Электронная библиотека » Джозеф Хеллер » » онлайн чтение - страница 21

Текст книги "Что-то случилось"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 13:42


Автор книги: Джозеф Хеллер


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

Именно эти слова нахлынули на меня во сне или ошеломили в минуту пробужденья:

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

(Без имени. Пробел, зловещий пропуск, просто прочерк… не знаю, как это передать.)

– Что? – выдохнул я и оледенел, мороз пошел по коже. (Недаром я все ждал этой трагедии, вот она и надвинулась, сейчас разразится, а я перед лицом ее нем, бессилен.)

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

У меня не было имени, но я знаю, кто я.

Я отчетливо слышал ее голос по телефону, но понять и поверить не мог; и лицо ее представлял – темное, широкое, безучастное, – и опять переспрашивал: «Что? Что?» – и заставлял ее все повторять снова и снова, я не знал, как быть, и лишь в ужасе тянул время и вновь кричал: «Что? Что?» – и опять служанка повторяла все то же, все одно и то же:

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

(Время неслось во весь опор, но оставались все те же пятнадцать секунд.)

– Мистер…, ваш мальчик лежит в гостиной на полу и уже пятнадцать секунд не дышит.

(Это, конечно, сон.) Ну а как бы я поступил, случись такое наяву? Вот в такой, как сегодня, обычный, ничем не примечательный день сидел бы я у себя на службе в городе и мне позвонили бы из дому, что мой мальчик упал на пол в гостиной и, кажется, умирает, – что тогда? Я в точности знаю, как бы я поступил. Позвонил бы в полицию, и пускай управляются сами.

(– Мой мальчик лежит на полу в гостиной и уже пятнадцать секунд не дышит, – сказал бы я им, и это было бы совсем как в моем сне.)

Потом бы я тяжко вздохнул и мне стало бы очень себя жаль. Я отменил бы встречи, изменил свои планы и поспешил домой, сел бы в самый медленный поезд и поспешил домой. Быстрей было бы на такси, но, вероятно, это пришло бы мне в голову только на вокзале, когда, сидя в вагоне, я ждал бы отправления. Я бы волновался, сходил с ума. И все же понимал бы, что, в сущности, не спешу, а только делаю вид, ведь все уже совершилось и лучше приехать уже после того, как кто-то другой примет необходимые меры и тот или иной исход будет уже определен, ведь все равно я окажусь там слишком поздно и от меня уже не будет толку. Не захочу я объяснять кому-либо из сослуживцев, почему так рано ухожу, – не захочу встречать участливые взгляды и слышать ахи и охи. И когда снова их увижу, не захочу отвечать на расспросы. А главное, мне все это, наверно, будет неприятно, меня все это будет связывать, стеснять. (Когда меняются планы, мне это неприятно.)

Неприятно было вчера опоздать на коктейль с нашими агентами, где меня ждали гораздо раньше, – человек моих лет погиб неподалеку на станции метро, и образовалась пробка; он не смог втиснуться в вагон, но дверями ему защемило руку, а поезд все равно тронулся, хотя это не полагалось, сказано сегодня в газетах, и его потащило по перрону, а когда поезд влетел в туннель, разбило об опоры и стены, о камень и металл. Жена была уже в вагоне, и видела все, и не могла помочь. (Наверняка она крепко схватила его руку и не выпускала, в бессмысленной и тщетной надежде его спасти. Наверняка все это было как во сне. Наверняка она и сейчас еще твердит:

– Это было как во сне.)

Другого человека моих лет вчера застрелили в парке, и никто не знает почему. (Люди моего возраста уже начинают умирать от рака, от инсульта, от сердечных приступов.) На прошлой неделе еще одного человека застрелили в парке, и никто не знает почему. А неделей раньше еще одного застрелили в парке, и никто не знает почему. Каждую неделю в парке кого-нибудь пристреливают. И никто не знает почему. В метро закололи ножом мальчика. Я не хожу в парк. (В Джексоне, штат Миссисипи, чуть не каждый год полиция хладнокровно расстреливает трех цветных студентов, и все знают почему, так что мы, остальные, уже не боимся.) Я и по сей день боюсь дверей. Боюсь закрытых дверей и боюсь того, что могу подглядеть через открытые двери или что может там меня поджидать. Ведь я чуть не умер от страха в тот день в больнице, когда ему вырезали миндалины и после операции отворили двери и вкатили его в палату, еще без сознания, тихого, бледного, пахнущего эфиром, от которого меня замутило, и из неподвижной ноздри противно вытарчивала почти черная корочка запекшейся крови. (Я спасся чудом.) Внутри у меня все перевернулось. Голова закружилась. Комната поплыла перед глазами.

– В чем дело? – поглядев на меня, в испуге вскрикнула жена. – Что случилось?

(Уж не знаю, отчего она так перепугалась: то ли ей вообразилось, будто я что-то узнал о мальчике, то ли будто что-то стряслось со мной.)

Я не мог слова вымолвить. Думал, меня вырвет (но и на это сил не хватило). В ушах звенело, голова раскалывалась, пол уходил из-под ног, и, не кинься жена ко мне от постели моего мальчика с громким, пронзительным криком, не подхвати под локоть, не впейся в меня длинными ногтями, я, наверно, тут же грохнулся бы в обморок (как баба). Она держала меня крепко, огромные глаза ее пылали, как две яркие лампы. Она не дала мне упасть и, точно жалкого инвалида, усадила на стул. (Жена сильнее меня, да и лучше, только надо, чтобы она никогда этого не узнала.) Со столика у постели моего мальчика она взяла кувшин и налила мне холодной воды. Я маленькими глотками пил из стакана, и в эту минуту вошел врач и спросил, не случилось ли чего. Я покачал головой и смошенничал, вывернулся.

– Ничего не случилось, ведь все сошло благополучно, правда? – сказал я. – Объясните ей. Операция ведь прошла благополучно?

– Все прекрасно, – с улыбкой ответил врач. – Ребенок будет как новенький. Вот они. Бывшая его собственность. Может, он захочет их сохранить.

Мы выбросили их еще до того, как мой мальчик пришел в сознание.

В жизни не забуду это удаление миндалин. (И то, как мне самому удаляли, тоже не забуду.) На меня все еще порой нападают приступы дурноты, как тогда, когда исходящий от него сладкий, удушливый запах эфира мучил меня позывами к рвоте, и помнится пятно засохшей крови, осквернившее его бледное лицо, и так больно вспоминать, как потом дома, поправившись, он стал безотчетно, одержимо, снова и снова, в тишине и душной тьме пробираться к нам в комнату, когда, по его расчетам, мы должны были уже крепко спать (ненадолго он обратился в какое-то маленькое одержимое существо из тех времен, когда человек еще не стал человеком), потому что не в силах был оставаться ночью один в своей комнате. (До нас тогда не доходило, что он и правда был не в силах. Нам казалось, он просто хитрит. Мне кажется, я тоже не в силах был оставаться на ночь один у себя в комнате после того, как мне вырезали миндалины. Смутно помнится, однажды мне разрешили переночевать в постели вместе с отцом и матерью; а почему бы еще они допустили такое, если не потому, что я был болен и напуган.) Мы выгоняли его. Вечерами, когда мы велели ему отправляться спать, он даже не хотел переступить порог своей комнаты. Мы его заставляли. (Мне кажется, он боялся, что мы замышляем недоброе: едва мы обманом загоним его туда и он позволит закрыть дверь, мы запрем его там навеки. Закрывать дверь он нам не давал. Приходилось всегда оставлять ее чуть приоткрытой.) Его мы не запирали. Мы сами запирались от него. Запирались в спальне: не могли выносить, что он по нескольку раз за ночь пробирается к нам, волоча за собой свое пестрое одеяло (и находили его потом за дверью – скрючится и лежит на полу в узком коридоре, на сквозняке. Поначалу мы забывали, что он может там оказаться, и утром, когда, раскрыв дверь, наталкивались на него, едва удерживались, чтоб не вскрикнуть. А потом уже просто боялись открывать дверь спальни: чувствовали, он под дверью. Иногда его там не оказывалось, он исчезал, и мы опять приходили в ужас, пока не находили его). То было страшное время, все мы извелись (особенно, надо думать, он, но мы не склонны были это замечать. Я старался почаще ночевать не дома. Уже через неделю он с этим справился. Мне справиться удалось не так скоро). Это была пытка (и такое мученье навязал нам он). Это бесило, сводило с ума, легко ли уснуть, когда ночь за ночью лежишь и ждешь – вот сейчас он опять тихонько подергает ручку двери, опять зашелестят его шаги по толстому ворсистому ковру, опять он попробует забраться к нам в спальню и вялым своим протестом и мукой разбудит нас и напугает со сна… легко ли рассерженным проснуться поутру и увидеть, что он со своим одеялом растянулся на полу у постели или где-нибудь в углу подле туалетного столика или стула и тяжелые веки его наконец плотно сомкнулись от усталости, вспухшие губы некрасиво обмякли, и меж ними вскипают пузырьки, и тут же безжизненно замер большой палец, словно только что выскользнул изо рта. (Какое страшное это было для меня время, когда ему удалили миндалины. Хуже, чем когда удаляли мне самому. Может, я так никогда от этого толком и не оправлюсь.)


– Оставайся у себя в комнате, – сурово приказывал я ему.

– Надо вернуться к себе в комнату, – мягко уговаривал я его в темноте нашей спальни, когда во мне неожиданно открывались новые запасы доброты и жалости (в сущности, просто умолял его оставить нас одних). – Если хочешь, не гаси свет. Тебе совершенно нечего бояться.

– Я не боюсь.

– Мама или я побудем с тобой.

– Тогда пойди ты.

– Я не могу остаться у тебя в комнате на всю ночь.

– А мне тогда почему там оставаться?

– Это твоя комната.

– А я хочу в вашей комнате. Хочу с тобой и с мамой.

– Доктор сказал, так нельзя. Он сказал, тебе это вредно.

– Какой доктор?

– С которым мы советовались.

– Не верю ему.

– Поди сам с ним посоветуйся, хочешь?

Он боялся докторов и до сих пор боится докторов, сестер и зубных врачей. (Он никогда не хотел, чтобы ему сверлили или рвали зубы.) Пожалуй, он тоже никогда толком не оправится от той операции. Боюсь, и он и дочь никогда мне не простят, что я допустил, чтобы у них в миндалинах так прочно укоренилась инфекция – и обоих пришлось положить в больницу и выдергивать миндалины (или вырезать – как бишь там это делают. А у него еще и аденоиды. За аденоиды он на меня не сердится, хотя у него их тоже удалили, – он еще не знает, что это за штука, да и никто не знает. Кажется, это совсем особые органы, они растут у человека в зеве и самой природой только для того и предназначены, чтобы их вырезали), и люди, которым он не доверяет (не я, хотя мне он тоже не всегда доверяет), неизменно сливаются в его представлении с тем анестезиологом, чья внешность помнится ему лишь весьма смутно.

– Он сделал мне клизму, – заявляет он мне с непреходящей обидой и неловкостью, когда мы в очередной раз сбивчиво обсуждаем все то, что его тревожит.

– Ничего подобного, – в который раз поправляю я его. – Он давал тебе наркоз. А клизму мы делали дома, накануне вечером.

– Он похож на Форджоне.

– Он японец. Форджоне ты тогда еще даже не знал.

– Форджоне итальянец, – рассеянно уступает он. – Форджоне меня не любит.

– Любит.

– Нет, не любит.

– Любит. Теперь любит.

– Я его не люблю.

– Незачем тебе его любить. Только не подавай вида.

– Меня не любит мисс Оуэне.

– Любит. Она ставит тебе хорошие отметки.

– Она всегда на меня рявкает.

– Никогда она не рявкает.

– Я боюсь, она нарявкает, если я не приготовлю уроки.

– А ты готовь.

– Он говорит, я не умею лазать по канату.

– А ты умеешь?

– Ненавижу Форджоне.

– Незачем тебе его ненавидеть.

– Как так?

– Он тебя любит.

– Ты опять к нему ходил?

– А ты хочешь, чтоб я пошел?

– Боюсь Форджоне.

– Незачем тебе его бояться.

– А ты откуда знаешь?

– Он говорит, ты ладно скроен и бегаешь, как ласка. Ты не стараешься научиться. Когда взбираешься по канату, надо действовать ступнями тоже. Не коленками, а ступнями.

– А ласка – это что?

– Четвероногое животное, которое бегает, как ты.

– А зубы мудрости у меня будут?

– Конечно. Когда подрастешь.

– А вырывать их надо будет?

– Ты что, уже начинаешь из-за этого тревожиться?

– Ты думаешь, я нарочно тревожусь?

– Рвать надо, если они портятся.

– Ты меня не любишь.

– Нет, люблю.

– Ты уезжаешь.

– Куда?

– В Пуэрто-Рико.

– Приходится ехать.

– В Пуэрто-Рико?

– Когда?

– В прошлом году. Ты уезжал в Пуэрто-Рико.

– Приходится ехать.

– И опять поедешь?

– Придется.

– Скоро?

– В июне.

– В Пуэрто-Рико?

– Я член комиссии. Помогаю выбрать место.

– Это твоя новая работа?

– Я ее еще не получил.

– И скажешь речь?

– Надеюсь.

– Когда ты уезжал, у меня украли велосипед.

– Я купил тебе другой.

– Я думал, они меня изобьют.

– Все равно его украли бы, даже если б я не уезжал. Я был бы на службе.

– Не уезжай.

– Придется ехать.

– Ты когда уезжаешь, я всегда боюсь, ты не вернешься.

– Знаю.

– А откуда?

– Ты мне говорил.

– Иногда я плачу.

– Я вернусь.

– Не хочу оставаться один.

– Ты будешь не один. С мамой.

– Мама меня не любит.

– Нет, любит.

– Она на меня кричит.

– Это я на тебя кричу.

– Это ты меня не любишь.

– Чушь. Я потом всегда жалею. Не тревожься. Я вернусь. Я тебя никогда не брошу.

– А когда умрешь?

Я застигнут врасплох.

– С чего ты вдруг про это?

– Не хочу, чтоб ты умирал, – очень серьезно отвечает он. – Может, потому и подумал об этом.

– Никогда?

– Никогда.

– Тогда постараюсь, – смеюсь я. (Смеюсь натужно, неискренне.) – Ради тебя. Да я и сам не хочу умирать.

– Придется, – размышляет он. – Ведь правда?

– Когда-нибудь – наверно. Но к тому времени тебе, пожалуй, будет все равно.

Он вскидывает на меня испуганно-настороженные глаза:

– Как так?

– Если вам повезет, все вы будете уже взрослые и перестанете во мне нуждаться. Сможете уже сами о себе заботиться, и я вам буду не нужен. Возможно, даже обрадуетесь. Наконец-то я перестану на вас кричать.

– Эй, красотка, поди сюда, – в волнении окликает он сестру и недоверчиво, изумленно улыбается. Глаза его блестят. – Знаешь, что сейчас папа сказал? – А глаза блестят. – Он сказал, он когда умрет, нам, пожалуй, будет все равно, потому что мы все уже будем тогда взрослые и сможем сами о себе заботиться. Пожалуй, мы даже обрадуемся.

Дочь угрюма, погружена в себя (она наверняка скоро примется за наркотики, если уже к ним не пристрастилась).

– А как же Дерек? – в порыве злобного вдохновения бросает она и смотрит холодно, вызывающе. Я хмурюсь. (Она горда своим метким ударом.)

– Его я не имел в виду.

– Про Дерека ты забыл.

Про Дерека я забыл. Хоть бы мне почаще про него забывать. Забыть про него надолго не удается (пока он еще с нами, хотя я всегда стараюсь выкинуть его из головы. С глаз долой – из сердца вон. Нам надо отправить его куда-нибудь вон из дому, и тогда мы окончательно выбросим его из сердца. Какое это будет облегчение. И как будет горько. Дочери только того и надо – чтоб я огорчался. А вот моему мальчику – нет. Советоваться с докторами уже нет никакого смысла). Как и мой мальчик, я боюсь докторов, сестер и зубных врачей (хотя делаю вид, будто не боюсь) и, вероятно, всегда боялся. Боюсь, а вдруг они правы. (Когда в армии мне делали прививки, я упорно смотрел на иглу шприца – потому что отчаянно хотелось отвернуться. Я перестал быть донором, больше уже не сдаю кровь в Хранилище крови и плазмы при нашей Фирме, когда Управление персоналом совместно с медиками организует ежегодную сдачу крови – берет кровь у служащих покрепче меня, они сами вызываются, а взамен получают разбавленный апельсиновый сок. Я не подаю хороший пример своим подчиненным.) Меня уже волнуют зубы мудрости моего мальчика. Прежде он про них не заговаривал (не то я заволновался бы раньше. Вдруг остальные стоят так тесно, что им негде будет прорезаться. Как же я сумею повести его к зубному врачу, если он будет знать, что их надо вырвать? Может, к тому времени он станет другим? А может, и нет. Мне тоже будут рвать зубы, и я думаю об этом без всякого удовольствия. Новые дупла у меня теперь редко образуются, но старые пломбы выпадают, и с зубов необходимо снимать камень, и я терпеть не могу, когда твердыми, острыми инструментами задевают десны, это больно, и во рту полно крови. Терпеть не могу, когда, счищая камень с верхних зубов, задевают и раздражают нёбо. Каждые полгода, когда надо идти проверять зубы, я боюсь. А мне еще надо ходить раз в неделю – поддерживать десны). Я тоже боюсь Форджоне (и не хотел бы под его присмотром лазать по канату. Он изредка пробирается и в мои сны, вместе с черномазыми и прочими опасными чужаками, крадется где-то в глубине, во мраке и ускользает прежде, чем я успеваю разглядеть, что он там делает), хотя у меня он не сливается с анестезиологом, который давал наркоз, когда удаляли миндалины (меня-то он ничуть не испугал, хотя и правда довольно бойко у нас на глазах вводил моему мальчику наркоз через розовую резиновую трубку. Это ее он принял за клизму? Пожалуй). Нет, никогда мне не забыть, как вырезали миндалины – у моего мальчика, у меня, у дочери; никогда не забыть, как, понизив голос, врачи опять и опять без обиняков говорили мне, что у матери, видимо, был еще один мозговой спазм или инсульт, и притом прогрессирует артрит, так что трудно разобраться, что именно произошло (все это были тяжкие, ужасные испытания, и я не в силах вычеркнуть их из памяти); и, конечно же, я всегда буду с неприязнью вспоминать того последнего врача, преуспевающего и молодого, его костюм в тонкую светлую полоску, его подчеркнуто безупречную осанку (он был моложе меня и больше зарабатывал) – в тот ясный весенний день, осмотрев Дерека, он вышел на веранду (никогда его не забуду), стеклянная дверь с шумом захлопнулась за ним, какая-то безотчетная улыбка промелькнула по его чопорно-самодовольному, бесстрастному лицу (наверно, до самой смерти не забуду эту улыбку), и он сказал нам (никогда ему не прощу):

– Он никогда не заговорит.

Сукин сын.


Похоже, я всю жизнь оказывался зажатым между людьми, которым не заговорить. Мать моя под конец лишилась дара речи. Самый младший из моих детей, Дерек, с самого начала был лишен дара речи. Мы с сестрой почти никогда не разговариваем. (Обмениваемся поздравительными открытками.) Я не разговариваю с родственниками. (Я тоже могу лишиться дара речи. Во сне мне часто бывает трудно заговорить. Язык деревенеет, сохнет, распухает, того гляди задохнешься. И становится шершавым. Когда надо, им не шевельнешь, а мне грозит опасность, и я в ужасе оттого, что не могу ни заговорить, ни крикнуть.) Хоть бы не надо было ехать в Пуэрто-Рико, оставлять семью. (Когда приходится уезжать, мне тревожно. Тревожно за всех нас. Тревожно от мысли, что будет с ними, если я не вернусь?)


Большую часть времени Дерек вполне мил (для малыша, лишенного дара речи), и он уже просится на горшок. Когда мы бываем с ним на людях, он теперь почти не доставляет хлопот и в его поведении обычно нет ничего странного. Но умственно он будет развиваться очень медленно и останется примерно на уровне пятилетнего ребенка, а в переломном возрасте, с наступлением половой зрелости, начнутся бурные изменения в эмоциональной сфере. (Если он до тех пор доживет. Говорят, у некоторых умственно отсталых – теперь можно называть его и так – продолжительность жизни ниже среднего уровня, и я поймал себя на мысли, что рассчитываю и на это.) Порой взгляд у него становится мечтательный, застывший, озадаченный, и тогда кажется, он поглощен чем-то своим и от всего отрешен, но чаще лицо его ничем особенно не выделяется. (Пока он не пробует заговорить, мы за него не краснеем. Мы велим ему замолчать.

– Шш-шш, – шепотом останавливаем мы его.)

– Он когда-нибудь научится говорить? – спрашивает мой мальчик.

– Нет.

– Вы его отошлете?

– Мы сделаем, как лучше.

– А если б я не говорил, вы бы меня отослали?

– Ты говоришь.

– А если б не мог?

– Ты можешь.

– Ну а если б не мог? Если б со мной что-нибудь случилось?

– Мы бы сделали, как лучше.

– Для кого? – с усмешкой спрашивает дочь.

– Для всех нас. Если мы его отошлем, то вовсе не просто потому, что он не говорит.

– Не отдавайте его, пожалуйста, – жалобно просит мой мальчик, хотя он и взглянуть на Дерека спокойно не может, невольно отшатывается.

– Тогда чего ж ты нам не помогаешь с ним управляться? – строго спрашиваю я. – Ты никогда с ним не играешь. Никто из вас с ним не играет.

– И ты тоже, – с усмешкой говорит дочь.

Мне нечего возразить.

Мой мальчик молчит.


В моей семье я боюсь четверых. Трое из этих четверых боятся меня, и каждый из этих троих боится двух других. Только один член моей семьи не боится никого, и этот один – слабоумный.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации