Текст книги "Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка"
Автор книги: Лев Хургес
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 56 страниц)
2
Но тень войны сгущалась и над нами: через некоторое время мы узнали, что наш лагерь «23-й километр», ввиду близости от моря, ликвидируется. Начальство решило разместить здесь военный городок, а зэков эвакуировать вглубь территории. После надлежащей медкомиссии всех нас переведут: тех, кто поздоровей и без явных признаков инвалидности – на отдаленные прииски, остальных – совсем слабых и калек – на 72-й километр от Магадана, где строится стекольный завод.
И вот началась постепенная эвакуация уже хорошо нами обжитого лагеря на «23-м километре». Почти каждый день на одной или двух автомашинах ЗИС-5 небольшие, по двадцать пять – пятьдесят человек, партии зэков отправлялись к подножию горы Дунькин пуп[226]226
Подлинное название, фигурирующее на географических картах Колымы.
[Закрыть], или на «72-й километр». Первыми увезли наиболее крепких, способных хоть как-то валить лес и строить временные бараки для зэков и дома для лагерной охраны и администрации. Поскольку я обслуживал электростанцию и электромоторы деревообделочного цеха, занимающегося теперь изготовлением чурок для газогенераторных автомобилей (их парк на Колыме теперь неизмеримо вырос), то и эвакуирован я был с одним из самых последних этапов.
На «72-м километре» к этому времени уже было построено довольно большое количество бараков для зэков, огороженных двойным рядом заборов с колючей проволокой и с вышками для наружной охраны по углам, а также городок для вольных. На первых порах здесь моя специальность оказалась лишней – моторов в лагере не было, а линейных монтеров там уже набрали.
На «72-м километре» полным ходом шло строительство небольшого стеклозавода. Никакого стекла этот завод варить не мог, он мог только переплавлять на новое стекло стеклянный бой. Ввиду срочной эвакуации почти всей промышленности и большей части населения с оккупированных фашистами территорий появилась большая нужда в оконном стекле: им нужно было снабжать оконным стеклом в первую очередь вновь запущенные на востоке предприятия и жилые поселки при них, так что здесь было уже не до Колымы. Снабжение Дальстроя этим дефицитнейшим товаром фактически прекратилось: выкручивайтесь, мол, сами, как сможете. И Колыма выкручивалась: значительная часть продуктов питания доставлялась сюда в консервированном виде, в том числе в стеклянных банках. Обратно на материк банки не возвращались, и на утильных складах их скопилось громадное количество. Их-то и должен был переплавлять в оконное стекло наш завод. Технология не была сложной: бой банок закладывался в большую, так называемую ванную печь и газом от специального газогенератора, работавшего на обычных дровах, нагревался до плавления. Затем специалисты-стеклодувы из зэков набирали на конец специальной трубки комок этой кашицы и ртом выдували так называемую «халяву»-цилиндр длиною метр-полтора и диаметром полметра. От такой «халявы» отрезали потом дно и верх, резали оставшийся цилиндр по образующей, расправляли в лист, резали эти листы на стандартные размеры и в специальной печи производили термообработку и остуживание, после чего стекло отправляли на склад, а потом потребителям.
К моему приезду строительство завода шло полным ходом, и к началу 1942 года его должны были запустить. Руководил всей стройкой опытный строитель стекольных заводов инженер Заикин, из зэков-контриков. Сначала меня направили на стройку, но поскольку своей не зажившей еще рукой я не мог работать ни ломом, ни лопатой, ни топором, то Заикин меня забраковал и пришлось мне самому подыскивать себе работу в лагере, чтобы не загреметь на лесоповал, куда брали и безруких. Перспектива находиться полдня на лютом колымском морозе, даже на легкой работе (уборка сучьев и т. п.), меня не прельщала. Пусть пайка будет поменьше, но только под крышей, а не на морозе. Рацион нам с началом войны урезали, но мы уже знали, как голодают наши семьи на воле, да и все вольное население на материке, так что нам, как говорится, сам бог велел. Совершенно исчез из нашего меню даже намек на какое-либо мясо, да и кусок соленой рыбы стал большой редкостью.
Кормили нас преимущественно «затирухой». Муку на Колыме зачастую, из-за отсутствия достаточного количества складов, хранили под водой. При этом верхний слой муки, смачиваемый водой (преимущественно морской), почти сразу же превращался в водонепроницаемую корку, а дальше мука уже была вполне пригодна к употреблению. Мешок с мукой извлекали из воды, разрезали, верхнюю корку выбрасывали, а неиспорченную муку пускали в дело. Таким образом, отпадала необходимость в постройке складов, да и мука оставалась сохранней, ведь грызуны не могли ее достать. Если до войны защитную корку просто выбрасывали, то с началом войны кому-то из начальства пришла в голову гениальная идея – варить из этой корки суп-«затируху» для зэков. Мешки очищались от корки, ее толкли, конечно, не очень тщательно, если в «затирухе» были комки (мы их называли «самородки»), для вкуса подбавляли процентов пять крупы, и варили в котлах. Что корка соленая от морской воды, ничего, зэки с голодухи все сожрут, и сжирали, да еще с каким аппетитом. Вот такую-то «затируху» нам начали давать на завтрак и на ужин, а на обед к ней добавлялась ложка овсяной или ячневой каши. Иногда, особенно первым, в миске попадалось несколько комков-«самородков» и «блестков» растительного масла, но в основном приварок был безо всяких жиров. Жиры, конечно, по норме отпускались, но в настолько мизерном количестве, что их не хватало даже самим поварам и главным лагерным придуркам.
Резко снизили и рацион хлеба: выполнявшим норму на земляных работах давали по 800 граммов, строителям – каменщикам, плотникам и другим – по 600, а остальным, работающим в лагере, – по 450. Я понимал, что ни на стройке, ни на лесоповале мне не 800 или 600 граммов светит, а скорее всего общая яма. Поэтому я подыскивал себе работу полегче, пусть и за пайку в 450 граммов.
Тут меня выручил мой старый знакомый по «23-му километру», бывший наш нормировщик Вася Веревкин. Как бытовик, да еще и грамотный, он здесь заведовал так называемым тарифно-нормировочным бюро и вел учет и оплату лесоповальных и земляных работ. Грамотные люди ему были очень нужны и, несмотря на то что ему совали только бытовиков, все же он смог взять меня в свое бюро.
На первое время дал он мне для обсчета шесть бригад землекопов. Я сел за стол, обложился справочниками и взялся за работу. Как придурку, мне сразу же дали пайку в 600 граммов, и я был вполне доволен судьбой. Работа была для меня совершенно незнакомой, Веревкину со мной заниматься было некогда, и первую неделю каждый день я сидел в конторе до девяти вечера, благо там было теплее, чем в бараке.
Когда в конце недели я принес Веревкину обсчет, он схватился за голову: «Что ты наделал, засранец? – заорал он. – Ведь ты шесть наших лучших бригад посадил на штрафную пайку – триста граммов хлеба! Они же тебя убьют, когда узнают!» Я недоуменно посмотрел на Веревкина: «Василий Георгиевич, я все очень точно подсчитал по их выработке и нормам. Откуда же я возьму им выработку, если ее у них нет?» «Идиот! – заорал Веревкин. – Ведь если все считать по этим нормам, то через неделю вся Колыма, заключенная и вольная, сдохнет с голоду. У нас все держится на туфте, вспомни же знаменитую поговорку: без туфты и аммонала не построить нам канала! И неспроста туфта стоит даже впереди аммонала!» И пришлось нам вдвоем остаться на ночь переделывать мою работу, ведь если не сдадим к утру расчеты, то шесть бригад, а это больше ста человек, получат штрафные пайки, и тогда нам несдобровать!
Стал меня Веревкин учить ремеслу. «Вот смотри, ты писал – перевозка в тачках на расстояние до 250 метров, а это норма по пять кубометров на человека. Разве могут наши люди дать такую выработку, да еще из нормы, рассчитанной на восьмичасовой рабочий день, нормально живущих и питающихся, профессиональных землекопов, а ведь наши – полукалеки, голодные, замерзшие, да и работа-то не на российском грунте, а на колымской гальке с мерзлотой. Уж тут как ни старайся, но и четверть нормы никто выполнить не сможет!» «Так как же быть? – спросил я у Веревкина. – Ведь они же действительно работают на тачках. Я был на участке и сам это видел». – «А плевать мне на тачки! – ответил Веревкин. – Ты пиши им: переноска грунта в мешках по сложному рельефу местности, а это уже норма в пять раз меньше».
И я уселся за пересчет. Через несколько часов мои бригады уже выполнили недельную норму на 280 %! «Эка хватил! – почесал затылок Веревкин. – За это нас с тобой в два счета отсюда выгонят на лесоповал, если не сразу в ШИЗО. Вижу, ничего у тебя пока не получается, давай опять пересчитаем вместе, нет у тебя еще опыта».
Сели считать вместе. И тут я понял всю глубину искусства Веревкина: комбинируя перевозкой на тачках, переноской на носилках, переноской в мешках, Веревкин вывел всем моим бригадам законные 108 % выработки, подвел черту под расчетами и, с удовлетворением шлепнув меня пониже спины, произнес: «Вот так-то надо работать, господин инженер! Это тебе не радио рассчитывать, здесь головой работать надо!»
Вскоре я уже мог более-менее прилично, правда не так быстро и точно, как Веревкин, но все же вполне удовлетворительно манипулировать нормами и выводить своим бригадам требуемые 106–108 %. И зажил я, по тем лагерным временам, вполне прилично. В конторе тепло, бригады, которые мы обсчитывали, подбрасывали нам дровишек, потому что знали, что в случае чего Веревкин их всегда сумеет прижать. В столовую мы не ходили, а баланду в котелках нам приносил дневальный: поскольку учет продуктов питания производился также нашей конторой, то повара в наши котелки всегда наливали баланды побольше и погуще, да еще и маслица добавляли. Всегда у нас был горячий чай, заварка настоящая бывала редко, чаще поджаренная на огне корочка хлеба. Вкус, конечно, был не тот, но цвет был вполне похож на чай.
Веревкин имел дела с вольняшками, и нет-нет да и перепадал ему кусочек сахара, которым он всегда делился со мной. В общем, в ту самую трудную военную пору – осенью 1941 года – жили мы вполне прилично.
3
С самого начала войны среди зэков, преимущественно среди контриков, коммунистов и комсомольцев, обозначилась тяга на фронт. Все были полны желания хоть простыми рядовыми, хоть в штрафном батальоне, но защищать свою Родину от фашистов. Но ни от кого заявлений не принимали, как не принимали их от бытовиков и от вольняшек. Дело было в том, что с началом войны Колыма была объявлена особо важным промышленным объектом: золото по-прежнему было нужно, как воздух. Возможности пополнять естественную убыль зэков на Колыме, как это делалось в 1930-е годы, уже не было, фронт «пожирал» все людские ресурсы, вот и наложили запрет: никого с Колымы не выпускать. В виде исключения разрешили отправиться на фронт нескольким десяткам работников Дальстроя, да еще проштрафившимся стрелкам охраны трибунал заменял наказание штрафбатом, с немедленной отправкой на фронт. К слову, подавляющее большинство стрелков не очень-то горело желанием туда ехать: более всего их устраивала война с беззащитными зэками, а не с немецкими фашистами.
С ухудшением положения на фронтах ужесточился и до того не очень либеральный режим содержания зэков. Резко сократилось снабжение продуктами питания, а вещдовольствие прекратилось вовсе.
Вскоре пришел конец и моей легкой жизни. Как-то утром Веревкин пришел хмурый и, глядя мимо меня, сказал: «Ну вот, Лева, нам пора расставаться. Пришел из управления строжайший приказ: всю 58-ю статью использовать только на общих работах. Исключение в нашем лагере сделали лишь одному человеку – строителю стеклозавода Заикину, да и то временно, до конца строительства. Как я ни спорил за тебя, ничего но единственное, что я смог добиться, так это определить тебя влаптежный цех. Если устраивает, завтра же можешь выходить туда на работу. Больше я ничего не смог». Я и сам прекрасно понимал, что Веревкин тут абсолютно не виноват. С тяжелым сердцем я отработал свой последний день в конторе и к вечеру распростился с Веревкиным.
На следующее утро я уже был в лаптежном цехе. Необходимость организации такого цеха возникла к концу лета 1941 года. С началом войны Дальстрою сильно урезали снабжение зэков валенками: содатам на фронте приходилось бесконечно труднее, чем даже нам на Колыме. Но лютые колымские морозы не шутят, надо все же во что-то обувать и зэков. И вот нашли «выход»: зэкам, вместо валенок, решили выдавать сшитые из негодных старых бушлатов и телогреек чулки – чуни, а чтобы они не так быстро рвались, поверх них надевали обычные деревенские лапти, но только сплетенные не из лыка, а из крепкой веревки, запас которой в Нагаевском порту был неограничен.
Под лаптежный цех отвели самый большой барак в лагере. Брали в него всех, если хотя бы одна рука была цела: взяли инвалида без обеих ног, моего друга по «23-му километру» Жору Капранова. Часть зэков расплетала куски толстых корабельных канатов на отдельные тонкие плети, а остальные, на специальных разборных колодках, с помощью так называемых «кочедыков» – кривых шильев с отверстием в острие, плели веревочные лапти. (Тут-то я узнал, откуда произошла фамилия моего бывшего начальника по ГУГВФ, откуда я в конце 1936 года уехал в Испанию, – Кочедыков.) Специальные инструкторы обучали новичков азам искусства лаптеплетения.
Поставили и меня на плетение лаптей. Довольно скоро я превзошел эту технику и спустя несколько дней уже честно зарабатывал свою максимальную на этой работе пайку – 450 граммов хлеба. Работа была тяжелая, но под крышей, к тому же сидячая, так что можно было, не нарушая темпа, беседовать со своими соседями. Норма была полтора лаптя за смену (12 часов). Пальцы у меня были хорошо разработаны (сказались годы учения игре на рояле), и спустя некоторое время я стал даже перевыполнять норму, делая до двух с половиной лаптей, за что давали талон на получение дополнительного черпака «затирухи» в столовой. И опять пошли для меня настолько голодные дни, что даже мальдякская баланда вспоминалась мне как амброзия олимпийцев.
Наверное, самым трудным месяцем войны был октябрь 1941 года. Несмотря на отдаленность фронтов, мы, зэки, на Колыме чувствовали тяжесть времени очень реально: фашисты рвались к Москве, были на ее окраинах. Кто-то пустил слух, что Япония уже подготовилась к нападению на СССР с востока, и в качестве сигнала ждет падения Москвы. В этом случае оккупация Колымы будет для японцев легкой военной прогулкой, а тогда уже нам, контрикам, от нашей охраны пощады ждать нечего. Эвакуировать нас некуда, да и некогда будет, ведь находились мы всего в 72 километрах от моря, то есть в паре часов езды для танков: перед отступлением наши же стрелки ВОХРа перещелкают нас как куропаток. Все окончательно повесили нос и обреченно ждали неизбежной развязки.
С отчаяния некоторые даже пытались совершить с лесоповала побег, но это было просто самоубийство: куда убежишь без одежды и продуктов? Да и что будешь делать зимой в глухой тайге на пятидесятиградусном морозе? Несмотря на все это, люди были настолько доведены до отчаяния, что бежали. Бежали куда глаза глядят, бежали на верную смерть. Как говорили еще в 1939 году, по колымским лагерям в бегах числилось около сорока тысяч человек[227]227
Цифра, безусловно, завышена, но не в разы. Так, в апреле 1934 по 10 ИТЛ ГУЛАГа было зафиксировано 5 362 бежавших. В 1938 из ГУЛАГа бежали около 30 тыс. чел. (Тепляков А. Г. Машина террора: ОГПУ-НКВД Сибири в 1929–1941 гг. М., 2008. С. 172).
[Закрыть], причем на материке ни одного из беглецов не обнаружили: значит, все они предпочли погибнуть в тайге, чем пополнить собою ямы для покойников на колымских золотых приисках.
Еще на «23-м километре» рассказывали, что сидевшие вместе с нами в мальдякских тюремных бараках бандиты-рецидивисты: Афоня-Борода, Гришка-Воробей, Ванька-Колыма и Ванька-Чума впоследствии совершили групповой побег. Несмотря на то что дело было летом, и у них были не только ножи и топоры, но и взятая у убитого ими стрелка винтовка, они вскоре, не сумев найти для себя в тайге никакого пропитания, решили поедать друг друга. Кинули жребий, он пал на Гришку-Воробья. Хоть он и отчаянно сопротивлялся и даже поранил Ваньку-Чуму, но совместными усилиями его все же зарезали и съели, однако хватило им его ненадолго. Повторять жеребьевку больше никто не хотел, и несколько дней они шли по тайге совершенно обессилевшие, в ожидании того, что кто-то из них сам упадет от слабости и можно будет без драки добить его и съесть. В одиночку этого не сделаешь, сговориться тоже нельзя, вот и следили друг за другом даже ночью. У каждого ножи и топоры, но сил нападать уже не было.
В таком полубезумном состоянии их случайно обнаружил проходивший по тайге наряд стрелков. Взяли их, как говорится, голыми руками, да они, пожалуй, и сами были рады, что кончилась их таежная жизнь. Их судили трибуналом по совокупности: за побег, убийство стрелка ВОХР, людоедство и, конечно, расстреляли. Для устрашения других потенциальных беглецов был издан приказ об этом событии, в котором все подробно описывалось. Этот приказ по нескольку раз зачитывался на вечерних поверках в лагерях Дальстроя для того, чтобы все могли убедиться, что даже в теплое летнее время и такие отпетые архибандиты, имевшие оружие, и то не смогли бежать с Колымы.
И все же было несколько случаев, когда наши доходяги с лесоповала – с голодухи, отчаяния или страха перед неминуемой смертью в случае нападения японцев – уходили в глубь тайги. Тогда конвой, отведя остальных в лагерь, должен был вместо отдыха идти в тайгу искать беглецов и не имел права возвращаться в казарму, пока беглецов не поймают. Понятно, что ослабевшие, голодные и фактически раздетые доходяги далеко уйти не могли, и через пару часов конвоиры обнаруживали их греющимися у костра. Озверевшие стрелки в таких случаях в плен беглецов не брали, а, избив ногами и прикладами, тут же пристреливали.
И вот на другое утро, у проходной вахты, на рогожах лежало несколько трупов, с голыми посиневшими ногами и с табличками на груди «беглецы», и все выходящие за зону на работу зэки могли это лицезреть. Но для нас, лаптежников, вопрос о побеге даже не стоял на повестке дня: за зону нас не выводили, и мы уже давно примирились с мыслью, что если японцы нападут на Советский Союз, то мы покойники, отчего с душевным трепетом ловили любую весточку о боях под Москвой.
Наш цех помещался не в рубленом бараке, а в большой палатке, типа мальдякской тюремной зоны, и имел только один выход – с торца, у которого постоянно дежурил стрелок, карауливший лаптежников, чтобы они не разбегались со своих рабочих мест в лагерь. И вот однажды, в ненастную осенне-зимнюю ночь середины октября 1941 года, когда сводки о положении Москвы были особенно тревожными, я работал в ночную смену – с восьми вечера до восьми утра, вдруг около моего рабочего места примерно в полночь раздался треск разрезаемого полотна палатки, и в эту дыру сперва просунулась голова, а потом и влез сам безногий Жора Капранов. Приложив палец к губам, он подал мне знак молчать и лезть за ним, в дыру, наружу. Понимая, что Жора не будет зря ночью резать палатку и вызывать меня, я не стал подымать шум, а молча полез за ним. Сбиваясь и заикаясь, Жора рассказал мне жуткую историю: вскоре после отбоя их барак вдруг окружили вооруженные стрелки, велели всем, не поднимая шума, быстро одеться, собрать свои вещи и выходить наружу. Около барака уже лежала большая куча ломов, лопат и кирок. Всем велели взять инструмент, затем, построив людей по пятеркам, стрелки повели их к самому дальнему краю лагеря, где строились новые бараки в ожидании пополнения. Сам Жора в момент аврала был на дворе, ходил по нужде, и спрятался около барака в ямке. Стрелки осматривали территорию не очень тщательно и потому безногого Жору не обнаружили. И вот теперь он сразу же прибежал ко мне предупредить, что, по-видимому, японцы уже вблизи Колымы и началась ликвидация лагеря.
От такой новости у меня внутри все похолодело. Ну, думаю, это конец. Деваться некуда, кругом двойные ограды из колючей проволоки, зона и все выходы из нее просвечиваются прожекторами и простреливаются пулеметами с вышек, да и за зоной не спрячешься, все равно найдут и пристрелят. А с другой стороны, со времени увода людей из барака прошло уже часа два-три, ямы для себя выкопать недолго, да и не очень-то они и нужны, если японцы уже на Колыме, то на ликвидацию лагеря охране остаются считаные часы, – им нужно и самим успеть удрать. Лагерь большой, но до сих пор не слышно ни одного выстрела, а ведь им надо ликвидировать много бараков с зэками. Странно все это! Но эти логические доводы плохо успокаивали: все-таки с какой стати людей будут ни с того ни с сего ночью поднимать, раздавать инструмент и куда-то угонять? Ответа на этот вопрос мы с Жорой найти не могли, поэтому, замерзнув снаружи, влезли через дыру обратно в цех и решили ждать. Будь что будет!
И так уже много я видал и на воле и здесь на Колыме смертей, будет и еще одна, возможно, последняя. Изменить мы все равно ничего не сможем, так уж чему быть, того не миновать. Сели мы с Жорой в уголке неподалеку от печки, тихо, как мышата, и ждем. Кочедык и веревку – в сторону, какая там работа! Через некоторое время новость распространилась по всему цеху. Все бросили работу и, собравшись в кучки, о чем-то шепчутся, поглядывая на дверь, в которую каждую минуту может войти комендант и скомандовать: «Выходи все!» Но время идет, уже начинает сереть, а коменданта все нет. Неужели отсрочка?
Вскоре появившийся в палатке бытовик-нарядчик цеха все разъяснил: в бараке, где жил Жора Капранов, обнаружили больных сыпным тифом, и начальство, понимая, что в условиях такой скученности, антисанитарии (в бане со времен «23-го километра» еще никто не был) и плохого питания, если возникнет эпидемия сыпного тифа, да еще и зимой, то все зэки перемрут в считаные дни, за что и начальству не поздоровится. Кровно необходимый Дальстрою стекольный завод строить-то будет некому, поэтому начальство решило самыми жесткими мерами ликвидировать всякую возможность распространения эпидемии. Для этого всех людей, живших в одном бараке с заболевшими и с ними общавшихся, ночью вывели из старого барака в центре лагеря и поместили в недостроенный, крайний в лагере барак, который дополнительно обнесли изгородью из колючей проволоки, и поставили часовых, чтобы никого туда не впускать и не выпускать. Вот для окончания постройки барака и установления ограды раздали этим зэкам лопаты и прочий инструмент, да еще на новом месте яму для покойников, а их ожидалось много, копать нужно. А Москва, слава богу, стоит, фашисты хоть и близко от нее, но топчутся на месте, а японцы спокойно лупят американцев и на нас не лезут. Но ночь мы все, конечно, провели жуткую. Жора потом спрятаться нигде не смог. Наутро его сцапали, и, дав для порядку пару оплеух (все-таки безногий инвалид – жалко!), перебросили через ограду к своим, в карантин.
А карантинные порядки были тоже не сахар: 300 граммов хлеба, два раза в день баланда, вечером – каша. Хлеб перекидывают прямо через ограду на грязный снег, а баланду переливают через ту же ограду, из бака в бак. Рацион выдается только живым, которые могут выйти из барака и стать около стены для счета. Лежачим больным пищи не полагается. Никаких лекарств, кроме каких-то пилюль, переброшенных через ограду лекпомом, не имеется. Врача в бараке нет, и он туда не приходит. Вся сущность карантина – в полной изоляции больных и подозрительных от остальных здоровых зэков. Покойников бросают в яму. Срок карантина – шесть недель. Если в течение этого срока не будет ни одного случая заболевания тифом, карантин снимается, но пока полная изоляция. Если же через некоторое время еще кто-то заболеет тифом, то карантин начинается сначала.
А у нас в лаптежке все по-старому. Вместо убывших на карантин набрали новых доходяг, карантинников ни на какие работы не выгоняли, лишь иногда особый конвой, державшийся от них, заразных, подальше, вел через особую проходную добровольцев-карантинников поздоровее в лес за дровами, а то бы они все там в бараке перемерзли: на улице и днем за тридцать градусов мороза.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.