Текст книги "Хорошие люди. Повествование в портретах"
Автор книги: Анастасия Коваленкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Интерлюдия. Вода
Весело болтает родник под деревенской горой.
Берётся он сам, вдруг, из ниоткуда, из земляной темноты выныривает, вот прямо среди травы выбивается. Люди его в трубу замкнут, урезонят, а он, всё равно, и из трубы – забавляется, порскает, то поспешит так, что и тесно ему, брызгается, а то присмиреет ненадолго. И снова баловаться начнёт. Родник, он ребёнок, несмышлёное дитя воды.
Вызванивает родник дробь по камушкам, пропрыгивает под серыми мостками. Они старые, вытертые сотнями ног до вечной гладкости, тёплые под босой ступнёй. И тёмные мокрые пятна на них, круглые, от вёдер и бидончиков. Хромые те мостки, заслуженные.
А роднику что, он навсегда невзрослый, проскользнёт под ними в заросли осоки с таволгой, завиляет там, затеряется в болотистых склонах. И не сыщешь его. Где-то ведь в ручей втекает, а с ним – в реку…
Однажды из того родника выпрыгнула прямо в мой бидон рыбка. Маленькая я была, и не бидон то был, а бидончик зелёный, с крышкой на верёвочке. Так поразила меня рыба, выскочившая с водой из горы, что замерла я, глядя, как она крутится внутри, прядает плавниками. Рыбка чёрная вся, а глаз у неё совсем нет. Только бугры выпуклые на месте, где у наших рыб глаза. Страшно и удивительно… Солнце вокруг, лето, и тут эта рыба тайная.
А вода-то всё лилась в стоящий под трубой бидончик! Наполнила до краёв, перелилась, и рыбка скользнула наружу, и под мостки, и туда, туда, в траву… Вечером, засыпая, думалось: «Как-то там эта рыбка, в нашей реке, среди глазастых щук?» И ещё представлялась та подземная река, в которой плавают чёрные слепые рыбы.
А из колодца вода совсем другая, основательная вода. И то сказать, на родник бегают, а на колодец ходят. Колодец в деревне – важное достояние. Дойдёшь до него с вёдрами, выставишь на скамеечку, пристроенную к срубу, отомкнёшь вертушку дверцы, откроешь. Дохнёт на тебя свежим холодом из тёмного нутра.
Заглянешь туда, конца даже не видно, только сруб всё уменьшается вглубь.
Снимешь с внутреннего гвоздя немного мятое ведро, что на цепи, с грузом в виде еловой шишки из свинца. Пальцы скользнут по мокрым брёвнам. Правой рукой крепко ухватишь тормоз, деревянный прижим к вороту, осторожно отпустишь ведро. И ворот крутанёшь по гладкому боку, сильно.
Теперь главное притормаживать, притормаживать. А не то – упустишь, разлетится ведро, побьётся. Прижим, дрожа, вжимается в лощёное дерево, обхватывает его, и видно, как подгорело, потемнело тут от трения. Вертится ворот, расходится, слетают с него одна за другой петли: сперва цепь пойдёт, потом другая, ржавая, потом трос стальной с заусенцами. Слышно, что летит там ведро вниз, побрякивает о стенки сруба! Вот уж и трос кончается… Плеснуло. Значит – вода.
Теперь подёргай за трос, проверь, чтобы наполнилось оно там, отяжелело. Вот тогда берись правой рукой крепко снаружи колодца за холодную ручку, поворачивай, крути, а левой одновременно направляй трос по вороту, чтобы не перемотался. Осторожно нужно, пальцы бы не прищемить.
Поднимается вода из подземного мира в наш тяжело, медленно. И чем ближе ведро, тем труднее выворачивать. Снова цепь пошла, скоро уже… Утереть бы лоб, да обе руки заняты. Вот показалась из сруба полукруглая ручка, с шишкой на боку. Капают капли, успевая блеснуть, улетают в темноту.
Тут надо ловко, и ручку ворота держать, и левой рукой полное ведро вытянуть, на край колодца выставить. Обе руки нарастяг, трудно. Встало.
Чуть качается вода у самого краешка ведра, у дутого бортика. В первый раз видит она небо, вот ведь – в первый раз! Отражает в себе голубизну и облако. А само ведро тут же запотевает снаружи, студёно у него внутри. Приложишься попить, и сведёт зубы холодом.
Такую трудовую воду домой осторожно понесёшь.
Но до чего же грустно глядит из лопухов и крапивы заброшенный колодец. Невозможно смотреть на него. Отвернёшься.
Вода хочет плескать, течь, переливаться из одного в другое. Подняться из глубины родником, поделиться с человеком и побежать по земле ручьём, рекой, вниз, вниз, напоив по пути всех живых. Вода жить должна.
Нет покоя воде на земле. А придёшь к ней с беспорядком внутри, с неурядицей – успокоит. Сядешь у реки. Пусть течёт тихо мимо, уносит куда-то все твои тяжёлые мысли и пустые затеи. Может, мимо тебя по воде ещё чьи-то заботы плывут, того, кто там выше по течению на воду смотрит.
Отдохнёт вода только зимой. В холоде озёра, пруды и реки залягут подо льдом толстым, в сон уйдут, до весны. Ручей и тот прикроется ледяными стёклами, спрячет своё течение.
И только родник будет упорно бежать из снежного холма. Обрастит всё вокруг себя инеем, скользнёт под обледеневшими мостками, проест в толстом белом склоне упрямую тропку, вниз, вниз! Ему-то что, он ребёнок воды, он, неугомонный, не знает усталости.
Глава 7. За двоих
Молоко белым густым потоком перетекало из трёхлитровой банки в литровую. Иногда поток накатывал волной, грозя плеснуть наружу, но Марина уменьшала наклон, притормаживала, и снова в зеленоватую прозрачную банку лился он ровно. Банка наполнялась, наполнялась, по самый бортик, уже казалось, что вот-вот – и перельётся…
Марина в последний миг моментальным движением вздёргивала горлышко вверх, успев обтереть край о край, так что ни капли не убегало, и направляла поток в следующую, пустую. И следующая медленно превращалась из зеленовато-прозрачной в густо-белую. Это наполнение завораживало, я стояла, смотрела. Смотрела и думала, как нежданно попала я в этот странный дом.
– Не будет нынче молока! – кричал утром дядя Володя, стоя на верхушке холма. Как доказательством он размахивал поднятым вверх мобильником. – Отменяется!
В белой кепке с большим козырьком длинный дядя Володя был похож на гуся.
Уже с утра стояла жара. Я и ещё несколько соседей поднимались на холм как раз за этим, за молоком. Марина привозила его утром в субботу.
Деревенские заворчали, обступив дядю Володю.
– Пишет, значит, что машина у неё в неисправности, – отвечал он значительно, глядя сквозь очки в экран телефона. – Пишет, молоко, мол, есть, а транспорт подвёл. Может, сгоняет кто, а? Привезёт молоко?
Я вызвалась поехать. Жила Марина километрах в двадцати, в Глебовском. Дядя Володя нацарапал на бумажке адрес, долго объяснял, как найти, потом махнул рукой:
– Да не спутаешь ты! У неё там техники много и эти ещё… цветники!
* * *
Глебовское встретило серостью и пылью. Дома тут скучные, барачного типа, на несколько хозяев. Почему-то такие «общие» дома глядят, как ничейные, по-сиротски. Я ехала вдоль облезлых, неясного цвета заборов. Давно уж не было дождей, и грунтовая дорога, размолотая колёсами, пылила. Как ни старалась я ехать тише, а всё равно густое серое облако кружилось за машиной. Оно залетало на участки, ещё одним слоем пудры укрывая и так уже серые огороды и палисадники. В придорожных канавах покорно скучали седые и несчастные лопухи.
«Цветники… Какие здесь цветники?» – уныло крутилось в голове.
И тут я увидела дом Марины. Его, правда, было не спутать ни с чем.
На обочине, вдоль участка, стояли трактор, потом «Нива» и ещё что-то разобранное. Техника.
Забор, досочка к досочке, был нежного голубого цвета, дом, вернее, Маринина половина – белая.
И участок… Среди глебовского пыльного уныния стояло и плыло, плыло и стояло чистое облако из цветов. Они все были белые, эти цветы. Колокольчики, розы, анемоны, ещё что-то мелкое, на тонких веточках, кто-то вьющийся вдоль стены с крупными соцветиями – все белые. Цветы тихо стояли, словно белое стадо, еле влезшее в загон. Тут совсем не хотелось шуметь.
Я вошла в калитку.
– Марина! Марин… – осторожно кликнула я в сторону дома.
Всё тихо.
Только над забором, вдоль улицы, плыли две длинные бамбуковые удочки. Когда удочки доплыли до калитки, оказалось, что рыбак и есть сама Марина.
В выгоревшем до невнятности рисунка платье, в косынке, плотно стянутой назад, Марина и правда не шла, а как бы плыла: крепкие ноги под юбкой перебирали дорогу, а сама Марина приближалась плавно. Она была немолода, но непонятна в возрасте.
– За молоком? – улыбнулась она загорелым лицом. – Сейчас, сейчас, вот руки умою, а то вишь – рыбы наловила.
Марина приподняла и показала мне садок, где в крапивных листьях виднелись крупные рыбьи хвосты.
– Вся в рыбе! Прости уж.
Она посерьёзнела, улыбка ушла с лица, и в тех местах, где были морщинки от улыбки, стали заметны светлые незагорелые полоски.
«Сколько же она улыбается? – подумала я. – Ходит под солнцем и всё улыбается?»
Марина наклонилась над садовым краном, пучком травы обтёрла руки, потом вымыла их, крепко вытерла полотенцем с верёвки и, махнув мне, пошла по дорожке среди цветов к дому. Я шла следом.
– Ну, как вы тут без меня? – серьёзно спросила Марина.
Я удивилась вопросу, но по повороту её головы, по движению руки над цветами поняла, что спрашивает она их, а не меня.
– Какие они у вас… – начала я.
– Белые-то? Ага. Только белые в этом году садила. Столько яркого в доме, глаза умаялись. Пущай на белом-то отдохнут. Я, знаешь, ещё на молоко люблю глядеть, как наливаю. Тоже глазам спокойно. А то всё лоскуты да птицы… Пестрят!
Она рассмеялась.
Я бы сочла её чудаковатой – если бы не спокойная повадка, если бы не слаженные порядок и красота вокруг неё.
Мы шли мимо хлева. Корова качнулась из темноты, обдала нас запахом прелого сена и с тихим мычанием потянулась к Марине. Следом высунулась сонная мордочка телёнка.
– Ну буде тебе, буде, – Марина чуть толкнула ладонью бархатный коровий лоб, – обожди…
Вошли в дом. Тут разъяснился вопрос с лоскутами и птицами. В Маринином доме было четыре комнаты. Птицы жили в первой. Вся комната была увешана клетками с пёстренькими говорливыми птичками.
– Амадины тут у меня. Завела штук пять, а они вон как расплодились. Раздаю, да мало кому надо.
Другая комната была в ярких лоскутных одеялах. Одеяла лежали на полу, висели вдоль печки. Тут и впрямь глаз загорался от разноцветья. На стульях, на столе – мельтешня лоскутков, обрезков. В центре стояла чёрная зингеровская швейная машинка.
В третью комнату Марина не пустила:
– Беспорядок там. Мастерская. Стружки, железки…
– Мужнина?
– Моя… Как муж умер, пришлось самой наладиться.
В четвёртой комнате было молоко. Это была большая кухня, с перекладинами под потолком. Посреди кухни стояла ванна, над которой с перекладин свисали марлевые кули с творогом. Они наперебой звонко капали в ванну. Получался весёлый, совершенно весенний звук. Вдоль стены на полках выстроились банки с молоком.
…Молоко белым густым потоком перетекало из трёхлитровой банки в литровую. Это наполнение завораживало, я стояла, смотрела. «Птицы, одеяла, цветы, коровы, мастерская, творог, молоко… Да, ещё рыбалка…»
– Вот правда же – заглядеться можно? – Марина, улыбаясь, кивнула на молоко. – Я так порой загляжусь да и перелью.
– Марин, а ты как управляешься со всем с этим?
– Я-то? – Она замолчала, крепко закрывая крышками банку за банкой. Потом внимательно глянула вглубь дома, словно сама только заметила то, что вокруг. Задумалась и вдруг, как вспомнив, сказала: – Так я же за двоих. – И рассмеялась.
– То есть как «за двоих»?
Но Марина ловко увела разговор, повернув его в другое русло. Она заговорила о своих лоскутных одеялах, я, увлечённая, попросила сшить такое и мне. Пошли выбирать лоскуты.
Уже выходя от неё, с корзинами, полными белых банок, я пообещала вернуться за одеялом в январе.
Когда дядя Володя забирал у меня свой литр молока, он деловито спросил:
– Ну что, как тебе Васьмарина?
– Какая Васьмарина?
– Да у которой ты молоко брала. Она Васьмарина и есть.
– Почему?
– Потому что живёт за двоих.
* * *
В январе я поехала к Марине за своим одеялом.
Зимой Глебовское выглядело поприютнее. Укутав село белым снегом, зима скрыла и бурьян, и нищету. Уютно глядели из сугробов покрытые изморозью оконца, стояли столбами в розовом морозном небе дымы из труб. Блестела укатанная дорога.
Маринин участок опять весь белый. Мягкий снежный пирог прорезан осторожной тропинкой посредине. Из прикрытого коровьего хлева в окошко валит пар. Коровы шумно дышат, загадочно шевелясь за деревянной стеной, обросшей инеем.
Марина встретила радостно. Взволнованно засуетилась, согреть, накормить, чаю…
Одеяло оказалось не закончено.
– Ошиблась там с одним цветом, думала, синее к красному ляжет, ан нет. Вот гляди, зелёные кусочки пристрачиваю. Как тебе?
Я одобрила, зелёные лоскутки с красными горошинами мне нравились.
– Ты не бойсь, я быстро, при тебе дострочу. Посидишь?
А я только того и ждала.
Стрекотала швейная машинка, посвистывали за стеной амадины, с кухни доносилась молочная капель. А Марина, ровно качая ногами педаль, ловко подправляла руками нужные куски под иглу и неспешно говорила.
– На рыбалку пока не хожу. Пруды встали, хошь до дна прорубь руби. Промёрзли Маринки.
– Это так пруды у вас зовут?
– Ну да, Маринками зовут. Из-за нас с мамой. Мы туда в голодные годы рыбачить ходили, рыбой спасались, когда корова пала. А её, маму, тоже Мариной звали. Вот и кличут пруды Маринками с тех пор. А я всё рыбачу, люблю на удочку глядеть.
– А отец рыбачил?
– А он уж погиб тогда. В войну, в сорок первом, как я родилась, тут его и призвали. Он мне только и успел, что имя дать, Мариной назвал, как маму. Любил её очень. И погиб сразу, в осень ту. А всё хозяйство на Васю легло, брата моего старшего. Вася был высокий, задорный! И так у него всё спорилось складно, и по хозяйству поспевал, и в клубе. А уж как его мама берегла… Я-то не помню, мала была, а деревенские говорят, глаз она с него не спускала, на лесозаготовки как уходил – ночи не спала. А я всё, что помню, так это как он, уходя, меня целовал. Подойдёт к кроватке моей, сожмёт мои щёки руками, а руки холодные! В нос поцелует и засмеётся: «Ух, кнопка!»
Когда срок и ему на фронт идти вышел, восемнадцать как исполнилось, в сорок третьем, кажется… да, забрали его как – мать совсем покой потеряла. Жила от письма к письму. Получит треугольник этот, прижмёт к ватнику и идёт от почты, раскрыть боится. Это уж я сама помню, видела, годка четыре мне было. Мне сунет, я разверну – тогда, как увидит, что написано много, – заулыбается. Похоронки-то, они короткие были.
Марина потянула из-под иглы одеяло, разровняла готовый лоскуток, перекусив нитку, ловко вправила её на место и, перекинув одеяло другой стороной, снова застрекотала.
– А однажды Вася фотокарточку прислал. Смешной такой он там. Их в землянке сфотографировали, после награждения. Так все навытяжку стоят, и только он – пригнувшись! Потолок-то там низкий был. Голову пригнул, а сам смеётся!
Марина остановила машинку. Она сидела ко мне спиной и глядела в белое окно. Туда, в сторону окна, пёстрыми складками стелилось по столу одеяло. За окном по укрытому снегом кусту прыгали синицы, и снег под их лапками осыпался и искрил на солнце.
– Убили его в сорок пятом, в апреле. Чуток он не дотянул. А мама не поверила. Там написано было: «Геройски погиб при наступлении. Тело не найдено». И вот всё ходила она по соседкам, сравнивала свою похоронку с другими. У всех «похоронен там-то», а у нас не похоронен. Так и не верила она в его смерть. Засобиралась в Москву, разбираться по военкоматам.
Выехали мы с ней тогда затемно ещё, как раз на девятое мая. И весь день по Москве проходили, из конторы в контору. На улице из репродукторов – про победу, люди обнимаются, кричат, а мы всё ходим, мне туфелька ногу натёрла… Уж к вечеру подтвердили ей Васину смерть. Объяснили, что на мине подорвался, и разорвало его так, что нечего хоронить было. Так вот разорвало. Совсем.
Тихая мама стала, взяла меня на руки. Вышли мы к Пушкинской площади, а там народ толпой стоит. Много людей с букетами. И все в небо смотрят. Она говорит: «Ты не бойся, сейчас салют будет. За победу салют». А сама всё за пазухой что-то ищет. Неудобно ей, я на руках, а всё ищет… И как грохнули первые выстрелы, достала она из-за пазухи Васину фотокарточку, зажала в левой руке, подняла повыше и лицом к салюту обернула. Рука дрожит, а она смотрит на салют, улыбается и повторяет: «Смотри, сыночек. Смотри!»
Марина обернулась ко мне и, протянув вверх сложенную ладонь, сказала:
– Вот так держала.
И улыбнулась. Беспомощно. Покорно.
И я увидела ту улыбку, улыбку её мамы.
Марина встряхнулась, быстро встала, прихватила с полки стопку лоскутов, села обратно.
– А возвращались мы в деревню уже утром. Ветрено, за окном вагона кусты мотаются, а я гляжу за окно, и всё мне кажется, что это не кусты, а букеты. Зелёненькие такие, свежие.
Замёрзла я тогда с устатку. И мама платок с себя сняла, присела на корточки. Оборачивает она меня платком, плотно так, в глаза заглядывает и говорит: «Ты у меня теперь за двоих будешь, хорошо? Будешь у меня за двоих, вот и ладно. За двоих будешь».
Марина снова обернулась ко мне, легко вздохнула:
– Знаешь, ведь заколдовала она меня тогда. Теми словами. На всю жизнь заколдовала. Я так поняла, что если буду стараться за двоих поспевать, будет ей полегче. Так и стала жить. Что ни сделаю, примечаю: то за себя, то за Васю. Вроде игры это у меня было, да только взаправду. Всё за двоих жила. А она, мама, она понимала это. И не то чтобы мы с ней об том говорили, но как-то само ясно было. А я много успевала!
Марина рассмеялась.
– Я как завелась с детства, так и пошла. И детей растила, и, веришь, на двух работах поспевала. А мама-то с годами Васю вроде как вернула. Умом она маленько тронулась. Бывало, скажет соседке: «Гляди, молодцы какие дети выросли! Вася на тракторе, Маринка – агрономом!»
А это я и на тракторе, и по полям агрономом… Но не спорили с ней, жалели, зачем человека обижать.
Скажет мне: «Вась, поди сено перевороши», я и иду молчком.
Так жизнь и прожили. Меня вон до сих пор Васьмариной зовут. Да и пущай. Завод-то во мне до сих пор не кончился. Может, хоть как, а вернула я маме Васю. Хоть как…
* * *
Вечерело. Марина дошила моё одеяло. Засобиралась доить коров. Мне пора было уезжать. Попрощались.
На улице уже совсем смеркалось. Большое зелёно-синее небо стояло над селом. Далеко-далеко перелаивались собаки. В высоких липах, среди тёмных ветвей, сонно курлыкали галки. Поскрипывал снег под чьими-то шагами за забором. Уютно пахло печным дымом.
Я остановилась среди белого Марининого сада, загляделась на синеву. Обхватила руками сложенное одеяло и стояла, задрав голову. Тут одеяло выскользнуло, упало на снег.
Передо мной на снегу лежал яркий лоскутный салют. Салют…
«Смотри, сыночек. Смотри…»
Интерлюдия. Простор
Говорят, есть по России такие деревни, которые в лесах стоят. Живут люди прямо посреди леса.
И ничего, живут себе.
Может, и впрямь так бывает, только не хочется в такую деревню.
Деревня же, она как стоять должна? Среди полей, на взгорке, или на склоне над рекой, или у озера, на холме. Так, чтобы дышалось там вольно. Так, чтобы прямо из деревни на простор взглянуть.
Много дела у деревенских. С самого утра снуют, возятся. Вот к вечеру только наконец управится хозяйка, разогнётся и глянет из-под руки вдаль, туда, где солнце закатывается. Остановится в этом взгляде. О чём думает? О том, как солнце садится? Если в тучу, то к ветру, а багровый закат – совсем непогоду завтра жди. Об этом, да обо многом другом, вспоминает что-то, блуждает мыслью, успокаивается.
Простор, он покой несёт. И ещё даёт простор странное такое чувство, что вот это всё, поля, луга, вот до самого синего леса – твоё. Не гордое оно, это чувство, скорее – заботливое. И очень приятное душе.
И уж если глядишь ты на распаханные, засеянные поля, на покошенные луговины, тогда – совсем счастье.
А ещё хорошо, чтобы там, вдали, уже в дымке, другая деревня виднелась. Станет тебе тепло на сердце, потому что ты тут не одинокий хозяин, там тоже люди, помощь твоя.
Простор, он такой большой для души, что самые разные чувства в ней рождает, и всё необходимые. Они поправляют человека. Кажется мне, что простор, его прямо есть можно душой. Ведь вот бывает, доберёшься до него, до простора, встанешь, а дальше это уж как выйдет: иногда так и простоишь, замерев, долго; а иной раз – как побежишь, побежишь, побежишь вперёд, не думая куда, ещё и руки распахнёшь. Тоже нужно такое человеку.
Пробежишь вот так и там уж, в полях, встанешь, потом ляжешь тихо в траву. Никто не знает теперь, где ты. Только Бог тебя видит. Хорошо.
Опять же, иногда молчит человек, в простор глядя. А иногда крикнет что-то со всей силы, засмеётся.
Только одному в просторе не надо жить. Жить нужно с людьми. Чтобы тут, под боком, были. Без людей не сладить с простором. Опасен он одинокому.
И ещё ох как страшно, должно быть, было людям, когда смотрели они от околиц своих деревень в простор войны. Тогда, где-то там, шёл по нашему простору враг, взрывами разворачивая нашу землю, перемалывая своим железом всё на пути. Всему он был врагом, и зверю, и земле, и деревьям, и людям. Где-то там бились мужья, сыновья, отцы. За простор этот бились. И всё ближе подкатывалась битва. Страшно.
Но, закрыв глаза, представляю я, как смотрела та женщина, жена, мама, смотрела из-под руки в простор победы. Туда, откуда, даст Бог, вернутся теперь они, наши. Пройдут по своему простору в свои деревни, города.
Смотрела та женщина, и то ли вздыхала, то ли глубоко вдыхала она воздух того весеннего простора.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?