Электронная библиотека » Елена Крюкова » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Серафим"


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 01:16


Автор книги: Елена Крюкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
РАССКАЗ О ЖИЗНИ: МАТРЕНА ИЛЬИНИЧНА

Все говорят, я пью здорово. Что горькую пью! Себя не щажу! И что? Что вам за дело до меня?! Мужа рано я похоронила. А детишек от него полным-полно нарожала: успела. Настрогали, еп! Если б все выжили – было бы пятеро. А так осталось трое. Две девки и парень. Девки – это несчастье. Лучше б были парни. Девки что? Их надо замуж выталкивать взашей, не то они тебе на шею сядут. Все они на моей шее сидели, все-е-е-е-е! После смерти Вальки… Плохо Валька умер, плохо. Врагу не пожелаешь такой смерти. Не буду и говорить, как. Меня чуть не вырвало, когда я увидела… Уф-ф-ф, не буду, выпить же щас нету под рукой… Выла я как волчица. Вот вы тыкаете мне в нос: что, мол, ты милостыньку у церквы клянчишь?! А что, нельзя?! Все человеку на земле можно! Все. Горько мне было одной! Детва жрать хотела! На заводе копейку в морду швыряли! Ну я и…

Что, не так? Что, думаете, я себе копеечку – на бутылочку в карман собирала?! Ах, вы!.. Дряни вы. Никто ж не знает, как я сколыдорила, как с тремя детями да с бабкой на шее каждое утро голову ломала: чем я сегодня ораву кормить буду?! Я, одна, одна кормилица! Вы это понимаете – одна! Вот и побиралась. И не стыжусь этого! А вы мне другими-то бабами в харю-то не тычьте! Мол, они, другие бабы, ровесницы мои, та-а-акие ха-рошие, та-а-акие правильные! Не побирались! Честно трудились! Ах ты еп… И я тоже честно трудилась! И я тоже чем свет в автобусе грязном, вонючем – на свой завод тряслась! И что?! Что?!

Ревела, руку-то когда тянула… Унижалась… А в руку мою, да в шапку, да на снег – ведь бросали подаянье! Бросали… Не оскудел наш народ милостью… Не скурвился вконец… Есть еще люди, лю-у-у-уди на земле… Подавали, а я деньгу хватала и ревела, и даже, дура, целовала. Это значит – еду детям моим целовала. Это значит – я детей!.. детей – целовала…

…а может, это я так Господа Бога целовала…

…не умею я веровать в Тебя, Господи. Не умею. Отсюда все беды мои. Дура я и грешница. Прости Ты меня, бабу пьяницу, дуру кудлатую, если можешь. Детей вот выкормила, вырастила, подняла. А без водки уж не могу: втянулась. Как эта, бывшая Борькина женка, Верка. Она так вчистую спилась; а я еще молодец, я держусь. Ух, держусь! А Борька – еще дурей, чем Верка. Масленый, благостный дуралей. Недоделок мой. Он в священники подался. Уж лучше бы, еп, милостыньку просил! Со мной рядом… на паперти… Свяще-е-е-енник! Ну какой Борька священник?! Он такой священник, как я Софи Лорен! Он – с горя туда подался, в церкву эту! Помрачились мозги, так считаю! Церква – это все спектакля, это кукольная комедия. Не живет Бог среди этих… толстопузых… в золотых платьях до пят… А вот выпьешь, вмажешь хорошо, от души – да лучком острым закусишь! – и – в тебе сразу Бог. Греет тебя изнутри…

А что, у тебя есть выпить?! Эх ты, какой ты молодец! Угостишь бабенку непутную? Угостишь, уж вижу… И бумажный стаканчик припас… И хлебец с колбаской… Ах, добрый ты человек… Спа-а-асибо… Спаси, это значит, Бог… Опять – Бог… Везде – Бог… На каждом, еп, шагу… Не можем мы, дураки, без Бога, что ли?! Ах ты Господи, видать, не можем. Ну, вмажем, друг. А-а-а-ах! Хорошо пошло. Лишь бы глотку не сожгло.

ХИРОТОНИЯ. СЕРАФИМ

Отец Максим сдержал слово.

Он помог мне.

…это Бог мне помог.


Бог помог мне принять постриг. Как во сне, двигался я; и запоминал все, как во сне запоминают сон. А утром проснутся – вспомнить не могут. Помню холод ножниц, что я подавал игумену. Помню, как раскатилось над склоненным затылком моим новое мое имя, и я еще успел подумать: как в старом, в нем осталась буква «р». Еще помню, как хитон и рясу на меня надевали, вкладывали меня в святые одежды, как скрипку в футляр, и я не мог попасть руками в рукава рясы, и дрожал от страха, – медведь неуклюжий, дурачок.

И пронеслось время, как во сне; и не помню я, где жил, что ел, как спал, что думал; что говорили сестры мои о монашестве моем; как смотрели друзья мои на рясу мою.

Бог помог мне священником стать.

В церкви были зажжены все свечи на всех паникадилах. Червонным, царским золотом из темной, озерной, дымной глубины горел, пылал иконостас. Длинно, тягуче, слезно струились складки темно-лазурного мафория Богородицы на Царских Вратах. Спас в Силах глядел глубоко в меня с иконостаса – отнюдь не вещий, могучий и сумрачный, с седою бородой, еще немного – и старец почти ветхозаветный, еще чуть-чуть – и Бог-Отец; нет, почему-то в этой церкви, в Карповской, Спас в Силах был на иконостасе намалеван богомазами – ребенком, не младенцем, а… таким подростком, мальчонкой-подранком. И лицо у Него было хмурое, исхудалое, с огромными, всезнающими глазами, как у детдомовца.

Господи, Ты ведь простишь мне мое святотатство. Но у каждого ребенка в васильском детском доме я всегда видел Твои глаза.

Я ведь не просто так, с бухты-барахты, принимал Таинство Священства, Господи. Я, Господи, прежде чем тут, во храме, встать перед многославным архиереем, иереями, диаконами, перед самым малым служкой церковным, перед старушкой в черной юбчонке, что нагар со свечек собирала и огарки в пустые корзинки, под иконами расставленные, быстро, как рыбу, бросала, – я столько о Тебе передумал! Я молился, как умел, своими словами. Я постился. Ел мало и скудно; плакал. Это неправда, что мужчины не плачут. Плачут! Я вместе с Тобой Твой Крестный путь проходил. Я представлял себя на этой Твоей Лысой горе. Я стоял – рядом с Матерью Твоей и Магдалиной, рядом с безумным от горя, растрепанным Иоанном, у Твоего Креста, и губами собирал Кровь Твою с пронзенных гвоздями стоп Твоих; я, снимая Тебя со Креста, подхватывал Тебя на расстеленный плащ вместе с Иосифом Аримафейским и святым Никодимом. А Лонгин, рядом со мной, с глазами потрясенными и остановившимися, белыми от молнии любви, ударившей в них, отирал от Твоей крови копье, а вытер – и на колени перед Крестом упал. И – лбом в камни. И заплакал. Оттого, что стал – Твоим – навсегда.

И я сейчас тоже стану – Твоим – навсегда.

Диакон, толстогубый отец Олег, я знал, его звали, толстым басом угрюмо, мрачно возгласил:

– Пре-му-у-удро-о-о-ость.

Отец Максим сиял в тот день больше обычного. Из солнечного лика его текли, брызгали не слова, а яркие лучи:

– Яко да под державою Твоею всегда храними, Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков…

Хор, совместный, и мужской и женский, послушники из Печерского монастыря и девочки-семинаристки, в белых кружевных платочках, протяжно выпели:

– Ами-и-и-и-инь.

Я глядел, как медленно, медленно, чудно, чудесно открываются Царские Врата. Богородица в лазоревом мафории скрылась с глаз моих. Подросток Иисус заслонился створкой Врат. Я дрожал. Я думал: вот еще немного, чуть-чуть, и я переступлю порог. И я увижу там мою доченьку.

Голос внутри меня тихо и сурово сказал: «Не у одного тебя дите умерло. Столько родителей на земле, от Сотворения мира, теряли своих детей! И Ева рыдала над убитым Авелем. И Матерь Божия обнимала, плача, обеими руками нежными недвижную голову мертвого Сына Своего».

Горячий пот обдал мне спину, как кипяток в бане. Она… да, над Ним – рыдала… Но Она – верила. Каждому Его слову – верила. И Он – воскрес. Хор пролил на меня струи живоносные, прохладные, масленые, душистые. Хор умастил меня маслом небесной музыки. Хор запел:

– Иже Херувимы тайно образующе и Животворящей Троице трисвятую песнь припевающе, всякое ныне житейское отложим попечение!

Я, как сквозь прозрачную пелену, слышал голос отца Максима:

– К Тебе бо прихожду, приклонь мою выю, и молютися, да не отвратиши лица Твоего от мене, ниже отринеши мене от отрок Твоих: но сподоби принесенным Тебе быти…

«Сподоби принесенным Тебе быти, Тебе быти», – как в бреду, повторял я про себя. Прозрачная пелена плыла, шевелилась перед моими глазами. Сквозь нее я смутно видел, как отец Максим взял в руки большую позолоченную чашу с двумя ручками по бокам, а диакон Олег протянул мне что-то легкое, легчайшее. Белое.

– Воздух возьми, – одними губами сказал мне отец Олег. – На голову положи.

Я взял в руки облачно-белую ткань, и она полетела над моими руками невесомо, будто бы я уже был в Раю. Я возложил воздух себе на голову, от страха, что он свалится, придерживая его обеими руками спереди. Потом мне сказали, что так и надо; что я все правильно, по канону, делал.

Впереди меня шли молодые ребята в длинных, расшитых голубой нитью рясах, с большими, как копья, зажженными свечами в кулаках. Теперь я знаю: я шел за свещеносцами. Тогда мне казалось: я иду за воинами, и сейчас сеча начнется, и вместо мечей парни будут горящими свечами рубиться.

За парнями, что свечи несли, важно и медленно шли приглашенные отцом Максимом иереи. Они на меня не глядели. Они торжественно шли, как цари. Я видел их сквозь туман. Кто-то будто толкнул легонько меня в бок. Я шагнул вниз, сошел с солеи. Тихо встал позади разодетых в ризы священников.

Пелена висела и качалась. Ризы голубые, как июньское небо после грозы, были сплошь расшиты золотыми, Райскими листьями. Прозрачный легкий воздух на моей голове плыл, как облако. Свечи гудели, как трубы и дудки. Паникадила рассыпали зерна крупных искр. Отец Максим высоко поднял золотую чашу, поднял над головой и протянул ее архиерею. Архиерей принял чашу со Святыми Дарами и вошел в алтарь. Иереи вошли за ним. Я стоял как покинутый. Стянул воздух с головы. Отец Олег подошел ко мне и сам выхватил у меня из рук воздух. «Ведь это ж не носовой платок», – беззвучно и сердито толстыми губами шепнул.

Я стоял среди храма, а певчие тихо, очень нежно, будто гладили умирающего по исстрадавшейся голове, пели:

– Яко да Царя всех подымем… Ангельскими невидимо дориносима чинми… Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа…

Я видел полузакрытыми глазами, как слепой: архиерей благословлял народ в церкви. Слышал: поют громко, ликующе. Возглашают что-то. Слов не понимал. Я будто поднялся над полом, будто завис между рукотворенных храмовых солнц-паникадил. Отец Олег, что ли, или кто другой шепнул мне на ухо, хрипло:

– Три поклона твори… Быстро… не мешкай…

Я поклонился трижды. Меня взяли под руки, с обеих сторон, и повели в алтарь. И ноги мои от страха и радости не подогнулись, и крепко я старался ступать.

Иереи, стоявшие в алтаре, слились в единый многоглавый, шевелящийся, пылающий, как разверстая огромная печь, золотой столп. Я различил прямо перед собой стол, укрытый снежно-белой пеленой. Отец Максим крепко уцепил меня за локоть и повел вперед. Я шел за ним, шел рядом с ним. Мы шли по кругу. Я потом понял – мы обходили вокруг Престола.

– Встань на колени, – нежно, чуть слышно сказал отец Максим.

Я послушно встал. Услышал, как кто-то громко, во весь голос пропел: «Во-о-о-онме-е-е-ем!» И архиерей, на всю жизнь запомнил, как его звали, широколицый, как бурлак, розовощекий и загорелый, как рыбак, владыко Сергий, стал вкусно, медленно, каждый слог выпевая и смакуя, читать совершительную молитву – ее звуки, как пароходные гудки над Волгой в солнечный день, густо, сладко, торжественно поплыли над моей помраченной от счастья головой:

– Божественная благодать, всегда немощная врачующи и оскудевающая восполняющи, проручествует Серафима, благоговейнейшаго иеродиакона, во пресвитера: помолимся убо о нем, да приидет на него благодать Всесвятаго Духа.

– Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, поми-и-и-илуй! – трижды прозвенело пронизанное лучами пространство храма вокруг меня. Диакон Олег забасил:

– Господу помо-о-о-олимся-а-а-а…

Я чувствовал – глаза мои были закрыты, – что владыко Сергий благословляет меня. Потом он укрыл омофором мою голову, положил на омофор руку – я сквозь омофор чуял, какая она горячая – и стал читать тайную молитву. Я слов не слышал, смолой восторга залепило уши, отдельные звуки вплывали в меня и выплывали вон, как рыбы, ударяя сердце золотыми хвостами. Отец Максим вторил владыке Сергию – читал вполголоса мирную ектенью.

Надо мной звучали ясные, сильные, мощные, живые слова:

– Боже великий в силе и неизследный в разуме, дивный в советех паче сынов человеческих, Сам, Господи, и сего, егоже благоволил еси на пресвитерский взойти степень, исполни Святаго Твоего Духа дара, да будет достоин предстоять непорочно жертвеннику Твоему… вествовати Евангелие Царствия Твоего… священнодействовати слово истины Твоея, приносити Тебе дары и жертвы духовныя, возобновляти люд Твой чрез купель втораго рождения…

Я встал с колен. Ноги мои подкашивались. Губы дрожали от радости. «Ну вот, еще заплакать не хватало». Я сдерживал радость и страх изо всех сил. Владыко Сергий, сам широко, всем широким, как тарелка, лицом улыбаясь, протянул мне ярко-синюю епитрахиль, пояс, расшитый серебром, и вышитую темно-красными крестами фелонь. Еще – служебник святой протянул. Я поцеловал сначала епитрахиль. Потом поцеловал пояс. Потом поцеловал фелонь. Потом прижался губами к горячей руке архиерея.

Рука владыки Сергия пахла – да, Господи! – костром и печеной рыбой.

– Аксиос! – громко раскатил, на всю церковь, владыко Сергий.

– Аксиос, аксиос, аксиос! – отозвался хор.

Я поцеловал омофор владыки Сергия и еще раз – его крепкую, как у крестьянина, руку. Целуя руку, я заметил на ней – не глазами, губами: покореженные сухожилия, рваные шрамы. «Старые раны заросли. Война. Давно. Воевал…» Опять кипяток обдал мои лопатки, потек по хребтине. Священники окружили меня плотным кольцом. Близко присунулись ко мне. Я понял – и мне их надо целовать. Куда? В руки? В щеки, троекратно?

– Плечи всем целуй…

Шепот отца Максима поспел вовремя. Под губами поплыли жесткие ризы, расцветшие железными, золотыми листьями. Лепестки цветов Эдема царапали мне рот и щеки.

Святые Дары освятили. Владыко Сергий протянул мне на дискосе горнюю часть Святого Хлеба:

– Приими залог сей и сохрани его цел и невредим до последняго твоего издыхания, о немже имаши истязан быти во Второе и страшное Пришествие Великаго Господа и Спаса нашего Иисуса Христа.

Я взял Святой Хлеб. «Тело Христово», – билось в висках. Я встал позади Престола. Тело Христово, впервые в жизни моей, лежало на моей смертной, жалкой, ничтожной руке. Эта рука умрет. Как и все живущее на земле. А Тело Христово пребудет вечно. Значит, я держу сейчас на ладони вечность.

Отец Максим возник передо мной спасительно, как гриб, из-под земли вырос.

– Держи. Читай…

У меня в руках задрожала бумага. Плотная, как кожа. Древними, коричнево-синими чернилами на ней были начертаны, крупно, как для слепых, слова. Я вдохнул воздух судорожно. Буквицы тряслись и прыгали. Голос срывался на птичий клекот. Но я читал, читал вслух, и вот что я читал:

– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей! И по множеству щедрот Твоих, очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну…

Дочитал до конца покаянный псалом царя Давида и нигде не ошибся.

И он сам мне, царь Давид, на арфе играл; и мотались, тряслись под дрожащими узловатыми пальцами туго натянутые струны – медная проволока, воловьи жилы, человечьи волосы, нити золотого дождя.

Потом еще все священники, и архиерей тоже, еще много всего говорили, читали и пели. Плыл, медленно и горделиво, по черной воде бездонного времени золотой корабль Литургии. Я ловил отдельные слова: «достойно есть…», «и да будут милости Великаго Бога и Спаса нашего…», «в воню благоухания духовнаго…», «благодатию и щедротами и человеколюбием…» – и они, едва мелькнув плавниками, спинами, хвостами, уплывали от меня, золотые, священные рыбы, рыбы, рыбы, письмена кровавых веков, золотые тени, стремительная плоть, вода света, глубина скорби, море счастья, а вы уплываете, вы плывете прочь от меня – куда?.. куда…

Я протянул Святой Хлеб владыке Сергию.

– Свята-а-а-ая… Святы-ы-ы-м!

Я сделал шаг, другой, третий к отцу Максиму. Владыко Сергий крепко держал в руках сверкающую чисто протертой позолотой чашу.

Голову наклонить. Край чаши перед губами.

Сладость перетекла на язык. Дотекла до сердца. Взорвалась светом в закрытых глазах. Омыла легкие, доселе ловившие грязную воду вместо чистого синего воздуха. Очистила все скверное; смыла все наносное; смахнула все грешное, колючее. Родила – во мне – меня самого.

– Господи…

Я плакал. Плакал, не стыдясь слез, перед архиереем, перед священниками, перед отцом Максимом, перед диаконом Олегом. Я стал как они. Я принят в их семью. Я несу их груз. Я возжигаю их свет.

Спасе мой, подросток тонкий, подранок дикий, сиротский, мальчик светлый, бродячий, бесприютный Сыне Божий, Отец-то Твой далеко, далеко, в облаках!.. а ты на облаке Сам сидишь, и у Тебя нынче – вся земная и небесная сила, потому и в Силах Ты, родненький мой, мальчонка мой… зачем, зачем Ты от меня ушел… босиком по снегу… зачем…

Я-то к Тебе – всегда иду! И шел. И буду идти… пока ноги в кровь не собью…

Священники, я видел это, плакали вместе со мной.

И Райская роса блестела на жестких вышитых златых листьях их праздничных риз.

ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК
РОЖДЕСТВО ГОСПОДА НАШЕГО
ИИСУСА ХРИСТА

Очень сильный мороз был сегодня.

Такой сильный, что в избе замерзли окна, затянулись ледяными хвощами и папоротниками, разукрасились блесткими алмазными розами и тюльпанами.

Я встал очень рано, еще звездная ночь стояла на дворе. Перекрестился и сказал себе тихо: сегодня Сочельник, завтра Рождество Твое, Господи. Дай послужить мне, грешному, Тебе в Рождество Твое, как подобает.

Хрусткие, все в мелком битом стекле густо нападавшего вечером снега, хохлатые сугробы сверкали под звездами и синей холодной Луной яркой серебряной парчой. «И земля в ризу оделась», – подумал я умиленно. Мороз шел по спине, колючий морозец волненья, предвкушения таинства.

Все спорилось в руках моих. Иулианья тоже рано встала, услышав, что я загремел ведрами. Мы с ней оба, в четыре руки, молча наносили в избу воды из колонки. Железно-ледяная струя туго, бешено хлестала из железной трубы. Вода тяжело, как жидкое олово, качалась в ведрах, и я все повторял про себя: Господи, укрепи меня в делании нынешнего, великого Праздника Твоего.

– Ну што ж, батюшка мой? На Утреню собирасся?

Иулиания уже месила на кухне тесто. «Пирожки будет печь», – радостно догадался я. Глубоко вдохнул кисло-сладкий, нежный запах теста. Глянул на рассыпанную по доске поземку муки; на скалку, катающуюся, гремящую по столу; на пантерью морду черного Фильки, умильно глядящего на толстые куски теста в руках матушки.

– А то куда ж, – притворно-ворчливо бросил я ей. – Печь вот только растоплю.

– Иди уж, – махнула Иулиания рукой, – што зря времячко-то терять? Я и печь затоплю, и скотине корму задам. И все-все сделацца помимо тибя! Ступай!

Она взмахнула могучей рукой и бросила Фильке кусок бело-желтого теста. Кот жадно всадил в тесто зубы и поволок кусок по полу, как живую рыбу.

Она всегда говорила со мной так, будто бы это я был у нее в услужении, а не она у меня. Я усмехнулся, надел рясу, помолился перед образами и по хрусткому утреннему чистому, лазурно-голубому снежку двинулся в Хмелевку.

Дошел. Храм дохнул в меня мятным холодком, белеными стенами. Я с удовольствием поглядел на свою новую икону, намалеванную к празднику Рождества. Я написал на доске Марию Магдалину и Матерь Божию. Старую Женщину и юную Девочку. Писал: Магдалину – в сверкающем самоцветами, белом наряде, а Богородицу – в черном простом платье. Думал: вот они, Юность и Старость! А когда закончил – отошел от планшета – так и подумал: Матерь Его каждый год празднует Рождество Его! И – по Смерти Его… Взял и переписал черный плащ – на атлас переливчатый, и обшлага и подол яхонтами унизал. И сам обрадовался!

Пришел Володя Паршин, и мы начали службу. В храме не было никого. Старушки наши васильские в такое морозное утро спали еще. Нет, вот дверь отворилась. Хмелевские бабушки явились.

Как только что рожденные, свежие, инеем под Луной сверкающие, как ледяную воду, нами с Иулианьей нынче утром в дом нанесенную, впивал я древние слова: «Что Тебе принесем, Христе, яко явился еси на земли, яко Человек нас ради? Каяждо бо от Тебе бывших тварей, благодарение Тебе приносит: Ангели пение, небеса звезду, волсви дары, пастырие чудо, земля вертеп, пустыня ясли: мы же Матерь Деву. Иже прежде всех век, Боже, помилуй нас».

Володя Паршин тихо ходил по храму и зажигал свечи. Две хмелевские старушки, пасечница Вера Смирнова и вышивальщица лоскутных одеял Нина Селиванова, стояли близ амвона как два старых седых ангелочка, волосы их выбивались сухой паутиной из-под праздничных белых платков.

Володя Паршин тихо читал:

– Тайно родился еси в вертепе, но небо Тя всем проповеда… якоже уста звезду предлагая, Спасе… и волхвы Ти приведе верою поклоняющихся Тебе: с ними же помилуй нас…

«С ними же помилуй нас», – пели мы оба, Володя и я, и сердце омывало легкими волнами снежной, морозной радости.

И пели мы, и задыхались от счастья это петь, в который раз за эти две тысячи лет, здесь, одни, вдвоем, во храме: «Волхвы наставил еси на поклонение Твое, с ними же Тя величаем: Жизнодавче, слава Тебе!»

Я стоял перед иконой Спаса Нерукотворного, намалеванной мною этой осенью. Я писал Спаса по памяти, таким, каким видел Его в разных церквах, где я бывал до своего бытия священником и где я, уже пребывая во священстве – служил; я помнил, что надо написать огромный, с большими глазами, Лик на растянутом четырехугольном белом плате, и я так и сделал.

«Спасе Нерукотворный, – шептал я себе, – Спасе… Спаси на земле Твоей всех, кто верует в Тебя – и кто не верует в Тебя, и даже не знает о Тебе… и кто ненавидит и гонит Тебя…»

Володя Паршин читал тихо и быстро, наборматывал себе под нос:

– Бысть же, eгда быста тамо, исполнишася дние родити Eй: и роди Сына Своего Первенца, и повит Eго, и положи Eго в яслех: зане не бе им места во обители. И пастырие беху в той же стране, бдяще и стрегуще стражу нощную о стаде своем. И се Ангел Господень ста в них, и слава Господня осия их: и убояшася страхом велиим. И рече им Ангел: не бойтеся: се бо благовествую вам радость велию, яже будет всем людем: яко родися вам днесь Спас, Иже eсть Христос Господь, во граде Давидове. И се вам знамение: обрящете Младенца повита, лежаща в яслех…

– Медленнее читай, Володя, – неслышно шепнул я Паршину. – Что ты как пономарь… Медленнее, такие святые слова…

Володя покосился на меня веселым глазом. Морщины весело, как ручьи, бежали по его высокому, как гора, лысому лбу.

Я, махая кадилом, поглядел на моих старушек, на Веру и Нину.

У них в руслах морщин мелкие слезы радости текли.


А на Литургии, когда в церковь пришли, привалили и хмелевские жители, и васильские, и даже из Космодемьянска, из Барковки, из Малиновки, из Шишмар, из Воротынца, из Отар приехали, по зимней дороге, сюда, к нам, на Рождество, – на Рождественской Литургии, которую я служил каждый раз с чувством живого, сиюминутного Рождества: вот Он только что родился! вот Он лежит, запеленатый, в яслях, и коровы и козы глазами-сливинами глядят на Него, на сияющий в ночной тьме младенческий Лик Его, и Мать умиленно глядит, гладит Его по абрикосовой, нежной щеке, а потом тревожно озирается: не таится ли опасность в черноте зимней ночи?! не идут ли за Ним, отобрать Его, надругаться над Ним, убить Его?! – на Литургии, когда пахло шерстью овечьей, и горели масляные светильники в вертепе, и врывался ледяной ветер в пещеру, и сгружали Волхвы с верблюдов, коней и слонов своих усталых – великие, Царские Дары Ему, и вносили в пещеру шкатулку с рассыпанным златом, и на леске – золотые кольца и перстни с яхонтами несли, и связки гранатов и смарагдов, и в мешочке – пахучую смирну, и зерна ладана в медном кованом кувшинчике, таком маленьком, величиной со стрекозу, – на зимней моей Литургии, в час, когда на земле родился Господь мой, я пел Ему хвалу, как пели и будут петь хвалу Ему все иереи от сотворенья Церкви, аминь:

– Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся… Аллилуиа!..

И цветные, яркие, шелковые ткани свои накидывал на меня, продрогшего на январском морозе, под лучистыми, как маленькие Царские короны, звездами этот пронзительный прокимен:

– Все земля да поклонится Тебе, и поет Тебе, да поет же имени Твоему Вышний… Воскликните Господеви вся земля! Пойте же имени Его!.. Дадите славу хвале Его!..

Уже глубокой ночью, а точнее, очень ранним утром, когда я вернулся домой, меня ждал на столе праздничный Рождественский пирог. Иулиания стояла в дверях, мяла в пальцах фартук. Ого, и фартук кружевной, беленький, весело подумал я, и вокруг пирога – свечи горят! Приблизился к Иулиании и поднес лицо свое к ее лицу, как ковш с водой – осторожно, смущенно.

Не пролить воду… не пролить…

Стынет вода на морозе…

– С праздником тебя, Иулианья, – хрипло прошептал я. – С Рождеством Христовым! Давай…

Я не договорил: «Поцелуемся».

Она поняла. Не отвернула лица. Морщинистые плоские щеки ее дрогнули. И она неловко, будто новорожденный бычок воздух боднул, посунула ко мне лицо свое, и я видел, как густо, быстро покраснело, вспыхнуло оно. Троекратный поцелуй. Раз, два, три. Под губами я чуял жесткую, как бы слоновью кожу. Пахло от матушки почему-то сапогами и ваксой.

Кинул взгляд вниз. А, это она полсапожки свои кремом намазала… из-под юбки торчат, блестят носы… праздник…

– Иулианья… что ты?..

Она плакала. Губы кусала. Краска даже на лоб ей взбежала.

– От радости, батюшка мой…

Хрустел накрахмаленный фартук. Горели свечи вокруг пирога. Стекла окон были затянуты ледяными гиацинтами, ландышами метельными, снежной сиренью.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации