Текст книги "Гоч"
Автор книги: Борис Носик
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Так вот, Полван Баши был скорее представителем молодой уйгурской литературы, чем просто творцом или протирающим штаны литератором, и, справедливости ради, следует сказать, что для молодой, еще только нарождающейся литературы хороший, активный и предприимчивый представитель не менее важен, чем какой-нибудь там сладкоголосый певец, понятный только скучающей героине да двум-трем тысячам своих наиболее грамотных соплеменников. Такой человек, как Полван Баши, умел сделать молодую, пусть даже еще и не существующую, литературу родной своей полуавтономной полуреспублики достоянием многонациональной культуры нашей огромной страны и даже заграницы. Глядя на него и слушая его невразумительный (пренебрегающий категориями рода, падежа и числа) поток русской речи, Гоч неоднократно ловил себя на мысли, что им в новой урметанской литературе очень не хватает еще такого вот солидного, пусть хотя бы и малотворческого, основоположника, не хватает видного имени, короче, не хватает своего Полвана. Справедливость требует отметить, что ко времени поездки в ГДР, тучнея, богатея и все реже добираясь до отар родной Уйгурии, Полван Баши растерял в московской суете и пьянке почти все свои замечательные представительские качества. Конечно, и в более тусклые свои года он не окончательно забыл коронный тост о бараньих яйцах, которым он так потешал верхушку Большого Союза на банкетах, однако оружие его народной хитрости и его бдительность все более притуплялись, потому что он без меры употреблял теперь все, от чего так разумно предостерегает человека родная религия, – и вино, и распущенных белых женщин, и мясо нечистой свиньи в колбасной обманчивой форме. Конечно, нельзя без ущерба для интернационализма сказать, что Полван пил больше, чем его старший литературный брат Питулин, однако в отличие от Питулина, пьянея, он не обретал спокойного размаха и достоинства, а становился попросту жалок, противен, неразборчив в речи и закусках.
Именно таким предстал он взорам Гоча и Невпруса в конце первого дружеского банкета в честь открытия месячника. Пока Невпрус и Гоч вдохновенно (хотя и через переводчицу Герду) импровизировали перед старательно записывающим Штрумпфом Гадике и еще полдюжиной корреспондентов на темы Уйгурии, переводов Наума Гребнева и кавказских поэм Лермонтова, Полван спал, всхрапывая по временам, как поросенок, под широким Гочевым креслом.
– Нет привычки к вину, – извинился Гоч перед гостями. – Маленькая безалкогольная Уйгурия. А тут такой наплыв дружеских чувств…
– ГДР славится своим гостеприимством, – сказал Штрумпф Гадике и попросил их вернуться к обычаям этой маленькой страны, к ее культурным и животноводческим традициям.
Давая передохнуть разнузданной фантазии Гоча (который, к сожалению, не бывал в долинах Уйгурии и в жизни не читал ничего даже псевдоуйгурского), Невпрус разразился гимном уйгурскому ковроткачеству, кошмовалянию, урюкосушению и обрезанию. Немного передохнув, Гоч сменил Невпруса и прочел гостям несколько восточных стихов Лермонтова и Байрона, переложенных верлибром. Так в ходе этого долгого интервью (за которое им было тут же, и как бы в обход ВААПа, заплачено неконвертируемой восточногерманской полувалютой) у Гоча с Невпрусом сложилась вчерне программа их будущих парных выступлений, ибо на Полвана и на Питулина рассчитывать не приходилось, а Марина была задавлена грузом академических знаний и непереводимого литературного жаргона.
Когда интервью было закончено, Гоч удалился с переводчицей Гердой, чтобы согласовать с ней наедине некоторые вопросы программы и перевода. Невпрус заключил из этого, что, несмотря на все региональные барьеры, немецкие женщины тоже обладают известным запасом женского тепла, способного привлечь горного человека. Это было прискорбно, ибо Невпрус собирался отправиться с Гочем на прогулку для совместного изучения первой в их жизни европейской столицы, города философов, музыкантов, бесчисленных исторических потрясений, рейхов, бундов и кригов. Невпрус желал оглядеть королевские дворцы и Унтер-ден-Линден, а также взобраться на Берлинскую стену и, хотя бы издали, поглядеть на Западную Европу, втянуть чуткими ноздрями запах загнивания.
Увы, и сам Берлин, и нестерпимое одиночество его шпацера обманули все самые пылкие ожидания Невпруса. Оказалось, что на пресловутую стену не только нельзя взобраться, но ее даже нельзя пощупать, потому что подойти к ней практически невозможно. Унылые берлинские улицы, опустевшие с приходом сумерек, не давали никакого представления ни о крае, ни даже о стране света. Архитектурные памятники и каменные страницы истории то ли отсутствовали вовсе, то ли были неотличимы от новейших жэковских обиталищ. Некоторые признаки дополнительной освещенности маячили, впрочем, на главной площади города, называемой в просторечье Алекс, но ее асфальтовая пустыня была не многолюднее, чем ночное плато Ходжа-дорак, хотя и менее красива. После минутного осмысления Невпрус с негодованием отверг это сравнение с Ходжа-дораком и придирчиво пошарил в памяти. Ему вспомнилась в конце концов центральная площадь таджикского райцентра Дангара вскоре после начала последнего вечернего киносеанса, вот примерно в эту же пору, в половине девятого… При ближайшем рассмотрении, впрочем, он обнаружил, что учреждения общественного питания на Александерплац все еще функционировали (какие-то столовые, кафе, бары или «грили») и в них сидели приблудные алжирцы и турки с неразборчивыми берлинскими девушками (второго и третьего разбора). Никого похожего на Гете, Шиллера, Клопштока, Марлен Дитрих или даже Карла Либкнехта Невпрус не обнаружил в этих сверхсовременных пунктах питания. Европейская культура ускользала от его неопытного взгляда. А может, Европа уже была похищена быком цивилизации или спряталась под восточной чадрой. Разочарованный Невпрус вернулся в их роскошное общежитие «Беролина» и здесь еще должен был создавать алиби непутевому Гочу, так как первой ему навстречу попалась сгорающая от ревности литературоведка. Невпрус сказал, что Гоч потерялся где-то в лабиринте неосвещенных берлинских улиц и что он непременно найдется до утра. При этом Невпрус с таким ужасом махнул рукой в сторону ночного Берлина, что литературоведка отступилась и ушла спать в одиночестве.
Назавтра их делегация выступала в провинции перед воинами Советской армии, среди которых было много молодых уйгурцев. Успевший опохмелиться Полван был в ударе и рассказал воинам о своем бедном детстве, когда он еще не ел колбасу, а питался похлебкой из разведенного водой сушеного молока (род «курута»). Полван с таким чувством описывал далекую родину, горькие запахи горящего кизяка и лепешки, испеченной в тандыре, что в маловозрастной солдатской аудитории послышался горький плач. Большую часть своей трогательной речи Полван произнес по-уйгурски, так что Невпрус и Гоч имели время для доверительной беседы. Невпрус в очень сильных выражениях высказал Гочу свое чувство возмущения. Он отчего-то назвал при этом немецкую переводчицу «девкой» (бедняжка Герда не поехала с ними в русскую часть и отсыпалась в Берлине) и заявил, что девки везде одинаковы и что ради девок не стоит ехать за границу. Гоч отвечал убедительно и с достоинством. Он обвинил Невпруса в фарисействе, в утрате либидозных стимулов и закончил патетическим вопросом:
– Кому из нас известно, через какие пути и каналы наиболее прямым и доступным способом происходит взаимосообщение культур и передача этносоциальной информации? Не является ли именно женщина с ее открытостью революционизирующим культурологическим процессам и верностью традиционным эндемам…
И так далее и тому подобное.
Невпрус принужден был согласиться, что в методике этнически-культурного исследования, предложенной Гочем (впрочем, уже известной человечеству с незапамятных времен, вспомним хотя бы Язона, Энея и иже с ними), есть рациональное зерно. Покоренный терпимостью старшего товарища, Гоч признал, что в конечном счете и по большому счету переводчица Герда все-таки является «девкой». Признав наличие рационального зерна в критическом выступлении Невпруса, Гоч выразил готовность тотчас же после выступлений и товарищеского обеда в армейской столовой приступить к осмотру чужой страны, начав прямо с расположенного в непосредственной близости к воинской части небольшого, но (несмотря на обилие русских солдат) все еще немецкого городка.
Обед в офицерской столовой несколько затянулся, потому что предварительно в каком-то весьма интимном кабинете с занавешенными окнами им было предложено спиртное (судя по его безнациональной чистоте и прозрачности, это был разбавленный спирт). Питулин, неравнодушный к подобным чистым напиткам, так и остался в кабинете у заветного источника, но Полван, вырвавшись наконец на просторы офицерской столовой, произнес довольно длинную и сумбурную речь. Верно сориентировавшись, он, впрочем, говорил по-русски, и, более того, учитывая почти исключительно русский характер аудитории, он более не говорил жалких ностальгических слов о похлебке из сушеного молока, а сразу перешел к колбасе. Он произнес настоящий гимн этому нечестивому продукту и тем самым утвердил свою репутацию атеиста и человека современного. Он сказал, что давно уже не закусывал такой великолепной колбасой, как здесь, на чужбине. Он говорил о полях Украины, с которых к нему доносился отчего-то запах родной колбасы и даже родного сала. Потом он стал говорить вовсе не разборчиво, и Невпрус напрасно пытался сварганить из этого что-либо пригодное для восприятия офицерским составом. Вся эта мука была прервана властным окриком Питулина из интимно-алкогольного кабинета, расположенного по соседству со столовой:
– Болваша, кончай колбасить, уйгурская морда! Иди сюда, выпьем за дружбу народов.
Вся эта сцена произвела, как ни странно, весьма благоприятное впечатление на младших офицеров, которые сочли, что писатели люди простые, свои в доску и нисколько не кичатся своим чрезмерным образованием. Правда, замполит-осетин слегка покривился, видя это неумение пить со сдержанностью и благородством, но Гоч сумел польстить ему, произнеся по-осетински с почти переносимым акцентом:
– Жагмамын дохооржэхэй!
Потом Питулин перешел отдыхать в их комфортабельный немецкий автобус, Полван Баши без чувств свалился на пол и был перенесен в укромную каптерку, а Невпрус с Гочем, прихватив Марину, пошли побродить по немецкому городку и поглядеть на Западную Европу, хотя бы и с восточной ее стороны.
Городок был прелестный. В центре его улицы были составлены из трех– и четырехэтажных старинных домов, над дверьми которых сохранились старинные гербы, выбитые в камне, вывески цехов и мастеровых. Впрочем, и современные вывески с их непривычным латинским, а то и готическим шрифтом вводили приезжих в атмосферу чужестранности и средневековости. Попадались дома с картинно перекрещивающимися на фасаде деревянными балками – «фахверке», и не верилось, что эти дома-дворцы строили для себя не графы и герцоги, а самые обыкновенные сапожники, пекари или жестянщики. И какой вкус, какое чувство пропорции! Как было не скорбеть об ушедшем, о нынешнем упадке вкуса? Как не вздыхать и горестно, и сладко?
Они зашли в булочную, где за каких-нибудь несколько марок им насыпали полный пакет свежих, еще горячих, хрустящих булочек-«бротхен».
– У вас тут что, всегда горячие? – спросил Гоч.
Невпрус вступил в мучительную (по причине слабого знания языка) беседу с булочником и в конце концов выяснил, что булочки здесь у них всегда горячие, потому что булочная – частная. А рядом, в частной мясной, если верить булочнику, всегда можно было купить очень свежее мясо.
Поддавшись на эту частнособственническую пропаганду, Гоч воскликнул:
– Раз все решается так просто, значит, надо просто открыть у нас в Москве частные магазины – и тогда у жителей столицы всегда будет свежая пища! И мне верится в это. Вспомни, отец, даже на базаре в горах можно купить горячую лепешку, только на руках, а не в магазине.
Литературоведка объяснила Гочу, что все это только кажется простым, а на самом деле представляет собой очень сложную науку политэкономию, потому что если откроется много частных лавочек, то власть не может больше концентрироваться в одной пролетарской руке, а ведь это может поставить под угрозу всеобщее равенство (которое, конечно, является утопической уравниловкой) и даже братство. Какое отношение имели булочки к братству народов, литературоведка толком объяснить не могла, потому что она ведь, в конце концов, и не была никаким экономистом, а просто она позже Невпруса сдавала экзамен по политэкономии.
Так или иначе, булочки были хрустящие и горячие, а растроганный индивидуалист-пекарь предложил им вдобавок по стакану свежего холодного молока.
Это было прекрасно, хотя они отлично поняли, что это еще один, вполне предательский аргумент в пользу частной торговли, которым их было не сбить с пути.
Пройдя до конца улицы, они вдруг вышли за город и увидели, что зеленое немецкое поле тоже прекрасно. Ряды деревьев окаймляли его, а посреди поля немецкие мальчишки гоняли в футбол.
– Смотрите, наш солдат! – воскликнула литературоведка, которая была очень наблюдательна и чутка к явлениям реальной жизни.
Они подошли поближе и увидели, что один из мальчишек был действительно уйгурский солдат: они узнали его не только по кирзовым сапогам и брюкам х/б, но также и по уйгурскому выражению лица и очень черным волосам. Гимнастерка его лежала на краю поля, а на ней – грозный автомат Калашникова, с которым играли два немецких младшеклассника, завершавших неполную разборку затвора.
– Эй, друг! – крикнул Гоч, и солдатик, отирая со лба пот, подошел к ним.
– Я вас сразу узнал, – сказал солдат, – это вы рассказывали в клубе про наши горы.
– Что ты тут делаешь? – спросил Невпрус.
– Дополнительный пост номер один. У нас сегодня сбежало два молодых солдата. После вашего рассказа они убежали, не выдержав тоски по родине. Ротный сказал, что, может быть, они убежали вон туда, к границе, где стоят войска поджигателей рейхстага, бундесвера и вермахта. Поэтому меня и поставили здесь для дополнительного наблюдения.
– Все ясно, – сказал Невпрус. – Ты, наверное, отличник политической подготовки.
– Да. И боевой, – сказал солдат. – После вашего выступления я хотел убежать тоже. Прямо с поста. Но заигрался в футбол и опоздал. Может быть, я еще убегу. Ночью… – Он махнул рукой куда-то в сторону горы Брокен и западной границы.
– Но разве наша страна там? – удивился Гоч.
– Нет, конечно, но там дольше не поймают. А если идти по горам, можно всегда прийти в наши горы, – сказал солдат.
– Ничего не понимаю! Какая-то галиматья! – возмущенно сказал Невпрус.
– Нет, это правда, – сказал Гоч задумчиво. – Все горы этого мира сообщаются между собой. Для гор нет границ. Я слышал об этом от одного дервиша. Он был декабрист, и он шел в Италию… Но не лучше ли тебе, земляк… Не лучше ли тебе, друг, попросту уехать с нами в Москву, а оттуда на поезде добраться в Уйгурию.
– Как это так? – Невпрус даже задохнулся от абсурдности и дерзкой нелепости этого плана. – Как он пересечет границу?
– Все просто, – сказал Гоч. – Я придумал. Он поедет с нами по документам Полвана. В конце концов, для немецких и русских пограничников, так же, как для Питулина, все уйгуры (а если уж на то пошло, и вообще все чечмеки, кроме Айтматова и Гамзатова) – на одно лицо.
– Ну, а дальше? А дома? Его ведь будут разыскивать дома! – продолжал отчаянно Невпрус.
– Дома там что? – сказал солдатик мечтательно. – Дома у меня дядя начальник милиции. Дома можно сказать, что это не я, а мой старший брат, он тоже неженатый. А старшего брата за дядю выдать. А дядя у нас давно пропал со стадом, так что его ни за кого не надо выдавать.
– Неплохая идея, – сказала литературоведка. – Мне кажется, на этом этапе своего поступательного развития уйгурская литература уже может обойтись без Полвана.
– Вот именно, – сказал Гоч, и его даже передернуло при воспоминании о пьяной неразборчивости Полвана Баши. – Раз он так любит колбасу, пусть и остается здесь, в колбасном краю. Навек! И где у нас с вами гарантия, что он не ушел на Запад, гонимый своей низменной колбасной мечтою?
– Граница-то на замке, – машинально сказал солдатик, уже надевая сноровисто пуловер Гоча и брюки литературоведки, которые были ему чуть широковаты.
– Так-то оно так И все же гарантии у нас нет, что этот хитрец не прошел, – упрямо сказал Гоч, и Невпрус подивился его дерзости.
Дорогой они в деталях разработали план действий на весь остаток месячника. Питулина они будут оставлять в гостиничном буфете, Невпрус будет выступать с Гочем, Гоч спать с литературоведкой, а солдат – с переводчицей Гердой. Таким образом, удастся до самого отъезда сохранять статус-«куо». Для немецкой публики уйгурскую литературу будет представлять сам Гоч, уйгурскую критику – литературоведка, перевод – Невпрус, а освещение месячника в прессе возьмет на себя Штрумпф Гадике, которому они уже надиктовали материала не то что на месячник, а даже на целый високосный год.
Невпруса все же несколько тревожила такая подмена, хотя он не мог не признать ее благородного и вполне гуманистического характера. Однажды, впрочем, он наблюдал, как Питулин, пробудившись, долго и пристально смотрел на юного солдата, после чего наконец сказал:
– А-а, это ты, Болваша. Гляди, опохмелился – и вроде как даже помолодел. Как с гуся вода. Ох, и живуч ваш брат этот, как его… Ну, месячник…
После этого предстоящее пересечение границы в обществе беглого солдата стало меньше тревожить Невпруса.
И в самом деле: немецкого пограничника, проверявшего вагон, больше волновало, не спрятался ли кто-нибудь на потолке, чем то, кто же на самом деле едет в составе делегации. Он козырнул им в заключение, как актер из военного кинофильма, и, не желая выходить из роли, рявкнул вежливо, но резко:
– Ауфвидерзейн!
Что до русского пограничника, то он, безмятежно глядя то в паспорт Полвана, то в юное лицо солдатика, сказал только, что у них дома, в деревне собака такая была – Полкан.
Невпрус не стал поправлять его, и солдат улыбчиво удалился.
Менее гладко прошло у них с Питулиным, лицо которого от дармовой немецкой выпивки и большого количества пива получило вдруг неожиданный левый перекос.
– Это у меня за границей такая аллергия бывает, – объяснял Питулин молодому пограничнику. – Каждый раз морду перекашивает. Вот вы справа зайдите, еще правей, теперь глядите – и чирей наш, фамильный, и морда – моя, верно говорю?
– И верно – справа больше на фоту смахивает, – сказал солдат. – Ладно. С возвращением на родину, товарищи! Творческих вам успехов.
– Вот кабы мы в ту сторону ехали, на Запад, – сказал, усмехнувшись, Гоч. – Вот там уж был бы шмон как надо.
Слушая его, Невпрус думал о том, что каким-то неведомым образом этот молодой человек принес с собой оттуда, с гор, незаурядный контрабандистский опыт. Впрочем, если предположить, что юный Гочев возраст не является обманчивым, то опыт этот просто был запрограммирован где-то в его памяти… На радостях Питулин в тот день не раз гонял солдатика, которого ласково звал Болвашей, в вагон-ресторан за пивом, щедро снабжая его при этом нашей родной, хотя и неконвертируемой, зато и не принимаемой так уж всерьез советской денежной валютой.
После четвертой бутылки Питулин оглядел ласково своих попутчиков и сказал:
– Ну сознавайтесь, что вы все, окроме, может, дамы, все как есть чечмеки. А чечмек он и есть чечмек. Из-за своей вековой отсталости. И никогда ему нашим русским человеком не сделаться. Не вытягивает. Сил не хватает. Хотя бы и ты, друг Болваша. Ну сколько же ты сосал водки на дармовщину, а все старше никак не сделаешься. Значит, ты ее не всерьез принимаешь, проклятую. А что же, скажи, есть еще такого на свете, чего может человек с чистой совестью, наш, настоящий человек, принять всерьез? Вот и молчишь. Нет, что ни говори, не проходит вам даром прыжок от феодализма в царство необходимости. В царство, можно сказать, справедливости. А третьего не дано. Или, может, скажете, вам дано Магометом? Нет, нет и нет. Ни Бог, ни царь и ни герой. Ни Шамиль, ни Хаджи-Мурат, ни Хасбулат удалой, никто…
На этом митинг был закончен, потому что Питулин уснул. А пополудни они уже въехали в столицу нашей родины, порт пяти морей и надежду всего сколько его ни расселилось человечества.
В тот же вечер Невпрус и Гоч поездом отправили молодого уйгурца на родину.
– Черт-те что, – ворчал Невпрус, ворочаясь перед сном в своей постели. – Вместо обстоятельного знакомства с Западом я был втянут тобой в какую-то кавказскую, чисто эксовскую авантюру.
Не поняв сути его претензий, Гоч сообщил ему откуда-то из-под литературоведки, что теперь Невпрусу осталось уже недолго, потому что Союз писателей, в котором он на очень хорошем счету, и лично папаша (так Гоч из природной благожелательности и деликатности называл пахана) обещали ему, Гочу, в ближайшее время если не квартиру, то на худой конец свою комнату в коммунальной квартире. Невпрус хотел возражать и объяснять, что он был неправильно понят, но, прислушавшись повнимательней к шуму, срочно надвинул на череп наушники с голосом Марины Влади. По одному мановению указательного пальца эта женщина могла назвать его прекрасным младенцем, и, хотя Невпрус понимал, что это лишь актерская аффектация, что она, может, и не думает ничего такого, это было ему все-таки приятно. В конце концов, кому из нас известно наверняка, что о нем думает женщина, произнося ласковое слово? Так что старик Невпрус в этой ситуации не проявлял ни большей наивности, ни большей доверчивости, чем мы с вами.
В ту ночь Невпрусу приснился сон о потерях. Он даже не понял толком, кого он терял в ту ночь. То ли нежно любимую мать, то ли первую жену, которая по странным законам сна оставалась все той же юной, любимой и никогда не предавала его, то ли своих нерожденных детей…
Невпрус проснулся и заплакал. Он спал в наушниках и оттого не слышал своего плача. Он не слышал, как шепчутся Гоч с Мариной.
– Жалко его, он такой одинокий, – сказала литературоведка.
– Да? Странно… – сказал Гоч. – У меня не было этого впечатления. Но, я думаю, ему тоже не хватает тепла. Пойди, согрей его. Это будет нравственно.
– Ты в этом уверен?
– Да. Диспетчер сказал, что у меня безошибочное нравственное чутье. Он сказал это на своем, на материнском…
– Матерном?
– Да, на матерном языке. И речь в тот раз шла о водке. Но смысл был именно такой. Вставай, не медли…
Невпрус почувствовал тепло под боком. Может, это было продолжение сна. Просто сон потек в другую сторону. Если бы он узнал Марину, ее профессия могла бы воспрепятствовать его согреву, но он ее не узнал.
– Ну что? – спросил Гоч спустя некоторое время.
– Он уже согрелся. Его тепло стало подвижным.
– Смело иди вперед. Это твой долг.
– Я повинуюсь, – сказала Марина, все бесстыднее теребя плоть Невпруса. – По-моему, он оживает. Тебе не нужны наушники? Нет?
– Они мне ни к чему. Ваше тепло меня греет. Ты поняла? Мы все трое в пещере. А костер потух…
– Да, да, да, в пещере, в пещере, – причитала Марина. – В темноте, в темноте, в темноту, еще глубже, еще, все темнее…
– Интересно, какой это сейчас размер? – спросил Гоч. – И что любопытно: чем быстрее ты декламируешь, тем меньше пеонов. И уж вовсе никаких ямбов.
– Как тепло здесь в пещере, на шкуре, у костра, в этой шерсти. А-а-а! Мы в пещере. А-а-а? А? Ты слышишь? Он уснул…
– Оставь его в покое, – сказал Гоч. – Теперь ты можешь вернуться.
– Повинуюсь, – сказала литературоведка.
* * *
Вопреки опасениям Невпруса, положение Гоча в Союзе писателей после путешествия в ГДР не только не пошатнулось, но даже и было упрочено. Во многом этому способствовали поддержка Питулина и абсолютное одобрение со стороны папаши. Питулин сообщал всякому встречному-поперечному о том, какой замечательный доклад о культурных достижениях месячного народа подготовил и этот референт Гоч, и еще какой-то малахольный чечмек с невпрусской фамилией и как радовались их приезду простые немецкие литературные круги, а также как много значат такие вот связи в жизни трудолюбивого, но неталантливого немецкого народа ГДР. Особенным доверием Питулин проникся к Гочу, проведя самый, может быть, неприятный день в своей творческой жизни. В самом начале этого дня один из рабочих секретарей Союза спросил его в коридоре соболезнующим полушепотом:
– Что же вы делать-то собираетесь? Тут сигнал есть: Полван Баши как в воду канул. А вы все-таки были ответственный за поездку.
Совершенно одуревший накануне от двух затянувшихся юбилейных банкетов и еще не опохмеленный с утра, Питулин стал мучительно вспоминать, где и когда он в последний раз видел ишака Болвашку, но припомнить не мог.
Едва успев поправить здоровье, он в тот же день изловил в коридоре Гоча и, стараясь выглядеть спокойным и даже как бы небрежным, спросил, как здоровье всей компании, как что и как там, кстати, поживает болван-классик-паша, куда он запропастился?
Гоч спросил не менее небрежно:
– А что, собственно, с ним? Он, кажется, поехал к себе на родину, в степи. А может, и не уехал. Он ведь, собственно, и не имел отношения к нашей делегации. Его у меня в списках нет.
Питулин был сверх меры удивлен и успокоен таким хладнокровием, а расставшись с Гочем, долго еще шептал, надежно придерживая стену Большого Союза близ подземного перехода в Московское отделение:
– Во где работник! Во размах! Во силища! Даром что чечмек… Такое и не всякий русский сможет, нет, нет…
Восхищение это не ослаблено было протрезвлением. У Питулина сложилось твердое убеждение, что Гоч (хотя и чечмек, а может, именно вследствие этой своей мусульманской нерусскости) – человек на банкетах и международных мероприятиях незаменимый, потому что хучь стой, хучь падай, а за таким человеком ты как за каменной стеной. Конечно, Питулин подозревал, что Гоч был откуда-то оттуда, где учат пить, не пьянея, но и здесь все же лучше было иметь такого человека на своей стороне, чтобы и там у тебя все были свои.
Гоч стал мало-помалу неизменным посетителем всех мероприятий и банкетов, которые имели место в таинственной ресторанной пристройке, смежной с верхним буфетом писательского клуба. Он входил туда как свой и всегда был званым и желанным гостем. Гоч разучил даже несколько непродолжительных и в меру смешных кавказских тостов, он никогда не валился с ног и вообще производил отчего-то впечатление человека, владеющего если не всеми, то очень многими приемами борьбы карате. Благодаря этой его таинственной репутации даже бедолага Невпрус, дружеской связи с которым Гоч никогда не скрывал, начал казаться многим фигурой тоже вполне непростой и загадочной (взять хотя бы эту фамилию, от Рюриковичей, что ли, а ведь еврей евреем!). Полагали, что он был, скорей всего, серым кардиналом самого пахана. На жизнь Невпруса эти догадки не оказали, впрочем, никакого влияния. Он снова собирался в милую своему сердцу Уйгурию сочинять там первую уйгурскую музыкальную комедию за подписью двух классиков новой уйгурской поэзии.
Однажды Гочу удалось затащить Невпруса в ресторанную спецпристройку на какой-то из второстепенных банкетов. Отмечался выход в свет очередной книги одного из секретарей Союза. По чистой случайности Невпрус читал страничку прозы этого молодого, но достаточно располневшего секретаря, которого ценили в литературно-начальственных кругах за его пролетарское происхождение и чистоту крови. Проза была беспомощная. Герои странички (чудом попавшей в неуютный ходжа-дорацкий туалет) были альпинисты, морские волки и герои войны. Они со знанием (хемингуевинских переводов) смаковали белое вино в приморском ресторане и закусывали угрем. Отличие их от героев Хемингуэя заключалось в том, что те пили за свой счет, а эти, скорей всего, на казенный. Точнее, на казенный счет пил автор, и это накладывало отпечаток крайней натужности на его прозу. Удручающим был также диалог. Может, потому, что собутыльниками автора были на протяжении многих лет все те же начальники. А может, он был просто глух к родной речи. По-человечески Невпрусу было даже несколько жаль русского писателя, который, вероятно, уже так и не научится выражать свои мысли по-русски. С другой стороны, похоже было, что молодой автор доволен своей сорок шестой книгой прозы, так что выходило, что жалеть его вроде бы не за что…
Наевшись в рекордные сроки, Невпрус поспешил покинуть стол, подтвердив тем самым свою репутацию человека загадочного.
Что же касается отношений Невпруса с Гочем (который уже перебрался вместе с литературоведкой в собственную комнатку, составлявшую часть немногочисленной, но склочной коммунальной семьи, в двух шагах от улицы Воровского), то отношения эти несколько осложнились. Невпрус по-прежнему питал к Гочу теплое отеческое чувство (и даже откликался на отчество Пигмалионыч). Он готов был всегда прийти на помощь юноше (и немало огорчался, сознавая, что эта помощь уже вряд ли будет Гочу нужна). Он по-прежнему восхищался его раскованной дерзостью и даже его неожиданной холодностью (в отношениях с женщинами, с благодетелями, да и с ним самим тоже). Однако его удручала и немало озадачивала новая Гочева карьера. «Конечно, я не могу требовать, чтобы Гоч был так же робок и так же разборчив в знакомствах, как я, – рассуждал Невпрус. – И если я с кем-нибудь не сяду на одном поле, то это, в конце концов, скорее связано с устройством моего желудка, чем с категорическим императивом… И все же…»
И все же Невпрус сомневался, что такая карьера может кончиться для мальчика чем-нибудь хорошим – даже и не в физическом смысле, а скорей в смысле морального ущерба и порчи характера.
У Невпруса хватило, впрочем, характера для того, чтобы держать при себе эти свои страхи и опасения. Просто они реже стали видеться с Гочем. Благословенная Уйгурия дала Невпрусу (наряду со множеством других) и эту возможность. «Что бы мы делали без братских окраин, без братских литератур и вообще без братства? Что-нибудь бы делали, конечно, но что – представить себе трудно». Именно так думал Невпрус по дороге в Уйгурию, приводя спинку кресла в горизонтальное положение и предаваясь неспокойному аэрофлотскому сну в ожидании обещанного стюардессой куска курицы.
* * *
Уйгурия его успокаивала. Она давала Невпрусу ощущение, что на свете есть что-то незыблемое, есть верность слову или завету. Три недели прошли сладостно и незаметно.
На обратном пути соседом Невпруса в самолете был директор местного Дома атеиста. Атеист летел на курсы усовершенствования, где он должен был заострить свое холодное оружие пропагандиста, выслушав и законспектировав новые обвинения в адрес воинствующего ислама и пассивного джайнизма.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.