Текст книги "Бес новогодней ночи"
Автор книги: Алексей Кленов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
От телефонного звонка Санька буквально шарахнулась, как наэлектризованная. То ли от полной тишины в доме показалось, что так тревожно звонит мурлыкающий телефон, то ли впрямь что-то почувствовала. Трубку взяла с опаской, и напряглась, услышав:
– Это квартира Бессоновых?
– Да. А вы кт…
– Я врач из больницы скорой помощи. Фаттахов моя фамилия. С кем я говорю?
– С дочерью… С Санькой… С Александрой Бессоновой. А что случилось?!
– Вот что, Александра. Твои мама с папой и бабушка, верно я понял? Они у нас. Не волнуйся, с мамой и папой все в порядке. Правда, они сейчас без сознания, но для жизни угрозы нет. А вот бабушка…
Дальше Санька слушать не стала. Сорвалась с места, даже не положив трубку на место, просто швырнула, не слушая далекого «Алло? Алло!!!». Схватила деньги из папиной заначки, и, поймав такси, рванула в больницу. Там, в суматохе приемного покоя, не сразу смогла найти доктора Фаттахова, оказавшегося пожилым хирургом, симпатичным таким дядечкой с брюшком и сильными руками. А он, по ее виду догадавшись, что за сумасшедшая ворвалась в отделение, с ходу уточнил:
– Александра? Ну, слава Богу, хоть ты в порядке. Я уж думал бригаду в адрес посылать. В общем, в аварию они попали. Доставили всех троих в бессознательном состоянии. Хорошо, права отца твоего гаишники догадались на носилки положить. По фамилии телефон и выяснили. Без драм! Мне сейчас еще твоих обмороков не хватало! Ты девчонка крепкая, держись. Мне помощь твоя нужна. Понимаешь, папа с мамой в порядке. А вот бабушке срочно требуется переливание крови. Срочно! Проблема в том, что у нее редкая группа. Третья отрицательная. Сейчас такой даже на станции переливания нет. Мы можем заказать из Казани, то есть уже заказали. Но доставят часа через два, не раньше. А нужно срочно! Подскажи, кто из родственников в городе есть? У кого-то должна же быть такая группа.
А Саньку совсем повело. Чувствуя, как ноги подгибаются, опустилась на скамейку, и почти прошептала:
– Никого нет. Только я. Господи, если с ними что-то… У меня же третья отрицательная! Я сейчас только вспомнила! Я же когда паспорт получила, сдала на группу. Папа еще шутил, что мне бабулина кровь досталась! У меня возьмите!
Фаттахов с недоверием посмотрел на Саньку, задумался на секунду:
– А ты уверена? Нам анализ проводить некогда, счет на минуты идет. И потом, тебе сколько лет, красавица?
Санька, не моргнув глазом, соврала:
– Восемнадцать. Правда! Не сомневайтесь, у меня третья отрицательная. Я же помню.
– А выдержишь? Не меньше семисот грамм потребуются, напрямую.
– Выдержу. Давайте скорее, вы же говорите…
– А покажи-ка мне паспорт, красавица.
– Да какой, на фиг, паспорт?!! – заорала Санька. – Я хорошо хоть одеться сумела и не в шлепанцах побежала!!!
Хмыкнув, Фаттахов покрутил головой, пробормотал вполголоса:
– Семь бед, – один ответ. Ну, пойдем, спасительница. Время…
Через пять минут Санька уже лежала на кушетке, босая, расслабленная с иглой в вене, чувствуя, как по капельке жизнь из нее цедится, и цедится. И боялась глянуть на соседнюю кушетку, где лежала ненавистная еще днем бабуля. Не того боялась, что еще днем ненавистная, а что изуродована. Когда все же решилась, и скосила глаза, даже удивилась. Внешне у бабушки вроде и повреждений не видно, во всяком случае, на лице и руках, видных из-под покрывала. Она даже какая-то умиротворенная лежала, чуть ли не улыбаясь посиневшими губами. Только очень бледная. Санька не сразу поняла, что последнее слово сказала вслух. Наклонившийся над ней Фаттахов, неузнаваемый из-за марлевой маски, переспросил:
– Бледная? Э-э-э, голубушка да ты и впрямь бледная. Подожди, сейчас нашатыря, и закончим.
Санька попыталась, было, крикнуть «Не надо заканчивать!», но в глазах все поплыло, и темнота навалилась разом, как будто свет выключили…
Очнулась Санька от похлопывания по щекам и едкого запаха аммиака. Сквозь туман в глазах с трудом разглядела лицо все того же доктора, только уже без маски. Он улыбался, и говорил что-то, пока не слышное сквозь звон в ушах. Но глаза были красноречивее. Испуг в них был неподдельный. Потом и голос его донесся до слуха:
– …ны вы, женщины, на эти дела. Чуть повод, так в слезы. Малость потрясение, – и в обморок. Напугала ты меня, Александра Бессонова. Скажи честно, соврала на счет возраста?
Санька, слабо улыбнувшись, кивнула.
– Сколько же тебе, красавица?
– Шестнадцать… Ну, через два месяца будет. Простите…
Фаттахов обреченно вздохнул:
– Все, уволят к чертовой матери. Или родители твои засудят. Я ж права не имел…
– Не засудят. И не уволят. Мы же никому не скажем?
– А объяснять, как я буду, кто донор?.. А, ладно! Не в первой фитиля получать. А ты хоть еще и маленькая, но настоящая. Молодец, дочка.
– Я не маленькая. Я совершеннолетняя. И паспорт есть.
– Совершеннолетняя, да недееспособная.
– Была… Днем еще была недееспособная. Сейчас – очень даже способная. И вообще, дура я была.
Улыбаясь, доктор задорно подмигнул:
– Что, переоценка ценностей? Пора, здоровая уж кобылка. Ладно, сейчас тебя в интенсивную переведем, под капельницу.
– Ой, не надо в интенсивную. Я лучше здесь, с бабулей. С ней же все в порядке?
– Теперь да. Благодаря тебе, и моей безответственности. Ну, лежи, я заходить буду, проведывать. А капельницу здесь поставим…
И вышел, осторожно прикрыв дверь. И почти сразу послышался голос Антонины Петровны:
– Спасибо, Шур… Спасибо тебе, Санечка. Слышала я все. Видишь, даже в себя уже пришла.
Повернув голову, Санька с улыбкой посмотрела на бабулю, немного порозовевшую, и впрямь на удивление быстро пришедшую в сознание.
– Да ну что ты… бабуля. А Шурой меня все же не зови, ладно? Лучше Санечкой. А то папа с мамой все Санька, да Санька. Вот и выросла… Санька. Только им ничего не говори, хорошо? А то у безответственного доктора Фаттахова и правда неприятности могут быть. Кто его знает, как папа с мамой отреагируют?
Антонина Петровна улыбнулась, и попыталась слабой рукой дотянуться до Санькиной. Не получилось. Просто пошевелила пальцами в воздухе:
– Хорошо они отреагируют, правильно. Прав очень ответственный доктор, ты настоящая. Если б он не рискнул, если б ты не осмелилась…
Прикрыв глаза, Санька начала проваливаться в сон, успев пробормотать напоследок:
– Да ладно, бабуля. Смущаешь ты меня. Как ты там в песне пела? «Клич пионера – всегда будь готов»? Ты мне после расскажи про БАМ, ага? И про дедушку. Только обязательно расскажи, бабуля…
Горюшко-горе
Холодно… Мрак чернильный лезет с улицы в окно, и сотнями тысяч ярких и крохотных звездочек сверкает в свете уличных фонарей заиндевевшее стекло. Под окном монотонно скребется лопата дворника. Ширк-ширк, ширк-ширк, ширк… Туда-обратно, туда-обратно… Тоскливо прозвенел обледеневший трамвай где-то за углом и тут же умолк, словно испугавшись своей нечаянной смелости. Стукнула внизу дверь подъезда, выпустив кого-то из самых ранних, и ржаво заскрипела на промерзших петлях. Сопят дети на кровати рядом, сонно бормочет старуха-мать в соседней комнате, и гуляет по щелястому полу ледяной сквозняк, тихой сапой пробравшийся через оконные стекла с улицы. Февраль. Утро. Холодно…
Вставать Татьяне не хочется. И хоть будильник уже давно прозвенел и пора бы набраться духу, и вынырнуть из-под стеганого одеяла, но покидать уютное гнездышко не хочется, – хоть убей. Веки жжет от недосыпания, словно песком запорошило, и протяжно ноют руки от ночной стирки. Хорошо бы еще с полчасика поваляться. Ну, четверть часа. Да хоть бы еще пять минут сладкого забытья…
Вскочила, как в ледяной омут бросилась. Охнула беззвучно от мертвецкого холода, сунула ноги в стоптанные шлепанцы, халат на плечи непослушными руками и – в кухню. Включила свет, торопливо прощупала постиранную ночью одежонку с Вовки и Анюты и скорее чайник на плиту, покрывальце на стол и утюг (у-у-у, зверюга вечно искрящая) в розетку. Проскользнула в ванную, умылась поспешно, отбрасывая на спину густые каштановые волосы, и снова в кухню. Чай без сахара. И то прелесть в такое утро, что горячий. Одежонка детская сырая, волглая, шипит и комкается под утюгом, разглаживается медленно и неохотно. И оставить неглаженным нельзя: Вовке в школу пойти будет не в чем, и Анютка весть день будет ходить в мятом. На мать надежда плохая, совсем у старухи руки отказывают.
Утюг ползает неохотно по детской рубашонке, сопротивляется, цепляясь за швы и пуговички. Туда-сюда, туда-сюда… Шипит, искрит, паразит, перегнутым проводом. Совсем плох, проклятый, и починить некому. Глаза сонно хлопают, закрываются против воли. Того и гляди, что пальцы прижжешь треклятым утюгом.
Наконец справилась, закончила. Развесила просушенную и проглаженную одежонку по спинкам стульев, села за стол, устало сложив исхудалые руки на коленях, и тяжело задумалась, вперив угрюмый взгляд в противоположную стену, пожелтевшую, в сырых подтеках от недавнего затопления безалаберными соседями сверху. Чайник, забытый на плите, заголосил, засвистел по-разбойничьи на все лады. Стряхнув с себя оцепенение, Татьяна тяжело поднялась, выключила плиту, благо, что разогревать больше нечего, и снова устало опустилась на прежнее место, погрузившись в невеселые размышления.
На свет в кухне выбралась из своей спаленки мать, беспрестанно охая и хватаясь рукой за поясницу. Не спится ей по-старчески. А если и есть тот сон, то – короткий, чуткий. Слышит старуха по ночам, как дочь тихонько, чтобы не разбудить детей, воет, до боли закусывая зубами угол подушки, оплакивая свое одинокое бабье существование. Днем крепится, виду не подает, как тяжко ей одной, без мужика. Как устала одна горе мыкать с двумя детьми, с ней, старухой, болезнями в бараний рог скрученной. Гордая…
Старуха постояла молча, словно к чему прислушиваясь. Тяжело проковыляла через крохотную кухоньку, остановилась рядом с дочерью. Обняла за плечи, погладила по каштановым волосам с ранней предательской проседью. Утерев тыльной стороной ладони сухие губы, нашарила в кармане передника тощую пачку денег. Подала дочери, прошамкав беззубым ртом:
– Вот, возьми-ка. От пенсии осталось. На работе в столовую сходишь, негоже себя голодом морить. Ты молодая, здоровая, работаешь. Тебе питаться надо. Детей надо на ноги поднимать.
Татьяна упрямо покачала головой, зажала деньги в материной руке, худой, жилистой.
– Не надо, мама. Лучше днем Вовку в магазин пошли. Пусть молока и хлеба купит. Детям молоко нужно. А я как-нибудь.
Старуха сердито полыхнула глазами на непокорную дочь.
– А тебе что же? Не нужно, что ли? Мы-то, как ни то продержимся, дома-то. Что на работе слышно? Дадут ли деньги?
– Сегодня обещали.
Старуха отрешено пробормотала себе под нос:
– Ох, и жизнь пошла, месяцами заработанного не платят.
И снова дочери:
– Хоть чего-то из дома возьми на обед. Совсем же голодная будешь.
– Ничего, я потерплю. Ты детей покорми днем да присмотри за ними. Деньги получу, Анютку снова в садик отдам. Мне заведующая обещала сохранить место, если до конца месяца задолженность погашу. А на обед я картошки вчерашней возьму с хлебом. Ты иди, мама, ложись. Чего же в такую рань поднялась?
Старуха снова погладила дочь по голове, сказала, как простонала:
– Ой, непутевая ты у меня, Танька. И чего Генку прогнала? Ну, изменял, эко дело! Мне вон батька твой тоже частенько изменял, и ничего, жили. Любви особой не было, зато тебя вырастили. И что с того, что пил? Кто нынче не пьет? Однако ж детей не забывал, подарки вона дарил. А теперь что? Ни мужика, ни алиментов. Говорила тебе, бестолочи, – живи! Терпи да живи.
Татьяна вспыхнула, сбрасывая с себя оцепенение, полыхнула глазищами не хуже матери:
– А я не хочу терпеть! И не был он отцом детям, никогда не был! У него только водка да юбки и были на уме. И хватит о нем, мама!
Мать снова пробубнила себе под нос:
– А теперь что же, лучше что ли сделала? Ни детям отца, ни себе мужика. То-то по ночам воешь да подушку грызешь. Ох, горе ты мое горюшко…
И зашаркала по полу стоптанными шлепанцами, скрылась за дверью, сухая, сгорбленная, всем своим видом выражая неодобрение дочери. Татьяна, взглянув на мерно тикающий на столе будильник, стремительно поднялась со стула, уложила в сумку стеклянную банку с оставшейся от ужина картошкой, мешочек с двумя ломтиками подсохшего за сутки хлеба и вышла с кухни.
В комнате, не включая свет, торопливо оделась, застегивая мелкие пуговички непослушными, ноющими от ночной стирки пальцами. В голове тоненько звенело, и перед глазами все кружилось от хронического недосыпания и полуголодного существования. Вышла в прихожую, накинула на себя потрепанное пальтишко с побитым молью меховым воротником. Посмотрела на свое отражение в помутневшем от времени зеркале. Еще не стара, привлекательна. Брови густые, темные, и глаза огромные, в пол-лица и лучистые. Еще вполне могла бы нравиться мужчинам. Вот только портят синие полукружья под глазами и отсутствие косметики. А вообще еще очень даже ничего… Но уж это – нет. Главная забота о детях. Да и мужики-то вокруг сплошь кобели. Был уже один еще полгода назад, хватит. И – ноги в сапоги, варежки вязаные на руки и шапкой прикрыла роскошные каштановые волосы. Погас свет, квартира снова погрузилась в темноту. Дверь негромко хлопнула, щелкнув язычком английского замка. Дробно застучала вниз по лестнице каблучками. Снова проскрипела дверь, взвизгнув обледенелой пружиной.
На улице по-прежнему, нудно и монотонно, скреблась лопат дворника. Ширк-ширк, туда-сюда, ширк… Татьяна пересекла тротуар, вычищенный только наполовину, и ступила на еще нечищеную часть. Утопая в снегу почти по колено, побрела к остановке, зябко кутаясь в поднятый воротник пальто. Трамвай, обледеневший, с промерзшими до звона стеклами, подлетел, скрежеща колесами, рассыпая в морозном воздухе холодные голубые искры. Войдя в полупустой вагон, Татьяна прошла к свободному сиденью, опустилась на него, привалившись плечом к белому стеклу. Сняв варежку, оттаяла пальцем крохотный глазок в кристаллическом покрывале голубого инея. Стала отрешенно смотреть на мелькающие за окном витрины магазинов и огоньки обгоняющих медленно ползущий трамвай машин.
Вагон громыхал на стыках, раскачивался на ходу, и Татьяна незаметно для себя задремала. Очнулась как от толчка. Испуганно приникла к стеклу, пытаясь рассмотреть, где находится, не проспала ли свою остановку. Однако стекло снова заиндевело, и на месте прежнего глазка затянулось мутной, непроницаемой для взгляда пленочкой. Татьяна сдернула с руки варежку и снова стала оттирать глазок. Оттерла, посмотрела и облегченно вздохнула. Ехать было еще три перегона. Встряхнулась и выпрямилась на сиденье, чтобы не задремать снова.
Через три остановки сошла – как в омут ледяной бросилась. Хоть и холодный вагон, а все же присутствие людей создает иллюзию тепла и уюта. А на улице – стылый холод, и ветер свистит по-разбойничьи, украдкой забираясь под пальто. Ухнула с подножки в снег, едва не поскользнувшись. Мужчина в добротной норковой шапке вежливо поддержал под руку. Еще пошутил: ни к чему, мол, такой красавице ножки ломать. Хотела сказать «Спасибо» мерзлыми губами, но наткнулась на похотливый взгляд, бесцеремонно ощупывающий каждый изгиб фигуры, сжала зубы и стремительно пошла прочь, все еще чувствуя на себе липкий взгляд и внутренне кипя от возмущения. Ну, неужели нельзя просто помочь, по-человечески, без пошлых мыслей?!
Торопливо зашагала вдоль улицы, и дальше – через железную дорогу, мимо утопающих в снегу садов в сторону заводской проходной, все так же кутаясь в воротник и ежась от ледяного ветра. Добежав до проходной, нырнула в застекленные двери, оттирая щеки жесткой варежкой. Внутри колготился народ, сбившись в кучи у одинаковых кабинок, безликих, отличающихся друг от друга только жирными черными номерами, намалеванными на серо-голубой поверхности.
Татьяна подошла к своей, привычной девяносто шестой, и пристроилась за мужичком в облезлой кроличьей шапке, слесарем из ремгруппы. Дождавшись своей очереди, вошла в кабинку, и, вынув из узкой щели пропуск, уже нажимая кнопку, снова почувствовала головокружение. Поспешно ухватилась свободной рукой за холодный верх кабинки, чтобы не упасть, не дай Бог, и как сквозь вату услышала стук. Видимо, нажала не свою кнопку, и кабинка захлопнулась.
Тут же подлетела охранница, толстая бабища в синей шинели едва сходящейся на мощной груди. Сдвинув выщипанные до облезлости брови, она поджала толстые, блестящие от мокроты губы, и спросила, как пролаяла:
– Номер?
Татьяна ответила слабым до противности голосом, чувствуя, как дрожат колени:
– Шестьдесят девять, сорок семь.
Баба еще больше нахмурилась, видно для авторитета и бдительности, властно протянула руку, подозрительно ощупывая Татьяну крысиным каким-то взглядом.
– Дай пропуск.
Долго вертела в руках картонный прямоугольничек в пластиковом вкладыше, внимательно сличая фотографию с оригиналом. За спиной у Татьяны начали потихоньку ворчать, поторапливая чересчур бдительную охранницу. Та не замедлила ответить, прогавкала, считая ниже своего достоинства разговаривать нормально:
– А ну тихо там! Я при исполнении.
И снова Татьяне:
– А почему кабинка захлопнулась?
– Не знаю. Наверное, по ошибке не ту кнопку нажала.
Баба сразу же перешла на визг, брызгая слюной и противно кривя губы, словно только и ждала такого ответа:
– Ходят тут годами, а пользоваться автоматами не умеют! Ты что, впервые замужем? А ты не пьяна часом? А ну дыхни!
От возмущения Татьяна тоже зашлась в крике:
– Да как вы смеете! И перестаньте мне тыкать, я вам не девочка пятилетняя.
Свиноподобная безапелляционно отрезала:
– Смею! У меня работа такая. Дыхни, говорю.
Татьяну вдруг такое зло взяло, что, кажется, так бы и разорвала эту хавронью откормленную. С откровенной ненавистью посмотрела прямо в выпуклые глаза и категорично заявила:
– Не буду. Ты еще, стерва, надо мной не издевалась.
Баба торжествующе заверещала:
– А-а-а-а! Не будешь? А в сумке у тебя что? Бутылка? А ну, выходи. Пошли в караулку.
За спиной у Татьяны снова зароптали, пытаясь возмущаться, но «хавронья», не обращая на это ни малейшего внимания, заорала в сторону центральной кабины:
– Земфира! Земфи-и-и-ра-а-а! Позвони начальнику, я тут алкашку поймала.
Татьяна, пунцовая от стыда и негодования, в сердцах выдохнула:
– Тварь!
«Тварь» завопила еще громче:
– Ах, ты еще и оскорблять?! Сейчас протокол составим, и премии лишим.
Зло сверкнув глазами, Татьяна, тоже взбешенная не на шутку откровенной наглостью, едва сдерживаясь от бессильной ярости чтобы не зареветь на людях, прошипела:
– Лишай, дрянь… За пять месяцев лишай, того, что не получаю. Ты тут подачки себе вылавливаешь, рожу разъела как… А в цехах по полгода зарплату не платят. Лишай, тварь такая…
Последние ее слова услышал подошедший начальник охраны, пожилой, с седыми усами и висками, с серыми внимательными глазами. Сразу спросил толстуху с плохо скрываемой брезгливостью:
– В чем дело, Никифорова?
Та зачастила скороговоркой с угодливой, и в то же время ехидной ухмылочкой, отчего стала еще гаже:
– Да вот, Иван Трофимович, грубит. Кнопки путает, хотя работница уже не молоденькая, пора бы и привыкнуть. Не иначе как пьяная. Говорю ей: «Дыхни», а она грубить взялась. Надо ее…
За спиной Татьяны какой-то мужик выкрикнул:
– Да ты сама с людьми говорить не умеешь. Ты же первая…
Не обращая внимания на выкрики и прерывая разошедшуюся бабу, Иван Трофимович спросил у Татьяны:
– Что случилось?
Та хмуро посмотрела на начальника и нехотя ответила:
– Кнопку перепутала, голова у меня закружилась.
Тот выслушал ответ, нейтрально покивав головой. Повернулся в сторону центральной кабины, за стеклом которой сидела вторая охранница, с интересом наблюдая за происходящим, и зычным, неожиданным для его маленькой и аккуратной фигуры голосом, прокричал, прерывая гул голосов и грохот многочисленных кабинок:
– Земфира, открой девяносто шестую!
Кабинка щелкнула «костылями», Татьяна вышла, по-прежнему угрюмо посматривая на начальника. Тот протянул пропуск, и коротко обронил:
– Иди.
Татьяна взяла пропуск, еще не веря, что все так легко разрешилось, а толстуха въедливо заметила, поджав губы:
– Сумку у нее надо проверить. Звякало там что-то. Не иначе как бутылка.
Иван Трофимович немного виновато посмотрел на Татьяну и попросил:
– Покажи.
Татьяна раскрыла сумку так, что легко стало видно все содержимое. Толстуха заглянула внутрь и, фыркнув, величественно удалилась, всем своим видом показывая крайнюю степень презрения. Татьяна зло окликнула:
– Эй, ты! Извиниться не хочешь?
Та обернулась, приостановившись на мгновение, фыркнула еще презрительнее:
– Еще чего! Стану я перед всякой извиняться!
И ушла. Гордая, самодовольная и неприступная, как скала. Татьяна снова процедила, едва слышно, сквозь зубы:
– Дрянь!
Иван Трофимович только виновато развел руками:
– Ты извини. Знаешь ведь как у нас. Кругом сокращения, а эта стервоза меня уже давно подсиживает, только и ищет случай как бы от меня избавиться. У нее в отделе кадров какая-то родственница работает, вот она и наглеет. Чуть что – докладную на меня пишет. А мне до пенсии всего ничего осталось, куда я отсюда? Можешь, конечно, на нее жалобу написать, да только не советую. Иначе потом придется проходную менять, замордует. Оно… Ну… это… Не тонет же, как известно.
Вздохнув, Татьяна устало ответила:
– Да ладно, переживу. Вы меня извините, плохо подумала о Вас. Думаю, раз в охране…
Иван Трофимович легонько похлопал ее по плечу, и мягко упрекнул:
– Ну, ну, ну… Не надо обо всех плохо думать. Везде есть люди, и везде есть хапуги. Работа у нас действительно та еще. Но ведь кому-то надо порядок поддерживать. Знаешь, сколько сейчас с завода воруют? Так что мы не только пьяных вылавливаем… Ну, ты иди, иди. А то опоздаешь.
Кивнув на прощание, Татьяна склонила голову, и пошла к выходу, прижимая к боку злополучную сумку. Пока до своего корпуса бежала, все пыталась унять дрожь в трясущихся губах и близкие слезы от пережитого унижения. А они текли, текли упрямые из глаз, туманя взгляд, и застывали на обложенных встречным ветром щеках ледяными, хрусткими дорожками. И Татьяна едва успевала их смахивать шершавой и ломкой на морозе варежкой, стараясь подавить в себе жгучее желание тоскливо завыть от усталости, от горечи, от безнадеги житейской. Как ни старалась, удавалось ей это неважно, и к цеховым воротам она подошла зареванная, с припухшими и покрасневшими веками.
С усилием потянув на себя скобу, приваренную к двери, врезанной в ворота, Татьяна проскользнула внутрь тамбура и торопливо отступила в сторону, чтобы не получить в спину удар тяжелой дверью. Стальной тросик, переброшенный через блок, пронзительно взвизгнул, увлекаемый вниз тяжелым противовесом, и дверь, гулко ухнув, с грохотом захлопнулась у Татьяны за спиной. От боковых калориферов обдало потоком теплого воздуха, осушив на лице недавние слезы. Торопливо преодолев полутемный тамбур между внутренними и внешними воротами, Татьяна вошла в неосвещенный еще полностью цех и ходко зашагала по проходу мимо диспетчерской, вдоль длинных рядов одинаковых станков и дальше, в раздевалку на втором этаже. Проходя мимо туалета, забежала на минутку, умылась под краном холодной водой, яростно растирая припухшее лицо. Стало немного легче. И все же, взглянув в зеркало, Татьяна осталась недовольна собой. Глаза покраснели, веки заметно припухли и выражение лица какое-то жалкое и затравленное. Попыталась улыбнуться своему отражению, и даже язык себе показала. Что, дескать, приуныла? Но улыбка получилась какая-то нехорошая, больше похожая на ухмылку, и Татьяна, еще раз показав себе язык, сердито на этот раз, круто отвернулась от мутного и потрескавшегося по краям зеркала. Прижав к покрасневшим то ли от мороза, то ли от стыда щекам ладони, прошептала упрямо: «Ну, все, все. Успокойся…» Вздохнула глубоко, еще раз с силой потерла лицо ладонями и поспешила в бытовку.
Бытовая, большая прямоугольная комната без окон, плотно уставленная шкафами, большая часть из которых сейчас пустовала, с деревянными скамьями вдоль стен, освещенная безжизненным светом дневных ламп, некогда шумная по утрам от разговоров, была полупуста и оттого казалась еще неуютнее. Немногие станочницы, не отправленные администрацией по отпускам, сонные еще, молчаливые и потому особенно хмурые, вяло переодевались в рабочие халаты, негромко обмениваясь приветствиями. Стараясь не привлекать к себе внимания, Татьяна прошмыгнула к своему шкафчику, стоящему в дальнем от двери углу, и загремела металлическими дверцами. Соседка Татьяны, тучная и добродушная вдовая Анна, потерявшая мужа-офицера в Афганистане, в свои неполные сорок лет уважительно именуемая Сергеевной за свою рассудительность, терпимость и стойкость к житейским передрягам, окликнула Татьяну из-за дверцы:
– Ты чего это, мать, словно мышка сегодня: шмыг – и нету тебя?
Татьяна молча стягивала с себя кофтенку, боясь отозваться, чтобы не выдать своего состояния предательской дрожью в голосе. Сергеевна снова добродушно проворчала низким голосом:
– Да что с тобой, подруга? Язык, что ли, проглотила? Слышь, нет ли? Ау, Татьяна.
Застегивая на себе синий халат, Сергеевна выглянула из-за дверцы и, заметив опухшее от недавних слез лицо Татьяны, всплеснула руками:
– Господь с тобой! Да ты, никак, ревела? Ты что? Случилось что? Да не молчи ты!
От сочувственного тона Сергеевны, от жалости к самой себе глаза у Татьяны снова наполнились слезами, и она замерла с прижатыми к груди руками, невидяще глядя в полутемное нутро шкафа затуманенным взглядом и до крови кусая губы, чтобы не зареветь в голос. Сергеевна приблизилась на шаг, обняла Татьяну за плечи и затормошила ее.
– Да ты что, дуреха? Ну, успокойся. Что, опять Генка приходил? И снова пьяный? Да сдай ты его, паразита, в милицию. Пусть охолонет немного. А то его жалеешь, а на себя с детьми наплевать. Так, что ли, получается? Ах, дуреха ты, дуреха…
Татьяна вымученно улыбнулась сквозь слезы, выдавила едва слышно осевшим голосом:
– Вот как раз себя-то и жалею сейчас… Не приходил он, Сергеевна, не в нем дело, пропади он пропадом. Хотя и в нем тоже… Устала я, Сергеевна. Сил нет, как устала. Генка, подлец, опять с работы сорвался, алиментов не платит уже третий месяц. Зарплаты пять месяцев не получаю. На детей смотрю – в чем душа держится, у бедняжек. Мать вся иссохла. Ей лекарства дорогущие нужны, а денег едва на хлеб с картошкой хватает. И помощи ждать неоткуда, на одну материну пенсию тянемся. Анютку в садик не вожу, платить нечем. Вовка от недоедания бледный стал, прозрачный как свечечка. Вчера в магазине попросил шоколадку купить, а я наорала, дура. Какие уж там шоколадки, на хлеб едва наскребла. А что он, глупенький, понимает? Обиделся, и в слезы. А я над ним, несмышленышем, давай реветь. Так и скулили как две собачонки посреди магазина. А люди снуют мимо, сторонятся, пялятся как… Стыдуха. А разве ж кому объяснишь? А сейчас в проходной охранница добила. Голова у меня закружилась, нажала я не ту кнопку, кабинка и закрылась. А та, гадина, подлетела и давай орать. И такая-то я, и сякая… Алкашкой обозвала. Ладно, начальник караула вступился, хороший дядечка. А стыдно, Сергеевна, и горько – сил нет…
Всхлипнув, Татьяна замолчала и, опустив голову, закрыла лицо руками сильно прикусив губу. Сергеевна мягко обняла ее за плечи, подвела к скамье, усадила. Опустилась рядом. Прижав Татьянину голову к пышной груди, погладила по волосам, низко проворчала с протяжным вздохом:
– Достается тебе, горемычной. Волосы вон уж с проседью, а ведь тебе только двадцать восемь неполных. Ох, горе ты горюшко, жизнь наша сволочная. До чего людей довели, паразиты. В своей стране как пасынки живем… А ты поплачь, подруга, поплачь. Полегчает. Испытанное средство. Меня стесняться нечего, при мне можно. Я-то ведь свои восемь лет назад выплакала, так мне чужие – что траве роса. Поплачь. А я тебя приголублю, пожалею по-бабьи, глядишь, и полегчает тебе. Видно уж нам, бабам, на роду написано век слезы лить.
Татьяна заплакала негромко, глотая слезы и прижимаясь щекой к мягкой груди Сергеевны, и с минуту сидела неподвижно, словно боясь вспугнуть чужое сочувствие, как будто улетит вместе с ним, как вспорхнувшая птица, краткое забытье и успокоение. А Сергеевна гладила ее по голове, вытирала мягкой ладонью соленые ручейки с Татьяниных щек и качала головой, тяжелой от пучка черных волос на затылке, что-то беззвучно шепча при этом.
Понемногу Татьяна успокоилась и только тихонько шмыгала носом, и всхлипывала, по-прежнему прячась у Сергеевны на груди. Та приподняла Татьянину голову, отстранила, с добродушным прищуром заглянула в глаза.
– Ну что, горемычная, полегчало? Да ты не печалься, выкрутимся как-нибудь. Раньше-то что же молчала? Зачем скрытничала? То-то я смотрю, в обед спать ложишься, словно дома не высыпаешься. О-хо-хо… Сегодня со мной обедать будешь. А завтра я тебе гостинцев принесу, деревенских. Свекровь на днях навещала, да не с пустыми руками приехала, знает, что у меня с деньгами неважно. Я бы тебе и взаймы дала, да у меня тоже, видишь… Не густо… Слушай, а может у Галки Стрешневой попросить? Она баба денежная. Больше-то все равно не у кого.
Татьяна дернулась, как от пощечины и отодвинулась подальше от Сергеевны, резко вскинув руки, словно отстраняясь от чего-то грязного, нехорошего.
– Да ты что?! Чтобы я у этой шлюхи в долг взяла? Да она же потом попреками изведет. Да и вообще… Стыдно, Сергеевна, не умею я просить.
Сергеевна прервала сердито:
– Стыдно? А та же Галка у тебя брала, ей не стыдно было? Мне ты сколько одалживала? Да у тебя прежде, почитай, полцеха занимало, как ссуду в банке брали.
Татьяна слабо попыталась оправдаться:
– Да не могу я отказывать.
Сергеевна снова возмутилась:
– А детям своим ты можешь отказывать? Себе ладно, твое дело. Но дети-то в чем виноваты? В том, что у них мать шибко деликатная? У тебя, значит, брать можно, а ты ради детей попросить не можешь, язык у тебя не поворачивается? А ну-ка, обожди…
Не слушая больше лепет Татьяны, Сергеевна повернулась крупной фигурой на жесткой скамье и зычно крикнула вглубь бытовки:
– Галка! Стрешнева! Пойди сюда, сделай милость.
Из-за шкафов послышался недовольный голос:
– Ну, чего тебе?
– Да пойди ты сюда, дело есть.
Стрешнева подошла, как всегда расфранченная, даже в спецовке, с томно подведенными глазами, процедила нехотя:
– Ну?
Сергеевна, поджав губы, критически осмотрела Галину, сбросила со своего плеча руку Татьяны, слабо пытавшуюся остановить ее, и, не удержавшись некстати, едко спросила:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.