Текст книги "Что-то случилось"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
– Ты что с ним делаешь? – сердито спрашивает она, и слезы катятся у нее по щекам. – Отстань от него!
Когда я воюю с ней самой, она совсем не так легко дает волю чувствам. Когда я воюю с ней, она старается (стойко, на редкость упрямо, самолюбиво и зло) не поддаться, не заплакать (не доставить мне удовольствия понять, что мне хоть отчасти удается ее задеть. Я ей «в высшей степени безразличен»), как будто я только того и добиваюсь – довести ее до слез. (Часто так оно и есть.) И едва я вижу, что она и правда вот-вот заплачет, я неизменно бью отбой, обуздываю свои злые намерения и милостиво отступаюсь от нее.
(В нашей семье никакие проявления чувств не подавляются.)
(Всякое проявление чувства подавляется в нашей семье.)
С другой стороны, когда к дочери приходят друзья и у нее нет охоты похвастать братом, она способна обращаться с ним жестоко, грубо его обрывает и, главное, не дает своим приятелям – нескладным косноязычным подросткам – дурачиться с ним, перебрасываться мячом и вообще его замечать. Она не желает, чтобы он путался под ногами, когда ее окружают друзья. (Она не любит делиться.) Она оторвет их от него и прогонит его, прикрикнув:
– Нечего с ним возиться! Нечего ему к вам приставать! Пошел в свою комнату!
В такие минуты мой мальчик не понимает, что с ним происходит. Он не понимает, что с ним происходит сейчас. Он хочет быть таким, как другие мальчики, думает, будто этого хотим мы, и сильно ошибается. Ему кажется – все хотят, чтоб он был совсем не такой, как есть. А мы совсем не хотим, чтобы он был такой, как все. Мы хотим, чтобы он был такой, каким хочется нам (но каким нам хочется его видеть, мы еще и сами толком не поняли. Откуда ж ему-то это знать?). Мы хотим, чтобы он был непохож на других, был лучше. (Но и не слишком непохож. Откровенно говоря, я сам не знаю, каким хочу его видеть, лишь бы не доставлял хлопот. Он еще не знает, кем бы мы предпочли, чтобы он хотел стать, когда вырастет, знает уже только одно: мы бы предпочли, чтобы не было у него этого желания – работать на заправочной станции. И я ни на что не могу его натолкнуть. Врачом? У него нет кумиров. Юристом? Этого бы я не хотел. Я не могу указать ему примеры для подражания. Джеймс Пирпонт Морган II? Август Бельмонт Младший III? Клара Боу? Когда рос я сам, были по крайней мере такие люди, как Джо Ди Маджио, Бэби Рут, Джо Луис и Кордел Хэлл, и можно было хотеть им подражать, хотя теперь я рад, что не уподобился ни одному из них. Но я до сих пор не знаю, кем хочу стать, когда по-настоящему повзрослею. Не знаю даже, кем мне следовало бы хотеть стать. Я бы рад стать богатым. Стать президентом Соединенных Штатов Америки я не хочу – знаю хотя бы это. У президентов дурная репутация, и они портят добрососедские отношения.) PI вот он мужественно (по-детски), упрямо, растерянно изо всех сил старается стать таким, как все его однолетки. Он мечтает уметь приспосабливаться без труда, не раздумывая. В свои девять лет он хочет одеваться, как все остальные девяти-десятилетние мальчики (хотя одежда эта ему, пожалуй, и не нравится), радоваться и огорчаться по тем же поводам. (Бейсбол его наверняка больше не волнует, хотя сам он наверняка этого еще не понимает. Одно время, мальчишкой, вероятно сомневаясь, что когда-нибудь стану больше и старше – я, кажется, припоминаю время, когда мне не верилось, что я изменюсь и уже не буду тем одиноким, всему и всем чужим мальчонкой, каким был в ту пору, – я хотел стать жокеем, носить вишневый с белым жокейский картуз и участвовать в скачках, хотя никогда и не пробовал сесть верхом на лошадь и боялся подойти Даже к солидным, медлительным конягам, которые развозили мороженое, молоко, белье из прачечной или замертво падали на улице, как люди… после смерти брата я уже не в силах был дружески относиться к его жене и теперь вовсе не вижусь с ней, даже толком не знаю, в Нью-Джерси или на Лонг-Айленде она живет со своими двумя детьми, моей племянницей и племянником – …и вскоре над ними уже роились жужжащие тучи зелено-синих толстобрюхих мух. Мне, наверно, казалось, что жокеем, в красно-белом картузе, верхом на крупном, быстроногом, стремительном породистом скакуне, я всех проведу: все станут меня принимать не за мальчика, а за малорослого мужчину. Хорошо, что я так и не стал жокеем. Теперь я бы уже слишком отяжелел и не больно часто побеждал в скачках.) И это его желание стать как все очень неудачно во многих отношениях (не для меня, а для него), ведь в нем столько своего, что делает его удивительно милым, ни на кого не похожим (немало в нем и такого, без чего ему жилось бы куда лучше, и, может, когда-нибудь он сумеет от всего этого избавиться – впрочем, я уже подозреваю, что вряд ли он сумеет избавиться хоть от чего-нибудь. Теперь мне уже кажется, мы, в сущности, почти не меняемся. Просто душа наша покрывается шрамами, рубцами или мозолями, и, когда удается, мы забываем, что там под ними. Пока случай нам об этом не напомнит); и боюсь, то хорошее, что в нем есть, все мы, кроме дочери (я, жена, Форджоне, окружающий мир и даже пыльные, призрачные горы и кратеры на Луне, что напоминают о временах невежества и о привидениях), сообща разрушаем. (Даже самая мысль о Дереке преследует и гнетет его, даже высокие здания. Будь мы не людьми, а камнями, мы бы тоже угнетали его, и, возможно, ничуть не меньше. Все его гнетет. Быть может, мы для него и есть камни. Кто его знает, какими он нас видит. Я, например, в своих детях не всегда вижу детей. Отец мой и другие смутно запомнившиеся с детства мужчины, даже старший брат, еще живой в пору, когда я был маленьким, вспоминаются мне как немые, неодушевленные фигуры, способные мгновенно, незаметно для глаза переноситься с места на место и подавать какие-то загадочные знаки, которые неизменно предвещают какое-нибудь устрашающее и непостижимое событие.) Он наделен живым, прихотливым чувством комического, толикой мужества и отзывчивым сердцем; и даже наша теперешняя цветная служанка, которая при мне ходит на цыпочках и заговорить отваживается разве лишь невнятно, вполголоса, и та нет-нет да улыбнется какому-нибудь его неожиданному словечку, забавной выходке и от полноты чувств иной раз выпалит:
– Вот парнишка! Ох и парнишка же у вас! Цены ему нет.
Мы и сами так думаем (мы, можно сказать, кичимся и похваляемся его совсем не детскими прозрениями и причудами, по-хозяйски радуемся его незаурядности) и (подобно жестким, мощным автоматам, которые ведь не сами собой управляют) с бездумной старательностью его переделываем: стараемся закалить, смягчить, обострить его чувства, притупить его чувствительность, обманывая и его, и самих себя (как я обманывал и знал, что обманываю, когда спровадил мать в мерзкий дом для престарелых, который и ей и другим с фальшивым вдохновением расписывал как великолепное заведение, новенькое, комфортабельное, чуть ли не сверхсовременный отель), будто делаем это ему же на пользу. (А не себе.)
– Будь хорошим мальчиком, – внушаем мы ему. – Не бойся. Ты можешь это сделать. Старайся. Лучше старайся. Все в твоих руках. Не делай этого. Ты меня сердишь.
(Может, это и правда ему на пользу.)
(А может, и нет.)
И даже теперешняя няня Дерека, которой плевать на всех нас (и особенно она невзлюбила мою дочь – та дерзка и невежлива с ней и никогда не подлизывается), и, как я подозреваю, уже и на Дерека тоже, время от времени одаряет моего мальчика лестью прямо в глаза, что смущает его, и неуклюжими, напористыми объятиями, что его угнетает: на всех нас она смотрит совсем иначе, злобно и с ядовитым упреком; впрочем, его отношение к Дереку ей тоже не нравится.
– Ясно-понятно, ему неохота с Дереком играть, раз вы-то все у него на глазах бедненького обижаете, – отчитывает она нас при моем мальчике. – Вы никто с ним сроду не поиграете.
Моему мальчику не по душе ни сама няня Дерека, ни ее ядовитые похвалы. (Думаю, он чувствует, что она попросту через него хочет уязвить нас, остальных.) Он явно боится ее, как боится чуть не всех учителей и школьную медсестру, и, стараясь ничем не выдать свою неприязнь (он боится проявить враждебность к кому бы то ни было), всячески избегает разговоров с ней, уклоняется от ее прикосновений и объятий. (Она ему противна.)
– Избавься от нее, – в порыве досады резко говорю я жене.
Жена вздыхает:
– Не хочется опять начинать все сначала.
– Она и с ним-то плохо обращается. Он ходит у нее грязный.
– А где взять другую?
– Ты бы постаралась на этот раз найти молодую, неужели нельзя?
– Где?
– Хорошо бы нам найти такую, чтобы к нему привязалась. Тебе такой не найти. Я знаю. Они и заботиться-то о нем не хотят.
– Наверно, надо мне этим заняться самой. Наверно, я должна посвятить ему всю жизнь.
– Вот праведница.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Пойди в монахини.
– Наверно, так и надо бы.
– Не при твоем отношении к этому. Тебе этого вовсе не хочется. Ты вела бы себя с ним, пожалуй, хуже, чем любая нянька.
– Пошел ты…
– Мне нравится, как ты сквернословишь, – посмеиваюсь я. – Теперь у тебя получается куда лучше.
– Практика. Твои уроки.
– Горжусь.
– Это только с тобой. Твоими стараниями мне уже ничего не стоит послать тебя куда подальше.
– В постели я тоже тебя кое-чему научил.
– Изволите жаловаться?
– Сейчас – нет.
– Тогда опять пошел ты…
Она откатывается от меня. Мы почти нагишом. Я продолжаю хохотать.
– Я стараюсь, – подзадориваю я ее. – Стараюсь не обмануть твоих ожиданий.
– Может, пора подумать, куда нам его отправить.
– Может, уже хватит сейчас о нем.
– Самое время.
– Нет.
– Отправить туда, где ему будет лучше, чем дома.
– Я сказал нет.
– Рано или поздно все равно придется. Ну, то есть придется об этом подумать. Ты только и знаешь, что отмахиваешься.
– Не желаю об этом разговаривать.
– Теперь у нас будут деньги. Правда?
– Ничего ты не понимаешь.
– Я только спрашиваю.
– Будут, если я соглашусь на новую должность. Но на это у меня и так есть деньги. Дело не в деньгах.
– Может, все-таки следует согласиться.
– Не желаю сейчас об этом разговаривать.
– Я же о твоей работе.
– И о работе не желаю. Но ты ведь не о том. Вовсе ты не о работе. Вечно врешь.
– Но ведь когда-нибудь надо же об этом поговорить. Необходимо что-то решить. Ну погоди минутку, слышишь? Невозможно без конца увиливать.
– Я могу до самой смерти.
– Не шути этим.
– И оставлю его у тебя на руках.
– И этим не шути.
– И ее. И его тоже. Вот когда ты покрутишься.
– Ничего тут нет смешного.
– Ты разве не хочешь, чтоб я умер?
– Ты же знаешь, я не выношу таких разговоров.
– Он еще слишком мал. Не хочу я сейчас о нем говорить. Вдруг дети услышат.
– Запереть дверь?
– Ты тоже хороша, – напоминаю я ей. – Если я говорю «да», ты говоришь «нет». Когда я предлагал его отправить, ты говорила – мы не можем.
– Это ради его же блага.
– Ничего подобного.
– Может, надо отправить их всех, – безнадежно говорит жена.
– То есть?
– Сама не знаю, – идет она на попятный. – Дети из-за него смущаются. Стыдятся. Может, лучше их куда-нибудь отправить, а он пускай остается дома?
– Думаешь, без них станет легче?
– Да нет, это я так просто. Ты же знаешь. Просто худо мне. Дети не хотят, чтоб их друзья его видели, когда приходят к нам. Мы и сами не хотим.
– Говори за себя. Меня он вовсе не так стесняет.
– Неправда. Ты просто притворяешься. Делаешь вид, будто тебе это легко. Он всех стесняет. И всем, кто у нас бывает, тоже приходится притворяться.
– Выгони эту старую суку.
– Что толку?
– Нам будет лучше. Она всем грубит.
– Не смей употреблять то слово. Ты же знаешь, я этого не люблю.
– Потому-то и употребляю. Пора бы тебе привыкнуть. Я привыкаю. Если хочешь знать, вот сейчас как раз и привыкаю.
– Тебе-то хоть бы что.
– А как же.
– Я тебя знаю. Как только я ей скажу, чтоб уходила, тебя, наверно, мигом куда-нибудь сдует, и когда новая придет, тоже.
– Еще бы!
– Смейся, смейся. Ты даже поговорить с ними не желаешь, когда они приходят наниматься.
– Понятия не имею, о чем с ними разговаривать.
– А потом недоволен. Те, кого я нанимаю, тебя не устраивают.
– Я рад, что тебе хоть кого-то удается нанять.
– А потом забываешь, как было без них. И начинаешь их ненавидеть и требуешь, чтоб я их выгоняла.
– Подыщи молодую, неужели не можешь? Неужели не можешь взять студентку-психолога?
– Нам нужна не приходящая, а чтоб была с ним неотлучно. Она должна делать решительно все. Сам он ничего не может. Ты предпочитаешь не замечать неприятного.
– А ты?
– Неужели тебе не стыдно лезть ко мне, когда мы говорим о детях, хотя бы и о Дереке?
– А что такого?
– Ты меня заставлял даже в день, когда умерла моя бабушка.
– Когда умер твой отец, я тоже был не прочь.
– Не смей так говорить. Ты же знаешь, каково мне было.
– Одно другого не касается.
– Зато меня касается. Мне от этого не по себе.
– А мне-то почему должно быть не по себе?
– По-моему, так себя не ведут.
– Хочешь, чтоб я ушел? Если хочешь, я уйду.
– По-моему, так не полагается. Это неприлично. Сама не знаю. Мне от этого не по себе.
– Ты разве не любишь вести себя неприлично?
– Нет. Это ты любишь.
– Я люблю тебя на ощупь.
– Я что ж, грубая? Я бываю вульгарной?
– Ну вот. Да, теперь мне и правда совестно. А все из-за тебя. Вечно ты затеваешь разговоры. Не так уж и часто мы в это время разговариваем о детях или о чем-нибудь серьезном.
– Я чувствую, это неприлично.
– Тогда я уйду. Так мне это не в радость. Хочешь, чтоб я ушел?
– Вот так в постели говорить о том, чтоб его отправить из дому.
– Ты сама завела этот разговор. Не я. Так что же не прилично – разговор? Или я?
– Ты меня любишь?
– Стараюсь. Изо всех сил. Чувствуешь, как стараюсь?
– Не надо так.
– Так?
– Я не про то.
– Так?
– Пошел ты знаешь куда…
– Запри дверь.
– Сам запри, раз тебе так не терпится.
– К черту старую суку.
– Господи, какой ты дикарь, – говорит она; на сей раз это крик души.
– Богохульствуешь, – говорю я в ответ. – Вот бы тебя сейчас услыхал твой новый священник. Пари держу, он бы не прочь увидеть тебя сейчас. Ты разве не рада, что я дикарь?
– Не испытываю никаких чувств.
– Чувств, – подхватываю я. – Чувств – сколько хочешь. Потрогай, вот они мои чувства.
– Ничему я не рада.
– Чего ты хочешь?
– Сама не знаю… Я готова.
– Сейчас запру дверь.
– Буду искать няньку.
– По-моему, он теперь гораздо лучше, правда?
– Нет.
– По-твоему, нет?
– Нет. Ты всегда так говоришь.
– А если не говорю, ты сама говоришь.
– Знаю, – соглашается она.
– По-моему, он больше прислушивается. Он теперь понимает. Старается держать себя в чистоте.
Она решительно мотает головой.
– По-моему, ему от нее никакого толку.
– Ты не согласна?
– Нет. У него не может быть никаких улучшений. Никогда. Так считают врачи.
– Тогда давай прогоним эту старую суку. Мы все ее терпеть не можем. А она – нас. Она прямо как миссис Йергер в старости, только дряхлее.
– Что еще за миссис Йергер?
– Я у нее под началом работал. Давно, мальчишкой.
– А этим с ней занимался?
– С ума сошла. Она была старше моей матери.
– Я сказала, я готова. Чего ж ты тянешь?
– А мне нравится. И тебе вроде должно нравиться. Она была как бочка, а груди никакой.
– Как у меня?
– Совсем не так.
– У меня маленькая грудь. Ты сам говоришь.
– Не такая уж маленькая. Как раз мне по вкусу.
– А других не пробовал?
– Никогда.
– Дверь запер?
– Угу. Ты-то что так беспокоишься?
– Вошел?
– Раскройся.
Когда я занимаюсь любовью с женой, я иной раз закрываю глаза и, чтоб придать остроты, стараюсь думать о ком-нибудь поинтересней, чем миссис Йергер или эта старая ведьма, нянька Дерека. Стараюсь думать о розовой, цветущей Вирджинии и не могу; поначалу она вся шелковистая, дурманяще душистая, но воображение скоро отказывает мне, она блекнет, и вот уже она такая, какой была бы сегодня, если бы в расцвете лет (хотя ей-то это вовсе не казалось расцветом, ха-ха) не покончила с собой: приземистая, крепко сбитая, болтливая зануда (такая же, как почти все. Пусть бы уж эти поборницы женской свободы поскорей сами дали себе волю и стали более подходящими партнершами для любителей секса вроде меня. И друг для друга), чуть не на десять лет старше моей жены (вот черт, ну почему только одни камни с годами не меняются?) и физически куда менее привлекательная, очень ясно представляю – крупные поры, платья с глубоким вырезом, из которого выпирают морщинистые прелести, чересчур нарумянена, чересчур много хихикает, а властный, пронзительный голос режет ухо. Нет уж, с женой куда лучше – и я открываю глаза и смотрю на нее. (Хорошо бы у меня и вправду была в городе эдакая лихая секс-бомбочка и дома являлась бы мне в эротических мечтах. Но нет у меня такой: чуть не все девчонки, которые мне достаются, печальны – каждая на свой лад – и пресноваты. Так что приходится мне в моих сексуальных фантазиях употреблять собственную жену, даже в те минуты, когда я тем самым с ней и занимаюсь. Вот до чего верный муж. Бывает, окажусь в постели с какой-нибудь девчонкой – в городе или за городом, – и сразу об этом пожалею, и тогда закрываю глаза и воображаю, будто со мной собственная жена. Какова преданность. Жена могла бы гордиться, узнай она, что я вспоминаю о ней в таких случаях, только вряд ли я ей про это расскажу. Ей это, пожалуй, не очень понравится.)
Моему мальчику не нравится, когда дверь нашей спальни заперта (и он так и говорил, пока чутье не подсказало ему, что тут пахнет сексом. Наверно, однажды дочь прямо ему сказала: – Они там трахаются).
И еще ему не нравится, когда нянька Дерека хватает его своими жирными и дряблыми руками с узловатыми пальцами и прижимает к затхлому, мятому лифу (мне бы тоже не понравилось. У нее, как у миссис Йергер, массивный неопрятный фасад, а за ним все дряблое, отжившее), и он уже не раз горько и униженно жаловался матери:
– Это ты виновата. Почему ты ей позволяешь меня хватать? Пускай она не пристает ко мне, и не обнимает, и не тискает. И не нравится она мне. Скажи ей, пускай не пристает.
– Пожалуйста, постарайтесь его не трогать, – сто раз, вежливо, с чувством неловкости говорила ей жена. Но толку было чуть. – Ему это неприятно. Он не любит, когда на него обращают слишком много внимания. Не надо за него ничего делать. Он предпочитает все делать сам. И постарайтесь по возможности поменьше его тискать и обнимать. Такой у него каприз. Он не любит объятий и поцелуев. Кто бы ни стал его целовать и обнимать, он этого не любит.
– А когда я, он не против, – клохчет в ответ разукрашенная бородавками ведьма. – Я умею с детьми. Он меня любит. Я уж знаю. Ему нравится, когда я его поглажу, и как пахну, нравится. Я всегда содержу себя в чистоте: Дети, они страх какие чувствительные к запахам.
Нет, он не любит, чтоб его целовали, обнимали, тискали – свои ли, чужие ли, – хотя есть у него манера эдак легонько стукнуться об меня плечом, когда ощущает нашу близость, или на миг приткнуться к жене (а вот с дочерью иначе, с дочерью он любит шалить и бороться, и она, если есть время, охотно затевает с ним потасовку. Когда он был поменьше, в два, три, четыре года, в пять лет, если жена купала, припудривала или одевала его, у него обычно происходило восстание плоти и он с удовольствием и нескрываемым любопытством показывал на него пальцем и по-своему это толковал и спрашивал. И мы разумно и откровенно ему объясняли что к чему – мы не хотели приучать его стыдиться. Восстание плоти нас не смущало, мы смотрели на него даже с гордостью. Теперь он больше не говорит нам об этом. Не помню, бывало ли со мной так в девять лет. Помнится, когда я сидел или вертелся у матери в спальне и видел, как она одевается или снимает уличное платье и облачается в домашнее, всегда бесформенное и выцветшее, я ощущал в крохотном своем мужском естестве пугливый, робкий трепет. Помню ее розовые или бесцветные корсеты с болтающимися подвязками и с костяными или целлулоидными планочками, которые вечно вылезали наружу, хотя, для чего нужен корсет, я вряд ли тогда знал. Помню, я любил молча затаиться в уголке ее спальни и наблюдать. Что же это было, если не сексуальное влечение? Помню, потом мне все это снилось: мать в корсете и трусиках, и я слоняюсь по ее спальне, прикидываясь, будто чем-то занят. Мой мальчик отдает ребятам деньги. Напрасно я из-за этого беспокоюсь), а к няньке Дерека питает какое-то особое отвращение (ко всем его нянькам, и я тоже. И ко всем нашим прислугам. Приходя в кухню перекусить, он бы хотел брать еду сам, и я тоже. Все няньки немолоды, и почему-то каждая на свой лад уродлива – у одной лошадиное лицо с длиннющим подбородком, у другой не хватает переднего зуба, у третьей шрам на брови, у четвертой вечно лихорадка на губе. И даже когда нет у них ничего такого, все равно они уродливы), отвращение это вызвано тем, что она не просто нянька, а нянька при больном, и появилась она у нас потому только, что Дерек слабоумный, пришла от другого слабоумного, и когда просит разрешения отлучиться на день и уже не возвращается или когда жена ее увольняет и она уходит еще к какому-нибудь слабоумному – во всем этом моему мальчику чудится угроза: вдруг и он станет больным и неполноценным. (Ручаюсь, он и не представлял, да и я тоже, как много, оказывается, на свете слабоумных.) Она замаскированная вестница несчастья, зловещая примета, стрелка-указатель, носительница дурных вестей (он, вероятно, путает причину и следствие: думает, что болезнь Дерека вызвана ее присутствием в нашем доме, а не ее присутствие вызвано болезнью Дерека), и он не желает быть следующим ее избранником. Но и оказаться позабытым он тоже не желает.
– Ты когда был в Пуэрто-Рико три года назад, тебе очень было грустно?
Такого вопроса я не ожидал.
– Два года назад, – поправляю я.
– Три.
– Да, верно.
– Два года назад ваша конференция была во Флориде.
– Верно. Нет, мне не было грустно. А тебе?
– Я думал, ты не вернешься.
– И тебе поэтому было грустно? Но я же вернулся, правда? Ты ничего такого не говорил.
– Потому что мне тогда было очень грустно. И я на тебя сердился.
– Это еще почему?
– Сам не знаю.
– За что?
Он пожимает плечами, он не знает.
– И ты все еще сердишься?
– Ты когда уезжаешь, я всегда сержусь.
– А сейчас сердишься?
– Тебе опять уезжать?
– Опять будешь сердиться?
– Опять уедешь?
– Да.
– Наверно, не буду. Может, не буду.
– Я там по тебе скучаю.
– Тебе там весело? – спрашивает он.
На минуту я задумываюсь. И отвечаю начистоту:
– Весело. В общем, весело, Я очень напряженно работаю. Это вначале. И здорово тревожусь. А потом можно дать себе отдых и повеселиться.
– Ты с конференций не звонишь.
– Это трудно.
– А я из-за этого думаю: вдруг ты не вернешься. Перед отъездом ты к нам ко всем ужасно придираешься.
– Ну неправда.
Да, придираешься. Мы тебе чего-нибудь говорим, а ты не слушаешь, и без конца кричишь.
– Ну неправда.
– Кричишь.
– Разве?
– Да. И запираешься у себя в комнате и сам с собой разговариваешь.
– Да не разговариваю я сам с собой, – говорю я, не сдержав досады, но тут же улыбаюсь. – Я репетирую. Готовлю речь и слайды, которые надо будет показать на конференции.
– Все равно ж ты разговариваешь сам с собой. Правда?
– Я хочу быть уверен, что все сделаю как следует и, когда придется выступить, ничего не забуду.
– Мне когда надо говорить перед всем классом, мне страшно.
– И мне. Я знаю, что тебе страшно.
– А по канату лазать тебе страшно?
– Страшно. Но больше я не должен лазать и уж теперь не стану.
– А ты это любишь?
– Лазать по канату?
– Говорить речи.
– Да, пожалуй. Во всяком случае, люблю, когда мне это предлагают. И конечно, волнуюсь. Но мне это приятно. Особенно после.
– Я всегда боюсь: вдруг забуду, что надо сказать. Или вдруг меня в это время затошнит и вырвет. Знаешь, я почему боюсь плавать? Я, наверно, если стану тонуть, мне стыдно будет звать спасателя.
– Ну как же не позвать.
– Еще знаешь, чего боюсь: вдруг кому-нибудь в классе или учителю я не понравлюсь. Не понравится, что я говорю.
– Вот потому-то я так серьезно и готовлюсь. И потому даже немного сержусь, если кто-нибудь из вас мне мешает. Хочу быть уверен, что ничего не забуду.
– И никогда не забываешь?
– Не на конференции. Там мне ни разу не пришлось выступить. Мой начальник не дает мне ходу.
– Грин, – безошибочно угадывает он.
– Да.
– Мне Грин тоже не нравится, – признается мой мальчик, опуская глаза. – Потому что ты его боишься.
– Я его не боюсь.
– Тебе он не нравится.
– Нет, почему же, нравится.
– Он твой начальник.
– В том-то и беда. Начальнику волей-неволей надо подчиняться, а иногда это такой человек, что с ним трудно ладить. Но это вовсе не значит, что он мне не нравится. Или что я его боюсь.
. – Значит, нравится?
– Нет. Но больше многих других.
– А почему ты должен работать в таком месте, где тебе столько народу не нравится?
– Мне там нравится. И я должен.
– Знаешь, чего я боюсь? – спрашивает он, с интересом взглядывая на меня.
– Очень многого.
– А еще знаешь, чего я боюсь?
– Еще многого.
– Я серьезно.
– Чего же?
– Что ты не вернешься.
– Ты меня удивляешь. Вот не думал, что ты об этом думаешь.
– Думаю.
– Все время? Или только когда конференция?
– Все время. Но больше, когда конференции. Тебя так долго нет.
– Я иногда звоню. Когда туда приезжаю.
– И в другие разы тоже – когда тебя долго нет. Когда уезжаешь на один день, еще ничего. А то мне сразу кажется, ты не вернешься.
– Я всегда возвращаюсь. Вот он я, верно? Но когда-нибудь я умру.
– Не хочу, чтоб ты умирал.
– Ладно, постараюсь не умирать.
– А иногда хочу.
– Чего хочешь? – Я не столько оскорблен, сколько ошеломлен.
– Хочу, чтоб это случилось.
– Чтоб я умер?
– Сам не знаю. Это когда я злюсь. Или во сне.
– Ты же никогда не злишься.
– Еще как злюсь. Когда ты уезжаешь, – горячо настаивает он. – Нет. Не хочу, чтоб ты умер. Никогда. И сам не хочу умирать. Ты злишься?
– Нет. А ты?
– Нет. Если б я был не один в комнате, а с тобой и с мамой, наверно, я бы так не боялся. Не хочу один.
– Ты же будешь не один. С мамой. Не может человек вечно бояться и ждать всяких ужасов.
– А я могу, – с печальным смешком говорит он.
Я в ответ улыбаюсь.
– Нет, не можешь. Даже ты не можешь. Я тебе, знаешь, миллион всяких ужасов назову, у тебя и времени-то не хватит вечно их бояться.
– Не надо! – в притворном испуге восклицает он.
– Не буду, – сочувственно обещаю я. – Всегда происходит еще и что-то нестрашное и отвлекает наши мысли. Давай лучше поговорим о чем-нибудь таком, чтоб ты посмеялся, ладно? О чем-нибудь забавном. Пошутим.
– Давай. – И лицо его освещает мимолетная улыбка.
– Начинай ты.
– Может у человека кровь превратиться в воду?
– Что-что?
– Мне так сказали.
– И это смешно?
– Нет. Я все время про это думаю.
– Когда тебе это сказали?
– Давно, уже несколько месяцев.
– Что ж ты меня раньше не спросил?
– Хотел сам подумать. Он говорит, он прочел про это в газете.
– Сомневаюсь.
– Мне сказал один мальчик в школе. Что кровь превращается в воду и тогда человек умирает.
– Он, наверно, говорил про лейкемию.
– Что это? – тревожно спрашивает мой мальчик.
– Эх, зря я тебе сказал. – Я с огорчением прищелкиваю языком. – Знал, что не надо, а все-таки сказал. Это болезнь крови. Что-то делается с белыми кровяными тельцами.
– И она превращается в воду?
– Нет. Не думаю. Не в воду. Но вроде того.
– И от этого умирают?
– Иногда.
– И у детей тоже так бывает?
– Не думаю, – лгу я.
– А он говорит, там было написано про мальчика. Говорит, это был мальчик, и он умер.
– Значит, наверно, так бывает. Я думаю, иногда бывает, что…
– Не надо, не рассказывай, – обрывает он меня и забавно воздевает руки к небесам, в священном ужасе, наигранном и все же неподдельном.
– Я уже сказал.
– Больше не рассказывай.
– Вот ты всегда так, – мягко упрекаю я. – Спрашиваешь про всякие страсти, какие только можешь выдумать, а потом, когда уже отвечу, говоришь: «Не надо, не рассказывай».
– Ты злишься?
– Разве похоже? Нет, совсем не злюсь.
– Иногда я не понимаю.
– Конечно, понимаешь. Ты ж мне все время говоришь, будто я вечно кричу. Нет, я не злюсь. Я хочу, чтоб ты говорил со мной обо всем, о чем думаешь, особенно если в чем-то не можешь разобраться.
– Правда хочешь? Буду говорить.
– Правда. Спрашивай, о чем хочешь.
– Ты трахаешь маму? Ты сказал, можно спрашивать обо всем, – поспешно, умоляюще прибавляет он, увидав, что я раскрыл рот от изумления.
– Можно, – отвечаю я. – Да, бывает.
– А почему?
– Это приятно, вот почему. Это своего рода развлечение. А ты знаешь, что это значит?
Он неуверенно качает головой.
– Ничего, что я спрашиваю?
– Что спросил, занимаюсь ли я этим, ничего. А вот что это такое, пожалуй, спроси лучше кого-нибудь еще. И лучше, пожалуй, называть это другим словом.
– А я не знаю другого слова. Повалить?
– Это почти то же самое. Можешь говорить любое слово. Правда, в разговоре со мной это странновато. Но ничего, говори. По-моему, ничего страшного.
– Ты на меня злишься?
– Нет. Что ты все спрашиваешь? Ты разве не понимаешь, когда я злюсь, а когда нет?
– Не всегда понимаю.
– Я же вроде так часто кричу.
– Не всегда. Иногда ты совсем не разговариваешь. Или разговариваешь сам с собой.
– Не разговариваю я сам с собой.
– Ты кусаешь ногти и никого нас даже не слушаешь.
– Вот как? А почему ты думаешь, что я в этих случаях я злюсь?
– Мы тогда все боимся.
– Это еще не значит, что я злюсь. Иногда мне просто невесело. Или я задумался. Может же так быть, что мне невесело, верно?
– А мама рассердится, если я ее спрошу?
– О чем?
– Что ты ее трахаешь.
– Разве что из-за самого слова. А может, и нет. Только не спрашивай при ком-нибудь.
– Лучше я не буду.
– Ты уже спросил меня. И я ответил. Если станешь спрашивать ее, значит, уже не потому, что хочешь узнать, верно? Просто хочешь посмотреть, рассердится ли она.
– Это ничего? Что я тебя спросил?
– Ты уже трижды спрашивал об этом. Я не сержусь. Ты бы хотел, чтоб я рассердился?
– Я думал, ты рассердишься. У других ребят отцы наверняка бы рассердились.
– Может, и мне следовало бы рассердиться. Я лучше других отцов. Ты поэтому столько раз меня спрашиваешь? Хочешь меня рассердить?
Он решительно мотает головой.
– Нет. Не люблю, когда ты сердишься. Вот сейчас я вижу. Уже начинаешь сердиться, верно?
– Я тоже не люблю. И сейчас не сержусь.
– Говоришь с чувством? – вспоминает он.
– Говорю с чувством, – подтверждаю я.
– Не нравится мне Дерек, – без всякого перехода заявляет он. Лицо у него становится беспокойное, обиженное.
– Не годится так говорить, – мягко наставляю я. – И думать так не годится.
– А тебе он нравится?
– Не годится об этом спрашивать.
– Ты ж только что сказал, мне можно спрашивать, о чем захочу. А про это я тоже всегда думаю.
– Да. Спрашивать можно. Хорошо, что ты сказал так и что спросил меня. И хорошо, что я так тебе ответил. Это правильно и для тебя, и для меня. Тебе понятно? Надеюсь, это не слишком сложно, разберешься. Я не увиливаю от вопроса.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.