Текст книги "Коротко и жутко. Военкор Стешин"
Автор книги: Дмитрий Стешин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
В начале 21-го века свет в Чусовском окончательно отключили. Жена последнего жителя Феди Девятова собрала в охапку детей, прокляла все здесь и уехала в Ныроб. Федя не захотел бросать хозяйство – крепкий дом со злыми бегущими лосями на наличниках окон, огород, трелевочник, снегоход и лодку. За год до нас к Феде прибился какой-то бич, с которым он неожиданно подружился. Мужики вскопали огромный огород, собираясь устроить массовые посадки картошки. Потом друг заболел и быстро умер в больнице Ныроба, за неделю. Сложно сказать от чего, но можно предположить – от туберкулеза, цирроза печени или запущенной язвы. Федя ждал мертвого друга и даже начал копать ему могилу на давно заброшенном кладбище, и, конечно, никто не повез умершего бича обратно в Чусовской. Там же и закопали, социально. И Федор остался один, с пустой свежей могилой.
Могилу эту мы видели, еще когда плыли к месту ядерного взрыва и бегло осматривали поселок. Помню, подивились – кому она? Кого ждет? Самого Федора мы не встречали тогда, но собирались навестить на обратном пути.
Пока выбирали место под стоянку, поспорили – кто-то хотел встать на другом берегу, в самом поселке, у пристани. Среди изломанного железа, на мертвой земле, пропитанной отработкой и мазутом на метр вглубь. Моя суженая отговорила – тонким, срывающимся, но очень убедительным голосом она доказала пятерым мужикам, что место это нечисто. И я тоже слыхал про такое, рассказывал один бывалый странник. Мол, если решил переночевать в брошенной деревне, в домах не ночуй. Самое страшное, когда все дома завалились, а один стоит – крепенький, как гриб боровичок. Избу эту всякая нечисть бережет – для своего веселья и последнего обиталища. Лучше на огороде поставить палатку, а еще лучше – уйти из этого места подобру-поздорову и быстрым шагом. И все убедились в сказанном. Столько лет Чусовской брошен, а стоит – только света нет в окошках.
Берег противоположный был низкий, ровный, не заливной. Там и причалили. Когда выгружали с платформы катамарана рюкзаки и гермомешки, в Чусовском вдруг раскатисто треснул выстрел. И сразу же жалобно завыли собаки. Я запустил в гермомешок обе руки и сосредоточенно ощупывал бока своего рюкзака. Они были сухие, это было приятно осознавать. Я решил пошутить и пошутил криво:
– Слышите, собаки воют? Просят душу хозяина вернуться в тело.
Никто не засмеялся, все как-то притихли. Хотя биваки, даже под дождем, мы ставили с шутками и хохотом. И у костра, за чаем, в этот вечер говорили почему-то о сокровенном и смотрели, как долину с мертвым поселком затягивает полосой тумана. Иногда в темноте взлаивала собака, и лай всегда переходил в жалобный вой. Мы вглядывались в сумерки – пытались рассмотреть огонек от Фединой керосинки. Но на том берегу было пусто и темно.
Я проснулся оттого, что Юля крепко сжала мне руку – к нам приближался звук колокольчика. Чуть глуховатый и неравномерный, рваный, не благовест. Это был Владимир, а колокольчик в его руке – от дикого зверя, чтобы не напугать его ненароком, не озлобить на себя.
– Всю ночь шел – объяснял Владимир, – километров семнадцать тут будет, а по берегам и тридцать набежит. Мне в Чусовской надо – гвоздиков нужно насобирать и досочек. И очень мне захотелось Федю повидать, считай месяца два его не видел. А вот душа заболела, забеспокоился о нем. Перевезете меня?
Мы быстро собрались и долго-долго пили чай. До условной цивилизации оставалось всего два перехода, и мы укладывались в график четко. Спешить было некуда. Поговорили с Владимиром о вере, и мне показалось, что в вере этой он достиг самых высот смирения – никем он себя не считал: ни отшельником, ни насельником или старцем, не возлагал на себя сакральных должностей. И в этом была истина и правда и какая-то святость, каковых в миру и не найти.
Юля показала Владимиру свой образок, мой первый подарок, от древности которого захватывало дух, если счесть все его года, а лет образку было 350–400. Маленькая медная иконка с ветхозаветной Троицей и нерукотворным ликом Спасителя на массивном литом навершии-петле. Здесь всегда особо чтили Ветхий Завет, в нем было больше сказано о путях Спасения. Образок этот был вырублен в неведомые времена из малого киотного или наперсного креста. Рубили топором, чуть наискось получилось по контуру нижней рамки, на четверть миллиметра. Рубили, потому что семья разделялась и надо было отдарить и духовно поддержать близкого или того, кому нужны были помощь или утешение. Может, рубил старовер поморского согласия, который признавал только литые иконы, потому что в огне все перерождается и очищается. А первые полсотни лет после раскола литые иконы были дороги и редки, и власти их запрещали – в церковной лавке просто так не купишь. Владимир с каким-то трепетом поцеловал образок и подарил Юле свой колокольчик, старый-старый, неведомых времен, несомненно, более благочестивых, чем времена наши.
Потом он посмотрел на меня, на Юлю, на ее живот, отсутствующий в принципе, и нараспев спросил:
– Маленького-то когда ждете? К Рождеству?
Юля, страшно стеснительная в таких темах, вдруг, как на исповеди, объяснила, что маленького не ждет никогда и это ее мучает. Но пока не сильно, потому что ей 22 года исполнилось неделю назад – справляли здесь, в пути, на Колве, с тортом из печенья. А московские врачи еще в 16 лет приговорили ее к бесплодию, и она терпит. Мнение врачей отшельника не убедило и не заинтересовало, он как бы вскользь и не глядя на нас обронил:
– Ладно-ладно, вы любите друг друга крепче, заботьтесь друг о друге.
Мы долго гуляли по поселку Чусовскому, дивились его размерам. Смеялись по-городскому, высокомерно над деревенской вывеской «Универмаг» на бревенчатой избе – буквы у вывески были сколочены из штакетника и выкрашены в веселенький яичный желток. Нашли в здании администрации среди куч документов перечень каких-то важных решений: хлеб, вода, завоз солярки, ремонт генератора, выписавшиеся и уехавшие семьи – поселок умирал, и даже эта хроника оказалась никому не нужна и не интересна.
Федя Девятов жил на северном конце Чусовского, далеко от пристани, но уже за добрый километр нас почуяли его собаки и стали рваться и страшно греметь цепями. Все было понятно. Мы освободили псов, но со двора они не ушли – смотрели на нас с надеждой. Принесли им ведро воды из колодца, разлили по мискам. В дом мы зайти без спроса долго не решались, хотя в стекла единственной комнаты уже гулко бились горсти мух – самых верных и первых спутников смерти.
Федор Девятов, последний житель Чусовского, лежал животом на табурете, а рядом валялось ружье. Головы у Федора не было. В комнате пахло бойней, чуть сладко – мертвечиной, но все это пока перекрывал запах неухоженного мужского жилья, где курили прямо в кровати, не открывая окон, а окурки бросали на пол и потом сметали к печке. Мы ничего не трогали, лишь сделали несколько снимков и вышли из дома, подперев дверь лопатой. На пристани мы распаковали спутниковый телефон и позвонили в Ныроб, в милицию. Владимир остался в поселке – молиться за раба Божьего Федора, смотреть за собаками и ждать государевых людей.
Ночевали километрах в пятидесяти ниже по реке, на волоке, в странном, выносящем сознание месте, где геометрия пространства исказилась. Река здесь делала серию чудовищных петель, похожих на раскинутые щупальца осьминога. Обплывать все это по воде выходило 11 километров, а по суше на перешейке – пройти метров 400, не больше. В 19-м веке здесь был канал, но расположили его неудачно, и устья все время замывало песком и заламывало бревнами по весне. Парма посмеялась над человеком, который пытался спрямить не им нарезанный путь.
У меня было странное чувство, что наказ Владимира нужно выполнять немедленно, и я придумал как. Если Юля согласилась не раздумывая на этот экспириенс в Беловодье, значит, она должна была стать моей на веки вечные немедленно и до самой смерти. Сейчас. А я должен принадлежать ей, пока смерть не разлучит нас. А смерть была рядом, мы почуяли ее смрадное дыхание. Мы коротко переговорили, и услышанное «да» было весомее росписи в свидетельстве о браке.
Далеко за полночь мы с Юлией спустились к черной реке. Опасливо пробуя дно ногами, по очереди окунулись в ее непроницаемые воды, стараясь не смотреть друг на друга, стыдясь наготы. Я обмакнул в реку нож и, протирая его песком, тут же рассек левую ладонь воздушным, неуловимым движением – кровь отворилась и хлынула сама, потоком. Я выполнил свою часть уговора. Юля пищала и выкручивалась самую малость, пока я не сказал ей что-то строго и твердо, и тогда она сделалась покорна и подставила свою руку. Прильнула ко мне всем телом, как испуганный ребенок, и отвернулась, закусив губу. Наша кровь смешалась, и мы пошли обратно в лагерь, крепко держась друг за друга слипшимися ладонями. Не понадобились ни бинты, ни йод – кровь встала сама, а в аэропорту мы не нашли даже следов от порезов, как причудилось. Хотя в реальности, не в Беловодье, такие шрамы на сгибах ладоней заживают неделями и месяцами. Через год мы расписались в унылом районном ЗАГСе. Заведующая долго и близоруко рассматривала Юлин живот и с удовлетворением резюмировала: «А я вижу, что вам надо расписаться как можно скорее, просто незамедлительно надо». Потом мы венчались, уже как положено, в маленькой церквушки на заливном лугу, без гостей и свидетелей. Главное, Бог был на этом венчании – он и включил солнце, когда после обряда вдруг растворились тяжелые и высокие кованые двери храма и дождь кончился в ту же секунду. Так бывает. Мы до сих пор не разлюбили друг друга. Наш строгий Господь простил нам кровавое язычество, этот древний обычай, который я вытащил из своего подсознания, раскрыв архив с памятью предков. У Владимира тоже все вышло хорошо, он стоит на хрустальной лестнице, совсем недалеко от Господа, званый и избранный. Перебирает свой Псалтырь с потерянными страницами, дописанными от руки печатными буквицами. После нас Владимир пережил еще одно искушение. В Парме появились люди, как и в старину, алкавшие Спасения в Беловодье. Они пришли, когда было уже поздно сеять и обустраиваться – в самую середину короткого северного лета. У пришлых не было ни продуктов, ни инструмента, ни опыта жизни в тайге. Зато были малые дети. Владимир, проживший здесь уже десяток лет, был для новых отшельников настоящим земным спасением и кладезем знаний. Но в первые морозы эти люди бежали из тайги, убоявшись лишений, которые еще не настали. А Владимир остался и покинул Парму уже в следующую зиму – побежал на лыжах в гости за сорок километров. Шел по реке, конечно, – леса здесь буреломные. И пропал без всякого следа земного. Провалился под наледь или задрал зверь, неважно – Господь сразу забрал его на небо, в чем есть и как был. От этого ухода чуть покосилось небо, стоящее на светящихся столбах молитв от людей чистых. Но держится небо пока над нами, не падает, лежит одним своим краем на земле Беловодья.
Лешачка
Осенью случается такая омерзительная погода, совершенно не оставляющая каких-то надежд на будущее. В эти дни на воду глядишь не потому, что пить хочешь, а хочешь утопиться в этих безжизненных волнах цвета тертого карандашного графита. Они перетекают одна в другую, как загустевшее машинное масло. Одна за другой наваливают и как бы приглашают… И я уехал от этого наваждения прочь, в глухие леса и болота, в дачный поселок, вымороченный временем года. Унылый, раскисший и пошедший грибами. Старые доски домов, серебристые летом, осенью становились склизкими, глубоко-черными, расцветали ожившим лишайником, неприметным в сушь. От безлюдья воды в колодцах делались горьки – застаивались и загнивали лесной прелью, с легким тоном чуть увядшей еловой иголки.
Я прошел десяток дачных улиц и не встретил никого. Лишь над крышей единственного живого домика сырой воздух раздвигало жаркое бездымное марево над печной трубой – печь топили сухой березой, швыряли не жадничая – грелись. Из чужого тепла бормотал телевизор и пускал цветные всполохи на шторы. Я зябко поежился от этой картины, и притаившаяся струйка холодной воды наконец-то скользнула с воротника между лопаток. Наверное, чтобы мне стало совсем уж противно – под этим серым небом с мокрую овчинку. Овчинку не спеша выжимали и на меня, и на мою собаку, которая трусила рядом такой заплетающейся «волчьей» походкой – носом в землю, хвост чуть поджат. Дождь слепил собачью шерсть и подшерсток, из мокрого вдруг выступили почти велосипедные ребра, даже ошейник перестал бренчать – кожа набухла.
В доме было холоднее, чем на улице, и чуть суше. Не капало во всяком случае. Одеяла и белье на постели стали волглыми, липкими на ощупь и страшно холодили пальцы. Подушки покоились глыбами арктического льда. Я рвал какой-то советский глянец и заталкивал в топку железной печурки. Сунулся на чердак – там стояли связки паркета. От летней жары и сухости они давно изогнулись, растрескались и совершенно потеряли вид и смысл. Владелец этого добра сказался в нетях, и я, не испытывая никаких чувств, кроме желания согреться, обрушил в чердачный люк паркетный водопад. Лорд радостно прыгал внизу, ловил пастью паркетины, пока не получил звонкой дощечкой по своему каменному лбу. До-щечку-обидчицу тут же прижали лапами к полу и начали разгрызать-наказывать. При этом Лорд интересовался моими делами – косил одним глазом в сторону печки.
Пес любил смотреть, как я разжигаю огонь. Обязательное условие – смотреть издалека, так со времен неолита хищным зверям заповедывали люди. И только потом, понимая, что огонь усмирен и человек им повелевает, пес подходил ближе – грел один бочок, другой, хвост и мохнатые штаны на задних лапах. Просушившись, ложился ко мне в ноги, и можно было догадаться, что это было признание моего бесконечного превосходства и знак любви бесконечно-младшего, готового подорваться в темноту на любой подозрительный шорох. Веря всей собачьей душой, что я его там, в темноте, одного не брошу.
В таком зверочеловечьем единении мы пожарили еду на спицах от велосипеда «Орленок». Лорд невербально объяснил мне, что сосиски удались явно лучше ржаных гренок. Гренки он ел деликатно, как бы про запас и чтобы не оттолкнуть, не обидеть руку дающую, а сосиски – с урчанием и потусторонним еканьем селезенки.
Нас быстро сморило. Промытый дождем пес пах всеми сортами мыла «Камей», мы уснули до того момента, как в наш фанерный домик придет лютый холод. Он ждал нас утром, и справиться с ним мог только хозяин. При этом Лорд пользовался привилегией – не вставать с нагретого, пока комната не протопится. На этом собачьи привилегии заканчивались – октябрьскую грязь в лесу и на болоте Лорд будет месить босыми лапками, а я – резиновыми сапогами на два шерстяных носка со стелькой. Мы рано уснули и рано проснулись – не в городе. Сереньким утречком, тайно надеясь на прояснение неба, я читал у печки подшивку старых «Крокодилов», Лорд слушал внимательно. Даже слишком. При этом решительно ничего не понимал. Я как опытный журналист тоже обладаю такой способностью, это нас еще больше сближало. Шутки в «Крокодиле» были несмешные, какие-то туповатые или суконные. И дело было не в анахронизме контента. Чувствовалось, что люди вымучивают смешное за зарплату, у них была гонорарная сетка и выработка. Премии в конце квартала, «тринадцатая». Формализм и поденщина.
Я вымесил угли в печке, как тесто, и решительно встал с табурета. Тут же за моей спиной Лорд с грохотом сошел с кровати и устремился прямо в лес, полностью потеряв самообладание. Повизгивал на веранде, лупил хвостом в дощатый пол – торопил меня. В лесу я всегда снимал с него ошейник, дивясь, как быстро его зонарносерый окрас сливается с любым фоном. Лес начинался метрах в ста от нашей дачи, смешанный гнусный северный лес с частым подлеском, с травой по ноздри на редких полянах. Комариный ад четыре месяца в году. Если пробираться по такому лесу в дождь, метров через сто промокнешь до резинки от трусов. А через пару километров хода в рюкзаке будет все влажненькое-мокренькое, и только анальгин, спички и огарок свечи, упрятанные в жестяную банку от чая, отсыреют лишь к вечеру. Анальгин сразу пустит срамные желтые разводы по своей бумажной упаковке, а крепкие круглые облатки активированного угля распадутся в пальцах и все перемажут вокруг. Я думал об этом, срезая лесной массив, чтобы как можно скорее выскочить на старую дорогу, рассекавшую лес. Совсем старую. Где возможно, она петляла по сухим холмикам из плотного суглинка, а в обширной болотине вытягивалась вдруг в струнку. В этом месте ее плотно обстреливали в войну, достаточно точно, калибром от 100 мм. Воронки шли по обочинам, но было и два точных попадания в полотно – я облезал их по заросшим обочинам. Дальше местность еще понижалась, и дорога вдруг упиралась в основной водосброс с бескрайнего Ерзоловского болота – речку Игарку, чуть облагороженную мелиораторами в неведомом и далеком прошлом. От этого терраформирования болото стало не спеша подсыхать. Весной я отчего-то подумал, что есть надежда добраться с южного края болота до каких-то непонятных невысоких холмов на севере. Холмы среди болота были обозначены, как ур. Аудиа, и вот это «ур.» могло означать все что угодно – географически аномальное место, имеющее топоним, или бывшее поселение, почему-то оставленное людьми. Я хотел на все это посмотреть своими глазами и вернуться домой в сумерках. Или переночевать в лесу, под елкой.
Конечно, воображение тут же рисует перенесенную из тайги на наши невзрачные болотины ель-великана, упирающуюся нижними ветвями в столетний ковер из сухих игл. Уютный огонек костра ласкает градусами, выдавая ровное «батарейное» тепло и отчего-то не дымит, на глазах подсыхает одежда. Банка тушенки стоит на угольках, аппетитно шкворчит по верхним краям, пуская на стенки так называемую зажарку. Лорд угрелся, дремлет одним глазом – другой глаз, не мигая, уперся в тушенку, кажется, что банка от этого воздействия чуть шевелится, вздрагивает. Я перегибаюсь через Лорда, чтобы достать из рюкзака ложку себе и миску собаке… Но в реальности все будет не так. Начиная с елки. На костер тоже не приходилось особо рассчитывать. Только как на занятие от скуки. Сейчас начинался любопытный период, когда в лесу не горит ничего. Ни нижние ветки елок, ни береста, пропитанная водой, как губка. Таежный «петушок» не работает. Не горит сердцевина заваленной сухостойной сосны, распиленной и поколотой на лучины. И не помогает в этой борьбе с природой ни сухой спирт, ни оргстекло, ни парафин. Они не поднимают топливо. Многосуточный дождь, казалось, выбил весь кислород из воздуха – костер задыхается и увядает на глазах. И ты увядаешь. Время твоего сна разбивается на пятиминутные отрезки, тебя мотает между мирами, явь переходит в навь. Ноги ломит, влажный брезент рюкзака раздирает щеку, и при этом тебя ощутимо потряхивает, как дизель на холостых, – мучительными часами.
Я не хотел ночевать в лесу и оттого поспешал по глинистой тропке, проложенной между колей старой дороги. Лорд почти бесшумно челночил вдоль дороги. Сосредоточенно и серьезно рыскал, слившись с пейзажем. Он забегал вперед, потом возвращался – проверял, не отстал ли я от самого себя. Дорога просматривалась вперед метров на сто, но в серой хмари, истекающей влагой, не происходило ничего. Я редко туда смотрел, больше под ноги. И на лицо не лило, если смотреть вниз. Каким-то краем сознания я больше понял, чем увидел, что кто-то идет мне навстречу. Я не удивился совсем, я даже не заинтересовался – откуда идет человек? Идти ему было неоткуда – впереди только речка с черной водой и бесконечная болотина за два горизонта. С другой стороны, и я тоже шел не пойми куда… И что? Рыскаем по лесу в такую песью погоду. За каким-то псом. На*** мне это урочище? Я первый раз подумал про это без непонятного, страстного наваждения. Подумал и поднял голову. Сразу потекло со лба и бровей в глаза, промыло их.
Мне навстречу шла женщина. Чуть за тридцать, на грани смазывания контура фигуры. В сером, совершенно невзрачном платьишке из холстинки, как с подрамника, но, пожалуй, плотнее и грубее.
Ни одной яркой краски там не было, ни пуговки, ни блестючей молнии. Ее серые волосы, гладко зачесанные назад, «под гребешок», чуть намокли и тускло светились. Я заметил лоб в редких оспинах, не в веснушках. Возможно, и веснушки были, не могу вспомнить. И в тот момент, когда мы должны были встретиться глазами, я вдруг посмотрел на землю. Женщина была босая, а ноги ее измазаны желтоватой глиной почти до колен. Босые ступни, не чавкая, уходили в раскисшую глину. Я прошел мимо, не оглядываясь. И шел очень долго, погруженный в думы, которых не было на самом деле. В голове звенело от легкой пустоты. Я шел, пока собака не прыгнула мне под ноги с обочины. И застыла, ища взглядом что-то во мне, изучая меня так, будто увидела первый раз. Я растерянно оглянулся – сзади был пустой тоннель из черных веток, деревьев и буро-желтой листвы. И впереди было то же самое. И тогда я первый раз подумал, что в этих глуховатых местах Лорд никогда не пропустил бы мимо себя встречного человека без контакта. И пришлось бы говорить «извините» и «одну минутку, я его за ошейник возьму». В данном случае собака была для меня детектором реальности – не почуял, значит, не было. Я только не понимал, почему Лорд сидит на моем пути? И тогда я развернулся назад, на месте. Просто понял в одно мгновение, что нужно вернуться. Это было сравнимо с зубной болью, которая вдруг отпустила.
Мы еще долгих пару часов шли назад, я по-прежнему смотрел под ноги и видел свои следы – грубые подошвы резиновых сапог, каблук – короной шахматного короля. Видел углубления от собачьих лап в тех местах, где Лорд менял обочины дороги. Но следов босых ног я так и не встретил. Хотя и видел, как эти ноги погружались в глину по косточку ступни. Много лет спустя я лежал на чистой половице северной избы. Нюхал дерево, которое не мыли, а скребли. Дерево пахло карандашами из детства. Знахарь или ведун Коля делал мне массаж топором. Не обухом и не топорищем, а лезвием. Где острым уголком, а где полотном. Втыкал мне аккуратно топор в спину. К больным местам топор как бы «прилипал», задерживался. Инстинктивно, встречая сопротивление, ты делаешь следующий удар сильнее и можешь прорубить кожу, мышцы и сделать бубнового туза на плоти. В ромбовидной лунке рассечения будет видна фиолетовая кость, пока все не затянет кровью. Но Коля умел делать. Нашептывать, наговаривать так, что и синь-тоска и хворобы лютые отлетали на остров Буян, в море-окиян. Распускались папортники оранжевыми фестонами, на яблонях вырастали пряники в потеках патоки, в устье печи мерцали угли, слагаясь в неоткрытые галактики. Сама изба проседала, как качели на спуске, или ныряла, как на волнах, целя крыльцом-носом в звездистое небо. Я лежал на теплом полу, в жаркой избе, изба стояла на каменном яйце с огненным желтком, яйцо летело в ледяной пустоте, между мирами, которые никогда мне не увидеть и не познать. И мне хотелось плакать от одиночества и бессмысленности всего сущего. Я сомлел и заново родился.
Потом стояли с Колей на крыльце. Слушали, как в лесу лопались деревья от мороза и звенели звезды в небе. Меня разбирал внутренний жар. И я почему-то рассказал знахарю про эту встречу в лесу. Коля пожал плечами и запахнул плотнее тулуп, поднял воротник и, глядя из меховой норы, просипел:
– Лешачку ты повстречал. Это и хорошо, и плохо. Хотя деваться тебе, паря, было некуда. Хорошо, что ты в глаза ей не посмотрел. Но тут есть момент – ты ей пренебрег. А она тебя выделила, чем-то ты ей очень показался. Одинокий, терять нечего и искать не будут. Понимающий.
– Чего понимающий-то?
– Все, что надо, – отрезал Коля, и я не захотел его дальше расспрашивать. И не нужно это. Только с каждым новым седым волосом хочется дожить до октября и вернуться в тот самый лес, где мне предложили уйти во что-то иное, где могло быть лучше. И я приезжаю в этот лес каждый год, стою на старой дороге, жду чего-то. Прошу у лешачки, чтобы забрала свое наваждение. Не приходит. Обидел я ее крепко.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.