Текст книги "Что-то случилось"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
– Погоди-ка, приятель. Погоди-ка. Она что ж, всегда была такая?
– Не знаю. Чтобы это созрело и проявилось, нужно время. Надо спросить надежного, боевого, сверхпередового психолога, опытного исследователя человеческих душ. А я разве такой был?
– Это из-за тебя я стала такая.
– Ты сама виновата, что из-за меня стала такая.
– Это из-за тебя я стала виновата, по твоей вине. Почему мне нельзя с тобой поговорить?
– Позвони своей сестре.
– Мне нужно, чтобы меня выслушали сочувственно.
– Ты слишком много пьешь.
– Все из-за тебя.
– Звони своей сестре и ей жалуйся.
– Терпеть не могу свою сестру. Ты же знаешь.
– Она выслушает тебя сочувственно.
– Ты негодяй, – вырывается у жены. – Спишь и видишь, как бы поскорей от меня отделаться, что, неправду я говорю? Я же знаю, что у тебя на уме. По лицу вижу.
Последнее время я все чаще ловлю себя на том, что вечерами придирчиво ее оглядываю, ищу улики беззаконных занятий сексом. Ничего такого не нахожу – и чувствую себя обманутым.
– Что ты сегодня делала? – Чаще всего об этом первым спрашиваю я.
– Ничего.
– Ездила по магазинам.
– Была у косметички.
– Виделась с сестрой.
– Виделась с друзьями. А что?
– Просто любопытно.
– А ты что делал?
– Работал. Больше ничего.
– Какие-нибудь новости?
– Думаю, все идет своим чередом. Не хочу об этом говорить.
– Боишься сглазу?
– Разговором можно и сглазить.
– Я постучу по дереву.
Теперь я иной раз даже по утрам ловлю себя на том, что пристально ее разглядываю, как одержимый, с той же вызывающей, нездоровой подозрительностью ищу следов, хоть и знаю, это бессмысленно – ведь она провела ночь в одной постели со мной. Не хочу сходить с ума. Хочу быть хозяином своих мыслей, чувств и поступков и всегда в них разбираться. Не хочу, чтобы рушились мои неодолимые запреты. Не то стану кидаться с кулаками (на незнакомых людей, на друзей и тех, кого люблю), убивать, извергать ненависть и фанатизм, выцарапывать глаза, развращать девочек-подростков и совсем малышек со складными фигурками, разряжаться в переполненных вагонах метро, прислонясь к крепкой заднице какой-нибудь бабенки, которая смахивает на мою жену или Пенни. Сны безжалостны, они набрасываются на тебя, когда ты спишь.
Как бы не начать заикаться.
Пробуждение – престранная штука, просто удивительно, что мы так часто ухитряемся проснуться, еще пребывая в полусне.
К мысли, что жена спит с другими мужчинами, я, пожалуй, еще мог бы привыкнуть, но не к тому, как это происходит, не к механике. А ко всем этим вторженьям и изверженьям, ко всем этим кряканьям и страстным изгибам и поворотам. Все делается влажным. Потом вокруг все вверх дном. Совсем мне не по вкусу представлять, как она с другим самцом проделывает то же, что и со мной. Или как это проделывает моя дочь. (Неужели он вставляет?… Да, конечно. А она, неужели она… а почему бы и нет?) Все и впрямь делается влажным и дурно пахнет, и это называется заниматься любовью. У зверей все происходит так же. Никакая это не любовь. Но на мой вкус лучше пусть будет влажное и дурно пахнет, чем сухое и надушенное. Терпеть не могу эти ненатуральные кондитерские ароматы. Я хочу обнять живую плоть, пахнущую остро и пряно, как положено человеку, а не кусок мыла.) Нынче даже деловые рукопожатия влажны и дурно пахнут. Покажите мне молодого человека, у которого ладонь сухая, и который пожимает руку, крепко встряхивая, и я сразу вам скажу, это молодчик без стыда и совести. Хорошо бы дочь не разбрасывала свои лифчики там, где они могут попасться мне на глаза, и не оставляла ночную рубашку на крючке в ванной. Она развилась быстро и знает это. Иной раз я вижу, как она одевается, собираясь куда-нибудь, и прихожу в ярость. (Грудь у нее уже больше, чем у матери.) Стараюсь на нее не смотреть, когда, уходя, она останавливается передо мной и просит денег, уверяя, что они ей страшно нужны. (Все, что я мог бы сказать ей сейчас, унизило бы ее, подорвало веру в себя как раз в ту минуту, когда она, может быть, в себя поверила. Хоть бы она носила лифчик, чем бросать его где попало. Она разгуливает в голубых хлопчатобумажных джинсах и, похоже, не всегда хорошо моется. Она напоминает мне ту, из Анн Арбор. С какой бы девчонкой я теперь ни познакомился, она непременно напоминает мне какую-нибудь из тех, которые у меня были прежде.)
– Не удивительно, что тебе говорят непристойности, когда ты идешь мимо. Ты сама на это напрашиваешься. Если тебя изнасилуют, поделом тебе.
Она сразу – в крик и в слезы.
– Вот ты всегда так, – визгливо накидывается она на меня (а мой мальчик смотрит откуда-нибудь из угла и опасливо прислушивается, и я уже жалею, что затеял этот разговор). – Вечно скажешь что-нибудь такое и все испортишь.
– Я уже пыталась ей объяснить, – устало, с досадой оправдывается жена. – А она считает, я к ней придираюсь и завидую ей. Она считает, я завидую потому, что у меня нет груди.
– Как это нет? Есть.
Если в ближайшее время с дочерью что-нибудь случится, виной тому будет, вероятно, парень, о котором она поминала, – он окончил колледж, водит самосвал и предложил ей вечерами и по субботам и воскресеньям учить ее водить машину, если мы позволим брать для этого одну из наших.
– Нет.
Жена согласно кивает:
– Тебе еще нет шестнадцати.
– Начну учиться немного загодя. Все уже начали. Ты ж хочешь, чтоб я сдала экзамен, верно?
Я хочу, чтобы она сдала геометрию, английский, французский, социологию и природоведение, а вовсе не вождение автомобиля. И еще хочу, чтоб она получила приличный средний балл – тогда, окончив школу, она сможет уехать в колледж. (Не желаю, чтоб она осталась дома.) Совершенно не представляю, как смогу разговаривать с каким-нибудь ухмыляющимся умником – моим зятем, много моложе меня, зная, что он преспокойно берет в работу мою дочь в другой половине дома, когда они приезжают к нам на субботу и воскресенье. Жена встречает их сладкими пирожками и ждет не дождется внучат. (Это у нее грязные мысли.) Они станут с нас тянуть то одно, то другое, станут мне врать.
– А может, она не станет. Может, она переменится. Может, к тому времени, как выйти замуж, повзрослеет.
– Мы-то не повзрослели.
– То есть как?
Жена меня не понимает.
По-моему, у нее и в мыслях нет, что я могу подумать, будто она мне изменяет, или что я все время угрожающе приглядываюсь к ее животу, волосам, бедрам, шее, груди, к комбинациям, трусикам, блузкам – не увижу ли пятен, оставленных не мною. (У жены белый, мягко круглящийся живот, как у тех очаровательных девчонок с длинной талией, которых часто видишь на фотографиях.) Нередко, когда я пристально разглядываю ее волосы или живот, враждебность моя оборачивается страстью (разумеется, враждебной страстью, которая иначе называется похотью, и сразу берет охота заняться любовью). Если обнаружу что-нибудь подозрительное, придется от нее уйти. У меня есть нечто покрепче обычной мужской лицемерной убежденности в своем супружеском превосходстве и праве, именно это даст мне решимость и силы расстаться с ней – беззащитность.
Совсем забыл: по статистике, в Коннектикуте среди причин гибели неразведенных мужчин моих лет, у которых трое детей, два автомобиля и возможность продвинуться по службе, на тринадцатом месте стоят опухоли мозга. Не удивительно, что приходится столько кричать дома, чтобы утвердить свое «я». (Вовсе не хочу, чтобы меня боялись; хочу, чтобы со мной нянчились, баловали меня. От своей семьи я не получаю той любви и сочувствия, какие в детстве получал от матери и некоторых учительниц. Хочу, черт возьми, чтобы иногда жена и дети лелеяли меня, как малого ребенка. У меня есть на это право. Мне необходимо чувствовать себя защищенным. Не из тех я родителей, которым надо, чтобы дети позаботились о них на старости лет, мне надо ощущать их заботу сейчас.) Жена уверена, что последнее время мне приятно бывать дома; где ей понять, что я только и жду, как бы поскорей смыться из дома на службу, поближе к Артуру Бэрону (мы с ним теперь постоянно переглядываемся, и, по-моему, взгляды наши полны особого значения). Конференция опять будет в Пуэрто-Рико (дабы по справедливости оказать честь семье жены Лестера Блэка), а Кейгл уехал в Толидо. Жене трудно будет простить мне, если я уволю Кейгла (разве только я скажу ей всеми словами, что выбирать не приходилось: либо я, либо он. Тогда она уставится куда-то в одну точку и не захочет больше ничего об этом знать). Она жалеет Кейгла из-за больной ноги, жалеет его жену и двоих детей. Она всегда сочувствует всем набожным семьям, кроме негритянских, и кроме еврейских тоже, – чуждый их язык («это ведь даже не латынь») и непонятные молитвы кажутся ей грубыми, оскорбительными. (Ей кажется, они молятся о ниспослании нам всяких бед.) Праздники их и то приходятся на другие дни. (Все они высокомерные и упорствуют в своих заблуждениях. Не желает она, чтоб наша дочь вышла замуж за еврея, хотя это лучше, чем за пуэрториканца или негра.) Кейгл каков есть, таким Уж и останется. Если он в воскресенье дома, он по-прежнему ходит со своей семьей в церковь, и на неделю уезжает по делам куда-нибудь в Толидо, и поближе к вечеру закатывается к низкопробным шлюхам. По-прежнему он расист и не желает брать к себе в отдел еврея или забавляться с негритяночкой, разве что поедет по делам куда-нибудь на Карибские острова. Но тогда он предпочитает молоденьких; он имел пятнадцатилетних и, я думаю, не прочь бы переспать с тринадцати– или одиннадцатилетней, да побоится, что это ненормально. Я просто вынужден его уволить; я бывал с ним у шлюх и не могу ни простить ему этого, ни забыть. Он будет топтаться на одном месте. Будет подталкивать меня плечом, непристойно посмеиваться.
– Да бросьте вы, Боб. Хватит вам. Я ж вас знаю. Вспомните, как…
– Не было этого. А если и было, я этого не помню, а вы извольте расплачиваться.
Я смещу его приятелей-выпивох из иногородних отделений и переведу в другие города, и, надеюсь, они сами уволятся. Когда мы невзначай сталкиваемся с Артуром Бэроном в коридоре, мы редко говорим о чем-нибудь таком, но он обычно перебрасывается со мной двумя-тремя фразами словно бы о пустяках, и я чувствую – мы понимаем друг друга без лишних слов.
– Как дела, Боб? – непременно останавливает он теперь меня при встрече.
– Прекрасно, Арт. А у вас?
– Это хорошо. Гораций Уайт говорит, ему одно удовольствие на вас смотреть.
– Гораций Уайт мне очень нравится, Арт. Замечательный человек.
(Это неправда, но отвечать следует именно так.)
Гораций Уайт одобряет мое назначение. А Лестер Блэк? Когда Джонни Браун узнает, что я его начальство, он пойдет к Блэку ворчать и жаловаться. А тому, вероятно, все равно. У нас с ним разные сферы деятельности, да притом он собирается на пенсию и уже не очень-то интересуется делами Фирмы.
Я всячески отговаривал Кейгла от поездки в Толидо (и, конечно же, понимал, что зря стараюсь. Совесть моя, можно сказать, чиста.
– Не уезжайте, Энди. Вы же сами знаете, вы нужны Артуру Бэрону здесь.
– У меня там и дела тоже: там открывается большой магазин самообслуживания, – говорит он в ответ и заговорщически подмигивает. – Эхе-хе. Вот увидите).
– Кейгл в Чикаго, Боб?
– В Толидо.
– Вот как? Лоре он сказал, он в Чикаго. А что там такое?
– Надеется организовать рекламу для большого магазина самообслуживания.
– Это не его забота.
– Он каждый день звонит. Я знаю, где его застать. Он просил меня присмотреть пока за его отделом.
– Отлично, Боб. Пора уже нам готовиться к конференции. Хочется, чтоб в этом году все прошло без сучка без задоринки.
– Надеюсь, так и будет, Арт.
– Я тоже. На той неделе приезжает Гораций Уайт и мы начнем совещаться у себя наверху. Заполучить кой-каких врагов готовы?
– Раз надо, так надо.
– Обзаведетесь и кой-какими друзьями.
И выступлю с кой-какими речами. Для конференции мне понадобится Кейгл. Он все сделает как надо: заявит, что новое назначение – плод его трудов, будет твердить всем и каждому, как он рад избавиться от ответственности администратора, которая всегда его тяготила, и заняться наконец работой, которая доставляет ему истинное удовольствие. Никто ему не поверит. Но это неважно. И после конференции он будет мне уже совсем ни к чему.
– Как вы поступите с Энди Кейглом? – спросит меня Артур Бэрон.
– По-моему, надо, чтоб он открывал конференцию.
– По-моему, это хорошо.
– По-моему, он это сделает как надо. Без всяких подсказок будет улыбаться столько, сколько требуется.
– А после конференции?
– Он будет мне совсем ни к чему.
– А оставить его консультантом или поручать ему разработку особых проектов не хотите?
– Нет, не хочу, Арт.
– Он мог бы быть полезен.
– Но не здесь. Оставлять его здесь, по-моему, неправильно.
– По-моему, вы правы, Боб.
– Спасибо, Арт.
Разумеется, уволить Кейгла я не могу. (Будь в моей власти увольнять служащих, я уволил бы Грина и машинистку Марту, которая все еще медленно сходит с ума, слишком медленно, меня это не устраивает.) Я могу лишь высказаться, что он мне ни к чему, и Фирма куда-нибудь его переведет. Хоть бы кто-нибудь уволил Марту прежде, чем мне придется потребовать это от Грина.
– У вас есть минутка, Арт? – мог бы я сказать.
– Как дела, Боб?
– Прекрасно, Арт. А у вас?
– Это хорошо, Боб.
– У Грина в отделе есть одна сотрудница, у нее неладно с психикой. Она сходит с ума. По-моему, она разговаривает сама с собой – что-то ей мерещится. Сама с собой смеется. Ее присутствие отнюдь не украшает отдел.
– Она веселая? – мог бы он спросить.
– Только когда смеется, – отвечаю. – Но тогда она перестает печатать и страдает ее работа.
– Скажите Грину, чтоб он от нее избавился.
Это будет означать, что он хочет, чтоб я начал отдавать распоряжения Грину и взял власть над его отделом. Если же он скажет: «Я поговорю с Грином», это будет означать, что он хочет, чтобы каждый из нас занимался своим отделом (и меня это не огорчит, это даст мне преимущество; смогу сваливать вину на отдел Грина).
Если же Артур Бэрон спросит сдержанно: «Что вы предлагаете?» – я отвечу:
– Она, вероятно, получит большой отпуск по болезни. А потом, если захочет, ей выплатят больничную страховку. Тот, кто берет отпуск по болезни в связи с расстройством психики, почти никогда и не пробует вернуться на прежнее место.
– Прекрасно, Боб. По-человечески для нее, пожалуй, так будет лучше всего.
– Место ведь обычно не пустует. Если она опять захочет к нам поступить, так ей и скажем. Или какая-нибудь из медицинских сестер скажет: вам, мол, необходим отдых.
– Но мне здесь хорошо. Я весь день смеюсь и улыбаюсь.
– Это совсем ненадолго, дорогая. Мы… они… вынуждены сокращать штаты.
(Отпуск по болезни – это я держу про запас для Рэда Паркера.)
(Он подумает, я делаю ему одолжение.)
(А вот пусть потом попробует вернуться.)
(И умник же я, меня бы надо в президенты.)
Когда Рэд Паркер перестанет работать у нас в Фирме, можно будет опять пользоваться его квартирой. До него не сразу дойдет, что он уже вне Фирмы, и его больничная страховка окажется целительной для меня. Место его отдадут другому. (А его сдадут в архив.) Если он захочет вернуться, место будет уже занято. (Он, наверно, и не захочет. Привыкнет к безделью, к бесцельной, беззаботной суете.)
Те, кто берет длительный отпуск по болезни, если дело не в операции и не в каком-нибудь несчастном случае, почти никогда и не пробуют вернуться на прежнее место. Их на это не хватает. (Даже те, кто не так уж долго отсутствовал из-за гепатита или мононуклеоза, с трудом входят в прежнюю колею. У них уже не хватает пороха.) Много времени спустя после того, как они ушли, кто-нибудь, кто не любит терять из виду знакомых (в армии это был наш офицер службы общественной информации), зайдет и скажет: мол, такого-то уже нет в живых (или что у него «кровоизлияние в мозг», и уж тогда ясно, что ему и вправду крышка. Ни дна ему ни покрышки, ха-ха).
– Про Рэда Паркера слыхали? А про Энди Кейгла? Про Джека Грина? – скажет, приостановись на ходу, кто-нибудь вроде Эда Фелпса, если сам он тоже не умрет к тому времени. Уйдя па пенсию, Эд Фелпс будет частенько заглядывать в Фирму (как и Гораций Уайт, который, заболев, будет появляться в кресле на колесах и с металлическими палками, или непроницаемый негр-шофер в безупречной серой ливрее будет привозить его на кресле, и, проезжая мимо, он будет в знак приветствия слабо помахивать рукой. А я на кого буду похож в восемьдесят лет и без зубов? Зубов у меня не будет – сколько бы я ни лечился, рано или поздно все равно челюсть разрушится, боли в лодыжках и стопах усилятся. Нос вечно будет заложен, и дышать я буду открытым ртом. И пальцы непрестанно будут скатывать катышки. Я уже видал себя такого в больницах и на фотографиях. Как от меня будет пахнуть? Знаю как. Так же, как сейчас, и запах этот мне не нравится), больше ему некуда будет заходить. Я не удивлюсь, если Эд Фелпс станет появляться на встречах моих однополчан (вместо меня. Сам я никогда на эти встречи не ходил) – еще один излишне уцелевший. (Право же, нам больше уже ни к чему столько уцелевших!)
– Не знаю точно, что именно стряслось с Рэдом, – будет повторять он снова и снова. – Интересно, кто позаботится о его детях. Сколько их у него было?
Никто этого не будет знать, всем это будет до лампочки. Со всеми остальными в Фирме я теперь стараюсь сохранить бесхитростный радужный нейтралитет. Джейн поняла, что я перестал с ней заигрывать.
– Что это вы, шеф? – так и слышу, будто она уже готова язвить меня. – Струсили? Боитесь, как бы не докатилось до вашей худшей половины? Или просто боитесь – вас не хватит на молоденькую?
Джейн никогда не скажет ничего подобного и не подумает, она не такая, но я все же ясно вижу эту сцену и не представляю, как выпутаюсь. Вне стен Фирмы я начал усердно, практически готовиться к предстоящим более ответственным обязанностям: готовлю речи и играю в гольф. Набрасываю речи для конференции (свою и Кейгла) и в общих чертах разговоры в кулуарах Фирмы.
– Фу-ты ну-ты, – так начинается один. – Это вы-то удивлены? А мне, по-вашему, каково было? Я совсем растерялся, так меня это ошарашило.
(Это я накропал мигом.)
И я купил себе новые биты для гольфа и новый спортивный костюм.
Дочери нравится, как я выгляжу в этих светлых пастельных тонах и в кепи. (Дочь больше всего мною довольна, когда я красиво выгляжу.) Жена растеряна. Она думает, я опять занялся гольфом, потому что хочу заигрывать со студенточками во всех клубах, куда меня приглашают. Я уже разучился заигрывать со студенточками – и не стал бы, даже если б и не разучился. Они еще дети. (И ни одна не глядит в мою сторону или в сторону любого игрока в гольф моих лет. Они заглядываются на хороших теннисистов. Я решил больше ни с кем не заигрывать на вечеринках и вообще где бы то ни было, если со мной жена, не хочу ставить ее в неловкое положение, но хоть бы уж и она не заигрывала, когда выпьет, и не ставила бы в неловкое положение меня.) Буду давать ей больше денег. Потихоньку я беру частные уроки на субботних курсах и не отказываюсь от приглашений в закрытые клубы. Жена больше не возьмется за гольф, она знает, успеха ей тут не добиться, и терпеть не может бывать в этих клубах на завтраках или на обедах: ей не нравятся люди, которых там встречаешь. Там все разводятся. Такое впечатление, что всюду и у всех все идет к концу. Куплю другой дом. Жене этого хочется. И дочь будет довольна – она очень дорожит друзьями из более денежных семей, но не против и таких, у кого денег поменьше, например того окончившего колледж юнца, который по вечерам зазывал ее в машину, будто бы хотел давать ей уроки для получения водительских прав. (Знаю я, какие уроки он ей хочет давать. С радостью дал бы ему коленом в живот и в зубы. Как он смеет связывать свои грязные мысли с моей пышногрудой шестнадцатилетней дочерью? Как это может быть, что у нее столько знакомых, а она все равно одинока?) Нам придется купить дом побольше, уж очень мал в нашем теперешнем доме кухонный стол.
– Гольф? – спрашивает мой мальчик и украдкой растерянно поглядывает на меня.
– Это игра такая.
– Он опять играет, – объясняет жена.
Мой мальчик обижен, жена надулась. Ему непривычно, что в воскресенье с утра пораньше я так расфрантился и тороплюсь уехать из дому.
– Ты хотел чем-то со мной заняться, если б я не уезжал? – спрашиваю.
Он печально качает головой:
– Пожалуйста, можешь ехать. Я думал, может, поплаваем.
– Для купанья недостаточно жарко. Если хочешь, мама свезет тебя на пляж.
– Не нравится мне там.
– А еще тебе есть чем заняться?
– Телевизор смотреть. Я видал гольф по телевизору.
– Надо загнать мяч в лунку.
– Это как пул? – с надеждой спрашивает он.
– А я знаю, что это, – похваляется дочь.
– Ты-то, конечно, знаешь.
– Сердишься? – удивленно спрашивает она.
– Еще чего, – лицемерно возражаю я. (И вспоминается: позавчера вечером видел – она катила по городу в машине с мальчишками, сидя на заднем сиденье. Последнее время двух слов не могу с ней сказать спокойно, сразу хочется язвить. Между нами не утихает скрытая вражда. А почему, сам не знаю.)
– Если сердишься, я выйду из-за стола.
– Не глупи.
– Я сержусь, – заявляет жена.
– Я сговорился о встрече. Не могу сегодня тебя сопровождать. Поеду с тобой в церковь на следующей неделе.
– На следующей неделе нас тут не будет.
– А тебе это нравится? – спрашивает мой мальчик.
– Церковь?
– Гольф.
– Нет.
– Он этот гольф терпеть не может, – поясняет дочь.
– Усекла, – хвалю я ее. – Даже людей, с которыми играю, терпеть не могу.
– Тогда зачем едешь? – Он озадаченно морщит лоб.
– Мне это полезно.
– Для здоровья?
– Для службы, – догадывается дочь, с комической точностью передразнивая меня.
– Опять усекла, дочка, – снова хвалю я. – Это помогает мне продвинуться по службе. Заработать больше денег для всех вас, мои миленькие.
– И машину мне купишь, раз уж ты столько зарабатываешь?
– Когда все препятствия останутся позади. Этот стол слишком мал. Не понимаю, почему бы нам не есть в столовой?
– Я не думала, что мы все соберемся в одно время. Обычно мне приходится завтракать одной, да и вообще я всегда одна.
– Ты, кажется, скулишь.
– Не понимаю, почему ты должен играть в воскресное утро.
– Когда меня приглашают, тогда и играю.
– Но ты ведь и на уроки уезжаешь.
– Когда нахожу время. Ты что, не можешь поехать одна?
– Не хочу одна. У меня, кажется, есть семья?
– Ты ж будешь с Богом, забыла?
– Шутки тут неуместны.
– Возьми детей.
– Если ты не пойдешь, они тоже не пойдут. Они берут пример с тебя.
– Вы пойдете с мамой, правда?
– Не надо их заставлять.
– Пап, не будь ханжой.
– Мы все пойдем в День матери.
– И тогда он превратится в День отца.
– Мы терпеть не можем людей, с которыми приходится вместе молиться, – весело сострила дочь, и мой мальчик хихикнул.
– Отлично, – похвалил я ее и тоже рассмеялся. – Могу тобой гордиться.
– Люблю, когда вы все втроем надо мной потешаетесь, – говорит жена. – Они от тебя заразились. Думают, им можно потешаться над всем на свете.
– Можно. – (Пошло-поехало, она загубит мне весь день.) Сегодняшний завтрак чуть было не стал прелестной семейной трапезой для всех, кроме жены, но теперь я рад бы поскорей доесть и убраться. – Знаешь, на службе я ничего такого не слышу.
– А я ничего такого не слышу в косметическом салоне.
– Прекрасно.
– Ты ведь на своих сослуживцах не женат.
– Я усвоил с первого раза. Почему ты вечно все повторяешь?
– До чего ж ты мерзок.
– Мы просто шутим, дети. Ты каждую неделю нас этим кормишь.
– Не хочешь – возьми яичницу, – негромко отвечает жена.
– Ты испортила мне весь день.
– А ты мне.
– Выпью соку. Каждую неделю нас этим кормишь, так? Каждый мой свободный день.
Это неправда, но она молчит. Лицо упрямое, окаменелое. Взялась за ручку большого стеклянного кувшина, рука дрожит. Когда я сам выжимаю апельсины, мы пьем свежий холодный сок из стеклянного кувшина, а не из более легкого пластмассового, которым предпочитают пользоваться жена и служанка. Дети замерли на месте, точно манекены в витрине, замкнулись в себе, ждут, что будет дальше. А ведь поначалу день обещал быть счастливым: я занялся любовью с женой ночью, когда мне хотелось, а утром, когда не хотелось, не стал этим заниматься – пока она была в ванной, удрал вниз и принялся готовить завтрак. (Она дала мне понять, что не прочь, да я не хотел.) Нелегко будет простить ей это испорченное утро. Сегодня даже у свежих апельсинов какой-то не тот вкус. Апельсины уже не те, что были. Может, виновато мыло, которым мы моем стаканы, а может, вода. Газированную воду с мороженым в киосках теперь продают в бумажных или пластмассовых стаканах – они толком не охлаждаются, и в них пропадает аромат. Все шатко и ненадежно. Знаменитый Лондонский мост и тот пал: его переправили пароходом в штат Аризона на потребу туристам. Я лучше всех готовлю яичницу с беконом, потому что больше всех стараюсь. Делаю тосты с чесноком, как, бывало, делала моя мать, и они получаются у меня ничуть не хуже. Это просто. И всем нравится. Ничего нет нынче натурального. Даже людей. Решаю пошутить. Попробуем ее умаслить.
– Скажи по совести, лапочка, – начинаю я.
– Они пойдут, если ты пойдешь, – перебивает она.
Мой мальчик качает головой.
– Я не пойду, – заявляет дочь.
– Ты говорила, чтоб я их не заставлял.
– У меня такое чувство, будто я совсем одна на свете.
– Я должен идти, да? – жалобно спрашивает мой мальчик.
– Скажи по совести, лапочка, – снова начинаю я, коснувшись ее плеча. (Уже за одно то, что я вынужден вот так к ней подлаживаться, надо будет ее бросить.) – Что бы ты предпочла: бедность и потом рай или богатство и потом к чертям?
– Это еще что за вопрос? – вскидывается жена.
– Я тебя спрашиваю.
– Смотря какое богатство, – язвительно вставляет дочь.
– Не так уж для меня важны деньги, как тебе кажется.
– А для меня важны, – мурлычет дочь. – Чем больше, тем лучше.
– Ты ведь, кажется, хочешь новый дом?
– Что в этом плохого?
– Ничего. Что бы ты предпочла: бедность и потом рай или богатство – и… к чертям?
Она покорно улыбается.
– К чертям в пекло, – говорит она мне, подхватывая шутку.
Ну вот, гроза миновала, и, похоже, удастся выскользнуть от них от всех невредимым. Прямо хоть празднуй.
– Ай да женушка! – с нежностью восклицаю я.
– И вообще я устала, – признается она уже не сердито.
– Сходи одна.
– Не хочется. Лучше полежу почитаю газеты. И посмотрю телевизор. Звучит заманчиво. Правда?
– Люблю деньги, – бодренько провозглашает дочь. – И еще как!
– А бедняки все попадают в рай? – серьезно спрашивает мой мальчик.
– Ты веришь в рай?
– Нет.
– Тогда как же они могут туда попасть?
– Чудно, – и хмурясь и улыбаясь говорит он. – А если б я верил в рай, бедняки все попали бы туда?
– Конечно, нет!
– Я серьезно спрашиваю.
– Правда нет.
– И в ад, конечно, нет. Представляешь, во что превратился бы рай, если б туда набились все бедняки?
– А мы бедные? – допытывается он.
– Нет.
– Тогда почему ж ты не можешь купить ей машину?
– Вот это настоящий брат.
– Могу. Пускай сперва научится водить.
– Мне уже почти шестнадцать.
– Вот стукнет шестнадцать, тогда поговорим. Деньги у меня есть. Так что не волнуйся, бедность тебе не грозит. А скоро денег еще прибавится.
– А я, пожалуй, люблю деньги больше всего на свете, – вызывающе бросает дочь. – Больше мороженого.
– Кое-кто сочтет, что это не очень красиво, дочь моя.
– Ну и пусть. Люблю деньги, как последнюю ложечку мороженого.
– Деньги сами за себя говорят, верно; моя милая?
– Очень даже верно!
– Как это?
– Видишь ли, молодой человек, деньги – это все на свете.
– А как насчет здоровья? – говорит жена. – На него денег не купишь. Вот почему не следует отдавать свои монетки.
– Я теперь не отдаю.
– Я бы нипочем не отдала, – самодовольно заявляет дочь.
– Да уж ты-то, моя ненаглядная, думаю, никогда и не отдавала. Деньги правят миром, молодой человек, и делают историю тоже.
– Как это?
– Вы ведь учите историю, верно?
– Это называется история общества.
– Деньги делают историю общества. Без денег не было бы никакой истории общества.
– Как это?
– Папа хочет сказать, что любовь к деньгам и погоня за золотом и богатством – это причина почти всех событий, про которые написано в учебниках истории, – объясняет дочь. – Верно я говорю, пап?
– Совершенно верно, дорогая моя дочка. Опять усекла. рад видеть, что в школе ты учишься не только баловаться травкой и ходить по дому в чем мать родила.
Она судорожно глотнула воздух, побледнела – и я испугался еще сильней, чем она. (Сам не знаю, почему я тогда это сказал. Вот провалиться, сам не знаю, откуда взялись эти слова. У меня ничего такого и в мыслях не было.)
– Обязательно надо было это сказать? – жалобно шепчет она.
– Да нет, – бормочу я.
– Ты же иначе не можешь, – возмущенно говорит она. – Ты всегда так. Что, неправда?
– Извини.
– Ты всегда все загубишь. Всем испортишь настроение. Правда он всегда все портит?
Жена, похоже, вот-вот расплачется.
– Ты же знаешь, я пошутил.
– Мне уйти?
– Нет. Но ведь я уже тебе говорил, чтоб ты не расхаживала по дому без халатика.
– Можно, я выйду из-за стола?
– Нет, останься. Я сам уйду. – (Я веду себя глупо, неуклюже.) – Может, помиримся? Мне все равно надо уходить. Эхе-хе.
Она тоже загубила мне сегодняшний день (хотя во всем виноват я сам. И ведь день только начался: еще нет десяти). Спрут гадливости, этот мясистый, липучий, мускулистый, пронизанный кровеносными сосудами барьер сексуального отвращения, который возникает иногда (если жена сама проявляет инициативу. Вероятно, я предпочитаю, чтоб желание возникало у меня прежде, чем у нее), этот спрут снова объявился нынче утром у нас в постели, когда жена разбудила меня томным бормотаньем и примостилась поближе. Я проворно увернулся; жена не успела понять, что случилось, а я уже орудовал внизу, в кухне, – разрезал апельсины, молол кофе, разбивал яйца. Не знаю (и знать не хочу), откуда и почему он является, этот спрут. Похоже, его порождают общими усилиями мозг, сердце и кишки. (Я знаю, мужчины, страдающие сердечными приступами, прикрываются ими, чтобы избежать сношений с женой, но отнюдь не с приятельницами, пока те им не прискучили. Я готовлю кофе и разбиваю яйца. Я несказанно радуюсь и торжествую всякий раз, как слышу, что кто-нибудь, кого я знаю, ушел от жены. Так им, сукам, и надо. Вчера в магазине я нечаянно услыхал, как одна женщина рассказывала другой, что кто-то, кого я даже не знаю, ушел от жены, и я сразу возликовал, а потом опять впадаю в уныние, исполняюсь жалости к себе, опять чувствую себя обделенным.
– Чем это ты так доволен? – слышится мне вопрос жены, пока я возвращаюсь к машине.
– Ценой на артишоки, – ответил бы я, или еще того лучше: – Один человек бросил свою жену.)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.