Текст книги "Ради сына"
Автор книги: Эрве Базен
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
«Ты» побеждает довольно быстро, чему я, пожалуй, даже рад. Бруно лишен естественной непринужденности, и ему необходимо развивать в себе это качество. Среди всех девиц, которые постоянно толкутся у нас (большинство из них приятельницы моих старших детей), я предпочел бы выбрать, не показывая вида, и тайком удержать для Бруно наиболее безобидных.
Июнь. Я слушаю Бруно, который старается уяснить для себя некоторые вопросы.
О чем мы говорили в тот раз? Кажется, о случайности, в которую может внести свои поправки закон больших чисел. Он смеется и потом снова повторяет:
– Теперь мне ясно. Вот, например, ты мой отец, я твой сын, мы связаны, и здесь нет никакого исключения из закона больших чисел. Но ведь в основе всего лежит чистая случайность: мы с тобой не выбирали друг друга.
– Зато потом выбрали, – прошептал я.
А про себя подумал: «Человек никого и ничего не выбирает. Он или отказывается, или принимает: выбор небогат». Я не мог сказать этого Бруно. Действительно, мы не выбираем себе родителей, редко выбираем жен – обычно их приносит нам случайная встреча, не выбираем детей – большинство из них родится из-за недостаточной предосторожности родителей, и еще реже нам удается сделать, чтобы они выросли такими, какими мы хотели бы их видеть. Вот почему так сложны и бессмысленны все семейные проблемы. Но не надо разочаровывать новичков. Бруно и так не назовешь оптимистом. Как-то прослушав зажигательную речь Башлара (а он был мастер их произносить) о возможностях современной молодежи, о тех преимуществах, которые у нее имеются по сравнению с нашим поколением, Бруно, вернувшись домой, сказал мне:
– Согласен, возможности у вас были куда более ограниченны, зато вы знали, чего хотите в жизни.
И когда я попытался возразить, сказав, что в конце концов каждое поколение находит себе спасительный якорь в какой-нибудь идее, Бруно прибегнул к такому сравнению:
– Я не хотел бы тебя обидеть, но ведь нам очень нелегко жить на свете после вас. До чего же вы сумели перепутать все идеи! Словно провернули их через мясорубку. Это напоминает мне одно Лорино блюдо, когда она так размельчит, так перемешает разные овощи, что невозможно понять, что ешь.
У него нет особой страсти к гносеологии. Однако он никогда не откажется поспорить на философские темы (он называет это «разглагольствованием»), что невозможно, например, с Мишелем, который так категоричен в своих взглядах, или с Луизой, которая находит эти отвлеченные проблемы скучными и совершенно бесполезными. (Для нее то, что не связано с красотой, модой и удовольствиями, называется «все остальное», и она предпочитает не касаться его. Философия для нее все равно что филателия. Конечно, есть прекрасные марки, но она не коллекционирует их.) Бруно охотно высказывает свое мнение, причем он никогда не считает себя умнее остальных – в этом он похож на меня, но некоторые его мысли меня просто сбивают с толку. Я и раньше заметил это по своим ученикам: все реже сталкиваешься с лицемерием у молодого поколения, этот вирус постепенно уничтожает какой-то новый антибиотик, растворенный в их слюне, подобно тому как пенициллин окончательно побеждает сифилис. У Бруно есть свои представления о совести (и еще какие!), но они не совпадают с моими. У него свои моральные устои, но внешняя сторона дела для него не имеет большого значения.
– Ты слышал? Скорняк с улицы Жан-де-Шелль женился на дочери своей служанки. Он на тридцать лет старше ее, но зато у него тридцать миллионов, вот черт! Быть шлюхой – это полбеды, можно сменить ремесло. Но вот так продаться на всю жизнь, да еще по закону – это уже совсем невесело.
Никакого бунтарского духа, но и никакой покорности. Он мало что уважает, но мало чем и возмущается. Жизнь то, что она есть – она не так уж хороша, жаль, конечно, но ничего не поделаешь. История – машина, фабрикующая глупость и злость: новейшая история это доказывает достаточно наглядно; но годы, которые Бруно не довелось пережить, вызывают в нем не больше и не меньше ужаса, чем ассирийские зверства, злодеяния Нерона или Варфоломеевская ночь. Для него, так же как и для Луизы с Мишелем, прошлая война не тема для разговора; кто говорит о ней – выдает свой возраст. У нас были убитые на войне – обнажим головы. И больше ни слова. Отстранимся. И в этом отстранении – неприятие: это его не коснулось, он не безумец, он отвергает такое наследство. И действительность не заставит его отречься от своих взглядов. О человеке, который добровольно завербовался в армию и дал себя убить, Бруно без всякой жалости, но и без презрения скажет:
– Ненормальный какой-то.
А про великолепного May-May, который в соревнованиях на приз газеты «Франс суар» потрясал своим не менее великолепным дротиком, он скажет:
– Это вместо того, чтоб тренироваться по-настоящему и взять семидесятипятиметровку!
Спортивные соревнования – убежище мирных людей. Пусть показывают свою силу на аренах. Там американцы могут «пустить кровь» русским или наоборот. Вот когда загорается мой миролюбивый сын! Если по телевизору вечером передают американскую вольную борьбу – кэтч, он буквально рычит, следя за сплетением двух волосатых, вспотевших тел, за клубком, в котором уже невозможно различить, где змея, а где Лаокоон.
– А ну, вдарь ему, вдарь!
Казалось, заговаривать с ним после спорта о живописи и литературе было бессмысленно. Однако о хорошей картине или о книге, которую он прочел одним духом, Бруно коротко скажет:
– Сила!
Мои тридцать учеников научили меня понимать, что значат эти слова в современном языке, и я горжусь вкусом Бруно, так как знаю очень образованных людей, которые подолгу изучают что-то, разбирают свои впечатления с осторожностью врача, выслушивающего сердце больного, и все-таки ошибаются чаще, чем он, хотя и пользуются стетоскопом.
ГЛАВА XVI
Четырнадцатое июля. Мы должны были уже уехать, но Луиза освободилась только тринадцатого, и из-за нее мы задержались. Мы укладываем чемоданы, готовясь к отъезду. Один в своей комнате, я собираю вещи. Через открытое окно порывы ветра доносят до меня издалека паровозные гудки и патриотические марши, которые играет военный оркестр у памятника в парке мэрии. В коридоре кто-то тащит большую плетеную корзину. Я слышу, как Бруно возмущается:
– Ты что, не могла меня позвать?
Громко смеясь, не знаю уж почему, он сбегает по лестнице. И этот беззаботный, полный детской непосредственности смех плохо вяжется с обликом почти взрослого мужчины. И я уже не знаю, хочется ли мне, чтобы этот смех, от которого у меня становится радостней на душе и который в то же время раздражает меня, оборвался или продолжал звучать.
Пробил его и мой час. В конце июня он сдал последний экзамен на бакалавра. Без блеска, но и без особых трудностей. Кончились наши бесконечные поездки Шелль – Вильмомбль в маленькой автомашине, кончилась наша тихая жизнь вдвоем. Меня снова охватывает страх. Куда теперь уйдет он от меня?
Конечно, этот вопрос следовало бы поставить иначе: куда мне теперь его определить? Или даже: куда он сам себя определит? Мишель – тот не стал колебаться, он сразу же нашел правильный путь, и теперь, ко всеобщему удовлетворению, заканчивает первый курс Политехнической школы. (Он, правда, немного устал и, несмотря на все свои старания, смог занять лишь четвертое место на курсе.) Особых проблем у нас не возникло и с Луизой, которая сама выбрала профессию и заставила нас примириться с принятым ею решением. Она уже начинает неплохо зарабатывать. Она даже предложила вносить свою долю в наш бюджет, и я, чтобы не задеть ее самолюбия, согласился, но в то же время, чтобы не слишком страдало мое самолюбие, наполовину уменьшил названную сумму. У Бруно нет призвания. Когда спрашивают о его планах, он отвечает неопределенно и уклончиво:
– У меня есть еще время. Рано загадывать. Или же:
– Я ведь пока не сдал последнего экзамена. Еще, чего доброго, сглазишь.
Действительно ли я так стремился добиться ответа? При неопределенности еще можно на что-то надеяться. Пытаешься найти оправдание, убеждаешь себя: «В конце концов, он прав, надо еще подумать, степень бакалавра сама по себе ничего не значит. Пусть попробует получить степень лиценциата… На это ему понадобится по меньшей мере три года».
Но лиценциата каких наук? Большинство отцов предпочитает, чтобы их дети шли по их стопам, то есть строят планы на будущее, исходя из своего прошлого; у меня «обратный» недостаток, я сам не захотел, чтобы Бруно изучал классические языки, лишив его таким образом не только возможности последовать моему примеру, но и вообще поступить на филологический факультет. Незнание классических языков создаст для него также дополнительные трудности, если его вдруг привлечет степень лиценциата права, которая высоко котируется в интеллигентных семьях и так удобна, если хочешь еще больше оттянуть решение вопроса. Я не думаю, чтобы он смог учиться на математическом факультете, а уж тем более в каком-нибудь техническом институте. Нет у него способностей и к языкам, и это очень помешало бы ему, реши он вдруг стать преподавателем. Я не могу представить его себе ни фармацевтом, ни врачом, к тому же тут надо заранее подумать и о деньгах, о кабинете, который ему никогда не открыть без посторонней помощи. А я вряд ли смогу ему помочь. (Даже Мишель, если он только не сделает выгодной партии, – он это знает, и я не поручусь, что он об этом уже не думает, – будет лишь хорошим инженером без капитала, высокооплачиваемым служащим, зависящим от хозяина.) Техника, государственные учреждения, торговля… Есть, конечно, еще много разных дверей, но я не знаю, куда стучаться. О эта неосведомленность отцов, замкнувшихся в своем привычном узком мирке! Растерянность крестьянина, сына которого призывают в армию! Что ж, у Бруно нет никаких планов на будущее, но и я не знаю, что ему делать, да и не хочу знать. Я знаю только одно: братьям и сестрам, чтобы избежать всяких сравнений, чтобы между ними не возникло соперничества и один из них не затмил другого, лучше найти каждому свой собственный путь, выбрать разные профессии. И в то же время было бы неплохо, если бы они работали в смежных областях.
Кто-то стучится, потом толкает дверь. Входит Бруно и спрашивает: «Можно?» Бросает взгляд на портрет матери и, заметив, что он слегка сдвинулся, поправляет его. Снова шаги: сначала я чувствую аромат духов, потом вижу Луизу.
– Папа, я подумал… – сразу выпаливает Бруно.
Не надумал ли он вдруг под влиянием Мишеля поступить в какой-нибудь технический институт?
– Ты спрашивал меня, чего бы я хотел… – продолжает Бруно.
Вот оно в чем дело. Я резко захлопываю свой чемодан. Уж не передумал ли он, не выбрал ли поездку в Англию? Даже Мишель, который очень устал, сообщил нам вчера, что проведет месяц в Эмеронсе и лишь затем воспользуется приглашением своего товарища по лицею Людовика Великого, сына промышленника из Прованса; тот в прошлом году не прошел в Политехническую школу по конкурсу, а в этом году наконец поступил. Но без Бруно мои каникулы будут испорчены.
– Не беспокойся, – говорит Бруно, – мы не собираемся оставлять тебя одного. Мы только хотим злоупотребить твоей добротой.
Мы? Да это целая делегация, решившая прибегнуть к помощи Бруно, зная, каким влиянием и доверием он пользуется.
– Нам бы очень хотелось пригласить в Эмеронс своих друзей. Они будут сами себе готовить, а жить будут в палатках на лугу.
– Кого же это? – недоверчиво бурчит мосье Астен, который всегда уступает.
Нельзя сказать, чтобы такая перспектива ему улыбалась, отнюдь нет. Он охотно бы проворчал: «Анетц – мое уединение, мое отдохновение, они и там хотят устроить столпотворение. Что это у всех у них за необъяснимое пристрастие к сборищам! В мое время это было не принято. Семья – не орава друзей». Но мосье Астен, сей современный отец, чистосердечный и великодушный, бушует лишь про себя.
– Мари… – начинает Луиза, тем самым признаваясь, что она всему зачинщица.
Мари Лебле, гм… В конце концов, она свой человек, хотя я ее и недолюбливаю, уж очень ее избаловал толстый бородатый бухгалтер из дома 14; ее отношение к отцу и матери удивительно напоминает поведение молодых государств, которые, получив независимость – на что они бесспорно имели право, – чувствуют себя уязвленными оттого, что раньше были подвластны другим.
– И ее кузина Одилия. Они будут жить в одной палатке, – говорит Бруно.
Одилия, ну что же, я плохо знаю ее родителей, у них небольшая контора по продаже недвижимости неподалеку от старой церкви. Она, кажется, не блещет талантами, но очень мила – из-под копны волос выглядывает хорошенький носик и прелестное личико, озаренное сиянием черных глаз. Про себя я называю ее «светлячок».
– Ролан, – продолжает Луиза.
– Ксавье, – добавляет Бруно. – Они будут жить во второй палатке.
Первый из них – сын налогового инспектора, второй – наш мало чем примечательный сосед. Я смирюсь с присутствием того и другого, если мы этим ограничимся. Эмеронс все-таки не туристский лагерь. А впрочем, других имен не слышно. Луиза хитровато улыбается уголком рта. Дело сделано.
– Конечно, – говорит мосье Астен, – если их отпускают родители. Надеюсь, вы не придумали все это сами?
– В общем-то они должны присоединиться к нам в Ансени, они доберутся туда поездом. Если бы ты не согласился, они все равно приехали бы в Анетц, только поставили бы свои палатки в роще папаши Корнавеля, – объясняет Луиза.
Пируэт. Она убегает, за ней следует Бруно, который два раза оборачивается и своей улыбкой, так непохожей на улыбку сестры, словно просит прощения.
ГЛАВА XVII
Я смотрю с дока, как молодежь купается в Луаре. Из-за своего радикулита я не могу присоединиться к ним. Луиза, что случается крайне редко, сидит рядом со мной, ей сегодня нельзя заходить в воду (вещь вполне естественная, и глупо, что я краснею, думая об этом). Лора, что бывает еще реже, сегодня отправилась вместе со всеми. Плавает она плохо, но какие красивые у нее оказались руки.
– Странно, – замечает Луиза. – Лора совсем не умеет одеваться, но как прелестно она раздевается!
Она права, Лора принадлежит к тем женщинам, которые уродуют себя одеждой. Они словно нарочно стараются натянуть на себя как можно больше. Чего уж никак не скажешь про всю эту молодежь. Они выставляют напоказ свою наготу. Словно знамя.
– Ты что-то приуныл? – спрашивает Луиза. – Слишком много собралось здесь народу, да? Ты устал от нас, мы испортили тебе каникулы.
– Нет, вы просто иногда меня удивляете, но объяснять это было бы очень долго.
Я не сразу нахожу нужные слова, и поэтому всегда слишком долго все объясняю. Эти каникулы действительно так непохожи на все остальные. Обычно в Эмеронсе я живу среди своей семьи, а сейчас я чувствую себя словно бы посторонним. Я лишний раз убеждаюсь, что безнадежно отстал. Всю свою жизнь я только и делал, что отставал, я опаздывал со своими открытиями, со своими тревогами, со своими решениями. Я знаю, что это неизбежно; родители всегда отстают, им никогда не удается определить, насколько дети их обогнали; едва они начинают в этом разбираться, как дети путают все карты, сделав новый скачок вперед. В Шелле мои дети гораздо чаще ходили в гости, чем приглашали к себе. Но даже когда у них собирались друзья, все держались настороженно, молодежь словно сковывал тот суровый дух, которым пропитались стены дома мосье Астена. Здесь, в Эмеронсе, натянутость исчезла. Согласно деревенским законам папаши Корнавеля (а им вскоре подчинились и все остальные), здесь в своих шортах я просто мосье Даниэль, без всяких там титулов и званий. Но я уже отрастил брюшко, меня изводит радикулит, и я не всегда поспеваю за ними. Все идет слишком быстро, нынешняя молодежь совсем другая, чем были мы, она так свободно, независимо и в то же время так спокойно держится.
– Ролан с Мари… Это тебя шокирует? – снова спрашивает Луиза.
– Да, несколько.
Луиза уходит, ее, вероятно, удивляет моя неразговорчивость (а может быть, и мой ответ). Сидя в одиночестве, я смотрю на веточку повилики: цветы, похожие на рупор громкоговорителя, широко раскрываются, вслушиваясь в пение птиц, оно и моему слуху, конечно, гораздо милее всех этих «ча-ча-ча», которые без конца выплевывает из себя транзистор Мари Лебле. Отсутствие этой девицы, во всяком случае, я перенес бы без труда. Я отнюдь не ханжа, да и во все времена такие девицы существовали. Вспомните девочек 30-х годов, как оберегали их слух папы и мамы, уверенные в их неиспорченности, как шептали своим друзьям, допускающим некоторые вольности в разговоре: «Тише, пожалуйста, Мими услышит…» Вспомните этих лицемерных маленьких гусынь, сколькие из них попали на вертел. Даже больше, чем это можно предположить. Видимо, даже больше, чем сейчас. Я не стану, подобно выживающей из ума Мамуле, делая вид, что готовлюсь к уроку по лексике, шипеть в спину Мари: «Курица – самка птиц из породы куриных, славится своим мясом». Ролан с Мари… Тем хуже, я об этом не знал, это не бросается в глаза, ведь юноши и девушки живут отдельно, в двух разных оранжевых палатках, разбитых прямо на траве. Одна из них (в ней живут Ксавье и Ролан) стоит под старым вязом, среди молодой поросли, другая (там помещаются Мари и Одилия) – рядом с кустом цепляющегося за ноги подмаренника. Впрочем, об их отношениях можно догадаться, они постоянно вместе, и что-то многозначительное появилось в их взглядах; их фигуры, когда они идут, тесно прижавшись друг к другу, дышат тем счастьем, которое не удается скрыть даже любовникам, тщательно оберегающим свою тайну. Когда я спросил о них Луизу, она не стала ничего отрицать, но и ничего не утверждала. «Ролан, Мари… все может быть», – ответила она без всякого удивления, смущения, любопытства, словно это касалось их одних, словно речь шла о чем-то вполне естественном и не заслуживающем особого внимания. Ролан, Мари – она даже не соединила их имена союзом «и», они не жених с невестой, не возлюбленные, просто товарищи, возможно – больше, чем товарищи, а может быть, и нет, какая разница? И действительно, ну какая мне разница? Ведь я им не отец, фактически я даже не несу ответственности перед налоговым инспектором и бухгалтером за то, что их чада оказались здесь (ответственность весьма относительная, и все-таки она не дает мне покоя, как ноющий зуб). Короче, если между ними что-нибудь и произошло, для меня в этой истории самое неприятное – легкость, с какой они смотрят на вещи. Они ведут себя как ни в чем не бывало, это их ничуть не волнует и не тревожит. Точно так же, как и моих собственных детей. Но ведь если родители Ролана и Мари ни о чем не догадываются, где гарантия, что мне все известно о моих детях? Лора, с которой я осторожно поделился своими наблюдениями, не могла сказать мне ничего утешительного.
– Да, мне тоже так показалось.
Еще одна форма безразличия – безразличие церковной кропильницы – сосуда с влагой, рассчитанной на глупцов:
– Вы же знаете, теперь женятся не так, как прежде. И не создавайте себе лишних волнений, как обычно.
Да, как обычно. Как всегда. У моих детей есть глаза. Есть чувства. Они живут в такие годы, когда эти чувства особенно обострены, и в то же время сейчас, как никогда раньше, долго тянутся годы учебы, слишком долго приходится ждать, пока получишь какую-нибудь специальность и сможешь наконец подумать о том, чтобы обзавестись двуспальной кроватью. В старые счастливые времена сыновей женили очень рано, да и девушек выдавали замуж, едва они выходили из младенчества, и не было никаких проблем. Когда же было совершено насилие над природой и возникли эти проблемы, рядом с ними, как всегда в таких случаях, не замедлило появиться лицемерие. Целуйтесь, но помалкивайте, вас слушают дружеские уши. С тех пор так и идет, и что только не скрывается под благопристойной оболочкой. Потом наступило мое время, появились эмансипированные девицы, но они еще чувствовали за собой какую-то вину, хоть и бахвалились этим. Но недолго: грех умирает. Теперь на смену пришли Роланы, Мари и им подобные: они не собираются ждать, для них нет ничего запретного, не существует никаких проблем. Моя чистота – в отсутствии лицемерия. А како– вы мои дети? Я смотрю на них.
Вот ты, Луиза, так ли ты чиста внутренне, как белоснежно твое белье, благоухающее ароматами всех цветов? Ты живешь в полном согласии со своим телом, в тебе столько чисто женской непринужденности, но это, вероятно, идет от твоего ремесла, в котором много показного. Мне на ум приходит мерзкая студенческая поговорка: «За ее девственность я бы свое состояние не поставил». Слава богу, состояния у меня нет, но что бы я там ни говорил, мне хочется верить все-таки, хотя я сам так рано выпустил тебя на свободу, принес тебя в жертву твоей же независимости, – мне все-таки очень хочется верить, что ты и сейчас все так же чиста, как была даже без большого чуда. Каким бы циником, каким бы бесчестным совратителем ни был мужчина, он в глубине души всегда надеется, что его собственная дочь устоит в той ситуации, в которой перед ним самим не устояли другие женщины.
Многие отцы были бы спокойны за такого сына, как ты, Мишель, но долго ли тебе еще удастся сдерживать порывы своего сильного тела? Я рад, что Мари досталась другому, и пусть вы будете считать меня странным, неисправимым, старомодным, я все равно не могу согласиться с тем, что отец обязан следить за поведением дочери и закрывать глаза на то, как поступает его сын, если тому подвернулась возможность без особого риска испробовать свои силы на чужой дочери. Теперь в поле твоего зрения осталась одна Одилия, которая, может быть, и не слишком упорно, но все-таки влечет к себе твои взгляды, я это вижу.
Ты совсем не похож на моих старших детей, Бруно, но я, кажется, что-то подметил и у тебя. Когда ты рядом все с той же Одилией, легкое облачко заволакивает твой взгляд… Нет, пустяки, конечно, пустяки, здесь не может быть ничего серьезного. Ее не назовешь недотрогой, в наше время таковых не существует, но она осмотрительна; правда, в излишней скромности ее не упрекнешь, но вместе с тем она сдержанна. Словом, Одилия не Мари. Здесь она единственная свободная девушка, и она в восторге оттого, что ей оказывают явные знаки внимания студент Политехнической школы, который еще вчера казался ей недосягаемым, и этот юный бакалавр, который всегда держался с ней просто, как товарищ; нельзя сказать, что мои сыновья ухаживают за ней – теперь это не принято, они не рассыпаются в комплиментах и любезностях, иногда даже бывают грубоваты с нею, но они вдыхают аромат ее волос, протягивают ей руку, на которую она опирается, выскакивая на берег, и как бы невзначай подхватывают ее сумку с провизией, что никогда не приходит им в голову сделать для Лоры. Она мила и с тем и с другим, но мила по-разному: старший в ее глазах имеет больше прав на уважение, младший – на доверие; с высоты своих полутора метров она кричит резким голосом перепелки: «Эй, мальчишки!», без конца дурачится, не упускает возможности лишний раз посидеть за веслами, всласть поработать своими маленькими крепкими мускулами, – одним словом, ведет себя как хороший добрый товарищ. Ей, наверно, даже неловко за свою девичью грудь. А грудь уже не спрячешь, и она трепещет под взглядами мальчиков. А по вечерам, когда замолкает портативный радиоприемник и отправляются на добычу лесные совы, мои сыновья то и дело поглядывают в сторону лужайки, где только что закрыли «молнию» на дверях палатки, но матерчатые стенки еще нет-нет да и вздрогнут от прикосновения локтя или колена – там сейчас раздеваются девушки, и хотя они целыми днями ходят полуголыми, сейчас их нагота волнует совсем по-иному, чем под лучами солнца.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.