Текст книги "Красно-коричневый"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Глава двадцатая
Ночь была бессонной. Одни и те же видения повторялись во тьме. Разорванное, с гроздьями висящих зубов, с красными, как помидоры, волдырями лицо журналиста. Синяя, перекрученная взрывом шея секретарши, обрубок руки с блестящим осколком кости. И какая-то беседка с колоннами, лодка на черном пруду. И снова страшное, с выбитыми глазами, лицо, кровавые лоскутья одежда.
Он старался проследить и прощупать тот проводок, по которому пробежала команда «на взрыв». Его приход в редакцию Клокотова, намерение сделать заявление в прессе. Почтовая посылка на столе секретарши, икона, принесенная старцем. Машина подслушивания, тонкий хлыстик антенны, размытые лица за стеклами. Здание суда, плакаты и флаги, губастое лицо адвоката. Упоминание о вилле, где готовился заговор, писались документы и планы, той самой вилле с видом на пруды и розовые развалины Царицыно. Их возвращение в редакцию, – возбужденные, голодные, шли в кабинет, и Хлопьянов заметил лежащую на столе посылку, пухлые пальчики, похлопывающие по обертке. Взрыв и желтый горячий дым, и обрубок руки, и красные волдыри на лице журналиста.
«Для меня! – мелькнула мысль. – Меня предупредили! – возникла и не уходила догадка. – Их убили, чтобы я молчал!.. Взорвали, чтобы я прикусил язык!.. За мной следят, читают мои мысли, и когда я решил говорить, послали радиоимпульс из машины подслушивания!..»
Догадка превратилась в уверенность. Его проучили. Его не хотели взрывать, но преподали урок, взорвали в назидание других. Его вели в узком тонком луче к неведомой цели, и если он отклонялся, ему посылали сигнал. Взрыв, растерзавший двоих, был сигналом ему. Обладая ужасной тайной, он должен был доставить ее строго по адресу. Если он путал адрес, или задерживался на маршруте, или уклонялся от выполнения задания, ему посылали сигнал. Икона превращалась в бомбу. Ангел с золотыми кудрями превращался в направленный взрыв.
Он лежал в темноте, слыша, как в открытом окне шелестят редкие ночные машины, раздается и гаснет нетрезвая песня загулявших прохожих. Ему казалось, – сквозь прозрачную штору, в темный прогал окна смотрит недремлющий глаз, наблюдает за ним дни и ночи.
Он чувствовал свою беззащитность. Был одинок и беспомощен, не в силах себя защитить. Катя, самый близкий ему человек, сама нуждалась в защите, он навлекал на нее беду. Его родные, – мама и бабушка, многочисленные деды и дядья, были мертвы, от них сохранились лишь снимки в фамильном альбоме, ветхие платья в шкафу, слезные воспоминания в минуты ночных пробуждений. Его боевые товарищи мыкали горе на бессмысленных изнурительных войнах или зашибали копейку, стали торгашами и мытарями. Родина, которой он служил, за которую был готов умереть, – Родина была разбита, ограблена, захвачена мародерами. Повсюду раздавался унылый стон и стенание. Одинокий, без друзей и близких, он был один на один со смертельным могучим врагом, желавшим его погубить.
Его дух страдал и страшился. Летал над землей, искал себе прибежища. Залетел в маленькую квартирку Кати, где она спала, белея лицом, в ночном золотистом воздухе. Пролетел над городским кладбищем, где в тени деревьев под могильными камнями лежала его родня. Метнулся к границе, где в дощатой казарме спал его друг, с кем сражались под Баграмом и Черикаром, ходили на Саланг и Панджшер, – похудевший, седой, друг тихо стонал во сне. Он нигде не находил себе места, нигде не обретал защиты. Повсюду в его метаниях следили за ним невидимые глаза, преследовала неуклонная жестокая воля.
Спасаясь от этого всевидящего и неотступного ока, его душа, гонимая страхом, в последнем страдании и немощи метнулась ввысь, словно ласточка, по вертикали, отрываясь от бренной земли, по тонкой, уходящей в небо струне. Выше и выше, навстречу пустоте, возносясь в нее, превращаясь в точку, окруженную синевой, выкликая в этой синеве кого-то, кто мог бы его заметить. И так силен был его взлет, так отчаянно, как птица перед смертью, возопила его душа, что из пустоты, синевы послышался слабый отклик. Он, Хлопьянов, был замечен, его вопль и мольба услышаны. Кто-то бестелесный, занимавший все небо и синеву, бывший этим небом и этой синевой, слабо дрогнул. Обратил к нему свое огромное, не имевшее очертаний лицо, заметил его, молящегося.
Хлопьянов почувствовал, как его вдруг объяли теплые чудные силы. Охватили мягкие защищающие объятия. В своем полете, в своем страдании и горе, он влетел в чье-то чудное чистое дыхание, и оно окружило его. Возникло восхитительное ощущение покоя, безопасности, принадлежности к кому-то, кто не ведает страха, неподвластен злу, одаряет его могуществом и покоем. Лицо, на него обращенное, было подобно материнскому лицу, но принадлежало мужчине, могучему и прекрасному великану, до которого он долетел. Этот великан прижал его к своей дышащей груди, мгновение они были вместе, мгновение длилось счастье. Хлопьянов мимолетно подумал, что счастье достижимо, стоит только устремиться ввысь и позвать великана. Едва он об этом подумал, как что-то, соединяющее его с великаном, распалось, и он, теряя высоту, вьшал из огромных объятий. Мягко планируя, опустился к земле. Лежал в своей кровати, не понимая, где он только что побывал, сквозь какие небеса пролетел, с кем повстречался. Ему было горько от случившегося распадения, но не было недавнего страха, недавнего одиночества и покинутости. Он знал, – где-то в высоте его заметили. И если сделать усилие, превратиться в ласточку, то можно долететь до любящего, всесильного великана.
Он пытался продумать свои предстоящие действия. Путь в газету Клокотова был ему заказан. Путь в другие редакции заминирован, как та горная тропа, протертая овечьими копытами, через которую тянулась тончайшая струнка «растяжки» и в нагретых камнях таилась взведенная ручная граната. Руцкой, к которому его посылали, и Хасбулатов, куривший свою смоляную трубку, не откликнулись на его сообщение. Оставались все те же, осторожные и разрозненные, себялюбивые и наивные лидеры оппозиции, с кем он вступил в отношения. Наутро в одном из залов намечался конгресс «Фронта национального спасения», на который соберутся лидеры и вожди оппозиции. Там, на конгрессе, он расскажет Генсеку о вилле в Царицыно, о тренировках в секретной зоне, о близком перевороте и заговоре.
Подаренный Константиновым пригласительный билет открывал ему доступ на конгресс. Перед входом клубилась толпа, раздавались мегафонные возгласы, колыхались флаги, – красный с серпом и молотом, имперский с двуглавым орлом, андреевский с голубым перекрестьем. Повсюду продавались патриотические газеты, брошюры. Коммунисты с красными бантами, «черная сотня», перетянутая портупеями, «православное братство» с крестиком и образом Богородицы. Все это уживалось вместе, гомонило, спорило, агитировало, улавливало в свои сети толпящийся люд.
В просторном холле было шумно, в зал не входили, и он пустынно светился рядами кресел. Над сценой свисали все те же три флага, висело огромное полотнище с надписью: «Фронт национального спасения».
Хлопьянов остановился в стороне, оглядывая толпу, высматривая в ней знакомые лица. Как и на всех патриотических собраниях, здесь были непременные казаки с лампасами, золотыми эполетами и крестами. Похаживали потупясь степенные батюшки, время от времени отпуская благословения. Среди них выделялся муфтий в рыхлой белой чалме, однако не было раввина и буддийского бонзы. То и дело попадались молодые люди в камуфляже с нашивками за ранения, волонтеры Абхазии и Приднестровья, – высокомерно посматривали на необстрелянный люд, умеющий лишь судачить о судьбах России. Среди присутствующих было много провинциалов, скромно одетых, робевших от вида столичных политических знаменитостей.
Хлопьянов слышал обрывки речей и суждений, поражался разношерстности патриотической публики. Она напоминала остатки прежних полнокровных культур и религий, союзов и партий, разрушенных огромным толчком, как упавший Вавилонский столп, рассыпанный на множество разрозненных, не умеющих объединиться осколков.
Появился Бабурин. Его появление вызвало волнение среди дам, движение глаз в его сторону. Он шел улыбаясь, ни на кого не глядя, допуская и прощая всеобщее восхищение, милостиво разрешая дамам вздыхать и следовать за собой. Его молодое лицо было гладким и чистым, с черными усиками и бородкой, делавшими его похожим на мушкетера. В черных пышных волосах красиво белела седая прядь. На летнем пиджаке красовался депутатский значок. От него веяло молодостью, успехом, избалованностью. Он знал, что хорош собой, не запрещал поклонницам любоваться собой.
– Наш будущий президент! – громко, чтобы быть услышанной, произнесла немолодая женщина, стоящая рядом с Хлопьяновым. – Когда выступает Бабурин, хочется дальше жить!
Бабурин прошествовал, окруженный пестрой свитой сторонников и журналистов.
Следом прошел, почти пробежал Константинов, большой, рыхлый, с рыжеватой бородой и желтым лысым лбом. Нервно водил по сторонам выпуклыми глазами, словно искал недоброжелателей, хотел понять, как он, лидер «Фронта», выглядит среди этой неуправляемой толпы. Его движения были нарочито резкими и решительными. Он что-то приказывал поспевавшему за ним охраннику в черной форме, указывал длинным пальцем на входы в зал.
– А ведь Константинов из демократов! – промолвил стоящий рядом с Хлопьяновым маленький человек в косоворотке и яловых сапогах, похожий на ямщика. – Он и «р» не больно хорошо выговаривает, как Ульянов-Ленин. Это еще нужно посмотреть, какой он такой патриот!
Константинов бурно, нервно прошел, и его сменил депутат Астафьев, мягкий, милый, с седой бородкой, сощуренными лучистыми глазами, похожий на чеховского доктора. С ним рядом ступала миловидная, чуть печальная дама, тоже из чеховского рассказа или пьесы. Хлопьянов поймал себя на том, что вся публика на этом политическом форуме, как и на прежних, где он уже побывал, напоминала кого-то из прошлых времен, описанных романистами, изображенных живописцами. Эти нынешние тщательно стригли бородки, подбирали пенсне, пришивали на брюки лампасы, чтобы как можно точнее походить на своих прототипов.
– Астафьев – мужик ничего! – заметил другой человечек, с утиным носом и маленьким горбиком под пиджаком. – Кадет называется. Только партия его – он да две блохи! Отпрыгнули, и он одинешенек!
Хлопьянов чувствовал веяния, витавшие среди участников конгресса. Обожание, надежда, недоверие, мнительность, раздражительное отношение к вождям, глухое, им самим непонятное недовольство и напряженное ожидание какого-то общего решительного действия, отважного и жертвенного, для которого они съехались из далеких городов и селений.
Появился Красный Генерал, в форме, в настоящих, а не липовых лампасах, с золотыми погонами. Шел, не глядя по сторонам, сердито шевеля усами. Следом шагал его неизменный телохранитель морпех, настороженный, зоркий, поглядывая по сторонам, готовый заслонить командира, дать отпор неприятелю.
– Наш, самарский! Крутой мужик! А все одно силенок не хватило танки на Москву повести. Вот и мучимся, бедные, слезы с лица отираем! – укоризненно, глядя вслед генералу, произнес длинноволосый человек, по виду звонарь или художник. И то же чувство, смесь глубокой симпатии и укоризны, испытал к генералу Хлопьянов.
Появился Трибун, маленький, бодрый, поигрывая плечами и бедрами, окруженный сподвижницами, каждая из которых держала красный пролетарский флажок. Трибун радостно озирался, купался в обожании, махал рукой, любитель уличных сходок, завсегдатай митингов, неукротимый защитник бедных.
– Его бьют, а он встает! Его заковывают, а он вырывается! Не жалеет себя за народ!.. Вот бы кому президентом! – провожал его одобрительным взглядом мужчина с красным бантом в петлице и круглой эмалированной бляхой с надписью «Трудовая Россия».
Вдалеке просторного фойе появился Генсек, широкоплечий, переваливаясь по-медвежьи, сгибая руки в локтях. Словно держал стойку, сохранял устойчивость среди качаний и колебаний палубы. Его окружал люд. Он останавливался, слушал, наклонив лобастую голову, отвечал, выпячивая губы. Ему не давали уйти, щелкали вспышками, наводили окуляры. Тележурналисты уже подсовывали ему микрофон, водили телекамерой. Генсек подробно и охотно отвечал, позировал, высказывал журналистам свои представления.
Хлопьянов издали наблюдал за Генсеком. Ожидал, когда его оставят в покое. Тогда Хлопьянов подойдет к нему, напомнит о себе, поведает страшную тайну. Но не он один наблюдал за Генсеком. Рядом двое, видимо из одной и той же русской провинции, с одинаковыми брошюрками в руках, посматривали на Генсека. Обменивались негромко суждениями. Один был жилистый, в каком-то специально сшитом армяке, по виду лабазник или торговец селедкой. Другой хрупкий, с серебристо-пепельным лицом, какое бывает у металлургов, весь век проживших среди металлической пыльцы и фольги.
– Не верю я коммунистам! – недоброжелательно и скрипуче заметил лабазник, косясь на Генсека, недовольный тем, что тот задерживается, не приближается, не дает рассмотреть себя вблизи, – Они сейчас с нами на союз пошли, когда их топчут и гнут. А выпрямятся, и своих союзников – к стенке! Так бывало, – кто коммунистам верил, тот потом кровавые сопли глотал!
– Из партии все «коммуняки» сбежали, кто из кассы партийной греб. К врагу убежали и кассу с собой унесли. А этот не сбежал, – металлург кивнул на Генсека, и в словах его было уважение и благодарность необманутого человека. – Этого как пихали, как оплевывали, а он выстоял, красный флаг не затоптал!
– Вот посмотришь, – скрипел лабазник. – Мы их из грязи подымем, а они нас в нее затолкают! Коммунистам верить нельзя, много крови на них!
– О чем ты! Враг в доме! В Кремле засел! Его выбивать всем народом надо, а ты – «коммунист», «монархист»!
– Вот увидишь, они продадут!
– Мы-то не продадим?
– Мы никогда!
Они посмотрели один на другого, наклонились и осторожно, исполняя какой-то им одним ведомый обряд, коснулись друг друга лбами.
Генсек освободился от журналистов, двинулся, довольный, дружелюбный, бодрый, напоминая выкупавшегося в жаркий день медведя. Хлопьянов оставил свой угол, шагнул ему навстречу.
– Извините, быть может, не к месту… У вас деловые контакты… Но известие чрезвычайной важности… Готовится штурм парламента… Я присутствовал на репетиции штурма… Президент, силовые министры…
Генсек смотрел на него сначала, как на всех, ему досаждавших, – дружелюбным, останавливающим взглядом. Потом в его глазах мелькнуло острое выражение, он узнал Хлопьянова, вспомнил их встречу на собрании ветеранов. И затем в этом остром выражении появился пытливый интерес и тревога. Он исподволь оглянулся по сторонам.
– Сейчас не будем об этом… После конгресса вы найдете меня… Я буду в райкоме партии… Виктор Федорович! – Он повернулся к сопровождавшему его сухощавому старику в сером костюме с набором военных колодок. – Объясните товарищу, как и куда он должен сегодня подойти, чтобы мы повидались! – снова повернулся к Хлопьянову. – Без посторонних спокойно обсудим.
К ним подбежала очередная стайка журналистов. Какая-то медноволосая иностранка в ярко-зеленых колготках тянула к нему диктофон, начинала косноязычно и радостно спрашивать. Генсек повернулся к ней, обретая добродушное, заученное выражение, стал охотно отвечать.
Ветеран с колодками любезно объяснил Хлопьянову, как проехать к райкому. Он, старик, сам встретит Хлопьянова на остановке, проводит к Генсеку.
Хлопьянов записывал в книжечку адрес, благодарил старика. И вдруг опять ощутил знакомую, не отпускавшую его тревогу. Словно кто-то следил за ним из толпы, слышал его разговор, подглядел его запись в блокноте. Оглянулся, – никого. Только быстро отходил какой-то усач в лампасах, да женщина с изумленным лицом совала в продуктовую сумку какие-то цветные брошюрки.
Конгресс открылся торжественно, под медный гром оркестра, исполнявшего «Варяг». Народ встал, одухотворенно слушал грозные звуки, зовущие на подвиг, на славную жертву ради любимой Родины. И все, кто стоял и слушал, – вожди в президиуме, проверенные испытаниями и борьбой, люди в зале, плечо к плечу, съехавшиеся со всех краев великой оскорбленной России, литые, как статуи, охранники в черной форме, перепоясанные портупеями, добровольцы Приднестровья в солдатских ремнях с нашивками за ранение, пожилой священник с редкой бородкой и темно-серебряным крестом на груди, отставник-генерал с набором красных звезд на груди, – все слушали священную песню, зовущую на бесстрашный подвиг и смерть. Ибо ценности, за которые они вышли сражаться, были высшими ценностями бытия, – Родина, Братство, Любовь.
Хлопьянов стоял вместе со всеми. Глядел натри флага, – красный, имперский, андреевский, на огромную, во всю стену надпись «Фронт национального спасения». И его начинали душить счастливые слезы. Он был не одинок, не потерян. Вместе с братьями, соотечественниками, единоверцами готовился к последнему параду и бою.
Первым выступал председатель «Фронта» Константинов, слишком, как показалось Хлопьянову, трескуче, воспроизводя своими жестами и риторикой стиль вождей Революции, известный по кинофильмам. Он упрекал Верховный Совет в недостатке смелости, спикера Хасбулатова – в вероломстве, призывал народ выступить с требованием отставки президента и продажных министров. Давал директиву «Фронту» готовиться к осеннему наступлению трудящихся, к актам гражданского неповиновения. Завершил свое выступление выбросом сжатого кулака, возгласом: «Свобода или смерть!», под оглушительный рев и аплодисменты зала. Уходил с трибуны, красный, с блестящим от пота лбом. Пожимал на ходу руки сидящих в президиуме соратников.
Выступал Астафьев, похожий на симпатичного и чуть лукавого пушного зверя. Его речь была посвящена историческому завершению Гражданской войны в России, когда «белые» и «красные», коммунисты и националисты провозглашают великое примирение, протягивают друг другу руки, сходятся в братском целовании. В единую могилу предстоит ссыпать «красные» и «белые» кости, и над этой могилой произнести слова покаяния. Как на иконе Бориса и Глеба шествуют рядом белый и красный кони, так и в идеологии будущей России станут соседствовать «красные» и «белые» ценности. Он сошел с трибуны под овации, и в рядах сидящие рядом советские фронтовики-ветераны и усатые казаки пожимали друг другу руки, братались, поглядывали на висящие рядом два стяга – красный с серпом и молотом и имперский с двуглавым орлом.
Третьим выступал Павлов, маленький, плотный, с темной жесткой бородкой, выпученными белками, похожий на упорного яростного бычка. Выставил в зал белый выпуклый лоб, говорил сначала тихо и сдержанно, а потом, переполняясь жаркой удушающей его энергией, все громче и яростней, до крика, до огненного хрипа. Белки его покраснели, шея набрякла. Он не умещался в своем пиджаке, в тесной будке трибуны. Бил и бодал ее, разбивал в щепы. Речь его была о Великой России, о непокоренном народе, поднимающемся на битву от великих рек и лесов. Его провожали восторженно. Зал ликовал, был полон тех самых хлебопашцев и воинов, о которых только что говорил оратор. Они съехались в столицу, чтобы сказать свое грозное слово супостату, указать ему вон из Кремля, восстановить на Руси покой и порядок.
Хлопьянов восхищался выступавшими депутатами. Они были моложе, отважней его. Бесстрашно, как бабочки на огонь, кидались к микрофону на заседаниях парламента, произносили жестокие приговоры режиму, обличали преступного президента. Звали народ к сопротивлению. Изнемогали, обжигались, падали без сил, но их тут же сменяли отважные друзья. Лучшие из лучших, сохранили честь и достоинство обманутого народа. Были его неподкупной совестью.
Выступал Офицер, худой, бледный, не дающий воли своим страстям. Обращался к армии, которую выбрасывали пинком из Прибалтики и Германии, обворовывали, отдавали под начало продажным генералам. Он призывал офицерский корпус создавать свои организации, готовиться к решающим действиям. Заверял, что патриотический «Союз офицеров» имеет свои ячейки, свои законспирированные подразделения во всех округах, в полках и дивизиях, в Генеральном штабе. И если режим решится на переворот, посягнет на Конституцию, армия выступит на стороне народа. Зал ликовал. Раздавались возгласы «Да здравствует Красная Армия!» Офицер уходил с трибуны, выпрямленный, резкий, вождь тайной организации, имеющей доступ к боевым арсеналам. Хлопьянов верил ему, сам хотел войти в святое офицерское братство.
Генсек выступал солидно, взвешено. Рокотал своим басом, рисуя образ будущего устройства освобожденной от захватчиков Родины. Патриотической державной идеологии отводилось главное место. Все патриоты, умеющие управлять электростанциями и заводами, учить и целить, писать книги и рисовать картины, все понадобятся в скорые дни Победы. Родина, как бывало не раз после катастроф и нашествий, находила в народе таланты, жертвенность, нескончаемое трудолюбие, вставала из праха. Создание «Правительства национального доверия» – вот ближайшая задача. Его провожали одобрительными возгласами, криками: «Так держать!» Священник, сидящий рядом с Хлопьяновым, одобрительно кивал головой. Не осуждал, а поощрял коммуниста.
Хлопьянов жадно внимал. Вдыхал этот воздух близкой и неизбежной победы. Его неуверенность и страх прошли. Они были следствием его одиночества. Теперь же он был не один, окружен единоверцами и соратниками. Жизнь больше не казалась ему катастрофой, а лишь продолжением борьбы, в которой неизбежна победа.
Вышел Красный Генерал, но не на трибуну, а на сцену перед столом президиума. Следом появился морпех, держал розовый сверток. Тут же оказался тучный чернявый человек, представленный Константиновым как сербский профессор. Морпех передал генералу сверток, тот развернул, раскатал его. В руках генерала заструилась атласная малиновая ткань, пролилась вниз, как поток. Морпех подхватил ее, и зал увидел малиновый стяг с вышитым Спасом Нерукотворным, православным крестом и древнеславянской надписью.
Хлопьянов узнал стяг, копию того, что развевался над русскими полками, уходившими на балканскую войну. Красный Генерал передал стяг профессору, чтобы тот отвез этот русский подарок в Боснию, передал русским добровольцам, воюющим за свободу братьев-сербов.
Зал единодушно поднялся. Раздались клики «Ура!» Священники крестились. Казаки кричали «Любо!» Серб-профессор упал на одно колено, поцеловал край стяга, обещал самолично доставить реликвию в действующую армию.
Хлопьянов испытывал вместе со всеми воодушевление, восторг. Его снова посетило утреннее сладостное чувство, когда личность его переходила под власть высшего благого существа, ведающего о нем, не дающего ему пропасть, сохраняющего для бесконечного бытия.
С этим счастливым чувством, боясь его потерять, он покинул конгресс и ехал на встречу с Генсеком. В метро, ухватившись за металлический поручень, пропуская мимо глаз шаровые молнии, пролетавшие в черноте туннеля, он рассматривал пассажиров, любя эти молчаливые, знакомые с детства лица москвичей. Думал, что каждый из них переживал похожее чувство счастья, единения, готовности заступаться и жертвовать за «друга своя».
Он был теперь убежден в своей нужности, был уверен, что умный широколобый Генсек выслушает его, и возникнет спокойный, весомый план, предотвращающий угрозу.
Он пересел на автобус. Стоял в тесной горячей толпе рядом с молодой женщиной в полупрозрачном платье. Женщина то и дело наклонялась к маленькой дочери, что-то ей тихо и сердито внушала. Девочка смеялась, в руках у нее была матерчатая сумка, из которой выглядывала голова котенка. Девочка дразнила котенка, и тот ее небольно кусал.
Хлопьянов не заметил, как его просветленная радость сменилась тревогой и беспокойством. Будто приближалась далекая тень. Еще было светло, еще трава под ногами ярко зеленела, но у далекого леса зародилось сумрачное пятно, и оно приближалось.
Приближение тревоги было беспричинно. Кругом мелькали все те же московские лица. Качался и поскрипывал автобус. Шелестел неразборчиво голос водителя, объявлявшего остановки. Девочка играла с котенком. Но что-то неуловимо изменилось. Будто кто-то вошел, молчаливый и грозный, и своим появлением изменил всю картину.
Хлопьянов знал, что никто особенный не входил в автобус, кроме болезненной женщины с серым лицом, которой уступили место, и подвыпившего, плохо выбритого рабочего, который тут же на кого-то обиделся и заворчал. Но тревога возникла, знакомая, как перед взрывом гранаты, раздражающая, съедающая все недавние светлые ощущения.
Он выглядывал в нечистые окна на проезжавшие автомобили, – источник тревоги был не в них. Еще раз оглядел ближних и дальних, – не в них был источник тревожных волнообразных потоков.
Казалось с какого-то момента, с какого-то перекрестка, с угла и фасада дома автобус попал в излучение, двигался в этом излучении, управлялся им. Все, кто находился в автобусе, – и он сам, и девочка с матерью, и котенок, и подвыпивший рабочий, – уже не принадлежали себе, были захвачены внешней силой, двигались не по маршруту, а по другому, продиктованному извне направлению.
Хлопьянов вдруг понял, что причиной тревоги был он, его тайна, его сообщение, которое он вез Генсеку. В нем заключалась причина невидимых изменений, грозящих всем пассажирам. И лучше ему сойти, затеряться среди переходов, темных сорных подъездов, обмануть невидимых наблюдателей, рассечь силовые линии.
Объявили нужную ему остановку. Он протиснулся к выходу мимо стеклянного отсека с водителем, оглянувшимся на него лупоглазым лицом.
Стоял на остановке перед обширным перекрестком. Кругом были однообразные кирпичные здания, унылые, начинавшие желтеть тополя. На остановке толпились люди, и среди них старик-ветеран в сером пиджаке с колодками. Увидел Хлопьянова, слабо махнул, пошел навстречу.
Странное оцепенение охватило Хлопьянова, ноги его онемели, не могли ступать. Среди солнечного московского дня надвигалась прозрачная тень. Налетал, приближался сумрак. Автобус, на котором он только что приехал, замигал хвостовым огнем и начал трогаться. Следом двинулся грузовик с голубым хлебным фургоном. На перекресток стал выворачивать длинный с прицепом бензовоз, красно-желтый, с надписью «огнеопасно».
Старик приближался, махал рукой. Автобус с мутными стеклами, за которыми мелькнуло лицо девочки и ее светловолосой матери, набирал скорость. Бензовоз пытался вписаться в пространство между синим грузовиком и автобусом, а Хлопьянов, глядя, как вминается бок бензовоза в синий угол фургона, как из пролома начинает хлестать желтая прозрачная жижа, а бензовоз продолжает движение, рвет свой металлический борт, открывая хлещущий бензином пролом, Хлопьянов, чувствуя, как в этом сложном движении мнутся и путаются силовые линии, страшным усилием воли разморозил, растормошил свои ноги и животным броском кинулся прочь, на проезжую часть, на прорезиненный жаркий асфальт, слыша, как знакомо и страшно, по-афгански, трещит, вскипает горящий бензин, и огромный кудрявый взрыв, как малиновая роза с черными подпалинами, жахнул до самых крыш, наполняя перекресток слепящей вспышкой, пеклом, тупым, выжигающим небо огнем.
Хлопьянов длинно, как в воду, летел к асфальту, приземляясь грудью, сдирая рубаху, перегруппировываясь в кувырке. Лежал и видел, как вторым оглушительным взрывом лопается прицеп наливника, кирпичные стены домов горят, тополя горят, как факелы, черный скелет автобуса просвечивает сквозь красное зарево, в нем кто-то бьется, царапается, исчезает в трескучем вихре. Старик, все еще идущий навстречу, еще сохраняющий свой контур, подобье тела, весь охвачен огнем, сгорает, подламывается, падает, и к нему по асфальту приближается кипящий ручей бензина.
Хлопьянов отползал от взрыва, обугленный, в волдырях, сбивая с волос капли огня, видя, как смрадно, страшно горит весь перекресток, – машины, грузовик, растерзанный наливник, автобус. Какой-то шальной «жигуленок» не удержался на скорости, влетел в огонь, забился и замер, охваченный красным пламенем.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?