Текст книги "БП. Между прошлым и будущим. Книга первая"
Автор книги: Александр Половец
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
Этот роман завершается концом столетия. Два мальчика, которые начинают роман, два близнеца, оба рыжих, только у одного глаза карие, у другого – зеленые, и по этому признаку различали их. Они очень здоровые, у них папа гигант. Папа их, бросив семью после Первой мировой войны, бросив огромную ораву голодных детей, ушел в Палестину и погиб там. На этих двух мальчиках держится вся история.
– А что за фильм ты готовишься снимать, на который собираешь сейчас средства? – Севела при каждом случае, включая и встречу его с живущими в Штатах читателями, – что бывало и на моих глазах, – приглашал аудиторию подключиться в материальном смысле к его проекту. То есть поучаствовать в нем деньгами.
– Это трагикомедия – «Муж, как все мужья». Я уже четыре года с ней ношусь и считаю, что это будет мой самый лучший фильм. Это фильм об израильском Кола Брюньоне. И так же, как Кола Брюньон – это сексуальный гигант. Он грузчик, который на своем трехколесном автомобиле развозит по городу холодильники, и в четырехэтажных домах, где нет лифтов, он носит их на себе; и обязательно спит с хозяйкой, если она выглядит хорошо и если муж в это время служит месяц в армии. Он это сразу узнает и сразу садится к ее детям, делает с ними уроки, потом он с ними вместе обедает, потом уже его армейские ботинки стоят в спальне. Чудесный человек! Мне кажется, я нашел очень хорошего актера. Мне помог Алеша Герман. Ты смотрел его картину «Хрусталев, машину!»? Неудачная картина. Хотя сам он не считает так…
– Говорят, в Каннах на просмотре зрители покидали зал, не досмотрев фильм.
– То же самое произошло в Нью-Йорке. Он показывал там картину, и я ходил смотреть на экране будущего исполнителя моего героя. Прелестный, огромный актер – он грузчиком у меня будет. С немножко еврейской физиономией. Такой сластолюб и мудрец! Подарок женщине. Каждый раз, возвращаясь из поездки с этими холодильниками, он налетает на жену. «Чтоб ты пропал – кричит она ему, – почему тебя ни одна женщина не завлечет! Я не могу больше!». А он отвечает смущенно: «Я однолюб».
Далее – со всеми остановками
– Неужели все же на тебе, живущем там, нынешняя ситуация в России никак не отразилась?
– Знаешь, поначалу она меня очень возбуждала. Я был возбужден ею, как хорошей женщиной – страна просто на глазах падала, разрывалась, и у меня в душе, да и у каждого россиянина, наверное, было ощущение, что вот, сейчас, рождается новый бутон, он скоро зацветет – и мы все будем счастливы. Но этого не случилось – страна провалилась. Спасение ее сегодня только одно – железный кулак.
– И в чем же ты видишь ее будущее?
– Генерал Лебедь!
– Это что, твой прогноз?
– Да, он будет руководить страной.
– Многие считают, что диктатуре есть альтернативы – например, такая: Россия распадается на удельные княжества…
– Нет, я такого себе не представляю. Недавно я был в Париже, мне там показали старую запись магнитофонную, мое выступление перед ребятами из очень хороших староэмигрантских семей: там, например, была мать одного из них – Костомарова, а у отца корни – с одной стороны, граф Витен (это был командующий всем флотом России во время русско-японской войны), а с другой – из Нессельроде.
Тогда они меня спросили: как я себя чувствую в Европе, выпав из огромной страны – СССР? И я ответил, будучи, правда, здорово под «газом»: «До сих пор я стоял очень прочно на своих ногах, упираясь лопатками в воздушный столб высотою в 10 тысяч километров – от Балтики до Тихого океана. А сейчас этого столба нет, и меня качает, как матроса». Я боюсь выпасть за границу того государства, где я сейчас нахожусь. Страна эта у меня вызывает жалость. Несчастный народ…
– И продолжает оставаться любимой?
– В чем-то она любимая. Она любимая, потому что она говорит на моем языке. Там мои читатели. Там есть великолепная публика, которая воспринимает так чувственно все, что я делаю!
– Сегодня и в Израиле высокий процент населения, который ты можешь считать своей аудиторией – но ты, вроде, не собираешься туда переезжать?
– Нет, конечно, потому что иврит – это мой враг. Он не дается мне.
– Говорят, сейчас второй язык в Израиле – русский. И, кажется, у него немало шансов стать первым.
– Может быть… Поглядим… Но очень возможно, что я вытащу из своего баула паспорт американский – и перееду жить на это побережье: я вдруг почувствовал, что мог бы прожить счастливо и здесь.
– В Америке ты никогда не имел постоянного места, всегда жил у друзей – и всегда на чемоданах. А сейчас в Москве сам Лужков подарил тебе квартиру…
– Да, а было это так. Я выступал на Первой сессии Всероссийского еврейского конгресса и рассказал историю о том, как проходил военно-медицинскую комиссию в Израиле. Делается это очень быстро: всех гонят голыми из комнаты в комнату. Главное отличие от советской медицинской комиссии: сразу снимаешь трусы и бегом дальше. И меня попросил об одолжении один ловкий малый из Одессы, который бежал рядом со мной: он решил, что поскольку я старше его – мне 43, а ему 25, моя моча «лучше»: уступи, мол, маленько для анализа… Думал парень: сдаст ее – и его немедленно освободят.
Я же с блеском прошел все комиссии и умудрился прослужить в израильской армии, зная только два слова «Огонь!», «Прекратить огонь!» – все остальные не нужны для победы. Там все делается автоматически – четыре раза в день кормят, три блюда горячих, иначе армия не пойдет в наступление. И уважение к праву солдата. Офицер, как правило, идет первым в атаку, не как наши – сзади. Поэтому потери офицерские очень большие. Он выходит на бруствер окопа, и пока его не кокнули, он обязательно обращается к солдатам в окопе: «Я вас очень прошу, пожалуйста, следуйте за мной»…
Это настолько приятно, что хочется пойти в бой: ну, как можно подвести, когда с тобой так разговаривают! После осмотра, когда я одевался, там оказался врач, который нас принимал – единственный, говорящий немножко по-русски. Он что-то мне говорил, я разобрал только цифру 97 и спросил, что это означает. Он сказал, что это процент физической годности. Он потрясен – 43-летних он никогда не видел с 97 процентами годности, хотя много лет служит в военно-медицинских комиссиях. И поэтому он меня поздравляет. А я, как советский человек, который не знает границ, спросил – а почему же тогда не 100? «100 процентов я еще никому не давал: 3 процента мы априори списываем на сделанное обрезание».
Так вот, о Лужкове. Он страшно хохотал, когда услышал мой рассказ про медкомиссию. И он попросил своих людей привезти меня – прямо к нему. Я приехал. Он меня дружески, улыбаясь до ушей, встретил, вылез из кресла. И когда он спросил «чем я вам могу услужить», я ответил ему: меня выставили из страны и из моей собственной купленной квартиры, оплаченной на 100 процентов вперед. А сейчас, куда ни пойду, говорят – обращайтесь к Брежневу. «Никуда не надо обращаться, сколько у вас было метров, столько получите», – говорит Лужков. «Но я же у метро жил», – говорю я ему. «Я вам дам тоже метро, но только не Аэропорт, а у Таганки. Там у нас есть дом хороший».
И он действительно все сделал. Знаешь, если я даже уеду оттуда, я сохраню эту квартирку, в которой мы живем с Зоей: пусть у нас на земле будет свое место. Но я бы с удовольствием переехал сюда: Калифорния – первое место по количеству приятных мне людей из нашей эмиграции. Место, где живет банда людей, без которых жить уже невмоготу.
Хотя, и в России я мог бы продолжать жить, я там могу несколько лет не зарабатывать и жить хорошо.
– Разве там меньше людей, чем здесь?
– Многие умерли…. А сколько уехало! И я вынужден общаться с мальчиками втрое моложе меня.
– А теперь пора догонять тех, кто уехал?
– Да.
Дополнение первое, необходимое
Читатель без труда заметит, что хронология в этом изложении нашей беседы с Севелой несколько условна – так уж продиктовала ее магнитофонная лента и логика рассказа моего собеседника. Вот и здесь оказалось вдруг уместным вернуться во время, предшествующее всему описанному выше. Оправданием этому явится разве что возможность точнее расставить акценты в жизнеописании моего приятеля, солдата двух армий, гражданина двух государств, сценариста, режиссера, писателя и ныне московского пенсионера Эфраима Севелы.
– Должен тебе сказать, я рвался служить. Я на фронте чувствовал себя счастливым человеком. Когда в 73-м году началась война, у меня было такое состояние, как у наших комсомольцев в первые дни Отечественной войны: они рвались на фронт – я видел фильм документальный, очень было похоже на Израиль 73-го… И я доволен тем, что был на этой войне и очень многое повидал на ней…
Можно сказать, что с войны начиналась вся моя биография. Я проучился в школе пять лет, когда грянула война, стал беспризорником, но вскоре меня подобрали солдаты на станции. Я не хотел воровать, и я хорошо пел – за хлеб и за сахар. Они меня взяли на поезд. А там я все время читал – где бы мы ни останавливались, я всегда находил книжки – и читал, читал, читал… Когда после войны, в 45-м, нас демобилизовали, я экстерном сдал за все оставшиеся классы, пошел в университет в 18 лет – и с первого курса перешел на третий, а с третьего – на пятый.
Веришь, я был способный мальчик… В общем, окончил я факультет журналистики, а первый сценарий написал на спор с ребятами – на три бутылки коньяка: за три дня, сидя в редакции провинциальной газетки. Редактор, зная об этом, меня не беспокоил. И я повез сценарий в Москву. У меня его в тот же день купили – и выдали деньги. Пиотровский был тогда заведующим сценарной студией при Госкино… И дальше все развивалось вполне благополучно, никто меня, в общем-то, никогда не трогал. А уехал я в числе самых первых.
Послесловие… Назавтра Севела улетал. Его выступлений ждали в других штатах Америки – по всеобщим отзывам, прошедшие очень успешно. Сопровождались они показом двух его фильмов – тех же, что и в Лос-Анжелесе. А в этот вечер, когда мы вернулись после встречи с его читателями ко мне домой, Севела, укладывая в чемодан коробки с видеофильмами, вдруг снова повторил: «Знаешь, я смотрю их вот уже который раз и каждый раз думаю – неужели это все написал и поставил я?..»
Но вот, дополнение второе, непредвиденное
– А знаешь ли ты, что я довольно близко знал сэра Кейгена? И всю его историю…
Сай Фрумкин, хитро посматривая на меня, отставил в сторону бокал с вином, сопровождавшим нашу традиционную трапезу – жареная рыба по четвергам. Перед этим он успел просмотреть только что вынутую из почтового ящика «Панораму» с публикацией первой части этих заметок.
Сай знает множество историй, нередко рассказывает их – и не только за обеденным столом: послушать его собираются полные залы – студенты, полицейские, жители американских городов. Чаще всего он рассказывает о войне, которая застала его ребенком, о гетто и концлагерях, в которых ему пришлось побывать в те годы, о нынешней угрозе фашизма. И вдруг – такой поворот темы.
Я приготовился слушать…
– Так вот, нынешняя Маргарет, бывшая Мара – жена сэра Джозефа Кейгена, а попросту Иосифа Кагана – есть родная сестра хорошо известного тебе Алика Штромаса, социолога, литовского диссидента, которого Каганы сумели вытащить из СССР и пристроить профессорствовать в Англии. Он действительно очень состоятельный человек – я гостил у него в доме под Лондоном – а скорее, в замке, который является памятником и охраняется государством почти наравне с Букингемским дворцом.
Когда я, приехав в Лондон по его приглашению, позвонил по телефону и спросил, могу ли я говорить с Маргарет Кейген, после некоторого молчания сухой высокомерный голос мажордома ответил мне: «Вы, конечно, имеете в виду леди Маргарет Кейген?». Лордом Каган стал благодаря премьер-министру Англии Вильсону – тот, уходя в отставку, по традиции имел право назвать королеве имя человека, достойного, по его мнению, стать лордом Англии – и он назвал Кагана, ставшего к тому времени Джозефом Кейгеном.
Вот что в Англии делает дружба. И, конечно, деньги: Каган весьма щедро жертвовал на Лейбористскую партию, где, как ты можешь помнить, Вильсон был не последним человеком. Кстати, представление королеве он написал на розовой салфетке – другой бумаги под рукой не оказалось…
Каган и здесь, в Штатах, гостил – и на моей памяти немало забавных эпизодов из нашего с ним общения. Сказать, что у него в биографии все было гладко, вряд ли можно – ему, например, пришлось, уже будучи лордом, посидеть в английской тюрьме около 3-х лет – как нетрудно догадаться, было в его хозяйстве что-то не так с налогами. Сначала, почувствовав, что дело пахнет керосином, он исчез из Англии – между прочим, с 19-летней дочкой своей экономки. Пожил в Испании, во Франции – а потом затосковал по дому. Вернулся, отсидел – и снова заседал в Палате лордов: лишить звания, присвоенного королевой, в Англии невозможно. А умер он совсем недавно – всего несколько лет назад.
Декабрь 1998 г.
Глава 12Конкретная жизнь мешает… Разговоры с Сашей Соколовым
Наверное, это была середина 90-х. Саша позвонил из Канады и очень осторожно осведомился – стану ли я с ним говорить. Почему – нет? Хотя, было почему, и сомневался он неспроста…
Мало кто вспомнит сегодня – но было такое: После развода с дамой из Австрии, он перебрался в Штаты, женившись на русской женщине Лиле, тогда она носила фамилию мужа-американца, Паклер, преподавала в университете Южной Калифорнии, жила в Лос-Анджелесе в небольшом доме, доставшемся ей после развода, неподалеку от океана. Здесь же теперь обосновался и Саша.
Все это происходило в конце 70-х, а в 80-м он принял приглашение на Радио “Голос Канады”, Лиля уволилась, поехала за ним. Только там они вскоре развелись, Лиля вернулась в Лос-Анджелес, где оставался её пудель, умнейшая собака, Пушкин. Честное слово, он умел улыбаться, этот пёс: я заметил это, когда однажды мы зашли к Лиле с друзьями, ведущими на поводке болонку. Пушкин подошел к ней, обнюхал – и улыбнулся…
Друзья – это были Каган с супругой Тасей – только что перебрались в Калифорнию. Они остались жить в этом доме: Лиля сдала им две комнаты из наличествующих трех, к болонке Пушкин быстро охладел – так, ни любви, ни дружбы, сосуществовали. Потом жильцы съехали, нашли квартиру в “русском” районе города, что при их несовершенном английском было очень кстати. К Соколовым (Лиля взяла фамилию Саши), в годы их совместной жизни, наезжали Лимонов, Цветков Алёша, замечательный поэт, живущий в Вашингтоне, и другие известные поэты и писатели.
Тогда-то, – из сложившегося в редакции портфеля рукописей, я собрал стихи Цветкова, Лимоновские поэтические опыты и забавные поэмки Кости Кузминского, Саша написал предисловие – и вышел сборничек, который получил название “Трое”. Точно, это был 82-й – у меня чудом сохранился единственный экземпляр, его я никому в руки не даю: где остальной тираж – Бог ведает. Часть его, конечно досталась авторам, часть разошлась постепенно по университетским библиотекам. Да и части эти были невелики – в сумме, кажется, составляли пять сотен книжечек.
Свои же стихи, из тех, что не вошли в изданную Проф-фером вторую книгу Саши, он передал мне для «Панорамы» – там они почти все и увидели свет – самобытные, не похожие ни на чьи другие:
…Шел по льду инвалид,
Костыли его были в крови…
Мало кто сегодня знает стихи Соколова – он никогда отдельно их не публиковал: я, во всяком случае, таких публикаций не знаю, почти все, к тому времени написанные, он включил в эту, вторую книгу – «Между собакой и волком», ставшую вершиной творчества Саши – на тот период. Появившаяся же вскоре «Палисандрия» представилась мне откровенной творческой неудачей – изменой жанру, а может, и самому себе, каким я Соколова знал. Так мне кажется и теперь, годы спустя.
Помотавшись по миру – жил он в Италии, жил в Греции, где сгорел сарай, его временное место ночлега, вместе с новым романом, над которым Саша работал (так он говорил, когда его спрашивали – “а новые книги, где они?”), – Саша оказался в России. Здесь он давал интервью, иногда сам в газетах появлялся со статьями, в которых крайне нелестно отзывался о наших Штатах.
Видел я эти тексты – очень несправедливо ругал Соколов Америку, не по делу, хотя, конечно, всегда есть за что, только у Саши всё получалось как-то неправильно. И – неталантливо. Наверное, он и сам это понимал – вот и спрашивал – не откажусь ли с ним говорить. Не отказался – мало ли какие заскоки у друзей случаются. А мы дружили: я и в Вермонт к нему ездил – там он лыжным тренером одно время прирабатывал, жил неподалеку от Аксеновых (Василий Павлович преподавал в Вермонтской летней школе).
Примерно тогда же довелось мне помочь Саше через газетные связи – нашелся канадский госпиталь, где он родился, и, стало быть, теперь мог претендовать на канадское гражданство. Вскоре он его и получил…
А родиться там ему повезло, поскольку отец Саши служил в советском посольстве в Канаде. Причем повезло дважды: сначала – потому что он успел появиться на свет прямо перед тем, как отец, в числе сотрудников, в полном составе посольства, внезапно бежал из Оттавы вместе с семьей, будучи разоблачен ушедшим “на Запад” шифровальщиком посольства Гузенко. Разоблачили понятно в чём – все они числились в штатах КГБ или в ГРУ. Вот Саше и теперь, вторым везением, удалось найти документы – записи о его рождении.
К слову: папа Саши Соколова, к 75-му уже отставник, председатель профкома Российского общества автомотолюбителей, места моей самой последней – предэмиграционной – службы, требовал исключить меня из профсоюза как изменника родины. “Не имеете права!” – нагло заявил я. – “Как это – не имеем?!” Я приводил подсказанную кем-то из друзей-“отъезжантов” причину: “Если я заболею не будучи членом профсоюза, я не смогу получать деньги по больничному листу, а это против конституции”, – и еще бог знает что я там плёл – терять-то было нечего…
А больше уже неоткуда меня было исключать: партбилет уже в порядке «самоисключения» я сдал в райком незадолго до того, повергнув в столбняк пожилую даму с прической «кукишем» в окошке орготдела. Честное слово, мне даже в какой-то момент стало ее жалко…
Только сейчас не об этом – когда-нибудь вспомню все подробности – и оно того стоит.
Итак, в 81-м, после развода, вернувшись из Канады, Саша жил в спокойном уединении в Северной Калифорнии. Снимал он небольшую квартирку неподалеку от Монтерейского залива – к нему мы с Сашей похаживали небольшой компанией, спускаясь с крутых отрогов подступавших вплотную к заливу холмов. Вообще-то, были там, конечно, и удобные спуски, пологие – и даже со ступенями. Но это – в местах оживленных.
Мы туда не ходили, избегали даже улицы с прелестными ресторанчиками – хотя там можно было бы провести час-другой, смакуя превосходное и недорогое в этих местах калифорнийское шабли и рассматривая видневшиеся где-то на границе моря и неба, у самой линии горизонта, паруса рыбачьих шхун.
В один из не по сезону прохладных дней мы не пошли к заливу. Воспользовавшись случаем, нагрянула с фотоаппаратом некая профессиональная (в фотографии) дама, имени ее я не запомнил, и отняла часа два, может больше, на съемки Саши и его тогдашней подруги Карин – кажется, для какого-то печатного альбома.
День уходил. Карин хлопотала где-то на кухне. В крохотной комнатенке, служившей Саше кабинетом, мы сгрудились вокруг кофейного столика. Мы – это Саша Соколов, Сережа Рахлин, трудившийся в редакции со дня её основания, сопровождавший меня в этой поездке, и я.
Помню, заглянул Рахлин ко мне домой. На полу в комнатухе (о ней рассказывал я чуть выше) были разложены монтажные листы с выклеенными на них текстами статей для “Обозрения”, которому со следующего выпуска предстояло стать “Панорамой”, стало быть, уходил год 80-й. Я ползал по полу, перекладывая и перетаскивая с полосы на полосу гранки, время от времени отрывался от этого занятия, чтобы встать под душ, смыть пот, да и просто освежиться – жара стояла невыносимая, августовская, кондиционера здесь не было.
– А я? – спросил Сережа.
– Что, ты?
– Я бы тоже мог что-то делать.
Конечно, мог бы! – с его-то десятилетним стажем в рижских газетах. Пока же он, совсем недавний эмигрант, подрабатывал в крохотной ювелирной компании, состоящей из пожилого американского еврея-хасида в неснимаемой ермолке и его жены. И еще Сережи: ему здесь было доверено раскладывать золотые и серебряные магендовиды, но и католические крестики – ювелирный бизнес поистине экуменистичен… За этим занятием я его и застал как-то в подвальном помещении, где ютилась контора и складик хасида-ювелира, и привез к себе – в колыбель “Панорамы”.
Так Сережа остался в редакции – несмотря на предупреждение: штатов нет, денег нет, зарплаты не предвидится, будущее темно и покрыто… ну и так далее. Все эти обстоятельства не смутили Рахлина, как не смутили меня, оставившего незадолго до того приличную работу с приличным заработком в рекламном издательстве – но и об этом уже было, – и мы поплыли в неизвестном, но желанном для нас направлении.
К дням, о которых я сейчас пишу, мы плыли вместе уже с год, чуть больше – выгребали как-то, но плыли – от выпуска к выпуску, которые уже стали еженедельными (правда, со сбоями, нечастыми, но иногда неделю и пропускали).
Так вот, расселись мы у столика, я вытащил блокнотик и попытался предложить тему, потому что к формальному интервью ни мы, ни тем более Соколов, не готовились. Из нелюбви к жанру, наверное.
– Саша, – спросил я его, – как ты стал писать?
Нормальное начало беседы – не так ли?
– Первый рассказ я написал, видимо, лет в девять, – охотно поддержал тему Саша. – Естественно, все это было наивно, глупо; не хватало слов. Но хотелось писать – единственное четкое и явное ощущение детства. Может быть, это у многих бывает в детстве. Во всяком случае, во мне это было всегда – ощущение внутреннего мотива, какого-то ритма. Вот это всегда и заставляло писать. Начал я с прозы, стихи пришли потом… Где-то лет в двенадцать я написал первую большую повесть про каких-то бандитов. Не помню ее сейчас…
– Позже пришли стихи, – продолжал вспоминать Саша.
– Очень смешные, пародийные. В школе их многие знали наизусть. Выпускали мы “сборники стихов”. И еще я писал псевдонаучные статьи, сочинял эпиграммы на учителей… Потом – военное училище, где я тоже пытался что-то делать.
Вскоре решил бросить его и поступать в литинститут, а попал на факультет журналистики. И несколько лет работал в газетах, потому что учился на заочном.
После третьего курса уехал в провинцию. Работал в районной газете в Марийской республике, в совершенно глухом селе, где по странной случайности была районная газета. Там я много экспериментировал – редактор, в силу того, что очень уважал меня как человека из Москвы и будучи не очень грамотен, не исправлял у меня ни запятой, ни одной точки и писал я всё что хотел. Например в течение года я писал очерки о людях деревни, о трактористах, о каких-то народных умельцах. Но всё это по жанру были не очерки, а рассказы. Я всё придумывал сам, это были сюжетные вещи.
Для меня главным было – не что пишу, не о ком, а как я пишу. Для меня всегда это было важнее – как, а не что. Поэтому я, например, многие из этих очерков писал ритмической прозой. Никто, конечно, не замечал, но мне самому было интересно. То есть, шел постоянный эксперимент… Я, не читавший к тому времени Андрея Белого, примерно вот так же писал… Мне было интересно. И должна была выйти книга. Но, поскольку я уехал из Марийской республики, книгу рассыпали. Она уже была в наборе – книга очерков.
Я слушал Соколова, почти не перебивая, да этого и не требовалось – казалось, вспоминая, он и сам увлекся, негромко рассказывал, останавливаясь только, чтобы глотнуть из стакана остывший чай. Как ведь хорошо, думаю я сегодня, что сохранилась лента с той записью – ведь теперь я могу воспроизвести текст Сашиного рассказа почти дословно. Вот его продолжение:
А потом я работал в “Литературной России”. Вот это была отличная школа. И там я почувствовал впервые, что действительно научился писать. В газете работали люди, у которых было чему поучиться. Я ездил по России, писал очерки – о писателях, в основном. Статьи писал – лирические. Потом мне надоело: ну зачем я должен писать все время о тех, кто пишет – я сам хочу писать!
И я уехал на Волгу. Начал работать егерем в Калининской области. Ехал я туда с твердым убеждением, что именно там должен написать свою настоящую первую книгу прозы – роман. Я знал, что это единственное место, где у меня будет достаточно для этого времени. Так и случилось. А написав книгу, я ее сразу же отправил на Запад: потому что мне стало совершенно ясно, что все, что я пишу, для советских издательств неприемлемо.
И вскоре я получил от Карла Проффера, к которому попала рукопись, совершенно замечательное письмо, где он писал, что, насколько он может судить, он и Набоков (еще живший тогда), – “ничего подобного в русской прозе не было пока”. И что жаждет меня увидеть, хочет познакомиться… Затем я уехал. Но напечатана «Школа для дураков» была не так скоро… Произошла какая-то задержка.
Я уезжал тогда, уезжал трудно и сложно. Решался вопрос, где книга должна быть опубликована. Ну и, наконец, Карл напечатал. По-моему, это было осенью 1975-го. Или в 76 году, в начале. Потом она вышла на английском. Переведена на французский, на итальянский и должна выйти вместе с «Собакой».* Если вообще удастся им перевести «Собаку». И в Голландии вышла. И в лучшем немецком издательстве, где издают немецких классиков.
Вот такой монолог произнес Саша. Говорил он вполголоса, иногда замолкал на минуту-другую. А мы прихлебывали из больших глиняных кружек крепко заваренный чай и ждали, когда он продолжит. Но в этом месте он как будто остановился. И тогда я решился нарушить его повествование:
– А с Набоковым тебе не довелось лично встретиться?
– Нет. То есть, я колебался, я как раз в это время был в Швейцарии, когда Карл получил от него это письмо с исключительно хорошим отзывом. И Карл предложил мне съездить к Набокову. Потом всё же он сам поехал к нему. Или Белла** поехала к нему одна. А я не видел, с какими предложениями или вопросами должно к нему обратиться; почему я, собственно, должен к нему ехать, о чем мы будем говорить?… – вот ведь в чем дело. Самое страшное, когда не о чем говорить… Сказать ему «…я просто хотел на вас посмотреть» – глупо. Получить указания, как писать?
Мы рассмеялись.
– Ну и что – получил ты за книгу какой-то гонорар? – спросил Сережа.
– Да, я жил на деньги от нее. Можно сказать, с этого момента я стал профессиональным писателем. На эти деньги я сумел прожить первых два года в Америке. Правда, у Проффера сохранились издательские права на книгу. А для меня в то время это было нормально – 10 тысяч долларов с учетом второй книги. Потом мне говорили, что он меня обманул. Что значит – обманул? Ведь мне тогда никто большего не предлагал! Слава Богу, что нашелся такой человек, а иначе я бы всё еще оставался в Венском лесу лесорубом – там, где я работал первые восемь месяцев. Туда меня Крайский*** устроил через неделю после того, как я приехал. Он пригласил меня к себе, говорили мы минут двадцать… на английском языке.
– Кажется, и из России тебя вытаскивали с его помощью?
Саша, вспоминая, задумался.
– Да, он написал два письма Брежневу, одно из них Крайский вручил ему лично на какой-то предхельсинкской встрече. И в результате меня неожиданно нашли. Именно «нашли», потому что я скрывался.
– Вот тебе паспорт, – сказали они, – когда хочешь уезжать?
– Через два дня. То есть, я ничего не ждал, я не заполнял никаких документов – они всё заполнили сами. И они знали, что я не вернусь. Хотя формально меня отпускали на месяц… В Министерстве иностранных дел Австрии мне сказали, что они получили такую дипломатическую формулировку – «Возвращение Соколова в Москву не ожидается». Моя жена была австрийской подданой…
– А где ты писал «Между собакой и волком»?
– Начал в Вене, работая лесорубом. Причем, поскольку времени у меня было мало, я писал, в основном, стихи. Проза же требует долгого «вхождения». Она требует неотрывной жизни, постоянного нахождения в определенном состоянии, в состоянии себя. А стихи можно писать в подъезде, где угодно… В Австрии я мог писать каждый вечер – но стихи. Потому что, когда приходишь домой из леса в девять часов вечера с топором, с вилами или с пилой в руках, ни о какой прозе не может быть и речи. Поэтому, наверное, форма «Собаки» во многом так необычна – в книге перемежаются стихи и проза.
Потом Карл Проффер приехал в Вену, чтобы меня вызволить из этой ситуации. И только в Америке я по-настоящему смог писать. Преподавал что-то в колледже… Но, в основном, в первый год сидел в Ан-Арборе, в Мичигане, и писал.
– Обе твои книги – о России. А что дальше – есть какие-то новые темы?
Вообще-то, с этого вопроса я готовился начать нашу беседу, но и здесь, после всего сказанного Сашей, он был уместным. И Саша, казалось, ждал его – во всяком случае, был к нему готов.
– Я думаю, что всё, что я пишу и о чем еще смогу написать – будет уже не о России, а, собственно, обо мне. Россия уходит, как песок сквозь пальцы… В общем-то, уже и не чувствуешь её. Да я и с самого начала не особенно её чувствовал. Если, например, Алешковский говорит о какой-то непереносимой, навязчивой реальности, то у меня никакой реальности никогда не было… Я никогда не чувствовал, что всё окружающее нас – это, действительно, реальность. Поэтому и Россия была для меня такой же чужой, как и, скажем, Америка. Да и все другие страны… То есть, я везде чувствую себя чужим человеком. Я никогда не хотел, даже в первой книге, вот этой самой реальности. Реалии были, реальности не было.
Меня вообще раздражают реалии, особенно в литературе, – продолжал Саша.
А мы с Рахлиным слушали его, не перебивая: текст получался роскошным, на такой подробный и открытый я и не рассчитывал – обычно Соколов на людях был сдержан, даже и с друзьями.
– Ведь реалии – преходящи, и непреходящ только дух человека, – говорил Саша, глядя куда-то за окно, там синело удивительно чистое небо, в котором то и дело возникали силуэты пролетавших ширококрылых птиц, наверное, чаек. Или альбатросов – пород для меня и поныне неразличимых. А Саша завершил свою мысль следующим пассажем:
– И чем больше связан текст книги с конкретными вещами, тем он более приземлен, а значит, – не вечен. Поэтому поэзия как бы парит все время, она – на взлете. Но в лучших своих проявлениях проза может и должна, по моему мнению (так, во всяком случае, я вижу свою прозу), достичь вот этого самого уровня поэзии, который и делает ее “изящной словесностью”. Проза может, она должна быть изящной словесностью – это единственный для нее способ выжить на протяжении многих десятков и даже сотен лет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.