Текст книги "Что-то случилось"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Вспоминаю, как я дал себе зарок: когда Дереку минет пять, я уйду. Какая насмешка судьбы! (Всего-то и сделал, что трахнул ее, – и теперь вовек не избавлюсь от этого камня на шее). Это не его вина. Даже не будь его, все равно я не сумел бы уйти; и даже будь он нормальным ребенком, все равно я хотел бы уйти. И всегда буду хотеть.
Отчаянно хочу уйти.
Мне даже сны снятся про развод. Рвусь уйти из дому, но не могу. Даже когда меня не держат. (Меня вовсе не держат. А я не ухожу. Хочу, чтобы меня удерживали.) Ничего я не могу. Хочу заговорить, но не могу слово вымолвить. Мне передают: мне звонили, я нужен, – а я не могу снять трубку и позвонить им. Надо держать какой-то экзамен, а я к нему не готов. Целый учебный семестр я не мог найти дорогу в нужный класс. Занятия проходили без меня. Семестр кончается. Я никак не отыщу дорогу в комнату, где идут экзамены. В какое здание ни сунусь, все не то. А время уходит. Я провалюсь.
Я даже не знал бы, как начать, не сумел бы приступить к этой процедуре с невозмутимым видом. Наверно, мне не удалось бы произнести все полагающиеся высокопарные фразы и не ухмыльнуться. Пожалуй, я бы просто расхохотался. Пожалуй, человеку с моим характером надо бы на час-другой сорваться с цепи, взбеситься и уж не помнить ни о почте, ни о детях, ни о книгах, белье и модных полосатых костюмах. Если надо, можно прожить и без полосатого костюма. Нужно лишь разъяриться настолько, чтобы пошвырять в маленький чемодан кредитную карточку, паспорт и прочие документы. Но боюсь, даже и это не поможет.
Боюсь, это не для меня.
Допустим, к примеру, кто-то из детей, даже Дерек (пожалуй, особенно Дерек), придет, станет в дверях и будет смотреть, как я укладываю чемодан. Разве я смогу продолжать?
Или, допустим, жена – я ее знаю уже столько лет – просто войдет в комнату, когда я почти кончу укладываться, и скажет:
– Пожалуйста, не уходи.
Едва ли я смогу уйти (наверно, я скучал бы по ней). Ей хочется, чтобы я ей сказал, что люблю ее. А я не скажу. Не скажу потому, что знаю – ей этого хочется. Вот единственное мое над нею преимущество, которое мне удалось сохранить.
Прежде она заставляла меня говорить эти слова. Право же, глупо и неловко, когда разумному человеку приходится такое говорить, особенно если это правда. Еще есть хоть какой-то смысл так говорить, когда лжешь. Теперь жена уже не может заставить меня сказать эти слова и это моя месть. Она меня больше и не просит. И между нами теперь идет нескончаемая скрытая война из-за чего-то ничтожного, туманного, однако оно не желает рассеяться и упрямо существует едва ли не все годы, что мы знаем друг друга.
– Я тебя люблю.
Смешно и нелепо, что приходится говорить такие слова. (Они легче сходят с языка, если можно прибавить еще что-то в начале и в конце, подать их в упаковке юмора или ехидства, которая исказит самый их смысл. К примеру:
– Слушай, детка, я страх как тебя люблю, когда…
И закончить данное предложение, скажем, еще пятнадцатью словами.)
В последний раз я говорил жене, что люблю ее, кажется, вскоре после того, как Артур Бэрон впервые предложил мне занять место Энди Кейгла, сказал ночью, в постели, и смысл этих слов был чисто сексуальный (жене вовсе не то нужно. И она до сих пор не знает, что я собираюсь занять именно место Энди Кейгла). Ее достоинство страдает, ее гордость и самолюбие жестоко уязвлены оттого, что я не говорю ей этих слов:
– Я люблю тебя.
И я наслаждаюсь своим преимуществом. Это мой козырь. Любовь тут совершенно ни при чем. Это куда ближе к ненависти. Мы отнимаем друг у друга подушки. Они у нас теперь большие, мягкие, пышные, и, стоит мне заснуть, жена стащит мою подушку. При этом спит она лучше, чем я, и это меня так бесит, что я и вовсе не могу уснуть, а потом она уверяет, будто всю ночь не спала – мучилась изжогой, головной болью и возвышенными заботами о благе окружающих. (А на самом деле это я провел бессонную ночь. Она не желает оставаться на своей половине, как предпочитают теперь оставаться в своих комнатах мой сын и дочь. Не желает подходить к телефону, хотя звонят чаще всего ей. А когда звонят мне, она, дождавшись, чтоб я начал говорить, через полминуты впопыхах хватает отводную трубку и кричит: «Слушаю!». И вечно у нас нет в запасе ни одной электрической лампочки.) В этой затяжной борьбе каждый старается спасти свой престиж, вот я и спасаю. Эту победу она не может у меня отнять. У меня на руках козырь, потому что мне все равно, пусть она и не говорит мне те слова (хотя, пожалуй, будет не все равно, если я почувствую, что она их и не скажет). Ей хочется, чтобы я именно так и говорил:
– Я тебя люблю.
А я предпочитаю свои окольные пути.
– Ай да мама! – воскликнула дочь, когда мы возвращались в машине из церкви, и сзади порывисто обняла мать за шею. – До чего я ее люблю, когда она веселая!
– И я тоже, – присоединился я.
Вот так. Но этого ей мало. Не того ей хочется.
(А я в ту минуту говорил, что думал.)
Бывало, я говорил ей это и так, как ей хочется, и еще скажу; но не желаю так говорить, когда она старается вырвать у меня эти слова. Упираюсь. Должен же я охранять свое мужское достоинство и самоуважение от таких неприличных посягательств. И я сопротивляюсь.
Считайте, что это я ей назло. Что это мелочная злость. Но в высшей степени чувственная и лестная для нее злость.
– Разве я сейчас был бы с тобой, если бы не любил? – отвечал я.
– Тогда почему же ты этого не говоришь?
– Я люблю тебя – вот! Взял и сказал.
– Ты никогда мне этого не говоришь.
– Только что сказал.
– Но пришлось тебя об этом просить… нет, не улыбайся, не говори ничего, не шути этим, – жалобно говорит она (а я как раз и хочу обратить все в шутку). – Наверно, я слишком многого хочу.
Моя жена не только хочет, чтобы я сказал ей:
– Я тебя люблю.
Она еще хочет, чтобы я сам хотел ей это сказать!
– Я тебя люблю.
– Правда любишь?
– Я же только что тебе это сказал, верно?
– Да, но пришлось тебя просить. Мне всегда приходится тебя заставлять.
Пожалуй, я по доброте душевной и поддавался бы и уступал ее нажиму, если б не знал, что это между нами идет борьба, в которой я не желал оказаться побежденным. Пожалуй, я все-таки с ней как-то договорился бы, если б она отдала мне подушки, и не храпела, и не сопела во сне, ублаготворенная, равнодушная, когда я все еще напрасно пытаюсь уснуть.
– Заведи ты в доме побольше подушек, черт возьми. У нас автомобилей и телевизоров больше, чем подушек.
У нас четыре подушки на широченном ложе (насмешка, а не кровать. Места столько, что можно год кататься по ней и не коснуться друг друга, если нет охоты. Мы не спим в обнимку). Я хочу, чтоб она завела еще по меньшей мере четыре, а то и пять. А она забывает. Я хочу, чтоб у меня было достаточно подушек, а это значит – одной или двумя больше, чем у жены. (Если уж мы покупаем электрические лампочки, мы их засовываем неизвестно куда – и когда надо, ни одной не найдешь. В доме вечно не хватает туалетной бумаги. Женщинам не хватает гигиенических салфеток. В мире не хватает хорошей прислуги, умелых прачек, сапожников и портных. Из этой вертящейся в пространстве игрушки вываливаются винтики и колесики, и она теряет равновесие. Она не выдержала испытания временем. Я не могу добиться, чтобы прислуга не забывала повесить в ванной свежие полотенца, когда старые она бросит в грязное. Не могу добиться от жены, чтобы обед подавали вовремя, кроме тех случаев, когда у нас гости.) Для меня очень важно, какое место я занимаю в постели рядом с женой. Мне нужно больше подушек под голову, чтобы возвышаться над нею. Я сплю, почти прислонясь к изголовью, чтобы она оказалась ниже меня. Для меня очень важно, чтобы жена казалась маленькой. А она не маленькая. Когда она на каблуках, мы почти одного роста. Это бывало неудобно в те времена, когда мы часто танцевали друг с другом, неудобно и теперь, если хотим поцеловаться (мы сталкиваемся лбами и носами); и еще сейчас, когда я хожу, обняв ее за плечи, мне сводит руку от напряжения. Жена мне как-то не по мерке. Я хотел бы, чтобы, когда мы спим, занимаемся любовью, гуляем или едим, ее лицо приходилось на уровне моего плеча или ниже, и мне совсем не нравится видеть его прямо напротив моего лица. (Однако же, когда мы на людях, мне приятно, что она такая стройная и красивая. Когда она приоденется, вид у нее просто царственный, и, если она при этом не пьяна и не назойлива, я прихожу от нее в восторг.) Сейчас, когда мы сидим рядом в кино или в машине, она опять начинает жевать резинку. Она всегда хватается за жевательную резинку, когда хочет перестать пить. В Иные ночи я чуть не лишаюсь рассудка, дохожу до бешенства, до исступления, когда вижу и слышу, что она спит сном невинного младенца, меж тем как я не смыкаю глаз в тщетной борьбе с тревогой, досадой, обидами и чрезмерным возбуждением. (В ночи после того, как я перебрал спиртного или слишком напряженно думал о разных служебных делах, я часами не могу отключиться или хотя бы заметить неистовую скачку проносящихся в мозгу бессвязных мыслей и ввести их в какое-то русло. Никогда не удается думать о чем-нибудь хорошем. Иногда я думаю и о чем-нибудь хорошем.) Мне хочется исколотить ее. Смешать с грязью. Вот тут-то, в темноте, когда никто не видит, даже и мы сами, и всплывает на поверхность наша истинная, исконная суть. Скорченные, незрячие, точно зародыши, мы остервенело воюем за лишний клочок одеяла, за угол подушки; наше оружие – удар коленом, толчок бедром; наш боевой клич и проклятия – жалобные стоны и мычанье. (Мы – младенцы, хотя, наверно, когда и вправду были младенцами, ощущения у нас были иные.) Меня бесит, что она даже не знает, когда я не сплю. Я – мученик, потому что моих страданий не замечают. (В иные ночи мне удается уснуть, а ей нет; сквозь сон отмечаю, что она опять и опять беспокойно встает с постели, и, сознавая это, тем блаженней снова засыпаю.) Я себе места не нахожу, терзаюсь бессонницей, а жена тут же, рядом, мирно покоится в блаженном забытьи. Да как она смеет не слышать и не чувствовать моих мучений, моего отчаяния, тем более что, наверно, сама же во всем виновата! Мне хочется грубо встряхнуть ее, разбудить.
– А ну проснись, слышишь, ты! Какого черта ты спишь, когда у меня бессонница? И все из-за тебя!
Но она не поймет, что я такое говорю, еще подумает, я сошел с ума. А то, пожалуй, спросит:
– Ты меня любишь?
Нет, она больше об этом не спрашивает. Она тоже знает, что мы воюем, и слишком горда, чтобы постыдно выкинуть белый флаг. (Я этому рад. Пришлось бы и мне пойти на уступки. Хоть бы уж все это скорее кончилось.)
Кажется, я знаю, когда придет конец и я смогу выбраться из тупика, в котором мы оба бьемся, разрешить неразрешимую задачу к нашему обоюдному удовольствию: у ее смертного одра.
– Я люблю тебя, – скажу я тогда. – Не умирай.
Я буду благороден. Она обретет душевное спокойствие. Мне тогда будет сто восемь лет. Ей чуть поменьше. Я начну сам ходить по бакалеям и магазинам самообслуживания, чтобы уж в доме наверняка были для меня кофе и фруктовый сок. Придется продать дом и снять квартиру. (И тогда я почувствую, что мне ее не хватает.)
Она уже сколько лет об этом не спрашивала. Наверно, возраст и чувство собственного достоинства заставляют ее прикусить язык всякий раз, как у нее готов сорваться этот вопрос:
– Ты меня еще любишь?
Но он всегда у нее в мыслях. Прямо вижу, как эти слова изваяны у нее в мозгу. Она выпытывает ответ окольными путями, намеками. Я не поддаюсь на удочку – не желаю доставить ей удовольствие. А может быть, она думает, что я уже совсем ее разлюбил, и боится – вдруг на ее вопрос: «Ты меня любишь?» – я отвечу:
– Нет.
И тогда мы должны будем что-то предпринять. (И не будем знать – что.)
Она не спрашивает, и я рад, хотя нередко чувствую едва удерживается, чтобы не спросить. Пришлось бы что-то делать, и это было бы унизительно. Не хочу я скандалить с ней по такому поводу. И не знаю, как бы я теперь ответил, если бы она спросила:
– Ты меня любишь?
Сдержанно, шутливо, уклончиво. Не хотел бы я врать и не хотел бы говорить правду (что бы на самом деле ни чувствовал). Вздумай она спросить в минуты, когда мы безудержно занимаемся сексом, ответить проще простого:
– Повернись-ка, я тебе покажу.
Но ей не этого надо, и обоим будет ясно, что ответ не тот. И я так рад, что она не спрашивает, минутами так тронут, так благодарен ей за это, что готов с облегчением распахнуть объятия и провозгласить:
– Я люблю тебя!
А соверши я такую ошибку, я, пожалуй, никогда уже не смогу получить развод. (Кажется, теперь я понимаю, почему при желании умею отлично поладить с женщинами и почему мне так трудно ладить с моими детьми. С подружками я обращаюсь как с маленькими, а от детей жду, чтобы они вели себя как взрослые.) Артуру Бэрону не понравилось бы, если б я затеял развод.
– Итак? – спрашивает он. И улыбается приветливей, чем когда-либо, и смотрит еще дружелюбнее.
Я сдаюсь.
– В сущности, у меня ведь нет выбора, – говорю с улыбкой. – Верно?
– Отчего же, есть.
– В сущности, нет. Я хочу получить место Кейгла.
– Вот это хорошо, Боб. Поздравляю.
– Спасибо, Арт.
– Мы его предупредим в начале той недели. Вы хорошо его знаете. По-вашему, как он это примет?
– Как тяжкий удар. Но он всячески постарается этого не показать. Пожалуй, захочет сам сообщить мне новость.
– Мы дадим ему такую возможность.
– Он захочет, чтобы ему это поставили в заслугу. Пожалуй, захочет даже, чтобы ему позволили объявить об этом официально.
– Это очень облегчит дело. Вам надо будет многое привести в порядок.
– Я составил список необходимых перемен.
– Вероятно, я захочу кое-что к нему прибавить, Боб.
– Не возражаю, Арт, – посмеиваясь, говорю я (еще прежде, чем эдак осторожно сострить) и скромно наклоняю голову. – Я не из тех, кто обижается на советы начальства.
– Ха-ха. Я этого и не думал, Боб. Вы будете проводить конференцию.
– Я уже начал составлять кое-какие планы. Думаю, что знаю, как за это взяться.
– Тут еще кое-что выяснилось насчет Кейгла, Боб, – говорит мне Артур Бэрон. – Оказывается, он среди дня ходит к проституткам.
– Я тоже с ним ходил.
– Ну, вы это прекратите. Не так ли?
– Уже прекратил.
– Вот и хорошо, Боб. Я не сомневался, что вы с этим покончите. Кстати, – усмехается он, заговорщически подмигивает и дружески сжимает мой локоть, – они куда лучше вечерами.
– Ха-ха.
Мои отношения с Артуром Бэроном почти неуловимо меняются, наши разговоры становятся непринужденнее. Я держусь хитро, осторожно, дипломатично и ни словом не выдаю, что заметил эту перемену. Я всегда обладал особым даром – даром лакея – угадывать, чего от меня хотят те, кто выше меня (Грин мне начальник, но он не выше меня. Кейгл – ни то ни другое), и врожденным актерским уменьем искусно показать им, что я оправдываю их ожидания. (Мне присущ и лакейский страх потерять эту способность – вдруг не сумею скрыть собачье стремление угождать и меня выгонят с работы? Тем же сейчас снова страдает мой подчиненный Холлоуэй: пристает к людям, ходит за ними по пятам, назойливо прислушивается, чуть не насильно добивается внимания, похвалы или снисходительного укора. Скоро у него опять будет нервный срыв. У таких всегда повторяются нервные срывы. Не знаю, почему им непременно надо опять возвращаться на службу. Холлоуэю нельзя доверить сколько-нибудь серьезное дело, ему не хватает дара утонченного раболепства, каким наделен я.) Я знаю, Артур Бэрон не хочет, чтобы мы опять пригласили его к себе. Моя жена этого не понимает.
– Я уверена, его жена ждет, что мы их позовем, – опять и опять озабоченно повторяет она. – Они уже два раза приглашали нас к себе с тех пор, как сами у нас были. Даже три раза, если считать то приглашение на коктейль в честь Горация Уайта. Я никак не ждала, что меня туда пригласят.
– Артур Бэрон никаких наших приглашений не ждет.
– Мне так неловко будет, если я с ними случайно встречусь.
– Уверен, что не ждет.
– Очень рада. С удовольствием в ближайшее время пригласила бы к нам людей приятно провести вечер. Очень рада, что в этом нет необходимости.
Артур Бэрон живет недалеко от нас, его дом куда лучше, и район Коннектикута куда роскошнее, чем наш, хотя и мы устроились очень недурно. У него больше участок. (У меня один акр земли, у него четыре.) Почти все мои ближайшие соседи, видимо, зарабатывают больше меня. Я живу сейчас в самом подходящем окружении; а когда меня повысят в должности, опять-таки переселюсь в такое место, где вокруг будут люди, которые зарабатывают больше меня. Это называется движение по восходящей – могущественная сила в жизни современного американского города, так же как и еще одна могущественная сила в жизни современного американского города – движение по нисходящей. Эти силы препятствуют застою. Если уж мы оторвемся от земли, то взлетаем и падаем, точно фрисби,[5]5
Игра, при которой игроки бросают друг другу пластмассовые цветные тарелки (фрисби).
[Закрыть] с той разницей, что взлетаем медленней, а падаем быстрее. Я сейчас на пути вверх, Кейгл – на пути вниз. Он движется быстрей. Только в Америке взлет и падение возможны одновременно. Взять хотя бы меня. Я взлетаю ввысь, точно кондор, и в то же время разваливаюсь на части. Может быть, так случается и в России, не знаю, я ведь там не живу. Все реки на свете, все без исключения, текут с севера на юг и впадают в море. За исключением тех, которые текут иначе, а законы сохранения энергии и материи строго и нелицеприятно устанавливают, что энергия и материя не могут быть созданы из ничего (sic!) и обращены в ничто (sic!).
А какое все это имеет ко мне отношение? Когда врач сверлит мой больной зуб, я от этого страдаю сильнее, чем буду страдать от рака жены, если она когда-нибудь заболеет раком. И какую бы обувь я ни носил, всегда у меня на мизинце правой ноги, на одном и том же месте, мозоль.
За последние два с половиной года Артур Бэрон уже раз шесть приглашал нас к себе ужинать (и ужины у него всегда тощие. Мы приходим домой голодные). А у нас он ужинал только один раз. Мы славно проводим время. У него обычно бывает еще только кто-нибудь один из нашей Фирмы, с кем я знаком, а может быть, и не знаком, да три вполне приятные супружеские четы, никак не связанные с нашей профессией. У него в столовой за столом места как раз на двенадцать человек. Вечера эти проходят спокойно, и гости откланиваются еще до полуночи. У него в доме никто никогда не заговаривал о Дереке, а даже зайди такой разговор, мы, пожалуй, без особой неловкости могли бы его замять. В этом доме не обсуждают ничего неприятного, не упоминают о чьих-либо несчастьях. А если там не кормят досыта – что ж, это досадная подробность, с которой мы миримся, потому что нам обоим нравятся Артур Бэрон и его жена и нам приятно у него бывать, хоть мы и чувствуем себя там не очень уютно. Жена его – женщина без претензий, с нею нам почти легко.
Артур Бэрон с женой ужинали у нас почти год назад (в самом деле, как летит время!). И мы устроили чересчур обильный ужин. У нас в доме люди всегда наедаются сверх меры. Мы любим предлагать гостям на выбор несколько мясных блюд и несколько сладких. И любим показывать, что сами отнюдь не страдаем отсутствием аппетита и умеем щедро угощать. Моя жена тогда беспокоилась – вдруг они сочтут это за намек и упрек.
– Другие пускай принимают гостей, как хотят, а ты, дорогая, делай по-своему, – подбодрил я ее.
Вечер удался на славу. Чутье подсказало мне, что это самое подходящее время их пригласить. (Однажды мы было пригласили Грина. Он заявил, что не имеет ни малейшего желания у меня ужинать, и мы вздохнули с облегчением.) За Грином водится вот такая оскорбительная откровенность, а после вспоминаешь о ней с облегчением. Я поступил очень благоразумно, не приглашая кого-то нарочно для Артура Бэрона. (У нас и так было немало гостей.)
– Что скажете, Боб?
– Привет, Арт. Мы зовем кое-кого поужинать в одну из суббот недели через три, через месяц. Будем рады, если и вы с Люсиль придете.
– С удовольствием, Боб. Только проверю, не заняты ли у нас эти вечера.
– Отлично, Арт.
В тот же день, еще до полудня, его жена позвонила моей и сказала, что у них обе эти субботы свободны и им очень приятно, что мы о них вспомнили.
Они засиделись допоздна, ели и пили больше, чем мы могли ожидать. (Я и сейчас ломаю себе голову, почему же они так скудно кормят своих гостей. Наверно, к тому времени, когда мы приходим от них домой, они уже и сами голодны.) Я смешивал терпкие коктейли, которые всем понравились, и настроенье сразу же стало приподнятое. Я казался себе таким же изысканным, как коктейли, которые смешивал и наливал. Мельком поглядывал на себя в зеркало: да, я выглядел весьма изысканно. Изысканная улыбка играла у меня на губах. (Я тщеславен, как павлин.) Из нашей Фирмы больше никого не было. Пришли юрисконсульт из одного издательства, сценарист телевидения, профессор экономики, специалист по электронно-вычислительным машинам, владелец небольшой рекламной фирмы и очень симпатичный специалист по арбитражу в одной из ведущих фирм-посредниц – о его работе никто из нас толком ничего не знал, и всем нам (на минуту) стало очень любопытно. Жены все оказались веселы и недурны собой. Не смолкали оживленные разговоры. То и дело вспыхивал смех. Моя жена, когда ее спрашивали, охотно делилась кулинарными рецептами. Бэроны уходили чуть ли не последними.
– Спасибо, Боб. Мы чудесно провели вечер.
– Спасибо, Арт, я очень рад, что вы пришли.
Мы с женой, счастливые и разгоряченные успехом, занялись любовью. В самом деле, вечер удался на славу, но я чувствовал тогда, чувствую и теперь – так подсказывает мне чутье, – что очень нескоро нам можно будет опять пригласить Бэрона, хотя в этот раз приглашение оказалось более чем уместным. Моя жена, добросовестная прихожанка конгрегационалистской церкви, никак этого не поймет: в вопросах долга и гостеприимства ее наставляет священнослужитель. Но я-то, как заведомый республиканец, лучше разбираюсь в правилах служебного этикета.
– Почему его не позвать? – настойчиво и даже с оттенком нетерпения спрашивает жена. – Разве ты с ним не ладишь?
– Мы прекрасно ладим.
– А ты не думаешь, что они и сами хотели бы прийти?
– Сейчас не время.
– Не понимаю, о чем ты говоришь.
– Мне чутье подсказывает: надо повременить. Если хочешь звать гостей, устраивай ужин без Бэронов.
Жена колеблется. Дерек в доме все больше в тягость, и многое у нас меняется. (Восторженные порывы быстро угасают, сменяясь усталостью, желания и замыслы умирают, не родившись. Строишь планы будущих развлечений, а как подумаешь, скольких это будет стоить хлопот, руки опускаются. И вот ей нечем заняться.) И еще надо как-то справляться с дочерью, если она в этот вечер не убежит куда-нибудь на свидание, а останется дома в роли зрительницы. Либо она держится с нашими гостями чересчур развязно, либо молча проходит через комнату, надутая, недовольная, еле кивает в ответ, когда знакомые с нею здороваются (а через час опять пройдет с тем же угрюмым, недовольным видом, и так каждый час, и наконец жена бормочет: «Если она еще раз выкинет такую штуку, я ее убью» – и идет ее отругать). Пожалуй, скоро я вынужден буду заявить ей, чтобы она, как и Дерек, не смела показываться на глаза, когда у нас гости. (Когда я сам в гостях, я тоже не люблю, чтобы тут же путались дети.) Из-за Дерека очень осложняются и наши отношения со старшими детьми, ведь нам приходится уделять ему гораздо больше внимания и он стоит огромных денег. (Скоро придется мне начать откладывать деньги, чтобы обеспечить его будущее.)
– Как ваши детишки? – по долгу вежливости спрашивают люди, когда бывают у нас или мы бываем у них.
Я уже привык бояться этого вопроса.
– Хорошо, все здоровы, – по долгу вежливости поспешно отвечаю я (тороплюсь поскорее покончить с этой темой). – А как ваши?
Когда мы с женой не дома, все равно Дерек нам в тягость, и нас мучит ко всему еще и такой страх: вдруг придем к кому-нибудь повеселиться и среди гостей столкнемся с одним из добрых двух десятков врачей и психологов, к которым мы прежде обращались и которым известно все про Дерека и про нас. Пока еще ничего такого ни разу не случилось. Мы предпочитаем шумные, многолюдные сборища, где невозможен общий разговор; попадая в не столь большую и непринужденную компанию, где разговор того и гляди примет неожиданный оборот и мы можем оказаться в центре внимания, мы настораживаемся. Надо не растеряться, мигом переменить тему или уж вытерпеть минуту-другую, уклончиво, обиняками разговаривая о том, о чем мы вовсе не желаем говорить. (Приходится сразу же это признать. Другие семьи, может, и признают такое спокойно. Мы – нет. Присутствующим, всем до единого, вдруг становится не по себе.) Да и в больших компаниях, бывало, кто-нибудь, считающий, что мы с ним знакомы ближе, чем это считаю я, отводил меня в сторонку и театральным шепотом таинственно спрашивал:
– А как этот ваш, младший?
– Прекрасно, прекрасно, – отвечал я. – Куда лучше, чем мы могли надеяться.
Теперь мы с женой сыты всем этим по горло, нам опостылели и осточертели психологи, психиатры, невропатологи, нейрохирурги, логопеды и прочие специалисты – всех, к кому мы обращались, не счесть и не припомнить, помощи от них ни на грош, одни только пошлые снисходительные утешения: мол, это не наша вина, нам не следует себя казнить, и нечего стыдиться. Я убежден, все молодые доктора только тем и озабочены, как бы выглядеть посолиднее, а все врачи постарше в этом уже преуспели.
– Сволочи! – хотел бы я завизжать на них, как затравленное животное. – Сволочи! Сволочи! Сволочи! Сволочи! – завопил бы я, как сова-сплюшка (черт ее знает, что это за птица), на всех, включая тех двоих, к которым тайно ходил посоветоваться насчет самого себя. Как же они не поймут, тупые ослы, что мы хотим чувствовать себя виноватыми, нам необходимо чувствовать себя виноватыми, иначе не под силу будет тащить на себе груз, который мы вынуждены тащить?
Но криком их из равновесия не выведешь, они преспокойно стали бы уверять, что кричу я, пытаясь заглушить укоры совести, а если повторяю одно и то же, это просто навязчивая идея.
И они были бы правы.
И они бы сильно ошибались.
Мне есть что порассказать. Сторонний человек не поверил бы несчетным несовместимым диагнозам и противоречивым советам, что надавали нам разные доктора, и их злоехидным отзывам друг о друге, но мы верили. Мы всем им верили, плохим и хорошим. И не верили тоже (у нас не было выбора), и ничего не оставалось, как обращаться к новым, и мы бродили от одного к другому, точно жалкие попрошайки.
– Это органический порок.
– Это функциональное.
– Это в основном органическое, но уже прибавились функциональные осложнения.
– Он не глухой, но, возможно, не способен слышать.
– По крайней мере он жив.
– Прогноз благоприятный.
– Для чего?
– Прогноз неблагоприятный.
– Пока еще трудно что-либо предсказать.
Ни у одного ни разу не хватило честности, мужества, здравого смысла и решительности сказать прямо:
– Черт возьми… право, не знаю.
Обычно они начинали так:
– Вы придаете этому слишком большое значение.
А под конец заявляли:
– Говорить он никогда не сможет.
– Вероятно, в умственном развитии он остановится на уровне пятилетнего, если достигнет хотя бы этого. Координация движений и мышечная деятельность всегда будут неважные. Вам надо запастись безграничным терпением.
Нам ненавистны все они – и те, что ошибались, и те, что были правы. А через некоторое время это уже стало безразлично. Что тут причиной, значения не имело. Прогноз был бесспорен. Нет, причина имела значение. Непорядок органический. (Неустранимый. Транзисторы есть.) Просто мозг работает не так, как у других. (Радиоприемник ведь не станет работать как телевизор.) Не то чтобы он отказывал. Он работает в соответствии со своим строением (превосходно работает, если стать на их точку зрения). Сборка закончена. Схему изменить нельзя. Ничего не сломалось; и не могут они найти контакт или винтик, который можно бы исправить.
– Почему бы им не сделать операцию? – спрашивает меня жена.
– Они не знают, где резать и что зашить.
Он только видимость человека.
– Если бы его вовсе не было! – жаловалась, бывало, жена. – Для него самого было бы гораздо лучше вовсе не родиться на свет.
– Давай убьем его, – бывало острил я, пока думал, что он просто отличается какими-то прирожденными странностями (прежде я носил с собой в бумажнике цветные фотографии всех троих детей. Теперь не ношу ни одной), но это было, пока я не начал догадываться, что тут настоящая страшная беда.
Теперь я так не говорю.
(Несчастный убогий малыш. Все и каждый против тебя.)
Он – плод моего воображения. Вот провалиться мне, это я сам его выдумал – и вымысел обрел плоть и кровь.
Да, мы чувствуем себя виноватыми. Да, мы себя казним. Нам горько, что у нас такой ребенок. И горько, что люди понимают, как нам горько. И мы чувствуем, что нам очень многого надо стыдиться. У нас есть Дерек.
У меня голова пухнет.
Мозг мой живет сам по себе, словно многолюдный город, день и ночь в нем вспыхивают огни и мечутся тени, кишат какие-то фигурки, разыгрывают пьеску за пьеской юркие гномы. Дни все же поспокойнее. Никогда опасность не грозит Дереку; только моему мальчику или мне.
В башке у меня мелодрама, сентиментальщина, опять и опять всплывают старые сказочки: несчастные заблудившиеся малютки тщетно ищут самих себя, или кого-то другого, или вчерашний день. Малютка смотрит расширенными остановившимися глазами. Он застыл в печали и не в силах шагу ступить. До того оцепенел, что и заплакать не может. За всем этим кроются смутные истории из моего же прошлого, их надо еще расшифровать и перевести на понятный язык. За всем этим боль – столько неподдельной боли! Никогда она не уменьшается. Она накапливается. В отличие от тепла и энергии она не рассеивается. Она существует всегда. Ее становится больше прежнего. Она залегает совсем неглубоко, ее тут всегда довольно, чтоб подлить масла в огонь истерики или напитать воспоминание. От мельчайшей, почти неуловимой мелочи, будь то звук, запах, вкус, смятая конфетная бумажка, что-то отзывается долгой мучительной дрожью глубоко внутри. Боль эта моя. У меня ее хватает с избытком, я мог бы поделиться со всеми, кого знаю, мне ее хватит на всю жизнь, и вскоре – когда мне минет пятьдесят, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят или девяносто, – едва я услышу, как кто-нибудь произнесет слова день рождения, брат, отец, мать, сестра, сын, мальчик, песик, сосиска, леденец, у меня ручьями потекут слезы и все внутри задрожит от давних неизбытых драм, в которых я опять и опять разыгрывал свою роль во тьме, когда уже опустился занавес. Так оно и случится. Так случается со мной и теперь. Сосиска. Жгучая тоска пронизывает меня. Карусель. Я чуть не плачу. Тянучка. Сердце мое разрывается. Нет, не могу продолжать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.