Текст книги "Тайный Тибет. Будды четвертой эпохи"
Автор книги: Фоско Марайни
Жанр: Зарубежные приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Глава 10
Таинственный бон
Пемоганг: первая тибетская религия
Надписи на стенах раскрывают душу страны. Естественно, что в Италии, стране чрезвычайного индивидуализма, путешественник видит стены, сплошь разрисованные буквой W, что означает viva (да здравствует) то-то и то-то, и буквой М, что значит morte (смерть) тому-то и тому-то, и буквы W часто переделывают в М и наоборот, и все в конечном итоге превращается в неразборчивые каракули. Естественно, что в некоторых северных странах, дисциплинированных, путешественник находит надписи в парках со словами shon («красиво») и стрелкой-указателем; также естественно, что в Индии, где веками существовала вера в очищающую силу слов, на вокзалах встречаются такие плакаты: «Ведите себя хорошо, потому что только так можно заслужить доверие окружающих».
В Тибете можно встретить надписи любого рода, написанные мелом на стенах, нарисованные на дверях, выложенные рядами белых камушков на горах и вырезанные на каменных стенах. Но они всегда религиозные: «О сокровище в цветке лотоса», или «Долгой жизни нашему дорогому защитнику» (далай-ламе), или «Почитай Три драгоценности» (Сенге, Что, Гедун – Будда, дхарма, община). Свастики правые и левые тоже встречаются часто. Свастика – очень древний символ, который немцы взяли у Востока; в Китае, Тибете и Японии она ассоциируется буддизмом. Правую свастику использует Гелуг; «нереформированные» школы обычно используют свастику, указывающую в другую сторону.
Иногда, однако, можно увидеть левостороннюю свастику в деревнях или на дверях домов, которые не принадлежат ни к каким ламаистским школам. В таких случаях, вместо знакомой мантры «Ом мани падме хум», вы увидите «Ом матри салей ду». Там будут такие же менданги, такие же чортены, такие же тарчо, и, может быть, вы даже найдете небольшой монастырь в округе, но знайте, вы находитесь в районе, где сохранился первоначальный тибетский культ – религия бон.
Все связанное с боном чрезвычайно интересно. В течение многих веков буддизм сильно модифицировал его (и в свою очередь оказался под его влиянием). Буддизм полностью выжил его в некоторых районах и ограничил в других, но ему не удалось разделаться с ним до конца. Тут и там все еще находятся семьи, традиционно принадлежащие к бону, и целые районы и деревни, где придерживаются исключительно бона. Пемоганг («Коленный холм»), деревню недалеко от Ятунга, преимущественно населяют бонпо, приверженцы религии бон. Я пошел туда сегодня утром. Из Ятунга я немного прошел по караванному пути, оставил его на дне долины и несколько часов карабкался по каменистой ослиной тропке, которая извивалась среди сухих зарослей и скалистых пропастей. Внизу подо мной открывалась долина, становясь все более грандиозной с каждой минутой, а рев потока переходил в глубокий, непрерывный, но неразличимый рокот. Одновременно казалось, что горные пики на той стороне долины поднимаются и приобретают более величественные пропорции. Вдалеке виднелся Кундуганг, покрытый льдом и снегом. Я набрел на ельник и вышел на плато у подножия каких-то высоких гор. Здесь среди ячменных полей и пасущихся яков лежали три деревни: Киримце, Гангку и Пемоганг. Киримце и Гангку – обычные тибетские деревни с маленькими буддийскими храмами. Но Пемоганг – исключение; это приют бона.
Пока шло время, погода, сначала великолепная, постепенно портилась, и, когда я дошел до Гангку («Девять хребтов»), небо плотно затянули тучи. Пейзаж был мрачен. Пемоганг виднелся вдали, на другом конце плато. Это деревня примерно из двадцати домой, и все ее жители – крестьяне. Я подошел к ней по тропинке, змеившейся среди зарослей шиповника и полей ячменя, но она все равно казалась ужасно далекой.
Любой, кто пытается почувствовать скрытую душу мест, по которым путешествует, знает, как глубоко в нем поселились местные боги. Да, бог создал людей, но и люди тоже создали бога. На самом деле высшая и конечная цель каждой цивилизации – создать бога. В его личности сублимируются поэтические видения, соборы мысли воздвигаются в его честь, и самые возвышенные выражения красоты стремятся его изобразить. Наконец, бог возвращается к человечеству, наполняя долины, моря, леса и города жизнью и вдохновением.
Может быть, потому, что буддизм как религия имеет такое глубокое и широкое значение; может быть, потому, что буддийское искусство, как и христианское искусство, подарило человечеству некоторые из самых памятных свидетельств о том, до каких высот может подняться вдохновение; может быть, из-за многих великих личностей, которые наделили его простором, светом и метафизической гордостью, может быть, по этим и другим причинам, о которых мне неизвестно, я всегда чувствовал что-то знакомое и приятное в долинах Тибета, почти как если бы я родился и воспитывался там, а не во Флоренции. Но по дороге к Пемогангу я чувствовал, что это незнакомая цитадель, возможно, даже враждебной вселенной, возможно, глупой, злой или коварной. То малое, что я знал о религии бон, не вдохновляло. В древние времена они приносили человеческие жертвы. Были странные связи между манихейством и шаманизмом. Их мир населяли добрые и злые силы, занятые вечной борьбой. Как говорят в народе, они были некромантами и экзорцистами, заклинателями змей и специалистами по приготовлению ядов. Это были оккультные, демонологические этруски Азии.
Я испытывал похожие чувства, когда впервые приблизился к деревне айнов в Хоккайдо в Северной Японии. Я знал об этом первобытном туземном культе с его непонятной персонификацией огня, моря, гор, воды, разных болезней, хижин, в которых они живут, и, наконец, о культе медведя, которого заботливо растят во всех деревнях айнов, а потом убивают и поедают на ритуальных пиршествах, чтобы установить союз с невидимым, – дикая и варварская форма теофагии. Но потом я узнал айнов получше и познакомился с их легендами и миром, и постепенно долины и горы Хоккайдо начали говорить со мной собственными голосами. Это уже было не просто место на карте, и мое чувство неизвестности, моя подозрительность сошли на нет. Капуи – боги айнов – оказались, как и сами айны, простыми, вспыльчивыми и авантюрными, игривыми или свирепыми, но скорыми на прощение и в любом случае совершенно иррациональными. Они были братьями ветра, играющего среди листьев летом, шумных потоков весной, ревущих лавин зимой; неясные персонификации природы, памяти предков, первобытных философских прозрений, в центре которых была идея рамата (духа), тайной связи между сердцем человека и вещами.
Но передо мной был Пемоганг. Там жизнь не отличалась от жизни в Гангку или Киримце. Женщины работали в полях. Завидев меня, они сразу же принялись кричать: «Пар! Пар!» («Фото! Фото!»). Белый человек в этих местах – это, как правило, Хомо фотографикус. Там были две голосистые старухи – голосистые, как все старухи в Тибете, – и девушка лет пятнадцати-шестнадцати в лохмотьях, подпоясанных веревкой; каждое движение открывало ее свежее и здоровое, но страшно грязное тело. Вскоре прибежала обычная орда тибетских детей, которые не знают, что такое робость. Они прыгают на тебя, вырывают вещи из рук, тянут за одежду, просто от хорошего настроения и веселья.
Дома в Пемоганге были бедные. Дорожка, соединявшая их, состояла из грязи, камней и коровьего навоза. В деревне стоял характерный запах маленьких альпийских деревень. Виднелись развалины чортенов и много камней с надписями «Ом матри салей ду». Наконец-то я встретил мужчину. Он был похож на крестьянина, но в том, как он подошел ко мне, была какая-то скованность, и он посмотрел на меня, как бы говоря: «Что этот незваный гость тут делает?» Я спросил его, где деревенский храм, и он вдруг разулыбался и стал подобострастен, но в нем не чувствовалось внутреннего подобострастия; казалось, он ведет себя так в надежде получить выгоду. Он говорил со мной со снисходительным превосходством, плохо скрываемым презрением, которое я редко встречал среди лам.
Снаружи храм ничем не отличался от любого ламаистского храма. Это была квадратная постройка с большой бревенчатой крышей и маленьким позолоченным павильоном (кенчира) наверху. Вход находился под портиком, на стенах была обычная роспись. Я сразу же заметил Четырех Царей (гьялчен деши), таких же во всем, как и ламаистские Четыре Царя, и четырех богинь, которые главенствуют над временами года: синюю Яги Гьемо (царица лета), желтую Гунги Гьемо (царица зимы), зеленую Тонги Гьемо (царица осени) и красную Чиги Гьемо (царица весны). Эти четыре царицы, казалось, имеют особое значение в религии бон, но они были изображены в виде ламаистских богинь, то есть их внешний вид опять-таки целиком соответствовал внешности индийских богинь. Должен признаться, я питал смутную надежду, хотя таких оснований не давало мне ничто прочитанное или услышанное, что бонпо смогли изобрести хотя бы самый элементарный собственный язык искусства, но меня постигло разочарование.
На самом деле было неразумно ожидать чего-либо иного. Лишь очень немногие высшие цивилизации смогли создать поистине независимый художественный язык. Практически ничего не произвел, например, духовный мир добуддийской Японии и мир синтоизма (туземного культа японского архипелага). Художественные усилия нации в первую очередь были направлены на возвеличивание буддизма. Это вопрос более серьезный, чем можно предположить. Если только не учитывать принцип последовательного иконоборчества, как, например, в исламе, обычные люди, огромная масса верующих, за исключением философов, требуют, чтобы божество имело форму. Как и какую форму выберет цивилизация, это есть процесс с неисчислимыми следствиями.
Войдя в храм, я сразу же увидел, что каждая деталь архитектуры, иконографии и священной обстановки взята из ламаизма; я думаю, что и богослужение очень похоже. Были те же барабаны, те же трубы из бедренных костей человека (которые, по возможности, должны быть костями шестнадцатилетней девственницы), те же лампы для масла, тот же маленький трон для главного ламы, те же белые раковины, чтобы трубить в них, те же скамьи для монахов, те же деревянные маски для танцев – все, по сути, было то же самое. Если бы я не знал, что нахожусь в храме бона, мне было бы трудно в это поверить. Там даже был большой застекленный книжный шкаф с книгами, совсем как шкаф с буддийским Кангьюром. Но в этом шкафу лежали таинственные писания бонпо, которые Джузеппе Туччи исследовал одними из первых.
Мой спутник сказал мне, что он лама Юлгье – даже слово «лама» (учитель) взято у соперничающей религии, – и долго объяснял мне нараспев, как будто повторял стихи, выученные наизусть и неправильно понятые. Пемоганг, наверное, очень далеко от мира, потому что он смотрел на мой фотоаппарат с большим опасением. Он знал, что это такое, но, казалось, совсем не уверен, что мне можно разрешить фотографировать его богов. Наконец мои глаза привыкли к темноте, и я увидел, что стены полностью покрыты росписью и что в конце храма стоят какие-то большие и чрезвычайно уродливые позолоченные статуи.
Когда стал видеть лучше, я заметил некоторую разницу между ними и росписями и статуями в буддийских храмах. Все имена тоже были другие. Чаще всего встречалась фигура Тонпы Шенраба, учителя и основателя учения бон. Его положение в этой религии соответствует положению Гаутамы Будды в ламаизме. На одной большой фреске слева от входа он был изображен с шестнадцатью учениками в группе, что полностью повторяет знаменитый и распространенный мотив Будды с его шестнадцатью архатами.
Напротив нижней стены храма стояли какие-то огромные статуи в большом позолоченном святилище. Слева опять был Тонпа Шенраб, похожий на Будду, рядом с ним еще более внушительная и грозная статуя, заметно уродливая и неуклюжая, изображающая Пему Чунгне («Появившийся из лотоса»?). Она была покрыта позолотой и стояла наполовину в святилище, наполовину вне его.
– Тонпа Шенраб похож на Будду как две капли воды, – заметил я.
– Конечно, – ответил «лама» Юлгье. – У всех наших богов есть буддийский аналог.
На самом деле он не сказал «буддийский», такого слова нет в тибетском языке. Он сказал слово «чо», «вера». Юлгье говорил о буддизме, называя его «вера Гелуг». Я не знаю, всегда ли бонпо так называют буддизм, или Юлгье сказал так, чтобы мне было понятнее.
– Пема Чунгне, например, то же самое, что Чампа (Майтрейя), будущий будда, учитель любви, – продолжил он.
– Но ведь бон – это одно, а буддизм – совсем другое, разве не так, лама Юлгье?
– Да, – ответил он, – мы были первые.
Он сказал это таким тоном, как будто это был общеизвестный факт.
– Наша вера – настоящая вера Тибета, – продолжал он. – Буддизм пришел из Индии. Так или иначе, мы все стремимся к одной цели. Это все равно что я поехал бы в Лхасу через Пхари, а вы через Кампу. Дорога разная, а цель одна.
Это была очень тонкая аналогия, но если следует доверять первому впечатлению, то мне все-таки не нравится религия бон. Есть в ней что-то жутковатое, хотя это всего лишь впечатление, я повторяю. Может быть, чувство, что это первобытная религия, у которой только тогда появились настоящие храмы, писания, обряды и искусство, когда она вступила в контакт со своим соседом – буддизмом. Наконец, есть тот факт, что великий человеческий дух ни разу не выразился в ней – а это настоящий признак низшего качества. Ее пространства никогда не освещались – они оставались мрачными и темными.
У нас есть только скудная информация о древнем боне, в основном то, что содержится в «Кесаре» Линга, очень длинной, воинственной рыцарской поэме, датируемой V веком н. э. Точно известно, что там приносились жестокие человеческие жертвы, и, видимо, дух века был не только по-варварски здоровый, но и дикий до крайности. Там постоянно говорится о том, как вырывали глаза, пили кровь из черепов, как пытали врагов, брали трофеи в виде частей человеческих тел и приносили их царям-победителям и так далее. Когда солдат Линг захватывает шпиона из Хора, он злорадствует при мысли о пытках, которым его подвергнет:
Кровь из печени польется через рот.
Не повредив черепа,
Мы вытащим через рот все внутренности.
Человек будет жив, хотя его сердце будет вынуто через его рот.
Когда буддизм наконец пришел в эту страну, изменил обычаи диких горцев и пролил свет индийской цивилизации, бонпо пришлось отказаться от жертвоприношений людей и животных и вместо этого использовать тормы, маленькие статуи из теста из ячменной муки, масла и воды. Это очень похоже на то, что происходило в III веке н. э. в Японии, когда терракотовые статуи (ханива) заменили мужчин и женщин, которых раньше зарывали живьем, когда умирали японские правители.
Борьба между добрым и злым демиургами является фундаментальной в концепции вселенной бона. Таким образом бонская теогония определенно происходит из иранских и манихейских источников. Недаром бонпо согласны с тем, что их вера ведет происхождение из Западного Тибета. Их космогония, их ритуалы, однако, возвращают нас к примитивным и недифференцированным культам Центральной и Северной Азии, известным под общим названием шаманизма. Для бонпо, как и для шаманов, небеса представляют наивысшую важность. Небеса – это мудрость и сила, видимый аспект божественности. С небес – то есть с одного из девяти небес – спускается веревка (мутаг), по которой происходит обмен между этим и потусторонним мирами; мертвые поднимаются по ней к своей надземной цели.
Мифология бона чрезвычайно сложна; в ней бессчетное количество оккультных духов и божеств, почти все они враждебны человеку; эти духи ревниво относятся к своим владениям – земле, деревьям, рекам, – и их нужно задабривать постоянными жертвами. В том числе и по этой причине священники бона всегда были экзорцистами и некромантами и легко впадали в транс, когда, как считается, ими овладевают духи или когда они общаются с божественными духами. Возможно, тибетцы ведут свою любовь к маскам из шаманизма. Во многих местностях как в Тибете, так и за его пределами шаман, когда им овладевает дух или бог, закрывает свое лицо маской, что символизирует полное преображение его личности.
Выходя из храма, я заметил на росписях у входа четырех ужасных богов – лама не смог назвать мне их имена. Моим первым желанием было сказать, что разделение богов на ужасных и мирных тоже скопировано у ламаизма. Но, поразмыслив, я решил, что на самом деле может быть наоборот. В действительности древние тибетские легенды говорят, что, когда Падмасамбхава проповедовал буддизм в Тибете, он обратил не только людей, но и множество местных духов и демонов, которые затем перешли в буддизм, сохранив свои ужасные формы в роли его поборников и защитников. Во всем этом есть глубокая истина; иными словами, буддизм не вытеснил существовавшие до него религии в одночасье, но впитал многие их черты. Этим может объясняться все то дикое, кровожадное, варварское, сатанинское в тибетском искусстве, все то, что представляет собой сохранившиеся остатки древнего азиатского субстрата, важным элементом которого является бон. Так, рассмотрев картины во второй раз, я счел их единственными действительно автохтонными чертами, идеально настроенными на тайный дух мрачной, зловещей религии, целиком состоящей из змей, экзорцизма и заклинаний.
Мы вышли на воздух. Снова светило солнце. Красно-желтые цветочки росли между большими камнями, которыми была вымощена деревенская площадь. Я почувствовал освобождение. Вдалеке ледяная вершина Кундуганга сверкнула в ясном небе, а потом ее снова затянули тяжелые предвечерние тучи. Женщины пели, работая в полях.
Глава 11
Видения мертвых
Лама Нгаванг: «Вы такие же цивилизованные люди, как и мы»
Киримце – крошечная деревушка, лежащая на том же плато, что и Пемоганг. Но в Пемоганге храм бона, а в Киримце прекрасный буддийский храм, принадлежащей школе Ньингма («древние»). Можно было ожидать, что между двумя деревнями будет некоторая вражда, но я не смог заметить ни следа ее, во всяком случае на поверхности. Жители Киримце говорят, что жители Пемоганга придерживаются бона между делом, так же как жители итальянской деревни сказали бы о своих соседях, что они лозоискатели, или умеют прививать деревья, или что-нибудь в этом роде. Иными словами, они говорят о них как о соседях, которые случайно имеют некоторые особенности, но в принципе ничем не отличаются от них.
Только один человек слегка поморщился, когда я сказал ему, что иду в Пемоганг; это лама Нгаванг из Киримце. Но лама Нгаванг – человек особый и сам себе указ. Это старый ворчун, невероятно старый и с невероятно редкой бороденкой, которую даже сложно так назвать. У него всегда наготове свое мнение, ясное и четкое, и он всегда говорит напрямик.
Мне будет трудно забыть нашу первую встречу. Я спустился с гор, окружающих Киримце на западе. Погода в тот день из плохой стала кошмарной. Помню, как тучи становились все серее и серее, горы поднимались бесконечно, пока не исчезали в облаках, и наконец полился дождь, накрыв всю округу серой пеленой. В конце концов я понял, что заблудился. К счастью, я набрел на чортен. Остановился, услышал голоса и обнаружил, что неподалеку деревня. Я вышел прямо к монастырю-храму. Это было большое, прочное, беленое здание с высокими стенами вокруг двора, куда можно было попасть через деревянную дверь. Во дворе было пусто. Я промок, замерз, проголодался и устал. Я позвал кого-нибудь. На деревянном балконе появилась пожилая женщина.
– Входите! – сказала она. – Тут огонь.
Я поднялся по скрипучим ступенькам и оказался в дымной комнате, наполовину кухне, наполовину ризнице. Старый лама сидел в углу у окна. Его очки висели на кончике носа, и он вслух читал молитвы. То и дело он замолкал, чтобы отпить чаю, но не отвлекался. И даже не взглянул на меня.
– Лама Нгаванг читает писание, – прошептала женщина с большим и явным почтением. – Не отвлекайте его! Садитесь у огня и обсохните. Но откуда вы взялись? Что вы делали в горах в такое время? Разве вы не знаете, что там риигомпо (горные демоны), которые высасывают жизнь и оставляют человека пустым? Выпейте чаю! Лама скоро освободится.
Ее муж-лама – ламам в школе Ньингма разрешено жениться – продолжал бесстрастно читать. От моей одежды пошел пар, она высыхала, и с каждой минутой я чувствовал себя все лучше. Темнело, и кухня-ризница наполнилась тенями. Это была комната неправильной формы, черная от сажи. У одной стены стояли горшки и сковороды, четыре мешка, стопка поленьев, миски, седла, тибетские тапочки, чашки, статуэтки, маленький барабан, лампы, ручки из павлиньих перьев, масляные приношения, бронзовое дордже – короче говоря, все, что нужно благочестивому ламе для исполнения его обязанностей.
Вскоре, сжимая в руках чашку с чаем, чтобы согреть пальцы, я почувствовал на плече руку и услышал низкий, почти пещерный голос:
– Оэ! Оэ! Откуда же вы явились?
Это был лама Нгаванг, который встал и босиком подошел к очагу. Потом я узнал, что он практически каждое предложение начинал с «оэ, оэ!» таким тоном, каким говорят «Господи боже, да послушай же ты меня, наконец!». В первый раз, когда я его услышал, он показался мне грубым, и это на минуту внушило мне неприязнь к нему. Но вскоре я понял, что ошибся; лама был очаровательный старичок. Один из тех людей великой веры и великой прямоты, которые точно знают, чего хотят, а хотят этого потому, что это отражает их непоколебимое представление о том, что правильно и хорошо.
В следующий раз, когда я пошел навестить его, погода стояла прекрасная. Двор храма заливали теплые, яркие лучи. Везде вокруг я видел растущие в старых жбанах из-под бензина цветы. Кто знает, как они сюда попали? Двор, естественно, служил и молотильней, и там сохли разложенные травы и бобы.
Я поднялся к ламе Нгавангу. Он встретил меня широкой улыбкой, которая идет от сердца. Он не поверил мне в прошлый раз, когда я сказал, что вернусь. Но вот я вернулся. Он пришел в восторг.
– Не хотите чаю? Оэ! Оэ! Дролма! Принеси чаю для чилинг-па (иностранца). Но вы сошли с ума, что пришли так поздно, да еще в дождь! Кто знает, что встретишь в горах ночью! Вы читали «Ом мани»?
Лама твердо посмотрел на меня.
– Да, да, конечно, читал.
Ответить ему «нет» было бы невозможно. У кого хватило бы духу разочаровать старика с такой твердой и неуязвимой верой? Для ламы Нгаванга все было очевидно, ясно, бесспорно. Скоро он спросил меня о моей стране.
– Есть монастыри в тех местах, откуда вы родом? – спросил он. – Оэ! Оэ! Вы же не из варварской страны, правда?
– Нет, я не из варварской страны, лама Нгаванг, – ответил я. – В моей стране много монастырей.
– И много лам?
– Много лам.
– И вы читаете писания?
– Мы читаем писания.
– Молодцы, молодцы, тогда вы такие же, как мы, вы тоже культурные люди! Оэ! Дролма! Ты слыхала? Они такие же, как мы! Они тоже культурные люди!
Наверное, мне надо было объяснить разницу между нашими странами в религии и многих других вещах, но мне не хватило смелости. Счастье ламы от моих слов наполнило его лицо светом и теплотой. Я подумал, как, наверное, смотрелись христиане прошлых веков, когда торговцы из Центральной Азии рассказывали им о разрозненных общинах верных несториан в империи монголов. Лама Нгаванг – простой и прямой человек, который прожил в изолированной горной деревне больше семидесяти лет, и лишать его иллюзий было бы бессмысленно и жестоко.
Потом мы пошли вниз посмотреть на храм. На ступеньках нас остановила старая женщина из деревни, которая привела маленькую девочку. Старуха быстро заговорила с ламой. Дослушав, он повернулся ко мне.
– Оэ! Девочка больна, вы должны ее вылечить, – сказал он.
Я попытался объяснить, что не могу, потому что я не врач.
– Что? Вы не врач? Но вы же, чилинг-па, все врачи! Когда надо, мы тоже все врачи… А у вас столько необычайных лекарств! Оэ! Оэ! Посмотрите же на девочку и выпишите ей хорошее лекарство!
Мне пришлось сдаться и попробовать по-своему выяснить, что с девочкой не так. Увы, больших медицинских знаний не потребовалось. Она была тоненькая, бледная, с чахоточным румянцем и сказала, что у нее болит в груди. Я попросил ее плюнуть на листок бумаги, и она выплюнула кровь, яркую, багровую кровь. Бедняжка! Что можно было сделать для нее? Трудно найти воздух лучше, чем в Киримце. Я сказал, что она должна отдыхать и хорошо питаться.
– Я знаю, что с ней, – объявил лама Нгаванг. – Демон хочет ей зла. Я его изгоню. Дролма! Оэ! Дролма! Принеси мне дамару (маленький барабан)!
Экзорцизм продолжался какое-то время. Когда старуха и девочка ушли, лама Нгаванг встал у двери храма, расставив ноги, похожий на старое дерево, пережившее страшные бури. С угрожающим жестом он сказал что-то насчет «проклятых демонов, которые никогда не оставляют нас в покое». Из его слов всем на земле и на небе должно было стать ясно, что он, лама Нгаванг, и они, демоны, непримиримые враги.
Видения мертвых
В маленьком храме Киримце, как и во всех остальных храмах Тибета, много фресок. Две особенно любопытны. Одна изображает великий рай Падмасамбхавы; другая изображает «видения мертвых». Давайте рассмотрим картины «видения мертвых» и подумаем, как действует на цивилизацию то, что она приняла веру в единственную конечную жизнь, и сравним ее со следствиями веры в будущие перевоплощения.
Вера в единственную жизнь – западная вера – приводит к напряженному, возбужденному, лихорадочному мировоззрению. Время поджимает, наша единственная, неповторимая юность утекает сквозь пальцы, словно жемчужины, невозвратимо упавшие в пропасть. Любовь и ненависть разрастаются до размера недвижимых гор. Добродетель украшает душу, как пылающий меч, а грех отягчает ее, как гранитная глыба. Все уникально, окончательно, необозримо. Наконец, приходит смерть не как этап пути, а как конец, событие невероятного, ужасающего значения.
Таким образом, жизнь отдельного человека полна забот и ответственности. После творения следует жизнь во времени. Ты имеешь свободу действий, твои дела могут быть благотворны, или вредны, или даже фатальны для вечного внутреннего принципа. В итоге смерть обрезает процесс становления, и прошлое застывает, непоправимое. Грех неумолимо требует наказания. За земной жизнью следует суд, потом вечность. Мы вышли в свой единственный раз на сцену жизни, после которого нет возврата. «Живешь только раз», как говорится в народе. И умираешь тоже только раз.
Но вера в реинкарнацию, в последовательность жизней, приводит к мировоззрению более величественному и менее драматическому, к более широкой, но более бесстрастной картине вселенной; успокоительной, снимающей боль картине, где много времени и терпения. В такой вселенной некоторые жестокие вопросы утрачивают свое жало, в том числе и самый жестокий из всех: почему страдают невинные дети? В такой вселенной страдание детей входит в общий порядок; это следствие, наказание за зло, причиненное в прошлых жизнях. Вся картина более умиротворенная и логичная. Жизнь уже не столько эпизод, сколько состояние; вернее, это теоретически условное состояние, но условное состояние, которое длится несказанное количество веков. Космическая жизнь человека могла бы теоретически состоять из одной земной жизни, но обычно она состоит из бесчисленных последовательных перерождений. Поэтому смерть не трагическая высшая кульминация, единичное страшное событие, ключевой момент, после которого нет возврата, но, как и жизнь, всего лишь опыт, который повторяется через определенные интервалы, обычный переход, к которому надо привыкнуть, процесс такой же естественный, как закат в конце дня. Поэтому буддисты всегда были великими танатологами, великими учеными смерти. Занятые вопросом, как сбежать из потока становления, чтобы достичь невыразимой безмятежности бытия, они смогли изучить смерть с простотой и отстранением промышленника, изучающего фазу производства. Для них смерть не тайна, а задача.
Результаты их длительных и глубоких трудов в этой сфере разума и интуиции еще в XIV веке были собраны в книге, кардинально важной для духовной жизни Тибета. Это Бардо Тхёдол («Книга, приводящая к спасению промежуточной жизни единственным фактом слушания»). Словно путеводитель по иному миру, она дает поразительно подробные описания видений, возникающих в уме мертвого человека от первого до сорок девятого дня после того, как он покинул свое тело; то есть до момента, когда он на пороге вхождения в новую телесную оболочку. В этих видениях синтезировалась ламаистская концепция реальности и вселенной. От чистоты недифференцированного Абсолюта, отблески которого появляются на первых этапах этой временной жизни после смерти, со временем происходит постепенный переход к идеальной мысли, потом к персонализированной мысли и, наконец, к материи. Так же Запад, рассматривая жизнь с точки зрения биологии, видит, как развитие вида повторяется в развитии индивида, так и ламаизм, рассматривая жизнь с точки зрения космоса, видит в этом промежуточном состоянии жизни после смерти (бардо) повторение эволюции реальности от Абсолюта (Будда) к иллюзии (сансара).
Попробуем говорить конкретнее. После смерти, как уже говорилось, принцип сознания попадает в промежуточное состояние бытия сроком сорок девять дней. Из него он может либо освободиться (перейти в нирвану), либо вернуться в сансару, круговорот жизни. Бардо Тхёдол старается поставить его на путь эзотерического знания фундаментальных буддийских истин, позволяя ему «немедленно отвратиться от феноменального плана существования и воспринять толчок к сфере Абсолюта» (Туччи). Фундаментальная истина буддизма состоит в том, что сансара, круговорот жизни, не более чем пустая внешность и иллюзия, и что лишь Абсолют существует на самом деле, и, только отождествившись с ним – став Буддой, можно освободиться от сансары.
Ключевой этап в космической истории индивида происходит в первые дни после смерти. Принцип сознания начинает осознавать чистое, бесцветное свечение. Тот, кто признает в нем Абсолют и сможет слиться с ним, спасается и оканчивает свой цикл перерождений. В ином случае он спускается на шаг к множественному, к становлению, к иллюзии и страданию. В последующие дни принцип сознания постепенно переживает весь процесс космической эволюции в пространных символических видениях, отделяясь от тела. Открытые для него возможности представляются в виде последовательных дихотомий, альтернатив освобождения и порабощения. Если он поймет первое, то он войдет в цикл рождений на более высоком уровне; если победит привязанность ко второму, то он спустится еще ниже под действием кармы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.