Электронная библиотека » Марина Цветаева » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Одноколыбельники"


  • Текст добавлен: 25 мая 2022, 17:56


Автор книги: Марина Цветаева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Боюсь, товарищ Эфрон, что здесь все больше… (шепотом) жиды, жиды и латыши. Не стоило и поступать: этого добра – вся Москва полна! Я рассчитывал на китайцев, на индусов. Говорят, что индусы очень восприимчивы к чужой культуре.

Я: – Это не индусы, это – индейцы.

Он: – Краснокожие?

Я: – Да, с перьями. Зарежут – и воспримут целиком. Если ты во френче – с френчем, если ты во фраке – с фраком. А индусы – наоборот: страшная тупость. Ничто чужое в глотку не идет, ни идейное, ни продовольственное. (Вдохновляясь.) – Хотите формулу? Индеец (европейца) воспринимает, индус (Европу) извергает. И хорошо делают.

Он, смущенный:

– Ну, это вы… Я, впрочем… Я больше от коммунистов слыхал, они тоже рассчитывают на Индию… (В свою очередь вдохновляясь.) – Думал – в лоск разэсперанчу! (Опадая.) – Без пайка – и ни одного индуса! Ни одного негра! Ни одного китайца даже!.. А эти (круговой взгляд на пустую залу) – и слушать не хотят! Я им: «Эсперанто», они мне: «Интернационал!» (Испугавшись собственного крика.) – Я ничего не имею против, но сначала эсперанто, а потом уж… Сначала слово

Я, впадая:

– А потом дело. Конечно. Сначала бе слово и слово бе…

Он, снова взрываясь:

– И этот Мара-Мара! Что это такое? Откуда взялось? Я от него еще – не только слова: звука не слыхал! Это просто немой. Или идиот. Ни одной вырезки не получает – только жалованье. Да мне не жаль. Бог с ним, но зачем приходит? Ведь каждый день, дурак, приходит! До четырех, дурак, сидит. Приходил бы 20-го, к получке.

Я, коварно:

– А может быть, он, бедненький, все надеется? Приду, а на столе вырезка про мою Мару-Мару?

Он, раздраженно:

– Ах, товарищ Эфрон, бросьте! Какие там вырезки? Кто про эту Мару-Мару писать будет? Где она? Что она? Кому она нужна?

Я, задумчиво:

– А в географии ее нет… (Пауза.) И в истории нет… А что, если ее вообще нет? Взяли и выдумали, – для форсу. Дескать, все нации. А этого нарядили… А это просто немой… (конфиденциально) – Нарочно немого взяли, чтоб себя не выдал, по-русски…

Он, с содроганием доглатывая остывший чай:

– А чччерт их знает!

__________


Топота́ и грохота́. Это национальности возвращаются с кормежки. Подкрепившись кониной, за вырезки. (Лучше бы вырезку, а? Кстати, до революции, руку на сердце положа, не только не отличала вырезку от требухи, – крупы от муки не отличала! И ничуть не жалею.)

Товарищ Иванов, озабоченно:

– Товарищ Эфрон, товарищ М<илле>р[132]132
  Миллер Вацлав Александрович (1887–1939) – заведовал в Наркомнаце информационным отделом в 1918–1920 гг.


[Закрыть]
может зайти, спровадим-ка поскорей наше барахло. (Разгребает.) – «Продвижение Красной армии»… Стеклова статья… «Ликвидация безграмотности»… «Долой белогвардейскую свол»… – Это вам – «Буржуазия орудует»… Опять вам… «Все на красный фронт»… Мне… «Обращение Троцкого к войскам»… Мне… «Белоподкладочники и белогвар»… Вам… «Приспешники Колчака»… Вам… «Зверства белых»… Вам…

Потопаю в белизне. Под локтем – Мамонтов, на коленях – Деникин, у сердца – Колчак.

– Здравствуй, моя «белогвардейская сволочь»!

Строчу со страстью.

– Да что же вы, товарищ Эфрон, не кончаете? Газету, №, число, кто, о чем, – никаких подробностей! Я сначала было тоже так – полотнищами, да М<илле>р наставил: бумаги много изводите.

– А М<илле>р верит?

– Во что?

– Во все это.

– Да что тут верить! Строчи, вырезай, клей…

– И в Лету – бух! Как у Пушкина.

– А М<илле>р очень образованный человек, я все еще не потерял надежду…

– Представьте, мне тоже кажется! Я с ним недавно встретилась у виселицы… фу ты, Господи! – У вешалки: все эти «белогвардейские зверства» в голове… Четверть первого! Ничего, даже как-то умно поглядел… Так вы надеетесь?

– Как-нибудь вечерком непременно затащу его в клуб эсперантистов.

– Аспирант в эсперанты?

 
Espère, enfant, demain! Et puis demain, encore…
Et puis toujours demain… Croyons en l’avenir.
Espère! Et chaque fois que se lève l’aurore
Soyons là pour prier comme Dieu pour nous bénir
Peut-être…
 

Ламартина стих. Вы понимаете по-французски?

– Нет, но представьте себе, очень приятно слушать. Ах, какой бы из вас, товарищ Эфрон, эсперантист…

– Тогда я еще скажу. Я в 6-м классе об этом сочинение писала:

«A une jeune fille qui avait raconté son rêve».

 
Un baiser… sur le front! Un baiser – même en rêve!
Mais de mon triste front le frais baiser s’enfuit…
Mais de l’été jamais ne reviendra la sève,
Mais l’aurore jamais n’etreindrera la nuit —
Вам нравится? (И, не давая ответить.)
– Тогда я вам еще дальше скажу:
 
 
Un baiser sur le front! Tout mon être frisonne,
On dirait que mon sang va remonter son cours…
Enfant! – ne dites plus Vos rêves à personne
Et ne rêvez jamais… ou bien – rêvez toujours![133]133
  См. Комментарии – 30.


[Закрыть]

 

Правда, пронзает? Тот француз, которому я писала это сочинение, был немножко в меня… Впрочем, вру: это была француженка, и я была в нее…

– Товарищ Эфрон! (Шепот почти над ухом. Вздрагиваю. За плечом мой «белый негр», весь красный. В руке хлеб.) – Вы не обедали, может, хотите? Только предупреждаю, с отрубями…

– Но вам же самой, я так смущена…

– А вы думаете… (морда задорная, в каждой бараньей кудре – вызов)… я его на Смоленском покупала? Мне Филимович с Восточного стола дал, – пайковый, сам не ест. Половину съела, половину вам. Завтра еще обещал. А целоваться все равно не буду!

__________


(Озарение: завтра же подарю ей кольцо – то, тоненькое с альмандином. Альмандин – Алладин – Альманзор – Альгамбра —…с альмандином. Она хорошенькая, и ей нужно. А я все равно не сумею продать.)

__________


Дон. – Дон. – Не река-Дон, а звон. Два часа. И – новое озарение: сейчас придумаю срочность и уйду. Про белогвардейцев сейчас кончу – и уйду. Быстро и уже без лирических отступлений (я – вся такое отступление!) осыпаю серую казенную бумагу перлами своего почерка и виперами своего сердца. Только ять выскакивает, контрреволюционное, в виде церковки с куполом. – Ять!!! – «Товарищ Керженцев кончает свою статью пожеланием генералу Деникину верной и быстрой виселицы. Пожелаем же и мы, в свою очередь, товарищу Керженцеву»…

– Сахарин! Сахарин! На сахарин запись! – Все вскакивают. Надо воспользоваться чужим сластолюбием в целях своего свободолюбия. Вкрадчиво и нагло подсовываю Иванову свои вырезки. Накрываю половинкой бело-негрского хлеба. (Другая половинка – детям.)

– Товарищ Иванов, я сейчас уйду. Если М<илле>р спросит, скажите, в кухне, воду пью.

– Идите, идите.

Сгребаю черновую с Казановой[134]134
  В то время Марина Цветаева работала над пьесой о Казанове – «Приключение». Джакомо Казанова де Сейнгальт (1725–1798) – легендарный искатель приключений. И автор увлекательных мемуаров, которыми Марина Цветаева зачитывалась во время работы над пьесой о нем.


[Закрыть]
, кошелку с 1 ф<унтом> соли… и боком, боком…

– Товарищ Эфрон! – нагоняет меня уже возле рыцарей. – Я завтра совсем не приду. Очень бы вас просил, приходите – ну – хотя бы к 10 1/2 часам. А послезавтра тогда совсем не приходите. Вы меня крайне выручите. Идет?

– Есть!

Тут же, при недоумевающих швейцарах, молодцевато отдаю честь, и гоном – гоном – белогвардейской колоннадой, по оснеженным цветникам, оставляя за собой и национальности, и сахарин, и эсперанто, и Наташу Ростову – к себе, к Але, к Казанове: домой!

__________


Из «Известий»:

«Господство над морем – господство над миром!»

(Упоена как стихом.)

__________


23 января (Известия Ц.И.К. «Наследник»).

Кто-то читает: «Малолетний сын Корнилова, Георгий, назначен урядником в Одессе».

Я, сквозь общий издевательский хохот, невинно:

– Почему урядником? Отец же не служил в полиции!

(А в груди клокочет.)

Чтец: – Ну там, знаете, они все жандармы!

(Самое трогательное, что ни коммунист, ни я в ту минуту и не подозревали о существовании казачьих урядников.)

__________


В нашем Наркомнаце есть домашняя церковь, – соллогубовская, конечно. Рядом с моей розовой залой. Недавно с «белым негром» прокрались. Тьма, сверкание, дух как из погреба. Стояли на хорах. «Белый негр» крестился, я больше думала о предках (привидениях!). В церкви мне хочется молиться, только когда поют. А Бога в помещении вообще не чувствую.

Любовь – и Бог. Как это у них спевается? (Любовь, как стихия любовного. Эрос земной.) Кошусь на своего белого негра: молится, глаза невинные. С теми же невинными глазами, теми же моленными устами…

Если бы я была верующей и если бы я любила мужчин, это во мне бы дралось, как цепные собаки.

Отец моего «белого негра» служит швейцаром в одном из домов (дворцов), где часто бывает Ленин (Кремль). И мой «белый негр», часто бывая на службе у отца, постоянно видит Ленина. – «Скромный такой, в кепке».

Белый негр – белогвардеец, то есть, чтобы не смешивать: любит белую муку, сахар и все земные блага. И, что уже серьезнее, горячо и глубоко богомолен.

– Идет он мимо меня, М<арина> И<вановна>, я: «Здрасьте, Владимир Ильич!» – а сама (дерзко-осторожный взгляд вокруг): – Эх, что бы тебя, такого-то, сейчас из револьвера! Не грабь церквей! (разгораясь): – И знаете, М<арина> И<вановна>, так просто, вынула револьвер из муфты и ухлопала!.. (Пауза). – Только вот стрелять не умею… И папашу расстреляют…

Попади бы мой негр в хорошие руки, умеющие стрелять и умеющие учить стрелять и, что больше, – умеющие губить и не жалеть, – э-эх!..

__________


Есть у нас в комиссариате одна старая дева – тощая – с бантом – влюбленная в своих великовозрастных братьев-врачей, достающая им по детским карточкам шоколад, – проныра, сутяга, между прочим, знающая языки («такая семья»), и т. д. Когда она слышит о чьей-нибудь болезни, то – с непоколебимой уверенностью – и точно отрубая что-то рукой – определяет: «Заразилась», или «Заразился», смотря по тому, идет ли речь о лице женского или мужского пола.

Тиф или ишиас – у нее всё с<ифи>лис.

Стародевический психоз.

__________


А есть другая – пухлая, сырая, бабушкина внучка, подружка моего белого негра, провинциалочка. Это совсем трогательная девочка. Только недавно приехала из Рыбинска. Дома остались бабушка и братец. Двойной и неистощимый кладезь блаженств.

– Наша бабушка такая: маленьких детей не выносит. Грудного нипочем на руки не возьмет: запах, говорит, от них и беспокойство. Ну, а подрастут – ничего. Нарядит, научит. Меня с шестого года растила. «Кушать хочешь?» – «Хочу». – «Ну, иди на кухню, смотри, как обед готовится». Так я с десяти лет уж решительно все умела (оживляясь): не только пироги там, котлеты, – и паштеты, и заливное, и торты… Так же и с шитьем: «Ты девочка, тебе женщиной быть, хозяйкой, детей-мужа обшивать». Я – бегать, она меня за ручку да на скамеечку: «Платки подрубай», «полотенца меть», а война началась – на раненых. Сама кроила, сама шила. Потом папаша женился – сиротка я – братец народился, все приданое ему сама… Все пеленки с меточками, гладью… А одеяльце его, в чем гулять выносят, так все моим кружевом обшито, в четыре пальца, кремовое… (Блаженно): – Ведь бабушка меня и вязать, и гладью… Пяльцы мне собственные заказала… Мы богато жили! А всё сама! И бабушка сама, и я сама… Я не могу, чтобы руки зря лежали!

Смотрю на руки: ручки золотые! Маленькие, пухлые: стройные востроватые пальчики. Крохотное колечко с бирюзинкой. Был жених, недавно расстрелян в Киеве.

– Мне его приятель писал, тоже студент-медик. Выходит мой Коля из дому, двух шагов не прошел – выстрелы. И прямо к его ногам человек падает. В крови. А Коля – врач, не может же он раненого оставить. Оглянулся: никого. Ну и взял, стащил к себе в дом, три дня выхаживал, – офицер белый оказался. А на четвертый пришли, забрали обоих, вместе и расстреляли…

Ходит в трауре. Лицо из черноты землисто-серое. Недоедание, недосыпание, одиночество. Тошная, непонятная, непривычная работа в Комиссариате. Призрак жениха. Беспризорность.

Бедная тургеневская мещаночка! Эпическая сиротка русских сказок! Ни в ком, как в ней, я так не чувствую великого сиротства Москвы 1919 г. Даже в себе.

Недавно заходила ко мне, стояла над моими развороченными сундуками: студенческий мундир, офицерский френч, сапоги, галифе, – погоны, погоны, погоны…

– Марина Ивановна, вы лучше закройте. Закройте и замок повесьте. Пыль набивается, летом моль съест… Может, еще вернется…

И, задумчиво разглаживая какой-то беспомощный рукав:

– Я бы так не могла. Совсем как человек живой… Я и сейчас плачу…

__________


Недавно были с ней в оперетке: она, «белый негр» и я (в первый раз в жизни). Напевы милые, стихи плохие. Сух и жесток русский язык в польских устах. Но… какая-то любовь, но… вне селедок и кошелок, но… свет, смех, жест!

Убожество? Но мне чем хуже – тем лучше. «Настоящее искусство» меня бы сейчас оскорбило. Все требования бы встали: «я не скот!»

А так – подделка за подделку: после фарса советского – полусветский фарс.

__________


Два слова еще о моей «невесте». С глазами, заплаканными по жениху (чудесные, карие), часами и жалобно выматывает себе и окружающим душу: «Я так люблю все жирное и сладкое… Я раньше гораздо полнее была… Я без сливочного масла жить не могу… Мне мороженая картошка в рот не идет»…

__________


О ты, единственное блюдо

Коммунистической страны!

(Стих о вобле в меньшевицкой газете «Всегда вперед»).

__________


Мой помощник.

Наш стол обогатился новым сотрудником (собездельником было бы точней). Богатырь, малиновый налив, волжанин. Вечно и зверски голоден. За обедом безнадежно просит надбавки: молча подставленная тарелка кротко и упорно вопиет. Ест всё.

Собой красавец: восемнадцать лет, румянец такой, что жарко рядом сидеть: пещь! Безбород и безус. Робок. Боится двинуться – знает, что сокрушит. Боится кашлянуть – знает, что оглушит.

Робость и кротость великана. У меня к нему нежность, как к огромному теленку: безнадежная, потому что дать – нечего.

Узрев его впервые у стола – уральского ведмедя над кружевом «Известий», мы с Ивановым одновременно усмехнулись. Что думал Иванов – не знаю, я же в ту секунду знала: «Завтра не приду, и послезавтра не приду, и послепослезавтра не приду. Буду стирать и писать».

Не приходила не три дня, а шесть. На седьмой являюсь. Стол чист – ни одной вырезки: как языком слизано. Иванова – ни признака. Медведь, расставив локти, один царствует.

Я, обеспокоенно:

– А где Иванов? Где вырезки?

Медведь, сияя:

– Иванова я с тех пор в глаза не видал! Я здесь целую неделю один восседал.

Я, в ужасе:

– Но вырезки? Журнал вели?

Он, блаженно:

– Какое – журнал! Всё в корзине! Попытался было – перо плохое, бумага праховая, пишу – сам не разбираю. И такой сон на меня напал… К весне, должно быть.

(Я, мысленно: «Врешь, медведь, к зиме»!)

Он, продолжая:

– Ну, думаю, была не была! Сгреб это я их, простыни-то эти, и в корзину. Утром прихожу – пусто. Должно быть, уборщица сожгла. И каждый день так. Маленькие все целы, для вас берег.

Выдвигает ящик: сонм белых бабочек!

И я, обольщенная строчкой и уже оторвавшись, мысленно:

«Сонм белых бабочек! Раз, две… четыре»…


(– нет! —)

 
Сонм белых девочек! Раз, две… четыре…
Сонм белых девочек! Да нет – в эфире.
Сонм белых бабочек! Прелестный сонм
Великих маленьких княжон…
 

и, отрываясь, к «сотруднику»:

– Сейчас мы все это восстановим… (мысленно: кроме великих княжон!) – разберите хронологически.

Он: – Как это?

Я: – По числам. Ну, 5-е февраля. Римское II – это февраль, Вам ясно?

I – январь. II – февраль…

Не дышит и не мигает.

– Тогда, постойте… Тогда просто пишите письмо домой. Берите перо и пишите: «Милая мама, мне здесь очень скучно и голодно»… В этом роде, или наоборот: «Мне здесь очень весело и сытно». Потому что иначе она огорчится. А я сейчас буду восстанавливать статьи Стеклова и Керженцева.

Он, восхищенно: – Из головы?!

Я: – Не из сердца же!

И, махом: «В статье от 5-го февраля 1919 г. “Белогвардейщина и белый слон”[135]135
  Примечание М. Цветаевой: «Никогда не существовавшей!»


[Закрыть]
товарищ Керженцев утверждает»…

__________


Перекочевываем на новое пепелище, – из дома Ростовых в Иерусалимское подворье. Целых десять дней перебираемся. Докрадываем остатки ростовско-соллогубовского добра. Я взяла себе на память тарелку с гербом. В кирпично-красном поле – борзая. Лирическая кража, даже рыцарская: тарелка не глубокая и не мелкая, по нынешнему времени – явно для полужидкой воблы, а дома у меня на ней будет стоять чернильница.

Бедные соллогубовские эльзевиры! В раскрытых ящиках! Под дождем! Пергаментные переплеты, французские витиеватые литеры… Свозят возами. Библиотечной комиссией заведует Брюсов.

Везут: диваны, комоды, люстры. Рыцари мои остаются. Вписанные в стену портреты, кажется, тоже. На месте – дележ. Ревностный спор «столов».

– Это нашему заведующему!

– Нет, нашему!

– У нас уж стол карельской березы, к нему и кресло.

– Вот именно потому, что у вас стол, у нас будет кресло!

– Но нельзя же разбивать гарнитур!

Я, сентенциозно:

– Можно разбивать только головы!

«Столы» бескорыстны, – мы все равно ничего не получим. Все в кабинеты заведующих. Влетает мой белый негр:

– Товарищ Эфрон! Если бы вы знали, как у Ц-лера хорошо! Секретер красного дерева, ковер, бронзовые бра! Точно в старое время! Хотите, посмотрим?

Бежим через этажи. Комната №… Отдел такой-то… Кабинет заведующего. Входим. Негр торжествующе:

– Ну?

– Еще бы подушку под ноги и болонку…

– Будет с него и кота!

В глазах веселящийся бес.

– Товарищ Эфрон! Поймаем ему кота! Тут в 18-й квартире есть. А?

Я, лицемерно:

– Но он здесь все загадит.

– Вот этого-то я и хочу! Громилы проклятые!

Через три минуты кот выкраден и заперт. «Служба» кончена. Летим, родства не помня, со всех шести этажей.

– Товарищ Эфрон! Малиновая оттоманка-то, а?

– А графинины ковры-то, а?

Вдогон диаболическое мяуканье мстителя.

__________


Три насущных М.

– Ну, как довезли картошку?

– Да ничего, муж встретил.

– Вы знаете, надо в муку прибавлять картошку: 2/3 картошки, 1/3 муки.

– Правда? Нужно будет сказать матери.

У меня: ни матери, ни мужа, ни муки.

__________


Мороженая картошка.

– Товарищ Эфрон! Картошку привезли! Мороженая!

Узнаю, конечно, позже всех, но дурные вести – всегда слишком рано.

«Наши» уехали в экспедицию, сулили сахарные россыпи и жировые залежи, проездили два месяца и привезли… мороженую картошку! По три пуда на брата. Первая мысль: как довезти? Вторая: как съесть? Три пуда гнили.

Картошка в подвале, в глубоком непроглядном склепе. Картошка сдохла, и ее похоронили, а мы, шакалы, разроем и будем есть. Говорят, привезли здоровую, но потом вдруг кто-то «запретил», а пока запрет сняли, картошка, сперва замерзнув, затем оттаяв, сгнила. На вокзале пролежала три недели.

Бегу домой за мешками и санками. Санки – Алины, детские, бубенцовые, с синими вожжами, – мой подарок ей из Владимирского Ростова. Просторное плетение корзиночкой, спинка обита кустарным ковром. Только двух собак запрячь – и айда! – в северное сияние…

Но собакой служила я, северное сияние же оставалось позади: ее глаза! Ей тогда было два года, она была царственна. («Марина, подари мне Кремль!» – пальцем указывая на башни.) Ах, Аля! Ах, санки по полуденным переулкам! Моя тигровая шуба (леопард? барс?), которую Мандельштам, влюбившись в Москву, упорно величал боярской. Барс! Бубенцы!

У подвала длинный черед. Обмороженные ступени лестницы. Холод в спине: как втащить? Свои руки, – в эти чудеса я верю, но… три пуда вверх! По тридцати упирающимся и отбрасывающим ступеням! Кроме того, один полоз сломан. Кроме того, я не уверена в мешках. Кроме всего, я так веселюсь, что – умри! – не помогут.

Впускают партиями: по десяти человек. Все – парами, мужья прибежали со своих служб, матери приплелись. Оживленные переговоры, планы: тот обменяет, этот два пуда насушит, третий в мясорубку пропустит (это три пуда-то?!) – есть собираюсь, очевидно, только я.

– Товарищ Эфрон, добавочные брать будете? На каждого члена семьи полпуда. У вас есть удостоверение на детей?

Кто-то:

– Не советую! Там одна слизь осталась.

Кто-то еще:

– Загнать можно!

Продвигаемся. Охи, вздохи, временами – смех: в темноте чьи-то руки встретились: мужская с женской. (Мужская с мужской – не смешно.) Кстати, откуда это веселящее действие Эроса на малых сих? Вызов? Самооборона? Скудость средств выявления? Робость под прикрытием легкости? Дети ведь, испугавшись, тоже часто смеются. «L'amour n'est ni joyeux ni tendre»[136]136
  Перевод: «Любовь – не веселье и нежность» (фр.).


[Закрыть]
. A может быть – верней всего – никакого amour, просто неожиданность: мужская с мужской – ругань, мужская с женской – смех. Неожиданность и безнаказанность.

Говорят о предстоящем суде над сотрудниками, – представили огромные счета и на закупленное, и на прожитое: какие-то постои, подводы, извозчики… Себе, конечно, навезли всего.

– Вы заметили, как такой-то отъелся?

– А такой-то? Щеки лопаются!

Впустили. Навстречу ошалелая вереница санок. Полозья по ногам. Окрики. Тьма. Идем по лужам. Запах поистине тлетворный.

– Да посторонитесь же!!!

– Товарищ! Товарищ! Мешок лопнул!

Хлипь. Хлябь. Ноги уходят по щиколку. Кто-то, тормозя весь цуг, яростно разувается: валенки насквозь! Я давно уже не чувствую ног.

– Да свет-то когда-нибудь – будет?!

– Товарищи! Удостоверение потеряла! Ради всего святого – спичку!

Вспыхивает. Кто-то на коленях, в воде, беспомощно разгребает слизь.

– Да вы в карманах поищите! – Вы, может, дома забыли? – Да разве тут найдешь?! – Продвигайтесь! Продвигайтесь! – Товарищи, встречная партия! Берегись!!!

И – прогал. Прогал и водопад. Квадратная дыра в потолке, сквозь которую дождь и свет. Хлещет, как из дюжины труб. – Потонем! – Прыжки, скачки, кто-то мешок упустил, у кого-то в проходе санки завязли. – Господи!

__________


Картошка на полу: заняла три коридора. В конце, более защищенном, менее гнилая. Но иного пути к ней, кроме как по ней же, нет. И вот: ногами, сапогами… Как по медузьей горе какой-то. Брать нужно руками: три пуда. Не оттаявшая слиплась в чудовищные гроздья. Я без ножа. И вот, отчаявшись (рук не чувствую) – какую попало: раздавленную, мороженую, оттаявшую… Мешок уже не вмещает. Руки, окончательно окоченев, не завязывают. Пользуясь темнотой, начинаю плакать, причем тут же и кончаю.

– На весы! На весы! Кому на весы?!

Взваливаю, тащу.

Развешивают два армянина, один в студенческом, другой в кавказском. Белоснежная бурка глядит пятнистой гиеной. Точно архангел коммунистического Страшного суда! (Весы заведомо врут!)

– Товарищ барышня! Не задерживай публику!

Ругань, пинки. Задние напирают. Я загромоздила весь проход. Наконец, кавказец, сжалившись – или рассердившись, откатывает мой мешок ногой. Мешок, слабо завязанный, рассыпается. Клюканье. Хлипанье. Терпеливо и не торопясь подбираю.

__________


Обратный путь с картошкой. (Взяла только два пуда, третий утаила.) Сначала беснующимися коридорами, потом сопротивляющейся лестницей, – слезы или пот на лице, не знаю.

 
И не знаю, дождь иль слезы
На лице горят моем…
 

Может, и дождь! Дело не в этом! Полоз очень слаб, расщепился посредине, навряд ли доедем. (Не я везу санки, вместе везем. Санки – сподвижник по беде, а беда – картошка. Собственную беду везем!)

Боюсь площадей. Арбатской не миновать. Можно было с Пречистенского переулками, но там спуталась бы. Ни снега, ни льда: везу по воде, местами – по сухому. Задумчиво любуюсь на булыжники, уже розовые…

– О, как все это я любила!

Вспоминаю Стаховича. Увидь он меня сейчас, я бы неизбежно сделалась для него предметом гадливости. Все, вплоть до лица, в подтеках. Я не лучше собственного мешка. Мы с картошкой сейчас – одно.

– Да куда ты пре-ешь! Нешто это можно – прямо на людей?! Буржуйка бесхвостая!

– Конечно, бесхвостая, – только черти хвостатые!

Кругом смех.

Солдат, не унимаясь:

– Ишь, шляпку нацепила! А морду-то умыть…

Я, в тон, указывая на обмотки:

– Ишь, тряпки нацепил!

Смех растет. Я, не желая упустить диалога, останавливаюсь, якобы поправляя мешок.

Солдат, расходясь:

– Высший класс называется! Интеллихенция! Без прислуги лица умыть не могут!

Какая-то баба, визгливо:

– А ты мыла дай! Мыло-то кто измылил? Почем мыло-то на Сухаревой, знаешь?

Кто-то из толпы:

– Чего ему знать? Ему казенное идет! А вы, барышня, картошку везете?

– Мороженую. На службе дали.

– Известно, мороженую, – хорошая-то самим нужна! Подсобить, что ли?

Толкает, вожжи напрягаются, еду. Позади голос бабы – солдату:

– Что ж она, что в шляпе, не человек, что ль?

Рас – су – ди – ил!

__________


Итог дня: два чана картошки. Едим все: Аля, Надя, Ирина, я.

Надя – Ирине, лукаво:

– Кушай, Ирина, она сладкая, с сахаром.

Ирина, тупясь и отворачиваясь: – Ннне…

__________


20 марта.

Вместо «Монпленбеж»[137]137
  Монпленбеж – имеется в виду Центропленбеж – центральная коллегия по делам пленных и беженцев (находилась на Малой Никитской).


[Закрыть]
, задумавшись, пишу «Монплэзир» (Monplaisir – нечто вроде маленького Версаля в XVIII в.).

Благовещение 1919 г.

Цены:

1 ф<унт> муки – 35 р<ублей>

1 ф<унт> картошки – 10 р<ублей>

10 ф<унтов> моркови – 7 р<ублей> 50 к<опеек>

1 ф<унт> луку – 15 р<ублей>

селедка – 25 р<ублей>

(Жалование – ставки у нас еще не прошли – 775 руб<лей> в месяц.)

__________


25-го апреля 1919 г.

Ухожу из Комиссариата. Ухожу, потому что не могу составить классификации. Пыталась, из жил лезла, – ничего. Не понимаю. Не понимаю, чего от меня хотят: «Составьте, сопоставьте, рассортируйте… Под каждым делением – подразделение». Все в одно слово, как спелись. Опросила всех: от заведующего отделом до одиннадцатилетнего курьера – «Совсем просто». И, главное, никто не верит, что не понимаю, смеются.

Наконец, села к столу, обмакнула перо в чернила, написала:

«Классификация», потом, подумав: «Деления», потом еще, подумав: «Подразделения». Справа и слева. Потом застыла.

__________


Прослужила 5 1/2 месяцев, еще бы две недели – и отпуск (с зачетом жалованья). Но не могу. И вырезки за три месяца не наклеены. И на ять начинают поглядывать: «Неужели, товарищ, еще не привыкли?»… Классификацию нужно представить к 28-му. Последний срок. Нужно отдать справедливость, коммунисты доверчивы и терпеливы. В старорежимном учреждении меня бы, сразу разглядев, сразу выгнали. Здесь я сама подаю в отставку.

Заведующий М<илле>р, прочтя мое заявление, коротко:

– Лучшие условия?

– Военный паек и льготные обеды на всех членов семьи. (Молниеносный и наглейший вымысел.)

– Тогда не смею задерживать. Только не прогадайте: такие учреждения быстро рушатся.

– Я ответственным работником.

– По чьей рекомендации?

– Двух членов партии до Октября.

– Чем поступаете?

– Переводчиком.

– Переводчики очень нужны. Желаю успеха.

Выхожу.

Уже в дверях – оклик:

– Товарищ Эфрон, классификацию, конечно, представите?

Я, умоляюще:

– Все материалы налицо… Мой заместитель легко справится… Уж лучше вычтите из жалованья!

__________


Не вычли. Нет, руку на сердце положа, от коммунистов я по сей день, лично, зла не видела. (Может быть – злых не видела!) И не их я ненавижу, а коммунизм. (Вот уж два года, как со всех сторон слышу: «Коммунизм прекрасен, коммунисты – ужасны!» В ушах навязло!)

Но, возвращаясь к классификации (озарение: не к ней ли сводится весь коммунизм?!) – точь-в-точь то же, что пятнадцати лет с алгеброй (семи – с арифметикой!). Полные глаза и пустой лист. То же, что с кройкой – не понимаю, не понимаю: где влево, где вправо, в висках винт, во лбу свинец. То же, что с продажей на рынке, когда-то – с наймом прислуги, со всем моим стопудовым земным бытом: не понимаю, не могу, не выходит.

Думаю, если бы других заставили писать «Фортуну», они бы почувствовали точно то же, что я.

__________


Поступаю в Монпленбеж – в Картотеку.

26-го апреля 1919 г.

Только что вернулась, и вот, великая клятва: не буду служить. Никогда. Хоть бы умерла.

Было так. Смоленский бульвар, дом в саду. Вхожу. Комната как гроб. Стены из карточек: ни просвета. Воздух бумажный (не книжный, благородный, а – праховый. Так, разница между библиотекой и картотекой: там храмом дышишь, здесь – хламом!). Устрашающе-нарядные барышни (сотрудницы). В бантах и в «ботах». Разглядят – запрезирают. Сижу против решетчатого окна, в руках русский алфавит. Карточки надо разобрать по буквам (все на А, все на Б), потом по вторым буквам, то есть: Абрикосов, Авдеев, потом по третьим. Так с 9-ти утра до 5 1/2 вечера. Обед дорогой, есть не придется. Раньше давали то-то и то-то, теперь ничего не дают. Пасхальный паек пропущен. Заведующая – коротконогая сорокалетняя каракатица, в корсете, в очках, страшная. Чую бывшую инспектрису и нынешнюю тюремщицу. С язвительным простосердечием изумляется моей медлительности: «У нас норма – двести карточек в день. Вы, очевидно, с этим делом не знакомы»…

Плачу. Каменное лицо и слезы как булыжники. Это скорей похоже на тающего оловянного идола, чем на плачущую женщину. Никто не видит, потому что никто не поднимает лба: конкурс на быстроту:

– У меня столько-то карточек!

– У меня столько-то!

И вдруг, сама не понимая, встаю, собираю пожитки, подхожу к заведующей:

– Я сегодня не записалась на обед, можно сходить домой?

Зоркий очкастый взгляд:

– Вы далеко живете?

– Рядом.

– Но чтобы через полчаса были здесь. У нас это не полагается.

– О, конечно.

Выхожу – все еще статуей. На Смоленском рынке слезы – градом. Какая-то баба, испуганно:

– Ай обокрали тебя, а, барышня!

И вдруг – смех! Ликованье! Солнце во все лицо! Кончено. Никуда. Никогда.

__________


Не я ушла из Картотеки: ноги унесли! Душа – ноги: вне остановки сознания. Это и есть инстинкт.

__________

Эпилог

7-го июля 1919 г.

Вчера читала во «Дворце искусств» (Поварская, 52, д<ом> Соллогуба, моя бывшая служба) – «Фортуну». Меня встретили хорошо, из всех читавших – одну – рукоплесканиями. (Оценка не меня, а публики.)

Читали, кроме меня: Луначарский[138]138
  Луначарский Анатолий Васильевич (1875–1933) – российский революционер, писатель, переводчик, публицист, критик, искусствовед. С 1917 по 1920 год – нарком Просвещения.


[Закрыть]
– из швейцарского поэта Карла Мюллера, переводы; некий Дир Туманный[139]139
  Дир Туманный (настоящие имя и фамилия – Николай Николаевич Панов, 1903–1973) – поэт, близкий к футуристам.


[Закрыть]
– свое собственное, т. е. Маяковского, – много Диров Туманных и сплошь Маяковский!

Луначарского я видела в первый раз. Веселый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча. Лицо средне-интеллигентское: невозможность зла. Фигура довольно круглая, но «легкой полнотой» (как Анна Каренина). Весь налегке.

Слушал, как мне рассказывали, хорошо, даже сам шипел, когда двигались. Но зала была приличная.

«Фортуну» я выбрала из-за монолога в конце:

 
…Так вам и надо за тройную ложь
Свободы, Равенства и Братства!
 

Так отчетливо я никогда не читала.

 
…И я, Лозэн, рукой, белей чем снег,
Я подымал за чернь бокал заздравный!
И я, Лозэн, вещал, что полноправны
Под солнцем – дворянин и дровосек!
 

Так ответственно я никогда не дышала. (Ответственность! Ответственность! Какая услада сравнится с тобой! И какая слава?! Монолог дворянина – в лицо комиссару, – вот это жизнь! Жаль только, что Луначарскому, а не… хотела написать Ленину, но Ленин бы ничего не понял, – а не всей Лубянке, 2!)

Чтению я предпослала некое введение: кем был Лозэн, чем стал и от чего погиб[140]140
  См. Комментарии – 31.


[Закрыть]
.

По окончании стою одна, с случайными знакомыми. Если бы не пришли, – одна. Здесь я такая же чужая, как среди квартирантов дома, где живу пять лет, как на службе, как когда-то во всех семи русских и заграничных пансионах и гимназиях, где училась, как всегда – везде.

__________


Читала в той самой розовой зале, где служила. Люстра просияла (раньше была в чехле). Мебель выплыла. Стены прозрели бабками. (И люстры, и мебель, и прабабки, и предметы роскоши, и утварь – вплоть до кухонной посуды, – все обратно отбито «Дворцом искусств» у Наркомнаца. Плачьте, заведующие!)


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации