Текст книги "Зверинец верхнего мира"
Автор книги: Андрей Темников
Жанр: Контркультура, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
– Моя ученица. Тоже филолог. Узнал ее. Мы оба работали в одном и том же бизнесе, самом привлекательном для негодяев, но только ее фирма громче, благопристойнее и опаснее той, из которой я недавно ушел. Еще она сочиняет в журналы мод: «Что может сделать женщину обаятельной, современной, респектабельной и гиперсексуальной? Только меховая роскошь».
– Ваша деятельность? – начинает она с вопроса, несколько наседая (потому что сидит на подстилке и ленится наступать).
У нее золотые ногти и клетчато-жилистый подъем стоп. Моя ложь будет пенистым утеплителем, который фунгиформной массой вылезает из всех щелей рассохшегося домика правды.
– Все! Я нашел себя в педагогике, – отвечаю я, отстраняя грязный совочек ее лопоухого сына, мальчика лет четырех, неинтересного возраста, возраста горшочков, сопелек, сверхзвуковых истребителей воздушных сил США из хрупкого зеленого полистирола, по которым хочется с размаху трахнуть молотком. – Я понял, что пиар – это не моя область, что только гнилоротые ублюдки еще и могут этим заниматься. Или какие-нибудь гнусные бабы. Или женоподобная дрянь, пятидесятилетние завсегдатаи гей-клубов, которые стукаются несвежими попками во время своих танцулек. Я же политикой больше не занимаюсь, и не интересно мне, кто у кого вчера сидел на коленях. Теперь я учу детей. («Чему?» – немой вопрос обеих.) Писать рассказы и стихи.
Еще немного, и они потеряют ко мне интерес, но только это ненадолго, и я должен закрепить достигнутую позицию и добиться того, чтобы меня не беспокоили, по крайней мере, до конца сезона; не звали в гости, не призывали в оправдание своей гнусности, считали просто свиньей и хамом.
– Я предпочитаю мальчиков, – говорю им, что было бы правдой, если бы я занялся литературой по-настоящему, а не заводил бы ненужных связей с поэтессами, исключительно, как Дантес, для отвода глаз, – они талантливее, чем девочки…
– Ты хочешь сказать?.. Я не даю им обеим опомниться, я наваливаюсь на этих неописуемых чудовищ всей силой злого слова, пускай несправедливого в отношении тех, кого любил, но правильного в применении к этой даме и к этой паршивой пиарше.
– Девочки исполнительны (обе кивают, ибо этим они многого добились) – но не более того. Мальчик всегда обладает преимуществом… – Я поднимаю глаза к небу, чтобы показать им, откуда что исходит. – Да, они в большей степени одарены природой, поэтому работают всегда за пределами задания. И работают очень… – Я медленно, чтобы ничего не пропустить, очень медленно опускаю глаза. Сперва суетливая чайка плывет в синеве на одежной вешалке раскинутых крыльев, затем золотятся гущей несорванных летунков недавно отцветшие липы, и ниже – мокрый песок, истыканный дождем до состояния грязной посудной губки, а на нем – бордовая крышечка моего термоса между двумя пластиковыми бутылками. В той, что побольше, – спирт. – И работают очень талантливо, – говорю я.
Может быть, прямая речь в этом отрывке несколько однообразна, но я стараюсь быть корректным и учитывать словарный запас моих слушательниц.
3
Пухленькая, кареглазая, она по пути на пляж продает маленькие пирожки. Картошка, рис, огуречки, рыбка (консервы). Она растопыривает на асфальте короткие пальцы грязных ног, но фартучек у нее всегда белый. Волосы летят прямо в кастрюльку с пирожками, изжаренными ее матерью. Этой девушке почти тридцать, но она никак не может избавиться от множества прыщей на лице. И всякий раз, как только мой сын приходит из больницы, где щадят, по крайней мере, его эстетические вкусы, она обривает его наголо, говоря: «Это чтобы на воле никто не вцепился тебе в волосы». Печальная, она всерьез переживает оттого, что у нее никогда не набирается сдачи («готовьте мелочь, я не сдам» укладывается в ямб 4). И никогда не бывает другого мужчины. Вот блядь, думаю, вот блядь! Если бы она его только стригла, но ведь… она продала ему спирт, когда он зашел к ней утром в одних трусах ниже колена. И ничего теперь не сделаешь, день испорчен.
И только для того, чтобы меня не трогали, не трогали до конца сезона, я продолжаю любимую игру. Показываю пальцем на бледного, хилого молодого человека (jeun homme), который сидит на песке, скрестив ноги, и, морщась, запивает свой спирт водичкой из бордовой шапочки моего термоса. Я, как собака, по верхам, чую, что это спирт, тот самый, довольно чистый спирт, который продает мать моей пухленькой любовницы.
– Это мой сын.
– Разве ему не тринадцать? – Ни тени отвращения, эта беда ее не касается.
А вот пиаршу всю передернуло в память о сбежавшем муже, извращенце и, разумеется, журналисте, всю передернуло.
– Я… подожди-ка, я всегда думала, что у тебя поздний ребенок, моложе моего…
– Поздний-то поздний, но только и мой, как видишь, подрос. Вы его не трогайте, сейчас мой сын переживает. Он остался один. У его жены были тяжелые роды, узкий таз. Врачи ничего не могли сделать. Просто ничего не могли сделать. Вот, собственно, и все.
И тут я заметил, что повторяя бред или ложь, которую он повторяет, когда ему нужно обзавестись недолгими знакомыми, нужно вызвать жалость к себе, я повторяю его жест, и моя рука с безвольно, безумно разведенными пальцами разглаживает невидимый стол немного ниже пояса. Но, кажется, на этот раз я переиграл. Их общество стягивается вокруг меня, крошечный, голенький, неинтересный Егор, сынок пиарши, поглаживает меня самолетиком по ноге и пачкает ее мокрым песком. Спина болит, обожженная июльским солнцем, и все они, все трое (все три тоже неправильно), каждый по-своему принимают на себя предлагаемые обстоятельства, пропускают через сердце уже не мое, ложное, а собственное, благородно вымышленное горе и выражают мне испуганные соболезнования. Егор потерся о меня, где достал, совершенно неаппетитным, огромным ухом, которому еще предстоит узнать хлесткие удары в первом же классе, и оно распухнет. И оно покраснеет. Я не мог не представить себе его сидящим на первой парте этакой живой симметричной мишенью. Дама положила мне руку на плечо. Это был жест театральный и нехороший из-за ногтей. Пиарша насупилась, и, слава Богу, сынок, обошлось без тактильных соболезнований с ее стороны. Не могу поручиться, что я не сожалел уже о всем сказанном. На том, однако, наши отношения и закончились. Тут же, вместе с тем, как вышел спирт в бутылке моего сына. Последнюю порцию ему нечем было запивать, и я увидел, что он ожег себе горло. Выдохнул. Поморщился. Надо было научить его пить неразбавленный спирт.
– Я остался совсем один, – услышал загорелый собственник в шкиперской бородке и синих плавочках и понимающе кивнул, давая ему сплошь белую сигарету. Он, мол, знает, что такое полное одиночество. Это когда его мальчик убегает играть в футбол вот с этим недоумком, который всегда жмется, готовый получить по шее, и они до вечера лупят мячом в железные ворота соседа, а жена его в это время уехала проведать свою маму. Да, тоскливое, ничем не заполненное одиночество: читать нельзя, да и нечего, спать нельзя, да и не хочется, а мячик стучит: бум-бум-бум. – Узкий таз, – будь ветер покрепче, так я бы не слышал его голоса за плеском воды, – врачи ничего, просто ничего не могли сделать. А вы меня помните? – Бородатый что-то отвечал, но плохим голосом, голосом собственника, обладателя собственного послушного мальчика, на которого нет необходимости так кричать, и разговор продолжался. – Отца моего вы, вероятно, тоже знаете. И мать. Она сбежала. Вся в слезах. От такого… Денег я у него не беру. Нет, никогда не беру. Знаете, чем он их зарабатывает? – Шкиперская бородка качает головой, показывая, что знает, что мое гнусное занятие хуже работорговли. – Нет, неправда, он занимается с мальчиками. – Мой безумный сын понизил голос, и долетело только: – Анжамбемент… – И еще: – Французский язык. Ну кому это теперь?..
4
Мое занятие хуже работорговли, и, кроме того, я часто ворую фамилии. Забираю мирные, жалкие, немного добродушные имена и пускаю их в путь по мукам, приписываю им приапическое прошлое настоящих чудовищ, а потом мои книги печатаются в Австрии, в Бельгии, в Швейцарии, в Чехии, в Испании, на немецком, финском, французском и каталонском языках. Ничего в России, ни слова по-русски, по большей части, я и сам не знаю, как они звучат, но зато и столкновение какого-нибудь честного имени с раздутой от важности пропажей практически невозможно.
Рядом со мной трое долго искали мобильник, нашли его в пакете с фруктовыми очистками, который собирались уже выбросить, когда он задохнулся и совсем перестал пищать, подозвали хозяина. Стоя по пояс в воде, он попросил свою девушку посмотреть, кто звонит. Девушка пощупала пульт и выкрикнула ответ. И тут я совершил низкий поступок. Воровство меня несколько подбодрило и вернуло к реальности, в которой вскоре оживет украденное имя, а в этой я смотрел, как мой сын жадно мочится на деревцо, дрожащее всем нежным мальчишеским телом (это был мужской тополь), и направляется к целому лежбищу параллельно прокинутых на одеялах, полотенцах, ковриках, циновках старшеклассниц. Разглядывая розовые спины и разноцветные трусики, заправленные поглубже между персиковых половин, он хочет, чтобы его узнали. Он хочет выбрать себе сестру. И его узнают. И ему уступают место рядом с Катей. Эти добрые девочки любят его даже пьяным и бритым, даже таким, каким я его давно не люблю, и выбранная на день очень ответственно играет роль младшей сестренки, а иногда и медицинской сестры, если ему случается перепить или обкуриться.
5
Украденное имя у меня в голове со страху обделалось. Но я сказал ему: ничего, на даче тебе полегчает, привыкай. На даче я выпил мятного чаю с шестью ложками сахару, поискал яблок, подобрал то, что почервивей, самое сладкое, и спрятался в той заглохшей части сада, где когда-то ничего не росло, земля была выбита ногами гостей, где стоял длинный стол и брезентовый тент и где три дня, во время проливного дождя, гости ели и пили на моей свадьбе. Однажды в брезенте раздался шов, и грязная вода вылилась в уху, и я не знал, как быть, и пришлось ее выбросить. Теперь тут растет плохая малина, и на подходе так много крапивы (мне нравится ее запах), что сюда, с голыми ногами, загорелый, никогда не проберется мой мальчик, подносящий к уху зажатую в кулаке муху-музыканта. Он уйдет от меня, повернется ко мне спиной, такой прямой и стройной, что хребет проступает между расчесанными лопатками. Здесь я поставил скамейку и столик для письма в хорошую погоду.
И сюда выходит окно комнаты моего сына. Летом он никогда его не занавешивает. Прежде чем открыть мой дневник, я увижу белое пятно старой рукописной афиши. «Оскар Уайльд. «Как важно быть серьезным». Пьеса, сыгранная серьезными гимназистами. Песню «Мне бы дали голубые» исполняет автор, М. Несмелов, учитель английского языка». Там, на подоконнике, стоит моя старая зеленая жестяная кружка. Остальное различается плохо. Г-образная щель неприкрытой двери – и кажется, что на кровати, глубоко провалившись в мягкое, почти не видный под горкой одеяла, кто-то спит. Такая маленькая крошка, как ты…
Вот и вся запись. Остается только удивляться, что сегодня в ней не нашлось места украденному имени.
ПИСЬМО О ДОРОГЕ
Моя бессонница плюс страсть к обнюхиванию новых углов… В ящике стола вместе с предметами, которые я перечислю только для того, чтобы не описывать всей необжитой обстановки дома (вот они: напильник, папиросная пачка, сплющенная свеча), – сложенный вчетверо листок. Листок с обеих сторон исписан круглым почерком с наклоном влево, студенческим почерком лекционного лентяя: строки теснятся, но буквы все кругленькие и выведены по-девичьи аккуратно, даже те, что заваливаются совсем уж влево, откинувшиеся для отдыха. Содержание письма этого тебе, кажется, известно. Если же я о нем еще ничего не рассказывал, то погоди, потом.
Вот вообрази: пустая комната, только стол да кровать. Кап-кап-кап дождя, полусумрак, неряшливые сады: ветки гнутся на ветру, мокрые тропинки осклизло блестят. Я стою у окна и, не желая зажигать электричества, все ближе прижимаюсь к подоконнику, дочитывая вот так, с последними лучами света, последние строки того, что написал какой-то зануда. Да, меня разобрало любопытство, а что в этом такого? И я был наказан, загнав себе в душу письмо, полное книжных оборотов, которые лично меня в чужих письмах всегда раздражают: я не люблю обстоятельности, мне претят подробные описания природы. А, к слову, ничего, кроме описания природы, в этом письме я не нашел. Не нашел и уже готов был отложить его обратно в стол, к предметам, оставшимся от чьей-то прошлогодней дачной жизни. Мое небогатое воображение подсказывало мне скучную последовательность событий (не беда, что в ней не умещалось упомянутое письмо): въехали… два-три вечера жгли свечку, поддавшись романтическому настроению, которое всегда нагнетают здешние сумерки, глядели на ее язычок, отраженный на стенках стаканов или на роговице глаза, где он то оказывается вертящейся звездочкой, то проскальзывает матовым пятном – потом это надоело. Свечу бросили на подоконник, солнечные лучи размягчили ее, она стала плоской, налепила себе на бок пыль да сухие мушиные лапки. Напильник взяли зачем-то у хозяев, забыли вернуть, да его и не потребовали назад. Съехали.
Нужно было засыпать. Я знал, что дождь кончился, что мне довольно трудно будет завтра выбираться отсюда: кругом будет грязь. Рано вставать я не собирался, ничем таким уж важным я себя на утро не обязывал, и все же надо было засыпать, а я не засыпал. И, пересчитывая с закрытыми глазами всякую цветную тварь, которую рекомендуется воображать во время бессонницы, я вдруг поймал себя на том, что эти овечки, верблюдики, слоники превращаются в кругленькие буквы, которые строка за строкой маршируют по грязно-желтому, как будто политому жиденьким чаем листу. Письмо-то, оказывается, было с секретом.
Секрет его заключался в том… однако был ли? Был ли вообще в нем какой-нибудь секрет? Я должен сознаться тебе, что это мои догадки: мой собственный рассказ так скудно снабжен деталями, что пришлось вплетать в него даже свечку и напильник, точно эти предметы могли бы дать какое-то объяснение тому, что я прочел в письме. Так ведь нет! Не дают. Скорее всего, они и вовсе не относятся к тому, кто его написал.
Но давай побудем немного не такими скучными и не такими, как все. Я рассказываю тебе историю, проникновение в загадку которой потребовало именно этих качеств, а в награду – неблагодарно любое исследование! – зарядило меня досадой и чувством бессилия, какое я редко когда испытывал, привыкнув окружать себя неизменными, незыблемыми, надежными, неломающимися предметами. И людьми, на которых можно положиться. И пейзажами, которые изменяет только время года. А тут вдруг…
Но вот и пришло время рассказывать об этом письме, раз оказывается, что ты о нем ничего не знаешь. Упаси меня Бог раскрывать чужие тайны и секреты, не то: я только должен в самых общих чертах изложить суть. Письмо было адресовано женщине и написано только потому, что она не пожелала бы уже никакой встречи, никакого телефонного разговора. Автор письма извинялся перед ней. За что? Трудно сказать, тем более что из написанного это не ясно.
Ясно одно: был какой-то день, назначенный ими для встречи, и он почему-то в этот день не пришел. Почему не пришел? Об этом он, кажется, и пытался написать, да не смог, не смог. Не хватило, что ли, слов или умения точно выражаться, одним словом, он запутался в своих чувствах, занялся описанием пути, кстати, довольно литературным, что говорит о его начитанности, ушел в создание некой развернутой природной картины, на этом весь выдохся и отложил письмо, чтобы, вероятно, уже никогда его не закончить. И из всего, что я прочел, мне стало ясно только одно: было какое-то обстоятельство, которое заставило его повернуть обратно.
Утром я понял, что нам по пути. Если я не хочу давиться в маленьком автобусе, который увозит отсюда дачников и вечно набит битком, если я хочу прогуляться до города приятнейшей из дорог, то мне придется пройти именно тот путь, который прошел автор письма, может быть, в прошлом году, может быть, в начале этого лета. И значит, обстоятельство, вернувшее его тогда, может попасться и мне. В письме этот путь был описан довольно подробно, и вряд ли я отклонился от него хоть на сколько-нибудь.
К вечеру земля просохла, я простился с хозяевами дачи и пошел в город.
В лесной чаще сразу сказалась духота, рубашка прилипла к спине, на голову посыпался неприятный живой мусор: какая-то тля и муравьи, которые тут же принялись кусать не слабей крапивы. Листья травы сходились над крутой тропинкой, почти совсем ее закрывая, и неприятно касались ноги, если попадали в штанину. Отцветала сныть. Почти на каждом ее зонте сидел какой-нибудь плечистый клоп в полосатом панцире. Пахло грибом, бородатым, белым, он кораллами разрастался на мшистых лесинах, кое-где возвышался над покровом из трав. Я позавидовал моему незнакомцу: он проходил здесь тогда, когда только еще заканчивался апрель, и не было прилипчивой мошки, норовящей попасть непременно в глаз, не было паутины, которую пауки растягивают поперек тропинок, – было холодно, светло от вечереющего неба: тьма пряталась только по ямам и овражкам. Лес просматривался насквозь, но все же укрывал от ветра, гуляющего в вышине. Не слышалось шелеста листвы, только голые ветки постукивали друг о друга. Я спугнул немало птиц, они улетели от меня с отвратительным криком, – низко, под ветки густых орешников, так что я из-за зеленого полусумрака не рассмотрел, что это за птицы. Он не видел ни одной. Какой-то тревожный пронзительный голос носился вокруг него, голос то приближался, то удалялся, но мой незнакомец быстро сообразил, что так может кричать – не человек – только птица. Что еще? Да, конечно же, те, только подчеркивающие затерянность, шорохи земли! Я слышал, как убегают мыши: подпрыгивая для большей скорости, скачут в укрытие. Он – нет. Я, наверное, никогда не узнаю природы тех тоскливых и робких шорохов, какие только с приближением ночи начинает издавать весенняя земля.
Если это не рост самой травы, то, наверное, это дождевых червей рвет землей, которой они объелись. Шорохи эти тихие, но имеют свое эхо – свои вопросы и ответы. Именно такие у них интонации. Возникают то здесь, то там, то совсем под ногами, то где-то очень далеко отсюда, так что сразу не сообразишь, не эхо ли их относит. Вот что его заставляло настораживаться на всем пути. Меня лично всегда слушание таких шорохов приводит в смятение. Я отчего-то начинаю чувствовать зыбкость всего незыблемого, чем живу, и ненадежность всего основательного, на что надеюсь: моя жизнь представляется мне опасной топью. И земля – топью под этим молочным небом, вот-вот готовым расплакаться. Точно! В тот вечер, когда он тут шел, собирался дождик. Погоди-ка… или уже… да, уже накрапывал. А на нем была куртка. Значит, кроме шорохов, о которых я уже говорил, он слышал еще и стук капель по плечам, а от этого в лесу все время кажется, что кто-то идет позади тебя, и оборачиваешься, и вглядываешься, и среди деревьев начинаешь видеть огромных людей. Но вот я уже перелезаю трубу. Зеленую трубу газопровода. Он так же перелез через нее в этом месте, где же еще? Пока иду, что называется, след в след. Дальше дорога, и она выходит в поле. Собственно, в поле этом ничего, кроме травы, не растет, да и больше всего полыни. От этого летом оно не зеленое – пепельно-серое, и, когда подходишь к нему, из полыни вечно взлетает целая стая дроздов. Они-то делают это без крика, вполне миролюбиво. Взлетают и тут же рассаживаются по низким диким яблоням или по терновым кустам, к шиповатым веткам которых лучше не протягивать рук. Но весной здесь главная птица сорока, устраивающая шарообразные гнезда в пустых кронах яблонь, где-нибудь в глубине такой кроны. И низко, и видно, а не достанешь. И вот он глядел в эти прозрачные шары яблоневых крон, ажурные, крепкие, тернистые, и видел в них сорочьи гнезда, грубо сплетенные корзины, нет, что там, не корзины, морских ежей.
За полем, уже совсем на подходе к шоссе, начинается роща. Ее насадили искусственно, и она состоит как бы из двух рощ, разделенных дорогой, всегда запятнанной аккуратными лужицами. Следы старой колеи. Одна часть той рощи весной темная, густая, вся из сосен, другая – вся из берез, прозрачная даже летом, а уж особенно тогда, весной, когда поздний угасающий свет едва позволяет различать зеленую опушенность березовых веток.
Но вот совершенно расступился лес, и я ничего не вижу… Нет ничего, кроме черной пашни, и она уходит за горизонт. Через нее нет никаких дорог, до того знакомых, что мне хочется ругаться и одновременно плакать… Я иду вдоль пашни, разведывая обходной путь и, пройдя так с час, понимаю, что его не будет. Не будет, хоть назад возвращайся, потому что идти через эту перепаханную в крутые комья землю глупо, противно и грязно. Какой-то серый зверек удирает от меня, быстро переползая брюхом по комьям, словно обтекая их.
Я сажусь на пень, закуриваю и снова проверяю грустную мою догадку: это пашня. Бесплодное, ненужное никому поле, похоронившее под собой удивительные тропинки, удивительные рощи и поляны, укромные уголки, грибные места, всякую трогательно-дорогую мелочь… имеет на своем боевом счету еще одну судьбу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.