Текст книги "Тибетское Евангелие"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. СОН О МАНЬКЕ
Он читал где-то, давно, а может, и слышал, так говорили: сон человеческий длится минуту, ну полминуты. А ты столько всего во сне видишь и слышишь, что во всю жизнь тебе не пережить.
Как так может быть? Исса не понимал. Трясясь в прокуренной кабине, откинувшись на обтянутое изодранным дерматином сиденье, он сладко спал, крепко, и рот его был приоткрыт – одновременно ртом и носом он втягивал душноту кабины, и запах дешевых сигарет от куртки шофера, и дух бензина, пьянящий не хуже водки, и еле слышный аромат сандала – может, официантша, буряточка из придорожной забегаловки, дохнула в кабину сказкой дальних гор, поцеловала молчаньем на прощанье.
Сон Иссы был прекрасен и странен.
Исса во сне был никакой не Исса, а маленькая девочка Мария. У девочки были отец и мать, он, вернее она, видела их ясно, очень близко – и отца с ручищами-крючьями, с безобразным, изрытым до костей дырками и ямками лицом: он работал в шахте, и взорвался метан, и он чудом не погиб, да сильно покалечился, – хлопая себя ладонями по уродливым щекам, хрипел: «Шахтерской оспой переболел!» – и мать, с вечной бутылкой в руке, вечно качающуюся взад-вперед, как старый красный медный маятник на бабкиных часах.
Да, ведь и бабка тоже у девочки была; это бабка первая назвала ее Манькой, да так и пошло: Манька-Манька, в жопу глянь-ка! И дразнили, и кочевряжились, и в бок локтями толкали, а имя так и не отлепили, не отодрали. Намертво приклеилось.
Бабка выпивала тайком стопочку вместе с матерью. Сначала по одной. Потом по единой. Потом еще, эх, да еще! А потом не было никакого «потом», только сейчас.
В этом сейчас Маньку родные руки толкали нежной розовой мордочкой в разлитую по кухонному полу лужу: пей! Пей, говорят тебе, гадюка! Сейчас, вот только что, сию минуту, родные ноги, размахиваясь, носком модного сапога пинали ее под слабые, тощие ребрышки, и родной рот, что целовал ее час назад, натужно орал: я покажу! Я покажу тебе, сучка, где раки зимуют! Будешь, будешь! Будешь у меня еще водочку мою, родненькую, разливать!
«Это не я! Мама, не я!» – напрасно, бесполезно вопила Манька. Родные ноги катали ее по плохо крашенным доскам, лупили и топтали еще долго. Потом Манька переставала видеть, слышать и дышать, и наступало райское блаженство.
Это так бабка говорила, опрокидывая дрожащей лапкой рюмочку в глотку: райское блаженство. Манька думала – райское, это значит, какой-то Райки, а блаженство – какой– то Женьки. Очухивалась в ванне: бабка не мыла ее, а грубо стирала, как белье. Царапала, трясла, мылила, выливала на голову воду из алюминиевого таза. Летом в этом тазу мать варила варенье, а зимой отец парил ноги. Манька изумленно рассматривала свое тело, бедра, живот, локти: она вся была цветная! Как клоун!
«Ничо себе, девчонку расквасили, разукрасили, – скрипела бабка. – Не родители, а ублюдки. Давай спинку потру вехоткой! Вода, Маняшка, она все лечит! А потом напаришься – и выпить дам, а-а-а-а?!»
И подмигивала Маньке кошкиным, желтым глазом.
Манька орала от горячей воды. Синяки вспухали. Подхватив Маньку в полосатое махровое полотенце, бабка шла с ней в спальню, наливала рюмочку ей и себе, и над их мокрыми головами медленно, торжественно, медно и страшно били настенные часы фирмы «Павелъ Буре».
Когда Маньку в очередной раз мать избила до потери сознания, – пьяный отец дрых и храпел оглушительно, пьяная бабка тряслась на кровати, застланной двумя старыми драповыми пальто, и бормотала: «Да разыдутся… да разыдутся врази Яво!..» – в дверь заколошматили соседи, дверь выломали, ворвались, Маньку из-под ног обезумевшей мамашки выдернули, отца с кровати скатили на пол, как бочонок, и тер он спросонья изрытую взрывными оспинами рожу, – милицию вызвали, охали, орали, кудахтали, и Манька, очнувшись, успела увидеть, как мать и отца уводят, и она понимала – куда-то далеко, в снега, навек.
А бабка мелко тряслась, и гладила высохшей рукой драп мертвого пальто, и молилась, и не вытирала мелких жемчужных, живых, как рыбки, слезок.
Маньку привезли в детский дом. Она потом узнала, что этот дом так зовут – Детский; а сперва ей показалось – это тюрьма, даже решетки на окошках. В огромном зале стоял длинный стол, накрытый старой серой скатертью; на стол угрюмые толстые тетки швыряли тарелки с супом, со вторым, да так ловко швыряли, что тарелки не разбивались.
Дети ловили тарелки. Это был злой здешний цирк. Кому– то не доставалось фаянсовой тарелки, а бросали железную миску. «Вкусная кашка, еще!» – кричал маленький, меньше Маньки, мальчик с заячьей губой. Манька сидела молча, не ела. Ложка лежала рядом с тарелкой, а она не ела.
«У, вилкой проткну! Лопай!» – хотела пошутить раздатчица. Взяла вилку и ткнула Маньке в лицо. Манька неудачно дернулась и напоролась щекой на зубья вилки. Врач зашивал рану в травмпункте, ругался так, что Манька краснела: она много ругани слыхала, а такой еще не знала.
В детдоме Манька пробовала сочинять стихи. Однажды сидела на кровати и повторяла про себя: «Стоит в Сибири детский дом на мерзлоте железной… На мерзлоте желез ной… на мерзлоте железной…» Дальше первой строчки дело не пошло. А жаль. Она хотела, чтобы на ее стихи написали песню. И громко распевала бы в телевизоре красивая знаменитая певица с рыжей, как у льва, дикой гривой.
Потихоньку она научилась ловить презрительно прыгающие по столу миски; и есть научилась невкусную еду – водянистый гороховый суп, тухлые котлетки с мышиным рисом. Она учила детей нехорошим словам. Хохотала громче всех, и воспитательши ее невзлюбили.
Однажды ее заволок в детдомовскую кладовку ушастый наглый парень, года на три он был старше Маньки. Рот ей заткнул носовым платком. Манька извивалась, как червяк, а парень ломал ей руки и кряхтел: «Ты! Не ори! Хуже будет». Хуже того, что было, Манька не испытывала никогда.
Она долго плакала ночью на своей кроватке с панцирной сеткой в огромной казенной спальне, засунув голову под подушку, и все повторяла: «Я тебя убью, гад… Я тебя убью…» Это тоже были слова песни, и у нее тоже не было продолжения, хоть тресни.
Никого не убила Манька. Никого не искалечила. Она сама приводила в кладовку мальчишек, сама стаскивала с них портки. Когда разврат обнаружился, детдомовские тетки встали на дыбы. «Изъять! Изолировать!» В больницу Маньку не взяли – признали психически здоровой. Гинеколог осмотрел внимательно. Манька лежала, растопырив тощие ножонки, как дохлый кузнечик, в серебряном жутком кресле, и думала отчаянно: захочу, и этого, доктора гребаного, тоже в кладовку затащу.
Когда ей исполнилось четырнадцать лет, а она сама никогда не знала, лет ей сколько, она убежала из детского дома. Перед Новым годом было дело. Снегу навалило – город смиренно лежал в белой могиле. Выбежала на крыльцо, вздернула руку: остановилась машина, бедная и обсиженная птичками, не иномарка. Манька весело хлопнула дверцей. «Вези куда хошь! Твоя! Только мани-мани дай потом, да?» Мужик за рулем облизнул губы. Поглядел на вывеску: «ИРКУТСКИЙ ДЕТСКИЙ ДОМ № 3». Чо, драпанула, мокро– щелка, подмигнул нахально. А то, выпятила Манька тощую груденку. Мы такие!
«Ну давай… попытаем щастья… Жена к теще за черемшой уехала…»
Пока ехали к мужику на квартиру – пела частушки, высовывая голую голову из окрытого окна машинешки:
Моей милке из лесу
Я подарочек несу!
А и чо я ей несу?
Два яйца и колбасу!
Мужик крутил руль, кусал губы, ржал как конь, покрывался холодным потом: малолетка, срок впаяют! А губки пухленькие. И, может, еще целочка. А корчит из себя опытную. Маленькая… голенькая… у-у-у-ух…
А Манька шпарила дальше – уйму частушек она знала, еще от бабки, да от подружек детдомовских, да от воспитательш, когда те надерутся на кухне самогону, отплясывают и голосят так, что крыша надвое раскалывается:
В магазинах пустота —
Эх, селедочка не та!
Яйца видим только в бане —
С Новым годом, иркутяне!
«Ну ты, малявка! Осторожней… на поворотах!..» – играл глазами мужик, катал под кожей желваки. Манька навалилась на него грудью, пыталась выхватить руль. «Дай поводить… ты, не жмоться!.. я тоже умею… я хочу!..»
Машинешка врезалась в фонарный столб. Мужика вытащили еле-еле – так завязли руки-ноги в железной каше. Маньке не досталось ни царапины. Она сняла с мужика теплую куртку, шапку, всунула ноги в его теплые ботинки, выбралась из машины еще до того, как к ней, вопя, свистя и махая руками, полетели мохнатые зимние бабочки-люди. В этом одеянии она, загребая снег ногами, добралась до железнодорожного вокзала – да так и осела тут, стала тут жить.
Ее сначала гоняли. Потом к ней привыкли. Потом ее били. Потом над ней смеялись. Потом без нее скучно стало: где наша Манька, хулиганка-завлеканька?! Потом перестали замечать.
Потом смотрели сквозь нее, как сквозь тусклую, грязную линзу старых очков.
И что? О чем Манька думала, засыпая на вокзальной лавке? О том, что жизнь идет и пройдет? Так у всех пройдет. О том, что завтра надо жрать, а добычи сегодня не пойма– лось на бабский крючок? Ничего, поголодает, а рыбка завтра сама приплывет.
Она не думала ни о чем. Ни о чем… ни о чем…
Губы ее шевелились во сне. Ей снился странный сон. Будто бы она – не она, а такой отпадный мужичонка, старикашка, в зипуне диком, волосенки торчат, губешки трясутся, а бредит, что он, мол, не старик, а какой-то, ко псам, Исса– Писса! И она, верней сказать, он, до того умом тронутый – всех любит, всех жалеет! Всех готов обнять, расцеловать.
«Сон, прекращай сниться, – шептала себе Манька, – куда ты летишь-то на всех парах, сон?»
И отчего-то во сне уже не одна Манька была, а две: две ее половинки, верх и низ, голова отдельно, а ноги отдельно. «Мухи отдельно, котлеты отдельно», – пробормотали бледные губы, умирая, и все веснушки на носу побелели от ужаса, от того, что ничего не вернуть.
Но странно! Манька вылетела из двух своих залитых кровью половинок, лежащих на рельсах, на путях – и вдали, в черном ничто, уже грохотал поезд ее смерти, – и быстренько, ловко влетела в тело этого безумного, глупого дядьки в старой волчьей шапке, этого Иссы, да небось Ванька он или Васька какой-нибудь, не иначе.
Влетела – и вросла. И кровью по его крови потекла.
И до того это было странно и прекрасно, что она перестала ощущать на губах едкую горечь смерти.
«Смерти нет, – говорил тот, кто стал ею, этот непонятный Исса, – нет смерти, Манька, я тебе точно говорю. Я тебе обещаю. Да ты и сама видишь! Сама. Сама».
И, оглядываясь вокруг, Манька говорила радостно: эх ты, какой счастливый сон!
И, сладко вдыхая бензинный воздух, стонал Исса во сне: «Нет смерти, девочка, слышишь, нет. Тебя все обманывали. Тебя обманули. Нет и никогда не будет».
ДНЕВНИК ИССЫ. ХРАМ И ТИГР
полностью сохранившийся пергамент
Пересекли Страну Пяти Рек и Раджпутану и достигли града Удджайн, где жили джайны, поклонники бога Джайны.
Дома прятались в зелени, как жемчужины в темных женских косах.
Дома маленькие, и надо низко нагибаться, чтобы пройти в дверь и принять участие в трапезе хозяев или в мирной беседе; а храмы в честь Джайны – огромные, и голову приходилось задирать, чтобы рассмотреть купол храма сего.
Богато украшены храмы скульптурами людей, богов и зверей, изваяниями птиц и громадных бабочек. Размах крыльев бабочки сравним с разлетом человеческих рук.
Однажды встал и раскинул руки, выбросил вон из тела, и так стоял, как живой крест.
И смеялись мои купцы: ну, что так стоишь, отрок! В такой позе только разбойников предают позорной, нечестивой казни в Римской империи!
Хвала и слава Богу моему, Отцу моему и всех живых и живущих, в земле Бхарат мы еще не видели, как люди казнят людей.
Думали так: может, это и есть Земля Мира, и еще дальше пройдем – и не увидим войн, и забудем про них?
На главной площади Удджайна обступили меня и друзей моих верующие в бога Джайну.
И спросил их: В чем тайна и святость бога вашего, что так истово молитесь ему?
Ответили: Тайна ученья нашего – в том, что, живя на земле, ты за всю свою жизнь не наносишь вреда никому! Ни единому живому существу не причинишь ты боли и ужаса, и никогда не убьешь никого!
Так заповедал великий Махавира, прежде воин и кшатрий; немало убил он людей и зверей, но раскаялся в смертях, им содеянных, и Джайна принял покаянье его!
Все знать, надо всем владычествовать и пребыть вечно блаженным – вот три ступени, что ведут к полному и всецелому счастью!
И спросил так: Как достигнуть такого счастья?
И ответили: Чтобы стать Джиной, Вечно Живым, надо стать Тиртханкарой. Чтобы стать Тиртханкарой, надо отказаться от соблазнов Сансары. Чтобы отказаться от соблазнов Сансары, надо иметь смелость и силу. Чтобы иметь смелость и силу, надо сначала родить в сердце любовь!
Улыбнулся. Ответил: Понимаю вас! Сам же так мыслю!
Голову солнце пекло. Говорили так: Истинная природа души человека – вот сокровище мира. Ананта дарсан, Ананта джна, Ананта каринта – три ступени, что к истине ведут.
И спросил: Что сие? И ответили: Впитай все, подобно морской губке; познай все, подобно ветру, летающему над всей землей; ступай по земле бережно и осторожно. Тогда достигнешь Дхармы. Тогда вольешь чистую душу в драгоценный сосуд Вселенной.
И сказал: Согласен с вами! Но где же живет бог ваш?
И говорили: Освободись от кармы и стань сиддхой! Лети над землей! Прости всех, кто причинил тебе боль! И сам не причиняй боль никому! Будь благочестив, не кради, не сотвори прелюбы, не стяжай. Живи так, чтобы не только человека не убить – не наступить на скорпиона, не прибить на локте твоем кусающего тебя комара!
Каждая вещь обладает душой. Аджива – мертвая; Джива – живая. Не убей не только тело; прежде всего – душу живую не убей! Тогда очистишься. Войдешь в Храм Света!
Так спросил: где тот Храм Света? Там живет ваш бог?
Пекло солнце все жесточе. Глядел на чалмы, обнимающие головы смуглых бородатых людей. А они глядели на Черную Бороду – может, видели в нем своего родственника, утраченного и вновь найденного.
И опустили головы. И так сказали: Хочешь беседовать с нашим богом Джайной? Его аватар Махавира, еще называемый Вардхаманой. Вон его храм, перед тобой!
И, оставив путников моих, вошел в храм.
Увидел: огромная статуя из светлого песчаника достигала головою купола храма.
Долго глядел на каменного бога, шея заболела, опустил голову. Подумал: вот изваяли люди бога своего из камня, и разве в камне этом живет он?
Решил провести во храме ночь. Думал: может, снизойдет ко мне бог Джайна, и буду говорить с ним.
Люди чужого народа медленно входили во храм и выходили из него, обходя меня стороной.
Настала ночь. Сел на каменном полу опустелого храма. Стал ждать.
Дождался. Высоко под сводами зазвенел колокольчик. Будто сзывали толпу, призывали слугу. Звук усилился. Уже не тонкий колоколец бился в вышине, а горячий, пожарищный гонг. Медные стоны раскатывались по храму: бом-м-м! Бом-м-м!
Утишил дыханье. Слушал. Вот уже мощный, яростный колокол, тяжелый, как тяжкая, полная страданий жизнь, бил, оглушая, гремел, заливал чугунным черным криком пустую храмину.
Боялся: уши слышать перестанут, так силен, неотвратим был подземный звук.
Вскочил с плиты. Статуя ожила. Поднялась каменная рука. Оторопев, глядел, как божество подносит руку к бесстрастному лицу.
Чтобы совладать со страхом, объявшим меня, крикнул: Джайна! Вот я! Вот я здесь. Скажи, в чем тайна твоя?
Разлепился каменный рот. Медленно вытолкнулся из губ, похожих на два банана, каменный воздух:
НЕ УБИЙ ЖИВОЕ.
О, крикнул вверх, о! Не убью живое никогда! А если меня будут убивать?! Что ж, отдать жизнь свою даром?! Не воспротивиться?! Не выбить из рук противника копье или меч?!
И голос плыл надо мной вечным медным, громадным колоколом, голосом неведомых веков:
БОРЬБА БЕСПОЛЕЗНА, ЕСЛИ ТЫ ЗНАЕШЬ, ЧТО ОБЕ ВАШИ ДУШИ УМРУТ. СОХРАНИ ЖИВУЮ ДУШУ.
Живую душу, крикнул я, живую душу! Но ведь твоя душа умрет вместе с тобой, если убьют тебя!
И голос плыл надо мною, смеясь, звеня медленной медью:
ДУША НЕ УМРЕТ. ДУША ОБЛАДАЕТ ВЕЧНОЙ ЖИЗНЬЮ. ТАЙНА В ТОМ, ЧТОБЫ УБЕРЕЧЬ ДУШУ. УБЕРЕЖЕШЬ ЕЕ ТОГДА, КОГДА НЕ ЗАГРЯЗНИШЬ РУКИ СМЕРТЬЮ ДРУГОГО.
А если тебя будут пытать?! Разрежут на куски?! Распнут на вершине горы?!
Не помня себя, кричал.
Эхо билось о стены ночного храма.
Голос ударил мне в сердце:
УДАРЯТ ТЕБЯ В ЩЕКУ – ОБЕРНИ К ВРАГУ ДРУГУЮ. УДАРЯТ ТЕБЯ В СЕРДЦЕ – РАЗОРВИ НА ГРУДИ РУБАХУ. УДАРЯТ ТЕБЯ В ГЛАЗ – ВЫРВИ ДРУГОЙ И БРОСЬ К НОГАМ ВРАГА: ИБО СЛЕП ТЫ, КАК ЗРЯЧ, И ЗРЯЧ, КАК СЛЕП. САМОЕ ГРОЗНОЕ ОРУЖИЕ – МИР. САМЫЙ ТЯЖЕЛЫЙ МЕЧ – ЛЮБОВЬ.
И повторял, как опьяненный рисовой водкой – тут уже нас ею угощали в тростниковой хижине близ Удджайна: Ударят тебя в щеку – оберни к врагу другую…
И настал день, когда мы возложили на наших пять верблюдов дорожные тюки, и так сказал друзьям моим: Идем на восток, пройдем насквозь всю землю Бхарат, выйдем на берег иного моря.
И согласились купцы со мной, как всегда, как и я во всем соглашался с ними.
Двинулись в путь. Помнил я слова бога Джайны. Огненными письменами врезались в меня они.
Зеленая кошма вставала впереди нас, звенела и свиристела тысячью птиц, рычала тысячью зверьих глоток, и спросил я мимохожего длинноволосого, одетого в грязное рубище отшельника, что навстречу нам шествовал согбенно и жалко: О путник, что это впереди, такая зеленая стена? Преодолима ли она?
И оглянулся отшельник, и махнул рукой, и я увидел, как с трудом, превозмогая судорогу заросших серой бородою щек, улыбнулся он. Это джунгли, о Пресветлый! Так сказал.
И сказал Розовый Тюрбан: Он назвал тебя Пресветлым, отрок! Зачем?
Смолчал. Ибо нечего мне было ответить спутнику моему.
Караван добрел до края леса, Длинные Космы соскочил с верблюда и выхватил меч, чтобы рубить лианы и стволы деревьев, ибо мешали они идти по проторенной в чаще дороге; и, как змеи, падали срубленные лианы к ногам верблюдов.
И так расчищал нам Длинные Космы путь.
И шли мы по пути.
Вокруг нас раздавались шорохи и вскрики, мотались, как толстые корабельные канаты, свисающие с ветвей мощные змеи узорчатой, страшной расцветки; качались алые и лиловые цветы, похожие на хвосты павлинов; шагали павлины, распуская веера хвостов, подобных звездам Акашганги; и солнечные лучи, как золотые пики, ударяли сквозь густоту листвы, и золотые пятна ходили по нашей одежде, по мордам верблюдов, по притороченным к седлам тюкам, и под плотным сводом ветвей и листьев парило, как в бане.
Шли, преодолевая страх и духоту.
Обернулся – увидал в чащобе горящие зеленые глаза; прислушался; услыхал звериный близкий рык.
Полосатый рыжий зверь, огромный и гибкий, легко ступал, идя по анфиладам зеленого дворца, и ясно всем было: это – царь. По золотой, огненной шерсти вниз струились дегтярные полосы. Шерсть лоснилась, блестела. Круглые маленькие уши прядали. Усы топорщились солнечно, хищно.
Кто это, одними глазами спросил я Длинные Космы.
Длинные Космы, путешественник бывалый, одними губами вышептал: Это тигр, Царь Джунглей! Осторожней, не гляди на него! Если посмотришь ему в глаза, ты…
Больше не смотрел на губы Длинных Косм. Посмотрел в золотые, зеленые глаза тигра. В глубину двух горящих, прозрачных зеленых виноградин.
Тигр остановился. Впился глазами в мои глаза.
Так слились два взгляда – человека и зверя.
Стал караван. Замерло все. Умолкли голоса джунглей. Затихли птицы. Колибри перестали порхать с ветки на ветку. Не шуршали, не ползали змеи. Не звенели цикады. Застыли, растопырив крылья и лишь чуть вздрагивая ими, огромные, как банты на атласных нарядах раджини, бирюзовые и малиновые, золотые и малахитовые бабочки.
Джунгли ждали.
Зверь раздвинул круглой огромной головой сплетенья лиан и вышел на дорогу навстречу каравану.
Верблюды захрапели, попятились. Черная Борода огладил верблюда между ушей дрожащей рукой. Видел, боится он.
Тигр сделал еще шаг. Раздался хруст. Верблюд Розового Тюрбана, пятясь, сломал ногой сухую ветку. Тигр оскалил зубы. С его клыков медленно, как мед, капала слюна.
Скатился с верблюда прежде, чем успел подумать о том, что делаю.
Длинные Космы глядел на меня как на безумца!
Слышал, как перестал дышать Черная Борода: такая настала тишина.
Тигр сделал шаг ко мне.
Я сделал шаг к тигру.
Тигр сделал еще шаг. Из его глотки выкатился мохнатый шар влажного, хриплого рыка.
Я еще ближе шагнул.
Зверь мягко наступил лапой вперед.
Я вперед выдвинул ногу.
Еще шаг – его.
Еще шаг – мой.
Мы приближались друг к другу до тех пор, пока я не уловил смрадное дыхание его пасти. Кончики его усов защекотали воздух вокруг меня.
Спиной, лопатками услышал, как беззвучно шепчет Розовый Тюрбан: Господи Вседержитель, помоги мальчику…
Спина моя, по которой катились крупные капли пота, получила ожог его любви. Не думал, что друг мой так любит меня.
Затылок мой почуял Ангела моего надо мной.
Важно было не бояться. Молился так: о, да не убоюсь я зверя Твоего, Господи, ибо Ты сотворил все живое на земле своей, чтобы человек смотрел зверю в глаза с верой и надеждой, и зверь смотрел в глаза человеку с радостью и любовью.
А вместо этого так сделал человек, из века в век убивающий зверя, что сам глядит ему в глаза со страхом и ужасом, а зверь глядит человеку в глаза с лютой тоской, обреченный на верную смерть.
Сломаю твою смерть, сказал тигру глазами. Сломаю свою смерть!
Гляди на меня!
Глядел зелеными виноградинами рыжий раджа джунглей. Входили мои зрачки в его зрачки – так входит плоть мужчины в плоть женщины, когда празднуют они Брачную Вечерю.
Слеплялись огнем глаз; сливались; сочетались.
Встал перед тигром на колени. Тигр не сводил с меня глаз.
Протянул к морде зверя руки, ладонями вперед. Зверь приблизил морду и обнюхал мои ладони.
Вперед подался – руки взметнулись, обняли зверя за шею. Пальцы погрузились в теплоту и прохладу бархатной, струящейся золотым вином шерсти. Видел белые влажные зубы, розовый язык, мокрую кожу широкого носа, черные губы. Слюна свисала у зверя с мохнатого колючего подбородка. На лбу черные полосы образовали странный знак, схожий с древней неведомой буквой.
Еще приблизил лицо. Мое лицо рядом с мордой тигра. Он мог сомкнуть зубы на моем горле. Склонился и припал щекой к белой, пушистой щеке зверя. Крепко прижался.
Так обнимал его за шею и прижимался лицом к морде его.
И руки мои, ладони мои ласкали, гладили горячий костер шерсти его.
Весь, длинной судорогой, дернулся зверь. Вытянувшись, лег к моим ногам.
Сел перед тигром, расставив ноги, так, как садятся ужинать перед горящим костром; и так же, как греет путник руки над вкусным, дразнящим паром, над полным похлебки котлом, так водил я руками по шелковистой полосатой шерсти, по исписанной черными письменами звериной башке, по усам и бровям, по влажному носу и по белому нагруднику под колючим подбородком.
И влажно, тепло стало рукам: это тигр лизал мои руки, вел шершавым парным языком по моим ладоням, а потом морду поднял – и облизал мне щеки, скулы, вылизал лицо, лоб, и губы мои горячий его язык ощутили.
И встал тигр на задние лапы, и передние положил мне на плечи.
И смеялся я от радости. И смеялся тигр, показывая зубы.
И потом опять лег у ног моих; и положил тяжелую голову мне на колени.
Дрожали верблюды мелкой дрожью. Дрожали купцы, сидя на верблюдах. Дрожала, мелко, восторженно и страстно, листва – так дрожит кожа девушки, которую впервые обнимает мужчина.
Оглушительно и счастливо, грянув единым солнечным хором, запели все птицы, закричали звери: славили то, чего на земле не было никогда, со времени пребыванья Адама в Эдеме.
И я глядел в глаза зверя со страхом и радостью.
И зверь глядел в глаза мне с тоской и любовью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.