Текст книги "Журнал «Юность» №02/2023"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
«Сотворил Дух Божий небо и землю», «свет из тьмы» сотворил, что же далее, помнишь ты?
«…День от ночи, утро от вечера, ночь от дня, твердь земную, и твердь небесную, и сказал: “Да будут светила на тверди небесной, для отделения дня от ночи, света от тьмы”…»
Отделил!
«Блаженны правды жаждущие, ибо насытятся» – вот я верю в это неистово! Может быть, самим отделить от черного белое, предлагает нам Библия, Богом данную волю выбора, между злом с добром – если создан по образу и подобию, значит, справишься, отделишь. Пусть не Бог, не Пророк, а как я таков, полузверь, дикарь безграмотный, жаждой знания движимый, писал о мире нашем свое полузнание, признание, представление, откровение, значит, на вторую половину выйдет – Творец! Значит, Бог в ней есть, понимаешь?
Но ты скажешь – слаб в делительной арифметике человек, умножение пакостей проще дается с школьной скамьи, да и что же, мне свое, богоданное, делить с дурачьем? Духом слаб! То добром ему видится, где стащил безнаказанно, где попал камень в ближнего, где кирпич упал на прохожего, где уж нам, где уж там… Ну да я скажу тебе где. У черты, отделяющей жизнь земную, от неизвестности, всякий выберет, отделит. Значит, только та черта и страшна человеческой совести, чтоб раскаяться, зло с добром разделить? Значит, только угроза быть пойманным защищает от преступления… Или нет?
Вот, к примеру, спросишь меня, как же в случае разделения «зла-добра» со смертной казнью быть для преступника? А не знаю, понятия не имею, решить не могу. Хоть и сказано «не суди», хоть и сказано – «не убей», да как я вам так?! Ведь же выйдет ближний мерзавец, очевидный подлец, моей справедливости неподсуден? «Не суди, да не будешь», а я знаю – буду судим, и убить не побрезгают. Знаю их! Я один решусь, дурак, других не пинать, а они меня, молчаливого, неподсудного, до смерти из своей справедливости запинают! Знаю, знаю я их! По себе я их знаю, по себе их сужу, ну и ладно, пусть по себе, только если, Анюшка, не шутя, я убийцу невинного… я убийцу виновного (вот же путаные какие слова!)… я убийцу виновного, в убийстве невинного, все равно на смерть осужу, до прощения не дорос, не меня спросить надо бы, кто на крест за разбойника восходил.
Может, я на равных встану с убийцею, смертный приговор ему объявив? Смертью казнь для всякого жизнью назначена, то не суд, не кара небесная, а природа, потому что, если б Господь на земле карал да казнил преступников, «промышлял», как в толкованиях ваших писано, был бы Ирод распят, не Христос. А вот этих, этих-то двух можешь, Анюшка, различить? Или если скажут тебе, был и Ирод прав, согласишься? Или ты согласна уже, потому что «промыслом Божьим» называют твои учители это дикое преступление – «Не погибли младенцы, но великих даров сподобились», «промышлял Господь, чтоб запомнили злого Ирода». Чтоб запомнили – сотни душ невинно «увенчанных», «божьим промыслом», Божьим… так-то! А иначе зла человеку не отличить… И действительно – все никак! Потому что, изуверству страшному Ирода поперек, жертвоприношение сына называем добром, веры подвигом, отречением от себя! А как лучше, милая, ради спасения, ради «божьего промысла шкуры собственной», заколоть, как ягненка, ребенка собственного или тысячи вифлеемских младенчиков истребить? Неужели не видишь – это одно! Или Бог у нас Ирод? Или Бог у нас Зло?!
Говоришь, «Господь всеведущий проверить хотел: если сына готов по Его приказу убить, значит, истинно веруешь»… Что ли, так? Только если «всеведущий» – то и нечего проверять! Если так доверяешь Господу, то и незачем убивать! Почему не приходит в голову, что рука отца, над собственным сыном «верой в спасение» занесенная, была волей Всевышнего в воздухе остановлена из желания убийство предотвратить, прекратить? Прекратить! Может, в этом чуде спасительном, до такой кривизны отвратительной истолкованном, и спускался за нами без всякой Иакова лестницы Тот, кто заповеди писал?
До чего же, Анюшка, все не так у нас… все не так! Верно пел Владимир Семенович. Почему бы это так, как ты думаешь? А я думаю, если мир на слове стоит и в начале было оно, не «спасайтесь» крикнуть надо было у ковчега в потоп, а «спасайте».
Стали часто ходить комиссии, выясняют, нет ли жалоб, недовольства меж заключенными. Жалобы есть, все хотят свободы и права выбора, права голоса, справедливости, но молчат испуганно, если спросят. Николай Васильевич, только слышит шаги проверяющих, одеялом закроется и храпит. Только Виктор Петрович внес жалобу, что в обед всегда компот дают, и хоть раз бы кисель, но дополнил, что все остальное здесь ему нравится, понимает причины своего задержания, поблагодарил начальство и персонал. Эту жалобу записали, покивали сочувственно, обещая учесть. И действительно, кисель, совершенно как в ресторане, одному ему из всех в обед принесли. Пил как крез, на нас свысока поглядывал, мол, смотрите, что с системой бездушной делает справедливая критика, слово правды. Но когда, его примеру последовав, я решился напомнить Сирафимидовой о своей презумпции невиновности, отраженной письменно в 49-й статье конституции, эта дама железная мне ответила, что «такой презумпции в медицинской практике нет». И как говорил, земля ему пухом, память вечная, Андрей Николаевич, «нет невинных между живых, все виновные в жизни». У нее же, злодейки бессмертной, для всякого любви ее возжелавшего, один приговор – «плохие анализы», а они у меня, без специального толкования, не понять… Вот бы что писать разборчивым почерком! Вот бы что человеку по-человечески объяснить! Но они здесь до самого крематория укрывать своим почерком от нас умудряются грядущую смерть.
Вот что тут подумалось вдруг… А доступна ли, в самом деле, сознанию, осознанию моему эта мысль о действительной, беспробудной самоконечности? Чтобы «за границей воображения» – ничего? И ты знаешь – доступна, но только разуму, опыту, а душе моей, духу моему – нет! И не знаю, объяснить пока не могу самому себе этот феномен утешительный… потому что не могу, да и все, не могу… чудодейственно! Удивительно…
Нам, ты знаешь, здесь решетки поставили. Всей палатой день провели в рекреации, пока делали. Но решетки не как на даче с тобой у нас, без декоративного украшательства, арматура стационарная, в сечение разве что руку высунуть, прутья толстые, на такие железные зубы нужно разгрызть. Вот чем, Анюшка, отличается дача наша от здешнего санатория: снаружи ли решетка поставлена или же изнутри… Но сегодня дали всем киселя! Но опять остались средь нас недовольные. Николай, например, Васильевич отодвинул молча стакан. Я попробовал – отвратительный. Сладкий, приторный, теплый, густой, не кисель, а обойный клей, и безвкусный! От глотка одного вся внутренность склеилась, не вздохнуть. Нужно, думаю, две кастрюли ставить в обед, чтоб в одной компот, а в другой кисель, чтобы выбор был у людей… богоданный.
С тем решаюсь. За деление берусь, и буду делить, сколько результаты скверных анализов позволяют. Потому что, сдается мне, христианское здание, возведенное на фундаменте зла с добром, в един бетон перемешанном, пусть окаменевшее намертво, основанием в землю ушедшее, этажами в небо надстроено, для дальнейшего проживания человечества не годится! Оплошали строители, и не оплошать не могли, потому что сама же ты помнишь, когда мы дачный наш храмик строили, из желания скорейшего построения, на фундаменте сэкономили, на печи, печнике, строителях, утеплителе, газопроводе, электричестве, водопроводе, крыше, подполе, но зато теперь непонятно, что делать вообще, потому что это не храмик, прости, но холмик это какой-то летний вышел у нас, сугроб какой-то зимний, прости, но сама же знаешь, сгнили!.. Сгнили доски первого этажа! Доски же я думаю в нем менять, пол перестилать бесполезно, даже если пустимся в перестил, это нам, боюсь, не поможет, потому что лягут и доски новые по тому… Нет, я помню, что мы это так торопились ради Алешки, чтобы было ему, пока маленький, где каникулы летние провести, но теперь же что ему перестраивать наш блиндаж?! А уборная? Он же даже своих товарищей (может быть, свою девушку!) к нашему холмику стесняется пригласить!
Христианскому же нашему зданию, то бишь строительству светлого будущего, уж две тысячи лет, даже можно и так сказать, что будущее, возведенное на этом фундаменте, уже наступило. Мы не только лицезреи и очевидцы его, но те, которым в этом здании доживать! Только вот ни жить, ни на лаврах почить в этом здании, Анюшка, невозможно! Ни тепла, ни света нет, ни подачи воды, ни энергии солнечной, потому что окон бойницы в нем занавесками, пелеринками твоими в кружавчиках занавешены, для уюта! Да еще к тому же окна эти безвидные так узки, что весь летний солнечный день в помещении и угла молельного не осветят! А одни, прости опять, запасы твои в сырой полутьме, эти вот тушенки железные, что как бомбы в летней жаре надуются, и грозят, что взорвутся вот-вот, по одной, или разом… и кончено! И конечно, Аня, эта долгоиграющая лапша, завитончики, макароны! Макароны эти твои бесконечные, потому что не портятся, после нас останутся в вечности, насекомой грызью изъеденная крупа, чтобы в черный день прокормить, в черный день или в праздничный, до которого нам с тобой не дожить, не дожить, потому что не видно в эти окошки нам, что вся жизнь – это Богом дарованный светлый праздник!
…И на небо лифты нейдут, и Иакова лестница в этом здании, что до неба должна бы, в пролетах обрушена и заплевана, и закурена… Эти надписи настенные, эта подлопись… И не чтобы остаться в вечности пишут они, только ради вечность эту обрушить! Аня, что молчишь? Обидел тебя? Аня… Или это не правда? Правда! Да ведь правда тем одним и плоха, что обидна. Если хочешь добра, приври, покриви душой, приукрась… Или вот тебе еще одна правда, милая, не о нашем я домике говорил, я люблю нашу дачку темную, я совсем другое, Анюшка, ЗДАНИЕ не приемлю!
Отойду-ка в сторонку чуть от него, дабы на меня-то не рухнуло это ваше строительство, ведь его, как спичечный городок, только тронь… осмотрюсь и припомню имена «богоизбранных» архитекторов… изуверства, вроде крестовых походов и святой инквизиции, во «священной германии» затопивший землю кровью фашизм, на «святой Руси» православие, в революцию порубившие алтари.
И вот эта, Аня, свершившаяся уже христианства история, дом, который построили, хочешь ты того или нет! Потому что итог не сумма желаний и стремлений к добру человечества, но сумма зла содеянного во имя. Для оценки же качества крепости и возможности проживания в этом здании необходимо очень простое понятие, каждому данное, я о том написал уже! Богом данное представление Васьки Пяткина, Ваньки Дятлова, о зле и добре.
Потому что, Анна, в этой книге, как в всяком зданье фундаментом, то, с чего строительство начинается, а не заповедь из евангелия «не убий». Да не заповедь эта, Анюшка, но прямое противопоставление ей, называется – «богоизбранный человек»! Но не просто так «богоизбранный», а воспитанный на истории богоизбранных, здесь изложенной. Этот самый ваш «богоизбранный» есть не что иное, как жрец, прикрывший хоругвями жертвенник, что, уже однажды распяв, продолжает! Заставляет поверить таких вот, не желающих думать, как ты, в христианство убийства! И ни Англия, и ни Франция, ни Германия, ни Россия никогда христианскими не были… никогда! Потому что христианства понятие несопоставимо с искусством порабощения, несопоставимо с рабской покорностью земной власти.
Вот что я скажу тебе… Да, скажу! Нужно обладать воистину дьявольской подлостью или (если это не подлость) абсолютной бездушностью, быть безбожником, чтобы верить, поверить в то, что Освенцимы человечества, Христа именем, – Христианское Человечество. Что единственным богоданным нам способом просветления является «очищающий огонь всепрощения» несогласного с нашею правдой ближнего. Кто ошибка Создателя, от какой тебе, богоизбранной, так желанно очиститься? Сын Еврей, Белорус, Украинец, Японец, Китаец, Грузин, Армянин, Англичанин, Француз или Русский?! От ненужных, неугодных, ишь ты, Господу сыновей! Называть же угодниками божьими тех, кто эти костры две тысячи лет разводил, до сих пор разводит, применяя на практике, позволяет нам сама Библия, от начала назвавшая богоизбранным – зло. Потому что вера в то, что трус, обманщик, злодей, отца предатель, сына убийца может быть богоизбранным и имеет в действиях своих что-то общее со святыми деяньями, божьим хотением и велением, недопустимо! Потому что не «богоизбранный» такой человек, а обыкновенный самый, Анюшка, прости, негодяй. И когда ты молишься на такого «угодника» и «избранника», видя в Библии, читая черным по белому, в ней описанные совершенные им «угодные богу»… не «деяния»! – «злодеяния», то не мумия, не какое-то абстрактное зло, стелет коврики пыльные на доски гнилые нашего холмика, Анюшка, ты сама.
Вот пока писал все это, захотелось на дачу безудержно. Вот что, Аня, я думаю, кое-что на книжке лежит у тебя, кое-что у меня, кое-что в шкатулке на полочке. Вот я выпишусь, поживем с тобой в бытовке пока, потихонечку начнем перестраивать… Как ты думаешь, Аня, а?
От числа воскресенье, 12-й месяц, 11-е число.
Манифест
Люди, вот что. Не бойтесь знания! Больше знаешь – дольше живешь, а не «крепче спишь от незнания», как в пословице вашей писано, потому что хитрый, умный, вас умнее, ее писал. И не «крепче спишь» просто – спишь, жизнь проспишь, а она-то и есть сумма знания, опыт познания, результат ежедневного, поминутного, посекундного выбора, богоданного, но решения неизменного, ибо выбор этот не отменить.
Мы не пишем историю набело, мы не переписываем и не подтасовываем ее, мы не ищем выгоды, правды ищем! Абсолютно свободно ныне (хотя и во сне моем) прошли наши выборы, земное всеобщее голосование человечества, вот вам результаты его: ЧЕЛОВЕЧЕСТВО ЗА ДОБРО!
Даже что бы оно ни делало, даже что бы ни натворило, за минувшие тысячелетия – ВСЕ РАВНО! Пусть добром ему кажется злодеянье себе на выгоду – ВСЕ РАВНО!
И кого бы ни распинало безудержно, в правду веруя, и кого бы правдой ни погубило оно, и кого бы ни предало, кого бы в поиске верного выбора ни покинуло, даже если взорвет-таки планету эту прекрасную, ВСЕ РАВНО…
И. А. Дятлов
Анатолий Кирилин
Родился в 1947 году в Барнауле. Автор двенадцати книг прозы и публицистики, изданных в Сибири и Москве. Публиковался в журналах «Сибирские огни», «Алтай» и др. Живет в Барнауле.
До Сиднея одиннадцать тысяч километров
Рассказ
Жизнь проходит, а я все еще не был в Австралии! Я не был во многих других местах, но за Австралию почему-то особенно обидно.
С каждым днем все больше глупостей слышно из телевизора, но кто и когда сказал, что оттуда должны сообщать другое? Поменяйте взгляд на вещи, и вещи встанут на свои места. А что касается Австралии… За собственным благополучием никто не слышит сигнала о неблагополучии кого-то. Неблагополучии точно в таком же объеме. Или больше. Или меньше. И совсем не обязательно этот кто-то пьян и подзаборен. Словечко из стихотворения моей любимой…
Нет, про Австралию вспомнилось непроста. Двор наш – пространство между шестью пятиэтажными домами – занимал территорию немалую. Посреди него огромным и чужим островом помещалась усадьба деда Сабурова. Кто-то, отдаленно знавший про географию, и назвал усадьбу, обнесенную корявым забором, Австралией, намекая, очевидно, на одинокость ее посреди чужого мира. Такая дикость – клочки частного сектора среди новостроек в самом центре города – в те пятидесятые да и еще и в начале шестидесятых не была редкостью. Эти усадьбы теснили, выдавливали из жизни всем миром – от городских властей до дворовой шпаны, к отряду которой примыкал почти всякий достигший двенадцатилетнего возраста.
Между забором деда и общежитием котельного завода, тоже пятиэтажкой, царствовал огромный тополь, метрах в пяти над землей разошедшийся в три ствола. В этой развилке был сооружен шалаш, и там, в боевом штабе местного воинства, разрабатывались планы набегов на дедово хозяйство. Не сама же дворовая мелкота придумала, кто-то из взрослых подсказал, кивнув на усадьбу, – кулак. А раз так – наше дело правое, победа будет за нами, и подрастающая братва усердствовала в сотворении козней деду. Была у него корова, пара свиней, куры, огород – как я немного позднее выяснил – обычное деревенское хозяйство. Может, это и не давало покоя горожанам в первом, втором, от силы третьем поколении? Во всяком случае, не помню, чтобы кто-то из соседей высказал патриархальный трепет, вздрогнул ноздрями, когда от дедова подворья тянуло запахом сена и скотского присутствия.
Моя мать родом из Питера, как и многие котельщики, перевезенные сюда вместе с заводом Ильича после прорыва блокады. Отец – из белорусского города Бобруйска, он приехал на завод случайно, занесло послевоенным вольным ветром.
– Герка! – кричит мать из нашего окна на пятом этаже. – Прекрати материться!
Матюги и треск сабуровского малинника стихают, следом Герка кричит из темноты:
– А ваш Толька тоже матерится!
Это, понятное дело, про меня. Суднишниковы жили прямо под нами, стало быть, окна выходили туда же, куда и наши. Только суднишниковым родителям дела не было ни до Геркиного мата, ни до самого Герки, одного из пятерых сыновей, которых все звали Оторва первый, Оторва второй и так далее, по старшинству.
Дед Сабуров жил вдвоем с бабкой. Та, в отличие от хозяина, в войнах с дворовой шпаной не участвовала, вообще была тихой, и мы даже думали – немой. Никто слова от нее не слышал. Однажды видели, как плачет, но тоже как-то по-особенному тихо. Герка привязал корову к забору, зацепив веревку за рог, и изо всей силы хлестанул животину кленовым прутом. Та ломанулась прочь и оставила рог на веревке. Бабка приложила к ране чистую тряпицу, обняла кормилицу и заплакала. Дворовый народец торжествовал, завидуя Геркиной удали.
Мы учились с Геркой в одном классе. Я был скучный пятерочник и, помимо школы, ходил в две спортивные секции и авиамодельный кружок, Герка – двоечник и хулиган, большую часть времени, в том числе школьного, проводил во дворе. С нами училась Рита Сабурова, в которую Герка был безумно влюблен. Рита приходилась внучкой дедукулаку, их дом, тоже частный, стоял неподалеку от нашего двора и сильно отличался от дедовой покосившейся хибары. Это был каменный, оштукатуренный особняк за глухим высоченным забором, жили в нем, судя по всему, люди непростые, очевидно, какое-то начальство. По Рите это было видно: ее школьная форма выделялась особенным фасоном и качеством, накрахмаленные фартучки и пышные банты делали ее нарядной в самый будничный день. Свою любовь Герка выражал обыкновенно: лупил всякого, кто посмеет подойти к Рите. Меня почему-то не трогал, может, из-за того, что мой отец поколачивал его родителя, а тот, в свою очередь, дня не проходило, чтобы не порол Герку. Силу у нас уважали. Стычки старшего поколения происходили в основном по праздникам, когда Геркин отец поднимался к нам с разборками. Шумим, дескать. Это было смешно, потому как у нас гуляли только по красным числам, а у Герки – каждый день. Другое дело, у нас пели под отцовский баян, плясали, а внизу ругались, били друг другу лица и посуду, ломали мебель. Наверное, нижним было обидно, что у них так, а не этак.
Я сидел за одной партой со Светкой Евдокимовой, которая еще в первом классе призналась мне в любви. Иногда я пересаживался к Рите, сидевшей почему-то в одиночестве, и, тихо смущаясь, пытался залезть к ней под юбку. Она отбивалась, а Светка ерзала на своем месте и метала в нас испепеляющие взгляды. В такие дни Герка лупил по нескольку претендентов на Ритино сердце.
Герка среди нас был переростком – и по возрасту, и по росту, и по сложению. К шестому классу у него уже вовсю чернели усы, и физрук Николай Александрович советовал ему начать бриться. Взрослые говорили, будто у него не все в порядке с умственным развитием, но это, мы так думали, касалось только уроков. Хотя – кто знает… В подвале общежития была женская душевая, и мы все подглядывали в замызганные зарешеченные оконца, для чего надо было припасть к самой земле. Комендант ходил по квартирам, жаловался родителям на всех нас по очереди. Битые, мы на некоторое время оставляли порочное занятие, только Герку вразумить было невозможно, он как-то даже кинулся драться с комендантом, чтобы тот не мешал подсматривать. Геркина озабоченность смущала даже нас, озабоченных, может быть, не меньше. Он совал свое мужское достоинство в любую щель или отверстие. Однажды поймал дедову курицу и пытался ее изнасиловать, в другой раз это была кошка. Предусмотрительный Герка натянул на руки верхонки, чтобы избранница не поцарапала его, но не подумал о причинном месте. Травмированный, он долго ходил нараскаряку.
Жить после середины 50-х мы стали получше, посытней. Если сначала форсом было выйти на улицу с куском хлеба, посыпанным сахаром, а то и сахаром по маслу, то теперь – в одной руке булка, в другой – колбаса. Мать моя работала бухгалтером все на том же котельном заводе, отец мастером, потом заместителем начальника цеха. Переместиться по служебной лестнице выше ему не позволяло образование, он даже школу толком не окончил.
У нас, первых во всем подъезде, появился телевизор, КВН с крохотным экраном, и соседи, от первого до пятого этажа, ходили к нам на просмотры, со своими стульями, конечно. Геркин отец не ходил, был он человеком немстительным, но обиды не забывал. Где-то в эту же пору, помню, всем подъездом затаскивали к нашим соседям напротив пианино, дочку хозяев записали в музыкальную школу. Мой отец, игравший по праздникам на баяне, откинул лаковую крышку и заиграл вальс «Амурские волны»… Потом мне приходилось видеть его с гитарой в руках, с балалайкой, но так и не довелось узнать, каким образом он научился играть на том, на этом? Дома у него отродясь не было, всю жизнь скитался бродягой, пока на войну не попал. Какие уж там могли быть уроки музыки!
Дед Сабуров терпел все больший урон от беспощадных дворовых оглоедов. Однако не помню, чтобы хоть раз в дело вмешалась милиция. Старый хозяин мужественно держал оборону в одиночку. Немного позднее я понял, почему он не жаловался и не ждал ни от кого сочувствия. Наши родители, как и мы, не знавшие деревни, получали уроки истории, на которых владельцы коровы и пары свиней, названные кулаками, должны были по решению верховной власти отправляться продолжать свою жизнь далеко на севера.
* * *
Никогда не видел, чтобы Рита приходила к деду, это было тем более странно, что жили они в паре сотен метров друг от друга. Судя по всему, Ритин отец и вправду был большим начальником, наверное, поэтому семья не общалась с дедом, этим чужим, непонятным наростом на здоровом теле обновляющегося города и всей новой жизни, которая, по заверениям тогдашних руководителей государства, в скором будущем станет раем на нашей благословенной земле.
А Рита росла и расцветала, она уже была красавицей со сформировавшейся фигурой, грудью, тогда как другие наши одноклассницы все еще смотрелись гадкими утятами. Я несколько раз провожал ее домой, зная, что Герка крадется следом, прячась за дворовыми деревьями. К тому времени я уже перестал хватать Риту за коленки и пытаться пробраться выше, как-то само собой это занятие перешло в разряд ненужных. Но вот почему мы ни разу не поцеловались – до сих пор понять не могу. Думаю, она не была против, но когда мы стояли друг перед другом, во взгляде ее сквозила непонятная взрослость, не подпускающая к ней близко. Ни у кого больше не видел я таких глаз – прозрачных, нежно тронутых молочной зеленью – как минерал хризолит. Много позднее я узнал, что хризолит – это по гороскопу мой камень… Потом я вызывал из дома Светку, жившую по соседству, и мы целовались до кровавых трещин на губах.
Моя созревающая плоть не давала покоя мыслям, которые все время крутились вокруг женского тела, благо подвальный женский душ предоставил для того богатую натуру. Или наоборот, мысли мои грешные чрезмерно бередили плоть? Попробуй ответь, это вопрос из разряда «что появилось раньше, курица или яйцо?». Жили мы в двухкомнатной квартире с соседями, семейной парой – Абрамом и Любой. Двухметровый еврей с застенчивыми глазами за толстыми стеклами очков – говорили, он был талантливым инженером. Кем была его жена – никто не знал. Он стеснялся ее скандального нрава, замашек коммунального ратника, визгливого голоса и прятался в своей комнате, едва Люба начинала кухонные разборки. Повод она находила всегда. У нас были раздельные электрические счетчики, и соседка додумалась мылом приклеивать волосок на входные отверстия розеток – контроль за энергетической автономией. Часто волосок отваливался в силу естественных причин, но для Любы таковых не существовало. Отец мой, человек богатырского сложения, в дни скандалов обещал отлупить тщедушного инженера, поскольку тот не в силах укротить свою воинственную жену. Абрам вздыхал беспомощно, и взгляд его говорил: что ж, бейте. Это было правильно, отец никогда не ударил бы беззащитного.
Потом Люба родила, и в нашей переполненной квартире появились еще двое – младенец и кормилица. Через месяц после рождения ребенка Люба сбежала от него на работу. Кормилицу звали Степанидой, была она крепкой деревенской девахой с необъятными грудями, крепкими ногами. По дому она ходила в одном и том же вечно распахнутом халате. Она сводила меня с ума: каждый раз встречаясь в коридоре или на кухне, будто бы невзначай притрагивалась к моим штанам, где обретался предмет мальчишеского беспокойства. Стерва! В своих горячечных видениях я насиловал ее, опрокинув на пол в коридоре! И… Совестно признаться, снова и снова выходил из нашей комнаты, с нетерпением ожидая ее появления, этого ее бесстыдного жеста и понимающей усмешки совратительницы.
Проклятые и сладкие томления плоти! Я уже понимал, что переживать их приходится не только мне и моим сверстникам. В шестнадцатиметровой комнате мы жили вчетвером. У старшей сестры уже был парень, и я не сомневался, что отношения их далеки от того, что родители, успокаивая себя, называли дружбой. Как-то они отправились компанией за город с ночевкой в палатках и взяли меня с собой. Надо отдать им должное, ребята умели веселиться, даже мне, чужому и чересчур юному, скучно не было. Они умели петь туристские песни, резвились, как дети, прыгали с обрыва в речку – кто дальше… А между делом парами заныривали в палатки, не дожидаясь окончания дня. Наутро они решили повеселить друг друга, развесив по всему лагерю надутые презервативы, которые я в своей жизни видел тогда впервые.
Наташка, лучшая подруга сестры, то и дело норовила прижаться ко мне, изображая из себя мужчину, овладевающего любовницей. Я тогда не мог понять, зачем взрослым, искушенным людям дразнить таким образом малолеток? Уж взяли бы затащили к себе в постель или куда еще, в ту же палатку, например, и показали, что к чему на самом деле. Видимо, существует какая-то грань, переступить которую они считают для себя невозможным. Еще и потому я делал вывод, что все взрослые – идиоты: в своих играх они, точно дети, не думают о последствиях.
* * *
И вот наконец деда Сабурова снесли. Мы видели, как уводили корову со двора, слышали, как визжали свиньи под ножом, и не придали этому особого значения, хотя время для заготовки мяса было неурочное. Потом дед несколько вечеров кряду ходил по периметру вдоль своего забора, точно вымерял, сколько ему земли отпущено. Дом не перевозили, дворовые постройки не разбирали, как это делается для дальнейшей пользы. Все раскатали бульдозером, обратили в мусор и вывезли на свалку. День – и на месте усадьбы со стайками, сараем, дровяником, садовыми посадками и огородом образовалась ровная площадка. Еще несколько дней – и там же вырыли котлован, из чего мы заключили, что в нашем дворе будет построен еще один дом. Из всех дедовых насаждений в живых осталась старая яблоня, которая давно уже не плодоносила. Она стояла чуть поодаль от большого тополя, очевидно, близкого ей по возрасту, и смотрелась сиротой.
В те дни мне пришла в голову мысль, что и Ритин дом, стоящий неподалеку в ряду еще нескольких уцелевших среди новостроек, скоро будет снесен. Куда девались дед с бабкой – так никто из нас и не узнал. Да и не узнавали. Отчего-то любопытство по тому или иному поводу просыпается в нас с большим опозданием. Я и вправду хотел бы сейчас узнать, что сталось с последними крестьянами Октябрьской площади города Барнаула. Увы, спросить уже не у кого.
Котлован сначала превратился в общедворовую помойку, а весной заполнился талой водой и стал похож на озеро. Как-то мать рассказала отцу местную новость, якобы в котловане забили ключи.
– Во-во, – молвил он с обычной своей невеселой усмешкой. – Запустим рыбу и по вечерам будем сидеть с удочками.
Мы рассекали водные просторы на плотах, связанных из всякого мусора, даже устраивали морские бои. Мало кто из нас не падал в ледяную воду, бывало с некоторыми – и не по одному разу на дню. Биты за это мы были нещадно. Первая часть кары – за порченую одежду и обувь, вторая – профилактика, ибо родительский страх рождался не на пустом месте: котлован был нешуточно глубок, утонуть в нем любой мог запросто. Несколько мальчишек, накупавшись, схватили воспаление легких, среди них был и я. Володька по прозвищу Чихал (вот ведь ирония судьбы!) простудился так, что не отошел от болезни до конца своей жизни и умер совсем молодым. Володька был одним из самых яростных громил дедова хозяйства, и в какой-то момент я подумал, что его болезнь, наши саднящие от порки задницы – месть бывшей сабуровской земли.
Соседи наконец-то съехали, и теперь вся квартира была в нашем распоряжении. Меня отдали в музыкальную школу учиться играть на баяне, по резонам отца – чтобы я стал грамотным музыкантом, не то что он, самоучка, не знавший нот. Для матери главное – чтобы не болтался на улице после уроков. Я согласился, потому как музыке в той же школе училась Рита. Мой преподаватель, едва обучив меня азам, понял: трудиться над постижением исполнительского мастерства я не буду, и дал мне программу выпускного экзамена.
– Ковыряй! – сказал он с отсутствием надежды в голосе. – Может, за оставшиеся три года доковыряешь.
Летом меня отправляли к дедам в деревню. Надо полагать, материны родители были первыми дачниками в этом населенном пункте, расположенном в сорока минутах езды на пригородном поезде от города. Сейчас дачи погребли под собой всю деревню, а тогда местные жители знать не знали и слова-то такого – дача. Дед же, наученный ленинградской блокадой, схватился за землю, зная, что она пропасть не даст.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.