Электронная библиотека » Александр Кушнер » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 21 февраля 2019, 12:40


Автор книги: Александр Кушнер


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Жизнь чужую прожив до конца…»

* * *
 
Жизнь чужую прожив до конца,
Умерев в девятнадцатом веке,
Смертный пот вытирая с лица,
Вижу мельницы, избы, телеги.
 
 
Биографии тем и сильны,
Что обнять позволяют за сутки
Двух любовниц, двух жен, две войны
И великую мысль в промежутке.
 
 
Пригождайся нам, опыт чужой,
Свет вечерний за полостью пыльной,
Тишина, пять-шесть строф за душой
И кусты по дороге из Вильны.
 
 
Даже беды великих людей
Дарят нас прибавлением жизни,
Звездным небом, рысцой лошадей
И вином, при его дешевизне.
 

1967

Интонационная неровность

Для каждого поэта мы держим наготове несколько слов, определяющих для нас самое характерное в нем, что отличает его от всех других. Для Анненского эти слова – психологизм, предметность, сцепленность вещей с внутренним миром человека. Но есть еще одна характерная примета, очень много объясняющая в Анненском; я назвал бы ее особой интонационной неровностью.

Конечно, не все стихи Анненского подпадают под это определение. Но ведь, говоря о предметности Анненского, мы помним, что и вещей у него не так уж много: это часы, будильник, маятник часов, шарманка, скрипка и смычок, моток шерсти, фарфор «с ободочком по краю», хрустальный флакон, ваза, свечка… Вот, собственно, и все. Остальное, вроде сумочки без замка, кольчатого пояса, думочки или забитого пристанционного киоска, лишь упомянутых мимоходом, не отличается ничем от вещей в других поэтических системах, хотя бы Фета или Державина.

Следовательно, дело не в количестве, а в новизне и принципиальном значении наблюдаемого явления. Но и в количественном отношении особая интонационная неровность у Анненского преобладает.

Меньше всего стихи Анненского похожи на гладкую, последовательную поэтическую речь.

Сбивчивость, интонационные перебои, срывы, всплески – вот что характерно для них. Нервность и неровность. Отсутствие спокойного интонационного течения. Стиховая ткань находится в непрестанном колебании, она всегда взволнована, полощется, змеится, переливается, вспухает и опадает. Не только предшественники Анненского, но даже и те, кто «брал у него уроки» и воспроизводил это волнение в своих стихах, эти перебои и паузы, все-таки необычайно спокойны и равномерны в сравнении с ним. Даже стихотворение Ахматовой, положенное рядом со стихами Анненского, производит впечатление сравнительно спокойной интонационной поверхности. У стихов Анненского – учащенный пульс. И мучительное сцепление вещей с внутренней жизнью человека проявляется прежде всего в этой интонационной неровности стиха.

В качестве примера нарочно не беру такие стихи, как «Прерывистые строки», где интонационный рисунок разодран самой ритмикой и сюжетом, и такие, как «Нервы» (пластинка для граммофона) или «Шарики детские», где интонационная взвинченность явно является приемом, подсказана имитацией чужой речи.

Беру «среднее», обычное стихотворение. «Бессонные ночи».

 
Какой кошмар! Все та же повесть…
И кто, злодей, ее снизал?
Опять там не пускали совесть
На зеркала вощеных зал…
 
 
Опять там улыбались язве
И гоготали, славя злость…
Христа не распинали разве,
И то затем, что не пришлось…
 
 
Опять там каверзный вопросник
Спускали с плеч, не вороша.
И все там было – злобность мосек
И пустодушье чинуша.
 
 
Но лжи и лести отдал дань я.
Бьет пять часов – пора домой;
И наг, и тесен угол мой…
Но до свиданья, до свиданья!
 
 
Так хорошо побыть без слов,
Когда до капли оцет допит…
Цикада жадная часов,
Зачем твой бег меня торопит?
 
 
Все знаю – ты права опять,
Права, без устали токуя…
Но прав и я, – и дай мне спать,
Пока во сне еще не лгу я.
 

Все стихотворение – почти моментальная, непрерывная смена интонационных рядов. «Какой кошмар!» (восклицание), «Все та же повесть…» (начало повествования), «И кто, злодей, ее снизал?» (вопрос).

Схематически это можно изобразить стрелками как взлет, падение и снова взлет голоса. Как говорил Мандельштам о поэте: «Голосом, голосом работают стихотворцы». Эти подъемы и опадания голоса, частые повышения тона и понижения создают неровность поэтической ткани Анненского.

После первых двух строк в стихотворении устанавливается сравнительное затишье, закрепляется повествовательная интонация: «Опять там не пускали совесть», «Опять там улыбались язве», «Опять там каверзный вопросник / Спускали с плеч, не вороша». Но и она, во-первых, прерывается в середине вводным замечанием, перебившим повествовательную инерцию: «Христа не распинали разве, / И то затем, что не пришлось…», а во-вторых, повествование длится недолго. Возникают иные планы, иные речевые ходы:

 
Но лжи и лести отдал дань я.
Бьет пять часов – пора домой…
 

Это уже не рассказ, а замечание, обращенное к себе.

 
И наг, и тесен угол мой… —
 

нечто вроде попутной жалобы. А дальше чисто разговорная, спохватывающаяся интонация:

 
Но до свиданья, до свиданья!
 

Наконец, в пятой строфе – вопросительная фраза. Без вопроса вообще редко какое стихотворение обходится у Анненского:

 
Цикада жадная часов,
Зачем твой бег меня торопит?
 

Стихотворение разворачивается импульсивно, оно похоже на чертеж электрокардиограммы. Происходит нечто, описанное в стихотворении «Далеко… далеко…»:

 
Когда умирает для уха
Железа мучительный гром,
Мне тихо по коже старуха
Водить начинает пером.
Перо ее так бородато,
Так плотно засело в руке…
 
 
. . . . . . . . . . . .
 
 
Не им ли я кляксу когда-то
На розовом сделал листке?
 

Какое-то перо все время водит по коже поэта, и неровные, острые штрихи этого пера переходят на бумагу, в его стиховые строки.

Анненскому, наверное, понравилась бы аппаратура, предназначенная для прочтения ритмики работы сердца или биотоков мозга. Психологизм Анненского состоит не только в воссоздании психологической ситуации, но в значительной мере и в том, что его стихи дают рисунок психологических импульсов, строка словно записывает психологическое движение, бежит по бумаге вслед за ним. Даже графически стихи Анненского подчеркивают эту свою особенность: они испещрены многоточиями. Многоточие у Анненского обозначает прежде всего интонационный перепад. Блок говорил о значении каждой точки, каждого знака у поэта. К Анненскому это относится, может быть, в большей степени, чем к другим.

В отличие от большинства поэтов, дающих в стихах результат мысли, ее итог, формулировку, рисующих сложившееся впечатление, законченную картину («Унылая пора! очей очарованье! / Приятна мне твоя прощальная краса!» или из Баратынского: «Толпе тревожный день приветен, но страшна / Ей ночь безмолвная. Боится в ней она / Раскованной мечты видений своевольных»), Анненский закрепляет в стихах мыслительный процесс, психический процесс. Потому и сцепление между отдельными стихами в стихотворении нередко не поддается логической проверке. Этот ассоциативный ход мышления не может осуществиться вне интонационных перебоев. Анненский говорит не с воображаемым читателем, а с самим собой. Каждый, кто наблюдал человека, говорящего с самим собой, знает, как сбивчива и неровна такая речь. Она импульсивна, обрывочна, а так как происходит обычно на ходу, то еще зависит от чисто механических причин, толчков, неровности шага, неровности дороги. В отличие от письменной, она состоит из неоконченных фраз, начинающихся, как правило, с устойчивых словесных сочетаний типа «Боюсь, что…», «До чего же мне…», «А я вам говорю, что…», «Хотелось бы знать, каким образом…»

Стихи Анненского очень часто строятся именно по такому принципу. Это внутренняя речь, сама себя перебивающая, со всеми интонациями и устойчивыми сочетаниями разговорной речи.

В том же стихотворении «Бессонные ночи» таких заимствований из разговорной речи очень много: «Какой кошмар! Все та же повесть… / И кто, злодей, ее снизал?», «Христа не распинали разве, / И то затем, что не пришлось…», «Но до свиданья, до свиданья!», «Все знаю – ты права опять», «Но прав и я, – и дай мне спать, / Пока во сне еще не лгу я».

Устная речь, разговорная интонация – это неиссякаемый арсенал поэтической речи. Именно за ее счет обновляется поэтический язык. Поэт выхватывает и поднимает в поэзию свой ряд речевых конструкций, свой набор интонационных узоров – не потому ли мы узнаем поэта по нескольким строчкам случайно, наугад раскрытого текста? В устной речи, находящейся в общем пользовании, многие конструкции существуют в полусонном, дремотном, недопроявленном состоянии. Поэт выводит их из забытья, разматывает их до конца, дает им новую, полнозвучную, полнокровную жизнь.

Анненский в начале нашего века проделал такую работу, он научил поэзию новым интонациям, подслушанным в живой речи, и вернул их в живую речь в обогащенном виде. Прежде всего это бесчисленные варианты вопросительной интонации, столь для него характерной. Она приподнимает стиховую ткань, сбивает ее в складки, придает ей ту неровность, которая свидетельствует об эмоциональном напряжении, выдает скрытый жар. Наряду с такими сравнительно простыми конструкциями, как «Не правда ль, больше никогда / Мы не расстанемся? довольно?..» или «Счастью ль, что близко, рады, / Муки ль конец зовут?..» – у него нередки необычайно артистические, виртуозные построения:

 
Но когда б и понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве б петь, кружась, он перестал
Оттого, что петь нельзя, не мучась?..
 

(«Старая шарманка»)


Или:

 
О сердце! Когда, леденея,
Ты смертный почувствуешь страх,
 
 
Найдется ль рука, чтобы лиру
В тебе так же тихо качнуть,
И миру, желанному миру,
Тебя, мое сердце, вернуть?..
 

(«Лира часов»)


И как другие поэты немыслимы без утвердительных, запомнившихся нам навсегда формулировок, вроде «Тишина, ты – лучшее / Из всего, что слышал» или «На свете счастья нет, но есть покой и воля», – так непредставим Анненский без его знаменитых вопросов:

 
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
 

(«Петербург»)


 
Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки
И ни разу она не сжималась?
 

(«Старые эстонки»)


 
Оставь меня. Мне ложе стелет Скука.
Зачем мне рай, которым грезят все?
А если грязь и низость – только мука
По где-то там сияющей красе…
 

(«О нет, не стан…»)


Человек Анненского, так же как чеховский герой, не знает окончательных ответов. Может быть, эта вопросительная интонация делает и Анненского, и Чехова столь созвучными сегодняшнему человеку? «…Зачем я, знаменитый человек, тайный советник, сижу в этом маленьком нумере, на этой кровати с чужим серым одеялом? Зачем я гляжу на этот дешевый жестяной рукомойник и слушаю, как в коридоре дребезжат дрянные часы?» Это из «Скучной истории».

Но и у Анненского человек точно так же спрашивает себя о смысле происходящего:

 
А для чего все эти муки
С проклятьем медленных часов?
 

(«Тоска кануна»)


 
В работе ль там не без прорух,
Иль в механизме есть подвох…
 

(«Человек»)


И как Чехов перебивал повествование невесть откуда взявшимся и кому принадлежащим восклицанием: «О, какая суровая, какая длинная зима!» («Мужики») или «О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь…» («В овраге») – так и Анненский использует восклицание для нарушения интонационной инерции. Например, в стихотворении «Тоска вокзала» перечислительную интонацию («Флаг линяло-зеленый, / Пара белые взрывы» и т. д.) вдруг перебивает полувопросительное восклицание:

 
Есть ли что-нибудь нудней,
Чем недвижная точка,
Чем дрожанье полудней
Над дремотой листочка…
 

И эти восклицания, эти интонационные всплески тоже удивительно разнообразны, связаны с устной речью: «Будь ты проклята, левкоем и фенолом / Равнодушно дышащая Дама!»

Интонационное богатство, опирающееся на живую разговорную стихию языка, на «будничное» слово, столь ценимое Анненским, составляет не ту «художественную особенность», о которой можно упомянуть в конце разговора о нем, когда уже больше ничего не остается добавить. Интонационная неровность, вспененность, чересполосица – одно из важнейших, если не определяющих, свойств этой поэзии. В первой книге Анненского «Тихие песни» ничего подобного нет – ее интонационное однообразие и вялость бросаются в глаза. Настоящий Анненский, Анненский – оригинальнейший русский поэт, – это Анненский «Кипарисового ларца», а также нескольких стихотворений, не вошедших в книгу. И как правило, чем стихотворение прекрасней, тем оно больше замешано на разговорных интонациях, тем оно интонационно ярче и неожиданней.

 
Полюбил бы я зиму,
Да обуза тяжка…
 

(«Снег»)


 
Ну-с, проводил на поезд…
 

(«Прерывистые строки»)


 
Чухонец-то был справедливый,
За дело полтину взял…
 

(«То было на Валлен-Коски»)


 
Вот сизый чехол и распорот, —
Не все ж ему праздно висеть…
 

(«Дождик»)


 
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале, —
Завтра станет ребячьей забавой.
 
 
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал…
 

(«Петербург»)


Разговорные интонации, устная речь так пронизали стихи Анненского, что им уже ничего не стоит явиться в стихи в виде прямой речи: «До завтра, – говорю тебе, – / Сегодня мы с тобою квиты», «Ах! Что мертвец! Но дочь, вдова…», «Скоро ль?» – Терпение, скоро…», «Еще чего у нас законопатить нет ли?», «Сколько раз я просил их: «Забудьте…» / И читал их немое: „Не можем”», «– Знаю, что ты – в застенке…» Очень часто у Анненского собственная авторская речь оказывается настолько преображенной разговорной интонацией, что ее невозможно отличить от прямой речи:

 
Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать?
 
 
Сыновей ваших… я ж не казнил их…
 
 
Я, напротив, я очень жалел их…
 

(«Старые эстонки»)


Опыт Анненского, интонационное преобразование поэтического языка, устроенное им, оказали несомненное влияние на русскую поэзию XX века. Именно в этом прежде всего, я думаю, следует искать влияние Анненского на поэтов 10—20-х годов, и, между прочим, на Маяковского. До сих пор исследователи, стараясь объяснить упоминание Анненского в строке Маяковского: «Не высидел дома. Анненский, Тютчев, Фет», – ищут между Анненским и Маяковским несуществующее смысловое, тематическое сходство. А сходство в другом: в интонационном влиянии Анненского на молодого Маяковского. «Только тут не ошибка ль, эстонки? Есть куда же меня виноватей…», «Не часы ж, не умеем мы тикать…», «Сыновей ваших… я ж не казнил их…» Эта частичка «ж», этот призвук так знаком нам по Маяковскому:

 
     – Ведь это для всех…
          для самих…
             для вас же…
Ну, скажем, «Мистерия» —
     ведь не для себя ж?!
 

(«Про это»)


Уличная речь, уличный говор лет за десять до «Двенадцати» Блока запечатлены Анненским в стихотворении «Шарики детские».

Говоря об интонационном многообразии Анненского, надо заметить, что не только речевая стихия служила ему опорой. Большую роль сыграла, по-видимому, и современная Анненскому поэзия, в том числе поэзия «Сатирикона», а также французская поэзия, которую он переводил. Возможно, вопросительная интонация, столь свойственная французской речи с ее сложными инверсионными конструкциями, повлияла на поэтическую интонацию Анненского: «Сыпучей черноты меж розовых червей, / Откуда вырван он, – что может быть мертвей?», «Не знаю, повесть ли была так коротка, / Иль я не дочитал последней половины?», «Да и при чем бы здесь недоуменья были?»

Стих Анненского дышит, на нем нет хрестоматийного глянца: это взволнованная, неровная, прерывистая, сбивчивая речь, – лак не держится на ней, дает трещины.


1981

«Размашистый совхоз Темрюкского района…»

* * *
 
Размашистый совхоз Темрюкского района,
Пшеничные поля да пыльный виноград.
Кто б думал, что найдут при вспашке Аполлона?
Кто жил здесь двадцать пять веков тому назад?
 
 
Надгробие – солдат в коринфском шлеме чудном.
Сначала тракторист решил, что это клад…
Азовская жара с отливом изумрудным!
Кто б думал, что и ты в волшебный встанешь ряд?
 
 
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
 
 
Однажды я сидел в гостях у старой тетки
Моей жены, пил чай из чашки голубой,
Старушечья слеза и слабый голос кроткий,
Но выяснилось вдруг из реплики сухой,
 
 
Что это про нее, про девочку в зеленом,
Представьте, кушаке написано в стихах
У Анненского… Как! Мы рядом с «Аполлоном»,
Вблизи шарманки той, от скрипки в двух шагах!..
 

1986

«И чем случайней, тем вернее…»

Любовь к поэзии… Сколько тут обольщений, недоразумений, измен, разочарований, «приливов и отливов»!

Но, пожалуй, более запутанных, сложных, драматических и, следовательно, живых отношений, чем с поэзией Пастернака, не припомню: сплошные разрывы и возвращения. Воистину, заменив лишь одно местоимение в строфе, можно сказать об этом его словами:

 
Так пел я, пел и умирал.
И умирал, и возвращался
К его рукам, как бумеранг,
И – сколько помнится – прощался.
 

Все началось где-то в седьмом или восьмом классе, когда образованная и начитанная библиотекарша подарила, разглядев во мне что-то, книгу в зеленоватом переплете «Борис Пастернак. Стихотворения в одном томе. Издание второе. Издательство “Художественная литература”. Ленинград. 1935 год». Подарила потому, что я, единственный из всех учащихся 79-й школы Петроградского района за все годы ее существования, брал эту книгу с полки и, не отрываясь, не в силах дойти даже до библиотечной стойки, так и замирал с нею в руках. Было мне лет четырнадцать-пятнадцать.

Эта книга, пришедшая в ветхость, и сегодня стоит у меня в шкафу и, признаюсь, дороже мне всех других изданий Пастернака. В ней я знаю каждую страницу, каждую заставку – голубоватый шрифт названий, выполненных курсивом. Эта книга связана у меня с представлением о счастье, и никакое другое, новое издание не сравнится с ней. Те же стихи в них читаются как-то иначе, по-другому. Не знаю, в чем дело: в том ли, что она была первой книгой Пастернака в моей жизни, или в том, что была прижизненным изданием, собрана самим поэтом и хранит следы того времени, ощущается как живое, горячее, на глазах происходящее событие.

Какая это запутанная, большая книга, спиралевидная, как лабиринт, дремучая, как лесная чаща, не просматриваемая из конца в конец, заставленная, как старая московская квартира. Казалось, в ней были свои парадные комнаты: «Сестра моя – жизнь», и детская – «Начальная пора» из главы «Поверх барьеров», и спальни, и буфетные, и какие-то совсем темные углы, в которые заходишь очень редко, – «Эпические мотивы».

Чтобы самому написать стихи, достаточно положить ее рядом на столе: четырехсотстраничная, в твердом переплете, зеленая, лесная, садовая, дачная Муза.

Сколько раз с тех пор любовь к этим стихам разгоралась и гасла во мне, сколько раз ее заслоняли то Блок, то русская классика, то Анненский и Мандельштам; то сам Пастернак, только поздний, перебегал дорогу себе раннему, и я смотрел на его молодые стихи его же дальнозоркими глазами, глядящими поверх окружающих вещей и людей, глазами поздних фотографий.

И все-таки даже в самые далекие от него полосы жизни оставалась любовь к нему и знание того, что охлаждение временно, что оно сменится новым сердечным порывом. И строки, еще недавно едва ли не возмущавшие, начинавшие казаться необязательными и чуть ли не безвкусными, вновь обретали неотразимую свежесть и новизну.

 
…Тенистая полночь стоит у пути,
На шлях навалилась звездами,
И через дорогу за тын перейти
Нельзя, не топча мирозданья.
 
 
Когда еще звезды так низко росли
И полночь в бурьян окунало,
Пылал и пугался намокший муслин,
Льнул, жался и жаждал финала?
 
 
Пусть степь нас рассудит и ночь разрешит.
Когда, когда не: – в Начале
Плыл Плач Комариный, Ползли Мураши,
Волчцы по Чулкам Торчали?
 
 
Закрой их, любимая! Запорошит!
Вся степь, как до грехопаденья:
Вся – миром объята, вся – как парашют,
Вся – дыбящееся виденье!
 

(«Степь»)


Нельзя к этим стихам предъявить обычный счет, опирающийся на будничную, земную, привычную, рассудочную логику.

Тогда и «намокший муслин», жаждущий какого-то «финала», покажется чепухой, и какие-то Волчцы, «Торчащие по Чулкам», да еще с прописной буквы, возмутят и озадачат.

И на какое-то мгновение ты вдруг окажешься в стане тех, кто никогда не мог прочесть Пастернака, кого ты презирал в своей молодости, с кем «не о чем говорить».

Пастернак не виноват, вина твоя, ты забыл, что это чудо, ты взглянул на чудо потухшим, омертвелым взором, потребовал от него логических, непоэтических доказательств.

Но таких же доказательств нельзя, например, требовать и от Фета. Это Фет сказал: «В нашем деле истинная чепуха и есть истинная поэзия». Это он утверждал: «Художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует».

Недаром барон Брамбеус (О. И. Сенковский) писал по поводу стихотворения «На двойном стекле узоры…»: «Я не понимаю связи между любовью и снегом».

Претензии, предъявляемые Пастернаку, – это все то же требование логической связи «между любовью и снегом».

А Фет настаивал на своем с присущим ему бесстрашием: «Поэзия есть ложь… и поэт, который с первого же слова не начинает лгать без оглядки, никуда не годится». Он-то знал, как справедливо пишет исследователь его творчества Б. Бухштаб, что эмоциональная истина этой «лжи» – в ее гармонической правде.

«Песней наудачу» назвал свою поэзию Фет. То же относится и к Пастернаку, замечательно сказавшему о своих стихах: «И чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд».

Принцип случайности, как это ни парадоксально, не просто лег в основу нескольких стихотворений, а создал поэтическую систему, ее интонацию, синтаксис, ритмику, рифму, особый метафорический строй.

За всем стоит захлебывающаяся от счастья и слез интонация, стихи действительно слагаются «навзрыд». Ими движет восторг перед жизнью и миром, неслыханный эмоциональный напор. Вот настоящая, не помнящая себя, вся растворившаяся в окружающем мире молитва благодарения.

И все-таки уже промелькнуло, мы уже решились употребить это слово – система. Профессиональный разговор о стихах не сводится к восторгам, он подразумевает еще и анализ, разбор.

Чтобы несколько оживить его, позволю себе, как находчивые беллетристы былых времен, поделить остальной текст на коротенькие главки, снабдив их броскими заголовками, и начну издалека.

Разнородная рифма Анненского

Для каждого поэта среди взаимосвязанных элементов, составляющих поэтическую систему, есть один опорный, наиболее важный, наиболее значащий.

Для Анненского, например, таким решающим моментом мне представляется интонационная неровность. Однако новизна Анненского ощущается нами на всех уровнях, только лежит она не на поверхности и требует пристального внимания.

Тогда, в частности, открывается и особое качество его рифм, которое хочется назвать особым изяществом рифмовки. Выражается оно в том, что у Анненского рифмуются обычно разные части речи: глагол и прилагательное, существительное и прилагательное, причастие и существительное, глагол и существительное и т. д. – и этот принцип разнородной рифмовки проводится очень последовательно.

Глухи – старухи, тонки – эстонки, строго – убога, жути – забудьте, непохожим – не можем, кровати – виноватей, пухлы – куклы, могилах – казнил их, жалел их – смелых, жалость – сжималась, палачихой – тихий. Таковы рифмы в стихотворении «Старые эстонки». Процент таких разнородных рифм в его стихах очень велик. Так, в стихотворении «Бессонные ночи» из 12 рифмованных пар 9 составляют разнородные рифмы: сказал – зал, язве – разве, злость – пришлось, вороша – чинуша, дань я – до свиданья, домой – мой, допит – торопит, опять – спать, токуя – лгу я.

Особое их изящество заключается в том, что, как правило, это рифмы, близкие к точным. Анненский демонстрирует огромные возможности, скрытые в такой рифме. Это неброская и в то же время трудная новизна. Рифмуются редкие грамматические формы, редко встречающиеся слова, лежащие на периферии словарного запаса; нередко используется составная рифма. Вот еще несколько образцов его рифм: сужен – жемчужин, десять – завесить, свечений – священней, тубероз – прирос, зажим – чужим, хмелея – алмея («Дальние руки»), мутно-лунны – струны, унылых – слил их, та ли – трепетали («Смычок и струны»), притушенным – по вагонам, глуше – удуший, безымянней – полусуществований («Зимний поезд»).

Ничего подобного в таком количестве мы не найдем не только у его современников, но и у наследовавших ему Кузмина, Ахматовой, Гумилева, Волошина…

Лишь поэты «Сатирикона», например П. Потемкин, напоминают Анненского, но составные и редкие рифмы употреблялись ими в иных, сатирических, юмористических целях, слишком бросались в глаза, выпирали, были явно выделены, выпячены.

Анненский оказал не только интонационное и тематическое влияние на последующую лирическую поэзию: от рифмы Анненского уже рукой подать до рифм Маяковского и Пастернака.

Виртуозная рифма

Ранний Пастернак так же, как и Анненский, рифмует разные части речи.

По ночам – намечал, не сплетал – плита, дурна – зурна, рвалось – колосс, трещали – печалью, бурнуса – вернуся («Памяти демона»).

В стихотворении «Плачущий сад» семь из девяти рифмующихся пар – разнородные: вслушаться – кружевце, ноздревая – назревает, соглядатаев – скатывается, удостоверясь – через, прислушаюсь – при случае, не шелохнется – в шлепанцах, жутких – в промежутке.

В то же время, рифмуя разные части речи, Пастернак (как и Маяковский: смотрел как – тарелка, без такта – как это, вытри – пюпитры, батистовая – перелистывает…) уходит от точной или близкой к ней «изящной» рифмы Анненского к заведомо неточной, ассонансной, но столь неожиданной, что ее хочется назвать виртуозной.

«Когда я узнал Маяковского короче, у нас с ним обнаружились непредвиденные технические совпадения, сходное построение образов, сходство рифмовки…» – писал об этом Пастернак в пятидесятые годы.

Отличие этой виртуозной рифмы от обычной неточной заключается как раз в том, что рифмуются разные части речи. Замечу, что этот принцип у Пастернака проводится гораздо последовательнее, чем у Маяковского, и, вопреки общепринятому мнению, он в этом направлении пошел дальше Маяковского. Такая рифма не кажется неумелой, ее неточность, шероховатость воспринимаются как специальное задание, особое искусство.

«Последовательной установкой на разнозвучие» назвал Д. Самойлов в «Книге о русской рифме» рифму Маяковского, Асеева, Пастернака[31]31
  Самойлов Д. Книга о русской рифме. М., 1982. С. 232.


[Закрыть]
.

Мне кажется, что установка была все-таки на возможно более точное совпадение звучания, рифма хотела быть как можно более точной, но подходы к этой точности были так затруднены поисками далеких слов и разных грамматических форм, что поневоле возникла неточная рифма. Эта неточность искупалась и перекрывалась виртуозной, ошеломляющей новизной.

Самойлов рассматривает процесс прироста неточных рифм лишь с точки зрения их фонетического несовпадения, не учитывая решающего различия между разнородной неточной рифмой Маяковского, Пастернака и однородной неточной рифмой типа: резче – легче (Вад. Кузнецов), довод – опыт (Слуцкий), дождик – художник (Костров), скрипок – криках (Балин), болью – любовью (Винокуров), кадра – кинотеатра (Ваншенкин), спичкой – безразличье (Викулов), веселости – скорости (Глазков) и т. п.

Отличие этой рифмы от той, что мы назвали виртуозной, – очевидно.

Ведущая ось

Виртуозная рифма Пастернака притягивает внимание, ее нельзя не заметить. То, что у Анненского ощущалось как изящная, не выпирающая новизна, к чему надо было прислушаться, чтобы заметить (удовольствие, почти не доходящее до сознания), у Пастернака становится принципиальной формальной задачей, сразу бросающейся в слух (и в глаза): прямой – трюмо, саднит – палисадник, в зале – залил, нахлынь – не пахла, связать – в слезах, не задуть – в саду, чирикнув – черникой, чиж – опоишь, в зале – салит («Зеркало»). Перечисленные рифмы составлены из слов, относящихся к разным частям речи. Разумеется, этот принцип рифмовки не является всеохватывающим, стопроцентным, но его можно назвать нормой, все остальное – исключением. И надо сказать, исключения эти тоже по-своему виртуозны: так далеки друг от друга рифмующиеся однородные слова по своему лексическому значению, так редко употребимы они в речи. В том же «Зеркале» это какао и хаос, калитку – в улитках, лекарств – кварц, в месмеризме – в призме, отчизне – слизни. Возникает чувство необычайной новизны, все рифмы – новые, и они перестраивают поэтику.

Рифма Пастернака – ведущая ось его системы; поэт, рифмующий «скользко – Подольска», вынужден (обязан, должен) так разогнать свой стих, сообщить ему такое ускорение, чтобы и в самом деле эти два слова оказались связанными на расстоянии в две стихотворные строки.

 
На тротуарах было скользко,
И ветер воду рвал, как вретище,
И можно было до Подольска
Добраться, никого не встретивши…
 

(«Встреча»)


Подольск здесь случаен, «притянут за уши», но его появление оказывается оправданным в этой системе. Мы попадаем в Подольск моментально, вопреки всем железнодорожным графикам и расписаниям.

Счастливая случайность

Отсюда и возникает ощущение бегущего, мчащегося, никогда не стоящего на месте стиха, «лирического цейтнота», по меткому выражению исследователя. И все вещи оказываются связанными, состоящими в родстве, хотя и бесконечно далеком. Поэтический ток мгновенно пробегает колоссальные расстояния, время и пространство отменяются.

 
Скала и шторм и – скрытый ото всех
Нескромных – самый странный, самый тихий,
Играющий с эпохи Псамметиха
Углами скул пустыни детский смех…
 

(«Тема»)


Ни один элемент стиха нельзя рассматривать изолированно, вне связи со всей поэтической системой. Виртуозная рифма усложняет и разворачивает пастернаковский синтаксис. Поэту надо вывернуться, чтобы зарифмовать два бесконечно далеких слова. Отсюда его знаменитое «косноязычие».

 
…Возможно ль? Те вот ивы —
Их гонят с рельс шлагбаумами —
Бегут в объятья дива,
Обращены на взбалмошность?..
 

(«Возвращение»)


 
Ночь в полдень, ливень – гребень ей!
На щебне, взмок – возьми!
И – целыми деревьями
В глаза, в виски, в жасмин!
 

(«Дождь»)


И не только синтаксис. Рифма Пастернака связана с разговорной, неровной, острой, на ходу меняющейся, задыхающейся интонацией:

 
Я их мог позабыть? Про родню,
Про моря? Приласкаться к плацкарте?
И за оргию чувств – в западню?
С ураганом – к ордалиям партий?
 

(«Я их мог позабыть…»)


Столь же феноменален пастернаковский словарь, и легко заметить, что именно на рифму приходится основное количество редко употребляемых слов в его стихах:

 
Закрой глаза. В наиглушайшем органе
На тридцать верст забывшихся пространств
Стоят в парах и каплют храп и хорканье,
Смех, лепет, плач, беспамятство и транс.
 
 
Им, как и мне, невмочь с весною свыкнуться,
Не в первый раз стараюсь, – не привык.
Сейчас по чащам мне и этим мыканцам
Подносит чашу дыма паровик.
 
 
Давно ль под сенью орденских капитулов,
Служивших в полном облаченьи хвой,
Мирянин-март украдкою пропитывал
Тропинки парка терпкой синевой?
 
 
Его грехи на мне под старость скажутся,
Бродивших верб откупоривши штоф,
Он уходил с утра под прутья саженцев,
В пруды с угаром тонущих кустов…
 

(«Закрой глаза…»)

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации