Текст книги "Перевод с подстрочника"
Автор книги: Евгений Чижов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
– А мы у Рашида спросим, он мне говорил, что воевал под командованием Народного Вожатого.
Тимур обратился к автоматчику, которому Печигин жал руку, и лицо солдата, едва он заговорил с Касымовым на родном языке, из бессмысленно застывшего сделалось живым и открытым.
– Президент командовал седьмой мотострелковой дивизией, – сказал Тимур.
– Так я и думал… А спроси у него ещё, был ли он в этом кишлаке, откуда вы меня забрали, во время войны?
Тимур снова переговорил с автоматчиком, потом перевёл Печигину:
– Нет, он всего месяц отвоевал, потом ранило, и он до заключения мира по больницам провалялся. Так для чего тебе это?
– Для чего? – Печигину совсем не хотелось сейчас говорить о том, что он узнал, но оно само рвалось из него, требовало быть произнесённым, разделённым с кем-нибудь. – Там прежде за рекой ещё один кишлак был, его в войну дотла спалили, а жителей согнали в сарай и подожгли. Тех, кто выбрался, расстреляли, когда они пытались через реку перебраться. Сделали это правительственные войска под началом Гулимова. Мне сказали номер части, которая там стояла. Седьмая мотострелковая дивизия. Всё совпадает.
– Вот оно что… – Касымов тяжело подался вперёд, навстречу Олегу. – Ну и что из этого?
– Тима… – Олегу захотелось вдруг назвать Тимура так, как звал его в детстве. – Тима, я не могу… Я не могу переводить стихи убийцы!
– Это не было убийством! Ты что, не понимаешь – это война!
Отяжелевшее и побагровевшее лицо Касымова приблизилось к Олегу. От вибрации вертолёта полные щёки Тимура и двойной подбородок мелко дрожали, только глаза оставались неподвижными, яростно глядя в упор.
– Ты думал, война – это как в кино и убивают только на поле боя?!
– Там были мирные люди, обычные крестьяне.
– В гражданской войне нет мирных людей, есть только свои и чужие! Все чужие – враги! Сегодня они не вооружены, завтра возьмутся за оружие. Я знал, что случилось в том кишлаке, мне давно об этом рассказывали. Думаешь, оппозиция поступала иначе? Да они целые города ровняли с землёй! А ты знаешь, что именно после той истории они впервые пошли на переговоры?! Когда поняли, что правительство способно ответить террором на террор, насилием на насилие! Тогда и был начат переговорный процесс, завершившийся, после всех сбоев и проволочек, подписанием мирного договора. Эта карательная акция привела в конечном итоге к миру в стране! А ты думал, войну можно остановить стихами?! Поэмами? Если бы! Поток крови можно обратить вспять лишь встречным потоком крови! Жестокость можно прекратить только ещё большей жестокостью!
С этим не поспоришь, подумал Печигин, войны стихами не остановить, Касымов снова прав, как прежде, как всегда. Он прав, а Владик Коньшин, мечтавший положить своими стихами конец боевым действиям, веривший, что, будь он настоящим поэтом, ему бы это удалось, конечно, ошибался. Олег вспомнил лицо мучительно заикавшегося Коньшина, яростно выплёвывавшего по слогам распадавшиеся слова, и потом это же лицо в гробу, неподвижное и чужое. Таким же мог быть и он, если бы Тимур прилетел на четверть часа позже. Волна благодарности вновь захлестнула Печигина, отодвигая на второй план всё остальное.
– Наверное, так оно всё и есть… – но было что-то ещё, мешавшее Олегу окончательно согласиться. – Но ведь ты же сам говорил, что Народный Вожатый – прежде всего поэт! Ты сам называл его пророком! У меня это в голове не укладывается!
– Ну и что?! Что из того?! Разве сам Мухаммад, да благословит его Аллах и приветствует, не истребил племя курайзитов, когда убедился в их предательстве? Разве не приказал он казнить семьсот мужчин этого семитского племени, вставшего на сторону его врагов, а их женщин и детей продать в рабство? И разве перестал он от этого быть посланником Аллаха?! Разве прекратил Всевышний ниспослание ему стихов Корана?!
Вертолёт накренился, потом выпрямился, поменял высоту, и от этого болтания в воздухе Печигина начало тошнить. Он всегда плохо переносил перелёты, стараясь, когда только было возможно, избегать их, а если не удавалось, обычно напивался в самолёте, чтобы забыть об ужасе подвешенности между землёй и небом. В вертолёте было ещё хуже: земля была ближе, и от этого становилось только муторнее. Тошнота поднималась всё выше, взбиваемая, как тесто, проникавшим в желудок рокотом двигателя.
– Наоборот! – неумолимо продолжал Касымов. – Наказанием курайзитов Мухаммад продемонстрировал, что облечён высшей властью, дающей ему право на жизнь и на смерть предателей. Те, в кишлаке через реку, тоже были предателями! Я знаю, они убили солдата, это была провокация. Они заслужили свою смерть! У войны своя логика, своя железная необходимость, не имеющая ничего общего с логикой мирной жизни. И помни главное: война идёт всегда! Мир возможен только на поверхности; в глубине, скрыто, война продолжается. Те, кто понимают лишь законы мирной жизни, для которой нет ничего важнее человека, обречены на поверхностность. Но от глубины никуда не деться – и она требует жертв!
Тошнота подступала к горлу, покрасневшее лицо Касымова нависало над Олегом. Он отвернулся и поглядел за окно вертолёта. Под ним быстро ускользала назад поделённая на жёлтые, зёленые и коричневые квадраты полей земля. Она раскачивалась, как будто балансировала, с трудом сохраняя ненадёжное равновесие, и от этого Олега замутило ещё сильнее. Ему представилось, что требующая жертв глубина, о которой говорил Касымов, распахнулась под ними.
– И вот ещё что, – Тимур наклонился ближе к Печигину, почти кричал ему в ухо, чтобы рёв мотора не помешал Олегу расслышать, – те коштыры за рекой были не коштыры! Они были потомками кипчаков, кочевников, а не настоящими коштырами. Настоящие никогда не пошли бы против Народного Вожатого. Настоящие знают – точнее, даже не знают, они чуют сердцем, – что, как бы ни поступил Народный Вожатый, это всегда будет правильно. Они верят в его правоту, что бы он ни делал.
– Послушай, но ведь Гулимов тогда, кажется, ещё не был Народным Вожатым? Он ведь всего лишь командовал дивизией.
– Это не имеет значения. Они пошли против государственной власти – значит, никакие они не коштыры, а инородцы или потомки инородцев! Потому что это фуркан, то есть различие, разделяющее подлинных и мнимых коштыров: только те, чья кровь нечиста, кто смешал её с кровью инородцев, могут купиться на их посулы. Истинный коштыр никогда им не поверит и не пойдёт против законного правительства.
Касымов говорил с сокрушительной уверенностью, за которой Олег угадывал не только его собственный опыт, но и опыт всех его коштырских предков, всей коштырской истории, уходящей корнями родства во времена Пророка, истребившего каких-то там курайзитов. Что он, болтающийся между землей и небом, между жизнью и смертью (прошлой, оставленной в Москве жизнью и будущей смертью), мог этому противопоставить? Ничего, кроме того, что это не его, Печигина, история, он не имеет к ней никакого отношения. И тут же Олег понял, что это не так, что он уже, против воли, влип в эту историю, так просто от неё не отделаться, и эта страна, однообразной жёлто-зелёной плоскостью плывущая внизу, уже не чужая ему, они связаны так, что каждое её колебание под брюхом вертолёта отдаётся спазмами, сжимающими его кишки. Эта связь теперь зависит от него не больше, чем тошнота в желудке, с которой ничего нельзя было поделать, – только, затаив дыхание, сдерживаться изо всех сил, чтобы не вырвало прямо на бронежилет Касымова.
Так, распираемый одновременно тошнотой, благодарностью, головной болью и, поверх всего этого, радостью от того, что остался цел, летел Печигин на вручение ему Премии имени Гулимова. Но когда показались первые столичные пригороды и вертолёт стал садиться на расположенный на окраине аэродром, тошнота всё-таки взяла верх. Олега хватило ещё на то, чтобы добраться до туалета в каком-то служебном здании рядом с лётным полем, где его вывернуло наизнанку. И с каждым скручивавшим живот спазмом он думал: «Живой я, живой! Всё равно живой! Главное – живой!»
Умывшись перед заляпанным мухами зеркалом над раковиной и вглядевшись в свое мокрое, с чёрными подглазьями, лицо, Печигин почувствовал, что вместе со съеденным накануне на свадьбе он, кажется, избавился только что от последних остатков прежнего себя. Ему стало гораздо легче. Он вытер лицо рукавом, постарался привести себя в порядок. Возвращаясь к Касымову, поджидавшему его среди голубевших на зелени лётного поля военных вертолётов, Олег заметил, что перестал ощущать жару. Горячее солнце по-прежнему жгло кожу, но это было даже приятно. Пе€кло больше не давило на мозг, не заливало по€том глаза, Олег незаметно для себя наконец привык к нему и по просторному полю, где не было ни клочка тени, шел как ни в чём не бывало. Мучившая его с утра головная боль тоже исчезла, так что он и думать о ней забыл.
Присутствовать на вручении премии Касымов не мог, он спешил на телевидение, из-за того, что пришлось лететь за Олегом, он и так сдвинул весь свой рабочий график.
– Имей в виду, – сказал он, выходя из машины у телецентра, – тебе нужно будет произнести там небольшую речь, так что соберись с мыслями.
– Какую ещё речь?! Я отродясь никаких речей не произносил!
– Обыкновенную. Поблагодаришь жюри и организаторов премии, а дальше неси что в голову взбредет.
– Это тебе просто, а я даже представить себя произносящим речь не могу!
– Не дрейфь. Это плёвое дело. Главное, не ляпни лишнего, и всё будет нормально.
Водитель Касымова довез Олега до Центрального дворца культуры имени Гулимова, громоздкого аляповатого здания с колоннами и лепниной, напоминавшего павильон ВДНХ. Служитель на входе открыл перед Олегом огромную, в три человеческих роста, дверь, словно предназначенную для иной, циклопической породы людей, и провел в зал, где уже началась церемония. Под потолком зала висели портреты классиков коштырской литературы в чалмах и тюбетейках, а под ними плотными рядами сидели деятели её сегодняшнего дня. Прежде чем занять указанное ему место в первом ряду, Печигин успел окинуть взглядом зал. Хотя среди собравшихся были и женщины, но преобладали немолодые грузные мужчины в строгих однотонных костюмах, на некоторых пиджаках блестели ордена. От вида этой аудитории две-три заготовленные фразы улетучились из головы Печигина, и он почувствовал, что ему совершенно нечего им сказать. Что бы он ни попытался им объяснить, они его не поймут. С колхозниками на свадьбе ему, кажется, проще было найти общий язык, чем с этими.
На сцене, держа наперевес полученный приз – небольшую статуэтку, копию памятника Народному Вожатому, – говорила в микрофон молодая невысокая женщина, Олег почему-то сразу решил, что она поэтесса. Она заметно волновалась, то и дело убирала волосы со лба и всё никак не могла закончить. Ей уже несколько раз начинали хлопать, но, дождавшись конца аплодисментов, она принималась говорить опять. Позади неё сидело с десяток представительных коштыров, очевидно, жюри. Один из них в конце концов не выдержал, подошёл сзади, обнял её за плечи и понемногу спровадил со сцены.
Следом вышел за своей наградой кряжистый литератор, ничем с виду не отличавшийся от вчерашних колхозников. Взяв свою статуэтку и конверт с деньгами, он подошел к микрофону, сказал несколько фраз, потом запнулся один раз, другой, третий, сделал паузу, чтобы перевести дух, и тут все увидели, как плечи его затряслись, а по щекам поползли дорожки слёз. Он еще несколько раз пытался справиться с собой, виновато улыбался и вытирал слёзы толстыми пальцами, наконец достал носовой платок и мощно высморкался. Но и это не помогло, его речь тонула во всхлипываниях. Поспешно поклонившись несколько раз членам жюри и залу, он покинул сцену под аплодисменты растроганных зрителей, обеими руками прижимая свой приз к груди.
За ним засеменил к микрофону седой старик с покрытым саркастическими морщинами лицом. Олег подумал, что это, вероятно, литературовед или филолог, во всяком случае, скорее учёный, чем писатель. Он много и, видимо, остроумно шутил, зал часто разражался громким смехом. Но оттого, что не понимавший ни слова Печигин был исключён из всеобщего веселья, он ощущал себя еще более чужим здесь. Ему даже представилось, что так же, как над шутками учёного старика, весь зал станет покатываться над ним, когда он окажется на его месте. Каждый взрыв хохота за спиной заставлял его съеживаться, внутренне сжиматься. Смеяться, не зная чему, вместе с остальными было глупо, но оставаться серьёзным – еще глупее, поэтому на лице Печигина застыла фальшивая полуулыбка. Хорошо, по крайней мере, что он сидел спиной к залу и никто, кроме жюри на сцене, её не видел.
Приз старику вручила сидевшая в жюри коренастая женщина с суровым лицом коштырской крестьянки. «Неужели и она тоже поэтесса?» – подумал Олег и тут же вспомнил слова Гулимова: «Каждый человек – поэт»… Вот о чём он им скажет! Олег еще не решил в точности, что будет говорить, но вместе со словами президента почувствовал первый прилив уверенности, порождённый ощущением близости невидимого течения, не покинувшего его, закручивающегося вязко и туго, как тюрбан вокруг меднолобой головы коштырского классика, глядевшего со стены напротив. Олег провёл несколько раз ладонью по подлокотнику кресла, его плюш темнел, когда рука шла от спинки, и вновь светлел, когда она возвращалась обратно, и с каждым движением внутренняя наполненность становилась всё несомненней, она уже требовала выхода в словах, не так даже существенно, в каких. Главное, Печигину сделалось безразлично, поймут ли его коштыры, это, в конце концов, их дело, пускай, если хотят, смеются, ему важно было выговориться, выплеснуть наружу то, что само просилось на язык. Когда его пригласили на сцену, он по-прежнему слабо представлял себе, о чём поведет речь, но слова, мысли, целые готовые фразы уже закипали в голове, как было, когда он переводил стихи Народного Вожатого, только теперь они были его собственными (по крайней мере, казались ему своими), и от этого тяга произнести их была ещё неодолимей.
Та же женщина с крестьянским лицом, вручавшая приз старику, взялась перевести Олегу, что говорил о нём председатель жюри, назвавший Печигина «нашим дорогим другом из Москвы», «признанным мастером перевода» и даже «поэтическим голосом современной России». Олег пропустил это мимо ушей, пусть зовут, как хотят, лесть у них в крови, ему сейчас не до того. Оказавшись перед микрофоном, он начал, как советовал Касымов, с благодарности членам жюри. Усиленный микрофоном голос звучал непривычно, как голос другого человека, произнесённые слова сразу же становились чужими.
– Меня удивил и обрадовал тот успех, которым пользуется моя книга у коштырского читателя. Он свидетельствует, на мой взгляд, о том, что в людях гораздо больше сходства, чем различия. Все различия лежат на поверхности, они бросаются в глаза. Но если не дать им ввести себя в заблуждение, если сделать усилие, чтобы проникнуть глубже, к тому бессознательному уровню, которого я стремился достичь в своём творчестве, то там различия уступают место сходству, там нет больше разницы между читающими по-русски и по-коштырски.
Печигин вовсе не забыл, чему он в действительности был обязан успехом своих стихов, но сейчас верил тому, что говорил, словно раздававшийся через микрофон незнакомый голос полностью освободил Олега от него самого, от любых вопросов и сомнений.
– И всё же главным мои вкладом в дело взаимопонимания между русским и коштырским народами я считаю свою работу над переводом стихов президента Гулимова. Он еще не закончен, но быстро движется к завершению. Осталось совсем немного… И здесь я должен сказать, какую важную роль сыграло то, что мне была предоставлена возможность работать над переводом тут, в Коштырбастане. («Надо же! Идёт как по маслу!» – Печигин сам удивился гладкости получавшихся фраз.) Поэзия Народного Вожатого так… (сложна? темна?) глубока, что в Москве меня, скорее всего, постигла бы неудача. Или полуудача, какой становятся большинство переводов, передающих букву оригинала, но начисто утрачивающих его дух. Есть русское выражение: «До€ма и стены помогают». Но суть работы переводчика в том, что он обживает чужой дом, осваивается в чужом языке и незнакомой жизни. Мне помогали коштырские стены, коштырские поля и просторы. Без них я не понял бы стихов Народного Вожатого так, как понимаю их сейчас. Но и поэзия Гулимова, в свою очередь, позволила мне увидеть Коштырбастан… (чистым? свежим?) непредубеждённым взглядом. Я немало поездил по стране, посетил водохранилище в пустыне, был в отдалённом кишлаке в целом дне езды от столицы. И повсюду мне встречались люди, читающие и знающие стихи Народного Вожатого. В том далёком кишлаке, называвшемся «Совхоз имени XXII съезда КПК», мне встретился лозунг со словами президента: «Каждый человек – поэт, и поэзия отблагодарит его за это». Их глубина открылась мне не сразу. Только теперь я понимаю их подлинное значение. Да, каждый человек – поэт, пусть даже он не написал ни одного стихотворения и, возможно, вообще никогда в жизни не читал стихов. Потому что каждому снятся сны, каждый стоит перед неизвестным будущим и любой из нас смертен. Снами, предчувствиями, ощущением конечности, наконец, самим необратимым ходом времени, превращающим привычные нам вещи в воспоминания, поэзия вторгается в любую жизнь, как бы та ни пыталась от неё закрыться. Поэзия вскрывает замкнутую в себе жизнь, как консервную банку! (Кажется, неплохо. Вот только что дальше? Ага, нашёл.) Уберечься от неё так же невозможно, как оградить частную жизнь от истории. Поэзия и история взаимосвязаны. Философ Хайдеггер назвал поэзию несущей основой истории (Печигин читал Хайдеггера давным-давно, но сейчас эта фраза из работы о Гельдерлине всплыла в памяти как по заказу. А если он что и напутал, вряд ли кто из коштыров, кроме Касымова, сможет его уличить). Каждый исторический катаклизм всегда сопровождается всплеском интереса к поэзии и ростом её влияния. В стихах предшествующего периода всегда можно найти предвестия грядущих перемен. А когда поэзия становится не нужна никому, кроме самих поэтов, история замедляет ход, а то и вовсе застревает на месте. В России эту связь наглядно продемонстрировали и десятые, и шестидесятые, и девяностые годы минувшего века, годы исторических переломов, неизменно сопровождавшихся революциями в поэзии. Но нигде связь между поэзией и историей не была явлена с такой очевидностью, как в Коштырбастане. Потому что здесь обновителем как поэзии, так и истории стал один и тот же человек – президент Рахматкул Гулимов. Я думаю, его можно назвать не только политиком, положившим конец многолетней гражданской войне и открывшим новую эпоху в развитии страны (Мало, мало!) и, возможно, даже всего мира (вот так-то лучше). Я бы назвал Народного Вожатого поэтом истории. Но поэзия истории иная, чем поэзия, заключённая в стихах. Она пишется на теле страны раскалённым железом и никак иначе написана быть не может! В том же «Совхозе имени XXII съезда КПК», где висел лозунг со словами Народного Вожатого, что каждый человек – поэт, я видел и следы недавней истории – сожжённые дотла во время гражданской войны дома целого кишлака, чьи жители погибли ради того, чтобы в стране наступил мир. Там, в этом отдалённом месте, куда из столицы без пересадки не доедешь, я понял неизбежность истории и осознал, что она невозможна без насилия. Люди, животные и пейзажи тех мест объединены общим сознанием неотвратимости хода вещей, которым не может не проникнуться всякий, кто примет их судьбу близко к сердцу. Неизбежность, скрытая в нашей жизни за сутолокой запутанных причин и следствий, обнажена там, как обугленные камни сожжённых домов на слепящем полуденном солнце.
Печигин остановился – в горле пересохло. Оглушённый чужим звуком собственного голоса, он внезапно перестал понимать, куда несут его сами собой рождавшиеся слова. Но, помолчав несколько секунд, вспомнил, в каком направлении нужно выруливать.
– Президент Гулимов стал тем человеком, который в критический для своей страны момент смог взглянуть в лицо этой безжалостной неизбежности. Выдержав её взгляд, он воплотил её в себе. Лидер, постигший необходимость истории, становится для своей страны судьбой, величие которой измеряется принесёнными ей жертвами. Каждый его шаг делается поступью истории. Поэтому слова его не исчезают, а, как и дела, становятся вехами исторического прогресса. Поэтому стихи Народного Вожатого обращены не только к нам, современникам, но и к потомкам. И века спустя они будут открывать в них новые, недоступные нам сейчас глубины.
Печигин перевел дух. Он без труда мог бы ещё долго продолжать в том же ключе, но его начало тревожить отсутствие реакции аудитории. Он, кажется, сказал уже достаточно, чтобы сорвать аплодисменты, но коштыры сидели неподвижно, с непроницаемыми лицами. Может, они его не поняли? Это было бы неудивительно, Олег и сам не был уверен, что до конца понимал всё, что говорил. Наконец, точно кто-то главный дал отмашку, слушатели захлопали, но как-то неуверенно, недружно. Председатель жюри вручил Олегу кроме конверта с деньгами сразу две статуэтки – одну за книгу, другую за перевод. Печигину не хватало рук, чтобы забрать все свои награды, он едва не уронил одну из статуэток и, ловя её, чуть не выпустил вторую. Председатель неуклюже кинулся ему на помощь, его полное лицо с растерянно приоткрытым ртом вмиг покрылось мелким блестящим по€том, и землисто-серым цветом проступил на нем сквозь загар даже не испуг, а скорее ужас.
Потом был банкет, Печигина посадили за один стол с другими лауреатами. Молодая поэтесса, учёный старик и не сумевший справиться со слезами кряжистый литератор, теперь успокоившийся и повеселевший, с готовностью отвечали по-русски на его вопросы, но между собой разговаривали только на коштырском. В голове Печигина ещё гудел эхом его изменённый микрофоном голос и продолжали тесниться слова, которых он не сказал, поэтому он был благодарен коштырам за то, что они его не трогали. Они, кажется, старались даже не смотреть лишний раз в его сторону, только сидевший ближе других старик, переводя Олегу названия блюд в меню, обращался к нему с преувеличенной предупредительностью, как врач к тяжелобольному. На сцене появились музыканты, начались танцы, и Олег решил, что ему пора: на пляшущих коштыров он уже насмотрелся накануне. Когда выбирался из переполненного зала ресторана и спускался потом по покрытой красным ковром широкой мраморной лестнице, полной беседовавших литераторов, никто не обратил на него внимания, ни разу не остановил и не окликнул. Зажав под мышками по статуэтке Народного Вожатого, он покинул Дворец культуры имени Гулимова, и громадная, в три человеческих роста, дверь закрылась за ним плавно и бесшумно.
Вечером следующего дня пришла Зара. Нахмуренная, молчаливая, упорно отводящая взгляд, когда Олег смотрел на неё, и пристально следящая за ним исподлобья, когда думала, что он этого не видит.
– В чём дело? – не выдержал Печигин. – Что с тобой сегодня?
– Ничего. А что?
– Ты будто по обязанности ко мне пришла, а не по своей воле.
Глаза опущены, точно изучает орнамент своего коштырского платья или разглядывает руки на коленях.
– Нет, не по обязанности. Я думала, что больше тебя не увижу. Думала, ты не вернёшься.
– Теперь видишь, я вернулся, как обещал. Ничего не случилось. Говорил тебе, всё будет в порядке, так оно и вышло. Даже наградили меня. – Олег поставил перед Зарой на стол обе статуэтки Народного Вожатого. – Перед тобой не просто переводчик, один из многих, а автор лучшей книги стихов и лучшего перевода года!
Она смотрела недоверчиво и растерянно, готовая, кажется, скорее не верить себе, чем ему. Он же только благодаря её недоверию, только с ней и для неё мог убедить себя, что обязан своими наградами собственным заслугам, а не усилиям Касымова. Зара взяла одну из статуэток, ту, что побольше, и, рассматривая, гладила рассеянно, точно хотела на ощупь убедиться в её подлинности, а Олег думал: вряд ли, в самом деле, в Коштырбастане вышла за последний год хоть одна книга стихов, которая была бы лучше его «Корней снов», так что если Тимур и повлиял на решение жюри, что при его положении было, конечно, нетрудно, то только помог им сделать правильный выбор. А в том, что его перевод, когда он его закончит, будет лучше всех остальных, Печигин и подавно не сомневался.
Зара стиснула статуэтку обеими руками и, отвернувшись от Олега, прижала к груди. Он положил ладонь на её шею, но она, вздрогнув, отстранилась:
– Не касайся ко мне!
Ну вот, всё как в Москве. С чего он взял, что коштырские женщины не капризничают? Интересно, в каком русском фильме она услышала эту фразу?
– Правильно говорить «не прикасайся».
– Не прикасайся! – повторила Зара с досадой.
– Почему? Что случилось?
– Я знаю, ты ездил с этой женщиной! С этой своей проституткой! Я слышала в редакции!
Ах вот оно в чём дело…
– Ну и что?! Между нами ничего не было, клянусь тебе!
– Никогда не поверю! Такие, как она, своего не упустят!
Зарины гнев, ревность, обида, сверкание её больших темных глаз – всё было немного преувеличенным, как в кино. «Ревность – это сериальное чувство, – вспомнил Печигин слова певицы, – а в Народном Вожатом совсем нет ничего сериального». Теперь Олег сам смотрел это кино со стороны и не видел никакой необходимости в нём участвовать, прося прощения и пытаясь оправдаться. «Сериалы – это для женщин, – решил он, – у мужчин есть дела поважнее».
– Мне, между прочим, не одни эти статуэтки дали в награду, а ещё целую кучу денег. Я давно хотел подарить тебе что-нибудь. Идём, поможешь мне выбрать.
И они отправились по магазинам, Зара – с подчёркнутой неохотой, упрямо глядя в сторону, под завязку полная своей обидой. Но когда стала выбирать и мерить серьги, одни, другие, пятые, шестые, когда застегнула на шее подаренную Олегом золотую цепочку, когда задёрнула полог примерочной, куда захватила целый ворох разноцветных платьев, обида сошла на нет, растворившись в шорохе и шелесте тканей, в зеркалах, где она едва могла узнать себя – такая красота из них на неё смотрела. Она терялась в выборе, боялась ошибиться и вынуждена была полагаться на мнение Олега, а он предлагал ещё и ещё, и то платье, и это, и шаровары, и всё что угодно, потому что коштырские деньги ничего для него не значили, Печигин не научился даже толком различать купюры, на каждой из которых был изображён Народный Вожатый, где в фас, где в профиль, где в виде памятника или бюста. Отдавать эти даром доставшиеся ему гладкие бумажки было просто, они не имели над ним никакой власти, зато с каждым подарком увеличивали его власть над Зарой. Она обретала зримую форму купленных вещей, изгибалась украшенными восточным орнаментом мягкими складками, отражалась в счастливом блеске Зариных глаз, и это возрастание власти наполняло его уверенностью и силой. Поэтому когда Зара предложила ему тоже купить себе что-нибудь коштырское, вон тот, например, праздничный чапан, Печигин не отказался. Перевязав его в примерочной расшитым серебряной нитью кушаком, он ощутил, как приятно коже прикосновение прохладной шёлковой подкладки. Каждое его движение, обёрнутое в тёмно-зелёный бархат этого чапана, неизбежно сделается иным, чем прежде: вальяжным, взвешенным, неслучайным. Глядя на себя в зеркало, Печигин решил, что чапан идет ему, пожалуй, ничуть не меньше, чем Касымову. Показалось ему это или его лицо и в самом деле стало шире, а глаза едва заметно сузились?
Потом, когда они вернулись домой и новые вещи лежали разбросанные по неосвещённой комнате вперемешку со снятыми старыми, а Зара лежала на плече у Печигина и её рука с остаточной, как будто автоматической нежностью гладила его грудь и живот, хотя сама она, кажется, уже и пошевелиться не могла, Олег, всё ещё движимый ненасытимой потребностью дарить, спросил:
– Сколько б ты хотела, чтобы у нас было детей?
Зара приподнялась на локте, и даже в полутьме было видно, как её обычно замкнутое лицо раскрылось от счастливого удивления. Она словно теперь только поверила, что связь с Олегом существует не в одном лишь её воображении, и торопливо, почти испуганно положила пальцы на его губы, чтобы он не сказал чего-нибудь лишнего, что могло бы всё испортить.
– Кто тебя тянул за язык?! Скажи мне, кто?! Тебя! Тянул! За язык!!!
Касымов подался вперед, к Олегу, и лёг животом на столик между ними, накренившийся под этим грузом так, что коньяк и закуска опасно заскользили к краю, а тарелка с зеленью упала, украсив ковёр узором рассыпавшейся травы. Тимур не обратил на это никакого внимания, кажется, вообще не заметил. С полузабытых студенческих лет Олег не видел его таким пьяным. Когда он позвонил и попросил Печигина срочно приехать, сказав, что «будет разговор», его голос уже звучал странно, с многозначительными угрожающими паузами. Открывшая Олегу Зейнаб, провожая его в курительную, шепнула на ходу, что у Тимура неприятности на работе. Касымов встретил Олега в полутьме освещённой включенным телевизором курительной, развалясь в открытом на груди чапане на кожаном диване. Ему было жарко, муторно, тяжело, и пухлая рука, распахнувшая чапан, шарила по голой груди, ища, что ещё расстегнуть, чтобы стало легче. Налив Олегу полную пиалу коньяка, он протянул её со словами:
– На, выпей. Выпей за то, что тебя больше нет!
– Как это? – спросил Печигин, но от коньяка не отказался.
– Очень просто. Проще простого. Нет больше такого поэта – Олега Печигина. И не было. Ни в одном магазине во всем Коштырбастане ты не найдёшь больше своей книги. Ни в одной библиотеке, ни в одном ларьке или киоске. Всё, твои «Корни снов» выкорчеваны с корнем! Остатки тиража пойдут под нож.
– Почему? Что-нибудь случилось?
– По кочану! Кто тебя тянул за язык?!
Тут-то тарелка с зеленью и очутилась на полу. Олег наклонился подобрать траву и, глядя снизу на громоздившееся над животом на подушке второго подбородка пышущее лицо Касымова с раздутыми гневом ноздрями и сияющими в свете телеэкрана щеками, спросил:
– Я что-то не то сказал на вручении премии?
– «Не то» он сказал! Будь благодарен, что тебя не арестовали сразу после того, как ты сошел со сцены! Скажи спасибо, что отправился домой, а не в следственный изолятор.
Касымов выплёвывал слова с такой яростью, что Олег подумал: «Преувеличивает. Пугает, наверное».
– Зачем нужно было говорить про «Совхоз имени XXII съезда КПК»? Про сожжённые дома и обугленные камни? Ты что, не понимаешь, что о таком вслух не говорят?! Все знают, что война есть война, она давно закончена, благодаря мудрости президента заключен мир – что тебе ещё нужно?! Кому ты играешь на руку своими намёками? Даже не намёками – прямыми инсинуациями! Кого обманут твои славословия в адрес Гулимова, если любому ясно, что это лишь прикрытие, чтобы сказать о тех событиях! А всё остальное в твоей речи – пустые колебания воздуха, на которые никто не обратил никакого внимания. Я видел её в записи – если бы её, как планировалось, показали по телевидению, это было бы равнозначно официальному признанию того, что произошло в том кишлаке! Но этого не будет никогда! Слышишь, никогда! Тебя вырежут из церемонии вручения, и на экране ты больше не появишься!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.