Электронная библиотека » Леонид Сергеев » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 16 октября 2018, 21:20


Автор книги: Леонид Сергеев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И ещё одно отступление. Я знаю точно: в искусстве большинство близких людей, нахваливая работы друг друга (то «трепетно, волнительно», то взахлёб), частенько лицемерят, а если что-то явно не нравится – помалкивают, боятся обидеть, испортить отношения. Это и понятно – творческие люди ранимы и болезненно воспринимают критику. Несмотря на этот печальный факт, я убеждён, что как раз близкий человек обязан быть предельно искренним и говорить то, что думает. Кто ж, как не он? Для пользы дела мы должны относиться друг к другу с повышенными требованиями.

Меня с детства отец приучил настороженно относиться к похвале, рассматривая её как ничего не значащие слова, способ увильнуть от серьёзного разговора по сути. Другое дело – критика, пусть даже самая жёсткая: из неё всегда можно выжать полезное и тем самым сделать работу качественнее. Когда Кушак мне говорил: «Всё отлично, классно», я знал – ему лишь бы отмахнуться, хотя сам всегда и всё обкатывал на друзьях: звонил Мазнину, Тарловскому, мне, спрашивал, где что покоробило. А потом вздыхал:

– Да, то же самое сказал и Игорь, и Марк… Надо крепко подумать.

А вот Мазнин и Мезинов меня чихвостили как надо, с большим подъёмом, и если при этом Мазнин все-таки выбирал выражения, то Мезинов не ограничивал свой словарный запас и жалил меня в самое сердце; на рукописях писал, используя бандитскую лексику: «Где это ты, му…к, видел?!», «Что за чушь, что за дерьмовая концовка?! Ты что, совсем ох…л?!» – прям готов был придушить меня. А при встрече подробно разбирал мои огрехи и несуразицы:

– Где у тебя развитие сюжета? Топчешься на месте, е… мать. Не ты господствуешь над временем, а оно над тобой. Ну есть у тебя дневниковая манера, интонация, нюансы всякие, но этого мало. Где свой подход, индивидуальность?!

Я, конечно, защищался, как мог:

– Но ведь манера, интонация, нюансы – это и есть индивидуальность.

– Ничего подобного! Это только окраска. Индивидуальность – это прежде всего самобытный взгляд!..

Я был бесконечно благодарен друзьям за доскональный разбор и выжимал всё, что мог, из их проработки. Руководствуясь повышенными требованиями, и выскажусь о работах Коваля. Вначале о его музыкальных поползновениях.

Вообще-то говорить об этом мне попросту неинтересно, даже смешно. Ответственно заявляю: Коваль не обладал слухом (перевирал мелодии), но изо всех сил хотел стать бардом; усердно брал уроки игры на гитаре, не упускал возможности спеть свои вещи. Всё для того, чтобы быть в центре внимания (к слову, он любил выступать: открывал выставки художников в библиотеках и ЦДЛ, вёл семинар в «Мурзилке» – учил уму-разуму молодых литераторов). Бывало, в мастерской у Стацинского кто-нибудь рассказывает интересную историю – Коваль мне шепчет:

– Развели хренотень! Надо немедленно достать гитару. Пойдём по мастерским.

Это у него называлось «перехватить инициативу». Он всюду перетягивал одеяло на себя. Так, на выставке стоило Н. Силису заговорить о себе, как Коваль со смешком ершился:

– Что ты всё о себе да о себе, чёрт тебя подери! Брось валять дурака, обо мне что-нибудь скажи!

На вечере в Малом зале кто-то говорил о нём как о прозаике, он бросил реплику:

– Скажи, что я ещё и первоклассный стихотворец. У меня две книжки стихов!..

Он не забывал о себе, даже когда писал о других. Например, написал: «Когда я читаю «Утренние трамваи» Л. Сергеева, я вспоминаю «Последний троллейбус» Б. Окуджавы, та же музыка звучит во мне». Ясно, здесь сплошное кокетство, игра слов, ведь ничего нет общего между – пусть мелодичной, но унылой вещью мэтра и «Трамваями», где все отмечали какой-никакой, но оптимизм. Коваль просто похлопал меня по плечу и высветил свою тонкую душу.

В музыке вкус у Коваля был разбросанный (к месту вставлю: вкус, по-моему, особый, возможно, даже врождённый, талант; по большому счету – вообще определённый взгляд на жизнь). Коваль никогда не пел песен нашей юности, но не забывал песни с налётом блатной романтики. Например, любил «Мурку». Её пел на мой день рождения не только у меня дома, но и в ресторане ЦДЛ, где, кстати, сидели иностранцы. Подошёл к тапёру, крикнул, что посвящает песню мне (на кой чёрт она была мне нужна?), и заголосил. Спел, дождался двух-трёх хлопков, но ему вдруг втемяшилось, что у него получилось не очень душевно, и он затянул ещё раз.

Музыкальные упражнения Коваля можно рассматривать только как хобби, как семейное «кухонное» искусство, но не исполнять в залах; а он постоянно лез на сцену, в радиостудии и на телевидение. Кстати, Кушак тоже мог бы исполнять пару своих дворовых песен и цыганочку, но – надо отдать ему должное – делал это только в кругу друзей.

О художнических работах Коваля говорить можно, но спокойно. Некоторые его пейзажи, деревянные скульптуры и эмали (где за общими контурами не виден чёткий, крепкий рисунок) вполне приличного уровня для художника-любителя, тем более что главным для нашего героя было побольше ломать форму, делать всё позабористей, покривее. Но Коваль, кретин, считал себя не просто художником, а художником выдающимся («мой талант – от Бога!»). Это не подтверждал ни один профессиональный художник, за исключением Н. Силиса и В. Лемпорта, которые и натаскивали «дарование» в своей мастерской. Тем не менее непробиваемый Коваль постоянно демонстрировал своё могущество – выставлялся, и даже иллюстрировал свои книги – «заставлю подвинуться самих Алимовых».

Поразительно, как он не видел разницы между работами мастеров (тех же Силиса с Лемпортом) и своими. Ну да боге ним! Как говорил действительно сильный мастер Лосин, «ну нравится ему рисовать – пусть рисует».

Если бы Коваль писал только пейзажи и натюрморты, к нему не было бы особых претензий, но он писал портреты, а это уже выглядело дилетантской дерзостью. Ну как можно браться за портрет, не зная костяк человека, не умея рисовать руки?! Я ему говорил:

– Не выставляй портретные работы.

А он, тупоголовый:

– Ни х…! Всё выставлю!

Коваль стремился увековечить знаменитостей: Ахматову, Чуковского, Тарковского. Он вообще тянулся к известным людям – отчасти и для того, чтобы потом написать о них мемуары. Бывало, сидим за столом в компании, внезапно Коваль замечает известную личность, тут же встаёт, подходит, перекидывается словами.

– Что, побежал засвидетельствовать своё почтение? – бросает Сергиенко, когда Коваль возвращается. – Пусть сами к нам подходят. У тебя мания величия! А мы что для тебя, люди второго сорта, да?

Понятно, талантливый человек и должен общаться с талантливыми, ведь они подпитывают его творчество (а посредственности обедняют), но Коваль иногда перегибал. Ну не случайно же в «Монохрониках», кроме знаменитостей, он упомянул только тех, кто постоянно был на слуху, и разных скандальных формалистов типа Рабина, Гробмана, Брусиловского, Ю. Алешковского, от которых ничего ценного не останется, с которыми он и виделся-то не больше двух-трёх раз. Такая тонкость. Почему-то в дневниках Коваля не нашлось места малоизвестным широкой публике, но прекрасным художникам – Монину, Лосину, Перцову, Молоканову, Варшамову, с которыми он годами работал бок о бок. И, кроме Снегирёва, он, гад, не обмолвился ни об одном из отряда детских писателей, о которых эти очерки, а ведь дружил с ними не один десяток лет, и они кое-что сделали в детской литературе. И не упомянул тех, кого натаскивал: молодых талантливых литераторов Александра Дорофеева и Владимира Салимона.

Кстати, и приятелей он особенно ретиво выбирал из числа «своих», причём из самых разных сфер (и как находил?). Он терпеть не мог театры и театральную публику, но приятельствовал с П. Фоменко и М. Козаковым; совершенно не интересовался техникой, но поддерживал отношения с «богоизбранными» инженерами; был далёк от политики, но встречался с «либералами» из «Яблока» (В. Лукиным) и СПС (М. Арбатовой).

Вот как своеобразно Коваль объясняет название «Монохроник»:

«Размышляя над этим словом («АУА»), я спросил некоторого(!) писателя:

– Что такое АУА?

– Агентство улетающих арбузов, – ответил тот.

Возможно, возможно.

А что такое, на ваш взгляд, жизнь человека? (уже обращение к читателю).

По-моему, АУА – и привет!»

И это писал уже старый моховик, маститый писатель, в книге, как я понимаю, для взрослых. Никто мне не докажет, для чего это позёрство, что это крутая проза, ирония и юмор, и идут они от «божественного дара».

И опять-таки не случайно предисловие к «АУА» написал отвратительный литератор Вик. Ерофеев (с якобы «изысканной» прозой, на самом деле извращенческой), мерзкий выпендрёжник и попросту негодяй, которого не уважает ни один серьёзный писатель, а Коваль с ним приятельствовал. Одно название предисловия чего стоит – «Светлая тьма». И так далее: «ошпарили слова… увесистые восклицательные знаки… драйв; в глазах холод, достойный радикального концептуализма… стиль оправдания мира…» (как будто мир нуждается в чьём-то оправдании!). И уж совсем чушь, что проза Коваля связана узами с Тургеневым. Как раз наоборот – она не в традициях великой русской литературы.

Ещё в юности Коваль безвозвратно «въехал» в Зощенко, а половина его детских рассказов идёт от Сетона-Томпсона – Коваль мне прямо об этом говорил, когда писал «Шамайку» для Р. Быкова (тот так и не поставил фильм, но выплатил три гонорара за одну эту вещь!). Вся беда – в комплексе Коваля: он, старая телега, всегда хотел быть писателем для взрослых и стоять в одном ряду с нашими знаменитостями, но, когда пытался писать взрослую прозу, у него получалось слабо. Это и понятно – он, дурень, отходил от себя, от того, что ему было дано природой.

К своим картинам Коваль относился как к бесценностям, каждую фотографировал на слайды, а когда И. Раскин нашёл ему покупателя, заломил сотни долларов. Бывало, кто-нибудь попросит рисунок на память, Коваль сразу:

– Поедем в мастерскую, что-нибудь выберешь.

Приезжали, он начинал копаться в сундуке (размером с малолитражку).

– Вот эту хочешь? Хороша, а, едрёна вошь?! Но её никак не могу дать. Ну никак, хоть убей!.. Ну эту, сам понимаешь, я тебе хрен дам – это шедевр… Может, эту?.. Прям не знаю. Моя душа в смятении, – он закрывал сундук и говорил ошарашенному гостю: – Знаешь, я тебе в другой раз что-нибудь нарисую.

Всё это выглядело глуповато, ведь большинство художников щедро раздаривали свои работы (и ценные): Монин, Токмаков – да почти все! В. Коновалов вообще никого не отпускал из мастерской без своей картины.

Готовясь к выставке, Коваль просил меня помочь отобрать картины и развесить их. Делать с ним экспозицию было непросто – здесь ему изменяло чувство меры и вкус, мы спорили до хрипоты. Он хотел выставить всё и доказывал мне какую-то ерунду: эта работа, видите ли, ему дорога, потому что с ней что-то связано, та – потому что у него было необычное состояние… Я говорил очевидные вещи: что зрителю наплевать на состояние и на что с чем связано – важен конечный результат.

– Так-то оно так, – слабо сопротивлялся Коваль, и тут же наседал на меня со всей мощью: – Как хочешь, но это я не могу не выставить, едрёна вошь! Ну никак не могу, хоть убей!

Прежде чем выставлять свои работы в ЦДЛ у Б. Космолинского (галерейщика, который выдавал себя за польского дворянина, на самом деле был практичным российским евреем. Собственно, как и многие из его соплеменников – от Тимофеевского до махровой сионистки уродины Новодворской. Такие дворяне!), Коваль предъявлял двенадцать условий: повесить на видном месте, недалеко от смотрительницы зала, чтобы освещение было рассеянным, чтобы с ним соседствовал не кто-нибудь, а Т. Назаренко, чтобы работы огородили, не фотографировали и прочее.

Несмотря на все эти строгости, однажды одну из его маленьких эмалей (обнажённую женщину) всё-таки стащили; Коваль страшно расстроился, напился и весь вечер не мог успокоиться, словно в его жизни случилось что-то непоправимое. А ведь он прекрасно знал художников, которые не очень-то заботились о судьбе своих работ, у которых обворовывали мастерские (у одного даже полностью сгорела), и они это переживали достойно. «Ничего, восстановим, – говорили, – сделаем даже получше».

Вполне серьёзно скажу: из всего художнического наследия Коваля надо выбрать десять пейзажей маслом, пять-шесть (не больше) рисунков тушью и столько же эмалей. Вместе с деревянными скульптурами это будет неплохая экспозиция.

После выставки ехали на машине Коваля в его мастерскую на Серебрянической набережной (понятно, брали с собой горючее). Как большинство нервных людей, Коваль водил машину, словно чокнутый: метался из ряда в ряд, злился, что ничего не выигрывает… Нельзя сказать, что он был полным «чайником», но и асом его не назовёшь, тем более что в технике он ничего не петрил – его можно назвать «чайником со стажем».

Для меня Коваль в своём творчестве самобытен и значителен только как литератор и только двумя книжками. В детской литературе он в какой-то момент вырвался вперёд, но не настолько, насколько кричат его «толкатели». В. Голявкин вырвался подальше, но о нём почему-то помалкивают. А что говорить о детских рассказах Ю. Казакова, до которого всем плыть и плыть и которого почти не упоминают (Казаков написал мало, но большинство его рассказов – жемчужины).

Коваль начинал с поэтических выкрутасов у Сапгира и Холина (в те годы постоянно цитировал ломовые стихи последнего: «Моча и Г…о», «В переулке около дочка мать укокала»). Потом вслед за ними подался в детскую литературу – писал стихи и песни (типа «Про лилипутов», на которую написал музыку «свой» Никитин); подался в детскую литературу не от привязанности к миру детворы и животных (со школьниками общался только на практике, а, став писателем, перед ребятами выступал лишь однажды, и то по ошибке – готовился выступать перед взрослыми; животных никаких не держал и, повторюсь, будучи охотником, убивал вальдшнепов и зайцев, потом их рисовал.) Я вновь ему говорил:

– Тебе на том свете жариться на сковородке.

А он:

– Ни хрена! Бог простит. Учти, я не охотник, а добытчик. Это разные вещи (можно подумать, умирал с голоду).

Как и его наставники по Абельмановке, Коваль пошёл в детскую литературу, потому что в то время только в ней допускалась определённая доля формализма, символов, подтекста. Он и сам это признавал:

– Я писатель, спрятавшийся в детскую литературу. (Значит, был с детьми неискренен, что выглядит не очень порядочно.)

Позднее Коваль вывел для себя спорное руководство: «Нет литературы детской и взрослой, есть литература и есть не литература» (на самом деле – это просто красивая фраза: разница есть, и немалая). Казалось бы, нечто подобное имел в виду и Андерсен, когда ему собирались ставить памятник с детьми и, разглядывая эскиз, он сказал: «Уберите детей, я никогда для них не писал». Тем не менее, великий сказочник писал просто и ясно, а некоторые словесные находки Коваля дети попросту не поймут. Да он никогда и не думал о детях: свои лингвистические выкрутасы он адресовал взрослой элите – «оригинальничал», по выражению Снегирёва. К счастью, придя в «Мурзилку» к Митяеву, Коваль отошёл от Сапгира и Холина и начал писать реалистические стихи (пару я иллюстрировал), а затем свою лучшую прозу – чистую и упругую.

Коваль дружил с издательствами, ходил на чаепития, рассказывал о задумках, внушал, что его проза гениальна – «посильней, чем у Петрушевской и разных Пьецухов» – и что за неё надо платить соответственно.

– Пробивать рукописи – большая работа, – говорил он мне. – Надо заранее всё просчитывать, подключать разных деятелей, организовывать свой образ, чтобы твоё имя постоянно было на слуху. С издательствами надо дружить, а ты, дурак, никуда не ходишь, и в этом твоя ошибка. Тоже мне скромник! Скромность – верный путь в безвестность, едрёна вошь! (Он-то немало делал, чтобы приумножить свою известность).

Бывало, приходит в ресторан с издателями, идёт через Пёстрый зал мимо друзей, с которыми пьянствует ежедневно и которых издатели тоже прекрасно знают, но с собой не приглашает. И Шульжик, и Сергиенко тоже обмывали книги с издателями, но всегда приглашали друзей. Остальные обмывали только с друзьями, подарив редактору цветы, коробку конфет, а я и без этих подарков – не из жадности, просто боялся, что мой жест расценят как подхалимство; наверняка поступал глупо, но не мог переступить через себя.

К работе писателей-сверстников Коваль относился резко. Мало кого читал (обычно, по его словам, первую и последнюю строку).

– Пьецух хороший парень, но пишет такую х…

О мультфильмах Успенского:

– Слабая драматургия (можно подумать, мультфильмы на его сказки сильнее; видел я про подсолнух – чепуха!).

Яхнина считал ловким компилятором, Кушака – ремесленником, С. Иванова – «маленьким Алексиным», в фамилии Шульжика видел «что-то воровское», считал, что тот вообще ничего не написал. Из писателей нашего цеха ценил только Снегирёва и Сергиенко; ну, вроде и меня. Говорил, во всяком случае. Хотя, думаю, при этом имел в виду мою ценность как собутыльника. Остальных вообще не считал писателями. Кстати, когда заходил разговор о литературе, он вспоминал только великих классиков, при этом беззастенчиво сравнивал их с собой; частенько и у великих находил погрешности (работал под Льва Толстого).

Повторюсь: последние годы Коваль мало кого читал (как и многие из нас, за исключением Мазнина и Мезинова), но, естественно, в институте перелопатил немало классики. Как-то мы с ним, как всегда, потихоньку набирались в Пёстром. Внезапно появился мой друг и неплохой знакомый Коваля – Борис Воробьёв. Накануне Воробьёв читал мне свои последние стихи и один, написанный ещё в студенчестве, – про пиратов. Эта «пиратская» вещь меня потрясла, и я попросил Воробьёва прочитать Ковалю. Воробьёв долго отнекивался, потом всё же сдался. Когда он закончил, Коваль надул губы:

– Так ведь это Киплинг!

– Ну да, – опустил голову Воробьёв.

А я, невежда, словно провалился в чёрную дыру.

Коваль открыл мне глаза на многих литераторов. До него я, идиот, верил всем. Один мне говорил: «Я написал отличную вещь», другой: «У меня попадание в яблочко!» Коваль раскрывал книги этих говорунов, читал вслух пару строк и громил, выпятив губы:

– Слабый текст! Нет напряга! Нет подтекста! Нет айсберга! На кой хрен это читать!

Когда началась перестройка (точнее, разрушение), литераторы-евреи вышли из Союза писателей и организовали свой – «Апрель». Понятно, первыми туда ринулись Яхнин, Кушак, Мориц и целый рой других. Коваль вступил тоже, и мне сразу вспомнилось его стихотворение «Когда-то я скотину пас…» (а у Мориц – «Ненавижу вороньё…», а у Окуджавы – «Русский Иван приедет на танке…»). Такое не мог написать истинно русский писатель. И ещё вспомнился Пушкин – «И ненавидите вы нас. За что ж?» Правда, позднее Коваль сказал мне:

– На кой чёрт я пошёл в этот «Апрель»?!

В те годы многие писатели быстренько «перестроились» и занялись прибыльным делом: одни взялись катать детективы, другие сколачивали собственные издательства и печатали конъюнктурные книги, третьи ударились в бизнес (Холин продавал автомашины, Ватагин – квартиры, Г. Поздняков открыл кафе, Ю. Вигор – книжную лавку).

Как-то выпивали с Ковалём в ресторане ЦДЛ, к нам подсаживается Кушак (он к тому времени стал трезвенником и открыл издательство «Золотой ключик»). Коваль обращается к Кушаку:

– Ну, теперь ты поэт или кто?

– Бывший поэт, – промямлил с усмешкой Кушак.

– Ну вот, Лёньк, теперь стало ясно, кто писатель, кто издатель, кому один х…, что делать. Ты ведь, Юрк, и о пионерах писал, а мы с Лёнькой никогда о них не писали. На кой хрен это надо…

В другой раз Кушак, встретив нас, когда мы выходили из ЦДЛ, бросил мне:

– Спаиваешь классика?

На улице Коваль разразился:

– Му…к Кушак. Не понимает, что мы с тобой единомышленники. Что ты мой друг. Это как постоянная, устойчивая величина. Его зло берёт, что мы пишущие, а он-то функционер.

Как-то Мезинов, который работал в издательстве «Мистер Икс», где издавал эротическую литературу, предложил нам с Ковалём писать сексуальные рассказы.

– Заплатим, как Пушкину, по высокой статье, – объявил. – Ты (обращаясь ко мне) в своих искренних рассказах приближаешься к сути дела, но никак не можешь перейти внутренний барьер, ограничитель, некоторое стеснение. А ты (обращаясь к Ковалю) просто запиши свои устные сексуальные истории (такая серия у Коваля была).

– Если заплатишь, как Пушкину, запишу, – заржал Коваль.

Само собой, за это предложение мы не ухватились, и дальше разговоров дело не пошло. Я и не пытался перейти «внутренний барьер» (на этот счёт имею некоторые принципы), а Коваль тогда заканчивал «Суер-Выер», и ему было не до рассказов.

Коваль считал, что он, как гений, вправе развивать чужие темы, которые, на его взгляд, он может сделать лучше. Так, он спокойно перекроил «Кошку» Сетона-Томпсона, взял «летящую голову» из «Барона Мюнхаузена», и куски у Зощенко («Борьба борьбы с борьбой» – один к одному заимствованы у него), и «Чайник» – перепев Олеши, и в «Куролесове» ныряние в лужу и выныривание – из Аксёнова. Он без зазрения совести мог слямзить у литератора удачную реплику, словесную находку – в приятелях он видел подмастерьев, которые делают заготовки для него, мастера. Однажды мне говорит:

– У тебя в повести «Все мы не ангелы» (не опубликована) герой советует сделать чучело из своей любимой и везде таскать с собой. Такую тему, дурак, проговорил вскользь! Смотри, что я сделал, – и он протянул мне рассказ «Красная сосна».

Как-то я сказал, что пишу об экологии, о том, «какая была бы планета без людей: зелёные леса и луга, голубые озёра. Правда, кто бы тогда оценил эту красоту?»

– О, это я у тебя украду! – засмеялся Коваль. – Как хочешь, но украду! (Не знаю, использовал или нет, но хорошо, что прямо сказал «украду», некоторые это называют «позаимствовать».

– Коваль срывает цветы в чужих палисадниках, – сказал Мазнин, имея в виду не только чужие мысли, но и жён друзей.

Как-то сижу в компании еврейских поэтов И. Фаликова и Д. Чконии; подходит сильно выпивший Коваль и, демонстрируя свою авторитетную силу, ни с того ни с сего:

– Вы оба бездари! Занимаетесь не своим делом! А вот с вами действительно талантливый человек. И чего ты, Лёнька, дурак, с ними сидишь?

Я уже говорил: Коваль всегда завышал меня, да и в тот момент главным для него было лягнуть поэтов – обоих он терпеть не мог. Когда дело касалось литературы, он громил и своих соплеменников, ну а мне нарочно делал рекламу, потому что меня никто не знал (как взрослого прозаика). Однажды, прочитав мой рассказ «Заколдованная», позвонил ночью:

– Ну ты, чёрт, довёл меня до слёз… Наташка считает тебя самым печальным писателем. (Наверняка жена и подсунула ему рассказ, сам-то он вряд ли потратил бы время на чтение.)

А свои книги Коваль мне подписывал: «…самому смешному, а следовательно – истинному человеку в мире», и «…самому печальному писателю на свете» и прочее. Вот и разберись, каким он считал меня на самом деле – «самым печальным» или «самым смешным», «пишущим, как он» или вообще никаким. Кстати, по поводу «самого печального» я напомнил ему:

– Когда Есенин прочитал свои стихи императрице, она сказала: «хорошие стихи, но очень грустные». Что ответил поэт? «Такова вся Россия!»

– Понимаю императрицу, – хмыкнул мой друг. – Есенин скучноват. Над моими изысканными стихами она посмеялась бы. И возможно одарила бы орденом.

Теперь-то я знаю, что к оценкам друзей (да и критиков) прислушиваются только начинающие авторы, а для зрелых литераторов эти оценки – пустой звук, ведь уже каждый сам себе судья. Потому, уверен, и на мои оценки друзья плюнут.

Бесспорно, Коваль был незаурядным, разносторонне талантливым, и я не меньше других ценю его лучшие качества и лучшее из того, что он сделал, но не собираюсь утаивать и худшее.

– Твой «Суер-Выер» – антирусский роман, – сказал Мазнин Ковалю, когда мы выпивали в сильнейшем составе (ещё был Мезинов). – И евреи его раздули… Чего скрывать, тебя евреи слишком превозносят.

При всех нас они вдрызг разругались. Они и раньше пикировались, обменивались уколами, но обычно Коваль гоготал:

– Напиши об этом, едрёна вошь. Я не против. Напиши!

Но на сей раз Коваль разорался, как торгаш на рынке:

– И чего вы сюда меня пригласили?!

Ничего себе заявочка! Его никто не звал. Сам подсел. И должен считать за счастье, что сидит с друзьями. Совсем поплыл от своего величия. Обозвав Мазнина «завистником и бездарем», он долго сопел, пыхтел, отдувался. Это тяжёлое оскорбление не соответствовало действительности. В самом деле, многие стихи у Мазнина слабые, но ведь есть несколько отличных, и потом у него другой дар – он незаурядный преподаватель, и лучше его литературу мало кто знает. А завистник – совсем неточность, это Коваль выпалил сгоряча, лишь бы побольней уколоть старинного (ещё по институту) товарища. Именно Мазнин, будучи редактором «Малыша», пробивал первые книжки многих детских писателей (в том числе и Коваля), и сколько он ухлопал времени на взрослых поэтов и прозаиков?! Я не знаю в ЦДЛ человека, который дал бы Мазнину больше, чем он ему. И уж совсем гнусно выглядит позднее брошенная Ковалём фраза о Мазнине:

– Вот что значит полукровка!

Кстати, в конце той постыдной ссоры Мазнин сдрейфил, пошёл на попятную, стал просить прощения у Коваля. А напрасно, ведь был абсолютно прав (спустя пару дней он это понял и уже требовал сатисфакции).

– Коваль не любит своих героев, – говорил Мазнин, – он любит себя. Пишет и как бы смотрится в зеркало.

Я полностью согласен с Мазниным и привёл его слова, потому что сам не смог бы сформулировать лучше оценку романа и самолюбования Коваля в «Шамайке», «Лодке», «АУА». Я ему по-дружески говорил:

– Убери эти строчки. Ты что, страдаешь нарциссизмом?

А он:

– Ни фига! Пусть останутся.

Каждый раз, написав новую главу «Суера-Выера», Коваль звонил мне, мы встречались и за выпивкой устраивали «чтиво». Читал Коваль блестяще. Всё, что я потом говорил, можно свести к одному слову: чепуха.

– На кой чёрт тебе это? Ты вошёл в литературу «Чистым Дором», «Недопёском». Это прекрасные вещи, они навсегда останутся в литературе. Не порть свой образ, не выходи из него.

– Ты не прочувствовал, едрёна вошь, – бурчал Коваль. – Это гениальная, божественная проза.

Что обидно, к «Суеру» Коваль пришёл через «Лодку», несмотря на то, что «Суера» начал писать ещё в институте в соавторстве с Мезиновым (и, кстати, нигде не упомянул об этом, как Маршак с «Чижом» «забыл» о Хармсе, а Заходер – о Милне). «Лодку» Коваль писал (по его словам) десять лет, и, насколько я помню, в первых вариантах не было ни плавающих покойников, ни летающей головы, ни желудей, когда героя зацеловывает Клара (это он вставил позднее). Повесть прекрасная, здесь и говорить нечего, но последние вставки явно лишние, они попросту выпендрёж.

Что для меня необычно – Коваль начинал с модернистских стихов; затем, не без наставлений Митяева, начал писать прекрасные рассказы: «Алый», «Картофельная собака»; после чего написал, на мой взгляд, свои лучшие вещи: «Чистый Дор», «От Красных Ворот», «Недопёсок», очерк о Шергине, «Лодку», но под конец жизни вновь ударился в формализм.

Как-то я на своём «запорожце» подвёз убежавшего от хозяина жеребёнка и написал об этом рассказ.

– У меня тоже есть рассказ о жеребёнке, – заявил Коваль.

Позднее я прочитал этот опус: «…клеверище прошуршивало… О чём говорить с клевером? Скажешь глупость… пронзительный жеребёнок… Как жизнь? – спросил мужик. – Да вот, иду к станции, – ответил я». И это он называл «божественной прозой». Сказать, что это плохо, – отвесить Ковалю комплимент. Такие глупые выкрутасы недостойны писателя, который написал «Чистый Дор».

Коваль заслуженно слыл мастером формы, и в лучших работах он это подтверждал. Но давно известно, что форму подсказывает содержание, а когда всё делается ради формы, страдает содержание. Читая свои вещи, демонстрируя знание языка, Коваль говорил:

– Каждый рассказ должен быть стихотворением в прозе.

Именно так и выглядят его сюжетные вещи, но короткие рассказы – всего лишь домашние заготовки, их Шульжик удачно называл «стихотворениями в позе» и добавлял:

– Я таких могу написать сотню за вечер.

Коваль был необыкновенным человеком – это яснее ясного (иначе мой очерк о нём так не распух бы). Самые привычные вещи он расцвечивал необычным взглядом (умел выбрать необычный угол зрения и связать эти вещи с остальным миром). Это чувствовал каждый с первой минуты общения с ним. Как-то мы сидели в ЦДЛ. За соседним столом потягивал вино молодой литератор, какой-то студент литинститута. Он долго пожирал Коваля глазами, потом подошёл и обратился к нему с вопросом, как писать.

– Бери сто грамм, сейчас объясню, – засмеялся Коваль.

Парень вернулся с водкой, и Коваль быстро выдал:

– Пиши, что видишь, но представь, что там твоя душа… Ну давай, прочитай что-нибудь своё. Последнюю строку. На чём ты поставил точку. В последней строке вся суть произведения, поверь мне.

Однажды Коваль позвонил мне необычно рано, часов в шесть утра.

– Давай встретимся!

– Что случилось? – спрашиваю.

– Ничего. Просто обняться. Ну и, понятно, посидим под небом (открытое кафе на Никитской).

Ну кто, кроме Коваля, мог так сказать?

Много раз Коваль говорил мне:

– Надо тебя окрестить. У меня есть знакомый батюшка в церкви на Соколе (повторяю: Коваль в какой-то степени стремился отгородиться от своих еврейских корней и принял православие).

Коваль подарил мне крестик, но я всё оттягивал момент приобщения к религии, говорил, что окончательно к Богу не пришёл, «не пробился», – мямлил что-то невразумительное.

– Не мне, а тебе в аду жариться на сковороде, – смеялся Коваль. – Учти, я свои грехи замолил, а ты, е… мать, никак не хочешь свои замолить. Ну никак. Я, конечно, за тебя походатайствую перед апостолами, но здесь, сам понимаешь, мои возможности крайне ограничены. Посему, пока не поздно, пойдём в церковь. Слушай, что я говорю…

Старина Коваль был моим другом, единомышленником и постоянным собутыльником. Не припомню случая, чтобы после моего звонка он не отложил бы свои дела и не встретился бы со мной. И, когда бы ни позвонил он, я спешил к нему на встречу. Да, собственно, последние годы нам и созваниваться было не нужно – расставаясь, мы просто оговаривали время встречи на следующий день.

Обычно встречались в ЦДЛ, а когда его летом закрывали – в открытом кафе у Никитских Ворот. То кафе представляло собой обычную забегаловку на четыре столика под деревьями и палатку, где наливали водку, давали горячие сосиски и сигареты. В летние дни кафе пустовало, ну разве что два-три интеллигентных алкаша или влюблённая парочка восседали на стульях. Мы приближались к шестидесятилетнему возрасту, но не сдавались – жёстко отзывались на все события, поносили нововведения в ЦДЛ и новых русских и, само собой, обсуждали каждую проходящую женщину. Те наши выпивки в кафе «под небом» – последнее, что я вспоминаю о друге.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации