Электронная библиотека » Лев Хургес » » онлайн чтение - страница 44


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:30


Автор книги: Лев Хургес


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 44 (всего у книги 56 страниц)

Шрифт:
- 100% +
5

С момента выезда из Новочеркасской тюрьмы у меня прекратилась всякая связь с домом. В наши тюремные зоны на Мальдяке и Ленковом письма почти не приходили, и от нас их тоже не принимали, да и писать было нечем и не на чем, не говоря уже о том, что ничего хорошего мы домой написать не могли.

В отличие от наших старых (Мальдяк, Ленковый) тюремных зон, здесь, на «23-м километре», старожилы уже давно успели наладить контакты с родными. Женя Рубинштейн со своими связями имела надежную переписку с домом и сумела через своих родных передать моим мой адрес. И вот, наконец, я получил первое долгожданное письмо от матери, а всего за время пребывания на «23-м километре» я получил три или четыре письма.

И вот вызывают меня однажды на нашу лагерную почту. «Откуда ждете посылку?» – спрашивает почтарь. Я назвал адреса и фамилии всех, откуда мог бы получить посылку. «Нет, нет, – отвечает почтарь, а раз уж вызвали, значит посылка есть наверняка, тем более что фамилия моя очень редкая и однофамильцев быть не может, но порядок есть порядок, да и поиздеваться-то над зэком полагается. – Иди, подумай. Может, вспомнишь, откуда еще могут тебе прислать. Не вспомнишь – пошлю обратно», – сказал почтарь.

На другой день я назвал ему еще несколько возможных адресов, но опять не то. Дня три он так измывался надо мной, пока не проговорился: «Из Минска, от Рикуса не ждешь посылки?» Я вспомнил, что отца моей тетки звали Борис Романович Рикус и жил он в Минске. Только после этого мне вручили посылку, пересыпав ее содержимое из ящичка в мешок (почему-то ящики от посылок зэкам выдавать не разрешалось). Позже я узнал, что из Москвы и Московской области посылок в архипелаг ГУЛАГ не принималось, а до Минска этот запрет в те времена еще не дошел. Вот моя мама, по договоренности с тетушкой, и организовала эту посылку из Минска. Это была единственная посылка, которую я получил за девять с половиной лет своего крестного пути. Видимо, запрет вскоре докатился и до Минска.

В посылке оказалось два больших, килограмма по два-три, шара масла, несколько плиток шоколада и еще что-то очень вкусное. Вечером мы с друзьями устроили небольшой курбан-байрам. Съели почти все, оставлять что-либо съестное в бараке было бесполезно, все равно украдут, а таких камер хранения, какие Солженицын описывает в «Одном дне Ивана Денисовича», у нас в лагере и в помине не было.

Утром я понес гостинцы из своей посылки Давиду Оскаровичу Львовичу, Доротее Августовне и Жене Рубинштейн. Женя долго отказывалась, но когда я пригрозил ей перестать брать у нее что бы то ни было, согласилась взять. А Доротея Августовна, не получавшая ниоткуда ни писем, ни посылок и жившая, как и я, на пайке, откусив кусочек шоколада, расплакалась.

…В нашем бараке и мастерских лагеря было довольно много интересных людей. Был среди них и бывший директор Свердловского дома писателей – Иван Михайлович Новокшонов[216]216
  Новокшонов Иван Михайлович (1895–1943), бывший чекист и исполнитель приговоров. Печатался с 1924 года, автор художественной прозы (рассказы, повести, пьесы) о Гражданской войне, в т. ч. сценария фильма В. Пудовкина «Потомок Чингисхана». Репрессирован, погиб в заключении.


[Закрыть]
. Он знал наизусть массу стихов, в том числе и знаменитую поэму Баркова «Лука Мудищев»[217]217
  Анонимная поэма второй половины XIX века, стилизованная под непристойные стихи И. Баркова и поэтому часто ему приписываемая.


[Закрыть]
, отрывками из которой в трудные минуты поднимал упавшее настроение соседей по нарам. Знали мы еще, что в Гражданскую войну он партизанил в Сибири, но он никогда особенно на эту тему не распространялся. И вот уже много лет спустя после моего освобождения прочел я очерк в одном из старых номеров журнала «Вокруг света» о пленении и аресте адмирала Колчака. В очерке описывалось, что поезд, в котором ехал Колчак, захватил партизанский отряд под командованием Ивана Новокшонова. Именно нашему-то милейшему Ивану Михайловичу Колчак сдал свое личное оружие, и именно Новокшонов доставил Колчака в Иркутск[218]218
  Эти сведения не соответствуют действительности: Колчак был передан чехами Иркутскому политцентру, а тот, в свою очередь, передал адмирала большевикам. Никакие партизаны Колчака не захватывали.


[Закрыть]
.

В нашей мастерской работала отдельная бригада по изготовлению игрушек. Бригадиром был некто Валерьян Федорович Переверзев[219]219
  Переверзев Валерьян Федорович (1882–1968), не философ, а литературовед и педагог, автор книг о Ф. М. Достоевском.


[Закрыть]
, лет шестидесяти с лишним, на глазу бельмо. До ареста он считался одним из ведущих русских философов, и в нашей философской науке даже бытовал термин «переверзовщина» (в ругательном смысле). Не знаю, какие аргументы выдвигала казенная философия против Переверзева, но Колыма явилась самым мощным аргументом в борьбе с «переверзовщиной». Как и Ксения Михайловна, Валерьян Федорович уже давно подлежал актированию и освобождению из лагеря по старости, но, по-видимому, их преступления перед Джугашвили были настолько тяжелы, что обычный закон на них не распространялся. Оба они умерли здесь, на «23-м километре».

Очень колоритной фигурой был художник Иван Афанасьевич Шведов: круглый год он ходил по лагерю в совершенно изодранных, даже по колымским понятиям, телогрейке, ватных брюках и шапке. На шее у него на длинном шнурке всегда висел большой кисет с махоркой, из которого он охотно угощал любого попросившего закурить. Шведов был очень талантливым художником-миниатюристом, и его картинки, не всегда пристойного содержания, написанные на дощечках маслом или эмалью, пользовались среди лагерной аристократии и вольняшек большим успехом, что и давало очень скромному в быту художнику возможность всегда иметь открытый для всех кисет с махоркой и ходить с более-менее полным желудком. По происхождению он был из очень богатой семьи. Отец – Афанасий Шведов – крупный казанский фабрикант и миллионер: шведовские мыло и спички пользовались большим спросом не только в России, но и за рубежом. Отец, надо полагать, был не в восторге от своего единственного и непутевого сына. Вместо того, чтобы продолжать отцовское дело и приумножать его миллионы, Ваня с детства увлекся живописью. Поняв, что коммерсанта из Ивана не получится, отец не стал ограничивать его в средствах на ученье за границей. Шведов получил художественное образование во Франции и Италии, а потом, заболев легкими, переехал, по советам врачей, в Каир, где тогда был сухой и ровный климат, считавшийся очень полезным для легочников.

После революции Шведов вернулся в Россию. Отец не выдержал краха своих миллионов и вскоре умер. А Иван Афанасьевич не очень расстраивался по поводу своего разорения: он стал работать художником, преимущественно по разным «шабашным» артелям. Взяли его еще с середины 1935 года. За что? – он и сам толком не знал: одно слово «бывший», да и по заграницам поездил. Исчез он с «23-го километра» еще до войны. То ли умер (у нас это происходило незаметно), то ли его куда-то перевели, но Шведов остался в моей памяти очень добрым, интеллигентным человеком, приятным собеседником.

6

Они уже давно находилась на «23-м километре» – большая группа сектантов, мужчин и женщин, которых все называли «крестиками». До ареста они жили где-то очень далеко, на Северном Урале, совершенно обособленно, и по существу, вели натуральное хозяйство. Они не имели никаких документов, не признавали никаких властей, и вообще никого, кроме друг друга, не признавали. Всякие попытки вступить с ними в какой-то контакт неизменно кончались неудачей. Остановишь крестика и спросишь, как его зовут – молчит. Начнешь ему что-либо говорить, он внимательно, не перебивая, выслушает, а когда ты замолчишь, то перекрестит тебя и скажет: «Спаси тебя Бог!», после чего повернется и уйдет. Вот и вся беседа.

Между собой крестики очень часто и долго о чем-то оживленно беседовали, но стоит только подойти к их группе постороннему человеку, как все моментально замолкают и, перекрестив подошедшего, расходятся в разные стороны.

Согласно их поверью, человек создан для пребывания с Богом на небе в вечном блаженстве, и если человек на небе чем-нибудь прогневит Бога, то тот, в наказание, посылает его на землю мучиться и искупать свою вину. Вся земная жизнь – это наказание, и когда Бог найдет, что человек уже искупил свой грех, то пошлет ему смерть, этим прощая человека и призывая его к себе блаженствовать на небе. Самоубийство – самый страшный грех, за это Бог сразу же посылает обратно на землю и будет держать там в земных мучениях очень долго. Наименьшим уважением у них пользовались старики: раз они живут так долго, значит очень тяжел был их грех перед Богом.

Посему самым радостным праздником у крестиков являлась смерть человека: значит, Бог простил одного из них, и он теперь, до нового согрешения, будет пребывать на небе около Него в вечном блаженстве. По такому поводу варят брагу, пекут пироги, готовят мясные блюда. С веселыми песнями, музыкой и танцами крестики провожают покойника на кладбище, и долго еще потом гуляют, радуясь за своего брата, наконец-то обретшего вечное блаженство.

И все наоборот при рождении ребенка: никаких торжеств, все сидят грустные – Бог на небе покарал еще одного грешника. Никакая власть, ни царская, ни советская, ничего сделать с крестиками не могла. Ни в какие контакты с властью они не вступали. О грамоте они и понятия не имели: подписывать – крестиками – любые бумаги они не отказывались, но внимания на содержание этих бумаг не обращали. Выдадут такому крестику паспорт или какую-либо справку, а он возьмет это осторожненько двумя пальцами, чтобы не оскверниться, перекрестит выдавшего ему документ милиционера, и, выйдя в коридор, тут же бросит на пол бесову бумагу, – вот и все. Всякие попытки брать их в армию кончались полной неудачей: крестик ничего и никого не признавал – никаких учений и никаких командиров. Классных занятий тоже, так что и заставить их учиться грамоте не могли.

Единственное, что их удавалось заставить делать, так это чистить на кухне картошку и мыть в казарме пол. К оружию никто из них, несмотря на любые наказания, даже и притрагиваться не хотел. Не помогали ни строгие гауптвахты, ни даже трибуналы: стоит крестик перед военными судьями, ни на один вопрос не отвечает, а только крестит судей и приговаривает: «Спаси вас Бог, не ведаете, что творите». Попробуй, суди такого! Любой приговор встречает равнодушно, а расстрел, в первое время выносились даже такие приговоры, даже с радостью. Так и перестали власти с крестиками мучиться, а просто начали их огулом ссылать в дальние лагеря, в том числе и на Колыму, а малолетних детей – в детские дома и колонии.

Никто из крестиков не имел имен или фамилий, оформляли их условно, по номерам, да и на присвоенный ему номер никогда не отзывался. Пока комендант не тронет его пальцем в грудь, из строя не выходил. Получали они самые маленькие лагерные пайки и мерли, как мухи, что у них ничего кроме радости и зависти к покойникам не вызывало. Умрет крестик – соберутся вокруг него его собратья и радостно причитают: «Блажен брат Иван, обрел царствие небесное! Когда и на нас эта Божья благодать снизойдет?» и только крестятся. Выводили их особо ретивые коменданты на общие работы: ни один из них ни к лопате, ни к кайлу, ни к лому и не притронется. Стоят кучкой, крестятся, о чем-то между собой разговаривают. Выставит зимой стрелок в назидание другим на пятидесятиградусный мороз раздетого догола крестика на пригорок, он стоит, крестится и крестит стрелка с мольбой к Богу, чтобы он его простил, пока сам не замерзнет, и упадет замертво. А когда упавший окончательно закоченеет, остальные обступят мертвеца, и опять за свое: «Блажен брат Иван…» и т. д. Таким образом, даже в колымских лагерях с ними ничего сделать не могли: убеждения – не действовали, голод и холод – тоже, смерть они почитали за высшее счастье, – ну что с такими сделаешь? Так и оставили их в покое, выдавая штрафные пайки по 300 граммов хлеба в сутки.

Надо полагать, что голодны они были куда больше любого зэка в лагере, но велика же была сила их духа: идет крестик с полученной штрафной трехсотграммовой пайкой хлеба (а ели они только вместе, в своем бараке), любой зэк к нему подойдет: крестик, дай хлеба! А крестик улыбнется и протянет просящему свой хлеб: «Ешь, раб Божий. Да спасет тебя Христос!», да еще и перекрестит.

По неписаному лагерному закону, обижать крестиков не полагалось. Среди зэков они пользовались большим уважением за свой железный характер и непризнание лагерного начальства. Не дай бог кто возьмет у крестика хлеб, свои же товарищи изобьют до полусмерти. Любые просьбы о помощи своим товарищам по несчастью крестики выполняли охотно и даже с радостью. Скажем, попросит ленивый дневальный барака: «Крестик, помой в бараке пол, чтобы мои товарищи в чистоте жили». Крестик без звука берет тряпку и моет вместо дневального пол. Даст какой-нибудь зэк крестику грязную рубаху: «Крестик, постирай мне рубаху!». Крестик выстирает, отдаст хозяину, перекрестит его: «Да спасет тебя Христос!».

Вот, оказывается, были на Руси и такие люди. Назвать их характер железным, значит еще ничего не сказать. По сравнению с ними бледнеют и боярыня Морозова, и протопоп Аввакум!

7

Был при нашей мастерской и небольшой художественный участок, выполнявший наиболее квалифицированные художественные работы. Бригадиром был Голубин, потерявший на Колыме ногу и ходивший на деревяшке. Как-то у них из-за внепланового увеличения заказов образовался затор в работе и некого было поставить на разрисовку полочек для полотенец. Обычно на такой полочке рисовался в овале какой-нибудь неприхотливый русский пейзаж. Начальство направило на помощь художникам меня: я хоть и не имел специального художественного образования, но, как остальные члены бригады, все же разрисовывал в игрушечном цехе кукол.

Выдали мне кисти, палитру, краски, открытки с образцами пейзажей, и я сел за работу. Прежде всего надо было вычертить овал: беру две булавки и нитку и по всем правилам черчения изображаю на дощечке математически ровный эллипс.

Случайно в это время около меня стоял Голубин. Когда он увидел мои манипуляции, то сразу же раскричался так, что я подумал, что его вот-вот хватит апоплексический удар. «Вы-вы-вы художник или ремесленник?» – заикаясь от волнения и злости прошипел Голубин. «Как это может художник пользоваться линейкой, треугольником и прочей дребеденью?» – несколько успокоившись, продолжал он и, взяв карандаш, одним росчерком нарисовал на бумаге эллипс ничуть не хуже моего. «Вот так должен работать художник!» – торжественно промолвил Голубин и, окинув меня презрительным взглядом, удалился. Больше он ко мне не подходил, уверенный в том, что художника из меня не получится.

Вообще говоря, коллектив у Голубина был довольно сильный: помимо Ивана Шведова, о котором я уже писал, запомнился еще художник Васильев. Лет за сорок, коренастый, всю свою жизнь он занимался только тем, что рисовал цветы, за что и попал в заключение, наотрез отказавшись рисовать портрет одного из тогдашних вождей. Надо сказать, что в изображении цветов Васильев достиг совершенства. Нарисованные им на оштукатуренной стене барака розы так и хотелось взять в руки и понюхать, они были как живые. Свои работы заказчикам Васильев обычно сдавал так: выждав солнечный денек, он ставил на столик между двумя окнами кувшин с водой, а позади кувшина картину с нарисованными цветами (фон картины нарочно подбирал под цвет стены). Каждый вошедший в комнату с удивлением обнаруживал: зимой, в трескучий колымский мороз, на столе, в кувшине с водой, кустик цветущей сирени или цветущую розу. Это было настолько естественно, что некоторые, не поверив глазам, подходили поближе – понюхать цветы, просто не верилось, что все это нарисовано. За свои работы художники получали иногда от своих меценатов-заказчиков (преимущественно, стрелков-охранников) еще дополнительную мзду в виде хлеба, сахара, табака и прочего. Так что особенно жаловаться на жизнь им не приходилось.


Были у нас и музыканты. На «23-м километре» существовал неплохой струнный оркестр. Обычно этот оркестр в обеденное время играл в столовой, а п выступал и в клубе на вечерах самодеятельности. Руководителем его был известный виолончелист Конон Лазаревич Новогрудский, освобожденный от общих работ. Мы с ним часто беседовали на разные музыкальные темы. Все музыканты оркестра, кроме Новогрудского, работали в нем по совместительству: полдня они проводили на лагерных работах, в основном, в столовой, где получали свой приварок.

Однажды Конон Лазаревич предложил играть в его оркестре и мне. «На чем же?» – спросил я, ведь за всю жизнь, кроме фортепиано, я ни к какому музыкальному инструменту не притрагивался. Но Новогрудский ответил, что, если я знаю нотную грамоту, то он берется за несколько дней обучить меня игре на балалайке «прима». И действительно, ровно через неделю состоялся мой дебют в нашем клубе.

Зимой температура в клубе не отличалась от наружной, клуб не работал, но в летнее время порой давали концерты для зэков. Приходили и вольные работники лагеря, иногда с семьями: они занимали самые почетные места – первые ряды. Зэков, желающих попасть на такие концерты, было очень много, и поэтому их пускали в клуб либо по блату, либо по особым билетам, которые получали только ударники.

Звездой всех концертов и главным постановщиком всех номеров был Коля Солнцев, способный и опытный артист, остроумный и находчивый режиссер. Он обладал не очень сильным, но красивым тенором и вполне мог бы украсить собой любой областной театр музкомедии. Но на воле призванию актера Коля неизменно предпочитал планиду вора-рецидивиста. Он имел несколько судимостей, частенько сиживал по тюрьмам и лагерям и вот теперь попал на Колыму (правда, впоследствии он с Колымы как-то выбрался, и я еще раз встретил его на БАМлаге в Свободном, где он тоже кантовался по самодеятельности).

Но артистичен был Коля по-настоящему, играл всегда с душой, и просто не верилось, что такой талант мог заниматься грабежами и разбоем. Особенно мне запомнилась в постановке Солнцева утесовская «Маркиза», в которой Николай исполнял роль кучера Марселя. Женщины к участию в самодеятельности не допускались, даже на концертах их сажали отдельно от мужчин и под неусыпным наблюдением лагерных надзирателей, поэтому роль маркизы исполнял молоденький парнишка из уркачей.

Надо сказать, что аккомпанемент нашего оркестра всегда был на высоте, и после особо бурных оваций Коля обычно выводил за руку Новогрудского и театрально благодарил его. Такие концерты были в лагере большим событием и хоть на короткое время, но помогали несколько забыть все тяготы нашей жизни.


Раз в месяц около столовой, а зимой в тамбуре столовой, вывешивалась наша стенгазета на нескольких листах ватмана. Ее техническим редактором был талантливый журналист Юрочка Казарновский[220]220
  Казарновский Юрий Алексеевич (1904–1956), поэт, автор книги «Стихи» (М., 1936). Сидел на Соловках (см. его стихи в сборнике: Моря соединим! Стихи и песни на Беломорстрое. Медвежья Гора: Издание культурно-воспитательного отдела Беломорско-Балтийского ОГПУ, 1932) и на Колыме. Находился в пересыльном лагере под Владивостоком одновременно с О. Э. Мандельштамом, о чем рассказывал Н. Я. Мандельштам в Ташкенте в 1943 году.


[Закрыть]
, бывший работник областной газеты в Архангельске. Газету оформляли такие художники, как Шведов и Голубин. Так что по части оформления она была шедевром: броские красочные надписи, профессионально выполненные рисунки и карикатуры, – было на что посмотреть. Чего не скажешь о содержании, состоявшем в основном из полуграмотных, суконным языком написанных статей лагерного начальства. Единственным исключением и ярким пятном газеты был так называемый «Листок сатиры и юмора». Конечно, никакой критики лагерного начальства или лагерной жизни не допускалось, но Казарновский всегда что-нибудь да придумывал такое, от чего все читающие держались за животы от смеха. Особенно остроумными у него были «зарисовки с натуры», или так называемые «мысли вслух».

Из «зарисовок» мне запомнилась одна о том, как лагерный блатной жаргон входит в лексикон даже бывших священнослужителей. На рисунке были изображены двое доходяг. Один, поднеся к лицу другого руку с назидательно поднятым указательным пальцем, что-то ему объясняет. Надпись же под рисунком гласит: «Бывший поп поясняет богобоязненному старичку притчу из священного писания: “И вот тут-то апостол Павел зело фраернулся”».

А вот из «мыслей вслух»: «Странно? Уже второй месяц лагстаростой, а все еще в старых сапогах ходит!», или «Уже месяц поваром, а все еще не Жора!» Таких хохм в каждом номере стенгазеты было немало, и «Листок сатиры и юмора» пользовался неизменным успехом как среди зэков, так и среди начальства.


Наш начальник лагеря – Бондарев – несмотря на свою русскую фамилию, был «щирым хохлом». И когда он узнал, что в лагерь попал настоящий профессиональный бандурист, лет около шестидесяти, почти слепой на оба глаза, то загорелся желанием послушать в его исполнении старинные украинские песни. Но бандурист заявил, что петь он будет только под свою бандуру. И вот, каким уж образом не знаю, но связались с его родными на Украине, и бандуру все же в лагерь доставили. И бандурист стал частым солистом в столовой. Пел он хоть и слабым, надтреснутым голосом, но очень задушевно, и когда исполнял «Кармелюка», а особенно место: «Маю жинку, маю диток, но я их не бачу, як сгадаю за их долю, так гирко заплачу», – у многих на глазах стояли слезы.

Бондарев часто забирал бандуриста из лагеря как к себе домой, так и в Магадан. И, как ни жаль ему было расставаться с такой игрушкой, но через несколько месяцев бандуриста, сидевшего по какой-то неполитической статье, актировали по инвалидности и старости и, освободив, отправили домой.


Общепризнанным фюрером преступного мира нашего лагеря был Садык Гарипович Шерипов, профессиональный вор и астраханский татарин. Перед ним заискивали стрелки охраны и коменданты, да и сам Бондарев при встрече с Шериповым здоровался первым. Все они прекрасно знали, что слово Шерипова кое-что значит не только в лагере, но и в Магадане, где на поселении проживали многие его дружки-уголовники.

В погожие летние дни вечерние поверки обычно устраивались на плацу. Все зэки, поротно, выстраивались по его периметру. Строй обходил дежурный комендант с лагерным, из зэков-бытовиков, старостой и проверял наличие по спискам. После поверки зачитывались приказы по лагерю. Обычно они касались бытовиков-«женатиков»: поймают женщину в мужском бараке, или, наоборот, – мужчину в женском, запишут, а вечером по плацу приказ: «Заключенную Иванову за незаконное (как будто бы в лагере может быть что-либо законное!) сожительство с мужчинами водворить в ШИЗО сроком на десять суток». Раз она пришла к нему, ей дают десять суток, а ему – пять, а если бы он пришел к ней, то десять суток дали бы ему, а ей пять. И вот наберут пар пять-шесть, построят их посреди плаца парами, и раздается команда: «Женатики – под ручки! В ШИЗО – шагом марш!». Оркестр Новогрудского играет бравурный марш, а «женатики», взявшись под руки, шествуют в сторону ШИЗО, отдыхать на трехста граммах хлеба в сутки.

Бывали в лагере и такие развлечения. Многие, особенно из молодых, «контрики» завидовали «женатикам», работавшим, как правило, на блатных должностях (повара, пекаря, хлеборезы и пр.): они могли не только сами хорошо питаться, но и подкармливать своих «жен» – профессиональных проституток, не стеснявшихся проделывать все, что надо, на глазах у всего мужского барака. Мы же, контрики, питались так, что еле-еле ноги таскали. Тут уж не до любовных похождений, вот и приходилось нам на этих поверках только облизываться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации