Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 14 апреля 2017, 05:14


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И старик Ульген, грубо изругавшись на родном пустынном языке, вынул из-за пазухи бутыль с рисовой водкой и сделал большой глоток за любивших друг друга.

А девушка с широким, как казан, лицом вырвала у Ульгена бутыль, допила остатки праздника и, вусмерть пьяная, с размаху бросила вниз, и пустое стекло разбилось на тысячу кусков.

Царица ночи Ай-Каган

Пирог тьмы не был разрезан. Тьма хотела быть пожранной, боялась, ждала. Длинная, долгая степь мотала хвосты сухих трав туда и сюда. Отца убили на заре молчащие широколицые люди на лошадях, а мать она не помнила. Говорили со смехом, что мать рожала ее, а родила луковицу. Она злилась на эти слова и плакала кипящими слезами. Люди на лошадях выстрелили в отца толстой стрелой, с большим опереньем. Отец упал головой в котел с варевом, разлил суп. Степные люди смеялись, махали над телом белыми знаменами с яркими красными крестами. Когда она завопила от ужаса, ее ожег – от уха до колена – удар горячей плети. Она подумала, что ее разрубили надвое, и бросила кричать. Мертвым не до крика. Глаз ее заплыл, она перестала видеть и слышать. Она ничком свалилась около залитого конской мочой костра. Так они лежали рядом, одинаково – дочь и отец. Люди на лошадях подумали, что она тоже мертвая, и не коснулись ее.

Они резали, убивали других, ай-е, ай-я-е. Почему я не умею доить степных кобылиц?! За каждой конской мордой – человечья; за каждым человечьим лицом – зверья харя. Невидимые черные люди грызут наши затылки. Почему я не умею перебирать четки из мандаринных косточек?! Косточки облепихи тоньше, да, невзрачней. В них силы мало. Нет святости в них.

Итак, ее оставили жить, а верней, просто забыли про нее. Вислоусый воин плюнул на ее тело. Когда кони схлынули, откатились, она пошевелилась. Из груды тел вылезла полосатая дикая кошка, облизнулась. Подползла к ней. Она открыла глаза и схватила кошку за лапу. Кошка укусила ее, и из дырок в детской коже, оставленных игольчатыми зубами, потекла кровь на сухую траву. Солнце ласкало в траве муравьев и иную живность; солнце ходило по ее рукам, лбу и груди, испещряло голые ноги золотом, сыпалось монетами на живот. Она отползла на много сотен шагов от места смерти, и там, в одинокой траве, обливаясь соленым потом, завыла, подняв лицо к белой тарелке светила.

Вот зло, вот добро. Вот день земной. Она понимала, что все убиты, и не понимала, зачем. Затем, чтобы она жила? Одна, под палящим небесным ханом, под его белым жарким животом? Лучше бы тот, вислоусый, вспорол ее кривым мечом.

Красное поплыло перед ее внутренними глазами, и она ушла странствовать по мирам. Она видела духов. Она не могла бы вспомнить потом, удалось ли ей с ними поговорить. Она слышала рассказы старых людей, им посчастливилось говорить с богами. Боги были страшные, и по рассказам стариков выходило, что лучше людей в мире никого нету. В Верхнем Мире жили Солнце и Луна, и звезды им прислуживали. Ей всегда было интересно, есть ли у Луны и Солнца срамные пристежки и священные дупла, ходят ли они облегчаться и умеют ли совокупляться, как корова с быком. Бабушка говорила ей, что все это так и есть. Бабушку убили. Убили и сестренку, и мальчика, с которым она уже целовалась, а однажды они лежали под кошмой, как взрослые, глупые и дрожащие, и он тыкался лбом в ее губы, как баранчик, – и, нет, про это нельзя думать, убили отца, и никогда больше она не приползет в становище обратно, потому что там его кости, его мясо, его хребет, его лицо.

В мертвое лицо отца невозможно смотреть.

Так лежала она до вечера, до заката, и красные кони ходили, тряся красными гривами, перед ее внутренними глазами. Сквозь ресницы она увидела, как подошел к ней маленький человечек в расстегнутом халате, в островерхой шапочке. Человечек был пьян. Он качался. Сухие серебряные бастылы и ковыли нежно целовали загнутые носки его дырявых сапожек. Под халатом у него виднелись нищие штаны, на голой груди росли седые кусты степных волос.

– Кто ты? – разлепила она губы. Ей хотелось пить, но не у кого было просить; этот странный человечек шел издалека, и его губы тоже были пьяные от солнца и сухие.

– Я Гэсэр-хан, – голос человечка был похож на скрип телеги. Телега, колесо, скрип колеса. Ей довелось спать под телегой. Отец любил спать не в юрте, а на воздухе. Он расстилал кошму и ложился лицом к звездам. Она ложилась головой на живот отца и глядела на звезды. Глядела до тех пор, пока все звезды не начинали кружиться вокруг ее головы. Тогда она проваливалась в глубину неба и ходила босиком по небу, выкрикивая звездам пожелания доброго сна.

– Что тебе нужно?

– Дай мне водки.

– У меня нет водки. У меня нет воды. У меня всех убили. Они лежат там. Даже крови нельзя напиться, – она облизнула распухшие от солнца и жажды губы, – они целый день уже пролежали на солнце. И озеро далеко отсюда. Очень далеко. Оно соленое. Ты умрешь, пока дойдешь туда один, ногами. Без лошади.

– Хм!.. Хм!.. Это все грустно. Я бы хотел лучше водки. Я хочу опьянеть и уйти к духам, – со вздохом проскрипел Гэсэр-хан.

Она хотела спросить его про причину грусти и желания выпить, но он опередил ее.

– У меня тоже всех убили, дочка. Давно. До твоего рождения. Далеко до твоего рождения, там, – он махнул рукой в пустой воздух. – Я шел много лет. Я не знаю, сколько лет мне. Я устал ходить. У меня старые ножки, и они болят. Я надеялся, что ты разотрешь мне щиколотки водкой и дашь проглотить водки внутрь. Тогда бы мне сразу полегчало. А так я могу умереть. И тогда ты останешься уже совсем одна.

Ой-е, ой-е-е! Одна! Совсем одна! Я не на шутку испугалась. Живой человек казался мне счастьем, самым счастливым счастьем на земле. И вот из-за какой-то несчастной водки все должно рухнуть, умереть. Он ляжет и не встанет больше, и дыхание его прервется, как у сокола, когда его находят поджавшим к брюшку лапки, камнем упавшим рядом со степным волком. Я нашла такого мертвого сокола рядом с костями белого дракона, торчащими из земли. Я разжимала ему лапки. Я дышала ему в глаза и пускала изо рта слюну в его сжатый клюв. Напрасно. Он ушел к духам. Я выкопала ямку в степи отломанным драконьим ребром и положила туда соколенка. Иди, иди в Нижний Мир, тихо сказала я. Род Сокола не забудет тебя. Там, в Нижнем Мире, ты сразишься с драконом, и тебе духи дадут, в виде награды, подержать в крючковатом клюве красный прозрачный камень, кровь земли.

Старый человечек, погоди. Не умирай. Я добуду водки тебе.

Она застонала, оторвала лицо от земли, приподнялась на локтях. Одним глазом не видела она, и рубец шел от уха, через все голое черное тело, до колена. Гэсэр-хан поглядел на ее подмышки, на ее живот, в виде тарелки, из которой кормят несмышленышей, сморщился и заплакал. Какая тут водка!.. Какая рыба!.. Нет реки, нет озера. Нет водки, нет воды. Есть два тела, ребенка и старика. Есть солнце в небесах, и есть земля под ногами. Что делать?

– Эй, я знаю, кажется, что делать, – скрипнул старик и погладил ладошкой коричневый лоб. – Вот идет ночь. Наваливается, наступает. Грозная ночь, с ее воинством звезд. На эту ночь ты должна стать царицей. Царицей ночи.

– Что, что ты мелешь?..

– Царицей ночи, Луной, ты должна на сегодня стать, – твердо проговорил старичонка, дернулся лицом, затрясся плечами, скрючился, сгорбился и застыл так, маленьким степным холмиком.

Темнело быстро. Из дырок в земле повыползли тарбаганы, засвистели. На черном небе засверкало много безумных звезд. Они неистово горели, переливались. Человечек внезапно вскочил, из холмика превратился в Гэсэр-хана. Больно уцепил меня за плечи. Приблизил лицо к моему лицу.

– Все! – заорал. – Ты голая! Ты царица! Тело твое светится в темноте, в черноте! Ты отныне царица-Луна, царица ночи Ай-Каган! Ты всходишь на небо! Ты, сильная, прекрасная, ты катишься вверх, все вверх и вверх, ты выкатываешься на небо! Ну! Ты выкатываешься на черное небо и застываешь посреди неба! Ты, вбитая крепко в небо! Тело сияет твое! Здравствуй! Здравствуй, царица ночи Ай-Каган! Помилуй меня, жалкого раба твоего!

И он толкал меня в живот, в зад, тыкал жесткими пальцами под ребра мне, выталкивая на небо, упер твердую ладонь мне в пятку, пихал, кряхтел, подсаживал, тягал меня вверх и вверх, все вверх и вверх, я орала, я извивалась, я не могла оторваться от земли, никак не могла, земная тяжесть висела на моих пятках камнем, когда камень привязывают к связанным мохнатым ногам бешеной собаки, чтоб она утонула, брошенная в черную воду, я кричала от ужаса и бессилья, я вопила: “Лучше бы я умерла вместе с отцом!.. Лучше бы тот воин рассек меня мечом и съел мое сердце!..” – а человечек, разметав по ночному ветру седые жиденькие космы, старался, выталкивал меня в царское небо, трудился в поте лица своего, и когда он, отчаявшись, втолкнул мне сухой горящий палец глубоко меж раздвинутых ног, головешку из костра, мертвую ветку, – я забилась от великой боли и взлетела вверх, и выкатилась в широкий черный простор великого неба земли.

Снизу слышала я крики:

“Ай-Каган!.. Ай-Каган!.. Слей из чрева своего, из полных грудей своих мне сюда, на землю!.. Водки, чтоб забылся я!.. Забылся и заснул!.. Из кувшина серебряного слей!..”


Она хотела прищуриться и засмеяться. Она, царица. Она уже была царицей и могла делать, что хотела. Еще чего. Водки ему. Жалкий раб. Человечишка. Отребье. Ребро барана. Он порвал ее белую мантию. Она отомстит ему. Никакой ему водки. Ха, ха! Никакой он не Гэсэр-хан. Это кличка. Гвоздем выжечь ее – у него на мосластой спине. Она хотела смеяться. Она хотела. Она. О… на-а-а-а…

Глаза не щурились. Рот не смыкался, раздвинувшись в слепую улыбку. Ее лицо застыло в небесах белой костью, черными тенями. У царицы Ай-Каган костяное лицо. У царицы Ай-Каган каменная грудь. Вместо молока из грудей, вместо женской пахучей влаги она может лить только белый свет. Белый мертвый свет вниз. Чтобы люди утирали себе слезы с лица, слизывали с соленых живых скул мертвый белый свет.


Человечек стоял, протягивая к Луне руки, потом упал на землю. Скорчился. Подобрал колени под живот. Полы халата стелились по земле крыльями. Седые волосенки мотал ветер. Тарбаганы свистели пронзительно. Он стал совсем маленький. Когда рассвирепевший ветер перекатил его на спину, в белом мертвенном свете засияло лицо младенца. Ребенка.

Я узнала его.

Это был тот мальчик, который целовал меня под кошмой.

И всю долгую, небесную, царскую жизнь, которая теперь была суждена мне, я смотрела с высоты на его милое, жалкое, отчаянное лицо, на его расшитый драконами халат, на его старенькие сапожки, на его втянутые от голода щеки, на его умирающее высыхающее тело, глядела ночами с небес на его желтый скелет, что клевали грифы и соколы, и звезды водили безумные хороводы вокруг моей белой седой головы. И я, ослепшая от слез, шептала звездам: звезды, вы подумайте только, это я его родила, ведь это царский сын, ведь я выкормила его белою грудью своею, ведь это он целовал меня и говорил мне – “мама”. Он хан, он царь по наследству, по праву, а у меня даже нет рук, чтобы выкопать ему ребром дракона ямку в степи, нет рта, чтобы поцеловать его, нет горла, чтобы спеть ему песню; у меня есть только серебро, только мое серебро, мое богатство, и серебром я забросаю его, залью жидким серебром, залью посмертной водкой глотку сыну моему и возлюбленному моему, хану и царю: выпей, мальчик, не плачь, позабудь все горе. Выпей, отец мой, череп твой вылизали ветра. Водки серебряной много у меня, на тысячу пиров хватит.

Ангелица

“Чаю воскресенiя мертвыхъ и жизни будущаго въка”.

Символ веры

Ледяной, пронизывающий до костей ветер дул со взморья, протыкая грубыми копьями древесную плоть малых сирых избенок, прилепившихся к мрачным скалам близ самого заберега. На море еще не стал лед, а пора было – ноябрь гудел и лютовал. Горы, пьющие холодное зеленое вино залива, наливались зимней сталью день ото дня. Осины и лиственницы уже мерзли, жалобно дрожали без своей роскошной церковной парчи, все багряные мафории и шитые златом епитрахили давно сорвал с них ветер, и они горько клонились и плакали, как Иов, – только на редких деревцах, ютящихся в распадках, еще мотались алые, кровавые языки. Гагары и чирки пронзительно клекотали и верещали, прячась в дырах прибрежных каменных глыб. Скалы, все в птичьем помете и пуху, антрацитово сверкали под туманным Солнцем ноября, – оно растворенной жемчужиной, бело-желтой и страшной, как инопланетный глаз, перекатывалось в сером, терпком и вязком уксусе неба. Корабли не показывались на горизонте. Рыбачьи лодки, перевернутые брюхами кверху, покорно приготовились зимовать.

Избу старика Иоанна резкий ветер продувал насквозь, целовал неотрывно. Срубил Иоанн ее близ самой воды – море он любил молчаливой, холодной и постоянной, северной любовью. Проснувшись в четыре утра, когда по небу гуляли мощные сполохи Сияния, он подходил, еще в ночной рубахе, к домашнему киоту, перед которым дрожали разноцветными слезками две самодельных лампадки – зеленая и красная, – и, упав на колени и крестяся корявой морщинистой рукою, плача утренними – в благодарность Богу за жизнь – слезами, – молился за тех, кто в море, за плавающих и путешествующих. Потом выходил на крыльцо, запорошенное колючим снегом; ветер из Арктики, с полюса, ударял ему в лицо, бил по щекам. Иоанн раскуривал трубку и дымил, ответно и дерзко, в лицо ветру, и ветер относил крутящийся дым за Охотские скалы, за Матвеевский маяк, мигающий в ночи красным глазом царского чирка.

В пять поднималась старуха Леокадия, шла, пошатываясь, еще не отойдя толком ото сна, задать корму козам. В хлеву пахло прелым сеном, подмерзшим навозом, нечесаной козьей шерстью. Козы спасали стариковскую семью, живущую у холодного моря – не каждый день старик Иоанн ходил на просмоленной плоскодонке за рыбой, а тут были на столе и молоко, и сыр, и творог, и им, старцам, радость, и Василию подкормка.

Мальчик неизвестно откуда у них появился. Казалось, жил всю жизнь, не рос и не взрослел. Так маленьким и остался. Иоанн рассказывал однажды старухе поутру сон, что ему привиделся: как он мальчика в скалах нашел, в скорлупках гагачьих яиц, в пуху, в соленых брызгах прибоя. Резко плакал младенец, кричал надсадно, выворачивал душу. И взял старик Иоанн беднягу на руки, и в избу внес. Леокадия заохала, слава Богу, что молоденьких козочек она успела раздоить тогда – молоком мальца отпоили. В теплом дубленом тулупе мальчик спал, на печке. Громко кричал по ночам, обрызгивал мех тулупа. И ни Иоанн, ни Леокадия не могли сказать Богу точно, когда сон закончился и началась явь.

За мальчика они усердно молились, старались его хорошо кормить. И как-то раз заснули оба, по-стариковски, после обеда, прямо на стульях, – и опять время ухнуло за ледяной морской горизонт; проснулись они, а уж Васенька и печь растопил, и воды натаскал, и глаза у него уже круглые, печальные, взрослые, пристально глядят. И русый вихор надо лбом в инее. “Замерз я”, – сурово сказал и ладони к обжигающей печке приложил – греться. Так они и смирились с тем, что у них есть неведомый внук, подросток, подранок. А сколь они спали после немудрящего обеда, они и помыслить страшились.

Ветер, ветер дул во все пазы, щели и окна, пробирался туда, где неплотно были пригнаны друг к дружке бревна. Василий во дворе колол полешки для печки. Сосредоточенно было бледное, даже на ветру не румянившееся лицо мальчика, горько и устало хмурились юные, двумя колосками, брови. Иоанн напялил сапоги, в коих по рыбу ходил, высунулся в дверь и крикнул:

– Василий! Пасмурно седня, ветер! А я все ж по треску схожу, по трещочку! Леокадия рыбки захотела. А ты… гляди, дрова порубишь, поди песни ей сыграй, ладно?.. пока она моркву с яйцами для начинки рубит… Споешь?..

Василий кивнул головой, продолжая колоть поленца. Старуха Леокадия любила, когда Василий пел. Болезненно любила она его песни. Не могла без них прожить и дня. Приказывала часто, чтоб он пел ей, когда она стряпает что-либо, или стирает, или штопает, или чистит рыбу. Шелуха от рыб летела в нос Василию, он вдыхал густые запахи кухни и мужественно пел Леокадии песни – тихим, красивым ломающимся дискантом.

Происхождения песен он не знал. Петь его никто никогда не учил – Иоанну белый медведь, должно, на ухо наступил, а Леокадия только и мурлыкала, что колыбельную да несколько псалмов. Песни лились широко и привольно, разбивали покой и сонную одурь, как река – лед по весне. Песни бились соленым прибоем в грудь старухи Леокадии. Томили ее. Переворачивали, как кувшин, вверх дном. Кровь резвее бежала у нее по сердцу, по плечам и лопаткам. Василий пел по-русски, но звучало, как на непонятном языке.

Однажды Василий спел ей совсем уж чудную песню. Путал слова, сбивался, но все-таки допел до конца. Шла там речь о птицах, которые летят осенью с севера на юг, и среди них, серых клювастых птиц, летит женщина, с широкими легкими крыльями, и волосы ее вьются по холодному ветру. И будто бы она так в птицу превратилась: шел старый поезд по старой сибирской дороге, война была, всюду стреляли, и в вагоне того поезда ехали двое – офицер и княжна, стояли около вагонного окна, заросшего крапивой и чертополохом морозных узоров, и целовались беспредельно, – а тут этот обреченный поезд остановили враги, вывели всех на снег резучий, на ослепительное Солнце, и стали расстреливать, хохоча и глумясь, а княжна ринулась вперед, раскинула руки и закрыла офицера собою, – а может, и не офицер это был, а генерал, адмирал или маршал! – палачи выстрелили, Солнце вспыхнуло, как сотни Солнц, пули вошли в прекрасную грудь женщины, Великой княжны, и тут случилось чудо! Раскинутые руки ее обратились в крылья, крыльями стали и летящие по холодному ветру волосы ее, платье перьями обернулось, поджались под брюшко красные лапки, и взмыла она в небо, взлетела, покружилась над распростертым в снегу телом убитого возлюбленного своего и полетела вдаль, вольно, широко и мощно паря над снежной землей, над кровью и пожарами, ибо те, кто в небе, горя больше не имут, а только радость одну. И с тех пор княжна-птица так и летает над землей, а кто увидит ее невзначай, тому счастье. А если подстрелить кто надумает, ружье наставит в зенит – пусть после выстрела сразу шьет себе саван.

Вот какую хорошую песню однажды пропел Леокадии Василий, а старуха в ту песню влюбилась. Просила: “Спой про птицу, спой!..” – “Так я ведь уж и слова забыл все, я с новыми словами буду…” – пожимал Василий плечами, но выпрямлял спину, уставлял глаза на образки Леокадии в святом углу и заводил любимую старухой историю. Он задыхался на высоких нотах – волновался. Когда он пел о расстреле любящих, его глаза туманились. А старуха Леокадия, вытирая кухонным полотенцем глаза, требовала:

– Еще!.. Еще!.. Ах, бедняжки, страсть-то какая…

Наколовши впрок дров и щепок для растопки, угрюмо Василий поднялся на крыльцо и вошел в жарко натопленную избу. Леокадия крошила острой тяпкой в деревянном корыте вареную морковь и яйца, вкрутую сваренные – начинку для пирога. Тесто уже подходило, коричневые сморщенные руки Леокадии мяли и щупали лезущую наружу из кастрюли желтую плоть. Мальчик уселся на табурет с дыркой сердечком в сиденье – старик Иоанн сработал сам, как и все в избе, – и послушно спросил:

– Про что петь-то, баба Лека? Про китов и индрик-зверей?.. Про трех отроков в пещи Вавилонской?..

Леокадия бросила на миг рубить морковь. Сморщенное, как гриб чага, лицо ее просветлело.

– Про этих… про лебедей милых!.. про княжну и офицерика, что ехали в поезде… уж больно сильна песня. Давай, сыночек! Уши слушают, а руки мои старые делают…

Василий запел, сам не понимая, отчего русые волосенки его вдруг поднялись дыбом. Внутри росло и расширяло ребра тяжелое и победное предчувствие, поджигающее кровь, как огненный шар. Не успел он спеть и двух куплетов, как пасмурную серость и густую гнетущую хмарь за окном высветлила, ножом разрезав небо, то ли молния, то ли комета. Возник глухой невыносимый гул. Он будто шел из-под земли. А может, из далеких, не измеренных взглядом небес. Мальчик вскочил с табурета, бледное лицо его осунулось, глаза сияли.

– Баба Лека! Баба Лека! Это комета! Это комета из космоса свалилась!

– Тихо ты, – отмахнулась Леокадия, перекрестясь и уставясь в окно, на мгновенно вновь посеревшее небо и грузно набухшие снегом тучи, – страх-то Божий, а где наш дед?.. За рыбой ушел?..

– За рыбой, баба Лека. – Голос мальчика упал до шепота. Его трясло мелкой дрожью. – Так петь песню тебе?..

– Да ты ведь, – старуха погладила его тыльной, не испачканной морковью стороной ладони по затылку, – не то что с голоса – с лица спал… испужался. Не бойся, миленький. Это небось Сияние шалит. В ноябре зачало играть. Не надо мне песни!.. Лучше-ка ляжь на печку, сосни…

Гул исчез. Василий забрался на печь, закрыл глаза. Дрожь сотрясала его. Сумасшедшая улыбка бабочкой опустилась на сомкнутые губы. Он горел и дрожал, ничем было не унять колыхание тела, он забрался под два лоскутных одеяла, под медвежью шкуру, под Иоаннов тулуп. Но холод и восторг неумолимо шли изнутри, из сердца.

Ближе к вечеру, тяжело ступая по скрипучим доскам крыльца, взошел в избу Иоанн, волоча на плече сеть с рыбой. Там билась не только треска – торчали хвосты наваг, круглились окуни. Старуха подбежала, проворно подхватила сеть. Грустные совиные глаза Леокадии в ободках складчатых морщин разглядывали добычу, ноздри раздувались, вдыхая родной сызмальства рыбий запах.

– А где малец? – спросил Иоанн, ставя на табурет ногу и с кряхтением стаскивая сапог, в который затекла морская вода. – Гуляет? Глазом по небу рыщет?..

– Тш-ш-ш… спит, – Леокадия оттащила сеть в кухню и вернулась к мужу, чтоб помочь стащить ему второй сапог, волглый, соленый. – Умаялся мальчонка… Да тут еще знамение…

– Какое знамение? – свел брови к переносью Иоанн. Он уже размотал портянки и босыми ногами стоял на отскобленном дожелта дощатом полу избы.

– Да тут… свет какой-то по небу прошастал… А ты там в море, старый, разве ничего не приметил?..

– Не приметил, – жестко сронил Иоанн. – Начитаетесь вы книжек на ночь, вот и видятся вам разные штуки. Молились бы лучше. Душа спасется.

Старик поел Леокадиного супа на кухне, откусил от знаменитого морковного пирога, пожевал, блаженно закрыл глаза. Уже пять пополудни… и он порыбалил успешно, и Лека с пирогом успела. Да что-то долгонько почивает мальчик. А он с ним еще сегодня хотел на море сходить, про розу ветров рассказать. Стыдно! – малец у моря живет, а неграмотный – про ветра ничего не знает, про их перекрестья и направленья, про их силу и красоту. Думает: ветер дует!.. – и все. А их – целое царство. И он, Василий, должен стать господином этого царства, иначе и не помор он вовсе! А ты, старый Иоанн, ленивый учитель, ленивый… Сегодня же они на взморье отправятся. Оденутся потеплее. Леокаша с собою пирога даст. И потом, как он забыл! – Васятка-то так любит глядеть на птиц, лепящихся к скалам – на гагар, чирков, чаек всевозможных, смотрит на них так влюбленно, нежно! Вот и про птиц, старик, ему расскажи. Все ж будущий охотник. Только вот что ж не растет парень! Как малорослая тундровая березка – веточки кривые в стороны, а ввысь – никак…

– Эй! – закричал разрумянившийся от еды Иоанн, еще сидя за столом и вкусно облизывая деревянную ложку. – Василий!.. Собирайся!.. Дрыхать-то хватит!.. На взморье идем, слышишь?.. Ветра изучать.

Мальчик, потирая глаза, слез с печки, напялил теплые сапоги, вязаный жилет, медвежий тулуп. Иоанн надел штопаные носки, нахлобучил на лоб лисью ушанку. Когда Леокадия выделывала шкуры зверей, убитых Иоанном, она плакала – жалко было живое. Рыбы, птицы и зверье были друзьями ее и Василия. А Иоанн их убивал. Убивал для жизни их, всех троих. Они жили одни в заброшенной избе на берегу моря, и три их жизни кровью сцеплялись со зверьими, птичьими заревыми сердчишками.

Ветер дул Иоанну и Василию во лбы и животы, сбивал с ног. Галька сыпалась в разные стороны под их ногами, когда они шли вдоль бело-известковой полосы заберега. Не успели они отойти от избы и двадцати шагов, не успел Иоанн взмахнуть худою жилистой рукою, указывая мальчику направленья и силу различных ветров, бороздящих небеса, как совсем рядом, вблизи, раздался тонкий, казалось – звериный! – вой и плач.

Мальчик и старик остановились, вцепившись руками друг в друга. Иоанн сжал до хруста запястье названого внука. Вой-плач жалобно точил и сверлил густой морозный воздух. Закатные багровые тучи обложили горизонт. Одно черное облако, похожее на мертвого черного кита, лежало лодкой на краю дальнего ледяного панциря. Они озирались. Не могли понять, откуда причитания исходят. Душу выворачивал вой. Господи! Волчонок заблудился? Мать-волчицу убили?.. А может, это тюлененок, белек?.. Кто охотился здесь, в заповедных местах, в царстве Иоанна! Кого нелегкая принесла!.. Ведь сказано же в Писании – дети да благословенны будут, и человечьи и звериные, да в детей – не стрелять!..

– Дед, – хрипло произнес мальчик, – кто это?.. Скорей отыщем!.. Страданье-то какое!..

Они поискали немного среди обточенных волнами камней. Зашли за каменный стог, гранитный чудовищный валун – и увидели.


Она лежала на подплывшем испариной оттепели снегу – на животе, неловко подогнув под себя ногу – ушибленную тяжко либо сломанную, недвижную. Нежно-русые ее волосы мокрым сеном раструсились по спине – на них медленно таял лучистый иней, исчезали его тайные хрустальные осколки и мерцающие льдышки. А под разбросанными волосами, прямо над торчащими днищами долбленок лопатками вздрагивали огромные, непобедимого размаха крылья – плотные, мощные, перо к перу. Крылья были сложены, как две руки в молитве. Бог знает чем перепачканы были они – мазутом, пятнами воска, угольной пылью, ржавчиной; там и сям торчали сгоревшие перья, концы роскошных крыльев размахрились, обвисли от долгого, безысходного полета в непредставимой разуменью вышине. Редкие дыры и раны в обводах засохшей сукровицы просвечивали в безупречной лепке оперенья. Господи, сколько же земель и ветров пролетела она. Иссеченная дождями, попадавшая в слепом полете в сердцевины ураганов, жилистая, широкоплечая, с высохшими от голода запястьями и щиколотками, красивая поздней, увядающей красотой женщина, упавшая с неба, лежала на засыпанных снегом камнях перед Иоанном и Василием. И мальчик закрыл рот рукой – птичий, резкий крик отчаяния едва не вырвался у него.

– Дед, – зашелся он в плаче, – дед!..

Иоанн тяжелыми петляющими шагами подошел к поверженной. Он не хотел показывать мальчонке, как он испугался; словно бы это было для него привычное дело, он наклонился ближе к ходящей ходуном крылатой спине, подхватил безвольное тело под коленки и под мышки, стараясь ненароком не задеть, грубо не повредить крылья, волочащиеся по земле. И так, молча, они двинулись к дому – старик Иоанн с несчастной на руках, за ним Василий, вытирающий ладонями мокрое, стынущее на соленом ветру лицо.


Ничего не сказала Леокадия, когда в полном молчании предстали перед нею, старухой и хозяйкой, все трое. Лишь всплеснула корявыми руками, судорожно перекрестилась да скорей на огонь таз с водой поставила – бережно мыть, грязь мягкой тряпкой оттирать, раны и порезы травным настоем промывать да целебным маслом мазать, а после, вымыв хорошенько, согрев, напоив из кружки горячим козьим молоком, ранки старательно чистыми тряпицами перевязав, – укутать, обнять ее всю, бедняжку, толстым стеганым лоскутным одеялом, а в носки, что на сухие исхудалые ноги наспех, для тепла, напялены, еще и горчицы насыпать – пусть продерет знатно, до сердца прожжет!.. Спать положили ее на печь – пусть утрудившиеся, излетавшиеся косточки отойдут, расправятся в неугасимом томительном жаре. Когда она, так и не открыв за все время, пока ее мыли и перевязывали, тяжелых полукружий посинелых от изнурения век, уснула на пышущей силой огня печи – расстаралась Леокадия, дров насовала от души, растопила – чище вулкана, – собралась молчащая семья за столом; наклонились, чашами, лбы друг к дружке. Леокадия, сухими пальцами забирая серебряные пряди за уши, прошелестела:

– А и кто же это, Иоанн, а?.. Дьяволица… либо блаженненькая какая?.. Я крылатых-то баб отродясь не видала… может, старый, я самое с ума стащилась, а?!.. А чем мы кормить-то ее будем, ест ли она еду-то человечью аль нет…

Помолчали. Глаза Василия горели ровным, неистовым светом отчаяния и восторга. Он слушал, как с печи доносилось невнятное бормотание, тихое сопение, спокойное дыхание, вдруг – стоны, жалобные и пронзительные, как тот, недавний, вой-плач на берегу, в виду льдяных пластин сала, блистающих скал и адского хохота птичьих базаров… а после – опять неразборчивый, глухой и вязкий шепот, переходящий в напряженную тишину… в ход звезд над избой… в ночь.

И, когда Леокадия и Иоанн улеглись, часто-мелко крестясь, когда уже засопели-засвистели по-стариковски, – Василий, тоже осенив себя крестом, встал с ложа своего в ночной рубашонке, медленно, на цыпочках, подошел к печи, приблизил покрывшееся испариной лицо к спящей – и замер. Нюх и зренье его обострились, тьма ходила перед ним рвущимися надвое сияющими радугами.

С печи, почти до полу, свешивалось крыло. Изорванные перья пахли дымом и горем. Лицо спящей чудесной женщины не было просветлено сном, как обычно бывает это после тяжелых перевалов и бесконечных дорог, а искажено, сведено судорогой морщин, таящих невыплаканные слезы, ужас, обиду. Мальчик протянул руку. Пальцы его дрогнули и нашли пушок щеки, слипшуюся прядь волос, крестовину переносицы… Размах бровей был волен и широк. А лоб, обдутый тысячью ветров, круглился, выгибался упрямо.

Как слепой, ощупывал Василий непонятное, исхудалое и прекрасное лицо. Женщина слегка постанывала во сне, пыталась перевернуться, но, видно, хоть и чуяла чужое прикосновенье, без сил была. Василий прикоснулся вспыхнувшей ладонью к шее… ключице… яремной ямке. Грудь ангелицы вздрогнула и бурно, волною, поднялась. И прежде чем Василий успел опомниться и уразуметь, что с ним происходит, горячий костер сонных залетных губ больно и навек обжег его рот, а потом, во мгновение ока, и его голова невесть как оказалась на обнаженной, загорелой и костистой женской груди, и неумелые губы его сами, пугаясь и пылая, нашли родное, жгучее и желанное. Ослепительная молния ударила в него, кипящая лава залила нутро до краев. Он упал на колени перед печью, не сдержав крика из груди, не выдержав потрясения. Припал лицом, вздрогом и болью губ к висящему до изжелта-серебряных, чистых половиц, растрепанному крылу. Вышептал:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации