Текст книги "Что-то случилось"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)
Я попросил ее начать.
Она в ответ – пошли гулять.
Тарам-пам-пам.
Я то и дело краснел, счастье звенело, переливалось во мне радостью и теплом. Потом уже больше никогда и ни с кем близость не доставляла мне такого удовольствия. Она тоже поминутно краснела и весело улыбалась, и на щеках ее появлялись ямочки. Она всегда была со мной мила, даже во время месячных (вот бы жене моей так), когда ей казалось, будто лицо ее уродуют прыщики и нарывчики. (И вовсе не уродовали.)
Она покончила с собой, когда ей не было еще двадцати пяти, отравилась газом, как прежде ее отец (и, возможно, еще прежде отец отца, этого она мне не говорила, покинула меня, не заявив за две недели о своем уходе, и, стоя в телефонной будке на городском железнодорожном вокзале, я опять почувствовал себя обездоленным. В первый миг я был просто потрясен, потом снова почувствовал себя несчастным сиротой, которого в полном параде безжалостно подкинули в грязную телефонную будку на Центральном вокзале (сквозь слезы мне виделись огромные газетные заголовки и фотографии на первых полосах завтрашних нью-йоркских «Дейли ньюс» и «Миррор», которой уже тоже не существует. Возрыдай же о соколе обыкновенном и о нью-йоркской «Миррор»: «Офицер-подкидыш найден в телефонной будке на городском железнодорожном вокзале. Никаких данных для опознания нет») – у него бронзовый средиземноморский загар (уже отдающий желтизной), он в ловко сидящей офицерской форме (зеленые, без единого пятнышка – только что из чистки – габардиновые брюки и китель с нашивками над нагрудным карманом – или обоими карманами, не помню, такие подробности я обычно забываю. Я хорошо служил в армии. Был я двадцатидвухлетнее воплощение успеха), а в руке вонючая черная телефонная трубка, объявившая о ее смерти. От всего смердит. Возможно, это от моих подмышек, от шеи, от ног.
А потом воздух очистился (ветерок, глоток свежести), и я был рад-радешенек, будь оно все неладно, рад, что ее уже нет, она мертва и никогда больше не нужно будет с ней видеться. (И не нужно будет с ней спать.) И рад, что я-то все еще жив.
Я и сам не понимал, как велико во мне тайное напряжение (в голове вертелись шуточки, так и просились на язык), я хотел скрыть, разрядить его, пока не заметил, как по руке, державшей трубку, льет пот. Итак, я освобожден от всех обязательств. Не надо здороваться, дружески острить (и надеяться, что она меня помнит и захочет повидаться. Она могла выйти замуж, обручиться, завести постоянного любовника, и ничему этому я бы не поверил. Решил бы – просто ей больше неинтересен какой-то семнадцатилетний канцелярист вроде меня, теперь она развлекается с женатыми мужчинами постарше и с гангстерами). Она была мне вызовом, и вот уже не нужно его принимать. Не нужно назначать свидание, являться ни свет ни заря, потягивать виски, оглядывать ее с головы до ног (пока она оглядывает меня), выведывать, осталась ли она такой, какой была, вести в какую-нибудь спальню, вместе с ней раздеваться, пока оба не останемся нагишом, а потом повалить ее на постель и раз и навсегда выяснить, что же она такое. Я понятия не имел, каково бы это получилось, какой она могла оказаться. (И по-прежнему боялся.) По-прежнему я не хотел спать с ней. Не хотел видеть ее нагишом. Только и хотел бы, пожалуй, вложить его ей в руку и пусть бы вела меня, как собачонку. Предпочел бы выпить молочный коктейль. Я люблю поесть. У меня слабость к молочным продуктам и застарелая нелюбовь к бейсболу. Я вполне мог бы проделать с ней все необходимое, лихо показал бы и уверенность и уменье, но до чего же обрадовался, что это не нужно (она умерла, черт подери. И к тому же ей было уже почти двадцать шесть). Я выпил за стойкой на вокзале молочный коктейль с шоколадом из высокого запотевшего стакана и позвонил другой девчонке, которая была от меня без ума, когда я в последний раз приезжал в отпуск, но она уехала на Запад и вышла замуж за какого-то металлиста с авиационного завода, он хорошо зарабатывал. Позвонил еще одной, с которой переспал однажды за полтора года перед тем; она не вспомнила меня по имени, и голос ее звучал так сухо и недоверчиво, столько в нем было дурацкой важности, что я рассмеялся и не стал напоминать ей, кто я такой. (Она явно задирала нос.) Больше звонить было некому. Друзей у меня тут никаких не было. И еще недели не прошло, отпуск мой не окончился, а я уже вернулся на авиационную базу. В армии я чувствовал себя куда больше дома, чем у себя дома. (На службе я сейчас чувствую себя больше дома, чем у себя дома, но и там я не дома. Просто я там лучше лажу с людьми.) Пожалуй, мне ни разу не удавалось как следует повеселиться дома, когда я приезжал на побывку. Пожалуй, мне ни разу не удавалось как следует повеселиться во время отпуска (не знаю, удавалось ли мне хоть когда-нибудь, хоть где-нибудь как следует повеселиться); всегда ловлю себя на том, что жду, когда же это свободное время кончится. У нас слишком много неприсутственных дней. Слишком много всяких дней рождений и годовщин. Вечно я покупаю подарки или дарю чеки.
Годы летят слишком быстро, дни тянутся слишком долго. Перед отъездом я еще раз позвонил Бену Заку и притворился, что я не я. (Дважды я это делал. Не мог устоять.)
Попросил я номер два.
Она в ответ: смотри сюда.
– Как странно, – сказал он.
Я как ни в чем не бывало спросил про Вирджинию, словно в первый раз. Сказал, я с Востока, вместе с ней учился в университете, тамошний чемпион по боксу.
– Просто поразительно, – сказал он.
Звонить вот так Бену Заку – это была злая шутка, грубый розыгрыш. Не было у меня ощущения, что это шутка. Я чувствовал, что умышленно иду на некое гнусное, непристойное извращение. Что-то было тут волнующее и порочное. С таким вот чувством я звонил когда-то в больницы, справляясь о состоянии людей, которые, как я заведомо знал, только что умерли, – прямо так и говорил: «Я звоню, чтобы справиться о состоянии…» – «Извините, но мистер… больше не числится среди наших пациентов», – отвечали мне.
Я всегда боялся, как бы меня не разгадали (всегда казалось, я хожу по краю: сейчас меня публично изобличат.
– Поглядите, вот он! Это он и есть. Вот он кто такой, – крикнет кто-нибудь, какая-нибудь женщина, и укажет на меня из толпы у всех на виду, и вокруг все согласно закивают, и все для меня будет кончено.
Как все-таки странно, что никто не прочел по телефону мои мысли, не увидел, как меня прошиб липкий пот).
Звонить надо поскорей. После вскрытия, когда все передано в похоронное бюро, вам уже ничем от них не попользоваться – они только и скажут:
– Такого пациента у нас нет.
Я мог бы написать руководство. (Сдается мне, я знаю, что значит болезненная тяга.) Мне надо было сделать над собой усилие, чтобы заговорить с Беном Заком, даже когда я позвонил в первый раз и не назвался. (Не хотелось, чтобы он меня узнал.) Пришлось изменить голос. Я был уверен, Бен Зак разгадает мой обман, нарычит на меня со своего кресла на колесах – мол, что еще за дурацкие фокусы я устраиваю. (Мне всегда бывало не по себе, когда дело касалось телефонов или банков. Всю жизнь преследовал меня этот неискоренимый страх, что кто-то, не знающий, кто я, по телефону задаст мне перцу.)
– Как странно, – сказал Бен Зак. – Не понимаю, хоть убейте. Только на прошлой неделе кто-то справлялся о ней по телефону. А вчера еще кто-то. А вот теперь вы. Похоже, все ее мальчики возвращаются с войны.
– Не скажете ли, как с ней связаться?
– Боюсь, это невозможно, – опять сообщил он мне все с тем же подобающим случаю прискорбием, смущенно понижая голос. – Она, знаете ли, тут больше не служит. Она, видите ли, умерла. Некоторое время назад покончила с собой.
– Как?
– Отравилась газом.
– Ее отец тоже так кончил. Ведь правда?
– Разве?
– Она сделалась вся красная?
– Вот этого, простите, я не могу вам сказать. Я не мог присутствовать на похоронах. Мне, понимаете ли, трудно передвигаться. Для этого нужен особый автомобиль.
– Значит, она теперь, в сущности, вышла из игры, да?
– Она здесь больше не работает, если вы это имеете в виду, – встревоженно огрызнулся он. – Сколько народу об этом спрашивает, я просто понять не могу.
Он думал, это звонит кто-то другой. (Пожалуй, он был прав.) Я выдал себя за бывшего чемпиона по борьбе из университета, где она училась. (Кто-то другой – а не ктс? Безымянным я появился и безымянным исчез. Никакой я не Боб Слокум, это просто родителям вздумалось так меня назвать. Если такой человек и существует, я не знаю, кто он такой. Мне даже имя мое не кажется моим, не говоря уже о почерке. Я могу оказаться кем угодно. Пожалуй, спрошу Бена Зака, когда позвоню в следующий раз.)
С тех пор я еще звонил Бену Заку.
Попросил я номер третий.
Она в ответ: пошли-приветик.
– Кто говорит? Не понимаю.
– Неужели не узнаете?
– Нет.
– Тогда, значит, я кто-то еще, – сказал я и тут же повесил трубку.
Он продолжает думать что я – это кто-то еще. (И я продолжаю думать, что он прав. Кресло на колесах, металлические палки и костыли, которыми я наделяю Горация Уайта, я беру у него.) Только он один там еще и остался. Лен Льюис много лет назад вышел на пенсию. (Бен Зак числится в моей личной картотеке несчастных случаев. Подростком он перенес полиомиелит и еще в ту пору, когда я служил в Компании, приезжал и уезжал в кресле на колесах. У него был особый автомобиль и особое разрешение полиции припарковываться где угодно. Он был калека. По-звериному похотлив и посещал бордели.) Иной раз я говорил ему, я чемпион-гиревик из университета, где училась Вирджиния, и она была моей невестой. В другой раз назывался еще как-нибудь. Его легко втянуть в разговор. (У меня такое чувство, словно, кроме меня, ему и поговорить не с кем. С годами он стал болтлив. Словно в насмешку, он поистине создан для работы в Отделе телесных повреждений и останется там, пока не сломается его кресло на колесах или пока полиция не отберет у него разрешение припарковываться где угодно. Тогда ему и самому придется припарковаться где-нибудь в другом месте. Без разрешения нигде не припаркуешься.) Лен Льюис давным-давно ушел со службы: заболел тяжелым гриппом, от которого так и не оправился.
– Он так и не оправился.
Я понял, что он умер, еще прежде, чем Бен Зак мне сказал. Считать я умею: когда я служил в Страховой компании, Лену Льюису было пятьдесят пять, а с тех пор прошло тридцать лет.
– Примерно через месяц после его смерти скончалась его жена. Странно, право, странно, через столько лет люди вдруг вспоминают и звонят, продолжают звонить. Жаль, что я вас не помню, но, вы говорите, вы служили совсем недолго, ведь верно?
Лен Льюис так и не ушел от жены. Да он всерьез и не хотел уйти. И Вирджиния не хотела, чтоб он ушел от жены. Он был слишком стар. Она – слишком молода. Потом она умерла. А я остался жив и стоял в телефонной будке. Однажды, вскоре после женитьбы, я позвонил Лену Льюису, я тогда себя почувствовал безмерно одиноким и подавленным (Бог весть почему. Накатил чудовищный приступ cafard.[4]4
Тоска, хандра (фр.).
[Закрыть] Только уже на четвертом десятке узнал я, как называется та неодолимая незваная скорбь, что существует где-то во мне, словно неуловимый бандит, которого не припрешь к стенке и не изгонишь).
– Может, зайдете повидаться? – как всегда сдержанно, мягко пригласил он. – Кое-кто здесь еще остался.
– Я хотел бы связаться с Вирджинией, – сказал я. – Пожалуй, я хотел бы, если можно, поддерживать связь с Вирджинией Маркович.
– Она отравилась газом…
– Какой ужас.
– …в кухне, у своей матери. Я всегда ее обожал. Она всегда обожала вас.
(Место женщины в кухне. Место мужчины – в гараже. Если я застукаю жену и уйду от нее, причиной будет не ревность. Причиной будет злоба. Если она бросит меня, вся моя жизнь порушится. Я превращусь в комок нервов. Наверно, уже не смогу никому смотреть в глаза. Лишусь уверенности в себе и потеряю работу.)
Я позвонил Бену Заку месяц назад в конце дня, когда почувствовал, что даже под страхом смерти не могу заставить себя опять вернуться домой к жене и детям, на свой акр коннектикутской земли. Уж я-то знаю, что это за штука – болезненная тяга. Грибовидный нарост, разрушение, недуг. Вкус тряпки во рту. Запах известки в мозгу. Погибель. Падает сердце, тишина, руки и ноги одеревенели, изнутри подступает что-то едкое, всепроникающее, гибельное, и тупая тяжесть во лбу, в затылке. Сперва – словно мимолетная причуда, легкомысленная, пустячная прихоть, но не проходит она, остается, застревает; распространяется, набирает силу; нечто мрачное, безжалостное, что скрывалось в тебе в каком-то темном тайнике, заполняет тебя до краев, неуклонно разливается внутри, точно лава или туча вредоносных испарений; смутное, неосязаемое, неумолимое, властное, гнусное. Нечто предательски принимает твое обличье, двойная отрава – тошная, обессиливающая. Нет просвета, нет уже места ни малейшей радости, и остается только повесить голову, опустить глаза – смириться. Можешь с таким же успехом поддаться с самого начала и украсть эти монетки, зажечь эту спичку, съесть гору мороженого, пресмыкаться, набрать тот самый номер телефона или перерыть тот запретный ящик или шкаф и снова прикоснуться к тем вещам, про которые тебе и знать не положено. Можешь с таким же успехом сразу поворачивать, куда тебя повело, и делать то неблагоразумное, неприятное, безнравственное, чего делать не хочешь и что, как сам знаешь заранее, унизит тебя и развратит. Шагай угрюмо вперед, точно измотанный вконец военнопленный, и кончай со своим печальным делом. В свободное время бывают у меня мгновенья, когда я физически не в силах простоять еще хоть секунду прямо или просидеть не сгорбясь. Мгновенья эти проходят. Бывало, я крал монетки у сестры и у матери – не мог остановиться. Мне и деньги-то были не нужны. Наверно, просто хотелось что-то у них взять. Я был точно под гипнозом. Точно одержимый. Готов был кричать, звать на помощь. Стоило лишь на миг представить, что можно опять взять пенни или пятицентовик из шелкового кошелечка, лежащего в сумке у матери или сестры, и кончено: устоять я уже не мог. В меня точно бес вселялся. Я готов был тащиться домой в метель целую милю, лишь бы взять эти монетки. Они нужны были мне позарез. Брал я и десятицентовики и двадцатипятицентовики. Ни до, ни после это не доставляло мне никакого удовольствия. Я чувствовал себя премерзко. Даже то, что я покупал или делал на эти деньги, не доставляло удовольствия. Я играл на них в китайский бильярд в углу кондитерской (и когда проигрывал, на душе становилось полегче). Все это ничуть не радовало – радовался я лишь одному: что это испытание уже позади и я прихожу в себя. Со временем приступы миновали и я перестал таскать деньги. (Так было и с онанизмом, лет после пятнадцати, а то и после двадцати я бросил и это занятие.)
Вчера я опять позвонил Бену Заку.
Ее по-прежнему там не было.
Я попросил номер четвертый.
Она в ответ: ты парень тертый.
– Хотя я отлично ее помню, конечно, конечно. Так стало быть, вы не знаете, что с ней случилось?
Меня зовут Гораций Уайт, сказал я Бену Заку. Нет, такого он что-то не припоминает.
Номер пять я попросил.
Я попросил миссис Йергер и здорово обрадовался, когда он ответил: такой он тоже что-то не припоминает.
Гляди, опять набрался сил.
– Ну как же, сна была такая большая, рослая, ее перевели откуда-то заведовать картотекой, и она грозилась всех нас уволить, если мы не подтянемся.
– Возможно, она прослужила недолго, Гораций, – извинился Бен Зак. – Все это было так давно. С месяц назад тоже кто-то звонил, спрашивал про Вирджинию Маркович. Правда странно? Правда странно, через столько лет она еще кому-то нужна?
Я попросил Тома.
– А по фамилии?
– Джонсон. Он тоже работал в картотеке, тогда же, когда Вирджиния, мистер Льюис и вы. Он ушел в армию.
– Теперь он тут не служит. Теперь почти уже никого не осталось.
Ну ясно. Том Потрясный, тот самый, у которого я позаимствовал почерк и который способен был повалить Мэри Дженкс в любую минуту, едва ей приходила охота, как рад был бы повалить я, да знал, не сумею. Я не сумел проделать это даже с Вирджинией, а ведь ее-то я, в сущности, не боялся. (Боялся только этого самого.)
Я попросил себя.
Меня там тоже не было.
(Я никогда еще этого не делал.)
Грустно было это услышать.
– Но я отлично помню, о ком вы говорите, Гораций, – сказал Бен Зак. – Был такой хорошенький, вежливый мальчик с превосходным чувством юмора, вы ведь о нем? Нет, совсем не знаю, что с ним стало.
И я не знаю. (Такое у меня ощущение, будто я даже отдаленно с ним не связан.)
Я рад был бы услышать, что все еще работаю там, в картотеке, хорошенький, вежливый семнадцатилетний мальчик с превосходным чувством юмора (по крайней мере знал бы, где обретается эта часть меня, пока я рыщу в поисках других частей), все еще сную взад-вперед мимо стола Вирджинии, отпускаю шуточки или оживляюсь и краснею, очень довольный (у меня было все, чего только можно пожелать), напевая:
Что же, Джонни, ты робеешь,
Подступить ко мне не смеешь?
Я скажу тебе словечко,
Ты найди одно местечко:
Пощекочешь под юбчонкой —
Станет весело с девчонкой.
Были и другие непристойные песенки, которые мы любили.
Теперь бы я мигом отыскал то самое местечко, вот бы сейчас ей это доказать. Вот бы повалить ее прямо сейчас (и чтоб теперь уже я оказался старше: ей двадцать один, мне двадцать восемь). С ней это была бы не просто похоть. Теперь бы я не боялся. (Думаю, не побоялся бы.) Почти со всеми нынешними это одна похоть – и только. (Вместо восторга на мою долю достаются синяки да шишки. Мэри Дженкс я, пожалуй, и сейчас бы побоялся. Меня восхищали ее габариты и броская красота. Когда я узнал про нее и про Тома, я испугался. Соломенного цвета волосы ее казались холодными и жесткими, кожа – грубой и мне часто виделось что-то темное меж ее стиснутых бедер… виделись вытянутые вперед клешни, готовые схватить меня, втащить, поглотить. Бедняга Том. Я часто боялся за него, погруженного в ее шершавые недра, что и прельщали меня, и отвращали. Может быть, такова была его участь. Я ему завидовал.) Вирджиния по крайней мере была мягонькая и добрая. Последнее время я все чаще ловлю себя на том, что жалею, почему не поддерживал более близких отношений с сестрой и ее семьей и с женой брата и ее детьми, и даже с ее вторым мужем. Она опять вышла замуж и завела по крайней мере еще одного ребенка. Она сообщила об этом открыткой. Они мои племянники и племянницы и, если б я на несколько минут к ним заглянул, возможно, даже обрадовались бы. Иные люди не имеют ничего против своих дядюшек. Как бы хорошо быть членом большой семьи и радоваться ей. Хорошо бы прийтись в ней ко двору. Хорошо бы верить в Бога. Дома, еще маленьким, я любил грецкие орехи и изюм – я колол орехи, смешивал их в тарелке с изюмом и только тогда начинал есть. Весной и летом мама часто посылала за мороженым. Осенью у нас бывала вкусная шарлотка. Я любил запускать волчки. Я помню лица подметальщиков на улице.
Я так расстроился, услыхав от Бена Зака, что меня там нет, даже ушел пораньше с работы, чтобы выпить в одиночестве в квартире Рэда Паркера. И стал звонить по телефону.
Позвонил одной стюардессе – ее не оказалось дома. У ее подружки уже было назначено свидание. Хотел позвонить манекенщице, с которой познакомился на прошлой неделе на вечеринке у одного фотографа – она тогда говорила, ей позарез нужна хоть какая-то временная работа, – но, видно, неправильно расслышал ее фамилию, а может, она была никакая не манекенщица, и потому не удалось найти ее в телефонном справочнике; где она живет – тоже толком не знал и не смог отыскать по адресной книге. (Телефонные компании все больше справок перепоручают машинам, а от них толку ничуть не больше, чем от людей.)
Позвонил актрисе, с которой знаком уже несколько лет, и мне ответил подключенный к ее номеру автомат. Позвонил одной знакомой, которая в разводе с моим знакомым, – сын ответил, она уехала сегодня на побережье продавать их дачу. Позвонил придурковатой шлюшке, которая всегда рада случаю поужинать и разжиться пятьюдесятью долларами, но она уже обещала с кем-то поужинать (или это была просто отговорка), а наутро уезжала на неделю на Барбадос с человеком старше меня, у которого куда больше денег. (Уж лучше поехал бы я домой, поразвлекся с женой, подумалось мне. Это было бы проще всего, разве только она еще не соизволила протрезвиться после дневных возлияний. От вина у нее болит голова. От виски ее тошнит. Так что жизнь у меня не простая.
– Мне нездоровится, – так и слышу, как она ноет. – Ты что, не понимаешь?)
И чем ехать домой, я позвонил одной вдовушке, у которой двое детей в частном пансионе, но и тут судьба оказалась против меня: вдова сухо, равнодушно сказала, что постарается впредь обходиться одна, не желает она тратить время на мужчин вроде меня, у которых и в мыслях нет на ней жениться. (Секс ей все равно до лампочки.) Такие отношения ничего ей не дают. Я позвонил Джейн. Ее не оказалось дома (к счастью). Ее подружка, с которой она делит квартиру, по голосу казалась моложе моей дочери и тупее моей секретарши и разочарованно попискивала, словно я помешал ей накручивать волосы на огромные розовые бигуди. Я не назвался. (Было бы потом совестно.)
– Я вам помешал? Прошу прощенья.
– Я думала, это звонит другой человек.
– Вы очень заняты?
– Кое-что делала.
– Накручивали волосы на розовые бигуди?
– А вам-то что.
Позвонил Пенни – она только что вернулась с очередного урока пения и пластики и умоляла меня дать ей полтора часа, чтобы вымыться и привести в порядок дом. Я был у нее через пятьдесят минут. Она была еще влажная и душистая, только-только из ванны.
– Пожалуйста, не торопись, милый, – попросила она. Я распахнул на ней халатик. – Я до сих пор пугаюсь, когда ты так на меня набрасываешься.
Тело у Пенни белое как мрамор, и здоровая красота его всякий раз заново меня изумляет. Наверно, я начинаю громко дышать и жадно пожираю ее глазами. Белая шея ее заливается краской. Трижды кончил (и, думаю, мог бы и четвертый раз, совсем, как, бывало, в армии) и еще до полуночи вернулся в квартиру Рэда Паркера к своим газетам. (Неслыханный успех.)
Не люблю я ни с кем, кроме жены, проводить всю ночь, даже с Пенни не люблю. (Потому-то и не беру с собой девчонок, когда отправляюсь в деловые поездки с ночевкой, и удивляюсь мужчинам, которые их берут.) Наверно, привык к жене. Приятно просыпаться рядом с ней. Приятней, чем просыпаться одному. Поневоле пришлось опять воспользоваться квартирой Рэда Паркера: больше мне пойти было некуда. А ехать домой я не хотел. Придется, пожалуй, обзавестись собственной квартиркой. Надо будет врать жене. Я соврал Пенни – она думала, я спешу на последний поезд в Коннектикут. Она у меня кончила лишь один раз, при втором заходе, когда я мог уже не торопиться и поработать над ней по всем правилам, как она любит (это и вправду работа), а больше ей и не требуется. Ее шея и бледное лицо залились краской. Третий заход был уже только для меня. Потом она сварила мне кофе и намекнула, что я мог бы у нее переночевать. (Я чувствовал себя у нее совсем как дома и потому остаться не захотел.)
Пожалуй, я все-таки люблю жену. Если б меня когда-нибудь заставили переспать с Мэри Дженкс, я бы ослеп и онемел от страха, обратился в беспомощное размякшее чучело из глины или из папье-маше. (Уж больно она была крупная и властная.)
Номер шесть я попросил.
Я попросил Мэри Дженкс.
– Как же, как же, – мгновенно вспомнил Бен Зак. – Мэри я никогда не забуду.
Она в ответ: лишишься сил.
– Ее муж совсем молодым скончался от болезни сердца. В те времена операции на сердце еще не делали. Она вскоре опять вышла замуж и вместе с мужем переехала во Флориду в расчете разбогатеть на земельном буме.
В ту пору я еще не готов был для Мэри Дженкс. Не готов был для Вирджинии.
У моей жены соски такой прелести, какие увидишь только в кино или на фотоснимках и уютное гнездышко из черных кудрявых волос, куда можно уткнуться головой. С женой мне спокойно. И с Пенни спокойно. (Интересно, почему о Пенни я всегда думаю под конец.) У меня есть неполноценный ребенок, который мне не нужен, и я не знаю, что с ним делать. Он мой. Дерек, малыш. (Он даже не знает, кто он.) Такая кроха, прямо сердце разрывается. Он невыносим. (Его просто невозможно выносить.) Чем-то грозит мне из-за него будущее? Чего опасаться уже сейчас? Что с ним сделают? Кто, если не я, станет о нем заботиться? Как он будет существовать? Что станет с несчастным малышом, если он не умрет в самом скором времени?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.