Текст книги "Традиции & Авангард № 2 (5) 2020 г."
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Больше всего в своей жизни Гардаев любил тишину. Вечер переходил в ночь, предстояло много писать, он зажег лампу – тень от настольного прибора напомнила ухо, – такие вот, полные тишины минуты, ему всегда нравились особенно. Хорошо размышлять, откинувшись на стуле, рассеянно глядя на тот, еще не начатый, но уже готовый чутко откликнуться перу лист.
Особенно много ему приходилось писать в последнее время – таинственно улыбаясь, строча почти непрерывно, иногда только отрываясь, чтобы склонить чутко голову: словно бы вслушиваясь в даль.
Гардаев взглянул на репродукцию над столом – человек в строгом френче, словно понимая важность момента, повернулся профилем – и казалось, совсем не случайно на портрете вождя ухо было изображено так тщательно. Если взглянуть на его трубку повнимательней, то увидишь, что концом ее он указывает на ухо. Он словно бы намекает: прислушивайся, хорошенько прислушивайся ко всему, что вокруг тебя происходит, – ведь для этого всего-то и необходимо, что пара чутких ушей.
И, кроме того, хороший почерк, – добавлял Гардаев уже от себя. Несомненно, это та самая в его работе мелочь, которой по-прежнему следовало уделять внимание особое. Круглые, крупные, ровные буквы: это то, что вызывает особое к себе доверие, и хорошо, что ему удалось понять истину эту с самого начала.
Этот почерк сохранился у него еще со школы, впрочем, стал он таким далеко не сразу. Он помнит, как в начальных классах стоял на уроках писания у доски, как чутко подрагивал под рукой его мелок, и буквы, словно торопясь, порой друг на друга наезжали. Вере Ильиничне пришлось изрядно тогда с ним повозиться, но все-таки ей удалось сделать из него, как она выражалась, настоящего каллиграфа.
Правда, когда он на работу в управление только поступил – это было несколько лет назад, – Гардаев чуть было не потерял тот ставший знаменитым на всю школу почерк.
Это было бы катастрофой – все равно что певцу потерять свой голос. Карьера доносчика во многом зависит от его письма – печатными машинками пользоваться запрещали из опасения, что могут образоваться ненужные копии, – и поэтому он хорошо помнит то время, когда его почерк, сразу же после первых донесений, буквально взламывало изнутри. Будто кто-то невидимый – он с опаской поглядывал на портрет – властно вторгался в его сознание.
Письмо его стало каким-то взъерошенным, приплюснутым, нервным, будто, соскочив с кончика пера, по белому листу бумаги слева направо, сверху вниз, пригибаясь бежит плюгавый чернильный человечек, и ему так не терпится добежать наконец до конца страницы.
Благодушно сейчас ухмыляясь, Гардаев думал, что еще немного – и его списали бы за профнепригодность, потому что такой почерк почти невозможно было разобрать даже тем, в управлении, людям, которым платят именно за это: за умение понимать и самое скверное письмо.
Быть может, тогда многое сложилось бы по-другому – и не только в его судьбе.
Впрочем, потом он узнал, что каракули – почти неизбежное отличие этого нового его занятия. В конце концов это дело, которое прежде всего требует пары хороших ушей, и, должно быть, рано или поздно почерк там портится у всех – и потому-то, ему казалось, его коллегам по-настоящему не доверяли никогда.
Вообще-то, как он понимал, таким не особенно принято доверять.
Кажется, Гардаев был единственным в управлении, кто не смирился с изменением письма – прежде всего из– за того, что сразу осознал, что без хорошего почерка он быстро станет здесь рядовым, как и все, доносчиком – и каким-то волевым усилием он его все-таки вернул. Это была двойная его победа, потому что именно после этого он был в управлении выделен среди прочих: и он нисколько не сомневался, что во многом благодаря письму. Ведь крупные, круглые буквы во все времена вызывали ощущение правды, – а в первое время ему так не хватало к своим доносам именно доверия.
Сегодня он писал всю ночь, аккуратно нумеруя и раскладывая листы по всему столу. Всегда текстом вверх – он заметил, что ночью те особые чернила, что выдавали ему в управлении, сохнут куда дольше обычного. Он соберет их, как только брызнет на исписанные страницы жидкий рассвет и чернила высохнут окончательно: моментально, как слезы у ребенка.
После полудня он должен быть на явочной квартире, строго в назначенное время, с глухой аккуратной папочкой, да так, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания.
Но, собственно, трудно было привлечь чье-либо внимание в этом тихом, почти вымершем, казалось, здании. Внешне это был самый обычный жилой дом, ситцевые занавески на окнах. Но только Гардаев ни разу не видел, чтобы они всколыхнулись. Должно быть – если в доме и в самом деле есть жильцы, – все в нем давно привыкли ходить на цыпочках, особенно соседи той квартиры, где завтра в полдень его будут ждать – и в этот раз, должно быть, с особенным нетерпением.
Если говорить о его стремительной в управлении карьере, то главной причиной было все же не столько ясное его письмо, сколько совершенно особенный слух. В те времена, когда его мать имела обыкновение за малейшую провинность выкручивать ему ухо, вряд ли кто-либо мог себе представить, какое сокровище собой представляет пара этих невзрачных, чуть оттопыренных, как и у большинства дворовых пацанов, ушей. Да и сам он тогда это не вполне осознавал, хотя порой было из-за чего недоумевать. В полдень на крепости за рекой била пушка, и ему казалось странным, что дворовые приятели его все как один видели вначале вылетавший из пушки дымок, и только потом до них долетал звук выстрела. Для него, сколько помнит, вечно все было наоборот – вначале гремел далекий выстрел, и только потом над пушкой взметался белый, просто молочный – как всегда, когда палят холостыми – дымок.
Тогда он старался не обращать на это внимания, хотя, конечно, и неприятно бывало осознавать, что с головой, скорее всего, не все в порядке. Уже за несколько мгновений до того, как мать открывала рот, маленький Гардаев вдруг понимал, что она собиралась сказать, но убеждал себя, что, в общем, в этом-то нет ничего страшного. Это бывает даже удобно, особенно если не забываться и не спешить с ответом.
До того времени, когда его уши понадобились на службу управлению, он уже почти привык к тому, что, бывает, звук доходит до него несколько раньше самого события. Привыкнуть к этому было не так уж просто хотя бы потому, что со временем его способности только развивались. Казалось, событие и сопровождающий его звук в голове Гардаева существуют раздельно, и со временем пропасть между ними только увеличивалась. К своему семнадцатилетию ему достаточно было уже просто подумать о человеке, как тут же его посещали несколько фраз, обычно самых ключевых, из будущего с ним разговора. Еще через несколько лет это стало почти невыносимым. Гардаев был в курсе самых сокровенных дум своих друзей, на улице он легко прочитывал мысли пешеходов, еще не успевших даже попасться ему на пути – нет ничего ужаснее женщины, рассеянно размышляющей о своем, – он разочаровался даже в родных, как-то от всех отдалился и однажды понял, что остается в этом мире совсем один.
Он помнит, как чуть не сошел с ума, когда узнал, что жена ему изменяет. Ее голос, томительный и всхлипывающий, внезапно слетал ему средь бела дня, казалось, откуда-то с небес, вперемешку с похотливым мужским говорком. Первое время все это никак не укладывалось в его голове.
Эти голоса почти без перерыва преследовали его несколько дней, а жена, похоже, и сама еще не подозревала, что с ней случится что-либо подобное. Кажется, она даже удивлялась, почему он был так с нею мягок в их последнем, расставившем все точки разговоре, – и Гардаев, как обычно, знал содержание их беседы уже за несколько дней до того, как она случилась.
Произошедшее словно сломало в нем какую-то перегородку, и если раньше голоса в голове его возникали все же скорее эпизодически, то после развода с женой звуки из будущего хлынули в него сплошным потоком. Он слышал голоса и просто чьи-то мысли. До него доносились дальнее ржание лошадей, шаги, скрип дверей и по утрам – пение неведомых птиц. Его веселил чей-то смех, но тут же тенью могло посетить чужое горе. Голоса были знакомые и нет, одни могли вселить в него надежду, другие грубо подминали под себя – и все это за дни, недели, годы и иногда, кажется, целые столетия до того, как им должно было прозвучать. Как пустой сосуд, они заполняли его с утра – и, пожалуй, только во снах мир его оставался совершенно беззвучным.
Но главное, все меньше и меньше в этой какофонии было его собственного будущего.
От того, что мир для него так сразу преобразился, поначалу было немного не по себе. Сколько в нем оказалось невидимых ям, и как часто не совпадало то, что приходилось ему слышать, с тем, что приходилось после этого наблюдать. Ему просто бы никто не поверил, если бы он вздумал кому-нибудь пересказать хоть малую часть того, что приходилось слышать каждый день. Все это было только частью айсберга, но он был почти уверен, что теперь в его силах уловить и любое слово из тех, что когда-либо в этом мире будут произнесены: достаточно только захотеть.
Судьба даровала ему сразу два выделивших его среди прочих таланта – слух и каллиграфический почерк, – и однажды ему подумалось, что, вероятно, это можно было бы соединить вместе. Когда он впервые очутился в управлении, он понял, что не ошибся: это были единственные люди, сразу проявившие к нему, пусть и чуть сдержанный – как всегда у них, – но все же действительно неподдельный интерес. Правда, когда у него стал внезапно меняться почерк, он чуть было от них не ушел, но вовремя уловил вдруг в голосах из будущего несколько тревожных для себя нот и понял, что так просто отсюда уже не уйти. К тому же ему добродушно было объяснено, что здесь у новичков так всегда. Это все равно что у ребенка выпадают молочные зубы и взамен вырастают более сильные и крепкие – пусть, правда, и не такие милые.
Первое время в управлении было вообще полно любителей поострить над ним – если бы они знали, что любому балагуру он за несколько дней может сообщить содержание будущей шутки! Над ним подтрунивали из-за ломающегося почерка, впрочем, традиционного здесь повода для острот над новичками, но все же главным объектом шуток были первые его донесения из будущего: но только поначалу.
Вначале и у него самого холодело, бывало, сердце за тех людей, чьи голоса из завтрашних дней он аккуратным почерком заносил на бумагу, – тех несчастных, над кем витало уже клеймо не совершенного еще проступка. Они не могли знать, что их будущие грехи уже зафиксированы – теми особыми фиолетовыми чернилами, что выдают в управлении – каким-то совершенно им неизвестным, чересчур чутким человеком. В управлении работали люди с железными нервами, но и им становилось не по себе от тех донесений, что приносил Гардаев, – вот тогда-то понемногу и приумолкли все эти остряки.
Гардаев быстро стал незаменимым в управлении человеком. Он сообщал дату и время, и им только оставалось, подъехав в специальной машине к указанному месту и безразлично поглядывая на часы, немного подождать.
Справившись с первым волнением, он больше никогда не жалел своих жертв. У революции было много врагов, и самым страшным из них, без сомнения, был тот тихий, осуждающий на кухне свою власть, обыватель. Их всех брали в точно назначенное время и выводили к черной машине с совершенно белыми от страха лицами: настолько бледными, что в сумерках надвигающейся ночи вполне могло возникнуть впечатление, что они конвоируются в одном только нижнем белье. Их хватали за фразы, произнесенные минутой назад, – доверительно, в тесном кружке своих. Некоторые пытались даже молиться, потому что ничего не понимали. Высказавшись, говорун не успевал и потянуться к чашке с подостывшим чаем, как решительно звонили в дверь – и трясущиеся свидетели тут же охотно все подтверждали. Для многих из них, впрочем, крамольные эти фразочки действительно были случайными – и позже дрожащими голосками они пытались следователя в этом уверить, – но вот именно этих-то Гардаев вписывал в свои листочки с особой тщательностью.
Когда звуки будущего водопадом обрушились на него, он понял, что в этом мире нет ничего страшнее случайных фраз: именно в них начало всех, кажется, несчастий. Потому-то Гардаев и не жалел их. Каждый должен готов призванным быть к ответу за любую из своих, пусть даже случайно произнесенных, фраз – и сделать это способен порой только он, Гардаев: для этого ему достаточно записать ее, отменным почерком каллиграфа, в тех серых утренних своих листочках.
О каждой своей жертве он успевал узнать за ночь многое: чаще всего этим людям до героев было далековато. И, как ухмыляясь думал Гардаев, разве не скромный труд доносчика делает этих людей в глазах оставшихся на свободе таковыми? Людьми нескольких только героических фраз, потому что все остальное – слабости, совершенные некогда подлости и дурные привычки – после того, как за ними приезжала ночью машина, сразу отодвигалось на второй план.
Он хорошо поработал: человек с портрета, чуть прищурившись, смотрел на листочки и, казалось, был готов одобрительно кивнуть головой. Небо за окном светлело, когда он собрал исписанные страницы и, как обычно, скрепил их скрепкой. Когда-то в коробочке их была сотня, а осталось совсем немного, не больше десяти: за годы работы на управление он потрудился неплохо. Правда, пустота в коробке со скрепками иной раз даже немного его страшила – будто другую ему уже и не получить. Гардаеву почему-то казалось, что есть своя опасность в преодолении этого рубежа: будто бы и твоя собственная судьба может закончиться вместе вот с этими быстро тающими в коробке скрепками.
Последний случай был самым, может быть, непростым за всю карьеру: Гардаев знал, что новая его жертва нередко бывала в том самом кабинете, хозяином которого, как известно, был именно тот, с портрета, человек с трубкой. В управлении даже не стали показывать ему, как это бывало обычно, фотографию – просто перегнулись через стол и шепнули на ухо фамилию. Наверное, не найти было в стране человека, кто бы не знал по многочисленным портретам этого человека в лицо. В управлении, особенно в последнее время, успели привыкнуть и к таким – конечно, здесь не могли не гордиться тем, что люди такого высокого положения простыми арестантами проходят через их кабинеты, – и все-таки поначалу Гардаеву стало не по себе. Все-таки с людьми столь высокого положения ему не приходилось еще работать. Заказ мог прийти только оттуда, из того же президиума, от кого-нибудь из тех, кто сидит с ним за одним столом. Может, даже еще выше – на него незаметно указали трубкой. Недаром человек с портрета на стене так внимательно посматривает на эти листочки.
До этого Гардаев мало что о нем знал – фамилию, несколько ярких фактов из биографии и некоторые подробности его круглого на стандартном портрете лица. Пожалуй, он даже не смог бы с уверенностью назвать нынешний его пост – но это был человек того короткого партийного списка, что начинался человеком с трубкой. Кажется, этот список почти не менялся в последние годы, его состав как-то сам собой утвердился в памяти из газетных передовиц, и Гардаев мог бы отбарабанить его наизусть хоть сейчас, может, только слегка путая очередность фамилий: и если он сделает все, что от него ждали, этот список немного сократится – или нет, просто станет немного другим. Ему вспомнилось, что все эти фамилии есть и во вчерашней газете – на первой странице, там, где отчет с какого-то торжественного заседания. Если внимательно присмотреться, то, наверное, лицо этого человека легко можно будет узнать на групповом снимке президиума, где-нибудь ближе к краю. Он взял газету в руки. Крошечное на фотографии лицо, доброжелательно глядящее в зал, где суетится со вспышкой этот корреспондент из газеты.
Гардаев придвинул передовицу ближе к глазам. Он бессилен был перед прошлым – даже если это только вчерашний день, – это было тем единственным местом, куда этот человек мог бы, пожалуй, сейчас от него сбежать. Но только вряд ли такое по силам даже тому, на портрете, всевластному человеку с трубкой.
Гардаеву вдруг захотелось услышать сейчас это заседание, чью-нибудь спокойную, монотонную речь, далекое покашливание в зале, аплодисменты, но громче всего – легкий скрип стула под нынешним его клиентом: так, будто Гардаев присел незаметно за ним на корточках.
Гардаева охватило жгучее желание побывать на заседании – отчет о котором газеты дали только вчера – и, может быть, проникнуть за этим человеком в прошлое еще глубже, туда, где осталось его детство. Его всегда интересовало, какими они были детьми. Как и все, наверное, они громко ревели, трогательно говорили «мама» и наотрез отказывались есть кашу. Вероятно, в свое время это были самые послушные дети, верхом геройства которых была кнопка на стул учителю. Постепенно и осторожно они обходили всех и, наконец, рывком врывались на фотографии газетных передовиц. Собственно, это и был его контингент – все те, кто, пусть хотя бы изредка, попадает на страницы газет.
Но только вот проникнуть в прошлое не удавалось ему никогда. Даже сейчас, чуть напрягшись, он мог совершенно отчетливо почувствовать эту черную глухую волну времени, устремленную из прошлого, и то, как беспрерывно она накатывает на какофонию хрупких звуков сегодняшнего дня. Прошлое было главным врагом Гардаева, оно неутолимо заглатывало все – и только то, что успевал он уловить, и осталось, оседало поблескивающими обломками на самое дно памяти.
Вчера вечером, настраиваясь на образ этого человека, он, как обычно, посидел для начала несколько минут с закрытыми глазами. Главное – ясно представить его лицо. Надо полностью себя очистить от всего постороннего, и после этого останется только немного подождать. Будущее заполняло его постепенно, откуда-то снизу, как бы некий резервуар, и только покалывало слегка в подошвах.
Когда погружаешься в него весь, вдруг возникает какое-то зыбкое сероватое пространство. Он прислушался и как-то внезапно услышал чьи-то торопливые по ночной улице шаги.
Для того, кто умеет вслушиваться, любой звук ночью – как вспышка света. Достаточно его клиенту даже легонечко кашлянуть – будто в темноте на мгновение вспыхнула спичка – и можно легко увидеть, что творится сейчас вокруг.
Человек шел один, без охраны – каковая ему по рангу, конечно, полагалась, – видно, и в самом деле назревало что-то особое. Ночью звук плотнее: ему казалось, что все эти звуки с сумерками, словно отяжелев, просто опускаются вниз, к мостовой. По звукам Гардаев определил, что улица идет вниз; вот она свернула – сразу стало темней, и человек зашагал заметно осторожнее.
В докладе Гардаеву не составило труда привести название улицы и номер дома: ему показалось даже, что здесь он раньше уже бывал. Время он, как обычно, извлек из приглушенного грома наручных его часов. Было около одиннадцати часов вечера, дело двигалось, кажется, к дождю. Ему доносился шелест листьев – настолько отчетливый, что он мог бы пересчитать все эти деревья. Мелькнула впереди парочка – парень в пиджаке и девушка, одетая слишком легко, в ситцевое в горошек платье. По инструкции их потом допросят – конечно, они должны были заметить поздно вечером человека, быстро прошагавшего мимо, – и отпустят. Но вряд ли парочка смогла бы заметить и ту странную, изломанную, следующую неотступно за ним тень.
Наконец, внезапно – когда вооружен только слухом, все происходящее бывает неожиданней – улица переросла в какой-то подъезд, и, чуть сбитый с толку, Гарда– ев подумал вначале, что человек спускается в подвал.
Когда в твоем распоряжении только слух, куда труднее определять векторы передвижений, но в конечном итоге он никогда не ошибался: разумеется, тот человек поднимался теперь по лестнице. Иногда ему казалось, что у всех обреченных задолго поселяется на душе ощущение тревоги, во всяком случае, Гардаев отчетливо вдруг ощутил сейчас будто бы легкую переминку в его движении, некое изменение ноты. Словно человек остановился, оглянулся и снова пошел дальше, но уже не так уверенно: изменился даже звук его шагов. Человек шел сейчас осторожней, как бы прислушиваясь к собственной ходьбе – или, может быть, пытаясь поймать на случайном шорохе того, кто за ним наблюдает. Гардаеву это было знакомо: большинство его клиентов обычно чувствовало себя так же неуютно.
Гардаев записал на третьей странице, что дверь ему – но если быть точным совсем, то им обоим – открыла высокая, красивая женщина на каблуках: и, несомненно, ждала она сейчас только одного. Правда, вряд ли кого в управлении заинтересовала бы красота этой женщины. Там куда больше ценили подробности разговора – особенно те случайные фразы, что всегда вырываются внезапно, как бы на грани отчаяния. Или хотя бы сведения о том, чем они занимались, когда слов между ними уже не оставалось. Из подробностей внешности там могли заинтересоваться разве что особыми приметами: родинка, какой-нибудь шрамик или золотые во рту зубы.
О том, что в квартире больше никого не было, он без труда определил по той едва уловимой разнице в плотности звука: если бы в квартире кто-нибудь был бы еще, он был бы гуще, и тогда Гардаев с легкостью описал бы того, притаившегося, скажем, в задней комнате человека. Правда, сейчас единственным здесь незваным гостем, похоже, оказался он сам.
Признаться, за ними он решился последовать не сразу. Его перо повело почему-то в соседнюю комнату – по лихорадочному в ней беспорядку он определил, что женщина из тех, кто склонен, вдруг впадая в отчаяние, в последнюю минуту переменить все. Прическу, платье, слишком тесные туфельки – все то, что с таким трудом она определила для себя в течение долгого дня. Наконец, была нервно смята и отброшена в сторону штора – и по звуку чьих-то быстро замирающих за окном шагов Гардаев сразу узнал улицу, по которой только что прошел за своим подопечным. Его отвлек явственный звук поцелуя, он поспешил обратно – перо даже споткнулось, как ему показалось, об порог, – и, кажется, нарастающий шум его письма как-то их спугнул. Они перестали целоваться и нервно обернулись. Гардаев близко увидел ее крупные чувственные губы – и, улыбнувшись про себя, подумал, что мог бы даже сейчас их поцеловать: и если бы можно было передавать в будущее звуки так же хорошо, как оттуда он их воспринимал, то по комнате поплыл бы звук его почти ископаемого – из прошлого – поцелуя. Как жаль, что от него не требуют иллюстраций, иначе он зарисовал бы сейчас эти губы где-нибудь на полях.
Тот следователь, с каким Гардаев работал в последнее время – считалось, в управлении один из самых перспективных, – особо ориентировал его на мелочи, на первый взгляд невинные, вроде того, как стояли на столе чашки с кофе, сколько было выкурено сигарет – с указанием манеры стряхивать пепел – и что собою представляла пепельница. В управлении могли заинтересоваться подробным описанием обстановки, включая тот диван, на который они присели, и потом, когда он уже для двоих разложен, – даже несколько тех непристойных фраз, которыми обмениваются в постели все, должно быть, любовники.
Все это делалось неспроста: весь расчет был на то, чтобы в беседе с арестованным – сидящим в центре комнаты на круглом стуле, после совершенно бессонной ночи – следователь имел возможность ввернуть вдруг в разговоре, между делом, какую-нибудь совершенно невинную из доклада деталь – что сигареты, например, в тот вечер были забыты дома. Многих это ломало сразу – стоило ли отпираться, когда о тебе известно вплоть до таких мелочей.
Ну и наконец ключевой в докладе момент: руки. Следователь считал себя большим психологом – и, надо отдать ему должное, вполне таковым являлся: он полагал, что в эти минуты именно поведение рук лучше всего раскрывает психологическое состояние их общего, так сказать, героя.
Отчет, что лежит на столе, – это целый рассказ о руках того человека: здесь он поработал хорошо. Следователь будет доволен – он описал руки того человека так подробно, будто сам, отпустив персональную машину с охранником, бодро – у чувствующих опасность всегда возникает желание бодриться – шел эту пару кварталов, сунув руки в карманы и даже чуть, кажется, накренившись корпусом вперед. Странно, но в эти часы – пока строчишь свой донос – чувствуешь себя так, словно составляешь одно целое с тем, на кого ты его пишешь. И Гардаев вместе с ним отметил почему-то показавшейся теплой ручку у подъездной двери – или просто настолько холодны были его руки, – наконец, вместе с ним он привычно сжимал колено этой женщины, желая одновременно и успокоить, и привлечь ее к себе, и кажется, просто задрать платье. Признаться, это было единственное колено, до которого он посмел или захотел дотронуться там, за передней границей времени. Гардаев так и не понял, любил ли ее этот человек или нет, точнее, способен ли он был любить:
потому что тому, кто на это еще способен, трудно было бы в такую женщину не влюбиться.
Доведись случайно встретить ее на улице, возможно, ему бы и в голову не пришло обратить на нее внимание – но только там, сквозь призму времени, такие вещи почему-то разглядываются куда лучше. Так, наверное, бывает с теми, кто погружается в прошлое, отыскивая тени промелькнувших когда-то женщин, – и то же самое, быть может, получилось и с ним самим, стоило ему, следуя по пятам за совершенно чужим человеком, вторгнуться в ее жизнь.
Потому-то Гардаев описывал временами эти руки почти враждебно – что, наверное, одобрительно воспримется следователем. Казалось, единственным, что в сознании Гардаева на какое-то время от этого человека осталось, были только эти вот небольшие, подвижные руки – очевидно, они умели подписывать не только документы, – способные действовать почти бесшумно.
Это доставляло почти боль – отсутствие шума в таком ночном полете равнозначно недостатку освещения. Был момент в первые минуты, как прервался разговор, когда все вдруг погрузилось в тишину, только несколько раз прерванную звуком поцелуя. Потом вдруг появился ее взметнувшийся голос, он увидел их растянувшимися поперек кровати – казалось, она стала шире – и стыдливо отвернулся. На комоде мелко пульсировали ходики, Гардаев взглянул на циферблат и аккуратно вписал в донос точное время. Именно в этот момент придет машина, человека обвинят, и через некоторое время в газетах появится сухое сообщение. Вряд ли ему простится путешествие к своей любовнице через весь город, хотя официальной причиной, как знал Гардаев по опыту, все равно будет что-нибудь другое.
Она казалась все какой-то растерянной и по любой мелочи – чуть чаще, чем было бы надо – выбегала из комнаты. Ненадолго, но часто задумывалась – будто все же чувствовала сейчас какую-то опасность. Ночной гость называл ее Ольгой, хотя она его – никак: будто бы ей было страшно произнести столь высокое имя вслух.
Впрочем, в этом доносе и сам Гардаев ни разу не назвал своего клиента по имени. Правда, причина была уже другой: если в обычных его донесениях жертве полагалось проходить под кличкой – заранее управлением сообщенной, – то в случаях с такими вот высокими особами какими-либо кличками и тем более именами пользоваться было запрещено категорически. Он помнил тот период своей работы в управлении, когда, видимо, его способности только проверялись. Тогда ему доставалась больше всякая номенклатурная мелочь: полагалось называть их просто по фамилиям. Получалось забавно – стоило человеку пойти на повышение и получить хоть какой-нибудь средний пост, как в управлении он мог рассчитывать уже на кличку, а если поднимался еще выше, то получалось, что там, не лишая его пристального своего внимания, как будто совсем забывали это имя.
Гардаев закончил писать и взглянул на часы – совсем скоро ему выходить.
Наверняка Ольга заметит эту машину первой – она выбежит, как обычно, в соседнюю комнату за каким-нибудь пустячком. Все в этой квартире будет так, как он описал, но только в окне, за смятой шторой, точно напротив подъезда, мягко остановится машина с притушенными фарами. Она сразу поймет, за кем, вскрикнет, а те ребята, что в машине, еще пару минут, спокойные и уверенные, не будут из нее выходить.
Конечно, плохо, если она заметит, как машина подъехала. Инструкция, находящаяся в управлении в единственном экземпляре и сочиненная специально для него – под ней стоят подписи только следователя, Гардаева и какого-то еще, видимо, очень значительного человека, – категорически ему предписывала выбирать для прибытия машины такой момент, когда вряд ли их отвлечет шум мотора. Возможно, то самое пикантное время, что как факт изначально интересовало в управлении. Но Гардаев понимал – эта женщина слишком беспокойна, чтобы эту машину упустить: она из тех, кто почувствует ее прибытие сразу. И потом, ему, наверное, понравилось бы – увидеть там, в окне, бледное женское лицо, ее тревожно приоткрытый рот и, кажется, даже почувствовать, как она вскрикнет.
Он был бы совсем не прочь при этом поприсутствовать. И даже больше: едва закончив писать, Гардаев вдруг остро почувствовал, что ему захотелось еще раз посетить эту квартиру – вернуться туда, где скоро безжалостно изменится все, и время потечет по другому словно руслу.
Но только побывать вторично там, куда Гардаев уже запускал щупальцами свой слух, ему еще никогда не бывало дано: после такого ночного посещения это место становилось – пусть для него только одного – уже прошлым. И если даже другой ночью он и делал попытку туда проникнуть, то его встречала мертвая только тишина, черный провал: Гардаев, бывало, чувствовал себя художником, рисующим картины будущего – и тем единственным из них, кому не суждено было свои творенья видеть.
Впрочем, был еще один способ – и Гардаев, в общем-то, подумывал об этом уже давно: можно было попроситься хотя бы простым пассажиром в ту самую машину, что выезжает только по ночам. Если слух его не способен возвратиться туда, где однажды уже побывал, то, может быть, стоило объявиться там самолично. Подняться вслед за всеми в разоренную квартиру. Но, конечно, первым делом, как только машина встанет у подъезда, отыскать в том окне полуобнаженную женщину, в ужасе глядящую из-за смятой шторы.
Он еще раз взглянул на часы и стал одеваться: в управлении опаздывающих не любят. Было недалеко, всего каких-то пятнадцать минут хода. Он поднялся на нужный этаж и позвонил. Его уже ждали – и удивило, насколько быстро и легко ему удалось обо всем договориться. Следователь даже не спросил, зачем ему это было нужно, и только пару раз с сомнением на него взглянул.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.