Текст книги "Жизнь же…"
Автор книги: Александр Етоев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Смотритель маяка
В «Маяке» хорошо всегда, и водка здесь дешёвая, и закуска. И всякие советские артефакты тешат взгляд со стен, с подоконников, отовсюду – крашенный под бронзу бюст Ленина, передовица газеты «Правда», вправленная в рамочку под стекло, пишмашинка «Ундервуд» образца двадцать четвёртого года с русским шрифтом, пыльной кареткой и навсегда запавшей клавишей с буквой «Х» и много чего другого. Мне, человеку прежнему, свыкшемуся с такими реалиями и с трудом умеющему вписаться в современный жизненный обиход, нравится здесь бывать. И люди все в «Маяке» тихие, шумные сюда не заходят. Шумные – это Ржевка-Пороховые, подальше от культурного центра, а если даже и в центре, то, скорее всего, на Лиговке, где когда-то заправляли чубаровцы, если кто-то о таких ещё помнит.
Я хожу в «Маяк» потому, что мечта у меня была – давно, в моей шумной юности, – сбежать из города на маяк. Романтик я был тогда, Стивенсона читал, Киплинга, Александра Межирова. Если честно, я их и сейчас перечитываю, только не говорю никому, чтобы не обвинили в инфантилизме. На маяк я никуда не сбежал, хотя предложения были, – во-первых, женился я по любви и страсти, во-вторых, курсы надо было кончать какие-то, чтобы управлять маяком, чтобы корабли не убились, чтобы жёны моряцкие вдовами не стали из-за меня, а дети – сиротами. Только всё равно это в прошлом.
В настоящем – сижу я в «Маяке», думу думаю, хватит ли ещё граммов на двести «Беленькой». Про маяк, куда я так и не смог сбежать, мыслей нет уже, испарились. Тут какой-то тенорок сиплый, он сидел в компании у окна, вдруг запел, брякая себе на гитарке. Хреновато, надо сказать, брякая, я когда-то брякал повеселее.
Вообще-то я терпеть не могу, когда в мой внутренний космос проникают посторонние звуки, особенно если я сосредоточен на важной теме. А тут – тенорок, гитарка… Это всё равно как в кинозале во время фильма кто-то начинает сморкаться или разговаривать по мобильнику. Мысли сбились, я был вынужден терпеливо слушать.
– Трясутся царства и народы, – сипел тенор, лохматя струны, – погода портится, а я б…
Мне это его «а я б» понравилось. Я стал слушать дальше.
– Собрал в дорогу бутерброды, и я б уехал на маяк, – продолжал он.
«Это что же, про меня, что ли? Это ж я хотел на маяк уехать».
Я удивился.
– Я понимаю, там не просто, – пел дальше сиплоголосый, – у друга не займёшь трояк…
«Подойти, может, спросить, про кого она, эта песня? – подумал я вдруг. – Хотя мало ли на свете романтиков, пока их жизнь трактор не переехал».
Я вздохнул и решил не спрашивать.
– Но это ж ведь не просто остров, не просто остров, а маяк, – пел человек с гитарой.
Я загрустил, а он продолжал с надрывом, изматывая мне душу.
Там не просверлят уши свистом,
Там постовых ни одного,
И там не страшен телевизор
И тот, кто смотрит из него…
– Эй, хорош там скулить, – раздался голос из-за столика у стены. Говорил какой-то бритый урод с отливающей зеленцой лысиной. – Я тут с дамой кроссворд разгадываю.
Человек с гитарой замолк. Песня кончилась, что было дальше – не знаю. Не подходить же к чужой компании, портить людям праздник из-за своей настырности. Тем более что и компания вскорости снялась с якоря и культурно потянулась на выход.
«Но это ж ведь не просто остров, не просто остров, а маяк», – повторил я слова куплета.
Стало грустно. На двести граммов не хватало десятки. «У друга не займешь трояк», – усмехнулся я. Ещё подумал: «Были же времена, на три рубля можно было купить поллитру, и еще на сырок останется, это если “Московская”, по два восемьдесят семь бутылка».
Хватало на сто пятьдесят. И на бутерброд с сыром. Я допил в стакане, что оставалось. Запил томатом. Взял салфетку, написал на ней карандашом «ЗАНЯТО», положил на стол, застолбил, так сказать, место. Подошёл к стойке, взял, что хотел, вернулся.
За столом на соседнем стуле в дециметре от салфетки с запиской сидел мелкий и невзрачный субъект и улыбался мне невинной улыбкой.
«Вот ведь гадство, – я выругался не вслух, – твоей мудацкой улыбки мне только и не хватало!»
Не кивнув на его улыбку, я молча оседлал стул, поставил стаканчик с водкой и блюдце с бутербродом перед собой, перевернул салфетку надписью вниз, отпил водки ровно на треть стакана и заел её бутербродом.
– Поститесь?
Чтобы сделать вид, что не слышу, я нарочно сунулся в телефон и принялся вяло перебирать забитые в его памяти номера.
– А я вот позволяю себе, – сказал он, и я увидел, что на столе перед незваным соседом в широком и ёмком блюде каких только разносолов нет. И пахучий бифштекс по-венски, обложенный кустиками петрушки, и нарезанная тоненько буженина, и лоснящиеся колёсики колбасы, и ещё что-то яркое и мясное, устроившееся поближе к соуснице.
Мой унылый бутерброд с сыром одиноко скучал на блюдце, стыдясь бросить хоть четверть взгляда на такое откровенное сибаритство.
Да, был пост – чуть не забыл. Успенский, краткий, но всё же пост. Я вообще-то человек не постящийся, мне что пост, что не пост – едино. Я ж и в городе живу, как в лесу, и молюсь, коли молюсь, колесу. Поэтому на его «Поститесь?» отреагировал холодным молчанием.
– Поститься нужно, – сказал он строго, пронзая вилкой масляную маслину. – Я вот все посты соблюдаю – и Никольский, и Васильевский, и Семёновский, даже малый, Кирилловский, обязательно. Да, пощусь, как не поститься? Поглядите, вон пузо вымахало! А не постясь, разве пузо вправишь?
Я пытался воскресить в голове традиции православной церкви: «Васильевский, Семёновский? Нет, не помню. И существуют ли такие посты? Бог их знает, может, и существуют. Плохо же, однако, я разбираюсь в вере моих отцов».
Я смочил своё горло «Беленькой» и слизнул с бутерброда с сыром выступившую капельку жира. И, решившись, сказал соседу:
– Какой пост? Душа в теле держится на одной прищепке. На одном сыре, можно сказать, вытягиваю. – Я ткнул пальцем в подсохший со всех краёв серо-жёлтый кривоугольник сыра. – А чего, собственно, ты ко мне подсел, коль это не тайна? Какого ляда ты вообще меня учишь жить?! Я не очень-то люблю вот таких любителей лезть мне в душу. Я вообще не люблю товарищей, подсаживающихся к моему столу и жрущих у меня на глазах всякие неправильные закуски.
– Какого? – переспросил сосед. – Никакого, – сказал он честно. – Угощайтесь. – Он придвинул ко мне тарелку. – Не хотите, могу отсесть. Без проблем. – Он слегка привстал.
– Ладно, что уж, – сказал я мягко, собственной пристыженный совестью. Ну действительно, стол ведь общий, и ведёт он себя вроде бы не по-хамски. А я – в бутылку, как уличный скандалист. – Лист петрушки, с вашего позволения. – Я культурно подцепил лист петрушки и интеллигентно отправил в рот. С детства ненавижу петрушку, но в жертву совести сожрёшь что угодно.
Он заулыбался, как на эстраде скалит зубы профессиональный конферансье. И вдруг сказал, протянув мне руку:
– Туев.
– Простите, как? – Я и вправду не расслышал из-за петрушки.
– Туев. Это моя фамилия. Я поэт. – Он скромно потупился. – Вы берите, не стесняйтесь, берите. Если надо, я закажу ещё. Гонорар вот заплатили, гуляю. Могу себе сегодня позволить. – Он придвинул ко мне тарелку.
– Не бывает поэтов с такой фамилией, – почему-то заупрямился я, хотя подумал: «Почему бы и нет? Поэт Тряпкин вроде бы существует… существовал…» – Додумать он мне не дал.
– Не бывает, но я исключение. – Он уже наливал мне водку из бутылки, возникшей невесть откуда. – Песню слышали? Про маяк? Это я её сочинил.
Меня как по голове стукнули.
– Это же про меня песня, – удивленно ответил я. – Это ж я на маяк собрался… не получилось… но это же про меня?
– Про тебя, – легко согласился он, – почему же не про тебя? Давай, за то, чтобы мечты не сбывались!
Я сначала выпил, потом подумал, а когда подумал, спросил:
– То есть как это «чтобы мечты не сбывались»?
Он проткнул вилкой бифштекс по-венски и вручил эту конструкцию мне. Я послушно принял подарок, скромно от него откусил и бережно возвратил владельцу. Поэт-песенник откусил тоже. И сказал:
– Ну, как бы это сказать… – Потом помялся, дожевал недожёванное, опять помялся и заёрзал на стуле. – Я вообще-то ангел, если на то пошло. Твой хранитель вообще-то я.
– Ну-ка встань, – сказал я ему. А когда он встал, я продолжил: – Да ты сам-то понял, что ты сказал? Ангел, блин, мой хранитель! Супер! С таким ростом, как у тебя? Метр с панамой, если не с тюбетейкой?! С таким пузом? С такой фамилией? Раз назвался поэтом-песенником, им и оставайся, а не свисти. Ангел гонорары не получает.
– Ты не веришь, – усмехнулся он. – Понимаю, в это трудно поверить. Но я действительно и поэт, и ангел, и гонорар получил – всё правда.
– То есть ангелы, когда не при Боге, подрабатывают куплетами?
– Но ведь песня тебе понравилась. Ты же сам только что мне сказал, что песня написана про тебя.
– Я сказал, но при чём здесь ты?
– Так ведь я её сочинил.
– Хорошо, допустим, я верю. Сочинил, хорошая песня. Но при чём здесь мои мечты? Почему они не должны сбываться?
Он опять налил из бутылки – стакан мне и половину себе. И посмотрел на меня внимательно.
– Я уволен, – сказал он весело. – И гонорар я получил не за песни. Меня турнули с небес на землю – за профессиональную непригодность.
Я поспешно опустошил стакан. Налил себе ещё из его бутылки. Снова выпил, опять до дна. И спросил, паля его взглядом:
– А я как же? Я теперь без охраны? В смысле без небесного покровителя? То есть вас… то есть тебя?
Он пожал плечами:
– Ну да. – Потом хваткой своей десницей ущипнул меня за пуговицу на рубашке. – Ты не бойся, ты разве один такой? Сейчас с ангелами только одни младенцы. И алкоголики… – Он потянулся к водке. – Давай за нас! За тебя, за меня – за нас. Я старался, и ты старался. Помнишь Анну?
Как мне не помнить Анну! Я увёл её у Кости Кота. Кот потом попал под машину. Ранним утром переходил Литейный, пять часов, весна, тишина, безлюдье. Он и шёл, наверное, думая о весне, когда с Жуковского вдруг вывернул джип и в секунду вышиб его из жизни. Это мне рассказывали знакомые, я уже с Котом не общался, не знаю даже, как его хоронили, была ли Анна, скорее всего, навряд ли, после меня она снова вернулась к Косте, добрый Кот, конечно, её простил, и жили они мирно и счастливо, пока Анну в который раз не похитил очередной гусар.
– А что Анна? Почему ты про неё спрашиваешь?
Я смутился, потому что припомнил ясно, как встречаю её летом, в июле, тоже утро и тоже раннее, остановка, пустырь, кусты, пыльные деревья по кромке трассы, молчаливый Комендантский аэродром, он в то время голый, без новостроек, и, не выдерживая пульсирующего желания, мы бросаемся в разросшуюся траву и тонем, тонем, утопаем друг в друге… а после слышим булькающий смешок, мгновенно гаснущий в шуме травы и ветра. Рядом никого нет, даже на остановке пусто. «Показалось», – говорит Анна. «Невидимка, – отвечаю я ей. – Намекает, что пора сматываться». – «Ни за что», – говорит она и запечатывает мои губы своими.
Он за нами наблюдал сверху.
Мне не хочется смотреть на него и очень хочется ударить ему по морде. Или что у этой братии? Лик? Морда только у зверя и человека? Значит, хочется ударить ему по лику. Я смотрю на соседний столик. Там компания нетрезвых людей. Один грустный, носом уткнулся в водку. Поднимает свой нос над водкой и говорит, как будто стихи читает: «Улетела сегодня в Кёльн». Его не слушают, им это не интересно. Один из них, из нетрезвых, трезвый. Он ест гречневую кашу с грибами и листает учебник Бонк. Сбоку на них щурится Ленин с фотографии на белой стене. Фотография в красной рамке из недорогого багета.
– Почему я спрашиваю про Анну? Потому что это моя работа. Была. Ты ведь думал, она – маяк, а быть может, и сейчас думаешь. А она была только спичка, которая сгорает дотла и остаётся всего лишь немного гари. Ты представь себя в темноте, и ты хочешь из неё выбраться, и вдруг вспыхивает перед глазами спичка, ослепляет тебя на время, и ты влюбляешься в этот свет, потому что думаешь – он единственный. Но он гаснет, и темнота возвращается до следующей короткой вспышки. Это не любовь – ослепление. Это не маяк, это – морок. А единственный свет – другой…
– Говоришь, профессиональная непригодность? А может, тебя скинули не за это? Или именно за это и скинули, что ты из зависти меня подставлял?
– Я хранил тебя от внутренней слепоты. Помнишь, как заболела Анна? Помнишь, первое, что ты сделал…
Предал, да. Тогда я её предал. При ней не мог, а когда она попала в больницу, собрал вещи её, благо накопилось немного, и отвёз их к Анниной матери. Потом пришёл к Анне в больницу и сказал, что между нами всё кончено. А она, это было уже после больницы, звонила из телефонной будки и слёзным голосом говорила мне, что сейчас себе перережет вены. И я бежал в эту дурацкую будку, чтобы видеть её плачущие глаза, видеть, как она падает на колени и, словно в какой-то фальшивой опере, закатывает зрачки под веки и тычется головой мне в ноги. Пошлость. Вот что меня в ней угнетало. С самого начала почти… Нет, вначале была слепота. Та самая слепота похоти, которую я принимал за любовь. Слепота ушла. Пустота осталась. Для чего он спрашивает про Анну? Совесть мою щекочет? Мою не больно-то расщекочешь. С Анной было так, как бывает с книгой: читаешь, страницы переворачиваешь, а закрыл её или глаз отвлёкся – и тут же забыл, о чём она, зачем ты читал её. И если бы не закладка между страницами, если бы не загнутый уголок, никогда бы и не вспомнил то место, где остановил чтение. Ушла Анна, и будто её и не было. О чём она, зачем она – непонятно. Но вот сейчас он почему-то напомнил, и что-то в сердце у меня ёкнуло. Сволочь. Пора бить морду.
В компании за соседним столиком звякнули стеклом о стекло. Один грустный выпил, не чокнувшись, и произнёс, как стихи читают: «Не долетел самолёт до Кёльна». Остальные его снова не слушали. Тот, что был из нетрезвых трезвый, тарелку с кашей убрал под стол, как убирают опорожнённую поллитровку, и сунул брови в учебник Бонк.
– Ангел Туев, – сказал я ангелу, – ты, наверное, говоришь правильно, что хранил меня от внутренней слепоты. Но слепота-то была моя. Личная, собственная. Некраденая. Я имею право на слепоту.
– Ты имеешь право на многое. Я тебе уже не помощник. Я эпизодическое лицо, был и нету, общий привет. – Его голос изменился от выпитого, стал каким-то механическим, грубым. – Вырвали волосинку счастья. Начинаю одиночное плавание. Может быть, под пиратским флагом.
– Сволочь ты, – сказал я ему и ударил ангела по лицу.
Стало холодно, хотя было тепло. Стала ночь, хотя не кончился вечер. Я тащился по холодному Невскому, направляясь к большой реке.
За Садовой меня ухватили за руку и всучили листок рекламы. Стриптиз-бар. Хорошее дело. Мир без ангелов вторгался в мою природу. Я прошёл сквозь цветомузыку подворотни, прозвенел колокольчик двери, и в полумраке, куда я погрузился, мутно задымился фонарь. Я сидел на освещённом пространстве, измеряемом длиной руки, с бокалом пива, взявшимся ниоткуда. Сдача с тысячи, взявшейся ниоткуда, тихо тлела в топке моих штанов. Рядом не было никого живого, кроме полуголой обслуги и одетых биороботов-официантов. Я был в баре единственный посетитель. Сидел и ждал, когда меня начнут искушать. Из-за столика с пульсирующей подсветкой, намекающей на всполохи преисподней, поднялась полуодетая нимфа, две другие продолжали сидеть. Нимфа поскользила ко мне, поизвивалась в эротическом танце и оголила для меня грудь. Левую. Вынув тёплую сотенную купюру, я засунул её в трусики чаровнице. Тогда она обнажила правую. Ещё одна сотня, погорячее, легла у её молодого лона. «Я – Люда», – шепчет она мне нежно и приглашает в номер за занавеской. «Сколько я заплатил за пиво?» – вылезла тревожная мысль. Я пальцами пересчитываю купюры. Нащупываю их ровно четыре. Четыре сотни. Люда стоит дороже. Я жестом отвечаю ей «нет». Нежность превращается в безразличие, и красота проплывает мимо. Я гашу свою рану пивом. Поднимается вторая красавица. Снова груди: левая, правая. Снова трусики отягощены злом. А карманы полегчали на две бумажки. Эта меня в номер не приглашает и не шепчет мне своего нежного имени. В атмосфере что-то резко меняется. Так бывает перед смертью или грозой. Я захлёбываюсь прокисшим пивом. Лью его себе на рубашку. «Анна?» – произношу я хрипло. Потому что передо мною Анна. «Анна? – повторяет она. – Ладно, Анна, если клиенту хочется. Только сиськи или чего послаще?» Я не понимаю, о чём она. Говорю ей: «Ты как? Жива?» – «Я жива? – отвечает Анна. – Эй, придурок, мы что, знакомы?» К нам уже спешит биоробот. Вынимает на ходу рацию и дрочит в неё сухим языком. Он похож на ангела-песнотворца, только без фингала под глазом. Я плещу ему в рожу пивом и хватаю за руку мою Анну. Я пытаюсь оттеснить её к выходу. Чей-то острый узкий каблук бьёт мне в ногу чуть пониже колена. Это Анна. Она хохочет. И исчезает в воронке взрыва.
Однажды я поспорил с подругой, что пройду по гранитному парапету набережной от Литейного до Кировского моста. Белой ночью в безвоздушном июне. За поцелуй, который не получил. Сейчас был август, но воздуха тоже не было, его всосала в себя луна и, раздуваясь желтушной жабой, уплывала от меня медленно. Гранит был скользкий, я шёл и ждал, когда судьба ко мне повернётся задом. Раз уж ангел меня покинул, значит, и хранить меня больше некому. Почти у Кировского, нынче он Троицкий, я почувствовал дыхание близ себя. За гранитом была Нева. Если кто-нибудь и мог там дышать, так только ветер, река и ангелы.
– Знаешь, чем кончается песня?
Я едва не полетел в воду, когда услышал этот знакомый голос.
У парапета, много ниже меня, стоял расхристанный ангел Туев. Он был пьян, и пьян очень сильно. Его качало. Фиолетовая слива под глазом перезрела и чуть не лопалась. Из внутреннего кармана плаща, который был наполовину распахнут, дулом вверх торчала бутылка, заткнутая мокрой газетой. Он сощурил здоровый глаз и улыбнулся хитроватой улыбкой.
– Нет, не знаю, – ответил я.
– Вот и хорошо, что не знаешь. И, я думаю, уже не узнаешь.
– Это месть? За подбитый глаз? – Я колонной возвышался над ним, он был жалок, как пушкинский неудачник, поднявший голос на медного истукана.
Он попятился, должно быть подумал, что сейчас я ударю его ногой. Зря подумал, злость моя вышла вся, впрочем, если и осталось на донышке, то не настолько, чтобы человека калечить. Потому что он не ангел, а человек. И не надо было втирать про ангела. Дал бы лучше хлебнуть из горлышка, что ли.
– Ты не ангел, – сказал я Туеву. – Ты не ангел и никогда им не был. Вот скажи, – сказал я ему, – ведь ты тоже знаком был с Анной?
– Ну… отчасти.
– То есть?
– Ну, был.
Я уселся задницей на гранит, свесив ноги и упёршись руками в камень. Ангел Туев, то есть человек Туев, я уже запутался в его сущности, продолжал раскачиваться на месте, как это и положено сильно выпившему. В монотонности его колебаний прослеживалась нечеловеческая покорность бездумного часового маятника, подчинённого законам механики и не имеющего собственной воли.
– С Костей ты был тоже знаком?
Мой вопрос встретил он холодно. Продолжая монотонно раскачиваться, ангел/человек Туев заговорил в такт своим движениям:
– Видел в «Маяке» человека с учебником английского языка? Это ангел твоего Константина. Бывший ангел, теперь писатель. Его тоже выкинули со службы за профессиональную непригодность.
– В «Маяке»?
– Ага, в «Маяке». Это клуб, где собираются наши. Мы зовем себя «смотрители маяка». – Ангел Туев потёр синяк.
«Славно я ему припечатал», – подумал я не без удовольствия.
– Константину повезло больше, – продолжил он, улыбнувшись криво.
– Чем кому? – спросил я его, хотя ответ лежал на поверхности.
– «Чем кому?» А то ты не знаешь. Любовь – спичка, я уже говорил. Ваша Анна – мираж, обман, и его вы принимаете за маяк. Мы, когда работали ангелами, пытались открывать вам глаза. Только не всегда получалось, вот теперь расхлёбываем за это. – Ангел Туев, не переставая раскачиваться, вынул из кармана бутылку, выдернул зубами затычку, выплюнул её изо рта и надолго припал к сосуду.
– Хорош хранитель, – сказал я хмуро, наблюдая за его кадыком, перемещающимся под натянувшейся кожей, – сам, живой, сидит в кабаке, учит свой дурацкий английский, а подопечный гниёт на кладбище. У вас это называется «повезло»? Мало я тебе тогда врезал.
Наконец он оторвался от горлышка и посмотрел на меня протрезвевшим взглядом.
– Не посетить ли нам одно заведение? – В голосе его была патока. – Пальчики оближешь, какой стриптиз! А какие там стриптизёрши! Хочешь – сиськи, хочешь – чего послаще. Аня, Анечка, маяк мой неугасимый…
И, не дожидаясь моей реакции, глумливый ангел, как акробат на арене цирка, пошёл, пошёл колесом по набережной, выкатился на проезжую часть, пересёк её по длинной диагонали, а там и вовсе пропал из виду за углом Университета культуры.
Разозлённый, я метнулся за ним.
«Стой, ублюдок! – прыгал на стенки демон в тесном панцире моей головы. – Потрох сучий, догоню – хуже будет!»
В сердце тени на Суворовской площади, под памятником знаменитому полководцу, виднелась его скрюченная фигурка и махала мне тростинкой-рукой. Я бегом припустил туда.
Пока я перебегал площадь, ангел был уже у Мраморного дворца. Он приставил пальцы к лицу и пятился, показывая мне нос, в тёмный створ Миллионной улицы.
От ярости у меня побелели губы. А глумливый мерзавец ангел всё выделывал свои издевательские коленца, подпрыгивал, зависая над тротуаром, словно шарик, надутый воздухом. Я бежал за ним, он – от меня, расстояние между нами то сокращалось, то почему-то вырастало едва не вдвое. Город, всегда наполненный душами живыми и мёртвыми, фарами безумных машин, шепотками переулков и подворотен, этой ночью опустел, обезлюдел – словно ждал визита важных ночных гостей, с глаз долой убрав за толстые городские стены всю эту бездарную нежить, праздную, сволочную шушеру, что заполняет по ночам улицы и отбирает у него воздух.
Оказавшись на просторе Дворцовой, ангел побежал прытче. Он бежал по гранитным плитам прямиком к Александровскому столпу, опелёнутому защитной сеткой и невидимому из-за реставрационных работ. Перед колонной он резко остановился.
– Любовь – безумие! – крикнул ангел. Его крик, обретая плоть, тугим ветром наполнил площадь. Ветер рвал ворот моей рубашки, давил в грудь и тормозил бег. – Для кого-то умереть под колёсами – что божией росой напитаться, – рассмеялся он диким смехом и исчез за защитной сеткой.
Грохотали металлические леса, сердце прыгало, дрожали колени. Не я одолевал высоту, а она одолевала меня. Где-то надо мной булькал смех – это он, ангельское отродье, потешался над моими усилиями. Пусть смеётся, отступать ему некуда. Как и мне уже некуда отступать. Впереди одно только небо, а внизу… внизу меня больше нет.
Я догнал его на верхней площадке. Он стоял с воздетой десницей и крестом в левой руке. Бронза его платья и крыльев потемнела и обросла патиной. Голова была опущена низко, а во взгляде, направленном на меня, не было ни смеха, ни жалости – только тот небесный покой, что ждёт каждого, кто его достоин.
Снизу, с глубины площади, прячущейся за колеблющейся завесой, прилетел перебор гитары, и голос, тот самый, из «Маяка», пропел, пробивая ночь:
Там, веселея на свободе,
Гуляет по морю волна.
Там никогда на горькой ноте
Не обрывается струна.
Куплет, который мне не допели. «Вот, значит, чем кончается песня. Конец хороший. Значит, не всё потеряно».
В глазах ангела я увидел свет.
Смотритель маяка улыбался.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.