Текст книги "Полёт шмеля"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 34 страниц)
Силуэт Евгения Евграфовича уже маячит на условленном месте – там же, где мы встречались впервые: около грота «Руины» под Средней Арсенальной. Он, как и в ту нашу встречу, снова в своем темно-синем длинном кашемировом пальто, анаконда вишневого шарфа обвита вокруг шеи и свисает до самых пол. А я сегодня, как и в тот раз, снова в берете, который, как мне кажется, придает моему облику некоторую художественность.
– Запаздываете, – с неудовольствием говорит мне Евгений Евграфович, поднимая руку и глядя себе на запястье, когда я приближаюсь к нему.
– Да, задержался, – отвечаю я безмятежно.
– Я вас, Леонид Михайлович, вот зачем попросил встретиться… – произносит он.
– Да, Евгений Евграфович. Я весь внимание, – внутренне подбираясь, чтобы быть готовым к удару, с подчеркнутой почтительностью говорю я.
То, что я слышу, повергает меня в шок, по-другому не скажешь. Евгений Евграфович просит меня представить записку о реальных настроениях в обществе! Дать беспристрастную оценку отношения общества к власти.
– Это к вам личная просьба Дмитрия Константиновича, – добавляет он. – На него произвела впечатление прошлая ваша работа. Нужна подлинная картина. Руководство позарез в ней нуждается. Позарез! Не советские времена, чтобы закрывать глаза на истинное положение дел.
«Дмитрий Константинович» – это не кто другой, как Жёлудев. Занимающий в их властной иерархии какие-то такие высоты, что Евгений Евграфович, по выражению Гремучиной, по сравнению с ним – мальчик на побегушках.
– Вы считаете, я владею знанием подлинной картины? – спрашиваю я Евгения Евграфовича.
Он по-барственному играет бровями.
– Неважно. У вас же есть свое представление? Вот и зафиксируйте все это. Будет парочка социологических исследований – хорошо. Во всех сферах: социальная политика, промышленное производство, сельское хозяйство, международные дела…
Я внутренне подпрыгиваю от радости. Написать для них все, что думаешь! Да это такое счастье – можно отдать за него полцарства, да и все царство в конце концов.
Однако я стараюсь не выдать своего ликования. Я прячусь за маской сквалыги.
– А условия? – спрашиваю я. – И договор?
Евгений Евграфович успокаивающе качает головой.
– Условия – как в прошлый раз. Фифти-фифти. Габариты груза, – произнеся это, Евгений Евграфович усмехается, как бы повязывая нас с ним сообщническим знанием, – габариты груза – такие же, как прежде, чуть больше, чуть меньше – не принципиально. И договор, конечно. Но немного погодя. Сейчас с этим делом некоторые временные сложности. А записка требуется срочно. Знаете, как у нас. Вчера не надо, а сегодня поздно. – Он снова усмехается: – И рекомендации, рекомендации! Что, вы полагаете, нужно сделать для улучшения ситуации. Остро требуются свежие идеи. Необычайно остро!
Слушая его, я неизбежно думаю о Балерунье. По всему получается, она не говорила с ним обо мне. Отлучив от себя, решила не вырывать у меня куска изо рта? Не похоже на нее. Но вот, получается, решила так. Невероятно.
Эйфория моя столь велика, что, прощаясь, я позволяю себе поинтересоваться у Евгения Евграфовича его отчеством. Моя бабушка была Аристарховна, уж вроде никуда не деться от дореволюционного хвоста, так нет, стали звать Ивановной, и я только уже подростком, когда у меня в руках почему-то оказался ее паспорт, узнал подлинное ее отчество.
Вопрос мой, к моему удивлению, доставляет Евгению Евграфовичу, удовольствие.
– Да, вы знаете, мои дед с бабкой были такими верующими! – восклицает он. – Назвали, и всю жизнь отец мучился. Пришлось неофициально называться Граний. Сокращенное имя от Евграфа – Граня, вот Граний. Отец в ЦК КПСС служил – его все так и знали: Граний Петрович. И еще говорили: у вас такое замечательное советское имя!
– Он в ЦК КПСС служил? – я не могу скрыть изумления: какая наследственность! И все это – ростком от невероятно верующих бабушки с дедушкой.
– Да, папаша мой служил в ЦК КПСС, – с горделивостью подтверждает Евгений Евграфович. – Папаша был человек что надо.
Мы прощаемся и расходимся. Он – обратно к себе на государеву службу, как сам назвал ее тогда, в первую нашу встречу, я – назад в свою вольную жизнь человека свободной профессии, который, глядя со стороны, никому ничем не обязан, никому ничего не должен.
Путь мой лежит на Новую площадь, к Политехническому музею, где я, спеша на встречу с дочерью, оставил свое корыто. Никольская, Богоявленский переулок (Куйбышевский проезд, по-советски), Ильинка – ноги несут меня, словно я не иду, а лечу. Эйфория, бушующая во мне, заполняет меня по самую макушку. Я все в той же неудачно надетой второпях легкой курточке, но мне нисколько не холодно – переполняющая меня эйфория разогревает меня подобно тому, как горящий огонь разогревает печь.
Дверь на углу дома, к которому подхожу, пересекая Биржевую площадь (бывшую Куйбышева), с надписью над ней «Кофе Хауз», вызывает во мне неясную ассоциацию. Словно бы с этим «Кофе Хаузом» у меня связано некое событие, но какое? Впрочем, недоумение мое длится недолго, я вспоминаю: да мы же с дочерью чуть больше часа назад тут и сидели. Надо же: чуть больше часа назад, а ощущение – минула вечность.
Я слегка замедляю шаг, проходя мимо аквариумных окон. За длинным столом-стойкой, обратясь лицом к улице, сидят, как мы с дочерью чуть больше часа назад, несколько человек, курят, разговаривают, отрывают от стола чашку, подносят к губам, делают глоток и опускают чашку обратно на стол. Я иду, смотрю, как они пьют кофе, – и внезапно меня пронзает: да я ведь тоже так пил! Ну да, не ел, а всего лишь пил, но какая разница: желудок у меня был не пустой, а значит, я не мог причащаться. Не мог – а причастился.
Стон, натуральный стон исторгается из меня. Ноги в один момент делаются как колоды, – я останавливаюсь. А следом я чувствую, какая продувная у меня курточка.
Я стою, не в состоянии двинуться, под взглядами сидящих в аквариуме, пожалуй, добрые полминуты. И заставляю себя наконец стронуться с места таким усилием – энергии этого усилия хватило бы, наверное, поджечь море.
22
Жена запаздывала. Лёнчику уже пора было выйти, а она все не появлялась. Если бы сыну было не полтора с хвостиком, а побольше, можно бы оставить его на дочь и уйти, но сын все же был еще мал, чтобы доверять его девочке, которой лишь подходило к семи.
К зазвонившему телефону Лёнчик побежал с горшком в руках, только подняв с него сына и не успев дойти до туалета. Звонил Костя Пенязь. Из-за внезапно возникших обстоятельств он не мог пойти на представление журнала и просил Лёнчика купить на него несколько экземпляров журнальной книжки. «О чем разговор, конечно», – пообещал Лёнчик.
Жена появилась, задержавшись на час, ко времени, когда мероприятие как раз должно было начаться. Лёнчик попробовал было ее укорить – и получил по полной:
– Подумаешь, что там у тебя! – отмахнулась она в ответ на его упрек. – Начальство выговор влепит, премиальные снимут? Так, переливаете из пустого в порожнее, удовольствие получаете. Получишь своего удовольствия меньше на час!
Его это все сводило с ума. Но он проиграл ей бой за главенство в доме. Она была несгибаемой. Или нужно было совсем прогнуться под нее, или разрывать с ней, – на что он пока никак не решался.
В Доме литераторов, когда приехал туда, Лёнчик прежде всего бросился искать, где продают журнал. То, о чем говорили с Тараскиным летом в Юрмале, осуществилось. Журнал вышел. Без всякого решения ЦК КПСС, без вмешательства руководства Союза писателей в состав редколлегии, без цензурного надзора – без, без, без… От возможностей открывающейся свободы кружило голову.
Журнал продавали в Большом фойе перед входом в Пестрое кафе и ресторан. Лёнчик купил шестнадцать экземпляров – восемь для себя, восемь для Кости. Вкрутую набитая сумка повисла на плече тяжелой гирей. Отойдя от стола, где продавали журнал, Лёнчик сел на стоявший поблизости большой темно-зеленый диван, достал экземпляр журнала, нашел в оглавлении свое имя, раскрыл нужную страницу. Подборка была громадной. У него никогда за всю жизнь не было таких. Он прочитал одно стихотворение, второе, третье. Казалось, это написал не он, а кто-то, носивший его имя. Ощущение, не возникавшее Бог знает с каких пор. У Кости, заглянул он на его страницы, подборка тоже была нехилой.
По пути в Большой зал, где сейчас шло представление журнала, его окликнули. Это была очеркистка и кинокритик Алла Вайсман. Она сидела за журнальным столом сбоку от лестницы, ведущей в зал, перед нею лежала стопка листов, расчерченных, как ведомости, рядом – встопорщенно-ребристая дорожка из раскрытых коричневокорых книжиц.
– Членский билет будешь получать? – вопросила Алла.
Лёнчик вспомнил: да-да, Тараскин говорил – готовы удостоверения независимого писательского движения, будут выдавать.
Он заплатил вступительный взнос, расписался в ведомости, получил коричневокорую книжицу и посмотрел на номер билета. Тот был уже едва не трехсотый.
– Однако! – радостно изумился он.
– А ты думал! – с ходу поняла, что значило его восклицание, Алла. – Это сейчас никого нет. А час назад очередь тут стояла – у меня рука писать онемела.
Отвечая Лёнчику, она вскинула на него глаза, но что-то следом привлекло ее внимание на лестнице, взгляд ее переместился вбок, за его спину, и по тому, что выразилось в ее взгляде, Лёнчик понял: произошло что-то чрезвычайное. Он обернулся.
По лестнице катился людской поток. Вернее, накатывал – только что выплеснувшись на нижний марш с межмаршевой площадки, и в то мгновение, когда Лёнчик обернулся, стали слышны голоса спускавшихся. Это был общий всполошенно-тревожный гул, не разобрать ни слова, но одно, вычленяясь, так и стояло над текущей толпой. «”Память”! – вырывалось из общего гула. – “Память”!»
Засовывая на ходу полученную корочку в карман сумки, Лёнчик ринулся на лестницу навстречу накатывающему сверху потоку.
– Куда? – крикнула ему Алла. – Не ходи! Откуда ты знаешь, что там?!
Лёнчик остановился. Алла была права. Рваться в зал, когда все покидали его!
– Я пойду в комнату за сценой, – сказал он.
– В комнату за сценой – другое дело, – согласилась Алла. – Потом приди, расскажешь.
«Комната за сценой» – это так называлась комната на задах сцены Большого зала, куда был отдельный проход через фойе, которое Лёнчик только что оставил. В ней обычно собирались, коротали время кому предстояло выйти на сцену.
Комната за сценой была полна. Мелькнуло в дальнем конце комнаты растерянное лицо Тараскина. И редактор самого шумного последние годы журнала был тут. И несколько народных депутатов из демократического крыла. «Память», «Память», – звучало вокруг подобно тому, как реяло это слово над толпой на лестнице. «Память» было название таинственной организации, которая вдруг объявилась в Москве, как только в стране начались политические изменения, о ней стали повсюду писать, сделали передачу по телевидению, но из всех этих статей, интервью, из передачи так ничего толком было и непонятно: что за организация, что хочет, какие цели преследует. Говорили о ней как о защитнице прав русских на самобытность, хулительнице евреев, охранительнице церковных памятников, однако же толком никто ничего не знал.
– Что случилось? – поинтересовался Лёнчик у оказавшегося рядом знакомого критика с толстыми черными, закрывавшими верхнюю губу усами. – Я только что пришел.
Критик посмотрел на него взглядом, полным осуждающего изумления. Он был известен тем, что больше всего любил ругаться с другими критиками, и здесь у него появлялись и блеск, и стиль, которые во всех прочих случаях были ему не присущи.
– Как что случилось? «Память» в зале! – сказал критик.
– И что? – спросил Лёнчик.
– Ой, отстань, – не стал больше отвечать ему критик. – Хочешь узнать, пойди сам и посмотри.
Известная своим тяжелым нравом поэтесса, сидевшая на связке стульев около лестницы, по которой Лёнчик только что поднялся, разговаривала с поэтом, чья популярность была сродни популярности киноактера:
– Позор! Позор! Позор! Что ты удрал? Ты, с твоим именем! Пойди выйди к ним, утихомирь!
– Сама не хочешь? – отвечал тот. – Иди сама, нечего подзуживать.
Позднее, и годы спустя, пытаясь воссоздать в памяти все дальнейшее, Лёнчик никогда не мог объяснить себе, почему не остался в комнате, не продолжил свои расспросы, а неожиданно вышел в коридор, ведущий к сцене, поднялся по грубым деревянным ступеням – и оказался в кулисах. Как бы это было не по его воле. Точно как тогда в армии, когда не поднял руки за исключение из комсомола несчастного Афанасьева и взметнул ее вверх, голосуя «против».
В кулисах стоял, осторожно наблюдая из них за залом, кудряво-черноволосый человек с пластмассовой шкатулкой диктофона в руке. Это был тот самый Лёвчик, что когда-то снабжал Вету самиздатом. Он сейчас работал московским корреспондентом американской радиостанции «Свобода», чья штаб-квартира располагалась в западногерманском городе Мюнхене. Все эти годы они с Лёнчиком не виделись, и когда недавно Тараскин стал их знакомить, обоим пришлось вспоминать, откуда им знакомы лица друг друга. Однако и вспомнив, оба, словно по негласному уговору, сделали вид, что никаких отношений у них прежде не было.
– Что здесь такое? – поздоровавшись, спросил Лёнчик.
Лёвчик в ответ только пожал плечами. «Да в одном слове не скажешь», – что-то вроде такого означало это пожатие.
Лёнчик обогнул Лёвчика и выступил из-за кулисы. Просторный зал со своими шестьюстами пятьюдесятью креслами был пуст. Нет, не совсем пуст. Человек двадцать-тридцать в нем было. И все мужчины. Стояли по двое-трое у всех четырех дверей, прохаживались по боковым проходам, по проходу между партером и амфитеатром, прохаживались между рядами. Резко выделяясь среди них своей формой, в шинели и шапке на голове, точно так же прогуливался по центральному проходу милиционер. Сидел лишь один человек – в середине амфитеатра, круглоголовый, коротко стриженый, седовласый мужчина лет пятидесяти, в руках у него был металлический раструб мегафона, и, поднося его к губам, он время от времени принимался что-то говорить в него. Что – разобрать было невозможно, видимо, акустика зала не была приспособлена к железной речи мегафона, Лёнчик понимал только отдельные слова. «Россию», «жиды», «не допустим», «в Израиль» – что-то такое вырывалось из общего речевого шума.
Вот он увидел собственными глазами происходящее в зале, почему вместо того, чтобы вернуться за кулисы, отправиться обратно в комнату за сценой, он направился к лестнице, ведущей со сцены в зал? Вновь и вновь задавая себе позднее этот вопрос, Лёнчик так и не мог ответить на него. Он спустился по лестнице и, придерживая рукой тяжело бьющуюся на бедре набитую журналами сумку, двинулся по боковому проходу к амфитеатру. Достиг ряда, на котором сидел человек с мегафоном, и пошел вдоль ряда к нему. Но он сделал лишь несколько шагов – перед ним вырос молодой человек студенческого вида, в аккуратных, тонкой серебристо-металлической оправы очках, в опрятном сером костюме с галстуком – ни дать ни взять такой отличник-ботаник с четвертого-пятого курса.
– Сюда нельзя, – загораживая Лёнчику путь, сказал он.
– Почему вдруг нельзя? – спросил Лёнчик. – Я у себя, в своем Доме. Может быть, я хочу здесь сесть.
– Нельзя, – с прежней суровой твердостью ответствовал «студент», взял Лёнчика за локоть и стал подталкивать к выходу из ряда. Несмотря на внешне тщедушный вид, захват пальцев у него был крепкий – прямо тиски.
Выйдя в проход, Лёнчик поднялся на ступеньку выше и пошел в глубь амфитеатра вдоль другого ряда. Часового выставлено здесь не было, и он беспрепятственно достиг середины зала, оказавшись над седовласым.
– Зачем вы это устроили? – наклонился над ним Лёнчик. – Хотите выступить? Я договорюсь, выступите перед микрофоном, со сцены.
Седовласый не отреагировал ни единым движением. Держал мегафон у губ – и продолжал говорить. Зато среагировал человек из нижнего ряда – в растянутом, неопрятного вида джемпере, диковатого для мужчины яркого зеленого цвета.
– Уйти оттуда! – приказом закричал он Лёнчику. – Уйти! Немедленно!
Лёнчик выпрямился.
– Кто вы такой, чтобы приказывать? Что вы здесь делаете?
– Я кандидат в депутаты Луговой! – выкрикнул зеленый джемпер. – Уйти немедленно!
Лёнчик снова склонился к человеку с мегафоном. И теперь дотронулся до его плеча.
– Слушайте, вам не стыдно?
Седовласый не обратил на прикосновение Лёнчика внимания. Только отнял мегафон от губ, опустил его на колени – и, кажется, что-то проговорил. А может, и не проговорил, Лёнчик не мог бы утверждать этого в точности.
Но следом за тем раздался крик джемпера:
– Он дерется! – так, словно отдавал команду.
«Я дерусь?» – недоуменно прозвучало в Лёнчике. Но он даже не успел освоиться с этой мыслью: в следующий миг сверху на плечи ему прыгнули. Невероятным усилием, чувствуя, как мешает оттягивающая плечо сумка, Лёнчик сумел высвободиться и, высвободившись, успел схватить периферическим зрением, что и вдоль ряда, и перелезая прямо через кресла, к нему устремился сразу десяток человек, что болтались до этого в отдалении.
Каменно-тяжелый, взрывом пронзивший голову удар в висок на какое-то время ослепил его, он потерял ориентацию, а придя в себя, обнаружил, что погребен под грудой навалившихся на него тел – сколько их было: пять, шесть, семь? неизвестно, – и все били его – куда только могли достать. Потом, пытаясь понять, как выбрался из этой свалки, получив лишь один по-настоящему ощутимый удар – тот, в висок, – Лёнчик пришел к заключению: его спасло то, что их было слишком много и они мешали друг другу. Навалившись на него, они пригибали его все ниже к земле, он сопротивлялся, пытаясь устоять на ногах, ему казалось: этого не может быть, что его сейчас свалят, он вырвется, но они пригибали его все ниже, ниже, и в какой-то миг он почувствовал: нет, ему не вырваться.
Сколько это длилось? Десять секунд? Двадцать? Тридцать? Едва ли больше полминуты, скорее всего, и меньше, но ему тогда показалось – вечность. Вдруг – почти тотчас, как он почувствовал, что в полной их воле, – сплетшийся ком тел на нем стал распадаться, его неприятели один за другим оставляли его, и вот он смог разогнуться.
Лёнчик разогнулся, но оказалось, кто-то жестко держит его за локоть. Сквозь стоявшую в глазах туманную пелену он увидел, что его держит человек в милицейской форме. Одной рукой держит его, в другой у него – милицейская дубинка. Которой, похоже, его и спас.
– Кто такой? – жестко, как держал, вопросил милиционер. – Пройдем!
Он не шевельнул своей дубинкой, но Лёнчику показалось – милиционер ударил ею под дых. Схватить из всех именно его!
– Кто такой я? Это я – пройдем?! А эти? – обвел он вокруг рукой.
Лицо милиционера выразило колебание. Он размышлял. Так длилось несколько мгновений, потом он отпустил Лёнчика.
– Ваше? – перейдя на вы, ткнул милиционер пальцем в пол.
Лёнчик посмотрел – под ногами валялась его втугую набитая сумка. Он наклонился, поднял ее и надел на плечо. И подумал, что раз слетела сумка, то должны были упасть и очки. Но нет, очков на полу не было. Он потянулся рукой к лицу и обнаружил, что очки на нем. Только почему-то он плохо видел – какая-то муть стояла перед глазами. Вернее, стояла лишь перед правым, но мешала обоим. В дополнение к тому, ощутил он, правый глаз еще и слезоточит. Он снял очки. Правый висок, когда дужка массивной пластмассовой оправы проехала по нему, отозвался болью, и в голове тотчас жарко запульсировало. Лёнчик дотронулся до виска – там уже взбухла странной, вытянутой формы шишка, боль, остро отдававшую в кость, причиняло даже легкое прикосновение пальцев.
– Очки у вас разбиты, – со строгостью, словно уличая Лёнчика в неком проступке, счел необходимым просветить его милиционер.
Лёнчик взглянул на очки у себя в руках. Левое стекло было целое, правое тоже осталось в оправе, но раскололось на три части, иззмеившись посередине вертикальной и продольной трещинами. Трещины были сплошь в мелких щербинах, – казалось, стекло прошито двумя тонкими витыми бечевками.
Однако же муть в глазах оттого, что снял очки, не проходила. Из правого глаза, окончательно убедился Лёнчик, потрогав подглазье, текли слезы, и под веком, когда моргал, резало. В глаз, судя по всему, попало крошево от разбитого стекла. Крепко он был зажат, если очки в отличие от сумки удержались на нем.
Следовало уходить отсюда. Его послали сюда увидеть всё воочию – он увидел. Даже больше, чем все остальные.
– Спасибо за помощь, – поблагодарил он милиционера и, неся расколотые очки в руках, пошел по проходу обратно к сцене.
– Жид пархатый! – с яростью крикнули ему вслед.
Лёнчик обернулся.
– Да нет, такой же русский, как ты. Если ты русский.
– Жид! Падла, жид! В Израиль! – ответило ему разом несколько голосов.
Войдя за кулисы, Лёнчик тотчас столкнулся там с Лёвчиком.
– Что там, Леонид, у вас произошло с «Памятью»? – спросил он. – Можете рассказать для радиостанции «Свобода»?
– Вы же, наверно, видели, – ответил Лёнчик. Он был не в состоянии что-то рассказывать. У него дергало икру на ноге, под веком резало, глаз слезился.
– Буквально два слова, – настаивающе повторил свою просьбу Лёвчик. Губы его жестко сжимались, он был само воплощение грядущей справедливости и неизбежного возмездия. – Пожалуйста, – не дожидаясь согласия Лёнчика, протянул он к нему диктофон.
Лёнчик говорил и видел по лицу Лёвчика: все, что он говорит, тому не интересно, не само случившееся его интересует, – а то, что за ним, под ним, вокруг него…
– А почему они набросились на вас? Что вы такое сделали? – прервал Лёвчик сбивчивый рассказ Лёнчика.
– Да ничего я не сделал, – сказал Лёнчик. – Я спросил: «Вам не стыдно?»
– Да, вы спросили, и после этого? – Лёвчик несколько оживился.
После этого… Лёнчика словно проколотило током. А после этого тот в зеленом растянутом джемпере воскликнул, словно отдавая команду: «Он дерется!» Те же слова, что прозвучали без малого двадцать лет назад из уст оперативника КГБ, косившего под хулигана, послужив сигналом к действиям милиционера, дожидавшегося своего времени в глубине троллейбуса. Те же слова, слово в слово, и даже как бы с тою же интонацией!
– А после этого – то, что вы видели, – сказал Лёнчик. – Вот, разбили, – показал он очки у себя в руках. И пошел от Лёвчика в глубь кулис. Совершенное им открытие перевернуло его. Те же самые слова!
В комнате за сценой за эти пять минут, что он отсутствовал, ничего не изменилось. Все тот же гул голосов, всё те же лица. Лёнчик вошел – на него никто не обратил внимания. Он увидел свободный стул и сел. Он не понимал, что ему делать дальше. Все в нем внутри сотрясалось от того удара электрическим током, что проколотил его сейчас в кулисах. Вот кто, оказывается, пестовал и направлял эту «Память»!
Восстановленный недавно в Союзе писателей после десятилетия отлучения, блестя из-под купола высокого лба яркими молодыми глазами, яркость и свет которых, казалось, усиливала его могучая сивая борода, проталкиваясь сквозь толпу, мимо Лёнчика прошел поэт Владимир Корнеев. Прошел и остановился, повернулся к Лёнчику.
– Привет, – своим глуховатым, как бы сдавленным голосом проговорил он. – Кажется, не виделись.
– Привет, – не поднимаясь, отозвался Лёнчик. – Не виделись.
Володя внимательно смотрел на него.
– Что это у тебя с виском? – спросил он. – Вспухло как.
Рассказывать ни о чем не хотелось, достаточно было разговора с Лёвчиком в кулисах.
– «Память» память оставила, – сказал Лёнчик.
– Да нет, подожди же. – Володя ступил к нему, приглядываясь к его виску. – Это ведь тебя не кулаком.
Он произнес то, в чем Лёнчик не хотел признаваться себе, гоня от себя страх, что мог начать плющить задним числом. Скорее всего, это был плоский кастет. Но, видимо, все же не свинцовый. Что можно считать удачей. И другая удача – часть кастета пришлась на дужку очков, и та самортизировала удар, не дав проломиться височной кости. Хрястнуло, не выдержав удара, всего лишь стекло.
– Да, вот, – не стал он отвечать на вопрос Володи впрямую, показывая ему очки.
– Это что? Уронил? – не понял Володя.
– Не ронял, – отрицательно покачал головой Лёнчик. – Спасители.
– Так я же и говорю: не кулаком! – возбужденно воскликнул Володя. Его яркие выразительные глаза засверкали. Ему тотчас потребовалось поделиться новостью со всеми. – Слушай, смотри, что Поспелову сделали, – взял он за рукав своего соседа – того самого критика с толстыми черными усами, который и направил Лёнчика в зал.
Критик увлеченно разговаривал со своим коллегой и с неудовольствием подергал рукой, освобождаясь.
– Володя, подождите-подождите, потом, – проговорил он.
Впрочем, имя Лёнчика уже и без того звучало по всей комнате. «Где он, где Поспелов?» – раздавалось вокруг. Это, несомненно, была Лёвчикова работа; прежде чем исполнить свой журналистский долг перед аудиторией радиослушателей, он опробовал новость на аудитории поменьше.
«Лёнчик, что с тобой, Леня, дай посмотрю, Леонид, как вы?» – бросилась теперь к Лёнчику едва не половина комнаты, и черноусатый критик, присоединившись ко всем, недоуменно оглядывал Лёнчика и спрашивал: «Что у вас такое с очками? Это как получилось? Так очки у вас на глазах были?» Очки, очки, очки – это слово произносилось чаще всех прочих, оно было как назойливое жужжание некоего насекомого, неизвестно как залетевшего в середину зимы из лета. «Тебе нужно срочно к врачу, в клинику на Горького, там круглосуточный прием, обязательно нужно, чтоб глаз посмотрели», – сыпались на Лёнчика советы.
Он и сам понимал, что нужно. Если бы кто-то помог ему поднять себя на это. Будь сейчас здесь Костя – не о чем бы и говорить. Но Кости не было.
Лёнчик поднимал себя, наверное, полчаса. И когда поднял, спустился вниз, получил уже в гардеробе пальто, пронеслось новое известие: прибыл наряд милиции, все участники акции от «Памяти» задержаны, препровождаются в милицейский участок, и всем свидетелям их акции предлагается также пройти в участок, дать показания.
– Подожди меня, – остановил Лёнчика черноусатый критик, подлетая к гардеробной стойке и кидая гардеробщику номерок, – вместе пойдем.
– Я в глазную, – сказал Лёнчик.
– Пойдешь позднее, как можно куда-то, когда все в милицию! – возмутился критик. – Кому по очкам въехали? – Критик принял у гардеробщика пальто и, всовываясь на ходу в рукава, повлек Лёнчика к выходу. – Больше никому не въехали, тебе одному.
Он был прав. Кроме Лёнчика, рассказать о происшедшем с ним в зале было некому. Лёнчик немного поколебался и решил поставить общественное выше личного.
В милиции как сквозь строй пришлось идти по коридору, заполненному вольно гуляющими по нему задержанными. Весь вид их явствовал, что они скорее приглашенные – точно такие же, как и те, кто представляет потерпевшую сторону.
Комната, в которую было предложено пройти, выглядела как учебный класс. Милиционер в форме сержанта раздал всем по листку бумаги, наверху листка было написано «Протокол допроса». Почему «допроса», мы что, обвиняемые, зашумел «класс». Да зачеркните «Протокол» и напишите «Заявление», равнодушно сказал сержант.
Уже когда все жадно исписывали выданные листки «протоколов», в комнату стремительными метеорами влетели двое тридцатилетних мужчин в штатских костюмах. «Где здесь, кому очки, кого кастетом?» – напористо заспрашивали они, двигаясь по проходам между столами и ощупывая всех такими же быстрыми и резкими, как их движения, острыми взглядами. «Поспелов вон, Поспелова», – указали на Лёнчика разом несколько человек. Миг – и стремительные метеоры оказались около Лёнчика, и один, бесцеремонно оглядывая его, словно Лёнчик был неким неодушевленным предметом, вопросил:
– Что очки? Какой кастет? Где следы? Где кровь?
– Вот, – вынужден был показать Лёнчик себе на висок.
С той же бесцеремонностью, что его спутник разглядывал Лёнчика, второй шагнул к Лёнчику, взял его голову, как это делают парикмахеры при стрижке, и наклонил.
– Чего там, – сказал он, обращаясь к своему спутнику, – не пробили же!
– Да это вообще кулаком, – ответил его спутник. – Какие кулаки бывают. Как молот!
– Кулаком? Такой след? – невольно вырвалось из Лёнчика. Другой его висок, хотя минуло почти полные тридцать лет, до сих пор помнил боль, не проходившую после удара мордатого долгие месяцы. И такой же болью отдавала сейчас височная кость под синяком.
– Говорю – кулаком, значит, кулаком. – Теперь знаток следов, оставляемых кулаками, посмотрел на Лёнчика. И опять это был взгляд, как если бы Лёнчик принадлежал к миру мертвой природы. – А очки чего?
– Что «чего очки»? – спросил Лёнчик. – Разбиты. Вы кто? – поинтересовался он.
Мужчины в штатском переглянулись. На лицах обоих возникла усмешка.
– Кто надо, – проговорил знаток следов.
Второй молча тронул знатока за плечо и энергичным движением кивнул головой в сторону двери:
– Идем.
И в их бурном появлении, и столь же бурном уходе, и в тех расспросах, что вели, было что-то от фарса. Лёнчик почувствовал себя внутри срежиссированного кем-то водевиля, играть в котором не подряжался, но вот, однако, играл.
Из милиции уходили сразу все, всей группой, как пришли. Несколько человек из «Памяти», все так же – в ожидании неизвестно чего – вольно шатающиеся по коридору, вышли на улицу следом и, чуть отставая, двинулись за ними. «Как неприятно», – тихо, чтобы быть услышанной лишь теми, кто рядом, проговорила недавно принятая в Союз молодая поэтесса со странной фамилией Гремучина. «Психическая атака», – с легким смешком, но не без нервности, откликнулся и усатый критик. Впрочем, ко всем вернулось прежнее возбуждение, шли торопясь – поскорее, поскорее вновь оказаться на вечере, продолжить прерванное празднование.
Дворы, которыми возвращались из отделения, закончились, дорога вывела на улицу, еще сто метров – и у цели.
– Прощаюсь, – останавливаясь, сказал Лёнчик критику и молодой поэтессе, так и проделавши путь от милиции досюда бок о бок с ними.
– Ой, почему, Леонид Михайлович?! – сожалеюще воскликнула поэтесса. Она обычно при встречах выказывала ему подчеркнутое уважение младшей к старшему.
– Поеду в глазную клинику, – просветил ее Лёнчик.
– А, да-да, тебе в клинику, – скороговоркой проговорил критик. – Ну, счастливо, – сунул он руку Лёнчику попрощаться и, ни слова больше не проронив, зашагал дальше.
«Счастливо, счастливо, счастливо», – коротко бросали ему, пожимали руку следовавшие сзади, обтекали его и утягивались по улице вослед авангарду группы. Эскорт из членов «Памяти» сбился тесной кучкой в тени у выхода со двора. Последнее рукопожатие – и Лёнчик остался наедине с эскортом. Улица, что в одну, что в другую сторону, если не считать удаляющихся с каждым шагом фигур его коллег, была пустынна, члены «Памяти» стояли там в тени, открыто разглядывали его, их было человек шесть, он один, – что у них были за намерения?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.