Электронная библиотека » Игнатий Потапенко » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 12 мая 2020, 15:40


Автор книги: Игнатий Потапенко


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Да, да! Надежда Алексеевна! У нас с вами теперь есть твердая почва под ногами. Мы сегодня завоевали Луговое! И теперь мы с вами далеко пойдем! – восклицал он.

Надежда Алексеевна как-то болезненно улыбалась, а глаза ее смотрели на него загадочно и грустно. Она любезно предлагала гостям кушанья, но сама почти ничего не ела и в разговор не вмешивалась. Тотчас после обеда подали таратайку для доктора и старика Обновленского, который решил съездить прежде в город, чтобы наведаться к Фортификантовым и разнюхать, каково там настроение.

– Ах, милые, симпатичные люди, жаль мне с вами расставаться! Ужасно жаль! – говорил Сапожков, усаживаясь половчее в таратайке на импровизированной подушке из сена. – Не забудьте, батюшка, зайти к этой бабе, как ее? Перепичка, что ли!.. Ей надо переменить компресс! – прибавил он.

Дьякон молча поцеловался с Кириллом и прибавил к этому:

– Подумай, сыночек, и о себе! Богом и совестью это не возбраняется.

Кирилл просил его расцеловать всю семью и передать Myре, что теперь в Луговом благополучно и пусть она поскорей приезжает с Гаврюшкой. Тут и писарева жена распрощалась с обществом и ушла домой, совершенно довольная, что наградой за ее труды было знакомство с таким, по ее мнению, блестящим обществом.

Надежда Алексеевна и Кирилл остались одни.

– Пройдемтесь по саду! – сказала она. – Я хочу освежиться!

Они сошли с крыльца. Солнце в этот день не выглядывало из-за облаков, но облака были спокойные, светло-серые, похожие на сгустившийся туман и не грозившие дождем. Слабый ветерок едва колыхал ветви деревьев. Под ногами изредка хрустели кое-где уже осыпавшиеся сухие листья. Воздух был пропитан приятной свежестью и дышалось легко.

Они шли рядом. Мальчуган побежал вперед. Ему были хорошо знакомы все закоулки сада, так как в этом саду вместе с домом проводил он все свое время. Этот маленький благовоспитанный дикарь почти не видел людей и всех их, кроме матери и главного приказчика, считал чужими и дичился их. Только в последние недели он привык к Кириллу и стал признавать его своим человеком.

Надежда Алексеевна набросила на плечи белый вязаный платок и, ежеминутно нервно вздрагивая, куталась в него.

– Вы совсем расклеились, Надежда Алексеевна! – сказал Кирилл, глядя на ее бледное лицо и болезненно утомленный вид.

Она горько улыбнулась и, нервно передернув плечами, крепко закуталась в платок.

– Да ведь пора мне расклеиться и… подать в отставку!

И она засмеялась коротким и как будто вынужденным смехом. Кирилл подумал: «Нездорова, нездорова», – и не возражал.

– Что же вы не возражаете? – продолжала Крупеева. – Отчего не говорите: «Как? вы – такая молодая, и уже в отставку? едва успели сделать одно маленькое дельце – и уже пасуете?». Отчего ж вы этого не говорите? Дайте мне руку, меня прямо шатает.

Кирилл не умел подавать руку дамам, и ему казалось, что широкие рукава рясы служат для этого препятствием. Но Крупеева сама приблизилась к нему, взяла его руку и крепко оперлась на нее.

– Вам нужен отдых, Надежда Алексеевна! – сказал Кирилл.

Крупеева не слышала этого или не обратила внимания.

– Я прожила глупую жизнь! – тихо говорила она как бы для того, чтобы он только один слышал. – В жизни моей был один только крупный и достойный внимания факт, и между тем он был самой капитальной глупостью!.. Люди, которых я встречала, вызывали во мне одно презрение… Вы единственный человек, которого я уважаю!..

Кирилл чувствовал, что она вся дрожит, a тихий говор ее готов был превратиться в плач.

– Вот мы и работаем вместе! – мягко сказал он.

– Послушайте, – продолжала она тем же тихим голосом, – зачем вы носите рясу? Ведь вы не веруете… Снимите ее!..

В тихом, едва слышном голосе ее слышалось требование.

– Кто вам сказал это? Я верую в Бога, Который помогает мне дойти до сердца этих темных людей. Без Него я никогда этого не достиг бы!.. – ответил Кирилл глубоко убежденным тоном.

– Пусть так! Зачем же вам эта одежда?

– Зачем? Затем, чтобы иметь право вмешиваться в их жизнь. Эта одежда служит мне проводником!..

– Ах! – болезненно простонала она. – Это все слова, все слова! Зачем же все для них? Разве я не такой же бедный и достойный сочувствия человек, как и они? Разве мы тоже не имеем права на долю счастья? А я хочу же наконец счастья!.. Послушайте!..

Словно пораженный внезапной острой болью, он вдруг отскочил от нее и смотрел на нее изумленными глазами.

– Вы… Вы?.. – спрашивал он и чувствовал, что язык ему не повинуется и он не в силах вымолвить то, что хотел.

Надежда Алексеевна приблизилась к стволу яблони, ветви которой свешивались над их головами, и, протянув руку, слабо оперлась о ствол. Она не глядела на Кирилла. Лицо ее, казавшееся теперь темным при сером цвете воздуха, выражало полный упадок духа, уныние и бесконечную тоску. Она говорила все тем же слабым голосом, который, казалось, каждую минуту готов был надорваться.

– Да, и вы виноваты в этом! Зачем вы явились ко мне с вашей правдивостью, которой я еще ни в ком не встречала, с вашей глубокой искренностью, в существование которой я не верила? Вы подвинули меня выйти из моей покойной спячки, которая по крайней мере не порождала во мне никаких запросов, никаких желаний, ни тревог. Я жила как в дремоте – вы разбудили меня. Своим вдохновенным видом вы наэлектризовали меня, и я пошла за вами, не спрашивая, куда и зачем. И когда я дошла до такого состояния, что не могу без вас обходиться, что способна сделаться вашей покорной рабой и всюду следовать за вами, вы смотрите на меня с изумлением. Почему же? Здесь нет правды, вы первый раз со мной неискренни! Вы должны сочувствовать мне. Должны – это так естественно, мы так сроднились, так понимаем друг друга!

– Вы говорите это мне, священнику, у которого есть жена! – решился, наконец, возразить он.

– Жены вашей вы не любите, вы не можете любить ее, и не говорите этой неправды! – резко остановила она его, и потом голос ее опять упал и стал еще слабее прежнего. – Простите меня и забудьте все, что я вам сказала… Я ошиблась… Я сегодня уйду отсюда!

И она быстро прошла вперед по аллее, потом свернула налево, где, закрытый большими деревьями, беспорядочно рос густой кустарник. Кирилл постоял несколько секунд. Первое его движение было – вслед за ней; ему показалось, что шаги ее были неровны, что она сейчас должна упасть и ей необходима помощь. Но затем он подумал, что его участие будет для нее мучительно. Он повернул назад. Ему почудилось, что она плачет, и он все-таки пошел к выходу. Он боялся обернуться и с ужасом думал о только что происшедшей сцене, которая была для него совершенной неожиданностью.

Он шел домой с такой поспешностью, словно боялся погони. Теперь он припоминал то, на чем прежде не останавливалось его внимание. Припоминал он то оживление, которое появлялось в лице Надежды Алексеевны, когда он приходил к ней, припоминал ту странную решимость, с которой она по одному его слову пошла за ним и открыла свой кошелек и свои засеки и кладовые для мужиков, до которых еще накануне ей не было дела. Припоминал, наконец, те долгие взгляды, которые она останавливала на нем, когда он говорил с мужиками, в особенности сегодня близ церкви. И все это вместе с неожиданной развязкой, которая только что произошла, казалось ему удивительно странным и непонятным. Он был слишком прост. Он не понимал, как можно говорить о любви с человеком, у которого есть жена и ребенок, в особенности если этот человек священник.

Когда он пришел домой, уже вечерело. В вечернем воздухе чувствовалась сырость, от которой надо было прятаться в комнату. Он вошел в квартиру, прошелся по комнатам и вдруг как бы впервые почувствовал, что он одинок. Ему захотелось увидеть Муру и сына, и какой-то мучительный холод сковал его сердце.

Долго он бродил из угла в угол, прислушиваясь к звуку собственных шагов. Эти звуки, которых он прежде не слышал, потому что был не один, были ему неприятны. В голове его роились тысячи мыслей и впечатлений, и он думал о том, как трудно согласить различные требования людей от жизни.

Пришла Фекла и внесла в комнату зажженную свечу.

– А тут вам, батюшка, письма есть! – сказала она. Фекла смотрела на него исподлобья. Она не одобряла его поведения и не могла простить ему отъезда Муры, да и всего остального.

– Письма? – спросил Кирилл и с большим оживлением пошел ей навстречу.

– Да, одно уже давно тут вот на угольнике лежит. Должно быть, из города. Десятский принес. А другое сейчас прислали от помещицы.

Кирилл протянул руку. Фекла дала ему маленький конверт.

В конверте была визитная карточка, на оборотной стороне которой было написано: «Прошу вас, как друга, забыть все, что было сегодня, и сохранить обо мне только добрую память. Я уезжаю сейчас. Когда вылечусь от моей болезни, вернусь и буду вашей помощницей, а теперь не могу. Жму вашу руку. Людей по-прежнему направляйте в мою контору. Я сделала распоряжение. Какая у вас светлая, прекрасная душа!».

Кирилл медленно разорвал карточку на части и опустил клочки в корзину. Ему представилось бледное, изможденное лицо Надежды Алексеевны, когда она говорила ему свои странные речи, ее блестевшие в это время глаза и порывисто дышавшая грудь. И он вдруг почувствовал к ней жалость, как к больному другу, и пожалел о том, что ему не пришлось на прощанье пожать ее руку. Ведь она с таким самоотвержением жертвовала и своими средствами, и временем, и здоровьем. «Да, это болезнь, но она пройдет, и Надежда Алексеевна вернется. Мы встретимся друзьями!» – думал он. Тут он вспомнил о другом письме. На конверте с почтовым штемпелем была рука Анны Николаевны.

«Значит, не от Муры», – подумал он и вскрыл конверт. Протоиерейша писала кратко, но величественно: «Любезный зять, Кирилл Игнатьевич! Твои сумасшедшие поступки вывели нас из терпения, и мы были вынуждены взять от тебя жену твою, а нашу дочь, вместе с нашим внуком. Мы полагали, и это так натурально, что ты на другой же день прилетишь в город за своим семейством, но ошиблись, ты и не думаешь об этом. Жена твоя обливается слезами, но к тебе не поедет, хотя бы из одной гордости. Ты получишь опять семейство лишь после того, как образумишься. Любящая тебя и желающая тебе и своей дочери счастья теща Анна Фортификантова». Внизу же после подписи была приписка: «Преосвященный готов дать тебе место в городе, в купеческой церкви, если пожелаешь».

Кирилл сложил письмо и положил его на угольник. Он раза два прошелся по комнате, потом остановился перед окном и взглянул на деревню. В сгустившемся вечернем сумраке мужицкие хаты казались серыми точками; кое-где светились огоньки. Ему представилось, что он, ради личного счастья, ради спокойной и довольной жизни, покидает эту серую деревню и переселяется в город на приход богатой купеческой церкви. И эта мысль показалась ему нелепой, неосуществимой.

– Образумиться! Это значит – пойти по протоптанной дорожке, жить без мысли, без идеи! Нет, никогда я не образумлюсь! Никогда! Пусть я буду одинок, пусть даже лишат меня сына!

Но тут он почувствовал, что сын ему нужен, и решил, что он рано или поздно вернет его. Сына он сам будет учить – мыслить и жить, этого он никому не уступит. Он перельет в него свою горячую душу и сделает его таким же борцом, как и сам он. Да одинок ли он? А эти серые хаты, в которых идет такая кипучая жизнь и которым он так необходим? Разве он не покорил их, разве не сроднился с ними?

Кирилл вспомнил о Перепичке, надел рясу, прихватил палку и твердой походкой вышел на улицу.

Шестеро
Рассказ

I

– Ох, мученица я, мученица-страстотерпица, да и только! И вот же к другим Господь милосерд! У перекопского дьяка прошлым летом двоих в одну неделю прибрал… Да чего ты раздираешься? Ну, чего, скажи, Бога ради, чего-о?

– Натонька, Натонька, Христос с тобою, что ты говоришь? Грех даже думать такими мыслями, а ты слова говоришь… Ах ты Боже мой!

Натонька лежала, свернувшись в клубок, на коротеньком неуклюжем диванчике, обитом зеленым трипом4545
  Трип – шерстяная ворсистая ткань, шерстяной бархат.


[Закрыть]
, с желтыми пятнами в различных местах. В крепко натопленной комнате с низким и слегка покатым потолком, с маленькими окнами, зеленоватые неровные стекла которых придавали пропускаемому ими свету печальный сероватый оттенок, было душно и пахло дымком, но несмотря на это Натонька вздрагивала и плотнее прикрывалась старою касторовою рясой отца Антония. В комнате стоял невообразимый гвалт, производимый шестью ребятишками, из коих старшему было семь лет, а самый младший еще только пытался ползать по дырявому ряденцу4646
  Рядно (укр.) – толстый, разноцветный холст, ковер из грубой шерсти.


[Закрыть]
, разостланному на полу. Вся эта компания играла и шумела, причем старший, Тимошка, изображал священника, подражая в манерах и интонации местному настоятелю, отцу Панкратию, a прочие выполняли обязанности причетников, «тытаря» и прихожан. Но именно «тытарь», роль которого досталась четырехлетней Паше, в чем-то сбился, за что получил от пятилетнего разбойника Васьки тяжеловесную затрещину. За Пашу заступилась шестилетняя Маринка, бледная девочка с серьезным, задумчивым выражением глаз. На Маринку наступал Тимошка, подымался общий рев, и все это тянулось к коротенькому дивану за утешением. Натонька, у которой трещала голова и разламывало кости, должна была каждую минуту вставать и чинить суд и расправу. Понятно, что это ее раздражало и доводило до бешенства. А отец Aнтоний сидел за небольшим четырехугольным столиком, спиной к Натоньке и к детям, и, широко разложив на столе свои локти в обе стороны и наклонившись всем туловищем вперед, усердно писал метрическую книгу. Со дня на день в село ожидался благочинный, у которого во всякое время может явиться желание проревизовать книги, а отец Антоний, из-за болезни Натоньки, запустил это дело. Между тем для него очень важно, чтобы благочинный нашел все в исправности.

И он ужасно торопился, до такой степени торопился отец Антоний, что предоставил Натоньке жаться от лихорадочной дрожи под его касторовою рясой и не расспрашивал, что у нее болит и как она себя чувствует.

В оконце видна была церковь, площадь около церкви и часть замерзшей реки. На площади, и на церковной крыше, и на низком берегу речки, и на самом льду лежало ровное, гладкое и блещущее на солнце белое покрывало из свежего, выпавшего ночью снега. Мужик в кожухе4747
  Кожу́х (укр.) – овчинный тулуп.


[Закрыть]
с заплатами, в сивой шапке и в высоких сапогах, оставлявших на мягком снегу полуаршинные следы, вез по льду свежесжатый камыш. Худая лошаденка ступала по гладкой дороге легко, а деревянные полозья с загнутыми кверху передами, казалось, катились за нею сами собой.

– Ты бы пустила, Натонька, ребят на улицу. Пусть бы снежком поиграли. Славно так на улице! – сказал отец Антоний, не переменяя позы и продолжая писать метрическую книгу.

– Ах, да пускай бегут! Пускай хоть сквозь землю провалятся! Дай ты мне минуту покоя! – надрывающимся голосом воскликнула Натонька и с шумом повернулась на другой бок, лицом к спинке дивана.

Отец Антоний покачал головой, но ничего не сказал. «Ох ты Господи, Господи! Какие слова! – думал он. – Это болезнь в ней говорит, а сама-то она не чувствует так, сама-то добрая Натонька… Ах, бедняжечка!»

И стал он думать о том, как бы выгнать из Натоньки эту болезнь, которая Бог знает с чего привязалась к ней. Фельдшер смотрел ее и сказал, что лихорадка. И два года уже тянется эта лихорадка. Походит Натонька, походит денька три, а там и сляжет, да неделю и валяется. А то и на ногах ходя перемогается, жмется и охает. И на грудь жалуется, и кости ей ломит; Бог ее знает, что за болезнь. Советовался отец Антоний с одним знакомым доктором в городе. Доктору-то приехать в село нельзя, времени нет, а город далеко, сорок верст, – где тут зимой тащить больную? Да и сама Натонька не хочет, никак не уговоришь ее. Это, говорит, так, легкая простуда, – весна придет, солнышко пригреет, и сама пройдет. Фельдшер порошки хинные давал, но от них только пуще в голове шумит, а помощи никакой. Одна тут баба есть, Метеличиха, коренья какие-то давала, настои велела делать и по понедельникам да по пятницам натощак пить – тоже ничего не помогает. Может, оно и в самом деле, как весна придет, солнышко вылечит. Ребятишки вот очень раздражают ее. Ей бы полежать да соснуть хорошенько, а тормошат ее. Вот она и из себя выходит и слова говорит такие, которых в сердце у ней вовсе нет. А заменить ее некому. Сестра его, отца Антония, изредка наезжает. Живет у братьев по очереди. Не выписать ли ее теперь из Тягинки? Что-то на этот раз Натонька крепко залегла. А все от бедности. Приход небогатый, а у него еще дьячковская вакансия, потому что дьякона в приходе совсем по штату не полагается. Получает двадцать копеек с рубля. Вот и живи как хочешь. Шутка ли, за восемь лет супружества шестерых ребят наплодили! А ему-то всех 28, да Натоньке 26, сколько это еще у них детишек может быть и чем их кормить, да одевать, да обувать? Вот ежели бы архиерей смилостивился да во священника рукоположил, другая бы жизнь пошла. Натонька себе в помощь какую-нибудь женщину взяла бы и поправилась бы, детей бы воспитать можно, в люди вывести; а то ведь, пожалуй, придется без науки оставить, а уж это, по нынешним временам, такая беда, что хуже не надо. Да, если бы владыка смилостивился, хорошо было бы!

Перед самыми оконцами прокатили городские аккуратные нарядные сани, запряженные парой, и проехали мимо. Отец Антоний сейчас узнал их и того, кто в них сидел.

– Гм… А вот и благочинный приехал. Сейчас к отцу Панкратию прокатил, – вслух сказал он. – Эх, а метрические-то книги не готовы. Но авось не потребует. Пойти спросить – не было ли чего по моей части…

И он встал из-за стола, аккуратно посыпал свое писанье песочком, высыпал песок обратно в стеклянную баночку и, бережно закрыв книгу, отложил ее к стене.

– Ну, детвора, одевайся! Сейчас на улицу выпущу. Ну, ну, Тимошка, одевай Пелагею, Васька – Аксютку, а Маринка Сашу в саночках повезет. Живей!

– Ох, боюсь, как бы они Сашу не уронили! – больным голосом промолвила Натонька.

«Ишь ты, ишь ты, – подумал отец Антоний, – слова-то какие страшные говорит, а сама боится за детей, самой жалко. То-то!»

– Нет, ничего, Маринка у меня умница! Ты, Натонька, не тово… не тревожься. Уж я сам все устрою. Ты поспи, поспи… Оно к вечеру и здоровехонька будешь.

Ребятишки между тем бросили игру и принялись одевать друг друга. Жалобный писк сменился восторженным криком, потому что все были рады яркому солнцу и белому снегу. Через три минуты гвалт уже перешел на церковную площадь. Комья снега полетели в разные стороны. Потомство отца Антония резвилось с самым беспечным весельем, не обращая внимания на то, что на них была надета невозможнейшая рвань с дырьями и заплатами.

– Ишь ты, как кувыркаются! Радые какие! – воскликнул отец Антоний, глядя в окошко и в то же время надевая поверх кафтана зимнюю рясу.

– Ты прикажи им на лед не бегать, а то там ополонка4848
  Ополо́нка (укр.) – прорубь, полынья.


[Закрыть]
есть, того и гляди влетят в ополонку, – сказала Натонька.

– Да уж ладно, уж ты не беспокойся, ты спи себе, голубка, спи… Э, ничего, поправимся. Даст Бог, владыка смилуется, ну, и тово… желание наше… тово… сбудется. Тогда и поправимся! Спи себе, Натонька, а я к отцу Панкратию сбегаю: может, благочинный что знает…

Отец Антоний нагнулся и поцеловал Натоньку в лоб.

– Марья пускай на ребят поглядывает, – промолвила Натонька, провожая его глазами.

Дьякон сделал ей рукой успокоительный жест и вышел в сени, осторожно притворив за собою дверь. В темных сенях он нащупал другую дверь и заглянул в миниатюрную кухоньку. Марья с подтыканною спидныцей толкла в небольшом горшочке сало для засмажки4949
  Засмажка (укр.) – заправка, зажарка, добавляемая к блюду для улучшения его вкуса и запаха.


[Закрыть]
борща. Это была молодая, здоровая, краснощекая девка с необычайно живым и веселым лицом. Эта Марья, у которой отец был горький пьяница, а мать вечно лежала с им же переломанною ногой, благодаря чему в хате у них было пусто и холодно, всегда была весела и ни минуты не оставалась без песни, – и не было такого парня в селе, который, проходя мимо нее, удержался бы, чтоб не ущипнуть ее за мясистую руку или не смазать всею ладонью по спине. А она в ответ на это визжала и заливалась смехом. Марья и теперь, помешивая «засмажку», мурлыкала какую-то песню.

– Слушай, Марья, ты на детей поглядывай, чтобы на речку не ходили, – сказал ей дьякон и прибавил вполголоса: – а ежели какой заплачет либо озябнет или что другое, возьми в кухню, а в горницу не пускай – матушке отдохнуть надо. Слышала?

– А вже ж слышала, хиба5050
  Хи́ба (укр.) – разве, неужто.


[Закрыть]
 ж я глухая! – скаля зубы, ответила Марья.

Дьякон опять очутился в темных сенях и, нащупав уже третью дверь, вышел на улицу. Глубокий снег закрыл и дорогу к церкви, и тропинку к дому отца Панкратия. Только мелкие следы детских ног да две параллельные полосы от саней благочинного портили эту белоснежную гладь, отражавшую своими бесчисленными кристаллами яркие лучи солнца. Мороз стоял изрядный, но тем приятнее было чувствовать на своем лице и на руках как бы чуть-чуть пробивающуюся сквозь морозный воздух солнечную теплоту.

Отец Антоний, глубоко ступая сапогами в снег, повернул направо и пошел прямо к дому настоятеля.

Отец Панкратий Шептушенко жил в церковном доме, который сам для себя построил, и, надо отдать ему справедливость, построил крепко и удобно. С внешней стороны этот дом не блистал архитектурными красотами, но зато он был длинен и широк, вдвое выше любой мужицкой хаты, с железною крышей и, главное, каменный, тогда как все населениe деревни ютилось большею частью в землянках, и только «богачи» возводили свои замки из желтой глины, смешанной с кизяком. К дому были и службы подходящие: конюшня, скотный загон, поместительный амбар, множество сараев и сарайчиков и, вдобавок ко всему, целая десятина сада, по преимуществу вишневого, но не без яблони и не без груши. Все это было построено на земле церковной, то есть отведенной обществом в вечное владение причта, и на деньги церковные, то есть пожертвованные опять-таки теми же самыми прихожанами, и некогда, лет пятнадцать тому назад, предназначалось для всего причта, но отец Панкратий нашел, что по его обширному хозяйству весь этот дом, со всеми принадлежностями, как раз будет впору ему одному, и предоставил остальному причту жить в наемных хатах, не возбраняя, впрочем, строить и собственные. Причт сначала подумывал было о том, чтобы жаловаться по начальству, но, приняв во внимание дюжину жирных стогов хлеба и четыре огромнейших скирды сена, стоявших на току у отца Панкратия, две полные засеки еще прошлогоднего зерна, пятерку шустрых и крепких лошадей, чуть не целое стадо коров, тысячу овец, «дилижан» крытый и «дилижан» простой, да еще одноколку5151
  Одноколка – двухколесный экипаж.


[Закрыть]
, – приняв все это во внимание, а также и то, что отец Панкратий находился в добрых отношениях со всею консисторией5252
  Духовная консистория – орган епархиального управления Русской Церкви в Синодальный период.


[Закрыть]
, причт пришел к заключению, что отцу Панкратию действительно как раз под стать занимать весь церковный дом.

Отец Панкратий Шептушенко среди губернского духовенства был один из очень немногих. Это был священник-помещик или, лучше сказать, арендатор, потому что церковной земли было у него немного, каких-нибудь полсотни десятин. Попав в небогатый приход, отец Панкратий обратил свое внимание на землю, и вот уже лет двадцать как он вел обширнейшее хозяйство, засевая ежегодно не менее двух тысяч десятин земли, а в последние годы он даже держал в долгосрочной аренде целое имение соседнего помещика Антюхина, который сошел с ума и оставил дела в неопределенном положении.

Особенно деятельно отец Панкpатий занялся землей после того, как похоронил еще в цветущем возрасте жену, оставившую ему сына и дочку. От скуки ли или по врожденному влечению он весь погрузился в хозяйство. Он вел обширные связи с городскими торговцами; купцы из русских и евреев бывали у него запросто, осматривая его засеки, ощупывая овечью шерсть и пробуя творог да сметану. Отца Панкратия можно было видеть в городе на ярмарке торгующим или меняющим лошадей, договаривающим целую партию косарей с громадильницами5353
  Громадильница – женщина, работающая граблями.


[Закрыть]
, ссыпающим зерно из своих мешков в хлебные склады.

Все он любил делать сам, и на все у него хватало энергии и здоровья. Теперь ему было уже под шестьдесят, но старческие болезни еще не пришли к этому бодрому, цветущему старику, у которого и седых волос-то было немного. Скинув рясу и каким-то особенным способом пришпилив кверху полы кафтана, отец Панкратий властно ходил по городскому базару в своих высоких сапогах и меховой шапке, переходя от торговца к торговцу, разузнавая цены и заключая сделки. В таком виде можно было застать его в самой задней комнате трактира, куда он прошел через хозяйское помещение («чтобы не было соблазна»), в компании хлебного, молочного или шерстяного торговца, где уговаривались и писали условия. И никто не дивился его духовному кафтану в столь неподходящей обстановке, потому что к этому все привыкли давно.

Отец Антоний вошел в обширный двор отца Панкратия. Сани благочинного стояли посреди двора, лошадей не было видно – их отвели в конюшню. По двору, с середины которого снег был сметен в одну кучу, бродили куры, гуси, утки и вместе с ними свиньи; два огромных пса при виде его гневно зарычали и с лаем кинулись к нему, но тотчас узнали в нем своего человека и принялись вилять хвостами и лизать ему руки. Дом выходил во двор широким и длинным закрытым крыльцом. Сюда вошел отец Антоний. Здесь на небольшом дубовом столике приготовляла закуску старая экономка отца Панкратия, какая-то дальняя его родственница. Рыбец – розовый, мясистый и жирный – лежал уже на тарелке готовый; нарезывался балык, чистился лук и тут же лежали крупные маслины.

– Доброго здоровья, Аксинья Мелентьевна! – сказал отец Антоний, кивнув ей несколько раз головой, и начал выделывать трепака на постланной у входа рогоже, стараясь отряхнуть снег от сапог.

– Гу-у-мм… – кисло протянула Аксинья Мелентьевна и, бросив на стол вилку и нож, обеими руками ухватилась за левую щеку. – Затворяйте двери, отец Антоний, а то холодом так и несет… У меня зубы!..

Отец Антоний поспешил притворить дверь.

– Отца благочинного можно повидать? – спросил он ласковым голосом.

– Вы не поверите, как я страдаю зубами! – сказала ему в ответ Аксинья Мелентьевна. – И что ни делала, ничего не помогает! Такое страдание! Иной раз думаешь, если б только не грех, руки на себя наложила бы! Ей-богу!

– А вы бы ладану положили. Вы не пробовали ладану? Очень помогает! – посоветовал отец Антоний.

– От ладану зуб крошится, я пробовала. А как здоровье вашей супруги, отец Антоний, Натальи Парфентьевны? все хворает, а?

– Хворает бедняга, уж не знаю, чем и облегчить ее…

– Ах, отец Антоний, это не приведи Бог, когда хозяйка в постели! Не приведи Бог. У вас ведь детей куча!.. А как она, на грудь не жалуется?

– Бывает… Ломит у нее в груди и тоже задышка бывает…

– Гм… Знаете, что я думаю, отец Антоний? Вы не обидьтесь, а только я думаю, что у нее чахотка… У меня муж от чахотки помер, и тоже вот так все маялся – года три.

Отец Антоний посмотрел на нее большими, испуганными глазами.

– Что это вы, Господь с вами, какое слово сказали? И как это у вас язык повернулся… Господи ты Боже мой!.. – и он даже перекрестился. – Можно, что ли, в комнаты, к отцу благочинному?

– Идите, идите!.. Они там с отцом Панкратием.

И Аксинья Мелентьевна вытерла рукавом слезы, которые были вызваны едким запахом лука, но отца Антония этот жест потряс еще больше – ему показалось, что она уже оплакивает его бедную Натоньку.

Отец Антоний вошел в залу, в которой не оказалось ни души, и прошел в гостиную. Здесь, в мягких креслах, за круглым столом, сидели две характерные духовные фигуры, к которым теперь прибавилась не менее характерная третья фигура отца Антония.

С первого же взгляда отец Панкратий производил впечатление человека крепкого, энергичного, подвижного и самостоятельного. Среднего роста, коренастый, он далеко не был худ – у него было даже маленькое брюшко и слегка раздутые щеки, но по всем признакам эти придатки, обозначавшие хорошее питание, довольную и спокойную жизнь, нисколько не обременяли его. Большие и в то же время быстрые глаза с острым, проницательным взглядом смотрели уверенно, без малейшей тени беспокойства и заискиванья перед начальством; движения его были просты, спокойны, как у тороватого хозяина, которому приятно принять почтенного гостя в тепле, в хорошей обстановке, с приличною закуской и выпивкой. Своим видом, манерой говорить и держаться он как бы ежеминутно повторял: я тебя принимаю с уважением, это так, потому что ты – благочинный и, следовательно, некоторая спица в колеснице, но помни, что я в тебе не особенно нуждаюсь, и ежели чуть что, мне наплевать, потому что у меня своих сто тысяч в банке!

Лицо у отца Панкратия было волосатое, суровое и смуглое, да вдобавок еще от постоянного нахождения среди хозяйства сильно загорелое. На голове тоже было много волос, но волосы эти лежали смирно, не топорщились и спокойно ниспадали до плеч, а когда отцу Панкратию надо было хлопотать по делам, заплетались в косу и прятались под шапку. Отец Панкратий принимал гостя в кафтане, не считая нужным облачаться в рясу.

Совсем другое впечатление производил благочинный. Состоя в родстве с самим архиереем, он получил это назначение, так сказать, не по летам. Совсем еще молоденький, с маленькою бородкой и недлинными, но кудрявыми волосами, он был одет необыкновенно чистенько и складно; узкие рукава его светленького кафтана так аккуратно охватывали белую некрупную руку, точно созданную для того, чтоб ее целовали, и пуговицы на этих рукавах и на шее были такие миниатюрные, голубенькие, и так умеренно мягко скрипели его сапоги, и сам он был такой мягкий, деликатный и, если можно так сказать, ко всему и ко всем любовный. Казалось, что этот человек с добрыми голубыми глазами, с ясным симпатичным лицом, обрамленным золотисто-русою, как бы еще молодою растительностью, не способен никого обидеть, да, может быть, это так и было. Говорил он хорошим, литературным языком, который звучал очень странно наряду с тою смесью литературного, славянского и малороссийского, посредством которой выражал свои мысли отец Панкратий. Все знали, что молодой благочинный, приехавший вместе с архиереем из какой-то северной губернии, имеет непосредственный доступ к владыке, и, разумеется, ценили это.

– А, отец дьякон! – с приятельскою улыбкой встретил он отца Антония. – А я собирался было к вам завернуть. Очень рад с вами повидаться!

Он подал отцу Антонию руку и светским образом пожал его руку. Он вообще считал себя светским человеком и говорил, что только благодаря настойчивому требованию архиерея сделался духовным.

– Садитесь-ка, отче Антоние! – сказал отец Панкратий, ногой подвигая ему стул.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации