потому что другому сообщила эти подозрения, не проверив их справедливости, и, наконец, необдуманно приняв намеки и заключения мистера Декстера за непреложную истину. Мне было стыдно за свое безумие, я впала в уныние. Эта ошибка поколебала мое доверие к себе, и я приняла благоразумный совет, предложенный мне старым Бенджамином.
– Дорогая моя, – сказал он по возвращении от майора, – обсудив основательно случившееся обстоятельство, судя по тому, что вы мне рассказали о мистере Декстере, он мне сильно не нравится. Обещайте мне, что вы не возвратитесь к нему более, не переговорив с человеком, который смог бы лучше помочь в этом деле, чем я.
– Обещаю, но с условием, если я не найду такого человека, – сказала я, – вы должны будете мне помочь.
Бенджамин уверил меня, что он всегда рад помочь мне.
На следующее утро, расчесывая волосы и размышляя о своих делах, я вдруг вспомнила принятое мною намерение по прочтении отчета о процессе моего мужа. Я решила тогда, если Мизеримус Декстер окажется бесполезным, обратиться к одному из двух защитников Юстаса, а именно к мистеру Плеймору. Этот джентльмен завоевал мое доверие своим заступничеством во время обыска в комнате моего мужа. Обратившись к показаниям Исайи Скулькрафта, я нашла, что мистер Плеймор был призван на помощь к Юстасу Мизеримусом Декстером. Он был не только другом, на которого я могла положиться, но и знакомым Декстера. Не был ли он человеком, способным разогнать мрак, окружающий меня? Когда я сообщила это Бенджамину, он признал выбор мой благоразумным и вызвался помочь мне. Через своего поверенного он узнал адрес лондонского агента мистера Плеймора и у него получил для меня рекомендательное письмо к Плеймору. Я не должна была ничего скрывать от своего нового советчика, и меня рекомендовали ему как вторую жену Юстаса Маколана.
В тот же вечер с последним поездом мы отправились оба в Эдинбург, так как Бенджамин не хотел отпустить меня одну.
По совету моего старого друга я предварительно написала Декстеру, что должна немедленно уехать из Лондона на несколько дней и передам ему о результате моего свидания с леди Клориндой по возвращении кз поездки. Ответ принесла мне Ариель.
«Мистрис Валерия! Я человек очень догадливый и умею читать между строк. Леди Клоринда поколебала ваше доверие ко мне. Прекрасно! Но я берусь поколебать ваше доверие к леди Клоринде, а пока я не чувствую себя оскорбленным. С полным спокойствием ожидаю я чести и счастья видеть вас у себя. Уведомьте меня телеграммой, желаете ли вы трюфелей или прикажете что-нибудь попроще и полегче, например несравненное французское блюдо: свиные веки с тамариндами.
Остаюсь навсегда ваш союзник и поклонник, поэт и повар
ДЕКСТЕР».
По приезде в Эдинбург между мною и Бенджамином произошел небольшой спор, причиной которого стал вопрос, поеду я к Плеймору с ним или одна. Я хотела отправиться одна.
– Хотя я не могу похвастаться, чтобы очень хорошо знала свет, – сказала я, – однако я все же наблюдала и знаю, что из десяти случаев в девяти мужчина сделает уступки женщине, о которых он и не думает в присутствии другого мужчины. Я не знаю, почему бывает так, но знаю, что так бывает. Если мне не удастся с мистером Плеймором, я попрошу у него второго свидания и отправлюсь к нему вместе с вами. Не считайте меня упрямой. Дайте мне одной попытать счастья, и посмотрим, что из этого выйдет.
Бенджамин согласился со своей обычной добротой. Я послала рекомендательное письмо в контору мистера Плеймора, так как она находилась по соседству с Гленинчем. Посыльный мой принес любезный ответ, в котором адвокат просил меня пожаловать в тот же вечер. В назначенное время я позвонила в дверь его конторы.
Глава XII. ОБРАЗЕЦ МОЕГО БЕЗУМИЯ
Непонятное подчинение шотландцев духовной тирании их церковных постановлений породило в общественном мнении ошибочное понятие о их национальном характере.
Общественное мнение, рассматривая учреждение «субботнего дня» в Шотландии, находит, что ни в одной христианской стране нет ничего до такой степени бессмысленного и доходящего до такой дикой строгости. Целая нация позволяет духовенству лишать себя в продолжение одного дня социальных прав: права путешествовать, телеграфировать, есть горячий обед, читать газеты, духовная власть разрешает ей только являться в церковь и дома напиваться пьяным. Общественное мнение видит все это и выводит довольно основательное заключение, что народ, покоряющийся таким общественным постановлениям, должен быть самым глупым, суровым и скучным на земле. Такими представляются шотландцы издали, но какими они являются людям, близко их знающим? Нет народа более веселого, общительного, гостеприимного, либерального в своих убеждениях, чем этот народ, соблюдающий «субботний день». В течение шести дней в неделю шотландцы отличаются спокойным юмором, здравым смыслом и веселым нравом. На седьмой день эти самые люди с серьезным видом слушают с кафедры речи, в которых их уверяют, что прогулка в воскресенье есть святотатство.
Я не в силах объяснить этой аномалии национального характера и указываю на нее только в виде подготовки к появлению в моем рассказе редко встречающегося в литературе типа веселого шотландца.
Во всех прочих отношениях я нашла мистера Плеймора только замечательным господином. Он был не стар и не молод, не красив и не дурен и совсем не походил на типичного адвоката, к тому же по-английски говорил он отлично, с самым легким шотландским акцентом.
– Я имею честь быть старым другом мистера Маколана, – представился он, радушно протягивая мне руку, – и очень счастлив познакомиться с его женой. Где угодно вам сесть? Поближе к свету? Вы так молоды, что можете не бояться света. Вы первый раз в Эдинбурге? Позвольте мне сделать ваше пребывание здесь насколько возможно приятнее. Я буду рад и сочту за честь представить вам мистрис Плеймор. Надолго вы в Эдинбурге? В городе итальянская опера, и у нас на нынешний вечер есть ложа. Будьте так добры, отобедайте с нами без церемонии, а потом поедем слушать музыку.
– Вы очень добры, – отвечала я, – но у меня в настоящее время столько забот, что я буду плохой, скучной спутницей для мистрис Плеймор. Письмо мое должно было сообщить вам, что я желаю просить у вас совета по весьма важному для меня делу.
– Неужели? – воскликнул он. – Я должен признаться, что не прочел письмо до конца. Увидев ваше имя и услышав от посыльного, что вы желаете встретиться со мной в конторе, я отправил вам ответ и не заботился более ни о чем. Пожалуйста, извините меня. Вам нужен совет по судебному делу? Ради вас самой надеюсь, что нет.
– Да, это судебное дело, мистер Плеймор. Я сама нахожусь в таком тяжелом положении и явилась к вам за советом при самых необычайных обстоятельствах. Я очень удивлю вас, сообщив, в чем дело, и боюсь, что отниму у вас много времени.
– Я и мое время в полном вашем распоряжении, – сказал он. – Скажите мне, что могу я сделать для вас, и все не торопясь.
Он был так добр, что я свободно и подробно рассказала ему свою странную историю, ничего не преувеличивая и ни о чем не умалчивая.
Он не скрывал того впечатления, произведенного на него моим рассказом. Разлука моя с мужем, видимо, огорчала его. Моя решимость оспаривать приговор шотландских присяжных и мои несправедливые подозрения относительно мистрис Бьюли сначала забавляли его, а потом изумили. Но более всего поразило его описание моего свидания с Мизеримусом Декстером и мой любопытный разговор с леди Клориндой. Я видела, что он изменился в лице, потом вскочил с места, пробормотал как бы про себя, совершенно забывая о моем присутствии.
– Боже милостивый! – услышала я. – Возможно ли это? Неужели мое предположение окажется верным?
Я позволила себе прервать его, мне хотелось, чтобы он поделился со мной своими мыслями.
– Я, кажется, удивила вас? – спросила я. Он вздрогнула, услышав мой голос.
– Прошу тысячу извинений, – воскликнул он. – Вы не только удивили меня, но и дали возможность иначе взглянуть на это дело. Теперь я вижу возможность, положительную возможность объяснить гленинчское дело, чего я не мог сделать до сих пор. Однако как странно, – прибавил он, впадая в свой прежний юмористический тон, – клиент учит своего адвоката. Так как же, дорогая мистрис Вудвиль, вы нуждаетесь в моем совете или я в вашем?
– Нельзя ли мне узнать, в чем состоит ваш новый взгляд? – спросила я.
– Извините, пожалуйста, я не могу еще сообщить его вам. Обратите внимание на мою профессию. Я разговариваю с вами не как адвокат, я всячески избегаю этого, но привычка берет свое. Я действительно не решаюсь высказать вам свои мысли прежде, чем хорошенько не проверю их. Сделайте мне большое одолжение: повторите мне часть своего рассказа и позвольте задать вам несколько вопросов. Вы не имеете ничего против этого моего желания?
– Конечно нет, мистер Плеймор. С чего прикажете мне начать?
– С вашей поездки к Декстеру с вашей свекровью. Когда вы спросили его в первый раз о его подозрении насчет смерти мистрис Юстас Маколан, он посмотрел на вас подозрительно, сказали вы?
– Очень подозрительно.
– И лицо его снова прояснилось, когда вы сообщили ему, что основываете ваш вопрос на том, что прочитали о процессе?
– Да.
Он вынул из конторки лист бумаги, обмакнул перо в чернила, задумался на минуту и поставил для меня стул рядом со своим.
– Теперь адвокат исчезает, – сказал он, – его место занимает человек. Теперь между нами не будет тайн. Как старый друг вашего мужа я принимаю в вас большое участие. Я нахожу необходимым предостеречь вас, пока еще не поздно, и могу это сделать, подвергаясь большому риску, чего бы не сделал другой на моем месте. Как человек и как адвокат я вполне доверяю вам, несмотря на то что я шотландец. Садитесь подле меня и следите через мое плечо, пока я буду делать заметки. Таким образом вы будете следить за ходом моих мыслей.
Я села рядом с ним и без малейшего колебания стала смотреть через его плечо.
Он начал писать следующее:
«Отравление в Гленинче.
Вопросы: Где находился Мизеримус Декстер в момент убийства? Что он знает об этом деле?
У него какой-то особенный, таинственный взгляд. Он подозревает, что выдал его или его открыли каким-то непонятным для него образом. Он заметно успокаивается, убедившись, что этого не случилось».
Тут перо остановилось, и мистер Плеймор продолжал устно свои вопросы.
– Теперь обратимся к вашему второму посещению, – сказал он, – когда вы виделись с Декстером наедине. Повторите мне еще раз, что он делал и какой был у него вид, когда вы сказали ему, что не желаете подчиняться Шотландскому вердикту.
Я повторила. Перо снова забегало по бумаге, и прибавились следующие строки:
«Услышав от посетившей его особы, что она не хочет признавать вердикта за окончательный и предполагает перерасследовать дело, что он делает?
Он обнаружил все признаки панического страха, он чувствует себя в какой-то непонятной опасности, он выходит из себя, но в следующую минуту становится подобострастным, он должен и хочет узнать, что действительно думает эта особа. Удовлетворившись в этом отношении, он сначала бледнеет и сомневается, а потом без всякой видимой причины спрашивает свою посетительницу, не подозревает ли она кого. Здесь следует вопрос: когда в доме пропадает небольшая сумма денег и все слуги уведомлены об этом, что думаем мы о слуге, который заговорит первым и спросит: «Вы подозреваете меня?»
Он снова положил перо.
– Справедливо это? – спросил он.
Я стала понимать, к чему ведут эти заметки. Не отвечая на его вопрос, я просила его объяснить мне, как он смотрит на дело. Он погрозил мне пальцем и остановил меня:
– Нет еще, – сказал он, – правильно ли я записал?
– Совершенно.
– Хорошо. Теперь сообщите мне, что делал Декстер потом. Не стесняйтесь повторением одного и того же. Мне важны любые подробности.
Я передала ему все подробности, насколько могла их припомнить. Мистер Плеймор снова принялся писать. Вот чем заканчивались его заметки:
«Его косвенно убеждают, что не он подозреваемое лицо. Он опускается в свое кресло, тяжело вздыхает и просит, чтобы его оставили на некоторое время одного под предлогом, что этот предмет разговора его очень возбуждает. Когда посетительница возвращается в комнату, оказывается, что он пил вино в этот промежуток времени. Прежний разговор возобновляет посетительница, а не Декстер. Она прямо объявляет ему, что убеждена, что мистрис Юстас Маколан умерла от руки убийцы. Декстер опрокидывается в своем кресле, как человек, которому стало дурно. Под влиянием какого страха он находится? Это страх преступника. Иначе и нельзя понять его поведение. Затем он переходит из одной крайности в другую: он радуется и веселится, узнав, что посетительница обратила свои подозрения на другое лицо. И тогда, только тогда он объявляет, что разделяет подозрения своей гостьи. Вот факты. К какому заключению приводят они?»
Он окончил свои заметки и пристально посмотрел мне в лицо, ожидая, что я скажу.
– Я понимаю вас, мистер Плеймор, – произнесла я в волнении. – Вы полагаете, что мистер Декстер…
Он снова остановил меня.
– Скажите мне, – произнес он, – какими словами подтвердил он ваше мнение насчет мистрис Бьюли?
– Он сказал: «В этом нет ни малейшего сомнения, мистрис Бьюли отравила ее».
– Я не могу сделать ничего лучшего, как последовать хорошему примеру с маленьким изменением. Я также скажу: в этом нет ни малейшего сомнения, мистер Декстер отравил ее.
– Вы шутите, мистер Плеймор?
– Никогда в жизни не говорил я серьезнее. Ваше смелое посещение Декстера и безрассудная опрометчивость, с которой вы удостоили его своего доверия, дали удивительные результаты. Свет, которого не мог пролить закон на гленинчское дело, случайно брошен женщиной, которая не захотела прислушаться к доводам рассудка и действовала по-своему. Совершенно невероятно, а между тем справедливо!
– Невозможно! – воскликнула я.
– Что невозможно? – переспросил он холодно.
– Что Декстер отравил первую жену моего мужа.
– А почему это невозможно?
Я начинала сердиться на мистера Плеймора.
– Неужели вы можете спрашивать об этом? – вскричала я в негодовании. – Я уже рассказывала вам, с каким уважением и любовью говорил он об этой женщине. Он живет воспоминанием о ней. Я обязана его дружеским приемом какому-то сходству с ней, которое он нашел в моей фигуре и походке. Я видела слезы у него на глазах, я слышала, как голос изменял ему, когда он говорил о ней. Он может быть самым фальшивым человеком во всех других отношениях, но он верен ей, он в этом не обманул меня. Есть признаки, по которым женщина безошибочно узнает, правду ли говорит мужчина, клянясь в своей любви. Я видела эти признаки. Он отравил ее так же, как и я. Мне совестно оспаривать ваше мнение, мистер Плеймор, но я не могу согласиться с вами. Более того, ваше предположение сердит меня.
Его, казалось, забавляли, а не оскорбляли мои дерзкие слова.
– Дорогая мистрис Юстас, у вас нет причины сердиться на меня. В одном отношении я совершенно с вами согласен, только я иду чуть вперед.
– Я вас не понимаю.
– Вы сейчас поймете. Вы описываете чувство Декстера к первой мистрис Юстас, говорите, что он любил и уважал ее. А я могу сказать вам, что он был в нее страстно влюблен. Я имею эти сведения от самой мистрис Маколан, она удостаивала меня своего доверия и дружбы в последние годы ее жизни. Еще до ее замужества (она скрывала это от мужа, и вам, я полагаю, лучше последовать ее примеру) Мизеримус Декстер был влюблен в нее и даже, несмотря на свое уродство, делал ей предложение.
– И вследствие этого вы полагаете, что он отравил се? – спросила я.
– Да, я не могу иначе объяснить всего происходившего во время вашего посещения. Вы напугали его до потери сознания. Что же могло напугать его?
Я всячески старалась подыскать ответ, заговорила, сама не зная, чем закончу.
– Мистер Декстер старый и преданный друг моего мужа, – начала я. – Когда он услышал, что я не хочу подчиняться Шотландскому вердикту, он мог встревожиться…
– За дурные последствия для вашего мужа от доследования этого дела, – иронически окончил он начатую мной фразу. – Вы уже зашли слишком далеко, мистрис Юстас, это уже не согласуется с вашей верой в невиновность мужа. Оставьте это заблуждение, – продолжал он серьезно, – оно может привести вас к гибельным последствиям, если вы будете упорно держаться его. Декстер, поверьте мне, перестал быть другом вашего мужа с того дня, как тот женился на любимой им женщине. Я согласен с вами, что Декстер хорошо скрывал это как на публике, так и в частной жизни. Показания его на суде в защиту друга отличались глубоким чувством, которого все ожидали от него. Несмотря на это, я твердо убежден, что у мистера Маколана нет на свете врага злее, опаснее Декстера.
Меня пробрала дрожь. Я чувствовала, что он в этом прав. Муж мой женился на женщине, которая отказала Декстеру. Мог ли он забыть это? Мой собственный опыт говорил «нет».
– Не забывайте, что я вам сказал, – продолжал он, – и перейдем к вашему собственному положению в этом деле. Постарайтесь хоть на минуту усвоить мой взгляд на дело и рассмотрим, какие могут быть у нас шансы на открытие истины. Одно дело быть нравственно убежденным (как я), что Декстер убийца, другое дело разыскать доказательства его виновности. Вот где главное затруднение. Вопрос сводится к тому, чтобы публично доказать невиновность вашего мужа, доказав виновность Декстера. Каким образом это сделать? Нет ведь ни малейшей улики против него. Вы можете обвинить Декстера только на основании его собственного признания. Вы слушаете меня?
Я слушала, хотя очень неохотно. Если он был прав, то дело принимало ужасный для меня оборот. Но я не могла признать, что он прав, несмотря на все мое уважение к его знаниям и опытности. И я созналась ему в этом с истинным смирением. Он добродушно улыбнулся.
– Во всяком случае, – сказал он, – вы должны согласиться, что Декстер не был с вами вполне откровенен. Он скрывает от вас то, что вам было бы желательно и полезно узнать.
– Да, с этим я согласна.
– Хорошо, что в этом отношении мы одного с вами мнения. По моему мнению, он скрыл от вас признание своей виновности. По вашему, он скрывает сведения, которые могли бы уличить другое лицо. Остановимся на этом пункте. Как добыть признание или сведения, утаиваемые им от вас, в состоянии ли вы повлиять на него?
– Я, вероятно, смогу убедить его.
– Предположим, но если убеждения не подействуют, тогда что? Не можете ли вы заставить его обманом или угрозой высказаться?
– Если вы заглянете в свои заметки, мистер Плеймор, то увидите, что я уже не раз наводила на него ужас, несмотря на то, что я не более как женщина и вовсе этого не желала.
– Отличный ответ! Вы понимаете, в чем дело, и полагаете, что если один раз удалось вам, то удастся и опять. Пусть так! Но если вы решились проделать опыт, то вам недурно поближе познакомиться с Декстером. Прежде чем вы вернетесь в Лондон, не обратиться ли нам за сведениями к кому-нибудь, кто в состоянии помочь нам?
Я вскочила и осмотрелась вокруг. Он произнес последние слова таким тоном, точно человек, способный помочь нам, находится в одной с нами комнате.
– Не пугайтесь, – сказал он. – Оракул – безмолвный, он здесь. И с этими словами мистер Плеймор отпер ящик своей конторки и вынул из целой связки одну бумагу.
– Подготавливаясь к защите вашего мужа, – объяснил он, – мы колебались, включать ли Декстера в число свидетелей. Мы не имели против него ни малейшего подозрения, но мы боялись его эксцентричности, и некоторые из нас даже беспокоились, чтобы он совсем не помешался от волнения на суде. Мы обратились к доктору за помощью под каким-то предлогом, теперь уже не помню, под каким именно, мы привели его к Декстеру, и он вскоре выдал нам медицинское свидетельство. Вот оно.
Он развернул бумагу и, сделав в ней отметки карандашом, подал ее мне.
– Прочтите строки, помеченные мною, – предложил он, – этого будет совершенно достаточно.
Я прочитала следующее:
«Резюмируя все мои наблюдения, могу сказать, что, по моему мнению, в нем, несомненно, таится сумасшествие, но активных симптомов нет. Мне кажется, его можно вызвать в свидетели, не опасаясь дурных последствий. Он способен наговорить и наделать много странного, но рассудок его находится под контролем его воли, и из сознания собственного достоинства он будет разумным свидетелем.
Что же касается будущего, я не могу сказать ничего положительного. Я могу только изложить свой взгляд.
Что он кончит сумасшествием, в этом не может быть ни малейшего сомнения. Но вопрос в том, когда придет сумасшествие, а это будет зависеть от состояния его здоровья. Его нервная система очень впечатлительна, и по некоторым признакам можно заключить, что он сильно расстроил ее своим образом жизни. Если он оставит свои дурные привычки, о которых я упоминал выше, и будет ежедневно проводить по нескольку часов на открытом воздухе, то может сохранить рассудок еще на многие годы. Если же будет продолжать свой настоящий образ жизни, или, другими словами, продолжать разрушать свою нервную систему, то сумасшествие может очень скоро обнаружиться. Без малейшего предупреждения вдруг может покинуть его рассудок, и в минуту спокойного, разумного разговора он впадет в сумасшествие или идиотство. Во всяком случае, когда случится эта катастрофа (я должен прибавить это для его друзей), не останется никакой надежды на его излечение. Раз нарушенное равновесие не вернется вновь».
По прочтении этого отрывка мистер Плеймор спрятал бумагу в конторку.
– Вы прочли мнение одного из наших известных авторитетов, – сказал он. – Дал ли Декстер своей нервной системе сколько-нибудь успокоиться? Не заметили ли вы препятствий или опасностей, стоящих у вас на пути?
Я ничего не отвечала.
– Предположим, что вы еще раз поедете к Декстеру, – продолжал он, – и предположим, что доктор преувеличил опасность. Что вы будете делать? В последний раз, когда вы его видели, у вас было то преимущество, что поразили его неожиданностью. Его впечатлительные нервы заставили его выдать перед вами свой страх. Теперь вы не можете напасть на него врасплох, он вас ожидает и будет держаться настороже. Вам придется иметь дело с хитростью, если не с худшим. В состоянии ли вы состязаться с ним? Если б не леди Клоринда, он, наверное, обманул бы вас насчет мистрис Бьюли.
На это мне нечего было отвечать, но я была так безумна, что старалась ответить.
– Он сказал мне правду, насколько он знал ее, – заметила я. – Он действительно видел в коридоре Гленинча то, о чем мне рассказал.
– Он рассказал вам правду, – возразил мистер Плеймор, – потому что он сознавал, что эта правда может возбудить ваши подозрения. Вы, конечно, не думаете, что он разделил ваши подозрения?
– Почему нет? – спросила я. – Он, так же как и я до разговора с леди Клориндой, ничего не знал о том, что делала мистрис Бьюли в эту ночь. Вот мы посмотрим, не удивится ли он более моего, когда я передам ему рассказ леди Клоринды.
Этот резкий ответ произвел на мистера Плеймора впечатление, которого я решительно не ожидала.
К моему величайшему удивлению, он вдруг прекратил спор. Он, казалось, отчаялся убедить меня, в чем и признался косвенным образом, заметив:
– Что бы я ни сказал, видимо, не заставлю вас разделить мое мнение.
– У меня нет ни вашего знания, ни вашей опытности, – сказала я, – но, к сожалению, должна признаться, что не согласна с вами.
– И вы действительно решились повидаться с Мизеримусом Декстером?
– Да, я дала ему слово.
– Вы бы оказали мне большую честь, послушавшись моего совета, – сказал он после минутной задумчивости. – Я настоятельно советую вам, мистрис Юстас, не исполнять этого обещания. Я даже пойду еще дальше. Я умоляю вас не видеться больше с Декстером.
Он говорит то же, что и моя свекровь, Бенджамин и майор Фиц-Дэвид. Они были все против меня, а я стояла на своем. Когда я оглядываюсь назад, то удивляюсь своей настойчивости. Мне почти стыдно признаться, что я не отвечала мистеру Плеймору. Он ждал молча, не спуская с меня глаз. Это пристальный взор раздражал меня. Я поднялась с места и остановилась перед ним, уставив глаза в пол.
Он тоже встал, поняв, что совещание наше окончено.
– Хорошо, хорошо! – сказал он с грустным добродушием. – Как видно, неблагоразумно было с моей стороны ожидать, чтобы молодая женщина, как вы, разделила мнение старого адвоката. Позвольте мне напомнить вам, что наш разговор был конфиденциальным и должен остаться между нами, по крайней мере на время. А теперь переменим предмет разговора. Не могу ли я вам чем-нибудь служить? Вы одна в Эдинбурге?
– Нет, я приехала со старым другом, который знает меня с детства.
– И вы останетесь здесь до завтра?
– Полагаю, что да.
– Сделайте одолжение, обдумайте хорошенько все, что я говорил вам, и, зайдите ко мне завтра.
– С большим удовольствием, мистер Плеймор, хотя бы только для того, чтобы поблагодарить вас за вашу доброту.
После этого мы расстались. Он вздохнул, этот веселый человек вздохнул, отворяя мне дверь. Странные существа женщины. Этот вздох подействовал на меня сильнее всяких аргументов. Мне сделалось совестно за свое упорство, когда я оставила его и вышла.
Глава XIII. ГЛЕНИНЧ
Я нашла Бенджамина в отеле, занятого газетой и старавшегося разгадать загадку, одну из тех, которыми издатель еженедельно угощает своих читателей. Мой старый друг очень любил разгадывать их. В другое время нелегко было бы отвлечь его внимание от этого занятия, но желание услышать о результате моего свидания с адвокатом одержало верх. Он отложил журнал, как только я вошла в комнату, и нетерпеливо спросил:
– Что нового, Валерия? Что нового?
Я пересказала ему все, умолчав, конечно, о подозрении мистера Плеймора.
– Ага! – радостно воскликнул Бенджамин. – Адвокат думает то же, что я. Вы послушаетесь мистера Плеймора, хотя не слушаетесь меня.
– Извините, друг мой, – ответила я, – но оказывается, что я не могу слушать ничьих советов. По дороге сюда я решительно хотела руководствоваться советами мистера Плеймора, иначе мы и не предприняли бы этого путешествия. Я всеми силами старалась быть благоразумной, послушной женщиной, но во мне есть что-то очень упорное. Боюсь, что придется возвратиться к Декстеру.
В эту минуту Бенджамин потерял всякое терпение.
– Горбатого могилка исправит, – сказал он, приводя старую пословицу. – Вы и в детстве были самым упрямым ребенком. О, моя милая, лучше бы мы не уезжали из Лондона!
– Нет, – ответила я, – теперь, когда мы приехали сюда, мы найдем нечто интересное, по крайней мере для меня, чего бы мы никогда не увидели, если б остались в Лондоне. Поместье моего мужа находится в нескольких милях отсюда, и я завтра поеду в Гленинч.
– Туда, где была отравлена бедная леди? – спросил Бенджамин в испуге. – Вы об этом поместье говорите?
– Да. Я желаю видеть комнату, в которой она умерла, и осмотреть весь дом.
Бенджамин грустно и с покорностью сложил руки.
– Как я ни стараюсь понять новое поколение, но решительно не могу, – сказал он. – Новое поколение ставит меня в тупик.
Я села написать Плеймору о своем намерении посетить Гленинч. Дом, в котором разыгралась ужасная трагедия, омрачившая жизнь моего мужа, казался мне самым интересным домом на всем земном шаре. Мысль о посещении Гленинча, если сказать по правде, сильно влияла на мою решимость отправиться в Эдинбург переговорить с адвокатом. Я переслала записку свою мистеру Плеймору с посыльным, который принес мне очень любезный ответ. Он уведомлял меня, что если я согласна подождать до вечера, то он отвезет нас в Гленинч в своем экипаже.
Упрямство Бенджамина, в некоторых случаях, по крайней мере, равнялось моему. Он как представитель старого поколения не хотел иметь никакого дела с Гленинчем, но он ни слова не говорил об этом до той самой минуты, пока экипаж Плеймора не остановился у подъезда. Тут он вспомнил о каком-то старом друге, жившем в Эдинбурге.
– Вы извините меня, Валерия. Мой друг, которого зовут Саундерс, обидится, если я не буду обедать у него сегодня.
Кроме драмы, связывавшей меня с этим домом, в нем не было ничего интересного для путешественника.
Окрестности были красивы и хорошо возделаны, и более ничего. Парк для английского глаза казался диким и дурно содержимым. Дом был построен лет семьдесят или восемьдесят тому назад, снаружи он был лишен всяких украшений и походил на фабрику или тюрьму. Внутри мертвое безмолвие и тяжелая пустота, царившие сверху донизу, производили тяжелое впечатление. Дом был необитаем со времени процесса. Глухой старик с женой караулили его. Он молча и с прискорбным неудовольствием покачал головой, когда мистер Плеймор спросил у него ключи и приказал ему открыть ставни, чтобы осветить этот мрачный покинутый дом. В библиотеке и картинной галерее топились камины, чтобы предохранить от порчи эти драгоценные предметы. При первом взгляде на этот веселый огонь нельзя было представить себе, что дом этот необитаем. Поднявшись на верхний этаж, я осмотрела комнаты, уже известные мне из процесса, вошла в маленький кабинет, уставленный полками со старыми книгами и с запертой дверью, ключ от которой не был найден и поныне. Внимательно осмотрела спальню, в которой умерла несчастная хозяйка Гленинча. Кровать стояла на прежнем месте, подле нее софа, на которой спала сиделка, неподалеку индийская шифоньерка, в которой была найдена скомканная бумажка с крупинками мышьяка. Я повернула несколько раз передвижной столик, на котором покойница писала свои стихотворения. Комната была печальная и. мрачная, тяжелый воздух был точно пропитан горем и отчаянием. Я почувствовала облегчение, выйдя в коридор гостей после осмотра комнаты, которую в то время занимал Юстас. В этот же коридор выходила дверь, у которой Мизеримус Декстер поджидал и караулил. По этому дубовому полу Декстер прыгал на руках, следуя за горничной, одетой в платье своей барыни. Куда я ни шла, всюду передо мной восставала тень умершей и отсутствующего, всюду страшный, таинственный голос шептал мне: «Здесь скрывается тайна убийства!»
Тягость гнетущего впечатления становилась невыносима, и я почувствовала необходимость выйти на свежий воздух. Спутник мой заметил это.
– Пойдемте, – сказал он, – мы уже довольно долго оставались в доме, осмотрим все кругом.
Начинало смеркаться, пока мы ходили по заглохшему саду и забрели в огород, где возделывалась стариком сторожем только одна грядка, а прочие все поросли сорными травами. На самом конце огорода, отделенный от него забором, тянулся большой пустырь, обсаженный с трех сторон деревьями. В одном его углу была большая куча мусора, привлекшая мое внимание своей величиной и своим странным положением. Я остановилась и начала с любопытством рассматривать валявшиеся на ней черепки битой посуды и куски ржавого железа. Тут виднелась разорванная шляпа, там опорки от старых сапог, и всюду валялись груды рваных бумаг и грязных тряпок.
– На что вы тут смотрите? – спросил Плеймор.
– Не более как на мусорную кучку.
– В опрятной Англии давно свезли бы это подальше от глаз, – сказал адвокат. – Но в Шотландии на это не обращают внимания, лишь бы запах не доходил до дома. К тому же кое-что из отходов служит для удобрения огорода. Здесь место такое глухое, а потому, вероятно, и не трогали кучу. Все в Гленинче, даже и эта мусорная куча, ожидает новой хозяйки, которая приведет все в порядок. Может быть, вы скоро будете здесь царствовать, кто знает!
– Уезжая сегодня из Гленинча, я покину его навсегда, мистер Плеймор.
– Нельзя заявлять так положительно, – ответил мой спутник, – время преподносит нам иногда самые неожиданные сюрпризы.
Мы повернули назад и молча прошли в садовую калитку, у которой ждал нас экипаж.
Возвращаясь в Эдинбург, мистер Плеймор вел разговор о посторонних предметах, не имевших никакой связи с моим посещением Гленинча. Он видел, что мне нужно было успокоиться, и по своей душевной доброте всячески старался развлекать меня. Только въезжая в город, заговорил он о моем возвращении в Лондон.
– Вы уже назначили день отъезда из Эдинбурга? – спросил он.
– Мы уезжаем завтра с утренним поездом, – ответила я.
– Вы по-прежнему держитесь мнения, высказанного вами вчера? Ваш поспешный отъезд не служит ли доказательством того?
– Полагаю, что так. Когда я буду старше, то, вероятно, буду умнее. А теперь я могу только просить у вас снисхождения, если действую опрометчиво.
Он весело улыбнулся и потрепал меня по руке, потом, вдруг изменившись и приняв серьезный вид, пристально посмотрел на меня, прежде чем заговорил.
– Я говорю с вами в последний раз до вашего отъезда. Могу я быть до конца откровенным? – спросил он.
– Конечно, мистер Плеймор, что бы вы ни сказали, это только еще более увеличит мою благодарность за вашу доброту ко мне.
– Я хочу очень немного сказать и начну с предостережения, мистрис Юстас. Вы говорили мне вчера, что в последний раз у Декстера вы были одна. Не делайте этого впредь, возьмите с собой кого-нибудь.
– Вы полагаете, что я подвергаюсь там опасности?
– Не в обычном смысле этого слова. Полагаю, что какой-нибудь друг был бы полезен и сдержал бы дерзость Декстера, так как это человек в высшей степени нахальный. Сверх того, если бы он сказал что-нибудь имеющее значение, друг был бы неоценимым свидетелем. На вашем месте я взял бы с собой свидетеля, который записывал бы все, что нужно, а я адвокат, и мое дело – предостеречь вас. Когда поедете к Декстеру, возьмите с собой кого-нибудь и будьте весьма осторожны в разговоре о мистрис Бьюли.
– Осторожна! Что вы хотите этим сказать?
– Дорогая мистрис Юстас, опыт научил меня угадывать маленькие слабости человеческой натуры. Вы (совершенно естественно) склонны ревновать мистрис Бьюли, а следовательно, не можете вполне владеть своим прекрасным умом, когда Декстер старается опутать вас. Не слишком ли смело я говорю?
– Конечно нет! Слишком унизительно для меня ревновать мистрис Бьюли. Моя гордость страшно страдает от этого, но рассудок заставляет сознаться, что вы правы.
– Я очень рад, что мы хоть в этом сходимся, – прибавил он сухо. – Теперь я не отчаиваюсь убедить вас и в более важных вопросах и рассчитываю в этом случае на помощь самого Декстера.
Он возбудил мое любопытство. Как Мизеримус Декстер поможет ему, это было для меня загадкой.
– Вы намереваетесь передать Декстеру все, что говорила леди Клоринда о мистрис Бьюли, – продолжал он, – и вы полагаете, что он будет так же поражен этим рассказом, как вы. Я попытаюсь сделаться пророком. Считаю, что Декстер разочарует вас. Не выражая никакого удивления, он прямо скажет вам, что вас обманули, исказив факты, желая прикрыть мистрис Бьюли. Теперь ответьте мне, если он действительно постарается таким образом возбудить ваши подозрения против невинной женщины, это поколеблет ваше собственное мнение или нет?
– Тогда я совершенно потеряюсь, мистер Плеймор.
– Прекрасно! Во всяком случае, я буду ждать, что вы мне напишете, и надеюсь, что через неделю мы с вами сойдемся во мнениях. Сохраните в тайне все, что я говорил вам вчера о Декстере. Даже не упоминайте при нем моего имени. Поверьте, мне было бы так же неприятно коснуться руки этого чудовища, как руки палача. Господь да благословит вас! Прощайте.
Это были его прощальные слова у дверей отеля. Добрый, веселый, умный человек, но с какими предрассудками и как упрямо держится своего мнения, и какого мнения! Я содрогнулась, подумав о том.
Глава XIV. ПРОРОЧЕСТВО МИСТЕРА ПЛЕЙМОРА
Мы прибыли в Лондон между восемью и девятью часами вечера. Строго методичный во всех своих привычках, Бенджамин телеграфировал своей экономке из Эдинбурга, чтобы она приготовила ужин к девяти часам и выслала бы за нами на станцию тот кеб, который он берет постоянно.
Подъехав к дому, мы должны были остановиться, чтобы пропустить кабриолет, запряженный пони, проезжавший мимо и управляемый грубого вида мужчиной, курившим трубку. Пони показался мне знакомым, мужчина же был мне совершенно неизвестен.
Почтенная экономка отворила нам садовую калитку и смутила меня горячим восклицанием радости.
– Слава Богу! – вскричала она. – Я уже думала, что вы никогда не возвратитесь.
– Случилось что-нибудь плохое? – спросил Бенджамин своим обычным, спокойным тоном.
Экономка вздрогнула при этом вопросе и отвечала загадочными словами:
– Я вне себя, сударь, а потому не в состоянии даже отличить дурное от хорошего. Несколько часов тому назад пришел какой-то странный человек и спросил… – Она замолчала, как бы растерявшись, и с минуту как-то бессмысленно смотрела на своего господина и вдруг обратилась ко мне: – Он спросил, – продолжала она, – когда вы возвратитесь, сударыня. Я сообщила ему, что телеграфировал мне господин, и он сказал: «Подождите, я вернусь». Действительно, он вернулся минуту спустя и принес на руках что-то, от чего вся кровь застыла у меня в жилах и дрожь прошибла с головы до ног. Знаю, что я должна была остановить его и не пускать в дом, но я не в состоянии была двинуться от испуга. Он вошел, не спросив позволения, и понес свою ношу прямо в вашу библиотеку, мистер Бенджамин. Уже прошло много времени после того, а он все еще остается там. Я сообщила обо всем полиции, но она не хочет вмешиваться в это дело, а моя бедная голова не в состоянии была придумать, что делать. Не вздумайте туда идти одна, сударыня. Вы с ума сойдете от страха.
Несмотря на все, я поспешила в дом. Присутствие пони легко объяснило мне таинственный, бестолковый рассказ экономки. Пройдя через столовую, где уже был приготовлен ужин, я заглянула в полуотворенную дверь библиотеки.
Я отгадала: здесь Мизеримус Декстер, одетый в свою розовую куртку, спал в любимом кресле Бенджамина. Его страшное уродство не было прикрыто одеялом, а потому я не удивилась, что бедная старая экономка так дрожала, говоря о нем.
– Валерия! – воскликнул Бенджамин, указывая на чудовище, спавшее в кресле. – Что это, индийский идол или человек?
Я уже, говоря о Декстере, упоминала, что у него был чрезвычайно тонкий слух. Теперь он доказал, что и сон у него был чуткий, как у собаки. Хотя Бенджамин говорил тихо, но чужой голос в ту же минуту разбудил Декстера. Он протер глаза и с невинной улыбкой проснувшегося ребенка сказал:
– Здравствуйте, мистрис Валерия, я так приятно соснул. Вы не можете себе представить, как я счастлив, что вижу вас. Кто это?
Он еще раз протер глаза и уставился на Бенджамина. Не зная, что делать в этой странной ситуации, я представила моего гостя хозяину дома.
– Извините, что не встаю, сударь, – сказал Декстер. – Я не могу встать, у меня нет ног. Вы как будто недовольны, что я занял ваше кресло. Если я захватил ваше место, то будьте так добры, подтолкните меня, я соскочу на руки и нисколько не обижусь на это. Я покорно снесу недовольство и брань, лишь бы не прогоняли меня. Эта прелестная женщина, что стоит перед нами, бывает иногда очень жестока. Она бросила меня, когда я больше всего нуждался в разговоре с нею, бросила в одиночестве и неизвестности. Я – несчастный урод с теплым сердцем и ненасытным любопытством. Ненасытное любопытство (испытывали ли вы его когда?) – это настоящее проклятие! Я дошел до того, что мозг стал кипеть у меня в голове, и тогда, не в силах терпеть долее, я приказал садовнику привезти меня сюда. Мне здесь нравится. Атмосфера вашей библиотеки удивительно хорошо на меня действует, присутствие мистрис Валерии – точно бальзам для моего изболевшегося сердца. Она имеет что сказать мне, я горю нетерпением услышать ее. Если она не очень утомилась путешествием и согласна поговорить со мною, то я обещаю тотчас после того удалиться. Дорогой мистер Бенджамин, вы, кажется, добры и человеколюбивы. Я несчастен и нуждаюсь в утешении. Подайте мне руку как добрый христианин.
Он протянул свою руку, его нежные голубые глаза смотрели умоляюще. Совершенно ошеломленный этой странной речью, Бенджамин взял прогянутую руку, действуя как во сне.
– Вы, надеюсь, здоровы, сударь, – сказал он бессознательно и потом посмотрел на меня, как бы спрашивая, что ему делать.
– Я понимаю мистера Декстера, – прошептала я. – Оставьте меня с ним.
Бенджамин бросил еще раз растерянный взгляд на существо, сидевшее в его кресле, по привычке учтиво поклонился и вышел в соседнюю комнату.
Оставшись одни, мы впервые молча взглянули друг на друга.
Вследствие ли бессознательного чувства сострадания, которое всегда таится в сердце женщины к человеку, который прямо признается, что нуждается в ней, или вследствие ужасного подозрения, высказанного мистером Плеймором, сердце мое было переполнено сожалением к этому несчастному созданию; не знаю, только он в эту минуту казался мне таким жалким, как никогда, и я не решилась сделать ему выговор за то, что он без приглашения явился в дом Бенджамина.
Он первый заговорил.
– Леди Клоринда поколебала ваше ко мне доверие, – сказал он с горячностью.
– Леди Клоринда не сделала ничего подобного, – отвечала я. – Она даже не пыталась повлиять на мое мнение. Я была действительно вынуждена по некоторым причинам оставить Лондон.
Он вздохнул и закрыл глаза с удовлетворенным видом, точно я освободила его от тяжелого беспокойства.
– Будьте милостивы ко мне, – попросил он, – и расскажите все. Я был так несчастлив в ваше отсутствие.
Он вдруг открыл глаза и пытливо посмотрел на меня.
– Вы не очень устали во время путешествия? – спросил он. – Я жажду узнать обо всем, что произошло на обеде у майора. Жестоко с моей стороны приступать к вам с расспросами, не дав отдохнуть после дороги… Но я задам вам только один вопрос, а прочие оставлю до завтра. Что говорила леди Клоринда о мистрис Бьюли? Узнали ли вы то, что желали?
– Даже более, – отвечала я.
– Что? Что? – закричал он с диким нетерпением.
Пророческие слова мистера Плеймора живо возникли в моей памяти. Он самым настойчивым образом уверял меня, что Декстер будет продолжать меня обманывать и не обнаружит никакого удивления, когда я повторю ему рассказ леди Клоринды о мистрис Бьюли. Я вознамерилась подвергнуть испытанию пророчество адвоката и без малейшего предисловия или подготовки быстро и резко выпалила полученные сведения.
– Особа, увиденная вами в коридоре, была не мистрис Бьюли, это была ее горничная, одетая в платье своей госпожи. Самой мистрис Бьюли не было в доме в ту ночь, она танцевала на маскараде в Эдинбурге. Все это горничная рассказала леди Клоринде, а она мне…
Я сыпала словами, не переводя духа. Предсказание мистера Плеймора не исполнилось. Декстер задрожал, глаза его широко раскрылись от изумления.
– Повторите! – вскричал он. – Я не понял сразу. Вы меня совсем поразили.
Я была очень довольна этим результатом и торжествовала победу. На этот раз я имела основание быть довольной собой. В моем споре с мистером Плеймором я придерживалась христианского человеколюбивого взгляда и была за это вознаграждена. Я могла сидеть в одной комнате с Мизеримусом Декстером и не думать, что дышу одним воздухом с отравителем. Недаром я съездила в Эдинбург!
Исполняя его желание, я повторила свои слова, прибавив еще некоторые подробности, которые придавали рассказу леди Клоринды больше правдивости. Он слушал, затаив дыхание, временами повторяя за мной слова, чтобы хорошенько вникнуть в их смысл.
– Что сказать? Что сделать? – спросил он с отчаянием. – Я не могу этому поверить. Как это ни странно, а между тем с начала до конца звучит правдиво.
(Что бы почувствовал мистер Плеймор, услышав эти слова? Я уверена, что ему было бы очень совестно).
– Тут нечего сказать, – ответила я, – кроме того, что мистрис Бьюли невиновна и что мы с вами были к ней страшно несправедливы. Разве вы не согласны со мной?
– Совершенно согласен с вами, – отвечал он, нимало не колеблясь. – Мистрис Бьюли невиновна. Дело, как видно, производилось на суде совершенно справедливо.
Он спокойно сложил руки, и вид его показывал, что он вполне удовлетворен таким положением дела.
Я была совсем другого мнения. К моему величайшему удивлению, из нас двоих я оказалась наименее благоразумной.
Мизеримус Декстер превзошел мои ожидания. Он не только опроверг предсказания мистера Плеймора, но вдался в крайность. Я могла признавать невиновность мистрис Бьюли, но далее этого я не шла. Признать защиту мужа правильной значило бы отказаться от всякой надежды доказать его невиновность. А я держалась за эту надежду, как за свою любовь и жизнь.
– Говорите за себя, – возразила я. – Мое мнение о защите нисколько не изменилось.
Он вздрогнул и наморщил брови, точно разочаровался во мне и стал мною недоволен.
– Вы хотите сказать, что намереваетесь продолжать это дело?
– Да.
Он словно рассердился на меня и сбросил с себя личину вежливости.
– Нелепо! Невозможно! – вскричал он с горячностью. – Вы сами сейчас заявили, что мы оскорбили невиновную женщину, заподозрив мистрис Бьюли. Кого же другого можем мы подозревать? Смешно даже ставить этот вопрос! Нам остается, стало быть, признать факт так, как он есть, и отказаться от дальнейших расследований по этому делу. Было бы ребячеством спорить против очевидности. Вы должны отказаться от этого дела.
– Вы можете сердиться на меня сколько вам угодно, мистер Декстер. Ни ваш гнев, ни ваши аргументы не могут изменить моих намерений.
Он с трудом сдерживался и сказал спокойно и вежливо:
– Очень хорошо. Извините меня, если я на минуту сосредоточусь в себе. Я хочу попытаться сделать то, чего до сих пор еще не делал.
– Что это такое, мистер Декстер?
– Я хочу войти в образ мистрис Бьюли и подумать ее умом. Дайте мне минутку времени. Благодарю вас.
Что он придумал? Что за перемена происходит на моих глазах? Есть ли на свете такой другой чудак? Кто видел его теперь, погруженного в размышления, не узнал бы в нем беззаботное создание, невинно спавшее в кресле и удивившее Бенджамина своей ребячьей болтовней. Справедливо говорят, что человеческая натура многолика. Разные стороны характера Декстера так быстро сменялись одна за другой, что я потеряла им счет.
Он поднял голову и пытливо посмотрел на меня.
– Я вышел из образа мистрис Бьюли, – заявил он, – и пришел к такому результату. Мы с вами слишком увлекаемся и потому слишком поспешно и опрометчиво вывели заключение.
Он остановился, я молчала. Неужели в уме моем мелькнула тень сомнения? Я ждала и слушала.
– По-прежнему я уверен, что леди Клоринда рассказала вам правду, – продолжал он. – Но теперь я выделяю то, чего сразу не заметил. Эту историю можно истолковать двояким образом, внешним и внутренним. В ваших интересах я буду рассматривать ее с внутренней стороны и скажу, что мистрис Бьюли могла быть настолько хитрой, чтобы устроить алиби, желая отклонить от себя подозрение.
Я, к стыду своему, должна сознаться, что не поняла значения слова «алиби». Он видел, что я не поняла его, и стал говорить проще, яснее.
– Была ли горничная только пассивной соучастницей в деле своей госпожи? Не ее ли рукой действовала мистрис Бьюли? Проходя по коридору мимо меня, не шла ли она дать первую дозу яда? Не провела ли мистрис Бьюли эту ночь в Эдинбурге для того, чтобы иметь оправдание в случае, если подозрение падет на нее?
Сомнение, мелькнувшее у меня в голове, перешло в настоящее подозрение при этих словах. Не слишком ли я поспешила освободить его от подозрений? Неужели он будет стараться навлечь подозрения на мистрис Бьюли, как предсказывал мистер Плеймор? Я была вынуждена отвечать ему и случайно употребила выражение мистера Плеймора.
– Вы, кажется, перехитрили, мистер Декстер, – сказала я.
К моему величайшему удовольствию, он не пытался отстаивать передо мною свое мнение.
– Перехитрил, – повторил он. – Говоря о своем предположении, я, может быть, сказал более, чем намеревался. Отбросьте мой взгляд как негодный, что же будете вы делать? Если мистрис Бьюли не отравительница, если она не сделала этого сама или через посредство своей горничной, то кто же это сделал? Она невиновна, и муж ваш тоже невиновен. Кого же вы можете подозревать? Я, что ли, отравил ее? – закричал он громким голосом и со сверкающими глазами. – Вы или кто-нибудь другой подозревает меня? Я любил ее, боготворил ее, я сделался совершенно другим человеком со дня ее смерти. Постойте! Я открою вам тайну… Только не говорите ничего вашему мужу, не то я могу лишиться его дружбы. Я женился бы на ней до встречи ее с Юстасом, если бы она согласилась. Когда доктора сказали мне, что она умерла от яда, спросите у доктора Жерома, как я страдал. Он может вам рассказать об этом. Всю эту ужасную ночь я не смыкал глаз, я поджидал возможности войти в ее комнату и проститься с холодными останками ангела, которого так пламенно любил. Я плакал над ней, целовал ее в первый и последний раз. Я отрезал у нее локон волос и с тех пор постоянно храню его при себе и целую днем и ночью. О Боже! Комната эта и мертвое лицо беспрестанно встают перед мною! Посмотрите! Посмотрите.
Он снял с груди маленький висевший у него на шее медальон, бросил его мне и залился горючими слезами.
Мужчина на моем месте знал бы, как поступить, но как женщина я поддалась минутному впечатлению и почувствовала сострадание.
Я встала и возвратила ему медальон, совсем не думая о том, что делаю, положила руку на его плечо и сказала ласково:
– Я не в состоянии подозревать вас, мистер Декстер. Никогда подобная мысль не приходила мне в голову. Я жалею вас от всего сердца.
Он схватил мою руку и принялся осыпать ее поцелуями. Его губы жгли меня. Он вдруг приподнялся в кресле и обхватил меня рукой за талию. В испуге и негодовании я старалась вырваться от него и стала звать на помощь.
Дверь отворилась, и на пороге появился Бенджамин. Декстер выпустил меня.
Я бросилась к Бенджамину и не дала ему войти в комнату. Я давно знала своего старого друга, но никогда не видала его в таком гневе, как теперь. Он был более чем сердит. Он был бледен от злобы. Я всеми силами старалась удержать его у дверей.
– Вы не можете поднять руку на калеку, – сказала я. – Прикажите слуге вынести его вон.
Я выпроводила Бенджамина в другую комнату и заперла дверь библиотеки. Экономка была в столовой. Я послала ее к кабриолету позвать слугу.
Он явился, это был тот самый грубый мужчина, которого мы встречали у садовой калитки. Бенджамин молча отворил дверь, и я не удержалась, чтобы не заглянуть в кабинет.
Мизеримум Декстер сидел, откинувшись на спинку кресла. Слуга поднял своего господина с нежностью, которая весьма удивила меня.
– Закрой мне лицо, – сказал ему Декстер отрывисто.
Тот расстегнул свою грубую куртку и, прикрыв ею голову своего господина, молча вышел вон, прижимая этого урода к груди, как мать своего ребенка.
Глава XV. АРИЕЛЬ
Я провела бессонную ночь.
Оскорбление, нанесенное мне, было неприятно само по себе, но сверх того последствия могли быть еще хуже для меня. Достижение единственной цели моей жизни все еще зависело от моего личного отношения к Декстеру, и вдруг на моем пути возникло непреодолимое препятствие. Даже в интересах моего мужа могла ли я сближаться с человеком, который так дерзко оскорбил меня. Я не была ни особенно сурова, ни жеманна, но мысль о Декстере возбуждала во мне отвращение.
Я встала поздно и села за конторку, стараясь собраться с духом, чтобы написать Плеймору, но усилия мои были напрасны.
Около полудня, когда Бенджамина не было дома, экономка доложила мне, что у садовой калитки спрашивает меня какая-то странная посетительница.
– На этот раз это женщина, сударыня, или по крайней мере что-то на нее похожее, – сказала эта почтенная женщина конфиденциально. – Это высокое, сильное, глупое существо в мужской шляпе и с мужской тростью в руке. Она говорит, что принесла вам записку и желает вручить ее лично. Не лучше ли ее не впускать? Что вы на это скажете?
Признав по описанию Ариель, я очень удивила экономку, объявив ей, что желаю немедленно принять этого посла.
Ариель вошла в комнату, по своему обыкновению, молча, но я заметила в ней поразительную перемену. Ее бессмысленные глаза были красны и налиты кровью. Следы слез были видны на щеках. Направляясь к моему креслу, она шла совсем не свойственной ей нерешительной походкой. «Неужели Ариель может плакать? – подумала я про себя. – И почему подходит она ко мне с боязнью и нерешительностью?»
– Говорят, вы принесли мне что-то? – спросила я. – Не хотите ли сесть?
Она подала мне письмо, ничего не отвечая и не садясь. Я вскрыла конверт. Письмо было от Декстера. Оно содержало следующие строки:
«Сжальтесь надо мной, если в вас сохранилась еще хоть тень сострадания к несчастному; я жестоко искупил минувшее безумие. Если бы вы видели меня, вы сами нашли бы, что наказание было довольно сильно. Ради самого Бога, не покидайте меня! Я был вне себя, когда обнаружил чувство, которое вы пробудили в душе моей. Этого никогда более не случится, эта тайна умрет вместе со мной. Могу ли я надеяться, что вы мне поверите? Нет, я не прощу вас, чтобы вы мне верили и полагались на меня в будущем. Если вы согласитесь снова увидеться со мной, то пусть это будет в присутствии третьего лица, которое пожелаете вы взять себе в покровители. Я заслуживаю этого, я покорюсь всему, буду ждать, пока уляжется ваш гнев на меня, только об одном прошу вас, не лишайте меня надежды. Скажите Ариели: «Я прощаю его и со временем позволю ему видеть меня». Она это запомнит из любви ко мне. Если вы отошлете ее без ответа, вы отошлете меня в сумасшедший дом. Спросите ее, если вы мне не верите.
МИЗЕРИМУС ДЕКСТЕР».
Я прочла это странное послание и взглянула на Ариель. Она стояла передо мной, опустив глаза, и подавала мне толстую палку, бывшую у нее в руке.
– Возьмите палку, – были ее первые слова.
– Зачем она мне? – спросила я.
Она несколько минут силилась пошевелить своими тупыми мозгами и выразить свои мысли словами.
– Вы сердитесь на моего господина, – наконец проговорила она. – Сорвите гнев свой на мне. Вот палка, бейте меня.
– Бить вас! – удивилась я.
– Спина у меня широкая, – продолжало жалкое создание. – Кричать я не буду, все так снесу. Возьмите палку. Не раздражайте его. Прибейте меня.
Она силой всунула мне палку в руки и повернулась ко мне спиной, ожидая ударов. Страшно и жалко было смотреть на нее. Слезы выступили у меня на глазах. Я старалась ласково и с большим терпением образумить ее. Но все было напрасно! В голове ее была только одна мысль: принять на себя наказание за своего господина. «Не раздражайте его, – повторяла она. – Бейте меня!»
– Что вы хотите сказать своими словами «не раздражайте его»? – спросила я.
Она старалась объяснить, но не находила слов и, как дикарка, пыталась знаками объяснить мне, что она думала. Подойдя к камину, она присела на корточки и уставилась на огонь страшным, бессмысленным взглядом. Потом, схватив голову руками, стала медленно покачиваться взад и вперед, не спуская глаз с огня.
– Так он сидит, – вдруг заговорила она. – Целыми часами сидит он так, никого и ничего не замечая, только зовет вас!
Представленная мне картина тотчас же вызвала в моей памяти медицинское свидетельство о здоровье Декстера и предостережение насчет грозящей ему опасности. Если бы я могла противостоять просьбам Ариели, то смутное опасение последствий заставило бы меня уступить.
– Не делайте этого! – закричала я, увидев, что она схватилась руками за голову и снова начинает раскачиваться. – Встаньте, пожалуйста. Я не сержусь на него более, я простила его.
Она приподнялась на четвереньки, и глаза свои устремила на мое лицо. В этой позе (она, скорее, походила на собаку, чем на человека) она повторила свою обычную просьбу, когда желала что-нибудь хорошенько удержать в памяти:
– Повторите ваши слова!
Я повторила, но она этим не удовлетворилась.
– Скажите так, как написано в письме моего господина, – попросила она.
Я заглянула в письмо и повторила слово в слово:
– Я прощаю его и со временем позволю ему видеть меня.
Она мигом вскочила на ноги. Впервые с той минуты, как она вошла в комнату, тупое лицо ее оживилось.
– Так! – вскричала она. – Послушайте, так ли я повторю, так ли я запомнила!
Повторяя наизусть, как маленький ребенок, слово за словом, она наконец запомнила ответ.
– Теперь отдохните, – сказала я, – поешьте и выпейте чего-нибудь.
Но я говорила ей все равно, что стене. Не слушая меня, она подняла с пола свою палку и бросилась вон, весело повторяя: «Теперь я помню, это охладит голову моего господина. Ура!» Она выбежала, точно дикое животное, вырвавшееся из клетки. Я вышла вслед за нею и успела увидеть, как она, отворив настежь садовую калитку, зашагала по улице так быстро, что не было возможности догнать ее.
Я возвратилась в комнату, задумавшись над вопросом, над которым ломали головы люди умнее меня. Может ли человек, совершенно дурной и испорченный, внушать такую преданность, какую Декстер внушал этой верной женщине и грубому садовнику, который с такой нежностью обходился с ним? Кто может это решить? Величайший злодей почти всегда имеет друга – женщину или собаку.
Я снова присела к конторке и принялась за письмо к мистеру Плеймору.
Припоминая все, что говорил Декстер, я с особым интересом остановилась на странной вспышке чувства, которое заставило его выдать мне тайну любви своей к первой жене Юстаса. Я как будто своими глазами видела страшную сцену, происшедшую в спальне: этого несчастного урода, плачущего над покойницей во мраке ночи. Эта ужасная картина как-то странно овладела моим воображением. Я встала и начала ходить взад и вперед по комнате, но тщетно старалась я обратить свои мысли на что-либо другое. Место действия было мне знакомо, я сама ходила по коридору, по которому Декстер крался тайком, чтобы проститься с умершей.
Но вдруг я остановилась, вспомнив о коридоре. Мысли мои приняли другое направление против воли.
Какие воспоминания связывались с мыслью о коридоре, кроме рассказа Декстера? Не видала ли я там чего-либо особенного во время посещения Гленинча? Нет. Не читала ли я чего-нибудь о нем? Я взяла отчет о процессе и случайно открыла его на показаниях сиделки. Я прочитала их с начала до конца, но не встретила ничего примечательного, только последние строки обратили на себя мое внимание:
«Прежде чем лечь спать, я поднялась наверх, чтобы приготовить тело покойной к погребению. Комната, в которой она лежала, оказалась заперта с обеих сторон, как дверь ведшая в комнату мистера Маколана, так и в коридор. Ключи взял доктор Гель. Двое слуг, карауливших у коридорных дверей, сказали мне, что их сменят в четыре часа утра; больше они ничего не знали».
Вот что припомнилось мне по поводу коридора! Вот что пришло мне в голову, когда Мизеримус Декстер рассказывал мне о своем прощании с покойницей!
Каким же образом прошел он в спальню, когда двери были заперты и ключи взяты доктором Гелем. Оставалась еще дверь, от которой доктор Гель не брал ключи, дверь, ведшая в кабинет мистрис Маколан-матери. Ключ был затерян. Не был ли он похищен? И именно мистером Декстером? Он мог пройти по коридору, когда сторожившие люди заснули или их сменяли. Но как мог он попасть в спальню, если не через дверь из кабинета? Но для этого у него должен был быть ключ. И он должен был похитить его за несколько дней до смерти мистрис Макалан! Сиделка показала, что седьмого числа, когда она прибыла в Гленинч, ключ был уже потерян.
К какому заключению вели меня эти соображения и открытия? Неужели Декстер в минуту сильного волнения бессознательно дал мне ключ к тайне? Не связано ли открытие этой тайны с пропавшим ключом?
Я в третий раз направилась к конторке. Единственным человеком, который мог разрешить эти вопросы, был мистер Плеймор. Я подробно описала ему все случившееся. Я умоляла его простить и забыть, как я нелюбезно приняла его совет, данный мне с такою добротой, обещала впредь не делать ничего, не спросив предварительно его мнения.
Погода была прекрасная для того времени года, и я, желая прогуляться после утренних тревог и занятий, сама отнесла письмо на почту.
Вернувшись домой, я узнала, что меня дожидался новый посетитель, на этот раз вполне цивилизованный и прямо назвавший свое имя: это была моя свекровь, мистрис Маколан.
Глава XVI. У ПОСТЕЛИ БОЛЬНОГО
Прежде чем она успела вымолвить слово, я увидела по лицу моей свекрови, что она принесла дурные новости.
– Юстас? – спросила я.
Она отвечала взором.
– Говорите, – вскричала я. – Я могу все вынести кроме неизвестности.
Мистрис Маколан вынула из кармана телеграмму и подала ее мне.
– Я могу положиться на ваше мужество, – сказала она, – а потому не нахожу нужным прибегать к каким-нибудь уловкам. Прочтите.
Я прочла телеграмму. Она была от хирурга походного госпиталя, из какой-то деревни в северной Испании. В ней говорилось следующее:
«Мистер Юстас тяжело ранен в стычке. Пока нет опасности. О нем заботятся. Ожидайте другой телеграммы».
Я отвернулась и, насколько смогла, скрыла волнение, охватившее меня при чтении этих срок. Я думала, что знаю, как сильно люблю его, но нет – я не знала этого до настоящей минуты.
Свекровь обняла меня и нежно прижала к своей груди. Она так хорошо знала меня, что понимала – говорить в эту минуту не следует. Я собралась с силами и, указав на последние слова телеграммы, спросила:
– Вы хотите ждать?
– Ни одного дня, – отвечала она. – Я сейчас еду в министерство за паспортом. У меня есть там протекция, и мне не откажут ни в рекомендательном письме, ни в помощи. Я еду сегодня ночью с почтовым поездом в Кале.
– Вы едете? – вскричала я. – Вы полагаете, что я отпущу вас одну? Оформите паспорт и мне, когда будете оформлять свой. В семь часов вечера я буду у вас.
Она пыталась отговорить меня, указывая на опасности этого путешествия. При первых словах я остановила ее.
– Неужели вы не знаете, как я упряма, матушка? Вас могут задержать в министерстве, вы не должны терять здесь драгоценного времени.
Она уступила с несвойственной ей нежностью.
– Узнает ли когда-нибудь мой бедный Юстас, какая у него жена, – воскликнула она, поцеловав меня и пошла к своему экипажу.
Мои воспоминания об этом путешествии очень смутны и неопределенны.
Когда я стараюсь восстановить их, то воспоминания о более позднем времени и более интересных событиях, случившихся по возвращении моем в Англию, отодвигают на задний план приключения в Испании, которые кажутся давно прошедшими. Я смутно припоминаю разные задержки и тревоги, подвергшие испытанию наше терпение и мужество. Помню, что благодаря нашим рекомендательным письмам мы обрели друзей в лице секретаря посольства и посланника, которые покровительствовали и помогали нам в критические минуты, что наши кучера отличались грязным платьем и чистым бельем, изысканно вежливым обращением с женщинами и варварской жестокостью с лошадьми. Наконец, и самое важное, я ясно вижу плохую комнату в грязной деревенской гостинице, в которой мы нашли нашего Юстаса в бессознательном состоянии, между жизнью и смертью.
Не было ничего романтического или интересного в событии, подвергшем жизнь моего мужа опасности.
Он слишком близко подошел к месту битвы, желая спасти бедного раненого юношу, смертельно раненного, как оказалось после. Ружейная пуля попала в Юстаса, и товарищи по лазарету отнесли его в лагерь, рискуя собственной жизнью. Он был общий любимец; терпеливый, добрый, храбрый, ему нужно было только больше опытности, чтобы быть самым достойным членом человеколюбивого братства, в которое он поступил.
Передавая мне все эти подробности, хирург прибавил несколько слов предостережения.
Лихорадка, обыкновенное следствие раны, сопровождалась бредом. Голова моего мужа, насколько можно было понять из его бессвязных слов, была занята мыслью о жене. Доктор, заметивший это во время своего пребывания у постели больного, считал, что если Юстас, придя в себя, вдруг увидит и узнает меня, то это может иметь гибельные последствия. Пока он находился в бессознательном состоянии, я могла ухаживать за ним, но с того дня, как он будет вне опасности – но наступит ли этот счастливый день! – я должна буду уступить свое место у постели кому-либо другому и не показываться ему до разрешения доктора.
Мы со свекровью поочередно дежурили, проводя около него все дни и ночи.
В часы бреда, который периодически возвращался, имя мое было постоянно у него на устах. Неотвязной идеей была страшная мысль, которую я тщетно старалась отвергнуть в наше последнее свидание, что после произнесенного над ним приговора его жена не будет уверена в его невиновности. Все дикие картины, носившиеся в его воображении, происходили от этой упорной мысли. Он воображал, что живет со мною при тех ужасных условиях, через которые он прошел, и я постоянно напоминаю ему трагическое испытание, выпавшее на его долю. Он представлял все это в двух лицах. Он подает, например, мне чашку чая и говорит за меня: «Мы вчера поссорились, Юстас, нет ли тут яда?» Потом целует меня в знак примирения, а я, смеясь, говорю ему: «Теперь утро, мой милый, а к девяти часам вечера я умру, не правда ли?» Я лежу в постели, а он дает мне лекарство. Я подозрительно смотрю на него и говорю: «Ты любишь другую женщину. Нет ли в этом лекарстве чего-либо неизвестного доктору?» Так страшная драма беспрерывно разыгрывалась у него в голове. Сотни и сотни раз повторял он одно и то же, и все в тех же словах. Иногда мысли его обращались к моему намерению доказать его невиновность. Иногда он осмеивал это намерение, иногда оплакивал его. Иногда употреблял разные хитрости, чтобы поставить преграды на моем пути. Он сурово относился ко мне, он заботливо упрашивал воображаемых людей, помогавших ему, чтобы они не колебались оскорбить или огорчить меня. «Не обращайте внимания на то, рассердите вы ее или заставите плакать. Это все для ее же блага, для того, чтобы спасти безумную от опасностей, о которых она и не помышляет. Вы не жалейте ее, когда она будет говорить, что делает все это ради меня. Посмотрите! Она сама идет на то, чтобы ее оскорбляли, обманывали. Остановите ее, остановите!» Несмотря на то что все это говорилось в забытьи, часы, проводимые мною у его постели, были для меня часами скорби и муки, причиной которых он был совершенно невольно.
Проходили недели, а он все был между жизнью и смертью.
Я не вела в то время никаких записей и не помню хорошенько, какого именно числа произошла в нем перемена; помню только одно, что в прекрасное зимнее утро мы освободились от тягостной неизвестности. Доктор был у постели, когда больной пришел в себя. В ту минуту, когда Юстас раскрыл глаза, доктор сделал мне знак молчать и удалиться. Свекровь моя и я тотчас же поняли, что это значит. От полноты души возблагодарили мы Господа за возвращение нам одной – мужа, другой – сына.
В тот же вечер, оставшись одни, мы заговорили о будущем в первый раз по отъезде нашем из Англии.
– Доктор сказал мне, – сообщила мистрис Маколан, – что Юстас еще слишком слаб и в продолжении нескольких дней не в состоянии будет вынести никакого волнения. У нас еще достаточно времени, чтобы обдумать, сказать ему или нет, что он обязан своей жизнью настолько же вашим попечениям, насколько и моим. Неужели у вас хватит духу оставить его теперь, когда Божие милосердие возвратило его нам с вами?
– Если б я спросила только свое сердце, – ответила я, – то никогда не оставила бы его.
Мистрис Маколан взглянула на меня с удивлением.
– А кого же хотите вы слушать? – спросила она.
– Если мы оба будем живы, – ответила я, – то мне следует позаботиться о его будущем счастье, а также и о своем. Я многое могу вынести, матушка, но не в состоянии буду вынести, если он снова покинет меня.
– Вы несправедливы к нему, Валерия, я абсолютно уверена в том, что он не в состоянии будет снова покинуть вас!
– Дорогая мистрис Маколан, разве вы забыли, что он говорил обо мне, когда мы с вами сидели у его кровати?
– Но он говорил в бреду. Разве можно воспринимать всерьез слова, вырывавшиеся из его уст в бреду?
– Трудно противостоять матери, отстаивающей своего сына, – сказала я. – Дорогой и лучший друг мой, я не возлагаю на Юстаса ответственности за его слова, но смотрю на них как на предостережение. Дикие речи, вырывавшиеся у него в бреду, были лишь повторением того, что он говорил мне, полный здоровья и сил. Чего ради я буду надеяться, что он изменит свои мысли в отношении меня? Ни разлука, ни страдания не изменили его. В горячечном бреду, как и в полном разуме, он сомневается во мне. Я вижу только одно средство возвратить его доверие к себе – это уничтожить повод его разлуки со мной. Нет никакой надежды убедить его, что я верю в его невиновность, надо показать ему, что и не нужно никакой веры, доказать ему, что он невиновен во взводимом на него преступлении.
– Валерия! Валерия! Вы попусту теряете время и слова. Неужели опыт не убедил вас, что это дело невозможное.
Я не отвечала, мне нечего было сказать, кроме того, что я уже говорила.
– Если вы хотите опять посетить Декстера из сострадания к сумасшедшему и жалкому созданию, которое уже раз оскорбило вас, – продолжала моя свекровь, – то вы должны отправиться к нему в сопровождении меня или другого лица. Вы можете провести у него лишь столько времени, чтобы успокоить его взволнованный ум. После этого вы должны его оставить. Предположим даже, что Декстер был бы в состоянии помочь вам, но для этого нужно будет обращаться с ним по-дружески, с полным доверием, позволить ему близкие, интимные отношения, а разве это возможно после случившегося в доме Бенджамина? Отвечайте мне честно.
Я рассказала ей во время путешествия о последнем своем свидании с Декстером, и она воспользовалась им, пытаясь уговорить меня отказаться от моих планов. Конечно, я не имею нрава осуждать ее за это, цель оправдывает средства. Но как бы то ни было, я должна была отвечать ей, если не хотела оскорбить ее. Итак, я ответила ей, что никогда не смогу допустить дружеских отношений с Декстером как с человеком, достойным доверия.
Мистрис Маколан не теряла надежды повлиять на мое решение.
– Хорошо, – сказала она. – Этот путь закрыт для вас. Тогда на что вы надеетесь? Что хотите вы предпринять?
На эти вопросы в настоящий момент я не могла дать удовлетворительного ответа. Я чувствовала какую-то странную неловкость и молчала. Мистрис Маколан нанесла мне последний удар, довершивший ее победу.
– Мой бедный Юстас слабохарактерен и мрачно настроен, но он не может быть человеком неблагодарным. Дитя мое! Вы заплатили ему добром за зло, вы доказали ему свою глубокую, преданную любовь, подвергая себя всяким трудностям и опасностям ради него. Верьте мне, верьте ему! Он не в силах противостоять вам. Дайте ему увидеть дорогое лицо, которым он бредил, смотрящее на него с прежней любовью, и он ваш на всю жизнь.
Она встала и прикоснулась губами к моему лбу, в голосе ее слышалась нежность, к которой я не считала ее способной.
– Скажите «да», Валерия, – прибавила она шепотом, – и вы будете и мне и ему еще дороже прежнего.
Мое сердце соглашалось с ней, но разум колебался. От мистера Плеймора не было писем, которые могли бы руководить мною и поддержать меня. Я так долго и так тщетно сопротивлялась, так много страдала, потерпела столько неудач и разочарований, а теперь Юстас в соседней комнате мало-помалу возвращается к жизни, как было тут устоять? Все было кончено. Сказав «да» (если б Юстас подтвердил слова матери), я отказывалась от заветной своей цели, прощалась с благородной и дорогой надеждой всей моей жизни. Я знала это и сказала «да».
Итак, прощай, великое дело! Добро пожаловать, покорность и смирение, что и доказывало мое поражение.
Мы со свекровью спали в одной комнате под крышей, это все, что нам могли предложить в гостинице. Ночь, последовавшая за этим разговором, была очень холодная, и мы не могли согреться, несмотря на все капоты и пледы. Свекровь моя заснула, но я не могла сомкнуть глаз. Я была слишком несчастна, думая о своем положении и о том, как примет меня муж мой.
Прошло несколько часов в этих грустных размышлениях, как вдруг я почувствовала какое-то странное ощущение, удивившее и встревожившее меня. Я вскочила на постели, едва переводя дыхание. Это движение разбудило мистрис Маколан.
– Что с вами? – спросила она. – Вам дурно?
Я старалась объяснить, как могла. Она, казалось, тотчас же поняла, в чем дело. Она обняла меня и крепко прижала к груди.
– Мое бедное, невинное дитя, возможно ли, чтобы вы не знали? Неужели я в самом деле должна объяснить вам?
И она потом сказала мне несколько слов. Никогда не забуду я смятения чувств и ощущений, вызванных во мне этими словами. Радость, страх, изумление, удовольствие, гордость и смирение наполнили мою душу и сделали меня совершенно новой женщиной. Только теперь я узнала это. Если Господь продлит мою жизнь на несколько месяцев, то я могу испытать величайшую и святую радость на земле – быть матерью.
Я не знаю, как наступило утро, помню только, что я вышла подышать свежим зимним воздухом на открытой поляне перед гостиницей.
Я уже сказала, что чувствовала себя другой женщиной. Утро застало меня с новыми силами и новой решимостью. Думая о будущем, я должна была заботиться не об одном муже. Его доброе имя принадлежало теперь не только ему и мне, оно должно было сделаться драгоценным наследием нашего ребенка. Что же я сделала, не зная еще, что скоро буду матерью? Я отказалась от надежды возвратить мужу незапятнанное имя. Наш ребенок мог со временем услышать, как злые языки скажут: «Твой отец обвинялся в убийстве и никогда не был полностью оправдан». Могла ли я с такими мыслями спокойно ожидать разрешения от бремени? Нет, я должна найти в себе силы и постараться заставить Декстера проговориться, должна снова вступить в борьбу и открыть истину, чтобы очистить имя моего мужа и отца моего будущего ребенка.
Я вернулась домой с твердой решимостью. Я открыла душу своему другу и матери-свекрови и откровенно рассказала ей о происшедшей во мне перемене.
Она была не только разочарована, но и сильно огорчена. По ее мнению, случилось то, чего она боялась. К нашему общему счастью, новые узы должны крепко связать меня с мужем. Все другие соображения не должны были иметь никакого значения. Если я теперь покину Юстаса, то совершу бессердечный и безумный поступок, о котором до конца жизни своей буду сожалеть.
Тяжелая борьба происходила во мне, сомнения терзали мою душу, но я держалась непреклонно. Честь отца – наследие ребенка, вот мысль, на которой я всячески старалась сосредоточиться. Мое природное упрямство поддержало меня, как говорила мистрис Маколан. Время от времени я ходила взглянуть на Юстаса во время его сна, и это укрепляло мою решимость. Я не могу объяснить свое душевное состояние, могу только рассказать, что происходило в это тяжелое для меня время.
Я сделала одну уступку мистрис Маколан: согласилась отложить на два дня свою поездку в Англию. Мистрис Маколан надеялась, что я за эти два дня могу изменить свое решение.
Отсрочка эта оказалась для меня очень полезной. На другой день начальник госпиталя посылал за почтой в ближайший город. Посыльный его привез мне письмо. Почерк на конверте показался мне знакомым, и действительно, это был ответ мистера Плеймора.
Если мне грозила опасность изменить своим планам, добрый адвокат спас меня от этого. Следующие строки докажут, насколько он ободрил и поддержал меня в ту минуту, когда я так нуждалась в друге и опоре.
«Теперь позвольте мне рассказать вам, – писал он, – что сделал я для проверки того заключения, к которому привело меня ваше письмо.
Я разыскал одного из слуг, стоявших на карауле у дверей комнаты мистрис Юстас Маколан в ночь ее кончины. Он помнит как нельзя лучше, что Мизеримус Декстер проехал мимо них в своем кресле, когда уже весь дом был погружен в сон. Декстер обратился к ним с вопросом: «Я полагаю, что не запрещено входить в кабинет? Я не могу спать после всего случившегося и несколько развлекусь чтением». Люди эти не получали приказания не допускать в кабинет. Они знали, что дверь в спальню покойной была заперта, и ключи находились у доктора Геля. Они позволили Декстеру войти в кабинет. Он запер за собой дверь, выходившую в коридор, и некоторое время оставался не в кабинете, как полагали слуги, а в спальне, как он признался вам. Теперь, каким образом он вошел туда? Не иначе как с помощью ключа от кабинетной двери. Долго ли он там оставался, неизвестно, но это пустяки. Слуга помнит только, что он вышел оттуда «бледный, как смерть» и проехал мимо, не говоря ни слова.
Вот факты. Вывод из них имеет очень важное значение и подтверждает высказанное вам мною мнение. Вы, вероятно, помните, о чем мы говорили.
Теперь обратимся к вам. Вы невинным образом возбудили в Декстере такое чувство, которое нет надобности определять. Действительно, в вашей фигуре и в ваших манерах есть что-то, напоминающее первую Юстас Маколан, я сам это заметил, и это должно было произвести впечатление на расстроенный мозг Декстера. Не распространяясь более об этом предмете, я только напомню вам, что он доказал, насколько велико ваше на него влияние; он так взволнован в вашем присутствии, что не в состоянии обдумывать своих слов. Весьма возможно и даже очень вероятно, что он еще более выдаст себя, если представится к тому случай. Ввиду ваших собственных интересов я должен говорить с вами совершенно откровенно. Я не сомневаюсь, что вы приблизились к своей цели со времени вашего отъезда из Эдинбурга. Я вижу это из вашего письма, и мое открытие еще более подтверждает, что Декстер находился в тайных сношениях с покойной, сношениях, совершенно невинных с ее стороны, не только в день смерти, но и за несколько недель перед тем. Я убежден и не могу скрыть от вас, что если бы нам удалось открыть, какого рода были эти сношения, то, вероятно, невиновность вашего мужа будет доказана открытием истины. Как честный человек я и не могу скрыть этого от вас и не могу по совести советовать рисковать тем, чем вы рискуете, това увидевшись с Декстером. В этом трудном и щекотливом деле я не могу и не хочу брать на себя ответственность. Вы должны сами решить. Я же прошу у вас одной милости, сообщите мне, на что вы решитесь».
То, что казалось величайшей трудностью для моего почтенного корреспондента, вовсе не представлялось мне препятствием. Мой ум вовсе не так был настроен, и, прежде чем успела окончить письмо, я уже решилась повидаться с Декстером.
На другой день отходила почта во Францию, было свободное место рядом с кондуктором. Ни с кем не посоветовавшись, по обыкновению своему быстро, очертя голову, я заняла это место.
Глава XVII. НА ОБРАТНОМ ПУТИ
Если бы я путешествовала в своем собственном экипаже, последующие главы, вероятно, не были бы написаны: после какого-нибудь часа пути я вернулась бы назад.
Кто может быть постоянно тверд? Задавая этот вопрос, я обращаюсь к женщинам, а не к мужчинам. Я быстро приняла решение, несмотря на сомнения и предостережения мистера Плеймора, несмотря на влияние моей свекрови, и заняла место в почтовом экипаже, отправляющемся во Франсино. Не прошло десяти минут после того, как мы отъехали из гостиницы, и мужество изменило мне. Тогда я сказала себе: «Несчастная, ты бросила своего мужа». В продолжение нескольких часов я готова была бы отдать все на свете, чтобы остановить экипаж. Я ненавидела кондуктора, добрейшего человека. Я ненавидела маленьких испанских лошадок, везших нас и весело звеневших своими бубенчиками. Я ненавидела светлый день, так оживлявший все в природе, и животворный воздух, которым я дышала. Никогда не испытывала я такого мучительного путешествия, как эта спокойная и безопасная поездка к границе. В сердечном горе моем было у меня одно утешение – это похищенная мною прядь волос Юстаса. Мы отправились в предрассветный час, когда он спал еще крепким сном. Я прокралась в его комнату, поцеловала его, вдоволь наплакалась над ним и отрезала у него прядь волос, не боясь быть замеченной. Как у меня хватило духу расстаться с ним тогда, я и сама не знаю. Помнится мне, что свекровь моя помогала мне в том совершенно бессознательно. Она вошла в комнату, твердая, холодная, и надменно сказала мне: «Если вы решились ехать, Валерия, то экипаж готов». При таких обстоятельствах поступила бы так же каждая женщина с характером, как я. Я решилась – и уехала.
И потом я же сожалела о том! Бедное создание – человек!
Время, как известно, великий целитель всяких печалей и скорбей. Но, по моему мнению, ему приписывают уж слишком много чести в этом деле. Пространство и перемена впечатлений гораздо полезнее и действеннее в этом случае. На железной дороге к Парижу я была уже в состоянии проанализировать свое положение. Я теперь сознавала, что уверенность моей свекрови могла быть ошибочна насчет приема, который бы оказал мне муж мой после первой вспышки изумления и радости. Предположим, что я рисковала, возвращалась к Мизеримусу Декстеру, но разве не было бы опрометчиво и безрассудно с моей стороны явиться незваной к мужу, который объявил, что супружеское счастье для нас невозможно и семейная жизнь наша кончена. К тому же кто мог знать, что будущее не оправдает меня не только перед собой, но и перед ним. Может быть, я со временем услышу от него: «Она занималась расследованиями, до которых ей не было никакого дела; она была упрямая и не слушала никаких доводов; она бросила меня, когда другая женщина не сделала бы этого, но она все это загладила и доказала, что она была права».
Я прибыла в Париж через день и написала оттуда три письма: одно к Бенджамину, которого уведомляла, что приеду на следующий день вечером, другое – к Плеймору, желая вовремя дать ему знать, что решилась сделать последнюю попытку проникнуть в гленинчскую тайну; третье – к Юстасу, очень короткое. Я признавалась ему, что ухаживала за ним все это время, пока он был в опасности, объясняла ему причину, заставившую меня его покинуть, и умоляла не думать обо мне дурно, пока время не докажет ему, что я любила его нежно и горячо. Это письмо я вложила в другое, адресованное к моей свекрови, ей предоставляла я отдать его сыну, когда она найдет это своевременным. Я положительно запрещала ей сообщать Юстасу о новых узах, соединявших меня с ним. Хотя он сам бросил меня, я не хотела, чтобы он услышал эту весть из чужих уст. Почему? Есть вещи, о которых я позволяю себе умалчивать, и эта принадлежит к числу их.
Написав письмо, я исполнила свой долг.
Теперь я была совершенно свободна поставить последнюю карту в своей игре – в темном сомнительном деле, в котором шансы были одинаковы, как против меня, так и за меня.
Глава XVIII. ПО ДОРОГЕ К ДЕКСТЕРУ
– Клянусь небом, Валерия, сумасшествие этого чудовища заразительно, и вы подверглись этому бедствию, – заявил Бенджамин, когда я, возвратившись к нему в дом, сообщила ему о своем намерении посетить Декстера.
Решившись добиться своего, я старалась воздействовать нежными убеждениями и умоляла доброго моего друга иметь терпение.
– Помните, что я уже говорила вам, как для меня важно увидеться с Декстером еще раз? – прибавила я.
Я только подлила масла в огонь.
– Увидеться с ним еще раз? – вскричал он в негодовании. – Увидеться после того, как он оскорбил вас под моей кровлей, в этой самой комнате! Не может быть, чтобы я слышал это наяву!
Я поступила несправедливо, я знаю, но негодование Бенджамина было так велико, что возбудило во мне непреодолимое желание поддразнить старика, высказав чересчур снисходительный взгляд на это дело.
– Полноте, друг мой, не волнуйтесь! – сказала я. – Мы должны быть снисходительны к человеку, который ведет такую жизнь и подвержен таким страданиям, как Декстер, и скромность никогда не должна переходить за границы благоразумия. Я начинаю думать, что я чересчур строго отнеслась тогда к нему. Женщину, уважающую себя и любящую своего мужа, не должна оскорблять глупая выходка несчастного урода, вздумавшего обнять ее. Не следует приходить в такое негодование из-за таких пустяков. К тому же я простила его, и вы должны сделать то же. Нечего бояться повторения подобной сцены, если вы будете со мною. Его дом настоящая диковинка; я уверена, что он вас заинтересует, одни картины стоят того, чтобы их съездить посмотреть. Я напишу ему сегодня, а завтра мы поедем к нему. Мы должны сделать этот визит для себя самих, если не для мистера Декстера. Бенджамин, вы увидите, что снисхождение друг к другу – величайшая добродетель настоящего времени. Бедный Декстер имеет право воспользоваться настроением. Полноте, полноте! Пойдемте вместе с веком! Примиритесь с новыми идеями!
Вместо того чтобы принять добрый совет, Бенджамин накинулся на наш век, как бык на красную тряпку.
– Ох, эти новые идеи! – возмущался он. – Будем держаться новых идей, Валерия. Старая нравственность нехороша, старые понятия отжили. Пойдем вместе с веком, в нем все хорошо. Жена в Англии, муж в Испании, обвенчаться и не венчаться, жить вместе или врозь – это все равно для новых идей. Я пойду е вами, Валерия, я буду достоин нового поколения. Если мы простили Декстера, то не стоит делать дело наполовину. Я пойду с вами, я готов! И чем скорей, тем лучше. Поедемте к Декстеру, поедемте!
– Я очень рада, что вы согласны со мной, – сказала я, – но к чему спешить! Мы можем отправиться завтра в три часа. Я напишу ему о нашем намерении посетить его. Куда же вы?
– Я хочу немного развлечь свои мысли, – ответил он угрюмо, – и иду в библиотеку.
– Что вы будете читать?
– Кота в сапогах или что-нибудь подобное, что не идет об руку с веком.
С этой насмешкой над новыми идеями мой старый друг вышел из комнаты.
Отправив мою записку и предавшись размышлениям, я почувствовала беспокойство по поводу состояния здоровья Декстера. Как-то он провел время моего отсутствия в Англии? Не может ли кто-нибудь сообщить мне сведения о нем? Спрашивать Бенджамина значило бы вызвать новую вспышку. Пока я таким образом размышляла, в комнату вошла экономка, и я спросила ее, не слыхала ли она чего-нибудь о странном человеке, так сильно ее напугавшем.
Она покачала головой с таким видом, точно находила неприличным говорить об этом человеке.
– Неделю спустя после вашего отъезда, сударыня, – сказала она чрезвычайно серьезно и тщательно подбирая выражения, – этот господин имел наглость прислать вам письмо. По приказанию своего господина я объявила посыльному, что вы уехали за границу и чтобы он убирался вместе со своим письмом. Вскоре после того мне случилось пить чай у экономки мистрис Маколан и слышать об этом господине. Он сам приезжал в кабриолете к мистрис Маколан, чтобы справиться о вас. Как мог он без ног сидеть в экипаже и сохранять равновесие, это для меня совершенно непонятно, но дело не в том. Экономка, увидев его, говорит, как и я, что никогда его не забудет. Она сказала ему, оправившись несколько от страха, что вы и мистрис Маколан поехали ухаживать за больным. Он уехал назад, как говорила экономка, со слезами на глазах и проклятием на устах. Страшно было смотреть на него. Вот все, что я слышала о нем, сударыня, и надеюсь, что вы извините меня, если я осмелюсь сказать вам, что этот предмет (по уважительным причинам) очень для меня неприятен.
И, церемонно присев передо мной, она вышла из комнаты.
Оставшись одна, я еще сильнее забеспокоилась, думая о предстоящей мне завтра встрече. Как бы ни были преувеличены описания экономки, все же можно было сделать вывод, что Декстер не очень-то терпеливо переносил мое продолжительное отсутствие и не давал успокоиться своей нервной системе.
На следующее утро я получила ответ мистера Плеймора на мое письмо из Парижа.
Он писал кратко, не одобрял и не порицал моей решимости, но настаивал на том, чтобы я выбрала себе компетентного свидетеля, отправляясь на свидание с Декстером. Самой интересной частью письма был его конец.
«Вы должны приготовиться к тому, что мистер Декстер изменился к худшему, – писал мистер Плеймор. – Один из моих друзей посетил его на днях по делу и был поражен происшедшей в нем переменой. Ваше присутствие так или иначе произведет на него свое действие. Советов в этом отношении я не могу никаких дать вам, все будет зависеть от обстоятельств, и вы должны будете ими воспользоваться. Ваш собственный такт покажет вам, что будет благоразумнее – перевести разговор на первую жену Юстаса или нет. Все шансы на то, что он выдаст себя, сосредоточиваются на этой теме разговора, а потому старайтесь поддерживать ее, насколько возможно».
Внизу был постскриптум:
«Спросите у мистера Бенджамина, не слыхал ли он через двери библиотеки, как мистер Декстер рассказывал вам о своем посещении мистрис Маколан в ночь ее смерти».
Я обратилась с этим вопросом к Бенджамину во время завтрака перед нашей поездкой к Декстеру. Мой старый друг все так же горячо возражал против этого свидания и отвечал необычайно серьезно и сухо:
– Я не имею обыкновения подслушивать у дверей, но у некоторых людей голос бывает звонок и слышен издали. У Декстера такой голос.
– Означает ли это, что вы слышали его слова? – спросила я.
– Ни стена, ни дверь не могли заглушить его голоса, – продолжал Бенджамин, – и я слышал его гнусные слова. Да!
– Теперь я попрошу вас не только слушать, но и записывать все, что мистер Декстер будет говорить мне. Вы, кажется, привыкли писать под диктовку моего отца. Нет ли у вас маленькой записной книжечки?
Бенджамин поднял на меня глаза с величайшим удивлением.
– Одно дело писать письма под диктовку известного коммерсанта, от слова которого зависит перемещение больших капиталов из одних рук в другие, и совсем другое записывать нелепости чудовища, которого следовало бы посадить в клетку. Ваш добрый отец, Валерия, никогда не потребовал бы от меня этого.
– Простите меня, Бенджамин, но я вынуждена была просить вас об этом. Это идея мистера Плеймора, не моя, заметьте это. Сделайте это, друг мой, ради меня.
Бенджамин обратил глаза свои на тарелку с покорным видом, который убедил, что я одержала победу.
– Всю жизнь плясал я под ее дудку, – пробормотал он, – теперь уж поздно, не освободиться от нее. – И он снова взглянул на меня. – Я думал, что удалился от дел, – сказал он, – а теперь оказывается, что я должен снова обратиться в писца. Итак, что вы от меня требуете?
В эту минуту пришли доложить, что кеб ожидает нас у подъезда. Я встала и, взяв его за руку, поцеловала его в старую румяную щеку.
– Во-первых, вам нужно будет сесть за креслом Декстера так, чтобы он не мог вас видеть, а меня бы вы видели.
– Чем меньше буду я видеть Декстера, тем лучше, – проворчал Бенджамин. – Что же должен я делать, разместившись таким образом?
– Вы должны будете ждать, пока я сделаю вам знак, и потом тотчас начать записывать в книжку слова Декстера и писать до тех пор, пока я не сделаю знак перестать.
– Хорошо, – сказал Бенджамин. – По какому же знаку я должен буду начинать, и по какому – кончать?
Я к этому вопросу не была подготовлена и просила его помочь мне в этом. Но нет! Он не хотел принимать никакого деятельного участия в этом деле и соглашался быть только пассивным орудием; этим все его уступки должны были ограничиться.
Предоставленная самой себе, я с трудом придумала телеграфную систему, которая приводила Бенджамина в действие, не возбуждая подозрений Декстера. Я посмотрелась в зеркало, и серьги мои навели меня на счастливую мысль.
– Я буду сидеть в кресле. Когда вы увидите, что я, облокотившись на ручку кресла, буду играть сережкой, вы должны записывать, когда же двину кресло, значит нужно перестать. Вы меня поняли?
– Понял.
Мы подъезжали к дому Декстера.
Глава XIX. НЕМЕЗИДА [24 - Немезида – 1) в древнегреческой мифологии богиня возмездия, карающая за преступления; 2) возмездие.]
Садовник отворил нам калитку; он, как видно, получил приказания относительно моего приезда.
– Мистрис Валерия? – спросил он.
– Да.
– И ваш друг?
– Да.
– Пожалуйте наверх. Вы знаете расположение дома.
Проходя через прихожую, я остановилась и, заметив в руках Бенджамина его любимую трость, сказала:
– Зачем вам брать с собой палку, не лучше ли оставить ее здесь?
– Палка моя может быть мне полезна наверху, – резко возразил Бенджамин. – Я не забыл случая в библиотеке.
Не время было спорить с ним. Я стала подниматься по лестнице.
Достигнув верхней площадки, я вздрогнула, услышав какой-то странный вопль, раздававшийся в соседней комнате. В этом вопле выражалось страдание, и он повторился два раза, прежде чем мы вошли в круглую комнату. Я первая подошла к внутренней комнате и увидела разностороннего Мизеримуса Декстера еще с новой стороны.
Несчастная Ариель стояла перед столом, на котором было блюдо с маленькими пирожками. Кисти ее рук были крепко обвязаны веревками, свободные концы которых, длиною в несколько ярдов, держал Декстер. «Попробуй еще раз, красавица, – говорил он в то время, как я стояла в дверях, – возьми пирожок». При этом приказании Ариель покорно протягивала руки к блюду. Едва они успевали коснуться пирожка, как он с силой дергал веревку. Эта дьявольская жестокость до того возмутила меня, что я готова была вырвать у Бенджамина палку и сломать ее об Декстера. Ариель молча, по-спартански, переносила пытку. Она первая увидела меня, стиснула зубы, покраснела от боли, но сдержалась и даже не застонала.
– Бросьте веревку! – закричала я в негодовании. – Отпустите ее, мистер Декстер, или я сейчас же оставлю этот дом.
При звуке моего голоса он вскрикнул от радости, глаза его устремились на меня с бешеным восторгом.
– Пожалуйте! Пожалуйте! – воскликнул он. – Полюбуйтесь, чем я занимаюсь в безумные минуты ожидания, как убиваю время в разлуке с вами. Пожалуйте! Я в самом скверном, самом злом расположении духа сегодня, а виной тому нетерпеливое ожидание увидеть вас, мистрис Валерия. Когда я бываю в таком настроении, мне непременно нужно мучить кого-нибудь. И вот я мучил Ариель! Посмотрите на нее. Она еще ничего не ела сегодня и настолько неловка, что никак не может схватить пирожок. Ее нечего жалеть, у нее нет нервов, и я не делал ей больно.
– У Ариели нет нервов, – сказало несчастное создание, сердясь на меня за вмешательство в ее и господина дело, – и ей вовсе не больно.
Я слышала, как Бенджамин размахивал своей тросточкой позади меня.
– Бросьте веревку, – повторила я в сердцах, – или я сию же минуту уйду от вас.
Нежные нервы Декстера затрепетали от моего гнева.
– Какой дивный голос! – воскликнул он и бросил веревку. – Возьми пирожок, – прибавил он повелительным тоном, обращаясь к Ариели.
Она прошла мимо меня с веревками на руках и блюдом пирожков в руках. Недоверчиво кивнув мне головой, она с гордостью повторила:
– У Ариели нет нервов, ей не больно.
– Вы видите, – сказал Мизеримус Декстер, – я не причинил ей никакого вреда и бросил веревку, как только вы приказали. Так не будьте же суровы со мной после вашего долгого отсутствия, мистрис Валерия.
Он замолчал, Бенджамин, молча стоявший в дверях, привлек его внимание.
– Кто это? – поинтересовался он, направляя свое кресло к дверям. – Ах, знаю! – воскликнул он прежде, чем я успела ответить. – Это благодетельный человек, прибежище страждущих. Вы изменились к худшему с тех пор, как я видел вас, сударь. Вы приняли совершенно другой облик, вы олицетворяете карающее правосудие. Это ваш новый покровитель, мистрис Валерия, понимаю! – И, низко кланяясь Бенджамину, он иронически сказал: – Ваш покорнейший слуга, господин карающее правосудие! Я заслужил это и покоряюсь. Я постараюсь сделать вашу должность синекурою. [25 - Синекура – хорошо оплачиваемая должность, не требующая особого труда.] Эта леди – свет моей жизни. Уличите меня в неуважении к ней, если это вам удастся. – Он отодвинулся от Бенджамина, который слушал его с презрительным молчанием, и направился в мою сторону. – Вашу ручку, свет моей жизни, – сказал он своим мягким тоном, – вашу ручку в доказательство того, что вы меня простили. Позвольте поцеловать один раз, только один раз, – прибавил он умоляющим голосом.
Я подала ему руку, он почтительно поцеловал ее один раз и опустил с тяжелым вздохом.
– Ах, бедный Декстер, – прибавил он, с чистосердечным эгоизмом жалея себя, – горячее твое сердце изнывает в одиночестве, издевается над твоим уродством. Грустно, грустно! Бедный Декстер! – Потом, взглянув на Бенджамина, он продолжал ироническим тоном: – Какая прекрасная погода, сударь! Особенно после таких продолжительных дождей. Не угодно ли вам чего-нибудь? Присядьте, пожалуйста. Карающему правосудию, если оно не больше вас, приличнее всего сидеть на стуле.
– А обезьяне приличнее всего сидеть в клетке, – отрезал Бенджамин, взбешенный насмешливым замечанием насчет его небольшого роста.
Тирада эта не произвела никакого воздействия на Декстера, он как будто не слыхал ее. В нем снова произошла перемена, он стал задумчив, тих, глаза его остановились на мне с грустным выражением. Я села в первое попавшееся кресло и сделала Бенджамину знак, который он тотчас же понял. Он разместился позади Декстера так, что мог постоянно видеть меня. Ариель молча пожирала пирожки, сидя на скамейке у ног своего господина, и глядела на него, как верная собака. Наступило минутное молчание, и я только теперь могла хорошенько рассмотреть Декстера.
Меня не столько удивила, сколько испугала перемена, происшедшая в нем со времени нашего последнего свидания. Письмо мистера Плеймора не подготовило меня к такой резкой перемене.
Лицо его как бы сузилось, осунулось и сделалось как будто меньше, нежная мягкость взгляда исчезла, в глазах появились красные кровяные жилки, взгляд стал жалобный и бессмысленный. Его сильные руки казались истощенными и дрожали, лежа на одеяле. Бледность его лица, может быть, еще более подчеркнутая черной бархатной курткой, имела зеленоватый болезненный оттенок. Морщины у глаз сделались глубже. Голова утопала в плечах, когда он откидывался на спинку кресла. Казалось, не месяцы, а годы пронеслись над ним за время моего отсутствия в Англии. Вспомнив медицинское свидетельство, которое показывал мне мистер Плеймор, и твердое убеждение доктора, что сохранение рассудка Декстера зависит от состояния его здоровья и нервов, я почувствовала, что разумно поступила (если только можно рассчитывать на успех), поспешив из Испании. Зная то, что я знала, и опасаясь того, чего я опасалась, я ясно видела, что близок конец. Я почувствовала, случайно встретившись с ним глазами, что передо мною погибший человек.
Мне стало жаль его. И это сожаление не имело ничего общего с целью, приведшей меня в его дом. Оно нисколько не соответствовало подозрению, которое мистер Плеймор посеял в уме моем в связи со смертью первой жены Юстаса. Я знала, что Декстер жесток, коварен, но мне теперь было жаль его! Ведь во всех людях есть дурные свойства. Развитие или отмирание их зависит порой от случая. И мне в эту минуту было жаль Мизеримуса Декстера, и он это заметил.
– Благодарю вас, – сказал он вдруг. – Вы видите, что я болен, и вам жаль меня, дорогая и добрая Валерия!
– Эту леди, сударь, зовут мистрис Юстас Маколан, – прервал Бенджамин строгим тоном. – Обращаясь к ней, не забывайте, что так должны называть ее.
Это замечание Бенджамина оказалось также незамеченным, как и первое. По-видимому, Декстер совершенно забыл о присутствии в комнате третьего лица.
– Вы оживили меня своим посещением, – продолжал он. – Доставьте мне наслаждение послушать ваш прелестный голос. Поговорите со мною о себе, расскажите, что вы делали по отъезде из Англии.
Так как необходимо было начать с ним разговор, то я рассказала ему о том, что делала за границей.
– Так вы все еще любите Юстаса? – спросил он с горечью.
– Люблю еще более прежнего.
Он закрыл лицо руками и, помолчав с минуту, продолжал глухим голосом:
– Вы оставили Юстаса в Испании и вернулись в Англию. Для чего это?
– Для того же, для чего я явилась к вам и просила вашей помощи.
Он отнял руки от лица и посмотрел на меня. Я увидела в глазах его не только удивление, но и тревогу.
– Возможно ли? – воскликнул он. – Вы все еще не отказались от своего намерения? Все еще хотите раскрыть гленинчскую тайну?
– Я твердо решилась на это, мистер Декстер, и все еще надеюсь, что вы мне поможете.
Прежнее недоверие омрачило лицо его при этих словах.
– Чем могу я вам помочь? – спросил он. – Разве я могу изменить факты?
Он замолчал, и вдруг лицо его словно озарилось новой мыслью.
– Я старался помочь вам, – начал он. – Я говорил вам, что поездка мистрис Бьюли в Эдинбург была только уловкой, что яд могла всыпать горничная. Размышление, может быть, убедило вас в справедливости моих слов? Не так ли?
Это упоминание о мистрис Бьюли дало мне возможность направить разговор на желаемую тему.
– Нет, ваша версия мне кажется необоснованной, – отвечала я. – Я не вижу здесь побудительных причин. Разве могла горничная быть врагом мистрис Юстас?
– Ни у кого не могло быть причин быть врагом мистрис Юстас! – ответил он громко и с жаром. – Она была олицетворением доброты и никогда никому не сделала зла ни словом, ни делом. Она была святая. Чтите ее память и оставьте мученицу мирно покоиться в могиле!
Он снова закрыл лицо руками и задрожал от волнения.
Вдруг Ариель поднялась со своего места и приблизилась ко мне.
– У меня десять ногтей, – прошептала она, показывая свои руки. – Если вы еще раз рассердите моего господина, я вцеплюсь вам в горло.
Бенджамин вскочил, он видел движение Ариели, но не расслышал ее слов. Я сделала ему знак остаться на месте. Ариель вернулась к своей скамейке и уставилась на своего господина.
– Не плачьте, – сказала она ему, – вот веревки, помучайте меня. Заставьте меня кричать от боли.
Декстер не отвечал и не шевелился.
Ариель употребила все усилия, чтобы привлечь к себе его внимание. Вдруг она радостно захлопала руками, у нее промелькнула какая-то идея.
– Господин! – обратилась она к Декстеру. – Вы так давно не рассказывали историй. Поставьте в тупик мою голову, заставьте дрожать от страха. Расскажите хорошую длинную историю, полную крови и преступлений.
Случайная ее просьба не заставит ли разыграться его свирепые фантазии? Я знала, что он очень высокого мнения о своем искусстве рассказывать драматические истории. Я знала, что одним из его любимых занятий было приводить втупик Ариель, рассказывая ей истории, которых она не понимала. Ударится ли он теперь в область дикого романа или вспомнит, что моя настойчивость грозит ему исследованием гленинчской трагедии? Не применит ли он новой хитрости, чтобы сбить меня с толку? Я ожидала последнего, но, к величайшему моему удивлению и беспокойству, ожидания мои не оправдались. Ариели удалось отвлечь его мысли от предмета, на котором они были сосредоточены. Он открыл лицо, на котором появилась самодовольная улыбка. Ариель затронула его самолюбие. Мною овладел страх при мысли, не слишком ли поздно я приехала, мороз пробежал по моему телу.
Декстер заговорил, но обращаясь к Ариели, а не ко мне.
– Бедное создание! – сказал он, весело потреяав ее по голове. – Ты ведь ни слова не понимаешь из моих историй. Однако я умею заставить дрожать твое большое, неуклюжее тело и заинтересовать твой неподвижный, тупой ум. Бедное создание!
Он весело откинулся в кресле и взглянул на меня. Неужели мое лицо не напомнит ему того, что минуту назад произошло между нами? Нет! Он смотрел на меня с той же самодовольной улыбкой, с какой смотрел перед этим на Ариель.
– Я очень искусен в драматических рассказах, мистрис Валерия, – сказал он. – И это несчастное создание тому убедительное доказательство. Она может служить предметом психологических исследований, когда я рассказываю ей свои истории. Забавно видеть, как это бессмысленное существо делает отчаянные усилия, чтобы понять меня. Мы поставим сейчас опыт. Я совсем сходил с ума во время вашего отсутствия и уже несколько недель не рассказывал ей историй. Я сейчас расскажу одну из них. Не подумайте, что это составит для меня труд, мое воображение неисчерпаемо. Хотя вы по природе очень серьезны, я уверен, что это вас позабавит. У меня характер тоже серьезный, но я всегда смеюсь, глядя на нее.
Ариель захлопала своими громадными руками.
– Он всегда смеется, глядя на меня, – сказала она с гордостью, взглянув на меня.
Я решительно не знала, как мне поступить. Вспышка, вызванная упоминанием о мистрис Юстас, заставляла меня быть осторожной и выжидать случая для возобновления этого разговора. С чего надо было начать разговор, чтобы мало-помалу заставить его проговориться и открыть тайну, тщательно им скрываемую? При таком неопределенном положении что оставалось делать? Дать ему рассказать сказку значило попусту терять драгоценное время. Несмотря на десять ногтей Ариели, я решила помешать Декстеру рассказывать и воспользоваться первым удобным случаем для своих целей.
– Итак, мистрис Валерия, – начал он громко и с гордым видом, – слушайте. Теперь, Ариель, шевели своими мозгами. Я буду импровизировать поэму и роман. Начнем, как обыкновенно начинаются сказки. Жили да были…
Я ждала только случая, чтобы прервать его, как он вдруг сам остановился, как-то растерянно осмотрелся, провел рукой по лбу и слегка засмеялся.
– Мне, кажется, нужно подкрепиться, – сказал он.
Неужели он сошел с ума? Но незаметно было никаких признаков, не слишком ли уж я возбудила в нем воспоминания о смерти мистрис Маколан? Слабость, о которой я уже упоминала, и растерянность, которую я только что отметила, не были ли предзнаменованием и предостережением как для него так и для нас? Скоро ли он придет в себя, если мы будем терпеливы и дадим ему время? Бенджамин заинтересовался происходившим и поглядывал на Декстера из-за кресла. Ариель была удивлена и до того встревожена, что забыла о моем присутствии.
Мы все напряженно ожидали, что он скажет и сделает.
– Мою арфу! – приказал он. – Музыка восстанавливает мои силы.
Ариель принесла ему арфу.
– Господин! – сказала она с тревогой. – Что с вами?
Он повелительно махнул рукой, чтобы она замолчала.
– Ода к сочинителю, – возвестил он торжественно, обращаясь ко мне. – Стихи и музыка импровизированы Декстером. Тишина и внимание!
Пальцы его медленно перебирали струны арфы, но мы не слышали ни мелодии, ни слов. Через минуту его рука ослабела, голова опустилась на арфу. Я вскочила и подошла к нему. Заснул он или в обмороке?
Я дотронулась до его руки и назвала по имени.
Ариель тотчас же встала между нами и устремила на меня грозный взор. В ту же минуту Мизеримус Декстер поднял голову. Он услышал мой голос и устремил на меня такой странный, задумчиво спокойный взгляд, какого я никогда еще не видала у него.
– Унеси арфу, – сказал он Ариели томным голосом, как человек слабый, утомленный.
Злое, полоумное создание по глупости или по злобе на меня снова раздражило его.
– Зачем? – спросила она, остановившись перед ним и держа арфу в руке. – Что с вами? Почему не рассказываете вы историю?
– Нам не нужно никакой истории! – прервала я ее. – Мне нужно поговорить о деле с мистером Декстером.
Ариель подняла свою тяжелую руку и, подойдя ко мне, повторила:
– Вам нужно говорить с ним?
В ту же минуту голос господина остановил ее.
– Неси прочь арфу, дура! – закричал он сердито. – И жди истории, когда мне вздумается ее рассказывать.
Она покорно взяла арфу и отнесла на другой конец комнаты. Декстер придвинулся со своим креслом поближе ко мне.
– Я знаю, что может подкрепить меня, – сказал он конфиденциально, – это моцион, а я давно уже без движения. Подождите минуту, и вы увидите.
Он нажал пружину своего кресла и понесся по комнате. Но и в этом снова обнаружилась происшедшая в нем перемена. Кресло уже не носилось по-прежнему по комнате, а медленно двигалось на своих колесах. Он с трудом приводил его в действие, но вскоре остановился, совсем задыхаясь.
Мы следовали за ним: Ариель впереди, Бенджамин рядом со мной. Вдруг Декстер с нетерпением приказал им остановиться и сделал мне знак приблизиться к нему.
– Я отвык от движения, – тихо произнес он. – Мне сердце не позволяло весело носиться по комнате, пока вы были в отсутствии.
Кто не пожалел бы его? Кто вспомнил бы в эту минуту о его дурных делах? Даже Ариель почувствовала это. Я услышала, что Ариель начала плакать и стонать. Чародей, который мог пробуждать ее дремавшие чувства, подействовал на нее своим пренебрежением. Она снова жалобным тоном, со слезами стала приставать к нему:
– Что с вами, господин? Вы забыли меня. А где же ваша история?
– Не слушайте ее, – сказала я ему шепотом. – Вам нужен свежий воздух. Пошлите за садовником, и поедемте кататься в кабриолете.
Но все мои усилия были напрасны. Она продолжала повторять свои жалобные вопли:
– Расскажите же историю, расскажите!
Упавший дух в нем снова оживился.
– Дьявол! – вскричал он, поворачиваясь к ней лицом. – Будет тебе сказка. Я могу рассказать ее тебе, хорошо, я расскажу. Вина! Чего вопишь, идиотка? Подай вина! Как это я прежде не подумал о том? Царственного бургундского! Вот что было нужно мне, мистрис Валерия, чтобы подкрепить мои силы и разгорячить воображение! Дай всем бокалы! Честь и слава царю всех вин, царю «Кло-де-Вужо»!
Ариель отворила шкаф в алькове и достала вино и бокалы. Декстер налил бургундского полные бокалы и потребовал, чтобы мы выпили с ним. Мы сделали вид, что пьем, а Ариель вместе со своим господином залпом опустошила свой бокал. Крепкое вино тотчас же ударило ей в голову. Она хриплым голосом затянула песню собственного сочинения, в подражание Декстеру. Но это было только механическое повторение одного и того же: «Расскажи сказку, господин, расскажи сказку!»
Выпив бокал, Декстер стал молча наливать второй, Бенджамин шепотом уговаривал меня уехать.
– Послушайтесь меня хоть раз, Валерия, уедемте.
– Еще одна, последняя попытка, – отвечала я также шепотом. – Подождите.
Ариель продолжала сонным голосом тянуть все те же слова.
Декстер поднял голову. Благодетельный напиток произвел свое действие. Лицо его оживилось румянцем, в глазах засверкала мысль. Бургундское воодушевило его. Доброе вино оказало мне последнюю услугу.
– Теперь я расскажу сказку, – вскричал он.
– Не надо сказку, – сказала я. – Я хочу говорить с вами, мистер Декстер. Я совсем не расположена слушать сказки.
– Не расположена, – повторил он, и ироническая улыбка снова появилась на его лице. – Это предлог, я понимаю, в чем дело. Вы полагаете, что мое воображение истощилось, и вы так откровенны, что выказываете это. Я докажу, что это несправедливо, что я все тот же Декстер. Замолчи, Ариель, или я тебя выгоню. Вот и сказка готова, мистрис Валерия, все сцены и характеры, все здесь. – И он, указав на голову, взглянул на меня с хитрой улыбкой на устах. – Она заинтересует вас, мой прекрасный друг. Это сказка о госпоже и ее горничной. Садитесь ближе к огню и слушайте.
Сказка о госпоже и служанке! Не намеревается ли он таким образом рассказать мне историю мистрис Бьюли и ее служанки?
Название сказки и взгляд, брошенный на меня, воскресили во мне почти исчезнувшую надежду. Наконец он пришел в себя, и к нему возвратилась свойственная ему осторожность и хитрость. Под предлогом рассказать Ариели сказку он, очевидно, хотел вторично сбить меня с толку. Выражаясь его собственными словами, Декстер был все тем же Декстером, что и прежде.
Я взяла Бенджамина за руку, и мы последовали за ним к камину.
– Есть еще надежда на успех, – шепнула я ему, – не забудьте условленный знак.
Мы снова заняли наши прежние места. Ариель опять бросила на меня грозный взор. Несмотря на действие вина, у нее еще оставалось довольно разума, чтобы держаться настороже против моей попытки прервать сказку. Но теперь я сама всячески заботилась о том, чтобы этого не случилось. Я не менее Ариели горела желанием услышать его сказку. Сюжет ее мог служить ловушкой для самого рассказчика. В возбужденном состоянии Декстер мог ежеминутно забыться, рассказать вместо придуманной ситуации действительную, мог в любую минуту выдать себя. Он осмотрелся и начал:
– Расселась ли публика по местам? Готова ли она слушать меня? Повернитесь ко мне лицом, – прибавил он своим мягким нежным тоном, обращаясь ко мне. – Я прошу не слишком многого? Вы смотрите на самое ничтожное творение, ползающее по земле, посмотрите и на меня. Дайте мне почерпнуть вдохновение в ваших глазах, дайте мне насытиться лицезрением вас, одарите улыбкой сожаления человека, счастье которого вы нарушили. Благодарю вас, свет моей жизни, благодарю.
Он послал мне воздушный поцелуй и откинулся на спинку кресла.
– Теперь примемся за сказку, – продолжал он. – В какой форме рассказать ее? Разве в драматической? Это самая древняя, самая лучшая и кратчайшая форма. Во-первых, нужно дать название самое короткое: «Госпожа и служанка». Действие происходит в романтической стране – Италии; время – романтическле XV столетие. Э, посмотрите на Ариель! Она о пятнадцатом столетии знает столько же, сколько кошка на кухне, а между тем она уже заинтересована. Счастливая Ариель!
Ариель посмотрела на меня в двойном упоении, от вина и торжества.
– Я знаю не больше кошки на кухне, – повторила она с гордостью. – Я счастливая Ариель, а вы?
Мизеримус расхохотался:
– Не говорил ли я вам, что она забавна? Действующие лицы драмы, – продолжал он, – это: Анжелика – благородная леди, благородная по рождению и по духу; Кунигунда – прелестный дьявол в женском облике; Деморида – ее несчастная служанка. Сцена первая: мрачная комната со сводами в замке, вечер, совы кричат в лесу, лягушки квакают в болоте. Посмотрите на Ариель. Она дрожит. Чудная Ариель!
Моя соперница бросила на меня вызывающий взор и сонным голосом повторила:
– Чудная Ариель!
Декстер поднес к губам свой бокал с бургундским, который стоял у него на маленьком складном столике, приделанном к креслу. Я внимательно наблюдала за ним, он только немного отхлебнул вина. Румянец выступил у него на щеках, глаза засветились неестественным блеском. Поставив бокал, он с наслаждением зачмокал губами и продолжал:
– Действующие лица в комнате со сводами: Кунигунда и Деморида. Кунигунда говорит: – Деморида! – Что угодно, сударыня? – Кто лежит больная в соседней комнате? – Благородная леди, Анжелика. – Молчание, потом снова говорит Кунигунда: – Деморида! – Сударыня! – Как обходится с тобой Анжелика? – Благородная леди добра и ласкова ко всем окружающим и так же добра ко мне. – Ухаживала ты за нею, Деморида? – Иногда, сударыня, когда сиделка бывала очень утомлена. – Принимала она лекарство у тебя из рук? – Случалось раз или два. – Деморида, возьми этот ключ и отопри шкатулку на том столе. (Деморида исполняет приказание.) – Видишь там зеленый флакончик? – Вижу, сударыня. – Вынь его. (Деморида повинуется.) – Ты видишь жидкость, которая в нем находится? Знаешь, что это такое? – Нет, сударыня. – Хочешь знать? (Деморида почтительно кланяется.) – В этом флакончике яд. (Деморида вздрагивает и хочет положить его назад. Госпожа делает ей знак, чтобы она оставила его у себя.) – Деморида, я открыла тебе одну из своих тайн, – говорит она, – сказать ли тебе другую? (Деморида в страхе ожидает, что будет далее.) Ее госпожа говорит: – Я ненавижу леди Анжелику. Она стоит между мной и радостью моей жизни. Ты держишь ее жизнь в своих руках. (Деморида упала на колени, она женщина благородная). – Перекрестившись, она сказала:– Сударыня, вы пугаете меня, я в ужасе, верить ли мне тому, что я слышу? – Кунигунда подходит к ней и, устремляя на нее устрашающий взор, шепотом говорит: – Деморида! Леди Анжелика должна умереть так, чтобы никто не мог подозревать меня. Она должна умереть от твоей руки».
Рассказчик остановился, взялся за бокал, но на этот раз выпил большой глоток.
Неужели силы снова изменяли ему? Я внимательно смотрела на него, когда он снова опустился в кресло. Румянец по-прежнему горел у него на лице, но глаза его были тусклы. Я заметила, что он стал говорить все медленнее и медленнее. Неужели воображение не действовало и вино не возбуждало его более?
Мы ждали. Ариель сидела с разинутым ртом, не спуская с него бессмысленного взора, Бенджамин невозмутимо ожидал сигнала, держа на коленях раскрытую записную книжку и прикрывая ее рукой.
Декстер продолжал:
– Деморида, услышав эти страшные слова, с умоляющим видом сложила руки. – О сударыня! Как могу я убить такую милую, благородную леди? Зачем ей причинять зло? Кунигунда отвечала: – Ты должна повиноваться мне. Деморида падает на пол, к ногам своей госпожи: – Сударыня, я не могу этого сделать! Кунигунда возражает: – Ты ничем тут не рискуешь, я знаю, как устроить, чтобы отвлечь все подозрения от тебя и от себя. Я сообщу тебе свой план. Деморида повторяет: – Нет, я не могу, я не смею! – Глаза Кунигунды сверкают гневом, она вынимает…
Декстер остановился на половине фразы и схватился рукою за голову. Он походил теперь не на страждущего человека, а на человека, потерявшего нить своих мыслей.
Не помочь ли мне ему найти эту нить? Или будет благоразумнее хранить молчание?
Я угадывала его намерение. Под видом итальянской сказки он хотел опровергнуть свою уверенность в невиновности мистрис Бьюли и доказать, почему могла служанка совершить это преступление. Если б он сумел доказать эти мотивы, цель его была бы достигнута. Мое расследование, которое при случае могло бы обратиться прямо на него, было бы таким образом направлено на другую личность. Невинная горничная сосредоточила бы на себе мои подозрения, а Декстер благополучно остался бы в стороне.
Я решилась предоставить его самому себе и не сказала ни слова.
Минуты шли за минутами. Я ждала в мучительной тревоге. Это был критический момент. Если бы ему удалось подобрать подходящий повод к преступлению горничной, он одним этим доказал бы, что вполне владеет своими умственными способностями. Но вопрос был в том, удастся ли ему.
Ему удалось! Правда, что придуманный повод был не новый и не особенно убедительный и стоил ему больших усилий. Но как бы то ни было, он нашел мотив для совершения убийства.
– Кунигунда, – продолжал он, – вынула из шкатулки сложенную бумажку и развернула ее. – Посмотри на это, – сказала она. Деморида взглянула и снова упала к ногам своей госпожи в ужасе и отчаянии. Кунигунда открыла позорную тайну из прошлого своей горничной. Она может сказать ей: – Выбирай одно из двух: или я открою твою тайну, которая обесчестит и тебя, и твоих родителей, или повинуйся мне. – Деморида покорилась бы бесчестью, если б оно касалось только ее одной, а не падало также на ее честных родителей. Ей остается только одно, она не может надеяться на пощаду со стороны Кунигунды и потому старается, по крайней мере, доказать ей, что к этому существуют серьезные преграды. – Сударыня! – вскричала она. – Как могу я сделать это, когда там постоянно находится сиделка. – Кунигунда отвечала: – Сиделка временами спит, иногда выходит из комнаты. – Деморида продолжала настаивать: – Но дверь в спальню заперта, и ключ у сиделки.
Ключ! Я тотчас же вспомнила о пропавшем ключе. Он, как видно, сам вспомнил это и сожалел, что слова эти вырвались у него из уст. Я решила сделать Бенджамину знак, чтобы он писал. Я сидела, облокотившись на кресло, и стала играть своей сережкой. Бенджамин тотчас же взялся за карандаш и положил записную книжку так, чтобы Ариель не могла ее увидеть, если бы случайно взглянула в его сторону.
Мы ждали, когда заблагорассудится Декстеру продолжать. Молчание длилось довольно долго. Он опять провел рукою по лбу. Глаза его становились все более и более тусклыми. Вместо того чтобы продолжать рассказ, он вдруг обратился к нам с вопросом:
– На чем же я остановился?
Мои надежды так же быстро исчезли, как и возродились. Но я отвечала ему, не обнаружив этой перемены.
– Вы остановились, – сказала я, – как Деморида говорила Кунигунде…
– Да, да! – прервал он меня, – но что она говорила?
– Она говорила, что дверь в спальню заперта и ключ у сиделки.
– Нет, – вскричал он порывисто, – это неправда. Я ничего не говорил о ключе.
– Мне показалось, что вы это сказали, мистер Декстер.
– Никогда я этого не говорил, я сказал что-то другое, а вы забыли.
Спорить с ним я не решилась, боясь последствий. Мы ждали молча. Бенджамин, повинуясь моему капризу, записал слова, которыми мы обменялись с Декстером. Он машинально держал в руке карандаш, готовый продолжать свое дело. Ариель, поддавшаяся усыпительному действию вина, пока голос Декстера раздавался у нее в ушах, тотчас же заметила наступившее молчание. Она беспокойно осмотрелась кругом и уставила глаза на своего господина.
Он сидел молча, держась за голову рукой и как бы стараясь собрать рассеявшиеся мысли и проникнуть через окружающий его мрак.
– Господин! – жалобно воскликнула она. – Что же стало со сказкой?
Он вздрогнул, точно она пробудила его ото сна, нетерпеливо тряхнул головой, как бы желая сбросить с себя давившую его тяжесть.
– Терпение! Терпение! Еще дослушаете сказку.
Он схватился за первую подвернувшуюся мысль, не думая, относится ли она к прерванному рассказу.
– Деморида упала на колени и залилась слезами. Она сказала…
Он остановился и бессмысленно посмотрел вокруг.
– Какое имя дал я другой женщине? – спросил он после минутного молчания, не обращаясь ни ко мне, ни к кому-либо другому.
– Вы назвали другую женщину Кунигундой, – подсказала я.
При звуке моего голоса глаза его медленно обратились ко мне, но смотрел он не на меня, а как бы в пространство. Глаза были мутны, пусты, бессмысленны и неподвижны. Даже голос его изменился, когда он заговорил. Он произносил слова тихо, бессознательно, монотонно. Я слышала что-то похожее на это, сидя у постели Юстаса во время его бреда, когда он говорил, не отдавая себе в том отчета. Уж не настал ли конец?
– Я назвал ее Кунигундой, – повторил он, – а другую…
Он опять замолчал.
– Другую назвали вы Деморидой, – прибавила я.
Ариель взглянула на Декстера в недоумении. Она с нетерпением потянула его за рукав куртки, чтобы привлечь к себе его внимание.
– Разве это сказка, господин? – спросила она.
Он отвечал, не глядя на нее и по-прежнему устремив неподвижный взор в пространство.
– Это сказка, – произнес он бессознательно. – Но зачем Кунигунда? Зачем Деморида? Зачем не просто госпожа и служанка? Так гораздо удобнее помнить…
Он постарался приподняться в кресле и задрожал.
– Что же сказала служанка госпоже? – пробормотал он. – Что? Что? Что?
И опять остановился. Потом вдруг как бы пришел в себя. Не новая ли мысль озарила его или он нашел потерянную нить старой мысли? Трудно решить, только он вдруг быстро проговорил странные слова:
– Письмо. Служанка сказала «письмо». О, сердце мое, каждое слово было ударом кинжала в мое сердце. О, письмо! Ужасное, ужасное письмо!
Что хотел он сказать? Что значили эти слова? Не восстали ли перед ним события, случившиеся в Гленинче, и он говорит о них, воображая, что продолжает свою сказку? Может быть, несмотря на исчезновение других способностей, сохранилась еще память? Не истина ли, не страшная ли истина мерцает передо мною во мраке, не ее ли говорит он перед окончательным исчезновением рассудка? Я едва переводила дыхание, невыразимый ужас всю охватил меня.
Бенджамин с карандашом в руке бросил на меня выразительный взгляд. Ариель была спокойна и довольна.
– Продолжайте, господин, – просила она. – Мне это нравится. Продолжайте сказку.
Он продолжал, как человек спящий с открытыми глазами и говорящий во сне:
– Служанка сказала госпоже; нет, госпожа сказала служанке: – Покажи ему это письмо. Это должно, должно сделать. – Служанка ответила: – Нет, не должно, не покажу. Это нелепо. Пусть он страдает. Мы поможем ему вывернуться. – Покажи. Нет, пусть будет, что будет, покажи. – Госпожа сказала…
Он остановился и несколько раз провел рукою перед глазами, как бы отстраняя какое-то видение.
– Кто говорил последний, госпожа или служанка? – продолжал он. – Госпожа? Нет, это служанка говорит так громко, твердо. Негодяи, прочь от стола, здесь дневник. Номер девять, Кальдериго, спросить Денди. Вам дневника не получить. Я скажу вам секрет на ухо. Дневник приведет его к виселице. Я не хочу, чтобы он был повешен. Как осмеливаетесь вы дотрагиваться до моего кресла? Мое кресло – второе я. Как осмеливаетесь дотрагиваться до меня!
Последние слова озарили меня светом. Я читала эти самые слова в отчете о процессе в показаниях помощника шерифа. Мизеримус Декстер употребил эти самые выражения, когда он старался не допустить чиновников к осмотру бумаг моего мужа и его выпроводили вместе с креслом из комнаты. Теперь не было никакого сомнения, что мысли его сосредоточились на событии в Гленинче!
Ариель не давала ему перевести духу, она настоятельно требовала сказку:
– Зачем вы остановились, господин? Продолжайте, продолжайте, расскажите нам, что сказала госпожа служанке.
Он слегка засмеялся и передразнил ее:
– Что сказала госпожа служанке? – Потом заговорил быстро и бессвязно: – Госпожа сказала служанке: – Мы его выпутали из беды. Где же письмо? Теперь можно сжечь его. Нет огня в камине, нет спичек в коробочке. Весь дом вверх дном. Слуги разбежались. Разорви его, брось в корзинку, смешай с ненужными бумагами. Выброси их все, чтобы они исчезли навсегда. О Сара, Сара, Сара! Исчезли навсегда!
Ариель, хлопая в ладоши, повторила за ним:
– Сара, Сара, Сара! Исчезли навсегда. Это хорошо, господин, только скажите нам, кто была эта Сара.
Его губы шевелились, но голос до того ослаб, что я едва могла расслышать его слова. Он снова начал твердить:
– Служанка сказала госпоже, нет, госпожа сказала служанке…
Он внезапно остановился и привскочил в кресле, всплеснул обеими руками и жутко и громко закричал и захохотал:
– Ха, ха, ха! Как это забавно! Что же вы не смеетесь? Смешно! Смешно! Ха, ха, ха!
Он упал на спинку кресла. Звонкий, страшный хохот перешел мало-помалу в тихое рыдание. Он тяжело дышал. Бессмысленный, ничего не видящий взор был уставлен в потолок, на губах точно застыла неподвижная улыбка. Вот она, Немезида! Предсказание исполнилось, Декстер сошел с ума.
Когда я пришла в себя от первого потрясения, я почувствовала сострадание к несчастному. Вся дрожа, ничего не видя и не думая ни о чем, кроме жалкого существа, лежавшего в кресле, я бросилась к нему на помощь. Я хотела призвать его к жизни, привести в сознание, если это было еще возможно. Но не успела я сделать и одного шага, как почувствовала, что меня обхватили чьи-то руки и тянут назад.
– Разве вы слепы? – вскричал Бенджамин, направляя меня к двери. – Посмотрите!
Я оглянулась.
Ариель прежде меня поспела к нему. Она приподняла своего господина и обняла его одной рукой, в другой же у нее была индийская палица, которую она выхватила из коллекции восточного оружия, висевшего над камином, и теперь с яростью ею размахивала. Несчастное создание совершенно преобразилось. Ее тупые глаза сверкали, как у дикого зверя. Зубы ее стучали.
– Вы сделали это! – кричала она мне в исступлении, размахивая палицей. – Подойдите только, и я размозжу вам голову, не оставлю у вас ни одной живой косточки!
Бенджамин одной рукой держал меня, другой отворил дверь. Я предоставила ему делать со мною что угодно, Ариель точно очаровала меня, я не могла оторвать от нее глаз. Ее ярость утихла, когда она увидела, что мы удаляемся. Она бросила палицу, обняла Декстера обеими руками и, припав головой к его груди, плакала и рыдала над ним.
– Господин! Господин! Они никогда больше не будут сердить вас. Посмотрите на меня. Посмейтесь надо мною. Скажите: какая ты дура, Ариель! Придите в себя!
Бенджамин увлек меня в соседнюю комнату, и я услышала жалобный вопль бедного создания, которое любило его с верностью собаки и преданностью женщины. Тяжелая дверь захлопнулась за ними, я очутилась в приемной и долго плакала, как беспомощный ребенок, припав к своему старому другу.
Бенджамин запер дверь на ключ.
– Не о чем плакать, – сказал он спокойно. – Вам следует скорее возблагодарить Бога за то, что вы вышли из той комнаты целы и невредимы. Пойдемте.
Он вынул ключ из замка, и мы спустились вниз в прихожую. После минутного размышления он отворил наружную дверь. Садовник работал в саду.
– Ваш господин очень болен, – сказал ему Бенджамин, – и женщина, которая находится с ним, совсем потеряла голову, если у нее когда-нибудь она была. Где поблизости живет доктор?
Преданность этого человека Декстеру выразилась так же грубо, как и преданность Ариели. Он с криком бросил лопату.
– Господин мой нездоров?! Я сейчас же бегу за доктором, вы не успеете оглянуться, как я приведу его.
– Скажите доктору, чтобы он взял с собой кого-нибудь, – прибавил Бенджамин. – Ему нужен помощник.
Садовник сердито обернулся:
– Я могу помочь и никого другого не допущу.
Он ушел. Я села в прихожей на стул и старалась взять себя в руки – Бенджамин ходил взад и вперед по комнате, погруженный в свои мысли.
– Оба так любят его, – пробормотал он. – Полуобезьяна, получеловек, а оба любят его. Это меня поражает.
Садовник вскоре возвратился с доктором, спокойным и решительным человеком. Бенджамин пошел к нему навстречу.
– У меня ключ, – сказал он, – не пойти ли мне с вами.
Ничего не отвечая, доктор отвел Бенджамина в сторону, там они тихо между собой переговорили. После этого доктор сказал:
– Дайте мне ключ. Вы, пожалуй, не принесете там никакой пользы, можете только раздражить ее.
При этих словах он кивнул садовнику и направился к лестнице, когда я остановила его вопросом:
– Могу я остаться в прихожей, сударь? Меня очень беспокоит, чем все это кончится.
Прежде чем ответить, он внимательно посмотрел на меня.
– Вам лучше было бы отправиться домой, сударыня, – сказал он. – Садовник знает ваш адрес?
– Да, сударь.
– Прекрасно. Я уведомлю вас обо всем через садовника. Послушайтесь моего совета, поезжайте домой.
Бенджамин взял меня за руку; я оглянулась и видела, как доктор с садовником поднялись на верхний этаж.
– Не будем обращать внимания на слова доктора, – прошептала я. – Подождем в саду.
Бенджамин ни за что не хотел ослушаться доктора.
– Я отвезу вас домой, – твердо сказал он.
Я с удивлением взглянула на него. Мой старый друг, олицетворение доброты и уступчивости, обнаруживает теперь такую несвойственную ему твердость и решительность, какую я в нем никогда не видала. Ож повел меня через сад, и мы сели в кеб, ожидавший нас у калитки.
По дороге домой Бенджамин показал мне свою записную книжку.
– Что должен я теперь делать с нелепостями, записанными мной? – спросил он.
– Вы все записали! – удивилась я.
– За что я берусь, то и исполняю, – отвечал он. – Вы не сделали мне знака, чтобы я перестал, вы ни разу не подвинули свое кресло. Я и записывал каждое слово. Что с этим делать? Не выбросить ли книжку за окно?
– Дайте ее мне.
– Что вы с ней сделаете?
– Еще не знаю. Я спрошу мистера Плеймора.
Глава XX. МИСТЕР ПЛЕЙМОР В НОВОМ СВЕТЕ
В тот же вечер, несмотря на свою усталость, я написала мистеру Плеймору, рассказала обо всем случившемся и просила помощи и совета.
Записки Бенджамина были сделаны стенографически и в таком виде были для меня совершенно непригодны. По моей просьбе он сделал две копии: одну я послала мистеру Плеймору, другую оставила у себя на случай надобности.
В долгие часы бессонной ночи я много раз читала и перечитывала последние слова Декстера. Можно ли извлечь из них какую-нибудь пользу? Сначала они казались совершенной бессмыслицей. Сколько ни старалась я разрешить эту проблему, все ни к чему не приходила и с отчаянием бросила бумагу. Куда девались мечты мои об успешном открытии тайны? Разлетелись все прахом! Была ли хоть малейшая надежда на то, что к этому несчастному возвратится рассудок? Я слишком хорошо помнила все случившееся, чтобы надеяться на это. Последние строки медицинского свидетельства, которое я читала у мистера Плеймора, вставали передо мною. «Когда случится эта катастрофа, то друзья не должны надеяться на его выздоровление, раз потерянное равновесие никогда более не восстановится».
Недолго пришлось мне ждать подтверждения этого приговора. На следующее утро садовник принес обещанное доктором уведомление.
Мизеримус Декстер и Ариель находились еще в той комнате, где мы оставили их накануне. Им оказывали медицинскую помощь, в ожидании распоряжения младшего брата Декстера, жившего в деревне, которому телеграфировали о случившемся. Не было никакой возможности разлучить верную Ариель с ее господином, не используя насильственных мер, к которым прибегают обыкновенно, имея дело с бешеными. Доктор с садовником, оба очень сильные мужчины, не могли удержать это несчастное создание в своей комнате, куда было увели ее сначала. Но как только позволили ей вернуться к господину, бешенство ее тотчас же прошло, она стала спокойной и довольной, пока сидела у него в ногах и смотрела на него.
Положение Мизуримуса Декстера было еще хуже, еще печальнее.
«Мой пациент впал в полнейший идиотизм», – писал доктор. Простой рассказ садовника подтвердил эти слова. Декстер не сознавал преданности Ариели и не замечал даже ее присутствия. Целыми часами он оставался в кресле в летаргическом состоянии. Он обнаруживал интерес только к пище, ел и пил с жадностью и наслаждением. «Сегодня утром, – рассказывал садовник, – нам показалось, что он приходит в себя. Осмотревшись вокруг, он сделал руками какие-то странные знаки. Ни я, ни доктор не поняли, что он хочет. Она поняла, бедняжка, и сейчас же исполнила его желание, пошла и принесла ему арфу. Но нет, он не мог больше играть! Кое-как пробежал пальцами по струнам, пробормотал что-то, но ничего не вышло. Всякий и без докторских слов может видеть, что ему не оправиться. Только пища оживляет его. Самое лучшее было бы, если б Господь прибрал его. Больше и сказать нечего. Желаю вам доброго утра, сударыня».
Садовник ушел с глазами, полными слез, и должна сознаться, что я тоже плакала.
Час спустя пришли известия, немного порадовавшие меня. Я получила от мистера Плеймора телеграмму состоявшую из следующих строк: «Еду в Лондон по делу, ночным поездом. Завтра ожидайте меня к завтраку».
Присутствие адвоката за завтраком подействовало на меня так же, как телеграмма. Его первые слова ободрили меня. К моему величайшему удивлению и радости, он вовсе не разделял моего отчаяния на положение нашего дела.
– Я не отрицаю, – сказал он, – что имеется много серьезных препятствий. Но должен сказать вам, что, несмотря на дела, призывавшие меня в Лондон, я не приехал бы сюда, если б заметки мистера Бенджамина не произвели на меня такого глубокого впечатления. Только теперь, я думаю, вы можете надеяться на успех. Только теперь я предлагаю вам свои услуги, хотя с известными ограничениями. Этот несчастный, потеряв рассудок, дал нам сведения, которых никогда не узнать бы нам от него, если б он сохранил ум и хитрость.
– Уверены ли вы, что с помощью этих сведений мы дойдем до истины? – спросила я.
– Он обнаружил два важных обстоятельства, – отвечал мистер Плеймор, – и я уверен, что он говорил правду. Вы совершенно верно предположили, что память сохранилась у него дольше других умственных способностей. Напрягая ее для сочинения сказки, он бессознательно повторял истинные события с той минуты, когда упомянул о письме.
– Но какое отношение к нашему делу имеет письмо? – спросила я. – Абсолютно ничего не понимаю.
– Так же, как и я, – признался он чистосердечно. – Главным из препятствий, о которых я уже упоминал, и является именно это письмо. Оно имеет какую-то связь с покойной мистрис Маколан, так как Декстер говорил о кинжале, пронзающем его сердце. Иначе он не стал бы упоминать ее имени, толкуя об изорванном письме. Но этим заканчиваются мои предположения, дальше я ничего не знаю. Я, так же как и вы, не имею ни малейшего понятия о том, кто писал письмо и что было в нем написано. Если мы сможем открыть это, что было бы величайшим из наших открытий, то должны начать свои исследования за 3000 миль отсюда, одним словом, должны послать надежного человека в Америку.
Последние слова, совершенно естественно, привели меня в величайшее изумление. Я с нетерпением ждала, чтобы мистер Плеймор объяснил мне, зачем нам нужно кого-то послать в Америку.
– Вы сами решите, выслушав все, что я хочу сказать вам, стоит ли тратить деньги на отправку доверенного лица в Нью-Йорк. Нужного человека я берусь подыскать, что же касается издержек…
– Не обращайте внимания на издержки, – прервала его я, теряя терпение от его чисто шотландского взгляда на дело, для которого всего важнее финансовая сторона. – Я не думаю об издержках, я желаю только знать, что вы открыли.
Он улыбнулся.
– Она не думает об издержках, – пробормотал он про себя. – Как это похоже на женщину!
Я могла бы тоже сказать: он думает об издержках прежде всего, как это похоже на шотландца! Но я была слишком встревожена, чтобы шутить. Я только нетерпеливо барабанила по столу и просила:
– Рассказывайте, рассказывайте, что вы открыли!
Он вынул из кармана копию записок Бенджамина, посланную ему мной, и прочитал следующие слова Декстера: «Где же письмо? Теперь можно сжечь его. Нет огня в камине, нет спичек в коробочке. Весь дом вверх дном. Слуги разбежались».
– Вы поняли, что означают эти слова? – спросила я.
– Оглянувшись на произошедшее, я отлично понял их, – ответил он.
– И можете объяснить мне?
– Весьма легко. В этих непонятных словах память Декстера воспроизвела некоторые факты. Я вам укажу на них, и для вас станет все так же ясно, как и для меня. Во время процесса ваш муж удивил и огорчил меня настоятельным требованием отказать от места всей прислуге Гленинча. Мне было приказано выдать им жалованье за три месяца вперед и прекрасные аттестаты за их хорошее поведение, и в один миг покинуть дом. Юстас поступил таким образом под влиянием того же чувства, которое побудило его расстаться с вами. «Если я когда-либо вернусь в Гленинч, – говорил он, – то не в состоянии буду смотреть в лицо своим честным слугам после обвинения в убийстве». Вот каковы были мотивы! Я никак и ничем не мог поколебать его решения. Я тотчас же распустил слуг, так что они оставили дом, не окончив своих ежедневных занятий. Единственные лица, на попечение которых оставлен был дом, жили до этого у опушки леса, они и теперь живут там, это старик сторож с женой и дочерью. В последний день суда я приказал девушке убрать комнаты. Это была добросовестная девушка, но она не была горничной и не знала, что нужно положить уголья в камин и приготовить спички. Слова, сказанные Декстером, относились, конечно, к беспорядку в его комнате, когда он вернулся в Гленинч из Эдинбурга с мистером Маколаном и его матерью. Тогда-то он разорвал в своей спальне письмо и, не имея возможности сжечь обрывки, бросил их в корзинку с ненужными бумагами. Во всяком случае, у него не было времени долго думать о них. В этот же самый день мистер Маколан с матерью отправился в Англию с вечерним поездом. Я сам запер дом и отдал ключ сторожу. Тогда же было решено, что он будет присматривать за комнатами нижнего этажа, а жена и дочь – за комнатами верхнего этажа. Как только я получил ваше письмо, немедленно отправился в Гленинч расспросить о спальнях и в особенности о комнате Декстера. Жена сторожа помнила, в какое именно время был заперт дом, потому что с ним связано у нее воспоминание о ревматизме, которым она тогда страдала. Во время ее болезни дочь убирала спальни, и она, вероятно, выбросила сор, бывший в комнате Декстера. Во всей комнате не было ни одного клочка бумаги, как я в том удостоверился сам. Что сделала девушка с клочками письма и где она нашла их? Из-за этих-то вопросов и нужно послать за 3000 миль, так как дочь сторожа вышла замуж в прошлом году и переселилась с мужем в Нью-Йорк. Теперь ваше дело решить, нужно посылать в Нью-Йорк или нет. Я не хочу обманывать вас ложными надеждами и заставлять попусту расходовать большую сумму. Если эта женщина и вспомнит, куда она дела разорванные бумаги, все-таки мало надежды отыскать их за давностью времени. Не спешите с решением. У меня есть дела в Сити, и я предоставляю вам целый день на обдумывание этого вопроса.
– Посылайте агента в Нью-Йорк с первым пароходом, – сказала я. – Таково мое твердое решение, нечего терять время.
Он с недовольным видом покачал головой. В наше первое свидание мы не касались денежного вопроса. Теперь в первый раз проявилось исключительно шотландская сторона его характера.
– Вы даже не знаете, в какую сумму это обойдется! – воскликнул он, вынимая из кармана записную книжку с видом человека изумленного и обескураженного.
– Подождите, пока я переведу английские фунты на американские доллары.
– Я не хочу ждать, хочу побыстрее узнать истину.
Он не обратил внимания на мои слова и продолжал невозмутимо считать:
– Агент отправится во втором классе и возьмет обратный билет. Хорошо, тут же платить надо и за еду. Он, слава Богу, член общества трезвости и пропивать ваших денег не будет. Прибыв в Нью-Йорк, он остановится в недорогой немецкой гостинице, где возьмут с него, я это достаточно знаю, за комнату и…
В эту минуту терпение мое совсем кончилось, я вынула из стола чековую книжку, подписала бланк и протянула его через стол адвокату.
– Проставьте сами, какую нужно будет сумму, – сказала я, – а теперь, ради Бога, возвратимся к Декстеру.
Мистер Плеймор откинулся на спинку кресла и воздел руки и глаза свои к небу. Это торжественное обращение к небу не произвело на меня никакого впечатления. Я с нетерпением ждала дальнейших объяснений.
– Слушайте, – продолжала я, читая записки Бенджамина. – Что хотел сказать Декстер словами: «Номер девять, Кальдериго, спросить Денди. Вам не получить дневника. Я скажу вам секрет на ухо. Дневник приведет его к виселице». Откуда Декстер знал содержание дневника моего мужа? И что он подразумевал под номером девять, Кальдериго и прочее. Неужели это все факты?
– Факты, – отвечал мистер Плеймор, – перепутанные между собой, как вы видите, но все заслуживающие доверия факты. Кальдериго, как вам известно, один из кварталов Эдинбурга, пользующийся самой дурной славой. Один из моих клерков, которого я обыкновенно использую по делам конфиденциальным, наводил уже справки о Денди в номере девять. Дело это щекотливое, и он взял с собой человека, хорошо знающего местность. Номер девять оказался лавкой, где продается старое тряпье и железный лом, а Денди подозревали, кроме того, и в скупке краденых вещей. С помощью товарища и банковского билета, который можно поставить в счет американской поездки, мой клерк заставил негодяя проговориться. Не желая наскучить вам подробностями, расскажу сразу о результате. За две недели и даже более до смерти мистрис Маколан Денди сделал два ключа по восковым слепкам замков. Таинственное поведение заказчика возбудило в Денди подозрения, и он стал наводить справки; оказалось, что ключи были заказаны для Мизеримуса Декстера. Подождите минутку, я еще не закончил. Прибавьте к этому то, что Декстер каким-то непостижимым образом знал содержание дневника Юстаса, и вы придете к заключению, что восковые слепки замков, присланные к Денди в Кальдериго, были сняты один с замка ящика, где хранился дневник, а другой – от дневника. Я уж предчувствую, что откроется при дальнейших расследованиях, но пока рано говорить об этом. Декстер, как я уже говорил вам, виновен в смерти мистрис Маколан. Почему он виновен, вы, как я полагаю, можете теперь открыть. И скажу более, вы обязаны обнаружить истину ради правосудия и ради вашего мужа. Что касается препятствий, они не должны пугать вас. Величайшие трудности преодолеваются терпением, решительностью и экономией.
Мой достойный советник сделал особенное ударение на последних словах и, заметив, что время уходит, а дела его ждут, стал прощаться.
– Еще одно слово, – обратилась я, когда он протянул мне руку. – Не можете ли вы повидать Декстера, прежде чем уедете в Эдинбург. Брат его должен был приехать, как говорил садовник. Мне хотелось бы иметь о нем последние известия и услышать их от вас.
– Я с тем и ехал в Лондон, – сказал мистер Плеймор. – Но помните, что я нисколько не надеюсь на его выздоровление, я хочу только лично убедиться, будет ли брат заботиться о нем как следует. Что же касается нас, мистрис Юстас, то этот несчастный сказал свое последнее слово.
Он отворил дверь, остановился, задумался и опять вернулся ко мне.
– Что касается отправки агента в Америку, – сказал он, – то я буду иметь честь представить вам краткую смету.
– О, мистер Плеймор!
– Краткую смету расходов, которые потребуются на эту поездку, мистрис Юстас. Вы будьте так любезны, рассмотрите ее, сделайте свои замечания относительно сокращения некоторых расходов. А потом, если вы одобрите смету, вы премного меня обяжете, проставив на чеке нужную сумму. Я, по совести, не могу взять такой неразумный документ, как незаполненный банковский чек. Это нарушило бы все правила осторожности и экономии. Неоформленный чек вступает в прямое противоречие с принципами моей жизни. Я не могу их нарушить. Прощайте, мистрис Юстас, прощайте.
Он положил чек на стол и, низко поклонившись, вышел из комнаты. Среди разных проявлений человеческой глупости не последнее место занимает недоумение англичан, почему шотландцы добиваются такого удивительного успеха в жизни!
Глава XXI. НЕОЖИДАННЫЕ ВЕСТИ
В тот вечер я получила «краткую смету» из рук клерка. Это был чрезвычайно своеобразный документ. Издержки были исчислены до самых мелочей, до шиллингов и пенсов, и жизнь нашего бедняги, посланного в Америку, была ограничена до невозможности. Из сожаления к этому бедняге я позволила себе несколько увеличить сумму на чеке, но я еще недостаточно знала того, с кем имела дело. Мистер Плеймор уведомил меня, что наш агент уже отправился в путь, выслал мне расписку в получении денег и возвратил весь излишек до последнего фартинга.
Вместе со сметой он прислал коротенькую записку, в которой уведомлял о результате своего посещения Декстера.
Перемены в его состоянии не было ни к лучшему, ни к худшему. Брат его привез с собою врача, опытного в душевных болезнях, но он не высказал еще своего мнения, решившись прежде хорошо понаблюдать за больным. Поэтому Мизеримуса Декстера отвезли в дом для умалишенных, принадлежавший этому доктору. Единственное затруднение представляла Ариель; бедное создание ни день, ни ночь не покидало своего господина со времени катастрофы. Владелец дома не хотел принять ее без платы, а брат Декстера с сожалением заявил, что не располагает средствами на дополнительные расходы. Насильственная разлука с единственным человеком, которого она любила, и помещение в общественную богадельню вот что предстояло бедному созданию, если в течение недели никто не возьмет на себя попечения о ней.
Узнав обо всех этих обстоятельствах, добрейший мистер Плеймор – чувство человеколюбия взяло верх над любовью к экономии – предложил устроить подписку и первый написал свое имя на листе.
Мне кажется, излишне будет упоминать на этих страницах, что я немедленно написала брату Декстера, что до окончания подписки я принимаю на себя расходы, которые потребуются для помещения Ариели в дом умалишенных вместе с Декстером. Доктор тотчас же на это согласился, но никак не хотел допускать ее по-прежнему ухаживать за больным, ссылаясь на то, что это было бы вопреки всем правилам его заведения. Лишь после долгих увещаний, просьб я добилась наконец некоторых уступок: он позволил Ариели оставаться ежедневно по нескольку часов в комнате ее господина и сопровождать его во время прогулок по саду. К чести человечества, я должна прибавить, что мне немного пришлось израсходовать наэто дело, потому что благодаря Бенджамину подписка шла чрезвычайно успешно. Друзья и многие совершенно посторонние лица, узнав грустную историю Ариели, раскрыли свои сердца и кошельки.
На другой день после посещения мистера Плеймора я получила известие из Испании. Свекровь моя написала мне; нет никаких слов, чтобы передать мои чувства в ту минуту, когда я распечатала и прочитала письмо. Представлю читателям самим прочесть эти строки.
«Приготовьтесь, моя дорогая, к приятному сюрпризу: Юстас оправдал мою веру в него. Когда он вернется в Англию, то вернется – если вы позволите ему – к своей жене.
Решение это было им принято не вследствие моего влияния, а явилось естественным результатом благодарности и любви его к вам. Когда он пришел в себя, первые слова его были: «Если я останусь жив и поеду в Англию, как ты думаешь, простит ли меня Валерия?» На это вы сами должны ответить, моя дорогая, и если вы нас любите, то ответите с первой же почтой.
Передавая вам его слова, сказанные в ту минуту, когда он узнал, что вы ухаживали за ним во время болезни, я отложу отправку этого письма на несколько дней. Он еще очень слаб и не в силах говорить, я хочу дать ему время все хорошенько обдумать и откровенно скажу вам, если он изменит свое решение.
Три дня прошло, но в нем не произошло никакой перемены. Он только об одном и думает, как бы поскорее соединиться со своей женой.
Но вы должны узнать еще – я не имею права скрывать этого, – что Юстас, как ни изменили его время и страдания, не изменился в одном отношении, а именно, он с прежним страхом относится к вашему намерению расследовать все обстоятельства, касающиеся смерти его первой жены. Я не смею отдать ему ваше письмо; как только я касаюсь этого предмета, он раздражается и приходит в отчаяние. «Отказалась ли она от этой мысли? Можете ли вы наверняка сказать, что она отказалась от этой мысли?» Вот вопросы, с которыми он беспрестанно обращается ко мне. Я отвечала утвердительно, но как же могла я поступить иначе при его слабом, болезненном состоянии? Я должна была постараться успокоить его. Я говорила ему: «Не волнуйся. Валерия должна будет отказаться от своего намерения, она не в состоянии преодолеть препятствия, встречающиеся ей на пути, и должна будет уступить». К такому заключению пришла я, если вы помните, после нашего последнего разговора об этом деле, и с того времени я ничего не слыхала от вас, что бы хоть сколько-нибудь поколебало мое мнение. Если я права (о чем я молю Господа), вам останется только подтвердить мои слова, и все как нельзя лучше устроится. В противном случае, если вы все еще упорствуете в своем намерении, будьте готовы встретиться с самыми неожиданными последствиями. Если вы пойдете наперекор предубеждениям Юстаса, вы лишитесь его любви и благодарности и никогда больше его не увидите.
Я так резко выражаюсь ради ваших собственных интересов и ради вас самой, моя дорогая. Когда будете отвечать, напишите несколько строк Юстасу и вложите в письмо ко мне.
Что касается нашего отъезда отсюда, то еще невозможно определить время. Юстас поправляется очень медленно; доктор пока не позволяет ему вставать с постели. И когда мы отправимся в путь, нам придется делать маленькие переезды. Во всяком случае, не ранее чем через шесть недель попадем мы снова с свою родную Англию.
Любящая вас
ЕКАТЕРИНА МАКОЛАН».
Я опустила письмо на колени и старалась собраться с мыслями. Чтобы понять мое тогдашнее состояние, нужно припомнить одно обстоятельство, а именно, что агент наш в это самое время пересекал Атлантический океан для наведения справок в Нью-Йорке.
Что было мне делать?
Я колебалась. Многим может показаться странным, но это было так. Можно было не спешить с решением, впереди был целый день для размышлений.
Я отправилась погулять и все время обдумывала свое положение; этим занималась я и по возвращении домой, сидя у камина. Оскорбить и оттолкнуть любимого человека, когда он сам возвращается ко мне, возвращается добровольно и с искренним раскаянием, было немыслимо. С другой стороны, как могла я отказаться от своего задуманного дела как раз в тот момент, когда сам благоразумный и осторожный мистер Плеймор рассчитывал на успех и предложил мне свою помощь. На чем должна была я остановиться при таких затруднительных обстоятельствах? Поставьте себя на мое место и будьте снисходительны к моей слабости. Я не могла решиться ни на то, ни на другое. Дух коварства и лжи самым убедительным образом нашептывал мне: «Не решайся ни на что, успокой свою свекровь и мужа. У тебя еще много времени впереди. Подожди, может быть, время окажется твоим другом и выведет тебя из затруднения».
Неблагородный совет! А между тем я приняла его, хотя и знала, что должна была бы поступить честнее. Вы, читающие это постыдное признание, вероятно, поступили бы по-иному.
Как бы то ни было, я сказала, по крайней мере, всю правду. Я известила свою свекровь о том, что Мизеримус Декстер был помещен в дом умалишенных, но предоставила ей самой делать вывод из этого факта. Мужу я также написала только часть правды. Я говорила ему, что прощаю его от всего сердца, что приму его с распростертыми объятиями, и все это была правда. Что же касается прочего, то скажу, как Гамлет: «Остальное было предано молчанию».
Отправив свои не совсем откровенные письма, я была слишком взволнована и чувствовала потребность отвлечься от этого дела. Восемь или девять дней нужно было ждать телеграмму из Нью-Йорка, а потому я, простившись со своим добрым, неоценимым Бенджамином, отправилась в деревню к своему дяде, Старкуатеру. Моя поездка в Испанию примирила меня с моими почтенными родными, мы обменялись дружескими письмами, и я обещала им при первой возможности приехать к ним погостить.
Я жила спокойно и счастливо (относительно) в доме моего детства. Я посетила те места, где мы впервые встретились с Юстасом. Я снова гуляла по лугам и рощам, где мы так часто беседовали обо всем, что тревожило нас, и мигом забывались в горячем поцелуе. Как странно и печально изменилась наша жизнь с того времени! Как неопределенно было теперь наше будущее!
Жизнь среди воспоминаний хорошо действовала на мою душу. Я с горечью укоряла себя за то, что не написала Юстасу всей правды. Почему я не оставила свои надежды и интересы! Он на моем месте не колебался бы. Его первая мысль была о жене.
Я провела у своих родных две недели, не получив никаких известий от Плеймора. Когда же прибыло от него письмо, оно невыразимо разочаровало меня. Телеграмма из Нью-Йорка извещала нас, что дочь гленинчского сторожа и ее муж оставили Нью-Йорк, а потому наш агент разыскивает их в других местах.
Ничего более не оставалось делать, как терпеливо ждать более благоприятных известий. Я осталась в доме пастора по совету мистера Плеймора, чтобы в случае необходимости удобнее было приехать в Эдинбург лично переговорить с ним. Прошло три недели нетерпеливых ожиданий, прежде чем я получила второе письмо. На этот раз трудно было определить, хорошие или дурные получила я вести, так они были поразительны! Даже мистер Плеймор был изумлен. Вот странные слова (лаконичные, конечно, ради экономии) телеграммы из Америки: «Разройте мусорную кучу в Гленинче».
Глава XXII. НАКОНЕЦ-ТО
Письмо мистера Плеймора, в которое была вложена телеграмма, не заключало в себе уже прежней уверенности в успехе нашего дела.
«Телеграмма означает, – писал он, – что обрывки разорванного письма были вместе со всяким сором выброшены в мусорную кучу. С того времени прошло три года, сор и зола, выбрасываемые постоянно, все более и более заваливали драгоценные обрывки. Если бы нам удалось разыскать их, то можно ли надеяться, что после такого продолжительного времени сохранились в целости написанные слева. Я был бы рад, если бы вы со следующей же почтой уведомили меня, как вы смотрите на это дело. Если б вы вздумали приехать в Эдинбург, чтобы лично переговорить со мною, то, конечно, сэкономили бы уйму времени. Пока вы живете у доктора Старкуатера, вам не трудно приехать сюда, это так близко. Подумайте об этом».
Выезд моей свекрови и мужа из Испании так долго откладывался по предписаниям доктора, что в настоящее время, судя по последнему письму мистрис Маколан, полученному мною дня три или четыре тому назад, они, возможно, находятся в Бордо. Здесь они должны отдохнуть и потом смогут приехать в Англию раньше, чем придет письмо нашего агента из Америки. При таком положения дела я не успевала повидаться с адвокатом в Эдинбурге и встретить моего мужа в Лондоне. Я сочла за лучшее искренне объяснить мистеру Плеймору, что не могу располагать своим временем, и просила адресовать следующее письмо к Бенджамину.
Написав это своему любезному советнику, я прибавила только несколько слов по поводу разорванного письма.
В последние годы жизни моего отца я путешествовала с ним по Италии и в музее Неаполя видела необыкновенные памятники древних времен, откопанные в Помпее. Чтобы ободрить мистера Плеймора, я напомнила ему, что извержение, засыпавшее город, было более тысячи шестисот лет тому назад, а между тем невредимо сохранились такие тленные предметы, как солома, в которую была уложена глиняная посуда, живопись на стенах домов, старинные бумаги, засыпанные золой. Если подобные открытия были сделаны после шестнадцати веков, то почему же не могли мы надеяться, что клочки письма сохранились под слоем сора и золы в продолжение трех лет? Рассчитывая на то, что нам удастся (что было очень сомнительно) отыскать остатки письма, я была вполне уверена, что можно будет разобрать написанные слова. Скопление мусора, о котором так сожалел Плеймор, по моему мнению, должно было предохранять письмо от дождя и сырости. Этим замечанием я закончила свое письмо, и благодаря моей опытности, приобретенной во время путешествия по континенту, я могла научить кое-чему доброго верного адвоката.
Прошел еще день, и он не принес мне никаких известий о путешественниках.
Я начинала тревожиться и, сделав нужные приготовления к поездке, решилась на следующее утро выехать в Лондон, если до тех пор не услышу ничего нового. Но я получила письмо от своей свекрови, которое еще более убедило меня в правильности моего намерения и прибавило еще одну замечательную дату в моем семейном календаре.
Юстас с матерью доехали до Парижа, но здесь случилась с ними новая беда. Утомление от путешествия и возбужденное состояние от предстоявшего со мною свидания были не по силам моему мужу. Он с трудом добрался до Парижа и здесь снова слег в постель. Доктора не опасались за его жизнь, но ему нужен был полный покой на некоторое время.
«Теперь вам следует, Валерия, поддержать и успокоить Юстаса, – писала мистрис Маколан. – Не подумайте, чтобы он осуждал вас за то, что вы оставили Испанию, как только доктор объявил жизнь его вне опасности. «Я покинул ее, – сказал он, когда мы в первый раз заговорили об этом, – а потому моя жена вправе ожидать, чтобы я сам вернулся к ней». Это были его первые слова, моя милая, и он сделал все, что мог, чтобы исполнить свой долг. Лежа беспомощный в постели, он просит вас приехать к нему. Я, кажется, достаточно знаю вас, чтобы быть уверенной, что вы исполните его желание, и мне остается только прибавить одно слово предостережения. Избегайте в разговоре с ним малейшего напоминания не только о процессе (это вы сами понимаете), но и о гленинчском доме. Его нервное расстройство так велико, что я не решилась бы просить вас приехать к нему, если бы не узнала из вашего последнего письма, что ваши свидания с Декстером прекратились. Поверите ли, ужас и отвращение его ко всему, напоминающему прошлое, так велики, что он просил моего согласия продать Гленинч».
Так писала мать Юстаса. Но не вполне уверенная в силе своих убеждений, она вложила в свое письмо две строчки, написанные еще не окрепшей рукой моего дорогого мужа: «Я слишком слаб, чтобы ехать далее, Валерия. Не простишь ли ты меня и не приедешь ли сама?» Кроме этих слов было еще что-то написано карандашом, но разобрать это было невозможно. Силы, как видно, изменили ему.
Я тотчас же решилась отказаться от дальнейших розысков разорванного письма. Я хотела иметь право чистосердечно сказать Юстасу: «Я принесла жертву для твоего спокойствия, я покорилась ради своего мужа в ту самую минуту, когда покориться было всего труднее».
Причина, заставившая меня вернуться в Англию, когда я впервые узнала, что скоро стану матерью, возникла в моей голове в ту минуту, когда я пришла к этому решению. Но я думала, что спокойствие моего мужа – самое главное и, делая эту уступку, надеялась еще настоять на своем. Юстас, узнав, что скоро будет отцом, мог считать своим долгом доказать свою невиновность ради своего ребенка.
В то же утро я снова написала мистеру Плеймору, откровенно описала ему свое положение и отказалась навсегда от раскрытия тайны, погребенной в гленинчской мусорной куче.
Глава XXIII. НАШ НОВЫЙ МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ
Я должна сознаться, что совершила путешествие в Лондон далеко не в радостном расположении духа. Нелегко было отказаться от своей цели, из-за которой я так много выстрадала, и в такое время, когда надежды мои, казалось, были так близки к осуществлению, но я все это принесла в жертву обязанностям жены. Но как бы то ни было, я, если б и могла, не взяла бы назад письмо свое к мистеру Плеймору. «Все кончено и кончено хорошо, – думала я про себя. – День, когда мой муж впервые поцелует меня, окончательно примирит меня с моим положением».
Я рассчитывала прибыть в Лондон к поезду, отправляющемуся ночью в Париж. Но мы замешкались в пути, и мне пришлось переночевать в доме Бенджамина в ожидании утреннего поезда.
Я не успела уведомить старого своего друга о перемене моих планов, и мой приезд очень удивил его. Я нашла его в библиотеке, ярко освещенной лампами и свечами, он был погружен в изучение разорванных бумажек.
– Чем это вы занимаетесь? – поинтересовалась я. Бенджамин покраснел, я чуть было не сказала «как молодая девушка», но в наш век молодые девушки не краснеют более.
– Ничем, так! – ответил он в замешательстве. – Не обращайте на это внимания.
Он протянул руку, чтобы сбросить со стола эти клочки, но у меня в голове вдруг возникло подозрение. Я остановила его.
– Вы получили известия от мистера Плеймора! – воскликнула я. – Говорите правду, Бенджамин, да или нет?
Бенджамин покраснел еще более и отвечал:
– Да.
– Где письмо?
– Я не должен показывать его вам, Валерия.
Его отказ (нужно ли это говорить?) еще более утвердил мою решимость увидеть письмо. Лучше всего могла я убедить Бенджамина исполнить мое желание, сообщив ему о жертве, которую я принесла ради спокойствия мужа.
– Я не имею более голоса в этом деле, – прибавила я. – Теперь все зависит от мистера Плеймора – продолжать это дело или бросить его. Это единственная для меня возможность узнать, что он действительно об этом думает. Неужели я не заслуживаю некоторого снисхождения? Неужели я не имею права посмотреть письмо?
Бенджамин был слишком поражен и обрадован всем случившимся, чтобы сопротивляться дальше моим просьбам. Он подал мне письмо. Мистер Плеймор обращался к Бенджамину конфиденциально, как к человеку деловому, и спрашивал его, не случалось ли ему во время своей долгой деятельности слышать о том, как подбирают и склеивают разорванные документы. Если же он ничего не знает о подобных случаях, то пусть справится в Лондоне у компетентных людей. Для объяснения этой странной просьбы мистер Плеймор ссылался на важное значение «тех нелепостей», которые Бенджамин записал со слов Мизеримуса Декстера. Письмо заканчивалось советом не говорить мне ничего об их переписке, чтобы не возбуждать во мне напрасных надежд.
Теперь я поняла тон письма, полученного мною от моего почтенного советника. Он, как видно, придавал большое значение находке письма, но скрывал это от меня из осторожности, чтобы в случае неудачи избавить меня от слишком тяжелого разочарования. Из этого можно было заключить, что мистер Плеймор не отказывался от дальнейших поисков. Я снова взглянула с величайшим интересом на клочки разорванных бумаг, лежавших на столе.
– Нашли что-нибудь в Гленинче? – спросила я.
– Нет, – отвечал Бенджамин. – Я только делаю опыты над старым письмом, прежде чем ответить мистеру Плеймору.
– Вы сами изорвали его?
– Да. И сделал это так, чтобы труднее было сложить кусочки. Я бросил их в корзину, и вот каким ребяческим делом занимаюсь я в мои лета…
Он остановился, как бы стыдясь самого себя.
– Хорошо, – сказала я, – и удалось вам восстановить письмо?
– Это не так-то легко, Валерия, но начало положено, здесь действительно тот же принцип, что в детских складных играх, которыми я занимался еще мальчиком. Стоит только положить правильно центральный кусок, прочие быстро или медленно лягут как следует. Вы, пожалуйста, никому не говорите об этом: могут подумать, что я впал в детство.
Это могли подумать только те, кто не знал Бенджамена так хорошо, как знала его я. Я вспомнила, как он любил разгадывать загадки, и поняла, что составление обрывков занимало его так же, как решение загадки. Я спросила его о том.
– Загадка! – повторил Бенджамин презрительно. – Это лучше загадки! Я имею дело с «нелепостями», которые я занес в свою книжку. Я получил письмо мистера Плеймора сегодня и с тех пор, стыдно сказать, все делаю опыты с разорванными письмами. Вы никому не скажете об этом?
Я ответила ему горячим поцелуем. Теперь, когда, он, забыв свое строгое благоразумие, заразился моим энтузиазмом, я любила его еще более прежнего!
Но я была не совсем так счастлива, хотя и старалась казаться такой. Как я ни боролась с собой, но не могла не чувствовать сожаления, когда вспомнила, что отреклась от участия в розысках письма. Единственное утешение находила я в думах об Юстасе и о счастливой перемене, происшедшей в моей семейной жизни. В этом отношении мне, по крайней мере, нечего было бояться, я чувствовала, что одержала победу. Муж мой по собственному желанию возвращался ко мне, он уступил не перед какими-либо фактами, а по чувству любви и благодарности. И я принимала его с распростертыми объятиями не потому, что открыла истину, которая приводила его ко мне, а потому, что я верила, что он изменил взгляд на это дело, и безгранично любила его и доверяла ему. Каких жертв не принесешь ради этого! А между тем я была не в духе. Но лекарство было недалеко: один день пути отделял меня от Юстаса.
На следующий день ранним утром я отправилась из Лондона в Париж. Бенджамин провожал меня до станции железной дороги.
– Я буду писать в Эдинбург с нынешней почтой, – сказал он дорогой. – Я, кажется, нашел человека, который поможет мистеру Плеймору в этом деле, если он только намерен продолжать его. Вы ничего не хотите сообщить ему, Валерия?
– Нет. Я с этим покончила, Бенджамин, мне нечего более сказать.
– Могу я написать вам о результате поисков в Гленинче, если мистер Плеймор займется ими?
– Да, – отвечала я ему с горечью, – напишите мне, если его розыск не закончится успехом.
Мой старый друг улыбнулся. Он знал меня лучше, чем я знала сама себя.
– Хорошо! – сказал он смиренно. – У меня есть адрес вашего банкира в Париже. Вы поедете к нему за деньгами, моя дорогая, и, может быть, найдете там письмо, когда будете наименее его ожидать. А вы напишите мне, в каком состоянии найдете вы своего мужа. Прощайте. Господь да благословит вас.
В тот же вечер я соединилась с Юстасом. Он был так слаб, бедняга, что не мог поднять головы с подушки. Я встала на колени подле кровати и поцеловала его. В его потухших глазах блеснула искорка жизни, когда я коснулась его губами.
– Теперь я должен жить ради тебя, – прошептал он.
Свекровь моя оставила нас вдвоем, и я не могла удержаться, чтобы не сообщить ему радостную весть, осветившую нашу жизнь.
– Ты должен теперь жить не для меня одной, но и для кое-кого другого.
Он с удалением взглянул на меня.
– Ты говоришь о моей матери? – спросил он. Я положила голову ему на грудь и прошептала:
– Для нашего ребенка.
Я была вполне вознаграждена за все, я забыла Плеймора, Гленинч, все. С этого дня начался наш новый медовый месяц.
Спокойно протекала наша жизнь в одной из отдаленных от центра улиц. Шумная парижская жизнь не долетала до нас. Постепенно, медленно восстанавливались силы Юстаса. Доктор, дав мне несколько советов, предоставил его на мое попечение.
– Вы его врач, – сказал он, – чем счастливее он будет, тем скорее поправится.
Тихая, однообразная жизнь не казалась мне скучной. Мне также нужен был покой, все мои интересы, все мои радости были сосредоточены в комнате моего мужа.
Один только раз тихое течение нашей жизни было нарушено намеком на прошлое. Что-то, случайно мною сказанное, напомнило моему мужу наше последнее свидание в доме майора Фиц-Дэвида. Он очень деликатно намекнул на то, что я тогда говорила о Шотландском вердикте, и дал мне понять, что одно слово из уст моих, подтверждавшее сказанное его матерью, успокоило бы его раз и навсегда.
Я отвечала ему прямо и откровенно, что его желания стали для меня теперь законом. Но, как истая женщина, я потребовала уступку и с его стороны. Я спросила его:
– Юстас, совершенно ли ты излечился от тех сомнений, которые побудили тебя покинуть меня?
Ответ его заставил меня покраснеть от удовольствия.
– Ах, Валерия, никогда не покинул бы я тебя, если бы знал тебя, как знаю теперь.
Так рассеялись между нами последние недоразумения. Воспоминания о страданиях и волнениях, пережитых мною в Лондоне, изгладились из моей памяти. Мы снова были влюблены друг в друга, окружающим казалось, что мы только что обвенчались. Недоставало только одного для полного моего счастья. В те минуты, когда я оставалась одна, меня мучило желание узнать, ведутся поиски разорванного письма или нет. Какие мы странные создания! Я имела все, что может составить счастье женщины, и готова была рисковать этим счастьем, лишь бы не оставаться в неизвестности из-за того, что происходит в Гленинче. Я с нетерпением ждала дня, когда опустеет мой кошелек, чтобы иметь предлог отправиться к своему банкиру, где я могла получить письмо от Бенджамина.
Придя в контору, я как-то машинально спросила деньги, думая только о том, написал мне Бенджамин или нет. Глаза мои бегали по конторкам и столам, отыскивая желанное письмо, но ничего не нашли! Из соседней комнаты появился господин очень безобразного вида, но в моих глазах он выглядел красивым, так как в его руках было письмо, и он сказал:
– Это вам, сударыня.
На конверте я увидела почерк Бенджамина. Была ли предпринята попытка отыскать письмо и удалась ли она?
Кто-то любезно положил мне деньги в мешок и проводил к экипажу, ожидавшему меня у подъезда. Я ничего не помню до той минуты, когда я по дороге распечатала письмо. Из первых же слов s узнала, что мусорная куча была разобрана и разорванное письмо найдено!
Глава XXIV. КУЧА МУСОРА
У меня закружилась голова. Я должна была дать своему волнению успокоиться, прежде чем продолжила чтение.
Взглянув на письмо спустя несколько минут, глаза мои случайно остановились на последних строках, напугавших и удививших меня. При въезде на нашу улицу я приказала кучеру повернуть и везти меня в прелестный парижский парк – знаменитый Булонский лес. Я хотела таким образом выиграть время, прочесть на свободе письмо и обдумать, должна я показать его мужу и свекрови или нет.
Приняв эту предосторожность, я принялась за чтение подробного и толкового письма моего доброго Бенджамина. Излагая методично свое повествование, он начал с доклада нашего американского агента, нашедшего дочь сторожа и ее мужа в маленьком городке одного из западных штатов. Рекомендательное письмо мистера Плеймора доставило ему радушный прием, и почтенная чета терпеливо выслушала о цели его приезда в Америку. Но его первые расспросы не привели ни к каким результатам. Женщина была удивлена и, по-видимому, ничего не могла припомнить относительно интересовавшего нас предмета. К счастью, муж ее оказался человеком весьма разумным, он отвел агента в сторону и сказал ему:
– Я вижу, что жена не понимает вас. Расскажите мне подробно, что именно хотите вы знать, и предоставьте мне добиться от нее ответа, что она помнит, а чего – нет.
Это предложение было тотчас же принято. На следующее утро муж сказал ему:
– Теперь переговорите с моей женой, и она найдет что ответить вам. Только помните одно! Не смейтесь над нею, когда она будет болтать о пустяках. Она стыдится говорить о пустяках даже со мною. Слушайте спокойно и предоставьте ей выговориться, и тогда вы добьетесь того, что вам нужно.
Агент послушался его советов, и она сообщила ему следующее.
Женщина помнила очень хорошо, что ее послали убирать комнаты, когда господа выехали из Гленинча. Мать ее была нездорова и не могла помочь ей. Она боялась оставаться одна в таком большом доме после случившегося в нем несчастья и захватила с собой соседских детей, игравших в парке. Мистрис Маколан была всегда добра к своим арендаторам и никогда не запрещала им приходить в свой парк. Дети охотно последовали за нею.
Она начала уборку с коридора, оставив напоследок спальню, в которой скончалась мистрис Маколан.
В двух первых комнатах работы было очень мало. Когда она вымела пол и вычистила золу из камина, то сором этим не наполнила и половины ведра, которое она принесла с собой. Дети следовали за нею повсюду и были очень приятным обществом в пустынном доме.
Третья комната, которая служила спальней Мизеримусу Декстеру, была в беспорядке и требовала большей уборки. Женщина забыла о детях, занявшись своим делом. Она уже вымела весь сор и выгребла золу из камина, когда детский плач привлек ее внимание.
Она оглянулась, но не сразу увидела детей. Они были под столом в углу комнаты. Младший ребенок залез в корзину с брошенными бумагами, старший, отыскав где-то склянку с клеем, пресерьезно обмазывал кистью лицо младшего. Малютка, желая избавиться от него, так бился в корзинке, что наконец опрокинул ее и ударился в слезы.
В таком положении и застала их женщина. Она тотчас отняла склянку у старшего и дала ему подзатыльник, а меньшего высвободила из корзинки, потом для большего спокойствия поставила их в угол, а сама принялась собирать бумажки, разлетевшиеся по полу. Свалив все это в ведро, она пошла убирать последнюю, четвертую спальню в этом коридоре, и в этот день закончила работу.
Выйдя с детьми из дома, она выбросила весь сор из ведра в мусорную кучу и отвела детей домой.
Вот что припомнила женщина о гленинчском происшествии.
Заключение, к которому пришел мистер Плеймор, выслушав рассказ агента, было таково, что можно надеяться отыскать письмо, что листки бумаги, находясь под слоем золы и сора, должны были сохраниться в целости, так как до мусорной кучи в продолжение этих трех лет никто не дотрагивался.
Мистер Плеймор немедленно сообщил мнение свое Бенджамину. Что же сделал последний? Он не мог не попытаться применить к таинственному письму свое искусство складывать разорванные клочки бумаги. «Мне кажется, моя дорогая, что это дело околдовало меня, – писал он, – я, к счастью, человек свободный, ничем не занятой, и вот я перебрался в Гленинч и с дозволения добрейшего мистера Плеймора произвожу здесь раскопки мусорной кучи».
За этими подробными строками следовало описание местности, в которой действовал Бенджамин. Я без церемоний все это пропустила, так как в моей памяти было еще свежо воспоминание о мусорной куче при вечернем освещении, привлекшей мое внимание во время моего посещения Гленинча. Я точно слышала еще слова мистера Плеймора о мусорных кучах в Шотландии. Что же сделал Бенджамин? Что нашел он? Вот вопросы, более всего интересовавшие меня.
Бенджамин принялся за дело методично, подсчитывая все фунты, шиллинги и пенсы. В нем адвокат нашел то, чего никогда не нашел бы во мне, человека, сочувствующего ему и владеющего одной из достойных человеческих добродетелей – экономией.
Он нанял работников для раскопки кучи и покрыл ее большой палаткой для предохранения от ветра и дождя. Кроме того, он пригласил молодого человека, лично ему известного, занимавшегося в лаборатории профессора химии и отличившегося искусной экспертизой в деле о подложном документе, недавно производившемся в Лондоне. Бенджамин и молодой химик жили в Гленинче, а под их надзором производились раскопки.
Три дня рабочие копали лопатами, но без малейших результатов. Однако дело находилось в руках людей твердых и решительных. Они не унывали и продолжали свое дело. На четвертый день были найдены первые обрывки бумаги. При тщательном рассмотрении они оказались остатками торгового объявления. Бенджамин и молодой химик с новой энергией продолжали раскопки. К вечеру было найдено еще несколько кусочков бумаги, но уже не печатной, а исписанной. Показали их мистеру Плеймору, приезжавшему в Гленинч каждый вечер по окончании своих занятий, и после внимательного изучения он объяснил, что почерк принадлежал определенно покойной мистрис Маколан.
Это открытие в высшей степени подкрепило энтузиазм искателей письма. Лопаты и ломы были брошены из предосторожности, и работа продолжалась руками. Найденные обрывки укладывались по порядку в специально приготовленный для этого плоский ящик. Наступила ночь, работники были распущены, Бенджамин с двумя своими товарищами продолжали работу при свете лампы. Сначала обрывки появлялись дюжинами, потом исчезли совсем. И наконец под слоем сора сделано величайшее открытие этого дня: склянка с клеем, о которой упоминала дочь сторожа, и под нею несколько склеившихся обрывков исписанной бумаги.
После этого все трое отправились в дом и разложили свои находки на большом столе в библиотеке. Искусство Бенджамина подбирать обрывки было полезно его товарищам. Конечно, легче всего было сложить те, которые склеились, так как они, вероятно, составляли одно целое. Расклеить эти клочки и разложить их по порядку было поручено опытным рукам химика, но трудность заключалась не в одном этом; бумага была исписана с обеих сторон, поэтому для сохранения текста нужно было каждый обрывок разделить на две части так, чтобы искусно создать изнанку, которую можно было бы покрыть составом, соединившим бы все остатки в одно целое.
Мистер Плеймор и Бенджамин при виде этих трудностей совсем отчаялись в успехе своего предприятия, но ученый объяснил им, что они ошибаются.
Он обратил их внимание на толщину бумаги. Она была толще и лучшего качества, чем бумага, которую он подвергал экспертизе в недавнем процессе, а потому он находил, что будет значительно легче с помощью привезенных им из Лондона приспособлений разделить эти кусочки.
После этих объяснений он спокойно принялся за дело. Пока Бенджамин и адвокат приводили в порядок найденные бумаги, химик разделил на две части почти все клочки, переданные ему, и восстановил пять или шесть фраз письма.
Сделано это было в совершенстве, смысл был ясен. Первый результат вполне вознаграждал за все труды. По тону письма было видно, что оно было написано покойной к Юстасу, а между тем по всему было очевидно, что это самое письмо Мизеримус Декстер утаил от суда и потом разорвал.
Вот какие открытия сообщал мне Бенджамин. Но когда он захотел отправить письмо на почту, мистер Плеймор посоветовал ему подождать несколько дней, так как за это время может открыться что-нибудь более значительное.
– Этими результатами мы обязаны ей, – сказал адвокат. – Без ее твердой решимости и влияния на Декстера мы никогда не открыли бы того, что в мусорной куче скрывается разгадка таинственной драмы. Она имеет право на полные сведения, и она должна получить их.
Таким образом, письмо было задержано на три дня и потом поспешно закончено в таких выражениях, которые чрезвычайно встревожили меня.
«Химик быстро подвигается со своей работой, – писал Бенджамин, – а мне удалось собрать несколько отдельных фрагментов и восстановить их смысл. Судя по тому, что уж сделано, мы с мистером Плеймором полагаем (дай Бог, чтобы мы ошибались!), что письмо это нужно будет сохранить от всех в тайне. Истина, обнаруживаемая нашими открытиями, так прискорбна и горька, что я не в силах написать ее без крайней необходимости. Простите меня, что я встревожил вас этими вестями. Рано или поздно нам придется посоветоваться с вами в этом деле, а потому мы решили, что лучше заранее подготовить вас».
К этому был прибавлен постскриптум рукою мистера Плеймора:
«Пожалуйста, последуйте совету мистера Бенджамина и сохраните в тайне это письмо. Если нам удастся вполне восстановить его, то, по моему мнению, его нельзя показывать вашему мужу».
Я с ужасом прочла эти слова и спросила себя: что же мне делать?
При настоящем положении дела спокойствие моего мужа было на моей ответственности. Я не должна была упоминать, что получила письмо от Бенджамина, но как же сообщить ему то, что я знала. Так я рассуждала сама с собой, не приходя ни к какому заключению и не зная, что мне делать.
Глава XXV. КРИЗИС ОТЛОЖЕН
– Берегитесь, Валерия! – сказала мне мистрис Маколан. – Я не спрашиваю вас ни о чем, я только предостерегаю вас ради вас самой. Юстас, так же как и я, заметил, что вы изменились. Берегитесь!
Так говорила мне свекровь несколько часов спустя после моего возвращения, когда мы остались с ней наедине. Я рада была бы отдать все на свете, чтобы стереть всякий след впечатления, произведенного на меня вестями из Гленинча. Кто мог бы, прочитав, что я прочитала, и чувствуя то, что я чувствовала, сохранить невозмутимо спокойную внешность? Если б я была самое лицемерное существо, и тогда сомневаюсь, смогла ли бы я скрыть свое волнение.
Сделав это предостережение, мистрис Маколан ничего более не прибавила. Я сознавала, что она права, но тяжело было не услышать совета или сочувствия и решить самой, как должна я была поступить в отношении мужа.
Показать ему письмо Бенджамина при его болезненном состоянии и вопреки совету мистера Плеймора было немыслимо. Оставить его в неизвестности, когда я уже выдала себя, было также невозможно. Всю ночь продумала я об этом. Когда наступило утро, я решилась обратиться к доверию моего мужа.
– Юстас, – сказала я ему, – твоя матушка говорит, что ты заметил во мне перемену после вчерашней поездки. Правда ли это?
– Да, Валерия! – отвечал он, говоря тише обыкновенного и не поднимая на меня глаз.
– У нас нет тайн друг от друга, – продолжала я, – и я должна тебе сообщить, что получила в банкирской конторе письмо из Англии, которое меня взволновало и встревожило. Не позволишь ли ты мне самой выбрать время, которое я найду наиболее удобным, чтобы познакомить тебя с его содержанием? Веришь ли, что я твоя верная, любящая жена и поэтому обращаюсь к тебе с этой просьбой?
Я замолчала, но он ничего не ответил. Я видела, что он внутренне боролся с собой. Не слишком ли далеко я зашла? Не чересчур ли я полагалась на силу своего влияния? Мое сердце сильно билось, голос несколько дрожал, когда я взяла его за руку и вскричала:
– Юстас, неужели и теперь ты не знаешь меня настолько, чтоб мне полностью доверять?
Он впервые взглянул на меня, и последнее сомнение исчезло из его взора.
– Ты обещаешь мне рано или поздно сказать всю правду? – спросил он.
– Обещаю от всего сердца.
– Я тебе верю, Валерия.
Его ясные глаза доказали мне искренность его слов. Мы скрепили наш договор поцелуем. Извините, читатель, что я упоминаю о таких пустяках, вспомните, что это был мой медовый месяц.
В тот же день я написала Бенджамину и, сообщив ему о случившемся, умоляла его, если он и мистер Плеймор одобряли мое поведение, уведомлять меня постоянно об открытиях в Гленинче.
Спустя десять дней, показавшихся мне веком, я получила второе письмо от моего старого друга и с новой припиской мистера Плеймора.
«Мы твердо и успешно подвигаемся в нашем деле, – писал Бенджамин. – Новое открытие, сделанное нами, имеет громадное значение для вашего мужа. Мы восстановили несколько фраз, удостоверяющих, что яд, купленный Юстасом, был куплен по просьбе его жены и находился в ее руках. Заметьте, что это написано рукой его жены и подписано ею. К несчастью, я должен прибавить, что мы все более и более убеждаемся в невозможности сообщить вашему мужу содержание этого письма. Чем далее читаем мы это письмо, тем более желали бы бросить его обратно в мусорную кучу из уважения к памяти покойной. Я задержу это письмо дня на два, и если будет что-либо новое, то вы узнаете это от мистера Плеймора».
Три дня спустя мистер Плеймор приписал следующее:
«Последняя часть письма мистрис Маколан мужу, – писал адвокат, – была случайно разобрана нами сначала. За исключением нескольких слов, она почти восстановлена. Я не имею ни времени, ни желания говорить подробно об этом предмете. Недели через две вы получите, надеюсь, копию письма полностью, с начала до конца. Считаю своей обязанностью сказать вам, что в этом несчастном, поразительном документе есть своя светлая сторона. Он нравственно и юридически доказывает невиновность вашего мужа и может служить законным доказательством, если б Юстас считая, что не оскорбляет память умершей, публично предъявил его на суде. Поймите то, что дело вашего мужа не может быть пересмотрено уголовным порядком, правда эта будет стоить денег, но невиновность его может быть доказана, если начать гражданский иск, и неблагоприятный для вашего мужа приговор присяжных может быть снят. Сведение это храните пока при себе и оставайтесь по отношению к мужу в той же позиции, которую вы так благоразумно заняли. Когда вы прочтете письмо, я уверен, что из сожаления к нему вы не покажете ему письмо. Каким образом скрыть от него наше открытие, это мы должны обсудить при личном свидании. А пока я могу только повторить прежний совет: «Подождите следующих известий из Гленинча».
Я ждала. Что я выстрадала и что передумал за это время Юстас, не имеет значения; дело в одних фактах.
Менее чем через две недели письмо было готово. Недоставало только некоторых слов, совсем затерявшихся, но не имевших большого значения для смысла. И копия была прислана мне в Париж.
Прежде чем вы, читатель, прочтете это ужасное письмо, позвольте мне напомнить вам, при каких обстоятельствах женился в первый раз Юстас Маколан. Вспомните, что бедная женщина влюбилась в него, не возбудив в нем взаимности; что он удалился от нее, и она сама явилась к нему на квартиру в Лондоне, не предупредив его о том; что он в минуту отчаяния необдуманно обвенчался с ней, чтоб сохранить ее репутацию, что он вообще был деликатный и обходительный муж, тщательно скрывавший отвращение, которое возбуждала в нем бедная женщина.
А теперь берите письмо, читайте его и, как сказал Христос: «Не судите, да не судимы будете».
Глава XXVI. ИСПОВЕДЬ ЖЕНЫ
«Гленинч, 19 октября.
Милый муж мой!
Мне нужно рассказать тебе нечто неприятное об одном из друзей твоих.
Ты никогда не поощрял меня к откровенности. Если б ты дозволил мне быть с тобою на такой короткой ноге, как другие жены с мужьями, я бы лично сообщила тебе все. Но я не знаю, как ты принял бы мои слова, и потому пишу.
Человек, от которого я тебя предостерегаю, есть твой друг, Мизеримус Декстер. Нет более фальшивого и коварного существа на свете. Не вздумай бросить мое письмо! Я все ждала доказательств, которыми могла бы убедить тебя. Теперь эти доказательства у меня в руках.
Ты, может быть, помнишь, что я выразила неудовольствие, когда ты в первый раз пригласил его к нам. Если б ты дал мне возможность тогда объясниться с тобой, я представила бы тебе основательные причины, вследствие которых я чувствовала отвращение к твоему другу. Но ты не стал меня слушать и поспешно обвинил меня в несправедливости к несчастному уроду, тогда как я всегда чувствовала сострадание к таким людям. Я даже питаю к ним почти родственное чувство, так как я сама, хотя и не урод, но тоже некрасива. Я была против Декстера и не желала видеть его в нашем доме, потому что он еще до моего замужества делал мне предложение, и я имела основание думать, что он и до сих пор сохранил ко мне преступную любовь. Не была ли я обязана, как хорошая жена, воспротивиться его присутствию в Гленинче? И не был ли обязан ты, как добрый муж, поощрить меня к откровенности?
А мистер Декстер живет у нас уже несколько недель и позволил себе не раз уже говорить мне о своей любви. Он оскорбил меня, оскорбил тебя, заявив, что он обожает меня, а ты меня ненавидишь. Он обещал мне безмятежное счастье, если я уеду с ним за границу, и предвещал мне самую несчастную жизнь в доме моего мужа.
Почему я не пожаловалась тебе и не потребовала немедленного удаления этого чудовища? Могла ли я быть уверена в том, что ты поверил бы мне, если б твой сердечный друг отказался от своих оскорбительных слов? Я слышала однажды, как ты говорил, (не предполагая, что я слышу тебя), что безобразные женщины всегда очень высокого о себе мнения. Ты мог бы обвинить меня в тщеславии, кто знает!
Впрочем, я не желаю себя оправдывать этим. Я несчастная, жалкая ревнивица, постоянно сомневающаяся в твоей привязанности и опасающаяся, что другая женщина займет мое место в твоем сердце. Мизеримус Декстер воспользовался моей слабостью. Он объявил мне, что может доказать (если я позволю), что ты в глубине своего сердца питаешь ко мне отвращение, что ты проклинаешь час, когда был до того безумен, что взял меня в жены. Я, насколько могла, боролась с искушением увидеть это доказательство. А велико было искушение для женщины, которая никогда не была уверена в искренности твоего чувства, и я поддалась ему. Скрыв отвращение, которое внушал мне Декстер, я позволила ему высказаться, позволила высказаться злейшему твоему и моему врагу. «Зачем?» – может быть, спросишь ты. Затем, что я горячо любила тебя, тебя одного, и затем, что предложение Декстера подтверждало сомнение, которое давно гнездилось у меня в душе.
Прости меня, Юстас, это первая и последняя моя вина перед тобою. Я не буду щадить себя и опишу тебе подробно все, что было сказано между нами. Ты можешь наказать меня, когда узнаешь, что я это сделала, но ты будешь по крайней мере предупрежден и увидишь своего ложного друга в настоящем свете.
– Как можете вы доказать, что мой муж втайне ненавидит меня? – спросила я его.
– Я могу вам доказать это его собственноручным признанием: вы увидите его дневник, – отвечал он.
– Его дневник заперт, – сказала я, – и ящик, в котором он хранится, тоже заперт. Как же вы достанете его из-под двух замков?
– Я могу отпереть без замка, не рискуя, что муж ваш это заметит. Вам остается только предоставить мне случай увидеться с вами наедине. Я же обязуюсь принести к вам в комнату дневник.
– Как могу я предоставить вам такой случай? – спросила я. – Что вы хотите этим сказать?
Он указал на ключ, бывший в двери, ведшей из моей спальни в маленький кабинет:
– Благодаря моему уродству мне, может быть, не удастся воспользоваться первым подходящим случаем, чтобы пройти к вам незамеченным. Мне нужно выбрать удобную для себя минуту. Дайте мне ключ, а дверь оставьте запертой. Потом же, когда заметят, что нет ключа, вы скажете, что это не беда, так как дверь заперта и нечего беспокоиться о ключе. Этого будет достаточно для успокоения прислуги, а я буду обладать средством свободного с вами общения, чего никто не станет и подозревать. Согласны вы?
Я согласилась; да, я сделалась сообщницей этого двуличного негодяя. Я унизила себя и оскорбила тебя, согласившись на похищение твоего дневника. Я знаю, как неблагородно я поступила; не могу ничем извинить себя, могу только повторить, что люблю тебя и сомневаюсь в твоей любви. А Мизеримус предложил мне положить конец этим сомнениям, показав мне самые сокровенные твои мысли и чувства, написанные твоей собственной рукой.
Он придет ко мне через час или два, когда тебя не будет дома. Я скажу ему, что для меня недостаточно один раз взглянуть в дневник, и попрошу его принести дневник еще завтра, в такое же время. Но задолго до назначенного часа ты получишь эти строки из рук сиделки. По прочтении их уйди со двора, как обыкновенно, потом вернись потихоньку, отопри ящик, и ты не найдешь в нем своего дневника. Спрячься в маленький кабинет, и ты увидишь свой дневник в руках твоего друга, когда он выйдет из моей комнаты».
«20 октября
Я читала твой дневник.
Наконец я знаю, как ты в действительности относишься ко мне. Я прочла то, что мне обещал Декстер, твое собственноручное признание в ненависти ко мне.
Ты не получишь написанных мною вчера строк, по крайней мере сегодня и тем способом, о котором я упоминала. Хотя письмо и так уж довольно длинно, но, прочитав твой дневник, я хочу сказать тебе еще несколько слов; запечатав конверт и надписав твой адрес, я положу его под подушку. Его найдут после моей смерти, и ты получишь его, Юстас, когда все будет кончено и нельзя уже будет помочь.
Да, я не хочу более жить, хочу умереть.
Я уже многим пожертвовала ради своей любви к тебе, и теперь, когда я знаю, что ты меня не любишь, последняя жертва мне будет легка. Моя смерть принесет тебе свободу и соединит с мистрис Бьюли.
Ты не знаешь, как трудно мне было скрывать свою ненависть к ней и пригласить ее приехать к нам, несмотря на мою болезнь. Я никогда не была бы в состоянии сделать это, если б не любила тебя так сильно и не боялась рассердить тебя, обнаружив свою ревность. И чем ты вознаградил меня за это? Пускай ответит твой дневник: «Я нежно поцеловал ее сегодня утром и надеюсь, что она, бедная, не заметила, каких мне стоило это усилий».
Теперь я знаю все, знаю, что ты смотрел на свою жизнь со мной, как на «чистилище», что ты из сострадания скрывал, как «отвратительны были тебе мои ласки». Я только препятствие, «тяжелое препятствие» между тобою и женщиной, которую ты любишь так нежно, что «боготворишь землю, до которой она коснулась своими ногами». Пусть будет по-твоему! Я не хочу более стоять между вами. В этом не будет ни жертвы, ни заслуги с моей стороны. Жизнь для меня невыносима теперь, когда я знаю, что человек, которого я так глубоко и так искренне любила, внутренне содрогается от моего прикосновения.
А средство покончить с жизнью у меня под руками. Мышьяк, который ты два раза покупал по моей просьбе, хранится в моем несессере.
Я обманула тебя сказав, что он нужен для хозяйства. Я хотела испробовать его как средство для исправления дурного цвета лица, не пустое кокетство побуждало меня к тому, а желание быть в твоих глазах более красивой и привлекательной. Я уже приняла некоторую часть яда, но у меня еще достаточно его, чтобы покончить с жизнью. Яд будет употреблен с пользой. Он, может быть, не исправил бы цвета моего лица, но теперь освободит тебя от безобразной жены.
Не позволяй вскрывать меня после смерти. Покажи это письмо доктору, который меня лечит. Оно докажет, что я самоубийца, и избавит невиновных от подозрения. Я не желаю, чтобы кто-нибудь пострадал из-за меня. Я сниму ярлык со склянки и использую яд полностью, чтобы не навлечь неприятности на дрогиста.
Я должна на минуту остановиться и отдохнуть, чтобы потом продолжить письмо. Оно уже довольно длинно, но это мои прощальные слова, и я могу, конечно, подольше побеседовать с тобой в последний раз».
«21 октября, 2 часа утра
Я вчера выгнала тебя из комнаты, когда ты пришел узнать, как провела я ночь. Я наговорила о тебе много нехорошего сиделке. Прости меня, Юстас. Я точно с ума сошла, ты знаешь, почему».
«Половина третьего
О, муж мой! Я покончила с жизнью, чтобы освободить тебя от ненавистной жены. Я приняла весь яд, остававшийся в бумажке. Если этого будет недостаточно, чтобы отравиться, то у меня есть еще в склянке».
«10 минут шестого
Ты только что вышел, дав мне успокоительных капель. Мое мужество изменило мне, когда я тебя увидела. Я думала: «Если он ласково взглянет на меня, я покаюсь ему во всем и позволю ему возвратить меня к жизни». Но ты вовсе не взглянул на меня, ты смотрел только на лекарство, и я отпустила тебя, не вымолвив ни слова».
«Половина шестого
Я начинаю чувствовать действие яда. Сиделка спит у меня в ногах. Я не разбужу ее, не позову на помощь. Я хочу умереть».
«Половина десятого
Страдания сделались невыносимы, я разбудила сиделку, послала за доктором.
Никто ничего не подозревает. Странно сказать, боли совершенно прекратились, я, видно, слишком мало приняла яда. Нужно приняться за склянку, в которой его значительно большее количество. К счастью, ты не подле меня, и я по-прежнему хочу умереть, или, лучше сказать, жизнь мне опротивела, и я не хочу жить. Чтобы сохранить мужество и твердость, я не велела сиделке посылать за тобой, я даже отослала ее вниз. Я одна и могу достать яд из несессера».
«10 минут одиннадцатого
Я только успела спрятать склянку, как вошел ты. При виде тебя мною снова овладела слабость. Я решилась попытаться спасти свою жизнь, или, лучше сказать, я решилась предоставить тебе случай ласково обойтись со мной. Я попросила чашку чая. Если б ты, оказывая мне эту услугу, сказал мне доброе слово или нежно взглянул на меня, я бы не решилась принять вторую дозу яда. Ты исполнил мое желание, но не был ласков. Ты подал мне чай, как подал бы напиться собаке. И после того ты удивился, Юстас (ты в это время, вероятно, думал о мистрис Бьюли), что я уронила чашку, возвращая ее тебе. Я не могла удержать ее, у меня руки дрожали. Если б ты был на моем месте, у тебя тоже задрожали бы руки. Ты вежливо пожелал мне, выходя из комнаты, чтобы чай принес пользу, и даже не взглянул на меня. Ты смотрел на разбитую чашку.
Едва ты переступил порог моей комнаты, как я приняла вторично яд, и двойную дозу.
У меня к тебе небольшая просьба. Сняв со склянки этикетку и убрав ее, чистую, в свой несессер, я забыла предпринять ту же предосторожность с бумажным пакетиком, и на нем остался ярлык дрогиста. Я бросила ее на одеяло с другими ненужными бумагами, а моя сердитая сиделка, жалуясь на беспорядок, схватила все бумажки и куда-то задевала их. Надеюсь, что дрогист не пострадает из-за меня. Прошу тебя, скажи всем, что он невиновен.
Декстер, мне что-то вдруг вспомнился он, положил твой дневник обратно в ящик и просил у меня ответа на его предложение Есть ли совесть у этого негодяя? Если есть, то даже он почувствует угрызение, когда моя смерть даст ему ответ.
Сиделка снова возвратилась в мою комнату, и я опять выслала ее, сказав, что желаю остаться одна.
Много ли прошло времени? Я не могу найти своих часов. Скоро ли начнутся боли и уничтожат меня? Пока я еще ничего не чувствую, но они могут вернуться каждую минуту. Мне нужно еще запечатать письмо и, надписав адрес, спрятать под подушку, чтобы нашли его только после моей смерти.
Прощай, мой дорогой. Желала бы я быть красивой ради тебя. Но любить тебя более я не могла бы. Даже теперь боюсь я увидеть твое милое лицо, чтобы твое чарующее влияние не заставило меня сознаться во всем, пока еще не поздно спасти мне жизнь. Но тебя здесь нет. Тем лучше! Тем лучше!
Еще раз прости! Будь счастливее, чем был со мною. Я люблю тебя, Юстас, и прощаю тебя. Когда тебе не о чем будет думать, думай иногда как можно снисходительнее о своей бедной, безобразной.
САРЕ МАКОЛАН».
Глава XXVII. КАК МОГЛА БЫ Я ПОСТУПИТЬ ИНАЧЕ?
Как только я осушила слезы и несколько успокоилась после прочтения этого грустного и ужасного письма, первой моей мыслью было, как бы скрыть его от Юстаса. Вот к какому заключению пришла я, отдавшая столько сил на раскрытие этой тайны и достигшая успеха. Передо мною на столе лежало доказательство невиновности моего мужа, и я из сожаления к нему, из сожаления к памяти его покойный жены желала только одного, чтобы он никогда не увидел этого письма, чтобы оно никогда не было предъявлено публично.
Я мысленно обратилась к странным обстоятельствам, при которых было открыто это письмо. Однако самое простое обстоятельство могло изменить ход событий. Если б я остановила Ариель, когда она просила Декстера рассказать сказку, память Декстера могла бы не обратиться к гленинчской трагедии. Если бы я не забыла подвинуть стул, Бенджамин не записал бы бессмысленных, по-видимому, слов, которые позволили нам открыть истину.
Несмотря на то, я проклинала это ужасное письмо и тот день, когда были найдены его обрывки. Нужно было случиться этому именно в то время, когда к Юстасу возвратились здоровье и силы, когда мы снова соединились и зажили счастливо в ожидании рождения нашего ребенка. И вдруг появляется это письмо, угрожающее не только спокойствию моего мужа, но и самой его жизни, так как он еще не совсем оправился от опасной болезни.
Пока я сидела погруженная в эти размышления, пробили часы на камине. В это время Юстас приходил обычно в мой маленький будуар. Он мог войти каждую минуту, увидеть письмо, вырвать его у меня из рук. Вне себя от ужаса и страха я собрала противные листы и бросила их в огонь.
К счастью, это была только копия, но в эту минуту я поступила бы так и с оригиналом. Едва успела сгореть последняя страница, как дверь отворилась, и вошел Юстас.
Он взглянул на огонь. Пепел от жженой бумаги летал еще над угольками. Он видел, как мне за завтраком подали письмо. Не заподозрил ли он меня? Он не сказал ни слова, но несколько минут простоял, мрачно глядя на огонь. Потом подошел ко мне и посмотрел в глаза. Я, наверное, была очень бледна. Он первым делом спросил меня о здоровье. Я не хотела его обманывать даже в пустяках.
– У меня нервы не в порядке, Юстас, и более ничего.
Он снова взглянул на меня, как бы ожидая, что я скажу еще что-нибудь. Я молчала. Он вынул из кармана письмо и положил его передо мною на столе, где за минуту перед тем лежала исповедь его жены.
– Я получил сегодня утром письмо, – сказал он, – и у меня нет секретов от тебя, Валерия.
Я поняла упрек, скрывавшийся в этих словах, но ничего не ответила ему.
– Ты желаешь, чтобы я прочитала его? – спросила я.
– Я уже сказал, что не имею от тебя секретов, – повторил он. – Конверт распечатан, посмотри, что в нем.
В конверте оказалось не письмо, а вырезка из шотландской газеты.
– Прочти, – сказал Юстас. Вот что я прочитала:
«Странное происшествие в Гленинче.
Что-то романтическое происходит, по-видимому, в деревенском доме мистера Маколана. Тайные изыскания производятся… в мусорной куче. Найдено что-то важное, но никто не знает, что именно. Известно только, что несколько недель тому назад прибыли из Лондона два незнакомца, которые под руководством нашего почтенного соотечественника, мистера Плеймора, работают день и ночь, запершись в библиотеке Гленинча. Откроется когда-нибудь эта тайна, и не бросит ли она новый свет на трагическое событие, случившееся в Гленинче несколько лет тому назад? Может быть, мистер Маколан по возвращении на родину в состоянии будет ответить на эти вопросы. А пока нам остается только ожидать развития событий».
Я положила на стол газету с чувством совершенно не христианским к людям, вмешивающимся не в свое дело. Я не знала, что делать, и ждала, что скажет муж. Он сейчас же обратился ко мне с вопросом:
– Ты понимаешь, что это значит, Валерия?
Я честно созналась, что понимаю.
Он замолчал и, по-видимому, ждал, что я объяснюсь, но я не сказала ни слова.
– Неужели я так и не узнаю ничего? – спросил он наконец. – Разве ты не обязана сказать мне, что происходит в моем собственном доме?
У меня не было другого выхода из моего затруднительного положения, как снова обратиться к его доверию.
– Ты обещал верить мне, – начала я. Он подтвердил это.
– Я должна просить тебя, Юстас, ради тебя самого, подождать еще некоторое время. Я исполню твое желание, только потерпи немного.
– Долго ли я должен ждать? – поинтересовался он, и при этом лицо его омрачилось.
Я видела, что нужно было прибегнуть к более сильному средству.
– Поцелуй меня прежде, чем я скажу это, – промолвила я.
Он колебался, как истый муж, а я настаивала, как истая жена. Ему не оставалось ничего более, как уступить. Поцеловав меня не очень-то нежно, он снова спросил, долго ли ему ждать.
– Я желала бы, чтобы ты подождал до рождения нашего ребенка, – ответила я.
Он вздрогнул. Мое желание изумило его. Я нежно сжала его руку и оглянула на него. Он тоже ответил мне ласковым взором.
– Ты согласен? – прошептала я. Он согласился.
Таким образом я выиграла время для того, чтобы посоветоваться с Бенджамином и мистером Плеймором.
Пока Юстас оставался в моей комнате, я была спокойна и весело разговаривала с ним. Но, когда он ушел, я долго плакала. Мои нервы были страшно напряжены с той минуты, как я прочла исповедь первой жены Юстаса.
Глава XXVIII. ПРОШЛОЕ И БУДУЩЕЕ
Я пишу по памяти; у меня не было ни записок, ни дневника, и потому я не могу сказать наверное, сколько времени оставались мы за границей, но, вероятно, несколько месяцев. Когда Юстас совсем оправился и был в состоянии отправиться в путь, его еще долго удерживали доктора в Париже. У него оказалось какое-то повреждение в одном из легких, и доктора боялись, чтобы воздух Англии не повредил ему. Итак, я получила в Париже последние новости из Глевинча.
Но на этот раз это было не письмо. К моему величайшему удивлению и радости, в одно прекрасное утро Бенджамин совершенно неожиданно появился в нашей прелестной парижской гостиной. Он был так парадно одет и так часто повторял в присутствии моего мужа, что приехал развлечься в Париж, что я сейчас же смекнула, в чем дело: для моих близких он приехал в качестве туриста, для меня же он был послом от мистера Плеймора.
Вечером нам удалось остаться вдвоем, и я убедилась, что не ошиблась в своем предположении. Бенджамин приехал в Париж по просьбе мистера Плеймора, чтобы разъяснить мне все, относящееся к прошлому, и посоветоваться со мной насчет будущего. Он в виде кредитива привез мне записку от адвоката.
«Есть пункты, которые содержание письма не вполне объяснило, – писал мистер Плеймор. – Мы с мистером Бенджамином приложили все старания, чтобы разъяснить их, и, подумав, изложили все в виде кратких вопросов и ответов. Примете ли вы мои истолкования после тех ошибок, которые я наделал, когда вы советовались со мной в Эдинбурге? Я должен сознаться, что последующие события доказали ошибочность моих выводов относительно Декстера и смерти первой жены Маколана. Я чистосердечно признаюсь и предоставляю на ваше усмотрение решать, стоит ли вашего внимания мой новый катехизис или нет».
Я сочла «новый катехизис», как его называл Плеймор, вполне достойным моего внимания. Бенджамин по просьбе моей прочел мне вопросы и ответы, изложенные в следующем порядке.
Они делились на две группы: в первой рассматривались вопросы о дневнике Юстаса.
Первый вопрос. Стараясь добыть дневник мистера Маколана, знал ли Декстер о его содержании?
Ответ. Без сомнения, нет. Но, заметив, как мистер Маколан тщательно скрывал его, он заподозрил существование какой-то семейной тайны и, решив воспользоваться для своих личных целей, заказал подделать ключи.
Второй вопрос. Каким побуждением следует приписать сопротивление Декстера судебному следователю, когда тот захватил с прочими бумагами и дневник мистера Маколана?
Ответ. Мы должны отдать справедливость Декстеру и признать, что, как ни подло поступал он, все же не был совсем бессовестным. Хоть он тайно ненавидел мистера Маколана как своего счастливого соперника и всячески убеждал несчастную его жену бежать с ним, но не был способен допустить, чтобы друга его, человека, оказывавшего ему доверие, обвинили в убийстве, тогда как он не был в том виновен. Он, конечно, если бы полицейские не предупредили его, уничтожил бы дневник и письма, предвидя, как они могут повредить Маколану, которому и в голову не приходило, что его могут обвинить в убийстве жены, но Декстер смотрел на это дело с другой точки зрения. В последние минуты перед окончательным помешательством он упоминает о дневнике: «Дневник приведет его к виселице, я не хочу, чтобы его повесили». Вследствие этого он и не хотел допустить полицейских к исполнению их обязанностей. Он был сильно взволнован, когда просил Плеймора вмешаться в это дело.
Вопросы второй группы относились к исповеди жены.
Первый вопрос. Почему Декстер не уничтожил письмо, найденное им под подушкой покойной?
Ответ. По тому же самому побуждению, которое заставило его противиться захвату дневника. Он сохранял его до произнесения приговора и в случае осуждения Юстаса, вероятно, предъявил бы его на суде. Он скрыл его, не желая обнаружить, что был предметом ненависти и отвращения, но не допустил бы, чтобы невиновный попал на эшафот. Он был способен подвергнуть невиновного соперника публичному позору и обвинению в убийстве жены, но не мог довести его до виселицы.
Второй вопрос. Чем объяснить поведение Мизеримуса Декстера в отношении мистрис Маколан, заявившей ему, что она решилась добиться пересмотра дела об отравлении первой жены ее мужа?
Ответ. По всему вероятно, Декстер боялся, не заметил ли кто, когда он тайком входил в комнату, в которой лежала покойница. Имея привычку подслушивать и подсматривать в замочные скважины, он, совершенно естественно, предполагал, что и другие не пренебрегают этим занятием. К тому же ненависть его к мистрис Бьюли давала ему средство избегнуть подозрений. Сохранить свою собственную тайну, подвергнув преследованиям ненавистную личность, – вот чем можно объяснить поведение его относительно мистрис Валерии».
Бенджамин положил записку и снял очки.
– Мы не сочли нужным вдаваться в большие подробности, – сказал он. – Не оставлен ли какой-нибудь вопрос необъяснимым?
Я задумалась, но не могла припомнить ничего, требующего объяснения. Впрочем, был один вопрос, появившийся у меня при намеке на мистрис Бьюли, который я давно желала уяснить.
– Говорили вы когда-нибудь с мистером Плеймором о привязанности моего мужа к мистрис Бьюли? – спросила я. – Не говорил ли вам когда-нибудь мистер Плеймор, почему Юстас не женился на ней по окончании процесса?
– Я сам спрашивал об этом мистера Плеймора, – отвечал Бенджамин. – Он очень легко объясняет это. Так как он был другом и поверенным вашего мужа, то последний советовался с ним насчет письма к мистрис Бьюли после процесса. Письмо это он повторил мне почти слово в слово. Если вы желаете, я передам вам его, как запомнил.
Я призналась ему, что очень желала бы услышать его содержание. Что передал мне Бенджамин, вполне согласовалось с рассказом Декстера. Мистрис Бьюли была свидетельницей публичного позора моего мужа, и этого было вполне достаточно, чтобы помешать ему жениться на ней. Он покинул ее по той же причине, по которой покинул и меня. Наконец моя ревность усмирилась, и Бенджамин мог покончить с прошлым, приступить к более интересным и животрепещущим вопросам о будущем.
Прежде всего он заговорил о Юстасе, спросил, не подозревает ли он о случившемся в Гленинче.
Я передала ему свой разговор с мужем и каким образом я добилась отсрочки неизбежного объяснения.
Лицо моего старого друга прояснилось при этих словах.
– Это будет приятная новость для мистера Плеймора, – сказал Бенджамин. – Дорогой друг весьма беспокоился, чтобы наше открытие не испортило вашего хорошего отношения к мужу. С одной стороны, ему очень хотелось бы избавить мистера Маколана от неприятного мучительного впечатления, которое произведет на него исповедь его жены; но с другой стороны, невозможно из-за чувства справедливости по отношению к вашим будущим детям уничтожить документ, который снимает с имени их отца позорное пятно, наложенное на него Шотландским вердиктом.
Я внимательно слушала Бенджамина. Он коснулся предмета, который немало меня тревожил.
– Каким же образом думает мистер Плеймор устранить затруднения? – спросила я.
– Он предлагает, – сказал Бенджамин, – запечатать найденное письмо в конверт, приложить к нему описание всех обстоятельств, сопровождавших его находку, засвидетельствовать вашей и моей подписью. Сделав это, вы можете объяснить все вашему мужу, когда найдете это наиболее удобным. И уже мистер Маколан сам решит, желает ли он вскрыть письмо или оставить его запечатанным детям, которые по достижении своего совершеннолетия могут, если пожелают, обнародовать его. Согласны ли вы, моя дорогая? Или предпочитаете, чтобы мистер Плеймор повидался с вашим мужем и переговорил с ним об этом деле?
Я, нисколько не колеблясь, взяла на себя всю ответственность, полагая, что мое влияние на Юстаса сильнее влияния мистера Плеймора. Бенджамин одобрил мою решимость и в тот же день написал Плеймору, чтобы его успокоить.
Теперь оставалось только назначить срок нашего возвращения в Англию. Это зависело от докторов, и я решила посоветоваться с ними при первом же их визите.
– Не прикажете ли еще что-нибудь передать ему? – спросил Бенджамин, открывая свой портфель.
Я вспомнила о Декстере и об Ариели и спросила, не было ли каких вестей о них. Мой старый друг вздохнул и предупредил меня, что я коснулась грустной темы.
– Лучшее, чего только можно ожидать для этого несчастного, – это смерть, – сказал он. – Перемена, происшедшая в нем, грозит апоплексическим ударом. Вероятно, вы услышите о его смерти до вашего возвращения в Англию.
– А Ариель? – спросила я.
– Ничуть не изменилась, – продолжал Бенджамин, – и совершенно счастлива, пока находится при своем господине. Она, бедняга, не верит, что Декстер смертное существо, смеется, когда говорят о его смерти, и вполне уверена, что он опять будет узнавать ее.
Известия Бенджамина меня очень огорчили, и я вышла из комнаты, оставив его, занятого письмом к Плеймору.
Глава XXIX. КОНЕЦ МОЕЙ ИСТОРИИ
Дней через десять мы вернулись в Англию в сопровождении Бенджамина.
В доме мистрис Маколан мы нашли полный комфорт и с радостью приняли ее предложение поселиться у нее до моих родов и окончательного устройства наших планов на будущее.
После приезда в Англию я вскоре получила известие из дома умалишенных, к которому Бенджамин приготовил меня еще в Париже. Жизнь Мизеримуса Декстера медленно и тихо погасла. За несколько часов до своей кончины он пришел в себя и узнал Ариель, сидевшую у его постели, назвал ее по имени и спросил обо мне. Хотели послать за мной, но было уже поздно; прежде чем отправился посыльный, он сказал со свойственной ему торжественностью: «Молчите все! Мой мозг ослабел, я хочу уснуть». Затем закрыл глаза и заснул непробудным сном. Так тихо, без скорби и боли умер этот человек, это странное и разностороннее существо, жизнь которого была ознаменована преступлениями и несчастьями, проблесками поэзии и юмора, фантастической веселостью, эгоизмом, жестокостью и тщеславием.
Увы, бедная Ариель! Она жила только для своего господина, что же оставалось ей делать после его смерти? Она могла только умереть вслед за ним.
Ей позволили присутствовать на похоронах Декстера в надежде, что эта церемония убедит ее в его смерти. Но ожидания не сбылись, она упорно отрицала, что господин оставил ее. Должны были силой увести беднягу домой, она чуть не бросилась за гробом в могилу. В продолжение нескольких недель она или приходила в бешенство, или лежала в забытьи. Как раз в то время в доме сумасшедших давался ежегодный бал, и надзор за больными был ослаблен. Около полуночи поднялась тревога, пропала Ариель. Сиделка, видя, что она уснула, поддалась искушению и сошла вниз посмотреть на танцующих. По возвращении наверх она не нашла больше Ариели. Присутствие посторонних и общая суматоха помогли ей убежать. Все поиски ночью были тщетны, на следующее утро ее нашли мертвой на могиле Декстера. До конца верная, Ариель последовала за своим господином, умерла на его могиле!
Написав эти грустные строки, я невольно перехожу к более радостным событиям.
Со времени обеда у майора Фиц-Дэвида и памятной для меня встречи с леди Клориндой я не слыхала ничего о майоре. К стыду своему, должна сознаться, что совсем забыла о нем, как вдруг современный донжуан прислал нам со свекровью пригласительные билеты на свою свадьбу. Майор решил наконец остепениться, и, что было еще удивительнее, выбор его пал на «будущую царицу», круглоглазую нарядную особу с пронзительным сопрано!
Мы отправились с поздравлениями к майору и были очень огорчены тем, что увидели. Брак так изменил веселого и любезного поклонника, что я едва узнала его. Он оставил все свои претензии на молодость и сделался совершенно беспомощным старикашкой. Стоя за креслом, на котором восседала его величественная супруга, он после каждого слова, обращенного ко мне, смиренно взглядывал на нее, как бы испрашивая позволения продолжать разговор. Когда она без церемонии прерывала его, что случалось нередко, он с покорностью и восторгом смотрел на нее.
– Какая она красавица, не правда ли? – спросил он меня при ней. – Какой стан, какой голос! Вы помните ее голос? Это непоправимая потеря для оперы! Знаете ли, когда я думаю о славе, которой она могла достигнуть, я спрашиваю себя, имел ли я право жениться на ней; я чувствую, что я ограбил публику.
Что касается предмета этих похвал и сожалений, то она приняла меня очень милостиво, как старого друга. Пока Юстас разговаривал с майором, она отвела меня в сторону и с непостижимым бесстыдством объяснила мне причины, побудившие ее выйти замуж.
– У меня, видите ли, большое семейство, – говорила мне шепотом эта противная женщина. – Хорошо толковать то о «царице пения» и тому подобных пустяках. Господи помилуй, я также бывала в опере и училась пению и понимаю, что значит стать хорошей певицей. У меня не хватит терпения, чтобы работать, как эти наглые женщины, отродье Иезавели; я ненавижу их. Нет, нет! Между нами говоря, гораздо легче женить на себе старика и этим способом добыть денег. Теперь и я, и семейство мое обеспечены, и для этого не нужно работать. Я люблю свою семью, я хорошая дочь и сестра. Посмотрите, как я одета, какая у меня обстановка. Я устроила хорошую аферу; очень выгодно выйти замуж за старика, можно вертеть им как угодно. Я счастлива, совершенно счастлива; надеюсь, что и вы тоже. Где живете вы теперь? Я к вам скоро заеду, и тогда мы подольше поболтаем с вами. Вы мне всегда нравились, и (теперь, когда я такая же леди, как вы) я желаю быть вашим другом.
Я коротко и вежливо ей ответила, твердо решив не принимать ее у себя дома. Я позволю сознаться себе: она была мне отвратительна. Женщина, продающая себя мужчине, становится не менее гнусной, если торг этот освящен законом и церковью.
Сидя за конторкой и описывая майора с его ничтожной супругой, вдруг вспомнила заключительную сцену моего рассказа.
Спальня. На постели лежат двое. Извините, читатель, что представляюсь вам в таком виде, – я и мой сын. Ему уже минуло три недели, и он рядом со мной. Мой добрый дядя Старкуатер приехал в Лондон крестить его. Мистрис Маколан будет крестной матерью, а Бенджамин и мистер Плеймор – крестными отцами.
Доктор только что ушел от меня в некотором смущении. Он застал меня в кресле, в котором я обыкновенно сидела в последние дни, но, заметив признаки утомления, отослал меня в постель.
Дело в том, что я была не вполне откровенна со своим доктором. Было две причины замеченной им во мне перемены: беспокойство и сомнение.
В этот день я решилась привести в исполнение обещание, данное мною мужу в Париже. Он уже знает, каким образом была найдена исповедь его первой жены и что, по мнению мистера Плеймора, это письмо может публично доказать в суде его невиновность, а что важнее всего – он знает также, что эта исповедь запечатана и хранится в тайне от него не столько ради его собственного спокойствия, сколько из уважения к памяти несчастной женщины, бывшей некогда его женой.
Все это сообщила я моему мужу не устно; я обыкновенно не говорила с ним о его первой жене, но описала все обстоятельства, сообщенные мне Бенджамином и мистером Плеймором. Он имел достаточно времени обдумать все в уединении своего кабинета. Я ожидаю его с роковым письмом в руках, свекровь моя – в соседней комнате, обе мы хотели услышать из его собственных уст о решении – вскрыть конверт или нет.
Время идет, но мы еще не слышим его шагов на лестнице. Мои сомнения растут и все более и более мучают меня. Вид письма при настоящем состоянии моих нервов становится невыносимым для меня. Я с отвращением касаюсь его, я перекладываю его с места на место и не могу оторваться от него мысленно. Наконец в моей голове мелькнула новая мысль. Я взяла ручку ребенка и вложила в нее письмо, чтобы очистить эту страшную повесть греха и страдания прикосновением невинного существа.
Минуты шли за минутами, прошло полчаса, и наконец я услышала его шаги. Он тихонько постучался и отворил дверь.
Он смертельно бледен; мне даже кажется, что я замечаю следы слез на его щеках. Но не видно было ни малейшего волнения, когда он сел подле меня. Я поняла, что он хотел овладеть собой прежде, чем войдет ко мне, чтобы не встревожить меня.
Он взял меня за руку и нежно поцеловал.
– Валерия! – сказал он. – Прости меня еще раз за все, что я прежде делал и говорил. Я теперь понимаю одно, моя дорогая, что найдено доказательство моей невиновности и найдено оно благодаря твердости и преданности моей жены.
Я наслаждалась этими словами, в которых выражались любовь и благодарность, и не спускала глаз с его лица, сияющего теми же чувствами. Тогда, собравшись с силами, я задала ему вопрос, от которого зависело наше будущее счастье.
– Ты желаешь видеть письмо, Юстас? Он отвечал мне вопросом:
– Оно у тебя здесь?
– Да!
– Запечатанное?
– Да.
Он на минуту задумался, потом произнес:
– Дай мне обдумать хорошенько, как я должен решить. Предположим, что я настою на прочтении письма.
Тут я прервала его, хотя сознавала, что должна бы молчать, но не выдержала.
– Дорогой мой, не читай письма! Прошу тебя, пожалей себя…
Он сделал рукой знак, чтобы я замолчала.
– Мне нечего думать о себе, – промолвил он, – я думаю о моей покойной жене. Если я откажусь публично предъявить свидетельство моей невиновности при моей жизни и оставлю письмо запечатанным, то полагаешь ли ты, как Плеймор, что я поступлю справедливо и гуманно по отношению к моей покойной жене?
– О, Юстас, в этом не может быть и тени сомнения.
– Заглажу ли я этим хоть сколько-нибудь те страдания, которые бессознательно причинял ей при жизни?
– Да, да!
– И тебе, Валерия, будет это приятно?
– Дорогой мой, милый, я буду в восторге.
– Где письмо?
– В руке нашего сына.
Он перешел на другую сторону кровати и поднес маленькую ручку к своим губам. Несколько минут стоял он молча, погруженный в грустные размышления. Я видела, как свекровь моя приотворила дверь и ожидала решения, так же, как и я. Тяжело вздохнув, он опустил ручку ребенка на запечатанное письмо и сказал сыну: «Я оставляю его тебе».
Этим оканчивается мой рассказ. Оканчивается он не так, как я думала, и читатель, вероятно, ожидал не того. Но что знаем мы о своей судьбе? Кому известно, чем кончатся его заветные желания? Известно это только Богу – и тем лучше!
Пора мне отложить перо, мне нечего более сказать, только позволю себе обратиться к вам с просьбой, читатель: не судите строго моего мужа, его ошибки и заблуждения. Браните меня сколько вашей душе угодно, но будьте снисходительны к Юстасу.
ТАЙНА
Глава I. 23-Е АВГУСТА 1829 ГОДА
– Вряд ли переживет она эту ночь?
– Взгляни на часы, Джозеф.
– Десять минут первого: пережила! Дождалась десяти минут нового дня.
Эти слова были произнесены на кухне большого сельского дома, на западном берегу Корнуэлла. Собеседники были двое из слуг капитана Тревертона, флотского офицера и представителя одной из старинных фамилий. Оба говорили шепотом, подсев поближе друг к другу и вопросительно поглядывая на дверь.
– Плохо, – проговорил старший из них. – Сидим одни, темно, мертвецом пахнет, считай себе минуты, пока господь Бог по душу пошлет.
– Роберт! – проговорил другой еле слышным голосом. – Ты служишь здесь с детства… Слыхал ли ты, что до замужества она была актрисой?
– Ты почем знаешь? – резко спросил старый слуга.
– Сс! – перебил другой, поспешно встав со стула.
В коридоре прозвенел колокольчик.
– Нас, что ли? – спросил Джозеф.
– Не знаешь по звуку, который звенит? – презрительно отвечал Роберт. – Это колокольчик Сары Лизон, погляди в коридор.
Джозеф взял свечку и повиновался. Отворив кухонную дверь, он увидел на противоположной стене длинный ряд колокольчиков, над каждым, черными литерами, было написано имя призываемого. Ряд начинался дворецким и буфетчиком, кончался судомойкой и рассыльным.
Поглядев на колокольчики, Джозеф сразу увидел, что один из них был еще в движении; над ним было написано: горничная леди. Джозеф пробежал коридор и на конце его постучался в высокую дубовую дверь старинного пошиба. Отзыва не было: Джозеф отворил дверь и посмотрел в комнату – она была темна и пуста.
– Сары нет в кастелянской, – сказал он, возвратившись на кухню к своему товарищу.
– Стало быть, она в своей комнате, – заметил Роберт. – Взойди наверх и скажи ей, что ее зовет леди.
Колокольчик опять зазвенел, когда Джозеф выходил из кухни.
– Скорей! Скорей! – крикнул Роберт. – Скажи ей, чтобы поторопилась… зовет! – прибавил он потом. – Может быть, в последний раз!
Джозеф пробежал три колена лестницы, обогнувшей длинную галерею со сводами, и постучался в другую дверь, также дубовую и также старинную. На этот раз ему ответили. Чистый и мягкий голос прозвучал: кто там? Джозеф поспешно объяснился. Не успел он кончить, как Сара Лизон встретила его на пороге со свечой в руке.
Невысокая ростом, не очень красивая, не в первой молодости, с робкими приемами, одетая безукоризненно запросто, горничная леди, несмотря на все это, была такою женщиною, что на нее нельзя было взглянуть без любопытства, если не без участия. При первом взгляде на нее немногие могли бы удержаться от вопроса: кто это такая? Немногие удовлетворились бы ответом: горничная мистрисс Тревертон; немногие удержались бы от поползновения прочесть на ее лице какую-то тайну, и, конечно, уже никто не усомнился бы, что эта женщина выдержала когда-то страшную жизненную пытку. В ее осанке, и еще более в ее лице, все как будто говорило жалобно и грустно: «Я развалина того, чем вы некогда любовались, развалина без ухода, без поправки, развалина незаметная, обреченная пасть с гибельного берега в бездну всесокрушающего времени». Вот что можно было прочесть на лице Сары Лизон – и ничего более.
Едва ли нашлись два человека, согласные в мнениях насчет Сары; до того трудно было решить – телесная или душевная мука сразила ее? Та или другая, только следы по себе она оставила. Щеки Сары опали и слиняли, подвижные, изящно очерченные ее губы болезненно побледнели; большие черные глаза, напрасно осененные густыми ресницами, словно застыли: так беспредметен, жалобен и страдателен был их взгляд. Впрочем, и сильная грусть, и тяжелая болезнь оставляют на больных почти такие же следы. Особенность неведомого недуга Сары состояла в противоестественной перемене цвета ее волос, они были густы, мягки и кудреваты, как волосы молодой девушки, но поседели, как у старухи. Странно противоречили они всем признакам юности, присущим ее лицу. Несмотря на всю болезненность и бледность, никто не мог бы сказать, что это лицо – лицо старухи; на бледных щеках не было ни морщинки, в тревожных, робких глазах искрилась и светилась чистая влага, высыхающая под старость; кожа на висках была гладка, как у ребенка. Все эти и другие, никогда не обманывающие признаки, свидетельствовали, что для нее только еще прошла весна: не глядя ей в лицо, можно было сказать, что это женщина лет тридцати; взглянув в лицо, можно было сказать без парадокса, что ее седые волосы были ужасною несообразностию и что она более походила бы сама на себя, если бы они были выкрашены. В этом случае искусство было бы естественнее природы, потому что природа казалась неестественной. Каким морозом побило эти роскошно завитые кудри? Смертный недуг или смертное горе подернули их инеем? Эти вопросы не раз проходили в голове капитанских слуг, пораженных странностью ее наружности, да еще тем, что у нее была закоренелая привычка – говорить с самой собою. Но любопытство их не было удовлетворено ни разу: ничего не узнали они, кроме того, что Сара Лизон, говоря попросту, вставала на дыбки, если заговаривали о ее седых волосах и о привычке говорить с самой собою, да узнали еще, что сама госпожа ее запретила всем, начиная с мужа, беспокоить Сару каким бы то ни было вопросом об этом предмете. В замечательное утро двадцать третьего августа Сара одно мгновение простояла, словно немая, перед призывавшим ее служителем; свечка озарила ее ясно большие, неподвижные черные глаза, а над ними – густые неестественно седые кудри. Мгновение простояла она молча; ее рука дрожала так, что гасильник чуть не соскакивал со свечки; но это было только мгновение: Сара опомнилась и поблагодарила слугу, позвавшего ее к смертному одру госпожи. Смущение и боязнь, звучавшие в ее голосе, кажется, придавали ему еще более приятности; торопливость ее приемов нисколько не уменьшила их обычного изящества, благородства и женственности.
Джозеф, как и другие слуги втайне не доверявший Саре и не любивший ее за то, что, – по его понятиям, – она не была похожа на прочих горничных, был поражен в это мгновение наружностью Сары и звуком ее голоса. Она покачала головой, поблагодарила его еще раз и быстро прошла мимо по галерее. Спальня умирающей мистрисс Тревертон была этажом ниже; Сара в нерешимости остановилась перед дверью, наконец постучалась, и дверь была отворена капитаном Тревертоном.
Взглянув на своего господина, Сара отшатнулась. Если бы ей грозил смертельный удар, она, вероятно, не отступила бы быстрее и с большим выражением ужаса на лице. Впрочем, в чертах капитана Тревертона не было ничего такого, что могло бы навести на мысль о его жестоком или даже просто грубом обращении с людьми: с первого взгляда можно было смело сказать, что этот человек ласков, сердечен и откровенен. На глазах его еще блестели слезы, вызванные страданиями любимой жены.
– Войдите, – сказал он, отвернувшись. – Она не хочет сиделки: ей нужно только вас. Позовите меня, если доктор… – Голос его сорвался, и он поспешно вышел, не окончив речи.
Сара Лизон, вместо того чтобы войти в комнату своей госпожи, обернулась и начала пристально глядеть вслед капитану, пока не потеряла его из виду; щеки ее побледнели, как у мертвой, в глазах выражались сомнение и ужас. Когда капитан скрылся за поворотом галереи, Сара прислушалась у дверей спальни, боязливо прошептала про себя: «Неужели она ему сказала?» Потом отворила дверь, сделав видимое усилие над собою, постояла мгновение на пороге и вошла.
Спальня мистрисс Тревертон, большая и высокая комната, выходила окнами на западный фасад дома и, стало быть, на море. Ночная лампа, стоявшая возле постели, скорее выказывала, чем разгоняла мрак, сгустившийся по углам. Старинная постель была завешена кругом тяжелыми драпировками. Из других утварей комнаты приметны были только самые массивные. Шифоньеры, гардеробный шкаф, высокое трюмо, кресла с высокой спинкой и, наконец, безобразная масса кровати выступали из темноты; все остальные предметы погружены были в мрак. В открытое окно, отворенное для освежения воздуха после удушливой августовской ночи, долетали в комнату однозвучные, глухие и отдаленные всплески волн о песчаный берег. Всякий остальной шум смолк в этот первый час нового дня. В самой комнате слышалось только тихое, тяжелое дыхание умирающей женщины: эти слабые, предсмертные звуки отделялись печально и отчетливо даже от далекого громового дыхания самого моря.
– Мистрисс, – сказала Сара Лизон, подойдя к занавескам, но не поднимая их, – ваш супруг вышел из комнаты и оставил меня вместо себя.
– Огня! Дайте мне огня! – Смертельная слабость звучала в голосе, но вместе с ней звучала и решимость, заметная вдвойне при сравнении с нерешительною речью Сары. Сильная природа госпожи и слабый дух горничной выказались сразу в этих немногих словах, проговоренных сквозь занавески смертного одра.
Сара дрожащею рукою зажгла две свечи, нерешительно поставила их на стол подле постели, переждала мгновение, бросив кругом себя подозрительный, робкий взгляд, и потом приподняла занавески.
Недуг, от которого умирала мистрисс Тревертон, был одним из самых страшных недугов, поражающих человеческий род, и преимущественно женщин: он подкапывает жизнь, не оставляя на лице больного признаков своего сокрушительного прогресса. Неопытный человек, взглянув на мистрисс Тревертон в то время, как ее горничная приподняла занавески, вероятно подумал бы, что больная получила все облегчение, какое может только доставить человеческая наука. Легкие следы болезни на ее лице и неизбежная перемена в его очерке были едва заметны: так чудно сохранило это лицо весь блеск, всю нежность, все сияние девственной красоты. На подушке покоилась голова, нежно окаймленная богатыми оборками чепца, увенчанная сверкающими черными волосами; по лицу красавицы можно было только заключить, что она или оправилась от легкой болезни, или просто устала и отдыхает. Сама Сара Лизон, не отходившая от госпожи во все время ее болезни, взглянув в эту минуту на мистрисс Тревертон, с трудом могла поверить, что за этой женщиной уже затворились врата жизни и что смерть беспощадною рукой уже манит ее к вратам гроба.
Несколько подержанных книг в бумажных обертках лежало на одеяле: когда Сара приподняла занавеску, мистрисс Тревертон приказала убрать их. Это были театральные пьесы, в некоторых местах подчеркнутые чернилами, с выносками на полях и с отметками сценических входов, выходов и положений. Слуги, разговаривавшие на кухне о занятиях их госпожи до замужества, не были обмануты ложным слухом: капитан, пережив первую пору юности, действительно взял себе жену с бедных подмостков провинциального театра, два года спустя после ее первого дебюта. Подержанные старые пьесы составляли некогда всю ее драгоценную драматическую библиотеку и всегда, как добрые старые знакомые, составляли предмет ее нежного попечения, а в последнее время болезни они не сходили с постели.
Отложив книги, Сара воротилась к своей госпоже; ее лицо выражало не печаль, а какой-то дикий ужас; губы раскрылись, она хотела что-то сказать, но мистрисс Тревертон взяла ее за руку.
– Заприте двери, – сказала она тем же слабым, но решительным голосом. – Заприте двери и не впускайте никого, пока я вас не отпущу.
– Никого? – повторила робко Сара. – Даже доктора? Даже вашего супруга?
– Ни доктора, ни даже мужа, – проговорила мистрисс Тревертон, указывая на дверь. Рука ее была слаба, но и в слабом ее движении был полный приказ.
Сара заперла дверь, воротилась нерешительно к постели, вопросительно подняла большие, неподвижные глаза на свою госпожу и вдруг, нагнувшись к ней, прошептала:
– Вы сказали вашему мужу?
– Нет, – ответила больная. – Я послала за ним с тем, чтобы сказать ему, – слова у меня не сходили с губ, – мне поражала самую душу, Сара, одна мысль о том, как бы лучше открыть ему… я так люблю, так нежно люблю его!.. И все-таки я бы сказала ему, если бы он не заговорил о ребенке. Сара! Он только и говорит, что о ребенке: это заставило меня молчать.
Сара с полным и странным для самой невзыскательной госпожи забвением обоюдных отношений при первом слове мистрисс Тревертон упала в кресло, закрыла лицо дрожащими руками и простонала: «О, что будет! Что теперь будет!»
Глаза мистрисс Тревертон заблестели мягко и нежно, когда она стала говорить о любви своей к мужу. Несколько минут она лежала молча; по ее ускоренному трудному дыханию, по болезненно сдвинутым бровям было видно, что ею овладело сильное волнение. С трудом повернула она голову к креслу, на котором сидела ее горничная, и сказала еле слышным на этот раз голосом:
– Подайте мне мое лекарство, – сказала она. – Мне его нужно.
Сара вскочила и с инстинктивной быстротой послушания отерла катившиеся по щекам слезы.
– Вам нужно доктора, – заметила она. – Позвольте, я позову доктора.
– Нет! Лекарства; дайте мне лекарства!
– Какую склянку? С опиатом, или…
– Нет. Не с опиатом. Другую.
Сара взяла со столика склянку, посмотрела на сигнатурку и заметила, что еще не время принимать это лекарство.
– Дайте мне пузырек.
– Ради Бога, не просите! Подождите, умоляю вас. Доктор сказал, что это лекарство хуже чем дурман, ежели часто принимать.
Ясные, глубокие серые глаза мистрисс Тревертон вспыхнули; яркий румянец окрасил ее щеки; рука с усилием, но повелительно отделилась от одеяла.
– Откупорьте пузырек и подайте, – сказала она. – Мне нужны силы. Что за дело, – умру ли я через час или через неделю. Дайте мне пузырек.
– Зачем же весь пузырек? – спросила Сара, все-таки подавая его под влиянием своей госпожи. – Тут два приема. Подождите: я принесу рюмку.
Она снова пошла к столу. В это же мгновение мистрисс Тревертон поднесла пузырек к губам, выпила все, что в нем было, и откинула его прочь.
– Она убила себя! – вскрикнула Сара и в ужасе кинулась к двери.
– Постойте, – произнес с постели голос еще решительнее, чем прежде. – Постойте, воротитесь и приподнимите меня повыше на подушки.
Сара взялась за ручку замка.
– Воротитесь, – повторила мистрисс Тревертон. – Пока я жива, я хочу, чтоб мне повиновались. Воротитесь. – Румянец ярче разливался по ее лицу и ярче блестели ее глаза. Сара воротилась и трепетными руками подложила еще подушку к тем, которые поддерживали голову и плечи умирающей женщины; при этом простыня и одеяло несколько сдвинулись с места; мистрисс Тревертон судорожно поправила их и опять окутала ими шею.
– Вы не отперли двери? – спросила она.
– Нет.
– Я запрещаю вам подходить к ней близко. Подайте мне портфель, перо и чернила из бюро, там у окошка.
Сара подошла к бюро и открыла его; но вдруг призадумалась, как будто в ее душу проникло какое-то сомнение: она спросила – какие именно письменные приборы нужно подать?
– Принесите портфель и увидите.
Портфель и на нем лист бумаги были положены на колени мистрисс Тревертон; перо было обмокнуто в чернила и дано ей в руки. С минуту она сидела неподвижно, закрыв глаза, и тяжело дышала; потом принялась писать, говоря своей горничной, по мере того, как поднималось перо: «Смотрите». Сара тоскливо глянула через плечо своей госпожи и увидела, как перо медленно и слабо провело первые два слова: «Моему мужу».
– О, нет, нет! Не пишите этого! – крикнула она и схватила свою госпожу за руку, но тотчас же отпустила ее при взгляде мистрисс Тревертон.
Перо продолжало двигаться и еще медленнее, еще слабее вывело целую строчку и остановилось; буквы последнего слова слились вместе.
– Ради Бога! – повторила Сара, падая на колени возле постели. – Не пишите ему, ежели вы не могли уже сказать на словах. Позвольте мне скрыть до конца, что я так долго скрывала. Пусть тайна умрет с вами и со мною и никогда не будет узнана светом. Никогда, никогда, никогда!
– Тайна должна быть открыта, – отвечала мистрисс Тревертон. – Мой муж должен бы был ее знать, и должен узнать. Я решилась сказать ему, но у меня недостало духу. Я не могу вам доверить: после моей смерти вы ему ничего не скажете. Надо написать. Возьмите перо и пишите с моих слов.
Сара, вместо того чтобы повиноваться, припала лицом к одеялу и горько зарыдала.
– Вы не разлучались со мной со дня моего замужества, – продолжала мистрисс Тревертон. – Вы были мне скорее подругою, чем служанкой. Неужели вы мне откажете в последней просьбе? Вы отказываете? Безумная! Поднимите голову и слушайте. Вы погибнете, ежели откажетесь взять перо. Пишите, или я не буду лежать спокойно в гробу. Пишите, или – как Бог свят я приду к вам с того света.
Сара упала ей в ноги с слабым криком.
– У меня волос дыбом стал! – прошептала она, глядя на свою госпожу с выражением суеверного ужаса во взгляде.
В это самое мгновение лишняя доза возбудительного лекарства начала действовать на мистрисс Тревертон. Она беспокойно заметалась на подушке, продекламировала бессвязно несколько строчек из одной из пьес, снятых Сарой с ее постели, и вдруг протянула своей горничной перо, с театральным жестом и со взглядом, кинутым на мнимую публику.
– Пишите! – крикнула она громким, наводящим ужас сценическим голосом. – Пишите! – И слабая рука поднялась опять давно забытым сценическим движением.
Механически сжав пальцами вложенное в них перо, Сара, все с тем же выражением суеверного ужаса, ожидала дальнейшего приказания своей госпожи. Несколько минут прошло, прежде чем мистрисс Тревертон начала говорить. В ней оставалось еще довольно сознания, чтобы смутно следить за действием лекарства и противиться ему, пока оно окончательно не помутит ее мыслей. Прежде она спросила нюхательного спирту, потом одеколону.
Смоченный одеколоном и приложенный ко лбу платок несколько освежил ее умственные способности. В ее глазах блеснул разумный луч, и когда она повторила горничной: «пишите», силы воротились к ней настолько, что она могла диктовать спокойным, ровным и решительным голосом. Слезы все еще катились по щекам Сары; с ее губ срывались несвязные речи, в которых слышалось странное смешение: мольбы, ужаса и раскаяния; но она покорно выводила неровные строки, пока не исписала первых двух страничек. Тогда мистрисс Тревертон перестала диктовать, пробежала глазами написанное, взяла из рук Сары перо и подписала свое имя. При этом усилии она опять потеряла возможность бороться с действием лекарства. Густой румянец еще раз выступил на ее щеки, и она торопливо проговорила, вложив перо в руки горничной.
– Подпишите! – крикнула она, слабо ударяя рукой по одеялу. – Подпишите: Сара Лизон, свидетельница. Нет! Пишите – соучастница: возьмите и свою долю – не одной же мне. Подпишите, я настаиваю на этом! Подпишите, как сказано.
Сара повиновалась, и мистрисс Тревертон, взяв бумагу, указала на нее тем же театрально-торжественным движением руки.
– Когда я умру, – сказала она, – вы передадите это вашему господину и ответите на все его вопросы так же правдиво, как на страшном суде.
Всплеснув руками, Сара в первый раз бросила решительный взгляд на свою госпожу и в первый раз проговорила решительным голосом:
– Если бы я только знала, что должна скоро умереть, с какою радостью поменялась бы я с вами.
– Обещайте мне, что отдадите бумагу вашему господину, – повторила мистрисс Тревертон. – Обещайте!.. Нет! Обещанию вашему я не поверю – мне нужна ваша клятва. Подайте мне библию, что священник читал сегодня утром. Подайте мне библию, или я не успокоюсь в гробу. Подайте ее или я приду с того света.
Она засмеялась, повторив этот обет. Горничная содрогнулась, повинуясь непреложному повелению.
– Да, да, библию, что священник читал, – рассеянно продолжала мистрисс Тревертон, когда книга была принесена. – Священник хороший, слабый человек – я напугала его, Сара! Он меня спросил: «Примирились ли вы со всеми?» А я ему сказала: – Со всеми, кроме одного… Вы знаете, Сара, кроме кого.
– Кроме вашего деверя. О, не умирайте во вражде, с кем бы то ни было. Не умирайте во вражде даже с ним, – упрашивала Сара.
– Священник мне тоже говорил, – сказала мистрисс Тревертон. Глаза ее блуждали по комнате; голос вдруг сделался тише и невнятнее.
– Вы должны простить ему, сказал мне священник. А я ему ответила: «нет», прощу всем на свете, только не моему деверю. Священник испугался, Сара, и отошел от постели. Говорил, что будет за меня молиться и опять придет ко мне. Придет ли он?
– Конечно, – отвечала Сара. – Он человек хороший и придет наверное… О! Скажите же тогда, что простили вашего деверя. Дурные речи об вас, когда вы выходили замуж, рано или поздно отзовутся ему. Простите его, простите перед смертью.
Произнося эти слова, Сара хотела было потихоньку скрыть библию от глаз своей госпожи, но мистрисс Тревертон заметила это движение, и угасающие духовные силы ее снова вспыхнули.
– Постойте! – крикнула она, и прежний луч озарил ее темнеющие глаза; с усилием схватила она Сару за руку, положила ее на библию и не выпускала ее из своей руки. Другой рукой она стала водить по одеялу, пока не нашла письма, адресованного к мужу. Пальцы ее судорожно сжали бумагу, и отрадный вздох вылетел из губ.
– А, – сказала она, – теперь я вспомнила, зачем мне нужна библия. Я умираю в полном сознании, Сара, и вы не можете обмануть меня даже и теперь.
Она помолчала, слегка улыбнулась, прошептала: «Подожди! Подожди! Подожди!» И потом прибавила громко, с сценическим голосом и с прежним сценическим жестом.
– Нет! Вашему обещанию я не поверю. Мне нужна ваша клятва. Станьте на колени. Вот мои последние слова на этом свете, – не повинуйтесь им, если осмелитесь.
Сара стала на колени возле постели. Ветерок, окрыленный близким рассветом, слегка зашевелил занавеской и отрадно повеял в комнате больной. Вместе с ним долетел и отдаленный шум прибоя, раскатившись в глухих, но непрерывных звуках. Потом оконные занавески опять лениво опустились, всколыхнутое пламя свечи опять выпрямилось, и мертвая тишина комнаты стала еще мертвенней.
– Клянитесь, – сказала мистрисс Тревертон. Голос ей изменил, когда она произнесла это слово. Она сделала над собой усилие, оправилась и продолжала: – Клянитесь, что вы не истребите этой бумаги после моей смерти.
Даже при этих торжественных словах, при этом последнем жизненном усилии выказался неискоренимый инстинкт актрисы: Сара почувствовала, как холодная рука, лежавшая на ее руке, отделилась на мгновение; как, грациозно колеблясь, протянулась к ее груди, как опять упала ей на руку и сжала ее судорожно. При последнем призыве Сара робко проговорила:
– Клянусь!
– Клянитесь, что вы не унесете бумаги, если оставите дом после моей смерти?
Опять Сара замедлила с ответом, опять почувствовала то же судорожное пожатие, только слабее, и опять трепетно проговорила:
– Клянусь!
– Клянитесь, – начала в третий раз мистрисс Тревертон. Голос снова изменил ей, и на этот раз она тщетно силилась придать ему повелительный тон. Сара подняла голову и взглянула на свою госпожу: лицо больной начала передергивать судорога; пальцы белой, нежной руки скорчились, когда она протянула их к столику с лекарством.
– Вы все выпили? – крикнула Сара, задрожав с ног до головы. – Мистрисс, дорогая моя мистрисс! Вы выпили все – остался только опиат… я пойду… я позову…
Взгляд мистрисс Тревертон не дал ей кончить. Губы умирающей быстро шевелились. Сара почти приложила к ним ухо. Сперва она слышала только прерывистые вздохи, потом разобрала сквозь них несколько внятных слов:
– Я не успела… Вы должны поклясться… Ближе, ближе, ближе ко мне… Поклянитесь третий раз… Ваш господин… Поклянитесь отдать…
Последние слова замерли где-то далеко. Произнесшие их с таким трудом уста открылись и не закрывались более. Сара бросилась к двери, отперла ее, крикнула в коридор, потом опять кинулась к постели, схватила исписанный листок и спрятала его на груди. Последний взгляд мистрисс Тревертон упорно и укоризненно остановился на Саре и не изменил своего выражения, пока не застыли все черты лица. Еще мгновение – и тень смерти согнала с этого лица последний жизненный луч.
В комнату вошел доктор в сопровождении сиделки и одного из слуг, поспешно подошел было к постели, но с первого же взгляда догадался, что помощь его более не нужна. Прежде всего он обратился к слуге:
– Ступайте к вашему господину, – сказал он, – и попросите его подождать в кабинете, пока я не приду.
Сара, не замечая никого, все еще стояла у постели, немая и неподвижная.
Сиделка подошла опустить занавески и отступила назад при взгляде на лицо Сары.
– Я думаю, что этой особе лучше бы выйти из комнаты, сэр, – сказала она доктору с презрительным выражением во взгляде и в голосе. – Она чересчур поражена тем, что случилось!
– Совершенно справедливо, – заметил доктор. – Гораздо лучше ей удалиться. Позвольте мне посоветовать вам – оставить нас на минутку, – прибавил он, тронув Сару за руку.
Она боязливо отшатнулась, прижала одну руку к груди, на том месте, где лежало письмо, а другую руку протянула к свечке.
– Вам спокойнее будет в вашей комнате, – сказал доктор, подавая Саре свечку. – Впрочем, позвольте, – продолжал он, подумав немного, – я иду с недобрыми вестями к вашему господину, и он вероятно жаждет услыхать последние слова мистрисс Тревертон в вашем присутствии. Может быть, вам лучше пойти со мною и переждать, пока я пробуду в кабинете у капитана.
– Нет! Нет! О, не теперь, не теперь, ради Бога! – торопливо и жалобно шепча эти слова и пятясь к двери, Сара исчезла, не дождавшись нового вопроса.
– Странная женщина, – сказал доктор, обращаясь к сиделке, – ступайте за ней и посмотрите – куда она пошла: может быть, нам придется посылать за ней. Я подожду здесь.
Сиделка воротилась с ответом, что она шла за Сарой Лизон до ее комнаты, видела, как она вошла в нее, и слышала, как заперла за собой дверь.
– Странная женщина, – повторял доктор, – молчаливого, таинственного сорта.
– Плохого сорта, – сказала сиделка. – Все бормочет что-то про себя, а уж это, по-моему, дурной знак. Не люблю я ее глаз – нехороши… Никакой я веры к ней не имела, сэр, с первого же дня, как поступила в дом.
Глава II. СКРЫТИЕ ТАЙНЫ
Не успела Сара Лизон повернуть ключ в свою спальню, как поспешно вынула листок из-под корсета и дрогнула, словно ее обожгло прикосновение к нему; затем она его развернула, положила на туалетный столик и устремила взоры на начерченные строки. Сначала они слились и перепутались между собою. Сара приложила руки к глазам и через несколько мгновений снова взглянула на письмо.
Теперь буквы были яснее, живо ясны, и, как казалось Саре, неестественно крупны и близки к глазам. Сначала был адрес: «Моему мужу», потом первая строчка, набросанная рукой покойницы; затем следующие строки, писанные собственною рукою Сары и в конце две подписи – сперва мистрисс Тревертон, потом Сары. И все это было не более как несколько речений, умещенных на ничтожном лоскутке бумаги, который пламя свечи могло мгновенно обратить в пепел. Сара сидела и читала – читала – читала, не дотрагиваясь до письма и прикасаясь к нему только тогда, когда следовало перевернуть первую страницу.
Недвижно, молча, не отрывая глаз от бумаги, сидела Сара и, как преступник читает смертный приговор, так и она читала немногие строки, за полчаса написанные ею и покойницей.
Тайна поразительного влияния этого письма заключалась не только в его содержании, но и в обстоятельствах, при которых оно было написано. Клятва, предложенная мистрисс Тревертон, была вызвана последней своенравною причудой расстроенного воображения, подстегнутого смутными воспоминаниями сценических эффектов, была принята Сарою Лизон за священное и нерушимое обязательство. Вынужденное повиновение последней воле умирающей, загробная угроза, произнесенная ею шутя, только для того, чтоб напугать суеверную девушку, произвела тяжелое впечатление на робкую душу Сары, как неотразимый приговор, невидимо грозящий ей каждое грядущее мгновение. Когда она, наконец, несколько опомнилась, отодвинула от себя бумагу и поднялась на ноги, она простояла несколько мгновений, как онемелая, прежде чем оглянулась кругом; взгляд ее недоверчиво углубился в темноту отдаленных комнат.
Старая ее привычка говорить сама с собой вступила в свои права, и Сара быстро зашагала по комнате взад и вперед, вдоль и поперек, беспрестанно повторяя отрывистые фразы: «Как я ему отдам письмо? Такой добрый господин, такой ласковый ко всем нам. Зачем она умерла и оставила все на моей совести! Мне одной не под силу». Говоря эти слова, Сара машинально прибирала у себя в комнате, хотя в ней все было в надлежащем порядке. Все ее взгляды и все ее движения обличали тщетное усилие слабой души выдержать гнет тяжелой ответственности. Она переставляла на камине фарфоровые безделушки; десять раз перекладывала свою подушечку то на туалет, то на стол, десять раз передвигала на умывальнике кувшин и мыльницу то на одну, то на другую сторону таза. Несмотря на всю бессмысленность этих движений, природное изящество, ловкость и чистоплотность женщины проглядывали в них в эту минуту, как и всегда. Она ничего не задела, ничего не сронила; шаги ее были беззвучны; одежда была в таком порядке и так прилична, как будто бы был белый день, и на нее были устремлены взгляды всех соседей. Иногда смысл слов, которые она бормотала сама с собою изменялся: то в них были слышны урывками более смешные и самостоятельные мысли; то эти мысли сменялись другими, которые как будто насильно влекли ее к туалетному столику и к раскрытому письму. Она вслух читала адрес: «моему мужу», пронзительно глядела на письмо и говорила твердым голосом… «И зачем я отдам ему это письмо? Зачем этой тайне не умереть вместе с ней и со мной! Зачем ему знать эту тайну? Не нужно!» Произнеся эти последние слова, она отчаянно поднесла письмо на вершок к зажженной свечке. В это мгновение белая оконная занавеска зашевелилась, как будто свежий ветерок проник сквозь старинные, плохо замазанные рамы. Сара увидела, как тихо заколебалась занавеска, обеими руками быстро прижала письмо к груди и прислонилась к стене, не сводя глаз с занавески, с тем же выражением во взгляде, с каким она слушала мистрисс Тревертон, когда покойница требовала послушания даже за могилой.
– Что-то шевелится, – едва внятно прошептала она. – Что-то шевелится вокруг меня.
Занавеска еще раз тихо зашевелилась. Пристально смотря на нее через плечо, Сара прокралась вдоль стены к двери.
– Неужели вы уже пришли ко мне? – проговорила она, не отрывая глаз от окна и ощупывая рукою отверстие замка. – Еще и гроб не сколочен, и могила не вырыта, и тело не остыло!
Она отворила дверь и проскользнула в коридор, остановилась на мгновение и снова поглядела в комнату.
– Успокойтесь! – сказала она. – Успокойтесь: у него будет письмо.
Лестничная лампа вывела ее из коридора. Поспешно сходя по ступенькам, она в минуту или в две сошла в нижний этаж и подошла к двери капитана Тревертона. Дверь была открыта и комната пуста. Подумав немного, Сара засветила одну из свечей, стоявших в столовой на кабинетной лампе, и поднялась по лестнице к спальне своего господина. Постучав несколько раз в двери и не получив ответа, она решила войти в спальню. Постель была не тронута, свечи не зажжены, и по-видимому в комнату никто не входил в эту ночь. Оставалось искать капитана только в одном месте: в комнате, где лежало тело его покойной жены. Достанет ли у Сары духа отдать там ему письмо? Несколько времени она оставалась в нерешимости, а потом прошептала: «Я должна! Я должна!» Теперь ей приходилось опять сходить по лестнице, и она стала спускаться потихоньку, придерживаясь за перила и останавливаясь на каждом шагу, чтобы отдохнуть. Дверь бывшей спальни мистрисс Тревертон при первом стуке Сары была отворена сиделкой, которая грубо и подозрительно спросила ее, что ей нужно?
Мне нужно поговорить с капитаном, – проговорила она.
– Ищите его где-то в другом месте. Здесь он был полчаса тому назад и ушел.
– Не знаете куда?
– Не знаю. Я в чужие дела не вмешиваюсь: своих довольно.
С этим неприятным ответом сиделка захлопнула дверь. Когда Сара отвернулась от двери, взгляд ее случайно упал на противоположный конец коридора: там была дверь в детскую. Она была полуотворена, и в щель проходил слабый свет.
Сара пошла на свет и увидела, что он выходил из внутренней комнаты, обыкновенно занимаемой нянькой и единственным ребенком Тревертонов, девочкой лет пяти по имени Розамонда.
– Неужели он здесь? Из всего дома именно в этой комнате?
При этой мысли Сара торопливо спрятала на груди письмо, которое до тех пор держала в руке, словом, поступила точно так же, как в первый раз, когда отходила от смертного одра своей госпожи.
Она прокралась на цыпочках через детскую в следующую комнату. Первый предмет, кинувшийся ей в глаза, была нянька, задремавшая на спокойном кресле подле окна. Осмелившись после этого открытия взглянуть смелее в комнату, Сара увидела своего господина: он сидел у детской кроватки. Маленькая Розамонда не спала и стояла на кровати, обхватив руками шею отца. В одной из ее ручонок, лежавших на отцовском плече, была унесенная в постельку кукла; другою малютка играла с волосами капитана. Незадолго перед тем она кричала во весь голос, потом поуспокоилась и только изредка хныкала, припав головкой к руке отца.
Крупные слезы навернулись на глазах Сары, когда она увидала своего господина и ручонки, обвившие его шею. Она остановилась перед поднятой занавеской, несмотря на то что с минуты на минуту ее могли увидать и обратиться с вопросом, и стояла до тех пор, пока не услыхала нежных слов капитана, обращенных к ребенку:
– Полно, милая Роза, полно голубушка! Перестань плакать по бедной маме. Подумай о бедном папе, постарайся утешить его.
Как ни были просты эти слова, но, услыхав их, Сара Лизон едва могла совладать с собою. Не давая себе отчета, слышали ее или нет, она бросилась в коридор, как будто была в опасности. Забыв об оставленной свече, даже не взглянув на нее, Сара сбежала вниз по лестнице в кухонный этаж. На кухне сидел один из слуг и, при виде ее, тревожно спросил – что случилось?
– Я больна… Я слаба… Мне нужен свежий воздух, – отвечала она несвязно и в замешательстве. – Отворите мне дверь в сад и выпустите меня.
Слуга повиновался, но неохотно, как будто думал, что ей не следует доверять самой себе.
– Сегодня она еще чуднее, – сказал он своим сотоварищам после того, как выпустил Сару. – Теперь мистрисс умерла, вероятно Сара будет искать нового места. Я раз навсегда скажу, что сердце у меня по ней не лопнет с тоски… А у вас?
Свежая прохлада повеяла из сада в лицо Сары и успокоила ее волнение. Она свернула в боковую аллею, выводившую на террасу, против соседской церкви. На дворе начинало уже брезжить. На востоке, над черной полосой болотистой местности разливался тихий полусвет, предвестник солнечного восхода. Старинная церковь с купами миртов и фуксий, осенивших небольшое кладбище с возможною роскошью Корнуэльской растительности, ясно вырезывалась на небе, озаренная рассветными лучами. Сара в изнеможении оперлась рукой на спинку дерновой скамьи и стала смотреть на церковь. Ее взоры перенеслись от храма на кладбище, остановились на нем и следили за горячим рассветом зари по уединенному убежищу покойников.
– Ох, мое сердце, мое сердце! – сказала она. – Отчего ты не разбилось до сих пор?
Несколько времени стояла она, склонившись на скамью, грустно глядела на церковный погост и обдумывала слова капитана Тревертона к ребенку. Ей казалось, что эти слова, как и все остальное, должны были иметь прямое отношение к предсмертному письму мистрисс Тревертон. Она еще раз достала письмо и гневно смяла его пальцами.
– Все еще в моих руках! Все еще никто не видел его! – сказала она, глядя на смятый листок. – Но моя ли это вина? Если бы она была еще жива, если бы видела, что видела я, если бы слышала, что слышала я, могла ли бы она ожидать, что я отдам ему письмо?
Она задумчиво поднялась со скамьи, пересекла террасу, спустилась по нескольким деревянным ступенькам и пошла по обсаженной кустарником тропинке, извилисто проложенной от восточной к северной части дома. Эта часть здания была необитаема и заброшена в течение более чем полувека. При жизни отца капитана Тревертона из северных комнат были вынесены лучшие картины и более ценные вещи для украшения западных комнат, оставшихся единственно обитаемыми и достаточных для помещения семьи и случайных посетителей. Все здание было выстроено очень своеобразно, в форме квадрата, и когда-то сильно укреплено. Теперь от прежних укреплений осталась только понурая приземистая башня на южной оконечности западного фасада. По ней и по соседней деревне самый дом назывался Портдженской башней. Наружный вид северных комнат из дикого, запущенного сада доказывал вполне, что много лет прошло с тех пор, как в этих комнатах обитало человеческое существо. Рамы кое-где были разбиты, кое-где покрыты слоем грязи и пыли. В ином месте ставни были заперты, в другом полурастворены. Раскидистая ива, мох и трава, пробивавшиеся в расщелины камня, фестоны паутины, обломки дерева, кирпичи, известка, битые стекла, грязное лохмотье, свесившееся с окон, – все говорило о давнишнем запущении. По своему положению эта запущенная часть дома казалась развалиной: темнота и зимний холод лежали на ее стенах даже в солнечное летнее утро, когда Сара Лизон вошла в запустелый сад. Потерявшись в лабиринте собственных мыслей, она тихо проходила мимо цветников, разбитых когда-то, по убитым щебнем и песком дорожкам, уже поросшим сорною травою.
Впечатление, которое произвели на Сару слова капитана, подслушанные ею в детской, перевернуло, так сказать, всю ее природу, пробудило нравственное мужество и дало ей силу решиться на последний отчаянный поступок. Идя все тише и тише по дорожкам забытого сада, более и более отрешаемая мыслями от всего окружающего, Сара нечувствительно остановилась перед открытым местом, с которого открылся вид на длинный ряд северных необитаемых комнат.
– Что меня обязывает отдать письмо моему господину? – думала она, расправляя скомканную бумагу на ладони. – Моя госпожа умерла и не успела обязать меня клятвой отдать письмо. Неужели она будет меня тревожить с того света, ежели я сдержу только произнесенные мною клятвы и не пойду далее? Я свято исполнила все, в чем поклялась. Почему же мне не выждать, что случится, хоть самое худое?
Здесь она приостановилась своим мысленным рассуждением: суеверный страх преследовал ее в белый день и под открытым небом, точно так же, как и в комнате, во мраке ночи. Еще раз посмотрела она на письмо, еще раз припомнила всякое слово клятвы, данной ею мистрисс Тревертон.
Под влиянием такого рода ощущений она безотчетно взглянула вверх. Прежде всего ее взоры остановились на уединенном северном фасаде дома, потом были привлечены особенным окном, в самой середине здания, во втором этаже: – это окно было больше и светлее всех остальных. Глаза Сары вспыхнули внезапно мыслью; слабый румянец пробился сквозь ее щеки, и она поспешно подошла к дому. Рамы широкого окна пожелтели от пыли и покрылись фантастическим узором паутины. Внизу лежала целая куча разных обломков на высокой клумбе, где когда-то, вероятно, красовались цветы и кустарник. Форма клумбы была еще заметна по ободку из травы и дерна. Сара нерешительно обошла ее кругом, на каждом шагу поглядывая на окно; наконец остановилась под самым окном, поглядела на письмо и отрывисто проговорила:
– Решаюсь!
Произнеся эти слова, она торопливо свернула к обитаемой части дома, прошла по кухонному коридору к комнате дворецкого, вошла в нее и сняла со стенки связку ключей с широким ярлыком в слоновой кости, привязанным к кольцу. На ярлыке было написано: «Ключи от северных комнат».
Сара положила ключи на письменный столик, взяла перо и на обороте письма, написанного под диктовку покойницы, прибавила следующие строки:
«Ежели эта бумага когда-либо найдется (чего я не желаю от всего моего сердца), да будет известно, что я решилась скрыть ее, потому что не осмеливаюсь показать ее содержания моему господину, к которому она адресована. Поступая так, я, конечно, не исполню предсмертной воли моей госпожи, но не нарушу клятвы, данной ей на смертном одре. Эта клятва запрещает мне истребить письмо или унести его с собою, если я оставлю дом. Я не сделаю ни того, ни другого: мое намерение – спрятать его в таком месте, где, по всей вероятности, его никогда не найдут. Всякая случайность, всякое неприятное последствие да падут на меня самое. Впрочем, по чистой совести, гораздо лучше скрыть страшную тайну письма».
Она подписала свое имя под этими строками, поспешно придавила их к пропускной бумаге, лежавшей на столе вместе с прочими письменными принадлежностями, потом сложила письмо, схватила связку ключей и, озираясь, словно из боязни, что за ней подсматривают, вышла из комнаты. Все ее движения, с тех пор как она вошла в эту комнату, были торопливы и порывисты: она, видимо, боялась единой минуты размышления.
Выйдя из комнаты дворецкого, она поднялась по черной лестнице и при конце ее отворила дверь. На нее полетело облако пыли, сырой холод охватил ее, когда она вступила в большую каменную залу с почерневшими семейными портретами, некоторые полотна повыпали из рамы и свешивались по стенам. Поднявшись еще по многим ступеням, она дошла до длинного ряда дверей на северную половину дома.
Она стала на колени возле одной из дверей, положила письмо возле и начала примерять ключи к замку. Для нее это было нелегкое дело, волнение ее было так сильно, что она еле-еле могла отделять один ключ от другого. Наконец ей удалось отпереть дверь. Ее покрыло опять облаком пыли; сухая, удушливая атмосфера проникла всю ее насквозь, так что она попятилась было назад к лестнице. Но решимость возвратилась к ней мгновенно: «Теперь я не могу уйти!», – проговорила она отчаянно и возвратилась назад.
Она осталась там не более трех минут. Когда она оттуда вышла, лицо ее побледнело от страха, а в руке, в которой она держала письмо, уже ничего не было, кроме небольшого ключа.
Заперев дверь, она внимательнее осмотрела большую связку ключей, унесенных ею из комнаты дворецкого. Кроме дощечки из слоновой кости, прикрепленной к кольцу, к связке привязано было еще несколько билетиков из пергамента с надписями, объяснявшими значение ключей. К ее ключу был привешен такой же билетик, она поднесла его к свету и прочла полинялую от времени надпись: «Миртовая комната».
Стало быть, комната, в которой она спрятала письмо, имела имя! Удачное, звучное название: вероятно привлекало оно многих и осталось во многих воспоминаниях. Этого названия она должна опасаться после ее поступка.
Сара достала из кармана рабочий прибор и ножницами отрезала билетик. Но довольно ли истребить только один билетик? Она потерялась в бесполезных соображениях и кончила тем, что отрезала и все остальные билетики; единственно из инстинктивного подозрения к ним. Заботливо подобрав лоскутки пергамента с пола, она положила их вместе с ключом от Миртовой комнаты в пустой карман передника. Потом, неся в руке связку ключей и заботливо замыкая за собой отворенные двери, Сара вошла в комнату дворецкого и, не видя там никого, повесила ключи на прежнее место.
Боясь встретиться с одной из служанок, так как день начинал уже заниматься, Сара поспешила воротиться в свою спальню. Оставленная ею свеча слабо светила в свежем, разгоравшемся рассвете. Когда Сара приподняла оконную занавеску и погасила свечу, тень недавнего страха пробежала по ее лицу даже под лучами зари. Она открыла окно и жадно стала впивать в себя прохладный воздух.
К добру или к худу, но тайна скрыта и дело сделано. Первое сознание этого поступка было успокоительно: теперь она могла рассудительнее всмотреться в свою темную будущность. Ни под каким видом не решалась она остаться в доме, так как все прежние отношения пресекла смерть. Она знала, что мистрисс Тревертон в последние дни своей болезни поручала ее особенной ласке и покровительству капитана; знала также и то, что последняя воля покойницы, впрочем и все прежние ее просьбы, была священным законом для ее супруга. Но могла ли она принять покровительство и ласку от руки господина, которого обманула в сообществе с госпожой и которого продолжает обманывать уже одна? Мысль о таком низком поступке была до того возмутительна, что Сара, нимало не колеблясь, решилась на последнее средство – немедленно оставить дом. Но как его оставить? Формальный отказ непременно повлечет за собой затруднительные и страшные вопросы. Могла ли она встретиться лицом к лицу с господином после того, что она сделала, встретиться с ним, зная, что первый вопрос его будет о покойнице, что он будет допытываться малейших подробностей, доискиваться мимолетного слова, произнесенного умирающей в последние мгновения при ней, при Саре, при ней одной? Опустив глаза в землю, Сара раздумывала о последствиях такой невыносимой пытки и вдруг сняла со стены салоп и боязливо прислушалась у двери. Чу, кажется, слышны чьи-то шаги? Уж не послал ли за нею господин? Нет: все было тихо. Несколько слезинок скатилось по ее щекам, когда она надевала шляпку: она смутно почувствовала, что этот простой туалетный прием – последний шаг через порог вынужденной тайны. Отступить было уже нельзя; ей оставалось или жить под вечным опасением, или выдержать двойную пытку: покинуть Портдженскую башню – и покинуть ее тайно.
Тайно, как воровка? Тайно, не сказав ни слова своему господину, не написав ему ни одной строки для испрошения прощения… «А что если, – подумала она, – я оставлю здесь письмо, чтобы его нашли после моего ухода из дому?» Размыслив немного, она дала себе утвердительный ответ и так быстро, как только успевало перо, написала несколько строчек капитану Тревертону и созналась, что скрыла от него тайну, которую обязана была ему открыть, но по чести и по совести полагает, что не нанесла ни ему, ни кому-либо из его близких вреда, не исполнив своего обязательства: письмо свое она заключила просьбой о прощении в том, что тайно ушла из дому, умоляя при том о последней милости, – не отыскивать ее следов. Запечатав и оставив на столе эту записку на имя своего господина, Сара еще раз прислушалась и, убедившись, что никто ей не помешает, сошла в последний раз по лестнице Портдженской башни. При входе в коридор, ведший в детскую, она остановилась; долго сдержанные слезы снова брызнули из ее глаз, как ни были побудительны причины безотлагательного ухода из дома. Сара как будто в каком-то помешательстве сделала несколько шагов к двери детской. До сих пор она шла так тихо, что не пробудила ни одного отголоска в целом доме. Теперь она остановилась в нерешительности: тоска, небывалая тоска подступила к ее сердцу и вырвалась резким воплем. Этот звук ужаснул ее самое: она поняла, что не должна оставаться ни одного мгновения, бросилась к лестнице, безопасно добралась до нижнего этажа, проскользнула в садовую дверь, отворяемую обыкновенно еще на заре. Вместо того чтобы идти по ближайшей тропинке, проложенной через болото к большой дороге, Сара свернула в Портдженские поля и направилась к церкви; но по пути остановилась у публичного колодца, вырытого близ хижин Портдженских рыбаков. Осторожно оглянувшись кругом, она кинула в колодец ключ от «Миртовой комнаты»; потом поспешно отошла прочь и вступила на церковное кладбище, шаги ее направились к могиле, находившейся несколько в стороне от прочих. На плите было написано:
Посвящается памяти
Гуго Польуиля,
имевшего 26 лет от роду.
Смерть его застигла
при падении со скалы
в
Портдженский рудник
декабря 17, 1823.
Сорвав несколько листочков травы с могилы, Сара раскрыла книжку «Гимнов Вестлея», взятую ею из Портдженской спальни, и заботливо уложила листочки между страниц. Ветер приподнял заглавный листок «Гимнов» и обнаружил на нем надпись, наброшенную крупным и грубым почерком: «Книга принадлежит Саре Лизон, подарок Гуго Польуиля». Уложив между страницами листочки травы, Сара стала пробираться к тропинке, выводившей на большую дорогу. Подойдя к болоту, Сара вынула из кармана своего фартука пергаментные билетики и рассыпала их под кустами вереска.
– Пропадайте, – сказала она, – как я пропала. Помоги и прости мне Господи. Теперь всему конец.
С этими словами она повернулась спиной к старому дому и к морю и по болотной тропинке продолжила свой путь к большой дороге.
Четыре часа спустя, капитан Тревертон послал одного из слуг предупредить Сару Лизон, что он желает от нее слышать о последних мгновениях ее госпожи. Посланный вернулся с встревоженным видом и с письмом Сары, адресованным в собственные руки мистера Тревертона.
Пробежав письмо, капитан немедленно послал в погоню за Сарой. Все ее приметы, – преждевременная седина, неподвижный взгляд и постоянная привычка говорить с собою, – были до того исключительны, что за ней неотступно следили до самого Трэро. В этом большом городе следы ее потерялись. Предложены были награды; местные власти вмешались в дело; все, чем богатство и силы могли помочь разыскать, было сделано – и понапрасну.
Не отыскали ни малейшего признака местонахождения Сары; не напали ни на один намек на упомянутую ею в письме тайну.
Сары не видали и не слыхали более в Портдженской башне с самого утра двадцать третьего августа тысяча восемьсот двадцать девятого года.
Глава III. ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Церковь в Лонг-Бэклэе (большом пахотном селении в средней Англии) как здание не имеет ничего замечательного ни в отношении архитектуры, ни в отношении древности, но она имеет одно неотъемлемое достоинство, которого промышленники, лондонские деспоты лишили самым варварским образом свой величавый собор св. Павла: в ней много места для посетителей, и ее прекрасно видно вокруг, откуда ни взглянешь.
К большой, открытой площади, на которой стоит церковь, можно подойти с трех разных сторон.
Есть дорога из деревни – прямо к главным церковным дверям. Есть широкая, убитая песком, аллея; она идет от дома священника, пересекает кладбище и заканчивается, как и подобает, у входа в ризницу. Есть тропинка через поля, по которой владетель замка и вообще дворянство, имеющее честь жить в его соседстве, может достигнуть боковых дверей здания, в случае, если их христианское смирение (поддерживаемое хорошей погодой) побудит их вспомнить день субботний и сходить в церковь, уподобляясь классу верующих на собственных ногах.
В половине восьмого часа, в одно прекрасное летнее утро, в тысяча восемьсот сорок четвертом году, если бы какой-нибудь посторонний наблюдатель невзначай нашелся в каком-нибудь незаметном уголке кладбища и стал бы пристально всматриваться в окружающие его предметы, он, вероятно, сделался бы свидетелем такого рода поступков, которые навели бы его на мысль, что в Лонг-Бэклэе таится заговор, что церковь – место сборища, а некоторые из самых почетных жителей – главные заговорщики. Если бы он посмотрел на дом священника в ту минуту, как часы ударили половину, он увидел бы, как пастырь Лонг-Бэклэя, почетный доктор Ченнэри, осторожно вышел из дому через боковую дверь, беспокойно озираясь, подошел к песчаной аллее, ведущей к алтарю, таинственно остановился у самой двери и тревожно стал смотреть на дорогу к деревне.
Положим, что наш наблюдательный незнакомец отвел бы глаза в другую сторону и подобно священнику посмотрел бы вдоль по дороге. Он прежде всего увидал бы церковного причетника с суровым видом, с желтым лицом и с важной осанкой; он приближается с непроницаемой таинственностью в лице и с связкой ключей в руке. Он увидел бы, как церковный служитель поклонился священнику с многозначительной и мрачной улыбкой – так мог Гэй-Фокс поклониться Катэзби, когда эти два знаменитые владельцы пороховых боченков встретились, чтоб сделать осмотр своим обширным владениям под домом парламента.
Он бы увидел, как священник кивнул как-то особенно церковному служителю и сказал, без сомнения придавая таинственное значение по-видимому простому замечанию и дружескому вопросу: «Славное утро, Томас. Что, вы уже позавтракали?» Он услыхал бы, как Томас отвечал, с особым вниманием к малейшим подробностям: «Я выпил чашку чаю с сухарем, сэр». И он увидел бы, как эти два местные заговорщика, посмотрев оба разом на церковные часы, пошли к боковой двери, откуда была тропинка через поле.
Следя за ним, что, вероятно, не преминул бы сделать наш наблюдательный незнакомец, он открыл бы еще трех заговорщиков, приближавшихся по тропинке. В главе этой предательской партии был пожилой джентльмен, с лицом, на котором видны были следы житейской бури, и с резкими, открытыми приемами, как раз приноровленными для отклонения всяких подозрений. Двое его спутников были молодой человек и молодая девушка; они шли под руку и разговаривали шепотом. Они были одеты просто, по-утреннему. Лица обоих были несколько бледны, движения молодой леди тревожны. Впрочем, в них нечего было заметить особенного, пока они не дошли до калитки, ведущей на кладбище. Тут поведение молодого человека могло показаться с первого разу необъяснимым. Вместо того чтобы поддержать дверь и пропустить в нее молодую леди, он отступил назад, допустил ее отворить для себя калитку, подождал, пока она ступит на кладбище, и потом, протянув руку к двери, позволил ей провести себя в нее, сделавшись вдруг из взрослого человека беспомощным ребенком.
Принимая в расчет это обстоятельство и заметив, что, когда партия, пришедшая с поля, приблизилась к священнику и церковный служитель отпер своей связкой ключей церковную дверь, спутник молодой девушки был введен туда (на этот раз рукою доктора Ченнэри) точно так же, как перед тем был введен в калитку, наш наблюдательный незнакомец должен был прийти к тому заключению, что особа, требующая такого рода помощи, страдала слепотой. Несколько смущенный этим открытием, он еще больше удивился бы, если б посмотрел в церковь и увидал бы, что слепой юноша и молодая девушка стоят перед алтарем, а пожилой джентльмен находится при них в качестве отца. Как бы ни было велико его недоверие к тому, что заговорщики соединились в эту раннюю утреннюю пору узами брака и что цель их заговора заключалась в том, чтобы обвенчаться с возможной таинственностью, это недоверие рассеялось бы в пять минут при появлении доктора Ченнэри из ризницы, в полном облачении и при совершении венчального обряда, что исполнил почетный джентльмен самым гармоническим голосом. По окончании церемонии внимательный незнакомец должен быть совершенно изумлен, заметив, что все действующие лица разошлись, как только кончились поклоны, поцелуи и поздравления, приличные этому обстоятельству, и быстро удалились теми же путями, какими пришли в церковь. Оставим церковного служителя возвращаться по деревенской дороге; жениха, невесту и пожилого джентльмена – по тропинке через поле, а умного незнакомца исчезнуть с этих страниц и последуем за доктором Ченнэри к пасторскому завтраку и послушаем, что он будет рассказывать о своих утренних занятиях в семейном кружке.
Особы, собравшиеся к завтраку, были, во-первых, мистер Фиппэн, гость; во-вторых, мисс Стерч, гувернантка; в-третьих, четвертых и пятых, мисс Луиза Ченнэри (десяти лет), мисс Амелия Ченнэри (девяти лет) и мистер Роберт Ченнэри (восьми лет). Материнского лица, для дополнения семейной картины, не было: доктор Ченнэри был вдовцом с рождения своего меньшого ребенка.
Гость был старый школьный товарищ священника; он проживал в Лонг-Бэклэе, как говорил, для здоровья. Есть люди, которые во что бы то ни стало стараются составить себе в том кружке, где они вращаются, особого рода репутацию. Мистер Фиппэн был человеком с некоторым характером и пользовался между своими друзьями большим уважением за то, что прослыл мучеником диспепсии. Куда бы ни пошел мистер Фиппэн, и страдания его желудка шли за ним. Он при всех предписывал себе диету и при всех себя лечил. Он так исключительно занимался собой и своими болезнями, что, казалось, язык был именно устроен для разговора об них; он так же часто рассуждал о своем пищеварении, как другие о погоде. Об любимом своем предмете, так же, как и обо всех других, он говорил с привлекательной нежностью, иногда грустно и протяжно, а иногда замирающим и чувствительным голосом. Учтивость его была притворно-ласкова; он употреблял беспрестанно слово «любезный», когда относился к кому-нибудь с разговором. Наружность его никак не могла назваться красивой. Глаза у него были хотя и большие, но слезливые и светло-серые; они вертелись из стороны в сторону с влажным восторгом к кому или чему-нибудь. Нос его был длинный, наклоненный, глубоко задумчивый, если такое выражение может быть допущено, говоря об этой отдельной черте лица. Что касается до остального: губы его были плачевно сжаты, рост мал, большая голова неуклюже сидела на плечах; одевался он эксцентрично, по причине болезненного пункта; лета – около сорока пяти; положение в свете – одинокого человека. Таков был мистер Фиппэн, мученик диспепсии и гость священника в Лонг-Бэклэе.
Мисс Стерч, гувернантка, может быть коротко и ясно очерчена, если мы скажем, что эта девица никогда не была встревожена никакой мыслью и никаким чувством со дня рождения. Это была маленькая, кругленькая, невозмутимая, белокожая, улыбающаяся, чисто одетая девушка, настроенная на исполнение известных обязанностей в известное время и обладающая неисчерпаемым запасом избитых разговоров, которые нескончаемой струей текли с ее уст, когда только ей в них случалась надобность, всегда в одинаковом количестве и всегда одинакового качества, во всякий час дня и при всякой перемене времени года. Мисс Стерч никогда не смеялась и никогда не плакала, а решилась придерживаться середины и постоянно улыбалась. Она улыбалась, когда сошла вниз в одно январское утро и объявила, что очень холодно. Она улыбалась, когда сошла вниз в июльское утро и сказала, что очень жарко. Она улыбалась, когда епископ приезжал раз в год навестить священника; она улыбалась, когда мальчик приходил от мясника каждое утро за приказаниями. Она улыбалась, когда мисс Луиза плакала у нее на груди и умоляла о снисхождении к ее географическим заблуждениям; она улыбалась, когда мистер Роберт прыгал к ней на колени и требовал, чтобы она завивала ему волосы. Что бы ни случилось в доме священника, ничто не могло столкнуть мисс Стерч с той ровной колеи, по которой она постоянно катилась и все с одинаковой скоростью. Если бы она жила в семье роялистов, во время народных войн в Англии, она бы призвала повара и заказала бы ему обед в то утро, как казнили Карла Первого. Если бы Шекспир ожил и пришел бы к священнику в субботу, в шесть часов вечера, чтобы объяснить мисс Стерч, какая у него была цель написать трагедию Гамлет, она бы улыбалась и говорила бы, что это очень интересно, пока не пробило бы семь часов; а в это время попросила бы авонского Барда извинить ее и оставила бы его на середине фразы, чтобы пойти надсмотреть за горничной при поверке в книге белья. Достойная девушка, мисс Стерч! (как говорили про нее дамы в Лонг-Бэклэе); как она справедлива к детям и как привязана к домашним обязанностям; какие правильные суждения, какой приятный туш на фортепиано; довольно разговорчива; довольно не стара, может быть, немного склонна пополнеть в талии, а впрочем достойная девушка, надо отдать ей справедливость.
Над характеристическими особенностями воспитанников мисс Стерч не стоит долго останавливаться. Мисс Луиза постоянно приобретала себе насморк. Это была ее слабая сторона. Главным недостатком мисс Амелии была непреодолимая склонность к добавочным обедам и завтракам в неузаконенное время. Самые предосудительные проступки мистера Роберта происходили от способности рвать свои платья и тупости при изучении таблицы умножения. Добродетели всех трех были совершенно в одном роде – это были здоровые, правдивые, дети, неистово привязанные к мисс Стерч.
Чтобы дополнить галерею фамильных портретов, надо сделать еще один очерк, с самого священника. Доктор Ченнэри в физическом отношении делал честь своему званию. В нем было около шести футов росту и более двухсот фунтов весу; он был лучший игрок в кегли в лонг-бэклэйском клубе; он был непогрешительный знаток в вине и баранине; он на кафедре никогда не приводил неприятных теорий о будущности народа, вне кафедры никогда ни с кем не ссорился. Его жизненный путь пролегал по самой середине ровного, высокого и гладкого шоссе. Боковые тропинки несчастий могли змеиться справа и слева вокруг него – он шел себе прямо и не обращал на них внимания. Молодые новобранцы церковного воинства, любящие нововведения, могли раскрывать перед самым его носом все тридцать девять статей устава, но усталые глаза ветерана не видели ни на волос далее его собственной подписи. Он ничего не знал в богословии; он за всю свою жизнь не дал себе минутного труда заглянуть в правила частного собора; он был невиновен и в писании памфлетов и совершенно был неспособен отыскать дорогу в Экзетерский зал. Короче, он был из духовных самый светский, но зато для рясы у него была редкая наружность. Прямой, мускулистый стан, при более двухста фунтов веса, без малейшего порока или изъяна, внушают особую доверенность к стойкости – во всяком случае необходимом качестве всех возможных столпов, и в особенности драгоценном в столпе церковном.
Как только священник вошел в залу, где завтракали, дети бросились к нему с криками радости. Он строго соблюдал правила дисциплины в своевременном принятии пищи; теперь бой часов удостоверял его, что он четвертью часа опоздал к завтраку.
– Очень жаль, что заставил вас ждать, мисс Стерч, но нынешнее утро я имел достаточную на то причину.
– Не беспокойтесь, сэр, – сказала мисс Стерч, потирая с любезностью свои пухленькие ручки. – Прелестное утро! Я боюсь, чтоб не было опять такого же жаркого дня. Роберт, душа моя, у вас локоть на столе. Прелестное утро, прелестное в самом деле!
– Опять желудок не в порядке, а, Фиппэн? – спросил пастор, принимаясь резать ветчину.
Мистер Фиппэн наклонил печально голову, приложил свой желтый указательный палец, украшенный большим бирюзовым перстнем, к центральному краю своего светло-зеленого летнего сюртука, жалостно посмотрел на доктора Ченнэри и, вздохнув, сделал движение пальцем и достал из бокового кармана своего верхнего платья красного дерева ящичек, вынул оттуда хорошенькие аптекарские весы, с необходимыми при них развесками, кусок инбирю и отполированную серебряную терку.
– Любезная мисс Стерч, простите инвалида! – сказал мистер Фиппэн, начиная слабо тереть инбирь в ближайшую чашку.
– Отгадайте, что заставило меня сегодня опоздать четверть часа? – сказал пастор, обводя таинственный взор вокруг стола.
– Пролежал в постели, папа, – закричали трое детей, с торжеством хлопая руками.
– Что вы скажете, мисс Стерч? – спросил доктор Ченнэри.
Мисс Стерч по обыкновению улыбнулась, по обыкновению потерла руки, по обыкновению скромно откашлялась, пристально посмотрела на чайник и попросила с самой милой учтивостью извинить ее, если она ничего не скажет.
– Твой черед, Фиппзн, – сказал священник. – Ну, отгадай, отчего я сегодня опоздал?
– Любезный друг, – сказал мистер Фиппэн, ударяя доктора братски по руке, – не проси меня угадывать, я знаю! Я видел, что ты вчера ел за обедом – видел, что ты пил после обеда: никакой желудок не устоит против этого, даже и твой. Угадать, отчего ты опоздал сегодня утром! Фу! Фу! Я знаю. Ты, бедная, добрая душа, ты принимал лекарство!
– Не прикасался ни к одной капле в последние десять лет, слава Богу! – сказал доктор Ченнэри со взглядом, проникнутым благодарностью к небу. – Нет, нет; вы все ошибаетесь. Дело в том. что я был в церкви, и что вы думаете я там делал? Слушайте, мисс Стерч, слушайте, девочки, внимательно. Наконец бедный, слепой юноша Фрэнклзнд теперь счастливый человек: я обвенчал его с нашей милой Розамондой Тревертон сегодня утром!
– Не сказавши нам, папа! – крикнули разом обе девочки отчаянным и удивительным голосом. – Не сказавши нам, когда вы знаете, как мы были бы рады это видеть!
– Вот оттого-то я вам и не сказал, мои милые, – отвечал пастор. – Молодой Фрэнклэнд еще не так свыкся, бедняжка, со своим положением, чтоб перенести удивление и сожаления толпы к слепому жениху. У него было такое нервное отвращение сделаться предметом любопытства в день своей свадьбы, а Розамонда, как истинно добросердечная девушка, так беспокоилась о том, чтобы были исполнены его малейшие прихоти, что мы положили обвенчать их в такой час утра, когда нельзя было ожидать никакого праздного народу поблизости к церкви. Я был обязан словом сохранить в тайне назначенный день; также и мой клерик Томас. Кроме нас двух, жениха с невестой и невестиного отца, капитана Тревертона, никто не знал.
– Тревертон! – вскрикнул мистер Фиппэн, протягивая свою чашку с натертым инбирем на дне к мисс Стерч, чтоб она ее наполнила. – Тревертон! (Не наливайте больше чаю, любезная мисс Стерч.) Как это удивительно! Я знаю это имя. (Долейте водой, пожалуйста.) Скажи мне, любезный доктор (Очень, очень благодарен; не надо сахару, он окисляется в желудке.), эта мисс Тревертон, которую вы сегодня венчали (Очень благодарен; молока тоже не нужно.), одна из корнских Тревертонов?
– Без сомнения! – присовокупил священник. – Отец ее, капитан Тревертон, глава этой фамилии. Хотя членов этой фамилии очень немного: капитан, Розамонда, да этот своенравный, старый скот, ее дядя, Андрей Тревертон, теперь последние остатки старого корня… богатая фамилия и знатная фамилия… в старые годы – друзья церкви и отечеству, знаете ли, и все такое.
– Согласны ли вы, сэр, чтоб Амелия получила вторую порцию хлеба с мармеладом? – спросила мисс Стерч, обращаясь к доктору Ченнэри, с полным несознанием, что прерывает его. Не имея в своей голове отдельного места, куда бы она могла откладывать вещи до времени, мисс Стерч всегда делала вопросы и замечания в ту минуту, как ей самой что-нибудь делалось известно, не дожидаясь начала, середины и конца разговора, происходящего в ее присутствии. Она неизменно участвовала в разговоре как внимательная слушательница, но сама говорила только тогда, когда разговор относился прямо к ней.
– О, дайте ей вторую порцию, что за беда! – сказал беззаботно священник. – Ей надо объесться, так не все ли равно мармеладом с хлебом или чем другим.
– Бедная, добрая душа, – воскликнул мистер Фиппэн, – взгляни на меня, какая я развалина, и не говори таких поразительно бессознательных слов, чтоб можно было допустить объесться нашу маленькую кроткую Амелию. Обремените желудок смолоду, что тогда будет с пищеварением в зрелые лета? Вещь, которую простонародие называет внутренностью, – участие мисс Стерч в здоровье ее прелестных воспитанников послужит мне извинением в том, что я вдаюсь в физиологические подробности, – это ничто иное как аппарат. С точки зрения пищеварения, мисс Стерч, самые юные и прекрасные между нами не больше как аппарат. Подмазывайте свои колеса, коли хотите, но берегитесь засорить их. Мучные пуддинги и бараньи котлеты, бараньи котлеты и мучные пуддинги – вот лозунг, который должен бы быть принят, если б от меня зависело, по всей Англии. Смотри сюда, милое дитя, смотри на меня. Эти маленькие весы не игрушка, а страшная вещь. Гляди! Я кладу на весы, с одной стороны сухой хлеб (черствый, сухой хлеб, Амелия!), с другой – несколько унций весу. «Мистер Фиппэн! Кушайте с весу. Мистер Фиппэн! Кушайте каждый день одинаковое количество, ни на волос больше. Мистер Фиппэн! Переполните эту меру (хоть бы даже черствым, сухим хлебом), если осмелитесь: Амелия, душа моя, это не шутка, это то, что говорили мне доктора, доктора, дитя мое, которые делали исследования в моем аппарате во всех направлениях, в продолжение тридцати лет, посредством маленьких пилюль, и не нашли, где засорились мои колеса. Подумай об этом, Амелия, подумай о засоренном аппарате мистера Фиппэна и скажи: «Нет, благодарю вас, в будущий раз». Мисс Стерч, тысячу раз прошу у вас извинения, что вступаю в ваши владения, но участие к этому бедному ребенку, мой горький опыт мучений, подобных стоглавой гидре… Ченнэри, добрая, честная душа, о чем бишь ты говорил? А, об невесте, об интересной невесте! Ну, так она из корнских Тревертонов? Я немного слышал об Андрее, несколько лет тому. Эксцентрик и мизантроп. Холостяк, как и я, мисс Стерч. Диспептик, как и я, любезная Амелия. Совсем не то, что его брат, капитан, как я думаю? Итак, она вышла замуж? Прелестная девушка, нет сомнения. Прелестная девушка!
– Милей, правдивей, лучше ее не бывало на свете, – сказал священник.
– Очень живая, энергическая особа, – сказала мисс Стерч.
– Как я буду жалеть об ней! – сказала мисс Луиза. – Никто так не забавлял меня, как Розамонда, когда я лежала больная с моим несносным насморком.
– Она нас угощала такими вкусными ранними ужинами, – сказала мисс Амелия.
– Это единственная девушка, которая в состоянии играть с мальчиками, – сказал мистер Роберт. – Она могла поймать мяч, мистер Фиппэн, сэр, одной рукой и скатиться с горы на ногах.
– Помилуй Бог! – сказал мистер Фиппэн. – Вот странная жена для слепого человека! Ты сказал, что он слеп, любезный доктор, не правда ли, ты это сказал? Как бишь его зовут? Вы не будете слишком строго судить меня за мою беспамятность, мисс Стерч? Когда индижестия [26 - Индижестия – несварение желудка.] сделала опустошения в теле, это отзывается и на умственных способностях. Мистер Фрэнк, ведь, кажется, слепой от рождения? Жалко! Жалко!
– Нет, нет – Фрэнклэнд, – отвечал пастор. – Леонард Фрэнклэнд. И вовсе слепой не от рождения. Не дальше как год он видел так же хорошо, как и мы.
– Несчастный случай, верно! – сказал мистер Фиппэн. – Извините меня, если я возьму кресло? Несколько наклонное положение очень помогает мне после пищи. Так с его глазами был несчастный случай? Ах, какое наслаждение сидеть в таком покойном кресле!
– Едва ли случай, – сказал доктор Ченнэри. – Леонард Фрэнклзнд был один из таких детей, которых трудно воспитывать: во-первых, страшно слабое сложение. Со временем он это превозмог и рос таким тихим, смирным, порядочным мальчиком – совершенно не похожим на моего сына – таким милым, что, как говорится, с ним легко было справиться. Вот хорошо: явилась у него склонность к механике (все это я рассказываю, чтоб дать понятие об его слепоте) и он, переходя от одного занятия такого рода к другому, стал наконец делать часы. Странное занятие для мальчика, но все, что требовало тонкого осязания и большого, последовательного терпения, именно и могло развлечь и занять Леонарда. Я, бывало, говорю его отцу с матерью: «Ссадите его с этого стула, разбейте эти увеличительные стекла и пришлите его ко мне: я посажу его на деревянную лошадь и научу его играть в лапту». Только это были напрасные слова. Вероятно, родители его знали лучше и говорили, что его надо тешить. Хорошо, все шло так, пока довольно спокойно, как вдруг он опять сильно занемог, как я думаю, оттого, что делал мало движения. Как только он поднялся на ноги, так опять возвратился к своему прежнему часовому мастерству. Только беда-то была за плечами. Последний раз, как он этим занимался, поправлял, бедняжка, мои часы – вот они; идут так же верно, как песочные часы. Они попали в карман гораздо после того, как я узнал, что у него сделалась сильная боль в затылке и что у него перед глазами все мелькают какие-то пятна. Ему бы давать побольше портвейну, да заставлять ездить часа по три в день на смирном понни – я так и советовал. А они, вместо того чтобы послушаться, послали в Лондон за докторами, растравили ему за ушами и между плеч, и начали поить мальчика Меркурием, и заперли его в темную комнату. Ничего не помогло. Зрение все делалось хуже и хуже, он моргал более и более, наконец оно совсем потухло, как пламя свечи. Мать его умерла – к счастью для нее, бедная – прежде, чем это случилось. Отец чуть не обезумел, повез его к окулистам в Лондон, к окулистам в Париж. Все, что они сделали, это то, что назвали слепоту длинным именем и объявили, что будет напрасно и бесполезно пытаться делать операцию. Некоторые сказали, что это следствие продолжительной слабости, которой он дважды страдал после болезни. Другие нашли, что у него был апоплектический удар в мозгу. Все покачали головой, услыхав об его часовых занятиях. Так его и привезли домой слепого; и слепым он останется, бедный, добрый юноша! До конца своих дней.
– Ты меня смущаешь, любезный Ченнэри, ты меня ужасно смущаешь, – сказал мистер Фиппэн. – В особенности когда развиваешь эту теорию о продолжительности слабости после болезни? Боже милосердный! Как же, какая у меня была продолжительная слабость – да и теперь еще. Пятна он видел перед глазами? Я вижу пятна, пятна, прыгающие черные пятна, черные, желчные пятна. Честное слово, Ченнэри, это на меня прямо подействовало – все мои сочувствия болезненно потрясены – я чувствую эту историю слепоты в каждом нерве моего тела; уверяю тебя?
– Вы бы с трудом поверили, глядя на Леонарда, что он слеп, – сказала мисс Луиза, вмешавшись в разговор с той целью, чтобы возвратить мистеру Фиппэну душевное спокойствие. – Кроме того, что у него глаза смотрят спокойней, чем у других, в них нет разницы. Кто этот знаменитый характер, о котором вы нам говорили, мисс Стерч, который был слеп и так же этого не показывал, как Леонард Фрэнклэнд?
– Мильтон, моя душа. Я просила вас запомнить, что он был самый знаменитый эпический поэт Англии, – отвечала мисс Стерч с кротостью. – Он поэтически описывает свою слепоту, говоря, что причиной ее было «непроглядное бельмо». Вы будете читать об этом, Луиза. После того, как мы займемся немножко французским языком, мы займемся немножко Мильтоном нынче поутру. Тише, милая, ваш папа говорит.
– Бедный молодой Фрэнклэнд! – нежно проговорил священник. – Это доброе, нежное благородное создание, с которым я повенчал его ныне поутру, ниспослано, кажется, самими небесами на утоление его горя. Если есть человеческое существо, способное осчастливить его на всю жизнь, так это Розамонда Тревертон.
– Она принесла жертву, – сказал мистер Фиппэн, – и я уважаю ее за это: я сам принес жертву, оставшись холостым. И в самом деле, это обстоятельство было необходимо для человечества. Мог ли я без зазрения совести, при таком несварении желудка, как мое, соединиться с одним из членов лучшей части творения? Нет: я олицетворенная жертва и питаю братское чувство ко всем, мне подобным. Сильно она плакала, Ченнэри, когда вы ее венчали?
– Плакала! – презрительно отозвался священник. – Розамонда Тревертон не из плаксивых и не из сентиментальных. Она милая, покорная, добросердечная, тихая девушка: говорит правду, если говорит человеку, что хочет быть его женою. А вы думаете, что она вышла по принуждению. Если бы она не любила мужа всем сердцем и всею душою, она давно могла бы выйти замуж за кого бы ей только захотелось. Но они были помолвлены гораздо прежде несчастия, поразившего молодого Фрэнклэнда: их родители, как близкие соседи, несколько лет уже ударили по рукам. Ну вот, когда Леонард ослеп, по врожденной совестливости он предложил Розамонде отказаться от ее обязательства. Если бы ты мог прочесть, Фиппэн, письмо, которое она написала ему по этому случаю! Сознаюсь, что я плакал как ребенок, читая. Я должен был повенчать их тотчас же по прочтении письма, но старый Фрэнклэнд был человек беспокойный, пунктуальный и настоял, чтобы назначено было полгода испытания для проверки чувств Розамонды. Он умер прежде срока, и это обстоятельство еще раз отдалило свадьбу. Только никакие отсрочки не были властны над Розамондой: не шесть месяцев – шесть лет не могли бы изменить ее. Вот нынче утром она была так же нежна к своему бедному слепому страдальцу, как в первый день их помолвки. «Ты никогда не пережил бы ни одного грустного столкновения во всю свою жизнь, Лэнни, если б я была в состоянии помочь горю». Это были первые ее слова, когда мы все возвратились из церкви. «Я вас слышу, Розамонда, – сказал я, – помните это». «И будете моим судьей, – ответила она с быстротою молнии. – Мы возвратимся в Лонг-Бэклэй, и вы спросите Лэнни, сдержала ли я мое слово?» Тут она вклеила мне, Господь ее прости, такой поцелуй, что услыхали бы его и в здешнем доме. Мы будем пить за обедом за ее здоровье, мисс Стерч, мы будем пить за здоровье обоих их из лучшей бутылки с моего погреба.
– Из стакана с водой, что до меня касается, – мрачно заметил мистер Фиппэн. – Но любезный Ченнэри, говоря о родителях этой милой молодой четы, ты упомянул, что они были близкими соседями здесь в Лонг-Бэклэе. Я с сожалением замечаю, что память моя тупеет, но мне казалось, что капитан Тревертон был старший из братьев и жил всегда в семейном поместье, в Корнуэлле?
– Так и было, – отвечал священник, – пока была жива жена его. Но с тех пор, когда она умерла, а это было в двадцать девятом году; постой, теперь у нас сорок четвертый, значит, этому будет…
Священник замолчал на мгновение и стал соображать, взглянув на мисс Стерч.
– Этому будет пятнадцать лет, сэр, – подсказала мисс Стерч, с сладчайшей своей улыбкой.
– Без сомнения, – продолжал доктор Ченнэри. – Хорошо. С тех пор, как мистрисс Тревертон умерла пятнадцать лет тому, капитан Тревертон даже и близко не подъезжал к Портдженской башне. Да это бы еще ничего, Фиппэн! При первом удобном случае он продал имение, все, до последней соломинки, рудник, рыбные ловли, и все-все за сорок тысяч фунтов стерлингов.
– Может ли это быть, – вскрикнул мистер Фиппэн. – Что же, там им воздух был нездоров? Мне кажется, что местные произведения, собственно съедобные, должны быть очень грубы в этих варварских странах? Кто купил имение?
– Отец Леонарда Фрэнклэнда, – ответил священник. – Продажа Портдженской башни – длинная история и к ней примешано очень много любопытных обстоятельств. Не сделать ли нам тур в саду? Я расскажу тебе обо всем за утренней сигаркой. Мисс Стерч, если вам меня будет нужно, я буду на лужайке. Девочки, вы знаете свои уроки? Боб, помни, что в сенях стоит палка, а в уборной лежит березовый прут. Пойдем, Фиппэн, вставай с кресла. Ведь ты не откажешься от прогулки в саду?
– Не откажусь, любезный друг, если ты дашь мне зонтик и позволишь мне взять мой складной стул, – отвечал мистер Фиппэн. – Мое зрение слишком слабо, чтобы выносить солнечный свет. Я не могу ходить далеко без роздыха. Как только почувствую слабость, мисс Стерч, так разложу мой стул и сяду, невзирая ни на какие приличия. Я готов, Ченнэри, если ты готов, готов и в саду гулять, и слушать историю о продаже Портдженской башни. Ты говоришь, что прелюбопытная история, не правда ли?
– Я говорю, что с ней связаны некоторые любопытные обстоятельства, – отвечал священник. – Вот послушаешь, так сам согласишься. Пойдем. Твой складной стул и всякие зонтики найдешь в сенях.
При этих словах, доктор Ченнэри раскрыл свою сигарочницу и вышел из столовой.
Глава IV. ПРОДАЖА ПОРТДЖЕНСКОЙ БАШНИ
– Как прекрасно! Как пасторально! Как успокоительно для нервов! – говорил мистер Фиппэн, глядя сентиментально на лужайку, расстилавшуюся за домом священника, под тенью легчайшего зонтика, какой он мог только достать в зале. – Три года прошло, Ченнэри, – три мучительных года для меня, но не нужно на этом останавливаться, – с тех пор как я в последний раз стоял на этой лужайке. Вот окно твоей старой студии, где у меня был припадок сердцебиения в последний раз, когда поспела земляника, помнишь? А, вот и учебная комната! Могу ли я забыть любезную мисс Стерч? Она вышла ко мне из этой комнаты, – ангел-утешитель с содой и инбирем, – так помогала мне, так внимательно размешивала его, так непритворно огорчалась, что в доме не было нужного лекарства! Мне так отрадны эти воспоминания, Ченнэри; они такое же доставляют мне наслаждение, как тебе сигара… однако, не можешь ли ты идти с этой стороны, друг мой? Я люблю запах, но дым для меня лишний. Благодарю. Теперь об этой истории – этой занимательной истории? Как бишь название старинного замка, это меня так интересует, начинается с П, наверно?
– Портдженская башня, – отвечал священник.
– Именно, – присовокупил мистер Фиппэн, слегка помахивая зонтиком с одного плеча на другое. – Но что же, скажи на милость, могло заставить капитана Тревертона продать Портдженскую башню?
– Я думаю, причина была та, что он не мог видеть этого места после смерти своей жены, – отвечал доктор Ченнэри. – Имение, как ты знаешь, за наследниками укреплено не было, так что капитану никакого не было труда с ним расстаться, кроме того, чтобы найти покупщика.
– Почему же бы не продать брату? – спросил мистер Фиппэн. – Почему бы не продать нашему эксцентрическому другу Андрею Тревертону?
– Не называй его моим другом, – сказал пастор. – Дрянной, низкий, циничный, себялюбивый, презренный старик! Нечего качать головой, Фиппэн, и стараться казаться обиженным. Я знаю прошлое Андрея Тревертона так же хорошо, как и ты. Я знаю, что с ним поступил самым подлым и неблагодарным манером школьный его приятель, взяв у него все, что тот мог дать, и надув его самым мошенническим образом. Я все это знаю. Но один неблагодарный поступок не может оправдать человека, который отлучился от общества и взносит хулу на все человечество, как будто оно тяготит землю своим присутствием. Я сам слышал, как старый скот говорил, что величайший благодетель для нашего поколения был бы второй Ирод, который не допустил бы родиться от нас другому племени. Может ли человек, произносящий такие слова, быть другом человечества или чувствовать какое-нибудь уважение к себе и другим?
– Друг мой! – сказал мистер Фиппэн, схватив руку священника и таинственно понижая голос. – Любезный и почтенный друг мой! Я уважаю твое благородное негодование на человека, проповедовавшего такие крайние мизантропические чувства, но – признаюсь тебе, Ченнэри, под страшной тайной – бывают минуты, по утрам в особенности, когда мое пищеварение в таком состоянии, что я готов согласиться с этим ужасным истребителем Андреем Тревертоном! Я просыпаюсь, у меня язык черный, как уголь, я ползу к зеркалу и гляжу на него, и говорю самому себе: пусть лучше прекратится человеческий род, чем ему продолжаться таким образом!
– Пф! Пф! – крикнул священник, выслушав исповедь мистера Фиппэна и помирая со смеху. – Выпей стакан крепкого пива в другой раз, если у тебя будет язык в таком состоянии, и ты пожелаешь продолжения той части человечества, которая занимается пивоварством, без всякого сомнения. Но возвратимся к Портдженской башне, или я никогда не доскажу этой истории. Когда капитан Тревертон забрал себе в голову продать это имение, я не сомневаюсь, что при обыкновенном порядке вещей он предложил бы его своему брату (который наследовал, как ты знаешь, материнское имение), имея в виду, разумеется, оставить имение в своем роде. Но так как дела были в таком положении (что продолжается, к сожалению, и доныне), капитан не мог делать Андрею никаких личных предложений; тогда, как и теперь, у них не было ни словесных, ни письменных сношений. Грустно сказать, но хуже ссоры, как между этими двумя братьями, я и не слыхивал.
– Извини меня, любезный друг, – сказал мистер Фиппэн, открывая складной стул, который до тех пор мотался, прицепленный шелковыми шнурками к загнутой ручке зонтика. – Могу я сесть, прежде чем ты будешь продолжать? Меня несколько возбудила эта часть рассказа, а я не смею утомляться. Сделай одолжение, продолжай. Я не думаю, чтобы ножки моего складного стула оставили следы на лугу. Я так легок, почти скелет, в самом деле. Продолжай же!
– Ты, вероятно, слышал, – продолжал пастор, – что капитан Тревертон уже в летах женился на актрисе. Это была женщина горячего темперамента, но безукоризненного свойства; влюбленная в своего мужа, как только женщина способна; и вообще, по моему воззрению, отличная для него жена. Несмотря на то, друзья капитана, как водится, подняли обычный крик, а брат капитана, как ближайший родственник, взялся попытаться расторгнуть этот брак самым неделикатным и обидным манером. Не успевши в этом, ненавидя бедную женщину, как яд, он оставил братний дом, говоря, между прочими дикими речами, одну такую ужасную вещь об невесте, которую – которую, клянусь честью, Фиппэн, – мне стыдно повторить. Каковы бы ни были эти слова, их к несчастью передали мистрисс Тревертон; а они были такого рода, что ни одна женщина, даже и не такая вспыльчивая, как жена капитана, никогда не простит. Между братьями последовало свидание, имевшее, как ты можешь себе вообразить, самые горестные последствия. Они расстались очень печально. Капитан объявил в пылу гнева, что у Андрея никогда не было ни одного благородного побуждения с тех пор, как он родился, и что он умрет, не полюбив ни одно существо в мире. Андрей отвечал, что если у него нет сердца, так есть память и что он будет помнить эти прощальные слова, пока не умрет. Так они и расстались. Два раза после того капитан пытался с ним примириться. Первый раз, когда родилась его дочь Розамонда; второй раз, когда умерла мистрисс Тревертон. Оба раза старший брат писал, что если младший откажется от тех страшных слов, которые он говорил про свою невестку, ему будет предложено всякое удовлетворение, чтобы загладить неприятности, которые наговорил ему капитан, разгоряченный гневом в последний раз как они встретились. Никакого ответа на письмо не было от Андрея: и вражда братьев продолжается до сих пор. Ты теперь понимаешь, почему капитан Тревертон не мог предварительно узнать расположения Андрея, прежде чем не объявил публично о своем намерении продать Портдженскую башню?
Мистер Фиппэн объяснил в ответ на это воззвание, что он очень хорошо понимает. Пустив несколько сильных клубов дыма из сигары (которая не раз, в продолжение рассказа, готова была потухнуть), Ченнери продолжал:
– Хорошо; дом, земли, рудники, рыбные ловли Портдженны, все было объявлено в продажу вскоре после смерти мистрисс Тревертон; но никто не вызывался купить имения. Разоренное состояние дома, плохая обработка земли, законные затруднения относительно рудника и арендные затруднения относительно сборов доходов, все это вместе представляло из имения, по выражению акционеров, плохой пай. Не успев продать поместья, капитан Тревертон все-таки не изменил своего намерения переменить место жительства. Смерть жены все еще терзала ему сердце, потому что, по всем слухам, он так же нежно любил ее, как она его, и даже один вид дома, где совершалось горестное событие жизни, сделался ему ненавистен. Он переехал с маленькой дочкой и с бывшей ее гувернанткой, родственницей мистрисс Тревертон, к нам по соседству и нанял красивый, небольшой коттедж, смежный с церковными полями, неподалеку от большого дома, который ты, вероятно, заметил; сад еще обнесен высоким забором и примыкает к Лондонской дороге. В то время в этом доме жили отец и мать Леонарда Фрэнклэнда. Новые соседи скоро подружились, и поэтому случилось, что повенчанная мною нынешним утром чета выросла вместе и что дети полюбили один другого прежде еще, чем с них сняли фартучки.
– Ченнэри, любезный друг, тебе не кажется, что я сижу совсем на один бок, не правда ли, на один бок? – крикнул мистер Фиппэн, внезапно и с испуганным взглядом перебив рассказ священника. – Мне очень жаль, что я прерываю тебя, но достоверно, что в ваших краях трава удивительно нежна. Одна из ножек моего складного стула становится короче и короче, каждое мгновение. Я сверлю дыру! Я клонюсь вперед! Милосердное небо! Чувствую, что падаю – упаду. Ченнэри, клянусь жизнью, упаду!
– Что ж за беда такая! – крикнул священник, приподнимая сначала самого мистера Фиппэна, а потом его складной стул, на дорожку: на ней ты не просверлишь дыру. Ну, что еще с тобой?
– Сердцебиение, – проговорил мистер Фиппэн, бросив свой зонтик и прижав руку к сердцу, – сердцебиение и желчь. Я опять вижу эти черные пятна, эти адские черные пятна: так и скачут перед глазами. Ченнэри, не спросить ли тебе одного из приятелей твоих, астрономов, о свойстве твоей травы? Помяни мое слово, твоя лужайка гораздо мягче, чем следует. Лужайка! – презрительно повторил про себя мистер Фиппэн, наклоняясь, чтоб поднять зонтик. – Какая это лужайка – это болото!
– Сиди, сиди, – сказал священник, – и не удостаивай ни малейшим вниманием ни сердцебиения, ни черных пятен. Не хочешь ли чего-нибудь выпить? Чего-нибудь лекарственного, или пива, или чего?
– Нет, нет! Мне так досадно, что я тебя потревожил, – отвечал мистер Фиппэн. – Я соглашусь лучше страдать, много лучше. Мне кажется, что если бы ты продолжал свой рассказ, Ченнэри, это бы меня подкрепило. Я не имею ни малейшей идеи, к чему он ведет, но помнится мне, что ты начал рассказывать что-то очень занимательное о фартуках.
– Пустяки! – сказал доктор Ченнэри. – Я хотел только рассказать тебе о взаимной привязанности двух детей, которые теперь выросли и составили счастливую чету. Хотел я также сказать тебе, что капитан Тревертон, вскоре после переезда к нам в соседстве, обратился снова к служебной деятельности. Ничто более не могло бы наполнить пустоты, оставленной в его жизни смертью мистрисс Тревертон. При его связях с адмиралтейством ему нетрудно при первом желании получить корабль, и теперь он редко бывает на берегу – большей частью в море, хотя его дочь и приятели говорят, что он видимо стареет. Не гляди так тоскливо, Фиппэн: я не вдался в большие подробности. Мне нужно было только обозначить главные обстоятельства, и теперь я перейду к самой занимательной части моего рассказа – к продаже Портдженской башни. Что с тобой? Тебе опять надобно встать?
Да, мистеру Фиппэну опять надобно было бы встать, по тому рассуждению, что лучшим средством унять сердцебиение и рассеять черные пятна в глазах оказалась небольшая прогулка. Ему было очень совестно, объяснил он, причинять какие-либо затруднения, но если бы достойный друг его Ченнэри, не приступая к продолжению своего в высшей степени занимательного рассказа, мог дать ему, Фиппэну, руку, понести складной стул и потихоньку направиться под окошко классной комнаты, чтобы быть в приличном расстоянии от мисс Стерч, на случай, буде понадобится, прибегнуть к последнему средству – приему нервокрепительного лекарства? Неистощимое добродушие священника устояло и против этой пытки, причиненной диспептическими недугами мистера Фиппэна: он исполнил все требования своего приятеля и стал продолжать рассказ, невольно войдя в роль доброго родителя, старающегося всеми силами забавлять болезненного ребенка.
– Я говорил тебе, – продолжил он, – что старший мистер Фрэнклэнд и капитан Тревертон были у нас близкими соседями. Через несколько дней знакомства один узнал от другого что Портдженская башня продается. Услыхав об этом, старый Фрзнклэнд расспросил слегка об местности, но не сказал ни слова насчет покупки. Вскоре после того капитан получил корабль и вышел в море. В его отсутствие старый Франклэнд отправился частным образом в Корнуэль осмотреть имение и расспросить занимающихся домовым и сельским хозяйством о всех удобствах и неудобствах поместья. Впрочем, он никому не говорил ни слова до тех пор, пока капитан Тревертон не воротился из первого рейса. Тогда в одно утро он сказал своим покойным и решительным голосом: Тревертон, если вы хотите продать Портдженскую башню за свою цену, так как вы уже решились продать ее с аукциона, напишите к вашему нотариусу, чтобы он привез ко мне документы и получил деньги.
– Разумеется, капитан Тревертон был несколько удивлен таким поспешным предложением, но те, кто знают, как я, историю старого Фрэнклэнда, не очень-то удивились. Состояние его нажито торговлею, и он всегда имел глупость стыдиться такого простого и почетного факта. Дело-то в том, что его предки принадлежали к сельскому дворянству и имели значение перед гражданской войною: так вот главная амбиция у старика была в том, чтобы прикрыть звание торговца дипломом сельского дворянства и оставить сына в качестве сквайра [27 - Сквайр – сокращенная форма английского титула эсквайр – обращение, присоединяемое к фамилии помещика в Англии.] наследником большого имения и значительного местного влияния. Он был бы готов пожертвовать половиной состояния, чтобы выполнить эту великую задачу; но половины его состояния было недостаточно для приобретения большого поместья в таком земледельческом крае, как наш. Цены на землю высоки. Такое обширное поместье, как Портдженна, стоило бы вдвое дороже против цены, запрошенной за него капитаном, если бы находилось в здешнем округе. Старый Фрэнклэнд очень хорошо знал это обстоятельство и придавал ему необыкновенную важность. Кроме того, что-нибудь стоили феодальная наружность Портдженской башни, а также права на рудник и рыбные ловли, передававшиеся также при продаже: все это льстило надеждам старика восстановить прежнее величие его рода. В Портдженне он, а после него сын, могли властвовать, как он думал, в широких размерах, могли направить, по своей воле и желанию, промышленность целых сотен бедняков, рассеянных по берегу или мучившихся в небольших деревушках. Предприятие было искусительно и могло осуществиться за сорок тысяч фунтов стерлингов, то есть десятью тысячами меньше той суммы, какую он мысленно назначил для преображения себя из простых купцов в великолепного землевладельца и джентльмена. Все, кто знали эти факты, не очень удивились, как я сказал, поспешности Фрэнклэнда в покупке Портдженской башни. Не стоит и говорить, что капитан Тревертон и не подумал затягивать дело со своей стороны. Имение перешло в другие руки. И отправился старый Фрэнклэнд, с целым хвостом лондонских простачков за колесами, обрабатывать рудник и производить рыбную ловлю по новым научным правилам и отделывать сверху донизу старый дом заново, под надзором некоего джентльмена, называвшего себя архитектором, но с виду похожего на переодетого католического монаха. Каких-каких не было составлено изумительных планов и проектов! И чем же, ты думаешь, все это кончилось?
– Говорите, говорите, любезный товарищ! – подхватил мистер Фиппэн, и в то же время в уме его мелькнула мысль: хотел бы я знать: хранит ли мисс Стерч камфору в своей фамильной аптеке?
– Из всего этого, – заговорил священник, – вышло то, что все планы рушились. Корнийские жители приняли его как незаконного владельца. Древность его фамилии не произвела на них никакого впечатления. Может быть, действительно он происходил от древней фамилии, но не был корниец. За Тревертонами они готовы были идти на край света; но для Фрэнклэнда никто из них не захотел сделать и шагу. Что касается до рудников, то они, кажется, разделяли чувства людей. Лондонские умники, на основании глубоких ученых соображений, изрыли их во всех направлениях; каждый кусок руды, стоивший не более шести пенсов, обходился им в пять фунтов. С рыбными ловлями было не лучше. Новый проект соления сардели, который в теории был чудом экономии, на деле оказался чудом сумасбродства. Ссора с архитектором, походившим, как я заметил, на переодетого католического монаха, спасла нового владельца Портдженны от окончательного разорения; без того он убил бы весь свой капитал на восстановление и украшение ряда комнат, лежащих на северной стороне дома, который пятьдесят с лишком лет был сущей развалиной. Короче, израсходовав без всякой пользы столько тысяч фунтов, что я и сосчитать не умею, старый Фрэнклэнд отступился наконец от всех своих планов, поручил дом своему дворецкому, обязав его не употреблять на улучшение строения ни одного фартинга, [28 - Фартинг – самая мелкая английская монета, равная 1/4 пенса.] и возвратился в нашу сторону. Возвратившись назад, он встретил на берегу капитана Тревертона и в присутствии его слишком резко отозвался о Портдженне и об окрестных жителях. Это посеяло вражду между двумя соседями, которая, вероятно, прекратила бы всякие сношения между ними, если бы не дети; они продолжали видеться так же часто, как прежде, и мало-помалу рассеяли неприязненность отцов, обратив ее просто в шутку. В этом, по моему мнению, заключается самая любопытная часть моей истории. Важнейшие интересы семейства зависели от молодых людей, которые влюбились друг в друга. И то была самая романтическая любовь, тогда как отцы их на первый план ставили мирские интересы. Никогда мне не случалось соединить двух влюбленных с такой прекрасной целью, как в то утро. В имение, купленное у капитана, предназначенное в наследство Леонарду, дочь его должна была возвратиться как хозяйка и как единственное дитя должна была по смерти отца получить в приданое деньги, заплаченные старым Фрэнклэндом за Портдженну. Я не знаю, что вы скажете о начале и середине моей повести, но конец должен вам понравиться. Слышали ли вы когда-нибудь о женихе и невесте, которые бы вступали в жизнь при такой блестящей обстановке?
Прежде нежели мистер Фиппэн собрался отвечать на вопрос священника, мисс Стерч высунула голову из окна и, увидев, что они приближаются к дому, обратилась к ним со своей неизменной улыбкой.
– Извините, сэр, что я вас обеспокоила, – отнеслась она к доктору Ченнэри, – мне кажется, что Роберт не может совладать сегодня с таблицей умножения.
– На чем он остановился? – спросил доктор.
– На семью восемь, сэр.
– Боб! – крикнул он через окно. – Семью восемь?
– Сорок три, – отвечал плаксивый голос.
– Я сейчас примусь за палку, – сказал доктор. – Смотри! Семью…
– Любезный доктор, – прервал мистер Фиппэн, – прежде чем вы употребите в дело вашу палку, позвольте мне уйти отсюда и избавить мисс Стерч от неудовольствия слышать визг этого несчастного мальчишки. Есть у вас камфора, мисс, – прибавил он, обращаясь к мисс Стерч. – Мои нервы так расстроены, что я умоляю вас не отказать мне в моей просьбе.
Между тем как мисс Стерч, всегда возмущавшаяся до глубины души отеческими мерами, поднималась на лестницу со своей обыкновенной улыбкой, мистер Боб, оставшийся наедине со своей сестрой, вытащил из кармана три старые, засохшие леденца и предложил их ей, прося взамен открытие таинственной цифры.
– Ты их любишь, – прошептал Боб.
– О, да, – отвечала мисс Амелия, задетая за живую струну.
– Скажите же мне, сколько семью восемь?
– Пятьдесят шесть, – отвечала Амелия.
– Точно?
– Да пятьдесят шесть.
Леденцы, перейдя из рук в руки, отвратили домашнюю драму; мисс Стерч явилась с камфорой, которой мистер Фиппэн успокоил свои нервы, а докторская палка отправилась на свое место, где ей предстояло оставаться до другого дня.
– Очень вам благодарен, мисс, – произнес мистер Фиппэн, обратясь к мисс Стерч. – А вы, доктор, – прибавил он, дружески сжимая руку Чэннери, – рассказали прекрасную историю. Но хотя ваш здравый ум, которым вы обязаны вашему здоровому желудку, и отвергает мою болезненную философию, но я вам все-таки скажу – не забывайте облака, что явились над теми двумя деревьями. Посмотрите, они стали уже заметно темнее.
Глава V. МОЛОДЫЕ
В Сент-Свитинс-он-Си, под мирной кровлей своей матушки-вдовы вела скромную и тихую жизнь мисс Мовлем. Весною 1844 года сердце старушки было порадовано на склоне жизни маленьким наследством. Подумав, как бы лучше употребить полученные деньги, рассудительная вдова решилась, наконец, купить мебель, привести в лучшее состояние первый и второй этажи своего дома и вывесить записку, возвещавшую публике, что в ее доме отдаются в наем меблированные комнаты. Летом план старухи был приведен в исполнение, и не прошло недели, как явилась какая-то почтенная особа в черном, осмотрела комнаты, нашла их весьма удобными и наняла на месяц для новобрачных, которые должны были вскоре приехать. Эта особа был никто другой, как слуга мистера Фрэнклэнда, и нанимал он комнаты для мистера и мистрисс Фрэнклэнд.
Читатель может догадаться, что материнское участие, которое мистрисс Мовлем почувствовала к своим первым жильцам, было самое искреннее и живое; но мы можем назвать его апатией в сравнении с тем глубоким, сердечным участием, какое принимала ее дочь в новобрачных. С той минуты, как мистер и мистрисс Фрэнклэнд вступили в дом, она принялась изучать их с жаром, свойственным ученому, попавшему на какое-нибудь новое, никем до того не замеченное явление. Ни одной удобной минуты не пропускала она, чтобы не прокрасться по лестнице, произвести наблюдения, и потом спешила к мамаше с собранными новостями. В течение первой недели, проведенной молодыми в доме мистрисс Мовлем, глаза и уши ее дочери были постоянно в самом напряженном состоянии, так что она могла бы записать недельный дневник жизни мистера и мистрисс Фрэнклэнд с точностью и подробностью Самуэля Пеписа. [29 - С. Пепис – английский писатель.]
Но чем более узнаешь, тем более представляется новых вопросов для разрешения. Открытия, сделанные мисс Мовлем в течение семи дней, повлекли ее к дальнейшим исследованиям. На восьмое утро, отнесши поднос с завтраком, неутомимая наблюдательница остановилась по своему обыкновению на лестнице, припала к замочной скважине и напрягла все свое внимание. Оставшись в таком положении минут пять, она стремглав бросилась в кухню сообщить свежие новости своей достопочтенной матушке.
– Как бы вы думали, что она делает? – вскричала мисс Мовлем, вбежав в кухню, простерши руки кверху и широко открыв глаза.
– Конечно вздор какой-нибудь, – отвечала мать с саркастической улыбкой.
– Она сидит у него на коленях! Скажите, сидели ли вы когда-нибудь на коленях у отца?
– Конечно, нет. Когда я вышла замуж за твоего отца, мы не были такими безрассудными.
– Она кладет руки на его плечи; обе руки, мамаша, – продолжала мисс Мовлем, приходя в волнение, – обнимает его за шею, обеими руками, и прижимает его так крепко, как только может.
– Пустое, я никогда этому не поверю! – воскликнула в негодовании мистрисс Мовлем. – Как можно, чтоб такая богатая, образованная леди вела себя как какая-нибудь горничная с своим любовником. Не может быть! Не говори мне этих пустяков, я не поверю!
Но то была сущая правда. В комнате стояли отличные кресла, набитые самым лучшим конским волосом. Мистрисс Фрэнклзнд могла спокойно сидеть на весьма удобных креслах, могла обогащать и услаждать свой ум археологическими сведениями, богословскими истинами, красотами поэтическими, но, такова суетность женской натуры, она не обращала внимания на эти духовные сокровища, ничего не делала и предпочитала колена своего мужа мягким креслам мистрисс Мовлем.
Она часто сиживала в том неприличном положении, которое так возмутило мисс и мистрисс Мовлем, и, отшатнувшись назад немного, подняв голову, пристально смотрела в спокойное, задумчивое лицо слепого человека.
– Лэнни, ты сегодня очень молчалив, – произнесла она. – О чем ты думаешь? Если ты мне расскажешь все свои мысли, я расскажу тебе свои.
– Ты действительно хочешь знать все мои мысли? – спросил Леонард.
– Да, все. Ты не должен скрывать от меня ничего. О чем ты теперь думаешь? Обо мне?
– Нет, не совсем о тебе.
– Это тебе стыдно. Разве я тебе наскучила в эти восемь дней? С тех пор, как мы здесь, я только о тебе и думаю. Ты смеешься! Ах, Лэнни, я тебя так люблю; могу ли я думать о ком-нибудь другом? Нет! Я не стану целовать тебя; я хочу прежде знать, о чем ты думаешь.
– Я думаю о том сне, который я видел в прошлую ночь. С тех пор, как я ослеп… Ты кажется не хотела целовать меня, пока я не расскажу, о чем думаю!
– Я не могу целовать тебя, когда ты начинаешь говорить о своей слепоте. Скажи мне, Лэнни, облегчаю ли я тебе сколько-нибудь эту потерю? Ты был счастливее прежде; возвращаю ли я тебе хоть часть прежнего счастья?
Говоря это, она отворотила в сторону свое лицо; но это движение не ускользнуло от Леонарда; он осторожно поднял руку и коснулся ее щеки.
– Ты плачешь, Розамонда, – сказал он,
– Я плачу! – проговорила она веселым тоном. – Нет, мой друг, – продолжала она после паузы, – я не хочу обманывать тебя даже в таких пустяках. Мои глаза теперь должны служить нам обоим; во всем, в чем не может помочь тебе осязание, ты зависишь от меня. Могу ли я обмануть тебя, Лэнни? Да, я плакала, но немного. Я не знаю, как это случилось, но я, кажется, никогда не жалела тебя так, как в эту минуту… Но продолжай, что ты начал рассказывать, продолжай.
– Я начал говорить о том, что после того, как я потерял зрение, я заметил в себе весьма любопытную вещь. Я часто вижу знакомые места, встречаюсь с знакомыми людьми, говорю с ними и вижу выражение их лиц, но никогда я сам не представляюсь себе слепым, никогда мне не приходилось ходить ощупью.
– Что ж ты видел во сне, Лэнни?
– То место, где мы первый раз встретились, когда еще были детьми. Долина мне представлялась такой, как тогда; корни деревьев переплетались и вокруг них огромными кустами росла ежевика, слабо освещенная светом дождливого дня, пробивавшимся сквозь ветви деревьев. Пройдя вовнутрь долины, я видел болото, следы коровьих копыт и женских калош: потом мутную воду, собравшуюся от продолжительных дождей и бежавшую на другую сторону дороги. Здесь я увидел тебя, резвую девочку, покрытую грязью и водою, все было совершенно так, как в тот день; шубу и руки ты перепачкала, делая плотину через поток, и ты сердилась на свою няньку, которая хотела увести тебя домой. Все представлялось мне точь-в-точь так, как было тогда; только я сам не был мальчиком. Ты была маленькой девочкой, долина была в прежнем состоянии; но я сам представлялся себе взрослым человеком, таким, как теперь, только не слепым.
– У тебя прекрасная память, Лэнни, ты помнишь все мельчайшие подробности, хотя прошло уже столько лет; ты помнишь, какою я была ребенком. А помнишь ли ты, какою я была, когда ты видел, ах, Лэнни, одна мысль об этом разрывает мое сердце! – когда ты видел меня в последний раз?
– Помню, хорошо помню! Мой последний взгляд на тебя оставил в моей памяти неизгладимый твой портрет. В моем уме хранится много картин и портретов, но твой образ яснее и определеннее всех.
– И это, конечно, лучший мой портрет, снятый с меня в юности, когда лицо мое всегда пылало любовью к тебе, хотя уста не произносили о любви ни слова. В этой мысли есть одна утешительная сторона. Когда годы пронесутся над нами, и время начнет изменять меня, ты не скажешь себе: «Моя Розамонда уже становится старухой». Я никогда не состарюсь для тебя, любовь моя! Мой юношеский образ сохранится в твоем уме, когда голова моя покроется сединою и щеки морщинами.
– Да, всегда тот же самый образ твой будет мне представляться.
– Но уверен ли ты, что он ясно представляется тебе? Нет ли в нем сомнительных черт, незаконченных углов? Я не изменилась еще с тех пор, как ты видел меня; я осталась такой же, как была за год перед тем. Вообрази, что я осталась такою же; верно ли ты опишешь меня?
– Спрашивай.
– Хорошо. Первый вопрос: многим ли я ниже тебя?
– Ты мне по ухо.
– Правда. Теперь скажи, каковы мои волосы на твоем портрете?
– Темно-русые; вот здесь лежит большая их часть, и некоторые думали, что они начинаются слишком низко.
– Бог с ними! Разве и ты такого же мнения?
– Конечно нет. Мне это нравится. Мне нравятся эти естественные волнистые линии, которыми они очерчивают твой лоб, потом уходят назад, открывая всю щеку и ухо, и собираются в большой узел позади головы.
– Как ты хорошо меня помнишь, Лэнни! Дальше.
– Потом твои брови. Они очень нежно обрисовываются на моем портрете.
– Да, но в них есть недостаток. Скажи, какой?
– Они не так резко оттеняются, как бы нужно было.
– Правда. Ну, а глаза?
– Глаза! Большие, темные; глаза, которые могут глядеть нежно и при малейшем возбуждении могут открыться еще шире и сверкать решимостью.
– Да, помни их такими. Потом?
– Потом нос. Не совершенно пропорционален и притом немного…
– Скажи это по-французски; скажи: немного retrousse. [30 - фр.: курносый.]
– Теперь рот, и я должен сказать, что он как нельзя более приближается к совершенству. Уста твои имеют прекрасную форму, свежий цвет и приятное выражение. На моем портрете они улыбаются, и я думаю, они теперь улыбаются?
– Могут ли они не улыбаться, когда ты их так превознес? Тщеславие мое шепчет мне, что лучшего портрета я сама не составила бы. Но шутки в сторону; ты не поверишь, мой Лэнни, как я счастлива, что ты можешь сохранить в памяти мой образ. Ты заслуживаешь сто тысяч поцелуев, мой милый, дорогой Лэнни, – заключила Розамонда, принимаясь целовать Леонарда.
Между тем как мистрисс Фрэнклэнд награждала заслуги своего мужа, в углу комнаты послышался скромный кашель. Обернувшись в ту сторону с быстротой, характеризовавшей все действия Розамонды, она увидела мисс Мовлем, стоявшую у двери с глупой сентиментальной улыбкой на устах.
– Как вы смели войти, не постучав в дверь! – вскричала мистрисс Фрэнклэнд, топнув ногою. Чувство негодования и ужаса в одно мгновение сменили ее нежность и доброту.
Мисс Мовлем, пораженная сверкающим, гневным взором, который, казалось, проникал ее насквозь, совершенно побледнела и с нерешительным видом протянула письмо, будто бы оправдывающее ее внезапное появление, промолвив самым смиренным голосом, что ей очень жаль.
– Жаль! – воскликнула Розамонда, еще более возмущенная этим оправданием. – Какое мне дело до ваших сожалений! Я никогда не была так оскорблена, никогда, понимаете ли вы, жалкое создание!
– Розамонда, Розамонда, успокойся, – произнес мистер Фрэнклэнд спокойным голосом.
– Но, мой Лэнни, я не могу этого снести! Эта женщина может свести с ума. Она шпионит нас с той минуты, как мы приехали сюда. Я ее прежде подозревала, и теперь убедилась. Нам нужно запирать от нее двери! Я этого не хочу. Подайте счет. Мы уезжаем отсюда. Подите, составьте счет и скажите вашей матери, что мы уезжаем. Положите письмо на стол, пока вы еще не распечатали его и не прочитали; положите письмо и ступайте, скажите вашей матери, что мы сейчас же оставляем ее дом!
При этих словах мягкая, кроткая и услужливая от природы мисс Мовлем в отчаянии воздела руки к небу и залилась слезами.
– О Боже мой. Боже мой! – завопила она, обращаясь к потолку. – Что скажет мать! Что со мной будет! Ох, мэм, я, кажется, стучала. Ох, мэм, моя мать вдова, мы в первый раз имеем жильцов, за эту мебель мы отдали все наши деньги! Ох, мэм, мэм, что ж мы будем делать, как вы уедете! – Здесь истерические рыдания заглушили слова мисс Мовлем.
– Розамонда! – произнес опять мистер Фрэнклэнд, уже несколько изменившимся голосом; и эта едва заметная перемена не ускользнула от внимания Розамонды. Взглянув на мужа, она увидала, что он несколько побледнел и опустил голову, и в одно мгновение вся изменилась. Она подошла к мужу и, приложив уста свои почти к самому его уху, прошептала:
– Лэнни, ты сердишься на меня?
– Я не могу на тебя сердиться, Розамонда, – отвечал Леонард прежним голосом, – но мне бы хотелось, мой друг, чтобы ты скорее овладевала собою.
– Я так была пристыжена, Лэнни, – отвечала Розамонда, и уста ее еще ближе придвинулись к его уху, между тем как рукою она обвила его шею. – Но, Лэнни, это могло рассердить хоть кого, не правда ли? Ты простишь меня; я обещаю тебе вести себя благоразумнее. Она там плачет, – прибавила Розамонда, взглянув на мисс Мовлем, которая неподвижно стояла у стены и рыдала, закрыв лицо платком. – Я помирюсь с нею, я утешу ее, я сделаю все на свете, чтобы она простила меня.
– Два, три короткие слова, и больше ничего не надо, – отвечал Фрэнклэнд, довольно холодно и принужденно.
– Перестаньте плакать, перестаньте, – сказала Розамонда, подойдя к мисс Мовлем и отняв от лица ее платок, без дальнейших церемоний. – Не плачьте. Я была рассержена, мне очень жаль, что я так поступила с вами; но вы не должны были входить, не постучав. Я вам никогда не скажу дурного слова, если вы впредь будете стучать в дверь и перестанете плакать. Мы не уедем отсюда, перестаньте плакать. Вот возьмите эту ленту, она вам нравится; вы ее третьего дня рассматривали здесь, когда я лежала на софе, и вы думали, что я сплю. Но это ничего, я не сержусь. Возьмите же эту ленту и успокойтесь, я вам ее пришпилю, вот так. Дайте же мне вашу руку, и будем друзьями.
Сказав это, мистрисс Фрэнклэнд отворила дверь и, положив руку на плечо испуганной и расстроенной мисс Мовлем, обнаружила пред нею свое хорошее расположение духа, потом заперла дверь и, возвратясь к мужу, села на его колени.
– Я помирилась с нею, Лэнни. Я отдала ей свою ярко-зеленую ленту; с нею она так безобразна, как…
Здесь Розамонда взглянула в лицо мужа и остановилась в испуге.
– Лэнни, ты все еще сердишься на меня!
– Нет, Розамонда, я на тебя никогда не сердился и не могу сердиться.
– Я никогда не буду так сердиться, Лэнни.
– Я в этом уверен. Но теперь я не о том думал.
– О чем же?
– О твоем извинении пред мисс Мовлем.
– Разве я не довольно ей сказала? Я позову ее, скажу ей, что прошу у нее извинения, сделаю все, что хочешь, только не поцелую. Я никого не могу целовать, кроме тебя.
– Моя милая, какое ты дитя в некоторых отношениях! Ты сказала более, чем нужно было, гораздо более. И ты извини, что я тебе сделаю замечание – ты увлеклась своим великодушием и добротой и забылась пред мисс Мовлем. Я ни слова не сказал тебе о том, чтобы ты отдала ей ленту, хотя, впрочем, это не так важно, но из того, что ты говорила, я могу думать, что ты в самом деле пожала ей руку.
– Что ж тут дурного? Я полагала, что это лучшее средство помириться.
– Да, между равными, правда. Но ты забыла, какая разница между тобой и мисс Мовлем.
– Хорошо, я буду впредь думать об этом, если ты желаешь, Лэнни. Но знаешь ли, мой отец (добрый старик!) никогда не обращал такого внимания на различие общественного положения людей. И я не могу не любить тех людей, которые расположены ко мне, хотя бы они были выше или ниже меня по своему положению. Я постараюсь думать так, как ты, но я должна тебе сознаться, что я очень склонна, не знаю, почему, сделаться тем, что в газетах называют радикалами.
– Милая Розамонда, не говори о себе таким образом, даже шутя, потому что от этого различия зависит благосостояние общества.
– Может быть, Лэнни. Но мы все созданы одинаково. У нас всех одинаковое число рук, ног; мы все одинаково бываем голодны, хотим пить, страдаем от жары летом и от холода зимою, смеемся, когда мы счастливы, и плачем, когда несчастливы, испытываем те же чувства. Ведь я не могла бы любить тебя больше, чем теперь, если б я была герцогиней, или меньше, если б была горничной.
– Мой друг, ты не горничная и пойми, что ты не столько ниже всякой герцогини, как думаешь. Немногие люди могут насчитать столько предков, как мы. Фамилия твоего отца одна из древнейших в Англии; даже фамилия моего отца не такая древняя, и мы были знатными людьми уже в то время, когда в списке лордов не было еще многих имен. Смешно, мой друг, слышать, как ты называешь себя радикалом.
– Я не буду повторять этого, Лэнни, только ты не смотри так серьезно. Я сделаюсь тори, если ты поцелуешь меня и позволишь подолее посидеть у тебя на коленях.
Мистер Фрэнклэнд не устоял против перемены политических мнений своей жены и предложенных ею условий. Лицо его прояснилось, и он стал смеяться почти так же весело, как Розамонда.
– Да, – произнес он после небольшой паузы, собравшись с мыслями, – ты, кажется, приказала мисс Мовлем положить на стол какое-то письмо. К кому оно?
– Ах, я о нем совсем забыла, – отвечала Розамонда, подбежав к столу. – К тебе, Лэнни, из Портдженны.
– Должно быть от архитектора, которого я послал переделывать старый дом. Одолжи мне своих глаз; послушаем, что он скажет.
Розамонда распечатала письмо, придвинула скамейку к ногам мужа, села на нее и, положив руки на его колена, стала читать:
«Леонарду Фрэнклэнду, сквайру.
Сэр, согласно с инструкциями, которые я имел честь получить от вас, я должен был осмотреть Портдженский замок и сообщить вам, как нужно сделать поправки вообще в доме и преимущественно в северных комнатах.
Что касается наружности строения, то, я полагаю, его нужно только выбелить; стены и фундамент выстроены, кажется, навеки, по крайней мере мне еще никогда не случалось видеть такого прочного здания. Относительно внутренности дома я не могу дать вам такого благоприятного ответа. Западные комнаты, в которых жили постоянно во время пребывания капитана Тревертона в замке и которые хорошо содержались людьми, оставленными для присмотра за домом, находятся в довольно хорошем состоянии. Я думаю, что двухсот фунтов ст. будет достаточно, чтобы привести их в совершенный порядок. В эту сумму я не включаю издержек на исправление и переделку западной лестницы, которая в нескольких местах заметно подалась, и сверх того перилы от первой до второй площадки также весьма ненадежны; так что, по моему мнению, будет достаточно от тридцати пяти до сорока тысяч фунтов.
Фасад северных комнат находится в самом жалком состоянии, от основания до самой крыши. Мне рассказывали, что во время капитана Тревертона не только не открывали этих комнат, но даже никто к ним не приближался, люди, живущие в настоящее время в замке, также боятся открывать их, воображая, что там обитает какое-то живое существо. И теперь никто не хотел войти со мною в эту половину, и даже никто не мог сказать, к какой двери принадлежит ключ.
Я не могу найти плана, на котором были бы означены имена или число комнат и, к моему удивлению, не нашел никаких меток. Все они были на большом железном кольце, на котором был ярлык с надписью: Ключи от северных комнат. Я осмелился изложить все эти подробности, так как они объясняют, почему я остался в Портдженском замке долее, чем было необходимо. Почти целый день я употребил на то, чтобы снять ключи с кольца и примерить их; на другой день в течение нескольких часов был занят тем, что ставил на дверях цифры и привязывал к ключам ярлыки для предупреждения ошибок и замедлений на будущее время.
Так как я надеюсь в скором времени доставить вам подробные сведения о том, какие исправления должно сделать в северных комнатах, то теперь мне остается только сказать, что они потребуют значительного времени и значительных издержек».
Затем Томас Горлук (так звали архитектора) описывал жалкое состояние северной части дома, где большая часть потолков обвалилась, пол сгнил и проч., говорил, что, для того чтобы сделать их обитаемыми, необходимо пожертвовать большую сумму денег, и заключил письмо просьбой, чтобы мистер Фрэнклэнд прислал кого-нибудь из своих доверенных друзей для поверки его сметы, в случае, если расходы покажутся ему слишком большими.
– Честное, прямое письмо, – сказал мистер Фрэнклэнд, когда жена кончила читать.
– Мне бы хотелось, чтобы он прислал смету, – сказала Розамонда. – И почему он не написал, что по его мнению может стоить вся переделка?
– Я думаю, мой друг, он боялся, чтобы эта цифра не показалась нам слишком крупной.
– Эти гнусные деньги! Они всегда встретятся на всякой дороге и разрушат всякий план. Если у нас мало денег, то ведь мы можем занять. Кого ты пошлешь в Портдженну осматривать комнаты? Постой, я знаю кого!
– Кого?
– Меня, и разумеется, я поеду вместе с тобою. Что ж ты смеешься? Я бы осмотрела все, торговалась бы с мистером Горлуком без милосердия. Мне один раз случилось видеть, как осматривали дом, и я знаю, где и что надо смотреть.
И мистрисс Фрэнклэнд стала рассказывать, как она стала бы осматривать стены, потолки, записывать, мерить и прочее.
– Хорошо, Розамонда, – прервал ее муж. – Ты гораздо опытнее, чем я думал, и я вижу, что лучшего ничего не мог бы сделать, как предложить тебе съездить туда на короткое время; мне весьма приятно, что западные комнаты в довольно хорошем состоянии, ты можешь там поселиться.
– Как ты добр, Лэнни, – в восторге вскричала мистрисс Фрэнклэнд. – Я уехала оттуда пятилетним ребенком, и мне очень хотелось посмотреть опять на Портдженну. Знаешь ли, я никогда не видела этих старых, развалившихся северных комнат! Но я их так люблю! Мы все вместе пойдем осматривать. Я тебе предсказываю, что мы найдем там клад, увидим привидение, услышим таинственный шум.
– Так как теперь мы заговорили о Портдженне, то я хочу сказать тебе серьезно несколько слов. Я вижу теперь, что поправки в северных комнатах будут стоить нам очень дорого. Но, мой ангел, ты знаешь, что я не пожалел бы никакой суммы, чтобы доставить тебе удовольствие. Ты знаешь, что я во всем согласен с тобою…
Мистер Фрэнклэнд остановился. Жена его спокойно сидела, положив руки на плечи и глядя ему пристально в глаза. Так прошло минуты две, три.
– Продолжай, Лэнни, – проговорила Розамонда.
– Ты хотела, чтобы твой отец, возвратившись из путешествия, отказался бы от своей службы и поселился у нас. Хорошо; если на ту сумму, которую я ассигную для переделки северных комнат, можно будет их так изменить, что новый вид их рассеет печальные воспоминания твоего отца, и ему действительно приятно будет поселиться в своем прекрасном доме, то, конечно, лучшего употребления из этих денег я не мог бы сделать. Но, Розамонда, уверена ли ты в успехе нашего предприятия? Говорила ли ты о нем своему отцу?
– Да, Лэнни, я сказала ему, что никогда не буду спокойна до тех пор, пока он не оставит своего корабля и не станет жить с нами, он согласился. Я ни слова не говорила ему о Портдженне; но он знает, что мы решили жить там, и согласился, не сделав никакого условия.
– Я думаю, что смерть твоей матери, то печальное воспоминание, которое остановило его?
– Не совсем. Есть и другая причина, о которой никогда мы не говорили; но я могу тебе сказать, потому что между нами нет секретов. У моей матери была девушка, ее фаворитка, которая постоянно жила при ней со времени ее выхода замуж, и, по какому-то странному случаю, одна присутствовала при ее кончине. Я немного помню эту женщину и знаю, что, кроме матери, ее никто в доме не любил. В то утро, как моя мать умерла, она исчезла странным образом, оставив таинственное письмо к моему отцу; она писала, что за несколько минут до смерти мать передала ей какую-то тайну, поручив рассказать ее отцу, и прибавляла, что, так как она не имеет духу упоминать об этой тайне и не желает, чтобы ее расспрашивали, то решается оставить наш дом на время. Письмо это было распечатано через несколько часов после того, как она скрылась, и с тех пор о ней мы ничего не слышали. Этот случай так же сильно подействовал на моего отца, как смерть матери. Наши соседи и слуги думали (и я тоже думаю), что эта женщина была сумасшедшая; он никогда не был согласен с ними, и, я знаю, не уничтожил и не забыл ее письма.
– Странный, очень странный случай; я не удивляюсь, что это могло произвести сильное впечатление на него.
– Но слуги и соседи правы – она была сумасшедшая. Как бы то ни было, все же таки это необыкновенный случай в нашем семействе. Обо всяком старом деле рассказывают какие-нибудь истории; об нашем тоже. Но время пройдет и все изменит. Я, впрочем, не думаю, чтобы эта история могла изменить наш план. Мы отведем отцу новые комнаты в северной половине; северный сад будет служить ему палубой, – он там будет прогуливаться, а за результаты я ручаюсь. Впрочем, все это еще будет; обратимся лучше к настоящему; скажи мне, когда мы поедем в Портдженну осматривать дом?
– Мы останемся здесь три недели.
– Да, и потом поедем в Лонг-Бэклэй. Я обещала священнику, что мы ему первому сделаем визит, и он объявил заранее, что не отпустит нас раньше трех недель или месяца.
– В таком случае мы разве через два месяца будем в Портдженне. Есть у тебя здесь бумага и чернила?
– Да, здесь на столе.
– Так напиши к мистеру Горлуку, что через два месяца мы встретимся с ним в старом доме. Скажи ему также, чтобы он теперь же занялся исправлением западной лестницы и перил; да хорошо было бы, если б ты написала и той женщине, которая живет в Портдженне, когда она должна нас ждать.
Розамонда села к столу и начала писать письма в самом приятном расположении духа.
– Через два месяца мы будем в Портдженне; я опять увижу этот почтенный старый дом! – вскричала мистрисс Фрэнклзнд. – Через два месяца, Лэнни, мы отворим таинственные комнаты!
Глава VI. ТИМОН ЛОНДОНСКИЙ
Тимон Афинский [31 - Тимон Афинский – отшельник, презирающий человечество.] удалился от неблагодарного света в пещеру на морском берегу. Тимон Лондонский искал уединения в Байватере. Тимон Афинский изливал свои чувства в величественных стихах, Тимон Лондонский высказывал их в шероховатой прозе. Тимон Афинский имел честь именоваться милордом; Тимона Лондонского звали попросту, мистером Тревертоном. При всем их несходстве была однако ж у них одна общая черта – мизантропия, искренняя и неподдельная. Оба они были равно неисправимы.
С самого детства в характере Андрея Тревертона видно было сочетание многих хороших и дурных наклонностей, противоречащих друг другу и делавших из этого человека то, что обыкновенно в свете называют эксцентриком. С первого шага в жизнь он как-то отделился от остального человечества, и за то человечество постоянно его казнило. На руках кормилицы он был необыкновенным ребенком, в школе – мишенью, на которую сыпались насмешки и удары, в коллегии – жертвой. Глупая кормилица называла его странным мальчиком, ученый наставник его в школе несколько варьировал эту фразу и называл его эксцентрическим мальчиком, а профессоры в коллегии положительно утверждали, что в голове его недостает одной клепки.
Лучшая сторона его эксцентричности проявлялась в виде дружбы. В школе, например, он питал неодолимую и совершенно необъяснимую привязанность к одному из товарищей, который, как весьма было известно, не подал к тому ни малейшего повода; но всем также было известно, что карманные деньги Андрея Тревертона всегда были к услугам этого мальчика, что он неотступно бегал за ним, как собака, и принимал на себя все выговоры, наказания, которые должны были бы обрушиться на его друга. Когда этот друг поступил в коллегию, Андрей Тревертон просил, чтобы и его послали туда, и еще более привязался к товарищу своего детства. Такие чувства, как известно, не рождаются и не живут в душах людей, не имеющих несчастие носить название эксцентриков. Но этой дружбы не разделял товарищ Андрея. По прошествии трех лет, в течение которых с одной стороны высказывалось постоянное себялюбие и эгоизм, с другой – полное самозабвение, наступил конец этой странной связи, и в глазах Андрея засверкала злоба. Когда кошелек его оскудел в руках его друга, счет которого он уплачивал, этот друг посмеялся над ним и бросил его, не сказав ни слова на прощанье.
Тревертон возвратился к отцу, человеку, много пострадавшему в жизни, возвратился, чтоб слушать упреки за долги, сделанные в пользу товарища, который нагло обманывал и оскорблял его. Тревертон, в самом мрачном расположении духа, отправился путешествовать. Путешествовал он долго и кончил тем, что решился оставить отечество. Жизнь, которую он вел в течение долгого пребывания в чужих краях, общества, в которые он входил, докончили образование его характера и, когда он возвратился в Англию, он ни во что не верил. В это время единственная его надежда оставалась на брата, влияние которого могло быть для него благодетельно; но женитьба капитана Тревертона навсегда разлучила его с братом: они рассорились. С этого времени Андрей Тревертон был потерян для света. При всех столкновениях с людьми он припоминал горькие опыты жизни, на участие людей отвечал сарказмами, имевшими такой смысл: Мой лучший друг обманул и надругался надо мною, мой единственный брат поссорился со мною из-за актрисы. Чего же я могу ожидать от остальных людей?
Весьма немногие лица, осведомлявшиеся о нем после того, как он их оттолкнул от себя подобными словами, узнали спустя три или четыре года после женитьбы его брата, что он живет в окрестностях Байватера. Местные жители дополняли, что он купил там хижину, стоявшую совершенно отдельно и окруженную стеною, что он жил как скряга и держал при себе одного слугу по имени Шроль, такого же врага человечества, как он сам; что он никого не впускал в свой дом, даже поденщицы, и что, наконец, отрастил бороду и приказал Шролю последовать его примеру. В 1844 году большинство просвещенного английского общества видело в бороде признак помешательства. Но в то же время, как мог засвидетельствовать его маклер, он был один из деятельнейших людей в Лондоне; мог оспаривать всякий вопрос и, попав на слабую сторону предмета, мог изливать такой обильный поток софизмов и сарказмов, что сам доктор Джонсон позавидовал бы ему; домашние счеты он вел необыкновенно аккуратно; глаза его всегда имели спокойное и умное выражение; но что могли значить все эти доказательства в мнении его соседей, когда он жил не так, как они, и носил на нижней части лица несомненный признак своего безумия?
Общее мнение о помешательстве мистера Тревертона было так же неосновательно, как и рассказы об его скупости. Он проживал только одну треть своих доходов не потому, чтобы ему приятно было копить деньги, но потому, что не нуждался в комфорте и роскоши, добываемых посредством денег. Надо отдать ему справедливость: он так же спокойно смотрел на свое богатство, как на богатство соседей. Но в рассказах о нем была доля правды: он действительно купил первую попавшуюся ему хижину, стоявшую особо и огороженную стеною; действительно никто не входил к нему в дом, и единственное лицо, делившее его затворничество, слуга его Шроль, был такой же мизантроп, как его хозяин.
Жизнь этих людей приближалась к жизни диких. Признавая необходимость пить и есть, мистер Тревертон старался в этом отношении как можно менее зависеть от других людей; а потому эти пустынники сами разводили зелень в огороде, лежавшем за домом, сами варили пиво, пекли хлеб, закупали большие запасы говядины и солили ее, чтобы как можно реже ходить на рынок.
Когда нечего было печь, варить или копать, хозяин и его слуга оставались в комнате, садились друг против друга и курили по целым часам, не произнося ни слова. Разговор их вращался около одного предмета – отношения их к людям – и оканчивался обыкновенно ссорой.
В одно утро, недели три спустя после того, как мистрисс Фрэнклэнд писала к мистеру Горлуку и извещала о скором приезде своем в Портдженский замок, мистер Тревертон спустился с верхних пределов своей хижины в нижние, с своим обыкновенным суровым выражением в лице и во всей фигуре. Подобно своему старшему брату он был высок ростом, хорошо сложен; но его угловатое суровое лицо не имело ни малейшего сходства с прекрасным, открытым, загорелым лицом капитана. Никто, увидев их вместе, не подумал бы, что они братья: так мало было сходства в очертании и выражении их лиц. Сердечные страдания, перенесенные в юности, рассеянная, скитальническая жизнь, а потом физическое истощение так одряхлили его, что он казался старше своего брата по крайней мере двадцатью годами. С нечесанными волосами, немытым лицом и седой бородой, в заплатанном, запачканном байковом сюртуке, этот потомок богатой древней фамилии казался человеком, родившимся в рабочем доме и проведшим всю жизнь на какой-нибудь фабрике.
Было время завтрака, то есть мистер Тревертон чувствовал голод и думал о том, чтобы поесть чего-нибудь. Над камином, в таком положении, как в обыкновенных домах висят зеркала, в жилище Тимона Лондонского висел окорок. В углу комнаты стоял бочонок с пивом и над ним на гвоздях висели две оловянные кружки; под решеткой камина лежал старый рашпер. Мистер Тревертон вынул из кармана складной нож, отрезал ломоть окорока и начал его жарить на рашпере. Он уже поворотил свой кусок, когда отворилась дверь и вошел Шроль.
Встречаясь раз утром, господин и слуга не произносили ни слова. Шроль засунул руки в карманы и молча ожидал, пока господин отдаст ему рашпер. Мистер Тревертон взял, наконец, свой завтрак, отнес его к столу, отрезал кусок хлеба и начал есть. Поднося первый кусок ко рту, он взглянул на Шроля, который в эту минуту приближался к окороку, держа открытый нож в руке.
– Что это значит? – спросил мистер Тревертон с негодованием, указав на грудь Шроля. – Вот безобразное животное! Он надел чистую рубашку!
– Покорно благодарю, что заметили – отвечал Шроль саркастическим тоном. – Что же я могу больше сделать в день рождения моего господина? Остается только надеть чистую рубашку. Вы, может быть, думаете, что я забыл, что сегодня ваше рождение. А сколько вам лет, сэр? Когда-то в этот день вы были хорошеньким, чистеньким, полненьким мальчиком, целовали своего папа, потом мама, дядю, тетю, получали от них подарки и прыгали от радости. А теперь испугались, что я надел чистую рубашку. Да я, пожалуй, сниму ее, припрячу к следующему дню вашего рождения, а, может быть, и к похоронам. В ваши лета этого надо ждать, не так ли, сэр?
– Да, припрячь, если хочешь, к похоронам, – отвечал хозяин. – Я тебе по смерти не оставлю денег, Шроль, Ты пойдешь в рабочий дом, когда я уйду в могилу.
– Вы наконец-таки написали завещание? – спросил Шроль и потом, после паузы, в течение которой он с большим старанием резал окорок, прибавил. – Извините, сэр, но мне кажется, вы боитесь писать завещание.
Слуга очевидно тронул за больное место своего господина. Мистер Тревертон положил недоеденный кусок хлеба на стол и гневно посмотрел на Шроля.
– Боюсь писать завещание? Ты дурак. Я не пишу завещания, не хочу писать и поступаю в этом случае по убеждению.
Шроль начал насвистывать какую-то песню, продолжая лениво резать свой окорок.
– По убеждению, – повторял мистер Тревертон. – Богатые люди, оставляющие другим деньги, только поощряют людские пороки. Если в человеке есть искра великодушия или он чувствует потребность обнаружить это великодушие, пусть оставляет наследство. Если кто хочет развивать разврат в целых массах, пусть завещает свое богатство на благотворительные учреждения. Если кто хочет приготовить гибель молодому человеку, поссорить родителей и детей, мужей и жен, братьев и сестер, – пусть оставляет им наследство. Писать завещание! При всей своей ненависти к людям, Шроль, я не хочу быть причиной такого зла.
Окончив эту перебранку, мистер Тревертон пошел в угол комнаты и выпил кружку пива. Шроль поставил на огонь рашпер и разразился саркастическим смехом.
– Какому же черту мне завещать свои деньги? – вскричал мистер Тревертон. – Не брату ли, который считает меня животным, сумасшедшим, который роздал бы мои деньги своим любимцам, актрисам. Их детям, которых я в глаза не видел, которых научили ненавидеть меня? Или тебе, обезьяна? Нет! Мое нижайшее почтение, мистер Шроль! Я ведь тоже могу смеяться, особенно, когда я уверен, что после моей смерти у вас не будет шести пенсов.
Последние слова несколько раздражили Шроля. Насмешливо-вежливый тон, которым он заговорил, войдя в комнату, вдруг перешел в суровую грубую речь.
– Охота вам говорить этот вздор. Вы должны ж кому-нибудь оставить свои деньги.
– Да, я оставляю, – ответил мистер Тревертон. – Я завещаю их первому человеку, который умеет честно презирать ими, который, получив их, не сделается хуже.
– То есть никому, – проговорил Шроль.
– Я знаю, что с ними делать, – возразил мистер Тревертон.
– Но вы не можете никому не оставить их, – настаивал слуга. – Надо же их завещать кому-нибудь. Больше вам нечего с ними делать.
– Я знаю, что делать, – возразил хозяин. – Я могу делать, что мне угодно. Я превращу весь свой капитал в банковые билеты и перед смертью сожгу их вместе с этим домом. По крайней мере умру с сознанием, что я не дал никому нового средства делать зло.
Речь мистера Тревертона была прервана звонком, раздавшимся у ворот его жилища.
– Ступай, посмотри, кто там. Если это женщина, покажись ей, пусть полюбуется на твою фигуру, авось другой раз не придет. А если мужчина…
– Если мужчина, то я ему размозжу голову за то, что он помешал мне завтракать, – прервал Шроль.
В отсутствие своего слуги мистер Тревертон набил трубку и закурил ее. Но прежде чем она разгорелась, Шроль возвратился и известил, что приходил мужчина.
– Что ж ты, разбил ему голову? – спросил мистер Тревертон.
– Нет, – ответил Шроль. – Я нашел письмо, он положил его под ворота и ушел. Вот оно.
Письмо было написано на бумаге малого формата, приказным почерком. Когда мистер Тревертон раскрыл конверт, из него выпали два куска газеты; один упал на стол, за которым он сидел, другой – на пол. Шроль поднял его и пробежал весьма покойно.
Медленно потянув табачный дым и еще медленнее выпустив его, мистер Тревертон принялся читать письмо. Первые строки, по-видимому, произвели на него не совсем обыкновенное действие, по крайней мере, губы его зашевелились как-то странно, и зубы сильнее сжали кончик мундштука. Письмо было не длинное и оканчивалось на первой странице. Он прочитал его до конца, посмотрел на адрес и опять начал читать. Губы его продолжали шевелиться, но он перестал курить и только кусал кончик чубука. Прочитав во второй раз, он бережно положил письмо на стол и как-то бессмысленно поглядел на своего слугу, который заметил, что рука мистера Тревертона дрожала, когда он вынимал изо рта трубку и клал ее на стол возле письма.
– Шроль, – сказал он совершенно покойно, – мой брат утонул.
– Я знаю, – отвечал Шроль, не отводя глаз от клочка газеты. – О нем здесь написано.
– Я помню последние слова, которые он мне сказал, когда мы поссорились из-за актрисы, – продолжал мистер Тревертон, относясь более к себе, нежели к лакею. – Он сказал тогда, что я умру, не питая никакого доброго чувства ни к кому.
– И правда, – проговорил Шроль, повернув свой кусок газеты на другую сторону и посмотрев, нет ли там чего-нибудь достойного внимания.
– Желал бы я знать, подумал ли он обо мне, умирая? – сказал мистер Тревертон, взяв письмо со стола.
– Не думал он ни о вас и ни о ком другом, – отвечал Шроль. – Если он мог думать в это время, то разве о том, как спасти жизнь.
Сказав это, он подошел к пивному бочонку и почерпнул пива.
– Проклятая актриса! – прошептал мистер Тревертон, лицо которого сделалось мрачнее обыкновенного, и губы тесно сжались.
Он опять взял письмо. Ему казалось, что он не вполне понял его содержание, что в письме есть или должна быть мысль, которой он еще не уловил. Пробегая его про себя, он начал читать вслух медленно, как будто бы хотел затвердить каждое слово.
«Сэр, – читал он, – мистрисс Фрэнклэнд, урожденная мисс Тревертон, желала, чтобы я, как старший друг вашего семейства, известил вас о смерти вашего брата. Это печальное событие совершилось на корабле, которым он командовал. Корабль был брошен ветром на скалы Антигуа, разбился и утонул. Прилагаю описание этого крушения, напечатанное в Times, из которого вы можете заключить, что брат ваш умер, честно исполняя свой долг, и отрывок из корнийской газеты, где также сказано несколько слов об погибшем джентльмене.
Прежде чем кончу письмо, считаю нужным прибавить, что в бумагах капитана Тревертона никакого завещания не найдено, вследствие чего капитал, вырученный капитаном от продажи Портдженского замка, единственного его имения, переходит, в силу закона, к его дочери, как ближайшей родственнице.
Ваш покорный слуга
Александр Никсон».
Газетный листок, упавший на стол, заключал в себе статью из Times; другой листок был из корнийской газеты; его-то и читал Шроль и потом, в припадке вежливости, подал своему господину. Но он не обратил на него ни малейшего внимания и молча сидел у окна, продолжая глядеть на письмо, прочитанное уже четыре раза.
– Отчего вы не читаете печатного? – спросил Шроль. – Вы бы прочитали и это; узнали бы, по крайней мере, какой великий человек был ваш брат; как честно он жил, какую удивительную красавицу-дочь оставил, там сказано тоже, что она хорошо вышла замуж и муж ее теперь владеет вашим наследственным имением. Теперь ей недостает только ваших денег. У них теперь в Корнуэлле домик получше вашего, да тут еще ветер принес сорок тысяч фунтов. Вы, конечно, этому очень рады? Они хотели было переделать весь дом и приготовить помещение для вашего брата; он обещал жить с ними, возвратившись из путешествия. Кто для вас станет переделывать дом? Любопытно бы знать, что бы сказала ваша племянница, если б вы, пообчистившись немножко, явились к ней?
На этом вопросе Шроль остановился, – не потому, чтобы у него иссяк поток мыслей, но потому, что не поощряли его высказывать их. Мистер Тревертон слушал или только казался слушавшим, но ни один мускул на лице его не шевелился; оно было совершенно покойно и не выражало никакого определенного чувства, никакой определенной мысли. Когда Шроль замолчал, наступила продолжительная пауза.
– Выйди, – произнес наконец мистер Тревертон.
Шроль был человек не легкий на подъем, но приказание было отдано так настойчиво и решительно, что он готов был уже повиноваться, хотя верить не мог, чтоб господин приказал ему выйти из комнаты.
– Поди вон! – повторил мистер Тревертон. – И держи свой язык на привязи. Не смей мне ни слова говорить ни о брате, ни о его дочери. Я никогда не видел детей актрисы и никогда их видеть не хочу. Молчи и убирайся вон!
– Он мне даже за это нравится, – подумал Шроль, выходя из комнаты и запирая дверь.
Оставшись за дверью, он мог расслышать, что мистер Тревертон ходил взад и вперед по комнате и говорил сам с собою. Из отдельных слов, долетевших до него, он мог заключить, что мысли его господина вращались около «актрисы», бывшей причиною ссоры его с братом. Мистер Тревертон, казалось, хотел высказать наедине с самим собою всю злобу на эту женщину и оставленное ею дитя. Через несколько времени голос его затих, и Шроль сквозь замочную скважину увидел, что он сидел за столам и читал газетные листки. В некрологе были упомянуты некоторые подробности о семействе Тревертонов, известные читателю из рассказа Лонг-Бэклэйского священника и, между прочим, было замечено, что мистер и мистрисс Фрэнклэнд, вероятно, не оставят своих планов относительно старого дома в Портдженне, так как туда уже послан ими архитектор.
Это замечание, кажется, напомнило мистеру Тревертону лета его юности, когда старый фамильный дом был его домом. Он прошептал несколько слов, быстро встал с кресла и, подойдя к камину, бросил в огонь газетные листы. Пламя мгновенно превратило их в черный пепел, а тяга воздуха унесла в трубу. Мистер Тревертон стоял у камина и следил за процессом горения.
Спустя короткое время, Шроль услышал вздох, который испугал его так, как не мог бы испугать пистолетный выстрел, раздавшийся у самого уха. Когда он выходил из комнаты, глаза его были широко раскрыты и выражали крайнее удивление.
Глава VII. ПРИЕДУТ ЛИ ОНИ?
Получив письмо от мистрисс Фрэнклэнд из Сент-Свитина, ключница Портдженского замка тотчас же начала необходимые приготовления к принятию молодых господ; все уже было готово, и она со дня на день ожидала их приезда, как явился почтальон и чуть не до обморока испугал ее, подав письмо с черными каемками, запечатанное черным сургучом. В письме заключалось краткое известие о смерти капитана Тревертона, вследствие которой приезд мистера и мистрисс Фрэнклэнд откладывался на неопределенное время.
С той же почтой архитектор, которому поручено было сделать поправки в западных комнатах, получил письмо, где его просили известить, как скоро может быть окончена эта работа, причем мистер Фрэнклэнд присовокуплял, что постигшее их семейное несчастие лишает его возможности заниматься планами относительно северных комнат и что, вероятно, эти планы еще изменятся. Вследствие этого письма архитектор и его рабочие, окончив работу в западных комнатах и исправив лестничные перилы, уехали, и в Портдженском замке опять осталась одна ключница.
Прошло восемь месяцев, и ключница ничего не слышала о своих господах, только изредка случалось ей читать в местной газете статейки, где высказывалось предположение, что владельцы замка, вероятно, скоро воротятся в свой наследственный старый дом, так давно оставленный всеми. Случалось также – и то очень редко – что дворецкий, встречаясь в городе с старыми друзьями и бывшими слугами Тревертона, узнавал от них какой-нибудь слух. Поэтому ключница пришла к тому заключению, что мистер и мистрисс Фрэнклэнд, узнав о смерти капитана Тревертона, поселились на несколько месяцев в Лонг-Бэклэе, а потом – если газеты говорят правду – переехали в окружность Лондона и живут в доме одного из своих друзей, уехавшего на континент. Здесь они должны были остаться некоторое время, потому что пришел новый год и никаких новых известий не принес в Портдженну. Январь и февраль прошли точно так же. В начале марта дворецкий, возвратясь из города, привез известие, которое сильно заинтересовало ключницу. В двух разных местах, от людей весьма почтенных, он слышал, что господа ищут хорошую мамку, которая понадобится в исходе весны или в начале лета, то есть что в числе новых человеческих существ, долженствующих явиться в свет в течение следующих трех месяцев, будет одно, которое наследует имя Фрэнклэнда и произведет сенсацию по всему западному Корнуэллю, как наследник Портдженны.
В апреле, прежде чем ключница и дворецкий успели достаточно потолковать и поспорить о последнем, весьма важном известии, почтальон принес новую весть, которая наполнила сердце ключницы неподдельной радостью. Письмо извещало, что мистер и мистрисс Фрэнклэнд намерены приехать в мае в Портдженну и что их должно ожидать там с первого до десятого числа.
Причина, почему владельцы Портдженны не могли назначить определенно времени своего приезда, связывалась с разными обстоятельствами, о которых мистрисс Фрэнклэнд считала лишним писать. В сущности же она заключалась в том, что супруги не были совершенно согласны относительно выбора местопребывания после возвращения их друга с континента. Мистер Фрэнклэнд настаивал – и весьма основательно, – чтобы возвратиться в Лонг-Бэклэй, так как там они встретят своих старых друзей, а главное – найдут хорошего доктора. К несчастию, это последнее удобство, по мнению мистрисс Фрэнклэнд, вовсе не говорило в пользу Лонг-Бэклэя. Она всегда чувствовала отвращение к этому доктору, может быть, он и в самом деле был искусный врач, отличный человек, но он ей никогда не нравился и никогда не понравится, и на этом основании она решительно отвергала мнение мужа. Мистер Фрэнклэнд предлагал другие планы, но и те были отвергнуты, наконец был выбран Портдженский замок, и супруги решились ехать туда. Мистрисс Фрэнклэнд, составляя этот странный проект, руководилась отчасти желанием увидеть старый замок, отчасти желанием поручить себя заботливости доктора, лечившего ее мать во время последней болезни и продолжавшего еще свою практику в окружностях Портдженны. Доктор этот и ее отец были старинные друзья и каждую субботу, вечером, сражались на шахматной доске. Когда обстоятельства разлучали их, они каждый год посылали друг другу подарки к рождеству. По смерти капитана доктор написал к Розамонде письмо, полное участия; он утешал ее и изливал свои нежные чувства к ее почтенному родителю. Короче, мистрисс Фрэнклэнд пламенно желала поселиться в Портдженне.
К первому маю западные комнаты в Портдженне были совершенно готовы; ключница и дворецкий позаботились обо всем, стараясь предупредить желания своих молодых господ; но прошло утро первого мая, наступил полдень, уже солнце стало садиться, а мистер и мистрисс Фрэнклэнд не являлись.
Но ведь они сказали, что приедут непременно первого мая. Так думал дворецкий, и ключница тоже находила, что неладно было бы терять надежду даже и в том случае, если бы они не приехали и девятого числа. Прошло пятое мая, и ничего не случилось. Прошло шестое, восьмое, наступило, наконец, и девятое, но ничего не нарушило спокойствия обитателей старого замка.
Десятого мая ключница, дворецкий и служанка встали ранее обыкновенного, отворили все двери, ходили взад и вперед по лестницам, сметали всякую пылинку, постоянно подходили к окну и глядели на большую дорогу. Но на большой дороге ничего не было видно. Прошел целый день в ожидании, наступили сумерки – никто не едет. Темнота уже скрыла все предметы, а ключница все еще сидела у окна; дворецкий и служанка напряженно вслушивались в тишину ночи. Пробило десять часов, но весенний ветер не приносил в открытое окно ничего похожего на стук экипажа.
Ключница начала рассчитывать, сколько нужно времени, чтоб проехать по железной дороге из Лондона до Девоншира и потом почтой через Корнуэлль в Портдженну. Когда господа выехали из Портсмута? – был первый вопрос. Не могли ли они встретить каких-нибудь задержек на дороге? Последовали прения: ключница и дворецкий были насчет задержки разного мнения, но оба соглашались в том, что мистер и мистрисс должны прибыть не позже полуночи, вследствие чего служанка должна была выслушать приговор верховных властей, которые изгоняли ее из постели и осуждали на непрерывное бдение в течение следующих двух часов, причем, для подкрепления ее духа, предложено ей было читать святые Гимны.
Мерный звон часового колокольчика известил о наступлении полночи. Дворецкий дремал, служанка спала, повесив голову над святыми Гимнами, а ключница сидела, устремив глаза на окно, хотя голова ее время от времени своевольно опускалась на грудь. С последним ударом часов она встала, прислушалась и, не услышав ничего, ударила по плечу служанку, сказав:
– Ступай спать, они не приедут.
– Как? Вы говорите, что они вовсе не приедут? – спросил дворецкий.
– Нет: я говорю, что они сегодня не приедут, – отвечала ключница резко. – Это будет прекрасно, когда мы, после стольких хлопот, и в глаза их никогда не увидим. Уж в другой раз обещают и не едут. Тогда помешала смерть капитана, а теперь что, желала б я знать? Другая смерть, что ли?
– Что ж больше? – проговорил дворецкий.
– Опять смерть! – воскликнула ключница, ощущавшая нечто вроде страха. Если опять смерть, то это значит, что они должны отказаться от этого дома.
Глава VIII. МИСТРИСС ДЖАЗЕФ
Если бы ключница предположила, что не смерть, а рождение заставило ее господ отсрочить свое путешествие в Портдженну, то она прямо указала бы на истину и доказала бы свою проницательность. Мистер и мистрисс Фрэнклэнд выехали из Лондона девятого мая и, проехав несколько станций по железной дороге, должны были остановиться в небольшом городке в Сомерсетшире. Новый гость этого мира, крепкий, здоровый мальчик, явился месяцем раньше, чем его ждали, предпочтя скромную гостиницу в Сомерсетшире огромному величественному замку Портдженны, который должен был со временем сделаться его собственностью.
Немногие события волновали так мирный городок Вест-Винстон, как неожиданная остановка, встретившая путешественников в этом городке. Баснословные рассказы о красоте мистрисс Фрэнклэнд, о слепоте мистера Фрэяклэнда и ее причине, о его несметном богатстве переходила из уст в уста во всех слоях городского общества. Никогда, со времени экзамена, доктор Орридж не чувствовал такого сильного внутреннего волнения, как приобретя такую пациентку. Все глаза теперь были на него устремлены, и у всех, так сказать, отлегло от сердца тогда, когда пронеслась весть, что в 8 часов вечера родился мальчик и закричал здоровым полным голосом.
В течение целой недели жители Вест-Винстона получали из Тигровой Головы (так называлась гостиница, где остановились путешественники) самые благоприятные известия; но на десятый день совершилась катастрофа. Нянька, ехавшая вместе с мистрисс Фрэнклэнд, внезапно заболела и не ранее могла приступить к отправлению своей обязанности, как через неделю, а может быть, и две. Пособить такому несчастию в маленьком городе было трудно. Мистер Фрэнклэнд требовал, чтобы по телеграфу дали знать об этом одному из его приятелей в Лондоне и просили его прислать няньку; но доктор Орридж настаивал, что к этому средству должно прибегнуть только в том случае, если он до вечера не найдет няньки в Вест-Винстоне.
Мистер Орридж провел целый день в поисках, совершенно бесплодных. Он нашел много желающих, но у одной голос был слишком громкий, у другой – грубые руки, у третьей – тяжелая походка, словом, ни одна не годилась. Прошло утро и полдень, и заменить больную няньку все еще было некем.
В два часа пополудни доктор должен был отправиться в один дом, лежащий за городом, где у него был пациент – ребенок. «Может быть, я еще вспомню кого-нибудь, – думал он, – еще есть время. Подумаю во время дороги». Наконец, перебрав в памяти почти всех известных ему замужних женщин, он остановился на той мысли, что всего лучше было бы призвать на помощь мистрисс Норбори, даму, иногда пользующуюся его советами. Когда он начал практиковать в Вест-Винстоне, его пригласили к мистрисс Норбори, и он нашел, что то была полная, здоровая женщина с веселым нравом и хорошим аппетитом. Муж ее, туземный сквайр, славился своими старыми шутками и старыми винами. Он помогал жене принять доктора как можно радушнее, и рассыпался шутками и остротами, вращавшимися около того общего положения, что он никогда не употребляет никаких жидкостей, заключенных в бутылках, за исключением тех, которые ему приносят из погреба. Мистер Орридж был весьма доволен приемом и теперь решился обратиться к мистрисс Норбори с просьбой, не поможет ли она его горю, так как она старая обитательница Вест-Винстона и знает всех городских и окрестных жителей.
Согласно этому плану доктор, осмотрев ребенка и не найдя в его болезни ничего опасного, направил свои стопы к мистрисс Норбори. Войдя в комнату, он спросил ее, слышала ли она что-нибудь об интересном происшествии, случившемся в Тигровой Голове.
– Вы спрашиваете, – сказала мистрисс Норбори, женщина прямая и любившая говорить без обиняков, – вы спрашиваете, слышала ли я о той леди, которая на дороге заболела и родила в гостинице? Кроме того, мы ничего не слышали о ней; мы живем так, что (благодаря Бога) никакие сплетни до нас не достигают. Как она себя чувствует? Кто она? Хорошенький ребенок? Не могу ли я чем служить ей?
– О, вы много можете сделать для нее и для меня, – отвечал доктор, – не можете ли вы указать мне какую-нибудь почтенную женщину, которая годилась бы в няньки для нее?
– Это значит, что ее ребенок без няньки! – воскликнула мистрисс Норбори.
– У нее была нянька, отличная нянька, но, к несчастью, сегодня утром заболела и принуждена отправиться домой. Теперь я должен приискать женщину на ее место. Скажите мне, где я найду такую женщину, которая бы могла совершенно удовлетворить мистрисс Фрэнклэнд.
– Так ее зовут Фрэнклэнд? – спросила мистрисс Норбори.
– Да, она, кажется, урожденная мисс Тревертон, дочь капитана Тревертона, погибшего недавно на корабле, утонувшем в Вест-Индии. Может быть, вы помните, что писали в газетах?
– О, да! Я помню и самого капитана. Я познакомилась с ним в Портсмуте, когда он был еще молодым человеком. Его дочь и я не совсем чужие друг другу, особенно при тех обстоятельствах, в которых она теперь находится. Я отправлюсь в гостиницу, если вы захотите представить меня ей. Но что нам делать с нянькой? Кто теперь при ней?
– Служанка, но она молодая девушка и не может понимать обязанностей няньки. Я полагаю, нам придется вытребовать няньку из Лондона, по телеграфу.
– Да ведь для этого нужно время. Пожалуй, приедет какая-нибудь пьяница или воровка, – сказала мистрисс Норбори. – Не можем ли мы придумать что-нибудь получше этого? Я совершенно готова услужить мистрисс Фрэнклэнд. А знаете ли, доктор, не посоветоваться ли вам с моей ключницей, мистрисс Джазеф. Вы, пожалуй, скажете, что она слишком странная женщина с странным именем, но она живет в моем доме уже пять лет и знает наших соседей; может быть, она знает кого-нибудь. – С этими словами мистрисс Норбори позвонила и приказала вошедшему слуге позвать мистрисс Джазеф.
Через минуту у двери послышался стук и вошла мистрисс Джазеф. Глаза мистера Орриджа остановились на ней, когда она явилась в комнате. Осмотрев ее с большим любопытством с ног до головы, доктор нашел, что мистрисс Джазеф – согласно общей молве – было около пятидесяти лет. Его медицинский глаз тотчас же заметил, что ее нервы не совершенно здоровы и мускулы личные двигаются не совсем правильно. Он заметил также, что глаза ее имели постоянно рассеянное выражение, которое не оставляло их даже, когда все остальное лицо изменялось. «Эта женщина, должно быть, была когда-то очень испугана», – подумал про себя доктор.
– Это доктор Орридж, джентльмен, недавно начавший практику в Вест-Винстоне, – сказала мистрисс Норбори, обратись к своей ключнице. – Он лечит ту леди, которая заболела во время путешествия и принуждена была остановиться в Тигровой Голове. Вы, вероятно, слышали о ней что-нибудь.
Мистрисс Джазеф, остановившаяся у двери и почтительно глядевшая на доктора, отвечала утвердительно. Хотя она произнесла только два слова – да, мэм, – но доктор мог заметить, что она обладала приятным, мягким голосом, так что, если бы этот голос послышался ему из другой комнаты, то он мог бы приписать его женщине. Глаза его остановились на ней, хоть он чувствовал, что ему следовало бы смотреть на ее госпожу. Мистер Орридж, не особенно наблюдательный человек, так хорошо заметил всю ее фигуру и одежду, что помнил все до мельчайших подробностей.
– Хорошо, – продолжала мистрисс Норбори, – эта бедная дама теперь нуждается в няньке для своего ребенка, потому что та, которая была при нем, заболела; и вот мы не можем никого найти на ее место. Не можете ли вы, мистрисс Джазеф, помочь нам? Не знаете ли хорошей, честной женщины, которую мы могли бы рекомендовать?
Мистрисс Джазеф, подошедшая к столу по приглашению своей госпожи, отвечала отрицательно словом нет, не обнаружив при том никакого участия к предмету, так занимавшему ее госпожу.
– Может быть, вы и найдете кого-нибудь, если подумаете, – сказала мистрисс Норбори, – я принимаю особенное участие в этой даме, потому что, как сейчас говорил мне доктор, она дочь капитана Тревертона, погибшего во время крушения.
Услышав эти слова, мистрисс. Джазеф быстро обернулась к доктору, сделала при этом такое размашистое движение рукою, что стоявшая на столе бронзовая собака, принадлежавшая к чернильному прибору, полетела на пол. Ключница бросилась к ней с криком ужаса.
– Боже мой, что с вами! – вскричала мистрисс Норбори. – Собака цела, ведь она бронзовая, поставьте ее на место. Это, сколько я помню, первая ваша неловкость. Вы можете принять это как комплимент, мистрисс Джазеф. Хорошо. Я сказала, – продолжала мистрисс Норбори, спокойным тоном рассказчицы, – что эта леди – дочь капитана Тревертона, погибшего при крушении, о котором писали в газетах. Я знала ее отца в молодости и потому считаю себя вдвойне обязанной помочь ей в настоящем случае. Так подумайте, пожалуйста, нельзя ли найти здесь няньки для нее?
Доктор, продолжавший свои наблюдения, заметил, что в то время, когда мистрисс Джазеф повернулась к нему, лицо ее было совершенно бледное и, если б она упала на пол вслед за собакой, он нисколько бы не удивился. Но когда госпожа опять начала говорить, она овладела собою, и яркий чахоточный румянец окрасил ее бледные щеки. Глаза ее блуждали по комнате, и пальцы сложенных рук бессознательно шевелились.
– Интересный субъект, – подумал доктор, следя за неврическими движениями ключницы.
– Подумайте, – повторила мистрисс Норбори. – Мне очень хотелось бы помочь этой бедной леди.
– Мне очень жаль, – проговорила ключница, несколько дрожащим, но по-прежнему мягким голосом, – мне очень жаль, что я не могу никого припомнить, но…
Она остановилась. Никакое дитя, введенное первый раз в многочисленное общество, не могло бы выразить такого смущения, какое обнаруживалось во всей фигуре этой странной женщины. Глаза ее были опущены, щеки опять стали бледнеть, а пальцы продолжали работать все скорее и скорее.
– Что – но? – спросила хозяйка.
– Я хотела сказать, мэм, – отвечала мистрисс Джазеф, не поднимая глаз и с трудом произнося слова, – что пока для этой дамы приищут настоящую няньку, я, принимая во внимание ваше участие к ней, готова была бы, если позволите…
– Что? Идти к ней! – вскричала мистрисс Норбори. – Конечно, я уверена в вашей доброте и готовности помочь, и я вовсе не так себялюбива, чтобы не позволить вам сделать это доброе дело, но вопрос в том, можете ли вы взяться за это дело? Ходили ли вы когда-нибудь за детьми?
– Да, мэм, – отвечала мистрисс Джазеф, не поднимая глаз. – Вскоре после замужества… (щеки ее побледнели) я имела случай ходить за ребенком и была несколько лет нянькой после смерти мужа. Я осмеливаюсь предложить свои услуги, сэр, – продолжала она, обратясь к доктору и приняв более сознательный вид, – я осмеливаюсь предложить свои услуги, только с разрешения моей госпожи и на то только время, пока не будет найдена другая женщина, более способная к этой должности.
– Что вы скажете, мистер Орридж? – отнеслась мистрисс Норбори, выслушав свою ключницу.
Доктор колебался, так что мистрисс Норбори должна была повторить свой вопрос.
– Есть одно обстоятельство, почему я не могу сейчас же принять обязательное предложение мистрисс Джазеф, – отвечал доктор.
Мистрисс Джазеф обратила на доктора вопросительный, но все еще пугливый взгляд.
– Я сомневаюсь, – отвечал доктор, – вы извините меня за мою откровенность – как доктор, я должен упомянуть об этом, – я сомневаюсь в ваших силах; достаточно ли мистрисс Джазеф здорова, чтобы быть в состоянии исполнить трудную обязанность, которую она хочет принять на себя?
Замечание это, несмотря на всю вежливость доктора, произвело на мистрисс Джазеф неприятное впечатление. Печальное лицо ее поразило доктора, когда она повернулась назад и, не сказав ни слова, медленно пошла к двери.
– Не уходите еще, – вскричала мистрисс Норбори, – или если вы хотите уйти теперь, то возвратитесь через пять минут. Я уверена, что тогда мы скажем вам что-нибудь более положительное.
Мистрисс Джазеф кротко взглянула на мистрисс Норбори, как бы желая этим взглядом выразить свою благодарность, потом посмотрела на доктора и бесшумно вышла из комнаты.
– Теперь мы одни, мистер Орридж, – произнесла хозяйка, – и могу сказать вам с полным уважением к вашей опытности медицинской и знаниям, что вы, кажется, преувеличили нервные страдания мистрисс Джазеф. Правда, у нее очень печальная наружность; но я знаю ее уже пять лет и по опыту могу сказать, что она гораздо здоровее, нежели вы думаете; я вполне уверена, что она может услужить мистрисс Фрэнклэнд в течение этих двух или трех дней, пока вы найдете кормилицу. Она предобрая женщина и до глупости честна в исполнении своей обязанности.
– Я уверен, что мистрисс Фрэнклэнд будет вам весьма благодарна, – сказал мистер Орридж. – После всего, что вы сказали, я не могу не последовать вашему совету. Но вы извините меня, если я предложу вам один вопрос. Не подвержена ли мистрисс Джазеф каким-нибудь припадкам?
– Никаким.
– Не бывает ли с нею истерика?
– Никогда; по крайней мере с тех пор, как она живет в моем доме, ничего подобного не было.
– Это удивительно, в ее взгляде и жестах есть что-то очень…
– Да, да, это все замечают с первого взгляда, но я полагаю – ее робкий взгляд и порывистые жесты служат признаком только нежного сложения; притом я подозреваю, что в молодости она много страдала. Дама, рекомендовавшая ее мне, дама, вполне заслуживающая доверия, говорила мне, что мистрисс Джазеф очень несчастливо вышла замуж; она сама ни слова не говорила о своей брачной жизни, но я уверена, что муж ее дурно обращался с нею. Впрочем, это не касается до нашего дела. Я могу сказать только то, что она отличная служайка, и я, на вашем месте, рекомендовала бы ее мистрисс Фрэнклэнд как лучшую женщину, какую она могла бы себе желать при настоящем ее положении. Мне больше нечего говорить. Возьмете ли мистрисс Джазеф или потребуете из Лондона чужую, незнакомую – я от того ничего не потеряю.
Мистер Орридж заметил, что в последней сентенции мистрисс Норбори слышалось маленькое раздражение.
– После всего, что я от вас услышал, мне нечего колебаться, и я с благодарностью принимаю ваш совет и услуги вашей ключницы, – отвечал доктор.
Мистрисс Норбори позвонила.
– Мистер Орридж принимает ваше предложение, – сказала она, когда ключница вошла в комнату. – Я убедила его, что вы гораздо здоровее, нежели кажетесь.
Радостная улыбка пробежала по устам ключницы. Она казалась несколькими годами моложе, когда начала, улыбаясь, благодарить за доверие, которое ей делают.
– Когда я могу поступить туда, сэр? – спросила она.
– Чем скорее, тем лучше, – отвечал доктор.
При этих словах лицо мистрисс Джазеф просияло неподдельною радостью.
– Ступайте же, мистер Орридж подождет вас, – отнеслась к ней мистрисс Норбори. – Я знаю, у вас все в порядке, и для сборов не понадобится много времени.
– Я полагаю, вам все-таки нужно будет приготовиться, – вмешался доктор.
– Нет, сэр; мне достаточно будет получаса, – отвечала мистрисс Джазеф.
– Сегодня вечером еще не будет поздно, – сказал доктор, взяв шляпу и кланяясь мистрисс Норбори. – Приходите в Тигрову Голову и спросите меня. Я буду там между семью и восемью часами вечера. Очень вам благодарен, мистрисс Норбори.
– Передайте мои наилучшие желания вашей пациентке, доктор. Прощайте.
– Между семью и восемью в Тигровой Голове, – повторил доктор, когда ключница отворяла ему дверь.
– Между семью и восемью, сэр, – повторила мистрисс Джазеф своим мягким и кротким голосом, звучавшим подобно голосу молоденькой девушки и обличавшим ее радость.
Глава IX. НОВАЯ НЯНЬКА
В семь часов вечера мистер Орридж надел шляпу и собрался в Тигрову Голову. Лишь только он отворил дверь, как пред ним явился посланный, объявивший, что его просят к внезапно заболевшему человеку в одну из отдаленнейших частей города. Сделав несколько вопросов посланному, он убедился, что его приглашают к опасно больному и что ему не остается ничего делать, как отложить свой визит к мистрисс Фрэнклзнд. Приехав к больному, он увидел, что необходимо тотчас же сделать операцию, которая задержала его несколько времени, так что было без четверти восемь часов, когда он явился в Тигрову Голову.
Приехав туда, он узнал, что новая нянька ждет его с семи вечера и что трактирщица, не получившая от него никаких приказаний, не смела впустить незнакомую женщину в квартиру мистрисс Фрэнклэнд, а предложила ей ждать его приезда.
– Разве она хотела идти к мистрисс Фрэнклэнд? – спросил доктор.
– Да, но я ее не пустила без вас, она в моей приемной. Угодно вам ее видеть?
Доктор последовал за трактирщицей в небольшую комнату, находившуюся на задней половине дома, и нашел там мистрисс Джазеф, сидевшую в самом дальнем и темном углу. При входе в комнату доктор с удивлением заметил, что она опустила свою вуаль.
– Извините, что я вас заставил ждать, – сказал он, – Впрочем, еще нет восьми часов.
– Я боялась опоздать и потому пришла сюда пораньше, – отвечала мистрисс Джазеф, и доктору в голосе ее послышалась принужденность; казалось, эта женщина боялась, чтобы лицо и голос ее не изменили ей.
Что могло встревожить ее, когда она сидела одна-одинешенька в комнате трактирщицы? Какое чувство она хотела скрыть в себе?
– Не угодно ли вам пойти со мною? Я вас представлю мистрисс Фрэнклэнд.
Мистрисс Джазеф медленно поднялась с места, опираясь одной рукой на стоявший возле нее стол; это движение снова пробудило в докторе сомнения насчет здоровья новой няньки.
– Вы, кажется, устали, – сказал он, подходя к двери. – Вы, вероятно, пришли сюда пешком?
– Нет, сэр. Госпожа была столь добра, что приказала отвезти меня сюда.
Доктор опять услышал ту же принужденность, как прежде, между тем как лицо ее все еще было покрыто вуалью. Входя на лестницу, он мысленно решился внимательно наблюдать за действиями мистрисс Джазеф в комнате его пациентки и послать в Лондон за нянькою, если она не обнаружит ревности в исполнении принимаемой ею должности.
Комната мистрисс Фрэнклэнд находилась в самой отдаленной части и была избрана ею потому, что туда не достигал шум, неизбежный в каждой гостинице. Она освещалась одним окном, откуда открывался вид на несколько хижин, за которыми расстилались тучные Вест-Сомерширские луга, окаймленные длинной монотонной линией холмов, покрытых лесом. Почти посередине комнаты стояла старинная кровать с четырьмя столбами, поддерживавшими дамаскиновый занавес; направо от нее была дверь, налево окно, а впереди камин. На стороне, обращенной к окну, занавес был открыт почти на фут.
– Как вы себя чувствуете, мистрисс Фрэнклэнд? – спросил доктор, подойдя к постели. – Не вредит ли вам недостаток свежего воздуха?
– О, нет, доктор; напротив, я чувствую себя гораздо лучше. Но я боюсь, что потеряю в вашем мнении, когда вы увидите, чем я была занята.
Доктор открыл занавес и не мог удержаться от смеху, взглянув на мать и лежавшего возле нее ребенка. Мистрисс Фрэнклэнд забавлялась тем, что убирала своего сына голубыми лентами в то время, как он спал. Эта картина до того заняла мистера Орриджа, что он совершенно забыл о новой няньке, о которой он не сказал ничего до тех пор, пока мистрисс Фрэнклэнд не спросила:
– Вы, кажется, пришли не один, доктор? Лэнни, это ты? Как ты сегодня долго обедал; вероятно, пил за мое здоровье, между тем как я здесь скучаю одна.
– Мистер Фрэнклэнд еще обедает, – сказал доктор. – Но здесь действительно есть еще одна особа: мистрисс Джазеф.
Во время этого разговора, ключница, стоя у двери, осматривала лежавшую пред нею часть комнаты. Когда доктор позвал ее, она обошла кровать и стала спиною к окну, так что тень от ее фигуры, упавшая на постель, скрыла картину, которой любовался доктор.
– Ради Бога! Кто вы? – вскричала Розамонда. – Женщина или привидение?
Мистрисс Джазеф подняла, наконец, вуаль, хотя лицо ее было в тени, однако ж, мистер Орридж, стоя возле нее, мог рассмотреть ее лицо и подметить изменение, происходившее на нем в то время, когда мистрисс Фрэнклэнд начала говорить. Губы ее несколько дрожали; небольшие морщины на щеках, признаки старости и заботы, углубились, и брови сдвинулись вместе. Глаз мистер Орридж не мог видеть, потому что она опустила их в землю при первом слове Розамонды. По всем признакам доктор заключил, что эта женщина страдает нравственно. «Она скрывала это от своей госпожи, но от меня она не скроет», – подумал он.
– Кто вы? – повторила Розамонда. – И зачем вы закрыли свет?
Мистрисс Джазеф не отвечала, не подняла глаз и только подвинулась в сторону.
– Был у вас сегодня посланный от меня? – спросил доктор, обратясь к мистрисс Фрэнклэнд.
– Да, был, – принес хорошие вести о новой няньке.
– Она здесь, – произнес он, указывая на мистрисс Джазеф.
– В самом деле? – воскликнула Розамонда. – Но ведь иначе и быть не могло! Кто ж бы мог прийти с вами? Я должна была догадаться раньше. Подойдите ближе. (Как ее имя, доктор? Джозеф, вы сказали? Нет, Джазеф). Подойдите ближе, мистрисс Джазеф. Я очень благодарна, что вы пришли ко мне. Я думаю, что с этим маленьким ангелом вам не будет слишком много хлопот. Он все спит. Но мне кажется, вы слишком слабы, чтобы быть нянькой, – извините мою откровенность. Доктор, как вы думаете?
Мистрисс Джазеф нагнулась и начала торопливо собирать цветы, разбросанные по постели.
– Я тоже думаю, – отвечал доктор, – но меня уверили, что наружность мистрисс Джазеф обманчива и что она совершенно способна к этой должности.
– А, вы собираете цветы? – сказала Розамонда, заметив, чем была занята ее новая нянька. – Какой прекрасный букет! Я думаю, здесь страшный беспорядок? Я позову девушку, пусть она уберет.
– Если позволите, я займусь этим, мэм; мне очень приятно быть вам полезной.
Говоря это, мистрисс Джазеф подняла глаза и встретила взгляд Розамонды.
– Как вы странно смотрите на меня! – произнесла она, изменившись в лице и опустившись на подушку.
При этих словах мистрисс Джазеф вздрогнула, как будто бы ее что-нибудь кольнуло, и быстро отодвинулась к окну.
– Пожалуйста, не примите моих слов в дурную сторону, – сказала Розамонда, заметив это движение. – Я имею несчастную привычку говорить все, что мне приходит в голову. Да вот и теперь вы смотрите на меня так, как будто бы вы боялись меня. Но я вас прошу, забудьте это, мы скоро короче познакомимся и, надеюсь, будем жить мирно и дружно…
В то время, как Розамонда произнесла последние слова, мистрисс Джазеф отошла от окна и скрылась за занавесом постели. Розамонда хотела было сказать доктору, что манеры приведенной им няньки кажутся ей весьма странными, но он не обращал на нее внимания и весь был погружен в созерцание своей клиентки.
Очутившись между кроватью и камином, она закрыла лицо руками; но прежде нежели доктор успел осознать впечатление, произведенное на него этим жестом, руки ее поднялись выше и поправили чепчик. После того она пошла в угол комнаты и стала убирать разные вещи, принадлежавшие к гардеробу ее новой госпожи. Доктор продолжал следить за нею, между тем как она приводила в порядок разбросанные вещи, оставляя под рукою то, что могло понадобиться родительнице; потом она подошла к столу, где находились лекарства, внимательно рассмотрела все склянки и на одном краю стола расставила те, которые нужны ночью, на другом те, которые должно принимать днем. Все это доктор видел и внутренне был доволен. Все, что она делала, делала хорошо; тихо и скромно ходила она из угла в угол и везде водворяла изящный порядок.
– Какая странная женщина! – прошептала мистрисс Фрэнклэнд.
– Да, очень странная, – отвечал также шепотом доктор, – и притом очевидно больная, хотя и не хочет сознаться. Но видно по всему, она порядочная женщина; я советую вам удержать ее несколько времени, потом, если вы найдете необходимым, можно будет переменить.
– Она меня очень занимает, доктор. В ее лице и в манерах есть что-то, я не могу сказать, что – чрезвычайно любопытное. Я постараюсь вызвать ее на разговор… Я прошу вас, доктор, сходить к моему мужу; ваше общество будет ему очень приятно; но посмотрите сперва на этого маленького; не опасно ли, что он так много спит?… Да, еще одна просьба, мистер Орридж: обещайте мне, что вы проводите мужа сюда.
– Очень охотно, – отвечал доктор и отошел от постели.
Отворив дверь, он остановился и сказал мистрисс Джазеф, что будет внизу и через несколько времени возвратится, чтобы сделать кой-какие распоряжения. Когда он проходил мимо нее, она стояла на коленях у сундука и складывала разные мелкие вещи, брошенные в беспорядке. Прежде чем он заговорил с нею, она вынимала из сундука рубашку, но услышав шаги доктора, проворно сунула ее назад и покрыла платком. Это движение также не ускользнуло от глаза доктора и немало удивило его, но он постарался скрыть свое удивление. В голове его мелькнула мысль, не хочет ли она украсть эту вещь, и в противоположность этой мысли пришли на память слова мистрисс Норбори, уверявшей его, что это кротчайшая и добрейшая из всех известных ей женщин.
– Оставьте этот сундук, – сказала Розамонда, когда доктор запер дверь. – Это обязанность моей горничной; впрочем, я думаю, ей ничего не останется делать; вы все привели в порядок. Подите сюда, сядьте вот здесь и отдохните. Посланный доктора сказал мне, что ваша госпожа знала моего отца. Я думаю, это было уже очень давно, по крайней мере, меня тогда еще не было на свете. Мне вдвойне приятно принять от нее услугу, потому что она сделана из уважения к моему отцу. Но вы не могли питать подобного чувства; вы пришли ко мне единственно из доброго желания помочь мне. Подите сюда, мистрисс Джазеф, сядьте возле меня.
Мистрисс Джазеф закрыла сундук и подошла к постели; но лишь только Розамонда заговорила о своем отце, она проворно отвернулась и отошла к камину.
– Подите сюда, сядьте возле меня, – повторила егде раз Розамонда. – Что вы там делаете? – прибавила она уже нетерпеливо.
Фигура новой няньки опять появилась в полусвете, падавшем из окна.
– Уже стемнело, – сказала мистрисс Джазеф, – пора закрыть окно и опустить штору. Я запру, мэм.
– Да, окно заприте, но не опускайте шторы. Я люблю сумерки. Весь этот вид напоминает мне мое детство и наш старый дом в Корнуэлле. Знаете ли вы что-нибудь о Корнуэлле, мистрисс Джазеф?
– Я слышала, – на первом слове мистрисс Джазеф запнулась. Она старалась запереть окно, которое, кажется, не хотело ей повиноваться.
– Что же вы слышали?
– Я слышала, что это дикая, скучная страна, – отвечала нянька, все еще занятая окном.
– Вы, кажется, не можете запереть окна? – спросила Розамонда. – Оно запирается очень легко. Оставьте, я позову горничную. Я хочу, чтоб она убрала мне волосы и приготовила одеколон с водою.
– Я уже заперла окно, мэм, – сказала нянька, отвернувшись от окна. – Если позволите, я приготовлю одеколон и уберу вам волосы, вам незачем звать горничную.
Мистрисс Фрэнклэнд приняла это предложение, считая свою новую няньку самой странной женщиной в свете. Между тем как мистрисс Джазеф приготовляла одеколон, на дворе совершенно стемнело, и комната наполнилась темными тенями.
– Вы бы зажгли свечу, – сказала Розамонда.
– Благодарю вас, мэм, – торопливо отвечала Джазеф. – Я вижу.
Окончив эту работу, она начала чесать Розамонду, причем сделала два или три вопроса, которые очень порадовали Розамонду, доказав ей, что ее новая нянька умеет говорить, не дожидаясь, чтоб ее вызывали на разговор.
– Вы, пожалуйста, не удивляйтесь тому, что я вам скажу, мистрисс Джазеф, – сказала Розамонда, когда волосы ее были заплетены и убраны. – Я немного странная женщина. Вы прекрасно чесали, но все время, как вы держали в руках мои волосы, в голове моей являлись самые странные мысли. И право, это так, знаете ли, два или три раза, как вы наклонялись ко мне, я думала, что вы хотите поцеловать меня. Говорил ли вам кто-нибудь такие глупости? Но я вам наперед говорю, что во многих отношениях я такое же дитя, как вот этот; – она указала на сына, который все еще спал самым сладким сном.
Мистрисс Джазеф не отвечала. Пока Розамонда говорила, она отошла от постели за одеколоном и, возвратись, остановилась так далеко от постели, что Розамонда серьезно начала думать, не обидела ли она ее своей излишней откровенностью. Чтоб убедиться в этом, она заговорила о своем ребенке. Ответы мистрисс Джазеф успокоили ее; но в ее дрожащем голосе, нежном и кротком, слышалась затаенная, тяжелая грусть.
– Вы, должно быть, очень любите детей, но ваша любовь какая-то грустная, печальная, – сказала Розамонда, воображавшая, что ее ребенка должны окружать такие же веселые и счастливые лица, как она сама. – Вы, – продолжала она, – вероятно, понесли тяжелую потерю. Были ли у вас собственные дети?
При этом вопросе мистрисс Джазеф, не говоря ни слова, так тяжело опустилась на стоявшее возле нее кресло, что ножки его затрещали. Голова ее упала на грудь, щеки пылали, уста двигались и пальцы шевелились с необыкновенной быстротою. Боясь потревожить ее, мистрисс Фрэнклэнд ничего не сказала, когда она порывисто наклонилась к ребенку и поцеловала его, причем с ее щеки скатилась слеза на щеку ребенка.
В комнате стало еще темнее; но мистрисс Джазеф не думала зажигать свечу, хотя она стояла перед нею. Розамонда чувствовала себя не совсем покойною в потемках, наедине с этой странной нянькой, и потому решилась предложить ей зажечь свечу.
– Мистрисс Джазеф, потрудитесь зажечь свечу, – сказала она. – Так темно, что я уже не вижу никакого сходства с Корнуэллем; все уже слилось вместе.
– Вы, кажется, очень любите ваш Корнуэлль? – спросила мистрисс Джазеф, поднявшись с места, чтобы зажечь свечу.
– Да, очень люблю, – отвечала Розамонда. – Я там родилась; теперь мы ехали туда и вот принуждены были остановиться здесь. Вы, кажется, не можете найти спичек?
Наконец спички были найдены, но все не зажигались. Засветив свечу после долгих усилий, мистрисс Джазеф отнесла ее на стол, закрытый от Розамонды занавесом постели.
– Зачем вы туда поставили свечку? – спросила Розамонда.
– Я полагаю, для вас будет приятнее не видеть света, – отвечала мистрисс Джазеф и потом торопливо прибавила, как бы боясь противоречия со стороны мистрисс Фрэнклэнд. – Так вы отсюда поедете в Корнуэлль? Вы хотите только путешествовать? – При этих словах она зажгла другую свечу и отнесла туда же, где была первая.
В это время Розамонда подумала, что ее новая нянька, несмотря на свою кротость и мягкость, непослушная женщина; но не хотела оспаривать у нее права ставить свечи, где ей угодно.
– О, нет, – отвечала она, оставив вопрос о свечах, – мы прямо едем в наш старый замок, где я родилась. Он теперь принадлежит моему мужу. Я уехала оттуда на пятом году; помню, однако ж, что этот дом очень стар. Я думаю, вы дрожите при одной мысли жить в Портдженском замке?
Розамонда услышала, что шелковое платье няньки зашевелилось, и при словах «Портдженский замок» шорох совершенно затих и наступила могильная тишина.
– Вы, я думаю, привыкли жить в новых домах, – продолжала Розамонда после продолжительной паузы. – Вы и представить не можете, что значит жить в старинном замке. Вообразите себе дом, огромный, старый дом; в одной половине его никто не жил в течение шести или семи сотен лет, из этого вы можете заключить о величине этого дома. Мы будем жить в западной части; а северная половина уже в очень плохом состоянии; там никто не жил; но я думаю, мы их восстановим. Все думают, что там какие-то привидения; мы, вероятно, найдем там старинные вещи. Как удивится наш дворецкий, когда я возьму у него ключи от северных комнат и отопру их!
Тихий подавленный крик и звук, похожий на то, как будто бы что-то ударилось об стол, послышались мистрисс Фрэнклэнд, когда она договаривала последние слова. Она повернулась на постели и спросила торопливым голосом, что там случилось.
– Ничего, – отвечала мистрисс Джазеф, почти шепотом. – Ничего, совершенно ничего, мэм. Я ударилась об стол; вы пожалуйста не беспокойтесь, это пустое.
– Но вам, вероятно, больно?
– Нет, нет, вовсе не больно.
В то время как мистрисс Джазеф уверяла свою госпожу, что ей вовсе не больно, в комнату вошел доктор, ведя под руку мистера Фрэнклэнда.
– Мы пришли пожелать вам покойной ночи, мистрисс Фрэнклэнд, – сказал доктор, подведя к постели ее мужа. – Где нянька?
Розамонда рассказала доктору, что нянька, вероятно, ушиблась очень больно и требует его помощи, и потом, обратясь к мистеру Фрэнклзнду, начала говорить с ним тихим голосом; между тем как доктор расспрашивал мистрисс Джазеф, что с нею случилось. Во время этого разговора он заметил, что глаза ее постоянно блуждали от его лица к разным предметам и чаще всего останавливались на мистере и мистрисс Фрэнклэнд с таким выражением, что ее можно было принять за самую любопытную женщину в мире.
– Теперь я сказал все, что нужно, вашей няньке, – сказал мистер Орридж Розамонде. – Позвольте пожелать вам покойной ночи, – прибавил он и предложил мистеру Фрэнклэнду последовать его примеру.
– Если мистрисс Фрэнклэнд станет говорить, – сказал доктор мистрисс Джазеф, уходя, – вы не поддерживайте разговора: ей нужен покой. Как ребенок успокоится, пусть и она заснет. Свечу оставьте здесь. А вы сами можете спать в этих креслах.
Мистрисс Джазеф ничего не отвечала, она только с любопытством взглянула на доктора. Этот странный, рассеянно любопытный взгляд возбуждал в докторе опасение. «Пусть сегодня остается; завтра мы вытребуем няньку из Лондона», – подумал он, спускаясь с лестницы вместе с мистером Фрэнклэндом.
Когда мужчины вышли, мистрисс Джазеф, занятая около ребенка, не говорила ни слова; а когда занятие это окончилось, она два или три раза обнаружила намерение подойти к постели, открывала уста, как будто бы хотела что-то сказать, и оставалась недвижимой до тех пор, пока ребенок не заснул на руках матери. Тогда Розамонда наклонилась к нему и поцеловала маленькую ручку, сжатую в кулачок, лежавшую на ее груди. В эту минуту ей послышалось за занавесом сдержанное рыдание.
– Что это? – воскликнула она.
– Ничего, мэм, – отвечала мистрисс Джазеф таким же глухим шепотом, как прежде. – Я заснула было и во сне вздохнула. Но это ничего, мэм; надеюсь, вы извините меня.
– Извините! – повторила Розамонда, не на шутку испуганная этим вздохом. – Я бы советовала вам поговорить с доктором. Подождите там, – прибавила она, помолчав, – я вас позову.
Мистрисс Джазеф стала ходить по комнате, как бы желая удостовериться, все ли приготовлено к ночи и, спустя несколько минут, наперекор приказанию доктора, попробовала вызвать мистрисс Фрэнклэнд на разговор, спросив что-то о Портдженском замке и о переменах, какие молодые супруги намерены были произвести в нем.
– Может быть, мэм, – сказала она голосом, который странным образом противоречил всем ее движениям, – может быть, вам не понравится Портдженский замок, и вы перестанете его любить, когда увидите? Кто знает, может быть, вы захотите навсегда уехать оттуда, поживши там несколько дней, особенно если вы пойдете в запущенные комнаты? Я думаю, что вообще таким дамам, как вы, – извините мою смелость, мэм, – не следует и приближаться к таким диким, печальным, запущенным местам.
– Я на этот счет совсем иного мнения, особенно если задевается мое любопытство, – отвечала Розамонда. – Мне гораздо любопытнее взглянуть на Портдженский замок, чем на семь чудес света. Даже если б нам пришлось совершенно отказаться от этого дома, то и в таком случае мы прожили бы в нем несколько времени.
Мистрисс Джазеф не отвечала. Она подошла к двери, где стояли кресла, назначенные для нее доктором, осталась там несколько минут и потом начала ходить из угла в угол. Эта ходьба беспокоила Розамонду, тем более, что мистрисс Джазеф что-то говорила про себя. Отдельные слова, доходившие до слуха Розамонды, могли доказать, что мысли няньки вращаются около Портдженны. Но беспрестанное движение и шепот до того беспокоили и раздражали Розамонду, что она решилась прекратить их.
– Что вы говорите? – спросила она, когда мистрисс Джазеф произнесла несколько слов громче других.
Мистрисс Джазеф остановилась и взмахнула руками таким образом, как будто бы проснулась от тяжкого сна.
– Кажется, вы что-то говорили о нашем старом доме, – продолжала Розамонда. – Мне послышалось, будто вы сказали, что мне не следует ехать в Портдженну и что вы не хотели бы быть на моем месте, или что-то в этом роде.
Мистрисс Джазеф покраснела, как шестнадцатилетняя девушка.
– Мне кажется, вы ошибаетесь, мэм, – сказала она и опять подошла к креслу.
Между тем Розамонда, наблюдавшая за нею с напряженным вниманием, видела, что она, копаясь у своего кресла, ничего не делала такого, что бы доказывало ее намерение лечь спать. Что ж это значит? Вместе с этим вопросом в голове Розамонды мелькнуло подозрение, от которого ее обдало холодом: уж не сумасшедшая ли ее новая нянька. В одно мгновение представилось ей все странное поведение этой женщины, ее порывистые жесты, рассеянный и в то же время любопытный взгляд, вздохи, шепот, и все это утверждало ее в той мысли, что ее оставили с сумасшедшей женщиной. Она инстинктивно обняла одною рукою лежавшего возле нее ребенка, а другую протянула к сонетке, висевшей у ее изголовья. В это время мистрисс Джазеф пододвинулась к постели и посмотрела на нее.
Розамонда имела столько присутствия духа, что рассчитала, что обнаружить свое подозрение без достаточного повода было бы неблагоразумно. Потому она не позвонила, а медленно закрыла глаза, частью для того, чтобы избегнуть взгляда няньки, частью, чтобы придумать какой-нибудь благовидный предлог, который бы оправдывал необходимость присутствия в комнате ее горничной. Но прошло несколько минут, и она ничего не могла придумать. Тогда она подумала, не лучше ли было бы выслать няньку из комнаты, послав ее за мужем; но в то время, как она обдумывала шансы за и против этого плана, послышался шорох шелкового платья у самой ее постели. Первым побуждением ее было дернуть за сонетку; но страх парализовал ее руку, холод пробежал по всему ее телу. Оправившись немного, она приподняла веки и увидела, что на лице няньки, стоявшей уже на середине комнаты, не выражалось ничего, что бы могло внушать ужас и обличать ее помешательство; движения ее обнаруживали скорее смущение и тревогу. Простояв таким образом с минуту, мистрисс Джазеф сделала несколько шагов вперед и, нагнувшись к постели, произнесла шепотом:
– Вы еще не спите?
Розамонда хотела было отвечать, но сердце ее так сильно билось, что она не могла произнести ни слова. Тогда нянька, с тем же беспокойством и смущением в лице, опустилась на колена у изголовья Розамонды, посмотрела вокруг, как бы желая удостовериться, что в комнате нет никого, наклонилась, опять посмотрела кругом, наклонилась еще ниже и прошептала на ухо Розамонде:
– Как будете в Портдженне, не ходите в Миртовую комнату!
Дыхание мистрисс Джазеф коснулось щеки Розамонды и заморозило всю кровь в ее жилах. Она вздрогнула и в ужасе дернула за сонетку изо всей силы.
– Успокойтесь, успокойтесь! – вскричала мистрисс Джазеф, опрокинувшись назад всем туловищем и сложив руки с отчаянием.
Розамонда еще несколько раз дернула за звонок. Послышались громкие голоса и торопливые шаги; было не более десяти часов, и никто из прислуги еще не ложился спать. Сильный звонок встревожил весь дом.
Услышав движение, нянька поспешно встала и отошла к стене; она молчала; но движение рук и вся ее фигура обличали в ней сильное волнение и испуг.
По звонку первая явилась горничная мистрисс Фрэнклэнд, за нею вошла трактирщица.
– Попросите сюда мистера Фрэнклэнда, – сказала Розамонда последней. – Мне нужно говорить с ним. А вы, – продолжала она, обращаясь к горничной, – останьтесь здесь, пока придет мистер Фрэнклэнд. Я очень испугалась.
Горничная, также немало напуганная, с удивлением глядела на свою госпожу. Когда трактирщица вышла, мистрисс Джазеф отделилась немного от стены и посмотрела на Розамонду. Другого движения она не сделала, пока не возвратилась трактирщица и за нею не вошел в комнату мистер Фрэнклэнд.
– Лэнни, – прошептала мистрисс Фрэнклэнд, когда к ней подвели мужа. – Я не могу оставить новую няньку на ночь, нет, я не могу!
Мистер Фрэнклэнд положил руку на висок жены, потом на сердце.
– Боже мой! Что с тобою, Розамонда! Что случилось? Ты была совершенно спокойна, когда я ушел, а теперь…
– Я очень испугалась. Меня ужасно испугала новая нянька. Она, несчастная, должно быть, помешана. Только ты не сердись на нее, а ушли ее, скажи, пускай идет отсюда. Я умру от страха, если она останется здесь. Она так странно ведет себя и говорит такие странные вещи… Лэнни, Лэнни! Дай мне руку. Она подошла ко мне тихонько, стала на колени вот здесь, где ты теперь стоишь, наклонилась к самому моему уху и прошептала… какие-то странные слова!
– Успокойся, успокойся, мой друг, – сказал мистер Фрэнклэнд, серьезно встревоженный раздраженным состоянием жены. – Забудь эти слова и не повторяй их. Успокойся. Я сделаю все, что ты хочешь, только ты будь спокойна и лежи смирно. Мне незачем знать этих слов; довольно того, что эта женщина испугала тебя и ты хочешь удалить ее от себя. Завтра она объяснится. Я очень жалею, что мы не послали в Лондон за нянькой. Где хозяйка?
Трактирщица подошла к мистеру Фрэнклэнду.
– Поздно уже? – спросил он.
– Нет еще, сэр; одиннадцатый в начале.
– Прикажите привести карету, как можно скорее. Где нянька?
– Она позади вас, у стены, – отвечала горничная. Мистер Фрэнклэнд обернулся в ту сторону, а Розамонда, взяв его за руку, прошептала: «Не будь к ней строг, Лэнни!»
Горничная с любопытством смотрела на мистрисс Джазеф, лицо которой совершенно изменилось при этих словах. По щекам ее покатились слезы, губы судорожно двигались, и пальцы то сжимались, то разжимались. Когда мистер Фрэнклэнд обернулся к ней, она отшатнулась к стене, но не могла не слышать, что Розамонда повторила свою просьбу.
– Лэнни, Лэнни, будь к ней снисходителен. Бедная женщина! О боже мой! Она говорила очень ласково! Очень ласково, Лэнни!
– Я вовсе не знаю, что здесь случилось, – произнес мистер Фрэнклэнд, – и нисколько не обвиняю вас. Я вижу только, что мистрисс Фрэнклэнд напугана и взволнована и что причиною этого были вы. Как это случилось, я не знаю, но вижу только, что вы не можете остаться на этом месте; и потому, надеюсь, вы оправдаете нас перед вашей госпожой, и расскажете ей, почему мы не можем принять ваших услуг.
– Вы очень снисходительны ко мне, сэр, – ответила она спокойным тоном, в котором слышалось сознание своего достоинства, – и я не хочу беспокоить вас оправданиями.
Проговорив это, она прошла на середину комнаты, откуда могла видеть Розамонду, с очевидным намерением сказать ей что-то. Но прошло несколько секунд, прежде чем она овладела собою и могла начать говорить.
– Прежде чем я оставлю вас, мэм, я попрошу вас верить, что в моих словах не было ничего злого, что я не имею к вам никакого неприязненного чувства. Прошу вас помнить, что я не сержусь и никогда ни на кого жаловаться не буду.
В голосе ее слышалось столько кротости, добродушия и искренности, что сердце Розамонды болезненно сжалось; она готова была обвинить себя в несправедливости к этой несчастной женщине.
– Зачем же вы испугали меня? – сказала она почти с сожалением.
– Испугала вас! Как я вас испугала? О Боже мой! Из всех людей в мире я наименее для вас страшна.
Мистрисс Джазеф подошла к креслам, где лежали ее чепец и шаль, и надела их. Трактирщица и горничная, с любопытством следившие за нею, увидели, что по ее щекам покатились слезы, равно как и то, что в ее манерах было нечто не совсем обыкновенное для простой служанки. Идя к двери, она остановилась против постели, посмотрела сквозь слезы на Розамонду и произнесла таким голосом, в котором слышалось волнение и сдавленные рыдания:
– Благослови вас Бог. Пусть Он хранит вас и вашего ребенка. Если вы когда-нибудь подумаете обо мне, то вспомните, что я вовсе не сержусь и никогда жаловаться не буду.
Она постояла еще, поглядела на мать и на ребенка и, заливаясь слезами, вышла из комнаты. Когда дверь за нею затворилась, никто из оставшихся в комнате не двинулся с места и не произнес ни слова в течение нескольких минут.
Глава X. СОВЕТ ТРЕХ
На другой день известие об удалении от места мистрисс Джазеф достигло доктора Орриджа в то время, когда он сидел за завтраком. Эта новость показалась ему несколько странной; он поспешил окончить завтрак и пошел в гостиницу двумя часами раньше обыкновенного.
На дороге остановил его посланный мистера Фрэнклэнда.
– Меня послал к вам мистер Фрэнклэнд, – сказал слуга, – он вас просит прийти к нему как можно скорее.
– Правда, что мистер Фрэнклэнд прогнал няньку вчера вечером? – спросил доктор.
– Правда, сэр.
Доктор посмотрел весьма серьезно, обнаружив при том некоторое замешательство, и молча последовал за слугою. Его неприятно поразило уже то, что нянька, им рекомендованная, была удалена без его совета. Конечно, мистер Фрзнклэнд распорядился в настоящем случае совершенно независимо, как человек, вполне полагающийся на свое богатство и высокое общественное положение. В голове мистера Орриджа начали блуждать разные мысли революционного свойства, вызванные таким заключением.
– Кто здесь? – спросил Леонард, когда отворилась дверь его комнаты.
– Мистер Орридж, сэр, – отвечал слуга.
– Доброе утро, – сказал доктор и, весьма развязно пожав руку мистеру Фрэнклэнду, опустился в кресла, скрестив ноги, точно так же, как мистер Фрэнклэнд и подобно ему засунул руки в карманы. Но он забыл, что мистер Фрэнклэнд был слеп, и его независимое фамильярное обращение не могло произвести на него никакого впечатления. Но этим достоинство мистера Орриджа было поддержано в его собственных глазах, и этого было довольно.
– Я очень рад, что вы пришли так рано, доктор. Вчера вечером случилось весьма неприятное происшествие. Я был принужден сейчас же удалить новую няньку.
– В самом деле? – спросил доктор таким тоном, который, по его мнению, должен был доказать мистеру Фрэнклэнду, что он принимает это известие совершенно равнодушно. – Вы ее прогнали?
– Если бы было время послать за вами и спросить вашего совета, – продолжал мистер Фрэнклэнд, – я бы не замедлил это сделать. Но ждать было некогда. Мы все были очень встревожены, и когда я пришел в комнату мистрисс Фрэнклэнд, она была в сильном волнении. Она сказала мне, что была напугана новой нянькой, которая, как она думает, помешана. Жена просила меня удалить ее немедленно. Мне ничего более не оставалось делать, как отослать ее домой. Я поступил не совсем учтиво в отношении к вам, но, надеюсь, вы извините меня, когда увидите, в каком состоянии находится моя жена.
Мистер Орридж несколько смутился. «Какие прекрасные манеры у этих богатых людей», – подумал он и мысленно занялся составлением фразы в достаточной степени вежливой.
– Вы естественно желали бы знать, что сделала или сказала эта женщина, – продолжал мистер Фрэнклэнд спокойным тоном. – Я ничего вам не могу сказать. Мистрисс Фрэнклэнд вчера была в таком волнении, что я не решился беспокоить ее расспросами, и намеревался сегодня утром объяснить это дело. Вы так много беспокоились, отыскивая нам няньку, что бесспорно имеете право услышать объяснение причины, заставившей нас удалить ее. К счастию, мистрисс Фрэнклэнд гораздо лучше, нежели я мог ожидать. Она ждет вас, и если вы будете столь добры, дадите мне свою руку, мы можем идти сейчас.
Мистер Орридж поспешно встал и поклоном предложил свои услуги. При первом взгляде на мистрисс Фрэнклэнд доктор заметил, что вчерашнее происшествие неблагоприятно подействовало на нее. Глаза ее были утомлены, кожа суха и пульс ускоренный и неправильный. Ясно было, что она провела бессонную ночь и что нравственно не успокоилась. На вопросы доктора она отвечала коротко и скоро и тотчас же перешла к мистрисс Джазеф.
– Я думаю, вы уже слышали, доктор, что у нас вчера случилось? – спросила она. – Не могу сказать вам, как все это меня опечалило. Мое поведение в ваших глазах и в глазах этой несчастной женщины может показаться поведением капризной и бесчувственной женщины. Я готова плакать, когда вспомню, как я необдуманно поступила и как мало у меня было смелости. О, Лэнни, я понимаю, как ей было больно… она так горько плакала, бедная…
– Но, Розамонда, – прервал ее мистер Фрэнклэнд, – ты забываешь, в каком состоянии я нашел тебя здесь. Ты забываешь, что вчера находила ее помешанной. Разве ты переменила свое мнение!
– Это-то и беспокоило меня всю ночь. Я не могла переменить своего мнения. Я более чем уверена, что эта бедная женщина помешана, но когда я вспоминаю, как она готова была услужить мне, мне становится стыдно моего подозрения. Мистер Орридж, не заметили ли вы в лице ее чего-нибудь, доказывающего ее помешательство?
– Конечно нет, – отвечал доктор, – иначе я никогда не решился бы рекомендовать ее вам. Я бы не удивился, если бы узнал, что она заболела, что с нею сделался какой-нибудь припадок. Но, признаюсь, ваше подозрение меня удивляет.
– Неужели я так ошиблась? – вскричала Розамонда, смущенно глядя то на доктора, то на мужа. – Ах, Лэнни, если я в самом деле ошиблась, я никогда не прощу себе!
– Не можешь ли ты рассказать нам, что привело тебя к такому подозрению? – спросил мистер Фрэнклэнд.
Розамонда колебалась.
– Все, что я могу рассказать, покажется вам очень пустым; между тем, все это весьма важно для меня. Вы можете подумать, что вовсе не было причины пугаться и что я была несправедлива к этой женщине.
– Расскажи все, как было, мой друг.
– Прошу заметить, мистрисс Фрэнклэнд, – прибавил мистер Орридж, – что я не приписываю никакой важности своему мнению о мистрисс Джазеф, потому что некогда было составить его. Вы имели более возможности наблюдать ее.
Ободренная таким образом, Розамонда просто и откровенно рассказала все, что происходило в ее комнате накануне вечером, по уходе доктора до той минуты, как она закрыла глаза, услышав шум шелкового платья у своей постели. Здесь она остановилась.
– Что ж ты остановилась? – спросил мистер Фрэнклэнд.
– Я не могу спокойно вспомнить тех слов, которые она мне сказала перед тем, как я позвонила.
– Что ж она сказала? Разве ты повторить не можешь?
– О нет, нет! Я скажу, и мне очень хочется слышать твое мнение. Я сказала, что мы говорили о нашем намерении ехать в Портдженну и возобновить северные комнаты. Мистрисс Джазеф много расспрашивала меня о старом доме; по-видимому, он ее очень интересовал.
– Да?
– Да. Потом, подойдя к постели, она стала на колена, наклонилась ко мне к самому уху и прошептала: «Как будете в Портдженне, не ходите в Миртовую комнату».
Мистер Фрэнклэнд вздрогнул.
– Есть такая комната в Портдженне? – спросил он поспешно.
– Я никогда о ней не слышала.
– Уверены ли вы в этом? – вмешался доктор. До этой минуты доктор думал, что мистрисс Фрэнклэнд спала и что весь ее рассказ был сновидение.
– Я уверена, что никогда никто мне не говорил о такой комнате, – отвечала Розамонда. – Я уехала из Портдженны, когда мне было всего пять лет, и никогда ничего не слыхала о такой комнате. Отец мой впоследствии часто говорил о старом доме, но никогда не называл комнат особенными именами. То же самое я могу сказать и о твоем отце, Лэнни. Притом, ты помнишь, что архитектор писал к нам, что на ключах не было ярлыков и что ни номеров, ни названий комнат не было, и никто в Портдженне не мог ему ничего сказать об этом. Как же я могла знать о «Миртовой комнате»? Кто мне мог сказать?
Мистер Орридж начал убеждаться, что мистрисс Фрэнклэнд спала и видела сон.
– Я ни о чем более не могу думать, – сказала Розамонда мужу. – Я не могу забыть этих странных слов. Посмотри, как бьется мое сердце. Это очень странные слова. Как ты думаешь, что они значат?
– Кто эта женщина? Это вопрос важнее, – сказал Фрэнклэнд.
– Но почему она мне именно сказала эти слова, я бы хотела знать? Стало быть, я должна их знать?
– Успокойтесь, успокойтесь, мистрисс Фрэнклэнд, помните о вашем ребенке. Я обещаю, что употреблю все средства, чтобы объяснить этот странный случай. Я сегодня же отправлюсь к мистрисс Норбори и, может быть, мне удастся заставить самое мистрисс Джазеф объяснить свои слова. Я передам ее госпоже все, что слышал от вас и уверен, что она, как честная и решительная женщина, употребит все меры, чтоб объяснить этот таинственный случай.
– Ступайте, ступайте, сейчас! – воскликнула Розамонда. – Ступайте, мистер Орридж!
– Я должен прежде навестить нескольких больных в городе, – заметил доктор, улыбаясь.
– Ступайте к ним, не тратя времени, – сказала Розамонда. – Ребенок совершенно покоен, мне самой гораздо лучше; мы вас не задерживаем. Но, мистер Орридж, будьте снисходительны к этой бедной женщине, скажите ей, что я никогда и не подумала бы удалить ее от себя, если б она не испугала меня. Скажите, что мне очень жаль, скажите…
– Мой друг, если мистрисс Джазеф действительно помешана, то эти извинения совершенно лишние, – прервал мистер Фрэнклэнд. – Гораздо естественнее будет, если мистер Орридж будет столь добр и примет на себя труд оправдать нас перед ее госпожою.
– Ступайте! Прошу вас! – вскрикнула Розамонда, заметив, что доктор намерен отвечать мистеру Фрэнклэнду.
– Не бойтесь, мистрисс Фрэнклэнд, я не потеряю времени, – сказал доктор, отворяя дверь. – Но помните, что ваш посланный ничего не скажет вам, если найдет вас в таком же положении, как вы теперь, – прибавил доктор и вышел.
– Как будете в Портдженне, не входите в Миртовую комнату! – повторил мистер Фрэнклэнд. – Это странные слова, Розамонда. Кто же эта женщина, в самом деле? Она совершенно чужая. Ни я, ни ты не знаем; встретились мы с нею случайно, и вдруг видим, что она знает о нашем доме, чего и мы не знаем. Странно!
– Она предостерегает меня, Лэнни. Ах, если б мне заснуть и не просыпаться, пока не возвратится доктор.
– Я думаю, эта женщина никому ничего не скажет.
– Не говори этого, Лэнни. Я думаю, я сама способна была бы идти к ней и Спросить, чтоб она объяснила свои слова.
– Даже и тогда ты ничего от нее не узнаешь. Она боится за те последствия, которых мы не предвидим; поэтому она ничего не скажет, и, что еще вероятнее, может быть, отопрется от своих слов.
– В таком случае, мы сами можем объяснить их.
– Каким образом?
– Очень просто. Поедем в Портдженну и станем искать в старом доме Миртовую комнату.
– Вероятно, там есть такая комната.
– Конечно есть. И мы ее найдем, непременно. Тогда ничто не удержит меня. Я узнаю, что там такое! – заключила мистрисс Фрэнклэнд.
Глава XI. ОПЯТЬ СТРАННАЯ ВЕСТЬ
Окончив с возможной поспешностью свои городские визиты, мистер Орридж в час пополудни остановился пред домом мистрисс Норбори. Услышав стук экипажа и быстрый лошадиный топот, лакей проворно сбежал вниз, отворил дверь и ввел доктора в залу, как-то злобно и самодовольно улыбаясь.
– Ну, вы, вероятно, все были удивлены, когда ваша ключница возвратилась вчера вечером? – спросил доктор.
– Да, сэр. Мы были очень удивлены, когда она возвратилась вчера вечером, – отвечал лакей, – но еще более удивились, когда она сегодня утром опять ушла.
– Опять ушла? Что это значит?
– Да, сэр. Она потеряла место и ушла. – Говоря это, лакей оскалил зубы; горничная, случившаяся при этом, слушала его с видимым удовольствием. Ясно, мистрисс Джазеф не пользовалась в людской большою любовью.
Доктор так удивился, услышав эту новость, что уже и не расспрашивал более. Слуга между тем отворил дверь в столовую, и мистер Орридж вошел туда. Мистрисс Норбори сидела у окна и наблюдала своего больного ребенка, который с большим аппетитом пил чай.
– Я знаю, что вы хотите сказать, – произнесла мистрисс Норбори, вставая. – Но прежде посмотрите ребенка.
Доктор осмотрел ребенка и объявил, что он весьма скоро поправляется, после чего нянька унесла его и уложила спать. Лишь только дверь затворилась, мистрисс Норбори решительно обратилась к нему, сказав, что очень хорошо знает, о чем он намерен говорить.
– Но, мистер Орридж, прежде я должна сказать вам кое-что. Я женщина справедливая и ссориться не хочу с вами. Вы были причиною неприятности с тремя лицами, но вы были бессознательною причиною, и потому я не хочу вас упрекать.
– Я ничего не понимаю, – начал было мистер Орридж, – уверяю вас…
– Вы очень хорошо знаете, что я говорю, – перебила мистрисс Норбори. – Не вы ли были поводом, что я послала свою ключницу к мистрисс Фрэнклэнд?
Доктор не мог не сказать: – Да.
– Хорошо, – продолжала мистрисс Норбори тоном судьи, – и следствием того было то, что я имею неприятность вдруг с тремя лицами. Во-первых, мистрисс Фрэнклэнд из глупой прихоти вообразила, что моя ключница напугала ее; во-вторых, мистер Фрэнклэнд вообразил, что таким прихотям надо потакать и прогнал мою ключницу, как какую-нибудь негодницу; наконец, что всего хуже, моя ключница имела дерзость нагрубить мне, прямо в лицо, так что я принуждена была приказать ей оставить мой дом в течение двенадцати часов. Теперь защищайтесь! Но я все знаю, что вы скажете. Я знаю, вам больше нечего было делать, как отослать ее назад. Я не сержусь на вас, помните это, я не сержусь!
– Я не вижу надобности защищаться, – проговорил доктор, воспользовавшись паузой, которую сделала мистрисс Норбори. – Я убежден так же твердо, как вы, что меня не за что обвинять. Только меня крайне удивляет, что, как вы говорите, мистрисс Джазеф поступила невежливо в отношении к вам.
– Невежливо!? – вскричала мистрисс Норбори. – Кто говорит о невежливости? Нагло, дерзко, бесстыдно, я говорю. Мистрисс Джазеф, возвратившись из Тигровой Головы, была или пьяна или помешана, а, может быть, и то и другое. Вы видели ее, вы говорили с нею, можете ли вы сказать, что эта женщина способна говорить дерзости вам прямо в лицо и противоречить вам в то время, когда вы говорите?
– Я должен сказать, что мистрисс Джазеф менее всех способна к поведению подобного рода, – отвечал доктор.
– Хорошо. Теперь слушайте, что тут было, когда она возвратилась вчера вечером, – сказала мистрисс Норбори, приготовляясь к долгому рассказу. – Слушайте. Она приехала, когда мы готовились идти спать. Понятно, что я была удивлена, увидев ее, и позвала в приемную, чтоб спросить объяснение. Кажется, в этом ничего удивительного. Я заметила, что глаза у нее были красные и что смотрела она как-то дико и злобно; я молчала, ожидая ее объяснения. Но она мне ничего не сказала, кроме того, что она испугала мистрисс Фрэнклэнд и что мистер Фрзнклэнд отослал ее назад. Я, естественно, не хотела поверить; она же очень настаивала на своем и решительно объявила, что ничего более не может сказать. «Если вы мне ничего более не скажете, – сказала я, – то я буду вправе думать, что мистрисс Фрэнклэнд поступила с вами несправедливо, единственно по прихоти, из каприза». «Нет, – говорит она, – я никогда не обвиню мистрисс Фрэнклэнд ни в несправедливости, ни в капризах». И так странно она начала смотреть на меня, как никогда не смотрела прежде. «Что это значит?» – спросила я и сама стала смотреть на нее, как она. «Это значит, – отвечала она, – что я справедлива к мистрисс Фрэнклэнд». «Вы, вы, – я говорю, – справедливы? Тогда я вам скажу, что я умею чувствовать оскорбление и что в моих глазах мистрисс Фрэнклэнд необразованная, капризная, бесчувственная женщина». Что ж, как бы вы думали, она сделала? Она подходит ко мне, вообразите, подходит и говорит: «Неправда, неправда; мистрисс Фрэнклэнд ни необразованная, ни капризная, ни бесчувственная женщина». «Вы, кажется, решились противоречить мне во всем, мистрисс Джазеф? – спросила я. – «Нет, – отвечает она, – я решилась только защищать мистрисс Фрэнклэнд от вашей несправедливости». И даю вам честное слово, она говорила этими самыми словами. Что вы на это скажете?
Доктор изъявил удивление; мистрисс Норбори посмотрела на него с торжествующим видом и продолжала:
– Это меня, наконец, рассердило, «Мистрисс Джазеф, – сказала я, – я не привыкла к подобным словам и всего менее ожидала услышать их от вас. Я не хочу знать, почему вы берете на себя труд защищать эту мистрисс Фрэнклзнд, которая так неучтиво поступила в отношении ко мне и к вам; но я вам прямо скажу, что я требую от своих слуг почтения ко мне и не позволю ключнице вести себя таким образом, как вы себя ведете». Она хотела было говорить, но я ей не позволила: «Нет, – сказала я, – лучше молчите; всякую другую на вашем месте я бы прогнала сию же минуту, но к вам я буду снисходительна, потому что в течение вашей службы вы вели себя примерно». «Уйдите, – говорю, – теперь и подумайте, что вы мне говорили. Я надеюсь, завтра утром вы возьмете назад свои слова». Вы видите, мистер Орридж, я поступила с нею и справедливо и снисходительно. Но что ж она мне отвечала? «Я, – говорит, – готова извиниться сейчас, если мои слова вас обидели; но ни сегодня вечером, ни завтра утром не буду молчать, если вы при мне будете называть мистрисс Фрэнклзнд необразованной, капризной и бесчувственной женщиной». «Вы говорите мне это решительно?» – спросила я. «Да, – говорит, – я говорю это решительно; и мне очень жаль, что я не могу поступить иначе». «А если так, – сказала я, я избавлю вас от необходимости сожалеть. Я прикажу дворецкому выдать вам ваше жалованье и прошу вас оставить мой дом и чем скорее, тем лучше». «Хорошо, я, – говорит, – оставлю ваш дом. Благодарю вас за вашу доброту и внимание, которые вы оказали ко мне. Прощайте». Тут она поклонилась и вышла. Вот вам от слова до слова все, что было сказано между нами вчера вечером. Как вы объясните это поведение? Я говорю, что во всем этом есть что-то непонятное. Она просто с ума сошла.
Доктор начал думать, что подозрение мистрисс Фрэнклэнд было не совсем безосновательное. Он высказал свое мнение и потом, выслушав ответ мистрисс Норбори, объявил ей, что приехал, чтоб извиниться пред нею за мистера и мистрисс Фрэнклэнд. Но оскорбленная леди и знать ничего не хотела.
Доктор был удивлен поведением мистрисс Норбори, которая, излив свой гнев на мистера и мистрисс Фрэнклэнд в весьма энергической тираде, вышла, захлопнув дверь. Мистер Орридж, оставшись один, стал думать, что ему делать. Он сам был заинтересован таинственным поведением мистрисс Джазеф почти так же, как сама Розамонда. Он решился позвать лакея и приказал подать экипаж. Проходя через залу, он спросил, когда уехала мистрисс Джазеф?
– Около десяти часов, сэр, – отвечал слуга, – тут извозчик ехал к станции железной дороги; она с ним уехала.
– Она взяла все свои вещи? – спросил мистер Орридж.
– Я думаю, сэр, – сказал слуга, смеясь.
Возвратившись в город, доктор отправился на станцию железной дороги в надежде собрать еще какие-нибудь сведения о мистрисс Джазеф. От смотрителя станции он действительно узнал, что в числе пассажиров, выехавших из Вест-Винсона в одиннадцать часов, была одна дама, сидевшая с опущенною вуалью и спрашивавшая, в какой дилижанс нужно сесть в Эксетере, чтобы попасть в Корнуэлль?
– Она совершила какое-нибудь преступление, сэр? – в заключение спросил станционный смотритель.
– О, нет, нет! – проговорил доктор, сел в экипаж и приказал ехать в Тигрову Голову.
Он теперь утешался мыслью, что к своим весьма неполным сведениям о мистрисс Джазеф может прибавить достоверное известие, что она уехала в Корнуэлль.
Глава XII. ПОКУШЕНИЕ УНИЧТОЖИТЬ ТАЙНУ
Вечером того дня, как мистер Орридж собирал сведения о мистрисс Джазеф по корнуэллийской дороге, недалеко от Трэро, катился дилижанс с тремя пассажирами: старым джентльменом, его дочерью и дамою под вуалью, в которой читатель легко бы узнал таинственную мистрисс Джазеф.
Приехав в город, отец и дочь пошли в гостиницу, а мистрисс Джазеф стояла на улице, в нерешимости, не зная, что делать. Заметив это, кондуктор подошел к ней и спросил, не может ли он в чем-нибудь услужить ей. Мистрисс Джазеф сделала такое движение, как будто бы проснулась от тяжелого сна, поглядела на него подозрительно и нерешительным тоном спросила, может ли она оставить на некоторое время свой чемодан в конторе дилижансов. Получив утвердительный ответ, она пошла по главной улице и скоро повернула за угол. Оглянувшись назад и удостоверившись, что за ней никто не следит, торопливо прошла несколько шагов и остановилась перед магазином, наполненным книжными шкафами, письменными столами и рабочими ящиками. Посмотрев внимательно на вывеску, на которой яркими большими буквами намалевано было имя Бухмана с означением в подробностях его профессии, мистрисс Джазеф заглянула в окно. У окна сидел человек средних лет и полировал кусок розового дерева. Убедившись, что в магазине нет покупателей, мистрисс Джазеф вошла.
– Мистер Бухман дома? – спросила она.
– Да, мэм, – отвечал работник, улыбаясь. – Вы слышите музыку; а если музыкальная машина играет арию из Моцарта, то это значит, что мистер Бухман дома. Вы желаете его видеть, мэм?
– Он один?
– Совершенно один. Прикажете доложить ему?
Мистрисс Джазеф хотела произнести свое имя; но остановилась на первом звуке. Работник этому нисколько не удивился, а отворил дверь и произнес:
– Какая-то леди хочет говорить с вами, сэр.
– Не угодно ли вам сесть, мэм, – произнес мистер Бухман. – Извините, моя музыка сейчас прекратится. – В произношении его слышался иностранный акцент, но он говорил совершенно правильным английским языком.
– Неужели я так переменилась? – спросила мистрисс Джазеф, подойдя к нему ближе. – Неужели ты не узнаешь меня, дядя Джозеф?
– Gott im Himmel! Das ist ihre Stimme!. [32 - нем.: Боже небесный! Это ее голос!] Это ты, Сара! – вскричал дядя Джозеф и с жаром влюбленного юноши бросился обнимать и целовать свою племянницу.
– Наконец-то Сара вспомнила своего старого дядю! Сколько лет мы уже не виделись! Наконец-то Сара Лизон опять у своего дяди! – говорил старик, заботливо усаживая ее в кресла.
– Сара, да; но только не Сара Лизон, – проговорила мистрисс Джазеф, сложив свои дрожащие руки и смущенно глядя в землю.
– А, du bist verheiratet? [33 - нем.: А, так ты замужем?] – весело спросил мистер Бухман. – Пора, пора! Ну рассказывай мне о своем муже.
– Он умер. Умер и забыт, – прошептала Сара, как бы про себя.
– Бедное дитя! Оставим это, Сара. Будем о другом говорить. Ты, кажется, устала? Ты очень бледна. Не хочешь ли чаю? Хорошо? Сейчас будем пить чай. Будем говорить о том, что весело; зачем нам припоминать наше горе? Ты очень переменилась Сара, но я всегда узнаю твой голос, хоть он уж не такой, как был тогда, когда, ты помнишь, твой бедный дядя Макс, говорил, что ты была бы счастлива, если б училась петь. А вот прекрасная вещь. Ты помнишь этот ящик с музыкой, это ведь от Макса. Ты забыла? Неужели ты забыла этот ящик? Его сам Моцарт собственными руками отдал твоему дяде, когда он был мальчиком и учился в музыкальной школе в Вене. Послушай! Я заведу его. Это ария из Моцартовой оперы, называется Батти, Батти! Ах, как это прекрасно! Твой дядя Макс говаривал, что в этой арии вся прелесть музыки, весь гений Моцарта. Я ничего не знаю о музыке, но у меня есть уши и сердце, и они мне говорят, что это правда.
Проговорив это, старик налил чашку чаю и подал ее племяннице, уверяя, что она осчастливит его, если выпьет ее всю; но в то же время он заметил, что по щекам ее текли слезы.
– Ох, дядя Джозеф! Помню я, помню и этот ящик, и дядю Макса; я помню все, что интересовало меня, когда я была моложе и счастливее. Ты можешь подумать, что я забыла тебя, что я не писала тебе столько лет, потому что перестала любить тебя; я не могла быть так неблагодарна к тебе, дядя Джозеф. Я была так несчастлива, что не считала себя вправе огорчать других своим горем и старалась переносить его одна.
– Моцарт может подождать, – произнес дядя Джозеф, отойдя от ящика. – Я тебе что-то скажу, Сара. Слушай и пей чай, потом скажешь мне, прав ли я или нет. Что сказал тебе Джозеф Бухман, когда ты первый раз пришла к нему и сказала ему о своем горе. Это было четырнадцать, пятнадцать, нет более – шестнадцать лет назад. Что он сказал тебе, вот здесь, в этом самом доме, на этом самом месте? Я, Джозеф Бухман, сказал тебе тогда: горе Сары – мое горе; радость Сары – моя радость. И если бы кто-нибудь спросил меня, почему? Я сказал бы тому, что имею на то три причины.
Он заглянул в чашку и жестом предложил племяннице кончить пить чай.
– Эти причины следующие: во-первых, ты дочь моей сестры, плоть от ее плоти, кровь от ее крови, а следовательно, и от моей. Во-вторых, моя сестра, мой брат, я сам, мы все были обязаны твоему отцу, доброму Англичанину, всем, что имели. Это, дитя мое, вот что значит: друзья твоего отца кричали: Фи! Агата Бухман бедна, Агата Бухман иностранка! Но твой отец любил Агату Бухман и женился на ней, несмотря на их фи! Друзья твоего отца кричали: Фи! У Агаты Бухман брат музыкант, вечно толкует о Моцарте, а не может достать себе кусок хлеба! Твой отец сказал: mein Gott! [34 - нем.: Боже мой!] Эти толки мне нравятся, а хлеб у него будет – и доставил ему уроки. Друзья твоего отца кричали: Фи, фи! У Агаты Бухман другой брат, дурак, который способен слушать, что говорит тот, музыкант, и говорит Amen. Запри от него все двери, не подпускай близко к своему дому! Твой отец сказал: Нет! В этой глупой голове вовсе не глупый мозг! Теперь их уже нет! Твой отец, твоя мать, дядя Макс, все умерли. Остался только твой другой дядя, дядя Джозеф, который с благодарностью их вспоминает и будет их всегда помнить до гробовой доски! Вот почему твое горе – мое горе; твоя радость – моя радость. Понимаешь ли ты меня, Сара?
Он остановился. Сара хотела было что-то сказать, но он остановил ее.
– Нет, подожди! Еще я не кончил. Разве я сказал третью причину? А, ты ее знаешь, дитя мое! Когда я женился и жена моя умерла, оставив мне маленького Джозефа, и когда этот маленький Джозеф заболел, кто ухаживал за ним, кто лелеял его день и ночь? Чьи маленькие ручки качали его? Чьи светлые глазки, не утомляясь, глядели на него? Кто по целым часам держал перед ним этот ящик, да, этот ящик, до которого сам Моцарт дотрагивался своими священными руками? Кто пришел к дяде Джозефу, когда бедный мальчик умер, и, став на колени у его ног, сказал: успокойся! Твой сын слушает теперь лучшую музыку, райскую музыку? Кто? Ты помнишь те дни, Сара?
Воспоминания, вызванные дядей, перенесли Сару в давно прошедшие лета юности. Слезы градом текли по ее щекам; она ничего не могла сказать и только протянула руку, как бы желая остановить старика. Дядя схватил эту руку и осыпал ее жаркими поцелуями.
– Пойди теперь сюда, Сара. Теперь мы помолчим и послушаем, что сыграет нам этот ящик – ящик Моцарта, Макса, Джозефа.
Он завел машину, сел к столу и, не шевелясь, два раза прослушал арию Batti, Batti. Потом заметил, что племянница его несколько успокоилась, и проговорил совершенно покойно:
– Скажи мне, Сара, что причиною твоей печали? Твой муж?
– Да; но я плачу о том, что я встретилась с ним, что я вышла за него, – отвечала Сара. – Он умер, и я хотела бы забыть его.
– Забыть? Как ты посмотрела странно, когда сказала эти слова! Скажи мне…
– Я сказала тебе: он умер, и я забыла его.
– Забыла? Он был жесток? Да, понимаю! Это был конец. Ну, а начало? Ты его любила?
Сара покраснела и отвернулась.
– Тяжело, больно признаться, – прошептала она, не поднимая глаз. – Я не могу не сказать тебе правду, дядя Джозеф, – проговорила она, с трудом произнося слова. – Я не любила своего мужа; я не любила ни одного мужчины!
– И, однако ж, вышла за него? Но нет, я не должен упрекать тебя за то. Ты была бедна и беспомощна, когда вступила в этот брак. Ты вышла замуж, когда тебе следовало возвратиться к дяде. Я только жалею, что ты не поступила таким образом.
Сара опять безмолвно протянула к старику руку; он зашевелился на своем стуле и замолчал.
– Правда, я была бедна, – проговорила она, оглядывая в смущении комнату, – но я не потому вышла за него. – Она остановилась, отчаянно всплеснула руками и отодвинулась от стола.
– Так! Так! – сказал старик. – Довольно говорить об этом.
– Я не могу оправдываться ни любовью, ни бедностью, – продолжала Сара, делая над собою страшное усилие. – Я согласилась выйти за него, потому что не имела силы сказать – нет. Последствия этой слабости и страха преследовали меня всю жизнь, отравили каждую минуту моей жизни. Я сказала ему один раз – нет; но он преследовал меня, пугал меня и уничтожал во мне остаток моей воли. Я говорила то, что он хотел; шла туда, куда он меня вел. Нет, не подходи ко мне, дядя Джозеф, не говори мне ничего! Его уж нет, он умер, я его простила и хочу забыть. О, если б я могла истребить и всякий намек на прошлое. Сердце мое еще в молодости было разбито, и с тех пор я никогда и нигде не знала покоя… Тише! Там кто-то есть! В магазин кто-то вошел! Будем говорить шепотом. С тех пор все, что я ни говорила, было ложь, что я делала, было ложь. Я была не такой, как все люди… Там кто-то ходит, дядя! Нас подслушивают, – проговорила она отчаянным шепотом.
Дядя Джозеф, взволнованный так же, как его племянница, вскочил со стула и посмотрел за дверь, но никого не нашел. Работник сидел на своем месте и не мог слышать, что говорилось за дверью мистера Бухмана. Удостоверившись в этом, старик постарался рассеять подозрения своей племянницы и занял прежнее место.
– Там точно никого нет, – прошептала Сара, – или ты только хочешь успокоить меня?
Дядя опять принялся уверять ее, что их некому подслушивать.
– Хорошо. Я буду говорить далее, но только не о моей замужней жизни. Я ее похоронила вместе с мужем. Я провела несколько спокойных лет в чужих домах, служанкою; со мною поступали хорошо, но об этом не стоит говорить. Я скажу тебе, что привело меня к тебе. Разумеется, не радость, а горе, страшное горе; оно старее того времени, о котором мы говорили. Помнишь, как мы виделись с тобой последний раз.
– Ох, как это давно! Шестнадцать лет, – сказал старик недоверчиво.
– Да, ты помнишь, где я жила, и что случилось тогда…
– Когда ты тайком приехала ко мне и просила, чтоб я тебя спрятал. Это было вскоре после смерти той госпожи, которая жила в старом доме. Ты была тогда испугана, бледна… Я испугался, взглянув на тебя.
– Как все. Все думают, что я больна, страдаю нервическими припадками.
Проговорив это, она порывисто взяла чашку, выпила ее до дна и подала старику, сказав отрывисто:
– Хочется пить; еще чаю.
Потом, придвинувшись к дяде, она продолжала:
– Ты помнишь, как я была тогда напугана. Я говорила тебе тогда, что госпожа, умирая, оставила мне тайну в письме; я должна была это письмо отдать ее мужу. Я сказала тебе тогда, что спрятала его, потому что не в силах была передать его; потому что мне легче было бы умереть, нежели выговорить эту тайну. Вот что я тебе сказала. Больше я ничего сказать не могла и не могу, потому что я на евангелии клялась моей госпоже молчать. Дядя, есть у тебя здесь свеча? Можно ее зажечь, не призывая никого сюда?
– Вот здесь свеча и спички. Но еще не очень темно, Сара.
– Да, на дворе. Но здесь темно.
– Где?
– Вот в этом углу. Зажги свечу, я не могу снести, когда темнота начинает собираться в углах и распространяться по стенам.
Дядя Джозеф зажег две свечи, поставил их на стол и, поглядев во все углы комнаты, сказал полушуточным, полупечальным тоном:
– Ты боишься темноты, дитя мое.
Сара, казалось, не слушала его. Глаза ее были устремлены в один угол, руки спокойно лежали на коленах, только пальцы немного шевелились.
– Дядя, – произнесла она вдруг, – как ты думаешь, могут ли мертвые выходить с того света, преследовать живых и наблюдать, что они делают?
Старик вздрогнул.
– Как ты можешь говорить такие вещи! Что за странный вопрос?
– Бывает ли с тобою, – продолжала Сара, не обращая внимания на слова старика, – что ты пугаешься, сам не зная чего, и вдруг тебя обдаст холодом с ног до головы, пробежит дрожь по спине, и волосы, кажется, зашевелятся? Я чувствую это даже летом. Я чувствую, как будто бы чьи-то холодные пальцы прикасаются ко мне; и это бывает со мною в разное время. В Новом Завете сказано, что мертвые выйдут из гробов и пойдут во святое жилище. Мертвые! А до того времени ведь они остаются в могилах, не могут выходить? Не правда ли?
Дядя Джозеф совершенно растерялся; он выхватил свою руку из руки племянницы и, наклонившись, стал внимательно смотреть в угол и, разумеется, ничего там не увидел.
– Госпожа моя за несколько минут до смерти, – продолжала Сара, – заставила меня поклясться на евангелии, что я никогда не уничтожу письма, и я его не уничтожила; я поклялась ей, что, оставляя их дом, я не возьму его с собою, и не взяла. Она хотела было заставить меня произнести и третью клятву, но смерть ей помешала. Но она мне грозила, уже тогда, когда на лице ее видны были признаки смерти, она грозила мне прийти с того света, если я не исполню ее требования, и я не исполнила.
При этих словах она быстро двинулась и сделала отчаянный жест рукою в ту сторону, куда были устремлены ее глаза.
– Уйди, уйди, оставь меня! Разве мой господин жив? Отыщи его на дне моря и скажи ему свою тайну!
– Сара! Сара! Что с тобой? – лепетал старик, дрожа всем телом. – Ты пугаешь меня, Сара!
Она медленно обернулась к нему, рассеянно посмотрела ему в глаза, видимо не давая себе отчета в своих действиях.
– Gott in Himmel! [35 - нем.: Боже небесный!] Что с нею? – говорил старик, беспокойно оглядываясь во все стороны. – Сара! Что с тобою? Ты больна? Ты наяву видишь сон.
Он взял ее за обе руки и потряс их. Почувствовав это внезапное прикосновение, она задрожала всем телом и зашаталась, но при этом глаза их встретились, она сознательно посмотрела на старика и молча опустилась в кресло.
– Слава Богу! Она пришла в себя, – проговорил дядя Джозеф, не сводя с нее глаз.
– Пришла в себя? – рассеянно спросила Сара.
– Да, да, – отвечал старик, стараясь ее успокоить. – Ты больна, Сара. Здесь есть хорошие доктора, завтра тебе лучше будет.
– Не нужно мне докторов! Я не могу их снести. Они смотрят на меня с каким-то глупым любопытством, словно хотят что-нибудь найти во мне… Да, на чем я остановилась? Мне так много нужно сказать, но я столько страдала, дядя Джозеф, я так ужасно страдала, и все эта тайна…
– Не говори о ней, – почти умоляющим голосом произнес старик, – сегодня по крайней мере не говори!
– Почему нет?
– Потому что тебе опять сделается дурно, ты опять станешь смотреть в этот угол. Ты очень больна, да, да, Сара, ты очень больна.
– Нет, я не больна! Ох, зачем мне все говорят, что я больна? Дай мне сказать, что мне нужно. Я затем и приехала к тебе; я не могу быть покойна до тех пор, пока не скажу. Только ты мне не говори ничего, если я стану смотреть или говорить не так, как другие, – прибавила она уже совершенно спокойным голосом и с сознательным выражением. – Я иногда забываюсь и сама того не замечаю; но это ничего, дядя, совершенно ничего.
Успокоив таким образом старика, она повернулась спиною к тому углу, к которому прежде сидела лицом.
– Хорошо, хорошо. Вот это мне приятно слышать. Мы не будем говорить теперь о прошлом, потому что ты, пожалуй, опять забудешься. Лучше станем говорить о настоящем. Я так же хорошо помню прошлое, как и ты. Ты сомневаешься? Я все перескажу тебе в двух, трех словах. Слушай: ты оставила свое место в старом доме, бежала ко мне, просила меня, чтоб я тебя спрятал. Между тем слуги твоего господина искали тебя повсюду. Я просил тебя остаться у меня, но ты решилась навсегда уехать из Корнуэлля. Вот и вся история. Бог с нею! Скажи мне лучше, какое теперь у тебя горе?..
– Старая причина, дядя Джозеф, все та же тайна…
– Что? Ты опять назад?
– Да, опять. Всегда назад!
– И зачем?
– Затем, что тайна эта скрыта в письме…
– Так что ж?
– И я боюсь, что оно будет открыто. Вот что меня мучит. Шестнадцать лет оно там лежало, и теперь, после такого долгого времени его там найдет именно тот, кто не должен знать о его существовании.
– Так, так! Уверена ли ты в том, Сара? Почему ты это знаешь?
– Я это узнала из ее собственных уст. Случай нас свел вместе…
– Нас? Что ты разумеешь под этим «нас»?
– Я разумею – ты конечно помнишь, что капитан Тревертон, у которого я служила, жил в Портдженском замке?
– Я забыл его имя. Бог с ним.
– Когда я оставила свое место, мисс Тревертон была пятилетней девочкой. Теперь она замужем… О как она хороша! Как она счастлива! У нее ребенок, такой же прекрасный, как она сама. Я не знаю, что бы я дала, чтобы ты мог ее увидеть!
Дядя Джозеф изобразил на лице своем удовольствие и чмокнул губами, представляя себе прекрасную даму, которой он, к сожалению, видеть не мог.
– Теперешнее ее имя Фрэнклэнд, – продолжала Сара. – Конечно, это лучше, чем Тревертон. Муж ее, кажется, страстно любит. И может ли он ее не любить?
– Так, так, это очень хорошо, – заметил старик, – это очень хорошо, если муж любит свою жену. Но ты опять уходишь в какой-то лабиринт. Твое объяснение, мой друг, ничего не объясняет.
– Я должна говорить о них. Портдженский замок принадлежит теперь ее мужу, и они хотят жить в нем.
– Но ты опять возвращаешься на старую дорогу.
– Они хотят жить в том самом доме, где скрыта эта тайна; они хотят переделать те комнаты, где лежит письмо. Она сама хочет идти туда, она хочет позабавить свое любопытство…
– Но ведь о письме она ничего не знает?
– Избави Бог!
– У них в доме, конечно, много комнат, и письмо положено в одной; почему же им непременно нужно идти в эту одну?
– Потому, потому что я, глупая, сумасшедшая, я сказала ей, чтоб она не входила в Миртовую комнату!
– Ах, Сара, Сара! Как могла ты это сказать?
– Я не знаю, что со мною сделалось? Она говорила о своем доме с таким наслаждением, воображала себе, что вот она идет по этим старым комнатам… Я не вытерпела и сказала ей: не ходите в Миртовую комнату. Видишь, дядя, это было уже вечером, все углы и стены были темны, зажечь свечу я не хотела, боялась, что она увидит, что на моем лице выражался испуг. Когда я зажгла свечи, мне стало еще хуже. Я не знала, что делала. Я готова была вырвать язык, чтоб не сказать ни слова и однако ж сказала! Помоги мне, дядя Джозеф, ради нашего прошлого времени, помоги мне, дай мне совет!
– Я посоветую тебе, Сара. Только ты не смотри так страшно. Ты не должна смотреть такими глазами. Я тебе посоветую, только ты скажи мне, в чем?
– Разве я тебе не сказала?
– Нет, ты мне еще ни слова не сказала.
– Я теперь тебе скажу…
Она помолчала, внимательно посмотрела на дверь, ведущую в магазин, прислушалась и стала продолжать:
– Мое путешествие еще не окончено, дядя Джозеф. Я еду в Портдженну, пойду в замок, в Миртовую комнату, туда, где лежит письмо. Я не посмею ни уничтожить его, ни взять его оттуда; но я положу его в другое место. Я должна его взять из Миртовой комнаты.
Дядя Джозеф молча покачал головою.
– Я должна взять его оттуда, – продолжала Сара, – прежде чем приедет туда мистрисс Фрэнклэнд. Там есть такие места, которых никогда никто не заметит. Лишь бы мне взять его из этой комнаты, а уж я найду, куда его спрятать.
Дядя Джозеф задумчиво качал головою.
– Одно слово, Сара: знает ли мистрисс Фрэнклэнд, которая комната называется Миртовой?
– Я думаю, что она не знает; спрятавши письмо, я уничтожила все знаки и надписи на дверях. Но они станут искать, обойдут все комнаты.
– Если она и найдет и прочитает письмо, что ж из того?
– Я буду тогда причиною несчастия невинных людей. Я не переживу этого!
– Довольно, довольно, Сара.
– Я должна ехать в Портдженну. Если бы меня ожидала там смерть, я и тогда пойду. Но как сделать, чтоб меня на заметили, чтоб не открыли моего намерения? Ты мужчина! ты старее и опытнее меня, кроме тебя, мне не у кого просите совета. Помоги мне, дядя Джозеф, помоги, ты мой единственный друг во всем свете.
Дядя Джозеф встал, сложил на груди руки и посмотрев племяннице в глаза.
– Ты едешь? – сказал он. – Скажи мне свое последнее слово: да или нет?
– Да, это мое последнее слово.
– Хорошо. Когда?
– Завтра. Я не должна терять ни одного дня, ни одного часа.
– Скажи мне, действительно ли ты убеждена, что открытие письма будет причиною несчастия?
– Да, если б от этого слова зависела жизнь моя, и тогда я должна была бы сказать: да.
– Тебе ничего более не нужно в этой комнате, как только взять письмо и положить его в другое место?
– Ничего.
– И кроме тебя никто его не должен трогать?
– Никто. Тревертон умер, теперь уж никто.
– Хорошо. Сиди здесь, Сара, и удивляйся, если можешь, но молчи. С этими словами старик пошел к двери, приотворил ее и позвал человека, сидевшего в магазине.
– Самуэль, друг мой! Завтра я должен съездить с моей племянницей – вот с этой дамой – за город. Смотри за магазином, а если кто придет и будет спрашивать мистера Бухмана, говори, уехал за город и возвратится через несколько дней. Вот все. Запри теперь магазин и ступай ужинать; желаю тебе, мой друг, аппетита и хорошего сна.
Прежде чем Самуэль успел поблагодарить за доброе желание, хозяин запер дверь. Прежде чем Сара успела проговорить одно слово, дядя Джозеф одною рукою закрыл ей рот, а другою вынул платок и отер ей слезы.
– Теперь не будем больше ни говорить, ни плакать, – заговорил он веселым голосом. – Сегодня ты спишь здесь, а завтра едем. Ты хотела моего совета – я сам еду с тобою – это вернее всяких советов. Теперь я закурю трубку и подумаю, говорить и действовать будем завтра. А ты ступай в постель. Возьми с собою ящик твоего дяди Макса, пусть он тебе сыграет Моцартову арию, это приятнее, чем плакать и грезить. Зачем так много плакать? Есть тут о чем плакать или думать? Я с тобою, Сара. Я сказал, что твое горе – мое горе; твоя радость – моя радость. Я то же повторю и завтра!
Глава XIII. СНАРУЖИ ЗАМКА
Ночь не изменила планов дяди Джозефа и его племянницы. Странная цель прибытия Сары в Корнуэлль перепутала совершенно и смутила все его мысли, среди которых он сознавал совершенно ясно только то, что Сара находится в опасном положении, и он решился спасти ее, не зная, в какой степени верно избранное ею средство. Ее рассеянные взгляды, ее замешательство, странные речи развеяли все его сомнения. Когда Сара, встретившись с ним на другое утро, стала упрекать себя за то, что вызвала его на такую жертву, он ничего слышать не хотел и объявил решительно, что об этом нечего уж и говорить. Выразивши таким образом свое мнение, дядя Джозеф, чтобы переменить разговор, спросил племянницу, как она провела ночь.
– Я очень хотела заснуть, но не могла победить своего страха и всю ночь продумала и проходила.
– Продумала? Вероятно, опять об этом письме, о Портдженне, о Миртовой комнате.
– О том, как войти в Миртовую комнату, – отвечала Сара. – Я всю ночь приискивала предлог, чтобы войти в замок, и ничего не могла придумать; я еще до сих пор не знаю, что сказать, когда я встречусь со слугами. Что я им скажу. Как их убедить, чтоб они меня пустили. Не можешь ли ты мне сказать, дядя Джозеф? Если ключи и теперь там хранятся, где прежде, то мне нужно только десять минут, и все будет готово. О, как я буду тогда счастлива! Помоги мне, дядя. Скажи мне, что я им скажу.
Дядя Джозеф выразил на лице своем необыкновенную важность и начал:
– Ты помнишь, Сара, что вчера вечером я сказал тебе, что закурю трубку и подумаю. Я курил и думал и выдумал три мысли; первая мысль моя: терпение; вторая моя мысль: терпение; третья: терпение.
– Терпение? – повторила Сара печально. – Я тебя не понимаю. Ты хочешь, чтоб я ждала? Чего же ждать?
– Потерпи, пока приедем к замку. Как войдем в двери, тогда и обдумаем все, что надо. Теперь ты понимаешь?
– Понимаю. Но здесь еще одно затруднение. Я должна тебе сказать, что письмо заперто.
– Заперто в комнате?
– Нет, хуже. Оно под двумя замками. Мне нужен не только ключ от дверей, но другой небольшой ключик…
Сара замолчала и рассеянно стала смотреть вокруг.
– А ты его потеряла?
– Я выбросила его нарочно в то утро, когда бежала из замка. О, как бы я его хранила, если б знала, что он опять мне понадобится.
– Ну, этому уж нельзя помочь. Скажи мне, в чем же оно заперто.
– Я боюсь, нас подслушивают.
– О, какой вздор! Скажи мне на ухо.
Она недоверчиво посмотрела кругом и прошептала что-то на ухо старику.
– Ба! – вскричал он. – Мы счастливы. Это, как говорят англичане, так легко, как лгать. Ты отворишь без малейшего труда.
– Как же?
Дядя подошел к окну, у которого подоконница была сделана по-старинному и служила вместе и сундуком и сидением, поднял крышку и, пошарив там, вынул долото.
– Смотри, – сказал он, – подложишь это долото вот так – раз, потом так – два, потом сюда – три, и замка, как не бывало. Возьми это долото, заверни в бумагу, и спрячь в карман. Ты сумеешь это сделать?
– Я повторю это там на месте. Теперь едем.
– Едем! Но прежде первую и главнейшую вещь – Моцарт должен надеть свой плащ и ехать с нами. Он взял ящик и, опустив его в кожаный футляр, вышел с трубкой, табаком и другими принадлежностями. Собравшись в путь, дядя Джозеф предложил племяннице посидеть. А сам пошел справляться о карете.
Через полчаса дядя Джозеф возвратился и предложил племяннице отправиться к почтовой карете, а в два часа пополудни путешественники наши достигли небольшого городка, от которого Портдженский замок отстоял только на полчаса ходьбы. На дороге в замок они встретили почтальона, относившего туда письмо.
Во время всего путешествия мистер Бухман не произнес ни слова ни о своей цели, ни о средствах для вернейшего достижения ее. Замечания его относились исключительно к предметам, попадавшимся на дороге.
– Я должен сказать тебе слова два, дитя мое, – сказал он, наконец, ведя под руку Сару. – Когда мы ехали, мне пришла в голову счастливая мысль: если ты сделаешь в этом замке, что тебе надо, и возвратишься в мой дом, то я тебя уже не отпущу от себя. Что ж ты молчишь, Сара?
– Несколько дней тому назад я имела место, – отвечала она, – но теперь я свободна, я потеряла место.
– А! Ты потеряла место? Каким образом?
– Я не могла слушать, когда при мне несправедливо обвиняли лицо, совершенно невинное, и…
Она замолчала. Но эти слова были сказаны таким решительным тоном, что старик с удивлением посмотрел ей в глаза, причем заметил, что щеки ее пылали.
– Вот что, Сара! – воскликнул он после долгой паузы. – Ты поссорилась?
– Тише! Не спрашивай более. Смотри, вот Портдженский замок; по этой дороге шестнадцать лет тому я бежала к тебе. Пойдем скорее! Я ни о чем теперь не могу думать.
С этими словами она пошла так скоро, что дядя Джозеф едва поспевал за нею. Минут через десять перед ними открылся весь западный фасад старинного дома, по которому уже начинали скользить лучи солнца, перешедшего за меридиан. Дядя и племянница быстро приближались к замку, и каждый шаг вперед вызывал в ее страждущей душе новые воспоминания, которые она силилась предать забвению.
– Постой, – проговорила она, задыхаясь от усталости и волнения. Старик остановился и увидел тропинку, которая шла влево от дороги, а вправо – другую дорожку, ведшую к церковной паперти. Дядя Джозеф в недоумении посмотрел кругом.
– Подождешь меня здесь, дядя. Я не могу пройти мимо этой церкви и не посмотреть… Я не знаю, что будет, когда мы уйдем из этого дома…
Она замолчала и обернулась к церкви; по щекам ее покатились слезы, которые она хотела скрыть от старика.
– Ступай, мое дитя. Я буду ждать тебя. Теперь Моцарт может выйти из своей клетки и пропеть что-нибудь на открытом воздухе. С этими словами он вынул ящик, закурил трубку, завел машину и с видом гастронома, сидящего за роскошным обедом, стал втягивать в себя табачный дым и вслушиваться в каждую нотку менуэта из Дон Жуана.
Между тем Сара быстро шла по направлению к церкви и скоро скрылась за оградой, окружавшей маленькое кладбище. И теперь она обернулась в ту сторону, в котору направлялись ее шаги в день смерти ее госпожи. У той могилы, которая влекла ее к себе, которая в то памятное для нее утро лежала одиноко, теперь явились соседи справа и слева. Ограда у нее была еще цела, но за оградой росла высокая, густая трава, жалобно склонявшаяся, когда по ней пробегал ветер. Она опустилась на колена и стала разбирать надпись на могильном камне. Тяжелый вздох вырвался из ее груди, когда она дочитала до конца:
Посвящается памяти
Гуго Польуиля,
имевшего 26 лет от роду.
Смерть его застигла
при падении со скалы
в
Портдженский рудник
декабря 17, 1823
Потом она наклонилась и припала устами к камню.
– Так лучше, – произнесла она, став на ноги. – Меньше чужих глаз будет смотреть на нее, он будет спокойнее лежать!
Она отерла слезы, вырвала горсть травы и пошла с паперти. Проходя мимо церкви, она остановилась на минуту, вынула книжку, которую взяла с собой в день своего бегства из Портдженны, выбросила из нее остатки травы, пролежавшей там шестнадцать лет, на ее место положила свежей и поспешно пошла к старику. Дядя Джозеф, насладившись музыкой, прятал в кожаный футляр своего Моцарта.
– Ах, Сара, ты опять плакала! Что ты там увидела? Так, так! Вижу, не спрашивать. Но позволь один вопрос: мы сейчас пойдем в замок?
– Да, да. Сию минуту, иначе я потеряю всю храбрость.
Через несколько минут они достигли восточной стены замка; к главному входу в дом, лежавшему на западной стороне, в последние годы весьма редко отворяемому, вела терраса, с которой видно было море. Меньший вход был на южной стороне; он был открыт и вел мимо людских комнат в большую залу и к лестнице, принадлежащей к западным комнатам. Сара, хорошо знакомая с Портдженной, инстинктивно пошла к этому входу. Достигнув южного угла здания, она остановилась и посмотрела кругом. На всей дороге, кроме почтальона, они не встретили ни живой души, и здесь, у самых стен не видно было не только никакого человеческого существа, но даже домашних животных.
– Как здесь пусто, – сказала Сара, печально глядя вокруг. – Ну вот дверь. Дядя, что мы будем делать?
– Прежде всего позвоним.
– Хорошо. А когда слуга выйдет, что мы скажем?
– Что скажем? – Дядя Джозеф нахмурил брови, что должно было означать усиленную деятельность его мозга. – Что скажем?.. Знаю, знаю! Постарайся казаться совершенно спокойной, Сара. Когда слуга выйдет, я стану говорить.
– О пожалуйста, что ж ты скажешь?
– Что скажу? Прежде всего: здравствуйте, потом скажу: можем ли мы осмотреть этот прекрасный замок?
Между тем как путешественники ходили под стенами замка, и Сара силилась успокоиться и принять любопытно равнодушный вид, дома была другая женщина, которая в беспокойстве и волнении сидела, держа в руке только что полученное письмо. Эта дама была ключница Портдженского замка; письмо, взволновавшее и беспокоившее ее, было письмо мистрисс Фрэнклэнд, написанное ею после долгого разговора с мужем и мистером Орриджем, который доставил ей свои весьма неопределенные сведения о мистрисс Джазеф. Ключница уже несколько раз прочитала письмо и чем более читала, тем сильнее было ее беспокойство и тем больше изумления изображалось на ее лице.
– Доброго утра, мистрисс Пентрис, – сказал вошедший в это время в комнату ключницы тяжеловатый мужчина с конической головой и добродушным лицом, славившийся в окрестностях Портдженны как замечательно здравый и основательный ум.
– Что нового, мистрисс Пентрис? – спросил он важным голосом.
Мистрисс Пентрис, разделявшая мнение соседей об умственных способностях дворецкого, тотчас же подала ему письмо, прося прочитать и объяснить, что оно значит.
Мистер Мондер сел и с необыкновенною важностью в лице и во всей фигуре начал читать письмо ровный протяжным тоном:
«Мистрисс Пентрис, вы, вероятно, желали бы получить от меня письмо, в котором был бы точно назначен день нашего приезда в Портдженну. Но я в настоящее время не могу определить, когда мы приедем; скажу только, что выедем из Вест-Винстона, лишь только доктор позволит мне продолжать путешествие».
– До сих пор все понятно, – прервала ключница. – Здесь еще нет ничего особенного. Но в середине и в конце написано Бог знает что.
– Посмотрим, – произнес глубокомысленно мистер Мондер и с необыкновенною важностью вытер нос.
«Главная цель этого письма состоит в том, чтобы просить вас и мистера Мондера от имени моего мужа разузнать как можно скрытнее, не являлась ли в окрестностях Портджены одна женщина, путешествующая теперь по Корнуэллу. Имя этой женщины мистрисс Джазеф; она средних лет, имеет манеры женщины хорошего общества, в движениях и взгляде ее видно нервное расстройство и вообще она слабого здоровья. Она одевается в черное платье, весьма опрятно и прилично. Глаза ее замечательны выражением робости, говорит она тихим и приятным голосом. Эти приметы особенно важны для вас в том случае, если она путешествует не под тем именем, которое нам известно.
«Объяснять причины нет надобности; но я и мистер Фрэнклэнд думаем, что мистрисс Джазеф когда-то имела сношения с Портдженной. Справедливо ли это предположение или нет, однако ж не подлежит сомнению, что она хорошо знакома с внутренностью замка и что, по причине нам неизвестной, заинтересована этим домом. Соображая эти факты с полученным нами достоверным известием, что мистрисс Джазеф находится теперь в Корнуэлле, мы полагаем, что или вы, или мистер Мондер, или кто-нибудь из слуг может с нею встретиться; и мы весьма желали бы, чтобы – в случае, если эта дама захочет войти в дом и осмотреть его, она была бы принята вежливо и чтобы вы, незаметно для нее, наблюдали за всеми ее действиями во все время ее пребывания в доме. Не упускайте ее из виду ни на минуту и, если возможно, поручите кому-нибудь из близких и надежных людей узнать, куда она отправится, вышедши из замка. Точное исполнение этих инструкций, хотя они могут показаться вам очень странными, чрезвычайно важно.
«Я должна еще прибавить, что мы ни в чем не можем обвинять эту особу и мы очень желали бы, чтобы вы (если встретитесь с нею) действовали как можно осторожнее и никаким образом не возбудили ее подозрений, что поступаете по нашему приказанию или что наблюдаете за нею. Будьте столь добры, сообщите это письмо дворецкому; можете передать его содержание и всякому другому лицу, на которое можете полагаться, если найдете то необходимым.
Розамонда Фрэнклэнд».
«P.S. Я уже выхожу: ребенок очаровательно мил».
– Что вы скажете, мистер Мондер? Случалось вам когда-нибудь читать подобные письма?
Мистер Мондер слегка кашлянул, заложив левую ногу на правую, наклонил голову набок, опять кашлянул и посмотрел на ключницу. Если бы на месте мистера Мондера был кто-нибудь другой, мистрисс Пентрис могла бы заметить, что на лице его ничего не выражалось, кроме тупоумия. Но лицо мистера Мондера – первой головы в околодке – внушало ей слепое доверие и почтение.
– Я готов думать… – сказал мистер Мондер.
– Да? – сказала мистрисс Пентрис.
Тем разговор их и кончился, потому что в эту самую минуту вошла служанка и стала накрывать на стол.
– Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не накрывала на стол, пока я не скажу? Мне нужно поговорить с мистером Мондером о деле, а ты пришла мешать, ступай пр…
В эту минуту у входа в замок раздался звонок – звук, не совсем обыкновенный в Портдженском замке, потому что немногие лица, ходившие туда, не имели привычки нарушать его тишину звоном, особенно днем.
– Кто там? – вскричала мистрисс Пентрис и бросилась к окну.
Первый предмет, бросившийся ей в глаза, была дама, одетая весьма чисто в черное платье.
– Силы небесные! Мистер Мондер! – вскричала ключница, бросившись опрометью к столу и схватив письмо мистрисс Фрэнклэнд. – Вот она, вот эта леди, или женщина… чисто одетая, в черном платье… Боже мой! Что это! Бэтси, стой, стой здесь!
– Я хотела пойти к дверям, – отвечала изумленная и напуганная Бэтси.
– Останься здесь! – воскликнула мистрисс Пентрис в сильном волнении. – Ты глупа, стой здесь. Я сама пойду.
Глава XIV. ВНУТРИ ЗАМКА
Изумление мистрисс Пентрис еще увеличилось, когда она, отворив дверь, увидела возле дамы джентльмена. Возбужденному воображению ключницы внезапно появившаяся фигура дяди Джозефа, приятно улыбающегося и вежливо кланяющегося, показалась сверхъестественным явлением.
– Здравствуйте, мы желали бы осмотреть этот замок… – произнес дядя Джозеф.
Мистрисс Пентрис была поражена безмолвием. Кто этот джентльмен, произносящий английские слова с иностранным акцентом и фантастически кланяющийся? Что значит появление его с дамой в черном платье? В письме мистрисс Фрэнклэнд о нем нет ни слова!
– Здравствуйте, мы желали бы осмотреть замок, – повторил мистер Бухман, вежливо раскланиваясь.
– Вам угодно осмотреть замок, сэр? – повторила ключница, приобретшая, наконец, способность говорить. – А дама? – продолжала она, глядя через плечо стоявшего на первой ступеньке лестницы джентльмена на его племянницу, находившуюся у подножия лестницы. – А дама тоже желает осмотреть замок?
Короткий утвердительный ответ Сары навел ключницу на ту мысль, что описанная ее госпожою женщина стоит перед нею. Мягкий, приятный голос посетительницы, опрятная одежда, черный цвет, робкий взгляд, который ключница успела подметить, не оставляли на ее счет никакого сомнения. Но чем объяснить явление ее кавалера? Этот вопрос повергал мистрисс Пентрис в совершенное недоумение. Поступить ли и с ним по инструкции мистрисс Фрэнклэнд? Дозволить ли ему осмотреть дом, или оставить его у двери, пока она будет ходить по замку? В таких трудных обстоятельствах мистрисс Пентрис привыкла обращаться за советом к глубокомысленности и проницательности мистера Мондера.
– Угодно вам будет подождать здесь, пока я позову дворецкого, – сказала мистрисс Пентрис, обращаясь исключительно к Саре.
– Очень вам благодарен, – отвечал дядя Джозеф, кланяясь и улыбаясь. – А? Что я тебе сказал? – прошептал он торжественно племяннице, когда ключница скрылась.
Первым движением ключницы было идти к мистеру Мондеру, но она вспомнила приказание мистрисс Фрэнклэнд не упускать ни на минуту из виду этой опрятно одетой дамы и остановилась. Подумав с минуту, она осторожно позвала Бзтси и приказала ей пригласить мистера Мондера.
Мистер Мондер явился. Он привык, чтобы с ним почтительно обращались, и потому был очень недоволен ключницей, которая, услышав звонок, оставила его именно в ту самую минуту, когда он готовился высказать свое мнение о письме мистрисс Фрэнклэнд. Вследствие того, когда мистрисс Пентрис отвела его в сторону и шепотом изложила свои сомнения, он принял все сказанное ему с видимым равнодушием. Но мистрисс Пентрис было не до того. Она досказала все до конца и заключила тем, что, по ее мнению, даму следует впустить, а джентльмена оставить у двери.
– Да, таково ваше мнение, мэм, – строго сказал дворецкий, – но я его не разделяю.
– Вы думаете, что и джентльмена надо впустить?
– Да, я думаю, – сказал мистер Мондер.
– Поэтому вы примете на себя ответственность за это отступление от инструкции мистрисс Фрэнклэнд? – спросила ключница.
– Конечно я, – отвечал дворецкий тоном авторитета.
– Хорошо, я всегда рада следовать вашему совету, – сказала ключница.
Мистрисс Пентрис осмелилась еще заметить, что ответственность за исполнение приказаний господ падает столько же на него, сколько и на нее.
Между тем, стоя у двери, дядя Джозеф разговаривал с Бэтси (которая не могла преодолеть своего желания увидеть странных посетителей) так фамильярно, как будто бы всю жизнь был с нею знаком. Прежде всего он спросил, нельзя ли где-нибудь получить экипаж, чтоб доехать до ближайшего города, где останавливался дилижанс; потом повел речь о доме, хорошо ли ей жить и мало-помалу дошел до северной части замка, на которую не переходил никто из домашних.
– Скажи мне, моя милая Бэтси, – говорил дядя Джозеф, когда мистрисс Пентрис, сопровождаемая дворецким, спускалась с лестницы, – почему же никто не ходит в эти комнаты?
– Потому что там привидение, – отвечала со смехом Бзтси, развеселенная шутками старика.
– Молчи и убирайся в кухню, – раздался гневный голос ключницы над самым ухом служанки. – Этот глупый народ, – продолжала она, обращаясь к Саре через голову дяди Джозефа, – рассказывает нелепые истории о нескольких комнатах на той половине, в которой никто не жил шестьдесят или семьдесят лет; рассказывает нелепые истории о привидениях, и моя служанка имеет глупость верить им.
– Нет, нет, я им вовсе не верю, – сказала Бэтси, которая возвратилась, услышав, что разговор принимает мистический характер. – Я вовсе не верю в привидения.
Проговорив это, Бзтси встретила гневный взгляд ключницы и весьма неохотно удалилась со сцены. Мистрисс Пентрис заметила с некоторым удивлением, что таинственная леди побледнела, когда заговорили о привидениях; но прежде нежели она успела спросить о причине, явился мистер Мондер и, обратясь к путешественникам, важным тоном пригласил их следовать за собою; потом он важно повернулся и повел их к восточной лестнице таким шагом, каким серьезные задумчивые англичане прогуливаются по воскресеньям. Ключница выступала важно, а за нею следовали дядя Джозеф и Сара.
– Это похоронное шествие, – прошептал старик. С этими словами он взял под руку племянницу и заметил, что она дрожала.
– Что с тобой? – спросил он.
– Дядюшка, не понимаю, отчего они нас приняли с такой готовностью, – прошептала она. – Что они говорят там между собой? И почему эта женщина не спускает с меня глаз?
Старик хотел было что-то отвечать, но ключница оглянулась и весьма выразительно попросила их следовать за нею. Через минуту они стояли у подножия восточной лестницы.
– Ага! – воскликнул дядя Джозеф, болтливость которого не унималась даже в присутствии величавого мистера Мондера. – Великолепный дом и великолепная лестница!
– Мы привыкли слышать такие отзывы о нашем доме, сэр, – сказал мистер Мондер, решившийся уязвить слишком фамильярного иностранца. В Весткорнуэллийском гиде, которым вам следовало бы запастись, предпринимая путешествие в нашу сторону, говорится, что Портдженский замок один из прекраснейших замков в Англии, Я очень сожалею, сэр, что вы не имеете гида.
– О, к чему это? – проговорил нисколько не смутившийся германец. – Стоит ли сожалеть о гиде, когда вы сами нас провожаете? О, сэр, вы несправедливы к себе! Неужели такой путеводитель, как вы, который ходит и говорит, может быть заменен мертвым, печатным? Никогда! – При этом дядя Джозеф очень ловко поклонился, посмотрел на дворецкого и покачал головою с видом дружеского упрека.
Мистер Мондер был парализован. Если бы иностранец был английский герцог, то и в таком случае он не ожидал подобной фамильярности.
Между тем Сара, сопровождаемая ключницей, медленно поднималась на лестницу. Мистер Бухман поспешил к ней, а мистер Мондер постоял еще с минуту и тоже последовал за дерзким иностранцем с решительным намерением наблюдать каждое его движение и наказать за его невежество при первом удобном случае.
Шествие по лестнице заключалось, впрочем, не дворецким, а служанкой, которая старалась держаться поодаль, чтобы не быть замеченной ключницей. Приезд иностранцев был великим событием, взволновавшим ее скучную жизнь в Портдженском замке.
Между тем ключница ввела Сару в главные комнаты западной стороны замка. Проходя по лестнице, Сара, внимание которой было возбуждено опасениями и подозрением, не могла не заметить, что перилы и самая лестница были возобновлены.
– У вас в доме работают? – спросила она скороговоркой.
– Вы это заключаете по лестнице? – возразила ключница. – Да, у нас работали.
– А теперь нигде не работают?
– Нет, но мы ждем, что скоро опять начнутся работы. Даже здесь, в лучшей части дома половина спальных комнат и некоторые лестницы так плохи, что по ним не совсем безопасно ходить. Они немногим лучше были уже во время последней мистрисс Тревертон, так мне рассказывали; а со времени ее смерти…
Ключница остановилась, с видом удивления и неудовольствия. Леди, опрятно одетая, вместо того чтобы поддержать репутацию дамы хорошего общества, сделала непростительное невежество – отвернулась от мистрисс Пентрис, прежде чем та кончила свою речь. Поэтому мистрисс Пентрис, помолчав, повторила свои последние слова строгим, внушительным тоном:
– Со времени смерти мистрисс Тревертон…
Но ей опять не позволили кончить. Странная леди проворно повернула к ней свое бледное лицо и, почти не глядя на нее, отрывисто сказала:
– Я хочу спросить вас… как говорят: привидение, которое является в тех комнатах, мужчина или женщина?
– Я говорю о последней мистрисс Тревертон, – сказала ключница тоном строжайшего выговора, – а не о привидении. – Если вы желаете что-нибудь знать от меня, то вам необходимо обратить внимание на то, что я говорю.
– Извините, прошу вас, извините… Но я бы желала знать…
– Если вы желаете знать о тех нелепостях, которые тут рассказывают, – начала мистрисс Пентрис, смягченная последними словами Сары, – то я вам должна сказать, что, по словам этого глупого народа, привидение является в виде женщины.
Лицо странной женщины еще более побледнело.
– Ох, как жарко! – проговорила она, подходя к открытому окну.
– Жарко? Сегодня северный ветер! – воскликнула удивленная ключница.
В это время подошел дядя Джозеф и очень вежливо спросил, не намерены ли дамы осмотреть комнаты. В последние пять или шесть минут он задал дворецкому несколько вопросов, но, получив от него самые короткие и неудовлетворительные ответы, в отчаянии оставил его.
Мистрисс Пентрис готовилась идти в столовую, потом в библиотеку и гостиную. Все эти три комнаты были соединены между собою, а рядом с ними тянулся вправо длинный коридор. Она дотронулась до плеча Сары, давая ей таким образом знать, что пора идти.
– Что касается до привидения, – говорила мистрисс Пентрис, отворяя дверь, – то вам нужно спросить у тех глупых людей, которые в него верят. Они вам все скажут – старое ли или молодое, как ходит и прочее, чего я вам сказать не могу.
Между тем как ключница поднимала шторы в столовой, а дворецкий отворял двери в соседнюю комнату, дядя Джозеф подошел к Саре и прошептал ей несколько ободрительных слов.
– Смелее, смелее! Главное – старайся сохранить присутствие духа, – шептал он.
– Мои мысли! Мои мысли! – произнесла Сара. – Они восстали против меня. Как я посмела войти в этот дом?
– Вы лучше посмотрели бы в это окно, – отнеслась к посетителям мистрисс Пентрис, подняв штору. – Такие виды не везде бывают.
Когда все вошли в комнаты, Бэтси, остававшаяся внизу, не могла уже видеть странных людей, возбудивших ее любопытство, ни слышать их разговора; поэтому она, скрепя сердце, ушла в кухню и занялась приготовлением обеда.
Налюбовавшись видом из первой комнаты, все вошли в библиотеку. Здесь мистрисс Пентрис могла осмотреться и заметить, что мистер Мондер вовсе не заботится о точном исполнении инструкции мистрисс Фрэнклэнд. Оскорбленный непочтительностью дяди Джозефа, дворецкий держался в стороне. Войдя в библиотеку, он стал осматривать книги, шкафы, смотреть всюду, но только не туда, куда следовало. Мистрисс Пентрис решилась ему предложить наблюдать за иностранцем так же внимательно, как она наблюдает за дамой.
– Хорошо, – небрежно отвечал мистер Мондер. – Куда вы их поведете потом, мэм? Назад или в коридор на двор?
– Разумеется, в коридор: покажу следующие три комнаты, что за этими.
Мистер Мондер вышел в гостиную, оперся на камин и стал любоваться своею физиономиею, отражавшеюся в зеркале.
– Это гостиная, – сказала мистрисс Пентрис, обращаясь к посетителям. – Камин, высеченный из камня, считается драгоценнейшею вещью в этой комнате.
Прогнанный таким образом от камина, мистер Мондер отошел к окну и стал смотреть вдаль. Сара, по-прежнему бледная, безмолвная, машинально подошла к камину, когда ключница указала на него. Дядя Джозеф осматривал комнату с большим любопытством, не умолкая ни на минуту. От камина он пошел в угол, из угла – к столу и везде осматривал мебель с энтузиазмом специалиста, всею душою преданного своему предмету.
– Ай! Ай! Ай! – закричал внезапно мистер Бухман голосом, полным искреннего восторга и изумления. – Откроите его, заведите машину! – кричал он, указывая на музыкальный ящик великолепной работы. – Заведите машину! умоляющим голосом вопил дядя Джозеф.
– Мистер Мондер! – воскликнула ключница, подходя к окну. – Что вы там смотрите? Остановите его. Он хочет открыть ящик. Оставьте, сэр!
– Заведите машину! – повторял дядя Джозеф, схватив за руку мистрисс Пентрис и тряся ее изо всей силы. – Смотрите, вот и у меня тоже ящик, играет ваш что-нибудь из Моцарта? Он в три раза больше моего. Вот, вот, мой ничтожным кажется в сравнении с этим. Его дал моему брату король всех музыкантов – Моцарт. Да, сам божественный Моцарт! Заведите его. Потом я заведу свой! Заведите, если вы меня любите…
– Сэр!!! – воскликнула мистрисс Пентрис, почти задыхаясь от негодования и покрасневши до ушей.
– Что это значит, сэр? – вмешался мистер Мондер. – Как вы смеете говорить таким образом с почтенной дамой? Вы думаете, мы нуждаемся в вашей заморской болтовне, в вашей заморской морали, в вашем заморском невежестве? Да, сэр, в невежестве. Всякий, кто называет человека, кто бы он ни был, хоть ваш Моцарт, божественным, тот невежда, тот произносит богохульство. Кто вы? Вы невежа, сэр!
Но прежде нежели дядя Джозеф успел произнести одно слово в свое оправдание и в защиту своих нравственных начал, в комнате раздался вопль мистрисс Пентрис, заставивший вздрогнуть и нечестивого германца, и богобоязненного островитянина.
– Где она? – вопила ключница, оглядываясь во все стороны.
Дама, опрятно одетая, исчезла. Ее не было ни в библиотеке, ни в столовой, ни в коридоре. Осмотрев эти три апартамента, ключница возвратилась к мистеру Мондеру с выражением неописанного ужаса в лице и с минуту простояла пред ним, не произнося ни слова.
– Где она, говорите? – вскричала мистрисс Пентрис, обратясь к дяде Джозефу. – Говорите! Вы двуличный, бесстыдный человек! Говорите, где она!
Щеки мистрисс Пентрис были покрыты смертною бледностью, в глазах изображалась ярость, и руки дрожали.
– Я думаю, она пошла осматривать дом одна, – сказал дядя Джозеф. – Мы ее найдем, конечно, когда будем проходить по другим комнатам.
Как ни прост был дядя Джозеф, однако ж понял, что совершенно неожиданно оказал услугу племяннице. «Так, так, – думал он, – пока эти два злые чудовища бранились здесь, Сара побежала в ту комнату, где лежит письмо. Славно! Я только подожду, пока ока возвратится, и домой; а там пускай они бранятся, сколько им угодно».
– Что мне делать? Мистер Мондер, скажите, что мне делать? – вопила ключница. – Мы не должны терять ни минуты. Мы должны ее найти. А! Она спрашивала о лестнице. Она во втором этаже. Мистер Мондер! Останьтесь здесь и не выпускайте из глаз этого человека ни на минуту. Подождите, пока я осмотрю второй этаж. Там все спальные комнаты заперты.
С этими словами мистрисс Пентрис выбежала из комнаты и бросилась на лестницу.
Между тем как она бегала по западной части дома, Сара спешила по открытым коридорам, ведущим на северную половину.
Вызванная на решительный поступок своим отчаянным положением. Сара выскользнула из гостиной, лишь только мистрисс Пентрис отвернулась от нее. Нимало не думая, она сбежала с лестницы и направилась в комнату ключницы. Она не знала бы, что сказать, если бы нашла там кого-нибудь. Она не составляла никакого плана; да и не могла; волнение остановило ее умственную деятельность. Она сознавала только то, что ей необходимо было пройти в Миртовую комнату. Эта мысль внушила ей неестественную смелость, дала ей неестественную силу и быстроту.
В комнате ключницы никого не было. Вбежав туда, Сара увидела на хорошо знакомом гвозде связку ключей, схватила их и побежала по длинным пустым коридорам, ведущим к северным комнатам, не останавливаясь ни на мгновение, как будто бы она вчера еще ходила по этим местам. Наконец она остановилась у запертой двери. За этой дверью была огромная северная зала.
Тогда она стала отыскивать ключ и теперь только заметила на них ярлыки, привязанные архитектором, осматривавшим здание. При первом взгляде на ключи она вся задрожала. Если б она была спокойнее, то поняла бы. что новые метки на ключах означают намерение открыть забытые комнаты, и это, может быть, внушило бы ей более твердости. Но она была так взволнована, все чувства ее были в таком напряжении, что она решительно не могла дать себе ни в чем отчета. На одном ключе, который был больше других, не было метки; он именно принадлежал к той двери, пред которой она стояла. Сара судорожно вложила его в замок и, употребив невероятное усилие, повернула: дверь, от одного удара ее руки, отворилась. и она пустилась бежать к лестнице, находившейся на другом конце залы.
Она остановилась и посмотрела на дверь: нет, то была не та, которую она искала: мелом на ней поставлен был № 1. Это поразило ее; она силилась сообразить, что значит этот знак; но не могла. Тогда, в отчаянии, она закрыла лицо руками и, простояв таким образом несколько минут, пошла к другой двери. № 2, далее № 3, № 4. Она вздрогнула: то была дверь Миртовой комнаты.
Сара стала отыскивать ключ с № 4, долго перебирала ключи, но второпях не находила. Руки ее, наконец, опустились, и она с отчаянным видом оглянулась назад. Перед нею лежала огромная северная зала. Фамильные портреты, которые, казалось, выступали из своих рам, когда она прятала письмо, теперь казались темными пятнами на стенах. Дневной свет едва одолевал мрак этой обширной комнаты и едва освещал паутину, фестонами висевшую на треснувших, местами обвалившихся карнизах, и сор, лежавший в разных местах.
Она прислушалась; все было тихо, как в могиле. Но вот послышался какой-то звук. Откуда он? Из Миртовой комнаты, отвечало раздраженное воображение Сары. Ноги ее, казалось, приросли к полу, все чувства онемели; она не совершенно ясно сознавала, где была и зачем пришла. На лице ее опять явилось дикое выражение, так напугавшее дядю Джозефа накануне, и она с испытующим видом тихо обернулась к двери Миртовой комнаты.
– Мистрисс! – прошептала Сара. – Я опоздала? Вы здесь уже давно?
Едва внятный шорох послышался возле нее и замер в другом конце залы.
Глаза ее, устремленные на дверь, раскрывались все более и более, как будто бы она хотела видеть, что делается за запертою дверью.
– В чем они ее похоронили? Какой странный шорох от этого савана! – проговорила она.
По зале опять пронесся глухой звук, и снова все стихло.
Если бы она могла бросить спокойный, сознательный взгляд на стену, перед которой стояла, она увидела бы, что этот таинственный шелест производили длинные полосы обоев, висевшие у двери Миртовой комнаты и в других местах, оторванные архитектором. Но она была под влиянием сверхъестественного страха, лишавшего ее и чувств, и мыслей.
Сара обернулась и платьем коснулась к бумаге; шорох, послышавшийся у самых ее ног, заставил ее отодвинуться от двери. Она отчаянно махнула рукою, и связка ключей, вырвавшись из руки, перелетела через перилы и упала на пол залы. Эхо пронеслось по всей зале, и почти в то же мгновение послышался на другом ее конце женский крик, потом чьи-то шаги и голоса, крик опять повторился – Сара задрожала, дыхание остановилось, в глазах потемнело – и она упала.
Глава XV. МИСТЕР МОНДЕР НА СУДЕЙСКОМ СТУЛЕ
Шумные голоса и скорые шаги слышались все ближе и ближе. Потом наступила тишина, которая была прервана громким восклицанием: «Сара, Сара, где ты?» и вслед за тем в дверях, ведущих в северную залу, появился дядя Джозеф и стал внимательно смотреть вокруг себя.
В первую минуту он не заметил фигуры, лежавшей на площадке, составлявшей вершину лестницы, но через мгновение взор его упал по направлению к лестнице, и он увидел темное платье и руку, лежавшую наверху. С криком ужаса бросился он через залу, взбежал на лестницу и, став на колена возле Сары, поднял ее голову. В то же время явились ключница, дворецкий и служанка, и все трое столпились у двери.
– Воды! – кричал старик, дико жестикулируя свободной рукой. – Она здесь, она упала, она в обмороке! Воды, воды!
Мистер Мондер смотрел на мистрисс Пентрис, мистрисс Пентрис – на Бэтси, а Бэтси опустила глаза в землю, и все трое стояли неподвижно; никто из них, казалось, не был в состоянии пройти через залу. На лицах их, видимо, выражалась причина, удерживавшая их на одном месте: все они были напуганы.
– Воды, я говорю, воды! – повторял дядя Джозеф, потрясая своим кулаком. – Что вы там столпились в дверях? Воды, воды, воды!
– Я, пожалуй, принесу воды, мэм, – сказала Бэтси. – если вы, или мистер Мондер решимся снести ее туда.
Бэтси побежала в кухню и, возвратясь со стаканом воды, весьма почтительно предложила его сначала ключнице, потом дворецкому.
– Как ты смеешь делать подобные предложения? – сказала мистрисс Пентрис и отвернулась от двери.
– Да, как ты смеешь делать нам подобные предложения? – повторил мистер Мондер и тоже отвернулся от двери.
– Воды, воды! – кричал между тем старик, стараясь приподнять свою племянницу по крайней мере столько, чтобы она могла головою опереться на стену, находившуюся позади нее. – Воды! – кричал он, выходя из себя от нетерпения и гнева.
– Позвольте вас спросить, сэр: точно ли вы уверены, что там наверху лежит дама? – проговорила Бэтси, сделав несколько шагов вперед и дрожа всем телом.
– Уверен ли я? – воскликнул дядя Джозеф, спускаясь с лестницы. – Что за глупый вопрос? Кто ж может быть?
– Привидение, сэр, – отвечала Бэтси, подвигаясь все нерешительнее. – Привидение северных комнат.
Не отвечая ни слова Бэтси, дядя подошел к ней, с презрительным жестом взял стакан и поспешил к племяннице. Удовлетворив требованию дяди Джозефа, служанка повернулась с намерением поскорее убраться отсюда, но в то же мгновение увидела связку ключей, лежавших на полу у подножия лестницы. После некоторого колебания она призвала всю свою храбрость, подняла ключи и бросилась вон из залы.
Между тем дядя Джозеф мочил своей племяннице виски и лоб. Через минуту грудь ее начала медленно подниматься и опускаться, мускулы на лице пошевельнулись, и она тихо открыла глаза. Они смотрели на старика, но были лишены сознательного выражения. Он дал ей напиться и проговорил несколько слов тихим голосом:
– Сара наконец пришла в себя.
– Не оставляй меня! – проговорила она и придвинулась к дяде.
– Не бойся, дитя мое, – сказал старик. – Я не оставлю тебя. Скажи мне, Сара, что с тобой случилось? Ты испугалась чего-нибудь?
– Не спрашивай меня! Ради Бога, не спрашивай меня!
– Хорошо; я не стану говорить. Возьми еще глоток воды.
– Помоги мне; помоги мне встать.
– Нет, нет; подожди немного. Еще воды.
– Ох, помоги мне. Я хочу уйти отсюда, чтоб не видеть этих дверей. Мне будет лучше, как я сойду с лестницы.
– Так, так, – сказал дядя Джозеф, силясь поднять ее. – Подожди теперь, стань; теперь опирайся на меня, смелей, смелей, я хоть не велик ростом, но довольно силен. Вот так… Ты была в комнате? – прибавил он шепотом. – Ты взяла письмо?
Сара в ответ горестно взглянула на него и с видом отчаяния опустила голову ему на плечо.
– Как, Сара! – воскликнул он. – Прошло столько времени, и ты еще не была в комнате?
Она внезапно подняла голову, задрожала и слабым движением потянула старика к лестнице.
– Я никогда не увижу этой комнаты, никогда, никогда! – сказала она. – Пойдем, я теперь могу идти, пойдем! Дядя, если ты меня любишь, увези меня из этого дома куда-нибудь подальше, чтобы мы опять были на свежем воздухе, чтоб мы не видели этого дома.
Поднятые брови дяди выражали крайнее удивление; но он боялся тревожить свою племянницу новыми вопросами и потому молча начал спускаться с лестницы, поддерживая Сару, Но она была так слаба, что ей нужно было остановиться у подножия лестницы, чтобы отдохнуть немного. Видя это и чувствуя, как она, идя через залу, с каждым шагом все тяжелее и тяжелее опускалась на его руку, он обратился к мистрисс Пентрис с просьбой, не может ли она дать Саре каких-нибудь капель. Утвердительный, хотя и не совсем вежливый ответ ключницы сопровождался таким быстрым действием, которое ясно доказывало, что она была очень рада первому благовидному предлогу, чтобы возвратиться на обитаемую половину своего дома. Бормоча что-то такое про себя, она немедленно направилась в свою комнату, между тем как дядя Джозеф вел свою племянницу, молча выслушивая ее просьбы, чтобы тотчас же уехать из замка.
Мистер Мондер стоял в великом смущении и безмолвно покачивал головой; он ждал, пока можно будет запереть дверь на ключ. Исполнив это, он отдал ключи Бэтси, приказал отнести их на свое место и сам поспешил ретироваться в более безопасное место. Отойдя на довольно значительную дистанцию от северной залы, мистер Мондер тотчас же овладел собою. Он умерил шаги, собрал свои рассеянные мысли и, казалось, был совершенно доволен собою, так что, при входе в комнату ключницы, его манеры и взгляд приняли обычный характер торжественности. Подобно огромному большинству пустых людей мистер Мондер чувствовал неизмеримое наслаждение, слушая свои собственные речи, и теперь он понимал, что может доставить себе эту роскошь после всего, что произошло в его доме.
Войдя в комнату, он нашел там дядю Джозефа, который сидел возле своей племянницы и впускал в стакан воды какие-то капли. В другом конце комнаты перед открытым ящиком с разными медицинскими снадобьями стояла хозяйка. Мистер Мондер медленно пошел в этот конец комнаты, взял стул, придвинул его к столу и сел, изобразив в лице своем крайнюю задумчивость; после того он позаботился привести в порядок полы своего платья, вследствие чего стал удивительно похож на президента верховного суда, восседающего в полном облачении на своем президентском стуле.
Мистрисс Пентрис, которой хорошо было известно, что после таких приготовлений должно воспоследовать нечто необычайное, поместилась поодаль дворецкого. Бэтси, повесив ключи на гвоздь, готова была скромно убраться в кухню; но мистер Мондер остановил ее.
– Не угодно ли вам подождать? – сказал он. – Я сейчас потребую от вас точных показаний, молодая женщина.
Бэтси повиновалась и, стоя у двери, дрожала при мысли, уж не совершила ли она какое-нибудь неизвестное ей преступление, и не облечен ли дворецкий властью судить и приговорить и казнить на месте.
– Теперь, сэр, – произнес мистер Мондер, обращаясь к дяде Джозефу с важностью, приличной разве президенту нижней палаты, – если вы приготовили лекарство и если дама, сидящая возле вас, может меня слушать, то я позволю себе сказать вам два-три слова.
При этом обращении Сара, напутанная и не совсем еще овладевшая собою, хотела было встать, но дядя остановил ее, сказав ей на ухо: «Сиди спокойно и жди, что дальше будет. Я буду отвечать, а как тебе будет лучше, мы уйдем отсюда!»
– До настоящей минуты, – продолжал тем же тоном мистер Мондер, – я удерживался от выражения моего мнения. Но теперь я вижу необходимость сказать вам, что поведение ваше весьма странно. Это я должен вам сказать, этого требует мой долг; я полагаю, мистрисс Пентрис согласна со мною, что ваше поведение весьма странно.
Последняя сентенция относилась исключительно к Саре. Проговорив ее, оратор оперся на спинку стула и торжественно посмотрел кругом.
– Мое единственное желание, – продолжал он после паузы тоном холодного беспристрастия, – поступать совершенно честно и откровенно. Я не хочу никого пугать, стращать, приводить в ужас. Я желаю только представить вам очень замечательные факты. Я желал бы только уяснить или распутать странные обстоятельства и потом представить их вам, мэм, и вам, сэр, и просить вас, просить покорнейше представить, если вам будет угодно, свое объяснение.
Мистер Мондер опять остановился, как бы давая время своим слушателям вполне уразуметь его глубокомысленную речь. Мистрисс Пентрис хранила благоговейное молчание; Бэтси неподвижно стояла у двери. Дядя Джозеф сидел совершенно покойно и держал руку своей племянницы, которая оставалась неподвижна и хранила на лице выражение испуга.
– В чем же состоят эти факты и обстоятельства? – начал опять мистер Мондер, не меняя тона. – Вы, мэм, и вы, сэр, позвонили у дверей этого чертога (при этом слове он многозначительно посмотрел на дядю Джозефа), вас впустили или, вернее, вас приняли. Вы объявили, сэр, что намерены осмотреть этот замок, это ваше подлинное выражение. Что ж затем последовало? Вас повели; хотя мы не имеем обыкновения водить иностранцев, однако ж были особые причины…
Сара вздрогнула.
– Какие причины? – спросила она, быстро взглянув на оратора.
– Тс, не говори ничего! – прошептал дядя Джозеф, дернув ее за руку.
– В письме мистрисс Фрэнклэнд сказано, чтобы не подавать вида, что мы действуем по приказанию, – прошептала мистрисс Пентрис, наклонившись к уху мистера Mондера.
– Неужели вы воображаете, что я забыл то, что должен помнить? – спросил мистер Мондер, в самом деле забывший о приказании госпожи. – Сделайте одолжение, предоставьте мне это дело. Какие причины, спросили вы, мэм? Мы говорим теперь о фактах, а не о причинах: позвольте мне при том просить вас выслушать, что я говорю, и не прерывать меня. Я сказал, что вы, сэр, и вы, мэм, были впущены в этот чертог. Вас проводили к западной лестнице, открыли вам столовую, библиотеку и обращали ваше внимание на все замечательное, более нежели вежливо. В гостиной вы, сэр, дозволили себе дерзость, да, сэр, дерзость, а вы, мэм, вдруг исчезли, или, вернее, скрылись. Увидев такое неучтивое, неприличное, странное поведение, мистрисс Пентрис и я сам были…
Мистер Модер остановился, приискивая приличное слово.
– Удивлены, – подсказала мистрисс Пентрис.
– Вовсе нет, мэм, ничего подобного! Мы вовсе не были удивлены; мы были поражены удивлением. И что потом последовало? Что вы делали, сэр, в первом этаже (обращение к дяде Джозефу) и что вы слышали, мистрисс Пентрис, когда вы во втором этаже искали отсутствующую даму? Что?
– Крик, – отвечала мистрисс Пентрис.
– Нет, нет, нет, – произнес мистер Мондер, ударяя рукой по столу. – Визг, мистрисс Пентрис, визг. Что же это значит, что означает этот визг? Молодая женщина (мистер Мондер обратился к Бэтси), мы изложили все обстоятельства, все странные факты и нуждаемся теперь в вашем объяснении. Пожалуйте сюда и в присутствии этих двух лиц скажите, почему вы произнесли или издали то, что мистрисс Пентрис называет криком, но что я нахожу более прилично назвать визгом. Объясните нам это. Говорите смело. Вы понимаете меня? Говорите!
Ободренная мистером Мондером, Бэтси выступила вперед и начала смущенным тоном речь, которая главным образом заключалась в следующем:
Во-первых, Бэтси объявила, что в то самое время, когда она начала приправлять соус, в комнате ключницы послышались чьи-то торопливые шаги. Во-вторых, вышедши из кухни, чтоб посмотреть, кто бегает, и что значит эта беготня, она услышала те же торопливые шаги в коридоре, идущем на северную половину дома, и, увлеченная любопытством, последовала туда же. В-третьих, пробежав небольшое пространство, Бэтси остановилась и отчаялась увидеть побежавшую особу, потому что ею овладел страх при одной мысли, что она одна идет к тем комнатам, где живет привидение. В-четвертых, стоя таким образом в нерешимости, она услышала, как отперли дверь; ей любопытно было взглянуть, что там делается, и она пошла еще далее; но скоро опять остановилась и занялась решением страшного вопроса: могут ли привидения ходить, не отворяя дверей, или им необходимо отворить двери; так точно, как и живому человеку. В-пятых, она припомнила несколько достоверных рассказов, в которых привидения проходят через запертую дверь. В-шестых, подкрепленная этим авторитетом, она решилась идти к отворенной двери. В-седьмых, подойдя к ней, она услышала падение какого-то тела. В-восьмых, она напугалась и крикнула или завизжала; в-девятых, бросилась бежать в кухню, не помня ничего, не чувствуя под собой ног.
– Совершенно справедливо! Совершенно справедливо! – сказал мистер Мондер, когда Бэтси окончила свой рассказ, – Можете отойти назад. Здесь нечему смеяться, сэр, – продолжал он сурово, обращаясь к дяде Джозефу, которого очень забавлял рассказ Бэтси. – Вы бы лучше постарались припомнить, что произошло после того, как эта молодая девица завизжала. Что мы потом увидели? Мы увидели потом вас, мэм, распростертую на первой площадке северной лестницы; и через несколько минут увидели эти ключи, висящие теперь на гвозде; они, подобно вам, были распростерты на полу в северной зале. Вот что я хотел и должен был сказать. Что вы можете отвечать? Я торжественно приглашаю вас, сэр, и вас, мэм, приглашаю именем владельца этого чертога, именем мистрисс Пентрис, моим собственным объяснить, что все это значит.
– Скажи ему, что-нибудь, – прошептала Сара. – Скажи ему, чтобы успокоить их. Они с ума меня сведут.
Решившись содействовать Саре в ее предприятии и подвергнуть себя всяким неприятностям, мистер Бухман вместе с тем решился спасти племянницу от лишних страданий и вывести ее из дома при первой возможности. Поэтому, не обращая внимания на то, что мистер Мондер приложил к уху руку, намереваясь слушать оправдание своих подсудимых, он встал, весьма развязно поклонился и отвечал на длинную речь дворецкого восклицанием:
– Желаю вам здравствовать, сэр!
– Как вы смеете желать мне подобные вещи! – воскликнул дворецкий в пылу негодования. – Как вы смеете прерывать речь о серьезном предмете такими пустяками? Вы желаете мне здравствовать! Вы полагаете, что я выпущу отсюда вас и эту женщину, которая шепчет вам что-то на ухо, когда ей говорят. Вы думаете, что я вас выпущу, прежде чем вы объяснитесь, прежде чем вы мне скажете, зачем вы украли ключи от северных комнат?
– Ах, вы это желаете знать? – веселым тоном отвечал Дядя Джозеф, не обративший внимания на слово «украли», которое привело в трепет его племянницу. – Извольте, я объясню. Помните ли вы, сэр, что мы сказали, когда пришли сюда? Мы сказали, что желаем осмотреть этот дом. В этом доме две половины: одна западная, другая северная. Хорошо! В нем две половины, и я с племянницей тоже двое. Вот мы и разделились пополам. Я, одна половина, пошел вместе с вами, сэр, и с этой почтенной дамой осматривать западную сторону; моя племянница, другая половина, взяла ключи, пошла осматривать северную сторону и упала в обморок, потому что этот дом похож на могилу. Вот вам все объяснение. Довольны ли вы? Мое вам почтение, сэр! Желаю здравия, мэм!
– Черт возьми! – заревел мистер Mондер, забыв свое достоинство, положение, важные речи и приказания мистрисс Фрэнклэнд. – Вы, господин иностранец, желаете знать, что я скажу. Нет, вы так со мной не разделаетесь. Здесь есть полиция, судья, господин иностранец; вы узнаете, что они скажут!
Здесь мистер Мондер остановил на минуту поток восклицаний и, овладев собою, продолжал более спокойным тоном.
– Этот дом поручен моему надзору, и пока я не услышу от вас удовлетворительного объяснения, зачем эта дама похитила ключи, висящие здесь, на гвозде, вы их видите, сэр, вы не выйдете отсюда. Я потребую законного объяснения, я обращусь к суду! Слышите ли вы это, сэр?
Лицо дяди Джозефа зарделось при последних словах дворецкого и приняло такое выражение, что ключница отступила.
– Вы хотите нас задержать? Вы? – вскричал он, подняв голос до возможно высокой ноты. – Посмотрим! Я беру эту даму (Смелее, смелее, дитя мое! Здесь нечего бояться), иду к двери, отворяю ее и теперь жду, достанет ли у вас дерзости затворить ее.
Дядя Джозеф стал в величественную позу и устремил глаза на Мондера, который сделал было шаг вперед, но дальше… дальше не посмел идти.
– Я жду, посмотрим, достанет ли у вас дерзости затворить передо мною дверь. По законам вашей страны, сэр, я такой же англичанин, как вы. Если вы можете говорить суду на одно ухо, то я могу говорить на другое. Если он обязан слушать вас, потому что вы английский гражданин, то он обязан слушать и меня, потому что я тоже английский гражданин. Заприте дверь, если вам угодно!
Мистер Мондер готовился что-то сказать, но ключница помешала ему; она отозвала его к тому месту, где он сидел прежде, и тихим голосом проговорила: «Помните письмо мистрисс Фрэнклэнд».
В эту минуту дядя Джозеф, находя, вероятно, что ждать больше нечего, пошел к двери, но был остановлен племянницей, которая проговорила ему на ухо. «Смотри, они опять шепчутся! Они опять говорят о нас!»
– Хорошо! – сказал мистер Мондер в ответ на слова ключницы. – Я помню письмо мистрисс Фрэнклэнд, мэм; что ж отсюда следует?
– Тише, тише! Не так громко! – прошептала ключница. – Я не могу противиться вашему мнению, сэр, но хочу только спросить вас, можем ли мы обвинять перед судом этих людей?
Этот вопрос поставил в тупик мистера Мондера.
– Можем ли мы, – продолжала ключница, – публично говорить о том, что произошло в нашем доме? Не будет ли это противоречить желанию мистрисс Фрэнклэнд? Она желает, чтобы мы осторожно, как можно скрытнее наблюдали за поведением этой женщины и чтобы потом посмотрели, куда она уйдет. Я не смею советовать вам, мистер Мондер, но что касается до меня, то я умываю руки в этом деле и не принимаю на себя ответственности за отступление от инструкций мистрисс Фрэнклэнд.
Мистер Мондер колебался. Между тем дядя Джозеф увидел, что ключница заговорилась, медленно пошел к двери и совершенно покойно обратился к Бэтси с просьбой показать дорогу к выходу.
Бэтси посмотрела на ключницу, но ключница жестом показала ей, что она должна обращаться за приказаниями к мистеру Мондеру.
– Бэтси, – повторил дядя Джозеф. – Неужели вы, моя милая, оглохли? Я прошу вас показать дорогу к выходу.
– Подождите! – вскричал нетерпеливо мистер Мондер. – Я требую, чтобы вы подождали, сэр!
– Вы требуете? Хорошо, хорошо! Если вы ведете себя невежливо, то это не дает мне повода быть тоже невежей. Мы подождем немного.
Проговорив это с своей обыкновенной вежливостью, мистер Бухман, проговорил тихо племяннице:
– Сара, дитя мое. Я, кажется, порядком напугал этого болтуна. Сейчас мы уйдем отсюда.
Между тем мистер Мондер продолжал шептаться с ключницей, тщетно усиливаясь сохранить спокойный вид высшего авторитета.
– Во всем, что вы мне сказали, мэм, есть значительная доля правды. Но вы говорите об этой женщине, между тем как я говорю о мужчине. Не потребовать ли мне, чтобы он сказал свою фамилию и адрес.
– А вы думаете, что этот человек скажет вам свою настоящую фамилию или свой настоящий адрес? – спросила мистрисс Пентрис. – Я не смею противиться вашему мнению, но должна признаться, что я уверена в противном. Предположим, что вы их задержите и объявите о них суду. Как же это сделать? Во-первых, судья отсюда далеко, добрых две мили; а во-вторых, вы рискуете оскорбить, мистрисс Фрэнклэнд, обвиняя эту женщину, потому что, хотя этот иностранец на все способен, а ключи взяла все-таки она, а не он. Не так ли?
– Совершенно справедливо, совершенно справедливо! – воскликнул мистер Мондер. – Странно, как я упустил из виду это обстоятельство! Совершенно справедливо!
– Я полагаю, что лучше было бы, – продолжала ключница, – поступить, как сказано в письме: выпустить обоих, и послать кого-нибудь присматривать за ними. Можно послать садовникова мальчика за ними, он теперь в западном саду. Если их выпустить из южной двери, он догонит их…
– Замечательно, мистрисс Пентрис, что, когда я сел к столу, мне самому пришла в голову мысль о садовниковом Джаке…
Терпение дяди Джозефа начало истощаться.
– Я должен сказать вам последнее слово, сэр, – обратился к нему мистер Мондер. – Вы не думайте, что ваше буйство и невежество произвело на меня какое-нибудь действие. Совершенно нет. Может быть, между иностранцами из этого началась бы ссора, но между англичанами ничего подобного не должно быть.
Старик пожал плечами и, улыбаясь, подошел опять к племяннице. Между тем мистер Мондер продолжал совещаться с ключницею. Сара просила дядю уйти, ничего не дожидаясь, но старик не соглашался.
– Мистер Мондер! Мистер Мондер! – прошептала ключница и этими словами предупредила взрыв негодования, которое было вызвано снова пожатием плеч и улыбкою дяди Джозефа.
– Пока вы будете говорить с этим негодяем, я сбегаю в сад и скажу Джаку, что ему делать.
– Ступайте, мэм, – важно отвечал мистер Мондер, помолчав немного.
– Что это значит? Куда она побежала? – прошептала торопливо Сара, когда ключница шмыгнула мимо них.
– Теперь, сэр, – сказал дворецкий, остановившись на пороге, заложив руки за спину и гордо подняв голову. – Теперь не угодно ли вам, сэр и вам, мэм, выслушать мое последнее слово. Скажите мне решительно: получу ли я от вас удовлетворительное объяснение, для какой цели взяты были ключи, или нет?
– Разумеется, получите, – отвечал дядя Джозеф. – Я повторю, если вам угодно, то же объяснение, которое уже имел честь вам представить. Угодно вам еще раз выслушать его? Другого объяснения мы дать не можем.
– Не можете? – спросил мистер Мондер. – Не можете? Так извольте идти из этого дома. Ступайте! – добавил он тоном негодующего авторитета. – Да, сэр! Мне не нужны ни ваши поклоны, ни ваша болтовня; я презираю их, ступайте, куда вам угодно! Проводи их, Бэтси! Я умываю руки, я отпускаю вас. Покажи им выход, Бэтси! Я смотрю на все с презрением!
– А я, сэр, – отвечал дядя Джозеф самым вежливым образом, что, впрочем, означало его крайнее негодование, – я никак не могу смотреть на вас с почтением. Я, маленький иностранец, отвечаю на презрение толстого англичанина таким презрением, какое может чувствовать человек к человеку. Прощайте. Благодарю вас!
Дядя поклонился, взял под руку племянницу и пошел за Бэтси по длинному коридору, ведущему к южному выходу, предоставив мистеру Мондеру негодовать наедине с самим собою.
Минут через десять, возвратилась ключница и увидела, что дворецкий в сильном волнении ходил взад и вперед по ее комнате.
– Успокойтесь, мистер Мондер, – сказала ключница, они уж ушли, и Джак побежал на дорогу.
Глава XVI. ПРОЩАЛЬНАЯ АРИЯ
Вышедши из замка, дядя Джозеф долгое время не говорил ни слова. Пройдя мимо восточной стены, он остановился, посмотрел на замок, потом на племянницу, опять на замок и наконец произнес:
– Я очень опечален, Сара. Я очень опечален. Это была, как говорят англичане, плохая проделка.
Полагая, что старик говорит о сцене, происшедшей в комнате ключницы, Сара начала просить извинения, что была невольным поводом к ссоре с таким неприятным человеком, как мистер Мондер.
– Нет! Нет! Нет! – вскричал дядя. – Я не об них говорю. Бог с ними, с этими злыми чудовищами! Я говорю о вещах, которые касаются тебя и меня, потому что все, что важно для тебя, дитя мое, то важно и для твоего дяди. Пойдем скорее, я доскажу на дороге – вижу, ты опять начинаешь пугаться. Пойдем! Возьмем наш багаж в гостинице, и поскорее прочь из этой дикой страны!
– Да, да, поскорее!
Они повернули на ту же дорогу, по которой шли к Портдженскому замку, а за ними, шагах во ста, шел Джак с заступом на плече. Когда они останавливались, останавливался и он и начинал тыкать заступом в землю, показывая вид будто работает на дороге. В надежде получить обещанные ключницею шесть пенсов Джак строго исполнял инструкцию мистрисс Пентрис и ни на минуту не упускал из виду странных чужеземцев.
– Теперь я скажу тебе, дитя мое, что меня печалит, – сказал старик, выйдя на большую дорогу. – Меня печалит то, что мы совершили это путешествие, подвергали себя неприятностям и ничего не сделали. Одно слово, которое ты мне сказала шепотом, очнувшись от обморока, это слово, доказало мне, что мы ходили в эту тюрьму напрасно. И это слово глубоко опечалило меня. Да, дитя мое, это была плохая проделка.
С последними словами он посмотрел на Сару и встретил ее взор, исполненный такой нежной, такой искренней благодарности за это участие, что все лицо ее, казалось, помолодело.
– Это печалит тебя, мой милый дядюшка, – произнесла она тихим, нежным голосом, обняв шею старика. – А я так много, так долго страдала, что подобные неудачи уже не могут печалить меня.
– Не говори, этого, Сара! – вскрикнул старик. – С этого времени ты перестанешь страдать, перестанешь встречать неудачи, или твой дядя Джозеф Бухман будет болван, осел!
– Тот день, который прекратит все мои страдания, уже недалеко. Мне уже недолго ждать его, я приучилась терпеть и ни на что не надеяться. Опасения и неудачи сгубили всю мою жизнь. Ты удивился, что я, держа ключ в руке, стояла у двери Миртовой комнаты и не могла взять письма. Но меня это не удивляет. Так прошла вся моя жизнь. Силы мне всегда изменяли, когда мне оставалось только протянуть руку… – Пойдем, пойдем…
В голосе Сары слышались подавленные слезы отчаяния. Старик в ужасе взглянул на нее.
– Нет! – воскликнул он решительно. – Назад! Пойдем к этой тюрьме! Мы найдем другое средство достать письмо из этой могилы. Черт с ними, с этими дворецкими, ключницами, служанками! Черт с ними! Я возьму письмо! Я принесу его тебе. Пойдем! Пойдем туда.
– Нет, уже теперь поздно.
– Как поздно! О, проклятая тюрьма! – воскликнул дядя Джозеф, бросив суровый взгляд на Портдженский замок, одна сторона которого еще освещалась лучами заходящего солнца, между тем как другая начинала темнеть.
– Уж слишком поздно, – повторила Сара. – Я не могла воспользоваться этим случаем; другого такого не будет: слишком поздно; если мы возвратимся туда, я не в состоянии буду и приблизиться к Миртовой комнате. Моя последняя надежда пропала! У меня одна цель в жизни, но я не могу теперь говорить об этом… Не говори мне о том, чтоб возвратиться в Портдженский замок.
Дядя Джозеф начал было доказывать, что еще возможно все исправить, но Сара остановила его на половине фразы восклицанием:
– Посмотри! Кто-то идет за нами. Мальчик какой-то! – Старик обернулся и увидел фигуру мальчика, который копал землю.
– Пойдем, пойдем, скорее! – умоляла Сара, не давая старику отвечать. – Я ничего не могу сказать тебе, пока мы не будем в гостинице.
Старик повиновался. Скорым шагом шли они по дороге, пока не взошли на возвышенность, с которой видна была вся пройденная ими дорога и весь Портдженский замок. Здесь они остановились и посмотрели назад. От этого места дорога спускалась вниз, и возвышенность совершенно скрывала замок в его окрестностях.
– Мальчика не видать, – сказал дядя. Сара окинула глазами пройденное пространство и действительно не увидела никого. Она отошла немного в сторону и устремила глаза в ту сторону, где темнела высокая башня старого дома.
– Прощай навсегда! – прошептала она. – Навсегда! авсегда!.. Тебе недолго придется ждать меня, – произнесла она. поглядев на церковь и маленькую ограду; скрывавшую несколько скопившихся в кучу могил. – Скоро и мне будет конец!
Она прижала руку к груди, на которой лежала маленькая книжечка, и слезы, помрачив ее глаза, скрыли от нее стлавшееся пространство. Постояв еще минуту, она быстра подошла к дяде и, взяв его за руку, увлекла за собой.
– Я уверена, что нас преследуют. Кажется, я видела того мальчика, что копал землю.
В это время из-за большого гранитного камня, лежавшего в стороне от дороги, выдвинулась фигура мальчика с заступом на плече и принялась копать землю.
– Да, да, вижу, – сказал дядя Джозеф, когда племянница указала ему на мальчика. – Ну что ж? Пусть его копает, нам что до этого.
– Пойдем! Пойдем! – прошептала Сара, не обращая внимания на его слова.
Менее чем через минуту Портдженский замок скрылся из виду, с церковью и со всем западным видом. Хотя сумерки начали уже окутывать туманом лежащее вокруг них пространство, но Сара часто еще останавливалась и долго всматривалась в темневшие вдали предметы, не отвечая ни слова на беспокойные вопросы своего спутника. Только тогда, когда перед ними явился городок, где они вышли из дилижанса, Сара перестала оглядываться и сказала старику, что в гостинице она скажет ему все, что нужно.
Они заказали себе постели и в ожидании ужина остались в отведенной для них комнате. Когда слуга вышел и они остались одни, Сара придвинулась к старику и прошептала:
– Дядюшка! Этот мальчик шел за нами всю дорогу, до самого города.
– Так, так! И почему ты это знаешь?
– Тс! Нас могут подслушать, там есть кто-нибудь за окном! Заметил ли ты, что этот мальчик, который копал землю…
– Ты сама себя пугаешь, дитя мое! Какое нам дело до мальчика?
– Тише, ради Бога, тише! Они расставили сети, и мы в них попали! Я это подозревала, когда мы вошли в замок, теперь я уверена. Зачем они беспрестанно шептались? Я наблюдала их физиономии и уверена, что они говорили о нас. Когда они нас увидели, когда мы сказали, что хотим смотреть замок, они почти вовсе не удивились. Ты не смейся, в этом-то и заключается действительная опасность. Это вовсе не мое воображение. На ключах от северных комнат, – при этих словах Сара еще больше придвинулась к дяде, – ключи от северных комнат пронумерованы, на дверях тоже нумера. Подумай об этом! Подумай о том, что они все время шептались между собою, особенно перед тем, как мы хотели уйти. Заметил ли ты, как дворецкий переменил тон, когда ему сказала что-то ключница? Ты не мог этого не заметить. Они нас впустили и выпустили слишком легко… Нет, нет, я не стану обманывать себя. Тут есть что-то такое. Они, кажется, должны были нас впустить. Этот мальчик следил за нами. Он постоянно шел за нами, Я его видела так же ясно, как тебя. Я не стану пугаться без причины. Да, мы попали в западню.
– Какая западня? Где и что? – восклицал дядя Джозеф, беспокойно оглядываясь и теряясь в недоумении.
– Они хотели заставить меня говорить, они хотели узнать, куда я пойду, – говорила Сара, не обращая внимания на слова старика. – Ты помнишь, что я сказала мистрисс Фрэнклэнд, чего не должна была говорить! Они не поняли меня, они начали подозревать меня! Я уверена, что мистрисс Фрэнклэнд ищет меня и хочет, чтоб я ей открыла тайну Миртовой комнаты. Но этого не может быть. Мы должны уехать так, чтоб никто не знал, куда мы едем. Мы должны убедить здешних слуг, чтобы они ничего не говорили о нас!
– Хорошо! – сказал старик, наклонив голову с видом совершенного самодовольствия. – Будь покойна, дитя мое, и предоставь это дело мне. Когда ты пойдешь спать, я пошлю за хозяином и скажу ему: «Достаньте нам экипаж, чтобы мы могли доехать в Трэро».
– Нет. нет, нет, мы не должны нанимать здесь экипажа.
– А я говорю, да, да, да! Мы наймем здесь, потому что прежде всего мы должны привлечь на свою сторону хозяина. Слушай. Я ему скажу: если кто-нибудь придет сюда и будет о нас спрашивать, держите ваш язык на привязи, сэр. Я привлеку на свою сторону хозяина, и тогда дело в шляпе!
– Мы должны быть уверены не только в хозяине, но во всех. Мы должны уйти пешком так, чтобы никто нас не видел. Смотри, вот здесь карта западного Корнуэлля, посмотрим, куда нам идти. За ночь я отдохну. У тебя, кроме трубки и этого ящика, нет ничего. Мы можем пройти, по крайней мере, миль десять. Посмотрим на карту.
Дядя Джозеф постарался было защитить свой план и уверить племянницу, что, уехав в карете, они избегнут преследования, но напрасно. Сара заставила его рассматривать карту. Немного севернее того городка, в которой они находились, означены были две пересекающиеся дороги, из которых одна вела в Трэро, а другая – в другой, город, лежавший более на севере, откуда опять спускалась дорога в Трэро. Увидев это, Сара предложила отправиться пешком в первый город. Таким образом она полагала скрыть свой путь. Даже в случае новых затруднений она считала более безопасным уйти до наступления ночи.
Дядя Джозеф пожал плечами, безропотно принимая предложение племянницы продолжать путешествие пешком.
– Нужно слишком много ходить, чтобы наблюдать за нами, – отвечал он. – Не лучше ли, дитя мое, сесть в карету и спокойно уехать в Трэро? Тогда – конец нашим странствованиям.
– Твоим, да, но я еще не могу сказать, что и мои странствия кончатся.
При этих словах лицо старика мгновенно изменилось. Глаза его с вопросительным выражением остановились на племяннице, щеки побледнели и руки опустились.
– Сара! – сказал он тихим, почти умоляющим голосом. – Сара, неужели у тебя достанет духа покинуть меня?
– Достанет ли у меня духу остаться в Корнуэлле, спроси меня. Если бы я могла слушать только голос моего сердца, о, тогда я бы не рассталась с тобою, но ты знаешь, что мне судьба отказала в этом счастье. Страх, что мистрисс Фрэнклэнд найдет меня и станет требовать объяснения моих слов, гонит меня из твоего дома. Мне страшно думать, что она найдет меня и станет от меня требовать объяснения. Пусть уж лучше она найдет письмо. Я уже сказала ей то, чего не должна была говорить. Если я опять увижу ее, она может сделать из меня все, что ей угодно. Боже мой! Боже мой! Думать, что эта женщина, которая вносит всюду с собою счастье, наводит на меня ужас! Я бегу от нее, как от чумы. С того дня, когда она приедет в Корнуэлль, моя нога не должна быть здесь… Дядя, милый дядя, не мучь меня вопросами: достанет ли у меня духу расстаться с тобою. Ради моей матери верь мне, что я должна оставить тебя, хотя бы от того зависела жизнь моя.
С этими словами она в изнеможении опустилась на диван; глубокий вздох вырвался из ее груди, руки опустились. Дядя Джозеф безмолвно стоял перед нею и смотрел глазами, полными слез.
– Я постараюсь перенести разлуку с тобою, – прошептал он, наконец, и сел на диван. – Ты будешь писать ко мне, когда я опять останусь один. Ты посвятишь несколько минут и твоему бедному дяде Джозефу.
– Я часто буду писать к тебе, – произнесла она, быстро обернувшись к старику и порывисто обхватив его шею своими руками. – Я буду обо всем писать тебе! Если я буду в затруднении или в опасности, ты обо всем узнаешь!
Проговорив эти слова, она снова упала на спинку дивана и с видом отчаяния закрыла лицо руками, как будто сознавая, что даже и в этих ничтожных действиях она не совершенно свободна.
Старик встал и молча начал ходить по комнате. В это время вошел слуга и стал накрывать на стол. После ужина дядя и племянница расстались, не сказав ни слова о занимавшем их предмете.
На другой день мистер Бухман старался казаться веселым и беззаботным; но голос, взгляды, жесты ему постоянно изменяли. Заметив это, Сара сказала ему несколько слов в утешение, но он отрицательно махнул рукой и пошел расплачиваться с хозяином.
После завтрака дядя и племянница, к великому удивлению хозяев и посетителей, пустились в дорогу пешком. Дойдя до перекрестка, они остановились и посмотрели назад. Ни на дороге, ни по сторонам ее никого не было видно.
– Дорога чистая, – сказал дядя Джозеф.
– Да, никого не видно, – отвечала Сара. – Но я не доверяю этим камням, – она указала на большие гранитные камни, лежавшие возле дороги. – Чем больше я думаю, тем больше боюсь, что нас поймали в западню.
– Ты говоришь «нас», Сара. Зачем им меня ловить?
– Они видели тебя со мною. Когда мы расстанемся, ты будешь безопасен. И это новая причина расстаться.
– Куда же ты поедешь, расставшись со мною. Далеко?
– Я не остановлюсь до тех пор, пока не почувствую, что я затерялась между людьми. Я поеду в Лондон. Не смотри на меня так печально. Где бы я ни была, я не забуду своего обещания. Я имею друзей – разумеется, не таких, как ты, но все-таки друзей – я к ним теперь поеду. В Лондоне, я знаю, меня не найдут. По всему, что я теперь видела слышала, я почти уверена, что мистрисс Фрэнклэнд ищет меня, а если она узнает, что было вчера в ее доме, то употребит все средства, чтобы найти меня и допытать. Если они найдут тебя в Трэро, постарайся как можно осторожной отвечать на их вопросы.
– Я ничего не буду отвечать, дитя мое. Но скажи мне, – потому что я хочу знать, есть ли надежда, что ты возвратишься ко мне, – скажи мне, что ты станешь делать, если мистрисс Фрэнклэнд найдет письмо?
– Если она найдет Миртовую комнату, – отвечала Сара, остановившись и поглядев на старика, – то все-таки ей трудно будет найти письмо. Оно невелико и спрятано в таком месте, что никому и в голову не придет там искать.
– Ну, а если она его найдет?
– Если письмо будет в ее руках, то это новая причина бежать от нее.
Сара отчаянно заломила руки, лицевые мускулы судорожно двинулись, глаза закрылись, щеки покрылись мертвенною бледностью. Так простояла она с минуту, потом медленно достала платок и начала обтирать лицо. Старик спросил, не жарко ли ей, и предложил сесть у дороги. Сара отвечала, нет еще, и пошла, увлекая за собою старика.
Через полчаса они достигли поворота на большую дорогу; здесь скоро нагнала их пустая телега. Сидевший в ней человек предложил им сесть и доехать до ближайшего города. Они приняли это предложение и не более как через час остановились у дверей гостиницы. Узнав, что дилижанс уже ушел, они доехали до Трэро в частном экипаже. В продолжение всего пути они не встретили ничего, что бы могло возбудить подозрение, что за ними наблюдают.
В пять часов пополудни они вошли в контору дилижансов в Трэро, чтоб узнать, в какое время отправляется дилижанс в Экстер, и узнали, что один идет через час, а другой в восемь часов утра.
– Ты не поедешь сегодня? – умоляющим голосом спросил старик. – Ты подождешь до утра.
– Нет, лучше уж ехать сегодня, иначе, я боюсь, решимость моя исчезнет, – отвечала Сара.
– Но ты так бледна, утомлена, слаба.
– Я никогда не бываю сильнее.
Дядя Джозеф тяжело вздохнул и повел племянницу к себе. Подойдя к окну, они увидели работника, который сидел в своей обыкновенной позе и полировал кусок дерева. В отсутствие хозяина он принял несколько заказов и хотел было сказать о них, но старик, ничего не слушая, печально побрел в свою комнату.
– Если б у меня не было магазина, заказов, я поехал бы с тобою, дитя мое, – сказал он, оставшись наедине с племянницей. – Садись и отдыхай, а я позабочусь о чае.
Когда чай был подан, старик вышел из комнаты и через несколько минут, возвратился с корзинкой в руке, которую не позволил брать носильщику, пришедшему за вещами Сары.
– Теперь, – сказал он, поставив на место ящик (музыкальный), – прослушай на прощание арию Моцарта. Бог знает, когда тебе опять удастся ее услышать.
Старик снял чехол, завел машину и, сев у стола, казалось, весь превратился в слух. Когда Сара подняла глаза, лицо Джозефа напомнило ей тот день, когда он, держа этот же самый ящик, сидел у кровати своего умирающего сына.
– Музыка остановилась, – вскричал старик, вскочив и бросив чехол на ящик, как бы желая скрыть его от человеческих взоров. – Так остановилась музыка в день смерти Джозефа, – прошептал он по-немецки.
В своем горе старик забыл завести машину как следует, а музыка точно остановилась, проиграв половину второй арии.
– Останься лучше со мною, Сара, – проговорил он умоляющим голосом. – Подумай, что ты делаешь; останься!
– У меня нет выбора, – отвечала Сара, не успевшая еще понять причины этой внезапной перемены, происшедшей в старике. – Ты считаешь меня неблагодарной?
Он молча поцеловал Сару и пожал ей руку.
– Нет, нет, дитя мое, но я думаю, что тебе было бы лучше остаться у меня.
– Я должна ехать отсюда.
– В таком случае нам пора идти, – проговорил он. Тяжелые предчувствия и опасения, запавшие в его душу в ту минуту, когда прекратилась музыка, сообщили его лицу грустное и в то же время несколько суровое выражение.
Они пришли на станцию в то время, когда кучер садился на козлы; на прощание оставалось немного времени.
– Да хранит тебя Бог, дитя мое, – произнес дядя Джозеф; удерживая слезы. – Я буду молиться, чтоб он привел тебя назад ко мне, счастливую и веселую. Возьми эту корзинку; тут несколько вещей, нужных для путешествия…
На последнем слове голос его оборвался, через минуту Сара сидела в дилижансе и, когда потом она выглянула из окна, глаза ее, отуманенные слезами могли различить фигуру дяди Джозефа, стоявшего в толпе зевак, собравшихся посмотреть, как уйдет дилижанс.
Проехав несколько станций, Сара вспомнила о корзинке и посмотрела в нее; там был горшочек варенья, французский хлеб, сыр, еще кой-какие съедобные вещи и между ними небольшой пакет с деньгами, на котором рукою старика было написано: «Не сердись». Сара закрыла коробку и опустила вуаль, и долго еще мысли ее блуждали вокруг дома, где так радушно, с такою любовью она была встречена своим единственным другом в свете.
Когда дилижанс скрылся из виду, старик побрел домой.
– В день смерти Джозефа она тоже остановилась, – прошептал он, остановившись перед столом, на котором стояли ящик и чайная чашка, не допитая Сарою.
Глава XVII. СТАРЫЙ ДРУГ И НОВЫЙ ПЛАН
Сказав положительно, что мальчик, копавший землю, преследовал их до самого города, Сара была совершенно права. Проводив их до гостиницы и убедившись, что они не намерены продолжать путешествие в этот вечер, Джак возвратился в Портдженну, донес обо всем дворецкому и ключнице и получил обещанную награду.
В тот же вечер портдженские власти принялись сочинять письмо к мистрисс Фрэнклэнд, в котором извещали ее обо всем происходившем в замке с минуты появления в нем странных посетителей и того времени, когда за ними затворилась дверь гостиницы. Письмо, разумеется, было усеяно цветами красноречия мистера Мондера, а потому было бесконечно длинно и до крайности бестолково.
Нечего и говорить, что мистрисс Фрэнклэнд читала это послание с величайшим интересом. Муж ее и мистер Орридж, присутствовавшие при чтении, были удивлены столько же, как она сама. Хотя она писала к ключнице единственно потому, что как она, так равно и мистер Фрэнклэнд допускали возможность найти мистрисс Джазеф в Корнуэлле; но они никак не воображали, что их предположение могло осуществиться и притом так скоро. Удивление их еще более увеличилось, когда они прочитали подробный рассказ дворецкого о дяде Джозефе. Вопрос о тайне, заключенной в Миртовой комнате, усложнялся участием какого-то иностранца. Письмо было прочитано несколько раз, критически разобрано по параграфам, анатомировано доктором, который напрягал все усилия, чтобы отделить существенные факты от красноречивого пустословия мистера Мондера, и наконец все единодушно признали, что это самый странный, самый запутанный, непонятный документ, который когда-либо начертала рука смертного.
По прочтении письма Розамонда первая подала свой голос. Она находила, что ей и ее мужу (разумеется с ребенком) необходимо немедленно отправиться в Портдженну, допросить слуг о мистрисс Джазеф и бывшем с нею джентльмене, исследовать северные комнаты, словом, отобрать все сведения, пока они еще свежи в памяти свидетелей. Против этого плана восстал доктор, основываясь на том неопределенном факте, что мистрисс Фрэнклэнд еще рано пускаться в дорогу.
Потом последовало предложение со стороны мистера Фрэнклэнда. Он решительно объявил, что, по его мнению, в таинственную комнату возможно проникнуть только тем путем, каким шла туда мистрисс Джазеф; почему он предлагал немедленно отправить в Портдженну одного из своих слуг, человека рассудительного и преданного, и поручить ему внимательно исследовать местность северной части дома.
Это предложение было одобрено и тотчас же приведено в исполнение. Через час слуга мистера Фрэнклэнда, снабженный деньгами и надлежащими инструкциями, ехал в Корнуэлль. Но собранные им там известия были весьма неполны.
Он не щадил ни трудов, ни денег, но узнал положительно только то, что все следы мистрисс Джазеф и бывшего с нею джентльмена пропадали у дверей гостиницы, где они ночевали. Многие их видели на другой день; но в которую сторону они направились в путь, никто не мог сказать.
Результаты исследований, произведенных в северной половине дома, были столь же неудовлетворительны. Посланный удостоверился, что эта часть дома состояла из двадцати двух комнат; шесть из них были в нижнем этаже, в среднем верхнем – по восемь; он осмотрел все двери и убедился, что они были заперты. Поведение самой мистрисс Джазеф ничего не объясняло и не доказывало.
Что же остается делать? На этот вопрос не мог ничего отвечать ни мистер Фрзнклэнд, ни мистрисс Фрэнклэнд, ни мистер Орридж. Наконец Розамонда решила, что им остается одно средство – призвать на помощь четвертое лицо Лонг-Бэклэйского священника. Доктор Ченнэри, их старинный друг и советник, знал их еще детьми, знал историю ихъ семейства, всегда принимал в них живейшее участие и вдобавок, обладал здравым практическим умом: этот человек, без всякого сомнения, даст им самый разумный советъ. Так не обратиться ли к нему?
Мистер Фрэнклэнд охотно согласился на это предложение, и мистрисс тотчас же написала письмо, в котором изложила все обстоятельства странного происшествия и с следующей почтой получила весьма обязательный ответъ. Доктор Ченнэри не только сочувствовал естественному любопытству мистрисс Фрэнклэнд, но даже предлагал план открыть таинственный смысл странных слов, сказанный мистрисс Джазеф.
Священник прежде всего сильно протестовал против намерения преследовать эту женщину, полагая, что уже слишком много прошло времени, и открыть след ее будет трудно, если положительно невозможно, потом прямо перешел к рассмотрению вопроса, как мистер и мистрисс Фрэнклэнд могут открыть Миртовую комнату.
Так как для этого необходимы сведения о расположения и устройстве внутренности Портдженского замка, то священник находил, что в живых есть только одно лицо которое может доставить таковые сведения, и это лицо есть никто другой, как близкий родственник Розамонды – Андрей Тревертон. Это смелое мнение доктор Ченнэри подкреплял следующими доводами. Во-первых, мистер Тревертон единственный представитель прежнего поколения Тревертонов, который жил в замке, когда предания о необитаемой части дома были еще свежи в памяти жителей замка. Люди, живущие в нем теперь, были наняты отцом мистера Фрэнклэнда, а слуги капитана Тревертона или перемерли, или живут неизвестно где. Поэтому единственное лицо, которой может служить своими воспоминаниями молодым супругам, есть мистер Андрей Тревертон,
Во-вторых, если бы даже время изгладило из памяти Андрея Тревертона подробности местности и названия комнат, то все-таки есть еще надежда. По духовному завещанию деда Розамонды, умершего вскоре после того, как Андрей оставил коллегию, он наследовал старинные книги, хранившиеся в библиотеке Портдженского замка. Полагая, что он сохранил эти драгоценные древности, священник утверждал, что в них должны находиться планы или описания старинного дома.
Оставалось решить вопрос, как получить эти сведения от старого мизантропа. Доктор Ченнэри понимал, что после непростительно грубого поведения Андрея в отношении к отцу и матери Розамонды они не могут обращаться к нему непосредственно. Устранить это препятствие доктор брал на себя. Хотя он и питает нелюбовь к этому человеку и вовсе не одобряет его убеждения, однако охотно подавит в себе антипатию и напишет к нему, прося доставить им нужные сведения. Если мистер и мистрисс Фрэнклэнд найдут какое-нибудь другое средство выйти из затруднительного положения, то доктор Ченнэри очень охотно отказывается от своего плана. Во всяком случае, он просит их помнить, что их интересы для него столь же близки, как его собственные, и что он всегда совершенно готов служить им.
Прочитав это письмо, Розамонда и ее муж согласились, что другого плана, более основательного и верного, им не составить, а потому остается принять с благодарностью предложение доброго священника. Вследствие этого Розамонда послала к священнику письмо, в котором благодарила его и просила писать к Андрею Тревертону, не медля ни минуты.
Доктор Ченнэри тотчас же приступил к сочинению этого важного послания, в котором убеждал мистера Тревертона привести в известность свои сведения о старом доме, с которым соединена история фамилии Тревертонов, или доставить план и описания, без сомнения сохранившиеся в его библиотеке, налегая исключительно на их археологический интерес.
Письмо это было отправлено лондонскому поверенному пастора с распоряжением, чтобы было доставлено по адресу верным человеком и чтобы посланный узнал, будет ли какой-нибудь ответ.
Через три дня после отправления этого письма Розамонда получила позволение продолжать путешествие. Обещав мистеру Орриджу извещать его об исходе любопытного дела, супруги простились с Вест-Винстоном и отправились в свой наследственный замок.
Глава XVIII. ДЕЛО ИДЕТ К КОНЦУ
Тимон Лондонский и его слуга приготовлялись печь хлеб, когда посланный с письмом доктора Ченнэри явился перед воротами их жилища. Позвонив три раза, он, наконец, услышал за стеною грубый голос, спрашивавший, какой черт там трезвонит и что ему надо.
– Письмо к мистеру Тревертону, – сказал последний отступив от калитки.
– Брось через стену и убирайся! – проговорил тот же голос.
Человек с грубым голосом или, говоря проще, Шроль поднял письмо, взвесил его на руке, посмотрел на адрес с выражением презрительного любопытства, положил в карман и потащился в кухню. В этом отделении своей хижины, которое вернее было бы назвать кладовою, была поставлена ручная мельница, и у нее работал мистер Тревертон, доказывая таким образом, что можно жить, совершенно независимо от всех мельников в Англии. При входе слуги он повернул рукоять мельницы и сердито спросил:
– Зачем ты сюда пришел? Я позову тебя, как мука будет готова. Я вовсе не нахожу удовольствия смотреть на твою безобразную рожу. Убирайся вон!
Шроль очень спокойно прослушал это обращение и весьма спокойно вынул из кармана письмо.
– Так я думаю, вы посмотрите на это, – сказал он, небрежно бросив письмо на стол, находившийся возле мистера Тревертона. – Частенько же вам приходится получать письма. Желал бы я знать, уж не племянница ли ваша задумала втереться к вам в дружбу? Вчера в газетах писали, что она родила сына и наследника. Бьюсь об заклад, что она вас приглашает на крестины. Уж конечно, без вас дело там не обойдется. Сын и наследник ждут от вас серебряного несессера, нянюшка его – гинеи, а мамаша – наследства, и вам ничего не стоит осчастливить их. Перестаньте же молоть, читайте письмо.
– Как ты смеешь напоминать мне о племяннице? – прокричал Тревертон. – Ты знаешь, что я ее так же ненавижу, как и ее мать? И с какой радости ты мне беспрестанно твердишь о моих деньгах. Я их скорее оставлю тебе, нежели ей! Или сожгу все банковые билеты.
Излив таким образом свое негодование, Тимон Лондонский сорвал печать Лонг-Бэклэйского священника и принялся читать его послание с таким видом, что если бы здесь присутствовал сам автор, то, конечно, отчаялся бы в благоприятном результате.
По мере того как он приближался к концу, лицо его становилось все мрачнее и мрачнее.
– Преданный вам Роберт Ченнэри! – проговорил мистер Тревертон с сардоническим смехом. – Мне преданный! Очень мне нужна его преданность!
Он опять посмотрел на письмо, прочитал несколько строчек и опять нахмурился.
– Здесь есть что-то любопытное в этих строках, – проворчал он. – Я ведь не его прихода; закон не дает ему права обманывать меня.
Он остановился, подумал и быстро обернулся к Шролю.
– Затопил печку?
– Нет, – отвечал Шроль.
Мистер Тревертон просмотрел в третий раз письмо, поворочал его в руках, потом медленно разорвал его пополам и бросил Шролю.
– Если тебе нужна бумага, так возьми это; можешь сжечь, – говорил в раздумьи мистер Тревертон, – а если завтра утром придет кто-нибудь за ответом, так скажи, что я письмо разорвал и бросил в печку, и что другого ответа не будет.
С этими словами он опять принялся молоть, храня на лице своем выражение злобного самодовольства. Между тем Шроль, вышед из кухни и притворив дверь поплотнее, сложил разорванное письмо и стал его читать с большим вниманием, начав с самого адреса. Окончив чтение, он бережно его сложил и спрятал в карман.
«С этим письмом можно сделать что-нибудь получше, чем сжечь», – подумал он и решился не думать о нем, пока все работы в доме не будут кончены. В четыре часа он принялся опять читать его. Тон письма привел его к тому убеждению, что, доставив доктору нужные ему планы и книги, он сделал бы ему такое одолжение, за которое был бы вправе ожидать щедрой награды.
«Тут верных пять фунтов стерлингов», – решил Шроль, медленно поднимаясь по лестнице, которая вела на чердак, где была сложена разная рухлядь и где между прочим валялись редкие книги, некогда украшавшие портдженскую библиотеку, теперь разрозненные, покрытые пылью и плесенью. Шроль прохаживался между ними в глубокой задумчивости, поднимая с полу разные томы и читая с большим глубокомыслием заглавия. Но ни на одном за главном листке не было ни слова о Портдженском замке. Потеряв в тщетных поисках около часу, Шроль решился ограничиться пересмотром книг, отличающихся обширностью размеров. Первая книга, попавшаяся ему на глаза, был атлас. Он посмотрел его и положил в сторону. Другая отличавшаяся столько же объемом как и богатством переплета, была собранием гравированных портретов замеча тельных людей. Шроль и ее отложил в сторону.
Уже куча отложенных в сторону книг возросла до значительной высоты, когда в руки нашего антиквария попала книга, носившая на своем заглавном листке явное доказатльство, что поиски его увенчались успехом. Прислушавшись с минуту, Шроль убедился, что хозяин его сидит спокойно в своей комнате и принялся с большим вниманием перелистывать найденный фолиант. Первая страница была чистая, в конце второй написано было поблекшими от времени чернилами: «Очень редкая, печатано только шесть экземпляров. Д. А. Т». Посередине следующей страницы красовалось посвящение: «Джону Артуру Тревертону, сквайру, лорду Портдженны, секретарю его величества и проч., это сочинение посвящает автор». Затем следовали строки высокопарных слов, которых Шроль не мог найти в своем лексиконе. То было в самом деле сочинение, посвященное описанию Портдженского замка и носившее следующее многословное заглавие: «История и древности Портдженского замка со времени его постройки до нашего времени, содержащая любопытные генеалогические подробности, относящиеся до фамилии Тревертона, со включением краткого исследования о начале готической архитектуры и нескольких мыслей о теории укреплений в период завоевания Англии Норманнами. Сочинение Иова, Дарка, Д. Т., ректора Портдженны, украшенное портретами, видами и планами, исполненными со всею тщательностью. Напечатано Снальдокком и Гриммами, Трэро. 1734 г».
Следующая страница была занята гравированным видом Портдженского замка с западной стороны, потом следовало рассуждение о готической архитектуре, потом мысли о фортификации, далее Портдженский замок с запада и после – история фамилии Тревертонов. Шроль с величайшим любопытством остановился на виде Портдженны с северной стороны. После этого открытия Шроль быстро перелистал книгу, чтоб увидеть, что в ней еще заключается, и к неописанному удовольствию нашел план северного сада, а за ним именно то, о чем просил Роберт Ченнэри, – план внутренности северной половины дома.
Первым движением Шроля было спрятать книгу в безопасное место, где бы можно было ее найти, когда придет посланный за ответом. Но подумав, он пришел к той мысли, что, распорядившись так произвольно чужою собственностью, он навлек бы на себя негодование своего господина, который ни в каком случае не любил церемониться. Вследствие того Шролю пришла другая, более безопасная мысль, – снять верную копию плана и продать ее.
С этою мыслью он спустился в кухню, взял старое иссохшее перо и бутылку чернил и возвратился с ними на чердак снимать самую вернейшую копию. С первого взгляда работа эта показалась ему весьма обыкновенною; но, рассмотрев внимательнее чертеж, он совершенно отчаялся в успехе своего предприятия.
Комнаты лежали рядом, одна возле другой, представляя небольшие квадратики, в которых мелким шрифтом напечатано было их название; двери, лестницы, коридоры означены были параллельными линиями различной длины и толщины. После нескольких неудачных опытов Шроль нашел, что самый легкий способ перерисовать план, положить на него бумагу и обвести чернилами все линии, какие в состоянии будет уловить его глаз. Долго он пыхтел, ворчал и храпел над этой трудной работой, однако ж привел ее к вожделенному концу.
Тогда явилась другая, не менее трудная задача – скопировать названия комнат. К счастью для Шроля, который не очень привык к употреблению пера, все имена были недлинны, ему все-таки было трудно написать их таким же мелким шрифтом, каким они были написаны на плане. Однако ж, сделав отчаянное усилие над своими грубыми пальцами, он вписал все имена, в том числе и слово Миртовая. Таким образом труд его увенчался полным успехом, и когда он взглянул на свое произведение, лицо его просияло улыбкой полнейшего удовольствия.
На другое утро калитка в жилище Тимона Лондонского представляла совершенно новое зрелище. У нее красовалась фигура Шроля, который сидел, скрестив ноги и засунув руки в карманы, в ожидании прихода посланного доктора Ченнэри за получением ответа.
Глава XIX. БЛИЗКО К ПРОПАСТИ
По дороге из Лондона в Портдженну мистер и мистрисс Фрэнклэнд остановились девятого мая на Вест-Винстонской станции; одиннадцатого июня они снова отправились оттуда, а двенадцатого, пробывши ночь в дороге, прибыли к вечеру в Портдженскую башню.
Целое утро шел сильный дождь с бурею, к вечеру, непогода утихла, и в то время, когда путешественники подъезжали к дому, ветер унялся, густой белый туман закрыл море от глаз, и порывистый, неровный дождь время от времени падал на землю. Никого не было видно на террасе дома в ту минуту, как коляска, вмещавшая в себе мистера и мистрисс Фрэнклэнд, ребенка и двух слуг, подъехала, к крыльцу. Никто не вышел к ним навстречу, потому что никак не ожидали возвращения их в тот день. Кучер должен был слезть с козел и позвонить в колокольчик; только через несколько минут ворота отворились. Под дождем, падавшим непрерывно на крышу коляски, в холодной сырости, проникавшей сквозь все покровы, молодая чета ждала, чтоб; ее впустили в собственный дом, как следовало бы ждать только незваным гостям.
Когда, наконец, двери растворились, то мистер Мондер. и мистрисс Пентрис, Бэтси и слуга Фрэнклэнда, все высыпали в сени и рассыпались в извинениях, что не встретили коляски у крыльца. Появление ребенка превратило извинения ключницы и служанки в выражения восхищенного удивления; но мужчины оставались по-прежнему серьезными и печальными и все говорили о дурной погоде. Провожая молодых хозяев на лестницу, они объяснили, что буря, бывшая утром, погубила трех портдженских рыбаков, которые утонули в море и смерть которых повергла в уныние всю деревню. Слуги только и делали, что толковали об этой катастрофе, и мистер Мондер счел долгом объяснить, что отсутствие поселян при прибытии владельцев имения должно быть приписано единственно впечатлению, произведенному между ними смертью рыбаков. Если б не это печальное обстоятельство, то, конечно, терраса была бы наполнена народом, и въезд коляски был бы приветствован громкими криками радости.
– Лэнни, я почти жалею, что мы поторопились приехать сюда, – прошептала Розамонда, судорожно сжимая руку мужа. – Грустно и неприятно возвращаться домой в такой день, как сегодня. Этот рассказ о несчастных рыбаках – печальный рассказ, встречающий меня при вступлении в то место, где я родилась. Пошлем завтра же утром узнать, что мы можем сделать для бедных, беспомощных вдов и сирот их. Я не буду покойна до тех пор, пока мы не облегчим хотя немного судьбу их.
– Я надеюсь, сударыня, что вы осмотрите все исправления в доме? – сказала ключница, указывая на лестницу, ведущую во второй этаж.
– Исправления? – отвечала Розамонда задумчиво. – Я не могу теперь слышать этого слова без того, чтоб не думать о северных комнатах и о средствах, которые мы изобретали для того, чтоб заставить моего бедного отца жить в них. Мистрисс Пентрис, мне нужно о многом расспросить вас и мистера Мондера касательно всех необыкновенных вещей, случившихся в то время, как эта таинственная женщина и этот непонятный незнакомец приезжали осматривать этот дом. Но скажите мне сначала, далеко ли мы теперь от северных комнат, долго ли нужно туда идти?
– О, сударыня, не больше пяти минут, – отвечала мистрисс Пентрис.
– Не больше пяти минут! – прошептала Розамонда, снова сжимая руку мужа. – Слышишь ли, Лэнни? Через пять минут мы можем уже быть в Миртовой комнате.
– Ну, – отвечал Леонард, улыбаясь, – при нашем настоящем неведении всего мы так же далеко от нее, как если бы были теперь в Вест-Винстоне.
– Не думаю, Лэнни. Может быть, это одно воображение, но теперь, когда мы на месте, мне кажется, будто мы проникнули в самые сокровенные изгибы тайны. Теперь мы в доме, который хранит эту тайну, и никто не уверит меня, что мы не скоро разъясним ее. Но довольно нам стоять на этой холодной лестнице… По какой дороге нам ближе идти?
– По этой, сударыня, – сказал мистер Мондер, ухватившись за первый удобный случай, чтобы выставить себя. – В зале горит огонь. Вы мне позволите, сэр, иметь честь повести вас туда? – прибавил он, церемонно подавая руку мистеру Фрэнклэнду.
– О, конечно, нет! – быстро перебила Розамонда. С обычною быстротою соображения она угадала, что в мистере Мондере не было чувства деликатности, которое должно бы ему помешать смотреть с любопытством на ее слепого мужа в ее присутствии, и за это она уже заранее была не расположена к нему. – Где бы ни была эта комната, я сама поведу туда моего мужа, а вы, если хотите услужить нам, идите вперед и отоприте двери.
Видимо приведенный в негодование этим ответом, мистер Мондер пошел вперед, указывая дорогу в залу. Та горел яркий огонь, старомодная мебель стояла в живописном порядке, обои на стенах были свежи и красивы, мягкий и густой ковер грел ноги. Розамонда усадила мужа в кресле у камина, и теперь только почувствовала, что она у себя дома.
– Право, все очень хорошо, – сказала она. – Когда мы сбросим с себя это платье, пропитанное сыростью, когда зажгут свечи и подадут чай, нам решительно не о чем будет печалиться. Тебе нравится этот чистый, теплый воздух, не правда ли, Ленни? Здесь и фортепьяно есть, мой милый; я могу по вечерам играть тебе в Портдженне, как играла в Лондоне. Кормилица, садись, пожалуйста, и устрой как можно покойнее для себя и для ребенка. Прежде чем мы сымем шляпки, я должна пойти с мистрисс Пентрис осмотреть спальни. Ну, а тебя как зовут, розовая добрая девушка? Бэтси, кажется? Ну, Бэтси, ступай и принеси нам чаю; очень обяжешь тоже, если достанешь поесть чего-нибудь холодного.
Отдавши эти приказания веселым тоном и заметив, что муж ее немного недоволен тем, что она так фамильярно обращается с служанкой, Розамонда вышла из комнаты в сопровождении мистрисс Пентрис.
Когда она возвратилась, лицо ее и манеры были уже не те; она смотрела и говорила спокойно.
– Кажется, Лэнни, – сказала молодая женщина, – что я все устроила как нельзя лучше. По словам мистрисс Пентрис, самая светлая и широкая комната та, в которой умерла моя мать. Но я подумала, что нам не нужно пользоваться ею, потому что один вид ее уже произвел бы на меня грустное впечатление. Потом, в коридоре, есть комната, бывшая моею детской. Здесь я приказала затопить огонь и устроить постели. Есть еще третья комната, имеющая сообщение с детскою. Мне кажется, что мы можем очень хорошо устроиться в этих трех комнатах, если только ты не имеешь ничего против этого…
Мистер Фрэнклэнд был согласен с мнением жены и был очень рад подчиниться всем ее домашним распоряжениям. В это время принесли чай, и появление его возвратило Розамонде ее обычное расположение духа. После чая и ужина она сама пошла посмотреть, чтобы ребенка ее покойно уложили в комнате, соседней с детскою; потом, исполнив этот материнский долг, воротилась к мужу. Разговор между ними зашел, как он всегда заходил теперь, когда они бывали наедине, о мистрисс Джазеф и Миртовой комнате.
– Я жалею, что теперь ночь, – сказала Розамонда. – Мне бы хотелось сейчас же начать осмотр. Лэнни, ты будешь ведь всегда со мною во время этих поисках, не правда ли? Я буду служить тебе моими глазами, ты поможешь мне своими советами. Ты не должен терять терпения и говорить, что ни в чем не можешь быть полезен мне… Между тем, я думаю, мы можем приступить к некоторым расспросам, – продолжала она, позвонив в колокольчик. – Позовем сюда ключницу и управляющего, и попытаемся, не скажут ли они нам больше, чем сказали в письме?
На звон колокольчика явилась Бзтси. Розамонда велела послать к себе мистера Мондера и мистрисс Пентрис. Бэтси, выслушав это приказание, догадалась, для чего барыне понадобились управляющий и ключница, и таинственно улыбнулась.
– Верно и ты видела что-нибудь во время посещения этих странных гостей? – спросила Розамонда, подметив улыбку. – Да, я уверена, что ты видела. Скажи мне все; нам нужно знать все, что случилось, до малейшей безделицы.
Спрошенная так прямо и неожиданно, Бэтси, в совершенном смущении, принуждена была рассказать все, что она заметила в поступках мистрисс Джазеф и незнакомца, сопровождавшего ее. Окончив свой рассказ, она пошла к дверям, когда Розамонда остановила ее вопросом:
– Ты говоришь, что та дама была найдена в обмороке на верху лестницы; не знаешь ли ты, отчего она упала в обморок?
Служанка остановилась в нерешительности.
– Говори, говори, – сказала Розамонда. – Я вижу, что ты знаешь. Говори сейчас же.
– Право, сударыня, я боюсь, что вы станете сердиться на меня, – отвечала горничная с смущением.
– Пустяки! Я буду сердиться только тогда, когда ты ничего не скажешь. Говори же, отчего та дама упала в обморок?
Бэтси еще с минуту подумала и отвечала:
– Мне кажется, сударыня, что она упала в обморок, потому что увидела привидение.
– Привидение? Что такое? Разве в доме есть привидения? Лэнни, да тут, кажется, целый роман. Что ж это за привидение? Расскажи нам все.
Рассказ Бзтси не много объяснил ее слушателям. Привидение, по ее словам, была жена одного из давних владетелей Портдженской башни, обманувшая своего мужа. За это она осуждена была бродить около северных комнат до тех пор, пока стены их будут стоять. У этой женщины длинные светлые волосы, очень белые зубы, ямочки в щечках, и красота ее имеет в себе что-то ужасающее. Приближение ее возвещаемо было тому, что имел несчастие попадаться к ней навстречу, порывом холодного ветра, и кого раз обдавал этот холод, тому мало надежды оставалось вернуться к жизни. Вот все, что знала Бэтси о привидении; этого, по ее мнению, было достаточно, чтобы оледенить кровь в жилах при одной мысли о нем.
Розамонда улыбнулась, но скрыла улыбку от горничной и сказала серьезно:
– Я бы желала, чтоб ты побольше рассказала нам. Но так как больше ты ничего не знаешь, то надо расспросить мистрисс Пентрис и мистера Мондера. Пошли их сюда, пожалуйста, поскорее.
Показания ключницы и управителя тоже не много разъяснили. Эти люди повторили только то, что уже заключалось в их письмах. Главное убеждение мистера Мондера заключалось в том, что таинственный незнакомец проник в Портдженскую башню с преступным намерением, касавшимся фамильного блюда. Мистрисс Пентрис соглашалась с этим мнением и сообщила к тому свое собственное, что женщина, приезжавшая сюда, была несчастное создание, убежавшее из сумасшедшего дома. Таково было воззрение ключницы и управителя на образ действий таинственных посетителей, и никакая человеческая сила не могла заставить их на волос отступить от него.
– О, бессмысленные, возмутительно, непонятно бессмысленные люди! – вскричала Розамонда, когда она снова осталась наедине с мужем. – Видно, Лэнни, нам нечего надеяться на какую-нибудь помощь от них. Теперь остается только сделать завтра подробный осмотр дома, да и это, пожалуй, так же ничего не разъяснит нам, как и остальное. Отчего нет с нами доктора Ченнэри? Отчего не выслушали мы его, прежде чем оставили Вест-Винстон?
– Терпение, Розамонда, терпение. Посмотрим, что привезет завтрашняя почта.
– Уж, пожалуйста, милый, ты не говори о терпении. Я всегда отличалась этой добродетелью, но наконец оно истощилось. О, несколько недель сряду я напрасно задавала себе один и тот же вопрос: почему мистрисс Джазеф советует мне не входить в Миртовую комнату? Боится ли она, что я открою какое-нибудь преступление, или страшится, что я провалюсь сквозь пол? Что ей нужно было делать в этой комнате? Какую чудесную тайну знает она об этом доме, которой никогда не знала я, не знал мой отец, не знал никто другой?
– Розамонда! – крикнул мистер Фрэнклэнд, внезапно меняясь в лице и вскакивая со стула. – Мне кажется, что я угадываю, кто такая мистрисс Джазеф?
– Господь с тобою, Лэнни! Что ты хочешь сказать?
– Кое-какие из последних слов твоих внушили мне это! Помнишь ли ты, когда мы были в Ст. Свитине и толковали о том, как бы убедить твоего отца жить с нами здесь; помнишь ли, Розамонда, ты говорила, мне в то время о каких-то неприятных отношениях, которые он имел с этим домом, и при этом рассказала о таинственном исчезновении одной служанки в самое утро смерти твоей матери?
Розамонда побледнела при этом вопросе.
– Отчего до сих пор мы не подумали об этом? – спросила она.
– Ты сказала мне, – продолжал Леонард, – что эта служанка оставила после себя странное письмо, в котором сознавалась, что твоя мать поручила ей передать твоему отцу одну тайну – тайну, которую она страшилась обнаружить и о которой боится быть спрошенной. Не правда ли, эти две причины она выставила, как причины своего исчезновения?
– Совершенно правда.
– И твой отец никогда больше не слыхал о ней?
– Никогда; но что же это за тайна, мой милый, тайна, которую она страшилась обнаружить моему отцу?
– Тайна эта должна, некоторым образом, быть связана с Миртовой комнатой.
Розамонда ничего не ответила. Она вскочила со своего кресла и стала в волнении прохаживаться по комнате. Услышав шелест ее платья, Леонард подозвал ее к себе, взял ее за руку и потом приложил свои пальцы сначала к ее пульсу, потом к ее щеке.
– Я жалею, что не обождал до завтра, – сказал он, – чтобы высказать тебе мое предположение насчет мистрисс Джазеф. Я только привел тебя в волнение и отнял возможность хорошо провести ночь.
– О, это ничего, – отвечала Розамонда. – О, Лэнни, как много догадка твоя увеличивает важность, страшную, неотступную важность, состоящую для нас в отыскании этой женщины и в открытии Миртовой комнаты… Подумай…
– До утра я ничего не хочу думать, моя милая, и советую тебе то же. Мы уже слишком много говорили о мистрисс Джазеф. Перемени разговор, и я готов с тобою говорить, о чем хочешь.
– Не так легко переменить этот разговор, – заметила довольно сердито Розамонда.
– В таком случае переменим наше место. Я знаю, что ты считаешь меня самым упрямым человеком в свете, но упрямство мое имеет основание, и ты сама сознаешься в этом, когда завтра утром проснешься, подкрепленная хорошим сном. Ну, забудем же на время это беспокойство. Поведи меня в другую комнату и дай мне попытаться, угадаю ли я, какова она, посредством прикосновения к мебели?
Намек на слепоту Леонарда, заключавшийся в последних словах его, заставил Розамонду сейчас же подойти к нему.
– Ты все знаешь лучше, – сказала она, обвивая его шею рукою и целуя его. – Минуту назад я была в дурном расположении духа, но теперь туча прошла. Переменим мысли и пойдем в какую-нибудь другую комнату, так как ты желаешь этого.
Розамонда замолчала на минуту, глаза ее загорелись, щеки зарумянились, и она улыбнулась, как будто новая мысль промелькнула в это время в ее голове.
– Лэнни, я поведу тебя в комнату, в которой ты прикоснешься до мебели, действительно замечательной, – сказала она, ведя его к двери. – Посмотрим, сумеешь ли ты сказать, какова она. Только, пожалуйста, будь терпелив и обещай мне ничего не трогать, пока я сама не поведу твоею рукою.
Она повлекла его за собою в коридор, отперла дверь комнаты, в которой спал их ребенок, сделала кормилице знак молчать и, подведя Леонарда к постели, тихо повела его рукою, так что пальцы его тронули щеку дитяти.
– Вот! – вскричала она, между тем как лицо ее сияло счастием. – Ну, угадывай, что это за мебель? Стул или стол? Или это драгоценнейшая вещь в целом доме, в целом Корнуэлле, в целой Англии, в целом мире?..
Потом, обратясь к кормилице, она прибавила с веселой улыбкой:
– Анна, ты смотришь так серьезно, что я уверена, что ты голодна. Давали ли тебе ужинать?
Кормилица улыбнулась и отвечала, что она ждала, чтобы пришла какая-нибудь служанка, которая посмотрела бы за ребенком.
– Ну, ступай теперь, – сказала Розамонда, – я останусь здесь и сама посмотрю. Поужинай и приходи назад через полчаса.
Когда кормилица вышла, Розамонда посадила Леонарда на стул подле кроватки, а сама уселась на скамейке, у ног его. Расположение духа ее снова вдруг изменилось, на лице появилась задумчивость, глаза нежно смотрели, обращаясь то на мужа, то на спавшего ребенка. После нескольких минут молчания она взяла руку мужа, положила ее на колено его и прислонилась к ней щекой.
– Лэнни, – сказала она отчасти грустным тоном, – мне кажется, что никто из нас не может быть совершенно счастлив в этом мире.
– Что заставляет тебя говорить это, моя милая?
– То, что я воображала, что могу быть совершенно счастлива, а теперь…
– А теперь что?
– А теперь, мне кажется, что это полное счастие не дается мне: одна маленькая вещь нарушает его. Ты, конечно, догадываешься, что это за вещь?
– Нет, мне хотелось бы, чтоб ты объяснила мне.
– Видишь, милый, с тех пор, как дитя наше родилось, у меня в груди постоянное горе, которого я не могу отогнать, постоянная скорбь за тебя.
– За меня! Подыми голову, Розамонда, и ступай ближе ко мне. Я чувствую на руке своей что-то, говорящее мне, что ты плачешь.
Она сейчас же встала и прижалась лицом к лицу мужа.
– Дорогой мой, – сказала она, нежно обнимая его, – милый, ты никогда не видел нашего ребенка.
– Напротив, Розамонда, я вижу его твоими глазами.
– О, Лэнни, я рассказываю тебе все, что могу, я употребляю все усилия, чтобы осветить эту ужасную тьму, которая не позволяет тебе видеть это милое личико. Но разве я могу рассказать, как он смотрит, когда начинает понимать, рассказать все восхитительные вещи, которые он будет делать, когда первый раз начнет ходить?..
Леонард успокоил ее, как мог, и прежняя веселость вернулась к молодой женщине. В это время кормилица возвратилась, и молодая чета снова отправилась в залу. Там Розамонда села за фортепьяно.
– Я должна дать тебе обычный вечерний концерт, – сказала она мужу, – иначе я опять заговорю о Миртовой комнате.
И молодая женщина стала играть любимые арии Леонарда с большим чувством и искусством; потом перешла она к последнему вальсу Вебера. Дольше обыкновенного звучали под руками ее грустные аккорды, но вдруг она встала и поспешно подошла к камину.
– Как вдруг стало холодно! – сказала она, становясь на колени на ковре и протягивая лицо и руки к огню.
– Будто? – возразил Леонард. – Я не чувствую никакой перемены.
– Может быть, я простудилась, а может быть, – прибавила она с принужденным смехом, – ветер, предшествующий появлению привидения северных комнат, подул на меня. Я действительно почувствовала внезапный холод, играя последние ноты Вебера.
– Какие пустяки, Розамонда! Ты просто слишком утомлена и слишком расстроена. Прикажи подать себе воды с вином и ступай поскорее в постель.
Розамонда ближе придвинулась к огню.
– Хорошо, – сказала она, – что я не суеверна, а то бы я подумала, что мне суждено увидеть привидение.
Глава XX. НА КРАЮ БЕЗДНЫ
Первая ночь, проведенная молодыми супругами в Портдженне, прошла без всякого шуму и беспокойства. Никакое привидение ни во сне, ни наяву не тревожило Розамонду. Она проснулась, по обыкновению веселая и здоровая, и перед завтраком сошла в западный сад.
Небо было покрыто тучами, и ветер дул во все стороны. Проходя по саду, Розамонда встретила садовника и спросила его, что он думает о погоде. Он отвечал, что, может быть, до обеда опять пойдет дождь, но что, если только он не ошибется, должно сделаться жарко в течение двадцати четырех часов.
– Скажи мне, пожалуйста, – сказала Розамонда, – слыхал ли ты об одной комнате нашего дома, называемой Миртовой комнатой?
Она решилась не упускать ни малейшего случая, а разузнать тайну и поэтому обратилась к садовнику.
– Нет, сударыня, никогда не слыхал, – отвечал тот. – Но это очень понятное название, потому что мирты в изобилии растут в нашей стороне.
– Растут ли они на северной стороне дома? – спросила Розамонда, – то есть подле стен, под окнами, знаешь?
– Я никогда не видел там под окнами ничего, кроме бурьяну. – отвечал садовник.
В это самое время позвонили к завтраку. Розамонда вернулась в дом, твердо решившись осмотреть после северную часть сада, и, если найдется там хоть остаток миртового дерева, то сейчас же заметить окошко, под которым оно стоит, и отпереть комнату, освещенную этим окном. Розамонда сообщила этот план мужу. Он похвалил ее остроумную выдумку, но сознался, что не имеет большой надежды на успех после того, что садовник сказал о бурьяне, росшем в саду.
Только что завтрак окончился, Розамонда позвонила и приказала садовнику, чтоб он ждал ее, а также приготовить ключи от северных комнат. Появившийся на звонок камердинер мистера Фрэнклэнда подал письма, привезенные только что почтальоном. Розамонда поспешно схватила их, лицо ее выразило восхищение, и она вскричала:
– Штемпель Лонг-Бэклэя! Наконец, известие от доктора.
Распечатав письмо, она жадно пробежала его глазами, потом вдруг уронила на колени и вскричала: – Лэнни, в этом письме такие новости, которые с ума могут свести. У меня просто дух занимается в груди.
– Прочти его, – сказал мистер Фрэнклэнд, – пожалуйста, прочти его вслух.
Розамонда стала читать нерешительным, задыхающимся голосом. Доктор Ченнэри извещал прежде всего, что его послание к Тревертону осталось без ответа; но что, несмотря на это, оно произвело такие результаты, каких никто никогда не мог предвидеть. Для ознакомления мистера и мистрисс Фрэнклэнд с этими результатами доктор посылал к ним копию с тайного донесения, доставленного ему ходатаем по делам его в Лондоне. Это донесение заключало в себе подробности о свидании, бывшем между слугою Тревертона и человеком, поехавшим за ответом на письмо доктора Ченнэри; тут же были изложены обстоятельства, при которых была сделана копия плана северных комнат и объявлялась готовность копировавшего этот план уступить его за пять фунтов стерлингов. В постскрипте было сказано, что посланный видел скопированный план и уверял, что на нем очень точно было означено положение дверей, лестниц и комнат с названиями, которые они носили, и что, по всей вероятности, он списан с подлинного плана.
Заканчивая свое письмо, доктор Чэннэри говорил, что теперь он предоставляет на полное усмотрение мистера и мистрисс Фрэнклэнд дальнейший ход их действий. Он уже немного скомпрометировал себя, из уважения к ним взявши на себя роль, которая не совсем шла к нему, а теперь, когда дело приняло совершенно новый характер, он чувствовал, что не может более служить им ни мнением, ни советом. Он совершенно был уверен, что молодые друзья его, обдумав дело хорошенько, примут благоразумные и должные меры, и поэтому приказал своему поверенному до тех пор не продолжать дела, пока он не получит уведомления от мистера Фрэнклэнда, и во всем сообразоваться с указаниями этого джентльмена.
– Указания! – вскричала Розамонда, кончив читать письмо и скомкав его в руках с сильным волнением. – Все наши указания могут быть написаны в одну минуту и прочтены в секунду. Что доктор понимает под словами: «обдумать дело хорошенько?» Конечно, мы заплатим пять фунтов стерлингов и будем требовать высылки плана по почте.
Мистер Фрэнклэнд серьезно покачал головою.
– Это совершенно невозможно, – сказал он. – Если ты немного обдумаешь дело, то сама увидишь, что крайне неловко покупать у слуги документ, который он похитил у своего хозяина.
– О, милый, и не говори этого! – вскричала Розамонда, испуганная оборотом, который муж ее придавал делу. – Что за преступление мы сделаем, если дадим этому человеку денег? Ведь от только снял копию с плана. Он ничего не украл.
– Он, по моему мнению, украл документ, – сказал Леонард.
– Ну хорошо, – продолжала настаивать Розамонда, – если он и сделал это, то какой в том вред его хозяину? По моему мнению, этот последний стоит того, чтоб у него украли эту копию, потому что он нарушил обыкновенный долг вежливости, не отправив ее к доктору Ченнэри. Во что бы то ни стало план должен быть у нас. О, Лэнни, пожалуйста, не качай головою, он должен быть у нас, ты сам это знаешь. Что за необходимость стесняться с старым бездельником (я должна его назвать так, хоть он и дядя мне), который не подчиняется самым обыкновенным условиям общества! С ним нечего поступать как с порядочным человеком… И потом, к чему ему план северных комнат? А если он и имеет в нем надобность, то ведь у него есть подлинник; таким образом, документ у него не украден, потому что он держал его все время у себя, не так ли, Лэнни?
– Розамонда, Розамонда, – сказал Леонард, улыбаясь на софизмы жены, – ты набираешь доводы, точно иезуит какой.
И он покачал опять головой. Видя, что доводы ее не приносят пользы, Розамонда прибегнула к давно известному оружию женского пола – убеждению, и скоро успела посредством его вырвать у мужа позволение, которым она уполномачивалась отдать приказания насчет покупки плана, но на одном условии. Оно состояло в том, чтобы план этот, как только они извлекут из него нужные сведения, немедленно отослать обратно к мистеру Тревертону, объяснив ему подробно, каким способом план этот был добыт, и приведя в оправдание своего поступка его собственный отказ сообщить сведение, которое не отказался бы никто другой доставить. Розамонда сильно старалась отменить или изменить это условие, но щекотливая гордость Леонарда не делала никаких уступок в этом отношении.
– Я уже и так много нарушил мои убеждения, – сказал он, и больше не трону их. Если нас унижает торг с этим лакеем, то, по крайней мере, мы не должны дать ему повода называть нас своими сообщниками. Напиши от моего имени поверенному доктора Ченнэри и скажи, что мы готовы купить копию плана на том условии, которое я объявил и которое должно быть представлено слуге Тревертона во всей подробности и ясности.
– Ну, а если слуга этот не захочет рисковать потерею своего места, что, конечно, должно с ним случиться, если он примет наше условие? – спросила Розамонда, идя с недовольным видом к письменному столу.
– Нечего нам беспокоить себя какими бы то ни было предположениями, моя милая. Подождем и услышим, что будет, а тогда и начнем действовать. Когда ты будешь готова писать, то скажи мне, я продиктую тебе. Мне хочется дать понять поверенному доктора, что мы соглашаемся на этот поступок, зная, во-первых, что с мистером Тревертоном нельзя иметь дела как с другими членами порядочного общества, и зная, во-вторых, что документ, предлагаемый нам слугою, есть извлечение, сделанное из печатной книги, и что он не имеет никакого отношения к тайным делам мистера Тревертона.
Увидя, что решение Леонарда было непоколебимо, Розамонда сочла неуместным продолжать свои возражения. Она написала письмо под диктовку Леонарда. Когда оно было готово и другие письма прочтены, мистер Фрэнклэнд напомнил жене о ее намерении осмотреть северную часть сада и изъявил желание, чтоб она взяла его с собою. Он сознался, что готов бы заплатить в пять раз больше суммы, требуемой Шролем за копию плана, если бы им удалось открыть Миртовую комнату без посторонней помощи и прежде, чем письмо к поверенному было отправлено на почту.
Супруги сошли в сад, и там Розамонда убедилась собственными глазами, что не было никакой возможности найти малейший след миртового дерева под окнами. Из сада они вернулись домой и приказали отпереть дверь, которая вела в северные сени.
Тут они увидели место на полу, где были найдены ключи, и место на площадке лестницы, где нашли мистрисс Джазеф, когда началась суматоха. По требованию мистера Френклэнда раскрыли дверь комнаты, соседственной с этим местом. Она представляла печальное зрелище запустения, нечистоты и мрачности. Старые обои только в некоторых местах покрывали стены, несколько оборванных стульев стояли в куче посредине комнаты; разбитый фарфор валялся на комоде; старый шкап, треснувший сверху донизу, стоял в углу. Все эти остатки мебели были тщательно осмотрены, но ничего не было найдено в них, что бы могло хоть на сколько-нибудь разъяснить тайну Миртовой комнаты. Мистер Фрэнклэнд сказал, что нужно посмотреть, нет ли следов ног на пыльном полу площадки, но и тут ничего не нашли.
– Надо отправлять письмо, Лэнни, – сказала она, когда они вернулись в столовую.
– Делать нечего, – отвечал Леонард. – Вели отвезти письмо на почту и не будем больше говорить об этом.
В тот же день письмо было отправлено. По отдаленности Портдженны от города и по неудовлетворительному состоянию железных дорог в то время можно было ждать ответа из Лондона не раньше двух дней. Понимая, что для Розамонды лучше провести эти дни ожидания вне дома, мистер Фрэнклэнд предложил ей совершить небольшое путешествие вдоль берега к местам, известным своею живописностью. Это предложение сейчас же было принято. Молодая чета оставила Портдженну и вернулась домой только на второй день вечером.
Утром на третий день нетерпеливо ожидаемый ответ поверенного был подан Леонарду и Розамонде в ту минуту, как они входили в столовую. Шроль решился принять условие мистера Фрэнклэнда, во-первых, потому что, по его мнению, только сумасшедший человек, которому предлагали пять фунтов стерлингов, мог отказаться от них, во-вторых, потому что он считал своего хозяина в совершенной зависимости от себя и не видел возможности быть за что бы то ни было прогнанным. Вследствие этого торг был заключен в пять минут, и поверенный доктора прилагал при письме своем копию с плана вместе с объяснительным письмом.
Розамонда дрожащими руками развернула на столе важный документ, жадно смотрела на него несколько минут и положила палец на четвероугольник, изображавший положение Миртовой комнаты.
– Здесь! – вскричала она. – О, Лэнни, как мое сердце бьется! Одна, две, три, четыре – четвертая дверь на площадке ведет в Миртовую комнату!
Она сейчас же хотела послать за ключами от северных комнат, но Леонард настоял, чтоб она прежде немного пришла в себя и позавтракала. Несмотря на его увещания, завтрак так скоро окончился, что через десять минут рука Розамонды уже держала руку мужа, и оба они шли к лестнице.
Предсказание садовника о перемене погоды сбылось: сделалось удушливо жарко. Домашние животные спали в темных углах, слуги прекратили свои обычные утренние работы. Женщины обмахивались платками, мужчины сидели подле них, сняв с себя верхнее платье. Все сердито толковали о жаре и сознавались, что такого дня в июне месяце никто не запомнит.
Розамонда взяла ключи, отклонила предложение ключницы сопровождать ее и, проведя мужа по коридорам, отперла дверь в северные сени.
– Какой здесь необыкновенный холод! – сказала она, входя туда.
На краю лестницы она остановилась и схватила крепче за руку мужа.
– Что случилось? – спросил он. – Не этот ли внезапный холод так действует на тебя?
– Нет, ничего, – поспешно отвечала Розамонда. – Я слишком раздражена теперь для того, чтоб чувствовать жар или холод. Но, Лэнни, положим, что твоя догадка насчет мистрисс Джазеф справедлива.
– Ну так что ж?
– И положим, что мы узнаем тайну Миртовой комнаты, не окажется ли тут чего-нибудь, касающегося моей матери и отца, чего мы не должны знать? Об этом я подумала, когда мистрисс Пентрис предложила мне сопровождать нас, и это заставило меня отказаться от ее предложения и прийти сюда наедине с тобою.
– Очень может быть, – отвечал мистер Фрэнклэнд после минутного размышления. – Во всяком случае, моя догадка насчет мистрисс Джазеф ничего больше как догадка. Впрочем, Розамонда, если ты чувствуешь какую-нибудь нерешительность…
– Нет, будь что будет, а нам нельзя отступать. Дай мне руку. Мы начали вместе открывать тайну и вместе дойдем до конца ее.
И она пошла вверх по лестнице, ведя за собою мужа. На площадке она снова посмотрела на план, потом сосчитала двери до четвертой, вынула из связки ключ под ее номером и вложила его в замок.
Но, не повертывая ключа, Розамонда на минуту остановилась и посмотрела на мужа.
Он стоял подле нее, терпеливо ожидая и обратив лицо к двери. Розамонда положила руку на ключ, медленно повернула его, ближе придвинулась к мужу и снова остановилась.
– Не знаю, что со мной делается, – прошептала она. – Я будто боюсь отворить дверь.
– Твоя рука холодна, Розамонда. Подожди немного, затвори дверь, оставь это до другого дня.
Говоря это, Леонард чувствовал, что пальцы Розамонды сильнее и сильнее сжимали его руку. Потом настала минута глубокого молчания… Вслед за тем он услышал треск отворившейся двери, рука Розамонды быстро повлекла его за собою, и перемена воздуха дала ему знать, что они в Миртовой комнате.
Глава XXI. МИРТОВАЯ КОМНАТА
Широкое, четвероугольное окно с узкими рамами и темными стеклами, несколько светлых лучей солнца, проникающих сквозь щели трех треснувших стекол; густая пыль во всех направлениях; высокие, обнаженные стены; столы и стулья в беспорядке, длинный, черный шкап для книг с растворенной дверцей, почти падающей с петель; пьедестал с разбитым бюстом, обломки которого валялись на полу; закопченный потолок; пол, покрытый густым слоем пыли, – вот что представилось глазам Розамонды, когда она вошла в Миртовую комнату, ведя за руку мужа.
Пройдя несколько шагов, Розамонда остановилась; все способности ее, все чувства были устремлены на смутное ожидание чего-то, что находилось в комнате, что должно было вдруг восстать перед нею, сзади ее, тронуть ее со всех сторон. Несколько минут она ждала, затаив дыхание, но ничто не появилось, ничто не коснулось ее… Безмолвие и уединение хранили свою тайну…
Розамонда повернулась к мужу. Его лицо, всегда спокойное, выражало теперь сомнение и беспокойство. Одна рука его была протянута и двигалась в разных направлениях, напрасно стараясь коснуться чего-нибудь, что бы помогло ему угадать положение, в которое он был поставлен. Выражение лица и движения его, немой и грустный зов жены, будто просивший помощи, привели Розамонду в себя, напомнив ее сердцу самый дорогой из ее интересов, самую высшую из забот ее. Глаза молодой женщины, за минуту перед тем устремленные на печальное зрелище запустения и разрушения комнаты, нежно обратились на лицо мужа, полные бесконечной любви и сострадания. Она быстро схватила его за протянутую руку и, прижав к себе, сказала:
– Не делай этого, дорогой мой; ты как будто забыл, что я с тобою, и смотришь, как человек, оставленный без помощи. Для чего тебе прикасаться к чему-нибудь, когда я подле тебя. Слышишь ты, Лэнни, как я отперла дверь? Знаешь ли ты, что мы в Миртовой комнате?
– Что ты увидела, Розамонда, когда отперла дверь? Что ты видишь теперь? – спросил Леонард быстрым и порывистым шепотом.
– Ничего, кроме пыли, грязи и запустения. Самое заброшенное болото в Корнуэлле не имеет такого мрачного вида, как эта комната, но здесь нет ничего, что бы могло напугать нас или внушить мысль о какой бы то ни было опасности.
– Отчего ты так долго не заговаривала со мною?
– Я испугалась, войдя в эту комнату, не от того что я увидела в ней, но от мысли о том, что я могл! увидеть. Я, как ребенок, боялась, что вдруг что-нибудь выйдет из стены или появится из-под пола, одним словом, я боялась, сама не знаю чего. Теперь я превозмогла этот страх, но мрачный вид этой комнаты все еще отражаете на мне. Чувствуешь ли ты это?
– Я чувствую, – отвечал он с каким-то беспокойством, – как будто ночь, всегда стоящая пред моими глазами, сделалась теперь темнее, чем когда-либо. Где мы в на стоящую минуту?
– У самой двери.
– Достаточно ли прочен пол, чтобы ходить по нему? – спросил Леонард, недоверчиво ощупывая ногою.
– Совершенно прочен, – отвечала Розамонда, – иначе он не удержал бы на себе всей этой мебели. Пойдем со мной по комнате.
И говоря это, она тихо повела его к окну.
– Мне кажется, что свежий воздух стал ближе ко мне, – сказал Леонард, обращая лицо к одному из разбитых стекол. – Что теперь перед нами?
Розамонда подробно описала ему вид и величину окошка. Леонард небрежно отвернулся от него, как будто эта часть комнаты вовсе не интересовала его. Розамонда все еще стояла у окна, будто ожидая, что на нее повеет другой воздух. Настало минутное молчание, которое нарушил Леонард вопросом:
– Что ты теперь делаешь!
– Я смотрю сквозь разбитое стекло, чтобы подышать свежим воздухом. Там, внизу, падает от дома тень на забытый сад, но оттуда совсем не веет свежестью. Я вижу высокую траву и дикие цветы, грустно сплетшиеся между собою. Подле меня стоит дерево, и листья его будто лишены всякого движения… Здесь не видно ни облаков, ни голубого неба… Есть в небе что-то ужасающее, и земля будто чувствует это!
– Но комната, комната! – говорил Леонард, отводя ее от окна. – Скажи мне, каков вид ее, скажи как можно точнее. Я не буду покоен, Розамонда, пока ты не опишешь мне подробно каждую вещь.
– Сейчас, милый. Тут, у стены, в которой вделано окно, старый диван. Я сыму передник, смету с дивана пыль, и тогда ты можешь сесть и спокойно слушать, что я буду рассказывать. Прежде всего, я полагаю, ты хочешь знать, как велика комната?
– Да, конечно, это самое главное. Попытайся, не можешь ли ты сравнить величину ее с величиною какой-нибудь комнаты, которую я видел еще до потери зрения.
Розамонда огляделась кругом, потом отошла к камину и пошла вдоль по комнате, считая шаги. Мерно стукая по пыльному полу и глядя с детским самодовольствием на яркие розетки своих туфель, бережно приподымая кружевное платье, выставляя напоказ вышитую юбку и прозрачный чулок, будто кожей обтягивавший ее маленькую ножку, она двигалась среди этого запустения, уныния и разрушения, как самый очаровательный контраст, какой молодость, здоровье и красота могли представить этой грустной картине.
Дойдя до конца комнаты, она с минуту подумала и потом сказала:
– Помнишь, Лэнни, голубую залу в доме твоего отца? Мне кажется, что эта комната так же велика, если даже не больше.
– Каковы здесь стены? – спросил Леонард, трогая рукою одну из них. – Кажется, они оклеены обоями?
– Да, красными потертыми обоями, исключая одной стены, на которой бумага оборвалась и валяется клочками на полу. Внизу стен идет деревянный карниз. Он в многих местах треснул, и в нем есть большие дыры, которые будто сделаны крысами и мышами.
– Есть ли какие-нибудь картины на стенах?
– Нет. Над камином висит пустая рама. На противоположной стороне – маленькое зеркало, треснувшее посредине, с разбитыми жирандолями, [36 - Жирандоль – подсвечник для нескольких свечей.] куски которых валяются по обеим сторонам его. Против него прибита оленья голова с рогами; голова осыпалась во многих местах, а между рогами сплетена густая паутина. На других стенах вбиты большие гвозди, на которых висит тоже паутина, но картин нет нигде. Теперь ты знаешь все, чем украшены стены. Что теперь описывать? Пол?
– Мне кажется, Розамонда, что ноги мои уже объяснили мне, каков здесь пол.
– Ноги твои объяснили тебе, что он не покрыт ковром, но я могу больше рассказать тебе. Он идет скатом с каждой стороны к середине комнаты и покрыт густою пылью, которая разметена в странных фантастических формах… Теперь посмотрим дальше; прежде чем приступим к мебели, нужно еще описать тебе потолок. Я не могу хорошо разглядеть его, потому что он слишком высок. Вижу только, что на нем есть большие трещины и пятна и что штукатурка обвалилась в нескольких местах. На середине висят два куска цеп и которая, вероятно, поддерживала люстру. Карниз так запачкан, что я не могу различить, что на нем изображено. Он очень широк и тяжел и в некоторых местах кажется, что был выкрашен, – вот все, что я могу сказать. Теперь, Лэнни составил ли ты себе точное понятие об всей комнате?
– Совершенно точное, моя милая. Ты описала мне ее так же ясно, как описываешь все, что видишь. Теперь то нечего больше тратить время на меня. Мы можем приступить теперь к тому, зачем пришли сюда.
При этих словах улыбка, бывшая на лице Розамонды в то время, как Леонард начал отвечать ей, исчезла в одно мгновение. Она прижалась к мужу и, наклонившись к нему оперлась рукою на его плечо и сказала шепотом:
– Когда мы отворили ту комнату, что рядом с сенями, то начали поиски осмотром мебели. Станем ли мы и здесь осматривать ее?
– А много ее, Розамонда?
– Больше, чем было в той комнате, – отвечала она.
– И столько, что ее нельзя осмотреть в одно утро?
– Нет, не думаю.
– В таком случае приступим к мебели, если ты не можешь придумать другого средства. Я – плохой помощник в этом случае и должен поневоле сложить все хлопоты на тебя. У тебя глаза, которые видят, и руки, которые ищут, и если объяснение того, почему мистрисс Джазеф советовала тебе не входить сюда, может быть найдено поисками в этой комнате, то ты найдешь его…
– А ты, Лэнни, как только открытие это будет сделано, сейчас же узнаешь о нем. Я не хочу, милый, чтобы ты говорил так, как будто между нами есть какое-нибудь различие или превосходство моего положения над твоим… Теперь я начну осматривать. С чего начать? С шкапа ли для книг, стоящего против окна, с старого ли письменного стола в углу за камином? Это самая большая мебель, какая только есть в комнате.
– Начни с шкапа.
Розамонда сделала несколько шагов вперед, но вдруг остановилась и посмотрела на противоположный конец комнаты.
– Лэнни, – сказала она, – я забыла одну вещь, когда описывала тебе стены. Здесь еще двери, кроме той, в которую мы вошли. Я стою теперь спиной к окошку, и обе они приходятся на правой стороне от меня. Каждая из этих дверей на одинаковом расстоянии от угла, и каждая одинаковой величины и вида. Как ты думаешь, не растворить ли нам их, чтобы узнать, куда они ведут?
– Непременно. Но есть ли ключи в замках?
Розамонда взглянула и отвечала утвердительно.
– В таком случае раствори их, – сказал Леонард и тут же прибавил. – Постой! Не ходи сама. Возьми меня с собой. Я не хочу сидеть здесь, пока ты будешь отворять двери.
Розамонда вернулась к мужу и повела его к двери, которая была дальше от окна.
– А что, если мы увидим что-нибудь страшное? – сказала она, дрожа немного и протягивая руку к ключу.
– Лучше думай (что гораздо вернее), что эта дверь просто ведет в другую комнату.
Розамонда быстро открыла дверь. Муж ее был прав. Она просто вела в другую комнату.
Они перешли к следующей двери. Розамонда раскрыла ее, как и первую, высунула на минуту голову и вдруг кинулась назад, захлопнув дверь с выражением отвращения.
– Не пугайся, Лэнни, – сказала она, отводя мужа от двери. – Эта дверь ведет в пустой буфетный шкап, но по стенам его ползает бездна отвратительных насекомых, которых я потревожила в их тишине и уединении. Пойдем же, я опять посажу тебя и начну разыскивать в шкапу.
Раскрыв дверцу от верхней части шкапа, едва державшуюся на петлях, Розамонда увидела в нем совершенную пустоту с обеих сторон. На каждой полке было одинаковое количество пыли и грязи, никакого следа книг и ни одного клочка бумаги.
Нижняя часть шкапа была разделена на три отделения. В дверце одного из них стоял заржавленный ключ. Розамонда с небольшим усилием повернула его и взглянула внутрь ящика. В глубине его лежала колода карт, покрытых пылью. Между ними валялся кусок изорванного муслина, который оказался отличием, носимым пасторами на шее. В одном углу Розамонда нашла изломанный пробочник и ручку от удочки; в другом – несколько кусков трубок, склянки для лекарств и измятый песенник. Вот все, что было в этом ящике. Описав подробно каждую найденную вещь мужу Розамонда перешла к другому отделению. Дверца его была не заперта; здесь не было ничего, кроме клочка почерневшей шерсти и остатков ящичка от брильянтов.
Третья дверца была заперта, но Розамонда растворил ее ключом от первого отделения. Тут лежала только одна вещь – небольшой деревянный ящик, обвязанный лентою, оба конца которой были вместе припечатаны. Сильное любопытство овладело Розамондою. Она описала ящик мужу и спросила его, имеет ли она право, по его мнению, сломать печать.
– Посмотри, не написано ли чего на крышке? – спросил он. Розамонда поднесла ящик к окну, сдула с него пыль и на куске пергамента, приклеенного к крышке, прочла: «Бумаги. Джон Артур Тревертон. 1760».
– По моему мнению, ты имеешь право распечатать ящик, – сказал Леонард. – Если бы эти бумаги были почму-нибудь важны, то едва ли они были бы забыты здесь твоим отцом и его душеприказчиками.
Розамонда сломала печать, потом, не раскрывая ящика, посмотрела с видом нерешительности на мужа и сказала:
– Мне кажется, что осматривание этого ящика будет пустою потерею времени. Каким родом вещь, которую не раскрывали с 1760 года, может помочь нам раскрыть тайны мистрисс Джазеф и Миртовой комнаты?
– А как ты знаешь, что с тех пор не раскрывали его? – спросил Леонард. – Разве эта печать не могла быть приложена снова кем-нибудь гораздо позже 1760 года? Ты, впрочем, можешь об этом лучше судить, так как ты в состоянии рассмотреть, есть ли какая-нибудь надпись на ленте или какой-нибудь знак печати, по которым можно бы вывести заключение?
– На печати ничего нет, кроме цветка, похожего на незабудку. На ленте я не вижу даже следа чернил… Каждый до меня мог открыть этот ящик, – продолжала она, без труда подымая крышку, – потому что замок совершенно не держит, и дерево крышки так сгнило, что я с нею вместе оторвала замок.
По осмотре ящика в нем оказалось много бумаг. На верхнем пакете были написаны слова: «Издержки по избранию. Я был выбран четырьмя голосами. Цена каждому – пять фунтов стерлингов. Д.А. Тревертон». На следующем пакете не было никакой надписи. Розамонда раскрыла его и прочла на первой странице: «Ода в день рождения, почтительно поднесенная Меценату нового времени в его поэтическом уединении в Портдженне». За этим нашлись старые записки, старые пригласительные билеты, рецепты и листки из молитвенника, – все это, перевязанное веревочкой. Наконец в самом углу ящика, лежал тонкий лист бумаги, на одной стороне которого не было ничего написано. Розамонда взяла его, повернула на другую сторону и увидела несколько линий, проведенных чернилами и подле них различные буквы. Розамонда, описав мужу все найденные бумаги, описала и последнюю, и он объяснил ей, что эти линии и буквы представляли собою какую-нибудь математическую задачу.
– Шкап от книг ничего не объяснил нам, – сказала Розамонда, снова укладывая бумаги в ящик. – Что ж, приступим теперь к письменному столу, стоящему у камина?
– Какова его наружность?
– Внизу его по два ящика с каждой стороны, а крышка идет скатом сверху вниз, наподобие бюро.
– Открывается ли эта крышка?
Розамонда подошла к столу, осмотрела его пристальнее и попробовала поднять крышку.
– Открывается, – сказала она, – потому что я вижу в ней место для ключа. Но она заперта, так же как и все ящики.
– Нет ли ключа хоть в каком-нибудь из них? – спросил Леонард.
– Ни одного. Но крышка держится так слабо, что ее можно легко поднять, как я подняла крышку маленького ящика, только для этого нужны руки сильнее моих. Я тебя подведу к столу, и, может быть, крышка эта уступит твоей силе, если не уступает моей.
Она положила руки Леонарда под выступ, образуемый крышкой. Он употребил все свои силы, чтобы поднять ее, но на этот раз дерево было здорово, замок держался крепко, и все усилия Леонарда оказались напрасными.
– Не послать ли за слесарем? – спросила Розамонда с движением досады.
– Если стол так хорош, что его жалко портить, то, конечно, нужно, – отвечал Леонард. – В противном случае, отверткой и молотком очень легко отворить и крышку, и ящики.
– Если так, то жалко, что мы не захватили с собой этих инструментов, потому что все достоинство стола заключается в тайне, которую, может быть, он откроет нам. Я до тех пор не буду спокойна, покуда мы не узнаю, что в нем лежит.
Проговорив это, Розамонда взяла за руку мужа и повела его снова к дивану, на котором он сидел. Проходя мимо камина, Леонард наступил на каменную решетку его и, почувствовав что-то под ногами, инстинктивнй протянул руку. Она коснулась мраморной дощечки с барельефными изображениями, вставленной в середине камина. Тут Леонард остановился и спросил, до какой это вещи коснулась его рука.
– Это скульптурная работа, – отвечала Розамонда, – которой я сначала не заметила. Она невелика и не имеет по-моему, ничего привлекательного; как мне кажется, они изображает…
Леонард перебил ее.
– Постой, – сказал он, – я хочу попытаться, не угадаю ли я сам; я хочу попробовать, не узнаю ли я пальцами, что на этой дощечке изображено?
Он со вниманием провел руками по барельефу (между тем как Розамонда с живейшим любопытством следила за малейшими его движениями), подумал немного и сказал:
– Кажется, что здесь, на правой стороне, изображен сидящий человек, а на левой – утесы и деревья, очень круто вырезанные?
Розамонда нежно посмотрела на него и, тихо улыбнувшись, сказала:
– Бедный мой друг! Твой сидящий человек – миниатюрная копия с знаменитого изображения Ниобеи [37 - Ниобея – в древнегреческой мифологии – супруга фиванского царя Амфиона. Имела 7 сыновей и 7 дочерей, очень гордилась этим, чей оскорбила мать Аполлона и Артемиды. Последние умертвили детей. Ниобея оканемела и вечно проливала слезы по убитым детям.] с ребенком; твои скалы – изображения туч; твои деревья – стрелы, пущенные каким-нибудь невидимым Юпитером, Аполлоном или другим языческим богом. Ах, Лэнни, Лэнни! Ты не можешь доверяться своему осязанию так, как доверяешься мне!
Тень досады пробежала по лицу Леонарда, но она мгновенно исчезла, как только Розамонда снова взяла его за руку и повела к дивану. Он тихо привлек ее к себе, поцеловал в щеку и сказал:
– Да, твоя правда, Розамонда. Единственный друг, не изменяющий мне в моей слепоте, – это моя жена.
Заметив, что Леонарду взгрустнулось и угадав инстинктом женской привязанности, что он задумался о тех днях, когда еще наслаждался чувством зрения, Розамонда поспешила снова повернуть разговор на Миртовую комнату.
– Что теперь осматривать, мой милый? – спросила она. – Шкап мы осмотрели, со столом надо повременить; нет ли еще здесь какой-нибудь мебели с ящиками?
Она с недоумением огляделась вокруг себя, потом пошла опять в ту часть комнаты, где стоял камин.
– Лэнни, проходя только что с тобою, я заметила здесь еще кое-что, – сказала она, приближаясь к стороне камина, противоположной той, где стоял письменный стол.
Она взглянула пристальнее и открыла в темном углу, в тени, падавшей от камина, маленький столик, сделанный из черного дерева, – самая невзрачная и бедная вещь, которая только была в комнате. Розамонда ногой толкнула его к свету; столик с треском покатился вперед на тяжелых, старомодных колесах.
– Лэнни, я нашла один стол, – сказала молодая женщина, – это ничтожная, бедная вещь, брошенная в углу. Я выдвинула его к свету и нашла в нем ящик. – Потом, замолчав на минуту, попробовала выдвинуть ящик, но он не поддавался.
– Еще замок! – вскричала она с досадой. – Даже этот ничтожный столик – и тот против нас!
И Розамонда сердито толкнула его рукою. Столик покачнулся на непрочных ножках и упал на пол, но так тяжело, как упала бы вещь вдвое больше его, упал с шумом, который раздался по всей комнате и который эхо пустой комнаты повторило несколько раз.
Розамонда побежала к мужу, который в беспокойстве вскочил с дивана, и рассказала ему, что случилось.
– Ты говорила, что это маленький столик, – сказал с изумлением Леонард, – а между тем, он упал так, как самая тяжелая мебель!
– Да, судя по всему, в ящике должно быть что-нибудь тяжелое, отвечала Розамонда, подходя к столу, под влиянием беспокойства, произведенного на нее тяжелым падением столика. Давши время рассеяться пыли, которая поднялась при этом и стояла густою массою, она наклонилась к столику и стала рассматривать его. При падении он треснул сверху донизу, и замок отскочил от крышки.
Тогда Розамонда подняла столик, выдвинула ящик и, взглянув вовнутрь, сказала мужу:
– Я угадала, что здесь должно быть что-нибудь тяжелое. Ящик полон кусками меди, похожими на образчики из Портдженского рудника… Постой-ка; я еще что-то нащупала в самом конце его.
Говоря это, она вытащила из-под кучи меди маленькую круглую рамку из черного дерева, величиною в обыкновенное ручное зеркало. Вынимая его, Розамонда заметила, что под ним лежал свернутый клочок бумаги. Молодая женщина положила эту бумагу на стол и потом взяла рамку, чтобы осмотреть, нет ли в ней какого-нибудь изображения.
Рамка заключала в себе картинку, писанную масляными красками, почерневшую, но не слишком затертую временем. Она изображала голову женщины.
При первом взгляде на нее Розамонда вздрогнула и поспешно пошла к мужу, держа в руке портрет.
– Ну, что ты нашла? – спросил он, заслышав ее шаги.
– Картину, – отвечала она слабым голосом, остановясь, чтобы снова взглянуть на нее.
Чуткое ухо Леонарда заметило перемену в голосе жены, и полушутливо, полусерьезно он спросил:
– Тебя, кажется, напугал этот портрет?
– Этот портрет ужасно встревожил меня и обдал холодом, – отвечала Розамонда. – Помнишь, в ту ночь, как мы приехали сюда, горничная Бэтси описывала нам приведение северных комнат?
– Помню очень хорошо.
– Лэнни, это описание совершенно схоже с этим портретом: те же светлые волосы, те же ямочки на щечках, те же правильные блестящие зубы. Это та же поражающая, роковая красота, которую описывала Бэтси и которую она называла ужасающею.
Леонард улыбнулся и отвечал спокойно:
– Какое у тебя пылкое воображение, моя милая!
– Воображение! – повторила Розамонда про себя… – Какое тут воображение, когда я вижу это лицо, когда я чувствую…
И она остановилась, снова вздрогнула, поспешно вернулась к столу и положила на него портрет лицом книзу. В эту минуту свернутый клочок бумаги, вынутый из ящика, попался ей на глаза.
– Это, может быть, скажет нам что-нибудь насчет портрета, – проговорила Розамонда, протягивая руку к бумаге.
Время подходило к обеду. Жар еще удушливее висел в воздухе, и всеобщая неподвижность была еще ощутимее, чем прежде… Розамонда открыла бумагу…
Глава XXII. ОТКРЫТИЕ ТАЙНЫ
Глазам ее представились буквы, написанные чернилами, пожелтевшими от времени. Розамонда заботливо разгладила бумагу на столе, потом снова взяла ее и посмотрела на первую строчку написанного.
Эта первая строчка заключала в себе только три слова, сейчас же показавшие Розамонде, что в руках ее было не объяснение портрета, но письмо, – три слова, заставившие ее вздрогнуть и мгновенно измениться в лице. Не читая дальше, она быстро перевернула листок, отыскивая конец письма.
Конец этот был на третьей странице, но внизу второй были подписаны два имени. Розамонда взглянула на верхнее из них, снова вздрогнула и опять перевернула письмо на первую страницу.
Строчку за строчкой, слово за словом, она читала, между тем как мрачное настроение постепенно овладело ею и страшная бледность распространилась по лицу. Дойдя до конца третьей страницы, она опустила руку с письмом и медленно повернула голову к мужу. В таком положении стояла она, без слез в глазах, без движения в лице, не говоря ни слова, не трогаясь с места, – стояла, сжав холодными пальцами роковое письмо и глядя с затаенным дыханием на своего слепого мужа.
Он сидел, как за несколько минут до этого, скрестив ноги, сложив руки и повернув голову в ту сторону, откуда слышал голос жены. Но скоро продолжительное молчание ее привлекло его внимание. Он изменил свое положение, прислушался, с беспокойством повернул голову из стороны в сторону и йотом сказал:
– Розамонда!
При звуке этого голоса губы ее зашевелились, пальцы крепче сжали бумагу, но она не могла ни двинуться с места, ни проговорить что-нибудь.
– Розамонда! – снова позвал Леонард.
Снова губы ее зашевелились, выражение чего-то тенью пробежало по бледному лицу ее, она сделала шаг впереди взглянула на письмо и опять остановилась.
Не слыша ответа, Леонард вскочил с места в удивлении и беспокойстве. Поводя своею беспомощною рукою в воздухе, он сделал несколько шагов и отошел от стены, подле которой сидел. Стул, которого он не ощупал руками, стоял на его дороге, и он сильно толкнулся о него коленом.
Крик вырвался из уст Розамонды, как будто боль от удара вдруг перешла от мужа к ней. В одно мгновение она была подле него и спрашивала:
– Ты не сильно ушибся, Лэнни?
– Нет, нет, – отвечал он, опуская руку к колену, но Розамонда предупредила его и приложила к ушибленному месту свою руку, стоя на коленях и прижавшись к мужу головою. Он тихо положил руку к ней на плечо; тут глаза ее: наполнились слезами, которые тихо покатились по щекам.
– Я думал, что ты ушла и оставила меня одного, – сказал Леонард. – Здесь была такая тишина, что мне казалось, будто ты ушла из комнаты.
– Не хочешь ли ты теперь уйти отсюда? – спросила Розамонда. Силы, казалось, оставляли ее; она опустила на грудь голову, и письмо упало из ее рук на пол.
– Ты как будто устала, Розамонда, – сказал Леонард. – Голос твой показывает это.
– Я хочу уйти отсюда, – отвечала она тем же слабым, принужденным голосом. – Что, колено твое не болит больше? Можешь ты идти?
– О, конечно, я забыл о своем колене. Если ты действительно устала, то, чем мы скорее уйдем отсюда, тем лучше.
Розамонда, казалось, не слыхала последних слов. Она судорожно водила пальцами по шее и груди. Два красных пятна показались на ее бледных щеках. Глаза ее были устремлены на письмо, лежавшее на полу; после нескольких минут колебания она подняла его. Несколько минут стояла она на коленях, смотря на письмо и отвернув голову от мужа, потом встала и пошла к камину. Там, между пылью, золою и разной дрянью, валялись старые, изорванные бумаги. Розамонда устремила на них внимание. Она долго смотрела и постепенно подходила ближе и ближе к ним. На одно мгновение она протянула письмо к куче, наваленной в камине, но потом отскочила назад, сильно вздрогнула и обернулась к мужу. При виде его слабое, едва внятное восклицание, полустон, полурыдание вырвалось из ее груди.
– О, нет, нет! – прошептала она, порывисто сжимая руки и смотря на мужа нежными и печальными глазами. – Никогда, Лэнни, никогда, пусть будет, что будет!
– Ты со мною говоришь, Розамонда? – спросил он.
– С тобою, милый. Я говорила…
Она на минуту остановилась и дрожащими пальцами сложила письмо так, как оно было сложено, когда она нашла его.
– Да где ты? – спросил Леонард. – Голос твой раздается далеко от меня, на том конце комнаты. Где ты?
Она побежала к нему, дрожа и с глазами полными слез, взяла его за руку и, не колеблясь ни минуты, смело и решительно положила письмо в его руку.
– Возьми это, Лэнни, – сказала она, бледная как смерть, но не теряя твердости. – Возьми и скажи, чтоб я прочла тебе это письмо, как только мы выйдем из Миртовой комнаты.
– Что ж это такое? – спросил он.
– Последняя вещь, которую я нашла здесь, – отвечала Розамонда, смотря на него серьезно и глубоко вздохнув.
– И она имеет какое-нибудь значение?
Вместо ответа Розамонда стремительно прижала мужа к груди, прильнула к нему со всей пылкостью своей впечатлительной натуры и начала страстно целовать его.
– Тише, тише, – говорил Леонард, смеясь. – У меня дух захватывает.
Молодая женщина отступила на шаг и, положив руки на плечи мужа, смотрела на него несколько минут в молчании.
– О, мой ангел, – прошептала она потом с нежностью, я отдала бы все на свете, чтоб только узнать, как ты любишь меня.
– Да ты, конечно, – возразил он, смеясь, – должна знать это.
– Я скоро узнаю, – отвечала она так тихо, что почти нельзя было расслышать этих слов.
Приняв изменение в ее голосе за верный признак усталости, Леонард протянул к ней руку и попросил ее вывести его из комнаты. Розамонда безмолвно повиновалась и пошла к двери.
Проходя по необитаемой части дома, она ничего не говорила о свернутой бумаге, которую положила в руку мужа. Все ее внимание, казалось, было теперь устремлено на то, чтобы заботливо смотреть на каждое место; по которому ступал Леонард, и удостоверяться, прочно ли и безопасно оно. Всегда неусыпная и заботливая во время прогулок с мужем, она теперь как будто страшно боялась, чтобы с ним не случилось малейшего приключения. Сходя по ступенькам лестницы, она останавливалась и спрашивала, не чувствует ли он боли в колене после ушиба об стул. На последней ступеньке она опять остановилась и отбросила ногою изорванные остатки старого коврика, чтобы Леонард не мог зацепиться за них. Он добродушно смеялся над этою чрезмерною заботливостью и спрашивал, есть ли какая возможность при всех этих остановках вовремя прийти к обеду. Розамонда не находилась, что возражать, смех мужа не отдавался весело в ее сердце; она только отвечала, что всякая забота о нем никогда не может быть лишнею. После этого наступило молчание, среди которого они дошли до дверей комнаты ключницы.
Оставив на минуту мужа у двери, Розамонда взошла и отдала ключи мистрисс Пентрис.
– Боже мой! – вскричала ключница, – вас, сударыня, кажется, совсем измучил жар и спертый воздух этих старых комнат. Не прикажете ли подать вам стакан воды?
Розамонда отказалась.
– А что, сударыня, – продолжала ключница, – смею спросить: нашли ли вы что-нибудь в северных комнатах?
– Несколько старых бумаг и больше ничего, – отвечала Розамонда, отвернувшись.
– Позвольте мне еще узнать: в случае, кто из соседей приедет сегодня?..
– Мы заняты, – коротко отвечала Розамонда. – Кто бы там ни был, мы оба заняты. – И мистрисс Фрэнклэнд вышла из комнаты.
Ту же заботливость, с какою Розамонда вела мужа до этого места, она выказала и теперь, ведя его дальше по лестнице. Так как дверь от библиотеки была случайно отперта, то они прошли через нее к зале, которая была самою большою и прохладною комнатою. Усадив мужа в кресло, Розамонда вернулась в библиотеку и взяла там со стола поднос с графином воды и стаканом, которые она заметила, проходя через эту комнату.
Принеся воду в залу, она без шума затворила сначала дверь, ведущую в библиотеку, потом дверь в коридор. Леонард, заслышав ее шаги, посоветовал ей усесться отдохнуть на софе. Она ласково потрепала его по щеке и уже готова была отвечать, когда случайно увидела лицо свое в зеркале, висевшем против нее. При виде бледных щек и сверкающих глаз слова остановились на губах ее, и она поспешила к окну, чтобы дохнуть свежим воздухом, который мог донестись к ней с моря.
Жаркий пар все еще закрывал горизонт. Ближе бесцветная поверхность воды была едва видна и от времени до времени подымалась огромною, тихою волною, которая медленно катилась и исчезала в паре тумана. У самого берега не шумели волны; все было тихо, и только изредка быстрый удар и тихий плеск возвещали о падении маленькой волны на горячий песок. На террасе против дома рой летних насекомых казался лишенным жизни и движения. Не было видно ни одного человеческого лица, ни один парус не был на море, ни одна струя воздуха не шевелила листьев растений, ползущих по стене дома, и не освежала цветов, расставленных на окнах. Розамонда с минуту посмотрела на этот утомительный, однообразный вид и отошла от окна. В это время Леонард обратился к ней с вопросом.
– Скажи же мне, что за драгоценность заключается в этой бумаге? – спросил он, вынимая письмо и с улыбкою раскрывая его. – Тут, вероятно, кроме чернил, есть еще порошок какой-нибудь бесцветный или банковый билет на баснословную сумму?
Сердце Розамонды сильно забилось, когда он раскрыл письмо и провел пальцем по написанному, с притворным выражением беспокойства и насмешливо высказывая желание получить часть сокровищ, найденных в Портдженне его женою.
– Я сейчас прочту тебе, Лэнни, – сказала она, падая в кресла и откидывая волосы с висков. – Но отложи его на минуту, и поговорим о чем-нибудь, не касающемся Миртовой комнаты. Не правда ли, я должна тебе казаться очень капризной, что вдруг оставляю предмет, о котором толковала несколько недель кряду? Скажи мне, милый, – прибавила она, вдруг вставая с места и ставши за стенкою его кресла, – надоедаю ли я своими капризами, фантазиями и недостатками или я исправилась с тех пор, как вышла замуж?
Леонард небрежно положил письмо на стол, всегда стоявший у его кресла, и, погрозив пальцем с видом комического упрека, сказал:
– Фи, Розамонда, неужто ты хочешь заставить меня говорить тебе комплименты?
Веселый тон, с которым Леонард продолжал говорить, казалось, совершенно уничтожил Розамонду. Она отошла от мужа и снова села в некотором расстоянии от него.
– Я помню, что часто оскорбляла тебя, – начала она быстро и с смущением. – Нет, не оскорбляла, но производила неприятное впечатление тем, что иногда чересчур фамильярно обращалась с слугами. Если б ты не так хорошо знал меня, то мог бы вообразить себе, что эта фамильярность – следствие того, что я сама была прежде служанкой. Но, положим, что это действительно правда, что я была служанкой, кормившею тебя во время болезни, водившею тебя во время слепоты заботливее, чем кто-нибудь другой, стал ли бы ты тогда думать о расстоянии, разделяющем нас, стал ли бы ты…
Она остановилась. Улыбка исчезла с лица Леонарда и, немного отвернувшись от жены, он сказал с легкою досадой:
– Что за охота предполагать вещи, которые никогда не могли случиться?
Розамонда пошла к столику, налила в стакан воды и быстро выпила; потом подошла к окну и сорвала несколько из стоявших там цветов. Из них она составила маленький букет, стараясь, чтобы цветы были расположены как можно лучше, и когда это было сделано, приколола его к груди, посмотрела на него, потом снова сняла и, вернувшись к мужу, вставила букетик в петлю его сюртука.
– Вот кое-что, что сделает тебя довольным и веселым, каким я всегда желала бы тебя видеть, – сказала Розамонда, садясь в своем любимом положении у ног мужа и грустно смотря на него, между тем как руки ее лежали на его коленях.
– О чем ты теперь думаешь, Розамонда? – спросил он после небольшого молчания.
– Я только спрашивала себя, Лэнни, может ли какая-нибудь женщина в мире так любить тебя, как я. Мне страшно при мысли, что могут быть другие, которые, так же, как и я, считают лучшим благом умереть за тебя. Мне кажется, что в твоем лице, в твоем голосе, твоих движениях есть что-то такое, что должно привлечь к тебе сердце каждой женщины. Если б мне пришлось умирать…
– Если б тебе пришлось умирать? – повторил Леонард и, наклонившись вперед, с беспокойством положил руку на лоб жены. – У тебя сегодня утром странные слова и мысли, Розамонда. Здорова ли ты?
Она встала на колени и ближе прижалась к нему, между тем как лицо ее слегка горело, а едва заметная улыбка играла на губах.
– Мне хотелось бы знать, – прошептала она, целуя его руку, – будешь ли ты всегда так беспокоиться обо мне и так любить меня, как теперь?
Леонард откинулся на спинку кресла и весело посоветовал ей не смотреть слишком далеко в будущее. Легкий тон, которым были сказаны эти слова, глубоко отдался в сердце Розамонды.
– Бывает время, – сказала она, – когда настоящее счастие человека зависит от уверенности его в будущем.
При этих словах она посмотрела на письмо, лежавшее на столике подле Леонарда и, после минутной борьбы с собою, взяла его в руки, готовясь прочитать. При первом же слове голос изменил ей, смертная бледность снова покрыла лицо, и она опять положила письмо на стол и пошла в другой конец комнаты.
– Будущее? – спрашивал в это время Леонард. – О каком будущем ты думаешь, Розамонда?
– Положим, – отвечала она, поднося воду к сухим губам, – положим, что я думаю о нашей будущей жизни в Портидженне? Останемся ли мы здесь так долго, как думали, и будем ли так счастливы, как были до сих пор? Когда мы ехали сюда, ты говорил мне, что я найду это место мрачным и скучным и буду выдумывать себе разные занятия, чтоб только рассеяться. Ты высказывал даже мысль, что я кончу тем, что сяду писать повесть… Повесть!.. Отчего ж нет? Теперь больше авторов-женщин, чем мужчин. Что мешает мне попытаться? Ведь главное суждение при этом – найти сюжет для повести, а я отыскала его.
Розамонда сделала несколько шагов вперед, стала у столика, на котором лежало письмо, и положила на него руку, не сводя глаз с лица Леонарда.
– А какой же это сюжет, Розамонда? – спросил он.
– Вот какой: я хочу сосредоточить весь интерес моего рассказа на двух молодых супругах. Оба они будут нежно любить друг друга, так, как мы, Лэнни, и оба будут из нашего сословия. После некоторого времени счастливой жизни, когда уже у них будет ребенок, который еще более укрепит их взаимную любовь, страшное открытие, как громовой удар, внезапно поразит их. Муж думал, что он выбрал себе в жены молодую девушку, носящую такое же древнее имя, как…
– Как, например, твое… – заметил Леонард.
– Как имя Тревертонов, – продолжала Розамонда, между тем как рука ее беспрестанно водила письмом по столу. – Муж этот такого благородного рода, как, например, твой, Леонард, и вдруг страшное открытие покажет ему, что жена его не имеет никакого права на древнее имя, которое она носит.
– Ну, – сказал Леонард, – я не могу сказать, что одобряю твою идею. – Она заставит читателя выказать сочувствие к женщине, которая, на самом деле, оказывается обманщицей.
– Нет, – горячо вскричала Розамонда, – нет! Это женщина честная, женщина, которая никогда не унижалась до обмана, женщина, полная ошибок и недостатков, но готовая для истины на все жертвы. Выслушай меня до конца, Лэнни, и тогда уж произноси приговор.
Глаза ее наполнились горячими слезами, но она быстро отерла их и продолжала:
– Героиня моя взрастет и выйдет замуж, ничего не зная – заметь это – ничего не зная о своем настоящем происхождении. Внезапное разъяснение истины страшно поразит ее, она увидит себя застигнутою бедствием, которого она не в силах была отстранить. Она будет испугана, подавлена, уничтожена этим открытием, оно разразится над нею, когда ей не на кого рассчитывать, кроме на самое себя; она будет иметь силу скрыть это от мужа, но победит свою слабость и, добровольно, расскажет ему все. Теперь, Лэнни, как назовешь ты эту женщину? Обманщицей?
– Нет, жертвой.
– Что ж бы ты сделал с нею, если б писал этот рассказ? Как заставил бы ты поступить с нею мужа? Это вопрос, который ближе касается мужчины и которого женщина не в состоянии разрешить удовлетворительно… Я не знаю, поэтому, как закончить рассказ? Скажи, милый, что бы ты сделал в этом случае?
Голос Розамонды звучал грустнее и грустнее и при последних словах принял самое жалобное выражение. Она подошла близко к мужу и нежно прижала руку к его волосам.
– Что бы ты сделал, милый, – повторила она, наклоняясь дрожащими губами к его голове.
Он с каким-то неприятным чувством повернулся в кресле и отвечал:
– Я не пишу повестей, Розамонда.
– Положим, но как бы ты поступил, если б сам был этим мужем?
– На это мне трудно отвечать. У меня не живое воображение, моя милая. Я не в состоянии мысленно поставить себя в положение другого и сказать, как бы я действовал на его месте.
– Но предположи, что жена твоя была бы так близко от тебя, как я теперь? Предположи, что она открыла тебе страшную тайну и стояла пред тобою, как стою теперь я, ожидая одного доброго слова и заключая в нем все счастие своей жизни… О, Лэнни, ведь ты не заставил бы упасть к ногам своим эту бедную женщину с разбитым сердцем? Ты не забыл бы, что, каково ни было ее происхождение, она всегда была верным созданием, которое любило, берегло и утешало тебя со дня брака и взамен просило только позволения склониться головою на грудь твою и желало только слышать от тебя, что ты любишь ее? Ты не забыл бы, что она заставила себя открыть тебе роковую тайну, потому что, полная честности и любви к мужу, решилась лучше быть презренной и забытою, чем жить, обманывая его? Ты не забыл бы всего этого и раскрыл бы объятия матери своего ребенка, предмету твоей первой любви, несмотря на то что она происхождением своим занимает очень низкое место в мнении света? О, да, Лэнни, ты сделал бы это, я уверена в том!
– Розамонда, твои руки дрожат, твой голос изменяет тебе. Ты так взволнована этим вымышленным рассказом, как будто он – истинное происшествие.
– Ты бы привлек ее к своему сердцу, Лэнни? – продолжала спрашивать Розамонда. – Ты бы раскрыл ей объятия, не задумавшись ни на минуту?
– Постой, постой. Ну да, может быть, я сделал бы это.
– Может быть? Только может быть? О, милый, подумай еще и скажи, что ты верно поступил бы так.
– Если ты этого хочешь, так изволь: да, я поступил бы так.
При этих словах Розамонда отошла от него и взяла со стола письмо.
– Ты не предложил мне, – сказала она, – прочитать тебе письмо, найденное в Миртовой комнате; теперь я сама предлагаю это тебе.
Произнося эти слова, молодая женщина дрожала, но голос ее был тверд и ясен, как будто сознание невозможности избежать объяснения тайны придало ей решимость пренебречь всеми опасностями.
Леонард повернулся к тому месту, откуда слышался голос жены; на лице его выражалось беспокойство с удивлением.
– Ты так быстро, – сказал он, – переходишь от одного предмета к другому, что я едва могу следовать за тобою. В одно мгновение от романтического заключения повести ты перескочила к положительному чтению старого письма.
– Может быть, – отвечала она, – между тем и другим есть больше отношения, чем ты думаешь.
– Больше отношения? Какое отношение? Я не понимаю.
– Письмо все объяснит тебе.
– Отчего ж письмо? Отчего не ты объяснишь мне?
Розамонда подметила выражение беспокойства на лице его и увидела, что только теперь он начинал серьезно вслушиваться в ее слова и придавать им какое-нибудь значение.
– Розамонда, – вскричал Леонард, – здесь есть какая-то тайна!
– Между нами нет тайн, – быстро отвечала она. – Их никогда не было и никогда не будет.
И молодая женщина подвинулась вперед, чтобы занять свое любимое место на его коленях, но остановилась и снова отошла к столу. Потом, собравшись с силами, начала так:
– Сказала ли я тебе, где я нашла бумагу, которую вложила тебе в руку в Миртовой комнате?
– Нет, не говорила.
– Я нашла ее за рамкою того портрета – портрета женщины-привидения; я немедленно раскрыла ее и увидела, что это было письмо. Первые две строчки и одна из двух надписей, заключавшиеся в нем, были написаны почерком, слишком знакомым мне.
– Чьим же?
– Почерком последней мистрисс Тревертон.
– Твоей матери?
– Последней мистрисс Тревертон.
– Бог с тобою, Розамонда! Отчего ты так называешь ее?
– Дай, я прочту письмо, и ты все узнаешь. Ты видел моими глазами наружность Миртовой комнаты, ты видел моими глазами каждый предмет, находящийся в ней; теперь ты должен видеть моими глазами, что заключается в этом письме. Здесь – разъяснение тайны Миртовой комнаты.
После этого, Розамонда развернула письмо и прочла следующее:
«Моему мужу».
«Мы расстаемся навсегда, Артур, и у меня недоставало духу отравить наше прощание признанием, что я обманула тебя – обманула низко и жестоко. Еще несколько минут назад ты плакал у моей постели и говорил о нашем ребенке. Мой милый, дорогой друг мой, – маленькая дочь наша – не твоя и не моя дочь. Она – незаконнорожденное дитя, которого я выдала тебе за мое. Отец ее – портдженский рудокоп, мать – моя служанка, Сара Лизон».
Розамонда замолчала, но не подняла головы от письма. Она слышала, как ее муж стукнул рукою по столу; она слышала, что он вскочил с места; она слышала, как тяжелый вздох вылетел из его груди; она слышала, как он прошептал: «Незаконнорожденное дитя!» Тон, которым были произнесены эти слова, обдал Розамонду холодом. Но она не шевельнулась с места, потому что оставалось дочитать еще, и, собравшись с силами, продолжала письмо:
«У меня на душе много грехов, но из них ты должен, Артур, простить мне этот, потому что я совершила его из любви к тебе. Это любовь подсказала мне, что жена твоя до тех пор вполне не овладеет твоим сердцем, пока не одарит тебя ребенком; ты сам подтвердил эту мысль своими словами. Когда ты вернулся из путешествия и я положила тебе на руки дитя, ты сказал мне: «Я никогда не любил тебя так, как теперь люблю». Если б ты не произнес этих слов, я не хранила бы так долго тайну.
Больше я ничего не могу сказать, потому что смерть близка. Как совершен этот обман и какие были у меня другие причины к тому, ты можешь узнать от матери этого ребенка, которая передаст тебе мое письмо. Ты сжалишься, конечно, над бедным и невинным созданием, которое носит мое имя. Пощади тоже и несчастную мать ее, которая виновна только тем, что слепо повиновалась мне. Если что уменьшает горечь моего угрызения совести, так это мысль, что поступок мой спас от незаслуженного позора самую преданную и самую нежную из женщин. Помни меня, Артур, и прости мне: словами можно выразить, как я согрешила против тебя; но никакие слова не выскажут любви моей к тебе!»
Розамонда дошла до последней строчки второй страницы, потом снова остановилась и сделала усилие, чтобы прочесть первую из двух подписей – «Розамонда Тревертон». Слабым голосом она повторила два первые слога этого имени, – имени, которое муж ее произносил каждый день и каждый час, – хотела докончить его, но голос ее замер на губах. Все священные, семейные воспоминания, которые это ужасное письмо осквернило, казалось, порвались навсегда в ее сердце. Глухой стон вырвался из груди бедной женщины, она уронила руки на стол, упала на них головою и закрыла лицо.
Несколько времени она ничего не слышала, ничего не сознавала, как вдруг почувствовала прикосновение чьей-то дрожащей руки к своему плечу. Розамонда вздрогнула и подняла голову.
Леонард ощупью подошел к столу, подле которого она сидела. Две слезы блестели в его темных, слепых глазах. Молодая женщина поднялась с места, коснулась его, – он обнял ее и, крепко прижавши к себе, сказал:
– Милая моя Розамонда, поди ко мне и успокойся!
Глава XXIII. ДЯДЯ ДЖОЗЕФ
Прошел целый день, ночь, и наступило следующее утро, прежде чем Леонард и Розамонда могли принудить себя спокойно говорить о тайне и здраво обсудить все обязанности и жертвы, которые налагало на них открытие.
Первый вопрос Леонарда коснулся тех строк, которые, как говорила Розамонда, были написаны знакомым ей почерком. Увидев, что он не совсем понимает, как она могла составить себе понятие об этом почерке, молодая женщина объяснила, что после смерти капитана Тревертона много писем перешло в ее руки, и большая часть их была написана мисгриес Тревертон к своему мужу. В них говорилось об обыкновенных домашних делах, и Розамонда, часто читая их, вполне познакомилась с особенностями почерка мистрисс Тревертон. Почерк этот был четок, тверд и больше похож на мужской; первая строчка письма, найденного в Миртовой комнате, и первая из двух подписей, были написаны совершенно схожею рукой.
Второй вопрос Леонарда касался всего письма. Почерк его, второй подписи (Сара Лизон) и нескольких строк на третьей странице, тоже подписанных Сарою, доказывал, что все это написано одною и тою же рукою. Объясняя это своему мужу, Розамонда сказала ему, что, читая это письмо накануне, она не имела духу и бодрости докончить его. К этому она прибавила, что опущенные ею строки очень важны, потому что они объясняют обстоятельства, с помощью которых тайна была скрыта, и просила мужа сейчас же прослушать их.
Сидя подле него так близко, как в первые дни своего медового месяца, Розамонда прочла эти последние строки – строки, которые ее мать писала шестнадцать лет назад, в то самое утро, как она убежала из Портдженской башни.
«В случае, если эта бумага будет кем найдена (чего я от души не желала бы), пусть каждый знает, что я решилась скрыть ее, потому что не смею показать того, что в ней написано, моему господину, которому это письмо адресовано. Действуя так, я, хотя не исполняю последнюю волю моей госпожи, но не нарушаю торжественной клятвы, которую она взяла у меня на своем смертном одре. Эта клятва запрещает мне уничтожить настоящее письмо или взять его с собою, если я уйду из этого дома. Я не сделаю ни того, ни другого, я только спрячу письмо в таком месте, где, кажется, слишком трудно найти его. Всякое бедствие и несчастие, которое могло бы быть следствием этого поступка, упадет только на мою голову. Для других же, клянусь совестью, скрытие этой страшной тайны будет большим счастием».
– Теперь. – сказал Леонард, когда жена его окончила чтение письма, – теперь нет никакого сомнения, что мистрисс Джазеф, Сара Лизон и служанка, убежавшая из Портдженской башни, – одно и то же лицо.
– Бедное создание! – со вздохом заметила Розамонда, положив на стол письмо. – Теперь понятно, почему она так настоятельно советовала мне не входить в Миртовую комнату… Как должна была она страдать, когда подошла к моей постели как чужая! О, дорого бы я дала, чтобы загладить мое обращение с нею! Страшно подумать, что я говорила с нею, как с служанкой, от которой требовала повиновения, еще ужаснее чувствовать, что я и теперь не могу думать о ней, как дочь должна думать о матери? Каким родом скажу я ей, что мне известна тайна? Каким родом…
Она остановилась с болезненным сознанием позора, которым покрылось ее рождение; она остановилась, вздрогнув при мысли о имени, которое дал ей Леонард, и о своем происхождении, которого не могло признать общественное мнение.
– Отчего ты замолчала? – спросил Леонард.
– Я боялась… – начала она и снова замолчала.
– Боялась, – закончил ее мысль Леонард, – боялась, что слова сожаления к этой несчастной женщине оскорбят мою щекотливую гордость, напомнив мне о твоем происхождении? Розамонда, я дурно бы заплатил за твою безграничную преданность и верность ко мне, если бы не сознался, что это открытие оскорбило меня так, как только могла подобная вещь оскорбить гордого человека. Гордость моя родилась и выросла со мною. Но, как ни сильно во мне это чувство, как ни трудно мне преодолеть его в такой степени, в какой я должен и хочу сделать это, все-таки есть в моей душе другое чувство, которое теперь гораздо сильнее гордости.
Он взял жену за руку, сжал ее и продолжал:
– С того самого часа, как ты в первый раз посвятила жизнь своему слепому мужу, с того часа, как ты приобрела его благодарность, точно так же, как приобрела любовь его, с тех самых пор, Розамонда, ты заняла в его сердце место, из которого никакой удар, даже тот, который теперь упал на нас, не может изгнать тебя! Как ни высоко я привык ценить достоинство рождения, но я еще выше ценю достоинство моей жены, из какого бы звания она ни происходила!
– О, Лэнни, Лэнни, – отвечала Розамонда, – я не могу слышать твоих похвал, потому что в то же время ты говоришь, что я принесла жертву, выйдя за тебя замуж. Нет, я не заслужила того, чтобы ты говорил таким образом мне. Когда я в первый раз прочла это роковое письмо, то у меня была минута низкого, неблагодарного сомнения: устоит ли любовь твоя против открытия тайны! Ужасное искушение влекло меня прочь от тебя в ту минуту, как я должна была отдать тебе письмо. Но когда я взглянула на тебя и увидела, что ты ждешь моего голоса, решительно не зная о том, что случилось так близко, то сознание вернулось ко мне и указало путь моих действий. Вид моего слепого мужа помог мне преодолеть искусительное желание – уничтожить это письмо в первую минуту его открытия. О, если бы даже я была женщиною с самым жестоким сердцем, могла ли бы я брать твою руку, целовать тебя, любить тебя спокойно при мысли, что я злоупотребила твоей слепотою для служения собственным интересам? Могла ли бы я сделать это, зная, что успела обмануть тебя только потому, что болезнь твоя мешала тебе подозревать обман? Нет, нет, я уверена, что и самая наглая женщина не была бы способна на подобную мысль, и теперь я прошу у тебя того сознания, что я не нарушила долга честности и доверия. Вчера, в Миртовой комнате, ты говорил мне, милый, что единственный верный друг, который никогда не изменял тебе – твоя жена; теперь, когда зло открыто и прошло, для меня немалое утешение знать, что мысли твои не изменились.
– Да, Розамонда, зло открыто, но мы не должны забывать, что нам могут предстоять еще тяжелые испытания.
– Испытания? О каких испытаниях говоришь ты?
– Может быть, Розамонда, я преувеличиваю меру бодрости, которая потребуется для принесения жертвы; но, что касается до меня, то сердцу моему будет слишком прискорбно делать посторонних участниками нашей тайны.
– Для чего же нам рассказывать ее другим? – спросила молодая женщина, посмотрев с изумлением на мужа.
– Предположим, – отвечал Леонард, – что ясность этого письма может удовлетворить нас, мы все-таки должны выдать тайну посторонним. Ты, конечно, не забыла обстоятельств, при которых отец твой… капитан Тревертон, хотел я сказать…
– Называй его моим отцом, – грустно заметила Розамонда. – Вспомни, как он любил меня, и как я любила его…
– Если я не буду называть его капитаном Тревертоном, то едва ли объясню тебе ясно и просто то, что ты необходимо должна узнать. Итак, капитан Тревертон умер без духовного завещания. Ты наследовала все состояние…
Розамонда всплеснула руками.
– О, Лэнни, – сказала она, – я так много думала о тебе, с тех пор как нашла письмо, что и забыла об этом обстоятельстве.
– Теперь время подумать о нем, моя милая. Если ты не дочь капитана Тревертона, то не имеешь никакого права пользоваться его наследством, которое должно быть возвращено ближайшему родственнику, то есть брату.
– Этому человеку! – воскликнула Розамонда. – Этому человеку, который чужой для нас, который покрывает позором наше имя? И неужели мы должны обеднеть для того, чтоб он сделался богатым?
– Мы должны, – отвечал Леонард с твердостью, – сделать то, что честно и справедливо, не обращая никакого внимания на наши собственные интересы. Я полагаю, Розамонда, что согласие мое, как твоего мужа, необходимо по закону для этого возвращения. Если бы мистер Андрей Тревертон был самым заклятым врагом моим и если бы возвращение этих денег совершенно разорило нас, то и тогда я отдал бы все до последней копейки; я бы отдал все, не задумавшись ни на минуту, и ты поступишь точно так же!
Щеки Леонарда покрылись ярким румянцем. Розамонда смотрела на него с нежным изумлением и нежно говорила про себя: «Кто станет обвинять его в гордости, когда это чувство высказывается у него в таких удивительных словах?»
– Теперь ты понимаешь, – продолжал Леонард, – что у нас есть обязанности, которые заставляют нас просить помощи у других и которые делают невозможным скрытие тайны. Сара Лизон должна быть найдена, хоть бы для этого пришлось перерыть всю Англию. Наши будущие поступки зависят от ее ответов на наши вопросы, от ее свидетельства в достоверности этого письма. Хотя я заранее решился не прибегать ни к каким законным уверткам и отсрочкам, хотя в этом случае для меня важнее нравственное убеждение, чем буква закона, но все-таки невозможно начать действовать, прежде чем мы не разузнаем всего. Адвокат, управлявший делами капитана Тревертона и теперь управляющий нашими, лучше всех может указать нам путь к поискам и помочь, в случае необходимости, при возвращении имущества.
– Как спокойно и твердо ты говоришь об этом, Лэнни! Ты забываешь, что отказ от моего имущества будет для нас страшною потерею?
– Мы должны смотреть на нее, как на выигрыш своей совести и безропотно изменить образ жизни но новым средствам нашим. Впрочем, нам нечего говорить об этом до тех пор, пока мы не убедимся в необходимости возвратить деньги. Теперь главною заботою нашею должно быть старание отыскать Сару Лизон; или нет, отыскать твою мать. Я должен приучиться так называть ее, иначе я не приучусь к чувству сострадания и прощения.
Розамонда ближе прижалась к мужу, склонилась головою на плечо его и прошептала:
– Каждое слово твое, милый, наполняет отрадою мое сердце. Ведь ты поможешь мне, ты ободришь меня, когда придет время встретить мою мать так, как я должна ее встретить? О, как она была бледна, мрачна и уныла, стоя у моей постели и глядя на меня и на дитя мое! Скоро ли мы отыщем ее? Далеко ли она от нас или близко, ближе, ближе, чем мы думаем?
Прежде чем Леонард успел ответить ей, послышался стук в двери, и горничная Бэтси вбежала в комнату, запыхавшись и в волнении. Наконец она едва могла выговорить, что мистер Мондер, управляющий, просит позволения доложить мистеру и мистрисс Фрэнклэнд об одном очень важном деле.
– Что такое? Чего ему нужно? – спросила Розамонда.
– Мне кажется, сударыня, что он желает спросить у вас, нужно ли ему послать за констэблем?
– Послать за констэблем? – повторила Розамонда. – Неужто воры забрались сюда среди белого дня?
– Мистер Мондер говорит, что это еще хуже воров, – отвечала Бэтси. – С вашего позволения, сударыня, это опять тот же самый иностранец. Он приехал, дерзко и сильно постучался в двери и желает видеть мистрисс Фрэнклэнд.
– Иностранец? – воскликнула Розамонда, быстро хватая за руку мужа.
– Точно так, сударыня, – сказала Бэтси.
Розамонда вскочила с места.
– Я сейчас иду вниз, – сказала она.
– Погоди, – перебил ее Леонард, удерживая за руку. – Тебе незачем идти туда. Попроси незнакомца сюда, – прибавил он, обращаясь к Бэтси, – и скажи мистеру Мондеру, что мы сами займемся этим делом.
Розамонда снова села.
– Странное явление, – прошептала она серьезным тоном. – Это не простой случай посылает в наши руки объяснение в ту минуту, как мы менее всего ожидали найти его.
Дверь снова отворилась, и на пороге остановился, в скромной позе, маленький старичок с розовыми щеками и длинными седыми волосами. Маленький кожаный футляр был привязан у него сбоку, а из бокового кармана фрака выглядывал мундштук чубука. Он сделал несколько шагов вперед, остановился, прижал обе руки со шляпою к груди и отвесил пять церемонных поклонов, два мистрисс Фрэнклэнд, два ее мужу и один снова ей, как знак особенного уважения. Никогда еще Розамонда не видела такого соединения добродушия и наивности, какое представляло лицо этого незнакомца, которого ключница описывала в письме своем как смелого бродягу и которого мистер Мондер боялся больше, чем вора.
– Миледи и мой добрый сэр, – сказал старичок, подойдя ближе по приглашению Розамонды, – прошу извинить меня за посещение. Имя мое Джозеф Бухман. Я живу в городе Трэро, где занимаюсь мебельным мастерством. Таким образом, я тот самый маленький незнакомец, которого так сурово принял ваш строгий мажордом, когда я приезжал сюда. Все, чего я прошу от вас, – это позволить мне сказать только несколько слов обо мне и еще об одной особе, которая очень дорога мне. Я отыму у вас всего несколько минут и потом снова удалюсь с полною благодарностью и с желанием вам всего лучшего.
– Прошу вас, мистер Бухман, верить, что наше время принадлежит вам, – сказал Леонард. – У нас нет никакого занятия, которое заставило бы вас укоротить ваш визит. Но прежде всего, во избежание всяких недоразумений, я должен предупредить вас, что я слеп. Зато я могу обещать вам быть самым внимательным слушателем. Розамонда, предложила ли ты сесть мистеру Бухману?
Старичок стоял недалеко от двери и выражал свою признательность поклонами и новым прижатием шляпы к груди.
– Потрудитесь подойти поближе и сесть, – сказала Розамонда, – и, пожалуйста, не думайте, что слова нашего управляющего могли иметь на нас какое-нибудь влияние, или что нам нужно ваше извинение в том, что вы недавно приезжали сюда. Нам интересно, – прибавила она с своею обыкновенного откровенностью, – нам очень интересно выслушать все, что вы скажете. Вы то лицо, которое именно в эту минуту…
Она остановилась, почувствовав, что Леонард коснулся ее ноги, как будто предостерегая ее – ничего не говорить, пока гость не объяснит причины своего посещения.
Дядя Джозеф придвинул стул к столу, подле которого сидели мистер и мистрисс Фрэнклэнд, сжал в комок свою шляпу, спрятал ее в один из боковых карманов фрака, а из другого вынул маленькую связку писем, положил их к себе на колени, тихо разгладил руками и начал так:
– Миледи и мой добрый сэр, прежде чем я скажу вам несколько слов, я должен, с вашего позволения, вернуться к тому времени, когда я приезжал сюда с моей племянницей.
– Вашей племянницей! – вскричали Леонард и Розамонда в одно и то же время.
– Моей племянницей Сарой, – продолжал дядя Джозеф, – единственной дочерью моей сестры Агаты. Из любви к этой Саре я опять здесь, с вашего позволения. Она единственная часть моей плоти и крови, оставшаяся мне в этом свете. Все остальные умерли. Моя жена, мой маленький Джозеф, мой брат Макс, моя сестра Агата, ее муж, добрый и благородный Лизон, – все, все они умерли!
– Лизон, – сказала Розамонда, значительно пожимая руку мужа. – Имя племянницы вашей Сара Лизон?
Дядя Джозеф вздохнул и покачал головою.
– В один день, – сказал он, – самый злополучный день для Сары, она переменила это имя и назвалась по имени мужа: Джазеф.
Розамонда снова пожала руку мужа. Последние слова старика совершенно убедили их, что Сара Лизон и мистрисс Джазеф – одно и то же лицо.
– Итак, – продолжал дядя Джозеф, – я снова вернусь к тому времени, когда я приезжал сюда с моей племянницей, Сарой. Сэр и добрая миледи, вы простите мне и ей, когда я сознаюсь вам, что мы не для осмотра дома приезжали сюда и звонили в колокольчик, и наделали шуму, и привели в негодование вашего мажордома. Мы являлись сюда по делу, касающемуся тайны Сары, и эта тайна до сих пор так и непонятна для меня, как самая темная и мрачная ночь; я ничего не знал о ней, исключая того, что в ней не заключалось ни для кого вреда и что Сара, решилась ехать, а я не мог пустить ее одну. Кроме того, она сказала мне, что имеет полное право взять письмо и снова скрыть его, и я видел, что она боялась, чтоб его не нашли в той комнате, где оно было спрятано ею. Но случилось так, что я – нет, что она – нет, нет, что я… Ach Gott! [38 - нем.: О Боже!] – крикнул дядя Джозеф, ударив себя по лбу и облегчая себя восклицанием на своем родном языке. – Я запутался в своем смущении и теперь решительно не знаю, как опять вернуться к рассказу.
– Вам нет никакой нужды делать это, – сказала Розамонда, забывая всякую осторожность. – Не старайтесь повторять вашего объяснения. Мы уже знаем…
– Предположим, – перебил ее Леонард, – что мы уже знаем все, что вы желали рассказать нам о вашей племяннице Саре и о причинах желания быть здесь в доме.
– Вы предположите это? – вскричал Джозеф, будто получив мгновенное облегчение. – О, тысячу раз благодарю вас, сэр, и вас, добрая миледи, за то, что вы вывели меня из смущения этим словом: «предположим». Теперь, кажется, я могу продолжать. Да! Скажем так: я и Сара, моя племянница, находимся здесь в доме: это первое предположение. Хорошо! Теперь пойдем дальше. Возвращаясь к себе домой в Трэро, я пугаюсь за Сару, потому что она упала в обморок на вашей лестнице. Я печалюсь за нее, потому что она не исполнила маленького дела, за которым приезжала сюда. Все это очень огорчает меня, но я утешаю себя мыслью, что Сара останется со мной в моем доме, что я снова сделаю ее здоровой и счастливой. Представьте же себе, сэр, какой удар поражает меня, когда я узнаю, что она не хочет жить со мной… Представьте себе, сударыня, каково мое удивление, когда я спрашиваю ее о причине этого и она отвечает мне, что должна оставить дядю Джозефа, потому что боится, что вы отыщите ее.
Старик остановился и с беспокойством взглянул на Розамонду; она грустно отвернулась от него.
– Вы жалеете мою племянницу, Сару? Вы принимаете в ней участие? – спросил он нерешительным и дрожащим голосом.
– Да, я жалею о ней всем сердцем, – горячо отвечала Розамонда.
– А я всем сердцем благодарю вас за это сожаление, – вскричал дядя Джозеф. – Ах, миледи, ваша доброта дает мне смелость продолжать и сказать вам, что мы расстались с Сарою с того дня, как вернулись отсюда в Трэро! Перед этим временем прошло много долгих и грустных лет, в продолжение которых мы ни разу не встречались; я боялся, что теперь разлука продлится еще больше, и потому всеми силами старался удержать ее. Но одна и та же боязнь влекла ее от меня – боязнь, что вы найдете ее и станете расспрашивать. Таким образом, со слезами на глазах и с грустию в сердце она ушла от меня и скрылась в этом огромном Лондоне, который поглощает все, что входит в него, и который поглотил и Сару, мою племянницу. «Дитя мое, – спрашивал я, – ты будешь иногда писать дяде Джозефу?» «Да, – отвечала она, – я буду писать часто». С тех пор прошло три недели, и вот на моих коленях лежат четыре письма, которые я получил от нее. Я попрошу у вас позволения прочесть их здесь, потому что они помогут мне объяснить то, что я имею сказать вам, и еще потому, что я вижу на вашем лице искреннее сожаление о моей племяннице Саре.
Он развязал связку, раскрыл письма, поцеловал их каждое порознь и положил их в ряд на стол, заботливо разгладив рукою и стараясь, чтобы они лежали в самой прямой линии. Один взгляд на первое из этих писем показал Розамонде, что почерк их был совершенно схож с почерком письма, найденного в Миртовой комнате.
– Тут немного придется читать, – сказал дядя Джозеф. – Но если вам угодно будет посмотреть на них, сударыня, то я потом объясню вам все причины, по которым я показываю вам их.
Старик был прав. В письмах было немного написано, и они делались короче с каждым новым письмом. Все четыре были написаны общепринятым, правильным слогом человека, который берется за перо с боязнью сделать грамматическую ошибку, и во всех четырех не было никаких частностей, касавшихся писавшего. Везде заботливо выражалась просьба, чтобы дядя Джозеф был совершенно спокоен насчет здоровья племянницы, и горячая любовь и благодарность к нему. Во всех четырех высказывались два вопроса: во-первых, приехала ли уже мистрисс Фрэнклзнд в Портдженскую башню, во-вторых, если она приехала, то что дядя Джозеф слышал о ней? Наконец, во всех письмах Сара говорила: «Адресуйте ваши письма так: С. Д. в почтовом отделении в Смитовой улице в Лондоне; простите, что я не говорю вам своего адреса, даже в Лондоне боюсь быть преследуемою и открытою. Каждое утро я посылаю на почту, и потому ваши письма всегда дойдут до меня».
– Я говорил вам, сударыня, – снова начал старик, когда Розамонда подняла голову от писем, – что я боялся и огорчался за Сару, когда она оставила меня. Теперь судите сами, насколько я должен был еще более огорчиться и испугаться, когда получил эти четыре письма. Вот здесь, на левой стороне, лежит первое письмо, следующие становятся короче и короче, и последнее, лежащее у моей правой руки, заключает всего 8 строк. Теперь посмотрите еще раз. Почерк первого письма здесь, на левой стороне, очень красив, то есть красив по моему мнению, потому что я очень люблю Сару, и потому, что я сам очень скверно пишу; во втором – почерк не так хорош, не так тверд, не так чист; в третьем – он еще хуже; в четвертом – ни на что не похож. Я вижу это, я вспоминаю, что она была слаба и уныла, когда оставила меня, и говорю себе: Она больна, хотя и не говорит мне этого; почерк выдал ее!
Розамонда снова посмотрела на письма и следила за указаниями, которые старик делал на каждой строчке.
– Я говорю себе это, – продолжал он, – я жду и думаю немного и слышу, как сердце шепчет мне: Дядя Джозеф, поезжай в Лондон и, пока еще есть время, привези ее опять сюда, чтобы она вылечилась, успокоилась и сделалась счастливою в своем собственном доме. После этого я опять жду и опять думаю, думаю о средствах, которыми можно бы заставить ее вернуться сюда. При этих мыслях я снова смотрю на письма; письма везде показывают мне одни и те же вопросы о мистрисс Фрэнклэнд; я вижу очень ясно, что не возвращу к себе Сары до тех пор, пока не успокою ее насчет допроса, которого она так боится, как будто в нем заключается для нее смерть. Все это я вижу; все это вынимает у меня изо рта трубку, подымает меня со стула, надевает мне на голову шляпу, приводит меня сюда, куда уже я входил один раз и куда я не имею никакого права входить произвольно, заставляет меня просить вас, из сострадания к моей племяннице и из снисхождения ко мне, не отказать мне в средствах возвращения сюда Сары. Если только я могу сказать ей, что я видел мистрисс Фрэнклэнд и она собственным своим языком уверила меня, что не предложит ни одного из тех вопросов, которых моя племянница так боится, если только я могу сказать это, то Сара снова приедет ко мне, и я каждый день буду благословлять вас, сделавших меня счастливым человеком!
Простое красноречие старика, его наивная тоска тронули Розамонду до глубины души.
– Я все сделаю, – с горячностью сказала она, – я все обещаю, чтобы помочь вам возвратить сюда вашу племянницу. Если только она позволит мне видеть себя, то я даю обещание не произнести ни одного слова, которого она не желала бы слышать; я обещаю не сделать ни одного вопроса, на который бы ей тяжело было отвечать… Чем же еще я могу успокоить ее? Что еще скажу я вам?.. – И Розамонда остановилась в смущении, снова почувствовав прикосновение ноги мужа.
– Ах, не говорите ничего больше! – вскричал дядя Джозеф, связывая снова письма, между тем как глаза его блистали и щеки горели. – Вы довольно сказали для того, чтоб Сара возвратилась; вы довольно сказали для того, чтоб заставить меня всю жизнь благодарить вас. О, я так счастлив, так счастлив, что душа моя едва держится в теле…
И он подбросил пакет на воздух, поймал его, поцеловал и снова спрятал в карман, все это в одно мгновение.
– Вы, конечно, еще не уходите от нас? – спросила Розамонда.
– Для меня очень прискорбно удалиться, – отвечал старик, – но я должен это сделать, потому что таким образом скорее увижусь с Сарой. Только по этой причине я попрошу позволения оставить вас, с сердцем, преисполненным благодарности.
– Когда вы намерены отправиться в Лондон? – спросил Леонард.
– Завтра рано утром, сэр, – отвечал дядя Джозеф. – Я окончу свою работу сегодня ночью, а остальную поручу Самуэлю, моему подмастерью, и уеду первым дилижансом.
– Могу я попросить у вас адрес вашей племянницы на случай, если мы захотим написать вам?
– Она не дала мне никакого адреса, сэр, кроме почтового отделения, потому что, даже несмотря на огромное пространство Лондона, страх все не оставляет ее. Но вот место, где я сам остановлюсь, – прибавил он, вынимая из кармана карточку, на которой был написан адрес лавки. – Это дом одного моего соотечественника, отличного булочника, сэр, и вместе с тем прекрасного человека.
– Подумали ли вы о средствах отыскать адрес вашей племянницы? – спросила Розамонда, списывая карточку булочника.
– О, конечно, – отвечал дядя Джозеф. – Я всегда очень быстро составляю мои планы. Я явлюсь к почтмейстеру и скажу ему просто: «Мое почтение, сэр, я тот самый человек, который пишет письма к С. Д. Она моя племянница, с вашего позволения, и я желаю только знать, где она живет?» Надеюсь, что это хороший план? Ага! – И он вопросительно поднял руки и посмотрел на мистрисс Фрэнклэнд с самодовольной улыбкой.
– Это очень хорошо, – сказала Розамонда, которую наивность старика полутрогала к полузабавляла, – но я боюсь, что почтовые чиновники не знают этого адреса. Мне кажется, что вы поступили бы лучше, если б взяли с собою письмо с адресом «С. Д»., отдали его утром на почту, подождали бы у двери и потом последовали за человеком, которого ваша племянница посылает за письмами, адресованными на ее имя.
– Вы думаете, что это было бы лучше? – спросил дядя Джозеф, в душе убежденный, что его план был придуман гораздо умнее. – Хорошо! Малейшее слово ваше, миледи, есть приказание, которому я от всей души повинуюсь.
Он вынул из кармана шляпу и уже начал откланиваться, но к нему обратился мистер Фрэнклэнд:
– Если вы застанете племянницу вашу здоровою и если она согласится ехать, то ведь вы сейчас же привезете ее в Трэро? И когда вы вернетесь, то, конечно, немедленно дадите знать нам?
– Непременно, – отвечал старик. – На оба эти вопроса отвечаю: непременно.
– Если пройдет неделя, – продолжал Леонард, – и мы не получим о вас никакого известия, то должны будем заключить, что или какое-нибудь непредвиденное препятствие мешает вашему возвращению, или что ваши опасения насчет здоровья вашей племянницы были справедливы, и она не в состоянии ехать.
– Так, так, сэр. Но я надеюсь, что вы услышите обо мне до окончания этой недели.
– О, и я надеюсь на это! – сказала Розамонда. – Вы помните мое поручение?
– Я запечатлел каждое слово его здесь, – сказал дядя Джозеф, указывая на сердце.
Розамонда протянула ему руку, он поцеловал ее и сказал:
– Я постараюсь отблагодарить вас за вашу доброту ко мне и к моей племяннице и да сохранит Бог дни ваши в счастии.
Проговорив это, он поспешил к двери, весело качая рукою, державшею старую шляпу, и вышел из комнаты.
– Какой милый, простой, теплый человек! – сказала Розамонда, когда дверь затворилась за стариком. – Мне хотелось все рассказать ему. Отчего ты остановил меня, Лэнни?
– Милая моя, именно эта простота, которой ты удивляешься и которая также мне нравится, заставила меня быть осторожным. При первых звуках его голоса я почувствовал такую же симпатию к нему, как и ты, но чем больше он говорил, тем более я убеждался, что было бы неблагоразумно сейчас же довериться ему из боязни, что он расскажет твоей матери, что мы знаем тайну. Чтобы приобресть ее доверенность и иметь свидание с нею, мы должны с большею осторожностью обойтись с ее чрезмерною подозрительностью и нервическим страхом. Этот добрый старик, при своих честнейших и добрейших намерениях, мог, однако, все дело испортить. Он сделает все, чего мы можем надеяться и желать, если только привезет ее обратно в Трэро.
– Но если он не успеет в этом, если что-нибудь случится, если она действительно больна?
– Подождем неделю, Розамонда. Тогда мы успеем еще обсудить, что нам должно делать.
Глава XXIV. ОЖИДАНИЕ И НАДЕЖДА
Неделя ожидания прошла, и никакого известия от дяди Джозефа не получили в Портдженской башне.
На восьмой день мистер Фрэнклэнд отправил посла в Трэро с приказанием отыскать мебельную лавку мистера Бухмана и расспросить у человека, оставленного в ней, не получал ли он какого-нибудь известия от своего хозяина. Посланный возвратился после обеда и привез ответ, что мистер Бухман писал к своему подмастерью коротенькую записку, в которой извещал его, что он благополучно приехал в Лондон, встретил радушный прием у своего земляка, немца-хлебника, и узнал адрес своей племянницы по случаю, избавившему его от всяких затруднительных поисков; навестить ее он собирался на другое утро, как можно пораньше. После этой записки не было получено никакого другого известия, а поэтому и нельзя было никак определить времени возвращения старика.
Такой неопределенный ответ не мог, очевидно, разогнать того грустного настроения духа, которое было произведено в мистрисс Фрэнклэнд сомнением и ожиданием. Муж ее старался успокоить ее, говоря, что упорное молчание дяди Джозефа, по всей вероятности, происходит от нежелания его племянницы и от невозможности для нее воротиться с ним в Трэро. Принимая во внимание ее излишнюю чувствительность и чрезмерную робость, он объявил, что очень могло случиться и то, что поручение мистрисс Фрэнклэнд, вместо того чтоб успокоить Сару, внушило ей только новые опасения и усилило ее решимость воздержаться от всяких сношений с Портдженской башней. Розамонда терпеливо выслушала эти объяснения и сознавала всю справедливость их, но, соглашаясь с тем, что муж ее прав, а она не права, мистрисс не могла, при всем том, успокоиться и рассеять свои мрачные мысли. Поэтому все убеждения мистера Фрэнклэнда не могли поколебать уверенности его жены, что молчание дяди Джозефа имело единственною причиною болезнь его племянницы.
Возвращение посланного из Трэро прекратило дальнейшие суждения об этом предмете, заставив обоих супругов заняться вопросами большей важности. Обождав еще один день сверх назначенной недели, что оставалось им предпринять?
Первою мыслью Леонарда было писать немедленно к дяде Джозефу по адресу, который был оставлен им. Розамонда, услыхав об этом намерении, воспротивилась ему на том основании, что до получения ответа на это письмо должно пройти много времени, между тем как для них каждая минута дорога. Если болезнь мешала мистрисс Джазеф ехать, то необходимо было, по мнению Розамонды, навестить ее, потому что эта болезнь могла увеличиться. Если же она только не доверяла их убеждениям, то и тут необходимо было увидеться с нею, пока она не успела скрыться в таком месте, где и дядя Джозеф не мог отыскать ее.
Правильность такого заключения была очевидна, но Леонард не решался согласиться с ним, потому что оно требовало непременной поездки в Лондон. Если он поедет туда без жены, то слепота его заставит довериться посторонним и слугам в поисках, слишком щекотливых и требующих большой тайны. Если же Розамонда поедет с ним, то это повлечет за собою различные неудобства и затруднения, так как они должны будут взять с собою дитя в долгое и неприятное путешествие за 250 миль.
Розамонда встретила оба эти затруднения с своею обычной решимостью и прямотой. Мысль Леонарда о поездке без жены в его беспомощном состоянии была прямо отброшена ею, как совершенно не стоящая возражения. На второе затруднение она отвечала предложением ехать до Эксетера в собственном экипаже и произвольно располагая своим временем, а от Эксетера взять карету.
Устранив таким образом затруднения, которые, казалось, мешали путешествию, Розамонда снова начала говорить о настоятельной необходимости предпринять его. Она напомнила Леонарду, как для них обоих важно немедленно получить удостоверение в подлинности письма, найденного в Миртовой комнате, а также узнать все подробности странной хитрости, придуманной мистрисс Тревертон. Выставив таким образом на вид основания, которые требовали немедленного свидания с мистрисс Джазеф, Розамонда опять вывела заключение, что им не оставалось ничего более, как ехать в Лондон.
По недолгом размышлении Леонард убедился, что дело было такого рода, которого нельзя было устроить полумерами. Он чувствовал, что вполне разделяет мнение жены, и поэтому решился действовать без замедления. Через несколько часов портдженские слуги с удивлением услышали приказание – готовить чемоданы и заказать на станции лошадей к следующему утру.
На другой день путешественники выехали, остановились ночевать в Лискирде, на следующий они уже были в Эксетере, а на третий приехали в Лондон около семи часов вечера.
Устроившись покойно на ночь в гостинице и отдохнув немного, Розамонда написала две записки под диктовку мужа. Первую она адресовала к мистеру Бухману, извещая его о своем приезде и о сильном желании их видеть его на следующее утро; при этом она просила его до свидания с ними ничего не говорить Саре о приезде их в Лондон.
Вторая записка была написана к поверенному их, мистеру Никсону, тому самому джентльмену, который год тому назад писал по просьбе мистера Фрэнклэнда письмо, извещавшее Андрея Тревертона о смерти его брата и об обстоятельствах, при которых капитан умер. Теперь Розамонда писала к мистеру Никсону, прося его быть у них на следующее утро, чтобы дать свое мнение об одном очень важном деле, которое заставило их приехать из Портдженны в Лондон. Обе записки были в тот же вечер отправлены по адресам.
На следующее утро первым посетителем был поверенный, тоненький, лысый, вежливый старичок, который знал капитана Тревертона и отца его. Он пришел в полной уверенности, что с ним желают посоветоваться о каких-нибудь делах, касающихся портдженского имения и слишком запутанных для того, чтобы их можно было объяснить через переписку. Когда же он услышал настоящую причину этого свидания и когда письмо, найденное в Миртовой комнате, было прочитано ему, то нечего говорить, что еще в первый раз в его долгой жизни, полной столкновений с самыми разнообразными клиентами, встретилось ему подобное обстоятельство: полнейшее изумление парализовало все способности мистера Никсона и лишило его возможности в продолжение нескольких минут произнести хоть одно слово.
Но когда мистер Фрэнклэнд объявил ему свое намерение возвратить деньги в случае несомненности письма, то старый законник вдруг снова получил дар слова и начал оспаривать это намерение с искреннею горячностью человека, который отлично понимает выгоду быть богатым и который знает, что значит выиграть или потерять сорок тысяч фунтов стерлингов. Леонард терпеливо слушал, между тем как адвокат разглагольствовал с своей точки зрения. Он доказывал, как невозможно было мистрисс Тревертон с помощью одной только горничной, без вмешательства посторонних, устроить подобный подлог дитяти, говорил, что, судя по различным наблюдениям над человеческою природою, эти посторонние лица должны были выдать тайну, и, таким образом, в течение двадцати двух лет она бы, конечно, была узнана в Западной Англии и в Лондоне теми, кто знал семейство Тревертона или лично, или по слуху.
После этого адвокат перешел к другим возражениям. Выслушав их до конца, Леонард заметил, что они, может быть, и остроумны, но в то же время объявил, что они не произвели никакой перемены в его мыслях о письме и об обязанностях, которые он считал необходимым исполнить. Он сказал, что не станет действовать решительно, пока не выслушает мистрисс Джазеф; если же ее слова покажут, что Розамонда не имеет никакого нравственного права пользоваться своим состоянием, то он немедленно возвратит его тому, кто имеет на это право, то есть мистеру Андрею Тревертону.
Мистер Никсон увидел, что никакие доказательства и доводы не могут поколебать решимости мистера Фрэнклэнда и что никакое убеждение не заставит Розамонду употребить свое влияние для того, чтобы уговорить мужа переменить свое намерение. Адвокат понял, что если он будет далее продолжать свои возражения, то мистер Фрэнклэнд или пригласит другого советника, или, действуя без чужой помощи, сделает какую-нибудь важную ошибку против законного порядка при возвращении денег. Вследствие этого мистер Никсон согласился оказать своему клиенту помощь, в случае если будет необходимо войти в сношение с мистером Тревертоном. Он выслушал с вежливою покорностью вопросы, которые Леонард думал предложить мистрисс Джазеф, и когда пришлось ему отвечать, то он сказал с самым легким сарказмом, что вопросы эти очень хороши с нравственной точки зрения и вызовут, конечно, ответы, полные самого романтического интереса. Но, прибавил он, так как у вас есть уже дитя, и, если я смею позволить себе подобное предложение, могут быть еще дети, и так как эти дети, прийдя в совершенный возраст, могут узнать о потере материнского состояния и пожелают осведомиться о причине принесенной жертвы, то я посоветую вам, если дело это останется семейным и не будет разбираться судебным порядком, взять от мистрисс Джазеф, кроме словесного показания, еще письменное удостоверение, которое вы могли бы оставить детям после вашей смерти и которое, в случае необходимости, могло бы оправдать вас в глазах их.
Этот совет был слишком важен и разумен для того, чтобы не обратить на себя внимания. По просьбе Леонарда мистер Никсон составил немедленно род свидетельства, удостоверяющего в подлинности письма, написанного на смертном одре последнею мистрисс Тревертон к своему мужу, и в точности показаний, заключающихся в нем об обмане капитана Тревертона и о настоящем происхождении ребенка. Сказавши Леонарду, что он хорошо сделает, если подпись мистрисс Джазеф закрепит подписью двух свидетелей, мистер Никсон передал этот документ Розамонде, которая прочла его вслух мужу. Увидев, что ни муж, ни жена не делают никакого возражения и что, покамест, ему делать больше нечего, адвокат встал и начал откланиваться. Леонард обещал увидеться еще с ним в случае необходимости в продолжение этого дня, и мистер Никсон удалился, повторив еще раз, что за все время своей практики он ни разу не встречал такого необыкновенного случая и такого упрямого клиента.
Через час после ухода его доложили о новом госте. Шум знакомых шагов послышался за дверью, и дядя Джозеф вошел в комнату.
С первого взгляда Розамонда увидела перемену в его лице и манерах. Он казался измученным усталостью, и походка его утратила ту живость, которая так была заметна во время его посещения Портдженской башни. Он начал было извиняться, что пришел немного поздно, но Розамонда перебила его словами:
– Мы знаем, что вы нашли ее адрес, но больше ничего не знаем. Что с нею? Оправдались ли ваши опасения? Действительно ли она больна?
Старик грустно покачал головою.
– Помните, – сказал он, – что я говорил вам, когда показывал ее письма? Да, миледи, она так больна, что даже слова, которые вы поручили мне передать ей, не могли облегчить ее.
Эти простые слова наполнили сердце Розамонды странною боязнью и помешали ей отвечать. Она только могла с беспокойством взглянуть на дядю Джозефа и знаком указать ему на стул, стоявший подле дивана, на котором она сидела с мужем. Старик сел и начал рассказывать следующее:
Первым делом его по приезде в лавку своего соотечественника немца-хлебника было справиться о местности почтового отделения, в которое он адресовал письма к Саре; оказалось, что оно находилось в нескольких шагах от дома его друга. Разговор зашел у них о причине приезда старика в Лондон, о его надеждах и боязни за успех; отсюда начались разные расспросы и ответы, и тут открылось, что хлебник, в числе других покупателей, снабжал бисквитами, которыми славилась его лавка, одну содержательницу соседней гостиницы. Бисквиты покупались для одной больной дамы, жившей в этой гостинице, и трактирщица, приходя в лавку хлебника, высказывала свое удивление, что такая почтенная и так аккуратно платившая особа лежала больная, без друзей и знакомых, и что она жила под именем мистрисс Джемс, между тем как на белье ее была метка: «С. Джазеф». Дойдя до такого неожиданного открытия, старик немедленно взял адрес гостиницы и на другой день рано утром отправился туда.
Сильно огорчился он, когда увидел, что опасения его насчет здоровья племянницы оправдались, и на другой день, прийдя к ней, был сильно поражен нервическим волнением, которое овладело ею при приближении его к ее постели. Но он не терял бодрости и надежды до тех пор, пока не передал Саре поручения мистрисс Фрэнклэнд и не увидел, что оно решительно не произвело того благодетельного действия, которого он ожидал. Напротив того, слова мистрисс, казалось, еще более взволновали и испугали Сару. Между множеством вопросов о мистрисс Фрэнклзнд, о ее обращении со стариком, о том, что она говорила, наконец, обо всем, на что дядя Джозеф мог отвечать более или менее удовлетворительно, Сара предложила два, на которые он решительно не знал, что ответить. Первый вопрос был, говорила ли что-нибудь мистрисс Фрэнклзнд о тайне? Второй – можно ли было заключить по чему-нибудь из сказанного ею, что она отыскала Миртовую комнату?
В то время, как дядя Джозеф сидел у постели племянницы и тщетно старался убедить ее принять дружеские и успокоительные слова мистрисс Фрэнклзнд за достаточное объяснение на вопросы, на которые он не в состоянии был точнее отвечать, пришел доктор. Спросив больную кое о чем и поговорив о посторонних вещах, он отвел старика в сторону и объяснил ему. что страдание в сердце и стеснение в дыхании, на которые жаловалась его племянница, были гораздо серьезнее, чем это могло казаться человеку, не посвященному в тайны медицины. Поэтому он просил дядю не говорить больной ничего, что бы могло ее обеспокоить и таким образом сделать болезнь ее опасною.
После этого, посидевши подле племянницы и посоветовавшись сам с собою, дядя Джозеф решился. Возвратись на квартиру, он написал к мистрисс Фрэнклэнд. Сочинение письма отняло у него очень много времени. Наконец, после различных поправок и переписок он успел составить письмо, в котором с возможною ясностью объяснял все случившееся со времени его приезда в Лондон. Принимая в соображение числа, нужно было думать, что письмо и семейство Фрзнклэнд разъехались на дороге.
Такими словами старик заключил свой простой и печальный рассказ. Розамонда, собравшись немного с силами и стараясь казаться спокойною, наклонилась к мужу и шепнула ему на ухо:
– Теперь, конечно, я могу рассказать все, что хотела сказать в Портдженне?
– Все, – отвечал Леонард. – Если ты уверена в себе, то пусть он лучше узнает тайну от тебя.
Открытие это произвело на дядю Джозефа действие, совершенно противоположное тому, которое произвело оно на мистера Никсона. Ни малейшая тень сомнения не пробежала по лицу старика, ни одно слово возражения не вырвалось из его губ. Простое, непритворное восхищение овладело им. Он вскочил на ноги с своею обыкновенного живостью, глаза его снова загорелись обычным огнем; потом он вдруг схватил шляпу и стал просить Розамонду немедленно отправиться с ним к Саре.
– Если только, – кричал он, спеша к двери и раскрывая ее, – если только вы скажете Саре то, что сказали теперь мне, то возвратите ей бодрость, подымете ее с постели, вылечите ее в несколько мгновений?
– Подумайте немного, – остановил его Леонард, – о том, что вам сказал доктор. Внезапное открытие, которое сделало вас таким счастливым, может быть гибельно для вашей племянницы. Прежде чем мы возьмем на себя ответственность в деле сообщения ей тайны, которая, конечно, сильно потрясет ее, нам должно, в видах ее спасения, призвать к совету доктора.
Розамонда горячо поддержала мнение мужа и с свойственною ей горячностью и нетерпением предложила сейчас же ехать к доктору. Дядя Джозеф объявил и, кажется, с маленькою досадою, что он знает квартиру врача и что его можно обыкновенно застать дома до часу. В это время было как раз двенадцать часов с половиною, и Розамонда, с согласия мужа, позвонила и послала за извозчиком. Она уже готовилась выйти из комнаты, чтобы надеть шляпку, когда старик, немного сконфуженный, остановил ее и нерешительно спросил, нужно ли и ему ехать с ними к доктору? Не дав Розамонде времени отвечать, он прибавил, что лучше бы желал, если только мистер и мистрисс Фрэнклэнд ничего не имеют против этого, остаться в гостинице и ждать их возвращения. Леонард сейчас же согласился на его желание, но Розамонду подстрекнуло любопытство, и она спросила, почему он лучше хочет остаться, чем идти с ними к доктору.
– Он мне не нравится, – отвечал старик. – Когда он говорит о Саре, то в нем так и видна уверенность, что она никогда уже не встанет с постели.
После такого короткого ответа дядя Джозеф с досадою отошел к окну, будто не желая говорить ни слова больше.
Квартира доктора была в некотором расстоянии от гостиницы, но мистер и мистрисс Фрэнклэнд приехали туда вовремя и застали его дома. Это был молодой человек с кротким и серьезным лицом и с спокойными, привлекательными манерами. Ежедневные сношения с страданием и горем преждевременно наложили на характер его печать твердости и грусти. Розамонда, отрекомендовавши ему себя и мужа как лиц, сильно интересующихся судьбою его пациентки, лежащей в гостинице, предоставила Леонарду обратиться с первыми вопросами о состоянии Сары.
Доктор начал ответ свой несколькими словами, которые, очевидно, имели целью приготовить слушателей к более безнадежному объяснению, чем они могли ожидать. Заботливо избегая употребления технических терминов, доктор сказал, что его пациентка страдает несомненною болезнью сердца. Он откровенно сознался, что трудно определить точный характер этой болезни, так как различные доктора о ней различных мнений. Но, судя по припадкам, которые он заметил, мнение его то, что болезнь поразила артерию, проводящую кровь непосредственно из сердца в организм. Больная, по словам доктора, странным образом отказывалась дать ответ на несколько вопросов его, касавшихся ее прошедшей жизни. Поэтому он мог только догадываться, что эта болезнь началась уже давно, что она произведена каким-нибудь сильным нравственным потрясением, после которого наступило долгое и томительное беспокойство (что доказывает лицо больной), и что, наконец, развитию этой болезни сильно помогло утомительное путешествие в Лондон, которое, по сознанию самой больной, предпринято было ею в то время, когда полнейшее нервическое истощение делало ее совершенно неспособною к поездке. При этом доктор счел грустною обязанностью сообщить друзьям своей пациентки, что всякое сильное потрясение может убить ее. Но если бы, говорил он, можно было устранить нравственное страдание ее, если бы можно перевезти ее на спокойную, удобную дачу, к людям, которые заботливо ухаживали бы за нею и наблюдали, чтоб она ни в чем не нуждалась, то в таком случае можно было бы и надеяться, что развитие болезни остановится и что больная проживет еще несколько лет.
Сердце Розамонды сильно забилось при мысли о будущем, картину которого она быстро нарисовала себе, выслушав последние слова доктора.
– Все, что вы сказали, и даже больше этого, мы можем предоставить ей, – горячо вскричала Розамонда. – О, сэр, если для этого больного, бедного сердца нужна только жизнь в кругу добрых друзей, то, благодаря Бога, мы можем сделать это!
– Да, мы можем сделать это, – подтвердил Леонард, – если доктор позволит нам сообщить его пациентке известие, которое должно прогнать все беспокойство ее, но к которому, должно сознаться, в настоящую минуту она решительно не приготовлена.
– Для этого, – отвечал доктор, – позвольте мне узнать, кто берет на себя сообщение этого известия?
– Есть два лица, которые могут сделать это. Одно из них – старик, которого вы видели у постели вашей больной, другое – моя жена.
– В таком случае, – сказал доктор, взглянув на Розамонду, – нет никакого сомнения, что миледи лучше всего исполнит это поручение.
Тут он остановился и, подумав с минуту, продолжал:
– Позвольте мне еще спросить, прежде чем я дам вам окончательный совет, знакома ли миледи также хорошо с пациенткой и в таких ли она коротких отношениях с нею, как тот старик?
– К сожалению, я должен отвечать отрицательно на оба эти вопроса, – сказал Леонард. – Считаю не лишним объяснить вам и то, что, по предположению больной, жена моя теперь в Корнуэлле. Поэтому мне кажется, что ее появление сильно удивит больную и даже, может быть, испугает ее.
– В таком случае, – заметил доктор, – безопаснее возложить поручение на старика, как ни прост он кажется, потому что появление его не произведет на нее никакого впечатления. – Пусть он и не слишком ловко сумеет объявить новость, но на его стороне та выгода, что появление его у постели больной не будет для нее неожиданно. Если уж нужно сделать опасную попытку, – а из ваших слов я заключаю, что она действительно необходима, – то вам, по моему мнению, остается только одно средство: рассказать все старику, сделав ему нужные указания и предостережения, и поручить ему передать весть больной.
После этих слов говорить было нечего. Свидание кончилось, и Розамонда поспешила с мужем домой, чтобы все рассказать дяде Джозефу.
Подходя к своей комнате, они были удивлены, заслышав в ней звуки музыки. Растворив дверь, они увидели старика, сидящего у столика, на котором стоял старый ящик с музыкой, наигрывавший арию Моцарта. При входе мистера и мистрисс Фрэнклэнд дядя Джозеф вскочил в смущении с места и, остановив машину, сказал:
– Вы, конечно, извините меня, что я развлек себя музыкой в ваше отсутствие. Этот ящик, миледи, единственный старый друг, оставшийся у меня. Божественный Моцарт, царь всех композиторов, какие только жили на свете, собственноручно подарил его моему брату еще в то время, когда Макс учился в музыкальной школе в Вене. С тех пор как моя племянница оставила меня в Корнуэлле, у меня не доставало духу послушать Моцарта в этом ящике. Теперь, когда вы делаете меня счастливым человеком, я опять жажду послушать эти тоненькие звуки, которые до сих пор так отрадно отдаются в моем сердце. Но довольно толковать о нем, – заключил старик, пряча ящик в кожаный футляр, который Розамонда заметила на нем еще в Портдженской башне. – Позвольте мне скорее узнать, видели ли вы доктора и что он сказал вам?
Розамонда рассказала весь разговор, бывший между ее мужем и доктором. Потом, после предварительных предостережений, она стала объяснять старику, как должно объявить тайну его племяннице. Она сказала ему, что обстоятельства этого дела должны быть сначала высказаны не как действительно случившиеся, но только как могущие случиться. Она научила его, какие слова он должен был говорить, как незаметно он мог перейти от предположения к объяснению дела, как действительно случившегося, и больше всего просила его постоянно напоминать Саре, что открытие тайны не произвело никакого неблагоприятного чувства и неудовольствия на нее в сердцах людей, которых это открытие касалось.
Дядя Джозеф все слушал с невозмутимым вниманием, потом встал с места, пристально посмотрел на нее и открыл в глазах ее выражение беспокойства и сомнения, которое он справедливо отнес на свой счет.
– Не хотите ли, чтоб я удостоверил вас, что не забыл ни одного вашего слова? – спросил он. – Правда, я не умею сочинять и изобретать, но я хорошо умею понимать, особенно когда дело идет о Саре. Послушайте меня, пожалуйста, и посмотрите, могу ли я в точности исполнять все указания?
Стоя перед Розамондой в какой-то странной и трогательной позе, которая напоминала давно прошедшие дни его детства, когда он говорил урок на коленях матери, старик повторил все, что ему говорила Розамонда, с начала до конца и с буквальною точностью.
– Все ли я упомнил? – спросил он, кончив. – И могу ли я теперь идти и передать Саре добрую весть?
Розамонда, однако, остановила его и стала советоваться с мужем о том, как лучше и удобнее объявить Саре о присутствии их в Лондоне. Подумав немного, Леонард сказал жене, что всего лучше взять документ, который был составлен в это же утро адвокатом, и на обороте его написать несколько строк с просьбою к мистрисс Джазеф прочесть это свидетельство и подписать его, если она признает все написанное в нем верным. Когда это было сделано, то Леонард велел отдать бумагу старику и сказал ему:
– Когда вы объявите тайну вашей племяннице и дадите ей время прийти в себя, то если она будет спрашивать обо мне и о моей жене, дайте ей в ответ эту бумагу и попросите прочесть ее. Захочет ли она подписать или нет, во всяком случае она, конечно, спросит вас, откуда вы взяли этот документ. Тогда вы отвечайте ей, что получили его от мистрисс Фрэнклэнд, не забудьте слова «получили», чтобы она могла сначала подумать, что он вам прислан из Портдженны по почте. Если вы увидите, что она подписывает свидетельство и не слишком взволнована этим, то также постепенно объясните ей, что жена моя собственноручно отдала вам документ и что она теперь в Лондоне.
– И с большим нетерпением ожидает свидания с нею, – прибавила Розамонда. – Вы, ничего не забывающий, не забудете, конечно, и этих слов?
При такой похвале его памяти дядя Джозеф покраснел от удовольствия, как будто он и в самом деле был снова школьником. Давши слово оправдать доверенность, которую возлагали на него, и не обещая вернуться до вечера, он вышел, полный светлой надежды.
Глава XXV. РАССКАЗ О БЫЛОМ
Прошло послеобеденное время, наступил вечер, а дядя Джозеф не показывался. Около семи часов кормилица позвала Розамонду, сказав ей, что дитя проснулся и капризничает. Молодая женщина успокоила и принесла его в гостиную, отпустив кормилицу погулять.
– Я не могу быть без тебя, Лэнни, в такое неспокойное время – сказала она. – Поэтому я принесла сюда ребенка. Он, кажется, не будет больше кричать, а ухаживание за ним много облегчает мое беспокойство.
Часы на камине пробили восемь с половиною. Кареты быстрее и быстрее проносились по улице, наполненные нарядно одетыми людьми, из которых одни спешили в театр, другие – на обед. Разносчики кричали в соседнем сквере, разнося вечерние газеты. Люди, стоявшие целый день за конторками, вышли на крыльцо магазинов подышать свежим воздухом. Мастеровые шли домой утомленным, неровным шагом. Зеваки, только что пообедавшие, курили сигары на улице и осматривались кругом, будто придумывая, куда бы теперь отправиться? Это была та переходная пора, когда уличная жизнь дня уже кончилась, а жизнь вечера еще не наступила. Розамонда, напрасно стараясь развлечь себя выглядыванием из окошка, более и более задумывалась, когда вдруг услышала шум отворявшейся двери. Она быстро подняла голову и увидела перед собою дядю Джозефа.
Старик вошел, не говоря ни слова, держа в руках развернутое свидетельство, которое дал ему Леонард. Взглянув на него поближе, Розамонда заметила, что он будто сильно постарел в эти несколько часов. Старик подошел к ней и, все-таки не говоря ни слова, положил дрожащий палец на открытую бумагу и держал ее так, что Розамонда могла видеть указываемое место, не вставая с кресла.
Молчание старика и перемена в лице его наполнили ее сердце внезапным страхом, который на время помешал ей говорить. Наконец, собравшись с силами и не трогая бумаги, она прошептала:
– Все ли вы рассказали ей?
– Вот ответ, который я принес, – отвечал он, снова указывая на бумагу. – Смотрите! Здесь ее имя, подписанное на том самом месте, которое вы назначили и подписанное ее собственною рукою.
Розамонда взглянула на свидетельство. Действительно, на нем была подпись: «С. Джазеф, а внизу, в скобках, слова: «бывшая Сара Лизон».
– Отчего же вы молчите? – вскричала она, глядя на старика с возрастающим страхом. – Отчего вы не говорите нам, как она приняла это известие?
– О, не спрашивайте, не спрашивайте меня, – отвечал он, отымая руку, которую схватила было Розамонда. – Я ничего не забыл. Я сказал все, что вы поручили мне сказать. Языком я пошел окольной дорогой, но лицо мое избрало кратчайший путь и все объяснило сейчас же. Умоляю вас, из сострадания ко мне, не спрашивайте меня об этом! Довольно вам знать, что ей теперь лучше, что она спокойнее и счастливее. Все зло кончено, теперь все пойдет к лучшему. Если я начну рассказывать вам, как она смотрела, если я начну рассказывать, что она говорила, если я начну рассказывать все, что было с нею, когда она узнала истину, то ужас опять овладеет моим сердцем, и все рыдания и стоны, которые я подавил в себе, снова подымутся и задушат меня. Голова моя должна быть светла и глаза сухи, иначе, как я расскажу все, что дал клятву Саре рассказать вам, прежде чем я лягу спать?
Старик остановился, вынул из кармана бумажный носовой платок и отер несколько слез, показавшихся на его глазах.
– Погодите немного, – сказала Розамонда, – не говорите ничего, пока вы не успокоитесь. Теперь уже мы не так мучимся сомнением и ожиданием, зная, что ей лучше и что она стала спокойнее…
Потом, помолчав немного, она прибавила:
– Я спрошу вас только об одном. – Она опять остановилась, и глаза ее вопросительно остановились на Леонарде. До сих пор он с безмолвным любопытством слушал все, что происходило около него, но теперь попросил жену повременить своим вопросом.
– На мой вопрос нетрудно отвечать, – заметила Розамонда. – Я только желала знать, переданы ли ей мои слова, что я с величайшим нетерпением жду свидания с нею, и позволит ли она мне посетить ее?
– Да, да, – сказал старик, кивая головою. – Этот вопрос очень кстати, потому что он дает мне силу начать рассказывать то, что мне нужно рассказать вам.
До сих пор дядя Джозеф все ходил по комнате, садился на минуту и снова вскакивал. Теперь он поставил стул между Розамондою, сидевшею у окна с ребенком на руках, и Леонардом, помещавшимся на диване. В этом положении, которое позволяло ему без затруднения обращаться то к мужу, то к жене, он вскоре совершенно оправился и начал так:
– Когда я открыл ей тайну, когда она могла слушать, а я снова говорить, то первые слова, сказанные мною, были те, которые вы поручили мне передать ей. Она пристально взглянула на меня испуганными, недоверчивыми глазами и спросила: «Слышал ли ее муж эти слова? Не огорчили ли они его? Не раздосадовали ли? Не изменился ли он в лице в ту минуту, как жена его давала вам это поручение?» А я отвечал ей: «Нет, нет, не было никакого огорчения, никакой досады, никакой перемены, ничего подобного». Тут она опять спросила: «Не произвело ли это между ними разладу? Не поколебало ли любви их и счастья, которое связывало их друг с другом?» И я опять отвечал: «Нет, нет, никакого разладу, никакого колебания! Погоди, я сейчас пойду к этой доброй женщине, приведу ее сюда и она собственным языком поручится тебе за своего доброго мужа». Между тем как я говорил эти слова, по лицу ее пробегал точно солнечный свет. «Итак, я пойду и приведу сюда эту добрую женщину», – повторил я. «Нет, нет, – возразила она. – Я не должна видеть ее, я не смею видеть, пока она не узнает..». Здесь Сара остановилась, рука ее судорожно скомкала одеяло, а я тихо спросил: «Не узнает чего?» «Того, – отвечала она, – что я, ее мать, стыжусь сказать ей в лицо». Тут я говорю ей: «Хорошо, дитя мое, не говори этого, ничего не говори». А она покачала головой, скрестила руки, вот так, на одеяле, и отвечала: «Я должна сказать ей это. Я должна освободить мое сердце от всего того, что так долго мучило и терзало его, а иначе, как я буду чувствовать радость при виде моей дочери, если совесть моя будет нечиста?» Тут она опять остановилась, подняла вот так обе руки и громко вскричала.
– О, неужели Бог не укажет мне средства высказать это моему ребенку?
– Погоди, погоди, – отвечал я, – средство есть. Расскажи все дяде Джозефу, который для тебя то же, что отец. Расскажи все дяде Джозефу, маленький сын которого умер на твоих руках, слезы которого ты отирала в грустное, давно пролетевшее время. Скажи все, дитя мое, мне, а уж я возьму на себя стыд (если только стыд есть) передать это кому следует. Я пойду к этой доброй и прекрасной женщине, я сложу перед нею бремя печали ее матери, и, клянусь моею душою, она не отвернется от него.
Старик остановился и посмотрел на Розамонду. Она сидела, наклонив голову к своему ребенку; слезы, одна за. одной, медленно падали на его маленькое, белое платье. Собравшись немного с духом, она протянула руку к старику и встретила глаза его твердым и полным благодарности взглядом.
– О, продолжайте, – сказала она. – Дайте мне доказать вам, что ваша уверенность во мне не обманула вас.
– Я и прежде знал это, как знаю теперь, – отвечал дядя Джозеф. – И Сара также была уверена в том… Она немного помолчала, немного поплакала; приподнялась с подушки и поцеловала меня вот в эту щеку; потом она припомнила давно, очень давно прошедшее время и спокойно, тихо, устремив глаза свои на меня, держа руку мою в своих руках, рассказала мне то, что я должен передать вам, вам, сидящим здесь сегодня, как ее судья, прежде чем вы пойдете к ней завтра, как дочь!
– Нет, не как судья! – вскричала Розамонда. – Я не могу, я не должна слушать подобные выражения.
– Это не мои, а ее слова, – отвечал старик. – Выслушайте до конца, прежде чем вы позволите мне переменить их.
Он придвинул стул ближе к Розамонде, замолчал на минуту, будто приводя в порядок воспоминания и продолжал свой рассказ:
– Вам известно, что храбрый и добрый капитан Тревертон женился на актрисе. Это была гордая и вместе с тем очень красивая женщина, с умом и силой воли, какая не часто встречается; одна их тех женщин, которые, если скажут: «мы сделаем то или это», так уж непременно сделают, несмотря ни на какие стеснения и препятствия. К этой то леди была приставлена в качестве горничной Сара, моя племянница – в то время молодая, хорошенькая и добрая девушка и к тому же ужасно робкая. Из многих девушек, желавших получить это место и бывших смелее и проворнее моей племянницы, мистрисс Тревертон отличила, однако, ее. Это странно, но еще удивительнее то, что Сара, с своей стороны, после победы над чрезмерною робостью своею, привязалась всем сердцем к своей гордой, неприступной госпоже. А между тем это совершенная правда, как уверяла меня сама Сара.
– Я вполне верю этому, – заметил Леонард. – Самые сильные привязанности составляются из соединения совершенно противоположных характеров.
– Итак, – продолжал старик, – жизнь прежних обитателей Портдженской башни началась очень счастливо для всех их. Любовь, которую мистрисс питала к своему мужу, была так велика, что отражалась добротою ко всему, что окружало ее и в особенности к Саре, ее приближенной. Она не хотела, чтоб кто-нибудь, кроме Сары, читал ей вслух, шил на нее, одевал ее утром и раздевал на ночь. Она обращалась с Сарою почти как сестра, в то время, когда в долгие дождливые дни они сидели вдвоем. В свободные часы она больше всего любила удивлять Сару, которая никогда не видела театра, переодеваниями в различные костюмы, подкрашиванием лица, сценическими разговорами и жестами, к которым она так привыкла во время своей жизни на сцене.
С год длилась эта спокойная, счастливая жизнь, счастливая для всех слуг и еще более для хозяина и хозяйки, которым, однако, для полного блаженства недоставало одного, того самого, что теперь, в этом длинном, белом платье, с пухленьким личиком и тоненькими ручками, лежит у вас на руках.
Он остановился, с улыбкою взглянув на лицо Розамонды, потом продолжал:
– По прошествии года Сара заметила в своей госпоже перемену. Добрый капитан любил детей и ласкал всегда всех мальчиков и девочек, живших в соседстве с ним. Он играл с ними, целовал их, делал им подарки, был лучшим их другом. Мистрисс, глядя на все это, то краснела, то бледнела и ни слова не говорила. Однажды она ходила взад и вперед по комнате, между тем как Сара сидела за работой подле нее. Наконец, волнение ее вылилось в словах: «Боже, – сказала она, всплеснув руками, – отчего у нас нет детей? Отчего мой муж должен целовать детей других женщин и играть с ними? Они отымают часть его любви ко мне. Я ненавижу и их, и матерей их!» Так говорила в ней страсть, но она говорила правду. Мистрисс отклонялась от всякого сближения с этими матерями; она дружила только с теми женщинами, у которых не было детей. Как вы думаете, следует обвинять ее за это?
В это время Розамонда задумчиво играла ручкою своего ребенка. Прижав ее к губам своим, она отвечала:
– Я думаю, что нужно искренно сожалеть о ней.
– Я тоже думаю, – возразил дядя Джозеф. – Да – сожалеть. И еще грустнее стало ее положение, когда, через несколько месяцев после этого, добрый капитан сказал однажды: «Я ржавею здесь, я старею от бездействия, мне снова нужно отправиться в море. Я буду просить себе корабль». И он попросил, и ему дали, и он отправился крейсировать; много было слез и поцелуев при расставаньи, но все-таки капитан уехал. Вот, как это сделалось, мистрисс приходит в ту комнату, где Сара шьет для нее новое богатое платье, вырывает его, бросает на пол, раскладывает все свои бриллианты, лежащие на столе, плачет и кричит в совершенном отчаянии: «Я бы отдала все эти сокровища и стала бы всю жизнь ходить в рубище только за то, чтоб иметь ребенка. Я потеряла любовь моего мужа; он никогда не оставил бы меня, если б у нас было дитя!» – После этого она посмотрела в зеркало и сказала сквозь зубы: «Да, да, я прекрасна, а между тем поменялась бы охотно с самою безобразною женщиною только за то, чтоб иметь ребенка!» Тут мистрисс рассказала Саре, что брат капитана бранил ее самыми постыдными словами, потому что капитан взял ее с театральных подмостков, и потом прибавила: «Если у меня не будет ребенка, кому, кроме этого чудовища, которое я охотно убила бы, достанется все, что мой муж приобрел?» И она снова заплакала, говоря: «Я потеряла его любовь, я вижу это, я потеряла ее!» Никакие убеждения Сары не могли поколебать этой мысли. И прошли месяцы, капитан возвратился из-за моря, и та же тайная грусть все сильнее росла в душе мистрисс; опять капитан отправился крейсировать, надолго, далеко, далеко, на другой конец света…
Тут дядя Джозеф опять замолчал, будто не решаясь продолжать рассказ. На душе его, казалось, не было уже сомнения, но лицо выражало грусть, и голос понизился, когда он стал снова говорить:
– Теперь, с вашего позволения, я должен оставить на время Тревертонов, вернуться к моей племяннице Саре и сказать несколько слов об одном рудокопе, по имени Польуиль. Это был молодой человек, хороший работник, получавший хорошее жалованье и имевший добрый характер. Он жил со своею матерью в маленьком селении подле замка, и, видевшись часто с Сарою, влюбился в нее, а она в него. Наконец, они дали друг другу обещание соединиться браком; это случилось как раз после того, как капитан вернулся из первого путешествия и думал отправляться снова. Ни он, ни жена его не могли ничего сказать против этой свадьбы, потому что Польуиль, как я уже вам докладывал, был очень хороший малый и зарабатывал хорошие деньги. Только мистрисс заметила, что разлука с Сарою сильно огорчит ее; на это моя племянница отвечала, что им, покамест, нечего торопиться с расставанием. Так прошло несколько недель, и капитан снова отправился в море. В это же время мистрисс заметила, что Сара на себя не похожа от беспокойства, а Польуиль то и дело бродит вокруг дома. Тогда она сказала сама себе: «Неужели я долго буду препятствовать этому браку? Нет, этого не должно быть!» И однажды вечером она послала за обоими молодыми людьми, обласкала их и поручила Польуилю на следующее утро огласить брак в церкви. В эту ночь молодому человеку приходилось идти в рудник и работать там. С светлым сердцем сошел он в темноту. На другое утро вытащили труп его: бедного убила обвалившаяся скала. Известие об этом разнеслось по всем сторонам. Неожиданно, без приготовления, без предостережения, оно вдруг долетело до моей племянницы Сары. Когда в последний вечер Сара расставалась со своим женихом, она была молоденькая, хорошенькая девушка; когда же, шесть недель спустя, она поднялась с постели, на которую бросил ее страшный удар, то вся молодость ее пропала, волосы поседели, и в глазах осталось выражение испуга, которое с тех пор не покидало их.
Простые слова о смерти рудокопа и о последствиях ее были сказаны с ужасающею истиною. Розамонда вздрогнула и посмотрела на мужа.
– О, Лэнни, – сказала она, – первая весть о твоей слепоте была для меня тяжелым испытанием, но что оно значит в сравнении с тем, что мы только что слышали?
– Да, пожалейте ее, – сказал старик, – Пожалейте ее за все страдания в первое время! Пожалейте ее еще больше за то, что было после! Пять, шесть, семь недель прошли после смерти жениха, а Сара, меньше страдая телом, больше и больше страдала душою. Мистрисс, любившая Сару, как сестру, мало-помалу заметила в ее лице что-то такое, непохожее на страдание, на испуг или на огорчение, что-то такое, что глаз видит, но язык не может выразить. Всматриваясь и обдумывая, она вдруг ощутила мысль, которая заставила ее вздрогнуть: немедленно побежала она в комнату Сары и, стараясь глазами проникнуть в сердце, схватила ее за руки, прежде чем та успела отвернуться и сказала: «Сара, у тебя на душе есть что-то, кроме печали об умершем. Сара! Я была для тебя скорее другом, чем госпожой. Как друг, я прошу тебя – открой мне всю истину..». Ни одного слова не сказала моя племянница в ответ, только она все старалась избегать взглядом мистрисс, а та сильнее прижимала ее к себе и говорила: «Я знаю, что ты была обручена с Польуилем; я знаю, что он был верный и честный человек; я знаю, что в последний раз он ушел отсюда за тем, чтоб огласить ваш брак в церкви… Имей секреты от всех, но не от меня. Скажи мне сейчас же всю правду. Неужели ты?»… Она не успела договорить, как Сара упала на колени, и закричала, чтоб ее больше не спрашивали, но дали уйти куда-нибудь и умереть. Это был весь ответ ее, он тогда разъяснил истину, он и теперь разъясняет ее.
Дядя Джозеф тяжело вздохнул и перестал говорить на несколько минут. Ничей голос не нарушал этого торжественного молчания. Слышалось только легкое дыхание ребенка, спавшего на руках у матери.
– Это был весь ответ ее, – повторил старик, – и мистрисс, выслушав его, несколько времени не говорила ни слова, но пристально глядела в лицо ее и становилась бледнее и бледнее, пока, наконец, яркий румянец не покрыл ее щек. «Нет, – прошептала она, – я всегда буду твоим другом. Оставайся в этом доме, поступай, как только хочешь и как я позволяю тебе, а остальное все предоставь мне». После этих слов она стала ходить взад и вперед по комнате, все быстрее и быстрее, пока не стала задыхаться. Тогда она сильно позвонила в колокольчик и, громко крикнув в дверь: «Лошадей! Я еду со двора!», снова обратилась к Саре и сказала: «Дай мне мою амазонку. Успокойся, бедное создание! Клянусь жизнью и честью, я спасу тебя. А теперь – амазонку! Мне нужен свежий воздух». И она понеслась во всю прыть и галопировала до того, что лошадь ее выбилась из сил, а грум [39 - Грум – слуга, сопровождающий верхом всадника или едущий на козлах или задке экипажа.] начал думать, что она помешалась. Приехав домой, мистрисс не чувствовала усталости. Целый вечер она все ходила по комнате и по временам, садясь за фортепиано, издавала нестройные, дикие звуки. В постели она тоже не могла оставаться и несколько раз в продолжение ночи ходила в комнату Сары, чтобы посмотреть на нее и снова сказать: «Поступай, как сама хочешь и как я позволяю тебе, а остальное все предоставь мне». Утром она встала бледная и спокойная и сказала Саре: «Ни слова больше о том, что случилось вчера, ни слова до тех пор, пока не настанет время, когда ты будешь бояться взгляда каждого постороннего человека. Тогда я снова заговорю. А до того пусть все идет между нами так, как шло до вчерашнего дня, когда я спросила тебя, а ты мне открыла истину». Два или три месяца после этого, право, не припомню хорошенько, мистрисс, однажды утром, приказала заложить карету и поехала одна в Трэро. Вечером она вернулась с двумя широкими, плоскими корзинами. На крышке одной из них карточка с буквами: С. Л., на другой – тоже карточка и буквы: Р. Т. Корзины были внесены в комнату мистрисс, потом она позвала Сару и сказала ей: «Открой эту корзину с надписью: С. Л., потому что это начальные буквы твоего имени, и все вещи в ней принадлежат тебе». В корзине лежали, во-первых, ящик, в котором оказалась черная кружевная шляпка, тонкая, темная шаль, черная шелковая материя на платье, белье, простыни из самого тонкого полотна. – «Возьми это и сшей себе, – сказала мистрисс. – Ты настолько ниже меня ростом, что гораздо удобнее сшить новое платье, чем переделать из моих старых». «Но к чему все это?» – спросила Сара в удивлении. «Ты не должна меня спрашивать, – отвечала мистрисс. – Помни, что я говорила: предоставь мне все устроить». Тут она вышла, между тем как Сара принялась шить; потом послала за доктором. На вопрос его – что с нею – она отвечала, что чувствует что-то очень странное и болезнь свою приписывает действию влажного воздуха Корнуэлля. Несколько раз приезжал доктор после и все получал один и тот же ответ. В это время Сара окончила работу. Тогда мистрисс сказала ей: «Теперь приступим к другой корзине, с надписью: Р. Т., потому что это начальные буквы моего имени и вещи, лежащие в ней, принадлежат мне». В корзине опять оказался ящик, а в нем – простая, черная соломенная шляпка, толстая, грубая шаль, платье из простой черной материи, потом белье и простыни из полотна второго разбора. «Надень это на меня, – сказала мистрисс. – Без вопросов! Ты уже сделала то, что я тебе велела; сделай же это и теперь, или ты погибшая женщина!» Потом она примеряла все платье, посмотрелась в зеркало, засмеялась диким и отчаянным смехом и спросила: «А ведь я удивительно похожа на хорошую, приличную горничную! Да и то сказать: я так часто играла эти роли на сцене!» После этого, снова раздевшись, она велела новую свою одежду уложить в один чемодан, а ту, которую Сара сшила для себя, – в другой. «Доктор, – сказала мистрисс, – велит мне ехать из этого влажного климата в другое место, где воздух свеж и сух». И она снова захохотала тем же самым смехом. В это время Сара начала укладывать вещи и, убирая со стола разные безделки, взяла, между прочим, брошку с портретом капитана. Увидевши ее, мистрисс страшно побледнела, задрожала, схватила брошку и поспешно заперла ее в стол. «Это я оставлю здесь», – сказала она, повернулась и быстро вышла из комнаты. Теперь, конечно, вы догадываетесь, что задумала сделать мистрисс Тревертон?
С этим вопросом дядя Джозеф обратился сначала к Розамонде, потом к Леонарду. Оба они отвечали утвердительно и попросили его продолжать.
– Вы догадываетесь? – повторил он. – Ну, а Сара в то время ничего не понимала. Несмотря на это, она сделала все, что ей приказала мистрисс. и вот эти женщины, вдвоем, выехали из Портдженны. Ни одного слова не произнесла мистрисс во все продолжение первого дня; к ночи они остановились в гостинице. Тут только мистрисс заговорила. «Завтра, Сара, – сказала она, – ты наденешь хорошее белье и хорошее платье, но останешься в простой шляпке и простой шали до тех пор, пока мы опять не сядем в карету. Я же надену простое белье и простое платье и останусь в хорошей шляпке и хорошей шали. Таким образом, перемена наших костюмов не возбудит удивления в служителях гостиницы. Когда же мы будем в дороге, то обменяемся в карете шляпками и шалями, и тогда все дело сделано. Ты – замужняя женщина, мистрисс Тревертон, я – твоя горничная, Сара Лизон». Тут только Сара начала догадываться; страшно испуганная, она могла только проговорить: «Мистрисс, ради Бога, что вы хотите делать?» «Я хочу, – отвечала она, – спасти от погибели тебя, мою верную служанку; я хочу помешать малейшему пенсу, приобретенному моим мужем, перейти к его брату, этому мерзавцу, который так низко клеветал на меня; наконец, и больше всего, я хочу, чтобы муж мой не ездил больше на море и любил меня так, как никогда еще не любил. Нужно ли еще объяснять тебе, бедное, огорченное создание, или ты уже все поняла?» В ответ на это Сара могла только залиться горькими слезами и проговорить слабым голосом «Нет!» «Как ты думаешь, – продолжала мистрисс, – хватая за руку и глядя в лицо ей пламенными глазами, – как ты думаешь, лучше ли для тебя скрываться забытою и оставленною всеми или спасти себя от позора и сделать из меня подругу на всю свою жизнь? Слабая, нерешительная, дитя-женщина, если ты сама не можешь располагать собою, то я возьмусь за это. Как я хочу, так и будет. Через несколько дней мы приедем туда, где мой добрый дурак-доктор советует мне пользоваться свежим воздухом, туда, где никто не знает меня и не слыхал моего имени. Там я, горничная, распущу слух, что ты, барыня, больна. Никто из посторонних не будет видеть тебя, кроме доктора и кормилицы, когда придет время позвать ее. Кто они будут, я не знаю; но знаю, что и тот и другая будут служить нашим намерениям, решительно не подозревая истины, и что, когда мы возвратимся в Корнуэлль, тайна наша останется не вверенною третьему лицу и останется глубокой тайной до скончания мира!» В темноте ночи, в чужом доме, со всею силою, свойственной ей, мистрисс говорила эти слова женщине, самой испуганной, самой печальной, самой беспомощной, самой пристыженной из всех женщин… К чему досказывать остальное? С этой ночи Сара понесла на душе своей бремя, которое с каждым днем сильнее и сильнее давило всю ее жизнь.
– Сколько времени путешествовали они? – быстро спросила Розамонда. – Где остановились? В Англии или в Шотландии?
– В Англии, – отвечал дядя Джозеф. – Но имя самого места я не мог упомнить. Это маленький город на берегу моря – того моря, которое протекает между моею землею и вашею. Тут они остановились и тут ждали, пока пришло время посылать за доктором и кормилицей. И как сказала мистрисс Тревертон, так все и сделалось. Доктор, кормилица и все жившие в доме ничего не подозревали, и если они живы еще, то, конечно, до сих пор убеждены, что Сара была жена морского капитана, а мистрисс Тревертон – ее горничная. Уже далеко уехав оттуда с ребенком, они снова обменялись платьями и заняли каждая свое место. Первый человек, за которым мистрисс послала, по возвращении в Портдженну, был тамошний доктор. «Думали ли вы, – сказала она ему, смеясь и показывая ребенка, – что было со мною, когда вы советовали мне переменить климат?» Доктор тоже засмеялся и отвечал: «Конечно, думал; но не решался сказать в такое раннее время, потому что в этом случае часто можно ошибиться. Ну, а вам так понравился тамошний свежий воздух, что вы там и остановились? Хорошо, это вы прекрасно сделали и для себя, и для вашего ребенка». И доктор снова засмеялся, а мистрисс за ним, между тем как Сара, слушавшая их, чувствовала, будто сердце разрывается в ней от ужаса и стыда этого обмана. Когда доктор ушел, она упала на колени и стала просить и молить мистрисс переменить свое решение и отослать ее с ребенком навсегда из Портдженны. Но мистрисс, с тою непоколебимою волей, которая отличала ее, отвечала одним словом: «Поздно!» Через пять недель после этого возвратился капитан. Искусная рука мистрисс, начавшая дело, довела его до конца, повела его так, что капитан, из любви к жене и к ребенку, не поехал больше на море, вела до тех пор, пока не пришел ее последний час, и она сложила все бремя тайны на Сару – Сару, которая, подчиняясь тиранству этой непреклонной воли, жила пять лет в одном доме с своею дочерью и была для нее чужою!
– Пять лет, – прошептала Розамонда, целуя дитя. – Боже мой! Пять лет чуждаться крови, своей крови, сердца, своего сердца!
– И не только пять лет, – сказал старик, – а всю жизнь. Долгие, грустные годы проводила она между чужими, не видя дочери, которая между тем выросла, не имея даже моего сердца, чтоб вылить в него тайну своей грусти! «Лучше бы, – сказал я ей сегодня, когда она перестала говорить, – в тысячу раз лучше было бы, дитя мое, если б ты давно открыла тайну!»… «Могла ли я, – отвечала она, – открыть ее дочери, рождение которой было упреком мне? Могла ли она выслушать историю позора своей матери, рассказанную этой самой матерью? Да и теперь, дядя Джозеф, захочет ли она выслушать ее от вас? Подумайте о жизни, которую она вела, и о высоком месте, занимаемом ею в обществе. Как она может простить мне? Как она может снова ласково взглянуть на меня?»
– Но вы, – вскричала Розамонда, перебивая его, – вы, конечно, разогнали эти мысли?
Дядя Джозеф опустил голову на грудь.
– Да разве мои слова могут переменить их? – грустно спросил он.
– Лэнни, Лэнни, – сказала Розамонда, – слышишь ли ты это? Я должна на время оставить тебя и нашего ребенка. Я должна идти к ней, или ее последние слова обо мне разобьют мое сердце.
Горячие слезы брызнули из глаз молодой женщины, и она быстро встала с места, держа на руках дитя.
– Нет, не сегодня, – сказал дядя Джозеф. – Она сказала мне при прощаньи: «Я сегодня не могу вынести ничего больше; дайте мне время укрепиться духом до завтрашнего утра».
– О, так идите к ней вы сами, – вскричала Розамонда. – Ради Бога, идите, не медля ни минуты, и перемените ее мысли обо мне. Расскажите ей, как я слушала вас, держа на руках своего ребенка, расскажите ей… да нет, все слова слишком холодны для выражения всего этого. Подите сюда, подите поближе, дядя Джозеф, (вперед я всегда буду называть вас этим именем), подите поближе и поцелуйте мое дитя – ее внука! Поцелуйте его, потому что он лежал близко к моей груди. А теперь, ступайте, добрый и дорогой старик, ступайте к ее постели и скажите, что я посылаю этот поцелуй ей.
Глава XXVI. КОНЕЦ ДНЯ
Ночь, со всеми томлениями ее, наконец, прошла, и день занялся, принося Розамонде надежду, что все сомнения ее должны скоро кончиться.
Первым происшествием этого дня было появление мистера Никсона, получившего накануне вечером записку, в которой, от имени Леонарда, Розамонда приглашала его завтракать. Адвокат условился с мистером и мистрисс Фрэнклэнд о всех предварительных мерах, необходимых для возвращения денег, и послал письмо в Байватер, извещая Андрея Тревертона, что он после обеда приедет к нему по важному делу, касающемуся имения покойного капитана.
После завтрака пришел дядя Джозеф, чтобы взять Розамонду и отправиться с нею в дом, где лежала ее больная мать.
Когда они пришли к больной, то первое лицо, с которым они встретились, был доктор. Он подошел к мистрисс Фрэнклэнд и попросил позволения сказать ей несколько слов. Оставив Розамонду с доктором, дядя Джозеф весело пошел наверх известить племянницу о приходе ее дочери.
– Ей хуже? Ей опасно видеться со мною? – спросила Розамонда по уходе старика.
– Напротив, – отвечал доктор. – Но я сегодня открыл симптом, который весьма беспокоит меня; я полагаю, что ее умственные способности несколько расстроены: к вечеру, как только стемнеет в комнате, она начинает говорить о каком-то привидении, и в это время глаза ее принимают странное выражение, и ей кажется, будто бы кто-то вошел в комнату. Вы, конечно, имеете на нее большее влияние, нежели я или старик. При настоящем состоянии ее здоровья было бы чрезвычайно важно устранить это нравственное страдание и успокоить ее воображение, которое, очевидно, раздражено. Если вы успеете что-нибудь сделать, то окажете ей большую услугу. Согласны ли вы попробовать?
Розамонда отвечала, что готова безусловно посвятить себя для пользы больной. В это время вошел дядя Джозеф и на ухо сказал Розамонде:
– Она готова и ждет вас.
Розамонда сейчас же последовала за стариком, который осторожно повел ее по лестнице. У двери комнаты, во втором этаже, он остановился.
– Она здесь, – прошептал он. – Вы ступайте туда одни. Для нее и для вас будет приятнее остаться наедине. Я между тем похожу немного по улице и подумаю о вас обеих. Ступайте, принесите ей с собою Божье милосердие.
Он поцеловал ее руку и тихонько сошел с лестницы. Розамонда одна осталась у двери. Мгновенная дрожь пробежала по всему телу, когда она подняла руку, чтобы постучать. Нежный, слабый голос, который она слышала в последний раз в Вест-Винстоне, отвечал ей. Звуки эти почему-то припомнили ей ее собственного ребенка; сердце ее сильно затрепетало в груди. Она отворила дверь и вошла.
Ни странный вид комнаты, ни характеристические ее украшения, ни мебель, ничто не обратило на себя ее внимания; она ничего не видела, кроме подушек и покоившейся на них головы, которая обернулась к ней в то время, как она вошла. Когда она переступила порог, лицо больной мгновенно изменилось, веки немного опустились, и щеки покрылись ярким румянцем.
Неужели ее матери стыдно будет увидеть ее? Это сомнение мгновенно исчезло, с ним вместе рассеялись все затруднения и забылись все слова, подготовленные Розамондой к этой встрече. Она бросилась к постели, обняла мать и прижала ее бедную больную голову к своей горячей молодой груди.
– Я пришла к тебе, наконец, – проговорила она. Сердце ее билось так сильно, что она не могла больше сказать ни слова; по щекам ее полились слезы.
– Не плачь, – произнесла Сара тихим голосом. – Я не имею права быть причиною твоих слез. Не плачь, не плачь!
– Я никогда не перестану плакать, если ты будешь говорить мне так, – сказала Розамонда, – забудем все, что было. Назови меня моим именем, говори мне так, как бы я стала говорить своему дитяти. Скажи: Розамонда. О, ради Бога, скажи мне, что я могу для тебя сделать. – Она окинула взором комнату. – Вот здесь, возле, стоит лимонад; скажи мне: Розамонда, подай мне лимонад. Скажи! Скажи! Я буду счастлива, повинуясь тебе!
Больная повторила слова дочери с печальной улыбкой, понижая голос на слове Розамонда, как бы не смея произнести его.
– Вчера я была так счастлива; ты прислала мне поцелуй своего ребенка, – говорила Сара нерешительным тоном, после того как Розамонда подала ей питье и села возле нее. – Твое письмо, в котором ты писала, что вы прощаете меня, дало мне смелость, я хотела говорить с тобой, и вот я теперь вижу тебя здесь и говорю. Может быть, моя болезнь изменила меня, но я нисколько не боюсь встречи с тобою. Мне даже кажется, что я скоро увижу своего внука. Похож ли он на тебя? Ты была настоящий ангел… Он должен быть совершенно… – Она остановилась. – Нет, я не стану говорить об этом, я не могу удержать слез… Это слишком тяжело, слишком грустно…
Говоря это, она устремила глаза на свою дочь, как бы желая вглядеться в каждую черту ее лица, между тем как руки ее бессознательно двигались. Розамонда взяла медленно из ее рук свои перчатки, которые она складывала вместе и тщательно разглаживала; это движение, кажется, вывело ее из задумчивости.
– Назови меня еще раз своею матерью, – сказала она таким нежным голосом, с выражением такой просьбы, что Розамонда не могла удержать слез. – Ты никогда не называла меня матерью; сегодня в первый раз.
Розамонда тихо плакала, не произнося ни слова.
– Я никогда не ожидала такого счастья – видеть тебя здесь, у моей постели, слышать твой голос, слышать как ты меня называешь матерью – это такое счастье, о каком я никогда не смела думать!.. Я не видела никогда женщины с таким прекрасным и добрым лицом, как твое.
Розамонда придвинулась ближе к матери и положила ее руку на свое плечо.
– Я помню тот вечер, когда мы первый раз встретились, когда твой муж выслал меня за то, что я тебя испугала. Ты просила его тогда, чтоб он не сердился на меня и поступил со мной кротко. Я всегда помнила эти слова; они утешали меня в моем горе. О, как я хотела поцеловать тебя тогда! Сколько мне стоило усилий, чтобы не броситься к тебе, не обнять и не сказать тебе, что я твоя мать, Возвратившись к своей госпоже, я защищала, тебя; она говорила, что ты капризна! Если б их там было сто, я бы им всем в лицо сказала, что это неправда. О, нет, нет, ты никогда не опечалила меня. Наибольшее мое несчастие постигло меня давно, очень давно, еще в то утро, когда я ушла из Портдженны, когда я вошла в детскую и увидела тебя в последний раз. Ты обняла тогда своими маленькими ручками шею твоего мнимого отца, он говорил тебе тогда, конечно, ты этого не помнишь, ты была слишком мала: «Тише, тише, не плачь, дитя мое, не плачь о твоей маме. Не печаль бедного отца!» Вот, вот ужаснейшее несчастие! Я не могу понять, как у меня достало сил перенести его. Я, твоя мать, как кошка, прокралась в комнату и, стоя в углу, слушала эти слова, не смея сказать ни слова! Ты можешь теперь понять, что я тогда чувствовала. Но я не смела открыть ему тайну. Как я могла отдать ему письмо в день смерти его жены, когда никто кроме тебя не мог утешить его? Каждое его слово тяжким камнем падало на мое сердце и давило его.
– Не будем говорить теперь об этом, – сказала Розамонда. – Оставим прошлое. Все, что мне нужно было знать, я знаю. Будем лучше говорить о будущем, о более счастливом времени. Я тебе расскажу о моем муже. Я расскажу, что он говорил, когда я прочитала ему письмо, найденное в Миртовой комнате.
И, рассказав сцену открытия тайны, Розамонда начала рисовать картину будущей, спокойной и счастливой жизни, которую ее мать станет вести, возвратившись с дядей Джозефом в Корнуэлль и поселившись в Портдженне, а может быть, в другом месте, где новые лица, новые занятия рассеют печальные воспоминания о прошлых несчастиях.
Сара с напряженным вниманием и с улыбкой вслушивалась в каждую ноту звучного голоса, предсказывающего ей спокойствие и мирное счастие. Розамонда еще не кончила своего рассказа, как вошел в комнату дядя Джозеф с корзиной плодов и цветов.
– Я вижу по твоему лицу, – сказал он торжественно, – что привел к тебе хорошего доктора. В такое короткое время он уже успел помочь тебе; подожди немного, у тебя будут такие же красные и полные щеки, как у меня. Посмотри, вот я принес цветы и плоды; у нас сегодня праздник, надо чтоб все было в праздничном виде: я уберу цветами комнату, потом мы пообедаем, а после обеда Моцарт сыграет тебе бай-бай. Не правда ли, это будет прекрасно?
Бросив сияющий взгляд на Розамонду, старик хлопотливо занялся украшением жилища своей племянницы. Поблагодарив его, Сара стала с прежним вниманием слушать прерванный рассказ Розамонды.
– Теперь, дитя мое, – сказала Сара, когда Розамонда кончила, – как мне ни приятно твое присутствие, но я должна просить тебя оставить меня, потому что…
– Да, да, – прервал дядя Джозеф, – это будет очень полезно; доктор сказал, что она должна спать днем несколько часов.
Розамонда приготовилась идти в свой отель с тем, чтобы к вечеру опять возвратиться к постели своей больной матери. Впрочем, она непременно хотела подождать еще с полчаса, пока не принесли Саре обед, который она сначала сама отведала. Когда обед кончился, она поправила подушки и наклонилась к больной, чтоб проститься с нею.
– Ступай, дитя мое, – говорила слабым голосом Сара, обвив ее шею своими худыми руками, – я была бы слишком себялюбива, если бы стала удерживать тебя. Розамонда. дитя мое, – теперь я смею произносить эти слова. Как мне благодарить тебя… Ступай, мой ангел, ты, может быть, нужна дома.
Уходя, Розамонда взглянула на комнату; стол, каминная полка и вся мебель были покрыты цветами; Моцарт издавал первые звуки, и дядя Джозеф уже сидел на своем обыкновенном месте у постели племянницы, держа на коленях корзинку с плодами; бледное лицо Сары оживлялось нежной улыбкой, вызванной прекрасным образом Розамонды, ясно рисовавшимся в ее воображении; мир и душевное спокойствие с надеждой на лучшее время внесла с собою Розамонда в жилище своей бедной матери.
Прошло три часа. Ясный летний день начинал уже клониться к вечеру, и солнце ярко сияло на западной стороне неба, когда мистрисс Фрэнклэнд приближалась к дому Сары. Она тихо вошла в комнату. Единственное окно было обращено к западу, и у постели, против окна, стояло кресло, на котором сидел дядя Джозеф. После ухода Розамонды он, кажется, не двигался с места, и теперь, когда открылась дверь, он поднял палец и посмотрел на постель. Сара спала, опустив свою руку на руку старика.
Розамонда тихо вошла и заметила, что глаза дяди Джозефа были утомлены. Положение, в котором он находился, действительно начало утомлять его. Сняв шляпу и шаль, Розамонда жестом предложила ему уступить ей место.
– Да, да, – прошептала она в ответ на вопросительный жест старика. – Ступайте, не бойтесь, мы не разбудим ее.
Она поддержала руку матери и таким образом дала старику возможность встать.
– Давно она заснула?
– Нет, она спит не больше двух часов, – отвечал старик, – но ее сон очень беспокоен.
– Может быть, свет ей мешает? – сказала Розамонда, окинув взором комнату, ярко освещенную последними лучами солнца.
– Нет, нет, нужно, чтоб было светло. Если я не возвращусь до сумерек, то вы зажгите обе свечи, там на камине. Я постараюсь возвратиться раньше, но если я опоздаю и если случится, что она проснется и начнет с беспокойством смотреть в угол, то помните, что на камине свечи и спички.
С этими словами старик вышел. Предостережение дяди Джозефа напомнило Розамонде разговор ее с доктором. Она беспокойно посмотрела в окно и увидела, что солнце уже спускалось за крыши домов. Наступление вечера, слова старика, разговор с доктором раздражали ее воображение. Она взглянула на постель, и дрожь пробежала по ее телу. Бледные уста Сары двигались, как будто произнося какие-то слова; слабое дыхание начало ускоряться, голова беспокойно двигалась на подушке, веки произвольно открылись до половины. Наконец она прошептала едва внятно: «Клянись, что ты не уничтожишь этого письма. Клянись, что ты не вынесешь его из этого дома».
Эти слова она прошептала так скоро, что Розамонда не могла уловить ни одного звука.
– Где? Где? – говорила Сара, метаясь. – В шкапу? В ящике? Нет, нет, за картиной привиденья.
При последних словах Розамонду обдало холодом. Она встала в ужасе, но в ту же минуту наклонилась к подушке. Быстрое движение ее руки разбудило Сару, которая устремила на нее бессознательный, испуганный взгляд.
– Матушка! – вскричала Розамонда, подняв ее голову. – Это я, дочь твоя. Разве ты не узнаешь меня?
– Дочь твоя? – повторила та. – Дочь твоя?
– Да, это я, Розамонда.
– Розамонда, – повторила Сара, и в ту же минуту в глазах ее засветилось сознание; она быстро встряхнула головой и порывисто обняла Розамонду.
– О, Розамонда, это ты? Если бы я привыкла видеть твое лицо, я скорее бы узнала тебя, несмотря на мой сон. Ты меня разбудила, или я сама проснулась?
– Я испугалась и разбудила.
– Не говори – испугалась. Ты рассеяла мой ужас. О, Розамонда, я думаю, что была бы совершенно счастлива, если б забыла Портдженский замок, если б никогда не вспоминала ту комнату, где умерла мистрисс Тревертон, и Миртовую комнату, где я спрятала письмо.
– Забудем Портдженский замок; я стану рассказывать тебе о тех странах, которых ты не видела. Или нет, я прочту тебе что-нибудь. Есть у тебя книги?
Она посмотрела вокруг и не увидела ничего, кроме нескольких склянок с лекарствами, цветов и рабочего ящика, стоявшего на столе. Потом она посмотрела на окно и увидела, что солнце уже совершенно скрылось за домами.
– Ох, если б мне забыть! Если б мне забыть! – повторяла Сара, тяжело вздыхая.
– Ты можешь работать что-нибудь? – спросила Розамонда, стараясь свести разговор на обыкновенные предметы. – Что ты теперь работаешь? – продолжала она, взяв со стола ящик. – Могу я посмотреть?
– Здесь нет никакой работы, – отвечала Сара, печально улыбаясь. – Я хранила в этом ящике все сокровища. Открой его, посмотри.
Поставив ящик на постель, так что Сара могла его видеть, Розамонда открыла его и увидела маленькую книжечку в черном переплете. То были Веслеевы Гимны. В книжке лежала засохшая трава, и на заглавном листке было написано: Саре Лизон от Гуго Польуиля.
– Посмотри ее, дитя мое; я хочу, чтоб ты знала эту книгу. Когда я умру, ты положишь мне ее на грудь и похоронишь меня на Портдженском кладбище возле него. Он так долго ждал меня. Другие вещи ты возьми себе; я их взяла, уходя из Портдженны, чтоб вспоминать тебя. Может быть, когда-нибудь, когда у тебя будут такие же седые волосы, как у меня, ты покажешь их своим детям и расскажешь им о своей несчастной матери. Ты скажи им, что эти пустяки я хранила всегда, до конца жизни, чтоб они знали, как я тебя любила.
Она вынула из ящика бумажку, в которой было завернуто несколько поблекших цветков.
– Я взяла их с твоей постели в Вест-Винстоне. Когда я узнала, кто такая дама, остановившаяся в гостинице, я готова была пожертвовать всем, чтобы увидеть тебя и твоего сына, но я боялась. Я хотела было взять из сундука ленту, которую ты носила на шее, но доктор подошел близко и испугал меня.
Она завернула бумажку и положила на стол. Потом достала из ящика картинку, вырезанную из какого-то детского издания. Картинка представляла маленькую девочку, сидевшую у ручья с маргаритками на руках. Картинка не отличалась никакими достоинствами, но для Сары она была драгоценна. Внизу была подпись: «Розамонда, как я ее видела последний раз». Картинку Сара положила на стол возле цветков.
– Но вот посмотри эту бумажку, – сказала она, вынув из ящика небольшой лоскуток газетной бумаги. – Это объявление о твоей свадьбе. Я читала и перечитывала его много раз, когда бывала одна, представляла себе, как ты была хороша в уборе невесты. Если б я знала, когда назначена была ваша свадьба, я непременно пошла бы в церковь посмотреть на тебя и на твоего мужа. Но мне не удалось, и, может быть, к лучшему. А это твоя тетрадка. Горничная вымела было ее из твоей комнаты вместе с сором и хотела бросить в огонь: но я взяла ее тихонько, когда она отвернулась зачем-то. Посмотри, как ты писала тогда. Ох, сколько прошло времени с тех пор. Чаще всего я плакала над этой тетрадкой.
Розамонда отвернулась к окну, чтоб скрыть слезы, давно уже катившиеся по ее щекам. Солнце уже совсем скрылось, и вечерняя тень уже покрыла крыши домов.
– Твоя нянька, – продолжала Сара, рассматривая тетрадь, – была очень добра ко мне. Она часто пускала меня к твоей постели. Она могла потерять из-за этого место, потому что госпожа наша боялась, что я изменю себе и ей. Она приказала, чтоб я не входила в детскую, – там не мое место, говорила она, – но несмотря на то, никто так часто не играл с тобою и не целовал тебя, как я. Я часто приходила к твоей постели вечером и прощалась с тобою: нянька ничего не говорила, а мистрисс Тревертон думала, что я сижу за работой в своей комнате. Ты любила няньку больше, чем меня; но всегда прижимала к моей щеке свои открытые губки, когда я просила тебя поцеловать.
– Постарайся меньше думать о прошлом, – сказала Розамонда взволнованным голосом, положив голову на подушку. – Подумай о том времени, когда мой ребенок напомнит тебе мое детство, не припоминай прошлого горя.
– Я старалась думать, Розамонда, об этом; но в течение стольких лет я привыкла думать, что мы встретимся в небе. Я до сих пор не могу ясно понять, как я могла встретить тебя здесь. Я оставила тебя пятилетним ребенком – я бы хотела встретить тебя таким же ребенком. Только в небе я могла тебя встретить и признать своей дочерью…
Проговорив эти слова, Сара закрыла глаза и замолкла; Розамонда, боясь нарушить ее спокойствие, также молчала и не шевелилась. Между тем облака, разбросанные на западной стороне неба, окрашенные пурпуровым цветом, уже совершенно потемнели.
Розамонда хотела было подняться с места, но почувствовала на плече руку матери; глаза ее были открыты и пристально смотрели в лицо Розамонды.
– Как я могла говорить о небе? – прошептала Сара. – Могу ли я думать о небе? Однако подумай, Розамонда, разве я нарушила клятву. Я не уничтожила ее письма, я никогда не выносила его из дома.
– Уже темно; я зажгу свечу, – сказала Розамонда.
Рука Сары, остававшаяся на ее плече, остановила ее.
– Я не клялась передать письмо ему, – продолжала Сара. – Разве это преступление, что я его спрятала? Вы нашли письмо за картиной? Эту картину называли всегда Портдженским привидением. Никто не знал, как она явилась в дом и давно ли она там была. Моя госпожа терпеть не могла эту картину, потому что очень похожа была на ту женщину, которая там нарисована. Она говорила мне, чтоб я сняла ее со стены и бросила куда-нибудь. Я не посмела этого сделать, и еще до твоего рождения спрятала ее в Миртовой комнате. Потом за картиной я спрятала письмо; найти картину было очень трудно, не правда ли?
– Я зажгу свечу. Тебе будет приятнее.
– Нет, подожди. Как стемнеет, она явится здесь. Я придвинусь к тебе ближе.
Слабый свет, падавший из окна, освещал бледное лицо Сары и ее блуждающие глаза, лишенные всякого определенного выражения.
– Я подожду; как там станет темно, она придет. Вот, вот смотри, – говорила она прерывающимся голосом, указывая в темный угол.
– Матушка! Что с тобою? Скажи, ради Бога, что с тобою.
– Да, это правда! Я твоя мать. Она должна будет уйти, когда увидит нас вместе. Пусть узнает, что мы знаем и любим друг друга. О, Розамонда! Дитя мое! Избавь меня от этой женщины; как бы я была тогда счастлива.
– Успокойся, успокойся, матушка, скажи мне…
– Тс! Я буду говорить с нею. Она грозила мне, умирая, что если я изменю ей, она придет с того света. Да, она это сказала, и я изменила ей. Я изменила клятве, Розамонда. Она теперь преследует меня. Она всю жизнь преследовала меня! Смотри, вот она – пришла!
Рука ее все еще лежала на плече Розамонды, другой она указывала в темный угол.
– Она так всякий раз приходит ко мне, в черном платье, – я сама его шила, – смотрит на меня и улыбается. Успокойся! Оставь меня. Мое дитя опять стало моим. Оставь меня. Ты уже не станешь между нами.
Дыхание сперлось в ее груди, голос прервался, хотя губы все еще шевелились; она припала жаркой щекой к щеке дочери и, тяжело вздохнув, прошептала:
– Назови меня матерью, громче только. Ты прогонишь ее этим словом.
Розамонда, дрожащая от ужаса, собрала все силы и с трудом произнесла: «Мать моя».
Сара нагнулась вперед и стала всматриваться в темный угол.
– Ушла! – вскричала она вдруг. И, быстро став на колена, она долго еще всматривалась в темный угол.
– Ушла! – повторила она и обратила к дочери свое лицо, сияющее восторгом.
– Розамонда! Дочь моя, радость моя! Как мы теперь будем счастливы! – произнесла она и, обняв Розамонду, прильнула к ее устам своими пылающими устами.
Потом она тихо опустилась на подушки, не оставляя дочери. Слабое судорожное движение и тяжкий вздох прервали этот длинный поцелуй. Истерзанное сердце Сары успокоилось навеки.
Глава XXVII. СОРОК ТЫСЯЧ ФУНТОВ СТЕРЛИНГОВ
После смерти матери Розамонда почувствовала, что на нее пала одна забота – забота о старике-дяде, которого она одна могла утешить и успокоить. Не более как через час, после того как Сара испустила последний вздох, она должна была приготовить его к этому печальному известию. Печаль старика была глубока, но безмолвна. Он спокойно вошел в комнату, сел возле постели умершей и, молча, долго смотрел на нее. Розамонда села возле него и взяла его руку.
– Все меня оставили, и Макс, и сестра, и жена, – шептал старик почти бессознательно. – Теперь и Сары нет… Я один остался… Мой бедный Моцарт, теперь ему не для кого играть.
Розамонда произнесла несколько слов в утешение старику, но он не обратил на них внимания.
На другой день в дяде Джозефе не произошло никакой перемены. На третий день Розамонда положила на грудь матери книгу Гимнов. Старик смотрел на нее безмолвно и, когда та, поцеловав свою мать в лоб, отошла, он последовал за нею. В квартире мистера Фрэнклэнда он оставался по-прежнему безмолвен и апатичен. Но когда начали говорить о перевозке тела Сары на Портдженское кладбище, в глазах дяди Джозефа обнаружилось внимание; он молча прослушал все, что было сказано, потом встал и, подойдя к Фрэнклэнду, сказал прерывающимся голосом:
– Я думаю, было бы хорошо, если б вы позволили мне ехать за ее гробом. Мы мечтали о том, чтоб вместе поехать в Корнуэлль и поселиться там навсегда. Я бы хотел вместе с нею уехать туда, хоть она уже умерла.
Но Розамонда представила ему, что перевозку тела она поручит слуге Фрэнклэнда, человеку испытанному, на которого можно положиться. Она сказала, что муж предлагает ей остаться еще один день в Лондоне отдохнуть и успокоиться и что потом они намерены ехать в Портдженну и остаться там до похорон; она просила дядю Джозефа не оставлять их в то время, когда они, соединенные общим горем, должны быть вместе, чтоб отдать последний долг драгоценной для них особе.
Он слушал слова Розамонды, не отдавая себе отчета в том, что слышал, и повторяя бессвязно ее слова. В голове его была ясна только одна мысль: ехать в Корнуэлль. Мистер и мистрисс Фрэнклэнд видели, что противоречить ему было бы совершенно бесполезно, и было бы жестоко удерживать его при себе, а потому отдано было приказание слуге наблюдать за стариком во время пути, исполнять все его желания и быть к нему как можно внимательнее.
– Благодарю вас, благодарю, – говорил старик, прощаясь. – Теперь мне будет легче. Я постараюсь быть твердым, – говорил он дрожащим голосом, в котором слышны были подавленные слезы.
На следующий день Розамонда и ее муж, оставшись одни, много говорили об устройстве их будущей судьбы и о том, какое влияние должны оказать последние события на их планы. Когда вопрос этот был истощен, они вспомнили своих старых друзей, которых следовало известить об открытии в Миртовой комнате и его последствиях. Доктор Ченнэри был первым между такими лицами. Розамонда обрадовалась, что нашла занятие, которое может ее несколько развлечь, а потому сейчас же принялась писать письмо, где, между прочим, известила его, что они намерены провести осень в Портдженне.
Это письмо напомнило ей об обещании, данном доктору Орриджу, – известить и его о тайне, скрытой в Миртовой комнате. Этот друг не стоял в таких близких отношениях к ним, как доктор Ченнэри, встретился с ними случайно и на короткое время, почему Розамонда написала ему, что открытие, сделанное ими, имело слишком частное значение, касалось только их семейства, объясняя некоторые события прошедшего времени. Более она не находила нужным писать мистеру Орриджу.
Когда она писала адрес на конверте второго письма, в передней послышался грубый, сердитый голос, весьма нецеремонно споривший с трактирным слугою, и прежде чем она успела спросить, что значит этот шум, дверь отворилась настежь, и в комнате явился высокий старик, с длинной бородой, в сильно заношенном сюртуке, преследуемый трактирным слугою, на лице которого изображалось негодование.
– Я три раза говорил этому человеку, – сказал слуга, размахивая руками, – что мистера и мистрисс Фрэнклэнд…
– Нет дома, – прервал странный гость. – Да, ты мне три раза говорил и три раза солгал. Кто же это? – спросил он, указывая на мистера и мистрисс Фрэнклэнд. – Они дома; а тебе дан язык не затем, чтоб ты лгал. Я только на минуту зашел к вам, – продолжал он, обратясь к хозяевам и садясь на ближайший к ним стул. – Меня зовут Андреем Тревертоном.
При этих словах мистер Фрэнклэнд сделал движение, обнаружившее его гнев; но Розамонда тотчас же постаралась успокоить его.
– Не сердись, – прошептала она. – С подобными людьми всего лучше оставаться совершенно хладнокровным.
Она сделала знак лакею, чтобы тот вышел, и обратилась к мистеру Тревертону с следующей речью:
– Вы насильно вошли сюда, сэр, в такое время, когда наше семейное несчастие делает нас совершенно неспособными принимать какие бы то ни было визиты. Мы готовы оказать более внимания и уважения к вашим летам, нежели вы к нашему горю; поэтому, если вам угодно сказать что-нибудь моему мужу, то он готов вас слушать сейчас же.
– Не беспокойтесь, я не останусь здесь долго; у меня есть дела. Я пришел сказать вам, что, во-первых, ваш адвокат известил меня о том, что вы нашли в Миртовой комнате; во-вторых, что я получил ваши деньги; в-третьих, что я умею держать их в руках. Что вы об этом думаете?
– Я думаю, – отвечал Леонард, – что вам нечего было и беспокоиться приходить сюда и говорить нам то, что мы уже знаем. Мы знаем, что вы получили деньги и никогда не сомневались, что вы их умеете удержать в руках.
– Вы в этом совершенно уверены, – сказал мистер Тревертон с злой улыбкой. – Совершенно ли вы уверены в том, что нет никакого закона, на основании которого вы могли бы оттягать у меня эти деньги? Я наперед говорю вам, что у вас нет и не может быть тени надежды возвратить их в свой карман, и на мое великодушие тоже советую вам не рассчитывать. Деньги мне достались совершенно законно и теперь безопасно лежат у моего банкира, а что касается до меня, то эти тупые чувства великодушия, щедрости и тому подобное не в моем характере. Это было в характере моего брата, но не в моем. Повторяю вам еще, что деньги никогда к вам не возвратятся.
– А я повторяю вам, – сказал Леонард, подавляя свой гнев, – что мы не имеем ни малейшего желания слушать то, что уже давно знаем. Для успокоения своей совести мы поторопились передать вам капитал, которым не имеем права владеть, и говорю вам от своего лица и от лица моей жены, что мы в этом случае не имели никаких видов на возвращение не принадлежавших нам денег, и предположение подобного рода есть оскорбление.
– И вы такого же мнения? – спросил мистер Тревертон, обращаясь к Розамонде. – Я приобрел деньги, вы лишились денег, и неужели вы можете одобрить поведение вашего мужа в отношении к богатому человеку, который может составить ваше счастье?
– Совершенно одобряю. В этом, кажется, вы не имеете причины сомневаться.
– О, – произнес мистер Тревертон с выражением крайнего удивления. – Вы, кажется, так же мало заботитесь о деньгах, как и он.
– Муж вам уже сказал, что считал своим долгом возвратить вам деньги, на которые вы имеете право.
Мистер Тревертон поставил между колен свою толстую палку, положил на нее руки и оперся на них подбородков!
– Жаль, что я не притащил с собою Шроля. Пусть бы это животное посмотрело на этих людей да послушало бы, что они говорят. Странно, очень странно, – говорил он глядя попеременно то на Розамонду, то на Леонарда, с видом крайнего изумления. – Ведь тоже люди, а отступаются от денег. Непонятно.
Он встал, надел шапку и, взяв подмышку палку, подошел к хозяевам.
– Я ухожу, – сказал он. – Вы позволите пожать вам руку.
Розамонда презрительно отвернулась.
Мистер Тревертон захохотал с видом высочайшего самодовольствия. Между тем мистер Фрэнклэнд, сидевший недалеко от камина, искал сонетки. По лицу его можно было заметить, что присутствие мистера Тревертона становилось для него невыносимо.
– Не звони Лэнни, он сам уже идет, – сказала Розамонда.
Мистер Тревертон действительно уже приближался к двери. На пороге он остановился и посмотрел на молодых людей с таким видом, как будто бы это были животные, о которых никто никогда не слышал.
– Много я видел странностей на свете, но таких людей никогда не приходилось видеть.
С этими словами он вышел из комнаты, и Розамонда слышала медленные, тяжелые шаги его на коридоре.
Минут через десять трактирный слуга подал письмо, адресованное на имя мистрисс Фрэнклэнд; оно было написано в общей зале гостиницы тем же странным человеком, который возбудил негодование лакея, ломясь в двери квартиры мистера Фрэнклэнда. Отдав письмо слуге, он взял подмышку палку и вышел с весьма самодовольной улыбкой.
Розамонда распечатала письмо. Из него выпал билет на право получения от банкира 40 тысяч фунтов стерлингов и коротенькое письмецо, в котором было написано:
«Возьмите это. Во-первых, потому что ни вы, ни ваш муж – единственные люди, которых я встречал, неспособны сделаться мошенниками, получив деньги. Во-вторых, потому что вы говорили правду и потому лишились богатства. В-третьих, потому что вы не дочь актрисы. В-четвертых, потому что вам трудно было бы получить эти деньги после моей смерти. Прощайте. Не приходите ко мне, не пишите ко мне благодарственных писем и не восхищайтесь моим великодушием, а главное, не делайте ничего для Шроля.
Андрей Тревертон».
Первое, на что решилась Розамонда, после прочтения письма, оправившись от удивления, совершенно противоречило требованиям мистера Тревертона. Она написала к нему письмо; но посланный ее возвратился из Байватера без всякого ответа.
Он мог рассказать Розамонде только то, что какой-то грубый голос из-за ворот приказал ему перебросить письмо через забор и убираться, не дожидаясь, пока ему не проломили головы.
Мистер Никсон, которого Леонард известил обо всем случившемся, изъявил готовность в тот же вечер отправиться к мистеру Тревертону. Тимон Лондонский был на этот раз доступнее, нежели обыкновенно. Мизантроп первый раз в жизни был в хорошем расположении духа. Эта перемена произошла вследствие того, что Шроль потерял место на том основании, что мистер Тревертон не достоин был иметь его слугою после того, как он возвратил мистрисс Фрэнклэнд сорок тысяч фунтов.
– Я говорил ему, – сказал мистер Тревертон, смеясь, – что не мог ожидать никаких особых заслуг. Я представлял ему, что мое поведение совершенно законно, потому что он доставил мистрисс Фрэнклэнд план Миртовой комнаты, я поздравил его с получением пяти фунтов за эту услугу; я очень вежливо кланялся. Он чуть было с ума не сошел. Что ж, он получил пять фунтов, зато лишился сорока тысяч!
Хотя мистер Тревертон готов был толковать о Шроле без конца, но когда мистер Никсон заговорил о деле мистрисс Фрэнклэнд, красноречие его мгновенно иссякло. Он ничего не хотел слышать, он только и сказал, что намерен продать свой дом и отправиться в чужие края изучать человеческую природу. При этом он прибавил, что мысль о путешествии явилась у него вследствие желания удостовериться, точно ли мистер и мистрисс Фрэнклэнд составляют исключение! В настоящее же время он совершенно убежден, что они – исключение и что путешествие, по всей вероятности, не приведет его к другим заключениям. Мистер Никсон просил его сказать два, три дружеских слова в ответ на письмо Розамонды, но старый мизантроп засмеялся сардоническим смехом, сказав:
– Скажите этим чудакам, что я не поеду путешествовать, если они будут ожидать от меня таких глупостей, и что, может быть, я когда-нибудь зайду посмотреть на них, чтобы, умирая, сохранить лучшее понятие о людях, чем то, которое я всегда имел.
Глава XXVIII
Спустя четыре дня Розамонда, Леонард и дядя Джозеф встретились на паперти Портдженской церкви.
Земля, на которой они стояли, приняла в себя останки несчастной женщины. Могила рудокопа, с которой она срывала траву, на которой проливала слезы, дала ей спокойное пристанище. В ней кончились навеки ее страдания, странствования и опасения.
Часа через два после окончания похоронной службы могила была обложена новым дерном и на ней положена старая плита с скромной эпитафией рудокопа. Розамонда прочитала ее мужу. Когда они отошли, дядя Джозеф, стоявший в стороне, приблизился к новой могиле и, преклонив колена, заплакал, опустив голову на камень.
– Напишем ли мы еще что-нибудь на этом камне? – спросила Розамонда. – Там есть еще место, и мне кажется, что мы должны написать на нем имя моей матери и день ее смерти.
– Хорошо, – отвечал Леонард. – Эта надпись будет самая простая и приличная.
Розамонда подошла к старику, все еще стоявшему на коленах, и, дотронувшись до его плеча, предложила ему идти с ними вместе в дом. Он встал и посмотрел на нее с видом недоумения; на траве, недалеко от могилы, лежал его неизменный и неразлучный друг, музыкальный ящик, облаченный в свой кожаный чехол. Розамонда подняла его и подала старику.
– Моцарту теперь уже не для кого играть, – сказал он, глубоко вздохнув.
– Не говорите так, дядя Джозеф; пока я жива, Моцарт будет играть для меня, для моего сына.
Улыбка пробежала по устам старика.
– Эти слова утешают меня, Розамонда. – проговорил он. – Пусть Моцарт служит вам.
– Дайте мне руку, пойдемте домой.
– Я сейчас пойду за вами, – сказал дядя Джозеф и опять пошел к могиле.
– Прощай, прощай, дитя мое, – прошептал он, стоя на коленах и склонившись к гробовому камню.
Через несколько минут Розамонда, ведя под руку мужа, сопровождаемая дядей, вышла за ограду кладбища.
– Какой прохладный ветер, – сказал Леонард. – Сегодня должна быть прекрасная погода?
– Да, – отвечала Розамонда. – Солнце сегодня светит очень ярко: почти нет облаков на небе; а помнишь, Лэнни, тот день, когда мы нашли письмо в Миртовой комнате. Даже этот мрачный замок кажется прекрасным в этом ярком сиянии. Сегодня мне приятно войти в него. С этого дня, Лэнни, мы начнем новую жизнь, и я постараюсь, чтоб ты и дядя Джозеф были совершенно счастливы. Ты не будешь раскаиваться, мой друг, что женился на женщине, которая по своему происхождению недостойна твоей фамилии.
– Я не могу раскаиваться, имея такую жену, как ты, – отвечал Леонард, и все трое вошли в замок.