Текст книги "Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка"
Автор книги: Лев Хургес
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 50 (всего у книги 56 страниц)
Я считался на станции ответственным дежурным, и формально линейные монтеры подчинялись мне. В любое время я мог не пустить их в город, а оставить для какой-либо работы на станции. Хотя я и не злоупотреблял этим своим правом, но монтеры прекрасно понимали свою зависимость от меня, и время от времени что-нибудь подбрасывали и мне от своих доходов. С этого и началось мое курение: времени свободного много, читать на дежурстве запрещено, да и нечего, а тут монтер дымит самосадом. Началось с баловства, а потом втянулся и до 1981 года, уже пятый десяток лет, скуриваю в день по пачке сигарет. (Если правда, что каждая сигарета сокращает жизнь на пятнадцать минут, то я уже «прокурил» более восьми лет жизни и мне сейчас не семьдесят, а уже почти восемьдесят лет.)
Через некоторое время у меня начали сильно болеть зубы. Больше половины их еще на Колыме повытаскивал наш врач Борис Максимович Мустафин, а сейчас уже и передние так расшатались, что даже хлеб стало нечем жевать. Прошел по лагерю слух, что в медчасти два раза в неделю работает зубной врач из эвакуированных, специально по обслуживанию зэков. Записался на прием и я. Два раза не смог попасть из-за большой очереди, а на третий все же попал.
Сидит в кабинете молодая женщина, темноволосая, упитанности выше средней, явно неарийского типа. Когда она услышала мою фамилию, сразу же оживилась: «А вы не из Минска?» Я ответил, что лично я – нет, но мой отец, дед и многие другие родственники – оттуда. Оказалось, что она и сама из Минска, зовут Соней Аврутиной. Она очень хорошо знала многих моих минских родственников и даже сама была мне немного сродни. Увидев меня в таком виде, Соня сильно расстроилась и расплакалась. Тут же достала из своей сумки ломоть хлеба и кусок рыбы, чтобы меня покормить. От угощения я отказался, заверив, что в лагере нас кормят вполне достаточно.
В тот день я был у нее последним пациентом, никто нас не подгонял, и она рассказала мне одиссею своего спасения и эвакуации. Я уже не помню всех страшных подробностей, которые она сообщала, но во время ее рассказа у меня просто кровь холодела: такого я не только даже в Испании не видал, но и представить себе не мог.
Соня у нас проработала недолго, месяца три-четыре, а потом куда-то уехала, и я ее больше не встречал. С зубами она оказала мне огромную помощь: в лагере зэкам зубных протезов бесплатно не ставят (это только выбивают зубы задаром), но ей удалось договориться с начальством, и зубной протез мне сделали. После чего я сразу ожил и мог жевать уже не только хлеб, который до этого размачивал.
В Свободном у меня установилась постоянная переписка с родными. Родители уже не было в живых: отец умер в 1938 году, когда я находился в Полтавской тюрьме, а мать – в 1942 году, прямо по дороге в эвакуацию, и ее похоронили буквально на ходу. И пусть говорят что угодно насчет телепатии, насчет вещих снов, но факт есть факт. Когда я ехал из Находки в Свободный, мне две ночи подряд снился один и тот же сон: у меня изо рта выпадали зубы, причем с кровью. Какой-то ехавший со мною старичок уверял, что это очень плохие сны и что у меня, наверное, умер очень близкий и любящий меня человек. Тогда я этому не придал значения, но когда узнал из письма сестры все подробности о смерти матери, сопоставил время ее смерти со временем этого страшного сна, они сошлись довольно точно.
Помимо сестер и тетки, я установил переписку с двоюродным братом Яшей Эдельманом, находившимся на фронте. Яша перед самым началом войны закончил Военную инженерно-техническую академию связи имени Подбельского. Когда началась война, их досрочно выпустили из Академии, и присвоив звания «инженер-капитан», отправили в действующую армию. Прошел Яша через весь ад начала войны. В 1943 году, к моменту начала нашей переписки, он служил в штабе Черняховского[231]231
Черняховский Иван Данилович (1906–1945), генерал армии, командующий 3-м Белорусским фронтом.
[Закрыть]. Пока ему везло: за эти годы он получил только одну, да и то не очень тяжелую контузию и всего неделю пролежал в госпитале. Яша знал, где я нахожусь, но отвечал всегда очень сердечно, да и я всегда писал ему такие письма, которые повредить его военной карьере не могли.
Вот так, ни шатко ни валко, и шла моя жизнь в Свободном. Заявлений об отправке на фронт от нашего брата не принимали: видимо, решили, что добить фашистов можно и без нас, не давая нам в руки «козырь» участника Отечественной войны. Я уже примирился с мыслью, что, отбыв свой срок, я останусь здесь, в Свободном, на том же ЦЭСе: но не зэком, а гражданином, хоть и второго сорта.
А срок мой шел. Кончился 1943 год, миновала половина 1944 года – до конца срока (май 1945 года) оставалось даже меньше года! И вот в июле 1944 года вызывает меня Херувимский и ошарашивает: «Ну вот, Лев Лазаревич! Пришла нам пора расставаться. Очень жаль, мы хорошо с вами сработались, но сделать я ничего не в силах. Скажу по секрету: вас вызывают в Москву».
У меня похолодели ноги. Зная норов энкэвэдэшников, я понял это так: срок кончается, и вот зовут за добавкой. Увидев мою растерянность, Херувимский стал меня успокаивать: «Не расстраивайтесь, Лев Лазаревич, я точно знаю, что вызывают вас не на добавку, а по линии Четвертого спецотдела НКВД для использования по специальности»[232]232
Особое техническое бюро, курирующее «шарашки».
[Закрыть]. Я ему и поверил, и не поверил: просто Херувимский, добрая душа, не хочет меня расстраивать.
С тяжелой душой возвращался я в тот день в лагерь. Молча лег ничком на свою койку и погрузился в невеселые думы: значит, прощай свобода, хоть и с ограничением в проживании? Опять тюрьма и нары, и так уж до конца жизни?.. Значит, стал я пожизненным зэком, как и многие другие, кого я встречал на своем крестном пути?
За что?
Ответа на этот вопрос я, конечно, найти не мог.
2
Рано утром в нашу комнату зашел нарядчик и сказал мне, что меня вызывает к себе начальник лагеря. Захожу в его кабинет. А. С. Пушкин сидит на своем месте и весьма благожелательно улыбается: «Ну что, Хургес, едете на родину – в Москву! Собирайте ваши вещи, на работу можете сегодня не выходить». Я обнаглел и обратился к нему: «Гражданин начальник, очень прошу вас сказать мне правду: это на добавку срока?» Пушкин спокойно ответил: «Не волнуйтесь, Хургес. Если бы требовалось, то добавку вам вполне могли бы оформить и здесь. Можете мне верить: едете в Москву по вызову Четвертого спецотдела НКВД, лично к начальнику этого отдела генералу Кравченко[233]233
Кравченко Валентин Александрович (1906–1956), генерал-майор, начальник Четвертого спецотдела НКВД с мая 1949 года.
[Закрыть], для использования по специальности».
И как-то я сразу успокоился. Раз два начальника, оба компетентные, повторяют одно и то же, значит можно верить. Пушкину-то уж точно мне врать ни к чему.
Но он продолжал: «Поедете общим этапом, сегодня вечером. В конторе получите паек на три дня». Потом, немного подумав, спросил: «А у вас есть собственное одеяло?» Я ответил, что у меня уже давно ничего собственного нет, и Пушкин обещал дать команду, чтобы одеяло у меня не отбирали, потому что дорога может быть довольно долгой.
Попрощавшись со столь любезным начальником и поблагодарив его за откровенность и за подарок, я, уже в лучшем настроении, отправился собираться в дорогу. Еще бы: я еду в Москву! И хотя пока зэком, но работать буду по специальности, а уж после освобождения смогу остаться работать там же, но вольным. Ведь радиопредприятие или вуз в какой-то глухомани не организуют, так что все к лучшему в этом лучшем из миров.
Дежурившие в ночную смену Горбунов и Пинчук оказались дома. Когда я им рассказал свои новости, они очень за меня обрадовались. «Блатмейстер» Пинчук тут же побежал по своим связям и часа через два принес мне на дорогу буханку хлеба, кисет с табаком (потому что курил я уже по-настоящему!), граммов двести сахара и несколько сушеных рыбин. Зная прижимистость Пинчука, я был этим совершенно растроган.
К середине дня пришел нарядчик, принял мое казенное имущество, кроме одеяла (Пушкин свое обещание сдержал). Собрав в мешочек свои продукты, как поднесенные Пинчуком, так и полученные в конторе, я обнял соседей, пожелал им здоровья и скорейшего освобождения.
Конвой уже ждал меня на вахте. Вместе со мной из лагеря этапировалось два молодых осетина, но их везли только до Иркутска. Зная, что в пути мы, возможно, будем в окружении уголовников, мы решили держаться вместе и в случае чего дать отпор. Оба осетина, молодые и здоровые, с кавказским темпераментом, даже сумели пронести через все шмоны небольшие самодельные ножи.
Несколько слов об общем этапировании: к зэкам никогда не применяются термины «переезд», «перевозка» и т. д. – зэков только этапируют. Этапирование происходит только под конвоем. Конвой тоже имеет несколько градаций. Спецконвой – это когда зэков, особо важных или опасных, один и тот же конвой везет от места до места без завоза в промежуточные тюрьмы: именно так нас с Шубодеевым и Брайаном везли из Симферополя в Москву. Спецэшелон – это когда большое количество зэков везет один и тот же конвой, но уже не в столыпинском вагоне, а в специально оборудованном железнодорожном эшелоне, от места до места: так нас везли из Новочеркасска во Владивосток. И обычный – этапный – конвой. В этом случае конвой, в специально для него закрепленном столыпинском вагоне, постоянно курсирует между двумя крупными городами, в которых находятся пересыльные тюрьмы: так нас везли из Находки в Свободный. Такой конвой обязан принимать зэков на любой станции своего маршрута и доставлять их либо по назначению на одну из станций по пути следования вагона, либо привозить в пересыльную тюрьму конечного пункта своего маршрута. В нашем случае ею была Иркутская пересыльная тюрьма.
Если какие-либо зэки должны были следовать дальше, как, например я – в Москву, то они оставались на пересылке до оказии следующего конвоя, курсирующего дальше: в нашем случае – от Иркутска до Новосибирска, и так далее до конца своего следования. Это называлось «следовать по общему этапу».
Ввиду того, что оказия конвоя часто задерживалась, такое путешествие могло продолжаться месяцами; порой забывали на пересылках или самих зэков, или их личные дела, и это уже пахло не одним месяцем задержки. Полными хозяевами на пересылках были рецидивисты-бандиты, они делали с фраерами все, что хотели. Сами мы, я и осетины, уже были битые фраера, то есть старые лагерники, брать у нас было нечего, свои запасы мы, зная порядки на этапе, сразу же съели, и пересылка нам ничем не грозила. Лагерный конвой отвел нас троих на вокзал, где уже находилась большая группа женщин легкого поведения, и все мы, вместе с конвоирами, разместились на перроне в ожидании поезда Хабаровск – Иркутск, к которому должны были прицепить наш столыпинский вагон.
Ждать пришлось довольно долго, поезд опаздывал. Женщины были «взяты» из Свободного, все профессиональные воровки-проститутки, эвакуировавшиеся в войну на Дальний Восток. Они получали сравнительно небольшие срока и следовали из Свободного в какой-то специальный женский лагерь неподалеку от Иркутска. Тут я впервые увидел воочию, каким циничным бесстыдством может обладать этот сорт женщин: очень симпатичные на вид, совсем молодые, неплохо одетые, накрашенные и напудренные, они непрерывно издевались над конвоирами – молодыми ребятами, бывшими фронтовиками, с орденами и медалями, которых по ранению или состоянию здоровья отправляли с фронта на охрану зэков, то подымая подолы юбок, делали им гнусные предложения, то обливали этих мальчишек отборнейшей матерщиной. Ребята, не знавшие как в таких случаях поступать, не решались бить их прикладами, что без всякого зазрения совести сделали бы старые конвоиры, а только густо краснели и отворачивались. Потом этим бабам захотелось на оправку, а так как туалет был довольно далеко и прибытие поезда ожидалось с минуты на минуту, то конвоиры просили их потерпеть. Тогда они уселись и справили свою нужду прямо на перроне.
Вскоре подошел наш поезд, и конвоиры сдали прекрасную половину своего груза конвою столыпинского вагона. Там было уже довольно много зэков. Нас поместили в купе, куда вместо положенных девяти набили пятнадцать человек. Конвой вагона был уже битый и с красавицами особенно не церемонился: их также рассовали по переполненным женским купе, и не меньше, чем по четырнадцать-пятнадцать человек.
Было начало июля, жара в переполненном вагоне стояла страшная. Конвоиры открыли в коридоре окна, но дышать было буквально нечем, все обливались потом. Хорошо, что вскоре зашло солнце и стало прохладнее.
В вагоне мы узнали радостную весть: союзнички, наконец, открыли второй фронт, их высадка во Франции прошла благополучно, и наступление идет успешно. До этого «вторым фронтом» называли американский свиной жир – лярд[234]234
Ср. аналогичную шутку: «открыть второй фронт» – значит «открыть банку консервов».
[Закрыть].
Мне повезло: для лежания пока места не нашлось, и я сидел на краешке нижних нар около зарешеченной двери. Сидеть было утомительно, но можно было глотнуть воздуха. Из окон тянуло ночной прохладой, и при свете полной луны можно было любоваться красотами сибирской тайги. Поздней ночью на дежурстве остался конвоир – молодой парень без трех пальцев на левой руке, но с орденом Отечественной войны на гимнастерке (тогда еще было мало «колодок» и не считалось зазорным носить боевые ордена). В нарушение устава мы с ним разговорились – время было позднее, и конвоир скучал один в коридоре. Узнав, что я командир РККА и тоже имею боевую награду, он расчувствовался, угостил меня табачком, принес большую кружку сладкого чаю и даже дал почитать газету, описывавшую высадку союзников. Мы проговорили часа два, а к концу он даже стал меня утешать: «Не тушуйся, отец. Сейчас война, не до вас, – война кончится скоро и распустят вас по домам». В течение всего пути до Иркутска в свои ночные дежурства этот парень иногда ко мне подходил, угощал махоркой и чаем.
3
Суток через семь-восемь после отъезда из Свободного мы прибыли, наконец, в Иркутск. Это был конечный пункт маршрута нашего конвоя. Здесь они сдавали нас в пересыльную тюрьму и брали себе новых направляемых на восток. Нас всех (человек пятьдесят) выгрузили и пешим порядком через весь город (километров семь-восемь) отправили в иркутскую пересылку. Со всех сторон нас окружали конвоиры с карабинами, а сзади шли охранники с собачками. Эти звери тяпали отстающих за ноги, и потому приходилось поспешать.
В Иркутске, видимо, уже привыкли к подобным зрелищам и шли по своим делам, не обращая особого внимания на нашу процессию, только изредка сердобольная старушка, остановившись, провожала нас сочувственным взглядом, а иногда даже тайком крестила нас вслед.
Привели нас в пересыльную тюрьму и разместили по камерам. Камера как камера: те же уркачи-фюреры, решетки с козырьками на окнах, параша, жиденькая баланда, пайка хлеба в 400 граммов, духота, вонь. Народу очень много, но все разместились на нарах. Моих осетин поместили в какую-то другую камеру, и я их больше не встречал.
Продукты я съел уже давно, в поезде, табачок тоже давно скурил, и не так хотелось есть, как курить. В камере некоторые курили, но просить у них было бесполезно, сразу видно – жмоты, не дадут. Тут принесли обед. Уркачи отлили себе что пожирнее и погуще, а остальное отдали фраерам. Похлебал я этой баланды и прилег на нары отдохнуть. Сколько же здесь придется пробыть? Некоторые, говорят, сидят по месяцу и больше. Да, на таких харчах будет тяжеловато, но что поделаешь?
Уркачи, поев, разошлись по своим козырным местам около окон и тоже скучают. Этап для них получился неудачным – все бывшие лагерные: что с них возьмешь? Тут их фюрер бросил клич: «Эй, фраера, кто может роман тиснуть? Закурить дам». Вспомнил я Павла Кочерца из Бутырской пересылки и решил попробовать силы на романическом поприще. Подсел к уркачам и начал, да погромче, чтобы вся камера слышала, тискать «Графа Монте Кристо». Сам я читал его очень давно, многое забыл и потому дополнял отсебятиной, но моих слушателей это вполне устраивало. Проговорив так минут десять, я схватился за уши. «Ну, давай дальше», – просит фюрер, а я ему в ответ: «Не могу, уши болят!» Смеясь, фюрер сыплет мне в бумажку щепотку махорки.
Я закурил и понял: от долгого некурения голова начала немного кружиться, но урчание в пузе прекратилось. Так стал я в камере штатным романистом. За это мне выдавалась махорка, порция баланды, а во время чтения романов уркачи давали закурить, так что жить стало полегче. Народ в Иркутской пересылке собрался с бору по сосенке, в основном мелкие воры, спекулянты, растратчики, а из контриков – колхозники и рабочие, за какую-нибудь жалобу на жизнь или просто так. Отвести душу в разговорах было не с кем, контингент 37-го года, видимо, уже погиб в тюрьмах и лагерях.
Но время шло, и прибыла, наконец, и моя оказия. Вызвали меня с вещами. Опять марш через город, новый конвой на участке от Иркутска до Новосибирска. А там опять предстоит «отдых». Ну что ж, у меня ведь не спрашивают.
«Ехать так ехать!» – сказал попугай, когда его кошка из клетки тащила…
4
И опять столыпинский вагон, духота, тринадцать-пятнадцать человек в купе, голодуха и прочее. Добрались и до Новосибирска. В отличие от погрузки, с выгрузкой что-то не торопятся. Наконец команда: «Выходи все!». Выходим на перрон. Все мы транзитники, все следуем через Новосибирск – кто куда. Но в город, в тюрьму, нас почему-то не ведут. Усадили на перроне на солнцепеке, возле главных путей. Старший по конвою объявил, что здесь мы останавливаться не будем, а сразу же по прибытии поезда проследуем до Уфы.
Позже выяснилась причина такого «сквозняка». В отличие от Иркутска, в Новосибирске пересыльной тюрьмы не было, и поэтому всех этапируемых транзитных зэков помещали, в ожидании оказии на запад, в особую зону новосибирского городского острова архипелага ГУЛАГ. Туда должны были нас поместить и нас, но тут у них случилось кавказское ЧП.
В Новосибирский лагерь пригнали большую партию высланных со своей родины чеченцев и ингушей[235]235
Депортации чеченцев и ингушей в Сибирь не производились, так что скорее всего речь идет об арестованных и осужденных.
[Закрыть]. В те времена Джугашвили практиковал массовые выселения со своих родных мест целых народностей – якобы за пособничество немецким фашистам. Среди таких выселенных были чеченцы и ингуши, это произошло 23 февраля 1944 года. Официальной причиной было то, что при наступлении фашистов на Северный Кавказ они якобы с нетерпением их ожидали и формировали в тылу наших войск целые банды, снабжаемые фашистами оружием и боеприпасами по воздуху. Последней каплей, переполнившей чашу терпения Джугашвили, стало сообщение о том, что самые почтенные старики из чеченцев и ингушей, подобрав белого коня лучшей породы и полную кавказскую форму (черкеску, бурку), якобы переправились через линию фронта, приехали в Берлин и там лично вручили все это Гитлеру, заверив его, что чеченский и ингушский народ с нетерпением ждут прихода фашистских войск и установления нового порядка на их земле.
Конечно, достоверность этих фактов не была полностью установлена, но Джугашвили решил на всякий случай выселить всех чеченцев и ингушей с их родины в Казахстан, на пустынные и необитаемые земли.
Многие мужественные и воинственные горцы, попавшие под несправедливое выселение, пытались как-то сопротивляется и вставать на защиту своих семей, но силы были слишком неравны: особо активных пристреливали на месте, а других изолировали, сажали в тюрьму и давали им сроки по «баранке» или больше. Всех их потом отправляли в дальние сибирские лагеря или на Колыму для физического уничтожения. Вот такие 500–600 горцев и попали летом 1944 года в пересыльный лагерь в Новосибирске.
До их прибытия там находилось примерно такое же количество бандитов-рецидивистов, которых собирали для отправки на Колыму. Эти бандиты с молчаливого согласия администрации являлись в лагере полными хозяевами, грабили всех попавших туда прямо с воли фраеров. Но тут прибыли горцы, многие с приличными шмотками; не зная, с кем имеют дело, бандиты и у горцев начали шуровку на общих основаниях и для порядка одного из них пырнули перышком. Горцы – это не простые фраера, жили они дружной семьей, драться умели, у многих были ножи, которыми они пользовались получше дилетантов-бандитов, и тут как в басне: «Волк ночью, думая залезть в овчарню, попал на псарню». Все горцы поднялись на защиту своего товарища. Началась резня: трусы-уркачи сразу же попытались ретироваться, озверевшие горцы погнались за ними, орудуя направо-налево своими ножами, ведь, несмотря на то что уркачи были такими же зэками, как и горцы, и никакого отношения к выселению не имели, они первыми к ним полезли и порезали их товарища. Когда оставшиеся в живых уркачи скрылись в своем бараке, горцы подожгли его и не успокоились до тех пор, пока не зарезали последнего из нападавших, правда, бараков, где жили обычные зэки, горцы не трогали, хотя в экстазе и прикончили несколько попавшихся на пути случайных людей.
Почти два дня длилась эта битва, точнее, избиение. Охрана здесь ничего сделать не могла, стрелять из стоящих на вышках пулеметов в толпу она не имела права, так как за зону никто из них не заходил, вмешаться самим в драку тем более не имело смысла, в лагере перевес сил был бы явно не в пользу охраны. Ведь шестьсот озверевших людей да еще с кавказским темпераментом – это не шутки! Стрельба в воздух поверх голов дерущихся ничего не дала, обезумевшие от ярости горцы на нее просто никакого внимания не обращали. Попытались с вышек поливать толпу сильными струями воды из пожарных насосов – тоже бесполезно, время летнее – жара, бойцы даже себя лучше чувствовали. И пришлось охране ждать, пока драка не утихнет сама собой.
После этого из социально близких отправлять на Колыму было уже некого, да и разгром в лагере был произведен капитальный. Поэтому и в пересылку никого не принимали. Так что нам повезло – избавились от длительного, возможно, месячного сидения в Новосибирской пересылке. Нас оставили на вокзале в Новосибирске. Поскольку оказия на Уфу задерживалась, а лагерь нас не принимал, то поместили в вокзальную КПЗ, набив в нее, как сельдей в бочку, так что места не хватало не только на нарах, но и на полу.
Мне повезло: успев заскочить в камеру одним из первых, я захватил место на нарах возле окна, где дышать было легче. На третий день прибыла оказия, нас опять погрузили в вагоны, и мы поехали дальше на запад, прочь от негостеприимного Новосибирска.
В Новосибирске уже чувствовалось дыхание войны: на станции под навесом длиной в полкилометра были свалены под самую крышу куча разбитых авиамоторов. Поглядел я на эту кучу, и аж сердце замерло: «Ну и война! Сколько же тысяч самолетов, а главное людей, молодых ребят, которым жить да жить, погибло, пока набрали эту кучу одних моторов!» На запасных путях стояло множество вагонов, обгоревших так, что остались только «скелеты». Сколько же людей погибло только в этих вагонах! А ведь это только в одном Новосибирске! И чем дальше мы ехали на запад, тем больше вдоль путей лежало разного искореженного войной добра.
Да, дорого же нам стоила война!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.