Текст книги "Площадь Борьбы"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Эта Москва – анонимная и как бы безлюдная, Москва ее одиноких бесконечных прогулок, Москва ее личных маршрутов, с которыми она ни с кем не делилась, Москва, принадлежащая только ей, – теперь она по ней даже скучала.
После замужества все изменилось.
Теперь тут все было для нее свое. Просто все абсолютно.
Теперь эта Москва ощущалась ею как одна большая, безразмерная комната, в которой она знала каждый предмет, каждую вещь, каждый пустяк. И могла бы найти этот пустяк с закрытыми глазами. Как это с ней случилось, она даже не понимала.
…В принципе, в ее НИИ абсолютно все знали, что в Пятой, секретной, лаборатории делают «невидимку», то есть зеркальную, отражающую ткань.
Технически создать такую ткань было не то чтобы очень уж сложно, гораздо сложнее была другая задача: сделать так, чтобы эта ткань не разрушалась на больших высотах, скажем при температуре минус пятьдесят, минус шестьдесят, или при движении сквозь воду, или при нагревании объекта (который должна была обтягивать эта ткань) до больших температур. Никто понятия не имел, что это за технологии.
Но о том, что в Пятой лаборатории делают «невидимку», знали все, от бухгалтерии до уборщиц.
Тем более об этом было интересно поговорить, выпив чистого спирта на клюкве.
Спирт им выдавали по нормативу, раз в месяц, на всю лабораторию – им нужно было протирать пробирки для опытов и прочее. Но, конечно, никто этим спиртом ничего не протирал. Ректификат осторожно выносили домой, настаивали на клюкве, употребляли на праздники. Пробирки протирали другим, техническим спиртом. Главное было не перепутать, клеили этикетки – «наш», «не наш».
А праздников, когда собирались всей лабораторией, было вообще-то немало. Первомай, Седьмое ноября, Новый год, День химика, Девятое мая, Восьмое марта, день рождения заведующей, вообще все дни рождения, День космонавтики тоже отмечали, Гагарин летал совсем недавно. Не то чтобы бабы так любили выпить, но посидеть потрепаться – святое дело.
Вообще это был один из моментов, который ее как бы совсем примирил с этой новой взрослой жизнью, но и поразил одновременно. Вот эта семейная обстановка в лаборатории, которая, как она понимала, была типичной для всей страны, для любого трудового коллектива, от Петропавловска до Ташкента.
Люди, случайно оказавшиеся рядом, за соседними столами, в соседних комнатах, слеплялись во что-то единое, в одну как бы семью, женщины, мужчины, неважно, все они искали друг у друга поддержки и тепла, все были «свои», ругались и ссорились, даже ненавидели, тоже как в семье – антиподов мирили, заставляли прятать свои обиды в карман. Все обо всем знали: о болезнях, о детях, о мужьях, о семейных проблемах, о квартирных делах. Порой от этих бесконечных разговоров ей становилось даже душно, они доставали ее до печенок. С другой стороны, без этих «своих», без этой странной семьи никак было не выжить: касса взаимопомощи, куда все сдавали по рублю в день зарплаты, порой выручала ее в самые трудные моменты.
Она этой взрослой жизни в «трудовом коллективе», если честно, боялась заранее, поскольку была младшей в семье, и старшие братья и сестры всегда за ней следили, всегда помогали, подсмеивались, но помогали. Она была всегда любимой, родной, маленькой, а тут – как она думала – все будет по-другому, жестче, трудней, и надо будет преодолевать. И так оно и было в первые месяцы на докукинской фабрике: кругом висели лозунги, таблицы соцсоревнований, схемы перевыполнения планов, красный кумач, надутое начальство, бесконечность работы, скудный и нищий «обеденный перерыв», противные запахи в столовой, она как раз забеременела и начался сильный токсикоз. Но и тут – она была в этом уверена – на докукинской фабрике, внутри этой казарменной фабричной жизни тоже была своя «семья». Вся страна на работе превращалась в семью, чтобы обороняться от начальства, от общей неустроенности и жесткости жизни, от злобы и ненависти, от чувства одиночества. Ей в эту «семью» поначалу не хотелось, она не понимала, как это они всё друг другу вываливают, бабы, как можно так откровенничать, не с подругами, не с родными, а с обычными сослуживицами. Но потом она поняла, какая это мощная штука, когда даже жеманную и холодную завлабораторией, члена партии, осторожную и мнительную Евдокию перемололи и заставили пить с ними спирт на клюкве, хохотать и петь песни в праздничные дни, когда колбы ставились на стол, и щедро резали докторскую, и стол застилали белой бумагой, и сидели до восьми вечера.
Да, конечно, о ткани-«невидимке» знал весь институт, но теперь, лежа в постели и пытаясь применить свойства зеркальной отражающей ткани к своей ситуации, она начинала понимать, что, возможно, все эти разговоры были лишь так, для отвода глаз, а настоящей сути исследований в Пятой лаборатории никто так и не знал.
Но все же мы попробуем, попробуем, мы должны попробовать. Она закрыла глаза – и зеркальный шар поплыл перед ее глазами; почему это был шар, она не знала. Военный спутник? легкий самолет? – возможно, но нет, она не знала его предназначения. История с зеркальной тканью началась с парашютов, парашютисты должны были прыгать на вражескую территорию, и их обнаруживали прожектора, зеркальная ткань давала им шанс. Но этот зеркальный шар, который она ясно видела перед глазами, конечно же, не был парашютом. Волшебный шар, начиненный таинственной советской техникой, он двигался над планетой, над Альпами, над Аппалачами, над Кордильерами, никем не узнанный и не понятый, мягко скользя над Мировым океаном, средоточие мирового разума и преимуществ социалистической системы. Он не был шаром-разведчиком или шпионом, он просто контролировал мир на планете Земля, не давая возникнуть неразрешимым конфликтам. Но как, как же они сделали эту ткань зеркальной, прочной, неразлагаемой, что за секрет хранился в красителях Пятой лаборатории, она силилась понять во сне и не могла, пока сама не полетела вслед за шаром, удивляясь своей скорости, и вот опять возникла эта птица, заглянула желтым глазом ей в душу, и Марина проснулась вся в холодном поту…
За пять общежитских лет она ни разу не задумалась над тем, чтобы остаться в Москве после диплома, она просто хотела попасть на огромный Смоленский шелковый комбинат по распределению, чтобы быть там поближе к родителям, к братьям, к любимому Спас-Деменску, но вышло иначе.
Преддипломную практику проходили на Трехгорке, на красильном производстве, начальником цеха там был Симон Данилович Каневский, двадцативосьмилетний инженер, с мягкой обворожительной улыбкой, немногословный, всегда в ослепительно белой рубашке и строгом галстуке.
Во время очередной установочной беседы-лекции об условиях труда и технике безопасности ему вдруг позвонили в кабинет по черному эбонитовому телефону, он коротко поговорил, извинился и вышел.
Мастер, пожилая уже, как тогда ей казалось, женщина, вдруг вздохнула и сказала: «Эх, девчонки, куда же вы смотрите, молодой, красивый, неженатый… Это ж мечта».
Девчонки застенчиво похихикали.
А она вдруг поняла его ослепительную улыбку. Вечную улыбку, которая сопровождала их группу от самого начала до самого конца практики.
Оказывается, он тоже был одинок.
Она приехала перед защитой на две недели домой в Спас-Деменск. Впереди маячил Смоленский шелковый комбинат, новый этап жизни, новое общежитие и так далее. Она валялась среди подсолнухов, загорая и наслаждаясь покоем, и вдруг вскочила, побежала в дом, взяла бумагу, ручку и написала ему письмо.
Письмо было короткое, она писала, что вы меня вряд ли помните, потому что нас на практике было много, и всех не запомнишь, а я вот все не могу забыть, как вы объяснили нам про технику безопасности, а сейчас я сижу на поле, где цветут ромашки, и вспоминаю почему-то именно этот момент. Возможно, вам захочется ответить, тогда пишите…
И дала адрес общежития.
Она пошла на почту и отправила письмо на адрес Трехгорки. Даже не верила, что дойдет. Но оно дошло.
Когда она вернулась из Спаса, на вахте уже лежал конверт от него. Он пришел и оставил ей записку. В записке был его телефон.
Так она впервые пришла на Кропоткинскую.
В ЗАГСе, когда оба писали заявление, она заглянула ему через плечо и спросила:
– Сима, ты что – еврей?
Он посмотрел на нее укоризненно.
Она расхохоталась, на нее все посмотрели тоже укоризненно. Марина покраснела, но остановить смех уже не могла, продолжала улыбаться неизвестно чему.
Ей было совершенно все равно, она больше никогда об этом не думала.
На Кропоткинской семья Каневских занимала две комнаты – в одной жили мама Надя с Даниилом Владимировичем, в другой они с Симой и родившимся через полтора года младенцем Левой.
Старшая сестра Симы, Этель, уехала к мужу в Харьков еще в конце сороковых. Средняя, Роза, при родственном размене получила комнату на улице Яблочкова.
Квартира на Кропоткинской была устроена таким образом, что, для того чтобы выйти в коридор, надо было пройти через проходную комнату, в которой жили два старика – Иосиф Израилевич и Иосиф Давыдович. В порядке «добровольного уплотнения» они когда-то въехали сюда, кажется, еще перед войной.
Но в эти детали она не вдавалась.
Первое время Сима отдавал всю зарплату маме, и каждый день мама Надя давала Марине четыре рубля и диктовала длинный список продуктов.
Холодильников тогда еще не было, в магазинах продавщицы огромными ножами отрезали масло или сыр на граммы, и на них порой кричали ветхие остоженские старушки:
– Но я же вам сказала, милочка, мне нужно семьдесят пять граммов вологодского масла! Семьдесят пять! Мне не нужно сто, я не съем за два дня!
И все прекрасно понимали – масло пролежит в холодной воде два дня, а на третий испортится.
Зимой, конечно, было полегче – продукты могли повисеть в сетке за окном. Сетку просовывали через форточку и вешали на специальный гвоздик. Зимой все окна были в таких сетках-авоськах и сумках. Те, кому повезло, жили с торчащими наружу деревянными ящиками, которые умелый плотник сооружал в нижней части окна.
– Не знаю, – вздыхала мама Надя. – Ну вот как держать за окном три дня продукты? Ведь там же гарь, пыль… Не знаю.
Она диктовала Марине список:
…Ветчина (лучше окорок) 150 гр – для щей. Пожирнее.
Свекла – две штуки (проверить, чтобы не гнилые).
Мослы – кость мясная, для щей. 300 гр.
Капуста (попросить отрезать полкочана, если не дадут, взять самый маленький).
Списки были подробные, дотошные, аккуратные. Первые два месяца Марина отдавала их обратно вместе с купленными продуктами и сдачей.
Потом решила поговорить с Симой. Сима поговорил с мамой. Мама Надя сразу закивала – мелко, дробно, виновато.
Да, да, да…
– Я все буду вам покупать, – сказала Марина. – Как обычно… Все-все-все. Просто мне так удобней.
И Сима стал отдавать деньги Марине.
Из больших магазинов ближе всего (да и по дороге) был гастроном на Смоленской. Огромный, торжественный, как театр. Здесь могла закружиться голова от обилия прилавков, от этих голосов. От запахов.
Продавщицы были какие-то очень спокойные, довольные, сытые. Все они были величественными, как статуи. Статуи, выполняющие свой гражданский долг.
– Женщины, пожалуйста, вы мне мешаете! Перестаньте галдеть!
И очередь замолкала. Женщины переставали галдеть. Продавщица ювелирно отвешивала сто граммов, сто пятьдесят, стрелка весов колебалась чуть-чуть, если больше на десять граммов, у продавщицы сдвигались брови, как у хирурга за операционным столом.
Контрольные весы стояли отдельно, над ними висела красивая гордая надпись на красном фоне: «Контрольные весы», и к ним всегда была небольшая очередь. Многие шли перевешивать.
Да, здесь было нервно, но торжественно. Народ еще помнил карточную систему и радовался изобилию. Магазин был храмом еды, а не местом, где происходит что-то противное и унизительное.
Ласково отвешивали конфеты, разливали молоко по бидончикам, разрезали масло на мелкие ежедневные дольки, ссыпали крупу и сахар в большие бумажные кульки, доставали садком живую рыбу.
Но стоять в очередях все-таки приходилось. Каждый день она тратила на это час или полтора.
– Но в принципе все же есть, – задумчиво сказал кто-то в очереди однажды.
– Это у вас в городах все есть, – сказал другой. И тут же ссутулился, повернулся спиной и быстро пошел к выходу.
Все смотрели ему вслед молча.
Гораздо больше она любила магазины на Метростроевской. Овощной, большие «Продукты», с рыбным отделом. Там и народу было поменьше, и не так нервно, и продавщицы ее уже узнавали, иногда оставляли что-то «для ребенка». То вдруг творог развесной оставят, то сыр, то сосиски.
Мама Надя охотно учила ее готовить: тушеное мясо с черносливом, котлеты с луком, борщ с фасолью – все это она освоила мгновенно. Но иногда ей тоже хотелось насыпать пахучих специй из специальных мешочков, которые мама Надя закупала на рынке у узбеков, узнать ее рецепт, а она не хотела говорить.
– Потом, потом, деточка… – говорила, улыбаясь.
Фамильные рецепты в написанном виде Марина так у нее и не переписала, не успела.
На все на это – на магазины, рынки, стирку, уборку, готовку, прогулку с Левой – уходил целый вечер, а она ведь еще ходила на работу и писала диплом.
И если бы не нянька, она бы не справилась.
После рождения Левы Матрена Алексеевна приехала, пожила три недели на Кропоткинской, спала на раскладушке.
Потом заторопилась обратно в Спас-Деменск, сказала, что отец давно уже кашляет, и она за него волнуется.
Друг другу они с мамой Надей очень понравились, подолгу сидели, разговаривали, улыбались, смеялись, пили чай с вареньем.
– Замечательная у тебя мама, – сказала мама Надя потом, когда Матрена Алексеевна уехала. Сказала как-то очень веско. – Ты береги ее.
Потом через пару недель приехала от мамы няня Люба, когда Марина уже задыхалась от усталости.
Сразу стало легче. Люба подолгу гуляла с Левой на бульваре, могла что-то купить простое.
Через месяц мама Надя стала подпускать ее к плите. Няня Люба кашу могла сварить. И щи.
Для того чтобы Люба могла уехать из деревни, пришлось присылать ей какую-то фиктивную бумагу – что ее хотят взять разнорабочей на Трехгорную мануфактуру. Тогда многие сельские девчонки рвались уехать в город, хоть няней, хоть домработницей.
Сима взять такую бумагу не мог, а свекор Даниил Владимирович устроил вызов легко. Потом он еще устроил няньке и комнату в общежитии. Недалеко, на Пречистенской набережной.
Люба Ситникова была здоровая девица, с большими выпирающими грудями, острыми мослами, легкая, быстроногая. Все делала. Не ныла.
Только очень хотела выйти скорей замуж. Сидела с Левой подолгу на бульваре, высматривая солдат в увольнительной.
Наконец высмотрела – и сбежала, оставив трогательную записку: «Простите, я вам очень благодарна, но жись заставила. Люба».
Через месяц Матрена Алексеевна прислала из Спаса следующую, новую няню. Всего их было у Левы три.
Лева постепенно подрос, и ему был уже целый год! Господи, как давно это было. Мамы Нади уже нет.
Марина думала о флаге непрерывно. Даже когда спала, ела, даже когда читала.
Флаг поселился у нее в голове. Глубокий алый, на высоком древке, гордо реющий под чужими небесами. Но он часто виделся и другим – безжизненная красная тряпка, вяло обвисающая на жаре, как высохшее тело старика. Она чувствовала, как его полощут тропические ливни – огромные, мутные, теплые потоки воды, нескончаемо льющиеся с неба. Сумасшедшие муссоны, от которых некуда спрятаться, – все это терзало флаг и делало его бессильным. Эти видения ей только мешали и не давали научно подойти к решению задачи. И они мешали ей заснуть.
Она даже стала пить легкое снотворное. Но вставала разбитая и шла на работу с тяжелой головой.
Испытания опытных образцов на комбинате Свердлова ничего пока не давали.
Через неделю испытаний Маргарита Алексеевна, главный инженер, пригласила ее в ресторан. Вечером.
– А что я мужу-то скажу? – испуганно спросила Марина.
– Скажи что-нибудь, – сухо сказала главный инженер и придвинула к ней телефонный аппарат: мол, звони своему мужу драгоценному.
Пришлось сказать правду – планерка после испытаний!
Они сидели в «Софии», на площади Маяковского, и пили болгарский коньяк, «Плиску». Взяли сначала двести грамм.
Почтительный лысый официант, мужчина лет шестидесяти, то и дело подходил к их столику осведомиться, все ли хорошо.
Все, в общем, было неплохо. Они взяли шопский салат и фаршированный перец на закуску.
Перец был так себе, мама Надя делала лучше.
Но в целом…
Немного кружилась голова от множества столов, табачного дыма, который плыл над залом, звуков пианино, на котором бренчал парнишка в черном пиджаке и лакированных ботинках, все было как в кино, но при этом какое-то чересчур настоящее – запах духов, кухни, алкогольных паров, вялый шум разговора.
Они сидели тут уже целый час, и Марина никак не могла взять в толк, зачем все это нужно – ресторан, коньяк, закуски, лысый официант в белом пиджаке с золотыми пуговицами, все эти незнакомые мужики, посматривающие на них из-за соседних столов, какое все это имеет отношение к флагу.
Главный инженер успела ей уже все рассказать: как неожиданно умер муж, как болела дочка, как она таскала ее по профессорам медицины, как вообще прошла ее жизнь.
Марине рассказать было не о чем. Все у нее было пока хорошо, и жизнь еще не прошла, а хвастаться вроде как не хотелось.
– Послушай меня… – сказала Маргарита.
И вот она, глядя в одну точку и регулярно наливая себе коньяк (официант принес тем временем еще сто пятьдесят), рассказала Марине, что директор давно хочет ее увольнения.
Говорила она глухо, как бы про себя.
Так что Марине пришлось прислушаться, наклониться.
– Да мне плевать, я бы ушла. И уйду. Но мне фабрику жалко. Он же идиот, ничего не понимает вообще.
– А он кто, по образованию?
– Да не знаю я. Электрик вроде. Высшую партийную школу закончил, понимаешь? Его партия поставила руководить. Это его хозяйство теперь. А с другой стороны, куда я уйду? Кто меня главным инженером возьмет? Никто.
И потом, после паузы, она сказала, чуть не плача:
– Дался им этот флаг. Ну висит и висит. Есть не просит. Марина, если ты меня не спасешь, меня сожрут. Я в больницу попаду. У меня рак будет.
Главный инженер смотрела в упор минуту, другую, не произнося ни слова. В «Софии» стоял музыкальный автомат, такие Марина видела в курортных кафе, кто-то подошел к автомату, бросил монеты, закрутился диск: «Как провожают пароходы», пел Эдуард Хиль. Приблизился лысый халдей в белом халдейском кителе, но, увидев лицо Маргариты, отшатнулся и попятился. Вода-вода, кругом вода, губы дрожали, она чуть-чуть поджала их, чтобы не было видно, что она готова зареветь, улыбнулась даже, вода-вода, кругом вода. Ее лицо, со следами былой красоты и постоянного перевыполнения планов, со всей этой жесткой горечью, вдруг поплыло, как будто раскисло, и Марина резко ощутила, как киснет весь этот мир, теряет свойства, как он расплывается.
– Марина, слушай, – вдруг трезво сказала главный инженер, – ну ты подумай, ну у тебя же кто-то есть, твой этот Берг, в конце концов, посоветуйся с ним.
Хиль продолжал петь, звякала посуда, плыл сигаретный дым, мужики за соседним столом сняли пиджаки, у них были волосатые руки, низкие лбы. Знаешь, я пойду, – сказала Марина, сколько я должна? Нисколько, сникла Маргарита Алексеевна. Ну прости, что-то мне душно, нехорошо. Она вышла на «Маяковской» и зашагала к метро.
Все кругом как-то смялось, все начинало на глазах портиться – вот эти уголки губ, у Маргариты, в которых дрожал страх, ее глаза, главного инженера, которые остановились, сырое небо, какой-то гнилой воздух, или вот молоко, обычное, бутылку клали в холодную воду, но через день оно уже портилось, скисало, из кислого молока можно было делать простоквашу, но еще через день простокваша становилась горькой, она пробовала – и бежала к раковине, чтобы сплюнуть, портилось и масло, раскисало на жаре, оставленное после завтрака, лужи, еще недавно черные и пахнущие листвой после дождя, заполнялись разводами бензина и становились разноцветными, зацветали пруды, раскисали брошенные на помойку куски хлеба… Кисло пахли столовки, подсобки, канализационные люки, на лице Маргариты, таком волевом и красивом лице главного инженера, появлялись как будто невидимые, такие микроскопические дырки, из них сочилась гниль, какая-то жидкость, это были совсем крошечные, казалось бы невидимые изменения, но она их видела: как из цельного, красивого лица возникает старуха.
В какой-то момент Маргарита бросила весь этот разговор и сидела, уставившись перед собой в одну точку, – так сидела мама Надя, ее свекровь, глядя горестными глазами в какую-то одну точку, там, на Кропоткинской, ничего не замечая вокруг, не откликаясь на шум, застыв и превратившись в соляной столб, как в библейской легенде. Остановившиеся неподвижные черные глаза. И так она сидела часами.
Дело было в том, что ровно через пять месяцев после того, как родился Лева, Даниил Владимирович из дома на Кропоткинской ушел.
У него была женщина, Клавдия Кондратьевна, она жила на Проспекте Мира. Вечерами Даниила Владимировича часто не было дома.
«Он, наверное, у своей Клавдички», – тихо говорила Надежда Марковна и семеня уходила на кухню. Марина сначала не могла понять, почему она так спокойно говорит. А оказалось, что это было не спокойствие, а обреченность.
Но она почти ничего не замечала – последние месяцы беременности, роды, маленький Лева, приезд мамы, няня, потом вторая няня, работа, сцеживание, кормление, визиты патронажной сестры, магазины, молочная кухня, детская консультация, первые погремушки, стирка пеленок (все время на кухне кипятился целый чан, влажный пар обволакивал все вокруг), белье, которое после стирки нужно было развешивать во дворе, весь этот двор, где на нее смотрели косо, эта новая домашняя Москва, Москва как дом, как ее квартира – ко всему этому нужно было привыкать, и к мужу нужно было привыкать, и к работе. А оказалось, что на ее глазах при этом распадался целый огромный мир.
Он распадался не сразу, бывает такой слоистый камень или что-то такое, каменное, большое и старое, и от него отпадают куски, целые монолитные куски, как штукатурка. Камень осыпается. По нему идут трещины, и потом – раз…
Мама Надя сидела и смотрела в одну точку, иногда жалуясь на то, что сильно болит в груди. Просила: Сима, посиди со мной, – когда он приходил с работы.
А через год она умерла.
Конечно, Марина понимала, что Сима – самый младший сын. Две взрослые сестры уже выросли, вышли замуж, съехали от родителей, зажили своими домами. Она понимала, что Сима настолько младший, что его мама – уже старая женщина. Ей было больше шестидесяти, она была больна, жаловалась на сердце.
Но Марина не понимала, как можно почти в семьдесят лет уйти от жены.
И при этом приходить к ней каждую неделю.
Даня приходил к Наде действительно раз в неделю. Они долго сидели, тихо о чем-то разговаривали.
Когда он опять уходил, ей было плохо. Она пила таблетки, капли. Заставляла Симу, усталого, пришедшего с работы, сидеть рядом с собой, держать ее за руку. Щупать пульс. Вызывать врача.
Скорая приезжала почти каждый день.
Наконец Марина не выдержала и поговорила с Даниилом Владимировичем.
– Папа! – сказала она. – Но так нельзя. Вы уже – или ушли, или не ушли.
Он стоял в прихожей, как всегда в безукоризненном плаще и шляпе, до блеска вычищенных ботинках, немного усталый, с рыжими крапинками на щеках.
– Ты мне не указывай, что мне делать, – спокойно сказал он. – Это мой дом. Я тебя сюда не звал. Понятно?
Аккуратно надел шляпу, посмотрел в зеркало и вышел.
Она только успела прошептать ему вслед:
– Извините меня, пожалуйста.
И больше никогда к этому разговору не возвращалась. Он продолжал приходить раз в неделю. Наверное, приносил деньги (но точно она не знала). Иногда приносил даже какие-то книги, подарки.
Сима пережил уход отца тяжело. Сестры относились по-разному: Этель отца не поддерживала, из своего Харькова, а Роза поддерживала. Роза ездила к нему в его новый дом, на Проспект Мира. Выбор отца одобряла – моложавая, симпатичная, интеллигентная женщина.
А ушел Даниил Владимирович так.
Однажды он сидел в комнате, пил чай. Молчал.
Вернулся он в этот день очень поздно, сказал, что уже обедал. Марина ушла в свою комнату, к ребенку, но весь разговор слышала.
Разговор зашел о том, что «хочется в Одессу».
– Я там не был с сорок восьмого года, – сказал Даня. – Представляешь?
– Так поезжай! – громко сказала Надя. – Что же ты сидишь? Поезжай в Одессу!
Поезжай прямо сейчас, взволнованно говорила она и приводила аргументы: осень, бархатный сезон, полно фруктов, да, купаться уже нельзя, но гулять по бульварам одно удовольствие, сходишь на Молдаванку, на Привоз, возьмешь рыбы… Да-да, говорил он, а что ты так всполошилась. Да поезжай сейчас, прямо сейчас, вдруг сказала она. А что, и поеду, сказал он, вот соберу чемодан и поеду. Он зашел в их комнату, взял из шкафа несколько рубашек и посмотрел на невестку. Она же думает, что вы правда поедете в Одессу, прошептала Марина, почему-то она сразу все поняла. Даниил Владимирович промолчал. Надежда Марковна попросила Симу проводить отца до вокзала, помочь взять билет, посадить на поезд. Хорошо-хорошо, конечно, я помогу, сказал Сима, и они ушли, а около метро «Кропоткинская» отец вдруг сказал ему:
– Дальше меня провожать не надо, иди домой.
Видимо, он принял решение в одну секунду.
Так он ушел из дома. Ушел и уже не вернулся.
Как сделать так, чтобы ткань не подвергалась преждевременному старению? Как сделать ее эластичной, упругой, блестящей навсегда? Как сделать так, чтобы цвет оставался глубоким алым вечно? Ну хорошо, не вечно, но долго, на долгие, огромные годы?
Ткань – это молекулы, полимеры, нити, структура, формула элементов. Но это что-то еще.
Никто не знает, почему платья из одинаковой ткани носятся по-разному. Из одного и того же отреза выходят вещи разной судьбы.
Солнце ложится на ткань и делает ее другой.
Она переливается оттенками и ложится к коже.
Но почему? Но как?
Она ученый. Она все должна знать.
Марина шла по улице Горького и думала о том, что когда-нибудь, когда-нибудь все это будет ясно, понятно, очевидно, и что просто-напросто ничто не будет разрушаться. Любую вещь можно будет сделать вечной.
То же самое будет и с людьми. И с любовью.
По улицам, вот по этой улице Горького, например, будут ходить люди, которые не будут стариться. Соответственно, и разводиться не будет надобности тоже.
Все будут молоды.
Она улыбнулась этой мысли.
И прибавила шаг. Она вошла в метро и снова стала упрямо думать о флаге.
Константин Иванович Берг работал в их лаборатории, в их институте с незапамятных послевоенных времен, когда институт еще не был институтом, а был просто опытной лабораторией при комбинате «Красная Роза». Он работал в ней с тех пор, как выселенных немцев стали пускать обратно в Москву, а это случилось в сорок восьмом году, их семья немедленно вернулась с Урала и стала опять здесь жить. Он был неорганическим химиком, вообще он был очень талантливым химиком, настолько талантливым, что его могли бы взять и к Курнакову, и к Вавилову (Сергею), но ему не повезло – он был не просто беспартийный немец, он к тому же имел родственников за границей (сестра успела уехать до войны и проживала, как он аккуратно писал в каждой анкете, в Западной Германии, в ФРГ), он получал оттуда письма, посылки, мелкие денежные переводы в валюте. Сестра почему-то боялась, что он может умереть от голода, хотя бывали времена, когда она сама могла умереть от голода, там, в своем городке под Кельном, Марина все время забывала его название, как и имя его сестры, а Константин Иванович ей показывал открытки, он получал открытки на Пасху (католическую) и на Рождество. В общем, с такой анкетой Берг не мог устроиться ни к Курнакову, ни к Вавилову (Сергею), вообще ни к кому. Одно время, в сорок седьмом, говорили, правда, что есть одно место, куда можно устроиться и еврею, и немцу, даже беспартийному, даже с родственниками за границей, даже зеку, троцкисту, ревизионисту, даже черту и дьяволу, это был ядерный проект, туда брали просто по рекомендации – чтобы работать головой, а не для анкеты. Но в сорок седьмом Берг еще до Москвы не доехал, а когда доехал, тогда уже там, в этом ядерном проекте, отпала надобность в неорганических химиках. Константин Иванович немного помыкался и устроился в опытную лабораторию при комбинате «Красная Роза», но потом она стала целым всесоюзным научно-исследовательским институтом, и жизнь пошла как-то веселее, немного веселее.
Опытная лаборатория при «Красной Розе» переквалифицировалась на шелк, потому что шелк стал оборонным ресурсом, его включили в оборонный заказ, в военный бюджет, стали разводить шелкопряд везде, где можно, в теплых местах, в Молдавии и Средней Азии, а с конца пятидесятых стали гнать искусственный шелк. О старом, покупном европейском или китайском шелке скучали лишь модницы, некие изящные дамочки, все понимали, что свой родной шелк, также как и свой родной хлопок, – это хорошо, это прекрасно. А качество чулочно-носочных изделий, нижнего белья и прочих сорочек, оно когда-нибудь придет, постепенно, но придет. Зато теперь никакого дефицита шелковых изделий не было, шелк гнали на всех предприятиях страны, от Иванова до Смоленска, от Витебска до Ленинабада, от Пензенской области до Новосибирской, и все понимали, конечно, что дело тут не только в чулочно-носочных изделиях, нижнем белье и всяких там сорочках, но говорить об этом было как-то не принято, все и так понимали, что шелк – «для парашютов», а уж для каких там парашютов, это бог ведает. Вот тут талант Константина Ивановича и пригодился, его четыре языка, дореволюционное образование, фантастическая память. Конечно, в Пятую лабораторию его не взяли, зеркальную ткань-невидимку он не делал (меж тем как Пятая лаборатория все расширялась и расширялась, занимая теперь уже целый этаж на «Красной Розе»), потому что он был немец, беспартийный и родственники за границей. С его оформлением и так ежегодно была мука. Первый отдел требовал отчетности, и надо было каждый год объяснять, разъяснять, звонить, писать, что Берга на работе держать можно, что разрешили, те удивлялись, переспрашивали, запрашивали, но каждый год соглашались, так что какая уж тут Пятая лаборатория. А ему было и не надо, он в эту лабораторию вовсе не хотел, он теперь воспитывал Марину, писал статьи в журналы, он был эксперт выдающийся, признанный, и этого было достаточно, а для души он иногда разговаривал по телефону по-немецки, это было довольно забавно…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?