Текст книги "Прокаженные. История лепрозория"
Автор книги: Георгий Шилин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Гляжу, мужики наши не уезжают, заглядывают в дверь, тоже узнать хотят, какая такая у меня болезнь! Смотрю, опять выходит тот молодой доктор. Я к нему.
Какая ж, говорю, болезнь у меня, доктор, – скажите, сделайте милость! Он остановился, посмотрел кругом. Присел на скамью, вынул папироску, закурил. У тебя, говорит, другая болезнь, от которой лечат в особых санаториях, далеко отсюда… Какая ж все-таки эта болезнь? – спрашиваю опять. У тебя, молодой человек, проказа – вот какая… Тут я и ожил. Проказа! – опять-таки нарочно громко сказал я, чтобы мужики слышали. Значит, не сифилис? И такая радость охватила меня, доктор, будто опять болезнь сразу прошла – вот как душа повернулась от одного только слова, оттого, что проказа у меня, а не другая болезнь. Никогда-то до того не слышал я такого слова, и про такую болезнь не слышал, и в деревне не знал никто. Посматриваю в сторону открытых дверей, где мужики слушают речь доктора, а сам думаю: нате, мол… Не верили? Теперь послушайте. Зря только детей от колодца прогоняли.
– Что ж дальше? – прервал его Зернов, хмурившийся все больше и больше.
– Ну, встал он, доктор-то этот и говорит: постарайся попасть в тот санаторий – только там лечат таких.
И ушел. Больше я не видел его в этот раз. Потом узнал, что приезжал он вроде как в отпуск из Ленинграда и в больнице той не работал, а как бы гостем был. Вернулся в деревню. Радуюсь. Бабе рассказываю, так и так, дескать, другая у меня болезнь. Какая же, спрашивает баба, болезнь у тебя.
Вылетело из головы, не упомнил… Только не то, что думали. Вот беда: забыл, как называется! Через неделю опять поехал в больницу. А этого доктора уже и след простыл. Уехал. Прихожу опять к доктору, Тихону Федоровичу. Ну, как дела? – спрашивает. А так, говорю, доктор, что у меня не то, от чего вы лечите. Как так? – и вроде как с обидой. – Кто тебе сказал? А вот тот доктор, что у вас тут был, молодой такой… Какой? Начал ему описывать – не помнит.
Да как же! – принялся я сокрушаться. – Неужто он про меня ничего вам не говорил? Да ты обожди, чего ты хочешь, – рассердился Тихон Федорыч, вроде, дескать, уж не учиться ли мне на старости лет у молодых практикантов? Я хочу, – говорю ему, – поехать в то место, где лечат таких, как я. Вот тебе и на! – уставился он на меня. – Да зачем же тебе куда-нибудь ехать, ежели и тут можно лечиться? Да ведь у меня другая болезнь, доктор! Как так? – окончательно осердился Тихон Федорыч. А так, что тот молодой доктор сказал, будто ошиблись. А что же он сказал? – закричал тут Тихон Федорыч. Стал я вспоминать и опять забыл, как прозывается та болезнь. Думал-думал, так и не вспомнил – вылетело из памяти. Ну, вот видишь, – опять повеселел Тихон Федорович, – ты, говорит, и названия придумать не можешь, а говоришь. Так как же, говорю, доктор, ведь сколько лет, а пользы не видно… Как же так? А это, говорит, у тебя оттого, что неаккуратно лечишься, милый… Аккуратней надо посещать больницу – вот что! А я ему несмело так и отвечаю: почему же я столько лет с женой живу, а жена здорова? Это, говорит, бывает… Только лечись аккуратней, и никуда тебе ехать не надо. Опять сделали вливание, опять дал лекарству и поехал в деревню. И снова стало мне хуже, а потом как будто лучше. А скоро жена перестала пускать в город. Погубят, говорит, они тебя там, не езди – и плачет. Даже то, что мужики к колодцу подпускать стали, – уже не радовало. Вижу – подходит конец. Хоть бы смерть! Да нет смерти…
Кубарев помолчал, откашлялся и обеими руками принялся поглаживать свои колени, рассматривая на них заплатки.
– Да, нет смерти… – вздохнул он. – Через год после того, как встретился я с тем молодым доктором, опять поехал в город, хотя жена старалась не пускать. Уговорил – повезла, ноги-то уже не держали – так плохо стало: все равно, думаю, умирать… И у самого входа и больницу, смотрю – сердце так и задрожало – смотрю: тот самый доктор. Приехал, значит, опять! Прошел мимо, не заметил, а может, не узнал. Жену толкаю – дескать, он! Ну, она усадила меня и – к нему. Смотрю, подходит с удивлением. Остановился. – А-а, молодой человек! Почему ты все еще здесь? А я смотрю на него и не знаю, что говорить. Получилось вроде, будто виноват я сам. – Ну, хорошо, говорит, я напишу бумажку для санатория – и езжай скорей. Желаю тебе поправиться. До свидания, молодой человек. – Вот слава богу, думаю, теперь конец мучениям. А он, значит, доктор-то этот, приехал опять из Ленинграда, и на этот раз – заместо Тихона Федорыча в больнице остался, а тот, слава богу, в отпуск уехал. Приехал я в деревню, рассказываю жене. А тут шурин приехал из города в отпуск. Были у него деньги. Хорошо, говорит, дам я тебе сто рублей – поезжай с Груней (жену мою так зовут), пусть она проводит тебя до самого того места. Приехали мы с ней на станцию, взяли билет, сели в поезд. А она посмотрела на меня да и говорит: помнишь про ту лекарству, от которой тебе худо стало, а потом полегчало? Помню. А знаешь, почему тебе полегчало?
Оттого, говорит, что лекарству ту я выливала каждый раз, как ты привозил из города. А наливала в бутылочку чистой воды. Вот отчего тебе полегчало…
– Слышите? – не утерпел на этот раз Туркеев, принимаясь протирать очки. – Ведь даже она поняла!..
Алексей Алексеевич усмехнулся и продолжал сидеть молча, не меняя позы.
– Ну сели мы с ней, голубушкой, в вагон, вещишки разложили, спекла она на дорогу пирогов, курицу поджарила, яичек сварила… Едем помаленьку, беседуем. Вот полечишься полгода-год, поправишься, говорит, приедешь, и снова начнем жизнь, а что пальцев нет, так это ничего, и про нос ты, говорит, даже не думай; теперь, говорит, еще дороже стал ты мне, сердечный ты мой… Хорошая она у меня, голубушка, – просиял он. – Все ухаживает, все укутывает меня, боится, чтоб не простудился… А с нами вместе люди ехали.
Один мужчина сидит против, посматривает все на меня. Что это у тебя за болезнь такая, родной мой? – говорит. Смотрю на него, и совестно стало: ведь опять-таки про дурную болезнь подумать может. Хочу назвать и… – опять забыл, снова из памяти вылетело! Что тут делать. Головушка моя горькая! Я к жене: дескать, не помнишь ли? И она запамятовала. А читать мы с нею плохо читаем, малограмотные, можно сказать, совсем неграмотные. Это бывает, – отвечает человек, – бывает, не трудись искать бумажку. У одного моего знакомого, говорит, тоже вот так было. Это у тебя от простуды. Один раз он простудился – и пошло вот так же, как у тебя… Это ничего, говорит, бери кушай… И подает мне сало, хлеб, чаю принес, закурили с ним – хороший человек попался. Ехали долго. Все относились ко мне хорошо, сидели, разговаривали, угощали, кто чем мог. И такая была у меня радость! Ведь другая у меня болезнь – от простуды!.. Так доехали до одной большой какой-то станции, где надо было пересадку делать. Сделали пересадку. Сели в вагон.
Все битком набито. Вот теснота, думаю, какая! Потом вижу, люди начинают на меня посматривать так, будто пугаются… Смотрю: один привстал, подхватил свои вещишки потихоньку, молчком и скрылся. Затем еще один и еще… К полудню смотрим – только мы с женой и остались. А рядом, за перегородкой, давка такая, что не приведи господь – кричат, ругаются, корзины на головы кладут, один на другом сидят. А у нас все четыре полки свободны, хоть пляши.
Чего это, думаю, случилось? Почему все они поуходили из нашего отделения?
Прямо на удивление, не понимаю. Жену спрашиваю. А она мне и говорит… – тут опять по лицу Кубарева пробежала теплая, светлая улыбка. – А она мне и говорит: это оттого народ ушел от нас, чтобы тебя не беспокоить, видит, больной человек, ну и перешли все, чтобы в покое тебя оставить. Поднялся я тогда, вышел за перегородку и говорю: граждане, зачем же вы так теснитесь?
Ведь у нас там целых четыре полки пустуют, десять человек вместить можно.
Идите, говорю, садитесь, граждане, за место того чтобы тесниться… Тут, смотрю, все так и смолкли, так и уставились на меня. А один прямо в глаза мне и говорит: тебя, братец, надо высадить из поезда, и чего это только начальство да кондуктора смотрят? Кто, говорит, теперь сядет, ежели ты там уже сидел?.. Поднялось тут такое, что весь вагон бросил свои споры и обо мне заволновался. Позвали кондуктора. Зачем, дескать, сажаете таких? Высадить его надо и сдать, вроде, значит, как разбойника. Высадить, кричат, высадить!
Да ведь у меня проказа, говорю, зачем же меня высаживать. Проказа… Вот потому-то, говорят, и высадить надо. Сел я и задумался. Почему меня высаживать надо? Перевели меня все-таки в другой вагон. И жена перешла туда же. Тут совсем свободно стало. Сидим мы с женой, разговариваем. На одной станции сел в наше отделение человек. По виду рабочий. Сидит насупротив меня, молчит, смотрит. Вот, думаю, и этот сейчас сбежит, и этот, думаю, кинется требовать кондуктора… Нет, не требует, не убегает. Сидит, смотрит внимательно. Потом нагибается ко мне, говорит: а скажи, пожалуйста, добрый человек, какая это болезнь у тебя? (Теперь-то я крепко запомнил – как она называется.) Посмотрел я на него и говорю: а вы не думайте, товарищ, будто у меня худое что-нибудь… Меня просто выселили из другого вагона, потому что вида моего испугались, не поняли мою болезнь и кондуктора потребовали… Вы не беспокойтесь, говорю, у меня проказа. Опять он молчит и посматривает.
Потом вынул кисет, сделал себе папироску. Куришь? – спрашивает. Курю. На, закури, – и подает кисет. Поблагодарил его. Сидим, курим молчком. Потом он снова смотрит и спрашивает, не то что у меня, а как бы у самого себя, точно думая над чем: а вылечиваются ли люди от проказы? Посмотрел я на него и тут как-то сразу понял – что это такое, какая это болезнь, – больно уж задумчиво сказал он это: дескать, вылечиваются ли люди от проказы?
Кубарев пристально посмотрел на Зернова. Тот молчал, сосредоточенно слушая. Сергей Павлович смотрел в окно, наблюдая заходящее солнце.
– Посмотрел я на лицо его, – продолжал Кубарев, – и до того не по себе стало мне, до того тягость легла на душу, что и папироску уронил, и опять почувствовал я боль кругом, как в деревне… Вот как… А он сидит, не уходит, молчит. Ты, говорит, добрый человек, едешь, видно, в такое место, где лечат прокаженных. Долго, говорят, тебе еще ехать придется. Потому, советую тебе, никому не говори, пока не доедешь до того места, что у тебя проказа. Доехал он до своей станции, попрощался с нами, пожелал мне поправиться и слез…
Кубарев замолчал и уставился в пол. В окно билась синяя муха. Туркеев распахнул окно, выпустил муху. Кругом стояла тишина голубого апрельского вечера. Алексей Алексеевич поднялся. Кубарев тоже встал и кротко посмотрел на него.
– Привезла меня, значит, жена сюда, устроила как надо, а потом уехала.
Дома-то ведь хозяйство, дети. Уж вот второй год живу. И вижу я, доктор, – глубоко вздохнул он, – вижу я, что от болезни этой люди не вылечиваются, нельзя от нее вылечиться, – и уставился на Зернова грустным, слезящимся глазом.
Встретив этот глаз, Алексей Алексеевич понял, что Кубарев нарочно сказал так безнадежно о неизлечимости – он хотел услышать от ученого прямую, открытую истину и не верил в то, о чем говорил, – наоборот, он жаждал услышать от Зернова бодрое слово.
– Это неверно, – отрицательно качнул головой Алексей Алексеевич, – проказу мы излечиваем. С вами, конечно, труднее. Во-первых, она у вас слишком затянулась, во-вторых, вашу болезнь все время поддерживали. Но это ничего! – ободряюще заметил он. – Ничего… Надо верить… – похлопал он его по плечу, и на лице Кубарева проявилось подобие улыбки.
– Как же, доктор! – радостно воскликнул он. – Вот видите руки. Когда приехал, они были черные, как эти штаны, и совсем как кочерыжки – не владел ими… А теперь вот светлеть начали… И пальцы работают, – он сжал и разжал пальцы.
– Ну, как вам понравилась эта история? – угрюмо спросил Туркеев, когда они вышли во двор.
Зернов опустил голову и ничего не ответил.
– C’est plus qu’un crime, c’est une faute, – наконец отозвался он тихо. – Это случается, к сожалению, со многими врачами.
18. Тайна палочки Ганзена
Василий Петрович Протасов счел необходимым вырядиться в белый халат, тогда как все остальные сидели в своих костюмах.
Так и предстал он на собрании медицинских работников лепрозория, которым решил в этот вечер сделать доклад Алексей Алексеевич. Созыву собрания предшествовал маленький инцидент, возникший в связи с вопросом – где быть докладу: в кабинете доктора Туркеева – вместительном и удобном – или в клубе? Медицинские работники все до одного, в том числе и Сергей Павлович, настаивали на том, что Зернов сделает свое сообщение в кабинете, присутствие Протасова никому не помешает. Возражений против того, что в помещении, где живут здоровые, может пробыть некоторое время прокаженный, не поступило. Зато все были крайне изумлены, когда сам Василий Петрович заявил Туркееву, что он против кабинета и за клуб. «Как бы то ни было, – сказал он, – все-таки я прокаженный. Не хочу стеснять никого, да и сам стесняться буду».
Его принялись убеждать, что никого он не стеснит, да и ему стесняться нечего, но он уперся и даже слегка обиделся из-за того, что с его мнением не хотят считаться. После этого решено было собраться в клубе и там заслушать сообщение Алексея Алексеевича.
Протасов уселся поодаль ото всех, в углу, желая тем самым показать, что он не хочет допустить ничего, что хотя бы в отдаленной степени могло быть истолковано как недопустимое поведение прокаженного по отношению к здоровым.
Он сидел в углу, на скамейке и держал в руках записную книжечку. Вид его был серьезный и слегка торжественный; белые волосы гладко причесаны, из-за воротника халата темнел коричневый воротничок.
На собрании присутствовали: Туркеев, оба младших врача, Маринов, сестры, Вера Максимовна, Клочков и некоторые сиделки. Все уселись перед сценой, на передних стульях, близко от столика, за которым стоял Зернов, готовясь к докладу. Косой луч вечернего солнца падал на плечо Алексея Алексеевича.
Зернов поправил крахмальные манжеты, оперся одной рукой на стол и, слегка кашлянув, начал доклад.
Он говорил тихо, как будто смущаясь и переводя взгляд с одного слушателя на другого. Сделал он чрезвычайно интересное сообщение о новейших событиях в области лепрологии, не известных еще никому из присутствующих и имеющих, по его мнению, особое значение в борьбе с проказой. Он рассказал историю болезни нескольких интересных прокаженных, которых ему пришлось наблюдать; сообщил весьма сжато, но четко о методах изоляции, практикующихся различными странами, причем в этой части его сообщения чувствовалось, что, по его мнению, лепрозории и в том виде, в каком существуют они сейчас, являются пережитком, отголоском «страха народов» и что культурное человечество должно «приблизить» прокаженных к здоровому обществу.
Ту часть доклада, где речь шла об иммунитете, он начал с указания на индийский город Таран-Таран, где научная экспедиция по проказе, снаряженная еще в 1872 году английским правительством, обнаружила целый квартал, населенный сплошь прокаженными.
– Позволю себе напомнить вам, – сказал он, – что этот квартал ничем не был изолирован от остальной части города; прокаженные имели совершенно свободное соприкосновение со здоровыми, как и здоровые – с прокаженными.
Комиссия установила, что, несмотря на такую свободу общения больных со здоровыми, на протяжении многих десятков лет ни один человек из здоровой части города проказой не заболел.
Затем Алексей Алексеевич привел целый ряд статистических данных о том, что здоровые жены, живущие с больными мужьями, или здоровые мужья, живущие с прокаженными женами, заражаются проказой лишь в очень редких случаях. Он развил целую систему предположений, основанных на широко известных науке опытах. Его аргументация сводилась к тому, что организм здорового человека способен пребывать некоторое время, так сказать, в нейтральном «сожительстве» с палочкой и, в конце концов, приспособив ее к своим условиям и вынудив палочку мириться с ним, приобретает могучую силу сопротивления.
В этом месте Василий Петрович сделал попытку что-то сказать. Он даже привстал. Но Алексей Алексеевич не заметил его движения и продолжал доклад.
Далее он высказал предположение, что если в средние века Европа насчитывала девятнадцать тысяч лепрозориев, будучи широко зараженной проказой, уносившей миллионы людей, то причину эпидемии надо искать в том, что проказа являлась для Европы того времени «свежей» болезнью, человеческий организм еще не мог, не успел выработать иммунитет, он не «знал» еще, как бороться с этим новым для него, неизвестным противником. Те же самые причины, по мнению Алексея Алексеевича, вызывали каждый раз вспышки эпидемий проказы и в других странах земного шара, которые до того времени были совершенно свободны от нее. Так произошло, например, в Америке, коренное население которой было охвачено эпидемией тотчас же после открытия ее Колумбом. То же самое наблюдалось в России в 1462 году, когда проказа впервые возникла здесь, занесенная из Западной Европы.
Алексей Алексеевич прервал на минуту свое сообщение и, достав из кармана белый платок, вытер им вспотевшую шею.
Воспользовавшись этим перерывом, Василий Петрович привстал с явным намерением что-то сказать. На этот раз Протасов был замечен Зерновым. Он посмотрел в сторону Василия Петровича и чрезвычайно вежливо сказал:
– Я вижу, вы хотите что-то сказать. Прошу вас выслушать меня до конца, а тогда я буду иметь удовольствие ответить на все интересующие вас вопросы.
– Слушаюсь, – и Василий Петрович, сильно смущенный, сел на свое место.
Продолжая развивать мысль об иммунитете, Зернов сообщил, что если по сравнению со средними веками наблюдается сейчас во всем мире убыль проказы и люди все реже заражаются ею, то наступит время, когда человечество окончательно станет невосприимчивым к проказе.
Но он тут же оговорился, что этот общий, всечеловеческий иммунитет не может продолжаться вечно; когда-нибудь восприимчивость может вернуться, и человечество вновь испытает эпидемические вспышки, подобные тем, что были некогда в Европе, а потом в Америке и других странах. Правда, нельзя утверждать на основании одного случая, что в каком-то, может быть, весьма отдаленном даже времени такие вспышки возможны… Но история проказы в Прибалтийском крае бывшей Российской империи весьма характерна в этом отношении. В 1645 году на острове Эзель был закрыт по причинам полной ненадобности лепрозорий, просуществовавший там ровно четыреста лет. В течение двухсот двадцати двух лет в Прибалтийском крае не было зарегистрировано ни одного случая проказы. В 1867 году проказа в Прибалтийском крае возникла опять и имеет тенденцию, правда незначительную, к известному усилению.
– По-видимому, – заметил Алексей Алексеевич, – выработавшийся в народе иммунитет иссякает, и проказа вновь берет верх над организмом, потерявшим способность сопротивляться ей.
Далее Алексей Алексеевич поделился последними сведениями об устройстве и жизни лепрозориев в Японии, на Филиппинах, на островах Кульене и Молокаи, в Америке и т. д.
Ознакомив собрание с жизнью и бытом иностранных лепрозориев, а также с законодательством для прокаженных в различных странах, Алексей Алексеевич закончил свой доклад, опустился на стул и принялся вытирать платком лицо.
Из всего доклада центральным и волнующим моментом явился, конечно, вопрос об иммунитете, который Сергею Павловичу показался необыкновенно интересным и оригинальным в освещении Алексея Алексеевича. Туркеев до сего времени мало работал над этим вопросом.
Он знал, что среди лепрологов существует много различных взглядов на иммунитет. Одни из них склонны отрицать его, другие утверждают, что он существует, но далеко не всегда и не всюду; третьи держатся того мнения, что утверждать и отрицать иммунитет нельзя: возможно, он существует, но также возможно, что его и нет. И, наконец, четвертые признают его существование бесспорным.
Сергей Павлович не имел определенного мнения по этому вопросу. Все разговоры об иммунитете ему представлялись не иначе, как «мелкой философией на глубоких местах». Он считал, что об иммунитете можно говорить лишь в форме философских рассуждений, но отнюдь не «математически». У кого эластичнее язык, думал он, кто искуснее подтасует соответствующие факты, кто ловчее воспользуется ими, умнее проанализирует их, тот и возьмет верх.
Точного же нет ничего. Тайна. Поэтому он сидел молча, решив не задавать никаких вопросов.
Также молчали Лещенко и Сабуров.
Алексей Алексеевич потрогал запонки на своих манжетах и взглянул на присутствующих. Ему, по-видимому, очень хотелось услышать возражения, с тем чтобы тут же тонко и вежливо опровергнуть их. Он вынул серебряный портсигар, закурил.
– Может быть, у кого-нибудь имеются вопросы? – учтиво спросил он.
И тут снова забеспокоился Василий Петрович, все время сидевший на своей скамеечке и с величайшим вниманием ловивший каждое слово Зернова. Он быстро поднялся и, держа в руке раскрытую записную книжечку, стесняясь и волнуясь, сделал два шажка вперед. Он хотел, вероятно, подойти совсем близко к столику, за которым сидел Зернов, но, вспомнив о том, кто он и кто все остальные, остановился, попятился назад.
– Я вот о чем, простите меня, невежду, – проговорил он, не зная, куда девать руки. – Выходит как будто, что снова возвращается в науку мнение о наследственности проказы.
– Разве я об этом говорил? – удивился Зернов.
– Нет, вы не говорили об этом прямо, – покраснел Василий Петрович, – но из доклада видно, что если существует иммунитет, то существует, значит, и наследственность… Простите, пожалуйста, меня, невежду, – снова как будто растерялся он встретясь с внимательными глазами Алексея Алексеевича.
Тот стряхнул с папироски пепел, и какое-то легкое любопытство пробежало по его лицу.
– Для меня это очень интересно… очень, – порывисто продолжал Василий Петрович, с трудом подбирая слова и пошевеливая карандашиком, который был у него в руке. – Именно для меня интересно… Я тоже, по невежеству своему, думаю, что тут без наследственности не обходится… Именно наследственность…
– Нет, это неверно, – улыбнулся Алексей Алексеевич. – Это устарелый взгляд, отвергнутый наукой еще в восьмидесятых годах, – А не кажется ли вам, – твердо посмотрел Протасов в лицо Зернова – что такое мнение снова может вернуться, как воротилась, скажем, в Прибалтийский край проказа?
– Все может быть, – пожал плечами Алексей Алексеевич и снисходительно улыбнулся, не отрывая глаз от Василия Петровича, почувствовав, что того волнует какая-то глубоко засевшая мысль, возможно и имеющая некоторую ценность. – Все может быть, – повторил он, – но это означало бы, – подчеркнул Алексей Алексеевич, будто речь шла об очевидном абсурде, – что заразность проказы – вымысел, ошибка.
– Именно так, – пробормотал Василий Петрович, и взоры всех обратились в его сторону. – Вы правильно сказали. Я так именно и думаю: тут ошибка…
Он долго вертел в руках карандашик, что-то обдумывая.
– Я долгое время, – продолжал Василий Петрович, – убежден был в ее незаразности, а теперь пришла в мою голову глупая мысль, которая все перевернула, хотя многое и запутала… Это так же получилось, как сказал один великий ученый, – и он улыбнулся опять, почему-то смутившись. – А он сказал: «Чем больше мы узнаем о проказе, тем меньше знаем ее»… Не помню только, кто это сказал…
– Это сказал Вирхов, – заметил Алексей Алексеевич.
– Правильно, – подтвердил как бы с благодарностью Василий Петрович. – Я до сего дня еще сомневался в ее наследственности и молчал. К примеру, скажи такое Сергею Павловичу – засмеет…
– И напрасно, – отозвался Сергей Павлович.
– Тогда извините… – приободрился Протасов. – А мне все казалось, будто люди засмеют…
– Что же окончательно укрепило вашу мысль? – мягко спросил Зернов.
– Убедили меня вы, Алексей Алексеевич.
Зернов ничего не ответил и только чуть-чуть поднял брови. Затем ровным, точно извиняющимся тоном заметил:
– Еще Минх сказал в ответ защитникам наследственности – Полотебнову, Даниэльсену и другим, что теория о наследственности есть научное недоразумение.
– Совершенно верно, – насторожился Василий Петрович, – это я очень хорошо знаю, но с тех пор, как произнес эти слова Минх, прошло много времени, и мы видим теперь из ваших же слов, Алексей Алексеевич, как далеко наука шагнула вперед.
– А вы меня хотите тем не менее убедить, – улыбнулся Зернов своей подкупающей улыбкой, – что она пошла назад…
– Вовсе нет, вовсе нет! – заторопился Протасов, как бы испугавшись, что его могут понять неправильно. – Дело-то ведь вот какое… Вы говорили об иммунитете, о том, как целый народ, даже все человечество способно сохранять иммунитет… А если так, то и палочка Ганзена способна передаваться из рода в род. Ведь иммунитет не пустое же место? Ведь он состоит из каких-то микроорганизмов, иммунитет – значит борьба. Значит, кто-то борется? Этот кто-то и есть иммунитет… Ведь так?
– Это чрезвычайно сложный вопрос, – неохотно, как бы начиная уставать, отозвался Алексей Алексеевич. – Тут науке многое еще не известно. Тайна передачи потомственного иммунитета еще не освещена. Какова механика, то есть детали отношений между палочкой и клеткой, вступающими в неослабное взаимодействие между собой, а также передача иммунитета от отцов к детям, внукам и дальше, мы еще… не знаем, – и он задумался. – Это слишком глубоко и темно. Можно лишь предполагать, но не утверждать. Тут область философии, но не фактической очевидности. Правда, профессор Кедровский докладывал на съезде об одном случае наследственной проказы, но этот случай так редок, что на основании его трудно делать общие выводы.
Зернов выдержал паузу, кашлянул и продолжал:
– Если бы каждый из нас не обладал иммунитетом, то, надо полагать, человечество целиком стало бы жертвой не только проказы, но и ряда других разрушительных бактерий. Не так давно Штейн и Щеперин проделали такой опыт: они взяли из лепром прокаженных материал с палочками. Стерилизовав его, они сделали прививку себе, кое-кому из медицинского персонала, работающего в лепрозории, и некоторым прокаженным. И что же оказалось? У работающих в лепрозории долгое время образовались на участках прививки сильные воспаления и узелки, у недавно прибывших и не имевших длительного соприкосновения с прокаженными – лишь слабые признаки воспалений. Это означало: организм первых успел выработать своего рода иммунитет, организм же вторых иммунитета еще не приобрел. Прокаженные, страдающие бугристой формой проказы, вовсе не реагировали на прививки. Это означало, что у них реактивные способности исчерпаны целиком.
– Удивительно, – забеспокоился Василий Петрович. – Выходит, что даже стерилизованная бактерия имеет силу и жизнь? А вы, Алексей Алексеевич, верите в заразность проказы?
Зернов улыбнулся, пожал плечами.
– Я верю, – решительно сказал он, – верю науке, а если я верю ей, то убежден в непоколебимости учения о заразности.
– Но как же в таком случае понять многие факты, когда медицинский персонал лепрозориев, как вам известно, не заболевает проказой? – тихо спросил Протасов. – Как понять, что жены прокаженных мужей не заражаются, и женщины, живущие с прокаженными, остаются здоровыми, и знаем мы случаи, когда дети заболевали проказой, а родители оставались здоровыми… Как это происходит?
– Да, в большинстве это так, но не всегда. В случаях с женами, как я уже вам докладывал, играет роль, по-видимому, все тот же иммунитет. Но он не всегда на высоте. Мы знаем случаи, когда супруги заражались друг от друга так же, как заражался медицинский персонал, работавший в лепрозориях. На Молокаи, например, в течение тридцати лет заболело пятьдесят служителей. Правда, такие случаи очень редки, но они имели место.
Протасов развел руками.
– Но почему же в таком случае, Алексей Алексеевич, до сего времени ни одному ученому не удалось искусственно заразить проказой ни одного человека?
– Это одна из странностей, которая еще не объяснена, как не объяснен вопрос и о том, почему проказой не заболевают животные… Только крысы.
– Ишь ты, крысы… – удивился Василий Петрович.
– В этом-то как раз и фокус – в невозможности искусственного заражения.
– Нет, тут не то… Тут что-то другое, – качнул головой Василий Петрович. – Тут, по-моему, ясно: заразы нету никакой, а болеют люди по наследству, не от палочки Ганзена…
– Да, – отозвался Алексей Алексеевич, – в последнее время начинают раздаваться одинокие, правда, весьма неуверенные голоса в лепрологии, будто возбудителем проказы являются не только палочки Ганзена, но и другие стадии развития заразного начала, что палочка, может быть, даже совсем безвредна. Есть такое мнение, – снова улыбнулся он. – Венский профессор Кирли, по крайней мере, упорно защищал этот тезис, исходя из того положения, что при такой тяжелой форме проказы, как анестетическая, мы очень часто или вовсе не обнаруживаем палочек или обнаруживаем в весьма незначительном количестве в то время, когда разрушение организма идет полным ходом.
– И что же? – насторожился Протасов.
– Это скорее область предположений, – засмеялся Алексей Алексеевич. – Хотя в свое время Вирхов сказал: пока не будет найдена искусственная среда для культивирования палочки Ганзена, до тех пор заразность проказы не может быть введена в догмат. Мы, советские лепрологи, считаем, что среда эта найдена нашим ученым, и потому замечание Вирхова для нас теряет значение…
– Значит, все дело в палочке? – учтиво взглянул на него Протасов.
– Двух мнений на этот счет современная наука не знает.
– Так. – И Протасов на несколько мгновений задумался. – А приходилось ли вам, Алексей Алексеевич, замечать какие-либо изменения в природе палочек?
– Например? – не понял Зернов.
– А тут, видите ли, – продолжал, как бы смущаясь, Протасов, – вышло так.
Мелькнула однажды у меня мыслишка – добиться от палочки ясности: живет она или нет? А если живет, то как размножается? В этом отношении во многом помогла мне наша милая Максимовна, – и, найдя ее глазами, он тепло улыбнулся. – Так вот, живет ли палочка и как она размножается? Ну, взял я кислотоупорные палочки, положил под микроскоп. Заметил на память – как лежит каждая из них и какую имеет форму. Пересчитал даже. В одном гнезде оказалось шестьсот восемьдесят семь, в другом – тысяча пятьсот девятнадцать, в третьем – триста девяносто. А вы знаете, Алексей Алексеевич: по теории науки, палочки Ганзена размножаются путем деления. Ну, думаю, ладно: сколько же отделится от вас, скажем, через месяц, потом через два, и сколько еще прибавится – через пять? Вы-то, дескать, кислотоупорные, и окраску принимаете какую надо, то есть – живете, и ничто вам нипочем, если вы оставались живыми, пролежав десять лет в книге, если вы выдерживаете сто двадцать градусов жары и не пропадаете на солнце… Посмотрим, дескать, что получится и с какой силой вы начнете размножаться на стеклышке? Ну-с, проверяю каждые две недели… Смотрю и диву даюсь: нет, не увеличивается количество! Как было шестьсот восемьдесят семь на одном стеклышке, так и осталось. Никакого результата! То же самое и на других. Вначале я заприметил: в одном гнездышке лежит палочка, а рядом с нею – точечка, это, мол, она начинает делиться, размножаться… Это значит: через неделю или две на ее месте будет десяток или больше. А когда посмотрел через две недели – увидел: и палочка на месте и рядом с нею – та же точечка. Никакого распадания, никакого размножения! Ну, думаю, рано еще торжествовать. Пусть пройдет несколько месяцев. И вот через несколько месяцев подхожу, прилаживаю микроскоп. Вот, думаю, увижу я их сейчас гибель, тьму-тьмущую! И что же: лежат покойненько мои палочки, ни одной не прибавилось, и одна – по-прежнему со своей точечкой… Вот как, – торжествующе воскликнул Василий Петрович. – А если исходить из того, как думает наука, что для заражения человека надобен целый колоссальный массив бактерий, а такой массив может возникнуть лишь путем чрезвычайно быстрого и интенсивного размножения, то, значит, и гнезда на моих стеклышках тоже должны были бы размножаться. Однако этого не произошло. Почему, Алексей Алексеевич, не произошло?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.