Текст книги "Тибетское Евангелие"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. СОН О ЛИДОЧКЕ ЯНОВСКОЙ
Старинный польский дом на старой улице Иркутска. Его так и звали – «польский»; в нем полтораста лет назад поселили ссыльных поляков, так они в том доме и жили. Все дома были русские, и даже староверские, а этот – польский; и ненавидели русские поляков за то, что крестились слева направо, по-басурмански, а не справа налево, как заповедано.
Старый дом, старая дверь, старые половицы, старый шкаф. Все старое, а беленькая Лидочка – маленькая.
Любили, баловали. В пробор целовали, в подбородочек, папа даже в шутку задирал платьице и чмокал в смешной толстенький задик, в кружевные трусики. Папа вечерами играл на фисгармонии. Мама сидела за неприбранным столом и слушала, подперев щеку тонкой рукой, и на костлявых пальцах играли два перстенька: алмазный и рубиновый. Мама даже посуду мыла, перстеньки не снимая.
Лидочка влезала на круглый стул и клала ручонки на клавиши. Клавиши теплые, будто живая чужая кожа. Она гладила клавиши, будто спинки живых зверьков. Там – под ними – музыка? Нажимала клавишу. Музыка не звучала. Тишина.
Лидочка плакала, терла кулачонками глаза, бежала к отцу: папа, папа, музыка не играет!
Отец хватал ее на руки, прижимал к себе, свою белочку. «Цуречка, все верно, не играет. Внутри фисгармонии меха. Они должны раздуваться. Воздух делает музыку. Раздуем их знаешь как? На педаль нажмем».
Садился за инструмент. Лидочка глядела, как вверх-вниз двигалась папина ступня.
Музыка лилась. Откуда? Может, с небес?
Задирала голову. Старая люстра свисала с паутинного потолка, из-под виноградной, узорчатой лепнины.
Она быстро научилась играть на фисгармонии. Бабушка Марыля садилась в кресло, вязала, разноцветные клубочки раскатывались по полу, серая сибирская кошка играла с ними, катала мягкими лапами. Кошка-мышеловка. Ловила мышей и приносила хозяевам. Принесет полузадушенную в зубах и на пол положит: вот, любуйтесь, приласкайте меня за службу, наградите. Мама Казимира слушала из кухни: она мыла посуду. Все время мыла посуду. Она старалась, чтобы их столетние фарфоры и фаянсы всегда были чистые, белые.
Отец Андрей клал руку Лидочке на голову. Его только мама звала по-польски: Анджей. Все его звали Андрей Станиславович.
Анджей сказал матери однажды ночью: «Наша цуречка будет музыкантом!» Родители лежали в постели, в спальне, а кроватка Лиды стояла в комнате бабушки Марыли, а все равно Лида все услышала. «Музыкант, музыкант», – забилась в ней, пугая ее, тугая кровь, ударила в уши, под ребра.
Кто такой музыкант? Тот, кто делает музыку? Все в мире звучит. Весь мир – сто звуков. Один большой звук. Мир гудит и дрожит, и звук плывет в небе, соединяя небо и землю.
Музыка оказалась не волшебными небесными облаками. Этюды Черни, этюды Мошковского. Гаммы, упражнения, пассажи, арпеджио. Мама Казимира купила по случаю, с рук, старый рояль. Теперь в доме были две волшебные музыкальные шкатулки. Рояль занял всю гостиную. Обеденный стол потеснили. Гости, приходя на праздник, проталкивались животами через узкую щель между черным боком рояля и белым, хрустально-крахмальным столом.
Лидочка быстро привыкла к музыкальной повинности. Экзерцисы не утомляли ее. Она могла упражняться часами. Соседи осторожно стучали в стену. Анджей прикрывал лицо газетой. Он засыпал в кресле под Лидочкину музыку.
Казимира крошила на кухне салат. Мыла дощечку, смывала с нее укропные и луковые листья – и оба перстенька соскочили с мокрых пальцев, нырнули в сточную трубу.
Мама плакала, сморкаясь в кружевной платок. Перстеньки прабабкины. Матка Боска, Езус Кристус, как жаль, как…
Прабабку Брониславу казнили страшной казнью: за участие в восстании отрубили ей обе руки по локоть. Приказ русского царя. Это было в Варшаве. Варшава тогда была русской. Маленьких детей Брони увезли в Россию, под надзором тетки Изольды. В семье помнили имена всех предков, знали их жизни.
Старыми коричневыми фотографиями полнились пухлые, как Библия, домашние альбомы.
Их и листали, как Библию: святыня.
Лидочка играла сначала на рояле полдня, потом весь вечер на фисгармонии, пытаясь музыкой утешить мать. К полуночи мать плакать перестала. Сидела в кресле с опухшим, лиловым свекольным носом, набрякшие венами руки покорно лежали на мрачном штапеле юбки. Голодная Лидочка оторвала пальцы от черных клавиш фисгармонии и тихо спросила: «Мама, ты больше не плачешь? Мама, у нас есть что поесть? Я сама вымою посуду».
Казимира опять заплакала. Плача, она улыбалась.
Лидочка поступила в музыкальное училище. Она училась на «отлично», и ей выдали красный, как флаг Родины, диплом. После выпускного вечера, слушая на ночь радио, она поняла: распалась на куски страна, где она жила. Отец все шелестел газетами, пытался правду понять. Не было правды. Кто ее спрятал? Где?
Лида не понимала ничего в устройстве государства. Прабабка Броня пострадала за польскую революцию; она, Лида, лучше пусть будет страдать за музыку. И радоваться ей. Пусть движеньями народов занимаются мужчины. Мама Казимира все повторяет: музыка, нет ничего лучше для женщины, такая прелестная женская профессия, пальчики всегда чистенькие, будешь хорошо играть – будут ученики, а значит, и денежки. И опять плакала, и закрывала старое лицо кружевным платочком.
Лидочку после училища сразу взяли солисткой филармонии: шутка ли, собственная органистка, из Москвы выписывать не надо!
Органный зал. И тьма, и запах старых досок. И смолы. И пыли.
И старых нот: от нот на пульте струится легкий аромат ванили, пирогов прабабки Брони. Безрукая прабабка, испеки мне пирог. Пирог с капустой. Пирог с брусникой. Пирог с чесночной, дикой черемшой.
Орган похож на печь. Его надо растапливать. Трудиться, потеть, нагибаться, бросать в красный зев дрова. Дрова – это ее тело. Ее руки, ноги. Играть руками и ногами на органе – все равно что обнимать любимого в постели. Она девочка, и нет у нее любимого! Будет когда-то.
У Брони не стало рук. Обрубки. Культи. Как хорошо – у Лиды руки. Белые пальчики. Они вонзаются в черное дерево клавиш, в слоновую кость. Музыка – кипящее масло. Я на кухне готовлю свадебный пирог! Поминальный пирог. Свечи вокруг. Дуньте на них, загасите. Музыка звучит и во тьме. Музыка любит тьму. Не надо света. Музыка – свет.
Может, Броня тоже играла когда-то на органе в польском костеле. Кошчул, так по-польски. По-польску. Дома давно говорили по-русски. Они все обрусели. Забыли язык. Музыка, вспомни!
Музыка, ты помнишь прежние наши жизни. Ты помнишь свет. Расскажи нам, какой он.
Другие ноты. Другая фантазия. Другая фуга. Фуга, бег. Куда ты бежишь, Лида? За кем? Полночь скоро. Репетиция окончена. Тебе опять придется ловить такси на огромной белой тарелке безлюдной площади. Какое такси в двенадцать ночи? Погрузить носок туфли в густоту гудящей педали. Орган отзывается басом, почти мужским. Так священник басит в русской Крестовоздвиженской церкви. Как это – спать с мужчиной? Зачем, когда музыка есть?
Мужчина, женщина. Все внутри музыки. Играй, ломай пальцы, возрождай душу. Души тех, кто ушел. Они в тебе. А ты в музыке. Так хорошо устроена матрешка мира.
Длинный, долгий как жизнь аккорд повис во тьме пустого зала, и обожгла мысль: меня никто замуж не возьмет, потому что я музыкантша! Кому нужна артистка, бабочка, мотылек, гастролерша! И денег платят мало, потому что незнаменита.
«Кого я встречу? Кто обнимет меня?»
Не думай об этом. Это всего лишь природа. Всего лишь пустота внутри тебя, полость, что жаждет наполниться, и чтобы перелилось через край. Живи в музыке. Живи музыкой. Музыка – одно, что осталось.
Музыка останется на свете, когда свет перестанет быть.
Поэтому играй. Играй. Прабабка Броня с того света слышит тебя. Она крестит себя слева направо обрубком руки, потом целует твою ладонь и шепчет: «Цуречка, Лидуся, ты свеча, ты светишь, и тебя не задует ветер».
Брось, баба Броня. Ветер все свечи задует. Всех. Но не сейчас. Не сейчас.
Огромное озеро Света разлилось под пальцами. Лида оборвала аккорд, будто вырвала с мясом пуговицу на старом мамином пальто. Руки сами упали, висели вдоль тела.
Выползла из-за органа, как мышь из норы, разогнула спину. Устала.
Шубейка. Папка с нотами. Деньги в кармане. Никогда – в кошельке.
Анджей все смеялся: «Что ты таскаешь деньги в кармане, как мужик? Я же дарил тебе кошелечки!»
Зимняя площадь. Синий череп Луны. Мертвая черная наледь. Белые крыши. Они укрыты белым шелком. Это белые гробы, это похороны огня и счастья. Мир вымерз. Звезды сверху сторожат его покой.
Лидочка вышла в изящных, не для мороза, сапожках на середину площади, беспомощно огляделась. Никого. Что, в костеле ночевать? Да, рядом с органом. Шубкой укрыться. Славно и сладко. Сон сойдет, и музыка во сне: спишь рядом с музыкой.
Визг тормозов, ледяной шорох колес. Девушка, вам куда? Глядела испуганно, улыбалась жемчужно. «На Байкальскую!» Далековато. Денег-то хватит? Она вытащила из кармана бумажки. Таксист глядел не на бумажки. На личико беленькой девушки. Смешные кудряшки высунулись из-под вязаной круглой шапки, как белая стружка.
Села; поехали. Лидочка дрожала. Таксист косился на нее. Черный лед бросался им под колеса и выныривал из-под них, невредимый.
Разговор не ладился. Молчание давило. Таксист понимал: вот сейчас довезет эту девочку до подъезда, и делу конец. И никогда больше не увидит. «Вот здесь остановите, проше пана… пожалуйста!»
Какой я пан, что мелешь. Остановил машину. Усмехнулся. Закурил. И она не спешила вылезать. Глядела зверьком, исподлобья.
Глядели друг на друга. Два зверька. Два человека.
Ты кто? А ты кто?
Сейчас, вот сейчас дверца хлопнет. Выстрелит.
И сказал таксист, выпуская бешеный дым из трубы прокуренной глотки: «Ты хорошая. Выходи за меня, а?»
И сказала Лидочка, покрываясь под платьем и шубкой горячим, огненным потом: «Вот так сразу, да?»
И сказал мужчина: «Ну тогда иди. Ступай!»
Сигарета в окно, в снег, полетела. Лидочка выпорхнула из машины. Стояла. Не уходила. Губы ее прыгали, белели на морозе. Кудерьки светились, белые свечки.
И так сказала: «Я вас никогда не забуду. Никогда».
И так сказал: «Беги, девчонка! Я тебя тоже».
И выстонал Исса во сне чудный, мгновенный лепет любимой; и глядел на нее ночными тоскливыми глазами таксиста, встретившего Единственную; и глядел на чужого мужчину глазами белокурой Лидочки, увидевшей, как во тьме вспыхивает и умирает любовь.
Свет глаз мужчины и женщины сошелся, схлестнулся в звездной, лютой сибирской ночи.
«Это Свет», – пробормотал Исса во сне.
И шофер, ведущий грузовик к Байкалу, все ближе и ближе к Байкалу, покосился на бедного старика, что шептал во сне слова любви и боли: эх, бедолага, бредит всю дорогу, бормочет, губами жует, а может, просто есть хочет, проснется – накормлю, вон он, сверток с едой, в бардачке торчит: шницеля и жареная рыба, бутерброды и сосиски, молодец буряточка, черный соболенок, из любимого кафе официант– ша, всего с собой от души насовала.
ДНЕВНИК ИССЫ. МАТЬ ЗВЕРЕЙ
сохранившийся пергамент
Знал, куда идти. Солнце вело нас.
Солнце вставало, и шли мы на солнце, на сверкающий лик его.
Шли через джунгли, и родными становились нам они; шли через горные гряды, и по-родному шуршали камни, разлетаясь у нас из-под ног на горной тропе; переправлялись через великие и малые реки, и теплым молоком пела возле наших ног родная вода, и думал так: земля вся родная человеку?
Человек зря думает о Чужом?
Родные все. Родное всё. Нельзя возвышаться над другим, мысля: я лучше! Негоже убивать другого лишь потому, что он – другой. Представь: он – это ты. Тогда опустится рука твоя, держащая меч.
Земля Бхарат родной нам стала. Уже языки чужие понимали. Уже лица загорели столь, что нас в любом селенье за своих принимали.
Думал так: вот, идем мы на восток, а на западе, что оставлен за спиною, тоже живут люди; и на севере, в далекой Гиперборее, где у людей над затылком сияет маленькая луна, и звезды горят вместо глаз, и где молятся Полярной звезде, и где в черный колодец небес бросает Бог алый шелк ночного Сиянья, – тоже жизнь; и на дальнем юге, на островах, что плывут в Океане осколками прежде сильной и богатой земли Лемурии, тоже люди живут; и всякий надеется, и всякий терпит, и всякий ненавидит, и всякий любит.
И – умирает.
Куда уходит? В ночную тьму? В Сиянье севера над голой головой?
В расступающиеся бездны Океана?
Всяк по-своему хоронит родичей своих, так думал, идя по тропе в джунглях, держа верблюда в поводу.
Кто украшает золотыми подвесками и бирюзовыми скарабеями; кто сгибает усопшему ноги в коленях и мертвые руки под мертвую голову кладет, вроде как ребенок в брюхе матери спит, вроде бы умаявшийся работник лег отдохнуть, подремать под деревом, в тени, в тепле.
Кто – в могилу, закалывая безжалостно, кладет вместе с покойником лошадей и быков, козлов и баранов его; и жалобно, страшно кричат животные, не желая погибать.
А здесь, в земле Бхарат, видали мы, как вослед за мертвым мужем в его погребальный костер вступает молодая, бедная жена его, и разбросаны длинные черные косы вокруг головы, и безумен взгляд, и бледна от страха.
Читаю мысли ее: не хочу умирать! Да обычай таков!
Вот огонь уже кусает, как тигр, ее ноги; взбегает вверх по волосам; золотым кольцом обнимает несчастную голову.
Крикнул тогда: выйди из огня, женщина! Самому отнять у себя жизнь – это грех перед Господом!
Не услышала. Так стояла в костре и сгорала. Слышал ее крик. Понимал: обычай чужой, и никогда он мне родным не станет.
Значит, разные? Никогда не сольемся в семью одну?!
Отчего же все так похожи?
Отчего похожи наши глаза, наши руки, наши улыбки, наши мысли и чувства?
Кого повторяем, Бога нашего?
Если все стали быть по образу и подобию Бога нашего, значит, все когда-нибудь сделаемся, как Он?
Так думал, идя, и лес смыкал надо мною многоголосый, птичий купол свой.
Наблюдал колибри, величиной с земляничину, протягивал им руку, садилась на руку кроха, одному мне пела песню: мелкий жемчуг песни сыпался мне на ладонь из горла ее.
Проходили отрезок пути; виднелось селенье, возвышался каменный кедр поднебесного храма.
Входили во храм. Стыли в вечной тоске каменные статуи; крутились в танце живые танцовщицы. Закрывал глаза и улыбался, ибо знал: похоть так же отличается от любви, как ложь от правды.
А правда, тоже знал это, отличается от Истины.
Чуял Истину. Изъяснить не мог.
Так вошли в селенье. Вместо людей вышли навстречу огромные важные слоны, поднимали хоботы, гибкие, как тела лесных змей, длинные бивни их весело заворачивались вверх, маленькие, похожие на грязные веревки хвосты качались, приветствуя нас.
На загривках слонов сидели смуглые мальчики, в руках они держали золоченые крючья.
Понял: крючьями они понукают слонов, чтобы те бежали быстрей.
Так человек владеет зверем, болью приказывая ему.
За слонами шла черная пантера. Понял: ручная, вреда не причинит. Купцы попятились. Верблюды захрапели.
Подошла пантера, показывая зубы, будто в улыбке, и легла к ногам моим; и чувствовал мягкость тела ее.
Ринулись навстречу, скатывались, сползали с ветвей и лиан полчища веселых обезьян!
Гомонили, пищали, вскрикивали.
Протянул руки. Обезьянка, малышка, прыгнула с ветки мне на плечо, вцепилась пальцами мне в волосы, и вскрикнул, и засмеялся, и протянул ей палец, руку подняв; и схватила обезьянка мой палец, и в рот потянула! Сосала палец, как сладкое лакомство.
Обернулся к путникам и так сказал: Друзья! Пришли в царство зверей!
Согласно купцы наклонили головы: Да, видим!
Молчали; озирались в изумлении.
Ступал по дороге, медленно, тяжело двигался, к нам приближаясь, человек, одетый в дорогой ярко-алый шелк, и золотые бусы в девять рядов обнимали его высокую смуглую шею. За его спиной толпились люди: слуги, челядь, родственники.
Понял: вот славный и богатый раджа сих мест! Надо достойно приветствовать его.
Сложил руки в почтительном приветствии. Наклонил голову.
Прижался сложенными руками сначала ко лбу, потом к устам, потом к груди, там, где билось сердце мое.
Раджа повторил мой жест. Слуги его повалились на колени. Шелк одежд – сари, шальвар, легких головных накидок – закрыл от взоров пыль дороги.
О раджа, да будет благословен дом твой и земля твоя, и люди твои! Так сказал ему.
Мне сказал: О, да будешь благословен ты, великий Путник, прибывший к нам из далекой великой земли!
И раджа, не боясь испачкать в дорожной грязи свои богатые ярко-синие, как полдневное небо, шальвары, встал перед мной на колени.
И сказал так: О великий раджа! Откуда знаешь ты, что я велик? Откуда знаешь, что издалека иду?
Обернулся раджа, показал пальцем на женщину, распростертую на коленях за спиною его: Вот она! Сказала, нынче гость прибудет ко мне! Назвала имя твое!
Немало удивился. Так спросил: Откуда женщина твоя знает, кто я?
Так ответил: Она говорит, ей звери сказали! Ибо она – Мать Зверей!
Сказал: Встань, благородная раджини! Хочу взглянуть в лицо твое!
Женщина встала с земли. Лицо ее, как солнечный лик.
Никогда более не видел на земле столь светлого лица!
Свет воплотился в ней. Светились кожа, запястья под звоном тяжелых браслетов, лоб с красным тавром, щиколотки, видные из-под шелка сари, щеки и скулы, шея и грудь.
Восторг светился двумя огнями в золотых кошачьих глазах.
И сказала так: Радуйся, Путник, долго ждала тебя! Добр мой дом будет для тебя! Останься, отдохни! Я, Мать Зверей, как подобает встречу тебя!
Закричали слуги и служанки, забили музыканты в большие барабаны, окружили люди меня кольцом, и увидел – слона ведут.
Ко мне ведут слона!
И еще одного – царице ведут.
Раджа взбирается в паланкин, лежащий на бамбуковых стеблях на плечах у смуглых слуг, головы их обкручены белыми тюрбанами, живые змеи обвиваются вокруг их черных лоснящихся шей!
Вот, говорит мне раджини, это твой слон, дарю его тебе! Влезь на него! Помогут тебе!
Рослые мужчины присели на корточки и выставили вперед широкие, как лопаты, ладони, чтобы мог встать на ладони их и на слона залезть.
Так сделал.
Мать Зверей сидит на другом слоне, наши головы вровень, наши глаза скрещивают лучи свои.
Глаза ее горячо делают сердцу.
Опускаю глаза вниз: где вы, спутники мои?
Буйволов им подвели, на буйволах сидят, смеются!
Верблюдов наших слуги ведут в поводу, напоить и накормить.
Так сидим с раджини на слонах; глядим друг на друга.
И так говорит: Хочешь ли увидеть детей моих?
Отвечаю: Хочу! Ибо знаю, что тайну зверей знаешь!
Отвечает: Ее знаешь тоже. Потому и предвидела приход твой ко мне.
Ее слон пошел впереди, мой слон ступал ему след в след.
Слышал внизу крики челяди; слышал биение бубнов и барабанов праздничных; видел шевеленье голов, яркие сари, блеск пик и секир.
Так прибыли на слонах во дворец Красного Раджи и раджини его, Матери Зверей.
Спешились. Вкусными яствами угощали меня и друзей моих; пробовали и восхищались.
Слуги вносили подносы с еще более превосходными кушаньями, уносили объедки, грязную посуду; а посуда была золотая, ложки золотые, бокалы из чистого золота, изумруды для красоты впаяны в желтый металл.
Наливали из кувшинов вино; пили, утирая рты ладонями, и веселились.
Так пребывали мы в пиршестве и довольстве во дворце Красного Раджи.
Вкусили мы всех яств, и встала Мать Зверей и так сказала: О Исса великий! Почтил ты присутствием своим дворец мой. Почти же благосклонностью своей детей моих!
И знал: про зверей говорила, детьми называя, ибо была истинная Мать им.
На поляне стоял конь, подрагивал блестящей кожей. Без повода, свободен.
Раджини подошла близко, протянула руку, конь взял губами угощенье с ладони Матери. Тихо заржал. Говорил о любви.
Гладила Мать морду его; целовала коня в доверчивые глаза его.
На поляну, слыша призывное ржанье коня, стали сбираться звери, дети Матери своей.
Выкатывались медведи черными огромными шарами; садились, застывая черными мохнатыми пирамидами.
Выходили, шурша по траве хвостами, синегрудые павлины, и распускали хвосты свои, и горели перья зеленым светом, мерцали и вспыхивали.
Ползли ядовитые змеи.
Выпрыгивали обезьяны, катились к ногам Матери.
Изгибаясь, склоняя пятнистые головы, шли леопарды.
Весело скатывались вниз с деревьев смелые белки.
Медленно влачили панцири угрюмые черепахи, робко высосывая из костяной дыры мертвые, высохшие лики.
Проламывая путь в чащобе, выходили на поляну слоны.
Выбредали на свет из тьмы волки, зеленью смерти наливались зрачки их.
Мать Зверей раскинула руки.
И звери, что вышли навстречу Матери своей, пропели, протрубили, прокричали славу ей!
Такой хор слышал впервые; и уже никогда не услышу.
Видел: черный медведь сидел недвижно, Мать подошла к нему и за шею обняла, лицо к его морде прижала.
Видел: змея обвила ноги Матери, и Мать смеялась, руки к небу воздев.
На кончики пальцев Матери сели колибри, и все десять птиц пели славу Матери своей.
Подошли волки; каждого теребила Мать любовно по шерсти, и лизали волки руки ее, будто верные собаки.
Белки сидели на плечах Матери; леопарды толкали носами ладони Матери; черепахи подползали и ложились рядом со ступнями Матери; обезьяны кувыркались по траве вокруг Матери.
Вышла черная пантера, терлась затылком о колени Матери, и Мать трепала пантеру за холку, ласковые слова говоря.
При этом глядели на меня одного глаза Матери.
Знал: неспроста на меня глядит.
Взглядом отвечал: Да, люблю детей твоих, Мать!
Ибо ты Мать; ибо все мы дети твои.
И улыбалась, видя, что понимаю ее.
И улыбался, видя, что разделяет радость мою.
Так радовались детям Матери мы оба.
Вышла на поляну корова, крикнула громко, Мать призывая.
Служанка поднесла ведро Матери, и стала корова, и обернула голову, на Мать покорно глядя: возьми молоко мое, о Мать!
Поглядела Мать на меня, так сказала: Подойди, о Исса! Научу тебя корову доить!
Так сказал: О, с радостью, Мать!
Подставила Мать Зверей ведро под розовое вымя, взяла мои руки в свои, гладила так нежно, будто пальцами, как губами, руки мои целовала.
И ощутил неведомую дрожь внутри себя.
И так сказала: Так же, как ласкаю я твои руки, Исса, так должен ласкать ты вымя коровы, ибо священна она! Тогда польется молоко из сосцов ее. Тогда отдаст корова тебе дары свои.
Прикоснулся к тяжелому вымени.
Музыкой зазвучали струи молока, падая вниз, о днище ведра разбиваясь!
И смеялся, глядя, как из-под пальцев моих вырываются белые струи, вниз ударяя!
Наполнялось ведро. Смеялась раджини, созерцая, как умело дою корову!
Когда вровень стало густое молоко с краем ведра, положила руки Мать Зверей мне на плечи.
Ощутил жар рук ее. Замер.
Вспомнил мать мою. Там, далеко. В Назарете. Оставленную мною для дальнего путешествия, для жизни иной.
Грудь стеснило. Горло петлей захлестнуло. И не мог говорить.
Мать Зверей так стояла. Ладони ее холстину плаща моего прожигали.
Так сказала: Хорошо ли тебе было доить корову, о Исса?
И не мог говорить.
И так прошептала: Поговори с ней. Корова – раджини всех живущих. Не умеем быть ей благодарными. Поклонись ей. Поцелуй ее.
Поднялся с земли. Руки мои пахли молоком. Встал на колени перед коровой. Человечьи глаза на меня глядели, и человечий вздох из коровьей груди раздался.
Я люблю тебя, корова, так сказал. Благодарю тебя за то, что питаешь и спасаешь человека и дитя его! Ты – наше дитя. Я никогда не убью тебя, спасибо Матери Зверей. Я никогда не принесу тебя в жертву. Никогда не вкушу мяса твоего. Жизнь священна, и вымя твое священно. Будь счастлива и благословенна! Живи! Царствуй!
Встал с колен. Обернулся к Матери Зверей.
Положил руки ей на плечи.
На поляне сидел. Кругом сидели медведи, и был внутри круга.
Черные звери сидели на задних лапах. Глядел на черные морды, на красные глаза.
Сказал медведям: Слышите ли вы меня, понимаете ли?
Медведи наклонили головы и подняли лапы, и видел торчащие из шерсти длинные черные когти их.
Мать протянула мне деревянную дудку. Взял у нее из рук.
О, флейта! Нежная флейта! Никогда на тебе не играл.
Набрать в грудь воздух и дунуть в отверстие, затем в другое; дунуть в пустоту и услышать, как пустота зазвучит.
Гладко обточенное, покрытое душистым лаком дерево холодило горячие губы.
Воздух вышел из меня и вошел в отверстие флейты. Услыхал первый звук.
Держал флейту в дрожащих руках; впервые в жизни играл на ней.
Внимали звери. Застывали, музыку слыша.
Нежно и тонко пела под губами флейта, и превращался в флейту.
Я уже был не я, а флейта; я был не я, а медведь, разевающий горячую красную пасть, впивающий музыку каждым волоском черной шерсти.
Медведи стали сильнее раскачиваться под мою музыку. Сидя, они танцевали.
Потом встали на лапы, танцевали уже открыто, не стыдясь нас, людей.
Танцевали под музыку флейты. Дикие, под небесную музыку. Жестокие, под музыку любви.
Значит, можно ненависть приручить?
Значит, можно страх обратить в любовь?
Видел улыбку Матери Зверей.
Думал так: да, останусь здесь навек!
Еще так думал: невозможно мне быть мужем Матери Зверей, у нее есть Красный Раджа!
А еще думал так: медведи, радуйтесь! Змеи, радуйтесь! Черепахи, радуйтесь! Обезьяны, веселитесь! Пойте, разноцветные птицы! Сегодня ваша Мать показала сокровища свои. И говорит мне: Бери! Владей!
А что скажу ей? Что я Путник, и жизнь моя Путь? Она и так это знает!
Что не хочу любви ее? Хочу, она это видит!
Выпала звучащая флейта у меня из слабых от любви пальцев.
Оборвалась музыка. Погас тонкий, единственный звук.
И медведь подкатился ко мне черным клубком, цапнул флейту когтем, ухватил ловко и подал мне.
Кричали мне глаза зверя: играй! Не прекращай музыки! Музыка не должна прерваться! Музыка должна звучать всегда! И в жизни целой; и близ могилы; и за могилой! Ибо музыка одна – вечный наш свет!
И павлин, важно шагнув ко мне золотым крестом растопыренной лапы, распустил для меня дикий, бешеный веер хвоста своего.
Раджини приказала подать нам слонов для катанья.
Катались на слонах весь день и всю ночь; слоны пришли на берег реки, и сидели верхом на слонах и смеялись, видя теченье реки в ночи: светлым молоком текла она в берегах непроглядной тьмы.
Мать Зверей так сказала: Сегодня святая ночь! Сегодня будем пускать огни по воде!
Что это, так спросил. Вода потушит огонь, царица! Вода сильнее огня!
Засмеялась раджини и так приказала: Слуги мои, несите бумажные цветы! Зажигайте свечи и светильники! Огонь по воде поплывет, и великий Путник увидит, что огонь торжествует над водой и тьмой, и так было и будет всегда!
Слуги и служанки несли царице бумажные розовые, синие и белые цветы, несли на серебряных подносах светильники, плошки с бараньим жиром и свечи темного и светлого воска.
Пахло медом. Пахло свежестью реки и рыбьей чешуей.
Далеко над нами, в ночи, розовели горы.
Слышал шепот воды близ голых ступней своих.
Ночь наполнялась огнями.
И огонь воспылал под ребрами, в сердце.
Огонь и в глазах раджини горел. Огнями взоров прочерчивала она лицо мое, рисуя на нем огненные любви письмена.
Где Красный Раджа?
Может, рядом стоял и видел, как глядим мы с раджини друг на друга; а может, сказался больным, лежал на ковре во дворце, и слезы текли из глаз его.
Опускались слуги на колени перед рекой.
Пускали по воде огонь, и плыл огонь по струящейся тьме, по вечному мраку, и все больше становилось огней в реке, и все больше требовала река огней, и горело пламя в сердцевинах бумажных цветов, и крутило теченье цветы, и, о чудо!
Видел: не бумажные цветы по воде плывут – настоящие лотосы, живые лепестки раскрывая!
Живой огонь горит внутри живого цветка!
Аромат вдоль берега колышется, дышит!
Так изумился чуду, и скинул хитон.
Голый стоял под звездами. В воду вошел.
Медленно, ощупывая ногами камни на дне, пошел. Шел в глубину. Вода обнимала.
Тихо струилась, омывая щиколотки; потом колени; потом бедра.
Шел дальше. Не боялся. Рыбы колени целовали нежными губами.
Вот вошел по шею. Вот уже огни плывут перед глазами, рядом со ртом моим, и ноздри рыбный запах реки вбирают.
Жизнь! Прекрасна ты! Ты великое чудо; а люди еще ждут чудес!
Толпа вопит: чуда, чуда! Вот же оно, чудо! В реке, полной цветов и огней, пламени и звезд, и смерть не страшна!
Плеснула рядом вода, взметнулась волна, брызги обдали затылок и спину, и рядом со мной из воды появилось нагое, смуглое тело Огромной Рыбы.
Лицо женское было у Рыбы; и плескалась рядом со мною она, и видел, как блестит темная, медная чешуя ее.
И сказала Рыба голосом нежным: Не утони! Останься, о, во имя мое! А если хочешь уплыть навсегда – я с тобой уплыву!
И плеснулась ближе; и телом к телу прижалась. Прижалась душою к душе.
И обнял я женское, рыбье тело в реке; и понял: царица сама ко мне приплыла, и приглашает плыть с собой, а куда – в ночь и любовь, или в смерть и забвенье, не знает сама; а мне не все ли равно?
Взметнул руку, ладонью черную гладь реки разрезал.
Тело, плывя, направил за вереницей плывущих в радость огней.
Женщина-Рыба поплыла вместе со мной. Ее голова прижалась к мокрому плечу моему; ее длинные волосы плыли по воде черными водорослями. Мы плыли вместе, вдвоем, соприкасаясь телами тесно, скользко и горячо, а еще теснее соприкасаясь радостью душ. Никогда не испытывал радости столь сильной, как здесь и сейчас, в ночной реке, в окруженье тысячи живых огней!
Запах лотоса овеял мне ноздри.
Запах женского тела ударил в голову сильнее крепкого вина.
Но то было не грубое вожделенье. Все вокруг сияло в ночи, и сами мы сияли, плывя, и огнями горела чистая, омытая душа.
И чувствовал так: священный обряд, огонь любви победил черную воду забвенья и смерти.
Огни счастья рассыпаны по черному покрывалу бедной жизни, по черному крепу сужденной смерти; о, как она далеко!
Далеко ты, смерть, а радость моя – близко! Дай обниму тебя, радость!
Одним гребком подплыл я к женщине-Рыбе; крепко в реке обнял ее, и она обняла меня.
И мои губы нашли ее губы в воде, в черной воде, в ночной воде, в мрачной воде смоляной; а на берегу горели факелы, много факелов, зажженных слугами, и полоскали служанки в реке подолы ярких сари своих, и пускали, все выпускали из рук своих в воду огни, как неистовых птиц, желтых и алых колибри, высыпали, как золотое зерно, обжигая пальцы, глаза, кулаки, веселясь и танцуя на прибрежных камнях, – а мы с Матерью Зверей плыли рядом, и влажные губы ее пели мне о сокровищах мира, о святости женской утробы, о лотосе, внутри него же звездный свет.
И не нужно было нам, плывущим, берега, чтобы выйти на песок и предаться объятьям и ласкам; и не нужно нам было будущего, чтобы неутешно плакать о прошлом; нам нужна была эта ночь, здесь и сейчас, и скользкая теплая черная вода, и огни по воде, и горящие цветы в смоляных небесах.
Пылающий лотос сердца, медленно раскрываются лепестки, и медленно мы целуем друг друга, зная, что только миг длится речной поцелуй, что завтра будет прощанье и путь; дорога поглотит воспоминанье об огненной свадьбе, и лишь две слезы из-под сомкнутых век золотом скорби темные щеки и губы прочертят, когда-то целованные тобою, о Мать Зверей, о женщина– Рыба, смуглая раджини, радость моя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.