Текст книги "Романтики, реформаторы, реакционеры. Русская консервативная мысль и политика в царствование Александра I"
Автор книги: Александр Мартин
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Контраст между сентиментализмом и более ранними литературными направлениями усиливало то обстоятельство, что карамзинисты, сознательно следуя европейским образцам, стремились создать литературный язык, основанный на галлизированной речи образованных слоев общества. Приверженцы «нового слога» использовали французские слова, придавая им русскую форму, или просто буквально переводили их на русский язык. Те же, кто предпочитал «старый слог», заимствовали церковнославянскую лексику, чтобы придать своим сочинениям «важность» – в противовес «нежности» и «приятности» сентимента-листских произведений.
Дихотомия «важности» и «нежности» подводит нас к третьему значимому аспекту языковых споров: месту русской культуры в общеевропейском контексте. Сентименталисты в целом ориентировались на культуру Европы и в особенности дореволюционной Франции. В утонченной элегантности французской аристократии они видели противоядие от безграмотности населения и гнетущей атмосферы застоя, а также средство, позволяющее цивилизовать страну: будущее России, по их мнению, было за космополитизмом и городской, намеренно феминизированной аристократической культурой. Они считали, что Россия не антипод Запада, а неотделимая часть Европы и должна развиваться, опираясь на этот элемент своей идентичности, хотя и не подражая Европе слепо во всем [Лотман, Успенский 1975: 228, 230–232, 237–238; Купреянова 1978: 97–98].
В противоположность им критики сентиментализма полагали, что идентичность России заключается в национальных источниках, а Европа тут ни при чем. Их сознанием владели такие понятия, как русская история, народная культура и православная церковь. Культура, полагали они, должна быть строгой, набожной и «мужественной», корениться в славном прошлом страны и народных традициях – они отвергали безбожную, по их мнению, аристократическую культуру, аморальную и распущенную, имитирующую худшее, что есть за границей, и оторвавшуюся от истинных источников русской идентичности.
«Традиционалисты» вели непримиримую войну с «новаторами». Среди них выделялись А. С. Хвостов, Н. М. Шатров, Д. П. Горчаков и особенно П. И. Голенищев-Кутузов, который советовал властям обратить внимание на «якобинство» Карамзина. Как писал один историк, «более молодой Карамзин, со своими более свежими мыслями, казался исчадием французской философии XVIII века, представителем в литературе безнравственности, материализма и безбожия» [Булич 1902–1905, 1: 121]. Вспоминая впоследствии об этих языковых раздорах, Шишков повторил свое мнение, что на кон были поставлены фундаментальные ценности:
Презрение к вере стало оказываться в презрении к языку славенскому. Здравое понятие о словесности и красноречии превратилось в легкомысленное и ложное: <…> приличие слов, чистота нравственности, основательность и зрелость рассудка – все сие приносилось в жертву какой-то легкости слога, не требующей ни ума, ни знаний [Шишков 1870,2: 5].
Споры о языке затрагивали и политику. При Александре I, особенно в первые годы его правления, широко обсуждались два типа реформ. Первый из них предполагал сглаживание социального неравенства – прежде всего путем изменения крепостнической системы или даже полной ее отмены; во втором случае во главу угла ставилось соблюдение гражданских прав и поддержание системы, обеспечивающей участие в работе правительственных органов по крайней мере для дворян. В действительности эти два типа реформ были взаимоисключающими, поскольку дворянство, получившее расширенные права, вряд ли было бы заинтересовано в отмене своих социальных привилегий; тем не менее поборники и того и другого исходили из убеждения, что Россия должна перенимать западные модели общественного устройства. Постепенно адепты карамзинского стиля в литературе (в отличие от самого Карамзина) стали склоняться к признанию необходимости этих реформ, а его противники, как правило, отвергали их.
В 1803 году Шишков вступил в схватку с оппонентами, опубликовав «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» и наделав этим много шума. Идеи, содержавшиеся в «Рассуждении», высказывались и раньше (в частности, А. А. Шаховским, Крыловым, А. Тургеневым, С. С. Бобровым), но Шишков завязал такую яростную полемику, что она привлекла к себе невиданное доселе всеобщее внимание [Bonamour 1965: 88; Лотман, Успенский 1975:184][62]62
X. Роджер описывает некоторые связанные с этими идеями реалии XVIII века в [Rogger 1957].
[Закрыть]. Терминология, которой оперировал Шишков, была, конечно, неточной – «старый слог» зародился всего за несколько десятилетий до этого, – однако суть данной полемики была сложнее, ибо этот стиль черпал вдохновение в воображаемой реальности прошлого и за счет нее пытался утвердиться, а «новый слог» заявлял о себе как о языке будущего, порывающем с традициями. При этом историческая реальность сама по себе не имела особого значения – важна была эмоциональная и идеологическая идентификация с прошлым – или отвержение его – в зависимости от позиции, занимаемой по отношению к культурным ценностям современности[63]63
См. также [Альтшуллер 1983: 214–222].
[Закрыть].
В своем трактате Шишков сразу берет быка за рога, начиная с повторения главного тезиса сторонников «старого слога»:
Древний славенский язык, отец многих наречий, есть корень и начало российского языка, который сам собою всегда изобилен был и богат, но еще более процветал и обогащался красотами, заимствованными от сродного ему эллинского языка. <…> Кто бы подумал, что мы <…> начали вновь созидать [свой язык] на скудном основании французского языка? Кому приходило в голову с плодоносной земли благоустроенный дом свой переносить на бесплодную болотистую землю? [Шишков 1818–1834, 2: 1–3][64]64
См. также [Шишков 1818–1834, 2: 10–12, 23–29, 33–49].
[Закрыть].
Культурное родство с греческим православием не занимает в рассуждениях Шишкова заметного места – он упоминает его лишь для того, чтобы подчеркнуть отсутствие подобного родства между российской культурой и культурой латинской Европы. Одним из ключевых положений его теории была мысль, что церковнославянский язык не только не уступает французскому, но богаче его и продуктивнее. По мнению Шишкова, которое разделяли и славянофилы сорок лет спустя, основы западной культуры бесплодны и невыразительны. Он и его последователи верили в славное прошлое России, которое должно возродиться. Подразумевалось (и было высказано славянофилами), что Запад уже достиг – если не оставил его позади – пика своего расцвета.
Долг русских писателей, утверждал Шишков, развивать отечественную культуру, а бездумное увлечение французской литературой препятствует этому, ибо «Волтеры, Жан Жаки, Корнели, Расины, Мольеры не научат нас писать по-русски. <…> Без знания языка своего мы будем точно таким образом подражать им, как человеку подражают попугаи» [Шишков 1818–1834,2:10]. Шишков совсем не хотел принижать французскую литературу, однако ожесточенно протестовал против главного тезиса карамзинистов, согласно которому иностранные влияния обогащают русскую литературу. Его возмущало также мнение «новаторов», согласно которому русские должны брать пример с французов потому, что у них мало собственных образцов хорошего стиля. «В самом деле, кто виноват в том, что мы во множестве сочиненных и переведенных нами книг имеем весьма не многое число хороших и подражания достойных? Привязанность наша к французскому языку и отвращение от чтения книг церковных» [Шишков 1818–1834, 2: 12].
Те из русских, кто не желал воспользоваться литературными и лексическими сокровищами церковнославянского языка, заполняли пробелы в своем лексиконе неологизмами: русифицированными галлицизмами (эпоха, сцепа), новообразованиями (настоящностъ) и кальками с французского (concentrer — «сосредоточить», developpement — «развитие»). В результате, говорил Шишков, человек, не знающий французского языка, не может читать на русском – правда, иронизировал он, это не имеет значения, потому что французский знают все. А писатели вообще знают один французский, и, если им попадается книга автора, использующего церковнославянские (то есть истинно русские) слова, «которых они сроду не слыхивали, [они] о таковом писателе с гордым презрением говорят: “Он Педант, провонял Славянщиною и не знает французского в штиле Элегансу”» [Шишков 1818–1834, 2: 28–29]. Однако Шишков избегал выводов, которые подразумевались его теорией и были бы направлены против реформ Петра I. Пусть даже такие слова нового стиля, как «сцена» и «развитие», являются нерусскими и оказывают разрушительное действие на русский язык – какое это имеет значение для него самого как адмирала, или для министра, или для императора, если подобные слова, импортированные из Европы, означают жизненно важные реалии императорской России?
Шишков считал, что объекты окружающего мира находят отражение во всех языках в виде идентичных конкретных понятий (так, во всех языках есть слова, обозначающие «дерево» или «луну»), но образованные от них в разных языках абстрактные понятия различаются. Выбор конкретного объекта, обозначаемого словом, которое служит источником того или иного абстрактного понятия, определяет коннотации и особенности данного слова и отражает представление нации о данном понятии. Из этого следует, что слова разных языков, соотнесенные с одними и теми же объектами, не вполне совпадают по значению. Именно своеобразие абстрактных понятий, как и понятий, выводимых из конкретных значений объектов, а также способность языка создавать новые значения из имеющегося запаса конкретных понятий делают каждый язык уникальным. Способ, которым нация строит и формирует свой словарный запас, характеризует ее отличие от других: «Каждый народ имеет свой состав речей и свое сцепление понятий, а потому и должен их выражать своими словами, а не чужими или взятыми с чужих» [Шишков 1818–1834,2:42]. Воспроизведение комбинации значений, свойственной французскому языку, но чуждой русскому, фактически снижает выразительность русского языка, и потому необходимо создавать словарный запас, возникающий естественным образом на русской языковой основе. Французский язык стал непревзойденным литературным средством выражения благодаря тому, что развивал собственные ресурсы, вместо того чтобы поглощать другие языки, а это как раз и не учитывалось при пересадке французских слов на русскую почву. Русский язык стоит перед выбором, писал Шишков: либо обречь себя на бесплодное, неестественное подражание чужому языку, либо расцвести, черпая жизненные силы и поэтические богатства в своем церковнославянском наследии, которым писатели последнего времени неразумно пренебрегают.
Идея Карамзина, что письменный язык должен основываться на устном, не привлекала Шишкова. Русский разговорный язык и особенно речь нежных дам из высшего общества (которых Карамзин называл непререкаемыми авторитетами хорошего вкуса)[65]65
Женщин и раньше обвиняли в том, что они портят русский язык, – в частности, Новиков [Лотман, Успенский 1975: 231] и сам Шишков: РО ИРЛИ. Ф. 358. Оп. 1. Д. 216.
[Закрыть] изобиловала галлицизмами и уже потому, считал Шишков, не могла служить образцом хорошего вкуса. Писатели должны уделять больше внимания религиозной литературе. Еще в XII веке, указывал он, язык церкви отличался таким уровнем сложности и красоты, какого французский язык достиг лишь в XVII столетии, и по средневековым текстам «достоверно заключить можно, колико уже и тогда был учен, глубокомыслен народ славенский» [Шишков 1818–1834, 2: 251][66]66
См. также [Шишков 1818–1834, 2: 122–129].
[Закрыть]. Отсюда следовал вывод, что церковнославянский язык – национальное достояние славянских народов, а не чужеземная манера, завезенная миссионерами; славные дела времен Киевской Руси, не запятнанные вмешательством Запада, – источник вдохновения современного русского человека. А Россия, вместо того чтобы опираться на свое прошлое, возвела на пьедестал французов, не отличая в их культуре достойное от недостойного.
Разносчиками этой заразы, по мнению Шишкова, были французские гувернеры, осевшие в домах аристократии. Эти иноземцы, возмущался адмирал, «научили нас удивляться всему тому, что они делают, презирать благочестивые нравы предков наших и насмехаться над всеми их мнениями и делами». Они внушили русским какую-то неприязнь к самим себе, которая не только оскорбительна для русской культуры, но и губительна для нравственности, – французы фактически «запрягли нас в колесницу, сели на оную торжественно и управляют нами – а мы их возим с гордостию, и те у нас в посмеянии, которые не спешат отличать себя честию возить их!» Россия победила Францию оружием, а «они победителей своих побеждают комедиями, романами, пудрою, гребенками» [Шишков 1818–1834, 2: 252–253]. В условиях французской военной экспансии и недавней революции эти упреки выглядели очень серьезно. Выпады Шишкова против сторонников «нового слога» звучали в унисон с его же прежними обвинениями советников царя в пропаганде революционных идей. В отличие от отстаивавших «новый слог», Шишков не противопоставлял «хорошую» культуру французских аристократов «вредным» идеям революционеров. Для него это были две стороны одной медали, и «старый слог» был необходимым условием сохранения в России традиционного порядка[67]67
П. Гарде высказывает мнение, что Шишкова интересовали в первую очередь не политические аспекты дискуссии – он использовал политические аргументы, чтобы подкрепить свою лингвистическую теорию [Garde 1986: 282].
[Закрыть].
Примечательно, что под огонь критики Шишкова попали образованные высшие классы, а не простой народ, что стало впоследствии ключевым принципом русской культуры: духовная и культурная жизнь простых людей в корне отличается от жизни дворянства; именно народ является хранителем высокой морали, подлинного русского духа и языка, которые некогда были свойственны всему русскому обществу. Убеждение Шишкова, что духовный разлад российского населения можно преодолеть, перенастроив речь и всю культуру аристократии на допетровский лад, делает его, по словам одного из исследователей, «предтечей, первым идеологом русского славянофильства» [Альтшуллер 1984: 38][68]68
См. также [Альтшуллер 1984: 34–38, 341; Коломинов, Файнштейн 1986: 46; Лотман, Успенский 1975: 246].
[Закрыть]. Это подтверждает и эпизод, описанный С. Т. Аксаковым. Несколько крепостных Шишкова, с которых он не собрал оброк, явились к нему домой и сказали, что хотят все-таки уплатить его. «Услыхав такие речи, [Шишков] пришел в неописанное восхищение или, лучше сказать, умиление не столько от честного, добросовестного поступка своих крестьян, как от того, что речи их, которые он немедленно записал, были очень похожи на язык старинных грамот». Позже, когда у Шишкова были гости, он позвал крестьян и «заставил их рассказать вновь все, сказанное ему поутру» [Аксаков 1955–1956, 2: 295][69]69
Гётце подтверждает, что Шишков «годами» не собирал оброк с крестьян [Goetze 1882:289], однако Пржецлавский вспоминает, что в конце 1820-х или в 1830-х годах все-таки собирал [Пржецлавский 1875:388]. Письмо Шишкова к жене из Вены от 11 января 1798 года показывает, что он собирал оброк, но не был чрезмерно требовательным помещиком: РО ИРЛИ. Ф. 265. Оп. 2. Д. 3108. Л. 8-11.
[Закрыть]. Этот эпизод показывает также, что интересы Шишкова были далеки от реалий сельской жизни.
Реакция на «Рассуждение» Шишкова была бурной. Язвительный тон трактата и умение автора нащупать слабые места у оппонентов стали, по выражению Бонамура, толчком к «литературной революции и были сопоставимы по своей ожесточенности разве что с выступлениями футуристов» [Bonamour 1965: 31]. Коллеги Шишкова по Российской академии выслушали отрывки из его работы благосклонно, но академия тогда уже не была той авторитетной силой в литературе, какой она виделась Екатерине П. К 1796 году, когда в академию пришел Шишков, она превратилась в цитадель посредственности, не имеющую связи с молодыми писателями-новаторами, за которыми было будущее русской литературы (Карамзин, к примеру, не был ее членом). В 1803 году мнение академиков значило мало, а их поддержка была слишком слабой, чтобы обеспечить Шишкову надежную защиту от критики [Сухомлинов 1874–1888,7:557; Щебальский 1870:196; Стоюнин 1877, 2: 525]. Один из академиков, С. Я. Румовский, писал в частном письме, что «желал бы, чтобы нынешние писатели удостоили сие рассуждение беспристрастного чтения», но безумной страсти к неологизмам «положить преграду столь же трудно, как реке, из берегов своих выступающей»[70]70
Цит. по: [Сухомлинов 1874–1888, 7: 189].
[Закрыть]. Журналы время от времени публиковали отдельные отклики на трактат Шишкова, поддерживающие его борьбу с нелепыми неологизмами, но никто из влиятельных фигур не выступил в печати с одобрением его начинания. Однако министр просвещения граф П. В. Завадовский, ветеран Екатерининской эпохи, показал экземпляр «Рассуждения» Александру I, и тот послал Шишкову кольцо в знак монаршего признания его заслуг [Сухомлинов 1874–1888,7:188–189,513-514, 556; Булич 1902–1905: 140–141][71]71
Державин и Крылов холодно отзывались о трактате Шишкова. См. [Ходасевич 1988: 210; Альтшуллер 1984: 60; Коломинов, Файнштейн 1986: 46]. С другой стороны, П. А. Кикин стал таким горячим поборником «старого слога», что сделал надпись на своем экземпляре «Рассуждения» Шишкова: «Мои Evangile» («Мое Евангелие»), что свидетельствует об удивительном проникновении французского языка даже в речь убежденных, казалось бы, славянофилов. См. [Аксаков 1955–1956,2:284]. См. также письмо Завадовского к Шишкову от 11 ноября 1803 года: РГИА. Ф. 733. Оп. 118. Д. 29.
[Закрыть].
Тот факт, что «Рассуждение» было принято довольно прохладно (сам Шишков называл свой труд «всего лишь малой каплей воды к потушению пожара» [Шишков 1870, 2: 5]), очевидно, усилил его пессимистическое настроение. Адмирал боялся, что зло, которое он обличал, пустило в России слишком глубокие корни, и жаловался на то, что очень немногие хотят, подобно ему, высказывать непопулярные мнения[72]72
См. письмо Шишкова к Хвостову от 29 января 1805 года, Санкт-Петербург [Письма Шишкова 1896: 33–35].
[Закрыть], особенно если высказываемые идеи неоднозначны и их трудно воплотить в жизнь. Разница между Россией и Западом и между крестьянами и дворянами, о которой он писал, относилась в основном к сфере морали. Разум, приняв форму философии французского Просвещения, нанес человечеству такой урон, какой никогда не смогли бы нанести человеческая глупость или наивность. Шишков размышлял над дилеммой: если люди добрые и мирные, как голуби, оказываются так же тупы, то те, кому присуща мудрость змеи, должны обладать и ее порочным характером. Предлагаемое Шишковым решение выдает его беспомощность перед этой проблемой:
Мне кажется, человек должен так располагать жизнь свою, чтоб, побывав один только час в змеиной школе, на все остальное время суток тотчас бежал в голубиную школу и спешил скорее, чтоб господа самолюбие, корыстолюбие, славолюбие и прочие их товарищи не успели сделаться крайними его приятелями[73]73
Письмо Шишкова к Н. С. Мордвинову от 29 января 1805 года, Санкт-Петербург. Цит. по: [Альтшуллер 1984: 32–33].
[Закрыть].
Немногие отнеслись к «Рассуждению» Шишкова так же снисходительно, как его друзья по Российской академии. Особенно язвительны были писатели молодого поколения. «Проза Шишкова? – говорил Вяземский. – Как будто это проза, как будто у него есть слог?» [Вяземский 1878–1896, 9: 145]. Ф. Ф. Вигель, поклонник Карамзина, отозвался о Шишкове как о «плохом писателе», пользующемся поддержкой влиятельных особ, с которыми он сошелся за карточным столом и которые соглашались с его лингвистическими идеями потому, что ничего в них не понимали [Вигель 1928, 1: 199–200]. К. Н. Батюшков считал, что «Лучшая сатира на Шишкова <…> его собственные стихи, которые ниже всего посредственного» [Батюшков 1989, 2: 164]. Друзья Аксакова по Казанскому университету читали трактат Шишкова «вслух напролет всю ночь», и он «привел молодежь в бешенство» [Аксаков 1955–1956, 2: 267]. Они излили свой гнев на молодого Аксакова, подозревая его (совершенно справедливо) в согласии с точкой зрения адмирала. Сам же Шишков даже с какой-то извращенной гордостью воспринимал враждебность тех, чье мнение он презирал[74]74
См. письмо Шишкова к Бардовскому от 20 июня 1811 года [Шишков 1870, 2: 316–317]. Карамзин, по-видимому, лишь бегло просмотрел книгу Шишкова и отказался давать отзыв о ней, несмотря на просьбы своего друга И. И. Дмитриева [Дмитриев 1869: 60].
[Закрыть].
Однако и среди молодежи находились читатели, которым «Рассуждение» Шишкова понравилось. Так, Аксаков восторженно воспринял высказанные в нем националистические и анти-карамзинские взгляды, которые всегда привлекали молодого человека, хотя он еще не умел облечь свою позицию в слова [Аксаков 1955–1956, 2: 266–268]. Другим примером может служить Н. И. Тургенев. Основываясь на опубликованном неблагоприятном отзыве о трактате Шишкова[75]75
Предположительно, рецензии Каченовского в «Северном вестнике» (1804. Гл. 1: 17–29). Рецензия цитируется в: [Булич 1902–1905, 1: 135–137].
[Закрыть], он заключил в 1808 году, что, по-видимому, «в сей книге есть очень много очень глупого» [Тарасов 1911–1921,1: 97–98][76]76
Дневниковая запись 4 марта 1808 года, Москва.
[Закрыть]. Однако, прочитав напечатанное в «Вестнике Европы» письмо Шишкова, обличавшее франкофилию, Тургенев нашел, что «письмо в своем роде превосходное и исполненное справедливости» [Тарасов 1911–1921, 1: 97–98]. Год спустя, учась в Германии, он, по всей вероятности, прочитал трактат Шишкова и нашел, что «’’Рассуждение”, право, очень хорошо» [Тарасов 1911–1921, 1: 361][77]77
Письмо к А. Тургеневу от 15/27 апреля 1809 года, Геттинген.
[Закрыть]. К концу 1810 года он, похоже, перечитал его еще раз, соглашаясь с основной идеей произведения, касающейся взаимоотношений церковнославянского и французского языков, но не одобряя резких (пусть даже косвенных) выпадов против Карамзина. Тургенев не мог понять, почему критики обрушиваются на Шишкова с такой одержимостью. Находясь в далеком Гёттингене в тот момент, когда Россия переживала всю горечь поражения от Наполеона, он восхищался стойким патриотизмом адмирала: «Только и удовольствия, как ложусь спать с трубкою и Шишковым!» [Тарасов 1911–1921, 1: 285][78]78
Дневниковая запись в ноябре 1810 года. См. также письмо к А. Тургеневу от 10/22 июля 1810 года, Геттинген [Тарасов 1911–1921, 1:401].
[Закрыть].
Один из первых и наиболее агрессивных публичных отзывов на трактат Шишкова был дан П. И. Макаровым, издателем журнала «Московский Меркурий». Карамзин уклонился от участия в дебатах, Макаров же неизменно превозносил всё, что перенимала Россия у Европы, и целенаправленно принижал российское прошлое и традиции. Он даже опубликовал с целью провокации заметку на непривычную для него тему европейской моды, сознавая, что следование моде считалось в России одним из грехов, свойственных европеизации. Краеугольным камнем издательской политики Макарова был тезис, что прогресс и новшества (в том числе и в моде) необходимы.
Вера Макарова в прогресс определила непримиримый тон его рецензии на книгу Шишкова. Он оспаривал мнение адмирала, что установившаяся литературная традиция должна служить вечным критерием совершенства, возражая, что «язык следует всегда за науками, за художествами, за просвещением, за нравами, за обычаями»[79]79
Цит. по: [Лотман, Успенский 1975: 185–186].
[Закрыть]. Убеждение, что язык – отражение меняющейся жизни общества, было основополагающим принципом сторонников «нового слога». Всему, что превозносил Шишков, они давали прямо противоположную оценку. Так, он утверждал, что язык – живое явление, которое следует оберегать от заражения вредными нововведениями, они же усматривали в этом попытку умертвить язык, заморозив его и прекратив его развитие на какой-то произвольно выбранной стадии. Шишков видел в церковнославянском языке средство сохранить русскую идентичность. Если бы русские говорили как их предки, полагал он, то и думали бы так же. Макаров непримиримо выступал против стремления Шишкова утвердить вечную неизменность жизни: «Мы теперь совсем не тот народ, который составляли наши предки; следственно хотим сочинять фразы и производить слова по своим понятиям, нынешним, умствуя как французы, как немцы, как все нынешние просвещенные народы»[80]80
Цит. по: [Лотман, Успенский 1975: 190–191].
[Закрыть]. Шишков признавал родство русской церкви с греческим православием, которое в данный исторический момент не играло в России почти никакой роли; ему нравились немцы, а французская культура казалась ему абсолютно чуждой, и он боялся ее влияния. Макарову же, разумеется, она представлялась как раз примером, которому Россия должна следовать: «Мы не хотим возвратиться к обычаям праотческим, ибо находим, что вопреки напрасным жалобам строгих людей нравы становятся ежедневно лучше!»[81]81
Цит. по: [Булич 1902–1905: 133–134].
[Закрыть]Карамзинисты горячо приветствовали рецензию Макарова. Страсти, которые всколыхнул трактат Шишкова, разгорались.
Шишков с обидой воспринял Макаровский сарказм и счел его критику необоснованной. Идея Макарова, что язык русской литературы выиграет оттого, что писатели будут изучать французский, вызвала презрительную насмешку адмирала. «Какой француз учился у немца писать по-французски?» – вопрошал он в ответной заметке [Шишков 1818–1834, 2: 422]. Заявление, что традиционным недостатком России является малое количество светской литературы и что нравственность в последнее время улучшается, встретило резкий отпор со стороны Шишкова. За последние пятьдесят лет, писал он, произошло падение нравов, которое не могут компенсировать никакие сдвиги в чисто литературной области.
Мы оставались еще, до времен Ломоносова и современников его, при прежних наших духовных песнях, при священных книгах, при размышлениях о величестве Божием, при умствованиях о христианских должностях и о вере, научающей человека кроткому и мирному житию, а не тем развратным нравам, которым новейшие философы обучили род человеческий и которых пагубные плоды, после толикого пролития крови, и поныне еще во Франции гнездятся [Шишков 1818–1834, 2: 423][82]82
См. также [Шишков 1818–1834, 2: 422, 432–434, 437–447, 458–459].
[Закрыть].
Это было серьезное обвинение, связывающее в один вредоносный узел Просвещение, Французскую революцию и русских писателей. Шишков вновь подчеркнул важность различения письменного и устного языков. Он убедился, что это различие существует также в английском, итальянском и немецком языках, и даже у Вольтера нашел аргументы против «нового слога». Предупреждая напрашивавшееся подозрение, что он является узколобым ксенофобом, Шишков изобразил себя человеком, который уважает иноземную культуру, но придерживается мнения, что Россия должна идти своим путем, не опускаясь до бездарного подражания Франции.
Предкам современных россиян, продолжал он, были присущи многие достоинства: набожность, благонадежность, патриотизм, гостеприимство, доброта – и их потомки, включая Макарова, не имеют причин насмехаться над ними. «Просвещенному» человеку вряд ли подобает презирать своих предков. «Просвещение не в том состоит, чтоб напудренный сын смеялся над отцом своим ненапудренным» [Шишков 1818–1834,2:459]. (Это замечание заставляет нас вспомнить обстановку во Франции в конце XVIII века. Напудренные парики, ассоциировавшиеся в сознании русских с иностранцами и их привычками, служили символом аристократического упадничества для якобинцев, но если последние связывали их со старым образом жизни, то Шишков – с новым.) Он также постарался более ясно выразить преклонение перед крестьянской массой, лежавшее в основе его теорий, но при этом обошел молчанием обстоятельства, говорящие не в пользу старого режима, а сосредоточился вместо этого на общих вопросах культуры и морали:
Мы не для того обрили бороды, чтоб презирать тех, которые ходили прежде или ходят еще и ныне с бородами; не для того надели короткое немецкое платье, дабы гнушаться теми, у которых долгие зипуны. Мы выучились танцевать менуэты, но за что же насмехаться нам над сельскою пляскою бодрых и веселых юношей, питающих нас своими трудами? Они так точно пляшут, как бывало плясывали наши деды и бабки. <…> Просвещение велит избегать пороков, как старинных, так и новых, но просвещение не велит едучи в карете гнушаться телегою. Напротив, оно, соглашаясь с естеством, рождает в душах наших чувство любви даже и к бездушным вещам тех мест, где родились предки наши и мы сами [Шишков 1818–1834, 2: 459].
Шишков гневно обвинял в вопиющей самонадеянности тех, кто позволял себе отбрасывать старые традиции и нравственные ценности, дорогие многим людям, ничем не доказав свое право предъявлять какие-либо претензии. Они объявляли русскую литературную традицию устаревшей, даже не ознакомившись с ней. Не зная толком русского языка, они считали, что он уступает французскому. Не имея представления об исконной русской культуре, они отмахивались от нее как от пережитка прошлого. И что было для русских людей самым оскорбительным, они даже не сознавали, насколько смехотворны их жалкие потуги подражать французам, которые просто-напросто цинично использовали их. Просвещение, по мысли Шишкова, означало не столько культурное, сколько моральное совершенствование. Тот, кто презирает своих предков, по определению не может считаться «просвещенным» [Шишков 1818–1834, 2: 459, passim].
Все эти разоблачения имели и политическую составляющую. Александр I и его «молодые друзья» были виновны в тех же грехах, что и карамзинисты, тогда как Екатерина II, к примеру, относилась к русской национальной традиции с искренним уважением. Поэтому недоверие царя к адмиралу имело под собой основания и было взаимным. В спорах о «новом слоге» заключался парадокс. Его приверженцы (за исключением Карамзина, как ни удивительно) выступали за свободу личности, всеобщее образование и представительное правительство, но их вдохновляли иностранные образцы, а это означало дальнейшее усугубление зависимости России от европейских традиций. Шишков же упорно отстаивал право России быть «русской», но эта «русскость» обрекала крестьян на несвободу и безграмотность [Стоюнин 1877, 2: 534; Щебальский 1870: 214].
Поскольку основной движущей силой реформ было государство, а правящая элита находилась под чужеземным влиянием, которому Шишков противился, его борьба за сохранение культурных традиций никак не могла служить поддержкой существующей государственной системы – или даже существовавшей в недавнем прошлом. Несмотря на дорогие его сердцу воспоминания о Екатерине II и его попытки снять с нее и Петра I вину за ущерб, причиненный вестернизацией, Шишков не мог не понимать, что сложившееся положение было логичным результатом исторического развития России в XVIII веке [Лотман, Успенский 1975: 175; Шишков 1818–1834, 2: 462]. Между тем золотой век, о наступлении которого он мечтал, включал в себя элементы, явно порожденные современностью[83]83
Вяземский говорил, что «Шишков был не столько консерватор, сколько старовер» [Вяземский 1878–1896, 10: 288].
[Закрыть]. Он брал за образец старую литературу на церковнославянском языке, но предлагал не возрождать ее в прежнем виде, а сплавить ее с современной светской литературой таких авторов, как Ломоносов и Державин. Это, однако, довольно плохо согласуется с его идеей духовного единения дворян с крестьянами. То, к чему призывал Шишков, было невозможно по своей природе, как невозможно быть одновременно кротким, как голубь, и хитроумным, как змея. Для этого самодержавию и дворянству понадобилось бы соединить изощренность екатерининского Петербурга с духовным смирением старой Московии.
Выдвигавшиеся Шишковым концепции языка, литературы, истории и морали, несмотря на их неточности и противоречивость, отражали идеи, витавшие в воздухе, но окончательно еще не сформулированные. Он придал этим идеям единый смысл, направленный против вестернизации. По мере того как распространялись слухи о грядущих реформах Александра I и Россия вступала в период, ознаменованный Аустерлицем, Тильзитом и Бородином, доктрины Шишкова выглядели все более привлекательно в глазах раздраженного и напуганного дворянства.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?