Текст книги "Арктическое лето"
Автор книги: Дэймон Гэлгут
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Потом Джордж отодвинул свой стул и принялся убирать тарелки со стола. Подошла уже середина дня, и Моргану нужно было к вечеру вернуться в Хэррогейт. Но из чувства вежливости он захотел помочь Джорджу. Он никогда не носил посуду, непривычным казался для него и таинственный полумрак кухни – это была не его часть дома. Поискав глазами чистую поверхность, на которую можно было бы поставить тарелки, он вдруг почувствовал, что сзади стоит Джордж, и услышал взволнованное прерывистое дыхание.
– Сюда? – спросил он. – Оставить здесь?
– Дайте посмотреть. Да, здесь хорошо. Поставьте сюда.
Морган поставил тарелки и остался стоять, не двигаясь. Звук дыхания был так близок, что, казалось, исходил от него самого. И вдруг он осознал, что это действительно его дыхание.
– О! – произнес он удивленно.
И испугался – совсем немного.
Потому что Джордж прикоснулся к нему.
Просто тронул рукой ложбинку внизу спины. Прикосновение так много говорило, хотя пальцы не двигались. Может быть, дело было в беседе, которую они вели за ланчем, или же в мыслях, что посетили его тогда, но в прикосновении присутствовало нечто, нарушающее все и всяческие границы. Нечто исходило от его руки, передавалось через ладонь – презумпция равенства, а возможно, и обладания, что было еще опаснее. Да, вероятно, именно так чувствует себя тот, к кому прикасается любовник. Морган ощущал жар руки, властную уверенность ее прикосновения. Затем рука скользнула ниже, прошлась по ягодицам и замерла чуть выше, у основания позвоночника.
Морган был ошеломлен. Что-то необычное происходило с ним. Он словно покинул кухню, но вместе с тем покинул и собственное тело. Его сознание оставило предназначенное ему место и ринулось глубоко внутрь его «я», туда, где хранилась память о сегодняшних событиях. Но теперь они выглядели совсем по-другому и распределялись в иной последовательности.
– Да, – сказал Джордж. – Все правильно, сюда.
Снаружи раздался голос Карпентера, и рука исчезла. Не так уж долго она там и пробыла, но по пути в Тотли, на станцию, через длинные послеполуденные тени, вытянувшиеся вдоль дороги, Морган напряженно размышлял. Он выстраивал сюжет, форму, вытеснившую в его сознании то, что оказалось безнадежно лживым и слишком простым. Теперь у него есть история – новая история! Позднее он решит, что она явилась ему сразу и целиком, войдя в его существо через точку, которой касалась рука Джорджа. Но, по сути, это прикосновение только подтолкнуло его к созданию истории, которую он сложил в поезде, увязывая разрозненные части. Они валялись вокруг него, как обломки разбитой статуи, и что-то должно было случиться, чтобы фрагменты вновь слились в единое целое.
Когда Морган вернулся в Хэррогейт, он извинился перед Лили и прямиком направился в свою комнату. От стряпни Джорджа разболелся желудок, но он сел перед стопкой бумаги, взял перо и принялся быстро писать, время от времени выходя в туалет.
* * *
Одна книга вытеснила другую. Индийский роман был заброшен. Вместо этого Морган писал о том, что значит принадлежать к меньшинству. История однополой любви! Всю свою жизнь он вынужден был придумывать что-то совершенно иное – сводить и разводить женщин и мужчин, – хотя втайне мечтал говорить только о самом себе. Теперь же случайное прикосновение к основанию позвоночника высвободило другое, глубоко запрятанное повествование. Мгновенно, словно освещенную вспышкой молнии, Морган узрел всю последовательность событий, в центре которых стояли три персонажа.
Конечно, он никогда не сможет опубликовать этот роман. Даже не сможет показать его большинству из тех, кого знает. Среди его знакомых были люди, которые, естественно, поймут его, и он писал для них, а также для себя самого. И для некоего идеализированного читателя, который примет все как есть и простит.
Какое отрадное чувство освобождения! Огромное напряжение, сформированное годами молчания, стояло за словами и теперь выталкивало их наружу. Мало найдется на свете вещей, уступающих в силе и мощи исповеди, и он использовал белый лист бумаги как исповедальню. Его дух пробудился в Кембридже, и теперь Морган мысленно обратился к давним временам. Хотя некие недомолвки и были необходимы.
Имя Морис он выхватил из сегодняшнего разговора с Карпентером. Нормальное имя, ничем не хуже прочих. Чтобы в нем самом не увидели какой-то связи с этим героем, он сделает его энергичным, атлетически сильным и прямодушным. Это будет Морган, но только в другой жизни! Хом был гораздо ближе к правде жизни в образе Клайва Дюрхэма, а то, что произошло между ними, тоже присутствовало в истории, хотя и в измененной форме. Правда, пришлось запрятать поглубже детали семейной жизни и прототипов второстепенных характеров – вдруг на них упадет чей-то непрошеный взгляд!
Оторваться от работы на начальном этапе было трудно – все это казалось таким живым, столь необходимым, и все, что Морган писал, словно искрило электричеством. Так много требовалось сказать, так много из того, что он собирался сказать, уходило корнями в его собственную жизнь, что удовольствие от работы оказалось очень личным и потаенным. Роман даже снился ему по ночам. Мысли о прошлом вызволили из глубин памяти воспоминания о событиях и переживаниях, относившихся к давним годам. Годы, проведенные в Кембридже, были годами пробуждения. Но его необычность проросла в нем гораздо раньше, в далекой юности.
Первые его эротические переживания не имели объекта. В Рокснесте он любил забираться на деревья и прижиматься к их ветвям. Это возбуждало его. Позже его ужасно привлекали мальчики, работавшие в саду, и особенно Ансель, с которым они до изнеможения щекотали друг друга в соломе. А этот толстый, смуглый ирландец, мистер Хэрви, который служил его воспитателем в Стивенедже, когда Моргану было восемь лет! Как-то ему приснился очень тревожный сон о причиндалах мистера Хэрви – они напоминали длинную белую змею, заполнившую весь коридор и всю гостиную и плотно обхватившую Моргана своими кольцами. Морган счел этот сон нелепым, потому что причиндалы в его мирке были только у одного человека, у самого Моргана.
Первый сознательный выбор он сделал позже, когда ему исполнилось одиннадцать. Он проводил каникулы вместе с матерью в Борнемауте, и там его очень занимала мысль, что будущее представляет собой территорию, по которой расходится множество вилоподобных тропинок. Ему предстояло найти свой путь через незнакомый, залитый сумеречным светом ландшафт, где каждое решение, принятое на развилке, могло определить все его будущее. Для маленького мальчика это было причиной серьезных переживаний и, глядя из окна отеля, он решил главный жизненный выбор доверить судьбе. «Все зависит от того, – подумал он, – кто появится первым на улице – мужчина или женщина». И принялся со страхом ждать, кого же откроет ему пустая улица. И когда вдали показался мужчина с рыжими усами, Морган испытал сильнейшее облегчение.
Все школьные годы являлись периодом непрерывного ожидания, хотя чего Морган ждал, он не смог бы сказать наверняка. Кисловатый запах общественных бассейнов, расположенных в Кент-Хаусе в Истборне, постоянно стоял у него в носу как одористическое сопровождение сцен с прыгающими в воду мальчиками. Шумящее прибоем море, располагавшееся за потеющими стенами бассейна и соединенное с ним подземным каналом, своим ревом напоминало: в этом мире, помимо этой глянцево поблескивающей невинной кожи, есть и более опасные вещи. Морган всегда вспоминал неделю, проведенную в Истборне, с восторгом, к которому примешивался тошнотворный страх, хотя ничего, заслуживающего внимания, там не произошло.
По-настоящему важным, хотя именно поэтому глубже других забытым, было воспоминание о реальном, достаточно обычном мужчине без усов, но в бриджах и войлочной охотничьей шляпе, которого Морган как-то зимой увидел в кустах недалеко от Истборна. Тот справлял большую нужду, и уже одно это шокировало мальчика, но оказалось абсолютным пустяком по сравнению с тем, что последовало затем. Мужчина втащил Моргана в кусты, причем брюки его по-прежнему были расстегнуты – и принялся просить: «Подергай, мой милый мальчик, подергай!» Морган исполнил просьбу. Когда же мужчина получил то, чего желал, он сразу обмяк, потерял ко всему интерес и предложил Моргану шиллинг, от которого тот отказался.
Когда он рассказал все матери, а потом, по ее требованию, директору школы, это вызвало волну негодования, обрушившуюся почему-то именно на него. Морган понял, что произошло нечто ужасное, в чем, как это подразумевалось, он был частично виноват. Тем не менее переживание, выпавшее на долю одиннадцатилетнего мальчика, вдруг заставило его почувствовать себя способным на многое. По пути в полицейский участок он с негодованием сказал ошарашенному директору, что у того человека было расстройство желудка.
– По этой улике мы его и найдем, – уверенно заявил он.
Ничего из детских воспоминаний в книгу не войдет. Морган должен писать ее в более позитивном, даже высоком, ключе. Он сделает все, по крайней мере в своем воображении, что жизнь иначе никак не позволит ему сделать. И, кроме прочего, история завершится любовью. Двое мужчин, принадлежащих к разным классам, будут жить вместе и любить друг друга в некоем возвышенном, далеком от нас, воображаемом мире.
Первая половина книги изливалась из него легко и без напряжения. Кембридж и ранние платонические увлечения – все происходило неподалеку от дома и не требовало особой изобретательности. Полутени и намеки, и все – в предчувствии действия. Суть самой его жизни.
Но когда он дошел до Алека Скаддера, то потерял былую уверенность. Об этой части повествования он лишь думал; он ею не жил. Знание было вытеснено воображением, и писание романа сделалось процессом довольно скользким.
В это же самое время он навестил Голди, которого не видел со времен путешествия по Индии. Воспоминания о тех днях сблизили их, хотя Морган по-прежнему относился к старшему товарищу с почтением. Они поговорили о том, что произошло с тех пор, как они расстались, а после Морган рассказал Голди про свою поездку в Миллторп и про книгу, вдохновленную ею.
Лицо Голди изобразило недоумение.
– Но зачем писать книгу, – сказал он, – если ее невозможно опубликовать?
– Придет время, когда я смогу это сделать.
На мгновение они задумались о будущем.
– Вы так считаете? – спросил Голди. – Надеюсь, что вы не ошибаетесь. Я же тем временем хотел бы почитать ее, когда она будет готова.
У Моргана не оказалось с собой рукописи, а то бы он продемонстрировал Голди пару-тройку страниц. Но у него было кое-что другое. Он протянул другу несколько листов бумаги.
– Вы можете почитать это, если хотите, – сказал он. – Рассказ, что я написал месяц назад. Жест в ту же сторону.
Морган имел в виду – в сторону плоти. Он отдавал Голди один из своих эротических рассказов, которые по-прежнему продолжал писать. Это были не любовные истории. Но, насколько ему было известно, Голди как раз являлся тем человеком, который мог бы разделить с ним его фантазии.
Он ошибся. Утром за завтраком произошел несколько неловкий разговор. Голди рассказ показался ужасным. Более того, Голди, читая рассказ, почувствовал ни с чем не сравнимое отвращение. О таких вещах, полагал он, писать не следует; они унижают и писателя, и читателя.
Все это он сказал с искренностью, в которой сквозила боль, рассеянно глядя на горсть рассыпанного по скатерти сахара.
Морган был ошеломлен. Он ожидал совсем другой реакции.
– Этот рассказ я недавно показал Хому, – сказал он, – и он совсем не расстроился.
– Хом, вероятно, думал, что расстраиваться – это слишком тривиально, – проговорил Голди, чопорно поджав губы. Он аккуратно сложил рукопись и подвинул ее через стол Моргану, после чего занялся чехлом на чайнике. Оба поняли, что тема закрыта и возвращаться к ней не стоит.
Тем не менее разговор серьезно озаботил Моргана. Более всего беспокоило его то, как Голди отнесется к «Морису», если этот прочитанный им рассказ он воспринял как образчик литературной порнографии. Впервые с тех пор, как он начал работать над книгой, его посетили сомнения. Можно ли открыто выставлять на всеобщее обозрение то, что считается низменным и гадким? Не выставляет ли он напоказ свою извращенность и не делает ли ее предметом любования?
Морган вновь посетил Миллторп, надеясь оживить огонь в камине своего вдохновения. Хотя он и увозил с собой оттуда то же чувство радости, вызванное общением с Карпентером, Джордж Меррилл на сей раз не стал трогать его. Морган продолжал копаться со своей книгой, но теперь работа шла медленно, а перо словно парализовали сомнения. Он подходил к самой сердцевине истории, к эпизоду, где Морис и Алек должны соединиться. Но как ему описать это? Как, если сам он через это не прошел? Ему было тридцать четыре года, но он оставался девственником, и девственником, вероятно, пребудет до конца своих дней.
В творчестве – единственной форме деятельности, где раньше он был плодороден и плодовит, – он тоже оказался бесплодным, сев на мель на пороге середины жизни с тремя незаконченными книгами на руках. Целый год он не касался «Арктического лета». Его индийскую книгу затормозили какие-то неполадки с главными механизмами повествования, а теперь, получается, и «Морис» оказался опытом, сомнительным с точки зрения нравственности. Не исключено, что ему вообще не удастся ничего закончить. Может быть, силы уже оставили его?
* * *
В марте 1914 года Морган отправился погостить у Мередита в Бангоре. Хом так глубоко погрузился в семейную жизнь, что торчала только макушка. Но искра между ними не погасла, не умерла и свежесть отношений, а потому Моргану казалось вполне естественным передать Хому пачку бумаг с рукописью.
– Вот тебе моя древнегреческая история, – сказал он. – Кое-что из нее тебе будет знакомо.
Хом хмыкнул что-то, слегка встревоженный, и унес рукопись с собой. Больше он о ней не упоминал. Морган прожил в его доме две недели, и в последнее утро он осведомился, имел ли его друг возможность прочитать текст.
– Да, просмотрел, – сказал Хом и состроил гримасу, по которой нетрудно было догадаться о его отношении к рукописи.
– И тебе не понравилось? – спросил Морган.
– Не слишком, если честно, – ответил Хом. – Я не понимаю, что ты пытаешься доказать.
– Ничего не пытаюсь! – удивился Морган. – Я просто хочу… просто хочу рассказать правду, как я думаю.
– Правду? – переспросил Хом. – Ну что ж, во всем этом, наверное, есть какая-то правда. Но я не могу понять одного: почему вашему брату нужно обязательно соперничать с теми, кто от вас отличается? Вы так громко шумите по поводу вашей исключительности, а сами только того и желаете, чтобы вас не сочли в чем-то отличными от прочего народа.
– Конечно, желаем, чтобы к нам относились как ко всем остальным. Что здесь плохого?
– Если бы дело было только в этом! Но ты ведь хочешь жить с мужчиной. Жить счастливой жизнью. А ты не думал, что тривиальнее такого поступка нет ничего? Брак, семья – эмблемы нашей современной жизни. Мужчина живет с женщиной… Большей глупости я не знаю. В подобном нет ничего достойного, ничего благородного. Жаль, что ты не замечаешь простых вещей, вместо этого занимаясь романтизацией идиотизма.
Замечание глубоко уязвило Моргана. Во всем виновато безразличие Хома. Хом еще говорил, что и к безразличию нужно относиться с безразличием. Таков уж он есть. Раньше Морган думал, что эта история принадлежала им обоим; теперь же понял, что она принадлежит только ему. Вашему брату… Его, Моргана, отставили в сторону, и он должен привыкать к своему новому месту.
Сердечная дружба с Хомом, когда-то обещавшая так много, утекала в песок. Океан времени, капли достоинства – все это вырастало между ними непреодолимым барьером. Моргана могли удручать такие мысли, но долго подобное продолжаться не могло. В каком-то очень существенном смысле он был другим человеком и понимал это. Да уж, Индия – она изменила самые основы его личности, повернула все в жизни для него под непривычным углом. Теперь, чтобы чувствовать себя самодостаточным, он уже не зависел от мнения других людей. И право на счастье Морган не считал своим природным правом. Теперь он знал: счастье – для сильных.
* * *
Его первым читателем был Голди. Его же суждения Морган и боялся более всего – после реакции Голди на тот короткий рассказ он ожидал серьезнейшей нахлобучки. Но когда Голди ответил, в его словах сквозили тепло и восхищение. Впервые, чувствовал Морган, он и его старший друг стали истинными товарищами. И этот переворот в их жизнях осуществила его маленькая книга.
А не пытался ли Голди как-то загладить свою резкость по поводу того рассказа? Но он вновь и вновь говорил о «Морисе», и один раз глаза его даже налились слезами.
– Может быть, не желая того, – сказал он Моргану, – ты говорил в этой книге и от моего имени.
Воодушевленный этой реакцией друга, Морган показал книгу некоторым другим своим знакомым. И Форрест Рэйд, и Сидней Уотерлоу, и Флоренс Барджер книгу одобрили. Внутренне трепеща, он даже дал почитать ее Литтону Стречи, и, к его удивлению, Стречи книга понравилась, особенно в одном аспекте.
– Скажите мне, – потребовал тот. – Только, чур, не притворяйтесь! Лорд Рисли – это я? Ну-ка, не отпирайтесь.
Персонаж вышел не слишком привлекательным, и Морган надеялся, что сходство не будет замечено. Но он уловил некий блеск в глазах Стречи и, помедлив мгновение, кивнул.
– Я так и знал! – воскликнул его собеседник с нескрываемым удовольствием. Именно голос, его интонации лучше всего рассказывали о том, что Стречи чувствует по поводу тех или иных вещей. Если при Стречи вы произносили имя Эдварда Карпентера, то вам был обеспечен каскад восторженных восклицаний, высотой тона напоминающих крики проносящейся во тьме летучей мыши. Теперь же в голосе Стречи слышались приглушенные триумфальные нотки.
– Мой дорогой! Вы подарили мне бессмертие! – кричал он. – Немедленно поменяйте название. Больше никаких Морисов! Рисли! Только Рисли! Вот и вся моя критика.
Конечно, критика Стречи этим не ограничилась. Морган получил от него длинное, проницательное письмо, в котором тот дал понять, что испытал истинное наслаждение от тех частей романа, где описывается кембриджская публика, а вот Морис и Алек Скаддер его не убедили. Еще он был не уверен, что такого рода отношения между людьми, принадлежащими к разным классам, могут продолжаться долго. Стречи давал этим героям шесть месяцев – не больше.
Но самые запоминающиеся комментарии относились к вопросу интимных отношений. Те выражения, с помощью которых в романе описывались таковые, показались ему нездоровыми. Что-то было неправильное в том, как Морган изображал интимные отношения между мужчинами, как он показывал мучительную борьбу Мориса со своим целомудрием, тот внутренний надлом его личности, что предшествовал союзу со Скаддером.
Эти мысли Стречи, высказанные им в письме, заставили Моргана серьезно задуматься. Процесс написания романа обнажил перед ним самим лучше, чем любая исповедь, тот факт, то он не дал себе труда толком обдумать данный вопрос. Что было еще хуже, и комментарии Литтона показали это, что Стречи знал о таких вещах не понаслышке. Было что-то ненормальное в том, что малопривлекательный, странно выглядящий человек с вертлявыми конечностями и сверхъестественным голосом испытал подобную любовь и такие плотские радости, которых Морган позволить себе не мог.
* * *
Морган полагал, что, написав «Мориса», он освободит себя и сможет вернуться к своему индийскому роману с новой энергией и со свежим взглядом, но постепенно обнаружил, что ошибся. Когда он смотрел на страницы, покрытые зелеными письменами, они казались ему убогими, лишенными крови и дыхания. Он застрял в пещерах, смущенный тем, что с ним там произошло или, напротив, не произошло, и не знал, куда двигаться дальше. Теперь, когда он написал роман столь личный, столь интимный, Индия оказалась от него страшно далекой, и он уже не думал, что сможет вернуться к ней.
Тем временем произошли события, которые сделали Индию не просто далекой, но недостижимой. Сама идея войны считалась до этого нелепой, даже возмутительной. И тем не менее страшное слово проникло во все разговоры, оно разрасталось, становилось всеобъемлющим и вытесняло все другие темы. Многие уже произносили его с жаром и нескрываемым восторгом.
Когда Англия официально вступила в конфликт, Лили занервничала.
– Я думаю, тебе следует что-то предпринять, Поппи, – сказала она. – Все уже записались волонтерами.
Он не пойдет в армию и не будет воевать. Морган знал об этом так же хорошо, как знал самого себя. Правда, когда он видел неких белолицых юношей, которые охраняли железнодорожную станцию на предмет предотвращения некой возможной, связанной с войной, опасности, то подумал, что мог бы поступить подобным образом и совершить что-нибудь достаточно бессмысленное. Например, поработать в госпитале – он бы все-таки предпочел останавливать кровь, а не проливать ее.
Решение проблемы пришло через несколько дней. Один из его знакомых по Уэйбриджу, сэр Чарльз Холройд, был директором Национальной галереи. Он прислал Моргану письмо, в котором просил приехать, а потом предложил место каталогизатора галереи.
– Работы на четыре дня в неделю, – сказал ему сэр Чарльз. – И время от времени дежурство в пожарной команде. Ничего обременительного, уверяю вас. Так или иначе самые важные полотна мы на время убрали в хранилище переждать эти неприятности. Кто знает, что может произойти. Вдруг бомбежка!
– То есть, если мне придется здесь умереть, я умру среди второсортной живописи? – усмехнулся Морган. – Миленькая перспектива!
Сэр Чарльз мгновение смотрел на него, открыв рот, а затем, когда шутка дошла до него, загоготал.
– Вы здесь не умрете, – проговорил он, а затем, спохватившись, залопотал: – Я хотел сказать, вы не умрете вообще…
Мать полностью согласилась с выбором Моргана.
– Теперь ты сможешь внести свою лепту, – сказала она, – и при этом по вечерам будешь обедать дома.
Таким образом, жизнь некоторое время продолжалась в своих старых границах. Мало кто принимал войну близко к сердцу, хотя мысль о ней проходила через все, чем занимались и о чем думали люди, – как рокот отдаленного землетрясения. Если смотреть на нее из дома, она выглядела как концентрированное средоточие зла. Но она гремела далеко, за самым горизонтом. Морган втайне подозревал, что война была устроена исключительно из-за него, чтобы преподать ему некий моральный урок. Умри он сейчас, войска с обеих сторон отозвали бы и война прекратилась.
И все-таки война изменила жизнь вокруг, и наиболее заметно это было по изменениям приоритетов, что тревожило Моргана более всего. И дело даже не в Законе о защите королевства, который в том числе вводил цензуру, а в том, что люди повсеместно принимали такие изменения. Они верили в то, что радикальные перемены были необходимы и полезны. Возникала новая ментальность – ментальность толпы, лозунгов и коллективных эмоций, нервирующих Моргана до тошноты.
Чаще, чем обычно, он навещал Морисонов, надеясь на новости от Масуда. Несколько лет назад Теодор Морисон был возведен в рыцари, и, хотя сам он носа по этому поводу не задирал, жена его кичилась своим новым статусом сверх меры. Как-то он поразился, услышав от леди Морисон, что война возвышает человека.
– Когда мужчина берет в руки оружие, – говорила она, – то происходит трансформация, некое таинственное духовное обновление. Словно изнутри его исходит свет. Вы разве не согласны?
Он был так удивлен, что поначалу решил, что она иронизирует. Но потом увидел этот свет на ее собственном лице и поставил чашку на стол.
– Боюсь, что нет, – сказал он твердо.
– Но вы же наблюдали подобное наверняка!
– Я знаю, что человеком на войне овладевают самые низменные инстинкты, – сказал он. – И я знаю также, что эта война отбросит европейскую цивилизацию на тридцать лет назад. Вот и все.
– Вот как?
Леди Морисон выключила свой внутренний свет и стала холодна как лед.
– Конечно, – сказала она, – всякий имеет право на собственное мнение, хотя не ждите, что патриоты с вами согласятся. Но мне пора, я и не подозревала, что уже так поздно. Боюсь, вам придется извинить меня…
Такие периоды ясного понимания ситуации длились лишь мгновения. Морган не мог слишком долго наслаждаться уютом подобных убеждений, особенно когда его раздирали сомнения. Морган не признавал крайностей и не был таким уж твердолобым. Хотя идея убивать казалась ему ужасной, что-то напрочь лишенное вкуса он видел и в холодной отстраненности тех, кто отказывался воевать.
Являлся ли он сознательным пацифистом? Данный ярлык к нему явно не подходил. Принцип отказа был ничем не лучше, чем безоговорочное согласие на участие в бойне. Каждый из лагерей исповедовал высокие принципы, о которых по обе стороны невидимых баррикад говорили так много, что Морган уже начал задыхаться. Что же расстраивало более всего, так это способность понять обе точки зрения при полной неспособности принять либо ту, либо другую.
* * *
В начале 1915 года его настроение немного улучшилось после того, как он завел новое знакомство. Он знал леди Оттолин Морелл уже несколько лет, хотя и сопротивлялся ее желанию втянуть его в свои социальные сети. Многие из принадлежавших к его кругу, особенно Литтон, являлись частыми гостями ее званых вечеров на Бедфорд-сквер, но она немного пугала Моргана своей выступающей нижней челюстью и лошадиными зубами, не говоря уже о нелепых нарядах, которыми она пользовалась во время приступов эксцентричности. Но теперь леди «О» почему-то вбила себе в голову, что он, Морган, хорошо поладит с ее новым протеже, молодым романистом по имени Дэвид Герберт Лоуренс.
И поначалу казалось, что она права. За обедом в его честь Морган сидел рядом с Лоуренсом, и они тепло разговаривали друг с другом. Лоуренс высказывался излишне эмоционально, а его новая жена-немка тревожилась, что остается в тени мужа, но впечатление, которое они производили, говорило больше об их страстности, чем эгоизме. Тем не менее назавтра в студии Дункана Гранта атмосфера оказалась совершенно иной. Когда Лоуренс с жаром обрушился на живопись Дункана, укоряя его за то, что он изображает зло, Морган решил, что ему лучше извиниться и уйти.
Последовал обмен письмами. Морган неожиданно для самого себя принял приглашение приехать в Грэйтхэм, где жили Лоуренсы. Визит оказался приятным. Морган оставался в гостях три дня, и в первый же день они с Лоуренсом отправились в длительную прогулку по меловым холмам. Во время прогулки они обсуждали тему, которой Лоуренс уже касался в своем письме, а именно: его утопического проекта под названием «Рананим».
– Вы найдете там свое место, Форстер, – уверял Моргана Лоуренс. – Вы и ваша женщина.
– Вы слишком щедры, – отвечал Морган.
Не желая более обсуждать этот вопрос, он быстро спросил:
– Как же выглядит ваша Утопия?
– Это остров, – сказал Лоуренс. – В реальном мире его нет. Вот и все, что вам нужно знать.
– Но как же тогда в нем жить?
В ответ на это Лоуренс разразился интенсивным словесным потоком, достаточно бессвязным. В идеальном обществе, похоже, не должно быть ни деления на классы, ни денег. Люди, уже состоявшиеся как личности, смогут там развиваться дальше.
– Это напоминает дом Эдварда Карпентера, – рискнул предположить Морган.
– Карпентер? – переспросил Лоуренс. – Этот отставший от жизни псевдомистик? Нет, в Рананиме не будет ничего подобного.
Морган натянуто рассмеялся, но замечание Лоуренса о Карпентере запомнил. Разговор принял особую остроту уже на следующий день, когда Лоуренс без всякой видимой причины вдруг яростно атаковал английскую политическую систему. Крайне необходима революция! Земля, промышленность и пресса должны быть немедленно национализированы! Морган негромко выразил свое несогласие, и вдруг весь тон разговора поменялся. Словно жаркий луч маяка, сердитый взгляд Лоуренса остановился на нем.
Все началось достаточно спокойно, но Лоуренс, который был сколь искренним, столь же пылким, вскоре обрушился на Моргана со всей свойственной его характеру дикой яростью. Морган с удивлением осознал, какую несдерживаемую злобу он способен пробудить в другом человеке своей личностью, своим стилем жизни и своими произведениями. Все, чем он жил, было абсолютно неприемлемым! Почему он, Морган, удовлетворен тем, что живет жизнью убогого, никому не нужного затворника? Почему прячет от самого себя того дикого и яростного прачеловека, который обосновался внутри? Он обязан действовать, обязан развязать путы, стягивающие его желания, и удовлетворить их. Он должен найти достойную себя женщину и с ее помощью освободить свою глубинную сущность, вместо того чтобы кропать романчики про любовные истории, разворачивающиеся под вялым итальянским небом, между вязанием и посещением оперы. Его книги – красноречивые доказательства его стерильности. Характеры, которые интересовали Моргана, все как один принадлежали задыхающемуся миру без будущего. И он, Лоуренс, готов разорвать этот мир как плаценту, чтобы появиться на свет обновленным, окровавленным, возвещающим свое появление неистовым криком.
Морган перебил тираду Лоуренса одним кратким замечанием:
– Я не вяжу.
Лоуренс нахмурился, потом с силой швырнул камнем в ближайшее дерево и сказал:
– В душе вы только этим и занимаетесь! Но если вы хотите вернуться к жизни, вам нужно изменить все свое существование. Все, без остатка!
– Но с чего вы взяли, что я уже мертв?
– Видите ли, это именно то, что я имею в виду. Ваша идея будущего состоит в возвращении к древним грекам. Ваш бог – Пан. Но Пан – источник, а не цель. Ни одно растение не растет вниз, к корням. Мы обязаны стремиться вверх, мы должны выбрасывать побеги – пусть даже на них растут шипы. Разве вы не видите?
– Наверное, нет.
Лоуренс, который только начал успокаиваться, вновь взволновался. Снова и снова, буквально в течение нескольких часов, пока не охрип, он призывал гостя убедиться в своих многочисленных недостатках. Когда наконец наступила тишина, Морган рискнул спросить:
– И что, в моих книгах вас ничто не заинтересовало? Все они написаны зря? И ничего стоящего в них нет?
– Ну, я несколько перегибаю… Я говорю, исходя из абсолютных категорий, – ответил Лоуренс, – потому что я… Ну, в общем, Леонард Баст из «Говардс Энд»… да, именно он… это было смело.
И Фрида Лоуренс, которая сидела рядом, кивнула и рассмеялась.
– Ja, – сказала она. – Леонард Баст.
К этому моменту наступила уже совершенная темнота. Они не ужинали, но Морган решил, что он взбешен.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.