Текст книги "Что-то случилось"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Это неправда
Неправда, что умственно отсталые дети (слабоумные, кретины, дефективные, неполноценные, шизофреники) непременно любимцы родителей или всегда на редкость красивые и обаятельные: ведь Дерек, наш младший, не такой уж хорошенький и мы совсем его не любим. (Мы бы предпочли вовсе о нем не думать. И разговаривать о нем не хотим.)
Семья наша весьма состоятельная, и все мы, вместе с ним и с его няней-воспитательницей, живем теперь в роскоши: у нас великолепный деревянный с белыми ставнями особняк в колониальном стиле на превосходном участке земли в штате Коннектикут, рядом с узкой, извилистой, живописной, асфальтированной Цветочной дорогой, и особняк этот я ненавижу. Вокруг него кусты роз, цинии и хризантемы, их я тоже ненавижу. В долине и на прогалине на моем участке растут платаны и каштаны, а в гараже у меня банки с клеем. Есть и электродрель с шестнадцатью приспособлениями, которыми я никогда не пользуюсь. Перед домом и за домом растет трава и в положенное время расцветают цветы. (Весна в нашем краю пахнет ядохимикатами, уничтожающими насекомых, и конским навозом.) Неподалеку живут семьи, которые и вправду держат лошадей – просто для удовольствия, их я тоже ненавижу: и эти семьи, и лошадей. (Мы живем в первоклассном предместье Нью-Йорка, будь оно проклято, а не на диком Западе, а этим стервецам, видите ли, понадобились лошади.) Ненавижу моего соседа, ближнего моего, и он ненавидит меня.
И есть еще много всякого, что я мог бы себе позволить ненавидеть (будь я из тех, кто ноет и канючит без умолку, ха-ха, и недостойно поддается порывам жалости к самому себе, ха-ха-ха). Бывает, я ненавижу даже самого себя – великодушного, терпимого симпатягу Боба Слокума (разумеется, умеренно и снисходительно) – за то, что до сих пор, уже столько лет, жена у меня все та же, хотя сильно сомневаюсь, что мне это нравится; за то, что однажды летом полез к маленькой двоюродной сестренке, когда ни ее, ни моя мать не смотрели в нашу сторону, и сразу и уже навсегда ощутил свою развращенность, стал противен сам себе (а ведь наперед знал, что так будет, – и не получил никакого удовольствия. Еще и сейчас помню рассеянный, отсутствующий взгляд малышки. Я не сделал ей больно, не испугал. Только сунул руку между ног, под штанишки, потрогал ее, и еще раз потрогал. И дал ей десятицентовик, а потом спохватился – вдруг она проговорится. Никто ничего не сказал. А мне все думается, еще скажут. И не получил я удовольствия ни на грош. Она была вялым, некрасивым ребенком. Интересно, что из нее вышло. Ничего не вышло. В моем архиве она по-прежнему ребенок, вялый и некрасивый. Такой она и остается. Отпрыски нашего семейства не поддерживают друг с другом отношений. Бить меня мало, прохлопал тогда в Страховой компании Вирджинию, а ведь больше полугода было столько роскошных возможностей, а еще раньше упустил двух-трех девчонок из скаутского отряда. Я тогда думал, все их намеки да хихиканье – это только так, одни шутки. А они устраивали вечеринки и чего только не позволяли мальчишкам постарше из соседних кварталов, где полно было хулиганья, которых на наши вечеринки не приглашали – такие у нас бы все разнесли в пух и прах. Говорили, они насилуют девушек); за то, что видел своего большого брата на полу в том угольном сарае подле нашего многоквартирного кирпичного дома, а рядом лежала тощая сестренка Билли Фостера, которая училась со мной в одном классе и успевала хуже меня (а брат в ту пору был еще не такой большой), и у нее видны были соски, а груди еще не было, а все равно она занималась этим делом (Джеральдина куда хуже меня успевала по географии, по истории и математике, а все равно уже шилась с большими и взрослыми парнями вроде моего большого брата); за то, что облаивал и запугивал своих детей (когда им казалось, я ими недоволен, они терялись и приходили в ужас, и видно было, каких усилий им стоят попытки разговаривать как ни в чем не бывало. У них душа уходила в пятки. Вижу, как они дрожат, обессилев от страха, и готов поколотить их – зачем они такие тряпки. А после сам себя ругаю и тогда на них злюсь еще того больше); за то, что унижаю достоинство жены (теперь у меня уже нет охоты ее тиранить, и я стараюсь не ухлестывать за женщинами, которые с ней знакомы); за то, что так часто в прошлом трусливо и малодушно пасовал перед своей деспотичной, властной тещей и постыдно скрывал это (поначалу она вовсю мной командовала, а мне приходилось делать вид, будто ничего такого не происходит) и перед въедливой, властной свояченицей (она стала теперь худющая и злющая, а высохшее лицо все изрезано глубокими морщинами, точно персиковая косточка); за то, что так безоговорочно, безнадежно, обреченно подчинялся незабываемой, грубой и самовластной миссис Йергер из Страховой компании, которая всплыла из Бог весть какого отдела Компании и надвинулась на нас, грозная и вызывающая, точно военный корабль, дабы принять над нами команду (она вспоминается мне всякий раз, как я возмущаюсь нянькой Дерека – сам не знаю, почему она считается у нас нянькой. Никакая она не нянька. Она сторож. Сторожит моего умственно отсталого сына), и мне показалось, я перед ней ничтожество, при виде ее у меня кровь застыла в жилах, и мороз пробрал до костей, и кончики пальцев онемели, я сразу понял, она живо меня уволит, если только я сам не уйду еще живей; и снова и снова за то, что так здорово оплошал с пышногрудой соблазнительной Вирджинией, когда совсем еще губошлепом, робким, пугливым, до смешного бесхитростным невинным парнишкой, чувствуя себя, точно приблудный пес, а порой и того хуже, служил там, в той Страховой компании.
Ну и болван же я был.
– Помните миссис Йергер?
Теперь уже в целом свете я не знаю никого, кто мог бы сообразить, о чем я толкую. Вирджиния бы поняла, но где ее взять, Вирджинию, когда мне изменяет здравый смысл – от старости или оттого, что ум заходит за разум, – и я начинаю приставать к посторонним людям с такими вот загадочными, издавна и изначально важными для меня вопросами:
– Помните миссис Йергер?
(Сам я помню миссис Йергер и помню также, что Вирджиния уже умерла, а не умри она, наверняка превратилась бы в шершавый бурдюк, наполненный эмфиземой и флебитом. Ну что за слабоумный кретин, ведь тогда я мог бы ею обладать. Она была горячая. А я – точно каменный. Что, черт возьми, меня сдерживало и связывало? Не диво, что, уж когда я наконец разорвал эти путы, я развернулся вовсю.)
Та Страховая компания еще существует. (А Вирджиния – нет.) Компания, какой была мелкой, незначительной, такой и осталась. Никто о ней и слыхом не слыхал. Теперешняя же моя Фирма у всех на слуху. А жизнь моя с тех пор, если не считать нескольких славных годков, проведенных вдали от дома, в армии, только в том и состояла, что я переходил с одной скучнейшей должности на другую, будь они все неладны.
Сколько возможностей я упустил! (Вот обалдуй. Ведь трахал же я, и не раз, собственную жену на письменном столе у себя дома в кабинете, а однажды – на письменном столе в своем служебном кабинете: дело было днем в воскресенье, дети отправились в концертный зал Радиоцентра смотреть праздничное обозрение. И сочли его старомодным.) У каких добротных грудей я мог бы кормиться все эти месяцы вместо того, чтобы жевать размякший хлеб с консервированным лососем и помидорами или сосисками с горчицей, которые давала мне мать, когда я шел на службу, чтобы не надо было тратиться на обед. А мне и эта еда была очень даже по вкусу. Сейчас я с удовольствием облизал бы губы и пышные груди Вирджинии своим лососево-томатным языком. Нет, ерунда, все вышло бы, как прежде; попадись она мне сейчас да окажись я старше нее, я, наверно, постарался бы держаться от нее подальше, увильнул бы целехонек, с чистой совестью, как постоянно увиливаю от всех моих Патти, Джуди, Карен, Кэти и Пенни и даже моего нового живительного соблазна из Группы оформления, от моей стройненькой, улыбчивой, длинноногой, податливой, молоденькой Джейн, совсем еще девчонки, которая была бы в моих руках точно воск. (Но долго ли можно восторгаться воском?) Я пропускаю свидания с девчонками с таким же гордым чувством хорошо сделанного дела, какое испытываю, когда пересплю с ними. (Не прийти на свидание проще, чем прийти, и времени требуется меньше. В сущности, у нас у всех только и есть что время. А вот куда его девать, мы не знаем. Потому-то я и назначаю свидания.) Почти все мои девчонки обходятся со мной премило. (Для того, по-моему, и существуют девчонки.) Но ни одну я не хочу видеть часто, и мне невыносимо оставаться с ними подолгу. Им потом охота поговорить, прикоснуться ко мне душой, а мне охота спать или убраться домой. Я плету им невесть что. (Работающим девчонкам я обычно назначаю свидания в обеденный перерыв в квартире Рэда Паркера: тогда уж они надолго не застрянут, им ведь надо вовремя вернуться на службу.) Я тяну и откладываю. Тяну с Джейн (делаю три шага вперед, потом – три назад); уклоняюсь; заранее знаю, что мне потом будет в ней не по вкусу (она, конечно же, окажется чересчур худая. И еще слишком угловатая. Отовсюду будут выпирать кости. А говорить с ней о чем? О любви? О ее живописи? Она решит, мы теперь близкие люди. Жуть. Как бы мне избавиться от путаницы в чувствах и желаниях?); всего ближе я подхожу к Джейн, когда нет опасности, что можно подойти еще ближе; никогда не завожу шутливых разговоров о том, чтобы встретиться после работы, если не знаю наверняка, что это невозможно. У моего сумасбродства есть своя логика. Я рискую, только когда чувствую себя в безопасности. Отбрасываю всякую осторожность, когда мне ничто не грозит. Когда-нибудь я наверняка пожалею обо всех, кого отверг, как жалею теперь о Вирджинии и даже о Мэри Дженкс. Уже и сейчас жалею обо всех, кого отверг.
– Владей же мною, как владел той Мэри, – пела Вирджиния.
Я не овладел ни той, ни другой.
Как бы я ни поступил, я всегда обо всех о них жалею. Сожаление у меня в крови. В остальном я совершенно здоров и чувствую себя и выгляжу отменно, хотя отрастил небольшое брюшко и намечается второй подбородок. Стоит мне по-настоящему захотеть, и я за месяц похудею. Прежде я был, наверно, из тех симпатичных молодых ребят, которых, как похваляются иные мои теперешние подружки, они всегда могут подцепить к концу дня или вечером, когда скучно или все трын-трава. (Они похваляются, будто могут подцепить гомиков, черных, а то и друг дружку. Мне все равно. Мне, конечно же, не все равно. Зато, когда хочется дать им от ворот поворот, это упрощает дело. Мне нравятся девчонки, которые спят с кем-то еще.) Вирджиния нередко мне говорила, что я красив, мил, сексуален и находчив, и ручалась, что, когда подрасту, все девчонки, каких только захочу, будут мои.
Она ошиблась. Мне достались не все, каких я хотел. И немало таких, каких не хотел.
– Я в ваших руках, миссис Мерфи, – отвечал я ей тогда словами песенки, захлебываясь от восторга, наивно наслаждаясь ее милыми похвалами и теплом ее нежной дружбы.
В ту пору Вирджиния была мне доступна, и я не знал этого. В ту пору мне был полностью открыт доступ к Вирджинии, и я, конечно же, это знал. Потому, наверно, и пятился от нее, как бездарный надутый осел, всякий раз, как мне казалось, она завлекает меня за ту черту, которую, я чувствовал, я не в силах перейти. (Едва я понимал – можно делать с Вирджинией все, что захочу, я терял всякую способность что-либо делать. Не находил нужных слов. Надо было что-то сказать, а слова эти никак не шли с языка.) Я немел (как немел перед миссис Йергер – раз и навсегда решил: нипочем мне не сказать ничего такого, что заставило бы ее улыбнуться; как, похоже, немеют передо мной мои дети и жена). Кто его знает, почему меня это так отпугивало. Теперь мальчишки занимаются этим где ни попадя с девчонками, которые их старше, с взрослыми женщинами (если только можно верить мальчишкам или взрослым женщинам). Правдивые девушки хвастают, что летом во время поездок на субботу и воскресенье соблазняют смазливых смуглых ребят (это арабы, греки, славяне, приезжающие на каникулы в Европу) или рады подцепить их прямо на улице под вечер, когда некуда себя девать. Эти девушки сексуально раскрепостились (так они говорят). Угрызения им неведомы (так они утверждают). Они не рабыни каких-либо общественных или психологических ограничений. Приемлемо все. Тогда почему же они неспокойны, истеричны, напряжены и подавлены? Они одиноки. Им нечем заняться.
– Мне нечем заняться, – говорит мой мальчик.
– Хоть бы было чем заняться, – говорит дочь.
– Чем бы нам заняться? – спрашивает меня жена. – Неужели некуда пойти что-нибудь посмотреть?
Воскресенья ужасны.
Свободное время убийственно.
Сверстницы моей жены, несчастливые в браке, беззастенчиво путаются с мужчинами, которые куда их моложе, иногда совсем мальчишки, и мужьям это здорово не по вкусу. (Это их способ по-настоящему утереть нам нос. Мужья могут обойтись без денег и без детей. Но когда жена, ничуть не скрываясь, наслаждается членом помоложе, этого они вынести не могут. Наш член уж так жалок. (Я давно это ощутил и был недалек от истины. У меня была потребность, но не сила. Было желание. Он никогда не казался мне орудием власти.) Если женщине понадобится, она всегда найдет член потверже. (Женщина всегда найдет самца, который переспит с ней хотя бы раз.) Вероятно, с подростками, студентами, подручными плотников, с которыми они встречаются где-нибудь на каникулах, куда приезжают лишь ненадолго, они чувствуют себя уверенней, берут инициативу в свои цепкие пальчики с остро отточенными ноготками (если только ногти у них не обгрызены – нас, которые грызут ногти, становится, кажется, все больше и больше) и уж не теряют над собой власти. (Я сам рад бы не терять ее. Я теряю над собой власть, когда бываю с Пенни, и нередко с женой тоже. Пенни всякий раз превращает меня в захлебывающегося, лопочущего невесть что балбеса, и мне это нравится.) У меня есть девчонка, которая всякий раз, когда кончает, совсем теряет над собой власть и потом минут десять (пока не очнется) отчаянно, яростно ненавидит меня и весь свет – пока хоть немного не поуспокоятся ее растрепанные чувства. (И тогда она принимается сосать большой палец.) Она унижена, обижена, побеждена, угнетена. Ей стыдно. Она отворачивается от меня, сворачивается в клубок, точно страдающий кататонией ребенок, и не дает приласкать себя, разве что прикосновениями и шепотом я постараюсь ее утешить. Она бы предпочла ничего такого не испытывать (разве что ублажает себя сама пальцем или вибратором); она противится своей реакции; ей кажется, в глазах всякого, кто видит ее в такие минуты, она становится посмешищем. Я вижу ее в такие минуты. И предпочел бы не доводить ее до такого состояния. (Мы подходим друг другу в этом смысле. Но когда мне удается довести ее до такого исступления и она, обезумев, начисто теряет себя, я по-настоящему чувствую, что значит власть над другим человеком. Ощущаю свое могущество. Мы изменяем своему характеру, превращаемся во что-то иное.) Не будь это, так сказать, положено по штату, я бы предпочел никого, кроме жены, до оргазма не доводить, в этом есть даже доля садистской жестокости (а отнюдь не заботы и понимания). Некоторые меняются так чудовищно. Этого просто нельзя не стыдиться. В том, как безвкусно, обнаженно, непроизвольно искажаются их лица, есть что-то разочаровывающее и развращенное, что-то тревожное и непристойное. После такого они неизбежно на какое-то время, иногда лет на двадцать, падают в ваших глазах. Мы по крайней мере с самого начала бесстыжи и грубы; нас, точно похотливых обезьян, обуревает желание, и мы этого не скрываем. Многие из них теперь тоже ведут себя так с самого начала, и с такими мне не по себе (несмотря даже на то, что с ними можно не сомневаться: ты свое получишь. А без сомнений в этих делах, должно быть, неинтересно. Вот с той девчонкой я не всегда уверен, что получу свое, и с женой тоже. Жене то нездоровится, то непорядок с желудком, то она устала. Уверен я бываю с Пенни. Последнее время я стал видеться с ней реже.) Не нравятся мне такие решительные и властные женщины.
– Ну что ж, давай, – словно приказывают они. – Тебе уже давно не терпится.
Суки самоуверенные. Вообще-то я предпочитаю, чтоб в постели активничали они – тогда чувствуешь, ты и вправду заставил их поработать, и в накладе не остался. Среди них многие тоже предпочитают так. Они разжигают молодых ребят. Так им кажется проще. Не нужно раздеваться, выставлять себя напоказ. Не нужно кончать или делать вид, будто кончила. Не нужно изображать из себя недотрогу. Не нужно кривляться. (Не один я, все хотят чувствовать себя в безопасности. Правда, женщины постарше, озлобленные, разведенные хотят, чтоб мужчина их повалил, настаивают на этом, требуют. Я предпочитаю женщин мягких, не слишком уверенных. Точно коварный хищник, я пробавляюсь за счет податливого женского одиночества. Я его чую. Вечер-другой мое жадное рыло пышет ненасытной страстью. Женщины напористые, у которых были мужья бабники, за такую повадку могут глотку тебе перегрызть: если ты не хочешь ее трахать, она оскорбляется.) А получив свое, выставляют их за дверь.
– Стану я со всяким сопляком еще и разговоры разговаривать! – сказала мне одна такая о восемнадцатилетнем, которого подцепила в магазине пластинок, привела домой и, не дождавшись утра, выставила за дверь.
Не удивительно, что так много вполне уже созревших молодых ребят не могут теперь привести себя в боевую готовность. (Так им и надо.) Я бы тоже не мог. И не мог. Вирджиния со мной чувствовала себя в безопасности, потому что я-то никак не чувствовал себя с ней в безопасности. (Я не мог стать хозяином положения. Мне не хватало ни уверенности, ни умения.) А Вирджиния в свою очередь не могла чувствовать себя в безопасности со страховым инспектором (и с Беном Заком, разумеется, тоже, который пытался изнасиловать ее в своей машине, несмотря на костыли, трости, инвалидное кресло и все прочее), тот пригрозил, что, если она ему не уступит, он высадит ее на пустынной улице подле кладбища, где они припарковались.
– Так прямо и сказал, – необычным для нее сердитым и досадливым тоном жаловалась она мне. Всякий раз, как она заговаривала об этом, она становилась на себя непохожа.
– Просто взял и расстегнулся и вынул его, даже не спросил меня. Я думала, он спятил. Поглядела вниз, а он сидит расстегнутый, все на виду. Ну и обидно же мне стало. Не знаю, что только ему про меня наговорил Бен Зак.
У меня не хватало ни уверенности, ни умения заходить с ней слишком далеко даже в моих сексуальных мечтаниях – сразу ни с того ни с сего падало сердце (и не только сердце). Мой невеличка-крепыш тотчас сникал. Она пугала меня (пугала самая мысль увидеть ее нагишом. Даже и вообразить ее в таком виде я не осмеливался). Такая хорошенькая, она вдруг казалась мне ужасной, точно отрубленная голова Медузы – будто зловещее, волосатое скопище извивающихся змей, которые тянутся ко мне и ни за что ни про что норовят ужалить.
– Давай сегодня проделаем все от начала до конца, – бывало, скажет она.
И я тотчас цепенею, деревенею, каменею всякий раз, как она вроде бы пытается завести меня дальше, чем я намерен зайти (в том, что прежде называлось половыми сношениями. Теперь это называется трахаться). Меня словно превратили в неодушевленный предмет и оскопили, и нет уже у меня никаких желаний. Сокрушительный удар в грудь – и сердце останавливается. Словно я болен. Сухожилия и мышцы слегка подрагивают, так и тянет на время забиться в угол, а потом выползти и издалека, с более безопасной позиции, начать с ней все сначала, потихоньку подбираясь все ближе. (Наверно, мне всего приятней было просто заигрывать с ней, ничего другого и не хотелось, и по-прежнему нередко ничего другого не хочется. Я по-прежнему не всегда уверен, будто мне вправду охота переспать.) Желание пропадает, я леденею: у меня взбухает ком в горле, а не в штанах. Члена и яиц как не бывало, они исчезли. Утратили чувствительность. Чтобы убедиться, что эти опавшие, сморщенные оболочки для сосисок все еще на месте, что они по-прежнему мои, надо было взглянуть на них, подержать их, сжать. Я не ощущал ни плотности их, ни весомости. Не ощущаю и теперь. Как странно и унизительно быть вынужденным сказать такое о наших мужских гениталиях. Я могу ощутить свою кисть и всю руку, лежащую на бюваре. Могу ощутить другую руку, и неловко склоненную спину, и нижнюю ее часть (крестец) – она всегда ноет, но терпеть можно, – однако, хоть тресни, хоть убейте ничего не могу ощутить в трусах, где положено быть моему предмету и прочему (и где все это, вероятно, есть). Ничего не касаясь, я только чувствую, что в одном месте трусы вроде бы слишком натянуты и жмут. Я пытаюсь вызвать там какое-то движение, но тщетно. А ведь совсем недавно там что-то было. Что-то мое. Уж верно принадлежащее мне по праву. Наверно, чтобы убедиться, что все на месте, надо расстегнуть штаны и посмотреть. Расстегиваю. Вот они все тут. Но это слабое утешение. Куда же им деться, если они покинут меня! Теперь, как раз когда я – смотрел на них, они чувствовали себя ненужными, будто содранная пластырем или сожженная солнцем кожа, или целлофановый пакетик от пустой скомканной пачки из-под сигарет, будто они уже смылись, чтобы послужить кому-нибудь более достойному, и, желая насмеяться надо мной, оставили после себя только эти дряблые отбросы. Но это до поры до времени – я не спеша почесал свой предмет, потер, сжал покрепче. Ага, вот он, голубчик, послушный, ретивый, преданный, рьяный. (В самый раз для моего отдела, пожалуй, сразу его найму. Такие доказательства мужественности высоко ценятся в разных фирмах и государственных учреждениях.) А все оттого, что в естественном состоянии он всегда маленький-премаленький, ничтожный, тщедушный, нерадивый, и не у одного меня, разве что его обладатель своего рода каприз природы, поистине жеребец в полном соку, и даже в этом случае он большой только в сравнении с другими. Существуют же у людей большие головы, большие животы, большие задницы и Бог знает какие пышные груди (правда, я, оказывается, уже не питаю к ним былого пристрастия и теперь предпочитаю груди поменьше, красивой формы, как у моей жены, у Пенни, Мэри, Бетти и Лауры, а они сами хотели бы, чтобы грудь у них была побольше), даже мозг наверно, весит по меньшей мере фунт, а то и два, но сдается мне, большого члена у человека не бывает.
(Женщин не мучит ревность к чужому пенису. А мужчин мучит.)
Он такая малая толика всего естества, что, если не сосредоточен на нем, его и не приметишь. Он кичлив и нелеп в своих высокомерных, заносчивых, настырных и эгоистичных притязаниях. (Мы сплошь и рядом позволяем ему ускользнуть– безнаказанным). А сам и полдня в неделю не может продержаться в своем гордом великолепии. А вообще слабовато это орудие мужского превосходства, вселенский проводник энергии, действующий только приступами. Не удивительно, что нам приходится пускать в ход еще и кулаки и поднимать крик на кухне.
Мой приходил в боевую готовность всякий раз, как в дни юности я останавливался (или даже только подумывал остановиться) у стола Вирджинии под большими стенными часами – их тонкая минутная стрелка, которая тогда ассоциировалась у меня с длинным фаллическим мечом и копьем, а теперь с ланцетом или ректоскопом, плавно продвигалась вперед, подергиваясь каждые шестьдесят секунд, – чтобы вновь переброситься непристойными шуточками. Он выдавался вперед, приводя меня в замешательство. В ту пору полового созревания едва я принимался танцевать со своими школьными подружками, как, на мою беду, он мигом крепчал, что не имело ровным счетом никакого отношения ни ко мне, ни к ним, – я с полным правом мог бы пожать плечами и заявить: «Это не мое. Я тут ничего не могу поделать».
И мне ничего не оставалось, как покинуть танцевальную площадку, а его, бесхозного, предоставить самому себе. Я чуть оттопыривал зад и слегка сгибался в поясе, чтобы он не мозолил глаза. Теперь же я выпячиваю его, мол, вот он тут, никуда не делся. Я понял, что это весьма успешный первый шаг, когда имеешь дело со зрелыми женщинами, которые дают тебе понять, что не прочь с ним познакомиться. Я прикрывался папкой, которую предусмотрительно прихватывал с собой, когда шел к столу Вирджинии, где будто бы старался отыскать какой-то документ, а мы тем временем обменивались бесстыдными шуточками.
– Давай встретимся в коридоре.
Если она соглашалась – а если могла, она всегда соглашалась, – она улыбалась и чуть заметно кивала. Я выходил из комнаты один. Сердце колотилось как бешеное, ладони потные, и, хоть знал, придется обождать, готов был бегом кинуться мимо лифта на площадку между этажами. Вирджиния была осмотрительней, она не спешила. Меня сжигало нетерпение. Не стоялось на месте. В ту пору он всегда был на взводе. Ни разу не подвел ни меня, ни себя, когда наконец она присоединялась ко мне, тоже спеша, и я принимался неловко целовать ее в нос, в щеки, в губы, так крепко, казалось, вот-вот зубы сломаю, и хватал, тискал ее, прижимался, терся об нее свирепо, до боли, и она тоже тяжело дышала, но все равно смеялась – так она давала мне волю считанные секунды, а потом непременно соврет:
– Сюда идут.
В иные дни мы каждые два-три часа наслаждались этими стремительными, невероятными встречами на площадке между этажами – выше корпели над бумагами служащие, а ниже, в тесном пропыленном архиве, не было ни души, лишь стеллажи со списанными делами, которые когда-то, в прошлом, кому-то были важны, не то их не стали бы хранить. В них больше уже никто и не заглядывал. То были несчастные случаи, старые, забытые автомобильные катастрофы в выцветших папках, на которых стояли выведенные синими или фиолетовыми чернилами даты, а внутри подшиты всякие документы и медицинские заключения. Папка за папкой – все подряд старые, неинтересные случаи. (Я очень быстро перестал совать в них нос.) То были решенные дела, с людьми, с которыми все уже покончено.
– Сюда идут! – задыхаясь от ужаса, восклицала Вирджиния, когда считала, мое время истекло, и, вырвавшись, исчезала, хотя никого и в помине не было.
Тогда мне постоянно хотелось куда большей близости с ней, прямо тут же, на лестнице, где, как я понимал, это невозможно. (В каких только причудливых, непредсказуемых местах я с тех пор ни трахался – моей жене подобные эскапады тоже были по вкусу – но, как ни жаль, никогда на лестнице. В нашем теперешнем доме в Коннектикуте хорошая лестница, но у жены болит спина, и наши забавы могли бы ей повредить, а у меня могли бы заболеть коленки.) После такого свидания я всегда ощущал удовлетворение. И бывал здорово доволен собой. То было мое первое, на ощупь, знакомство со взрослой женщиной: ей как-никак был двадцать один год, почти двадцать два, когда мы виделись в последний раз. Я накидывался на нее на всю с головы до ног, и прижимался, и теснил, и хватал где попало; теперь мне кажется, не набрасывайся я на нее так торопливо, не будь таким ненасытным, она, пожалуй, позволила бы мне и еще кой-что. Однажды в архиве она меня поучала:
– Не торопись. Не торопись, – умиротворяюще ворковала она. – Так лучше, милый. А то ты меня пугаешь.
Я был весь красный и взмокший, точно младенец, горящий в лихорадке. Хотелось лечь на спину, гулить от удовольствия и сучить ножками. Это ведь меня впервые в жизни назвали «милый».
– Милый.
(Это и по сей день приводит меня в восторг.)
Во время этих бешеных штурмов мне вечно мешали проклятые папки, которые я брал, когда шел к ее столу, и неизменно забывал там оставить. Я целовал, и облизывал ее, и щупал, и пыхтел, и при этом приходилось засовывать папки ей за спину и прижимать ее к стене; когда она вырывалась от меня, папки падали, содержимое вываливалось на пол. Я еще помню на ощупь, какие прохладные, скользкие были у нее трусики, помню, какое это было чудо, что мне вообще было дано их коснуться.
– Сюда идут, – сердито повторяла она.
На нее вдруг накатывал неистовый страх, и приходилось выпускать ее из рук. Была в этих наших свиданиях сумасшедшая горячность. Когда Вирджиния одергивала юбку, готовясь бежать, и силилась улыбнуться, в глазах ее сверкала искорка безумия. А я был слишком груб. (Не будь я так неловок тогда, она была бы мне вполне доступна.) Теперь она недоступна. С Вирджинией покончено, как с теми людьми в архиве, чьи дела были так или иначе улажены. И со мной тоже покончено. Будто пятна облупившейся штукатурки, остаются в этом унылом хранилище для списанных в архив дел и мои иссякшие возможности рано достичь сексуальной зрелости, смолоду (или в годы, что нам казались молодостью) брать женщин. Она могла стать моей прямо тут, в хранилище (она чуть ли не просила меня об этом. А я не знал, что ей сказать), или в квартире какой-нибудь ее подружки, или в номере гостиницы, когда был я еще молодым, неотесанным тощим балбесом, мальчишкой, который каждый день приносил на службу мамины клеклые сандвичи и съедал их в обеденный перерыв, поглощая одновременно отдел спорта, юмора и всякие порнографические рассказики в нью-йоркской «Миррор», которая уже не существует – все проходит. (Старый порядок меняется. Нового порядка нет.) Ничто не ново, ничего нет хорошего под солнцем. Что бы ни купил, приходится хотя бы раз возвращать, чтобы починили или обменяли. Все мы много врем. Мы называем это находчивостью – но я отлично ее помню, эту газету (словно боюсь забыть. Если забуду тебя, нью-йоркская «Миррор», что ж тогда с тобой станется? И со всеми теми часами, когда я с головой уходил в твои дерьмовые низкопробные россказни), и нью-йоркскую «Дейли ньюс» тоже. Мне платили тогда шестьдесят центов в час. Сейчас я получаю больше. Спросите моих подчиненных. Спросите моих детей. (Один из них не ответит.) Каждый день я уплетал за раз две булочки с тмином, потом три. Мог бы съесть и четыре. Я мог лишиться невинности еще в семнадцать лет, прямо на столе между картотеками «Ущерб собственности – 1929 г.» и «Увечья – 1930 г.». Я мог бы разделывать ее сидя, и стоя, и спереди, и сзади, и так, и сяк, и эдак – как по несколько раз на дню, чуть не каждый день, ублажаю теперь (пока не толстею, и, надеюсь, не лысею, не то скоро ничего не смогу никаким способом и ни с кем, кроме собственной жены. Обычно всем нравились мои пышные вьющиеся волосы. Теперь кудри в чести, а у меня их нет) стройных, проворных девчонок, у которых не бывает судорог, – а мои бутерброды и «Миррор» лежали бы тут же на столе, ноги, обутые в кожаные туфли, упирались в картотеку с надписью «Увечья – 1929», чтоб ловчей было двигаться, согнутые в локтях руки служили подушкой и защищали наши головы, чтоб не ушиблись о картотеку «Ущерб собственности —1930». Мне часто представляется, как мы занимаемся любовью на том старом письменном столе. Мы не разделись, ее грим смазался, лицо у нее не прибрано, перекошено, платье в беспорядке, разодрано, задрано, скомкано. Это уродливый, оскверненный, искаженный набросок цветными мелками и воском. Кое-кто из тех, кто попал в эти папки «Увечья», погиб. Трудно было поверить, что автомобили из папок «Ущерб собственности» сталкивались так давно, в 1929 году. Что тогда уже были автомобили, и то верилось с трудом. Нет, не мог я. Не мог бы вести себя иначе. Делал, что мог. Все было бы так же. Не могло быть иначе, если б я был все тем же неуверенным, незрелым парнишкой, который приносил с собой на работу мамины завтраки. Вот мое мужское естество и подводило меня. Отступало, боязливо съеживалось всякий раз, как она подгоняла меня, вызывала сделать следующий шаг – снять номер в гостинице, а я понятия не имел, как снимать номера в этих сволочных гостиницах, было-то мне тогда всего семнадцать с половиной, и если я не смогу больше отшучиваться да откладывать, когда она позовет с собой после работы на квартиру какой-нибудь своей подружки, то мне придется смотреть ей прямо в глаза и сказать «да» – и оказаться поистине в непостижимом, жутком положении, ведь мы будем одни, и надо будет тут же при ней раздеваться и обнажить его и попытаться вонзить его пока он еще твердый как кремень. Не мог я этого. Не хотел. У меня разболелась бы голова. Я только и хотел, что пересмеиваться с ней, слушать ее рассказы про то, как она занималась сексом с другими, и несколько раз на дню несколько секунд ее пощупать. Я был совсем еще мальчишка. Я бы разом лишился и своей напускной храбрости, и своего «я», и самолюбия, и остроумия. Чувства юмора у меня не было. У меня не хватит сил сказать «да». Не хватит энергии и мужества. У меня вспухнет ком в горле, а не там, где надо, я онемею, не смогу даже признаться ей, что со мной, не смогу взмолиться:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.